Библиотека / Фантастика / Русские Авторы / AUАБВГ / Бондарук Виктор : " Дьявол Победил " - читать онлайн

Сохранить .
Дьявол победил Виктор Бондарук
        Данная книга повествует о человеке, отрезанном от мира непреодолимым чувством одиночества и обуреваемом недоумением и страхом от одного факта своего пребывания в нем. В таком состоянии его застает некое существо, которое он произвольно окрестил «Богиней Небытия», явившееся к нему из глубин не то преисподней, не то его собственной надорванной психики и увещевающее совершить окончательное отречение от жизни, убеждая в абсолютной несостоятельности и ненужности последней. После этого герой погружается в мир кошмарного сюрреализма, где он, однако, вспоминает об утраченной им любви, ставшей для него одновременно чудовищным наваждением и последним вдохновением на борьбу во имя жизни, ведь он до последнего не желает принять страшный кодекс, гласящий, что человеку дано выбирать только между «быть, вечно страдая» и «не быть»…
        Роман не относится к жанру стандартных ужасов и адресован всем ценителям интеллектуального хоррора.
        Виктор Бондарук
        Дьявол победил
        Роман
        Предисловие
        Я искренне сожалею, что вынужден начинать свою работу в таком тоне. Тем паче, что ее оригинальное (ныне утраченное) начало было совершенно иным. Мне также нисколько не хочется растекаться мыслью по древу, доискиваясь возможного смысла утраты, но меня не покидает ощущение, что кто-то или что-то все время настойчиво мешал появлению на свет данного произведения, найдя лучшим подействовать через посредника в лице простого смертного. Я ни в чем так не уверен, как в том, что посредник этот уже получил или еще получит свое за содеянное зло. Что до меня, то я уже сполна охватил за свое минутное расслабление. И случившемуся вполне можно было бы подобрать утешительный ярлык, назвав это жизненным уроком, но я как никогда явственно понимаю, что каждый такой «урок» подводил меня все ближе к печальной развязке. Быть может, напрасно я предпринял эту затею, но у меня больше нет сил держать в тайне описываемые здесь события, хоть я и не готов поверить в то, что обнародование их может принести мне видимость облегчения. Но раз уж мой окончательный выбор остался за завершением моей повести, то было бы нелогичным
обойти вниманием краткое восстановление начала, то бишь проделать это столь неприятное топтание на одном месте. Неприятность оного усугубляется тем более, что самые феноменальные способности человеческой памяти не позволили бы воссоздать точную копию первозданного текста, зайдя дважды в одну и ту же реку. К «счастью», изначальный вариант включал в себя преимущественно собранные воедино размышления, которым я отвел роль своеобразной интродукции, описание же ключевых событий было едва начато. Можно даже мрачно пошутить, что произведение отчасти спасла моя излишняя многословность при вводе в курс дела, поскольку упомянутые размышления касались большей частью поиска причин, которые могли привести к изложенным в книге происшествиям. Таким образом, за мной теперь остается более лаконичная передача того, что с первой попытки было излишне растянуто.
        Начинал я в несколько безликой манере, словно бы оттягивая доходчивое объяснение сути. Было много пространных и отвлеченных рассуждений на тему того, что удерживает меня в этой жизни и какие я употребляю средства с целью наделить ее хоть малой толикой значения с плохо скрываемым негодованием на то, что не могу отыскать ничего, достойного бытия Полубога - этого собирательного образа надчеловеческих и надприродных качеств. Как одно из средств была упомянута чисто человеческая любовь, но в контексте, требующим дополнительного пояснения: любовь представлялась частью эстетики саморазрушения, новой богоборческой доктриной, выросшей анчаром на христианском перегное (учитывая, что христианская любовь максимально полно проявляет себя в самопожертвовании). Что касается ее чувственной составляющей, то она уподоблялась некоей постыдной болезни, в которой не можешь признаться другим, тогда как именно раскрытие недуга и является шагом к его исцелению. Отсюда и вытекало заключение, что индивид, жизненный опыт которого включает в себя целостное познание любви в ее психологическом и сексуальном проявлении являет
собой пример человека, уже однажды насладившегося всей полнотой доступного в жизни счастья, а потому он и не вправе рассчитывать на сострадание в случае всяческих злоключений в любых сферах жизни в дальнейшем. На этом фоне жалкой попыткой иллюстрации выглядело приведение сжатой, не имеющей ни начала, ни конца онтологии моей собственной любви, явившейся ко мне в образе щадящей, декоративной разновидности подлинного чувства и оставившей лишь колюще-режущие воспоминания; казалось, что теперь монстры из прошлого рычат на меня из каждого угла собственного дома, каждая вещь пытается свести с ума своей ассоциацией с былым, так что саму квартиру хочется уничтожить направленным взрывом, а любое слово, воскрешающее в памяти несостоявшуюся любовь, подобно уколу раскаленной иглой. Гарпия улетела, но места, изгаженные ею, нескоро засияли чистотой - так я вынужден был с сожалением констатировать. В связи с этим был в довольно бесцветной манере упомянут архетип Презирающего, отрекшегося от всех простых и незамысловатых радостей жизни, которые судьба преподнесла ему, словно извиняясь за непредоставление великого и
необъятного, и добровольно принявшего на себя все непостижимые человеческому уму страдания. Как последний камень в огород жажды жизни, я выставлял обретение жизненного опыта процессом, осуществляющимся в обратной пропорциональности развитию у человека чувства ответственности за судьбы окружающих и пребывающим в диссонансе с благоговейным отношением к ближнему, присущем неискушенным в житейских мудростях. Подбираясь совсем близко к описанию фактов, ради которых моя книга и создавалась, я поймал себя на мысли, что последнее время испытываю странное желание обрести подобие забвения в некоей диковинной болезни, основной симптоматикой которой были бы легкий озноб, спутанность сознания и ноющая боль в голенях.
        Безусловно, данный пролог произведения не охватывает всех нюансов велеречивого вступления к своему умершему при родах предшественнику. Но все случившееся, что сохранила память, я собираюсь передать в полной сохранности.
        I.Богиня небытия
        Вечер тот начинался как один из тех вечеров, когда я, растратив все слишком скудные для выживания силы, старался как можно более наглухо закрыться от реальности, для чего прибегал не к потворству всем своим прихотям, а напротив - к самоистязанию, считая, что дальнейшее искусственное усугубление усталости от жизни будет способствовать прохождению неизвестной пока точки невозврата, так что восприимчивость к страданиям отступит сама собой. У меня никогда не было серьезных намерений расстаться с жизнью или довести себя до состояния достаточно жалкого, чтобы привлечь чье-то внимание, но иногда я был не прочь наказать этот телесный саркофаг, подвергнув его маленькой поучительной экзекуции. Я всегда памятовал о физическом происхождении любой моральной неустроенности и страшно гневался на тело за его неспособность поставлять душе такое количество ресурсов, которое было бы достаточно для того, чтобы сделать ощущение радости перманентным. Да и вообще, меня всегда раздражала природная уязвимость этого самого тела, я не мог смириться с тем фактом, что оно не терпит безжалостной эксплуатации даже для самых
возвышенных целей, требуя заботливого и бережного отношения к себе. А главное, что забота эта мало чем окупалась, более того, она же в известной степени и вызывала к жизни все новые потребности избалованного существа. Потому я и выбрал кратковременные сеансы вивисекции своим собственным методом обуздания строптивостей требовательной и неумолимой плоти. В минуты, когда я устраивал ей очную ставку с лезвием ставшего любимым кухонного ножа, я ощущал себя отыгрывающимся за все причиненные мне обиды. Самоистязание - только оно давало телу испытать всю палитру до боли обостренных похотей; для меня оно было одновременно жестом смирившегося отчаяния и нетерпеливого требования счастья, я глумился над поверженным в прах и славословил всевластного Победителя, вымаливал благословение и изрыгал заклятия. И таким близким и неотвратимым казалось мне пришествие Полубога, того, кто вызволит из человеческих пут и поставит последнюю точку в истории вечного вырождения. И кровь, когда она оставляет тело, подобна гордому орлу, освобожденному из заточения в тесной клети и взмывающему в небеса; ее не отличить от могучей
полноводной реки, разносящей в щепки ненавистную, рукотворную плотину; кровь, этот вездесущий орган жизни, не должна поддерживать презренную развалину, запечатлевшую в себе образ и подобие мучителя, ее удел - воля и необузданность.
        Именно так у меня завершался один из многочисленных промозглых и тоскливых вечеров, когда я, завершив свой обряд очищения болью, вымыв нож и сделав глоток воды, дабы избежать синкопального состояния, собрался покинуть кухню и перебраться к себе в комнату, где мог бы в спокойной обстановке принять причастие медленно вытекавшей кровью. Выйдя за пределы кухни, я погасил там свет, оставшись в полной темноте, и уже собирался, пройдя коридор, попасть в залу, а оттуда - и в свою комнату, как вдруг мне показалось, будто я услышал глухой стук, напоминающий два или три тихих шага по линолеуму кухонного пола у меня за спиной. Я тут же замер и с минуту простоял, напряженно вслушиваясь, еще толком не понимая, как на это среагировать, не подшутил ли надо мной собственный слух; наконец, решился обернуться и, не зажигая почему-то свет (до сих пор не пойму, что меня удержало от этого), попытался всмотреться в темноту, но ничего не обнаружил. Однако на душе стало как-то совсем не по себе, все внутри заполнило неприятное ощущение, как будто меня мутило от предчувствия чего-то неизвестного и нехорошего, что наступит
совсем скоро. Я быстрыми шагами двинулся в залу, зашел в ее открытую дверь и спешно щелкнул выключателем; свет не зажегся. И тут я услышал уже со всей отчетливостью, что кто-то там в темноте позади меня и правда медленно двигается вслед за мной, отставая на несколько шагов; теперь все спасительные сомнения отступили и появился серьезный повод к тому, чтобы все потроха мои похолодели и съежились от подбиравшегося ужаса. Должен сказать, что ранее меня тревожили полукошмарные сновидения, в которых свет также не желал загораться, и на кратчайшее мгновение я хотел было, как за соломинку, ухватиться за мысль, что происходящее сейчас мне снится; но исправно работающее сознание бесчеловечно заставило расстаться с этой мыслью, и я почти бегом проскочил через залу в параллельно прилегавшую к ней свою маленькую комнату, как будто бессознательно надеялся, что хоть в ней попаду в более выгодное положение. Попытка включить свет там имела не больший успех - люстра никак не среагировала. А шаги тем временем приближались - теперь они слышались уже на входе в залу и, благодаря поскрипыванию паркета, различить их можно
было гораздо яснее. Я окончательно обессилел от острого страха и мучительной неизвестности и, лишь слегка прикрыв дверь в комнату, опустился на угол своего дивана и сел, как был - раздетый до пояса, обхватив голову руками. Скрип половиц за дверью медленно подбирался все ближе, и эта издевательская крадучесть едва не довела меня до нервного срыва. В окончательно завладевшем мною отчаянии я решил, что если мне уж суждено умереть и я переживаю последние миги жизни, то пусть только увертюра к моей гибели не затягивается долго. Минуты через две шаги затихли, и дверь стала медленно открываться… В последнем порыве инстинкта самосохранения я отодвинулся подальше, не вставая с дивана. Может я собрал остаток мужества, а может просто повиновался мазохистской потребности заглянуть жути в глаза, но что-то заставило меня слегка скосить взгляд в сторону двери. И то, что я увидел, повергло меня скорее в смятение, чем в предсмертную бесчувственность: в дверях стоял силуэт, принадлежащий высокой и стройной женщине, облаченной, по всей вероятности, в нечто вроде длинного, плотно облегавшего фигуру, платья; она сделала
еще несколько плавных шагов и встала на расстоянии от меня около метра. Непонятно почему, но я не видел не только ее лица, но даже каких-либо едва обозначенных его черт, словно оно было начисто стерто; это было тем более странно, что все линии ее почти идеального стана и очертания чисто женских форм тела вырисовывались относительно отчетливо, что, собственно, и заставило меня подумать, что передо мной именно женщина, хотя ее принадлежность к человеческой расе была крайне маловероятна. Голова ее показалось мне обрамленной то ли ниспадающими на плечи черными волосами, то ли таким же темным платком, точно объяснить не могу. Время от времени, правда, мне чудилось, будто я все же вижу ее лицо, и оно неотличимо от лица одной некогда знакомой мне черноглазой женщины-брюнетки, но уж это я счел до бредового неправдоподобным. Ибо в целом, в тот самый момент, как мой взор на ней остановился, я ощутил целый ряд неуловимых, причудливых и не подпадающих под доходчивое описание трансформаций в сознании и самом мировосприятии. Прежде всего, само появление ее передо мной повлекло за собой возникновение чувства
какой-то ленивой, притуплено-щемящей тоски и такого всеобъемлющего упадка сил, который наступает по завершении очень долгой, выматывающей, но крайне бессмысленной работы. Когда бросаешь усталый взгляд назад, на все пройденное и сделанное и недоумеваешь, в чем же был смысл всего этого; вто же самое время в тебе слабо, но еще достаточно живо теплится желание переделать все по новой, не оставлять такой халтуры, и это желание похоже на жгучую боль какого-то внутреннего органа, который один еще жив во всем помертвевшем и бесчувственном организме, потому и сохраняет способность еще недолго болеть. Вдруг, совершенно для меня нежданно, в давящей тишине прозвучал ее голос… Нет, такая формулировка ошибочна, поскольку я ни за что бы ни припомнил ни громкости, ни тембра голоса, ни даже тональности услышанного (восстановить в памяти эти факторы мне может помочь только собственное воображение да логические подсказки), вообще НИЧЕГО, за что отвечают слуховые анализаторы, как будто слова сами зарождались в мозгу, минуя все имеющиеся у человека рецепторы восприятия, они словно передавались из подсознания в сознание
при стопроцентном сохранении целостности последнего. Возникало ощущение, что эти два составляющих человеческого «я» начали общение между собой, и бессознательное выступало инициатором. Но при всем при этом меня не покидала уверенность, что фраза, сформировавшаяся у меня в голове, должна исходить именно от этой гостьи и представляла она собой следующие слова:
        - Да будет проклят тот миг, когда в безднах Священного Небытия зашевелился гнусный зародыш жизни, потревоживший неприкосновенный покой!
        До сих пор я не могу понять, что тогда так подействовало на меня, но так или иначе, изречение это показалось мне чем-то вроде приветствия, на которое я обязан был ответить. Страх постепенно начал уступать другому чувству, напоминающему добровольное подчинение, так что я, недолго колеблясь, произнес с подчеркнутым согласием:
        - Да будет проклят!
        Едва только я вымолвил эти слова, как контуры всех окружающих предметов в комнате полностью исчезли, будто воздух в помещении утратил свойство прозрачности и в одно мгновение сделался сгущено-черным; но всего удивительнее было то, что силуэт Богини Небытия (она не соизволила представиться, но с той секунды неизвестно что внушило мне, будто величать ее следует именно так и никак иначе) оставался прекрасно различимым даже в наступившем беспросветье. Я хотел это связать с тем, что фигура ее обладала цветом еще более темного оттенка, а потому и выделялась в непроглядном мраке подобно тому, как источник сверхнизкой температуры при контакте с ним вызывает ощущение ожога, а не оледенения, но как-то не клеилось. К тому же все после этого смешалось в голове в странный сумбур; можно предложить в качестве упрощенного объяснения, что вся информация стала синтезироваться у меня в нескольких мозгах сразу, тогда как сознание оставалось прикрепленным лишь к одному, временами только бегло осматривая деятельность остальных. Замечу в первый и последний раз, что сном это нельзя было назвать, ибо присущие сну
бесформенность, хаотичность и иррациональность не имели места, версия же болезненного бреда отметается автоматически, так как даже если бы дело было бы в психическом расстройстве, оно не могло бы проявить себя столь резко, сколь всеобъемлюще. Так вот, когда все утонуло в черной мгле, настрой моей собеседницы по непонятной причине кардинально изменился, и она мне заявила:
        - Ты предатель! Как мог ты осквернить наше ложе изменой? Не ты ли давал клятвы принадлежать мне одной?
        Надо полагать, это был укор. Не хватало мне еще одной женщины из потустороннего мира, у которой ко мне претензии. Сначала эта покинутая мной небесная блудница (такое прозвание у меня получил христианский бог после разрыва с церковью), теперь еще и она… Перед всеми-то я виноват, против всех согрешил, чьи только искалеченные судьбы не тяготят мою больную совесть! Однако в продолжительное негодование это не переросло, наоборот, я стал осознавать, что меня неведомым образом влечет к ней, как к давно знакомой и даже когда-то любимой. Я снова окинул уже более смелым и пытливым взглядом ее точеный стан, задержавшись на каждой округлости, и в каком-то на мгновение охватившем меня хмельном помрачении словно бы заметил, что это тонкое, льнущее к телу черное платье было единственным предметом ее одежды, не тая под собой ничего, кроме дурманящей и порабощающей наготы… И то обстоятельство, что я принадлежал или мог принадлежать обладательнице подобной роскоши стоило того, чтобы выказать ей больше радушия. Эти мысли, точно ядовитые аспиды, стали обвивать мой измученный разум, посему я, уже отбросив всякое
опасение, решился спросить ее:
        - Чего же ты от меня хочешь?
        Последовавший ответ превзошел мои ожидания. Ниже я постараюсь передать его содержание, возможно, не претендуя на дословность, но с сохранением ключевых моментов.
        «Я здесь, чтобы призвать тебя одуматься и вспомнить все то, что некогда связывало нас тесными и прочными узами, которые ты так хладнокровно расторг, когда подумал, что мир живых раскрыл объятия перед тобой, готовый тебя принять. Я хочу помочь тебе разрушить чары того жестокого обмана, что разлучил нас. Всякий раз, когда мир твоих исконных врагов причинял тебе чудовищную боль, ты припадал к моей груди, находил утешение во мне одной и клялся всем, что было для тебя свято, что союз наш вечен, и никто, кроме меня, для тебя не существует. Но с той поры, как они ложью заманили тебя в водоворот своего уродливого бытия, ты стал всю любовь вкладывать в них, похоронив в забвении свое истинное предназначение. Прошедший бесконечность времени и миров и предназначенный пройти несравненно большее, ты остановился на этом ошметке грязной требухи, который дарит радость лишь выродкам низшего и самого презренного из мироустройств, того, что сделался вместилищем жизни. Неужели ты до сих пор не видишь, как безнадежно твое несходство с ними, как бесконечно ты от них далек? Для ничтожества живых ты навсегда останешься
самой недосягаемой из звезд, хранящей собственное необъятное мироздание, но в их глазах отражающейся лишь крохотной светящейся точкой. Ты никогда не станешь ближе к ним, даже времени, достаточного на пересечение Вселенной, тебе не хватит на то, чтобы преодолеть расстояние, отделяющее тебя от них. Так что же заставило тебя столь жадно, судорожно и отчаянно искать этого безумного сближения? Ты увидел то, что раньше тебе было незнакомо и сделал из этого истину, которую вскоре сам познал и выстрадал: ты увидел их СЛЕЗЫ. Но были ли они тем, чем представлялись одному тебе? Плач ненасытимой плотоядности, стенание звериных вожделений, кровожадный оскал бешеных страстей, предсмертный вой издыхающего с голоду хищника ты принял за скорбь одинокой души, неприкаянной во враждебной, холодной вечности. Эти слезы тебя обезоружили, обнажили и изранили, и жалость, как смертоносная отрава, все еще сжигает твои язвы! Ты не успел заметить, как пламя сострадания обратило в пепел твое сердце и предало гибели последнее воспоминание о той, кого ты любил по-настоящему. О той, кто одна отвечала тебе неизменно взаимной любовью.
Отрекись же от скверных и ненавидящих и вернись к своей, дарованной тебе свыше любви!»
        Чем больше она говорила, тем непреодолимее становилась все возраставшая у меня апатия, с которой вяло боролась придушенная неприязнь. Когда она окончила свою речь, я уже собирался дать ей отповедь, уверив, что совсем не знаю ее, но обнаружил, что весь будто парализован с головы до ног чем-то вроде противоестественной сонливости, словно внутри организма что-то треснуло, и из образовавшейся трещины стало вытекать чувство усталости, подобно расплавленному свинцу заполняя собой все нутро. Тогда Богиня подошла совсем близко, и я весь превратился в покорность; струдом предполагаю, что могло бы последовать дальше, если бы через несколько секунд меня не вывела из одури резкая и сильнейшая боль в правом плече; меня обожгло чем-то жутко ледяным, как если бы к коже приложили кусок металла, пролежавшего на сорокаградусном морозе. Я конвульсивно отдернулся в сторону и услышал что-то похожее на «не бойся». Но, когда я решил посмотреть, откуда изошел этот невообразимый холод, я не мог последовать такому призыву. Оказалось, что она просто дотронулась до меня кистью левой руки, но слабонервным на эту руку смотреть
не следовало бы: с нее, очевидно, были начисто содраны все слои кожи, обнажив блестящую, темно-красную поверхность подкожной клетчатки с еще слабо пульсирующими сосудами, порезанными вдоль чем-то тонким. Ногти, надо полагать, также были с корнем вырваны - пальцы заканчивались безобразными сукровичными сгустками черного цвета. От всего этого зрелища мне совсем поплохело, но она униматься не желала и, спрятав руку, спросила: «Так ты идешь со мной?» Я еще приходил в себя от шока, когда она склонилась надо мной и приблизила лицо, вернее, то место, где оно должно было быть, к моему лицу. Я хотел тут же отвернуться, но к ужасу своему обнаружил, что не в силах отвести взгляд, точно она меня гипнотизировала. Против воли я стал всматриваться в эту зияющую черноту, и в какой-то момент (не знаю, сколько прошло времени) мне стало казаться, что в ней мало-помалу выступают черты человеческого лица… Сперва смутные и размытые, как изображения космических тел в недостаточно сильном телескопе, но вскоре я достаточно ясно различил самое настоящее лицо в натуральную величину; именно его появление повергло меня в
неописуемый трепет осужденного, приговоренного к адским мучениям. И дело было не столько во внешней чудовищности и нелепости того, что я увидел, хотя и этого было достаточно для скоропостижного инфаркта: на меня уставилось подобие человеческого черепа, странным образом сохранившего фрагменты буро-желтой, сморщенной кожи на лицевой стороне. Такой коростой, например, были обтянуты подбородок и нижняя губа, что заставляло ее неестественно выпирать; верхняя же напрочь отсутствовала, равно как и нос, от которого осталась только провалившаяся носовая перегородка. Между почерневших, раскрошившихся зубов и в ноздрях, кажется, лениво копошились какие-то темноватые насекомые. Но все-таки самая убийственная жуть исходила, как можно догадаться, из глазниц, где были посажены словно чужие, безжизненные и бессмысленные глаза, радужная оболочка коих была какой-то мутно-прозрачной. Неподвижные, остекленевшие, но пристальные, они зомбировали и пожирали, перенося в мир, изувеченный кошмарами безумия и психоза. Они пронзали, как иглы шприцов, введенные в хрусталики, и медленно впрыскивали смертоносную для человека дозу
лишающего рассудка ужаса. Не того ужаса, что заставляет тело биться крупной дрожью или вгоняет в шоковый ступор; нет, то были страх и боль, не оставляющие живого места, как если бы каждая клетка организма обрела собственную нервную систему и тут же была предана изуверским истязаниям осатаневших палачей. Безумный вопль страданий и ужаса всех сумасшедших мира, собранных в одной гигантской камере пыток, казалось, сопровождал эту уничтожающую все на своем пути месть ледяного Небытия.
        Не имею ни малейшего понятия, где среди этих гееннских мук я отыскал силы пролепетать плачущим голосом: «Пожалуйста… Прошу тебя… Я не могу дать ответ… Я не готов». Однако точно знаю, что продолжай я хранить молчание еще совсем немного, исход оказался бы крайне незавидным. Уродливая маска тут же исчезла, следом отошли и все невыразимо тяжелые ощущения; темная фигура отступила от меня на несколько шагов в явном разочаровании. Сердце у меня колотилось до того неистово, что, казалось, я вот-вот выплюну его. «Я вернусь за твоим ответом!» - предупредила она напоследок и растворилась во мраке.
        Только она успела исчезнуть, как привычная обстановка неосвещенной комнаты вернулась обратно: я снова мог различать в темноте очертания предметов интерьера. Какое-то время я продолжал молча сидеть, приходя в себя, без единой мысли в голове. Затем неуверенно поднялся и решил сделать еще одну попытку зажечь свет. На сей раз это удалось по-обыденному беспрепятственно, и тогда я, сам не зная для чего, повключал все лампочки, какие только имелись в доме. Я принялся медленно бродить по квартире, приводя в порядок нервы и пытаясь по возможности осмыслить происшедшее, когда ни с того ни с сего остолбенел от неизвестно откуда взявшейся мысли: «Черт чудной! Да мне ж уже семьдесят лет!» Меня охватила такая дикая паника, что я совершенно утратил контроль над собой и, пробормотав с ужасом в голосе самому себе: «Значит, эта зараза меня почти на полвека заболтала!»,- стал, как одержимый, метаться по зале, натыкаясь на вещи. «Что делать?!! Что же мне теперь делать?!!» - эти однообразные мысли пулеметной очередью проносились у меня в голове, сводя с ума. Но в какой-то момент что-то остановило меня и заставило
помчаться к зеркалу, висевшему в коридоре. Внимательный осмотр своей внешности не выявил сколько-нибудь радикальных изменений, разве что появилась какая-то нездоровая бледность в лице да синяки под глазами, как будто я долгое время обитал в плохо вентилируемом помещении. Значит, тревога была напрасной; явспомнил, что когда уходил с кухни, время было где-то в районе половины двенадцатого, сейчас же часы показывали почти полночь (без трех минут). Я окончательно образумился и понял, что все случившееся прошло относительно быстро. Надо было ложиться спать, ведь я совсем валился с ног от усталости; глотнув воды, я отправился к себе в комнату и заснул достаточно скоро.

* * *
        Последовавшие за этим дни были у меня заняты исключительно осмыслением и разбором впечатлений, причем среди последних обнаруживалось на удивление мало негативного свойства. Я думаю, причину такого неуместного оптимизма следует усматривать в общей утомленности безвкусицей сложившегося у меня образа жизни и появлении элемента, внесшего коренные преобразования в дальнейшее течение экзистенции. Я никогда не разделял стремления людей окружить себя бессчетным количеством одинаково ущербных сородичей, способных чутко реагировать на малейшие вспышки их эмоционального и духовного метеоризма (это явление, если не ошибаюсь, зовется у них дружбой). Более того, мне, в общих чертах постигнувшему свою истинную сущность, внушало непреоборимое отвращение то мое обличье, какое я вынужденно принимал в набившем мне оскомину обществе. Все мои самоотверженные старания помочь окружающим открыться и найти со мной общий язык безрезультатно разбивались о скорлупу их предрассудков и комплексов, с которыми они сроднились настолько, что принимали их за реальность. Мне это бесплодное занятие вскоре приелось, и я решил оставить
всех наедине с их неизлечимым одиночеством в толпе. Ну а теперь у меня были сугубые причины торжествовать: я испытал на собственном опыте то, чего они, такие членистоногие, никогда не удостоятся и в фантазиях, а тяжесть пережитого лишь добавляла ему ценности и усиливала остроту воспоминаний. Но все же надо было разобраться в природе личности той моей не то новой, не то старой знакомой, которой я дал имя Богини Небытия. Это было тем более важно, что она с присущей всем женщинам тенденцией (вот опять я ее женщиной обзываю!) требовать выполнения обещания, которое ты и не думал давать, будет ждать моего окончательного ответа при своем следующем пришествии. И что-то неотступно твердило мне, что Пришедшая из неведомого являла собой этакую персонификацию всех моих грез, вымышленных переживаний и тому подобных эманаций воображения, которые, собственно, и предоставляли мне укрытие на время жестоких рейдов из стана суровой действительности. В самом деле, упомянутые ею мои припадания к ее лону вполне можно интерпретировать как те погружения в мир иллюзий, что выручали меня из всех встречавшихся на моем жизненном
пути бедствий; сэтой целью я, в частности, усиленно самовыражался в своих замашках на искусство. Но ежели это предположение соответствует истине, то чем тогда может быть обусловлена ее принадлежность к Небытию вкупе с отвращением ко всему, порожденному жизнью? Ведь разве не искусство я избрал средством спасения своей личности от погребения в могиле небытия, если таковое является неизбежным следствием смерти тела? Но теперь все выходило наоборот; так что же из этого следует - искусство и есть смерть? Эта фраза была одновременно язвительным намеком и неумолимым развенчанием. Ну а что поделаешь, если нам, сентиментальным ипохондрикам, лишь две вещи в целом мире видятся надежными способами устранения всех возможных проблем?… И вещи эти суть любовь и смерть, хотя, на самом деле, устранять они могут в лучшем случае только друг друга. И это причудливое смешение Эроса и Танатоса, их абсурдное наложение одного на другое возможно лишь в рамках мира искусства, которое только по прихоти безумия создающего претворяется в жизнь. Со мной же это сыграло злую шутку: впустив в себя детенышей искусства, носивших тогда
невинную личину безобидных детских мечтаний, и, обхаживая их со всем бескорыстием странноприимца, я и не заметил, как эти сусальные ангелочки вымахали до гротескных размеров, превратились в свирепых и жаждущих зла демонов самоуничтожения и вскоре захватили полную власть над моей волей, заставив потакать своим гадостным желаниям.
        Однажды, спустя примерно пару недель после первого ночного свидания, коротая бессонную ночь, я вспоминал персонажей истории, обуянных подобными бесами. В скобках замечу, что накануне именно той ночи меня почти целый день не покидало необъяснимое, смутное предчувствие, что повторный визит должен состояться именно сегодня. Так вот, всех этих носителей печати одержимости на челе объединяла их искренняя неспособность принимать жизнь такой, как она есть, в аргументации это, я думаю, не нуждается. Неспособность эта порой толкала их на колоссальные жертвы ради насильственного приобщения рода людского к правдам их собственного производства. Но подлинным божеством, чье всемогущество они проповедовали и власть которого заставляла их поднимать обличительный перст, была подколодная змея безвольной зависти; зависти к тем, кто самозабвенно плывет, увлекаемый течением законов природы и бытия, не громоздя из своего страха и гордыни искусственных препон на пути к счастью. Таких «пророков» жизнь бесчувственно отсеивала, как плевела, и, похоже, я был на очереди. Ну так что ж, меня это даже устраивало. Разумнее
удалиться, чем упорствовать по чем зря, а то их планета, чего доброго, сойдет с орбиты от нашего присутствия. Не будем медлить, братья, вознесемся в нашу Голконду, будет с нас травиться их просроченной кровью! Так напутствовал я себя, а из глубины души тем временем поднимались отравленные пары, несшие в себе осознание своего положения бесправного раба, сидящего у ног неведомого ему Предназначения.

* * *
        Итак, все было кончено. Больше не оставалось никаких сил продолжать разыгрывание этой примитивной старомодной комедии. Оставалось лишь признать самому свой несостоявшийся выход, ибо даже самые неискушенные из зрителей - и те давно уже распознали бездарность и фальшь в каждом моем движении, в каждом звуке голоса и детали мимики. Я был всего лишь воздержником/печальником/молчальником/постником/затворником (еще бы чуть-чуть - и столпником), но ПОНЕВОЛЕ. Мне бы не было цены, но лишь при условии, если бы я осознанно и добровольно сделал выбор не в пользу разнузданности плоти, но возвышения духа. А так, получилась двойная игра и двойная ложь: сперва я одурачил себя, возомнив, что превозмогу, а затем принялся морочить головы всем желающим меня слушать, будто уже превозмог…Теперь я чувствовал себя отвратительно, как человек, который узнал, что только что съеденное им с аппетитом деликатесное блюдо в действительности являлось не более чем замаринованными в отбивающих запах и вкус пряностях трупиками околевших от яда крыс недельной давности. И чего только не выдумает несчастный, жаждущий поразвратничать, но
регулярно наталкивающийся при всякой попытке это сделать на неприступные баррикады своих внутренних табу; чтобы хоть как-то оправдать свое бессилие предстать предусмотрительным и мудрым, а не робким и колеблющимся, строгим хранителем целомудрия, а не капитулировавшим перед миром слабаком; заставить уважать свою многозначительную личину, а не презирать тщедушное нутро! Стоп, но разве я когда-то был из таких?!. Разумеется, нет. Но почему же так неловко, как будто совесть моя застукала меня в объятиях порока и теперь даже объяснений слушать не желает?… Это же все их, людишкино, а моего душевного спокойствия не возмутят укусы этих сточенных о многовековой камень собачьих клыков!.. При этой мысли вся давившая меня усталость в один миг рассеялась, да настолько, что я даже инерционно вскочил с кровати и одним прыжком оказался у окна. Я и не думал его распахивать, но, тем не менее, меня тут же с головой окатило декалитрами воздуха, холодного, но не первой свежести, точно то была вода из стоячего водоема, почему-то утратившая агрегатные свойства жидкости.
        Взбодрило, но не освежило по-настоящему, и вместо того, чтобы укрепить восставшие во мне силы возмущения, лишило половины их. «Какое, бишь, время года-то на дворе?…- я тогда спросил себя,- а месяц, а день?… Куда меня опять упрятали?…» - такие обрывки мыслей закружились в голове подобно поднятому ветром с земли легкому мусору. «Ладно,- решил я в следующий миг,- всему виной банальное переутомление! Уже давно пора угомониться, я тут с этими думами второй десяток лет спать не прилягу!» Таким макаром я себя «утешил», сам не заметив ни малейшего несоответствия в содержании своей внутренней речи. Я круто повернулся и направился обратно к дивану с твердым намерением лечь, утихомириться и не терзать себя, по крайней мере, до следующего дня. Но, сделав полтора шага, я отпрянул от неожиданности. Передо мной высился уже знакомый мне стройный женский силуэт, точь-в-точь как в предыдущий раз…Тут я к ужасу своему понял, что застигнут врасплох, ведь я памятовал о ней не одну неделю, а забыть успел в какие-то несколько минут. И особенно напряженно я дожидался ее в эту ночь, даже думал, что достойно встречу, но
незадолго до своего появления она начисто выветрилась у меня из памяти. В это мгновение, опять же повторяя сценарий нашей первой встречи, вся обстановка комнаты погрузилась в непроглядный мрак, и лицезреть я мог только эту притягательно-зловещую фигуру. Впоследствии для меня не раз становился предметом долгих, напряженных и безрезультатных раздумий вопрос, каким образом мне удавалось столь четко видеть ее в темноте, тогда как все вокруг утонуло во мраке. Это так же не поддавалось объяснению, как и местонахождение источника, откуда исходил ее голос, о чем я уже упоминал. К своему счастью, я вовремя вспомнил, как можно в данной ситуации направить разговор в нужное русло, да еще придав ему максимально дружелюбный настрой. «Я проклинаю жизнь,- произнес я тоном пристыженного малодушия, что со стороны выглядело, я бы даже сказал, комично, если вдуматься в грозный и непреклонный смысл моих слов,- Довольна ли ты?…» Я замер и стал дожидаться ответа, который, как мне казалось, мог прямо сейчас навсегда решить мою судьбу. И так же, как и в прошлый раз, откуда-то из глубин меня самого зарокотало:
        «О нет, предатель, ты по-прежнему ищешь, как избавиться от меня!.. Но я желаю спасти тебя, и ты еще подивишься своему неведению. Ибо над тобой нависла угроза, знай это. Ты был из тех, кто так искренне ликовал о смерти бога, но ни разу не задумывался, что мертвый, он стал еще опаснее и коварнее, чем исполненный жизни, мертвый бог вобрал в себя несравненно больше ненависти, чем падший ангел. Выслушай же меня, я все еще не теряю надежды вытащить тебя из пламени его злобы. Ты так настойчиво старался вытребовать у него ответ - почему мир живых не образумят его же собственные несчастья и страдания, почему он благородно не сгинет, уважая боль таких обделенных лучшей долей, как ты?… И, отчаявшись, решил, что силы неравны и уходить надлежит тебе, пополнив ряды потерпевших поражение исповедников нечеловеческого. Вот до чего низко ты уронил свое достоинство за время увлечения канонами существования живых! Разве нужно напоминать тебе, как часто ты был свидетелем самых отталкивающих злодейств, влекущих самые нестерпимые страдания на протяжении всей позорной истории этой изжившей себя демонической породы
теплокровных паразитов Вселенной?… Ты сам все это видел и знаешь: сколько сотен и тысяч раз их жизнь должна была отдать дань уважения своим жертвам, которым несть числа, усмирить свое бешенство, приостановить свое бессмысленное, сумасшедшее движение вперед, задержаться хоть на кратчайшее мгновение, которое ей следовало посвятить упокоению несчастных. Вместо этого она перешагивала моря крови и горы костей, продолжая как ни в чем не бывало стремиться в иную новь, несказанно радуясь возможности снова и снова безнаказанно творить свое безумие, цель которого - выпестовать в мире живых в ходе их инфернальной эволюции новый подвид еще более гнусных и опасных монстров - живучих. С этими-то бесчувственными орудиями злой воли ты и будешь вынужден столкнуться в таком чужом для тебя мире, если, изъязвленный тернием жалости, останешься его другом. Эти страшные создания не пощадят тебя, они отсекут десницу, которую ты протянешь им на помощь! Они искусно притворяются родными и близкими, они расставляют хитрые и коварные сети именно там, где ты меньше всего ожидаешь запутаться. Они безобразны во всех своих ликах и
ипостасях, но ослепленным милосердием не разглядеть этого, и ты, как один из подобных несчастливцев, видишь только бесконечные миражи. Приглядись и ты ужаснешься! Твой давний враг не скупился на средства, желая как можно ярче выделить леденящее душу уродство своих исчадий! Тем, что созданы по подобию праматери предначертано вечное добровольное порабощение, низкопоклонство перед сильнейшим, саморазрушительная потребность тратить силы на стороннего, презрение к сострадательному, лживое сопротивление несправедливости и покорное принятие ее под ударами тупого упорства. Сотворенные же по подобию праотца обречены до конца дней разжигать и разметывать пламя жестокости, разгорающееся от их столкновения с дщерями праматери, бесчувственно пользуясь их подчинением, играя их привязанностью, превращая всякий раз их безропотное соглашательство в подспорье для разгула своего вопиющего беззакония. Власть и могущество, которыми так восторгается их незадачливая добыча, быстро становятся в их звериных лапах топором, нещадно разрубающим узы преданности и сердечности, ради связывания коих была заплачена дорогая цена
душевного покоя и бесстрастия! Слепая слабость, не ведающая, кто ведет ее, и глухая сила, не слышащая воплей боли и мольбы о пощаде,- вот они, две половины их грязной души! Они конвульсивно рвутся друг к другу, как к единственному в мире источнику счастья и благополучия, но и чураются друг друга, как самого позорного и унизительного! В то время как одни ханжески-стыдливо прячут от посторонних глаз свою мягкотелую изнеженность, другие из кожи вон лезут, дабы не была обнаружена их отталкивающая развращенность. Там, где одни упиваются грезами о горнем, другие голодают по дебелому, и этими ролями они ежемгновенно меняются. И одновременно с этим все то, что составляет арсенал гордости и самолюбия одних, наиболее бережно хранимое достояние их пустого тщеславия, обращается орудиями адских пыток для других, едва они позволят обнажить свою чувственность. Стремясь поразить болевые точки воображения своих противоположностей, они, нимало об этом не беспокоясь, вызывают паралич всего духовного организма у тех, на кого нацелены эти удары, так что павшие под ними легко делаются послушными животными, манипулируемыми
то усилением, то ослаблением болезненных ощущений, причиняемых чередованием инструментов палача. И чем сильнее становятся некогда слабейшие, тем более жалкими - сильнейшие. Но как бы ни тщились и те, и другие выказать себя как можно более вольными, независимыми и неуязвимыми для внешнего воздействия, для тебя никогда не была тайной их неисцелимая трусость, вызывавшая у тебя столько брезгливости и отторжения. Ты знал паче всех земных истин, что их сущность - это облекшийся в тысячу условностей страх, и, взаимодействуя с ними, ты должен в первую и последнюю очередь взаимодействовать с этим страхом, а не с его пестрой чешуей. Не смей говорить, что на одно непростительное мгновение ты имел несчастье забыть о наличии у тебя этого драгоценного знания, ведь оно всегда красовалось у тебя перед глазами. Достаточно тебе будет оживить в памяти самые поверхностные образы твоих былых падений с высоты, как вновь станет до боли ясной единственная и вековечная причина их: ты всегда принимал выродков мира живых за слишком бесстрашных. Ты с достойным удивления (а где-то и восхищения) постоянством закрывал глаза на
неисправимость их безграничной трусости, лишая себя столь же безграничных выгод, какие мог из нее извлечь. Но ты предпочел страдать, лишь бы сберечь их, не тревожа их лишний раз вторжением в сущность. Это и привело тебя к тому, что ты испытываешь сейчас, желая умертвить каждого из них своей рукой. И здесь ты по-прежнему бьешь мимо цели, не уступая в невежестве своим недругам: ибо это они, ведомые все той же неизменной трусостью, объявили уход их жизни самым суровым наказанием, тогда как он был и остается величайшей пользой. О нет, если ты хочешь отплатить злом за зло - не вздумай вырывать из объятий жизни никого из оказавшихся у тебя в немилости! Ибо, оставив их жить заклейменными преступниками, ты отрежешь им все пути к царству света, и заточенными в гроб безнаказанной испорченности, испепелишь в геенне при жизни, ведь никто еще не оставался бесчувствен к ее черному пламени, превращающему в муки бесконечной неизвестности каждый миг прозябания вольноотпущенника».

* * *
        С этой минуты я почувствовал, что больше не в силах вытерпеть такой пытки; как и в предыдущий раз, измученное сознание, посылая последние сигналы «S. O. S», дало понять, что задержись она здесь еще на самую малость, и старательно проводимое ею медленное уничтожение меня, наконец, увенчается успехом. Словно что-то треснуло внутри организма, и слабость, так похожая на ту слабость, которая приковывает умирающего к одру, вытекла из этой трещины и залила собой изнутри все тело. Ее чудовищный, зловещий голос, беззвучный и оглушительный одновременно, продолжал раздаваться где-то в самом темном закоулке мозга, куда я никогда не добрался бы, чтобы заставить его стихнуть. Мне стало казаться, что я никогда уже не смогу увидеть что-либо, кроме этого черного силуэта, а слышать буду только эти предрекающие гибель внушения; что для всего существующего мира я теперь слеп и глух и так будет всегда, без возможности что-нибудь изменить. «Что же ты не проклянешь в последний раз жизнь?… Теперь, когда задыхаешься от ее зловония?…» - прогрохотали ее слова, каждую долю секунды причиняя такую адскую боль, словно мне в
открытую черепную коробку был резко выгружен полный кузов булыжников для мостовой. Да, я молчал, ведь именно сейчас меня меньше всего привлекало отречение от жизни, и в то же время все болезненнее становился стыд оттого, что свои более чем двадцать лет пребывания в теле в аккурат до этого мгновения, я поносил и гнал исповедников этой жизни всеми подручными средствами. Нет, я не желал признавать, что виноват во всем этом сам, хотя сердце надрывалось от полынно-горького сожаления, что случилось ужасное, допущена непоправимая ошибка, сломалось что-то не подлежащее восстановлению, расхищено сокровище, которого уже не вернуть назад. Нет, мне, как не только привыкшему к размышлениям аутодеструктивного характера, но и сделавшему из них годных паяцев для разбавления чересчур приторных моментов жизни, подобное открытие опустошительным прозрением в духе аббата Фромана не грозило. Но мне больше нравилось изводиться до полусмерти, пребывая наедине с собой, а не под взглядом невидимых (Боже, сохрани!), но наверняка дерзких и пронизывающих очей неприятного вторженца. От Богини Небытия, какой бы она ни была Богиней,
нужно было срочно избавляться. Но на сей раз не находилось сил даже думать; мысли не желали ворочаться, они были похожи на гигантские валуны, наполовину ушедшие в землю от длительного лежания на одном месте, и, чтобы подвинуть их хоть на пядь, понадобятся силы строительной техники. Но их тяжесть давила на меня так сильно, будто я был погребен под каждой из таких каменных глыб, одинаково чувствуя вес как той, под которой нахожусь, так и всех остальных, посему страдания увеличивались в десятки, сотни раз… Все же каким-то чудом я вымолвил, вернее, достаточно отчетливо подумал: «Это что же - обещанное наказание?…» Я ведь и впрямь, словно безнадежный, но трусливый преступник, всю жизнь дожидался какого-то наказания, хотя если бы кто-нибудь имел несчастье намекнуть мне, что в этом есть доля справедливости, я бы обеспечил тому пожизненный просмотр кошмарных сновидений с собой в главной роли. И все же, мне постоянно что-то мешало жить, хоть я и научился смиряться с этими помехами, ибо понимал, что даже в самые светлые минуты на здоровом и полнокровном теле нашего счастья паразитируют крошечные личинки
неуверенности, беспокойства и страха, заражая его всевозможными инфекциями, носителями которых они являются, высасывая самые важные соки и подрывая бережно и терпеливо накапливаемые силы. Бороться же с этой инвазией опасно, ибо в ранки, образовавшиеся в результате насильственного отрыва паразитов, может тут же проникнуть весьма распространенный и живучий прион безумия и животного забвения, вызывающий тяжелую болезнь, протекающую в молниеносной форме и навсегда делающую человека овощем. Нужно лишь уметь задерживать рост этих личинок, не позволяя им стать взрослыми особями - гигантскими, толстыми, короткохвостыми гусеницами размером с кошку; тело у них усеяно иголками, похожими на ежиные, но посаженными с троекратно меньшей частотой, так что в прорехи их видна сморщенная кожа. Их тела надуваются при каждом всасывательном движении, когда они забирают порцию крови, смешанной с растворенными мышцами, сосудами и нервами, и сдуваются, пока они отправляют эту кашицу в желудок. Во время этой деятельности они издают негромкий звук, напоминающий приглушенный храп. Таких тварей человек может носить на себе около
десятка, а то и больше, преимущественно сзади - от затылка до лодыжек, и тогда ему ничем уже не помочь - он обречен на доведение себя до смерти в состоянии полного бессилия, могущего перейти в паралич. Говоря в данном случае о человеке, я, конечно, подразумеваю его счастье, которое он так привык идентифицировать со своим «я», что разучился отличать одно от другого, а также понимать, что эти два понятия пребывают в хронической взаимоотчужденности, подлежа стыковке лишь в моменты измененных состояний сознания. Я позволил себе эту ретардацию для того только, чтобы заметить, между прочим: все вышеперечисленные замечания пронеслись у меня в голове одной стремительной свинцовой пулей, которая продырявила мозг и вышла навылет. Тут же я словно очнулся: ЕЕ рядом не было, разговор, девяносто процентов которого вновь составил ее загадочный монолог, оборвался гораздо более неожиданно, чем в первый раз. Правда, особой радости от этого не ощущалось, ведь я был почти уверен, что она еще явится с новым визитом, который, как подсказывал мне какой-то тревожный шепот внутри, вероятно станет последним и решающим. Мне
тогда захотелось что-нибудь себе сказать вслух, будто для придачи бодрости; но я по-прежнему молчал, словно боясь назойливым подбадриванием разбудить в себе пугливого ребенка, который, проснувшись, закатит прегадкую истерику. Не хотелось тревожить царство умирающего истощения, и я со сладостным самоистязанием смыкал уста все сильнее… А может, всему виной было все то же осознание своей преступности? Я же прекрасно знал, что мне еще немало предстоит скрываться от осуждения - этого слепого зомби, который, находясь с тобой в одной тесной комнатушке, все выходы откуда заколочены, пытается ощупью найти тебя, дабы вонзить свои клыки и когти в твою плоть и растерзать тебя медленно, неторопливо лишая тебя жизни, наполняя ледяной слякотью сумасшествия и ужаса каждое предсмертное мгновение… За окном, кажется, уже занимался рассвет. Я глядел в окно, и казалось, что рамы обведены по контуру какой-то фосфорически светящейся оранжевой краской. Интересно, мне тогда подумалось, это расстройство зрения пройдет так же скоро, как и идея о семидесятилетнем юбилее в прошлый раз или останется для меня таким своеобразным
подарком с того света?… В это время мне непонятно с чего пришла мысль измерить себе пульс, хотя я никогда не умел справляться с этой задачей, да к тому же мне не могли его прощупать даже в больнице. Уж не этим ли я завлек свою воздыхательницу?… Далеко же от меня разило мертвечиной, если смрад услышали даже в совершенно другом, неизвестном мне самому измерении реальности…

* * *
        Остаток этой ночи, переходящей в утро, я провел уже без единого приключения. Однако наступивший день с жестокой наглядностью продемонстрировал мне, как рано я решил, что отстрадался.
        Окончательно пробудился я лишь в начале третьего пополудни, решив остаться дома, и, по случаю пережитого «потрясения», наградить себя маленьким выходным днем, а то и двумя. Скоро я понял, что, даже став выходным, этот день не сулил мне ни минуты расслабления. Едва я только успел умыться, как заметил, что неполадки со зрением не устранились двенадцатью часами сна. Теперь я, к своему неподдельному беспокойству, мог убедиться, что это болезнь, которая не лечится бездействием. Впрочем, за ночь успели совершиться занимательные изменения: теперь все предметы вокруг приобрели черную окантовку вместо оранжевой: двери, шкафы, ковры, потолки и прочее находились в этой траурной рамке толщиной не более сантиметра… Я даже пытался определить, какова эта чернота при тактильном контакте, но результаты получил нулевые - она лишь скромно исчезала у меня под пальцами, не более того. Этот день стал последним днем категории «не из приятных», ибо дальнейшее, несмотря на его крайне некачественное усвоение памятью (забегая вперед, скажу, что она стала беспардонно халтурить), невозможно вспомнить без ощущения непослушно
наворачивающихся слез. К вечеру у меня началась легкая дрожь от холода, стало беспричинно зябко, хотя температура в квартире по привычным меркам была довольно приемлемая. Одновременно накатила невероятная усталость, не как после интенсивного труда, но как после продолжительной изнуряющей болезни, отступившей лишь после того, как здоровья осталось на донышке. Я завалился спать на три часа раньше обычного, закутавшись в два одеяла. Проснувшись в полдень от жуткого холода, я раскрыл глаза и тут же горько раскаялся в этом последнем действии. Ибо лучше было бы не видеть, что черная полоса, обрамляющая все предметы в квартире, заметно увеличилась в ширину, достигнув, как я скоро удостоверился, не менее четырех сантиметров. Причем ширина возрастала, увеличивая черноту во внутренней плоскости предметов, как бы съедая их, так что некоторые самые мелкие вещи, вроде спичечных коробков, и вовсе превратились в черные угольки. Вот это меня уже всерьез напугало, я уже хотел, не мешкая, дернуть к врачу, но из-за чудовищного озноба, мне было трудно передвигаться даже по комнате. Тут-то я и решил обратиться в кои-то
веки к давно отброшенному мною в дальний угол термометру, но столкнулся с новыми трудностями: искать его пришлось чуть ли не наощупь, но и, найдя, я ничего не добился, так как для меня он стал не более, чем черной палочкой. Тогда я, надувшись горячей воды и убряхтавшись, как кочан капусты (явно не по погоде, хотя на дворе было и не лето красное), галопом побежал в поликлинику… Что происходило на приеме и как я расположился в палате, класс которой лишь парой букв отличается от «Люкс» (я имею в виду «бокс»), мне уже не вспомнить. Подобных брешей осталось немало: очевидно, мозг перешел на тот же уровень работы, при котором проходит видение снов, то есть попросту, отбрасывал все трудновоспроизводимые моменты. А может, черный цвет, поглощавший предметы в поле моего зрения, окаймил и мою память, которая оказалась такой малогабаритной, что быстро утонула в нем почти целиком?… Это сейчас я пытаюсь хладнокровно анализировать, но тогда… Тогда меня накрыло и согнуло так, что я весь превратился в сгусток душевной боли. Казалось, что если разодрать тело до костей, то боль будет не столь сильной, как та, от которой
билась и корчилась душа. Меня как никогда упорно преследовало ощущение, будто я нахожусь под проклятием некоей древнейшей, первородной, мировой Ненависти, безначальной и бесконечной. Той самой беспросветно-черной Ненависти, которая стояла у истоков времени, которая жила и царила задолго до начала истории человечества, которая в порыве мстительной злобы породила наш беспомощный мир и обрекла своих нелюбимых чад неустанно причинять боль друг другу, отнимать радость и счастье, утолять жажду зла и разрушения горечью слез ближнего. И частица этой ненависти вселилась в каждое живое и разумное существо, каждый из нас носит ее в себе, и она живет и правит нами инкогнито, подобно главе тайного общества в государстве. Мне думается, любой человек хотя бы единственный раз в жизни приходил к осознанию чего-то подобного в тот момент, когда земля уходила из-под ног, ведь даже сильнейшим из нас нет-нет, да и выпадут испытания, превосходящие силы, ведь свою долю страданий должен отхватить каждый, никто не вправе стать исключением, ни единому не подарят право на обжалование приговора. Так и я вынужден был покорно
страдать, будучи заточен в четырех белых стенах на неопределенный срок… Я уже не боялся болезни, ибо на меня неожиданно (да так ли уж неожиданно?… во мне еще осталось место для наивности) набросились куда более злые и беспощадные демоны - одиночество и тоска, а с ними все, кто составляет их свиту. И были они человеческими из человеческих, и разили они жалкого человека, а не могучего Полубога, они терзали бесславно павшего, а не поднимали на щитах гордого триумфатора. И слезы, черт бы их взял, были ну слишком похожи на человеческие, ведь полубоги не плачут… Им нет дела до людских неудач. Сколько я ни пытался убедить себя в этом, но они лились, как льется кровь из носа при переломе переносицы: так же неудержимо, упрямо и обильно. Каким там процедурам меня подвергали - это тоже так и осталось лакуной в моей памяти. Помню только, что все мои настойчивые просьбы к медперсоналу о предоставлении мне снотворных веществ неизменно встречали отказ, сопровождавшийся, в лучшем случае, недоумением. Если в связи с этим вы уже успели предположить, что сон на пустой желудок служил для меня желанным забвением, то тут
вы дали маху: ибо во сне передо мной проносились целые галереи из картин тех добрых старых времен, когда на небосводе моей жизни (как личной, так и не очень) не было видно ни облачка. А еще эти бессердечные кинематографисты не остановились и перед показом того, как могло бы быть, развивайся все и далее в том же русле!.. Так что, просыпаясь, я снова умывался слезами - можете взять на заметку, как способ экономии воды из-под крана, поэффективнее установки дурацких водных счетчиков. Поэтому мне хотелось сна долгого, непрерывного, наркотического, раз уж на то пошло, который не обезображивается пробуждением. А самым заманчивым для меня было положение овоща. Говорили, что когда я поступил на лечение, температура тела у меня не дотягивала и до тридцати пяти, но через какое-то время меня свалил немилосердный жар, и с этих пор я совсем перестал притрагиваться к пище. Скажу я вам честно, уважаемые господа медики, хоть вы и добросовестно делали вид, что вырываете меня из когтей смерти, но ваша профессия такая же бесполезная, как и та, что зовется страшным словом «косметолог-визажист». Ибо красота, усердно
вымучиваемая последним из ничего, абсолютно бессмысленна, когда у нее нет тех, кто окружает ее любовью, уважением, заботой и пониманием. Такая красота больше похожа на вызывающую декорацию, которую чья-то глупая оплошность вплела в кладбищенский антураж. Не одинаково ли поступаете и вы, спасая никому не нужные жизнь и здоровье?… Ведь в чистом виде, без смысла и цели, эти компоненты абсолютно безвкусны, а в процессе пережевывания еще и жутко горчат, отдавая плесенью. Все хорошее в этой жизни удивительным образом становится пустым и ненужным, если ему нельзя составить пару из другого, не менее хорошего… Да, одиночество обесценивает все самое дорогостоящее, попросту превращая его в небытие.
        Не раз за время своего пребывания в клинике я рылся в подобных мыслях, подустав от активного страдания и переходя к пассивному. И, чувствуя, что схожу с ума, продолжал долбить обессилевший, словно отмирающий мозг одним и тем же вопросом: «Неужели нет лекарства от этой боли?… Можно ли откуда-то ждать помощи?…»
        II.Узник изуверства
        Из всего вышеописанного не следует, однако, что меня живьем пожирало желание поскорее вернуться домой и там излить все накопившееся горе пустой, но привычной мне квартире. Находиться дома я боялся - там я оставил ужасающих привидений относительно недавнего, а оттого и не успевшего пока отдать душу истории, своего прошлого. Того самого, которое так безвылазно обитало в моих горячечных снах, делая их блаженством среди райских кущ, а явь - худшим из кошмаров. Я слишком хорошо знал, что каждая бездушная вещь будет скалиться на меня свирепой горгульей, едва только я переступлю порог своего дома, если, конечно, все мое зрение не утонет в этой мерзкой саже неизвестного происхождения. Как ни странно, болезнь довольно скоро перестала прогрессировать и задержалась на той стадии, что была зафиксирована (а кто ее, собственно, фиксировал?) при госпитализации. Правда, уже на второй неделе мне стало казаться, что внутри черных полос, которые обводили весь скудный интерьер палаты, я вижу чьи-то отражения, так что вскоре я почел за наилучшее открывать глаза как можно реже. Но обломки мыслей о том утраченном годе,
где процветало так много красиво выдуманной любви, служившей мне как кислородная подушка умирающему, все также лишали меня покоя, благо обстановка для этого была как нельзя более подходящая. Эти одиннадцать месяцев, которые я не позволю себе забыть, ибо они заменили мне десятилетия жизни. Скромный, но очень весомый промежуток времени, протянувшийся с марта по февраль. Ведь ни много ни мало каждый день этого неполного, точно обезглавленного года я не глядя бросал к ногам той Единственной, которой я усердно расточал признания в одном всем известном мифическом чувстве, порой сам веря им. Время от времени, правда, на ее месте откуда-то появлялись другие жертвы слуховой наркомании, но лишь ей одной я дал право неизменно венчать собой их когорту. И вот теперь со мной не было никого, причем никого не было бы даже в том случае, если бы были все, кроме самой дорогой и бесценной, только теперь я понял, как ее и именно ее мне не хватает. Я сам злился на себя за это неуместное спаривание слабости с безумием, но никак не мог взять себя в руки. «Ведь если быть честным,- говорил я себе,- о каких одиннадцати месяцах,
проведенных вместе душой и телом, может идти речь? Мы видались с ней от двух до четырех дней в неделю, то есть, в среднем, три дня. В каждый из таких дней нам посчастливилось общаться от двух до пяти часов. Среднее арифметическое, следовательно,- три с половиной часа. Три с половиной, помноженные на три - десять с половиной часов в неделю, не такой уж и большой срок. Правда, проблема еще в том, что необходимо учесть и дистанционное общение посредством телефона и Интернета, общение, ставшее гегемоном человечества в начале нашего века и апофеозом его одиночества. Этот фактор нельзя обойти, поскольку, мы, не желая провести ни одного дня друг без друга, весьма активно предавались переговорам и переписке в те дни, когда не имели возможности встретиться. По продолжительности такие слепые и несенсорные контакты ничем не уступали встречам в реальности, однако цифру следует разделить как минимум надвое, ввиду неполноценной задействованности в этой разновидности общения физической составляющей. В итоге получаем пять с четвертью часов в неделю. Можно было бы распространить такой избирательный принцип и на
свидания, классифицируя их по степени интенсивности и продуктивности общения, и, при наличии изъянов в последнем, сокращая получаемые результаты в соответствующее количество раз, но бог с ним, это уже буквоедство пошло. Итак, десять часов тридцать минут плюс пять часов пятнадцать минут, в сумме получаем пятнадцать часов сорок пять минут в неделю, округлять до шестнадцати не будем - сердце сохранило все до секунды. Теперь умножаем это число на сорок восемь - количество недель. В произведении это дает 741,6 часов. Остается только разделить это на двадцать четыре и перед нами количество дней, так скоротечно пролетевших в капище Венеры. Выходит ровно тридцать девять дней - немногим больше месяца. Совсем негусто, правда?… И нужно быть набитым дураком, не умеющим посчитать дважды два, чтобы приплюсовать еще целых десять месяцев к такому ничтожному сроку. Довольно уже изводить себя по пустякам, выше нос, впереди целая жизнь!..»
        Нет, господа жизнерадостные рахиты! Никаких не тридцать девять дней, а целую прекрасную жизнь потерял я, не сумев уберечь любимого человека, и боль, причиненную утратой, не измерить никакими математическими подсчетами!.. А боль есть, и она ужасна, как все равно где-то между легкими и диафрагмой застряло лезвие острого скальпеля, который нерадивый хирург забыл извлечь перед наложением швов. Что за идиотской бухгалтерией я занимаюсь? При этой мысли становилось так жутко стыдно перед собственной совестью, точно я только что осквернил эксгумированный мной же самим прах возлюбленной. Нет, это просто отупение, наступившее от усталости; оно пройдет, надо лишь привести в порядок расшатавшиеся нервы. Одним из способов решения этой задачи мне представлялось освежение в памяти других по-своему интересных эпизодов из своих жизненных наблюдений, коих было не так уж и мало, не одним же мимолетным любвеобилием я был жив. Не всегда, конечно, мне отводилась роль первой скрипки в достопамятных и надолго западавших в копилку воспоминаний случаях, но уж свидетелем я мог быть, сколько душе угодно. Именно тогда, из
жалких обрывков мыслей у меня в голове начала регенерироваться целая история из не самого далекого, но, несмотря на это, забытого прошлого.
        «Местом действия, как и в большинстве случаев с подобными историями, служит все та же моя деревня, издавна столь почитаемая мной, что я не вижу более смысла представлять ее и описывать; содной стороны, ее ничто не отличает от сотен и тысяч таких же мелких захолустных деревень, где время остановилось, и цивилизация словно вынуждена с великим трудом продираться сквозь дебри воинствующего консерватизма, дабы донести до обитателей хоть что-то из своих сомнительных достижений. А с другой стороны, без страха и сомнения ручаюсь, что ни в одном субъекте нашей Федерации еще не возник населенный пункт, способный превзойти уникальностью Анновку. Зря думаете, что во мне говорят предвзятость и двадцатилетняя привычка. Поскольку в мои планы входит лишь описание да изложение фактов, а отнюдь не испытание собственного красноречия и убедительности, то могу лишь посоветовать: попробуйте сами как-нибудь в свободное время допустить, чтобы ваша нога ступила на этот небольшой клочок земли на юго-западе Рязанской области. Пожалеть - не пожалеете, пострадать…тоже навряд ли. Но зато уже САМИ, к не самому приятному
удивлению, испытаете чувство, которое охватывает каждого нашего гостя при посещении и отпускает лишь после окончательной разлуки. Кажется, это нечто похожее на манию преследования, но тоньше, изощреннее и неуловимее для психических рецепторов человеческого существа среднего пошиба. Это есть постоянная, плохо осознаваемая тревога, вызванная ощущением, будто каждую минуту и секунду находишься под неусыпным взором какого-то грозного и капризного начальника; но не на положении новичка, проходящего испытательный срок и свыкающегося с новым местом работы, а в качестве неблагонадежного и тяжело провинившегося служки, которому предоставлен ПОСЛЕДНИЙ шанс проявить себя с лучшей стороны и не дай бог, если этот шанс будет провален… Впрочем, пугать попусту я вас тоже не собираюсь. Скажу лишь, что этот безотчетный страх обволакивает посетителя деревни с головы до ног с первой до последней секунды его нахождения в пределах Анновки, подобно парандже, надеваемой женщинам-иностранкам в регионах исламского фундаментализма. Если же путник проедет мимо деревни, не сворачивая в нее, то ничего подобного ему не грозит.
Проскочить ее при высокой скорости езды можно моментально, однако не заметить при этом - маловероятно, ибо расположение деревни относительно основного шоссе таково, что она вовсе не скрывается, но и не привлекает к себе внимания нарочно. Поясню: дорога, вдоль которой с обеих сторон стоят порядки домов, представляет как бы ответвление от автострады в южную сторону, а с восточной и западной сторон полностью закрыта зарослями деревьев, так что, проезжая по трассе, трудно предположить, будет ли за этими деревьями какое-то поселение - ничто не намекает на это. Речки и, тем паче, леса от Анновки далеко, зато она весьма богата полупересохшими болотами, но и те невозможно обнаружить, не прогулявшись за деревней и по ее периферии. Они, как коварные ловушки, скрыты в труднодоступных местах для чересчур любопытных, тогда как основная заселенная часть выглядит вполне обыденно и даже уютно. Прежде, до революции, это место было барской усадьбой; позже, в советские времена, стало центром колхоза: отсюда осуществлялось управление добрым десятком деревень. Однако, чем ближе время подходило к истечению двадцатого
столетия, тем быстрее и неотвратимее Анновка сдавала свои лидирующие позиции. По прошествии первой декады нынешнего века деревня пришла в такое запущенное состояние, что в ней мало того, что не осталось ни одного социального учреждения, так еще и на месте половины некогда обитаемых домов красовался двухметровый бурьян. Некоторые дома, правда, заселялись новыми жильцами, что спасало их от превращения в пустующие курганы, хранящие, в лучшем случае, стены да кровлю, которые когда-то служили приютом бывшим хозяевам. Например, такая участь постигла дом на краю второго порядка. Его, спустя семь лет фактической бесхозности, обжило одно эксцентричное (не в самом выгодном смысле этого слова) семейство. Состояло оно из пятидесятилетней бабищи (другое слово прозвучало бы как нереалистичный комплимент), ее сумасшедшего тридцатилетнего сынка, пары полудиких внуков обоего пола, стада коз, насчитывавшего полторы дюжины голов, а также главы семейства, который тоже порой не забывал наведываться туда. Для пущей точности надо бы заметить, что эти беженцы из ниоткуда заняли аж два дома на краю деревни, оборудовав в
первом комфортабельное жилище для своих рогатых питомцев, во втором обосновавшись сами на правах опекунов парализованной старухи, от которой вся ее оставшаяся родня свинтила в соседнюю Молвину Слободу (в простонародье - деревня Мещёрово). Можно было бы посвятить не одну страницу подробному описанию вклада этих невменяемых служителей милосердия в дело вселенского Безумия, но данный рассказ не о них. Допустимо, пожалуй, лишь черкануть маленький штрих, упомянув, что выруливавший под козьего чабана сын чаще других напоминал о своем наличии в мире регулярными упражнениями в двойном искусстве владения табуированной лексикой и тренировки голосовых связок на вверенных ему непокорных козах, а часы заслуженного отдыха он посвящал долгим и увлеченным беседам с самим собой. Несколько лет эти люди обживали доставшиеся им волей случая апартаменты, пока одно банальнейшее происшествие не вернуло их туда, откуда они явились - в никуда. Дело в том, что в доме (в том из двух, что был отведен человеческой части семьи) последние годы круглые сутки горел свет, не потухая ни на секунду, точно там выключатель заклинило. Надо
думать, в одну прекрасную ночь короткое замыкание сделало свое коварное дело: дом почти целиком и полностью был скормлен огню пожара. Ничего удивительного, что спасти его не удалось, ведь из-за удаленности его местоположения жители деревни узнали о пожаре, мягко говоря, поздновато; до того поздновато, что когда чрезвычайная ситуация, в конце концов, была ликвидирована, в сохранности остались одни лишь каменные стены. Промедлили бы еще минут десять - и пламя уже пожирало бы соседний дом с мирно почивавшими в нем козами. Как же выглядели последствия несчастья? Безногая бабка, понятное дело, спеклась, пардон за чернушный каламбур; младшим членам семьи повезло немного больше - их просто в ту ночь не было дома, видимо, прибрал к рукам отец; авот мать и сын, как это ни загадочно, не оставили от себя ничего памятного, даже обуглившихся костей, так что одно из двух: либо правы те, кто зачислил их в пропавших без вести, либо они изначально были соломенными чучелами в человеческом обличье. Никто их не нашел с тех пор, да и надо ли это было кому-то - искать их?… Что до коз, то те, скорее всего, в полном составе
обрели вечный покой в чьих-нибудь (вероятно, родственных) желудках. Нетрудно догадаться, что случай этот на ближайшие дни стал самой обсуждаемой темной историей, обросшей полумифическими подробностями, из тех, что так любят слагать в сельской местности. А теперь можете с чистой совестью забыть описанных выше персонажей - больше они нам не понадобятся. Оставался лишь уцелевший дом, временно исполнявший функции скотного двора, вот ему-то, судя по всему, было предначертано судьбой дать приют очередному убогому и юродивому, тому самому, кто, собственно, и является центральной фигурой моего рассказа.
        Появление его в нашей деревне было, можно сказать, внезапностью. Скажу сразу: я знал этого человека лично не год и не два. Когда он заселился в тот дом на краю порядка, прошло немногим меньше двух недель, и с самого начала у меня возникла странная мысль, что его отправили будто бы в ссылку. Что было бы и неудивительно, ведь этот беспорточный эмигрант из Молвиной Слободы никогда не пользовался репутацией уважаемой личности ни в своей местности, ни где-либо еще. Такая ущербная отчужденность была обусловлена, прежде всего, наличием у него медицинской справки о неизлечимом, врожденном психическом заболевании. Не буду тратить время на расписывание сегментов его телесной оболочки: никогда человек не получает более ошибочного представления о другом человеке, нежели читая или выслушивая описание его внешнего облика. Могу только сказать, что у нашего героя имелись жиденькие усы, которые он старательно облизывал по меньшей мере раз в пять минут. Нелишним будет также добавить, что Юрец (вот вам заодно и имя) участвовал в событиях, о которых пойдет речь, когда ему стукнуло четверть века от роду. В более
молодые годы ему также не посчастливилось иметь сколько-нибудь завидного соцстатуса: он мог втереться в какие ни попадя сборища, но держался в них, как нежданный гость с плохими вестями, застывший на пороге и не решающийся его переступить. Когда мне представлялся случай попасть в такое же сборище, я старался не упустить возможности понаблюдать за этим человеком, пусть и украдкой. С каждым разом мои наблюдения становились все занимательнее, ибо, чем больше я углублялся в них, тем неотвязнее и крепче было ощущение, что что-то не так с ореолом, окружающим убого безумца. Проще говоря, начинало казаться, что он далеко не такой безумный, как его выставляют и он сам, и другие. Я бы даже сказал, напротив… Разумеется, злоупотребив очередным дешевым подношением Диониса, он (как, собственно, и любой на его месте) мог позволить себе что-нибудь максимально удаленное от рационального. Когда же ему по какой-то причине суждено было довольствоваться трезвостью, он безмолвно сидел, ничем не привлекая к себе внимание, и лицо его выражало чуть ли не мрачную одухотворенность; на нем с бешеной частотой проносились отблески
меланхоличной печали, отчаянной решимости и горькой, умирающей насмешки. Все это происходило почти в одну секунду, оставаясь никем не замеченным, да к тому же этот товарищ мало кому был интересен в своей трезвой ипостаси. Еще одной особой приметой нашего героя была паническая боязнь незнакомых людей, даже если те сами тряслись от страха при встрече с компанией, членом которой он был. Причину такой фобии приписывали когда-то пережитому им и его экс-собутыльниками избиению какими-то недоотморозками, нагрянувшими внезапно из другой деревни. Правда, во времена, к которым относится данная быль, фобия почти сошла на нет, тогда как в первые годы после той чистки он спешил спасаться бегством, едва завидев новые лица или машину. Говорили, что когда-то у него была огромная дворняжка, которую он выучил одной-единственной команде «убей!» и которую, в конце концов, уморил голодом. Добавляли, что с этой же животиной он порой предавался греху скотоложства. Одним словом, от него неотделимы были всевозможные темные слухи, словно взахлеб пытавшиеся доказать, что сей человек действительно таков, как сказано о нем в
медицинской карточке - безнадежный душевно больной, дегенерат. Для меня же это неоспоримое утверждение окончательно опрокинул один совершенно незначительный и неприметный, но ставший знаковым случай. Это даже и случаем-то не назовешь, скорее, неожиданное мгновение. Все просто: в одну из ночей несостоявшегося гуляния нас человек семь стояло возле импровизированного клуба Молвиной Слободы. С нами был и Юрец; так как выпить ему не перепало, он молча простаивал в стороне, устремив вдаль свой по трезвому напряженный взгляд. «Я домой пойду»,- наконец произнес он без тени каких-либо эмоций, точно непреднамеренно озвучив одну из мыслей в их бесконечной цепочке. Никто, кроме меня, не удостоил вниманием это высказывание, как будто он не об уходе своем заявил, а просто шмыгнул носом. Но я из бессознательного любопытства отделился от толкучки и переспросил его дружески: «Домой пойдешь?» Тогда он повернул ко мне лицо и, усиленно буравя глазами, как двумя сверлами, тихо ответил: «Да, ухожу. Здесь меня по-товарищески игнорируют, а дома по-родственному отчихвостят, но и по-матерински отогреют. Это лучше». Я едва не
выпустил из рук руль велосипеда, который держал до того момента. Да, понимаю, фраза, мягко говоря, не историческая, да и вообще, глуповатая, но в уме дегенеративного от рождения типа такая не родится, как бы тот ни старался. Именно с той поры я негласно зачислил Юрку в ранг окружающих, что вызывают сдержанный интерес, однако еще долго, по меньшей мере три года, не находилось у меня ни времени, ни возможности узнать его лучше в более конструктивном общении. Лишь в некоторые дни, общее число коих можно счесть по пальцам, я наравне с остальными мог наблюдать представления из его пьяных фокусов, на которые он с каждым годом становился все более скуп. В большинстве же случаев мы видели его до угрюмого серьезным, изъяснявшимся односложно и как бы нехотя. В то лето, когда он оказался у нас в Анновке, о нем и вовсе не было ни слуху ни духу в течение нескольких месяцев до внезапного его появления, причину которого, как это ни парадоксально для деревенского порядка вещей, никому узнать не удавалось. В то же время никто не сомневался, что дело это темнее темного в самом худшем проявлении…
        Наверное, я был первым из не имеющих отношения к случившемуся, кому он открыл все лично, а точнее - первым и последним. Дабы не испытывать более вашего драгоценного терпения, я сперва поведаю, что я узнал, а уже после - когда и как. Так вот. Дело в том, что Юрец, за неимением никакой более подобающей его тогдашнему возрасту альтернативы, вынужден был ютиться в одном жилище с родителями, плюс к тому - со старшей сестрой и ее трехлетней дочкой. Из всех членов этого отделанного под дружную семью сборища родной ему приходилась только мать; дочь его отчима жила со своей семьей отдельно, и ничто до времени особенно не тревожило Юркиного спокойствия, пока она, перебрехав в пух и прах с мужем, не слиняла к отцу, заодно - к его новой пассии и приемышу. Тот день наш герой запомнил надолго как в худшем смысле знаменательный, ведь ознаменовал он начало длительной черно-серой полосы в его домашней жизни. Юрец не мог и не желал ужиться с теми, в ком видел лишь незваных пришельцев, расстроивших его относительный покой ежедневной суетой своих мелочных забот, да он и вообще никогда не переваривал даже вид молодых
семейств, не суть - полных или неполных. Сводная же его сестрица была, однако, не робкого десятка и, как и все матери, потерпевшие фиаско в налаживании супружеских отношений и ослепленные любовью к единственному отпрыску, считала смыслом всей жизни только благополучие ребенка, заставляя Юрку часто искать пятый угол. Да, она испытывала к нему взаимную жгучую неприязнь, и его общепризнанная неполноценность не только не вызывала у нее снисхождения, но и в разы обостряла самые враждебные чувства. Едва ли не каждый божий день она не забывала пригрозить во всеуслышание, что если по его вине что-то случится с ее Иринкой, он пожалеет, что на свет появился и тому подобное. У Юркиной мамаши такой оборот дел, как нетрудно догадаться, тоже привел к открытию в душе язвы ненависти, но за безысходностью ей всякий раз приходилось молча глотать тошнотворный ком горькой обиды. За все время их сосуществования она буквально в нескольких случаях самого невыносимого унижения давала волю переполнявшей ее отраве отчаяния и желания зла сыновьим врагам… Во всем этом аду озлобления была одна совсем невеликая, но все же
отдушина, по крайней мере, в отношениях между Юркой и его нареченной племянницей. И отдушиной этой была горячо любимая ими обоими Алиска - трехцветный котенок, а точнее - молодая кошка, подобранная соседями, но часто заглядывавшая во двор Юркиного дома. Трудно это объяснить с позиции наблюдателя, но почему-то именно это маленькое животное лучше любого дипломатического искусства способствовало примирению (правда, кратковременному) враждующих сторон и созданию атмосферы добра и гармонии, когда двадцатипятилетний оболтус и маленькая девочка были вместе заняты возней с Алиской, будь то кормление или игра. Неизвестно, кто из двоих испытывал большую радость от этой ребячьей забавы, но, так или иначе, радость была написана на лице у обоих, пока один роковой день не расставил все по своим местам.
        В тот летний денек Юрец долго не высовывал носу из дома, предпочитая отлеживаться на своей железной кровати и, положив на лоб тыльную сторону ладони, сосредоточенно изучать потолок. Во всяком случае, именно в таком виде застала его мать, когда вошла в залу, чтобы принести ему приятную для него весть: «Юр, к нам котик пришел. Алиска…» Как она впоследствии признавалась, ее с утра томило предчувствие чего-то угрожающего, и то напоминание сыну о его обычном отдохновении было робкой попыткой снизить вероятность наступления беды. При ее словах Юрка вздрогнул, быстро поднялся, сел и на минуту впал в задумчивость. Затем решительно встал и, не проронив ни слова, вышел, провожаемый испуганным взглядом матери. Ну да, кошка пришла, но его компаньонша по забавам куда-то пропала. Юрец порывисто обернулся по сторонам и тут только почувствовал, что откуда-то из-за угла дома потягивает дымом. Как оказалось, отчим развел огонь в мангале, похоже, собирался яблоки запечь, как и обещал накануне, но почему-то отлучился. Его обожаемая дочка, кажется, возилась где-то в саду. Но где бы она ни находилась, ей пришлось пулей
примчаться к дому, перепуганной чьими-то истошными воплями боли и резко бросившимся в нос запахом паленого. Ту картину, что предстала перед ней, когда она прибежала и остановилась в нескольких шагах от Юрки, она долго еще не могла припоминать без слез. Сперва она машинально крикнула во все горло: «Ты что делаешь?!!»,- присовокупив грязное ругательство, но как только до нее стал доходить смысл совершенного ненавистным олигофреном деяния, она похолодела и опешила по меньшей мере на минуту. Юрка стоял у пылающего мангала и железным шампуром, который сжимал обеими руками, держал в разгорающемся пламени еще корчившуюся и хрипящую Алиску, так что глаза резало от тяжелого смрада ее горящей шерсти и плоти. На оглушительный крик сестры он поначалу даже не обратил внимания, настолько углублен был в процесс уничтожения. Но потом нанес кошке несколько ударов шампуром, насадил на острие и швырнул черную, обуглившуюся, бесформенную массу к ногам молодой женщины. Сделав это, он повернулся к ней всем корпусом, покрытый копотью и озверевший, вперил в нее взгляд кровожадного монстра, в которого вселился дьявол, и
прорычал глухо, но четко выговаривая каждое слово: «Следующей будет твоя ублюдина, так и знай!» Эта угрожающая фраза как рукой сняла оторопь с женщины: она разразилась отборнейшей бранью, схватила валявшуюся невдалеке кочергу и, собрав все силы, запустила Юрке в лоб. Он схватился за него руками, зашатался и осел. Тут же прибежали родители, за ними - дочка. Юркина мать сразу все поняла и, осыпая падчерицу проклятиями, накинулась на нее, желая разорвать, отцу пришлось разнимать их, а Иринка стояла и рыдала в голос, не сознавая еще, что происходит, но чувствуя, что это в равной степени жутко и непоправимо. Когда часа через два все домочадцы были более или менее приведены в чувства и в порядок и собрались (все, кроме Юрки, который снова отправился на боковую, теперь уже на вполне резонных основаниях) на крыльце, сестренка без малейших обиняков объявила всем присутствующим, что зачинщика необходимо выдворить в самое ближайшее время и это даже не может обсуждаться, угроз в адрес ребенка она не потерпит и т.д. ит.п. Прибавьте сюда еще и ее трепетное отношение к животным, тем более к особенно полюбившимся, и
станет понятной безальтернативность Юркиного положения. Уйти должен был именно он, не важно куда, лишь бы так, чтобы и духу его больше не было в родном доме. При этом сам осужденный, похоже, не очень-то расстроился от принятого в одностороннем порядке решения его участи: когда мать, все еще утирая слезы, сообщила ему приговор, втайне надеясь, что совместными усилиями они его обжалуют, он, словно добивая ее надежду контрольным выстрелом, процедил сквозь зубы, что будет рад удалиться, ибо жизнь в семье ему давно страшно опостылела, и он сам желает побыть один. «Да и кто нас станет слушать?» - был последний и сразу все разъяснивший аргумент. В Молвиной Слободе о появившимся вакантном месте в Анновке уже знали. Посему Юркины родители быстро и по-тихому испросили разрешение родственников сгоревшей бабки на переезд сына в уцелевший дом, те дали добро, и через пару дней после своего подвига Юрец уже имел счастье считаться анновским хлопцем.
        Повторяю, всю эту историю он мне поведал лично. Теперь я полагаю, настало время рассказать и об обстоятельствах нашей первой встречи после его переселения в Анновку, поскольку они не менее стоят упоминания здесь.
        Случилось это в августе того же года, где-то во второй половине месяца. Раньше я любил эти последние недели лета какой-то безотчетной, почти ностальгической любовью, но с некоторых пор они навевают на меня все больше убийственной скуки. Чаще всего на семь нудных дней приходится один по-настоящему памятный. Так вот, тот день начинался как раз в той же манере, в которой проходило пресное, как каша на воде, большинство. Накануне у меня долго не получалось уснуть, поскольку я часто вступал с самим собой в длительные и конструктивные беседы, порой переходящие в напряженные дискуссии с привлечением третьей, а то и четвертой стороны. Такого рода разговоры всегда были для меня одним из самых интересных способов времяпрепровождения, ведь с другими собеседниками я регулярно натыкался на глухую стену отчужденности. При этом я так энергично вымерял шагами пространство комнаты, в которой находился, что наматывал за ночь порядка двух-трех километров. Именно в ходе таких вот обсуждений я не однажды поднимал вопрос: а в чем, собственно, смысл общения, как такового, с людьми?… И не правы ли те «нищие духом», кто в
лицах противоположного пола видят лишь объект сексуальных утех, а своего - оживление заседания за бутылками? Ведь если каждый человек - пожизненный заложник собственного внутреннего мира, то для чего тогда насильно и напрасно сталкивать этот мир с чужими мирами? Потребности плоти - другое дело, они реальны и актуальны в любое время и для каждого и довольно часто становятся подоплекой (разной степени осознаваемости) вступления в коммуникацию… Короче, проснулся я лишь в четвертом часу дня. Все эти отвратительные вопросы пробудились вместе со мной и неспроста, ведь в моей власти было сделать день незаурядным за счет удовлетворения такой требовательной плоти. Но, едва продрав глаза, я понял, что такая утонченная душа как моя никогда не наберется сил для этого, что тут же повергло меня в уныние. Объясню почему, вы, очевидно, не совсем понимаете, о чем речь: у нас в одном из крошечных поселках в нескольких километрах от Анновки проживала одна весьма недурная собой особь женского рода, которая за бутылку не самого дешевого вина или коньяка охотно отдавалась первому встречному. Денежные средства вполне
позволяли мне в тот день стать одним из таких встречных, но вот ресурсов характера на это не хватало. К тому же через час должен был уйти последний рейсовый автобус в том направлении, решать надо было как можно скорее, а в спешке у меня мысли запутываются окончательно. Встав с кровати и приведя себя в относительный порядок, я высадил ну просто лошадиную дозу кофе вместо завтрака (по традиционному - полдника), чего давно уже не делал. Нет, ничего требующего исключительной бодрости мне тогда не предстояло, просто я стал ненавидеть чувство сонливости. Оно, знаете ли, сродни тошноте - неприятно его постоянно носить в себе, а уладить все более «бескровным» способом - изменить режим дня - никак не удавалось в силу ряда причин. Погода стояла пасмурная, все небо было белым от обложивших его облаков, и все время что-нибудь из себя исторгало, чередуя кратковременный дождь с изморосью. Хоть я и совершенно спокойно переношу любую хмурь и непогодь и не сижу на витамине D, как на игле, но именно в тот день такой ход дел окончательно похоронил все надежды вывести настроение на уровень выше посредственного. Я вышел
на улицу и выбрался на асфальт, хотя был уверен, что никого полезного сегодня не повстречаю, ведь все мои друзья (коих было не более одного) и приятели (коих было ровно столько же) заняты каждый на своей работе далеко за пределами деревни. Мысль о пьяной оргии, которая еще немного и не состоится, я отгонял от себя активнее, чем рой жалящих слепней. Ведь она нагляднее всего остального демонстрировала мне мою полную бесхарактерность и отсутствие даже напускной решимости в таком священном долге любого двуногого гладкошерстного животного, как стремление к удовольствиям. Я молча шел вперед по дороге, изливая душу по привычке самому себе: «Теперь я понимаю, что не моя это вотчина, так что настало время прекратить эту идиотскую суету и бессмысленное внутреннее противоборство. Нужно просто забыть о всяком разгуле, как забывают о любимой женщине, с которой не суждено быть вместе в этой жизни… Довольно уже проверять свою выносливость, ведь я получаю от этого больше страдания, чем боготворимого удовольствия!..» И все в таком духе, так что, увлекшись, я едва не прослезился. Помню, как раз в тот момент у меня на
мобильном телефоне, который я зачем-то потащил с собой, прозвучал сигнал о принятом сообщении. Ну, как всегда, очередная ненужная дребедень от оператора, никто более одушевленный меня никогда и не вспомнит. Я чуть не размозжил телефон об асфальт. Я уже перестал скрывать, что мой былой пиетет перед одиночеством, словно кумиром, сменился неподдельным страхом и ненавистью. Подобно тому, как страдающему боязнью темноты кажется, что темнота таит в себе некие объекты или явления, существование коих невозможно при свете, так и одиночество заставляет задумываться о какой-то неизвестной опасности, которая никогда не грозит в обществе. Наверное, происхождение этих страхов идентично, ведь духовно незрелый человек избегает даже кратковременного одиночества по тем же побудительным мотивам, что и ребенок, наотрез отказывающийся оставаться в темном помещении: и того, и другого пугает кажущаяся враждебной неизвестность, создающая такую ситуацию, когда для превозмогания своего мнимого бессилия и покорения этой неизвестности нужна лишь мобилизация определенных духовных резервов, только уже не чужих, а своих, дабы
начать обходиться без костыля сторонней поддержки. Надо уточнить, что я говорю об одиночестве не метафизического, а чисто социального характера, в таком случае затянувшееся одиночество (то есть, мой диагноз) вполне можно уподобить выживанию горняка, которому завалило выход из шахты: помощи с поверхности он может и дождется, но за это время светиться в темноте едва ли научится… Вот за такими безрадостными размышлениями я и не заметил, как поравнялся с домами погорельцев. До конца асфальтированной дороги оставалось еще около сотни метров, но я почему-то решил присесть на один из пеньков, валявшихся у обочины, быть может, они слишком соблазнительно валялись. И тут только заметил, что с того конца деревни, куда я направлялся, медленно движется еще какая-то человеческая фигура, причем легко было рассмотреть, что облачена она во все черное. Немного приглядевшись (а, скорее, догадавшись), я оставил последние сомнения: то был новый хозяин пострадавших домов, тот самый молвинский Юрец, которого днем с огнем нельзя было сыскать в более погожие дни, при чуть большем оживлении в деревне. Мне же, хотя бы в целях
пересилить накативший хандреж, еще одна живая душа совсем даже не помешала бы, так что я, можно сказать, рванул с места, спеша ему навстречу. Он-то подобной спешки выказывать и не думал, а скорее всего, как я заключил позднее, просто физически не мог. Чем ближе я к нему подходил, тем больше меня удручал вид этого человека: сразу бросилась в глаза какая-то черная, изгвазданная накидка, явно не по его среднему росту, так как размочаленные полы ее волочились по асфальту, а рукава он даже не потрудился подвернуть. Остальные сегменты одежды и вовсе не следует описывать, иначе можно залиться горючими слезами. Лицо его изъела худоба настолько, что потухшие глаза и ввалившиеся на одинаковую с ними глубину щеки издалека смотрелись черными впадинами на желтушном черепе, а нос, и без того пренебрегавший умеренностью, казалось, удлинился вдвое. Подойдя еще ближе, я рассмотрел, что половина волос на голове и даже в усах безвременно поседели. Когда я попристальнее вгляделся ему в лицо, меня озадачила еще одна деталь: он смотрел на меня, сильно прищурив левый глаз, а углы рта все время слегка вздрагивали от чего-то,
похожего на нервный тик, и все это придавало лицу выражение какой-то вымученной презрительности, как будто он считал меня идиотом и очень хотел, чтобы я это понял. Причем, такой взор его останавливался на мне лишь на несколько секунд, в основном же он брел, опустив голову, с таким устало-невозмутимым видом, точно впереди никого и не наблюдалось. Наконец, уже подойдя к нему вплотную, я как-то непривычно громко для самого себя произнес слова приветствия и протянул руку; он, в свою очередь, будто потревоженный во время беспокойной дремы, резко приосанился, поспешно отворотил рукав своего плаща, обнажив кисть, костлявостью и иссушением полностью гармонировавшую с лицом, порывистым движением схватил чуть ли не за локоть и, надо думать, изобразил рукопожатие. После этого он, словно окончательно опомнившись, добавил надтреснутым голосом: «Здорово!»,- а физиономия его вся бесконтрольно задергалась, создавая впечатление, что каждый мелкий мускул возражает против этой встречи. Пока я раздумывал, как бы корректнее положить начало как можно менее скучному диалогу, Юрка неожиданно, к моему вящему облегчению,
перехватил инициативу. «Слушай… (не иначе, как он силился вспомнить мое имя) Ты к картам как относишься?…» - задал он вопрос, своим испытующим взглядом показывая полную серьезность намерений. Я отвечал, что ровно и ничего против такого способа умерщвления времени ничего не имею. «Ну так значит, этим и займемся!- воскликнул он с каким-то наигранным довольством,- вон, на пеньки сядем. За этим делом треп за жизнь протекает не хуже, чем за чистоганом!» Он, очевидно, краем глаза заглянул в мои мысли, ведь над этим я голову и ломал; только надо было не нестись ему навстречу, а там на пеньках и подождать… Так вот, когда он уже приступил к сдаче, я ненавязчиво попросил его поведать в двух словах, какими судьбами его к нам занесло. Собственно, в течение первых двух конов в «дурака» я внимательно слушал ту историю, которую вы уже знаете. Рассказывал Юрец почти без единой запинки - готов поклясться, он все зазубрил заранее. Тут только я приметил еще одну подробность в его манере держаться: левой рукой он часто хватался за запястье правой, пальцы которой с неестественным усилием сжимали колоду, как сжимают только
что-то, готовое в любой момент выскользнуть. Стало быть, и руки у него страдали от тремора и притом, весьма неслабого… «Ну, что ж ты так проникновенно меня изучаешь?!- снова подал он голос, тут же ляскнув зубами, как от холода и сопровождая это звуком то ли смеха, то ли икоты,- ну давай, скажи теперь, как бесконечно ты удивлен, что меня земля до сих пор носит и чему твое воображение советует меня подвергнуть! Я всеми перепонками внимаю твоему приговору». Но я, изо всех сил напуская на себя безучастность навидавшегося и не таких, возразил ему: «Знаешь, акт жестокости сам по себе меня ничуть не потрясает. Все мы так или иначе позволяем себе жестокость в любой повседневной мелочи и не ожидаем ни от кого подвергнуться расправе. Если бы меня что неприятно поразило в твоем поступке, так это демонстрация твоей природной подлости и низости, которые, по сути, и есть законченная и самая отвратительная форма жестокосердия». «Аплодисменты стоя,- выпалил он в следующую же секунду, и левая щека его судорожно задергалась,- мне остается только сожалеть, что со мной нет никаких стенографических принадлежностей. А
послушай-ка,- внезапно сменил он тему,- расскажи теперь ты мне о своем положении дел самую малость. Можешь даже ограничиться одним списком достижений на амурном фронте». Просьбу эту мне было выполнить и легко, и сложно; аглавное, что именно такого рода достижения и составляли предмет моей озабоченности за какие-то минуты до встречи с ним. Опять Юрка что-то углядел, хорь проклятый. Мне не захотелось ничего ни скрывать, ни искажать, и я чистосердечно, хотя и несколько отстраненно, выложил всю правду о том, что перебиваюсь мимолетными связями с самым низкопробным контингентом самок, которых все уважающие себя (читай: излишне привередливые) мужчины галантно обходили за три версты, и то происходило это еще реже, чем по большим праздникам. Выслушав эту краткую презентацию моей личности, он весь расплылся в такой детски блаженной улыбке, точно пообедал чем-то вкусным и сытным. «Благодарю за искренний ответ, уважаемый,- изрек он тоном, в котором улавливалось и понимание, и что-то наставительное,- половая рутина - не для таких, как ты, слишком хорошо знающих себе цену. Интимный акт есть получение удовольствия
от УНИЖЕНИЯ, и гордецам не везет с этим. Впрочем, ты погоди зеленеть, мне и до твоих рекордов семь верст пыль глотать (тут он то ли хитро подмигнул мне, то ли у него так своевременно дернулся левый глаз). Но ты-то у нас благородной закваски и тебе впору справлять свою графоманскую нужду в каком-нибудь философском эссе под заголовком «Исповедь непризнанного гения или к чему приводит отсутствие секса». Помнится, ты в порыве откровенности что-то обещал такое…» «А теперь вот передумал,- перебил я его, дабы не упустить мысли,- теперь всем провидениям назло и пальцем не пошевелю!» Заметив, что в нем загорелось любопытство, поторопился продолжить: «Пусть это фатальное нечто или некто сколько угодно указывает мне на мое предназначение в жизни, но я не желаю смиряться с участью избранного отверженца, заплатившего за дар видеть насквозь и наперед возможностью испытывать простейшие житейские радости! Я не согласен на такую цену и в знак протеста готов угробить на корню все свои таланты и наслаждаться чистым декаденсом, лишь бы не быть винтиком в этом механизме глобальной несправедливости». «Как у тебя легко с
отменой обещаний,- проговорил он, притворяясь удивленным,- не дезавуируешь ли ты теперь и всего прочего?» «Чего прочего?- меня такой оборот разговора начинал подбешивать,- напомни беспамятному». Эта моя просьба заставила его резко отдернуться назад и вскинуть брови, но уже через мгновение он заговорил чуть ли не с сожалением: «А что далеко ходить… Забыл что ль, как в тот же самый день ты много жаловался нам, подвыпившим (вот парадокс-то: подвыпили мы, а жаловался ты) на извечную неполноценность ощущения своего счастья. Не косороть будку, щас все разъясню детально. Ты говорил о том, что ничем, никакой жизненной нишей не способен овладеть полностью, а лишь частично. В частности, расточая прекрасные любовные дифирамбы одной женщине, за более прозаическими делами ты всегда носился к другой; всю душу отдавая одному любимому занятию, ты, тем не менее свои кровные гроши получал за тяжелую и чуждую тебе халтуру; итак всюду, любя одно и отдаваясь другому, ты ни в чем не чувствовал целостности и полноты и словно ПО КУСКАМ собирал свое счастье…» Это «по кускам» он произнес с такой выразительной и зловещей
загадочностью, будто бы намекал на что-то, понятное лишь мне да ему. «Поэтому и жизнь твоя изуродована, как неудачный эксперимент твоего тезки Франкенштейна»,- закончил он свое напоминание. Я вынужден был признать все до последнего слова. От этого он оживился еще пуще: «Есть еще кое-какая мелочевка: ты не забыл тогда посетовать и на городскую жизнь в контексте все той же неполноценности (мол, живешь - тама, а душой - здеся) и сделал это даже более развернуто, чем обычно: проклинал город за его жадность, за то, как много он имеет и каким малым при этом делится (куда крестями бьешь!..). Ты имел в виду следующее: в городе такое обилие живых и разумных организмов (делая акцент на тех, что лучшего пола, хе-хе), но лишь с мизерным процентом из них можно вступить в самый элементарный контакт - парой слов перекинуться, прикоснуться невзначай и т.д. Ты с неделанным отчаянием возглашал, какой это вопиющий и вульгарный абсурд, что этих кусков мяса в небывалом избытке, но почти всех ты вынужден обходить стороной, как чужой и ненужный, поддерживая общение лишь с давно и безнадежно приевшимися… Было дело или нет?»
«Не только было, но есть и будет»,- кивнул я даже с некоторой гордостью. «Вот видишь, все ты помнишь. И все для тебя актуально,- с этими словами он поворотил свой исполинский орган обоняния куда-то в сторону, точно призывая в свидетели какого-нибудь третейского судью; снова уставился мне в глаза и заговорил почти нараспев: «И твои обиды на все человекообразное никак не хотят изживаться, так ведь?» «Никак,- признал я,- не вырабатывается у меня к ним уважение. До сих пор нет-нет да задумаюсь о том, как бы вернуть сторицею нанесенное мне зло». Сочувственно гримасничая, он продолжил развивать идею: «Намерения твои, если они есть, заслуживают только похвалы, но признайся, что ты, как человек, обделенный силой и ничего не могущий с этим поделать (без обид, все строго между нами!), мечтаешь о чисто фантасмагорическом способе мести, который позволил бы тебе и получить сполна моральное удовлетворение, и не отмываться потом от последствий. Такие мечтания затягивают, как и все иллюзорное. Но месть - она как профессия дворника или слесаря: дело, без сомнения, благородное и жизненно важное, но, увы, не такое
чистое и благоухающее, как нам хотелось бы. И мне теперь, в отличие от тебя, придется учитывать специфику того, за что я берусь, от а до я, ибо на полторы тыщи, выделяемые мне в месяц, особо не замечтаешься!..» Он, видать по всему, собирался окончить свою тираду изящной ироничной усмешкой, но для этого у него, похоже, не хватило дыхалки: на секунды он зашелся сухим кашлем. «А тебе-то кому и за что мстить?- вырвалось у меня, о чем я сразу пожалел,- за свое нынешнее положение ты можешь только на рожу пенять». «Э-э, дружище, ты, наверное, устал думать! Про эту мордоворотину я даже не вспоминаю, такое с кем не бывает; ясейчас говорю о загубленной жизни в целом. Суди сам,- его голос вдруг упал,- как мало в свои двадцать пять лет хорошего я повидал в жизни. А повидаю и того меньше, мамой клянусь. А все из-за презренной, но влиятельной бумажонки, на которой липкой рукой написана чистая неправда о моем психическом здоровье. Тебе ведь не надо долго объяснять, о чем это я»,- добавил он почти обиженно. Мне показалось, что сейчас я узнаю нечто такое, во что он пока никого не посвящал. «Ты меня извини, но я в упор
не вижу, в чем твоя проблема… Если ты вполне нормален (а это не вызывает сомнений), то на кой ляд под ненормального все эти кренделя выписываешь?… Пускай тебя передиагностируют и поживай себе, добра наживай…Как человек…Что тебе мешает это сделать?… Хоть сейчас». Пока я выдумывал эти слова, он медленно протыкал меня взглядом, а от дергающейся брови дрожь стала расходиться по всей левой стороне лица, как взрывная волна. Потом Юрец зажал щеку левой рукой, словно мучился от зубной боли, но, поняв, что это ложный стыд, отнял руку и затрещал чуть ли не скороговоркой: «Полагаю, друг сердечный, настало время разложить все по полочкам, а то ты запутаешься в догадках. Все довольно просто: я, как и ты, с самого начала жизни не мог отделаться от ощущения себя чужим среди своих. Что это значит - объяснять не буду, на тебя самого эту шкуру примеряли не раз и не два. Собака тут зарыта в другом: все люди, незаслуженно щедро наделенные здравомыслием, убеждены до мозга костей, что каждый - сам кузнец своего счастья, или как там у них приговаривается, и на все бесконечные «почему?» твердят как роботизированные попугаи,
что корень всех зол - это ты сам, собственной персоной, и не сваливай свои проблемы с больной головы на здоровую. Должен признать, что мне действительно не на что было объективно жаловаться, я ведь жил в относительном благополучии по нашенским меркам, ну а то, что родители разжопились - это для меня ударом ниже пояса вовсе не было. Мне родной батя никогда по сердцу не приходился. Нищетой, недоеданием, недосыпанием и недосиранием мое детство тоже не было испорчено, а если недопонимания коснуться… Ну так что, всякий через него проходит, оно как стоматологический кабинет. Мне даже удалось в столице некоторое время пожить, там меня одна девочка облюбовала, но это уже банальщина. Так было лет до одиннадцати-двенадцати, потом гормоны задымились, и моим излюбленным времяпровождением стало нет, не самоудовлетворение, а нескончаемое нытье по поводу несправедливости жизни и беззакония мироустройства. Ясен пень, сначала я донимал своими терзаниями ближайшую родню, а она, к моей неудаче, состояла из людей исключительной порядочности. А порядочное отродье, сам знаешь, нытья в больших дозах не переносит. Вся их
родственная поддержка сводилась к ответу вопросом на вопрос: «Ты-то чего сопли на клубок наматываешь, чем тебя боженька обидел?» И я постепенно уяснил, что просто не имею права жаловаться, что я через силу должен радоваться жизни, как через силу должен был жрать геркулесовую кашу, потому как от нее много полезных частей тела растет. И как «джокера» кидали следующий аргумент: «Посмотри на такого-то и на такую-то, до чего они докатились, и прекрати с жиру беситься!» Что же, посмотреть я был не против. Благо для этого я мог использовать второй фронт, ну то бишь, круг общения, который звался приятельски-дружеским. Ну и вот, по мудрому совету старших я обратился за разъяснением к корешам, а точнее - судьбам некоторых из них. Многие из тех, что были старше меня годами пятью, уже прошли все огни и воды бухла и дури, белок и эпилепсий, неба в клетку и стен войлочных. А по родителям их, особенно если те еще клыбали живыми, и вовсе книга Гиннеса плакала. Наверное, они должны были утопать в сострадании, но встречали лишь отвращение и платили злом за зло. Не надо долго думать, чтобы понять, сколь нелогичным мне
это все показалось. Стало быть, страдание может классифицироваться еще и по реакции, которую оно заслуживает. И на каждый вид страдания природой мудро предусмотрен соответствующий отклик. Мое, похоже, заключалось в незнании, куда себя деть, пассивности и излишней рефлективности и автоматически вызывало раздражение. Я терялся в раздумьях, чем же мне таким стать, чтобы мои жалобы на судьбу могли звучать более обоснованно, что ли. Знаешь, я тогда думал, что выбираю правильный путь (чего по молодости не надумаешь), потому и твердо решил добровольно расстаться с таким теперь заманчивым соцстатусом умственно полноценного человека. Инсценировка была делом несложным. Тогдашний мой возраст, плюс мутное состояние мамани после развода сыграли мне только на руку. Не буду вдаваться в скучные подробности, но в целом на выдерживание избранной роли я затратил немало творческих усилий, чего стоит эта проволока, которой я десна оплетал,- в подтверждение своих слов он сплюнул кровью на асфальт. Я вспомнил, что давно хотел поинтересоваться, как ему удалось свою шепелявую речь исправить.- Совсем скоро никто и за лимон
баксов не признал бы меня нормальным, особенно наши рязанские докторишки, ха-ха! Теперь я был непоколебимо уверен, что обрел долгожданную возможность бить челом перед каждым встречным, призывая не пожалеть своей доброты на мое не мною выбранное несчастье. Мне всерьез казалось, что отныне я тот, кто приобщен к бьющемуся в агонии миру опустившихся, сломленных, жизнью раздавленных и всех иже с ними, моя боль наконец-то обрела РЕАЛЬНЫЙ источник, она не придумана от нечего делать, не фальсифицирована из корыстных побуждений, она настоящая! Да, за все эти годы я в самом полном смысле вжился в свою роль, я сам стал забывать о том, какой я на самом-то деле. И хотя я не достиг многого из замышленного, все же для меня бесспорно то, что иначе я поступить не мог: я обязан был не мытьем, так катаньем формализировать свою слабость и ущербность, должен был заполучить бумажку, ибо мы еще пока не придумали ничего более вызывающего доверия, чем всякие письменные свидетельства, скрепленные чьим-то росчерком и штампом. По бумажке мы все читать умеем, а вот скрижали сердца для нас - китайская грамота, и скажи еще, что я
поступил неумно». Он перевел дух и заговорил уже помедленнее: «Беда в том, что чувству несчастья, с которым я так сроднился, трудно долго уживаться в пределах одной человеческой души, оно неустанно стремится к завоеванию новых территорий и новых трофеев. А потому для несчастного и отвергнутого в своем несчастии человека не остается большей радости, чем заражать окружающих своим недугом. Ты, как имеющий религиозное прошлое, должен многое понимать: верующие именно это считают работой дьявола. Когда ты одержим таким вот дьяволом безрадостности, само бытие всех наслаждающихся жизнью, уверенных в завтрашнем дне, не падающих духом и вообще позитивно настроенных представляется тебе дерзким вызовом. Но как его достойно принять? По счастью, у меня хватило ума понять, что примитивное подкладывание свиней и фанатичное рвение насолить - все это средства одноразовые, без дальних перспектив. И к тому же, слишком неподъемные для духовных дистрофиков. Нужно идти другой дорогой. Не догадываешься, какой? Нет, не догадываешься. Если коротко, то вся суть в том, чтобы добиться полного преображения всех сильных, смелых и
счастливых, превратить их в собственную диаметральную противоположность, то есть заставить их стать такими же, как ты, творить по своему подобию,- здесь у него так сильно задергалась левая щека, как будто под ней заблудилась мышь и лихорадочно искала выход,- не нужно делать никого несчастным, это бессмысленное горожение огорода! Нужно лишь сделать их слабыми, трусливыми, неуверенными, запуганными и внушаемыми и тогда вся их радость жизни будет начисто выхолощена сама собой! Они просто не смогут получать удовольствие от жизни, так как их собственное внутреннее устройство станет одним большим и непреодолимым препятствием к этому. И виноват будешь не ты, а они и только они, ибо каждый из нас - хозяин судьбы, и лишь от нас зависит, рай нас ждет или ад!..» Если поначалу он меня малость заинтриговал, то теперь я не мог сдержать скепсиса: «И что ты предлагаешь сделать с этой целью?… Засунуть их обратно в матку и через девять месяцев извлечь? К тому же ты в порыве вдохновения напрочь забываешь о подводной части айсберга. Ни один самый брутальный самец или испепеляющая красотой дива не застрахованы от
докучливых банальностей, вроде расстройства желудка или насморка, и в такие моменты жизни, уж поверь, они без чьего-либо пособничества ощущают себя в аду. А уж если у них ночь не заладится - так это ужаснее отвержения на Страшном Суде!» Но он, похоже, дальше не желал слушать и нетерпеливо, а то и брезгливо, отмахнулся: «Э, да ну тебя с твоим неизлечимым анализаторством! Сперва твори, потом анализируй и никак по-другому! Вдобавок, смею тебе напомнить, что я не теряю логической нити,- при этой сентенции он даже подскочил с пенька, но ноги словно не хотели держать эту тяжесть таланта, так что он резко усадил себя обратно на пенек,- во-первых, я желаю устранить несправедливость, по которой страдания подразделяются на достойные и недостойные: почему, скажем, родители, лишившиеся чада, заслуживают не в меру больше сочувствия, нежели заживо гниющие алкаш или нарик?… Ведь и те, и другие страждут и откуда знать, кто сильнее? Да потому, утверждают говорящие приматы, что на первых НАСТОЯЩЕЕ горе обрушилось, а вторые сами себя обрекли на это, о чем они думали, когда впервые прикасались к орудию самоуничтожения!..
Их горе - ненастоящее, извольте знать, игрушечное. Прекрасно, а о чем, спрашиваю я вас, думали первые, когда своего выродка проектировали?… Или они не знали, что человек смертен и, мало того, подвержен всевозможной порче, что жизнь не станет щадить его, делая скидку на то, что он, ети его в раскоряку, культивирован в твоих гениталиях!- он весь сморщился, на секунду став втрое старше,- а вообще, мне вовсе не досуг разбирать, кто достоин, а кто нет и прикидывать, как бы господин N поступил со мной при том или ином стечении обстоятельств. Чьи поступки и харизма превышают МОИ силы и МОЕ понимание, тем и не повезло и на тех мое омерзение!» Его глаза уже не были тусклыми - они горели, и топливом служила порожденная какими-то стародавними обидами ненависть. Казалось, она такая громадная, что ее не вмещает сердце одного человека, ведь она обитала во многих других сердцах. «Что бы ты там ни замышлял сделать - скажи честно, переезд в Анновку был для этого обязательным условием?» - спросил я его, желая уже заканчивать этот базар. Он почему-то испустил вздох и отвечал: «Да, так надо. Только в ваших краях
существует возможность реализации моего плана; это место - отличный субстрат для всего иррационального». Я уже собрался перестать его слушать, но тут он снова пустился в откровения: «Знаешь, я не скрою, иногда мне тут, как бы сказать… тяжело. Уже в первые дни со мной кошмарные видения приключались. В одну ночь, когда я спал, я от какой-то возни проснулся…- он сильно понизил голос,- открыл глаза, пригляделся и увидел, что ко мне в комнату черное не пойми что вползает. Эта штука оказалась обгоревшей, лысой, беззубой и безглазой старухой. Не знаю, может и не старухой, но пребывание в огне любого ведь состарит не на один десяток лет. Я не заметил, были ли у нее ноги, но двигалась она лишь при помощи рук, напоминая неповоротливую ящерицу. Сначала она ползала по полу в двух шагах от кровати и как будто вынюхивала что-то. Потом вдруг стала быстро приближаться к моей койке, устремила на меня свою деформированную рожу… Затем вцепилась когтями в край кровати и закряхтела, пытаясь забраться и соскальзывая… И вдруг проскрежетала: «Юра! Юра!..» Я был так парализован страхом, что подумал, меня тоже ноги отнялись, и
спастись от нее я смогу, передвигаясь, в лучшем случае, на ее манер. Наконец, она изловчилась и положила на край кровати голову… И зашипела: «Юра! Как же ты маму не узнал?» Я хотел зареветь благим матом, но все горло как будто заложило, и я просто-напросто потерял сознание. Как очнулся - никого уже не было, но я как бешеный из дома выскочил, всю ночь и утро блуждал по деревне, вернуться решился, только когда солнце уже вовсю светило. Долго потом без света не мог спать… А еще один случай был. Зашел я тут как-то в их амбар, что за домом, посмотреть, чем они богаты. Там низкий потолок, сложенный из досок, ну ты понимаешь, а над одной из стен отсутствует несколько досок, перпендикулярно стене, это, видимо, сделано для беспрепятственного подъема на чердак. Я беглым взглядом осмотрел содержание амбара, хотел на чердак лезть. Встал под этим отверстием, смотрю вверх и что-то замешкался на какие-то секунды… И тут что-то резко грохнулось на меня сверху, я едва отскочить успел. Это труп женщины был, свежеобезглавленный, причем не абы какой, а моей же матери и в той самой одежде, в какой я ее в последний раз
видел. Пока я стоял, леденея от ужаса, сверху, прямо на труп, еще и коса приземлилась, судя по лезвию, новенькая совсем. Тут только с меня вся оторопь сошла, и я полетел сломя голову в поле. Там долго и бесцельно блуждал, где травы по пояс… Часа через два вернулся домой, совершенно лишенный сил. Постепенно я понял, что все случившееся - далеко не родня реальности, просто моим сознанием кто-то безжалостно играет. Все же я решил удостовериться в своем заключении окончательно и позвонил родителям. Мать сама подошла, с ней все замечательно было, но долго разговаривать мне почему-то не хотелось, я торопливо с ней попрощался. Дверь в ту амбарушку я заколотил, не возвращаюсь туда с тех пор…»
        Мне не было никакого интереса выслушивать его рассказы о галлюцинациях, но на всякий случай я спросил:
        «Тебе кошка та ненароком не являлась еще?» В ответ Юрка надменно замотал головой: «Нет, и думаю, не явится. Я б с удовольствием вместо нее сжарил бы тех двух прошмандовок, но тогда бы меня закрыли в совсем другом помещении, где маловато свободы действий по сравнению с вашей Анновкой, хотя, гипотетически, возможностей больше… Кандидатура этой деревни взяла верх в конечном счете именно из-за того, что нигде в обозримом пространстве не найти лучшего места для вдохновения». Из второй половины его тарабарщины я мало чего понял и вообще решил, что пора откланиваться и уходить. Об этом я ему недвусмысленно сообщил, не забыв поблагодарить за компанию. Он нервным движением сгреб карты с пенька, мы встали и обменялись рукопожатиями. «Кстати, можешь поздравить меня: я своими силами мало-мальски расчистил этот хлев от говна,- добавил он напоследок, указывая в сторону своего жилища,- они ж целое козье стадо в этой халупе расквартировали. Мне здесь, знаешь ли, великие деяния предстоят, и вершить их, увязая в экскрементах,- это, конечно, необычайно пафосно, но затрудняет свободу перемещения… Ладно, бывай,
увидимся!» Он повернулся, зашагал не оборачиваясь и свернул к своему дому. Сам же я, возвращаясь до хаты, думал, что все, выложенное Юркой, должно быть типичное словесное недержание человека, очень давно, а может и вовсе никогда не делившегося с окружающими волнующими его проблемами. Так что, особенного значения, на мой взгляд, придавать было нечему. Нужно было пройти лишь некоторому объему времени, чтобы наглядно убедить меня во всей серьезности услышанного мной в тот день, в том, что ни одно слово не было пустопорожним блефом… Не раз еще после этого я с укором напоминал себе, что наберись я смелости отправиться по задуманному ранее адресу - этой встречи удалось бы избежать.
        III.Поруганные любовью
        То, что больничные мытарства остались позади не сильно подбадривало меня, когда я ехал домой в маршрутке. Меня даже не беспокоил вопрос - была ли болезнь излечена или только загнана в стадию ремиссии, а главное - какую абракадабру может представлять научное наименование этой болезни. Я категорически не желал думать ни о чем, коренящемся в последних двух месяцах, да на это и не нашлось бы сил. Единственное, чего мне не терпелось узнать и усвоить, как только можно скорее,- насколько оправдано дальнейшее затягивание мною жизни на этой земле и под этим небом. Проще говоря, при всем моем «почтенном» возрасте (в любом случае, не пятнадцать лет уже!) я в тысячный раз с нетерпением ждал ответа на упрямый вопрос о смысле и цели своего бытия. Только теперь подоплека его была немного иной, так как векторы переместились от лирики к прагматике; если впервые такой проклятый вопрос прозвучал из уст неофита, усвоившего мало каких жизненных постулатов, за исключением тех, что изложены в Библии да сказках, то теперь им всерьез задавался преждевременно убеленный сединами недоверия и равнодушия старообразный малый.
Да мне, без дураков, не на что стало сводить концы с концами, с приевшейся работы меня давно «попросили» за долгое отсутствие, и, хотя у меня еще имелась спасительная сберкнижка, но даже режим строжайшей экономии не превратил бы ее в финансовый рог изобилия. От матери уже недели две не было никаких весточек, может, по ней скоро будут «Сорокоуст» читать, а я и не знаю?… Впрочем, меньше знаешь - крепче спишь: я давно считал, что кому-то из нас пора отмучиться. Знаете, я словно сыграл в своего рода, поставив в качестве объектов произвольного выбора две своих неодолимых, обоюдно противоречащих тяги: к одиночеству и ко всеобщему признанию. Выбор пал на первое, право переигрывания слишком дорого стоит, чтобы рискнуть сыграть вторично… Да и надоело уже жонглировать крайностями, не будучи в силах удержать хотя бы одну дольше невнятного мгновения. Но, при всем при этом, чувство недоумения во мне не утихало: я с небывалым остервенением сотрясал глубины души в поисках объяснения, чего ради я остаюсь жить. Я готов был спрашивать у кого угодно, от бога до черта, в чем состоит моя миссия, к чему меня ведут таким
тернистым путем и что мне сделать, чтобы прохождение оного не сопровождалось по возможности таким большим количеством остановок на ремонт. «Теперь я готов к чему угодно, согласен на все условия, только донеси мне толково - что ты от меня хочешь?… Кто бы ты ни был, кем бы мне ни приходился и какие бы чувства ко мне не питал - ты должен хоть раз изъясниться на понятном мне языке, мне надоело путаться в калейдоскопе твоих обиняков, не могу больше строить продолжения фраз из сумбурно оброненных тобой слов, нет сил больше доказывать лишенные каких-либо данных теоремы! Я хочу ясности, хочу краткости, хочу, чтобы мне стало понятно. И тогда я приму все, для меня перестанут существовать «нет» и «не знаю», дай только четкий, вразумительный, недвусмысленный ответ! Заранее каюсь, что не знаю, как величать тебя при обращении…»
        И вот, я был дома. Сразу мне стало понятным, что никого в нем, пока я пропадал на казенных харчах, не было. Да и для чего кому-то посещать его, если и в мое присутствие он ни для кого не представлял собой ничего привлекательного. Ах да, как же сразу не заметил - вот они, фантомы прошлого! Нет, мой дом был и остается обитаемым, ведь он такому неимоверному количеству призрачных теней подарил свой кров! Мои худшие опасения на все сто оправдались - самую царственную из теней я и сейчас видел, как живую. Все святые, как же правы те, кто причину любых наших страданий усматривает в наличии у нас прошлого! Добавляя с веселым пессимизмом, что не имей мы памяти о минувшем - захирели бы от переизбытка счастливых мгновений. Но у меня теперь от подобной хвори стойкий приобретенный иммунитет, ведь мои дела давно минувших дней - это просто сокровищница печали для дней текущих, на страже которой стоит огненный серафим вероломной памяти. Тогда в больнице я еще справлялся с наплывом губительных воспоминаний, хорошим подспорьем служила смена обстановки, но сейчас, когда все вернулось на круги своя, шлюзы
окончательно прорвало. В последний раз силясь сопротивляться, я попробовал в ускоренном ритме сжевать несколько черствых ломтиков белого хлеба, но кровь так и не отхлынула от мозга к желудку, и я бросил это бесцельное занятие. Теперь я снова всеми мыслями был с такой далекой теперь женщиной, ближе которой еще вроде бы совсем недавно мне не было никого. Тогда я обнаружил, что моя персональная неспособность сберечь возлюбленную и так удачно вначале развивавшиеся отношения как отяжеляла обиду от потери, так и раздувала подленькую лжегордость (хоть за одно судьбоносное действие я теперь несу личную ответственность!). Я бы с превеликим удовольствием рассказал обо всем по порядку (мне и самому было бы интересно), если бы только знал, где у наших ныне почивших отношений альфа, а где - омега. Да, мы общались в общей сложности почти что целый год, но на каком этапе закончилось общение и началась симпатия, от которой дала ростки влюбленность, а самое главное - началась ли вообще,- этого я не могу разглядеть под самой мощной лупой. Знаю только, что эта связь развилась в нечто превышающее кратковременную любовную
интрижку, вернее даже, в единственный в моей жизни случай отношений с женщиной, претендовавших на перерастание в «серьезные». Тот факт, что этот роман имел место быть в моей биографии, явилось полной неожиданностью, прежде всего, для меня самого. Причина вся в том, что я с детства панически боялся собственных чувств, без жалости пресекал любое их внешнее проявление, а если это не удавалось мне, то тщательно скрывал их, как некий преступный замысел. Все, что у большинства окружающих считалось вполне естественным и осуществляющимся в порядке вещей, мне казалось явлением не то чтобы непристойным или зазорным, а скорее - не укладывающимся в голове и пугающим. Я не понимал природы всех этих позывов сердца и плоти, меня озадачивало, как можно свободно делиться ими с тем, на кого они направлены, сама система построения отношений полов, основанная на их взаимном притяжении, представлялась мне неразрешимой головоломкой. Справедливость требует заметить, что я никогда не отвергал и не хулил любовь, как она есть, я просто не имел представления, как она войдет в МОЮ жизнь. Я знаю, вы ядовито усмехнетесь, мол, чего
тут понимать - действуй, да и все. Но для человека, являющегося суровым и честным жандармом самому себе, подобная стратегия действий неприемлема в принципе. Ведь во всех своих делах и начинаниях я не признавал никакого иного руководства, кроме разума и его неопровержимых доводов. На протяжении всей жизни я был говорящим орудием этого разума, не смея ни на йоту отклониться от установленных им норм и стандартов правильности. А чистый, трезвый, беспристрастный разум признает лишь одну правду: все тщетно. Мой бездушный хозяин настолько обездвижил меня, связал по рукам и ногам, что даже манифестации безумия не могли освободить меня от его власти; самые нелогичные и сумасбродные поступки я совершал, сохраняя холодный ум. Но вопреки всему, я неустанно искал любви, как единственного средства против жажды смерти; за любовь я хватался, как за последнюю надежду, подобно человеку, готовому вот-вот сорваться в пропасть и обеими руками мертвой хваткой сжимающему ветки колючего кустарника. Я с болезненно обостренной чуткостью ловил каждое дуновение ее в воздухе, как задыхающийся от диоксидов пытается выхватить
живительную порцию азота и кислорода из зашлакованной насквозь атмосферы. И чем больше свиней мне подкладывала неуверенность в себе, тем более пылким и безудержным становилось стремление достичь желанной цели и тем сбивчивее работало здравомыслие, указывая мне местонахождение искомого там, где его в помине не было. Взять хотя бы эпизод из не очень любимой мной студенческой жизни, когда я, учась на третьем курсе, почувствовал, что не в силах больше совладать с обуревающим меня чувством влюбленности в одну преподавательницу, десятью годами старше меня. Немного забегая вперед, признаюсь, что это была последняя сильная влюбленность в моей жизни, мне самому тогда шел двадцатый год. Короче говоря, положившись на лозунг «будь, что будет», я набрался глупости выложить ей все, как только выдалась свободная минута. Рассказал я ей, как мог адекватно, об этом злосчастном влечении… И навсегда запомнил тот теплохладный, отстраненный, напрочь официозный тон, совершенно непроницаемый даже для сочувствия и понимания, в котором прозвучали слова безоговорочного отказа. После этого я еще долго негодовал на себя, не
понимая, кто меня за язык тянул; после такого отворота мне и сама необходимость признания, совсем недавно представлявшаяся такой естественной, теперь казалась всего лишь блажью, вполне достойной столь сурового наказания. И вдруг я все понял; осознание истины снизошло так внезапно, что заставило меня сотрястись всем телом в отчаянном и сумасшедшем хохоте, так похожем на последнюю вспышку эмоций, которую переживают перед смертью больные тяжелым и неизлечимым недугом. Ну откуда у нее может взяться понимание и дар эмпатии, когда она - красавица?! Ведь ей, сколько она живет, ни разу не доводилось изнывать от тайной, самой себя боящейся любви, не приходилось собирать всю волю в кулак, чтобы отважиться раскрыть душу другому, а потом с замиранием сердца ожидать вердикт!.. Так на что же я рассчитывал, если эта женщина никогда не поймет, каково это - быть на моем месте?… Она так привыкла принимать как должное подобные подношения, что они ей до чертиков наскучили. Такими как я весь ее жизненный путь вымощен, и она уже попросту не замечает их… Сейчас я осознаю, что многое в то время преувеличил. Но, как бы там ни
было, с тех самых пор у меня сформировалось стойкое отвращение ко всему, несущему отпечаток красоты, и добрых полгода я не позволял себе даже никаких наметок ухаживания за противоположным полом. Потому как самая небольшая конкуренция больно уязвляла мою гордость не столько из-за моей боязни быть отвергнутым, сколько из-за понимания, что я не один такой деловой в целом свете и что у каждой не совсем уродливой женщины имеется гроздь поклонников. В конце концов, простой случай помог мне выйти из этой трудности.
        Хотелось бы, честно говоря, как можно сжато пересказать эту историю. Сама по себе она не несет ничего увлекательного. Дело было в начале марта, тогда я испытывал некоторые трудности со здоровьем, вызванные сезонным обострением псориаза. Поэтому все мои маршруты тогда ограничивались передвижением из дома в кожно-венерологический диспансер и обратно. Это был уже не первый рецидив, и я отлично понимал, что по-настоящему эффективно помогает лишь госпитализация, но длительность ее может оказаться достаточно долгой, что было тогда совсем нежелательно. Так вот, однажды в день приема мне пришлось просидеть в очереди почти до позднего вечера. Это было неудивительно, я ведь и явился достаточно поздно, опасаясь, что вообще могу не попасть на прием, так что за мной, в порядке живой очереди, оставался всего один человек. Этим человеком была смурного вида девушка приблизительно моего возраста, внешний облик которой был, прямо скажем, печально оригинален. Первое, что бросалось в глаза, была черная, словно траурная косынка, вернее - бандана, повязанная у нее на голове и закрывавшая лоб до самых бровей. Такой же
черный свитер с высоким горлом, короткая кожанка плюс еще перчатки из опять же черной кожи. Что касается нижней половины тела, то она была облачена в более стандартный наряд - примелькавшиеся синие джинсы да черные сапоги. В первый раз я как-то не особенно обратил внимание на ее лицо - да, оно достаточно красноречиво свидетельствовало о ее физическом заболевании, ну и что же, здоровые в такие учреждения не приходят. Да и вообще, мне было не в жилу обращать внимание на кого-то, меня до синевы раздражал вид очереди и это муторное ожидание - хотелось побыстрее со всем покончить да отправляться восвояси. Лишь часа через два, когда за окном уже окончательно стемнело и у дверей кабинета остались ждать только я и эта девушка, я невольно стал метать в ее сторону более внимательные взгляды. Вот тогда я и заметил, что кожное заболевание, в котором я сразу угадал такой родной псориаз, поразило не менее восьмидесяти процентов ее лица, бывшего, к тому же, когда-то очень красивым… Щеки, нос, подбородок, уши, даже губы и веки - почти все было скрыто под воспаленной, трескающейся, шелушащейся и местами кровоточащей
коростой. Кое-где, правда, симптоматика была приглушена, к примеру, на скулах красовались лишь ярко-розовые пятна, но в основном клиническая картина была до боли пугающей, можно было только догадываться о том, что за муки она терпит, умножив мои собственные раз в тысячу. Наверное, в то время я был еще недостаточно черств душой, раз у меня засвербило что-то сродни сочувствию и желанию оказать посильную помощь. Так или иначе, я, заметив, что до окончания приема остается меньше двадцати минут, решил предложить ей пройти вперед меня. Голос мой, не вполне уверенно нарушивший эту столь мерзостно умиротворяющую больничную тишину, как видно, вернул ее на землю, только едва ли с небес. Она сидела на приличном расстоянии от меня, даже на другой банкетке, устремив вдаль свой взор самоубийцы, готовящегося к решительному шагу и уже не воспринимающего ничего, имеющего отношение к «здесь и сейчас». В ответ она, словно косой, полоснула меня взглядом выцветших карих глаз (похоже, у нее уже вошло в привычку скашивать глаза, вместо того чтобы поворачивать голову) и, почти не разжимая губ, еле слышно проронила: «Да нет…
Спасибо». После этого моим первым желанием было отвернуться от нее и молча ждать своей очереди, однако мне показалось, что в ее ответе, помимо вполне ожидаемой страдальческой и усталой интонации, робко проглядывало и что-то ласковое, покладистое и открытое, только загнанное глубоко внутрь. Почти сразу же дверь кабинета распахнулась, мой предшественник вышел и пригласили меня; аеще минут через пять и мой визит благополучно завершился - к концу рабочего дня врачу было не до щепетильности. Как только девушка скрылась за дверью, я должен был бы тут же спуститься вниз по лестнице и ехать домой, не держа в уме ничего, кроме даты и времени следующего осмотра. Но вместо этого я почему-то замер на месте в крайней нерешительности. Причем, не будучи дураком, я прекрасно понимал, по какой причине мешкаю уходить, только сам неподдельно удивлялся этой причине и даже страшился новизны доставляемого ею ощущения. Я ни в коем случае не сомневался, что у меня возникло непреоборимое желание дождаться этой пациентки и проводить ее, не важно, каким получится маршрут, но КАК могло возникнуть такое желание?! Надо было
выбрать одно из двух: либо от избытка жалости, либо от нестерпимости одиночества. И первого, и последнего у меня хватило бы на то, чтобы обеспечить всю популяцию земного шара, только вот сомнительно, что моя непритворная жалость была направлена вовне, то есть на другого человека. Скорее, она вытекала из одиночества… Пока я обмозговывал этот риторический вопрос, его виновница успела покинуть кабинет и, пройдя мимо меня, собиралась удаляться. «Подождите, пожалуйста!» - окликнул я ее в последний момент и тут же лихорадочно прикинул, как можно расценить это мое обращение к ней на «вы». Не оборачиваясь, она остановилась как вкопанная, будто не веря, что к ней кто-то может обратиться. Глядя на ее застывшую в смиренно-ожидающей позе, чуть сгорбленную фигуру, я сразу же интуитивно догадался, что установить знакомство с ней будет и сложно, и легко. А легкость заключалась в том, что отпадала всякая необходимость в напускном обаянии и артистическом разыгрывании приподнятого настроения, ибо она относилась к тому самому типу людей, которые не прощают никому радости, переживая собственное горе. Словом, она
освобождала меня от самой основной и самой нелюбимой мной формальщины - имитации восхищения от встречи с нею. Я был волен положить начало общению в своей сдержанно-серьезной, почти бесстрастной и суховатой, хотя и не лишенной доброжелательности, манере. Сказать по-честному, до этого я никогда и ни с кем не знакомился с подобной целеустремленностью, но в тот вечер начал действовать так, что впоследствии приписывал все некоему наитию. Я еще раз, словно в подтверждение, что не ошибся, обвел взглядом ее профиль и спросил с легким оттенком небрежности первое, что взбрело в голову: «Вы до метро?…» Сначала мне показалось, что вопрос мой - та еще глупость, однако я тут же вздохнул с облегчением, когда девушка, теперь уже повернувшись ко мне вполоборота, произнесла со слабым оживлением очнувшейся от обморока: «Да, до метро… Вы тоже?» Ну вот, стало быть, я не просчитался в первичной оценке устройства ее личности; несмотря на то, что сказанные ею слова были просто-таки пропитаны крайней неуверенностью в себе и в происходящем, от меня не укрылась неясная пока, робкая надежда, теплившаяся как в голосе, так и в
глазах, глядевших на меня словно сквозь тюремную решетку. Впрочем, за весь тот вечер (который продлился всего-то полчаса) это был первый и до срока последний раз, когда она внимательно на меня посмотрела; после было очень трудно заглянуть ей в глаза, так как она с удручающей методичностью их отводила или просто опускала. Но в то же время Наташа оказалась неожиданно словоохотлива, избавив меня заодно от еще одной тяготы - говорить в пустоту. Не знаю почему, но в том первом диалоге мы ни разу не коснулись темы, по злой иронии судьбы объединявшей нас и грозившей все испортить, мы тщательно, будто по сговору, обходили молчанием лечение нашей болезни. На счастье, и без этого нам на выручку приходило множество стандартных вопросов, так что, расставаясь в метро, мы, само собой разумеется, увенчали этот разговор обменом номерами телефонов. Что же касается дальнейшего развития отношений, начало которым было положено, когда мы с Наташей, спустя несколько дней, почти неделю встретились уже у нее в районе, то о нем можно было бы рассказывать довольно долго и увлеченно. Но только предупреждаю сразу, что я этого
делать не собираюсь; мне неохота бередить еще сильнее свои раны, равно как и перегружать настоящее повествование выдержками из сентиментальных мемуаров. Если вкратце, то общение наше долгое время оставалось чисто дружеским, хотя и регулярным - нам обоим просто не с кем было больше общаться. О том, чтобы ускорить приближение знакомства к пику, у меня тогда не было и мысли - все эти предыдущие редкие, одноразовые связи продажного характера вконец закомплексовали меня, так что при контакте на более интимной дистанции я мог бы вызвать лишь улыбку сквозь слезы, но отнюдь не ответную страсть. Но, как выяснилось много позже, уже в процессе нарастания обоюдного доверия и исчезновения условностей, Наташа тоже была ко многому не готова, и вот почему. Дело было не только и не столько в простительных изъянах ее внешности; основным препятствием служила перенесенная ею несколько лет назад тяжелая травма. Двадцатидвухлетней девушкой она приехала в Москву из провинциального городка в Ростовской области с вполне понятными намерениями - ради карьеры со всеми сопровождающими ее приятностями. Первый год ей несказанно
везло, что во многом объяснялось ее природной коммуникабельностью, раскрепощенностью, уверенностью, доброжелательностью, ну и далеко не в последнюю очередь - завидными внешними данными. По ее воспоминаниям, то было определенно лучшее время в ее жизни, Наталья была начинающим юристом с блестящими перспективами на будущее, пока один ужасный день все не перевернул в ее жизни. Повторяю, об этом самом дне она очень долго умалчивала, явно испытывая мою надежность, и посвятила во все тайны только когда срок знакомства перевалил за полгода. Сам я отлично знал, что ей есть, чего скрывать, но, призвав на помощь всю деликатность и терпение, не торопил ее с раскрытием тайны. Трагедия Натальи заключалась в том, что на ее благополучии жестоко отыгралась ее же красота. Она никогда не была в опале у мужского пола, еще подростком купаясь в лучах внимания и склизкого восторга со стороны как сверстников, так и взрослых мужчин, что, однако, не заставляло ее терять голову от самозабвения - она со спокойной уверенностью ожидала встречи со своим идеалом. Похоже, что кого-то из ее ухажеров такая выжидательная позиция вывела
из терпения, и однажды процесс был форсирован насильственным принуждением к близости. С тех пор Наташу как подменили: она вся ушла в себя и в переживание своей беды, не имея ни малейшего желания поделиться перенесенным с кем-либо. Работы она в скором времени лишилась, да ей на это было уже наплевать, со всеми обретенными с момента приезда в Москву друзьями прекратила всякие отношения. Для нее стало повседневным явлением сидеть и плакать часы напролет. Что касается ее родителей, живших по-прежнему на родине, то она только однажды набралась храбрости позвонить им с просьбой присылать переводом небольшие суммы денег, ссылаясь на временные материальные трудности и приплетя что-то о намечающейся покупке жилплощади. На деле она продолжала снимать комнату в двухкомнатной квартире, где по соседству с ней жила еще одна девушка, вскоре ставшая ее доброй приятельницей. Не мудрено, что она с первого же дня заметила неожиданные и пугающие изменения как в поведении, так и во всем резко изменившемся образе жизни своей подруги, но Наташа стала настолько замкнута, что малейшие проявления сочувствия выводили ее из себя
и даже служили лишним поводом для истерики. Все это ни на шутку испугало ее соседку, а однажды ей даже пришлось пресекать Наташину попытку покончить с собой; спасенная, однако, не проявила даже деланной благодарности, а лишь злобно предупредила девушку не лезть не в свое дело. Той было жутко обидно как за свою ополоумевшую подругу, так и за себя и свое бессилие помочь, но вскоре она поняла, что ей такой крест не по силам и улизнула жить к первому же хахалю. Наташа осталась в полном одиночестве; унее были все шансы из него вырваться, решить свою проблему и найти поддержку и опору, но было нечто такое, что заточало ее в застенках своего несчастья. И вероятнее всего, то была растоптанная и поруганная гордость; гордость человека, привыкшего к совсем другому обращению с собой, словно еще не до конца уверовавшего во все происшедшее. Иногда ей и впрямь, как во сне, казалось, что все это не более, чем чудовищное недоразумение и вскоре выяснится, что ничего подобного с ней никогда не совершали. Но впереди ожидало еще худшее. Здоровье, надорванное полученной психической травмой, не заставило себя долго ждать и
вскоре заявило о себе невиданной дотоле напастью. Сначала несчастная и не помышляла ни о каком обращении за медицинской помощью, с садомазохистской усладой расчесывая в кровь мерзко зудящие псориазные бляшки. Только когда все лицо, шея и руки покрылись крокодильей кожей - ей стало по-настоящему страшно. Она таки собрала все мужество и направилась к дерматологу, который, не получив ничего на лапу, выписал ей какую-то гормональную мазь. Сама Наташа не имела ни малейшего представления о борьбе с псориазом, поэтому послушно стала намазываться прописанным средством, которое, как ей показалось, подействовало благотворно. Но первое впечатление оказалось подлейше обманчиво: зуд и шелушение действительно сошли, но немного погодя на еще не заживших шрамах стремительно начали появляться новые очаги воспаления, а самое страшное заключалось в том, что симптоматика резко перекинулась и на другие участки кожи, а именно - на голову, с которой вместе с мертвой, отслоившейся кожей, целыми пучками стали выпадать и волосы… Пользуясь случаем, сделаю короткую передышку и сообщу следующее: в те черные дни Наташа по велению
отчаяния уничтожила почти все свои старые фотографии, напоминавшие о былой безбедной жизни, сохранив только одну, снятую как на документацию. На ней она была запечатлена со своими густыми и пышными каштановыми волосами, лоб прикрывала великолепная челка, глаза смотрели слегка прищурено, лицо было немного полнее, и все оно дышало жизнью, которой была налита каждая его черта. Это фото она мне и показала как-то раз, и я немедленно почувствовал, какого тяжелого внутреннего переломления стоил ей этот шаг: было в ее соглашении приоткрыть завесу над невозвратимым блаженством что-то от человека, доносящего на самого себя о преступлении, за которое ждет суровая кара. Я тогда не нашел слов, способных передать глубочайшее чувство благодарности за оказываемое мне безграничное доверие, я просто молча вернул ей фотографию и также безмолвно крепко обнял и прижал к себе - это было все, чем я мог показать, как ценю ее и как она мне дорога. Это произошло несколько дней спустя после того, как она впервые осмелилась предстать передо мной с непокрытой головой: я ожидал увидеть хотя бы короткую стрижку, но все оказалось
словно выжжено кислотой, всю голову покрывало ужасающее подобие крупной чешуи, разделяемой незаживающими ранами да кое-где пробивающимися, будто чахлые травинки сквозь асфальт, десятком-другим волосинок неопределенного цвета. Зрелище, которое вызвало бы острейшую жалость у самого князя мира сего. Я застыл на месте и некоторое время с болью в сердце взирал на эту до неузнаваемости изуродованную красоту; потом медленно погладил ее по щеке, точно забыв, что эта шершавая, омертвевшая до самой дермы кожа давно уже не восприимчива к ласке… И, не отрывая взгляда от ее истощенного лица, тихо произнес дрогнувшим голосом: «Миленькая, тебе нужно как можно скорее лечиться…» Вот, что осталось от ее блеска и назревающего величия после двухлетнего скитания по кругам ада. Именно в ту пору, переживая ужас лишения всего, что ей казалось незыблемым, Наталья впервые на личном опыте изведала, что есть ощущать себя ненужной никому на всем белом свете. Это было сродни удару, который получает человек, долгое время следивший за своим здоровьем и активно занимавшийся спортом, а потом по какой-то дикой, в голове не
укладывающейся случайности, оказавшийся в инвалидном кресле. Дважды ложась в больницу, Наташа втайне лелеяла только одну мысль, без которой все эти манипуляции с лечением были бы для нее бесцельной возней: ей думалось, что хоть там она получит малую толику заботы и внимания, настолько невыносимы стали страдания от осознания ненужности и брошенности всеми. Увы, то, что она хотела получить единолично, разделялось между всеми, да и то не всегда, порой даже в количестве, слишком малом даже для построения благостной иллюзии, поэтому пребывания в больнице ожесточили ее еще больше прежнего. Она мечтала отправить в ад все здоровое, красивое и беззаботное. О том, что сама когда-то являлась частью ненавидимого ею мира, страдалица уже и не помнила, как падший дух, навсегда забывший, что прежде был служителем Всевышнего. Каким бы райским ни было прошлое - никто не в состоянии черпать вдохновение на жизнь, движение и борьбу из одних только воспоминаний о нем. Для Наташи в этой жизни осталось только два доступных чувства - боль и ненависть, часто она от всей души жалела, что ее заболевание не инфекционное, и готова
была пожертвовать всю свою кожу на пересадку ее элементов как можно более широкому числу людей, ведь трансплантация, как она уяснила, является единственным способом заражения. Идея заразить всех своими муками стала для нее безотвязной, приняла характер одержимости, но одинокая и обессилевшая девушка была слишком слаба для столкновения с неприступной громадой не замечавшего ее мира, и единственной добычей на прокорм изголодавшейся ненависти была ее душа. Временами она задумывалась о том, чтобы поискать утешения в церкви или какой-нибудь секте, обратиться к психологу, но с нечеловеческим отчаянием тут же отбрасывала эти намерения - слишком стыдно ей было хоть на минуту продемонстрировать кому-то какой она стала, несмотря на то, что никто бы не узнал, какой она была. Даже свои короткие вылазки в магазин Наташа совершала в респираторе, но потом ей стало казаться, что над ней смеются, и тогда стыдливость исчезла бесследно, до основания сожженная неунимающейся ненавистью. Вскоре она почувствовала ложное облегчение, завидела на горизонте некий мираж приюта, когда, увязая в самоковырянии, внезапно поняла, что
больше не видит и не слышит людей, что будто бы лишилась какого-то органа, ответственного за принятие и анализ чужого мнения. Теперь она готова была хоть в чем мать родила ходить по улице, не утаивая ни от кого своей проказы, ей было все равно. Она была одинока, одинока безнадежно и непоправимо, отныне она обитала в изолированном мирке, похожем на уменьшенную копию ада, где сама себе была и дьяволицей, и осужденной грешницей, и человечий дух не смел проникнуть туда. Эта атмосфера грозной отчужденности окружала ее непроницаемым бессветным сиянием, и все, кто ей попадался на пути, инстинктивно боялись ее. Наталья когда-то мечтала об этом возвышении над смертными, к нему она стремилась и за него воевала, ей хотелось быть неповторимой, уникальной, ни с кем не сравнимой, и она с лихвой это получила. Ибо, как она тогда размыслила, все эти идолопоклоннические ужимки рабов красоты и мнимой блистательности похожи на первобытные ритуалы дикарей, исповедующих тотемизм: они всерьез считают обожествляемый ими предмет средоточием всех мыслимых и немыслимых совершенств, обещающих им неземное блаженство, ни сном ни
духом не догадываясь о наличии в природе куда более реальных и сокрушительных тайных сил, которые властны в любой момент стереть их в пыль. Она даже принуждала себя удивляться - как до нее раньше не доходила такая простая истина, как она могла желать того, от чего ее теперь выворачивало, для чего она на вес золота оценивала взгляды на нее тех, кто теперь порождал в ней столько мрачного презрения? Нельзя сказать, чтобы мировоззрение Наташи перевернулось с ног на голову, однако перестановка акцентов произошла кардинальная. Утрата своей прежней личности отнюдь не заставила ее оттолкнуть и убить новую, Наташа любила себя с прежней силой, но любовь эта была полностью автономной, в себе и только в себе черпая средства к существованию и поддерживая его в абсолютной независимости от воздействия извне. То была высшая свобода, если, смотря правде в глаза, воспринимать свободу как идеализированное одиночество.
        Возможно, это и создало между нами родство душ, ведь поселившийся во мне страх броскости и привлекательности заставил меня действовать как ходячий рентген - я умышленно старался не замечать в человеке ничего посюстороннего, любой ценой стремясь протаранить все его внешние баррикады и помацать обнаженную, трепещущую суть. Постепенно все, что не имело отношения к внутреннему и сокровенному, стало и вовсе раздражать меня, являясь в моем представлении абсолютно ненужной многослойной оберткой, досадной помехой на пути к постижению главного и ничем более. Это легко объясняет, как я дошел до того, что стал видеть в красоте лица и тела своего рода вражеский отвлекающий маневр и, дабы не попасть в ловушку, решил вышибать клин клином и вместо идеала красоты сотворил себе идеал уродства. Все это может звучать, как доходящее до кощунства сумасбродство, но именно Наташа на все сто отвечала созданному мной идеалу, причем в данном случае я и не думаю иронизировать - она на полном серьезе была той, кого я искал и кого бы узнал в толпе. Конечно, такими целями, как у меня, мог задаваться лишь человек, окончательно
обесплотивший и обескровивший от разочарования в доступных телу удовольствиях, наступившего, в свою очередь, от неумелого пользования теми возможностями, что ему даны. Еще одним козырем этой девушки была ее глубочайшая, нисколько не наигранная, идущая от самой души ненависть к окружающему миру, спрятанная в защитном безразличии. Благо мне всегда было известно, что ненависть ко всему на свете - это просто не нашедшая удовлетворения любвеобильность, которая, будучи спроецирована на отдельно взятого индивида, в миллионы раз пересиливает дежурную, автоматизированную доброжелательность сытых и довольных, распыляемую без разбора на всех подряд. К тому же Наталья тоже была по натуре идеалисткой, в которой вопреки всему продолжала жить неистребимая вера в пришествие Машиаха любви, только теперь образ его оказался как бы вывернутым наизнанку. Ей больше не нужен был провозвестник счастья. В лице спутника жизни она хотела обрести того, кто готов был вечно делить с ней экстаз мучительной агонии. И все же как минимум один раз я попытался помочь ей не только своим безмолвным присутствием, но и делом. Наверное, дело
это было самым великим подвигом ради своей дамы, на который она меня вдохновила: я уговорил ее лечь в больницу еще раз. Произошло это вскоре после того эпизода с фотографией. Не знаю, может быть я бессознательно понадеялся, что верну ту Наташу, какой она была в лучшие времена, может и просто сгорал от нетерпения показать, на что я способен, но, как бы то ни было, я в срочном порядке отправился работать, дабы было, чем оплачивать качественное лечение, которое Наташа проходила в том же диспансере, где загорал когда-то я сам. Я навещал ее, правда, из-за интенсивной работы мне это нечасто удавалось, поэтому за месяц ее госпитализации мы свиделись всего пять раз. Вышла она оттуда немного окрепшей, чего нельзя было сказать обо мне, ибо я, непривыкший к систематическому труду, был как выжатый лимон и сразу же, с чувством выполненного долга, рассчитался. Теперь я понимаю, что именно тогда в наши отношения закралось что-то постороннее, претящее нам обоим, чему мы не смогли бы в то время придумать названия, но оно, это инородное тело, и послужило скрытым дестабилизирующим фактором. Я не буду сбрасывать с себя
ответственности и признаю, не мудрствуя лукаво, что первопричиной был я сам. Но вовсе не потому что непродолжительное испытание разлукой (которой, в общем-то, и не было) оказалось выше моих сил - я и не думал искать Наташе даже временную замену, я был весь поглощен ею одной. Дело было гораздо тоньше. Увидев, что возлюбленная моя (в лицо я ее еще так не называл, но был твердо уверен, что скоро это слово станет моим регулярным к ней обращением) понемногу пошла на поправку не только физически, но и духовно стала как будто еще ближе (в ее обращении со мной весьма отчетливо появились нотки нежной благодарности), я почувствовал, как стала подтаивать ледяная броня непримиримой мизантропии, отделявшей и защищавшей ее и меня от «обычного» мира. И, пожалуй, меня в значительно большей степени, чем ее. Я вдруг с удивлением обнаружил, как во мне очнулся от долгого коматоза подлинный эстет, который ничего не имеет против насладиться чисто человеческими прелестями жизни. Как раз в ту пору я снова стал сходиться в легком, так сказать, флирте с другими представительницами женского пола, о существовании которых Наташа
не подозревала. Нет, мне не нужно было от них ничего взаимно обязывающего, но все же в этих полуэмоциональных-полутелесных контактах я стал находить что-то отрадное, взяв на заметку, что красота не всегда холодна и враждебна. И Наташа, и я, мы оба негласно уповали на то, что в один прекрасный день окончательно сломим сопротивление болезни, покончим раз и навсегда с хождениями по мукам, выкупим ценой терпеливого ношения тягот друг друга положенную нам долю земного счастья. Да, возможно, так оно и было бы, если бы нам на пути не попадалось столько искушений сбиться с курса. Говоря об искушениях, я опять же имею в виду себя, поскольку за свою подругу, в привязанности которой мне не приходилось сомневаться, никаких оснований переживать я не имел. А причина, почему я не находил сил противостоять соблазнам, была, в сущности, довольна проста: самый обыкновенный недостаток искренности чувств, их некая принужденность, вымученность, перегруженность рационализмом. Я понял, что заставляю себя испытывать влечение к Наташе силой воли и соображениями разума, только они и скрепляли наш союз, он держался скорее на
чувстве долга, нежели на экзальтации страсти. Мне тогда взбрело в голову, что изъян этот можно устранить физической близостью, хотя я с трудом представлял себе, как это все совершится, тем паче, что приходилось иметь дело не с обычной девушкой. Тут как раз я и припомнил, как впервые, когда увидел ее, не поверил сам себе, что хочу познакомиться с ней; ядействительно этого хотел, но возникшая тогда тяга едва ли была обусловлена зовом природы. И ныне я бы даже сказал, что любил ее, но любил разумом, а не сердцем. В который раз этот круг замкнулся, рассудок снова дергал за ниточки, имитируя движения сердца, именно по его приказу я иногда совершал самые немыслимые вещи, приносил самые большие жертвы в доказательство несуществующей влюбленности. Ведь, в самом деле, все эти немногочисленные, но убедительные акты самопожертвования аллегорически напоминали сокровища, разбросанные по дороге, ведущей прямиком в логово, где я должен был показать свои клыки и когти, но бедная Наталья этого, разумеется, не знала. Она, как я уже говорил, тянулась ко мне, как к светочу всего возвышенного и прекрасного, с каждым днем
от ее сдержанности и траурной строгости оставалось все меньше и меньше. А вот меня инстинктивно влекло уже к другим «жизнеформам». Мне хотелось видеть возле себя куда более шаблонный вариант девушки, несмотря на то, что он предполагал и более шаблонные проблемы, к коим я был не готов. Однако я еще не терял надежды спасти положение, сделав всю свою ставку на интим, который в моих глазах превратился в подобие дефибриллятора для остывающего трупа юношеской влюбленности. Не будем отвлекаться от дела, расписывая в красках, как это все происходило, приведем только одну все поясняющую деталь: первая наша близость состоялась за месяц до окончательного расставания. А если мне совсем перестать выгораживать себя, то лучше сказать - до моего непредвиденного исчезновения из жизни Наташи. Эта гипотетическая прелюдия к супружеской жизни все расставила по своим местам, деспотичная плоть, вернувшаяся из долгого изгнания, одним ударом сокрушила узурпацию власти разумом. Казалось, нужно было радоваться, ведь последние преграды были устранены, оставшиеся комплексы пропали, настало время самого интересного. Но нет, то,
чего я ждал от последнего средства, не удалось. Да и разве не отдавал я себе в этом отчет с самого начала, разве не знал я, что всем правит осязание, что человек ведь с головы до пят затянут в орган этого чувства, который был так сильно поврежден у моей подруги?… Поэтому ни для меня, ни для нее такой вид удовольствия по определению не мог быть полноценным, нас словно разделяла тонкая, но очень прочная стена. Поначалу я пытался убедить себя, что это не приговор, напротив, это дополнительный стимул оказывать в дальнейшем посильную помощь моей избраннице, то, что поднимет наши отношения на новый, более высокий уровень, ведь они будут зиждиться не только на употреблении друг друга, но и на поддержке, понимании, готовности помогать - просто золотой вариант! Но и здесь свергнутый разум уже не имел возможности вернуть место, занятое плотью, ибо сказалась формирующаяся после секса наркотическая зависимость партнеров друг от друга. Она-то и стала судьей и палачом нашей приговоренной любви: всякий раз возвращаясь на ложе, я испытывал все тот же дискомфорт, всю ту же неполноту ощущений, да и Наталья не могла
похвастаться ничем, что хоть немного оправдывало бы это тягостное занятие, хотя на словах она ни разу об этом не обмолвилась. Вот тогда у меня и возникла, как духовная саркома, бессильная ненависть к плоти и ее законам, похожая на кровную обиду. И вместе с тем стало накатывать тягчайшее уныние из-за невозможности что-либо изменить, упразднить такую коварную власть плоти. Сейчас вспоминаю, как я разглагольствовал о том, что человек, познавший все прелести любви, от платонической до половой, может считать себя вседовольным ничуть не меньше Бога. И вот судьба, не то в назидание, не то в отместку, зло посмеялась надо мной: теперь и я получил свои капли этого эликсира жизни, но страшная горечь напоминала мне, что я снова обведен вокруг пальца, и виноват в этом я сам. Противно было, что такая нестоящая мелочь, как верхние слои эпидермиса, оказывается, значит для нас столь многое. Ведь мы не унесем с собой это добро на тот свет, даже на этом его ценность склонна беспардонно варьироваться, почему же оно стало для нас чуть ли не мерилом прекрасного? Сколько ни обижайся на общепринятые взгляды, но мне стало
яснее ясного, что и я хотел красавицу. Потому что до наступления глубокой старости (а тем более, на заре молодости) невозможно разжечь пожар любви одними только духовными усилиями - это все равно что пытаться построить капитализм или социализм в обществе с рабовладельческим строем, нельзя разом перемахнуть через такую важную стадию, как единение телес. Все эти «открытия» настолько возбуждали во мне чувство противного, что я завидовал вирусам и прионам. Ну а что поделаешь, ведь и навоз используется в качестве удобрения почвы, и никто этим не брезгует, когда уплетает то, что на ней растет… Но переубедить себя я уже не мог, для меня разрыв отношений стал только вопросом времени. Забегая вперед, скажу, что когда мы стали друг другу чужими, я изобрел еще один псевдоаргумент исключительно для себя, чтобы удержать самооценку от падения за критическую черту. В двух словах - мне доставляло удовольствие, что и я наконец-то научился бросать, изменять своему слову и предавать. Ведь если быть честным с самим собой, то мне давно уже хотелось опробовать эти развлечения мира, лежащего во зле. В нем все друг друга
покидают в трудную минуту, все отворачиваются от тех, кого уверяли в преданности до гробовой доски, всякий подгаживает всякому, значит есть в этом что-то приятно-полезное, некое утонченное наслаждение, коли на протяжении веков довольно весомая часть человечества только этим и занята. Я должен был приобщиться к тому, чем живут люди, раз уж не мог издать своих законов жизни. Что такое быть преданным, я выучил уже давно, а вот каково это - предать близкого и спрятать голову в песок - этого удовольствия я пока не ведал. На поверку оно оказалось довольно сомнительным, потерял я куда больше, чем обрел. Более того, как показали дальнейшие события - потерял я все. И когда я окончательно пришел в себя, одумался и выпал в осадок, я долго еще не мог надивиться, где же я взял такую силу воли, что совершил такую гнусную подлость? Эх, если бы я встретил Наташу хоть немного пораньше, когда еще плохо знал, каким воздухом дышат обитатели этого мира, когда еще не успел заразиться их дурным примером и впитать душепагубные уроки их лжеучителей! Почему юность обязана быть разнузданной, почему одаренная скромностью,
рассудительностью и воздержанностью она признается профнепригодной?… Потому что по-другому быть не может, потому что все стихийно и циклично. А, ну тогда ни мне, ни Наташе горевать не о чем: природная цикличность однажды возьмет свое, стихия восторжествует и устроенная по принципу маятника психика сама все выровняет. Это сейчас нам тошно и больно, а потом, если выживем, все непременно наладится! Жизненный опыт миллионов моральных уродов - красноречивое тому подтверждение. Так что, господа, вливайтесь все дружно в ряды кузнецов грядущего общества сексуальной справедливости, где мужчины будут почетными маньяками, готовыми на все, лишь бы заполучить очередное тело, а женщины - заслуженными куртизанками, лихорадочно прикидывающими, как бы себя продать подороже! А может, и наоборот, там видно будет. В любом случае, это высшая ступень эволюции, и надо радоваться, что нам довелось жить в благословенное время предначатия вечной вакханалии. Это вам не царство Сына Человеческого, где все гендерно унифицировано и женоподобно. Ибо, посудите сами, в мире, где властвуют доброта и любовь, где не нужно ничего
преодолевать и ни от кого защищаться, где нет места применению силы, где все друг друга берегут и ласкают, найдется ли смысл в существовании мужского начала? Нет, оно будет просто лишним, отслужившим свое атавизмом. Пожалуй, такую картину и представлял бы собой мир, не будь в нем зол и бед, мужскому роду в нем пришлось бы довольствоваться, в лучшем случае, положением оплодотворительного придатка. В этом свете довольно странным выглядит отождествление женщины со злом в традиционных религиях; вероятнее все-таки, что зло - дело мужское, оно есть двигатель жизни и ее культиватор. Из этого неопровержимо следует, что без зла не было бы и жизни и что они, словно пара лебедей, неразлучны до самой смерти в один день… Ладно, я отвлекаюсь на поросшие мхом квазисенсации. Чтобы подвести черту под изложением истории моей невеселой любви, мне представляется уместным вспомнить одно наблюдение, которое я как-то раз записал в дневнике. Основная идея его сводилась к следующему: Чем ближе нам человек, тем больше между нами лжи и тем меньше честности и открытости, поскольку, оберегая его от темных превратностей истины, мы
тем самым волей-неволей грешим и против ее светлой непреложности. К этому надо прибавить, что беречь любимых нам приходится в первую голову от самих себя, ведь любое взаимодействие неотделимо от подавления одной воли другой, при любом взаимном обогащении страдает хрупкая индивидуальность принимающей стороны, все эти благонамеренные проникновения в душу сотрясают подвешенный на волоске внутренний мир. Чтобы установить самые теплые, доверительные и сердечные отношения, необходимо сковырнуть множество защитных слоев, порушить немало основ в уже устоявшейся системе духовной жизнедеятельности, предлагая в качестве поруки за безопасность не что-нибудь, а самого себя, свою всегдашнюю готовность отразить приступ аутодеструктивного раскаяния и сожаления о содеянном. Наташе же в наших с ней отношениях была уготована судьба как раз такой ничего не подозревающей (а может, просто безропотно покоряющейся) жертвы - жертвы моей недальновидности и бесцеремонности неопытного. Как же было печально в очередной раз сознавать, что житейский опыт можно обрести лишь как поощрительную награду за не одно посрамленное чаяние,
обманутое ожидание и попранную мечту… Плохой опыт лучше отсутствия опыта - утверждение слишком смелое, чтобы быть апробированным. Особенно, если под «плохим» подразумевать не снисходительно-обобщающее «неудачный», а «умышленно запятнанный». В этом аспекте на меня падала особая вина, на последних месяцах наших встреч я слишком горячо заверял Наташу в неизменности моих чувств к ней, что иногда переходило в подлинные панегирики ей, я до того увлекался романтической стороной, что неистощимой силе моего краснобайства изобретать любовные признания позавидовал бы самый сентиментальный поэт. Но разве мог я тогда предвидеть, что моя одномоментная искренность обернется лапшой у нее (да и у меня) на ушах?… Короче говоря, само расставание прошло куда проще, чем мои тягостные раздумья о его потенциальном сценарии. У Наташи достало как пронициательности, чтобы по одной моей нежданной просьбе приостановить общение принять к сведению мое нежелание отныне знать ее, так и гордости, чтобы не умолять о возврате невозвратимого. Сначала она пережила насилие, теперь - обман и предательство, что ж, ее можно было считать
состоявшейся личностью, знающей о жизни все, теперь ей можно было держать нос по ветру, гордясь своим жизненным опытом, который всегда является гарантом уверенности в себе и завтрашнем дне. Вот только было бы весьма небезынтересно узнать - сможет ли она после всего этого верить хоть кому-нибудь? Надеяться на что-нибудь, кроме своих все более сдающих сил? Этого мне уже не узнать, потому как мне не придется больше ни задавать Наташе вопросов, ни отвечать ей, ни делиться наболевшим или распирающим. Я вернулся домой и у меня уйма свободного времени, так как я предоставлен самому себе, и никто не притязает на мой покой. У меня его столько, что хватит на сведение с ума роты солдат. А прошлое у меня очень даже славное, мне есть и будет, что вспомнить, стало быть, биография моя, ко всему прочему обогащена новыми событиями, которые так приятно переосмысливать по прошествии времени, стараясь не думать о том, что другой такой же человек долго еще будет из кожи вон лезть, силясь реанимироваться после тех же самых событий.
        Одна только новообретенная привычка, о которой я уже говорил, неустанно напоминала мне, кто в действительности во всем виноват. Регулярное нанесение себе легких увечий я взял за правило именно с тех самых пор - я стал отделять свое тело от себя, взирал на него с немой укоризной, объявил войну телу вообще, правда характером своим война эта больше напоминала партизанскую с ее мелкими диверсионными вылазками, не приводящими к освобождению от оккупации. Во всех грехах у меня была виновата материя, эта прародительница пространства, времени и движения, трех китов жизни, которой я должен был дать решительный бой.
        IV.Узник изуверства. Заключение
        «Я стоял на асфальтированной дороге, прямо напротив своего дома, и ждал, когда подъедет Д. на своей видавшей виды «десятке», и мы переместимся в Молвину Слободу, где проведем часок другой за рыбалкой на одном из прудов, кишащем красными карасями (Анновка наличием подобных промысловых водоемов уже давно не баловала). Мы бы с удовольствием рванули бы и подальше - к речке, но сильно ограниченное количество бензина призывало умерить аппетиты. Через несколько минут я услыхал звук движка и заскочил на переднее сидение остановившейся рядом со мной машины. Ехали мы почти всю дорогу молча с работающей магнитолой, но путь был довольно близкий, через каких-то семь минут мы уже заехали в деревню Мещерово (как сами любили ее называть) и раскладывали снасти на берегу пруда. В этот раз у нас было аж два вида наживки - банка с тестом, в котором не то что ложка, а целое бревно стояло бы, крючок сломался бы от первого прикосновения к нему, и земляные черви, накопанные лично мной. Кстати, на вкус они ничем не напоминают жвачку: тела их плотностью немного превосходят мясо устриц, а нутро забито горькой и хрустящей на
зубах субстанцией, очевидно, землей, в которой они живут (до навозных и выползков, каюсь, дело не доходило). Некоторое время мы внимательно наблюдали за застывшими изваяниями поплавков, пока в какой-то миг до нашего слуха не стал доноситься стрекот приближающегося мопеда. Мы сразу поняли, что это Федотова «Дельта», еще до того, как за нашими спинами тормознул ее владелец. Он, не слезая, поздоровался, задал церемониальный вопрос, как у нас клюет и тут же, с места в карьер, торовато пересыпая свою речь матюками, сообщил: «Слышали, что Крёха отчебучил?… «Ауди» свою каким-то чурбанам за два ящика «Жигулевского» подогнал! Со вчерашнего дня не просыхает и всех угощает, кто придет!» Мы с Д. сразу и не поняли, что этот наездник пытался до нас эмоционально донести, а когда все уложилось в голове, Д. не менее возбужденно попробовал было опротестовать такое невероятное заявление, однако Федор, выпучив глаза, дернул большим пальцем передний зуб и провел рукой по горлу с криком: «Чтоб мне сдохнуть, иди сам посмотри!» Дело в том, что Крёха, один их жителей Новых Домов - немного обособленной и наиболее обеспеченной
части деревни - около недели назад приобрел черную «Ауди», на которую долго копил и которой очень гордился. Нечего и говорить, что любой, кто на нашем месте услышал бы подобное известие, не согласился бы принять его на веру. «Да как так?…» - не унимался Д. «Срал да упал!» - отрезал Федор, неохочий до пространных объяснений,- я все своими глазами видел, не веришь - езжай к нему, заодно спрыснешь его сделку, если там что-то еще осталось!» Я обернулся на поплавок - он почти весь скрылся под водой. Я второпях подсек, но, кроме голого крючка, ничего не выудил. Ну вот, из-за какого-то Крёхи прозевал такую многообещающую (и скорее всего - единственную за день) поклевку. «В общем, я погончил,- закруглил разговор Федор,- меня там ждут. Счастливо вам нарыбачить!» Он завел своего жеребенка и умчался прочь. Мы покоротали еще минут десять, пока Д. не сыграл отбой: «Ладно, сматываем! Рыбка плавает по дну - хрен поймаешь хоть одну». Я нехотя упаковался, мы загрузились в машину и стартанули домой. По дороге Д. не преминул еще раз выразить свое глубочайшее удивление коммерческой близорукости мещеровской шишки, считая
своим долгом на днях как-нибудь заглянуть к нему. Подъезжая ближе к стоянке комбайнов, откуда начинался уже прямой путь на Анновку, мы заметили идущую нам навстречу молодую пару. Д. первый узнал их: «Это Жендос со своей!» И добавил: «Щас вот у них и спросим». Женька Савин, также обосновавшийся на Новых Домах, насколько я знал, недавно женился на Вале, с которой и прогуливался под руку, и, по-моему, они даже ребенка ждали, который должен был появиться еще нескоро. Д. замедлил ход, приближаясь к ним, и плавно притормозил, не глуша двигатель. Женька сразу же повлек жену на обочину; мы выбрались из машины, Д. подошел к ним первым, поздоровался с самым приветливым видом и протянул Женьке руку. Но тот решительно отказался пожимать ее, пробурчав что-то под нос и попятившись назад. «Что это с ним?» - продолжая удерживать легкую полуулыбку, но явно изумленный, мягко обратился Д. кеще более пораженной Вале. Но не успела она ничего сказать, как Женька заорал не своим голосом, прячась за девушку: «Да что вам надо от меня?!! Что надо?!!» Таким мы никогда его не видели: он весь побелел, как будто был близок к
обмороку, лицо все перекосилось от ужаса, который был написан и в безумно вытаращенных глазах, и все тело колотило, как в лихорадке. Не дав нам опомниться, он завизжал вдвое громче: «Ее возьмите, а меня не трожьте!» С этими словами он с такой силой толкнул Валю в спину, что она в долю секунды оказалась на асфальте у наших ног, мы даже не успели поймать ее, да и вообще, ничего не могли сделать, не в силах прийти в себя от такой дикости. Сам Женька, не теряя ни минуты, развернулся, сбежал под кювет и во весь дух помчался по полю в неопределенном направлении, продолжая на ходу издавать истошные вопли. Валя поначалу даже не поняла, что с ней случилось и продолжала на четвереньках стоять на асфальте, но это длилось недолго и вскоре она разрыдалась в голос. Мы помогли ей подняться на ноги: удар от падения был настолько сильным, что даже джинсы на коленках у нее порвались, а с ладоней и вовсе была стесана вся кожа, отпечатки крови остались даже на асфальте. Возможно, она что-нибудь сломала и ей нужна была врачебная помощь, да и одни ссадины на руках чего стоили, поэтому Д. сказал: «Погоди, я щас аптечку
принесу»,- и повернулся к машине. «Не надо мне ничего, не надо!..» - захлебываясь, промямлила девушка и, не говоря больше ни слова, продолжая сотрясаться от рыданий, заковыляла по дороге в сторону деревни; было видно, что она сильно хромает на левую ногу. Мы не смели ее удерживать; мы вообще не могли поверить в реальность происходящего. Некоторое время мы молча стояли ошарашенные, бросая пустые взгляды то друг на друга, то вслед медленно удалявшейся Вале. Д. первым обрел дар речи: «Не понимаю… Они что тут в Мещерово - всем скопом удачную продажу обмывают?» - тихо задал он вопрос не то мне, не то себе. «Да он трезвый был, как стеклышко…» - как бы в задумчивости отреагировал я. «Ладно, черт с ними, пусть разбираются, как хотят. Поехали!» - подытожил Д., мы повторно сели в машину, но как только мы проехали полпути, он снова спросил меня, казалось, борясь с накатывающей рассеянностью: «Ты что-нибудь понимаешь?» В этом простом вопросе угадывались начатки безотчетной тревоги. И я соврал, ответив: «Абсолютно ничего». Остаток пути мы проделали молча.
        Соврал я, потому что понимал уж точно больше, чем совсем ничего. Еще накануне, точнее - позавчера, я наблюдал в Анновке одну картину, которая застряла у меня в памяти, напоминая о себе чувством не сильного, но ощутимого дискомфорта, как попавшая в глаз соринка. Я, как обычно, прогуливался по дороге, разделяющей порядки домов, не спеша одолел ее до конца и направился обратно. Шагал я, повернув голову в сторону поля, отделяющего Анновку от Молвиной Слободы, небольшую часть которого можно заметить с окраины деревни, поскольку один из порядков (тот, что расположены с Молвинской стороны) не до конца занят домами, его последние сто метров занимают обыкновенные заросли травы. Вдруг я рассмотрел (сперва усомнившись в увиденном), что по полю, как раз по направлению от Мещерова, медленно идет какой-то человек. Было очень странно, что кто-то вздумал разгуливать по такому бездорожью, когда есть асфальтированный путь, может и чуть более долгий, но зато куда как удобнее. На худой конец, имелась еще и грунтовая дорога, огибавшая Анновку с северной стороны. Может, кто-нибудь просто решил заняться
металлоискательством? Так я стоял и, напрягая зрение, всматривался, пока этот бродяга не покинул пределы поля, продрался сквозь деревья и высохшие болота и, выйдя на финишную прямую, поклыбал по лугу. Тут только я наконец разглядел, что это был за зверь и даже удивился, как еще мог сомневаться. Да, это был Юрий, и можно было поклясться, что он только что побывал в своей родной деревне, однако это обстоятельство не рассеяло мои недоумения, а только умножило их. Даже издали было видно, что передвигается он с огромным усилием, пошатываясь из стороны в сторону и почти уронив голову. В какой-то момент он завалился в траву, так что на полминуты я совершенно потерял его из виду. В одной руке он нес большой, черный предмет, который оказался ржавым ведром, да еще и похоже пустым. Так зачем он ходил с ним в Мещерово? Никак, парашу выносил? Если да, то для чего было в такую даль переться, или ему принципиально нужно вернуть все в родные пенаты? Эх, Юрий… Великие деяния, говоришь? Ты, верно, и не знал, что от великого до смешного - один шаг. Я решил не звать его, а он меня совсем не заметил, даже когда очутился
на таком расстоянии, с которого я мог рассмотреть его лицо. А оно стало еще более ужасным и жалким. У иных девяностолетних старцев в облике сохраняется больше следов юности, чем было у него. Это был просто покрытый сморщенной кожурой череп с клювом и двумя черными пробоинами над ним. Волосы посерели все до единого, часть из них совсем покинула голову, образовав с обоих боков нехилые залысины, усы тоже были седыми и поредевшими. Ноги у него заплетались, дышал он тяжело и с присвистом, все тело будто сводила судорога, чего не мог скрыть даже его неразлучный, истрепавшийся плащ. Он не стал выходить на асфальт, а скрылся у себя в саду, благо тот давно не был огражден и, вероятнее всего, оттуда уже попал в дом - я слышал, как он топтался возле двери, гремя ведром. От этой сцены, случайным свидетелем которой я стал, на душе у меня было очень неуютно, поэтому сегодня, столкнувшись с необъяснимыми явлениями в Молвиной Слободе, я невольно пытался связать их именно с Юрием, хотя, казалось бы, какая тут могла быть связь?… Весь вечер того дня у меня был заполнен мрачными предчувствиями и держащей за горло
тревогой. На следующий день я сам настоятельно попросил Д. совершить еще одно турне в Мещерово, чтобы разведать, что сейчас происходит с его неожиданно заинтересовавшими нас обитателями. Мы снова запрягли «десятку», но, едва выехав за поворот на большое шоссе, встретили Миху (еще одного анновского «старожила», нашего приятеля детства), который на велосипеде возвращался в Анновку. Он нам сделал знак остановиться, а может мне это просто показалось, но, тем не менее, Д. сделал остановку, и мы оба вылезли из машины. Без лишних предисловий Миха спросил, далеко ли мы путь держим, а, получив ответ, мрачно изрек: «Я только что оттуда, в магазин ездил. Там что-то все с катушек слетели… Особенно на Новых Домах. Мне тетя Люба рассказала…» Он запнулся и слегка мотнул головой, иронически усмехаясь. «Я не поверил сначала, потом вышел из магазина, смотрю - у меня велик спущен, оба колеса на ободах. Я решил, что проколол, зашел к Ваньку, у него ж можно камеры в долг взять. Разбортировали, но ни одной дырки не обнаружили, значит просто кто-то спустил, пока я в магазине разговаривал. Ванек сказал, что это, скорее
всего, с Новых Домов кто-то балуется, они что-то последние дни совсем, мягко говоря, в детство впали…» Он замолчал, как бы переводя дух. Д. нетерпеливо выпалил: «Да что сказали-то?» «Да я и не понял, что там творится, заехал посмотреть - там менты стоят, «Скорая», говорят, кто-то повесился, кто-то убил кого-то, вообще не поймешь чего, бред какой-то!..» «Ладно, сейчас мы все выясним…» - Д. срешительным видом сел за руль, я тут же устроился рядом. «На Новые Дома пока соваться не будем,- предупредил меня Д., мчась на бешеной скорости,- сейчас к тетке Любе заглянем, главное, чтоб магазин был открыт, а то она на полчаса раньше усвистать может» (тетка Люба была там продавщицей). Нам повезло - магазин еще не успел закрыться. Мы решили не корчить из себя людей в черном, а без проволочек спросили, ссылаясь на Миху, что у них происходит, заодно и поделившись нашими вчерашними наблюдениями. Вид у нас был достаточно взволнованный для праздношатающихся коллекционеров сплетен, мы требовали ответа, как будто дело касалось нас лично, поэтому продавщица рассказала нам, по-видимому, даже больше, чем случайно
подвернувшемуся Миньке. Мы слушали, все превратившись в комок нервов и все время бросая взгляды на оставленную под окном машину.
        Как оказалось, то, что мы узнали вчера, было еще цветочками. За ночь и прошедшую половину дня деревню сильно тряхнуло разрядом натурального сумасшествия: Крёха, которому надоело выслушивать брюзжание старой матери, оговаривавшей его за невыносимый идиотизм его поведения, избил ее до полусмерти и собрался еще живую закопать в огороде. Удалось ли это ему, и какая участь его постигла потом - это не уточнялось. Серега Буза, живший немного в отдалении, хотя тоже относившийся с некоего молчаливого согласия к Новым Домам, совершил не менее колоритный поступок. Мы с Д., да и другие жители Анновки (не говоря уж о Мещерово) знали этого лысеющего дылду по его вдохновенным рассказам о своих трудовых буднях в прелюбодейном тылу, недоступном контролю благоверной. Вряд ли кто-то принимал его кичливые исповеди за чистую монету, но, тем не менее, с пьяного рыла он очень любил поделиться ими со всеми желающими, оставляя слушателю решать, где там заканчивается действительность и начинается выдаваемая за нее игра воображения. Подчас он распалялся до того, что был больше похож на вояку, вернувшегося не из одной
горячей точки; упоминая о Гальке или Маньке, у которых он успел побывать, этот ветеран сластолюбия добавлял столько остросюжетности в фабулу своего повествования, что с ним не сравнился бы никакой герой, рисковавший жизнью в Афганистане, Закавказье, Абхазии и Таджикистане, ибо его откровения звучали бы куда как скромнее. Серый же болезнью неудачников не страдал и презирал всякую сдержанность, казалось, еще немного - и он в доказательство продемонстрирует с гордостью свои боевые награды - кондиломы, микозы или внеплановых отпрысков, взращиваемых доверчивыми клушами. Так вот, не далее, как вчера, Серега решил-таки распахнуть душу перед ненаглядной любовницей, как никогда красочно расписав ей свои похождения, а пока она, онемев от возмущения, подыскивала ему кару, вышел из дома и скрылся в гараже, где она и обнаружила его удавившимся на проводе. Но другие жертвы массового психоза действовали еще изощреннее. Скажем, еще один наш знакомец по имени Ленька Арчиков покусился на собственного трехлетнего сына, когда тот вздумал к нему ластиться; завопив благим матом, что он ненавидит детей, батя разбил ему
голову газовым ключом. Остался ли ребенок жив - пока еще не разглашалось. И еще совсем недавно, максимум час назад, стало известно еще одно приключение, главным действующим лицом которого был один почтенный господин в летах - дядя Вова Харламчев. Его семья поддерживала дружеские отношения с семьей соседей, они даже собирались за общим столом по праздникам. У соседей было две дочери, младшей из которых недавно исполнилось двенадцать. К этой девочке дядя Володя питал особое расположение, любил почти как родную, что, в общем, было взаимно. Вполне закономерно, что у нее не возникло ни малейших подозрений о подвохе, когда в тот день сосед позвал ее тайком от родителей к себе домой, где и зверски изнасиловал. После этого он поспешил спрятаться в подпол, откуда его не сразу удалось выкурить, так как он усиленно отстреливался банками с вареньем и прочей консервацией. Все эти новости мы выслушали, не веря своим ушам, подобно тому, как свидетели происшествий отказывались верить глазам. Порой казалось, что шоковый эффект вызван скорее несуразностью и алогичностью бесчеловечных поступков, нежели их гадостью. Мы
покинули магазин совершенно растерявшимися, не зная, что и думать и еще меньше - что теперь делать. А ну как все это на нас перекинется? Ни один из нас не высказал эту мысль вслух, но мы оба понимали, что боимся именно этого. «Надо все-таки заглянуть на Новые Дома»,- задумчиво, обращаясь скорее к самому себе, изрек Д. Мы взяли курс на злосчастный район, припарковавшись для конспирации возле колодца с валиком, откуда брали воду все жители Новых Домов, хотя сооружение это уже отживало свое, так как в скором времени в деревне должны были провести водопровод. «С понтом - воды набираем»,- пояснил Д., доставая пустую пластиковую бутылку. Пока мы поднимали ведро и наполняли бутылку, товарищ мой внимательно разглядывал попадающие в поле зрения дворы, но кроме ютившихся в одном из них ментовского «Соболя» и кареты «Скорой помощи» аналогичной модификации, не заметил ничего, напоминающего о жутчайших событиях. Все выглядело мирно и спокойно. Тогда мы решили не ждать у моря погоды и поворачивать оглобли в Анновку. «Бутылку возьмем, пригодится»,- бросил мне Д., открывая дверцу. Проделав половину пути до Анновки,
мы еще раз остановились, заехав слегка на обочину и включив «аварийку». Вышли на воздух и принялись грызть семечки, переваривая информацию и обмениваясь изредка ничего не значащими фразами. Д. посоветовал мне никому пока не говорить о том, что мы узнали, я заверил его в своем молчании, тем более, что назавтра уже планировал срыгивать в Москву, а сам уже знал, куда направлюсь сейчас же, без малейшего промедления. Вдруг Д. закашлялся, поперхнувшись семечкой или ее шелухой. Он тут же достал свежедобытую в Мещерово воду и сделал пару глотков. «Видишь, как в воду смотрел!» - заметил он мне, радуясь своему каламбуру. Я криво улыбнулся, но что-то глубоко в душе у меня тихонько заныло. Потом мы двинули в родную деревню, где и разошлись по домам. Вернее сказать, я отправился домой только для проформы, довольно скоро, не желая привлекать лишнего внимания выходом на дорогу, по которой шатался какой-то народ, быстрым шагом пошел дворами по направлению к тому дому, где жил Юрец. Не думаю, чтобы меня кто-то заметил, ведь почти все дома, отделяющие меня от него, в это время пустовали. Примчавшись к его убогой,
осевшей и почерневшей хате, я перво-наперво огляделся вокруг, быстро прочесал сад, заглянул в притаившуюся там хибару, забежал за дом, осмотрел заросший чернобыльником палисадник. Потом спросил себя, для чего я трачу на эту ерунду время, ведь первым делом надо было позвать его или заглянуть сразу в дом. Тогда я вернулся, постучал в одно окно, другое, третье… В ответ - тишина. Я зашел на крыльцо, приоткрыл дверь в сени и позвал: «Юр! Юрка!..» Никто не откликнулся. Мне это решительно не нравилось; он должен быть дома, где же ему еще быть при его затворническом образе жизни. Я решительно шагнул в сени и остановился перед закрытой обитой войлоком дверью, ведущей в избу. Доски пола жалобно скрипели под ногами, а некоторые были провалены. Я замер и попытался прислушаться, но из-за закрытой двери не доносилось ни звука. Что если его и вправду дома нет? Но в любом случае, избу надо проверить, а чтобы придать деликатности своему вторжению на тот случай, если Юрец все-таки внутри, я решил подстраховаться и произнес, стоя в упор к двери: «Короче, Юрка, что бы ты ни делал - я захожу. Нам поговорить надо»,- при
этом заметив, что с каждым словом говорю все тише и неувереннее. Распахнув дверь и слегка пригнувшись на пороге, я зашел в избу, где сразу же оказался во власти висящей в воздухе затхлости и исходившего со всех углов запаха прогорклой кислятины. Все помещение тонуло в полумраке, на обоих окнах красовались засиженные мухами бело-голубые занавески. Я хотел зажечь свет, но нигде не обнаружил выключателя. У стены, между двух окон, стоял старый деревянный стол, ножки которого сообщались между собой богатой паутиной, прилегающую стену (ту, в которой была дверь) подпирал полусгнивший сундук или закром с выпуклой крышкой. Что же касается самого Юрки, то я не сразу заметил его, настолько он слился с серой и безжизненной обстановкой комнаты. Он лежал навзничь при все своем уличном параде на железном, заваленном каким-то тряпьем топчане, который был придвинут к стене напротив окон, положив правую руку на пристроившуюся рядом ветхую тумбочку с полуоткрытой дверцей. Больше никаких предметов в его избе не было за исключением лампочки под потолком. Я как-то даже не обратил внимания - дышит он или нет, мне хотелось
только одного - чтобы он сию же минуту втолковал мне, что значили все события прошедших двух дней, причастность его к коим была само собой разумеющейся. Все еще стоя на пороге, я обратился к нему вполголоса: «Эй!.. Тобой что - в футбол играли?…» Никакого ответа. «Чо молчишь, как дундук?!» - не выдержал я и сделал несколько шагов по направлению к нему, но он даже не пошевелился. От такого индифферентного поведения с его стороны я ощутил первый легкий морозец страха, почему и быстро подбежал к койке и склонился над его лицом. Только теперь я понял, что он был совсем плох; хоть я и не медик, но все равно можно было с уверенностью констатировать, что осталось ему немного, час от силы. Кажется, он еще дышал, но так слабо, что тело оставалось неподвижным, как будто воздух не доходил до легких. Наверное, он пытался втягивать воздух ртом, из щели которого иногда доносилось еле доступное слуху сипение. Левый глаз его, прежде так энергично дергавшийся, окончательно закрылся; правый был еще наполовину открыт, но почти остекленел. Но больше всего поражало состояние кожи: она высохла и обезвожила настолько, что
местами даже треснула, однако внутри трещин не было ни следа крови, даже запекшейся. Я подумал, что если дотронуться до его лица, то кожа самым обыкновенным образом раскрошится, как это происходит с сухими листьями, и под ней не будет ничего, кроме кости, с которой она отслоилась. Мне стало нехорошо, и я, чтобы спасти положение и свою психику, сделал попытку заговорить снова: «Слушай… Ты…» - и тут же вздрогнул от легкого шороха с левой стороны от себя: два пальца его руки (она выглядела ничуть не здоровее: кожа да кости неопределенного цвета), лежащей на тумбочке, приподнялись, секунду вздрогнули и упали. Тут только я рассмотрел, что под этими граблями лежал пожелтевший тетрадный листок в клетку, на котором простым карандашом был нацарапан какой-то текст. Признаюсь, что если бы не это его движение - я бы никогда в жизни не заметил бумажки. Уж не завещание ли он хочет передать мне? Будь ему, что завещать, пожалуй, так оно и было бы. Я высвободил лист из-под его пальцев и хотел спросить, больше для подавления волнения, что это за манускрипт, но махнул рукой, вспомнив, что мой визави безнадежно
оглухонемел. Поднеся исписанную с обеих сторон бумагу к самому лицу, я начал читать про себя послание, написанное пляшущими буквами:
        «Ты хорошо сделал, что пришел. Потому что я знаю, что ты пришел, даже если к твоему приходу я уже тихо-мирно склею ласты. Я уверен, что тебе не терпится узнать, как я добился таких ошеломляющих результатов на своем поприще. Твое любопытство я удовлетворю по полной программе, но лечить от бессонницы заунывными лекциями не буду. Вместо этого я предоставлю тебе уникальную возможность продолжить мое дело, обучившись ему самостоятельно, причем, в отличие от меня, ты будешь освобожден от трудоемкой процедуры постижения моей науки с азов, сразу же приступив к увлекательной практической стороне. У меня под кроватью ты найдешь ампулу со светло-бурой жидкостью. Я знаю, тебе это ни о чем не скажет, но это не что иное, как концентрированный раствор мутировавших катехоламинов, великолепно взаимодействующий с железами внутренней секреции человека, а также расщепляющий синапсы нервной системы, способствуя высвобождению структурно преобразованного парадреналина. Вещество это при попадании в организм, разносясь по нему с кровью, разжижает внутренний слой плоских клеток артерий и микротрубочки аксонов. Для введения
в организм раствора тебе понадобится не более двух кубических миллиметров (в твоем распоряжении - десять). Приготовься запастись шприцом подлиннее, для этой цели лучше сплавь две или три иглы от 0,8 миллиметров диаметром. 1,6 кубиков вводится непосредственно в мозговое вещество надпочечников, оставшиеся 0,4 - в зрительные бугры промежуточного мозга. По прошествии 192-240 часов готовый продукт выводишь через подвздошные артерии, там накопится необходимая тебе сыворотка объемом порядка 700 миллилитров, которая очень хорошо вступает в реакцию с водой, растворяясь в ней без остатка, причем на литр воды достаточно 0,5 миллилитра сыворотки. Предупреждаю, что организм может расшалиться и начнет самовыражаться, проявляя блевоту, но и это собери - в хозяйстве все пригодится. Ладно, с матчастью разобрались. Постигнешь все по ходу, стартовый материал у тебя есть. А теперь самое главное. Да будет известно тебе, мой друг, что то чудо, которое я изготовил, принеся в жертву собственное тело, ныне покоится в водах колодца на Новых Домах в милом нашему сердцу Мещерове. Я всей душой верю, что ты не подведешь меня и не
пожалеешь себя и всех нам подобных ради нашей окончательной победы. Помни свою великую ответственность. Забери то, что я имею честь препоручить тебе, туда, куда ты направляешься. Искорени этот рассадник заразы, ибо ты таков же, как я, и грядущий исход твоей борьбы неразрывно связан с достойным принятием наследия. Ты уже приобщился. Другого выбора у тебя нет».
        Окончив чтение этой околесицы, я вынес из нее только одно страшное признание, суть которого мне никак не хотелось переводить из вопроса в утверждение: «Что же это получается - он напоил их сывороткой, изготовленной путем растворения своих же эндокринной, кровеносной и нервной систем?!» От такого открытия начинало мутить, хотя поверить в истинность подобного тезиса было крайне сложно даже несведущему человеку. В дополнение к этому меня заставило не на шутку забеспокоиться, что Юрка тут концы отдает, а я, стало быть, явился исполнить его последнюю волю. Да откуда он вообще знал, что я приду? Значит, ему нечего было бояться, что дело его пропадет втуне. Он откуда-то черпал уверенность, что я буду в нужное время и в нужном месте… Я никак не мог собраться с мыслями, но чувствовал, что объяснение всему где-то уже на поверхности. Тогда я инстинктивным движением сунул листок в карман и снова взглянул на умирающего; итогда буквально на одну десятую, а может, и сотую секунды я увидел, что его незакрывшийся глаз смеется бесстыдным, демоническим смехом, в злобном исступлении торжествуя победу в смертельной
схватке. Я попятился назад и весь передернулся, когда мурашки, совсем как насекомые, в честь которых они названы, стали разбегаться по спине и рукам. Не желая больше встречаться с ним взглядом, я развернулся и хотел стремглав броситься вон, но почему-то наткнулся коленом на сундук и больно ударился об него. При мысли, что этот дом так просто меня не отпустит, на меня напал такой страх, что я забыл даже о том, как открывается дверь избы, и принялся неистово дергать за ручку, как будто собирался оторвать ее. Наконец, распахнул дверь ударом ноги и рванул на улицу; яхотел отбежать, как можно дальше, поэтому добрался аж до самой автобусной остановки на краю деревни. Там я встал, схватившись за железные прутья арматуры и стараясь внушить самому себе, что бояться нечего. Это просто грязный, зловонный, мерзопакостный кошмар, который легко развеять животворной явью. Я даже затруднялся ответить, что же конкретно заставило меня, как угорелого, выскочить из дома. Но потом вспомнил кое-что еще и понял, что испуг мой был опережающим - по-настоящему страшно мне должно было стать только сейчас. Этот человек на моих
глазах доводил до ума то, к чему я притрагивался лишь в самых смелых мечтах. Но я отказывался поверить в мое родство с ним, на которое он указывал в записке, этого быть не могло, я полностью другой! И все же это обличение само по себе было не самым жутким во всей этой истории; от чего действительно становилось до слез обидно, так это от того, что Д. предстояло претерпеть ту же метаморфозу, какой подверглись незадачливые мещеровцы. И тут, вспомнив о них, я наткнулся на одну, первоначально от меня скрывшуюся закономерность: у всех людей, испытавших на себе влияние Юркиной отравы, имелись жены, семьи или, по крайней мере, постоянные сожители. Ну и само собой, все они были мужского пола. Я еще не торопился делать выводы, но внутренний голос подсказывал мне, что Юрий приговорил их за их идеально (на его взгляд) сложившуюся личную жизнь, да и вообще за соответствие их образа жизни традиционной формуле успеха. Рано было об этом говорить, но неизвестно что убеждало меня - над одинокими алкоголиками или уголовниками и просто неприспособленными к жизни это вещество силы не имеет. Такой сорт людей Юрия не
раздражал, он даже был близок ему. Так стало быть, горе-химик, уподобляясь Ленину и Троцкому, расстреливавших не за контрреволюционную деятельность, а только за происхождение, образование и воспитание, установил критерии виновности по принципу благополучия/неблагополучия?… Доводом, склонявшим меня именно к такому решению шарады служило и то, что ему тогда невтерпеж было разузнать о моих делах на личном фронте. Он выведал, и у него сразу от одного места отлегло, но это еще не доказывает, что я такой же, как и он, и из меня получится столь же чудный материал для изготовления карательных помоев. Он велел мне забрать какую-то ампулу, да еще перенести ее куда-то, продолжив дело там, куда я направляюсь. Направлялся я, вестимо, в Москву, надо было доконать последний курс в институте, будь он неладен. Если я правильно понял, что из этого следует, то я уже в Москве, заручившись добровольной ассистенцией еще нескольких оглоедов (на сколько хватит вещества), должен был проделать с собой и своей командой все то же самое, что привело Юрия к отходу из бренного мира. Во мне медленно начала закипать злость на него и
его полудурочный план не только за такую оценку моей личности, но и за то, что другу моему, отведавшему тухлой водицы тоже достанется ни за что, ни про что. Д. не был у него на прицеле, за это я мог поручиться, но слепому случаю было плевать на это и совершившегося не воротишь. Я вдруг почувствовал импульс тотчас же ринуться к Д. ивыложить ему все, что мне известно, а заодно и то, что его теперь, возможно, ожидает. Но я быстро остыл; уж если бы я вздумал рассказывать ему обо всем, то хочешь не хочешь, а пришлось бы и себя впутывать, ведь чтобы придать своему рассказу хоть немного правдоподобности (ибо нести небылицы было бы бесполезно), надо было начинать с самого начала, так что любой дурак догадался бы, что в бумажке, являющейся вещдоком, упомянут именно я. Но даже если Д. поверит мне, как мы убедим в моей правоте остальных? Это было бы еще возможно, если бы все в округе не считали Юрку прирожденным дебилоидом, а поскольку этот предрассудок поколебать было уже нереально, то и наши с Д. показания, скорее всего, выглядели бы, как сказка, придуманная с тяжелой похмелухи. Кто бы там стал разбираться -
просто решили бы, что мы сами укокали парня, инсценировав низкопробную трагикомедию с его смертным одром. Безнадежность моего положения делала для меня мысль о завтрашнем отъезде невероятно утешительной, хоть я и не отрицал все неприличие своего малодушия. Итак, я должен был по-тихому бежать, начхав на всех и вся и унеся с собой всю самую ценную информацию,- вот, что я должен был сделать. Даже если Юрец оставил еще какие-то улики (кроме пресловутой капсулы под кроватью), то его самого никто ни в чем не заподозрит, он - невинный агнец, виноватого будут тщетно искать в другом, не дай бог таковым назовут меня. Так что язык лучше прикусить, мое дело - сторона. Покрутившись еще немного возле остановки, я пошел домой и больше в тот день никуда не выходил. Спать я лег рано, хотя почти всю ночь не сомкнул газ; во-первых, хотелось перекусить, а почти вся нормальная еда закончилась, во-вторых, голову переполняли разные нехорошие думы. Все-таки, Юрий, при всем твоем тонком расчете, поступил ты глупо и опрометчиво, причем ты ухитрился не заметить и не понять этой опрометчивости даже перед лицом ее необратимых
последствий. Свою молодую жизнь ты отдал на заклание детским комплексам, и ты ничем не лучше твоей легкомысленной сеструхи, потакающей всем прихотям ее избалованного чада. Умереть в двадцать пять лет в заброшенном гадюшнике - это, что ни говори, зрелищно, но ведь все можно было исправить без вреда для тебя и других, и никакой зрелищности не потребовалось бы, да и недостойная это награда тому, кто много страдал. А ты так хотел узаконить свое право страдать, так много на него поставил, таких немыслимых возможностей ждал от него! Ты думал, что по всем правилам оформленное разрешение на страдание откроет двери в неведомое элитарное общество, где визитной карточкой служат ущербность и ничтожество, где идиллия завистливой трусости собрала под свою сень все, что с брезгливым негодованием отвергли сильные, жизнелюбивые и здраво рассуждающие. Но ты, не представляя, что может быть прекраснее тебя, даже и не мыслил соревноваться с ними и в чем-либо их превзойти; нет, ты задумал просто низвести их до своего уровня, ибо ты был сам себе бог и царь, и ради этого не пощадил живота своего. Только от меня ты того же не
дождешься, мы с тобой не одним миром мазаны.
        На следующее утро я поспешил встать пораньше, дабы успеть на автобус, отходивший без десяти семь. Чувствовал я себя прескверно, голова по швам шла, все вокруг раздражало меня, спать хотелось невыносимо, но надо было уезжать, чтобы больше никогда не возвращаться. Так оно и получилось - в деревню я больше не вернулся. Мне почему-то казалось, что если я еще когда-нибудь приеду туда - она уже не сможет принять меня, как своего, а будет стращать тем же ощущением подспудной боязни, какое вселяется во всех прибывающих туда чужаков, ибо отныне я был чужой. Конечно, вопросов у меня по-прежнему оставалось больше, чем ответов, я так и не узнал, чем вся эта каша закончилась, какой была судьба тех людей, среди которых на первом месте для меня был Д. С ним я тоже никак не связывался с той поры, хотя чувство долга (или вины) иногда подначивало меня сделать ему хоть один звонок. Я хотел как можно скорее выпустить из памяти все, в ней запечатленное, что лишало меня покоя, но мне это не удавалось еще долгое время. Мне даже снились кошмарные сны, в которых Юрий звал меня к себе, пока еще не поздно, да еще много чего
безликого, но не менее пугающего. Долго я еще не мог отделаться от навязчивого ощущения, будто какие-то узы связывали меня с этим страшным человеком.
        Такова история, которую я хотел поведать. Я не просто так вспомнил именно ее: теперь, когда я рисковал в любой момент оказаться сбитым на обочину жизни, меня словно озарило: мои конкуренты по жизненному пространству - не есть ли они те самые «живучие», против которых так отчаянно восстал Юрец и от которых теперь хотела уберечь меня Богиня? Возможно, думая так, я был на сто процентов прав, однако как никогда прежде страдал от своей беспомощности, бесприютности и на горе выклянченной беспривязности. Об одном еще я хотел вспомнить напоследок: изнывая в больнице, я не устоял перед одним постыдным соблазном. Я обещал себе, что это будет в последний раз, но, в любом случае, из песни слов не выкинешь, и я позволил себе сочинить рифмосплетение. Точнее - довести до кондиции то, которое уже год, как забросил в подвешенном состоянии. Я полагаю, что его неплохо пристроить здесь под занавес, прежде чем перейти к описанию того самого важного, что мне теперь остается рассказать. Пусть этот набор строф не имеет ни малейшей эстетической ценности, но и он вышел из чрева боли. Посвящается последним дням Владимира
Ульянова.
        Ты обрывок бессмысленной жизни
        Продолжал, содрогаясь, сжимать.
        Твой завет в прикладном нигилизме
        Скоро будет другой исполнять.
        Перед волей судьбы замирая,
        Одну боль помнит ум хорошо,
        Словно Землю от края до края
        Ты в гееннских мученьях прошел.
        И в шезлонге вразвалочку сидя,
        Ты в пространство вперяешь свой взгляд.
        Он такой же пустой, как Россия,
        Коей дети в трясине сидят.
        Мертвечиной зловонной уделан
        Героически пройденный путь.
        И тебе самому можно смело,
        Хоть сейчас к ней на равных примкнуть.
        Эти груды костей, облаченных
        В корку кожи и ворох тряпья,
        Всех надежд, чтобы сгинуть прощенным,
        Беспощадно лишают тебя.
        Ты проклятьем желал разразиться
        Ненавистному Богу в глаза,
        Но уста могут только кривиться,
        Да и разум уже отказал.
        Значит, хочет возмездия сила
        Побежденным одним помогать?
        Только воли она не сломила
        И посрамлена будет опять!
        Зло стоит за добром, наготове
        Новой местью ответить на месть.
        Пусть Мессию весь мир славословит -
        Никому одесную не сесть.
        Ты теперь уже знаешь, конечно,
        Сколь у проклятых участь проста:
        В ней нет места слезам безутешным,
        Лишь бездонной тоски пустота.
        V.Последняя агония
        Вернувшись домой и нахандрившись в течение первых нескольких дней, я сделал робкие, мелкие поползновения привести свое жилье и домашнее хозяйство в презентабельный вид. Все аквариумные рыбы у меня погибли, но самого аквариума я разгружать не стал - пусть себе красуется пустым, он хлеба не просит. Два раза даже отважился сходить пооббивать пороги в поисках работы. Помню, когда я уже под вечер шел к метро из одной такой несговорчивой фирмы, ко мне обратилась довольно симпатичная брюнетка, спрашивая, не знаю ли я, где находится какой-то переулок. И пока я коротко объяснял ей, что ничем помочь не могу, лицо мое, похоже, выразило столько накопившегося, невымещенного отчаяния измученного страстотерпца, что она заметно сконфузилась. Не удивлюсь, если она ожидала встречного вопроса, например, как мне найти ближайшую клинику, где вне очереди удалят за раз гнойный аппендицит, камни в почках и полдюжины больных зубов. Хотя, наверно, эту боль мне причинило то же чувство, что испытывает в этой ситуации любой одинокий юноша, только у меня оно сопровождалось полным осознанием и запредельной, гротескной остротой.
Добавлю, что последнее время я почти всегда при виде женщины с красивой или просто приятной наружностью испытывал такой безотчетный трепет, как если бы увидел, что на меня надвигается смертельно опасная громадина, от которой надо уносить ноги, пока она тебя не раздавила в лепешку. Все прекрасное и манящее, что уготовано не тебе, причинит боль и занозит подсознание любого, кто хочет чего-то большего, чем просто восхищенное созерцание. Кто бы знал, как это плохо - чувствовать свою предназначенность одиночеству! Ибо это вовсе не то, что ведомо каждому, я не зря употребил такое понятие как предназначенность, можно же было ограничиться менее категоричным и потенциально более компромиссным «одиночеством», оставляя место для веры в то, что все неприятное подлежит ограничению. Но я-то знал, что мое одиночество от меня неотделимо. Представьте себе глухой и темный каземат или подвал, в котором томятся сотни военнопленных, включая вас. В какой-то момент там со скрежетом и звоном цепей открывается чугунная дверь, и тюремщик объявляет, что военный трибунал принял решение освободить всех, за исключением пяти
человек, каковых здесь продержат до суда, который, вероятнее всего, приговорит пятерых к смертной казни. И тут же без проволочек оглашаются имена и фамилии осужденных, в числе которых оказываетесь и вы. Какими словами описать адскую смесь досады, гнева и неистового отчаяния, живьем размозжившую вас по оглашении списка? Все эти внутренние боли находят выражение в одном-единственном вопросе, инфантильная туповатость которого - слишком уж неудачное средство для передачи трагедии обреченного: «Ну почему я?» Действительно, почему, ведь выбор был так богат, кандидатов - пруд пруди, когда из такого огромного числа нужно выбрать ничтожно малое, можно проявить и чуток больше разборчивости! Можно попробовать воспользоваться этим, как предлогом для того, чтобы возгордиться, но гордость здесь не выручит. Для меня, ощущавшего себя одним из таких смертников, единственно спасение заключалось в моей любви, которую я сам бросил на попрание. Кроме Натальи, как бы ни было неудобно это признать, у меня не было ничего, чем можно было бы дорожить, брать за основу жизни и держаться, как путеводной звезды. И я подумал, что
мне остается только одно - вернуть ее назад любыми средствами, тогда и только тогда я смогу рассчитывать на исправление ситуации в целом. Пока я не сделаю этого - все будет у меня валится из рук и душевного равновесия мне не видать как своих ушей. Но я был еще слишком деморализован для выработки четкого плана. Мне почему-то сразу захотелось к ней поехать, я как будто забыл, что вначале ведь можно предварительно сделать хоть один звонок. В тот день, когда я окончательно все обдумал и решил предпринять выезд, я, стараясь ни о чем не думать, набрал ее номер, который помнил наизусть; она оказалась недоступна. Я вздохнул и опустился на табуретку в коридоре. «Я знаю, что виноват, что провинностей за мной завелось немало,- начал я рассуждать вслух, сам не понимая, с кем разговариваю,- но чтобы я был в силах загладить свою вину, чтобы я осуществил дело искупления грамотно и последовательно, мне для этого необходимо создать спокойную обстановку. Если же ты будешь допекать меня бесконечными экзекуциями, испытывая мою сопротивляемость, ничего у нас с тобой НЕ ПОЛУЧИТСЯ!» В конце я не заметил, как перешел почти
на крик, но быстро отрезвился, услышав нервическую дрожь в своем голосе. Мне было так тяжело заставить себя двинуться в путь, как будто впереди меня ждала опасная экспедиция с неопределенными сроками. И тут же мне в голову пришла мысль, бьющая наотмашь своим безрассудством: «А может быть, ОНА мне поможет?» Кстати, куда она задевалась? И почему ни разу не навестила меня в больнице - там я часто готовился к ее явлению. Но за какую же невинную шалость мне пришлось бы тогда выдать свое аффективное желание, чтобы она пошла у него на поводу?… Нет, это неосуществимо. Правда, вернуть Наталью исключительно своими силами - задача не менее трудновыполнимая. Какую я теперь инициативу выдвину - составить пару разочаровавшихся в любви друзей? Но нет ничего печальнее и страннее, чем этот феномен дружбы между бывшими любовниками; она чем-то напоминает дружбу двух представителей враждующих народов - также бесперспективна и предосудительна. Ладно, что заранее утопать в риторике, сперва надо как-то с ней увидеться. Вот почему для меня единственно разумным решением было прямо сейчас встать и нагрянуть прямо к ней домой,
а захочет ли она меня видеть и слышать - не моя забота. Поднявшись на ноги и ни о чем больше не думая, я выскочил на улицу. Но, как ни старался я абстрагироваться от перспективного мышления, высокая вероятность не застать свою пассию дома (не только сегодня, а вообще никогда) всю дорогу стремилась выбить меня из колеи, совершенно нивелируя мое рвение наладить жизнь. Сидя в вагоне метро, я никак не мог отделаться от прилипчивых, назойливых размышлений подобного толка. Чтобы хоть как-то успокоиться я закрыл глаза и постарался, по возможности, расслабиться и отключить ум. Кажется, спустя несколько минут я даже заклевал носом, но уже подъезжая к очередной станции, пробудился, не открывая глаз. Как только поезд тронулся дальше, я разомкнул веки и чуть не вскрикнул: все окна в вагоне были аккуратно обведены печально знакомой мне траурной рамкой… «Проклятье…- неслышно простонал я,- неужели снова начинается?!» Я приложил к глазам ладони и долго не отрывал их. Нет, лучше уж совсем ослепнуть… Неужели все должно было кончиться так глупо и жалко? Значит, все мои старания и борения обессмысливаются по мере
нарастания их напряженности? Силы небесные, только бы мне в последний раз ее увидеть! Проститься с ней и на прощание единственный раз запечатлеть ее облик, ведь скоро я смогу лицезреть его только в памяти!.. Я отнял руки от лица; нет, это невозможно, сказал я себе в ту же секунду. Еще этого не хватало… Я почему-то был раздет до пояса и сидел в вагоне в гордом одиночестве, все пассажиры как сквозь землю провалились. Черные рамки оставались на месте; яс ненавистью взирал на них, не зная, на что решиться сейчас, когда моя жизнь стала таким ничего не стоящим игралищем неведомой чужой воли, когда вдруг новое происшествие заставило меня покрыться гусиной кожей, а волосы на голове зашевелиться, как от электрических импульсов. Из этих черных полосок стали медленно выползать на стекла и сидения какие-то насекомые величиной с палец, похожие на огромных, черных шершней. За шершней я их принял преимущественно из-за устройства головы, груди и брюшка и сложенных на спине четырех прозрачных крыльев, только тела их были черными, как деготь, с тусклыми поперечными метками на верхней части брюшка. Сначала около десяти
таких существ почти одновременно, незначительно опережая друг друга, слегка шевеля короткими усиками и время от времени издавая отрывистые, жужжащие звуки крыльями, медленно вылезли на стекло окна, располагавшегося напротив меня, и принялись по нему ползать. Три из них сразу спустились на спинку сидения; потом стали выбираться новые и уже не только из этого окна, но и из остальных, в том числе того, что находилось у меня за спиной. Вскоре дошло до того, что стекла кишели этими тварями, как в улье, потом некоторые стали перелетать с одного стекла на другое и наконец, весь вагон наполнился их жужжанием, которое могло соперничать по мощи даже со стуком колес. Согнувшись в три погибели, я быстро перебрался к дверям - туда они еще только начали подбираться… Дрожа, как осиновый лист, я готов был каяться в каких угодно грехах и принять любую епитимию, только бы дотянуть до следующей остановки без того, чтобы эта мерзость на мне пристроилась. Я вспомнил, что они чувствуют адреналин и думал, что надо бы успокоиться, главное - ни в коем случае не делать резких движений, но в этом-то и заключалось противоречие,
ведь адреналин в крови сжигается только с помощью телодвижений! Некоторые из них уже обратили на меня внимание и начали кружить надо мной. Я весь сжался в комок, сидя на корточках и чуть ли не касаясь лицом пола. Когда я уже собирался было начать прощание с жизнью, поезд остановился, и двери передо мной разъехались. Не помня себя, почти на четвереньках я вывалился на перрон, распрямился, сделал несколько шагов, стараясь не оглядываться… Но мне не суждено было так дешево отделаться. Сердце у меня окончательно ушло в пятки, как только я убедился, что и в переходе, у меня над головой и над эскалатором, поднимающемся к выходу в город - всюду барражировали эти шершнеподобные создания. Я разом потерял способность концентрироваться, я чувствовал только близость обморока; меня стало подташнивать, зрение сильно помутилось, глаза стали сами собой слипаться, все тело как будто повело куда-то в сторону. Тогда я, чтобы не упасть с размаху на мраморный пол, медленно осел и повалился на бок. Не помню, сколько я так пролежал, но точно знаю, что пришел в себя без посторонней помощи. Не решаясь встать во весь рост, все
еще испытывая легкое головокружение и глухоту в ушах, будто заложенных ватой, я приподнялся и встал на колени, пытаясь осмотреться; ничего не изменилось - эти мерзкие насекомые продолжали роиться в воздухе, наполняя его гудением, часть их залетала в открывающиеся двери вагонов прибывающих и отбывающих поездов, откуда на смену им высвобождались новые экземпляры. Некоторые курсировали по стенам и потолку и даже по полу в непосредственной близости от меня. Я наклонил голову, чтобы обеспечить прилив крови обратно к головному мозгу, если это еще было возможно, думая тем временем, что иного более благоразумного способа действовать, кроме как подняться на поверхность, вдохнуть свежего воздуха, у меня нет. А это подразумевало вот так просто, без всяких средств протекции пройти через их рой - над эскалатором они вились тучами. Собственно, а с чего я решил, что они должны представлять опасность для меня - до сих пор ни одно из этих чудищ не причинило мне вреда. Но раз они так похожи на шершней, разве сие не значит, что они наделены и свойством жалить, как и все популярные перепончатокрылые? Я тщетно пытался
приглядеться к кончику брюшка тех особей, которые пребывали в относительно статичном состоянии. Мне удалось уловить эти хорошо знакомые сократительные движения, какие проделывают осы и шершни задней частью туловища, но скрывается ли там яйцевод, трансформировавшийся в жало - это можно было выяснить лишь в том случае, если кто-нибудь из них пустит его в ход против меня… Но выходить наверх нужно было, не взирая ни на какой риск, не мог же я оставаться в этой подземной пасеке всю жизнь. Очень осторожно, как можно более плавно, я снова встал на ноги; вцелом процесс подъема занял у меня, пожалуй, не менее десяти минут - настолько медленно я все делал. От эскалатора меня отделяло шагов тридцать, но о них я уже и не думал, меня больше заботило, как я буду вести себя на полотне эскалатора - стоять весь путь неподвижно, чтобы не тревожить лишний раз их любопытства или все же, сберегая время, постараться пройти по ступенькам как можно быстрее. Я даже не мог представить себе приблизительную длину эскалатора и, соответственно, как долго придется бороться со страхом и омерзением. В любом случае делать было нечего,
и я осторожно зашагал вперед, все время смотря под ноги из опасения наступить хоть на одну из этих гадин, коих у меня на пути попадалось немало, к тому же, взлетать они при моем приближении не спешили. Приходилось двигаться, как если бы я шел по болоту или по минному полю, все время задерживаясь, осматриваясь, сворачивая то в одну сторону, то в другую. Теперь уже сомнений для меня быть не могло - на полотне придется застыть, как истукан, ведь если я раздавлю кого-нибудь - остальные тут же воспримут сигнал к атаке, учуяв запах разлившегося внутреннего секрета, содержащегося у шершней в брюшке. Когда до подъема на эскалатор оставалось рукой подать, дорогу мне преградила целая свора этих насекомых, ползающих почему-то в одном месте на полу и никак не желающих рассасываться. Я остановился, скрипнув зубами, и в сильнейшем нервном напряжении стал ждать, стоя на расстоянии нескольких шагов от их поганого скопища. Что уж их там привлекало - этого я объяснить не мог, но понял с неутешительной точностью, что пройти мне там не судьба. Чувствуя, что душевные силы на исходе, я стал быстро соображать, как можно в
данном случае обойти это препятствие, ввиду того, что открытая борьба с ним была явно обречена на непростительный провал. Хранить ясность мысли в такой пограничной ситуации было делом нелегким, и первым моим движением стала робкая попытка подвинуть вбок металлическое заграждение, освобождая себе дополнительное пространство; это задание я не осилил, так как заграждение было прочно вделано в пол, и тут же, негодуя на себя, вспомнил, что его можно просто обойти, протиснувшись потом с противоположной стороны (ибо карабкаться по неподвижному эскалатору, отнюдь не более безопасному, мне совсем не хотелось. Тогда я, уже начиная забывать о мерах предосторожности, почти перебежал на другую сторону заграждения и, двигаясь почти по стенке, добрался до входа на эскалаторы. Такая спешка в передислокации имела не самые выгодные последствия для меня: летающие шершни заметно взбудоражились, многие ползавшие взлетели, а иные уже начали описывать круги надо мной. Как только я подобрался к концу заграждения, то уже хотел было со всей решимостью шагнуть в проем, по моим расчетам, находившийся именно там, но задохнулся от
разочарования: как оказалось, заграждение было намертво приварено к будке дежурного по станции, которую внутри и снаружи тоже облепили шершни. Такой конструкции я еще не встречал. Отойдя немного назад, я и вовсе схватился за голову - только сейчас я заметил, что ограда вообще была тут совершенно особенно устроена и слишком надежна, чтобы можно было преодолеть ее без всяких проблем. Во-первых, она была значительно выше традиционной, доходя мне до самых плеч, во-вторых, образующие ее железные трубы располагались друг к другу плотнее, не оставляя даже внизу никакого пустого пространства. Что за талантище додумался отгрохать такую бандуру? А может, я вообще давно уже и не в метро нахожусь, может… Подняв глаза, я увидел, что на том участке пола, что отпугнул меня непомерно большим количеством шершней, их стало еще больше, туда слетались все новые, всех их как магнитом туда тянуло. Никаких шансов пройти там для меня уже не было, они бы сожрали меня. Я страшно бесился из-за того, что был скован вынужденной плавностью и осторожностью движений, так бы я просто взял и перемахнул со стоявшего эскалатора на
движущийся, но приходилось искать компромиссы, а пока я искал в разгоряченной и замутненной голове, для моего спасения неумолимо шел обратный отсчет… И вдруг я в каком-то неизъяснимом порыве вцепился обеими руками в каркас заградительного сооружения; тело само указывало мне выход, поскольку ничего другого мне не оставалось: надо было перебраться на ту сторону по верху, как бы сложно при данных обстоятельствах это ни было, пока еще не совсем поздно. Не такой уж она была и высокой, эта штука, вся сложность заключалась в совмещении стремительности и ловкости с одной стороны и неторопливости - с другой. В сущности, чтобы оседлать железяку, нужно было только подтянуться, почти как на брусе да закинуть ногу на ту сторону, а потом быстро прыгнуть вниз, на еще свободный от шершней фрагмент пола. Первую часть задуманного я с успехом выполнил, но как только я оказался верхом на заграждении, оно начало бессовестно раскачиваться подо мной из стороны в сторону. В ту душеледенящую секунду, когда я отчаянно удерживал равновесие, я успел подумать: если она сейчас навернется - это каюк всему. К счастью для меня,
инстинкт самосохранения вовремя подсказал мозгу, что в неспешности движений уже нет никакого смысла, и я сам не заметил, как оказался внизу. От моего приземления эти монстры переполошились еще больше, некоторые стали резко проноситься у меня перед лицом. Я подумал, что если выживу, то самое меньшее клок седых волос мне обеспечен. К тому же ни с того ни с сего открылась резь в желудке (впрочем, понятно, что причиной был непосильный для меня стресс). Выдохнув весь воздух из легких, я машинально шагнул на ступени эскалатора и, лишенный сил, замер. Теперь оставалось только ждать, повернуть назад было невозможно, а что ждало впереди - пока неизвестно. Покуда лестница медленно поднималась, я неоднократно закрывал глаза и пригибался, когда мне попадались на пути настолько плотные скопления шершней в воздухе, что за ними ни зги не было видно впереди. Какие-то из них задевали меня, касались лапами в попытке прицепиться, некоторые даже на короткое время усаживались, заставляя меня чуть ли не шептать молитву; уменя промелькнуло, что может лучше будет сесть, обхватив ноги руками и спрятав в коленях лицо, но я не
стал этого делать - боялся зашелестеть вниз, уже не доверяя своей способности удержаться, а сидеть спиной к движению хотелось еще меньше. Наконец, когда до окончания подъема оставалось совсем немного, я перевел взгляд, доселе потупленный перед собой, на стены и потолки и в который раз поежился. На высоте примерно двух с половиной метров и выше, надо мной нависали их огромные, с двадцатилитровую бочку, серые, бумажные гнезда, из которых они вылетали и куда залетали. Это явно был очаг их обитания, и оставалось всеми силами надеяться, что держатся эти сооружения крепко… Сошел я с эскалатора уже в полном нервно-психическом изнеможении, с трудом переступая ногами и ничего не замечая перед собой; ябыл похож на дерево, ствол которого на три четверти перепилен и может рухнуть от тихого ветра. Но когда я уже подходил к турникету, то вдруг почувствовал прикосновение чего-то шершавого к позвоночнику чуть выше поясничного отдела - такое ощущение возникает, когда задеваешь, например, ветку. Значит, один из них все-таки примостырился у меня на спине и теперь препротивно ползал по ней, то вверх, то вниз, карябая
своими мерзкими лапами. Я едва не взвыл от такой подлости - не было печали, сейчас, когда выход уже так близко! Даже не соизволю остановиться, пусть отлипает, скотина! На какие-то секунды мой пассажир и впрямь отцеплялся, но с тем же сводящим с ума коротким жужжанием возвращался обратно. В тот миг, когда я готов был выскочить в стеклянную дверь, меня догнал еще один шершень, за ним - еще два, теперь и они норовили ко мне пристроиться. Каким-то чудом я все же пробежал двери, при этом даже освободился в конце концов от того, кто на мне ехал, но только я собрался поворачивать к выходу, как острейшая стреляющая боль в спине буквально швырнула меня оземь. Больно было настолько, как если бы кто-то одновременно раздробил мне позвонок и нанес удар острым предметом в солнечное сплетение. Я не мог сделать ни вдоха, ни выдоха и быстро потерял сознание, теперь уже по-настоящему.
        То первое время, когда я пришел в себя, я помню довольно плохо. Кажется, я просто поднялся с пола с чьей-то помощью (ибо никаких шершней вокруг уже не было - мимо меня сновали только мои человеческие сородичи) и тут же побрел, сам не знаю куда, не оборачиваясь и ни на чем не фиксируя взгляд, поднялся наверх и долго слонялся по улицам, не имея ни малейшего представления, где нахожусь. Наверно, прошло довольно много времени, прежде чем у меня в голове водворился относительный порядок, так как на город уже спустились сумерки, когда я вспомнил о недостигнутой цели моей поездки. Но теперь печься об этом было уже ни к чему, на сегодня было бы в самый раз отправиться домой. Только для этого не избежать вторичного проезда в метро, которого я теперь боялся как огня. Ведь там огнездились эти проклятые жалящие изверги, а люди и думать не хотят об этом. Постойте, люди-то, как это следовало из их внезапного исчезновения, как раз обо всем были осведомлены в отличие от меня! Или я просто проспал тревогу, сигнал к эвакуации? Все эти поиски ответа казались мне таким бредовым занятием, что я даже испытывал
неловкость перед самим собой из-за того, что был вынужден разгадывать все эти глупости, наибольшей из которых была моя личная замешанность в них. Дабы не мучить себя больше силлогистикой, я остановился на наиболее приемлемом положении: они, все эти люди, и есть ядовитые, хищные насекомые, посягавшие на мое здоровье, они и есть эти шершни. Вот почему им так вольготно в окружении себе подобных и вот почему я один возбуждаю их недоверие, вырождающееся в агрессию. В таком случае - шут с ними, поеду я домой и не тоска мне, как они воспримут мое соседство. Добравшись до ближайшей станции метро и пустившись в путь, я на сей раз не закрывал глаза ни на минуту, пока сидел в вагоне, помня о коварстве этих существ и их способности к акселерированной метаморфозе. Кстати, только в поезде я заметил, что все мои предметы одежды на месте, как будто ничего и не пропадало, и, что было не менее приятно, никакой черной каемки ни на окнах, ни где-либо еще не было. Уж не приснилось ли мне это безрадостное приключение? Тут меня вырвал из раздумий громкий смех одной женщины, сидящей в отдалении. «И что тебя так развеселило?-
мысленно спросил я у нее,- то, что кишки твои скоро будут болтаться на сучьях голых деревьев?» Но, чуть только доведя до конца эту мысль, я внутренне скривился: почему мне такое лезет в голову?! Это так непохоже на меня, а главное - совершенно непонятно мне самому. А ведь это уже не первый случай, отметил я про себя, когда мысль возникает как продолжение сна или пришелец из коллективного бессознательного, по непреднамеренным сбоям в траектории движения нарушивший границы моего «эго». Наверное, это все же нежелательно для человека, чтобы незащищенное эмпирическое сознание так беспрепятственно соприкасалось с макрокосмом «подземелья». В общем, когда я переступил порог квартиры, я был уже весь в завтрашнем дне, ибо оставлять все как есть я считал недопустимым, завтра нужно предпринять попытку возобновить то, что не удалось сегодня. Наташу я должен увидеть наперекор всему и реабилитировать хотя бы часть нашего общения. Пока я так рассуждал, готовя себе ужин, со мной случился еще одно непредвиденное происшествие. Началось оно с того, что мне просто, без всякой причины, стало страшно видеть собственные
руки. Нет, они нимало не изменились, но, тем не менее, видеть их такую обыденную, привычную, годами отточенную моторику, сопровождающуюся раздражением нервных окончаний и последующим отправлением сигналов в мозговой центр пугало меня так сильно, что я тут же окаменел и с минуту стоял как истукан, боясь пошевелиться. Однако положение «по стойке смирно» не только не избавило меня от отвратительного ощущения, но даже посодействовало его расползанию от рук по всему телу. Единственным всепоглощающим чувством стало принявшее словесный облик «отпусти меня!». Именно так хотелось крикнуть во все горло, но мне было до того страшно и гадко чувствовать свое тело, что не хотелось даже шевелить губами и приводить в действие голосовые связки - все физиологические процессы, протекающие в организме, отдавались таким взрывом невыносимой, убийственной гадливости в подкорке мозга, как будто на меня ушат за ушатом выплескивали, извиняюсь за выражение, жидкий стул. Я даже растопырил пальцы, чтобы избежать их соприкосновения друг с другом, развел руки в стороны, но ничего не помогало, все внутренние органы словно
превратились в гнусных, склизких существ, ворочающихся внутри меня, а все внешние, что доступны зрению и осязанию, казались одним огромным, чудовищным наростом, чем-то совсем не моим, чужеродным и непредсказуемым, что в любую минуту готово разорвать, загрызть, а сознание будет только выведенным из строя свидетелем этой бойни. Так я стоял не в силах шелохнуться, со сморщившимся лбом и мольбой в глазах, думая, что если это не пройдет - я убью себя. Ужаснее всего было то, что я не испытывал при этом ни малейшей боли, но я бы назвал это состояние скорее ПРЕДДВЕРИЕМ боли, тем гиперболически растянутым ультракоротким мгновением, которое переживает человек, готовясь к принятию жестокой боли, например, в следующую долю секунды после начала движения лезвия гильотины или нажатия на спусковой крючок нацеленного на него ружья. «Помощь, нужна помощь, один я не справлюсь»,- думал я, холодея. И вот тогда мне почудилось, что помощи я жду только от одного существа, ОНА одна могла спасти меня от этого наваждения. И я позвал ее… Не могу припомнить какими словами, но я звал ее до крови горлом, хотя и не издал ни одного
звука. Только подо льдом Небытия можно было похоронить вечно длящееся убийство жизни. Но она не приходила; покинутость, которую я тогда пережил, не идет ни в какое сравнение с богооставленностью Иисуса на кресте - он возопил к отцу, предвкушая апогею божественного домостроительства, меня же мои вопли добивали и все не могли добить. Да что тут прибегать к теологическим сравнениям, я еще был человеком, но в раздавленной мошкаре больше жизненной энергии, чем было тогда у меня. Потом я, уже не координируя свои действия, рванулся с места, кинулся к себе в комнату, запрыгнул на диван и там долго сидел, зажмурившись и скрючившись, в обнимку с подушкой. Надо было бы лучше выбежать на улицу, там как-никак что-то да отвлекло бы меня, но для этого я уже был слишком слаб, да и к тому же не обрадовался бы встрече с шершнями. Была уже ночь, а я все не решался поменять позицию. Но вдруг все улеглось само собой, завороженное таким знакомым мне рыданием безнадеги. Я с силой разжал глаза и увидел ту, которую звал… Нет, не верьте мне, я не увидел ее, я ее не увидел больше никогда. Но только она среди многогласого хора
стонущих и плачущих могла обратить ко мне слова: «Осталось недолго. Скоро ТЫ придешь ко мне. С ПОКАЯНИЕМ…» Больше ничего я так и не услышал, как ни прислушивался, объятый гробовой тишиной. Сейчас, когда я нуждался в ее посильной помощи, она стала бросаться угрозами. Но я и сам проявляю недальновидность, с какой это стати я решил, что вправе требовать помощи от нее, этой гниющей кикиморы, этой принимающей тварный облик силы вечного Отрицания? Возможно, сказывается старая привычка обращаться за разрешением к трансцендентальным сущностям или просто энергиям. Человеческих сил иногда становится слишком мало даже на обеспечение благоустройства жизни в соображениях самого утилитарного материализма и тогда мы апеллируем к миру идей, даже если за пять минут до этого он выступал перед нами полумифической Тмутараканью. Но такой расклад не может не расстраивать: как же человеку сделаться более восприимчивым к тончайшим онтологическим посылам, если в самом косном он спотыкается на каждом шагу, обнаруживает извечный недостаток средств? Этот вопрос не доставлял бы столько неудобства, если бы для современного
«среднего» человека не было бы так унизительно всерьез надеяться на что-то, помимо собственных сил. Все эти ныне поверженные кумиры, когда-то созданные, чтобы увековечить его слабость и ограниченность, уже давно превратились для него в безобидную присказку, наглухо замуровались в чистейшем символизме, они теперь только слова, составленные из мертвых букв. Не суть важно, самодовлеющие ли это божества различной степени антропоморфной дебелости, обезличенный рок с его Дамокловым мечом детерминизма, непознаваемое бытие, не могущее предложить ничего, кроме своей перетекающей туда-сюда энергии, человеческая природа, представленная дикими, неуправляемыми аффектами под тонкой корочкой приспособленческого рационализма. Сколько бы человека ни убеждали в неподвластности ему его судьбы, он все будет воспринимать как вульгарный волюнтаризм и жить дальше, с большим удовольствием пользуясь и умом, и сердцем, ведь только в подчинении миропорядку его жизнь может пройти пусть не более приятно, но, по крайней мере, более понятно, поскольку непонятное страшит его больше, чем причиняющее боль. И все время он будет
заниматься тем бессознательным поиском, который только потому и не надоедает ему, что он бессознательный. Он будет заниматься сбором содержимого, годного для заполнения той легендарной Пустоты, с ощущением которой он рождается и умирает. У этой Пустоты тысяча лиц, она может являться скукой, раздражением, пресыщением, неразделенной любовью, чувством вины, затаенной обидой, неоконченным делом,- да что их перечислять, их может быть даже столько же, сколько людей, носителей Пустоты! Задача человека всегда постоянна - подобрать к каждому такому лицу подходящую маску. Что уж такого потерял человек жизненно важного, на месте чего образовалась эта пустота - никто, я думаю, на это правильного ответа не даст. Хотя, мастера строить предположения всегда найдутся, но эти предположения в конечном счете служат только прикрытием пустоты, но не заполнением ее. Одним словом, под такие рассуждения я засыпал в тот вечер. Проснулся я довольно рано и тут же сел на диване, растирая глаза пальцами. Как это всегда бывает в таких случаях, когда навязчивая идея, как преданная жена, засыпает и просыпается вместе с тобой, мне
сразу вспомнилось все, что я сегодня должен был сделать. Правда, на этот раз я был настроен куда как более философски, думая про себя: «К черту все эти объяснения… К чему теперь объясняться? Увидеть бы ее только, только бы увидеть…» Ну разве поверил бы я раньше, что в недалеком будущем всего один человек будет для меня лакмусовой бумажкой ценности жизни? Если бы только можно было донести до своей любимой женщины, что такое святое чувство, как любовь, освящается по-настоящему не ранее, чем после самого страшного кощунства над ним! Разве не истина то, что подлинную цену своего счастья мы узнаем лишь после утраты его? Тогда почему бы нам не принимать как должное и даже полезное все те несчастные случаи, в которые попадает наша любовь, эта наместница счастья на земле, если понимать счастье исключительно как призрачную утопию, существование которой реалистично настолько же, насколько существование Эдема или нирваны? Настоящая любовь, подобно любому натуральному продукту, имеет весьма ограниченный срок хранения, и все акты ее предательства являются теми необходимыми консервантами, предохраняющими ее от
прокисания и делающими возможным употребление ее в течение более длительного времени. Да уж, чего я только не передумал тогда в одиночестве! Хуже всего было бы, если Наташи просто уже нет в живых, тем более что такое совершенно не исключено. Мне вдруг показалось, что если смерть ее подтвердится - я в тот же день побегу искать другую женщину. В то же время, если она жива, то не мытьем, так катаньем будет моей, пусть даже она от одной мысли обо мне плюет через левое плечо. Как хотите, но такое несерьезное отношение к смерти нисколько не разубеждало меня в искренности моего чувства. Я так много отдал бы за одну возможность взирать на нее снова, что эта возможность казалась мне равноценной началу примирения. Именно поэтому, как я уже сказал, больше всего я боялся непреодолимости разлуки, невозможности вновь встретиться в этом мире, пускай и случайными прохожими. На этот раз я решил проехаться на маршрутке, а там полчаса пройтись пёхом, если что - можно будет уточнить дорогу у кого-нибудь, но в метро меня уже поганой метлой не загнали бы - вчерашнее гордое презрение покинуло меня. За время, пока я
собирался на выход и шел по тротуару, высматривая маршрутку, я думал, до чего будет смешно и в то же время грустно, если однажды достоверно выяснится, что все наши страсти и желания, признанные нами за единственную побудительную силу, не позволяющую сидеть сложа руки, представляет собой результат дьявольской телепатии. «Дьяволом» может быть, что угодно, не лежащее в сфере человеческой ответственности и направляющим его (человека) помыслы, этих младенцев дщери Вавилонской, в бессмысленное русло. Представление о плохом, как о противоположности правильного (потому что неправильное с канцелярийским автоматизмом записывается в плохое) существует в каждом систематизированном мировоззрении, и даже в самом безбожном есть свой «дьявол». И если все эти дьяволы существуют, то их ждет знатнейший улов, а нас - прозябание у разбитого корыта. Было время, когда я презирал людей, чуждый фанатизма в убеждениях, сам-то я, подчас играючи, успел побывать в стане как правоверных, так и воинствующих десакрализаторов, у меня доставало фантазии даже на ваяние своих неповторимых ценностей. Но сейчас я сам был амебой, уже
вкусившей от стола всеобщей умудренности, чтобы примыкать к кому-то чистосердечно и без оглядки на своекорыстные соображения. Должен сказать, что многие из встречавшихся мне мудрецов были начисто лишены ума и думаю, поймете, почему. Мудрость, то бишь побочный эффект опытности, почти всегда погружает ум в состояние инерции, а позитивистски настроенный обладатель ума только этого и ждет. Наконец-то он собрал полную коллекцию всех существующих в природе лекал и торжественно отправляет в отставку то, что называется пытливостью разума, заставлявшей последний изгаляться, извиваться и тужиться,- свою службу она сослужила.
        Сев в салон автолайна, я немного приостановил мозговую деятельность, так как она была чревата преждевременной усталостью, и молча уставился вперед, выхватывая через лобовое стекло небольшую часть водительского обзора. Довольно скоро я обратил внимание, что движение маршрутки весьма неровно - она то и дело отклонялась куда-то в сторону, выскакивая на встречную или заезжая за бордюры. Остальные пассажиры, очевидно, вовсе не замечали этих перебоев, но я не спешил разыгрывать из себя мастер-класс вождения, я стал просто внимательно наблюдать за дорогой и, по возможности, за водителем. Те минуты, когда я был погружен в наблюдение, прошли без эксцессов, поэтому я успокоился и отвернулся в окно. Тут же маршрутку вынесло на встречную полосу, и я быстро перевел глаза на водительское сидение, собравшись уже попросить его остановиться и дать мне выйти, но меня пуще прежнего удивила реакция прочих пассажиров, вернее, ее полное отсутствие. Все были заняты самими собой, как будто ничего из ряда вон выходящего не случилось. Но как только я снова обратил взор вперед и смотрел туда, не отрываясь,- маршрутка
покатила совершенно спокойно. Пытаясь не дать хода зарождающейся страшной догадке, я уставился в пол, но не удержался от искушения поднять голову спустя считанные секунды. И лишь только я успел поймать в поле зрения лобовое стекло, как у меня отпала челюсть от испуга. Маршрутка резко затормозила: еще бы немного - и она вписалась бы в зад впереди ехавшему фургону. «Очень здорово! Выходит, следить за дорогой доверено мне»,- беззвучно проворчал я, когда сомневаться стало больше не в чем. Но ради обретения любимой, для чего я и начал этот путь, я уже давно уговорил себя терпеть и не такое. Делать было нечего, и я стал покорно глазеть вперед, стараясь не упустить ничего из того, что должен видеть рулевой. При приближении к конечной остановке кто-то сзади тронул меня за плечо, прося передать деньги. Я редко оборачивался в подобных случаях, но именно в этот раз что-то дернуло меня посмотреть назад. Уже не помню, кого или что я там увидел, помню только оглушительный стук впереди, напоминающий удар кувалдой по листу железа, брызги разбитого стекла и быстро поглотившую все темноту, которая, к слову сказать,
отступила почти во мгновение ока. Но теперь я видел себя уже не на сидении в салоне, а увязающим по самую шею в какой-то красно-черной густой массе. Я посмотрел слегка в сторону и, пожалуй, упал бы, если бы не поддерживавшая меня со всех сторон трясина: на расстоянии вытянутой руки от меня на поверхности плавало несколько человеческих голов, судя по окровавленным огрызкам под скулами, недавно снятых с плеч. Не зная, что предпринять, я попытался вынырнуть, стал разгребать эту липкую гущу руками, тогда как ноги и корпус почти не слушались - их слишком плотно обволакивала субстанция, в которой я бултыхался, а никакой твердой поверхности внизу не чувствовалось. Я уже потерял надежду, когда, обернувшись назад, увидел перед собой торчащий из этой тюри предмет, высившийся над ней примерно в человеческий рост и напоминавший деформированную железную лестницу цвета рыжего с красным. Сделав невероятное усилие, я подплыл к этой железке и схватился за нее; затем перевел немного дух и полез по ней вверх, кое-как пристроившись где-то посередине, где мне попалась относительно ровная перекладина для сидения. Обведя
взглядом место, где я находился, я сделал вывод, что попал в самый центр болота, наполненного кровью, заваленного двумя-тремя десятками чьих-то голов. Потом присмотрелся еще повнимательнее и установил в нарастающей тревоге, что болото медленно, но неуклонно расширяется в радиусе, и это было заметно всюду, куда бы я ни перевел взгляд: оно на глазах расширялось, затопляя окружавший его со всех сторон лес из деревьев, в которых я угадал ольху. Возможность допрыгнуть до этих деревьев была совершенно исключена - как бы сильно я ни оттолкнулся, кинетическая энергия моего прыжка исчерпалась бы раньше, чем на половине полета. Преодолеть эту топь вплавь было идеей и вовсе самоубийственной. Я совсем поник головой, меня оледенило предчувствие неизбежной мучительной гибели. В носу защекотало от поднимавшегося снизу духана, соединявшего в себе что-то похожее на запах жидкой грязи и мочи, странно, что пока я там барахтался, я ничего такого не обонял. Попробовать подать голос, взывая о помощи?… И тут я чуть не соскочил со своей трибуны: тому виной был никак не ожидаемый толчок в спину, точнее - два одновременно, в
обе лопатки. Каково же было мое (правда, недолгое) изумление, когда я заметил, что на спине у меня появились перепончатые крылья, точь-в-точь, как у нетопыря, размах которых составил бы метра три, не меньше. Я их почти не чувствовал, но попробовал бы кто разубедить меня, что они принадлежат мне, они - часть меня самого! Ну что ж, раз крылья есть - значит надо ими пользоваться, кто их знает, вдруг они также без предупреждения отвалятся, и тогда шанс будет проворонен. С необычайной легкостью, по мановению одной только мысли, я оторвался от своей опоры вертикальным взлетом и полетел наугад, рассекая воздух. Не знаю, с какой скоростью я летел, но ощущение было то же самое, как если бы я гнал на мотоцикле или велосипеде, только по воздуху - ветер бил не только в лицо, но и хлестал все тело. Вниз я не смотрел, впрочем, вперед тоже, я зажмурил глаза, потому что они слезились от встречного воздуха. Не помню так же, как долго я летел, но помню, что довольно скоро решил начать снижаться, сомневаясь в исправности моего летательного средства. Открыв глаза, я увидел, что внизу расстилается зеленое поле, которое
разрезала извивающаяся асфальтированная дорожка. Я наметил приземлиться как раз на эту дорожку, а после - идти, куда глаза глядят; кстати, за время перелета я почти просох. Но в последний момент полученные на халяву крылья все-таки подвели меня: когда до земли оставалось совсем немного, они самым циничным образом исчезли, и я мешком рухнул в аккурат на асфальт. Комедия была окончена. Некоторое время я корчился в лежачем положении: ладони, на которые при падении пришелся основной удар, были осушены, запястья сильно ныли и отдавали острой болью при сгибании, колени тоже нешуточно саднили. Все же, превозмогая боль, я поднялся… И не узнал ничего, что рассчитывал увидеть вокруг себя. Нет, поле и дорога остались на месте, но все, что вмещал мой глаз, имело один-единственный цвет - темно-серый, причем создаваемое таким образом зрелище нельзя было уподобить даже черно-белому фильму - никаких оттенков цветов не наблюдалось; это было больше похоже на бывшее цветным панно, на поверхность которого нанесли распылителем тонкий слой цемента. Я упомянул о зрелище и не всуе, ибо самое натуральное зрелище, трудно
сочетаемое с эпитетами из человеческого языка, сфокусировало на себе все мое рассеянное болью внимание. Даже столь дальтонические способности зрения ничуть не облагораживали убийственной неприглядности того, что происходило там, в поле, всего в нескольких метрах от меня. Там были толпы людей с одной общей, непонятной, но незавидной судьбой, как это явствовало из их измученного вида, внушающего несовместимый с жалостью ужас. Все эти люди были одеты в еле державшиеся на них рубища, насколько я мог рассмотреть, все были истощенные, покалеченные, полумертвые; они брели куда-то нестройным гуртом, волоча ноги; некоторых кто-то жестоко избивал неведомыми орудиями, потом привязывал к торчащим из земли столбам, укрепляя на них сразу несколько страдальцев, и начинал творить с ними что-то такое, от чего они бились в конвульсиях. Других, чуть подальше, подвесили на похожих сооружениях и начинали поджигать; пока они горели, их продолжали бить, целясь концом палки в лица, словно желая растолочь их в тесто. Немного вдали виднелся шест с насаженной на него обуглившейся головой, вытаращившей глаза. В омерзении я
отвернулся, но на другой стороне дороги дело обстояло не более оптимистично. В поле полыхал большой огненный круг, за которым расхаживали все те же безликие истязатели, а внутри него металась растрепанная женщина; она делала отчаянные попытки вырваться из огненного плена. Пламя подползало к ней все ближе, уже перекидывалось на лохмотья, заменявшие ей одежду, но немилосердные стражи всякий раз загоняли, а точнее - забивали несчастную жертву обратно. Когда ее уже начал пожирать огонь, она в последнем, агонизирующем усилии выпрыгнула на траву, повалившись на колени и простирая руки к небу; но тут на нее обрушилось несколько ударов, она упала ничком и стала догорать, дрожа крупной дрожью. Все это так сильно подействовало на меня, что я, забыв про ломоту в суставах, бегом пустился по уходящей в невидимую даль дороге. Бежал я долго, не оглядываясь ни назад, ни по сторонам, пока выносливость не начала изменять мне. Сперва я замедлил бег, потом перешел на хромой шаг; правая нога заболела вся, от ступни до бедра. Где-то надо было остановиться и разобраться наконец - что со мной? Между прочим, уже
остановившись, я отметил, что покинул пределы «серой зоны», во всяком случае, дорога и поле приобрели свою подобающую расцветку. Вот только откуда-то у меня на пути возникла белая дымка, а сквозь нее, немного вдалеке, просвечивалось бежевое здание с бордовой крышей; дорога, как видно, вела прямиком к нему. Терять все равно было нечего, и я покостылял прямым сообщением к этому зданию. Оставив позади дымку, я оказался лицом к лицу с загадочного вида пятиэтажным особняком, дальше которого простиралось только бескрайнее поле. Хотел я того или нет - нужно было переступить порог этого архитектурного сооружения, вариантов у меня все равно не было. Я поднялся по ступенькам, ведущим ко входу, и был крайне озадачен устройством дверей: обычные двойные двери с пластмассовыми ручками, совсем как в соцучреждениях. Но полустертая надпись на доске позолоченного цвета, приделанной к одной из дверей, все объяснила: хоть остальных слов разобрать было невозможно, но над настораживающим «больница» время оказалось невластно. Когда ж это кончится?! Если я сплю - хоть бы какая-нибудь зараза ущипнула меня, что ли! Мне взбрело
в голову, что именно в этой больнице происходила обработка тех живых мощей, которых добивали в поле. Возможно, это был мой досужий вымысел, и в него так не хотелось верить, но логика, всегда исправно работающая, когда это меньше всего надо, в альтернативе отказывала. Но рука моя все же завладела дверной ручкой и потянула дверь. Я вступил в пределы здания и очутился в затемненном холле, все стены которого были беспорядочно загромождены самой разношерстной мебелью с преобладанием темных цветов: коричневые кожаные диваны встречали такие же коричневые лакированные шкафы, чуть поодаль - кресла, накрытые коричневыми бархатными пледами, обложенные со всех сторон миниатюрными тумбочками цвета красного дерева, черный, глянцевый стол с круглой крышкой и выходящими из ее центра дугообразными ножками, украшенными внизу какой-то резьбой,- все эти удобства были хаотически разбросаны, соединяясь в самые причудливые и безвкусные конфигурации; возникало предположение - уж не оборудован ли первый этаж под склад мебели? А свет не проникал из-за того, что несколько сервантов и гардеробов были вплотную придвинуты к окнам.
Тишина стояла настолько всепоглощающая, что я испугался - не потерял ли я часом слух. Нет, шаги мои по плиточному полу слышались превосходно; яповел плечами и, за нежеланием осматривать внизу что-либо еще, начал восхождение по лестнице на второй этаж. И пока я тяжелой поступью поднимался, какая-то бездоказательная, но крайне въедливая уверенность пристала мне к сердцу: в стенах этого здание оживало все низменное, что хранит в себе человек, как частный случай и человечество, как явление природы; да сами стены выделяли эту низменность, она исходила от каждого квадратного миллиметра пространства. Здесь наверняка побывали тысячи людей и каждого из них заставляли совершать нечто невообразимое. Я бы не стал удивляться, если бы выяснилось, что гостевавшие здесь с особой жестокостью насиловали, расчленяли, пожирали и отрыгивали своих родителей и детей, пожалуй, здесь это было бы вполне буднично. Напоминание человеку о том, что храм его души - это всего лишь плодоносящая тушка, руководимая нервными окончаниями, сосредоточенными в промежности, тут было невидимыми литерами начертано всюду. Но поразительнее всего
было то, что даже такая атмосфера разлитых в воздухе миазмов нечистот не мешала мне с тоской и нежностью вспоминать о своей любимой, своей дорогой Наташе, за которой я был готов идти на край света, которую я ценил превыше жизни своей и в ней одной видел смысл этой жизни. Этот крохотный лютик надежды, такой неуместный среди сваленных в кучу отходов животной грубости, все еще продолжал бороться за выживание; все говорило, что он - продукт самообмана и должен погибнуть. Но если бы мне пришлось выбирать, я предпочел бы гибель вместе с этим злополучным самообманом, нежели прозрение навстречу бездушной техногенщине. Нет, на второй этаж я заглядывать не буду, так же как и на третий и четвертый; ябуду идти до конца, посмотрю, что там, на самом верху. На пятом этаже была всего одна дверь, стальная, с круглой медной ручкой. Сюда я должен был войти, за этой дверью кончался мой путь. То, что из этой двери никто уже не выходит прежним - на этот счет я не питал ни сомнений, ни иллюзий. Ну и пусть так, я принимаю это условие; повернув ручку, я последний раз обернулся на лестничную площадку, словно прощаясь с прежним
собой, и сделал шаг в темноту.
        Темнота, однако, оказалась относительной. Было похоже, что я нахожусь в туннеле, в конце которого блещет довольно яркий электрический свет. Я сразу сообразил, что от этого освещенного помещения меня отделяет несколько идущих друг за другом темных комнат. Эти комнаты я должен был пройти, чтобы оказаться там, где мне казалось, было заметно движение и проносились тихие звуки. Как только я оставил позади первую комнату, то уже понял, что кто-то находился в конце таинственной анфилады, кто-то даже переговаривался. Только почему-то чем меньше мне оставалось идти, тем неохотнее я смотрел прямо перед собой. Когда же я выступил на середину последней бессветной комнаты, я счел нужным приостановиться. Нужно было рассмотреть получше, чем все-таки оживлялся этот зал, казавшийся довольно обширным. И после того, как я вгляделся в проем открытой двери, я осознал: вот он, тот момент, после которого человек уже не сможет смотреть на мир прежними очами. Чтобы вам стало понятнее, откуда пришла такая убежденность, я считаю своим долгом описать тех, кто составлял аудиторию последнего зала, вопреки тому, что в облике их
не было совершенно ничего, радующего глаз. На самом видном месте, в центре зала, располагалось существо, напоминавшее лилипута-переростка с головой демона… Эх, как же скуден арсенал человеческого наречия! Нет, нужно двигаться от общего к частному. Так вот, структура тела у означенного существа вполне могла бы сойти за человеческую, даже самые демонические черты были довольно тривиальны. Судя по всему, рост его едва мог бы превышать полутора метров. Одеждой ему служил предмет, походивший на балахон, а еще более - на черный полиэтиленовый мешок, в какие заворачивают трупы. Вообще, самое непростое для описания - это его голова и морда, поэтому необходимо сразу пояснить, что место головы у него занимал сине-серый череп (весьма постно для демона) с удлиненной и направленной вниз нижней челюстью, создававшей иллюзию бороды. Вся поверхность лица заросла короткими, золотистыми щетинками, носовая перегородка смахивала на клюв сыча. Глазные впадины были неестественно узки, точно их придавливала лобная кость. Над каждым виском росло по три рога, того же устройства, что и коровьи, но в то же время их можно было
принять и за устремленные вверх клыки или бивни; по два таких же отростка, только поменьше размером, пристроилось под ушными отверстиями. Зубы вроде бы сохранились в полном составе, но чистка им точно была незнакома. В целом размеры головы не выпадали из пропорций тела, а вот руки были словно позаимствованы у гиббона и обмотаны дряблой, обвисшей человечьей плотью, лишь до локтей закрытой рукавами его импровизированного савана. Сами ладони имели вытянутую форму, а длинные пальцы плавно переходили в такие же длинные, но обломанные когти; правда, на левой руке отсутствовали большой палец и мизинец, дырки на их месте были заткнуты чем-то навроде сырого фарша. Самым примечательным было положение его тела: он не стоял, не сидел и даже не лежал, а скорее пребывал в состоянии казненного путем посажения на кол. Вот только в воздухе он не висел - он упирался ступнями ног (тоже великоватыми для такого недоростка) в согбенную спину стоявшего на четвереньках и повернутого ко мне в профиль тощего человека с выпирающими ребрами в одной набедренной повязке. Лица этой живой подставки я рассмотреть не мог - оно
терялось в обильной, черной как смоль растительности, где на глаз невозможно было отделить волосяной покров головы от бороды и усов, но было видно, что откуда-то с нижней половины лица у него изредка падают капли крови, уже образовавшей на полу небольшую лужицу. Металлический кол (а возможно, это был ржавый лом), протыкавший демонического карлика, надо думать, через прямую кишку, острием (которое я сначала принял за еще один рог) выходил у него не из горла, как полагается по канонам колосажания, а из затылка, выдвигая шею вперед и придавая ему сходство с горбуном, больным полиомиелитом. Глаз его я сначала не заметил, но потом из глубины глазниц стали показываться белые шарики с черными точками, то вращавшиеся во все стороны, то вновь исчезавшие. Болтающийся, как пальто на вешалке, уродец был не один. По правую руку от него сновала туда-сюда довольно рослая фигура мужчины, обнаженного до пояса, одетого в штаны цвета хаки, обутого в шнурованные армейские ботинки на высокой подошве и опоясанного патронной лентой. И был бы он вполне себе представителен, если бы не верхняя половина его тела, вся (!), без
единого просвета заштукатуренная до боли знакомым псориазом… (черт, опять этот псориаз! Ну сколько можно душу травить?!!) Корки кожи падали с него хлопьями, как огромная перхоть, а устоять на месте он не мог из-за того, что без конца почесывался, время от времени отрывая в каком-нибудь месте целый кусман и обнажая кровавую мякоть; этот псориатический голем весь пестрел такими самодельными влажными ранами, и все его движения сопровождал противный хруст, словно это был давно не смазываемый робот. Там, где были глаза, оставалась беспорядочная мешанина из двух-трех цветов, какая может остаться на холсте после размазывания по нему свеженаписанной картины, покрытая высохшей, скукоженной пленкой. Немного подальше, в глубине зала, стоял полусогнутый еще один человек в таких же штанах и ботинках. Впрочем, «человек» звучит не вполне исчерпывающе, поскольку в его голом торсе, руках и голове мясо человека весьма тесно сосуществовало с тельцами кишащих в нем червей, длинных, коричневых и проворных. Мне сразу вспомнились трихинеллы - круглые черви, питающиеся мышечной тканью человека, но я никогда бы не подумал,
что эти паразиты способны зайти так далеко в своем размножении и развитии; внекоторых участках тела, например, на правой руке, они съели даже кожу и уже как будто обгладывали кости, облепив их склизкими, подвижными и окровавленными клубками. Живые консервы его плоти были все изрыты червоточинами, следами поселившихся под кожей тварей, глаз они тоже не пощадили, уничтожив их вместе с веками. Однако же червеносец не выказывал явных признаков недовольства и извлекал из прохудившихся щек и изборожденных груди и живота по одной штуке бешено вьющихся глистовидных существ с такой детски невинной увлеченностью, с какой вытаскивают пушинки из подушки. Слева от рогатого квазимоды возвышался третий господин, единственный предмет одежды коего составляли свисающие до колен семейники в продольную полоску; впринципе, в одежде он и не нуждался - его и без того трудно было разглядеть за испещряющими все туловище и лицо волдырями разной величины. Скорее всего, то были ожоги, преимущественно второй степени - пузыри, наполненные беловатой и желтоватой жидкостью, но кое-какие из них покраснели от крови. Он стоял и с
невозмутимым и сосредоточенными видом старательно лопал эти пузыри пальцами всюду, где только мог до них дотянуться. Довольно быстро он убрал их с лица, и оно стало похоже на бесформенный, обтекающий кусок глины со свисающими с него лоскутами кожи. Участь пузырей не миновала и органы зрения - увлекшись своим занятием, он как видно проткнул и их. Босые ноги покрывали фиолетово-черные гангренозные отеки; одним словом, создавалось впечатление, что некоторое время назад он стоял по колено в негашеной извести, синхронно принимая душ из крутого кипятка. Еще один, четвертый, елозил по полу с той же стороны в трудно передаваемой словами позе. А был ли это вообще человек?… Вполне допустимо, что когда-то и он был одним из людей, но сейчас он больше напоминал гигантскую человекообразную гусеницу, сложенную вчетверо и спрессованную. Даже в его голове угадать человеческую часть тела было задачей не из легких, то есть череп вроде бы присутствовал… но он больше напоминал наспех собранные черепки разбитого горшка, беспорядочно облитые клеем и оставленные просыхать. Нижняя челюсть, натягивая и разрывая кожу, была
развернута в сторону на девяносто градусов и болталась, по-моему, только на одном суставном отростке, зубы все раскрошились, языка нигде не наблюдалось, нос вдавлен внутрь. Его глаза обводили черные «очки», те самые, что возникают при переломе основания черепа. Надо бы оговориться, что глаз у него имелся только правый, левый, вероятно, давно вытек; белок правого глаза весь налился кровью, которая просачивалась в рыжую радужную оболочку и расширившийся зрачок. Бесформенное месиво, начинавшееся за головой, все было утыкано белыми осколками, оказавшимися при ближайшем рассмотрении торчащими обломками костей; такое ощущение, что у него на каждом сантиметре рук, ног, спины, груди, бедер и т.д. имелся открытый перелом, ни одной косточки не осталось нетронутой. В общем, вообразите себе человека, по которому с ветерком прокатился железнодорожный состав, и получите представление, как выглядела эта шевелящаяся костяная каша. Исходивший от всего этого сборища духан изгнал всю краску из моего лица, кроме бледно-зеленой; невыносимая тухлятина разлагающейся падали, от которой горячит носоглотку, вперемежку с
тяжелым, удушающим запахом свежей крови предоставили мне новую возможность лишиться чувств. Видать, моя дурнота не укрылась от коренастого главаря, щелкнувшего пальцами и указавшего куда-то в потолок, после чего вонизм мгновенно пропал. Демон (так я окрестил его про себя для удобства) смерил меня ничего не выражающим взглядом (глаза не спешили высунуться из своего убежища) и взмахом руки подозвал к себе. Я вышел на свет, сделал несколько шагов и дальше двинуться не решился. Когда он понял, что ближе меня ничем не приманишь, из его рта донеслось ехидное шипение с плохо различимыми признаками человеческой речи:
        - Ну что, Карлсон?! Не дали б тебе крылья - так бы и нахлебался сукровицы?
        Заметив, что я хочу что-то сказать, он предупредительно выставил вперед правую руку и снова заговорил голосом улыбающейся гадюки:
        - Представляться не буду, даже не надейся. Мне вообще стыдно за тебя в последнее время. Так что не злоупотребляй моим терпением и не расписывайся в своей деградации, допытываясь, кто я. Я все знаю, чего ты хочешь. Ты всегда хотел слишком многого и ни за что. А должок, между тем, так и висит непогашенным.
        Видя, как я с опаской оглядываю его свиту, демон отвлекся от своей белиберды и добавил в качестве комментария:
        - Не смотри на них так! Они тебя презирают. И на счастье твое они тефтелю кладут. Они все - Презирающие. Пятым будешь?…
        При этих словах он издал скальпирующие слух звуки, напоминавшие воспроизведенную в замедленном темпе смесь козьего блеяния и лягушачьего кваканья, только хриплые и клокочущие (иных быть и не могло, с железным-то штырем в дыхательных путях). Поняв, что он так смеется, я весь превратился в отвращение. Бог ты мой! Эта маленькая, чахоточная, ублюдочная гнида, не имущая сил причинить мне сколько-нибудь существенный вред, пробуждала гораздо больше темных, первобытных страхов, чем мог бы это сделать любой всесильный злодей. Под его взглядом я преображался в мумию, набальзамированную всеми негативными эмоциями, какие только доступны живым людям, становящимся от них дрожащими тенями. Да еще и все эти человеческие развалины, непонятно как продолжающие безмятежно существовать с таким несовместимым с жизнью состоянием «здоровья»! Это был предел, предел всему!.. Всему человеческому, ибо его власть здесь заканчивалась.
        - Да, они - Презирающие, дослужившиеся до Полубогов и даже ты для них - не авторитет. Поэтому гоголем тут не выступай.
        Презирающие… Вот от какого ключевого слова все встало на свои места. Почитавшийся мною архетип смертного, в бесовской гордыне отворотившегося от маленьких радостей, считавшихся им крошками навоза, подсыпанными рукой Судьбы, не согласившейся отдать ему сполна неизреченное счастье длиною в жизнь, законную принадлежность коего ему он считал безоговорочной. Этим унизительным подачкам он предпочел безысходную, непреходящую и неизбывную муку - кровь из ран, терние на челе и ледяные шипы Презрения в сердце. Что тут таить, я сам плевался от всех мелочей, делающих жизнь немного веселее, я считал низшими животными всех тех, кто довольствуется милостыней злой мачехи, кто умеет получать удовольствие от невеликого. Но кто бы мог подумать, что развитие такого рода идиосинкразии обретет свои законченные формы в некротических белковых массах? Тем временем демон, не желавший угомониться, зашикал с новой силой:
        - Вот уж не думал, что тебя будет так трудно оторвать от всякого свинства. Ты знаешь, я устал ловить моменты для твоего восстановления, мне бесконечное число раз приходилось начинать с нуля! Но наблюдать за брачными играми твоих внутренних зверей доставляло мне много веселых минут, а то и часов. Рассуждая о крайней лицемерности любого взаимодействия полов, не окрашенного эротизмом, следом нанизывал замечание о том, как унизительно общаться с женщиной, не имея возможности осязать ее детородной системы. Однажды ты мне особенно подтянул настроение, когда упомянутая философия чуть не довела тебя до мысли о самоубийстве. Подумаешь - вечность, заявил ты с характерным апломбом, моя жизнь и есть целая вечность Голгофы, какая разница - вечностью больше, вечностью меньше! Жаль, что дальше дело не пошло, но начало было, я тебе скажу, впечатляющим.
        Тут его ахинейский монолог прервал донесшийся с левой стороны от меня утробный рев, сопровождаемый бульканьем, и в нос ворвалась струя гнилостной вони: это тот, которым трапезничали черви, вздумал очистить от них желудок. Едва завершив свою процедуру, он тут же завладел пистолетом (как выяснилось, у него наличествовала кобура на поясе) и выстрелил в потолок. В следующую же секунду где-то на задворках зала открылась высокая, узорчатая дверь, и из нее выбежали… Ну назовем их полоумными дистрофиками, одетые с разной степенью непристойности, но у большинства туалет ограничивался панталонами и рубахой нараспашку. Презирающий с видом дрессировщика указал дулом пистолета на извергнутую им извивающуюся кучу, и около десятка этих недолюдей одновременно накинулись на нее, принявшись с чавканьем поджирать. У меня потемнело в глазах.
        - В ту пору, когда ты был совсем в нокдауне, я предавался иным развлечениям, убивая время в ожидании твоего просветления. Я высматривал в ячейках железобетонных отстойников парочки, занятые любовью и вселялся в центры удовольствия самцов. Таким макаром все их удовольствие переходило мне, и в то время как их партнерши вибрировали от десятого оргазма кряду, эти бедолаги надрывались на холостом ходу в тщетных усилиях прибалдеть хоть от пары секунд своего трения, пока их не накрывал сердечный приступ. Как-то раз меня потянуло на эксперименты, и я вселился в тот же отдел мозга, только у самочки. Фу, как же это было… Кхе! Я чуть не задохнулся в этой дофаминовой клоаке, еле вылез оттуда! До сих пор как вспомню - так вздрогну. А…
        - Да заткнись ты уже!!!- взорвался я, вконец разъяренный его болтовней. Как ни удивительно, он меня послушался, только выставил из орбит свои рачьи зенки, что в контексте его анатомии было равноценно использованию близоруким человеком лорнета с целью рассмотреть предмет получше. Никто из его архаровцев как будто ничего и не слышал - каждый продолжал заниматься собой.
        - Уломал,- выдохнул он после тяжелой паузы,- раз уж ты не настроен меня выслушать - иди, разомнись слегка. Генерал тебе все покажет,- и он сделал выпад пальцами в сторону псориазного громилы. Тот, ничего не говоря, покинул свою воображаемую клетку, дно которой мерил тремя шагами взад и вперед, и жестом пригласил меня следовать за ним. Мы прошествовали из освещенного зала в ту дверь, через которую я в него попал, миновали пару темных комнат, и в третьей он повернул налево, после чего там сразу зажегся тусклый свет. Я пошел за ним, держась на почтительном расстоянии, осматривая стены помещения; они были выложены красным кирпичом, скорее всего, достаточно недавно. Этот бугай уводил меня все дальше, идя впереди пружинящими движениями, аккомпанимируемыми легким треском, внушающим опасение, как бы он не развалился на ходу. Как все-таки это было чудно: ведь совсем слепой, а передвигается уверенно, как крот в кротовине. Наконец, мой проводник остановился у того места меж двух стен, где располагались друг напротив друга железные створки дверей, вроде тех, которыми закрываются гаражи. Сняв засовы, он
распахнул ворота с одной стороны, затем - с другой, бросив гулким басом: «Вот они». За этими воротами я увидел стальную решетку, редкую, но массивную; то, что находилось с внутренней стороны можно было счесть за каземат, в первую очередь потому что оба помещения держали в своих стенах людей, слева - мужского, справа - женского пола. Головы их были затянуты в черные мешки, руки связаны за спиной, а в остальном создавалось впечатление, что их привезли прямиком с презентации костюмов в стиле Адама и Евы, десятка два-три модника в каждой камере. Псориазник встал возле одной из створок и, скрестив руки на груди, стал выжидающе смотреть на меня, насколько можно было понять по его обезображенным, невидящим глазам. Не представляя, что от меня хотят, я воззрился на него ничуть не менее вопросительно. С минуту мы простояли, как два барана на мосту, потом я нерешительно спросил: «А что мне делать-то?…» Вместо ответа здоровяк мотнул головой, отодрал от затылка кусок кожи, швырнул его под ноги и опять нервно зашагал взад-вперед; но тут же овладел собой и, повернувшись ко мне, зарычал:
        - Что делать?!! Я, конечно, знал, что у тебя все запущено, но не до такой же степени!- от его голоса содрогались стены.- Это я должен бы спрашивать, что ты собираешься с ними делать! Это же все, кто нанес тебе оскорбление словом, делом или мыслью, и твой патрон велел мне проследить, чтобы ты выбрал наказание для каждого из них! Да ты не узнаешь их, что ли?!!- кипятился он все больше.
        «Знаешь что, рептилье отродье!..» - чуть было не слетело у меня с языка, но в последний момент я сдержался: уж если над чем следовало глумиться, то не над его болезнью. Ну кроме шуток, по каким признакам я мог их распознать, если необходимые для идентификации личности органы запрятаны у них в кульки, или это квадратное пугало думает, что я каждому, кто меня обижал, в трусы заглядывал?!
        - Не надо никаких наказаний,- протянул я тоном умирающего лебедя и добавил почти по слогам,- оставьте меня в покое.
        - А самое уморительное то,- продолжал он, закрывая ворота,- что по возвращении к живым они абсолютно ничего не вспомнят, это не всплывет у них даже обрывком сна, и добродетель твоя пропадет втуне.
        Догадавшись по моему молчанию, что от этого я белугой не зареву, он подвел итог:
        - Ну, тогда пошли обратно. Зря только ноги околачивали. Но знай: репутации это тебе не прибавит.
        Мы проделали тот же путь назад, и когда демон, завидев нас, удивленно заметил: «Что-то вы быстро». Я бросил ему на ходу: «Я отказался». На что он укоризненно буркнул: «Так дела не делаются!» И конфиденциально прошептал адресованные псориазному генералу слова: «Все равно мы их не отпустим». Я встал на прежнее место, раздумывая, что же теперь будет. Демон снова выпятил на меня глаза; японял, что сейчас он продолжит свою лекцию и помешать этому будет невозможно. К несчастью, я не ошибся.
        - Видно, как на ладони, что ты совсем ничего не помнишь и придется мне навести небольшой марафет в твоей памяти,- вдруг он затанцевал из-за того, что доходяга, на которого он опирался ногами, пополз в сторону.- Не коверкайся, тебе говорят! Стой, где стоишь!- шикнул он на него.- Так, о чем это мы?… Ага, значит, в первую очередь мне крайне не нравится тотальная бесхребетность твоих поступков. Куда девалась твоя закалка, вся твоя выправка? А я тебе скажу, куда: они вылетели в ту же трубу, что и твоя мечта о персональном боге. Вспомни, как тебя злила монотеистическая идея божества, в чьем восприятии все однояйцовые близнецы матери-Земли обладают равной ценностью и одинаково достойны божественной любви, путеводительства и все такое. Что и говорить, тебя просто крючило и пучило от представления о творце вселенной как о вертухае, повелевающему солнцу своему восходить над злыми и добрыми. Бог личный, пекущийся об одном тебе, не сотворивший тебя, но преданный тебе как единственному другу, не оставляющий заповедей, но сам исполняющий как заповедь любое твое волеизъявление; бог, для которого все сущее
центрировано в твоей присноалчущей душе, а остальной мир - лишь сырьевая база для ее ублажения; приносящий в жертву тебе каждого, кого затронула твоя любовь или ненависть, не то, что эта салага, которая сдохла за всякую шваль!- и он с силой пнул выгнутую спину того, на ком стоял,- бог, что обеспечил тебе влачащийся за тобой в вечности шлейф душ, чью волю ты подавил и стреножил. Не ангел-хранитель, сатрап безразмерного человекоугодия и общедоступности, не заговоренный талисман, палладиум, рецептура изготовления коего доступна профану; ничего, что не составляло бы неисповедимой тайны, хранимой одним тобой во веки веков. Такому богу ты готов был служить верой и правдой, воскурять ему фимиам почтения денно и нощно. Но со временем твои запросы измельчали, и престол Вседержителя занял Полубог - жадный бактериофаг, возвеличивающийся по мере прогрессирования упадка сил и усталости от сопротивления. После причисления себя к сонму Полубогов все у тебя оказалось перевернуто с ног на голову: рассматривать неудачи, как средство добить человека, чтобы он не тянул на себя одеяло Полубога - это был цирк еще тот!
        Слушая его, я ощутил легкие тычки в правую лодыжку. Посмотрел вниз и на миг обмер: переломанная каракатица как-то изловчилась доползти до меня и норовила ухватить за ногу непослушными обрубками пальцев. Что ему от меня понадобилось? Я отошел на шаг в сторону.
        - Затем и Полубог канул в Лету, в основном из экономических соображений. Но связь с богом, существующим для твоего эгоизма, не прервалась; обожествить себя целиком и полностью, а не в половинчатом режиме ты так и не решился - испугался одиночества. Ты разочаровался в своем боге, тебе казалось, что он требует от тебя непомерно много скепсиса, тогда как тебе страстно хотелось верить. Но бог не отпустил тебя и не изменил себе, он остался самим собой, а значит, и тебе придется с ним считаться. Не прячь глаза, мой дорогой служитель: Я И ЕСТЬ ТВОЙ БОГ.
        Я так и знал. Чудо в перьях, насаженное на лом, назовет себя моим богом - кто бы мог в этом сомневаться! Чтобы передать на письме охватившую меня сумятицу чувств, достаточно было бы поставить тысячу восклицательных знаков, а за ними - столько же точек. Меня уже ничего не удивляло, пусть все, сказанное им, будет правдой, дайте только встретить возлюбленную и помереть!
        - Я все вспомнил,- был мой скупой ответ,- коли ты бог - потрудись исполнить мою последнюю волю…
        - К ублюдкам?…- перебил он.
        Я не понял его вопроса.
        - К живым намылился?- процедил он с нарастающим раздражением.
        - Ты не понял…
        - Иди, выйди на балкон,- велел он командным тоном и сделал уже знакомый мне щелчок пальцами. Его ни капли не интересовало, о чем я прошу, здесь условия выдвигал он и перечить было нерезонно. Прямо за его спиной в замке самой высокой двери загремел ключ, и она плавно отворилась. Демон показал большим пальцем назад, я направился к этой двери. Да, там и вправду был узкий, но длинный балкон с низкими, мраморными перилами. На меня тут же нахлынула волна свежего воздуха, даже наполненного едва уловимым ароматом чего-то весеннего, каких-нибудь недавно распустившихся цветов. Я подошел к самому краю балкона и стал обозревать окрестность. Если еще можно было доверять своим пяти чувствам, то стояла глубокая ночь, укутывавшая своим покровом дремавший внизу мегаполис. Интересное дело, такого я не ожидал увидеть, да и стоял я вовсе не на высоте пятого этажа, учитывая, что крыши типичных для больших городов «высоток» находились почти вровень с балконом. Дома кое-где пестрели окнами с зажженным в них светом, под домами ползли разреженным потоком мелкие прямоугольники автомобилей. Ничего, по существу, необычного.
Разве что навевало элегическую грусть и всем своим видом вызывало на размышления, невесомые и ускользающие: а может, еще не поздно вернуться? Да неужто кто-то может удержать меня здесь? Допустим, с Наташей мне больше жизнь не связать, но для меня она будет вечно жива, я не изгоню ее из сердца даже когда буду принадлежать другой… Другой?… Что греха таить, так оно и будет, если я вернусь и залижу раны. Там меня ждала жизнь, жизнь и больше ничего, и взять от нее можно было только то, что берут от жизни и что переживает реинкарнацию в ностальгии. Так бы и спрыгнул вниз - меня насквозь прожгло желание вернуться к простому и родному. Но что-то случилось с открывавшейся передо мной панорамой: такое чувство, как будто кто-то включил ускоренную обратную перемотку ленты, чьим зрителем я был, и ночь сменилась тревожными, летними сумерками. Плюс к тому пришло в норму восприятие реальности - все потому, что высота моего местоположения значительно уменьшилась, как раз до уровня пятого этажа. В небе недвижно стояли свинцовые тучи, казалось, они поднялись от самой земли, были испарениями ее рек и озер. Дул порывистый
ветер, какой обычно служит предвестником надвигающегося ливня. Чуть погодя в толще нависающих туч стали мелькать оранжевые искры, и грозящее падением небо послало на поверхность земли, прямо в интервалы, разделяющие здания, несколько черных столпов смерча. Мне почудилось, что где-то вдалеке заиграла заунывная, но приятная мелодия на фортепиано. Эта словно массажирующая душу музыка, звуковым фоном проносившаяся над бушующим ненастьем, воскрешала мглистые воспоминания о каких-то минутах душевного покоя и неги, тихой и безмятежной радости, знакомой даже распоследнему горемыке. Что-то несказанное, давнишнее, но дорогое сердцу, отпечатавшееся в нем неизгладимо; быть может, какие-то памятные мгновения молодости или детства, теплота дружбы или любви, согревшая однажды и навсегда оставшаяся самым милым, что есть в сокровищнице жизни. Нечто, причитающееся тебе по праву, самородок прошлого, обладателем которого являлся ты один и продержал в руках его лишь самую малость, но блаженство от соприкосновения с ним не забыто и поныне. Перегнувшись немного через перила, я будто в увеличительное стекло принялся
рассматривать высыпавшие на улицу толпы людей. По мере того, как я улавливал выражение лиц большинства из них, я замечал много плачущих; вконечном счете стало понятно, что слезу гонят абсолютно все. Каждый вроде бы спешил по своим делам, ни на кого не оглядываясь и ни к кому не обращаясь, каждый был занят чем-то своим, погружен с головой в собственные заботы, но при этом плакал навзрыд. Здесь были мужчины, женщины, старики и дети; увсех были мокрые, слезоточивые лица с распухшими и покрасневшими глазами. Некоторые останавливались, закрывали лицо руками и сотрясались всем телом. Но всего удивительнее было одно обстоятельство; оно угадывалось скорее на экстрасенсорном уровне, нежели на зрительном. Все эти люди могли помочь друг другу, облегчить страдания, казалось даже, что каждый располагал средствами помощи, как раз той, в которой нуждался один из ему подобных, как будто любому из них была предназначена личность, в паре с которой можно было устранить причину его плача. Но никто никого не звал и ни к кому не приходил на помощь, и некому было унять всеобщую скорбь, приводящую меня в замешательство. Что
он хочет показать мне? Какие они все одинокие? Как это страшно - быть человеком? Вот уж чего мне не ново, так не ново! Испугал ежа…
        - Смотри лучше!- долетел до меня его хрип, и я очутился на тротуаре. Там в меня отовсюду начал бить шквальный ветер, взметавший с асфальта пыль и сор и раскачивавший безлистные, высыхающие деревья. Мое появление ничего не изменило - истерия шла своим чередом. Но я словно прозрел, и во мне восстало желание высказать всем и каждому:
        - Люди! Что сделали вы со мной? Вы отобрали у меня мое безграничное счастье и разделили его между собой на крохотные щепотки, только подобные счастью. Присвоили себе не заслуженное вами и разделили, даже не бросив жребия! Вы остались с пустыми руками, жажда наживиться на чужом добре обернулась против вас! Или вы не слышали, когда я предостерегал вас от этого? Вы все слышали, ибо я говорил достаточно тихо, чтобы возмутить вашу нездоровую любознательность! Я не Презирающий; ятак и не стал им. Но и у меня похищено огромное счастье, вся моя казна опустошена вами. И ничего не пошло вам впрок, ведь мое счастье не живет после раздробления, оно умирает. Понимаю, вы хотите знать, у кого же тогда ВАШЕ счастье. Так вот, я не знаю, кто этот жестокосердный национализатор, обобравший вас всех до нитки и заставивший полезть в карман ко мне. Знаю только, что никому еще не удавалось призвать его к ответу, и над вами он не смилуется, сколько ни пытайтесь разжалобить его. А я вас не прощаю, хотя и мстить вам было бы слишком большим одолжением.
        Я снова увидел себя на балконе; круто повернувшись, я воротился обратно в зал. Как лунатик, прошел я, шаркая ногами, мимо демона и вернулся на прежнее место. Дверь за мной захлопнулась, щелкнул замок. Лучше бы было, если бы передо мной восседал Сатана или какой-нибудь Демиург или даже Яхве, но не этот выкормыш моего стыда и срама!
        - Уже расхотелось говорить?- скребнул он меня по ушам.
        «Да ты мне рта раскрыть не даешь!» - подумал я про себя, поскольку всякий смысл налаживать разговор улетучился.
        - В таком случае, последнее слово будет за мной. Тебя ждет твоя армия и долгожданная война, вот почему ты здесь. Бороться ты согласен исключительно ради поощрения, но получишь ли ты его на сей раз - об этом я осведомлен не больше твоего. Направлять тебя я готов, но не жди, что я сделаю все за тебя. Ты и так добился чересчур многого, пробудив меня. Ступай.
        VI.Поражение и расплата
        Сидеть и как свинья в апельсинах копаться в ничего не говорящих мне бумагах было для меня воистину мукой Тантала. Передо мной на широком письменном столе было разложено немалое количество мудреных чертежей и (географических?) карт, но мысли витали где-то на расстоянии миллиардов световых лет от этой макулатуры. Все эти пунктиры, пунсоны и прочая мазня в том же духе наводили на меня сворачивающую скулы зевоту. Больше всего на свете хотелось встать, швырнуть все бумажное барахло за окно, а еще лучше - в хавальник помощникам (подумать только, у меня завелись помощники!) и отправиться на зимние квартиры. На эту ночь был назначен первый авиаудар, а я и в ус не дул, по кому будем ударять; чего уж там было говорить о грамотной и четкой отдаче приказов. Еще не успев приступить к своей работе, я устал от нее. Обложившие меня со всех сторон листы бумаги формата А2 были размалеваны политическими картами неведомых государств, и я не мог понять - то ли они древние как мир (что-то вроде империи Майя), то ли вовсе кладези полумифических цивилизаций (наподобие Гипербореи или Атлантиды), то ли меня попросту держат
за кретина. Скорее всего, целью бомбардировок была все-таки Земля, но такая, в устройстве поверхности которой не сориентируется не один геополитически подкованный землянин. Я поднялся из-за стола и прошелся по своему рабочему кабинету, служившему мне и спальней, и столовой. Нет, больше я так не могу; еще вчера я и подозревать не мог, что за работа меня ждет. Когда мое карикатурное божество известило меня, что я назначен на должность верховного главнокомандующего некоей армии самоубийц, эта информация вызвала у меня сильное ментальное несварение. Я, потерянный, обессилевший и ничего не понимающий, не весть с чего - Генералиссимус многомиллионного войска погибших от собственных рук, а четверо отпущенников жизни - мои маршалы или кто они там? Слишком усталый и подавленный, чтобы прекословить, я сказал, что на все согласен - дайте только мне сегодня выспаться. Он еще долго что-то бакланил о возложенной на меня архиважной задаче и о том, что я никогда больше не должен спать, но моя студенистая инертность сделала свое дело, поубавив возбужденный пыл милитаристски настроенного шишиги. Нехотя он согласился на
предоставление мне места для ночлега, велел трем еще ходячим генералам проводить меня, и я проследовал за военной элитой, с которой все время что-то стекало и отваливалось, по темным коридорам, похожим на подземные катакомбы, в свою новую «контору». Сопровождавшая меня троица удалилась, что-то бурча, по своим делам, а я разлегся на довольно жесткой солдатской койке, даже не изволив тратить время на проверку помещения, куда меня привели. Хотя комфортабельность постели оставляла желать много лучшего, усталость оказалась пуще непривычки, и сон разверз подо мной свою бездну моментально. Но длился он не шибко долго, часа через два или около того его как рукой сняло. Пробудившись, я положил локоть под голову и стал лежать с открытыми глазами и думать. Здесь было прохладно и очень темно, даже окно почти не рассеивало темень. Как, наверно, было бы прекрасно, если бы день никогда не наступил, и всю жизнь можно было бы провести в ночной прохладе и тишине… У меня даже взыграла надежда: может, тут день уже давно - пережиток прошлого, может, ему взаправду отказано в праве на вахту, и здешним чудо-существам
незнакома блошиная круговерть и сутолока, в которых мы растранжириваем себя, пользуясь тем, что голова пока «свежая»? А что если к такому состоянию можно прийти, но ценой не самого приятного промежуточного состояния? Меня эта идея не отпугнула; натянутые нервы полопались и тем лучше. Что-то говорило мне, что развязка уже недалека, нужно только сделать ей навстречу последний рывок, завершить необходимое для этого дело, и наградой мне будут перемены… Как же много мы привыкли вкладывать в это слово! Так можно и подумать, что в этой жизни возможно что-то принципиально новое, не являющееся вольным переложением старого. Но перемены, на которые рассчитывал я, должны были ознаменовать собой начало восхождения или конец нисхождения, все остальные варианты в моем понимании не вязались с реальностью. Так я и заснул во второй раз, а когда проснулся, одной сокрушенной иллюзией стало больше: в окно, в светопроницаемости которого я сильно усомнился ночью, струились ослепительно яркие солнечные лучи, пролезавшие даже под веки. Настроение тотчас испортилось; захотелось собраться и отчалить домой, но потом подумалось,
что это-то и есть отныне мой дом, и покину я его не раньше, чем будет уплачен неизвестный мне пока долг. Раздался стук в дверь. Я решил не подавать голоса, вообще по возможности прибегать к нему пореже, необходимость разговаривать стала для меня почти нестерпима. Быстро соскочив на пол, с еще заспанной физиономией, я открыл дверь; за ней стоял знакомый мне мордоворот в псориазе. Он отдал мне честь, но было видно по всему, что это короткое движение ему в тягость, после чего с поспешностью раздраженного доложил: «Господин Главнокомандующий, Вам (это «вам» далось ему с великим трудом) нужно выступить с обращением к армии». Мне сразу же стало ясно, что этот субъект будет меня допекать. Он явно не привык что-либо имитировать своим поведением, тем более почтение к тому, кто ему ничего подобного не внушал. Мне самому было очень неудобно, я знал, что не смогу командовать вообще никем, а уж такой подчиненный попортит мне особенно много крови. Я подумал, что если дать это уразуметь с самого начала, то меня вовремя разжалуют, иначе дров я наломаю дай боже. «Сожалею, но здесь какое-то недоразумение. Армия, о
которой вы говорите, мне совершенно незнакома, и возложенные на меня полномочия Верховного Главнокомандующего убедительно прошу передать более компетентному лицу»,- отчеканил я, вкладывая как можно больше уважения в интонацию голоса. По безглазой роже трудно было определить, достиг ли я хотя бы частично своей цели; докладчик взялся рукой за подбородок и цокнул языком. Я догадался, что эти мои слова стали последней каплей, после них он меня ни в грош ставить не будет. «За ночь трудно было подумать над речью?- громыхнул его рык, пока еще немного сдерживаемый,- они ждут тебя, а ты глаз не кажешь! Нет больше времени телиться, соблаговоли приступить к своим обязанностям сейчас же!» С какой, однако, легкостью и непринужденностью он перескочил на «ты»! Если это дело так безотлагательно - позаботились бы хоть об элементарной подготовке меня к нему, тоже мне умники! Но вслух я сказал совсем другое: «Для начала мне бы не повредило собственными глазами увидеть армию, не выходя к ней. Если вы еще не передумали…» «Я тебя не выбирал!- огрызнулся он в ответ,- ладно, иди смотри, у тебя пять минут есть!» Знаком он
приказал идти за ним, и я снова, как пес на поводке, устремился ему вслед почти бегом. Я совсем не замечал, где мы шли, и вряд ли бы без труда нашел дорогу обратно; ябольше думал над тем, как бы бесшумно улизнуть отсюда, и в то же время отдавал себе отчет, насколько тщетны мои измышления. «Вот, любуйся!» - отрезвил меня его призыв, и я чуть не врезался в его облупившуюся спину. Мы стояли напротив высокого окна, выходившего, как я понял, во двор; правда, в здании, уже приучившем меня к обману зрения, ничего нельзя было принимать всерьез. Я припал к оконному стеклу; первое, о чем сообщили мне глаза было то, что я не заметил, как спустился на первый этаж. А второе - все пространство снаружи запрудила толпа людей, словно собравшихся на митинг и притащивших с собой несметное количество военной техники. Опираясь на свои крайне скудные познания в области военного дела, я отметил, что помимо танков, бронетранспортеров и бронемашин пехоты, там наличествовало довольно много единиц тяжелой артиллерии, минометов, гаубиц, зенитно-ракетных комплексов (возможно даже «Иглы»), систем залпового огня (хрестоматийный
«Град» не узнать было трудно), мобильные баллистические установки с межконтинентальными ракетами класса «земля-земля»;
        на заднем плане выстроились в ряд боевые вертолеты, за ними - истребители, штурмовики и бомбардировщики, вполне могущие сойти за американские «летающие крепости» Б-2 и Б-52. Почти ни у кого из людского моря не было униформы, однако каждый был увешан стрелковым оружием, патронами и грантами, а в их построении не наблюдалось ни малейшего намека на какой-либо порядок, никто и не думал выстраиваться в колонны и шеренги, но никто почти и не двигался с места, большинство стояло, как вросшие в землю, понурив голову. Среди них были представители обоего пола, самых различных национальностей и возрастов, но преобладали совсем юные. У тех, кто стоял ближе к окну, я разглядел и бескровные, помятые лица в синеватых разводах, с красными, облезлыми губами и мешками под глазами, в которых читался испуг. Некоторые исподлобья озирались по сторонам или совершали неопределенные, отрывистые движения руками. Но лично мне самым несуразным и отталкивающим в своей дикости показалось кричащее несоответствие совсем не бравого вида вооруженных людей и всегда готовых к бою машин смерти. Разве ТАКИМ людям уготовано управлять
этими снарядами человекоубийства? Я обернулся на генерала, но вопрос задать не решился. Так это они и есть - доблестные воины Небытия? Анемичные хлюпики и есть венценосные мученики Суицида, безжалостные каратели, присягнувшие Опустошению? Да они стоят с таким видоном, как будто их щас понос прохватит! Если уже не прохватил. Как они вообще отважились приблизиться к собственному оружию? И это те, кто сотрет в пыль лишившуюся последних красот планету вместе с загостившимся на ней человечеством? Оставалось только развести руками и воспринять дело командования ими с тайной иронией. Вся эта галиматья с вдохновением армии на подвиги была слишком непохожа на правду - если даже строй их, который и строем не назовешь, живо напомнил расположение мебели на первом этаже, то серьезности они заслуживают не больше, чем персонажи кукольного спектакля. Моя едва заметная ухмылка не укрылась от пристального внимания генерала, дав ему новый повод для скрежета зубами:
        - Насмотрелся?! Щас подымаемся наверх и тут же выходишь к ним!
        Да-да, конечно. Как же я буду смеяться, когда нужно будет поздравлять их с первой победой… Возвращаясь наверх, я чуть ли не вприпрыжку бежал за ним, и финальной точки нашего путешествия мы достигли очень быстро. Он открыл передо мной дверь, за которой находился боковой проход на полукруглую площадку; снее я и должен был вещать.
        - Валяй. Вперед и с песней!- и он махнул головой в сторону площадки.
        - Если ты думаешь, что я всю жизнь только и делал, что инструктировал военных, ты ошибаешься,- уведомил я его совершенно спокойно.
        - Иди, не зли меня!- задребезжал военачальник, едва не выталкивая меня на площадку; сам он остался стоять в проходе. Оскорбившийся, но сохраняя гордый и независимый вид, я выступил на свою трибуну и еще раз окинул взором кучу-малу, элементы которой, казалось, третий день не спят и сами не понимают, как сюда попали. Каков начальник - таков и подчиненный, что верно, то верно. Еще с первого взгляда на них стало понятно, что они заинтересованы в происходящем уж точно не больше, чем я, мы все были участниками глупейшего фарса, будучи вовлечены в него по независящим от нас обстоятельствам. Ну что же, пусть послушают меня, им не повредит, авось, через пять минут все забудут. Я начал говорить, держась наполовину делового, наполовину панибратского тона:
        - Приветствую вас, мужественные бойцы, взыскующие Небытия! Непобедимые воители Энтропии, удостоенные чести носить пули в сердце, петли на шее, воду в легких… А также испражнения, трупный яд, опарышей и прочие знаки отличия!- мне как назло вспомнилась вступительная часть одной услышанной мной речи немецкого фюрера, и я, недолго думая, ввернул: - Вы промаршировали…- вот е-мое, где же они могли промаршировать?… Я сдвинул брови и выпятил грудь, как бы для того, чтобы придать особой важности этому моменту, а сам выворачивал наизнанку воображение и память,- по обломкам светлого будущего, по кладбищам утерянного прошлого, по ланитам неласковой Земли, уготовившей нам так много места для сырых могил!- я снова прервался и покосился на псориазника; тот, развернувшись в мою сторону, выписывал в воздухе руками какие-то загогулины. Подле него уже откуда-то появились двое его напарников - с червями и с ожогами. Первый все время подтягивал штаны. Похоже, ненасытные питомцы заставили его сбросить кило эдак десять; второй все так же гордо демонстрировал полосатые семейники, только ноги уже спрятал в начищенные
кирзачи.- Нигде вы не знали покоя, пока не упали в объятия смерти! А смерть никогда не забывает своих верноподданных, и это она собрала здесь всех вас, дабы благословить на последнюю битву с заклятыми врагами, некогда унизившими вас и ныне салютующими своей безнаказанности! Они забыли о вас, они считают себя победителями, они хотят отнять у вас ваш триумф! Эти порождения ехиднины уверены в их благоденствии, как будто всю жизнь хранили девственную чистоту совести! На костях ваших искалеченных жизней возвели они дворец самодовольства, ваш ад сделали фундаментом своего рая! Пока вы мучились от безысходности, они эксплуатировали свободу, как только хотели; вы не могли лишний раз вздохнуть без ощущения своей виновности, каждая минута, отпущенная вам на жизнь, была превращена ими в неоплатный долг! А чтобы заставить погасить его, вас бичом террора загоняли в ряды жизнелюбивых, отбивая последнюю охоту цепляться за жизнь! Кто вы для них, воины правды? Плевела, осадок, отфильтрованные шлаки - все те, кто обеспечивает плодам жизни массу брутто! Они отделались от вас, как от балласта, вымели, как сор под ногами;
ваши страдания перешли границы развлекательного, и эти чистоплюи предпочли обагрить руки вашей кровью, только бы не замарать их, подав вам для помощи! Но с этого дня сила на вашей стороне: вы больше не отбросы общества, вы - единовластные вершители его участи! Вы уже не нуждаетесь в жалости и сочувствии, о них будут молить вас поверженные супостаты, которые отдадут все до последней полушки! Пусть они пресмыкаются в своей крови, пусть давятся своей требухой! Сгноите эту погань, сыны и дочери Тлена, вытравите паразитическую мразь, изведите тех, кто извел вас!- выкрикивал я патетически, с каждой новой фразой вздрагивая от тупых болей в груди, как будто по огромному фурункулу, вскочившему на сердце, кто-то нещадно садил кулаком. Я все думал, как бы лучше закончить, и вдруг меня осенило.- Да будет проклят тот миг, когда в безднах священного Небытия зашевелился гнусный зародыш жизни, потревоживший неприкосновенный покой!
        До сих пор, пока я говорил, их глаза осоловело блуждали по сторонам, словно отслеживая траекторию полета мух; но едва прозвучали последние слова - они все устремились на меня, точно я только что появился, и в этих людях начали происходить ощутимые изменения: их клеклые лица налились черной желчью, они принялись что-то горланить и стрелять в воздух. Затем отовсюду стал доноситься гул заводящихся двигателей, мощность которого нарастала с каждой секундой. Наконец, я увидел, как повернувшиеся ко мне тылом самолеты помчались вдаль по взлетным полосам и вскоре оторвались от земли. После них аналогичным образом развернулись вертолеты, части ПВО, артиллерии, бронетехники и тоже направились к линии горизонта, а за ними промаршировали толчеи пехоты. Провожая взглядом их галдяще-лязгающие караваны, я призадумался: для чего же я все это сказал? Какая мне забота до того, за что они воюют? Если еще хоть раз придется заниматься такого рода болтологией - я слягу. Я покинул свой подиум с перекошенной миной человека, напившегося из сточной канавы. Псориазный верзила, немного смягченный, пояснил мне:
        - Это ударные группировки, они будут сражаться в империи Карла Пятого. Сегодня авиарейд в испанскую часть, завтра - в германо-римскую.
        Правда, от этого мне понятнее ничего не стало. Если они вознамерились низложить давно почившего Габсбурга, то явно перестарались с численностью войска. Учитывая военные способности позднего Средневековья, вполне можно было бы обойтись несколькими бомбардировщиками, не прибегая к наземным операциям. Но за дотошность в обеспечении приоритета их можно приставлять к награде. Кстати, два прибывших с опозданием генерала, сейчас отдававших мне честь, выглядели немного хуже (оба обливались кровью, обожженный приобрел сходство с осклизлой шляпкой сморчка, а его товарищ - с его червивой ножкой; вдобавок, от его правой руки осталась голая кость, кровь на которой уже начала подсыхать), но их манера держаться ни на йоту не изменилась. С зажатым ладонью ртом я попытался проскользнуть мимо них как можно быстрее, но, свернув за угол, чуть не споткнулся о груду костей под ногами - четвертый член военной верхушки тоже был здесь. Ума не приложу, как такому скоплению останков удается перемещаться в пространстве? Даже если его перетаскивают - половину легко растерять по пути. Его голова и руки, вернее, то, что от них
осталось, чуть заметно подрагивали, как видно, он очень хотел приподнять их, но ему это было не по силам.
        - Не наступи на Императора!- зычным криком предостерег меня псориазник.
        - Теперь я могу идти к себе?- с надеждой в голосе осведомился я у него.
        - Конечно, можешь, скажу больше - тебя там ждет твоя основная работа на сегодняшний день.
        От упоминания о работе у меня сжались кулаки, но я притворился невозмутимым и не потерял хладнокровия даже когда он привел меня в мой кабинет и разложил на столе бумаги; его пояснений я вообще не слушал и испустил вздох облегчения, как только он удалился. На дальнем углу стола скромно приютилось блюдце с куском холодной говядины и полуторалитровая бутылка воды. Вот так паек! Как это по-генеральски. Нет, мне положительно нечего было здесь делать; яникогда не был в зоне боевых действий, но и в штабе я тоже не заседал.
        После часа, проведенного в бесплодном перекладывании бумаг и кружения по комнате, я приблизился к окну и стал пялиться в него; непонимание, что здесь от меня хотят и для чего тут держат, словно зека, все возрастало, забирая спокойствие и способность соображать. Вдруг я увидел в окно троих моих генералов, шествующих внизу по прямой и медленно удалявшихся. Интересно… Куда это они согнулись? Каков бы ни был ответ, я посчитал это великолепной возможностью выйти проветриться, а если подфартит сугубо, то и бежать. После не очень долгих блужданий по мрачноватым коридорам я нашел-таки выход на лестницу, быстро спустился по ней на первый этаж и вышел на улицу, благо дверь наружу была не заперта, в пробуждающемся оптимистичном настроении. Мое воодушевление первым маленьким успехом оказалось преждевременным: невдалеке от выхода стояла пушка, хоботом обращенная к дверям. То была тяжелая гаубица стопятидесятого, если не ошибаюсь, калибра. Метрах в пятидесяти от нее торчало аналогичное орудие, за ним - еще и еще; между ними расхаживало несколько военных с автоматами и гранатометами. Уж никак эти ребята караулят
своего любимого Генералиссимуса, мало ли, ему прискучи тактико-стратегическая рутина. Это было нисколько не весело; вокончательном осознании, что отсюда не уйти, я погрустнел и нарочито медленно с удрученным видом сошел со ступенек. Я заметил, что артиллерист покинул свое место за щитовым прикрытием и встал рядом с железным монстром, облокотившись о колесо. Выглядел он очень молодо, значительно моложе меня. Я плохо умею определять возраст по лицам, тем более, таким невыразительным, но, по-моему, этому хлопцу не натикало и восемнадцати. Однако на всем его обличье лежала тень преждевременной старости, опередившей зрелость, особенно ярко об этом свидетельствовали не знающий расслабления насупленный лоб и поджатые губы. Не сразу я вспомнил, что передо мной - суицидник, герой некролога, тот, кого отлучили от соборности живых. И он - русский, уж это угадать не составило труда. Мне захотелось перекинуться парой слов с этим пережившим свой возраст ребенком. Я подошел к нему поближе, и он в мгновение ока вытянулся в струнку и приложил руку к макушке, хотя матово-серые глаза были исполнены непробиваемого
безразличия.
        - Эй, стрелок,- обратился я к нему с напускной развязностью, давшейся мне нелегко,- тебя как в нашу славную армию занесло, расскажи-ка. Это приказ,- прибавил я для солидности.
        Ему давно уже не было дело ни до приказов, ни до чего-либо еще на свете, но автоматизм, выработанный чувством иерархии, отверз ему уста, и он начал свой рассказ.
        - Моя история - сама банальность. Я встречался с девушкой тремя годами старше меня…
        - Ладно, вольно,- как бы между делом одернул я его, почувствовав, что ему не бог весть как приятно держать руку на голове.
        - …и все вроде бы шло у нас благополучно, ничто катастрофического исхода не предвещало. Ну знаете, оно всегда так бывает, когда такой исход предначертан. В шестнадцать лет я уже задумывался о браке и содержании семьи - вот до чего эволюционировали мои чувства. Это глупость и баловство, но я всегда жил сердцем, доводы рассудка до меня не доходили. Для меня вся вселенная ограничивалась моим сердцем, а сердце не искало ничего, кроме любви и душевной гармонии, все другое для него просто не существовало и не ценилось. Безусловно, я знал, что материальный мир с его материальными потребностями - это тоже сила, с которой нужно считаться, но в девяти случаях из десяти этот мир оказывался оттесненным на периферию моего внимания. Можно все спихнуть на «зеленость» и неопытность, но даже щас (вернее, щас - особенно) я глубоко проникнут уверенностью, что время ничему бы меня не научило. Я нуждался в женской любви, в тепле и ласке женщины, как грудной младенец - в материнском молоке. И я знал, что такая зависимость от женщины не изживается с возрастом, она только обостряется. Иногда мне самому бывало стыдно за
отсутствие у меня более «мужских», более грубых и приземленных привязанностей, чего-то такого, что поможет прочнее стоять на ногах, ставить перед собой еще не одну и не две цели, кроме счастья в любви, а также сообщит объекту любви взаимозаменяемость. Но меня ничего больше не интересовало, моя любовь к той девушке приравнивалась мною к состоянию райского блаженства, больше которого ничего желать нельзя, ибо выше просто ничего нет, это и есть то состояние абсолютного счастья, к которому ведут все его поиски. Во всем остальном я видел в лучшем случае временные, вспомогательные средства, в худшем же - обычные помехи. Подобное миросозерцание опасно: любовь становится похожа на кислородную маску оперируемого, и ее внезапное отнятие грозит смертью от болевого шока. Но я об этом не думал; ярастворился в любимом человеке и уверовал в его божественную сущность. Я не сомневался, что так будет всегда, поэтому долго не замечал роковых перемен; не замечал до тех самых пор, пока они не вошли в финальную фазу и не отняли у меня мою любовь, оставив меня одного. Девушка, в которой я души не чаял, как оказалось, имела
практическую жилку и отдала предпочтение человеку, уже изрядно поднаторевшему в практических вопросах, что было неудивительно в его годы, почти вдвое превышавшие мои. У меня никто не испрашивал одобрение на это, меня просто поставили перед совершившимся фактом. У меня до сих пор звенят в ушах слова любимой, сказанные мне на прощание… С какой же легкостью, с какой удивительной простотой и прямотой она заверяла меня, что я непременно найду свою половину и буду с ней счастлив, что она искренне, от всей души желает мне это, что я очень хороший, очень приятный человек, просто - не ее. Она была счастлива и сулила мне стать таким же счастливым, в эти минуты для нее все было прекрасно, все упорядоченно и благоустроенно, все цвело и пахло, и она с неподдельной доброжелательностью счастливицы хотела мне того же. Того же, но только не с ней - понимаете? Да она бы весь мир осчастливила и разукрасила от осознания, что нашла свою любовь и радость отдаваться ей! Как же мне тогда хотелось, чтобы вместо всех этих теплых слов и наилучших пожеланий, она провозгласила мне: «Ты - худший человек, из всех, кого я когда-либо
встречала; характер, ужаснее твоего, не отыскать ни у одного исторического антигероя; мне тяжко с тобой, ты - мое наказание за все содеянные и несодеянные грехи и жизнь с тобой - их мучительное искупление. Но ты - мой, ты у меня один, и я ни на кого не променяю тебя, я навсегда останусь с тобой, потому что люблю тебя одного, люблю, несмотря ни на что!» О такой любви я мечтал и запечатлел эту мечту кровью; меня воротило от мысли, что я полюблю кого-то еще, и я не позволил себе этого сделать, я обрубил все корни самой вероятности наступления такого события. За мою короткую жизнь я любил всего один раз и второго раза не желаю; если бы мне суждено было прожить еще тысячу жизней, я бы с каждой из них поступил так же, как и с первой, потому как никого больше не полюблю так, как свою навеки единственную. Вы в своем выступлении говорили по большей части о мести за причиненные нам страдания; но в этом смысле вы не правы: мало кто из нас хотел бы расквитаться за какие-то старые обиды, а я на свою любимую и вовсе ни малейшего зла не держу, напротив, я не переживу, если у нее хоть волос с головы упадет. Нам эта
война нужна еще меньше, чем им, нашим нареченным врагам. Для некоторых из нас весь ужас в том и заключается, что мы должны пойти войной на тех, кого любили и любим… Я еще хотел заметить, тоже на эту тему… Ведь мы с Вами соотечественники (были, по крайней мере) и Вам не составит труда понять, о чем я говорю. Мы, чья молодость, заря нашей жизни, пришлась на время заката нашей Родины, мы так и не узнали, в чем ценность дарованной нам жизни, ибо перед нами она предстала во всей ее отталкивающей наготе. Это все равно, что в пубертатный период насмотреться на обнаженные и обезображенные трупы представителей противоположного пола. Нам нечего и некого было почитать - все святые были деканонизированы, нам и в голову не приходило, что в мире возможно существование чего-то непоругаемого. Нам дали свободу, которая нас и раздавила. Вся эта грызня между добром и злом для нас давно уже - старая, несмешная шутка. Раздиравшие нас, с одной стороны, уныние, с другой - низменные, мелкие страсти не делали человека ни добрее, ни злее. А тем немногим из нас, кто пытался забыться верой в личные идеалы, суждено было
погибнуть, и они погибли…
        Дослушать до конца его печальную исповедь мне помешал носорожий топот за спиной. Обернувшись, я увидел псориазного генерала, с бешеной скоростью направлявшегося прямиком к нам; товарищей своих он где-то прошляпил, а может, те просто развинтились по дороге. «Ша на место!» - гаркнул он на моего собеседника, и тот мигом стушевался, исполняя приказание. Схватив мою руку чуть ниже плеча, генерал быстро отвел меня в сторону, за гаубицу, и, приблизив ко мне вплотную лицо, заговорил свирепым шепотом:
        - Ты вообще понимаешь, что творишь?!
        Я злобно молчал в ответ, не отводя глаз.
        - Тебе понятие «неуставных отношений» не знакомо, нет?! Ты ни с кем из них не должен иметь личного общения, усек?! Ни с одним из них! Ты можешь обращаться к массам, к толпе, но ни к кому из них в отдельности! Еще раз застану за этим… Пеняй на себя!
        Он уже повернулся спиной, когда я с некоторым нахальством спросил у него:
        - А что будет-то?
        Он в момент обернулся; из ран на его лице струилась кровь.
        - Если ты претендовал на мое место,- продолжал я спокойно,- я могу без сожаления передать тебе мои полномочия, в гробу я их видел! А я отсюда отчалю, и никогда мы больше не встретимся!
        Генерал отреагировал не сразу:
        - Да, тяжко тебе придется,- задумчиво проговорил он, не сводя с меня слепых глаз и покачивая головой,- ты до сих пор надеешься отделаться легким испугом… Ладно, иди к себе!
        - Мне надо на аудиенцию…Сам знаешь, к кому,- предупредил я его самым решительным образом, когда мы уже шли ко входу,- я забыл, где находится его конура, проводи меня туда.
        - Как драпануть, так ты все помнишь,- огрызнулся он, сделав рот коробочкой.
        - Ты хоть при солдатах не выкамаривай,- попробовал я его урезонить, но вряд ли этот человек был способен прислушиваться к кому-то. Со своей прежней каменной молчаливостью он привел меня к заветной двери и запустил в зал, сам оставшись снаружи. Головотяп, к которому я имел разговор, не изменил своей позы, как и не изменил ее его человек-подножие. Я решил, не мешкая, брать быка за рога:
        - Вот что, божественный. Как хочешь, но я требую, чтобы ты санкционировал немедленную передачу моих полномочий твоему чешуйчатому питекантропу. С меня довольно, я возвращаюсь туда, откуда пришел!
        Когда я вошел, он задумчиво обгрызал коготь указательного пальца и делал это еще по меньшей мере минуту после озвучивания моей претензии. Отплевавшись и даже не удостоив меня выпучиванием глазищ, он парировал:
        - Во-первых, он - твой, а не мой. Во-вторых, туда, откуда ты, как ты выразился, пришел, тебе возврата нет и не сори больше этими глупостями ни в своем, ни в моем мозгу. В-третьих, принимайся уже за работу и не фырчи.
        Я предвидел такой ответ; было бы удивительно, если бы он проявил хоть чуточку больше уважения. Но сдаться и быть снова выпровоженным мне не позволяли соображения чести и совести.
        - Ты заставил меня взять на себя командование воинами, которыми всегда двигала воля к отступлению и поражению, для них победа через устранение оппонента - вынужденное потакание животному инстинкту. Или ты не видишь, что они сами не понимают, какая сила собрала их здесь и дала в руки оружие, они рассчитывали получить небытие, покой и освобождение от всех желаний, а их вместо этого рекрутировали в качестве пушечного мяса и проводили на войну, смысл коей для них остается тайной за семью печатями! О себе я уже молчу. Пойми, не этого они ждали от смерти; она должна была положить конец всякой вражде, они устали от нее еще при жизни. Из всех мотивов войны они в состоянии усвоить только мистический мотив возвращения к предвечному хаосу, но никак не естественного отбора, выживания сильнейших и выкристаллизовывания усовершенствованных жизнеформ.
        - Совершенно справедливо,- закивал он угловатой головой, и я понял, что, желая обжаловать свой приговор, я сам окончательно утвердил его. Вот почему им нужен такой лидер, как ты, и не просто лидер, а тиран. Нет ничего менее привлекательного, чем индивид, завладевший полной свободой распоряжаться собой и всеми своим дарованиями по своему личному усмотрению. Те же, кто несет службу под твоей эгидой - самые свободолюбивые в мире, за свое освобождение они положили душу. Им больше всего на свете необходим тиран, олицетворенный эгоизм и любоначалие без границ. Ибо только полностью удовлетворенный эгоист готов к принятию великой ответственности, так как он защищен тройной броней от искушения поработить ее мелким капризам. И только такой эгоист, тиранический эгоист, может взять на себя все грехи и глупости толпы и самую главную, самую тяжелую ношу - свободу. И не просто присвоить ее себе, а сделать ее оправдательным, а не обвинительным пунктом для своего стада. Представь, что было бы, если бы солнечное светило существовало не в одном экземпляре, а на каждого человека имелось бы свое личное, что тогда
осталось бы от мира? Такова и свобода: ее носителем должен быть один человек на всем свете, остальные могут лишь купаться в ее лучах.
        - Америку ты для меня не открыл,- сказал я ему, улучив момент, когда он заглох,- вот только упомянутого тобой удовлетворения эгоизма я совсем не ощущаю. И виноват в этом не в последнюю очередь ты. Знаешь, мне надоело принимать как должное то, что ты затыкаешь мне рот. Да будет тебе известно, что среди людей у меня есть своя любовь, женщина, которую я люблю, но с которой оказался разлучен, и имею все основания полагать, что ты приложил к этому руку. Я не знаю, где она сейчас и что с ней, и этот вопрос не дает мне думать ни о чем другом. Может она в стане тех самых самоубийц, что я посылаю на войну! А может, она там, в рядах ненавистных вам «живых», многие ведь так оказались разбросаны смертью по разные стороны баррикад. Уж боюсь спрашивать, к какой категории отношусь я сам, жив ли я еще. На твоем месте я бы выбрал стимулом к действию насыщение любовью, а не поблажки эгоизму. Скажи, есть ли хоть какой-то шанс, не томи.
        - В общем, так. Приходишь завтра к вечеру, тогда потолкуем. А пока иди трудиться, на сегодня прием окончен.
        Его нетерпеливый тон лучше всяких слов говорил, что он не шутит; стало быть, мне предстояли целые сутки мучительного неведения, выматывающего похлеще всякой работы.
        - А о побеге лучше не мечтай,- ощерился он напоследок,- многие хотели бы дезертировать, но поверь мне на слово - никто в этом не преуспел.
        День прошел у меня под знаком опустошенности. Вместе с псориазником, допущенным мною в мой кабинет, я продолжил разбор данных и разработку военных планов, точнее - изображал вид человека, занятого этими делами, а сам все думал, что мне ожидать от завтрашнего дня. Генерал указывал мне на какое-то государство в передней Азии, потом, тыча в карту, что-то толковал о морских границах прилегающей к ней нейтральной территории. «Там же Греция»,- вполголоса заметил я, уронив взгляд на то место, куда он прижал палец. «Нет там давно никакой Греции»,- отмахнулся он и немного тише сварливо прибавил: «С добрым утром!» Потом перешел на какой-то регион в северо-западной Африке, о названии которого я уже и не отваживался спрашивать. В последнюю очередь этот фанатик войны стал испещрять кривыми линиями огромную, занимавшую почти весь стол карту территории, имевшей, по его словам, для нас наиболее существенное стратегическое значение. Эта территория охватывала большую часть Афганистана, а также юго-восточную часть Ирана и запад Пакистана, однако он упорно называл ее Парфией. Ну Парфия, так Парфия, кто бы возражал.
Ближе к полуночи он, наконец, оставил меня одного, прихватив с собой бумаги и предупредив, что утром вернется, возможно, не один. Я завалился на кровать, сраженный тоскливой усталостью. Уснуть бы только и гори все ясным пламенем. Мне это удалось быстро, несмотря на беспорядочные мысли, которые все никак не хотели улечься. Во сне мне привиделся ветхий деревянный домик с треугольной крышей, стоявший на пустыре под ночным небом. Я набрел на этот домик, выбравшись из лесной чащи; яне видел ее, но твердо знал, что она осталась позади меня. Несмотря на новолуние, на крыше и стенах дома со всех сторон лежало бледноватое, словно отраженное свечение. Я подобрался к дому и вошел внутрь. Кроме широкого, стоявшего посередине стола да расставленных вокруг него нескольких стульев, там ничего не было. В центре стола в подсвечниках горели две белые свечи средних размеров, и воск с треком стекал по этим зыбким источникам света. У меня невольно возникли ассоциации с четным количеством цветов, и по спине пробежал холодок. Здесь, в этой халупе, кого-то ждали, и я был только одним из таких гостей. Выдвинув первый
попавшийся стул, я сел прямо напротив свечей и уставился на них немигающим взглядом. Они сильно коптили, и в самом их горении было что-то нервное, резкое, неестественное, они как будто чувствовали собственное неизбежное угасание и смерть, и плясавшие на стенах тени казались стаей черного воронья, вившейся над агонизирующей жертвой. Было ли у этого дома хотя бы подобие окон - я так и не понял; ябыл весь поглощен наблюдением за медленной гибелью восковых близнецов, так что чуть не вскрикнул от неожиданности, когда убаюкивающее безмолвие сотряс прерывистый скрип открывающейся двери. Пламя свечей задрожало, все блики и полутени на стенах поглотила одна большая черная тень, которую отбрасывала вошедшая в дом девушка… Я сразу узнал ее. Да и как мог я не узнать ту, к которой так стремился, вконец исстрадавшись от незнания, достигну ли я когда-нибудь цели! Это была Наталья; какой же невероятной радостью я преисполнился тогда, какая буря эмоций подхватила и унесла меня! Я не мог удержать слез радости, я готов был благодарить любого мифического Бога, простить самых злобных врагов, теперь-то я ни за что не
отпущу ее, за ней я пойду на миллион крестных смертей! Моя любимая уже не несла на себе ни малейшего следа своей ужасной болезни: ее лицо, обрамленное длинными, пышными волосами, было совершенно чисто, она приветливо улыбалась. Она выглядела почти как на том фотоснимке, что когда-то показала мне в порыве откровенности, только гораздо живее и ближе, ближе, как никогда! Я тут же вскочил с места, подбежал к ней и заключил в объятия; говорить я ничего не мог, у меня захолонуло в груди, и слова, едва нарождаясь в уме, тотчас же рассыпались под напором вскипевшей крови. Намиловавшись с ней и немного успокоившись, по-прежнему обнимая ее, я полушепотом сказал ей на ухо: «Здравствуй еще раз, любовь моя…» «Я теперь здорова,- так же тихо произнесла Наташа с загадочным блеском в темных глазах,- а ты что-то забыл меня совсем, так давно тебя не видно, не слышно…». Я еще крепче сжал ее в объятиях и, прерывисто дыша, стал горячо заверять ее, что никогда не забывал ее и не забуду, что никогда не простил бы себе такого, что каждый божий день я только о ней думал, что люблю я ее безумно и беззаветно. Разгоряченному
близостью ее тела, мне трудно было говорить достаточно внятно и последовательно, язык будто заплетался, самые простые слова давались мне тяжело, рассудок утопал в жарком предвкушении блаженства, заполнившем меня до краев, и в конце концов я просто впился губами в ее губы и весь словно рухнул в непроглядную тьму.
        Когда я проснулся, то еще долго пребывал в полной уверенности, что это был не сон. Тем более, что я нисколько не чувствовал себя выспавшимся, скорее наоборот - только сейчас дополз до кровати после тяжелого дня. В окно я увидел, что занимается день, но не такой солнечный, как в первый раз, его можно было легко спутать с вечером. Я все еще раздумывал над привидевшимся во сне, когда в дверь настойчиво забарабанили. Кому-то приспичило свою рожу показать! Отворив дверь, я увидел генерала, но уже другого - обваренного. Его лишенная человеческих черт харя приукрасилась свежими волдырями, в основном кроваво-красными; создавалось впечатление, что он занимается их наращиванием как своим любимым хобби. Я до сих пор не мог привыкнуть к этому надругательству над человеческой природой и потому поспешно отвернулся.
        - Господин Верховный Главнокомандующий,- послышался его задыхающийся сип,- мы явились, чтобы поддержать Вас в Ваших трудах, поэтому ровно без десяти двенадцать будьте готовы.
        «Труселя лучше свои поддержи, чтоб не упали»,- посоветовал я ему в мыслях, ничего не сказав вслух. Но в этот момент остатки сна покинули меня, и я почувствовал, как на глазах принимаю жалкий вид. Вся эта сцена встречи и возобновившейся любви только приснилась мне, но засела в груди глубоко, как нож, загнанный с рукоятью! Нет, так не годится, так больше продолжаться не может, не под каким видом я не допущу этого! Я прямо сейчас направляю стопы к демоническому гуманоиду и пусть он только осмелится отпираться! Слишком расстроенный для аристократической чистоплотности пролетел я мимо носителя ожогов, чуть не сбив его с ног и бросился, как ошалелый, в коридор, но на пути у меня вырос псориазник, который никак не мог взять в толк, куда я так подхватился. Я попытался было и его отодвинуть в сторону самым нетерпеливым движением, но он поймал меня за руку и потребовал более аргументированного ответа. В стороне стояли остальные два его соратника, точнее - один стоял, воюя со своими червями, лезшими из него отовсюду, второй кучей ошметков распластался на какой-то каталке.
        - У меня безотлагательный визит к тебе известному клоуну, приказываю тебе не препятствовать,- объяснил я первыми попавшимися словами, вызвавшими у него очередное стискивание зубов, мотание головой и зашифрованную брань. «Зашептал… Зашептал, подлюка»,- думал я, беснуясь ничуть не меньше него. От волнения я ломанулся не в том направлении, вернулся назад, некоторое время кружил на месте, тыркаясь во все двери, и, поняв наконец, что без Презирающих мне не обойтись, в отчаянии позвал их на помощь. В зал они ввели меня, можно сказать, под руки, сам я был похож на загнанную лошадь и был встречен гундосым возгласом:
        - Ну-ну, подтянутость просто образцово-показательная! Ты себя в зеркало видел? Солдатам моча в голову стукнет от страха за твое здоровье, если выйдешь к ним в таком состоянии! Ты что себе позволяешь, полководец?
        Я открыл рот, но слова не звучали. Стоявший справа от меня псориазник хлопнул меня по спине; они с демоном быстро, украдкой переглянулись.
        - Признайся,- забормотал я сдавленным голосом,- то, что ночью сегодня… Твоя работа?
        Демон сомкнул свои восемь пальцев; он не привык отчитываться в своих действиях, не снизойдет до этого и сейчас.
        - Твоя зацикленность - это что-то уникальное. Ну сколько можно об одном и том же канючить, хоть чувство собственного достоинства поимей для разнообразия, в конце-то концов! Ты потерпел фиаско в сексе и теперь тебе понадобилось понятие любви, чтобы реабилитироваться, чтобы облагородить свой комплекс неполноценности! Скажи, что ты еще собрался с нею делать, ты, гордившийся в свое время, что твоей первой женщиной была проститутка? Нешто ты не понял за эти сроки, как мало для твоей любви значило бы обладание своим объектом, если бы это действительно была любовь, выражаясь твоим языком? Или, может, ты хочешь сделать из нее свиноматку, жрицу Рода?… А если нет - что ты еще хочешь от нее? Тебе есть, что сказать ей? Не смеши мои подметки! Между прочим, он для того и придумал акт совокупления,- при этих словах его указательный палец устремился вниз,- чтобы его выродков не стошнило от несовместимости друг с другом, чтобы им было, чем заглушить чувство гадливости, наступающее при внимательном изучении чужой личности! В противном случае, межполовая вражда носила бы абсолютно тот же характер, что и
противостояние внутри одного пола (имеющее целью не только устранение конкуренции)! Усвой уже это и хватит детский сад разводить! Хватит им уподобляться! Разве ты не задумывался, как у существ, состоящих в половых отношениях, еще хватает бесстыдства и бесчувственности общаться, беседовать, трудиться, решать какие-то вопросы совместно? Конечно, задумывался, но не вынес из этих раздумий ничего, потому и носишься как с писаной торбой со своей нерастраченной нежностью. Им-то этого не понять, но ты обязан признаться себе как на духу - вы убили в себе людей, ваши отношения больше не человеческие, после того, что вы сделали, самым честным для вас было бы - навсегда потерять друг друга, слышишь, потерять?! Не опускайся еще ниже их, тех, кто, боясь встречи со смертью, бросается в тенета похоти, а когда вопиет: «Дайте мне смерть!»,- между строк скрывает: «Избавьте меня от обреченности потакать похоти!»
        - Весьма трогательная забота о моем половом воспитании,- вымолвил я с усилием,- но я позволю себе немного уйти от темы: скажи, можешь исполнить одно мое желание? Не то, по поводу которого ты только что распинался, а совсем новое?…
        - Я тебе что - старик Хоттабыч?- наконец-то он выставил глазища,- впрочем, говори.
        - Я бы очень хотел перестать видеть сны… Вообще, потерять потребность во сне, как и в еде и во всем прочем… Все это мне очень тяжко, особенно сейчас.
        - Знаю, о каком «прочем» ты говоришь,- он и не думал скрывать насмешки,- согласен, нынче для этого время неурожайное. Это устроить - дело плевое. И сообщу тебе нечто большее: я даже готов дать согласие подумать над разрешением твоих лирических тягот, но не ранее, чем по выполнении одного условия… Эх, люблю я этот взгляд удава на кролика!.. Полагаю, генералы уже поведали тебе о наличии одного региона, имеющего для нас первейшее значение, того, что зовется державой парфян? Так вот, пусть она станет для тебя твоим Ханааном: покоришь ее, разнесешь парфян - подумаем вместе над твоим вопросом. А насчет сна, я тебе с самого начала разжевывал все, но только сейчас ты изволил вытащить бананы из ушей, когда почувствовал, как все-таки неприятно наблюдать процесс дефекации своего подсознания каждую ночь! Словом, вперед! Все в твоих руках.
        Уходя от него в сопровождении генералов настолько же возбужденным, насколько безынициативным ввалился к нему за считанные минуты до этого, я все пытался разгадать, чем же ему так не удружили пресловутые парфяне, и нет ли в этой намечающейся сделке какой-нибудь подлянки. Разойдясь, я стал даже приставать к псориазнику с выяснением, каковы наши шансы выиграть войну против Парфии, на что тот монотонно бухтел:
        - Непосредственно сейчас для нас тактически нецелесообразно затевать эту кампанию. Она требует солидных приготовлений.
        - Которые заключаются?…
        - Прежде всего, в установлении морской блокады! Во-вторых, необходимо перекрыть каналы поставки вооружения и продовольствия из стран-сателлитов! В-третьих, внедрить наших агентов в их инфраструктуру! И еще много чего; яперечислил тебе только то, что ты еще более-менее способен понять. Пока что закатай губу, на ближайшие две недели у нас другие приоритеты.
        Я понял, что будущее меня ожидает не из светлых. Теперь, когда я не буду отвлекаться на сон и вообще справление каких-либо надобностей, это время потянется для меня вдвое медленнее. По сути, так оно и получилось. В тот же день я запустил всех четверых генералов в свой рабочий кабинет, предоставил им располагаться за столом, а сам уселся на ненужной больше кровати и исподтишка наблюдал за их работой. И даже самый с виду недееспособный из них, который, если бы получил инвалидность, то перед номером группы пришлось бы поставить минус,- и тот находил себе какое-то занятие. Время от времени я встряхивался и в сотый раз ставил вопрос - со мной ли все это? Может, я просто впал в летаргический сон или нахожусь в состоянии клинической смерти, может это галлюцинативные или предсмертные видения? Помню, как в один такой момент, пока я сидел, окутанный туманом раздумий, генерал, отмеченный червяками, вдруг начал судорожно сглатывать, издавать звуки подавляемого рвотного рефлекса с бурлением и клекотом в дырявом горле. Я в панике вскочил и воскликнул, обращаясь ко всем и ни к кому:
        - Он что - опять блевать собрался?!
        - Ты необыкновенно проницателен,- съязвил, не глядя на меня, псориазный.
        - А нельзя как-нибудь… Ему запретить?!
        - Попытка - не пытка,- ответил он задумчиво.
        Я скомандовал испуганно-страдальческим криком:
        - Товарищ генерал, приказываю блевать в другом месте!
        Он тут же сорвался с места и выбежал вон; немного позже вернулся, завернутый в серо-белую скатерть. Закрыли они свою лавочку к полуночи; на прощание псориазник еще раз подначил меня:
        - Генералиссимус блестяще справляется со своими обязанностями.
        С тех пор и впредь они продолжали все делать за меня, моей же функцией оставалось неизменное присутствие на их совещаниях. А хорошо все-таки, подметил я с некоторым удовлетворением, что здесь не пользуются компьютерной техникой, это куда как гигиеничнее. По ночам я выходил бродить по коридорам; некоторые из них освещались одной-двумя люминесцентными лампами, зачастую моргающими, иные от начала до конца утопали в потемках. Я не очень удивлялся своим новым физиологическим возможностям, крайне редко концентрируя на них внимание. В целом это состояние может быть соотнесено со всецелым удовлетворением человека, несколько минут тому назад успешно обслужившего все свои потребности до единой и жизнь которого в ближайший минимум времени обещает быть прекрасной и удивительной. Сюда следует добавить еще и поразительную, хотя и иллюзорную легкость во всем теле, как будто от массы его отнялось не меньше половины центнера. Без сомнения, я сделал еще один шаг навстречу Небытию, еще одним путем отступления стало меньше. Да только вот душа подобного (даже мнимого) облегчения не знала: напротив, ее больше ничего не
отвлекало от тяжелых томлений, и мысль стала как никогда чистой и острой подобно стерильному ланцету. Я уже готов был признать, что оказаться здесь для меня было весьма полезно и что, более того,- это спасло меня от медленного загнивания там, среди «живых» (незаметно для себя я начинал приноравливаться к их словоупотреблению, вкладывая в это понятие тот же смысл, что и фанатичный сионист в понятие «гои»). Ведь там я уже стоял у последней черты, когда встретил человека, в котором угадывал свою судьбу и провидческое значение для меня. Я уже ставил неутешительный диагноз жизни, когда у нее непредугаданно открылось второе дыхание. Стремительным было мое падение вниз, когда кто-то повелел, чтобы я не преткнулся о камень ногою. Сейчас этого человека со мной нет, и мне тем более ничего не жалко - ни себя, ни других. Как призрак по замку, скитался я по ночной больнице, иногда находя это комичным. Чаще всего я не встречал ни одной живой души, по крайней мере, так было вначале. Один раз я наткнулся на помещение, двери которого, а точнее их стеклянные верхние половины, изнутри были запачканы пятнами крови. Пока
я присматривался к этим пятнам, словно пытался что-то разгадать, из дверей выскочили две относительно молодые женщины; каждая везла перед собой столик на колесиках, залитый кровью и заваленный битым стеклом. С устремленным сквозь меня взглядом они быстро просеменили вместе со своими столиками до конца коридора, что-то галдя на незнакомом мне языке, и скрылись за углом. Все это произошло в условиях не лучшей видимости из-за царившего полумрака, может быть, я чего-то и не углядел; эта встреча была первым нарушением моего ночного одиночества, но не последним. Мало-помалу я стал сам открывать некоторые из дверей и заглядывать в палаты, считая себя в полном праве это делать. Один раз я заглянул в очень малогабаритное помещение, где под потолком светила тусклая лампочка, а к стене был придвинут небольшой туалетный столик, на котором лежало два куска хлеба, сложенных в виде недоеденного бутерброда, черный - снизу, белый - сверху. «Хм… Кто же это такой фирменный бутерброд ел - хлеб с хлебом?…» - тихо задал я вопрос стенам и, пожав плечами, затворил дверь. Затем решил проверить соседнюю палату. Там тоже стоял
стол, только большего размера, а на нем - светильник без абажура. В углу я обнаружил шкаф - настолько высокий, что иного способа внести его сюда через такой узкий дверной проем, кроме как по частям, мне не представлялось. Машинально я приоткрыл створки шкафа и в испуге попятился. Там стоял, вытянувшись во весь рост, скелет в женском сарафане и с копной волос на черепе, державший на костлявых руках младенца с тщедушным телом, гигантизмом головы и водянистыми глазами. Этот младенец отчеканил голосом озлобленного пьяницы: «Я еще только начинаю жить!» Пинком захлопнув шкаф, я бросился оттуда вон. В другой раз, совершая свой моцион, я услыхал старушечий голос, явно чем-то недовольный, но долго не мог определить, из-за какой двери он доносился. Наконец, мне удалось обнаружить эту дверь, я встал перед ней и попытался разобрать слова. «КОМАНДИРА привезли… А он нажрался и выкобеливает! Вот это командир…» Голос добавил еще несколько ругательств, но мне было уже неинтересно. Я вздумал спуститься этажом ниже, прозондировать, чем богата тамошняя обстановка. Сей этаж ничем по существу не отличался от своего
верхнего собрата, за исключением, что там за одной дверью, расположенной несколько обособленно от остальных, раздавалось много стуков, шумов и гомона, точно из производственного цеха. У меня возникло желание ненадолго сунуться туда и сразу же возвращаться наверх; явошел туда, как к себе домой, но был не сильно рад этому. Первое, что я увидел, был огромный металлический параллелепипед, к которому с обоих концов внизу примыкало что-то типа рельсов, а сбоку приделана панель с кнопками, переключателями и рычажками. Вокруг нее суетился худощавый мужчина в рубахе навыпуск, трениках и тапочках. Он был почти лыс (лишь сзади его голову стыдливо прикрывали три волосинки), а физиономия его, которую я увидел после того, как он повернул ее ко мне, походила на сплющенное с двух сторон решето, из отверстий которого сочился кровавый гной, словно он расчесал сотню чирьев. Единственной деталью, выступавшей из этого гноящегося монолита, были четыре по-лошадиному здоровенных резца, прикусивших нижнюю губу. В углу справа сидел прямо на полу, переваливаясь с боку на бок, еще один человеческий экземпляр, почти в полном
неглиже, только область паха у него замешалась в каких-то бинтах. Возможно, этот человек как-то по-своему был вовлечен в ход проводившейся здесь таинственной работы. Наружностью он представлял собой как бы соединенные половины двух людей с совершенно разными соматическими патологиями: на левой стороне тела кожа была отечной, гладкой и блестящей, местами - синеватой, без малейшего намека на рельефность, создаваемую мышцами и сосудами, тут явно постаралась водянка или что-то наподобие нее. Правая же, наоборот, будучи вдвое меньше в размерах, имела сходство с вяленой воблой с приросшими к ней рукой, ногой и половиной головы, под тонкой кожицей которых сильно выступали веревки набухших кровеносных сосудов. Я так понял, что эти двое - также эпигоны Презрения. Красота, здоровье, а главное - уважение к себе и другим здесь были совсем не в цене. Первый работяга нажал одну из кнопок на щитке, в результате чего левая боковая сторона параллелепипеда открылась, и из образовавшегося отверстия вырвались огромные клубы пара. В помещении сразу стало душно и туманно, пот выступил у меня на лице. Разгоняя сгустившийся
пар взмахами рук, я пытался рассмотреть, что будет происходить дальше. Смотритель щитка снова потревожил его нажатием какой-то кнопки, и из того же самого отверстия что-то выдвинулось. Это было похоже на своеобразный поддон с лежащей на нем кровавой тушей человека, от которого тоже валил пар. Трепетавшее, как желе, тело как будто искупали в крови, ее крохотные фонтаны на мгновение возникали то тут, то там на различных частях тела, в основном - на торсе. От жары и тошнотворности увиденного у меня закружилась голова, поэтому я счел излишним досматривать процесс устроенной здесь кухни и незаметно вышел. Но оказалось, что обратную дорогу я совершенно не помнил и самым незамысловатым образом заплутал. Вернуться на свое место я сумел не раньше, чем утром и почти вовремя - четверка моих заместителей уже ожидала меня у дверей кабинета.
        - Я здесь заблудился немного,- постарался я предупредить все расспросы.
        - А ты побольше лезь, куда тебя не просят,- вызывающе отозвался псориазник.
        Пока они тянули лямку за столом, я попросил его прокомментировать то, с чем я столкнулся сегодня ночью. Он с видом занятого человека сначала отделывался лапидарными фразами о какой-то паровой экзекуции - садистском способе умерщвления, когда из разорвавшихся пор кожи хлещет вскипевшая, но не свернувшаяся, благодаря особой сыворотке, кровь, а мучительно агонизирующая жертва тем временем созерцает самые жуткие галлюцинации, прежде чем отдаст концы, а затем коротко послал, куда Макар телят не гонял. Я уже собирался отправить его по аналогичному адресу и сделал бы это, если бы у меня в памяти не всплыл образ понукавшего мной демона, произнесшего слова, смысл которых тогда еще полностью не открылся мне: «Все равно мы их не отпустим». Нет, я, должно быть, ошибаюсь. Какая может быть тут связь? Мне было крайне непросто притворяться невозмутимым, и голос мой выдавал это, страдая неровностями интонации, когда я задал новый вопрос, оставшийся без всякого ответа:
        - А потом чего? Жрете вы их, что ли?

* * *
        Нам удалось порешить армию Карла Пятого за какие-то шесть суток. Мадрид мы взяли без единого выстрела на третий день, на шестой - уже стояли в Риме. Кроме этого мы начали пристреливаться к Понтийской империи, территория которой включала в себя всю Турцию (за исключением балканских илов с центрами в Стамбуле, Текирдаге, Эдирне и Кыркларели), небольшую часть Кавказа (а именно - приграничные с Турцией территории Грузии и Армении), Сирию, Ливан, Палестину, Иорданию, западные мухафазы Ирака (Найнава и Анбар), а также север Саудовской Аравии, до пустыни Большой Нефуд. Столицей этой странной федерации считался невзрачный турецкий Батман (юго-восток Турции). За двое суток туда было произведено семь вылетов, в которых участвовало восемьдесят пять бомбардировщиков. Еще одной нашей целью был избран регион с колоритным названием Атлас (скорее всего, названный так по одноименному горному массиву, занимающему около трети его территории); государство состояло из нескольких африканских стран, но только две из них - Тунис и Марокко - присутствовали в нем полностью, Алжир и Мавритания вклинивались в эту страну
севером, Западная Сахара - востоком. Столица располагалась в алжирской Константине, которую мы тоже успели «крестить», выпустив по ней два десятка крылатых ракет морского базирования (не ручаюсь за достоверность, но, по-моему, мы применили модернизированную версию «Томагавка»). Совершенно нетронутым пока оставалось лишь Парфянское царство, но и его, как я уже упоминал, мы давно держали на мушке. Парфия (как мы ее сокращенно именовали) была представлена Афганистаном (сюда не относились лишь провинции Тахар, Бадахшан и Кунар), к которому с юга примыкал Белуджистан - его пакистанская (от Макранского берегового хребта до гор Чагаи) и иранская (вместе с Сиотаном) части. Все остальные страны мира, по словам моих генералов, уже не представляли для нас ни интереса, ни угрозы: они распались на сотни тысяч карликовых метрополий, площадью не более тридцати квадратных километров, и истребляли друг друга сами. Помню тот день, когда я, пользуясь временным отсутствием генералов, урвал минуту выбраться на воздух в светлое время суток. Поболтавшись возле здания, я нашел лежавший на земле железный ящик и, недолго
думая, уселся прямо на него. Ибо кругом больше ничего не было; перед входом в здание небольшой участок земли был заасфальтирован (на углу этой асфальтированной площадки я и обнаружил ящик), а дальше простиралась пустыня из перемешанных щебня, гальки, кусков битума и угля, и казалось, что вся земля на бесчисленные километры вокруг выглядит абсолютно также, что горы и равнины, растительность и водоемы, снега и пески, города и села сохранились лишь в нескольких уголках земного шара, количество каковых можно перечесть по пальцам одной руки. Если даже пойти на рискованный шаг и дать отсюда деру, то неизбежно сгинешь среди камней от истощения и страха или от рук обезумевших и озверевших сепаратистов. Сегодня пошла третья неделя, как я обитал здесь, но ощущение было такое, словно минуло полгода. Наверно, при ныне занимаемой мною должности так тому и надлежало быть, если мне предназначалось развиться до уровня всем известного существа, для которого один день, как тысяча лет и тысяча лет, как один день. Прежде мне доставляло некоторое удовольствие предаваться мечтам, больше заслуживающими называться
дурачествами, об интроверсивном способе постижения теологических истин, то бишь - взглянуть на мир глазами высшего существа. Но я не стал заходить слишком далеко и дал возможность времени расставить все по своим местам, в надежде, что оно подарит моему имени бессмертие, а душе - забвение. Увы, оно все перепутало и сделало наоборот. И вот сейчас я должен был посылать напутствия бойцам, втайне желая быть на месте любого из них - кормить вшей в окопах и получать пули в лоб представлялось куда как более релаксирующем занятием, чем, затворившись в этом бастионе, постоянно находиться под градом мыслей, обжигающих, как крупицы каустической соды. Бывало, что я находил в войне, если рассматривать ее как широкомасштабное уничтожение мужчин мужчинами, что-то приятственное. Чем больше мужчин (то есть потенциальных ревнивцев с собственническими замашками и низких завистников, посягающих на чистоту чужой любви) издохнет, тем легче задышится мне и тем больше я обрету возможностей без вреда для себя эмигрировать от одной одинокой женщины к другой одинокой женщине. Вообще, тотальная война на уничтожение, которую я
должен был терпеливо переждать в специальном бункере для привилегированной касты, стала в моем понимании символизировать победу женского начала и его окончательную эмансипацию. Однако вскоре я убедился, что представители узколобой, нетерпимой половой ортодоксии не гибнут на войне - они сдаются в плен в первых рядах, ведь уход из жизни неизбежно означал бы для них оставление без присмотра своего одушевленного движимого имущества. А с той войны, которой я как бы дирижирую сейчас, мне и вовсе ничем не поживиться. Пожалуй, плетя мысль и дальше по такой канве, я бы в который раз возвратил ее к своей любви, чья судьба оставалась для меня тайной, покрытой мраком, кабы в мои раздумья не вторгся невесть откуда взявшийся оглушительный грохот колес по щебенке. Из-за угла здания, с противоположной его стороны, ко мне направлялись три моих остолопа, поочередно катя на железной, двухколесной тачке четвертого; за исключением этого последнего, все теперь носили одинаковую форму - штаны, ботинки и жилет нараспашку присутствовали на каждом. Только псориазный сорвал с себя еще больше кожи, червивый все неумолимее
превращался в скелет (видно было, как черви ползают у него между обнажившимися ребрами), а обожженный сильно почернел и на его шее и суставах рук виднелась запекшаяся кровь. Остановившись в нескольких шагах от меня, они закрепили на земле тачку, и лежащий на краю кузова раздробленный череп с тупым любопытством уставился на меня единственным глазом. Какой ему, однако, почет и уважение! Ну конечно, он же - Император. Отделившийся от них псориазник тронул меня за плечо, вынудив, таким образом, вскинуть на него глаза, хотя до этого я делал вид, что смотрю вдаль.
        - Господину Верховному Главнокомандующему не хватает воздуха?- с притворным участием спросил он меня, на что я лишь вздохнул.- Стоит нам только отлучиться на пять минут из штаба, ты сразу - хвост дудкой и деру. Уважения никакого.
        - «Штаба»,- пробормотал я с сардонической ухмылкой, но он меня не услышал.
        - Хочешь, обрадую?- не отставал он - Завтра начинаем операцию в Парфии.
        Вот они, долгожданные слова! Я смотрел на него во все глаза, ожидая продолжения.
        - Пока только воздушную. По нашим подсчетам, она должна занять восемь суток. После этого можно будет приступать к взятию Герата.
        (В Герате находилась столица государства).
        - А много у них сателлитов?- спросил я, уже снедаемый волнением.
        - Вопрос глупый. Только те, против кого мы ведем войну, нетрудно было догадаться. Но теперь им самим до себя.
        Немного освеженный принесенным мне известием, я сделался говорливее:
        - Послушай… Тебя как вообще звать?…
        Он сделал свое любимое движение быка, отгоняющего слепней:
        - Может, когда-то и звали, но теперь это не имеет значения. Мы все здесь безымянные, у нас есть наши должности - и только.
        - Как скажешь, товарищ безымянный генерал. Но объясни мне бога ради одну вещь, а то от моего каржавого начальника ничего путем добиться нельзя: ты ему про Фому, он тебе - про Ерему! Я хотел узнать, как так получилось, что людей, покончивших с собой, мы отправляем умирать во второй раз? Почему именно их, что это за мистическая армия? Или это один большой дисциплинарный батальон в Люциферовом воинстве?
        На самом деле, мне гораздо интереснее было знать, как он сам докатился до такой жизни, но, задав подобный вопрос в лоб, я подвергал себя опасности узреть море слез и бочку крови, зная, как легко он приходит в бешенство от любой чепухи. Он отошел подальше от своих побратимов, упер руки в бока и, будь у него глаза и вообще побольше человеческих черт, наверняка напустил на себя легкую ауру мечтательной задумчивости.
        - Забудь ты про всяких люциферов. Раз и навсегда, мой тебе совет. Наши бойцы просто созданы для своей сверхмиссии, лучше них никто бы ее не выполнил. Иногда, правда, я не могу удержаться от ненависти по отношению к ним, но это нисколько не умаляет их воинского достоинства. Ты не понимаешь этого, потому что тебе до сих пор неведомы наши методы ведения боевых действий! С этого нужно было начинать, а ты увиливал. Самое главное вот что: наши солдаты ни у кого не отнимают жизнь собственными руками, они вторгаются в чужие земли не для того, чтобы истребить как можно больше живой силы противника, но и пленных они не берут. Их главная цель - заставить врага умереть той же смертью, что и умерли они сами, принудить его к суициду. В этом заключается наше искусство войны. Мы разрушаем их населенные пункты, губим их природу, глумимся над их святынями, учиняем мародерства и издевательства, но убивают люди себя сами! Мы сеем ужас и панику в их сердца, сжимаем кольцо вокруг них, надругаемся на их глазах над всем, что они берегли, как зеницу ока, но умирают они не от пуль, снарядов и ракет, а от страха и отчаяния!
Разумеется, вначале они не могут не сопротивляться и делают это подчас с невиданным мужеством и возмущением, и самое ответственное для нас - перетерпеть эту стадию сопротивления, веры врага в свою мощь и превосходство. Вот где никто не справится лучше, чем люди, отринувшие волю к жизни и умершие в пароксизме величайшей ненависти к ней! Их будут убивать, а они - снова и снова приходить, ибо имя им - легион, и для тех, кто еще живы, война обернется чудовищным сном, которому не видать пробуждения. Конечно, в назидание особенно упертым они могут превратить весьма ограниченное количество в груз номер двести, да и то те чаще калечатся, нежели погибают. И наступает переломный момент, когда враг теряет мужество, сходит с ума и накладывает на себя руки. Есть такие, которые, перед тем как решиться на этот шаг, расстреливают или вырезают всю свою семью, всех близких, хотя до этого самоотверженно защищали их. Одни делают харакири, боясь попасть в плен, а другие умоляют захватить их или сразу убить, так как трусят сами себя прикончить. Люди, с которыми мы воюем, диким страхом боятся боли, они любят не жизнь, а
только кайф от нее, вот почему достаточно дать им понять, что кайфовать больше не придется, чтобы они возненавидели жизнь. В своей изнеженности они уподобились ходячим кускам жира, которые растопит самое незначительное повышение температуры. Малейший намек на зыбкость их безбедного существования косит их словно чума, и эту чуму они с ужасом видят в нас, поэтому, приди мы хоть с дубинами и копьями - победа осталась бы за нами. У них трясутся руки, когда они стреляют в нас, их офицеры вешаются на собственных знаменах, когда мы даже не думаем открывать ответный огонь и не спешим еще поднимать свои штандарты. Новоиспеченные убийцы, в свою очередь, примыкают к нам, наше войско растет день ото дня за счет поверженных противников. Если бы они так не тряслись за целостность своей шкуры, все могло бы пройти в форме безобидной рыцарской дуэли, поверь мне! Но, как это всегда бывает, жадность фраера сгубила! А что, скажешь - они не пожадничали, когда захапали себе всю светлую сторону жизни?! Стоит ли тогда удивляться, что нам после этого досталась вся темная! Когда бы доброе и злое, свет и тьма, царство Ормузда и
царство Аримана были равномерно распределены между всеми - не случилось бы этого конфликта, и мы с тобой тут не отирались бы!
        У питателя червей вылез из ноздри (с той стороны, где еще оставался небольшой кусочек носа) здоровенный черно-коричневый червяк и, свесившись до подбородка, принялся лениво извиваться. Генерал аккуратно извлек его двумя пальцами, потянув за ним красную слизь, положил в рот и стал неторопливо пережевывать остатками зубов.
        - Впрочем, есть в наших войсках и такие, которые при жизни весьма удивились бы, что им придется нести у нас службу. К примеру, положившие живот за други своя. Все те, кто был причтен к мученикам, героям, великим характерам. Но и они оказались здесь, и некоторые из них вынуждены поднимать меч на тех, за кого они еще вчера поднимали его на супостата. Иные не уберегли себя, хворая безумием, но такие здесь - вечные парашники. Есть и те, кто в течение долгих лет в величайших муках буквально доводили себя до смерти, все никак не решаясь окончательно оторваться от себя и до последнего надеясь, что отыщется кто-нибудь, кто сможет переубедить их, заставит отказаться от своих намерений, кто сумеет привить им вкус к жизни, вытащит их с того света. Если бы нашлись такие самаритяне, то, вероятно, все сложилось бы для них иначе…
        На этом он должен был закончить, ответ на мой вопрос был дан если не исчерпывающий, то вполне удовлетворительный для меня, но, выдержав паузу, он продолжил свою речь, с пробивающимся наружу надрывом.
        - Но лично я последних понимаю лучше всего. Знаешь, мне еще самому до конца не верится, что я сейчас стою и выкладываю тебе все это, да еще как вышестоящему лицу! Ибо всю жизнь я был тем, перед кем трепещут, и ежели мы бы встретились при других обстоятельствах, ты бы у меня наверняка пятый угол искал. Я вообще не имел привычки кому-то в чем-то открываться, с юных лет я взял за правило не искать ничьего сочувствия - всякие разговоры по душам мне были хуже кислого яблока, до того, что я не допускал их даже в качестве исключения. Я идеально усвоил ту истину, что если ты хоть раз вздумаешь затянуть жалобную песнь о том, как на тебе отдохнула природа, то твои слушатели сожрут тебя с погаными местами и тогда прощай: самоутверждение, положение в обществе, безупречная репутация, прощайте все надежды удачно социализироваться! А чтобы окончательно побороть в себе тягу к утешениям, я постановил себе, что в-первых и в-последних необходимо самому перестать утешать себя. Нужно было вычеркнуть все хорошее из жизни, погрязнуть в ее страданиях, не позволять себе озираться по сторонам в надежде углядеть поблизости
спасительную ложь. Я выбрал армию, военную карьеру, и не прогадал: у меня не стало времени, которое можно было бы потратить на жалость к себе, а значит и уважение общества стало делом решенным. Всякий раз, когда во мне поднимало голову чувство сострадания к себе, я подвергал себя изнурительным физическим упражнениям, устраивал себе непреодолимые испытания, стиснув зубы, брал на себя нагрузки не по силам. Часто, ой как часто, хотелось лезть на стену и выть на Луну от добровольно принятого мной жестокого ига, но тогда я бичевал себя с удвоенным зверством. Не больше пощады я давал и людям: у них голос дрожал, когда они разговаривали со мной. Я не боялся смерти, но с самого начала отказался от самоубийства - в нем я видел все то же потворство жажде утешения и больше всего ненавидел тех, кто бахвалился, как они хотели покончить с собой, но потом передумали или их откачали. И все же… Теперь для меня ясно, что, презрев даже суицид, я убил себя. Умертвил в себе сам источник жизни и не одним махом, как это подразумевают традиционные способы, а гораздо утонченнее и изощреннее, ведь нужна была железная воля,
дабы не поддаться слабости и не принимать каждый день и час навязываемые мне фальшивые блага. Все это привело меня в итоге сюда - командовать теми, чьей воли к смерти не хватило на целую жизнь. А ты над чем призадумался?!- рявкнул он, взглянув на меня с высоты своего двухметрового роста.
        Я не стал отвечать «над тем, что ты за дурак», ибо дуракам в гораздо большей степени свойственны поллюции беспричинной восторженности; янемного замялся, однако вскоре нашел, что сказать:
        - Да над тем, что мы все тут забыли и что нас ждет. Вот ты сам, например, ну покомандуешь ты, а что дальше - тебе известно?
        - Уж точно не почести и награды. Да и само исполнение порученных мне обязанностей - не велика честь, откровенно говоря. Твой покровитель и его высшее руководство просто используют нас, после чего избавятся, как змея от старой шкуры. Но я не из тех, кого можно запугать плохим обращением. Простые смертные у меня быстро узнают, где раки зимуют, а с силами судьбы я не борюсь - они все сосредоточены во мне.
        - А у него что - есть еще и высшее руководство?…- спросил я, изумленный этой новой информацией.
        - А ты что же думал, что ты - самый главный здесь, основняк? Ошибаешься, ты тут не один. Есть силы, для которых твоя мантия властителя - половая тряпка и сам ты - живой паяц, просто немного подмалеванный особым благоволением. Не знаю, в каких эквивалентах рассчитаются с тобой, но, если мне память не изменяет, тебе обещали пойти на уступки в чем-то…- пояснил он, остальное, по-видимому, додумав.
        - Ты вот назвал его покровителем,- продолжил я разговор,- но я пока не вижу, чтобы он в чем-то оказал мне покровительство. То, что он использует меня и даже не открывает, для чего, отвечает на все вопросы полунамеками да бестолковыми длиннотами - под этим я подписаться готов. Вот я и думаю: почему я, да и все остальные, почему мы должны плясать под дудку какого-то усохшего шибздика? У нас вроде и армия под рукой есть и вообще, мы - свободные граждане. Или я ошибаюсь?
        - И притом жестоко,- глухим голосом отозвался генерал, как всегда начавший расхаживать, но уже более мерными шагами, чем прежде,- достаточно ему будет захотеть - и эти доблестные слюнтяи в одночасье выйдут из-под нашего контроля. Ты видел, кто у него под ногами?… Можешь попробовать противостать ему, это твое личное дело; ябы запросто мог молчать в тряпку, но считаю небесполезным предупредить тебя, что этим соберешь такие угли на свою репу, что мы,- он обвел рукой своих сослуживцев,- по сравнению с тобой будем чувствовать себя пышущими здоровьем молодцами.
        Больше ничего существенного в тот день сказано не было, он закончился как всегда обыденно, правда я не уставал недоумевать, почему нами и мной, в частности, манипулируют, как пешками на шахматной доске, хотя и сложно было говорить об уместности таких настроений. Но демон, представившийся моим богом, сделался мне отныне еще более противен. А человек-псориаз - от произвел на меня впечатление парадоксального военачальника: такое безукоризненное знание врага и такое посредственное - себя. Однако бок о бок с ним мне предстояло работать, если я не хотел лишиться последней спасительной соломинки и камнем пойти на дно.
        Наши бомбардировки Парфянской земли, равно как и обстрел ее с моря и суши, прошли, в общей сложности, на ура, правда они заняли не восемь суток, как предполагалось, а все одиннадцать. Планирование вылетов и расчет авиаударов постепенно увлекли меня самого, и я уже с величайшим энтузиазмом рекомендовал генералам поразмыслить над применением тяжелых бетонобойных бомб, способных пробивать любые бункера и убежища, бомб класса GBU-28 со встроенной в корпус сверлильной системой, делающей возможным проникновение бомбы сквозь толщу горной породы, бомбовых кассет, удушающих газов для отсиживающихся в подземных катакомбах и многого другого. Неведомые парфяне, объективно ни в чем передо мной не виноватые, не сделавшие мне совершенно ничего плохого и не знающие о моем существовании, становились мне ненавистны, словно давние личные враги, и я жаждал пролить как можно больше их крови, настрогать из них самое многозначное число трупов, но псориазник то и дело напоминал мне, что горячиться не надо. Время для меня немного прибавило в скорости своего течения, но все же до завершения первой части воздушной операции
и даты введения в страну сухопутных сил я не раз чувствовал, что уже заждался, и под конец этого срока мне чудилось, что минул целый месяц, а то и больше. Когда настал день проводов войск для штурма столицы, мы все собрались на широком балконе, к которому были стянуты все предназначенные для этой задачи воинские части. И демон, раньше всегда скрывавшийся от всех и вся в своей резиденции, тоже каким-то образом оказался среди нас, вместе со своим ломом и рабом. Нельзя было заметить и того, на что стали похожи за эти дни некоторые из генералов: правое плечо неоднократно упомянутого содержателя червей, у которого уже вываливались внутренности, заволокло белым налетом, похожим на полупрозрачную вату, из чего могло следовать, что либо его паразиты перешли в стадию окукливания (но разве это возможно?), либо к их пиршеству присоединился какой-нибудь плесневый грибок. Физическое состояние того, который так неудачно обжегся, говорило об идущем полным ходом процессе отмирания тканей. Последнему, всевластному Императору, прогрессировать было просто-напросто некуда, но, увидев, что и он с нами, я с некоторой
неприязнью спросил себя: «На кой черт они его кантуют с места на место? Помогают быстрее дуба дать своему товарищу по цеху?» Но больше всего я думал о том, как же у нас все сложится в этом забытом богом краю, чьи просторы мы собрались обагрить кровью. Ведь это - Афганистан, гроза завоевателей, где любому солдату удачи может изменить его любовница. Его и до нас не один режим пытался покорить, но кому это удалось по-настоящему? Много там было надорвано сил и сложено голов, а пуштунское государство как было, так и остается неприступным. Бывало, что над ним уже собирались водрузить знамя победы, но получали от него нож в спину. Оттого, что его переименовали в Парфию и перенесли столицу в город, побывавший в руках древних персов, отраднее не стало: Парфянское царство тоже никогда не было легкой мишенью для иноземной экспансии, один поход туда Красса чего стоит. А мы, сумеем ли мы увенчать успехом дело, многажды проваленное теми, кто был до нас?
        - Да повернись ты к ним лицом, в самом-то деле!- неожиданно одернул меня костлявой рукой демон.- Ходишь, как в штаны насрал!
        Мне пришлось встать, как он велел и через силу воздержаться от словопрений, хотя в душе у меня все сильнее возрастало негодование на это существо. Желая поскорее разделаться со всей официальной волокитой, я вытянул руку вперед, взял слово на пять минут, напоследок не забыв прибавить речевку-проклятие. Как и предполагалось, воины проорали в ответ что-то среднее между «Аве, Цезарь!» и «Хайль, Гитлер!» и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, двинулись в путь. И все равно мне это казалось странным и нереалистичным. Ну тем, кто на колесах, разумеется, ловчее, а пехоте-то, навьюченной разносортной амуницией, каково?… В какой же точке земного шара мы сейчас находимся, если отсюда одинаково рукой подать и до Западной Европы, и до Среднего Востока, так что весь путь можно проделать на одиннадцатом номере, или их потом подберут какие-нибудь воздухоплавательные аппараты? До этого такие вопросы мой ум не занимали; авообще-то, что мне за дело до столь несущественных подробностей! Когда я снова перевел взгляд на демона, я сперва и не понял, что он вытворяет, да и не думал я, что он начнет расшивать
движения. Он не совершил ничего сверхъестественного, просто теперь обе его скрюченные ноги касались пола, а длинная, словно телескопическая удочка, ручища впилась хищными пальцами в черную шевелюру его подстилки в человеческом обличье и приподняла немного тело этого безразличного ко всему страдальца, все еще стоявшего на коленях. Как оказалось, его рот был перетянут мотком колючей проволоки, обвивавшейся и вокруг затылка. Вся проволока была в кровавой пене, ею пропиталась и борода, ставшая похожей на малярную кисть, обмакнутую в кровь, стекавшую на пол тонкими струями. И у меня почему-то зачесались руки схватить маленького, длиннорукого, рогатого уродца за шкибот и швырнуть его под гусеницы одного из отходящих танков. Не то чтобы мне стало особенно жалко его невольника, просто не должна такая сикильдявка, которую щелчком прибить можно, иметь над кем-либо власть да еще быть уверенной в праве на произвол! Но мне снова пришлось сдержаться и, отвернувшись, я не сводил глаз с разворачивающегося внизу шествия до самого его окончания. Погода сильно испортилась, если вообще можно было вести речь о наличии
здесь погоды: нас всех обдувал штормовой ветер, а небо было дымно-серым и словно таило в себе что-то очень недоброе, обещавшее в самом недалеком будущем страшный черный день. Где, скажите мне, можно было взять такие нервы, которые не перегорели бы все до последнего волокна от носящегося по ним высоковольтного напряжения? Когда «парад» подошел к концу, и последние полки превратились в едва различимые фигурки в сереющей дали, из груди моей вырвался вздох подавляющей, звериной тоски. «Они отчалили туда, где заправляют наши злейшие враги, самые настоящие «живучие»,- думал я, потирая лоб,- и этот их ареал знавал и не таких, но… Когда сыны моей отчизны покушались на него, совсем другие люди формировали нашу армию и совсем другое офицерство ими командовало. Но в моей власти - только такие и судьба моей любви - в их руках и на острие их мечей».
        На следующий день все генералы, за исключением бессменно сопровождавшего меня псориазника, были разосланы в те три страны, две из которых нам также надлежало усмирить, а одну - прикончить. В последнюю (державу Карла V, коему удалось бежать с континента еще до штурма Мадрида) снарядили почтенную Императорскую рухлядь - ничего сложного от него там не требовалось, только держать ситуацию под контролем, а у меня бы он только без пользы делу путался под ногами. Обгорелый отбыл к берегам северной Африки - наши войска к этому времени блокировали полуразрушенную Константину, а червивому остову досталась величественная Понтийская земля, куда он см отважился проникнуть далеко не сразу, долгое время окапываясь со своим личным гарнизоном где-то на восточной границе. Мы же с псориазником не могли покинуть штаб и прямо в его стенах контролировали исполнение своих приказов. К тому моменту, когда мы начали наступление на Парфию с северо-запада, смяв по пути слабо оборонявшийся городок Торгунди, наши летчики, равно как и флот и ракетные подразделения, потрудились не на страх, а на совесть: вся радиолокационная
система вместе с ПВО полностью вышли из строя, аэродромы и морские порты по всей стране были разрушены до основания, от самих зданий министерства обороны и генерального штаба в Герате не осталось камня на камне. Деморализованный противник оставил свои позиции и во всех прочих крупных городах и рассеялся по горным районам. Дорога на Герат была свободна для нас с любого направления, и вскоре к наступавшему с севера корпусу присоединились, форсировав реку Герируд, новые части с запада и приступили ко взятию столицы. Тот день был нашим звездным часом; уже к вечеру город оказался в наших руках, а в течение следующей недели мы с легкостью захватили его пригороды и двинулись на восток. Однако на этом наши первоэтапные успехи закончились: самые лучшие танковые и стрелковые дивизии на тридцать пятой параллели попали в тиски воссоединившихся вражеских армий, выступивших из Мазари-Шарифа с севера и Кандагара с юга, и забуксовали в провинции Бамиан. Вскоре от них ничего не осталось. Не желая смиряться, мы предприняли наступление с востока в надежде свалить Кабул, но все тщетно - нам не удалось углубиться в страну
даже на пятьдесят километров. Тем временем парфяне в три дня освободили Герат, жестоко перебив все находившиеся в нем наши отряды. Я начинал нервничать, и мы с генералом зачастили перебрасываться отборными ругательствами. Он настаивал на том, что сначала мы должны занять Балх, Мазари-Шариф и Кандагар (последний и вовсе нужен был как воздух) и только тогда будет оправдана вторая попытка осады столицы, а мои непрекращающиеся истеричные, беспорядочные бомбежки пустых городов для них - что комариные укусы. Наши удалившиеся и действовавшие в одиночку коллеги и то могли похвастаться более завидными достижениями: в Атласе, после разгрома правительственной гвардии и сдачи Константины, словно костяшки домино, падали Сетиф, Беджая, Блида, Алжир, Эш-Шелифф, Мостагенем и, наконец, Оран, где наш победоносный гангренщик остановился собраться с силами. Понтийскую империю трясло ничуть не слабее - на средиземноморском фронте в один день капитулировали Измир и Маниса, а затем та же участь постигла Искендерун и Латакию, на востоке сложили оружие оборонители Мосула. В конечном итоге, в то время, пока нас с псориазником
оттесняли за Хайберский проход, вся Малая Азия была оккупирована зачервленным генералом и под занавес, к его вящему довольству, после ожесточенного сопротивления пал Батман. Некоторые города, такие как Иерусалим, Амман и Халеб, остались совершенно пустыми, и, чтобы довершить работу, его армия сравняла их с землей. Что касается европейского фронта, где орудовал наш самый пассивный товарищ,- там солдаты прочесывали некогда оживленные и густо заселенные европейские мегаполисы (Рим, Мадрид, Берлин и другие), иногда натыкаясь на сидящих и лежащих среди руин затравленных, ополоумевших, на ладан дышащих побежденных потомков Иафета, последним отчаянным движением перерезающих себе горло или разряжающих обоймы в свою плоть. Теперь там воцарился новый Император, одного взгляда на которого было достаточно, чтобы начать оплакивать отчизну. К нам откуда-то поступали сообщения, что там, где раньше находились Канада, Гренландия, Исландия, Британия, Ирландия, Скандинавия и северная полоса России, все оказалось затоплено растаявшими арктическими льдами. О том, насколько отличается положение вещей на южном полюсе, я
ничего не знал - меня просто-таки доканывала застойная ситуация в Парфии, и ни на что другое я переключиться не мог. После того как я, не внимая предостережениям генерала, обрушил на столицу очередной град бомб и ракет, наша армия, все еще пытавшаяся окружить Герат, провела ряд весьма удачных маневров, в результате которых нам удалось отвоевать небольшие кишлаки Карух, Кохсан и Адраскан, блокировав перевал Сабзак, являющийся важным коммуникационным звеном, и ликвидировать крепость в районе хребта Сафедкох, воздвигнутую на подступах к Герату. И вроде бы город должен был сделаться как никогда уязвимым, но мой план по его молниеносному взятию потерпел полный крах, и, обессилев, я снова переложил все на плечи генерала. Тот давно этого добивался и стал действовать с предельной осмотрительностью и расчетливостью, но какой именно стратегической линии он тогда придерживался, я не уловил, так как погрузился в депрессию. Но от столицы он на долгое время отстал и весь сосредоточился на коварном Кандагаре. Псориазник самоуверенно обещал, что возьмет его, в чем я изрядно сомневался. В качестве подготовительных мер
он долго колдовал над Белуджистаном и соседней провинцией Гильменд, устраивая какие-то залихватские ловушки для скрывавшихся в горах и пустынях парфянских партизан. Не ручаюсь за достоверность, но полагаю, что прошли еще полтора изматывающих месяца, когда этот второй по величине город Парфии перешел под наш контроль. Я словно очнулся от амнезии и по новой принялся забрасывать страну всем, что только могло взрываться. Но на этот раз псориазник выговорил мне, что по моей милости мы понесли недозволительно крупные потери в технике и впредь он берет ведущую роль в командовании на себя, если мне дорога будущая победа. Я уныло повиновался, доверившись его полководческой мудрости, и, чтобы хоть чуть-чуть приободриться, следил за реляциями наших союзников. В Атласе все было без сучка, без задоринки - тамошний наш представитель уже закидывал в свою копилку Фес, Касабланку и Марракеш,- легкости, с которой ему это удавалось, невозможно было не удивляться. Сокрушитель Понта не отставал от него - подмяв под себя всю турецко-кавказскую часть страны (разве что Адана оказалась ему не по зубам), он по цепочке подгреб
Хомс, Дамаск, Хайфу и Тель-Авив. Среди важных пунктов его программы оставался еще Бейрут, да и вообще - западная, прибрежная часть территории бывшего Ливана, включая города-порты - Триполи и Сайда, но и их звезда должна была вот-вот закатиться. Пролетело еще несколько недель, и однажды повеселевший псориазник доложил мне о поверженном Мазари-Шарифе, причем в его штурме принимали участие батальоны, которые скостил нам щедрой рукой Император. Если это было намеком на истощение у нас собственных военных ресурсов, то дело - дрянь. Но все же раскисать было рановато, особенно когда генерал уточнил, что из соседствующего с Мазари-Шарифом Балха парфяне оказались выбиты еще два дня назад. Это немного обнадеживало и позволяло рассчитывать на вторичное взятие Герата, и состояться оно должно было в самом крайнем случае через две недели. Мы подготовились предельно основательно и снарядили группу захвата, которая должна была прибыть на двух вертолетах, сопровождаемых истребителем, высадиться прямиком в центре столицы и захватить импровизированную штаб-квартиру парфянского военно-разведывательного управления. После
этого наши войска должны были беспрепятственно войти в город, который, таким образом, снова переходил в наше полное распоряжение. Но все оказалось не так торжественно. Не успев даже добраться до центра, оба вертолета, а следом и истребитель, горящими обломками рухнули на гератскую землю, стало быть, хитрые парфяне припрятали где-то уцелевшие средства противовоздушной обороны. Я был просто вне себя и, исполненный твердых намерений лишить их этого козыря, снова перетянул одеяло на себя и в ту же ночь отдал приказ атаковать Герат с высоты не менее десяти тысяч метров, настаивая на применении самонаводящихся бомб с элементами искусственного интеллекта. Псориазник как всегда обвинил меня в нарушении выработанного им плана, говорил, что я офонарел с голодухи, но на следующий день я скромно устранился и полностью развязал ему руки. Столь долго подготовляемое нами взятие Герата состоялось, по крайней мере, центр города наши захватчики честно прибрали к рукам. Но, в отличие от первого раза, победа выглядела за уши притянутой, на лицо было много недоработок, поэтому неудивительно, что нашим силам подмоги так и
не удалось продраться к городу, и уже через несколько дней командиры, которые по нашим расчетам должны были войти в состав военного совета в Парфии, сообщили нам, что при сложившихся обстоятельствах они не смогут долго удерживать столицу, тем более - осуществлять командование удаленными воинскими частями, так как, по сути, оказались в окружении. Нам следовало расценивать это как указание на то, что мы должны вызволить еще могущих нам пригодиться людей из ловушки, в которую сами их загнали. Псориазник заметил, что лучше так и поступить, ибо сейчас совсем не время для бравады. Отправленные в Парфию вертолеты почти в последний момент забрали несостоявшихся наместников. Итак, вторая попытка обезглавить страну живучих с треском провалилась. Немного спустя мы потеряли и недешево доставшийся Кандагар; ихотя этого псориазник им не спустил, заставив снова уйти оттуда, я видел все меньше и меньше перспектив победить и скоро окончательно отошел от дел. Наше противостояние приняло вялотекущий характер с короткими локальными стычками и ни к чему не приводящими робкими атаками с воздуха.
        А потом я снова начал искать забытья в ночных прогулках по коридорам больницы, о чем на время забывал в период активных боевых действий. Я призывал себя взглянуть на жизнь глазами реалиста, потому как не по Сеньке шапка - то, чем я сейчас занимаюсь. С другой стороны, уж если покоряться судьбе, то покоряться до конца, а не только там, где это потешно. Надо сделать все, что в моих силах, моя любовь, безусловно, этого стоит. Почти все этажи здания я знал как свои пять пальцев (тем более, что и число их совпадало), разве только не заглядывал в подвал и на чердак. И никого больше ни в темных коридорах, ни в палатах (этих убогих казармах) не попадалось мне. По обыкновению, я думал обо всем и ни о чем; помню, как я, между прочим, задался вопросом: «Что-то никаких донесений от захватчика Понта… Может, он там уже - того?… Отпрезирался?» Всего один памятный раз мое сомнамбулическое одиночество было нарушено. Ничего подобного я не ожидал, несмотря на свой солидный уже стаж колобродничанья. Когда мое ухо перехватило чуть слышное шуршанье за одной из дверей, мимо коих я проходил, я сначала и не поверил слуху,
но подумал, что большой беды не будет, если я мельком проверю помещение. Шагнув в него с рассеянным видом, я приготовился быстро окинуть взглядом до жути знакомое нищенское убранство и, удостоверившись в полной безлюдности, идти дальше, но невольно замер, когда увидел за столом, на который падал скупой (ватт на 20, не больше) свет подвешенной к потолку лампы с оголенным проводом, женщину с газетой в руках. Когда я зашел, она сидела на табуретке, повернувшись ко мне профилем, но при виде меня тут же отбросила в сторону свое чтиво и, развернувшись всем корпусом на заскрипевшей табуретке, громко и наигранно-развязно обдала меня потоком слов:
        - Привет! Заходи, не стесняйся! Извини, присесть тебе негде, но можешь на столе устроиться, если хочешь! Вот, доисторическую прессу читаю. Тридцать пять лет, а ума нет,- закончила она уже с меньшим воодушевлением и виновато улыбнулась не столько устами, сколько масляными глазами, отражавшими свет экономичной лампочки. Кажется, эта солдатка не узнала во мне Генералиссимуса, а может и перепутала с кем-то. Ни слова не промолвив в ответ, я с минуту молча изучал ее. Она обладала широкоскулым лицом с жалостливыми темными глазами, чуть вздернутым носом и припухшими губами; на щеках виднелись неяркие веснушки. Не очень длинные русые волосы были зачесаны назад и схвачены в короткий хвост, открывая, таким образом, прорезанный тремя глубокими морщинами низкий лоб. Больше ничего мне из ее лица не запомнилось. Одета она была в светлую блузку с коротким рукавом и черные брюки; что у нее было на ногах - туфли, а может, тапочки,- я не разглядел. В целом, женщина была полновата, хотя и не лишена талии. Так как я привык встречать здесь существ с разного рода физическими отклонениями, то и в случае с этой дамой
готовился увидеть что-нибудь эдакое, находя до неправдоподобия странной ее безупречность и не замечая за собой, что разглядываю ее с какой-то маниакальной внимательностью и дотошностью, заставившей ее захихикать. Я немного смутился и, чтобы выкрутиться, спросил ее:
        - А ты почему не на фронте?
        - Я в резерве,- отвечала она с нотками игривости, все еще сидя и глядя на меня снизу вверх,- как дочку похоронила, так через год и загремела в резервисты…
        Я подумал, что если она сейчас начнет жалиться, рассказывая слезливые истории о своей дочери, о том, как тяжело для нее было потерять ребенка - я прямо сейчас пошлю ее на передовую под Гардез, где моя армия увязала последние дни. Ибо здесь никому не престало вспоминать о родительских чувствах, этом облагороженном эгоизме воздыхателей потомства; да и раньше у меня с этим сортом людей не было никаких точек пересечения. Но нет, она, по всей видимости, отнюдь не искала, в чью бы жилетку уткнуть нос. Разумеется, ей страсть как хотелось мне что-то рассказать, но это должно было существенно отличаться от обыкновенного душеизлияния.
        - Знаешь, я никогда самоубийц не понимала,- произнесла она, отведя глаза в сторону и медленно облизав губы, точно погружаясь в какие-то воспоминания,- а с тех пор как благоверный бросил меня с годовалым ребенком, я стала особенно отчаянно бороться за жизнь и ценить ее стократ выше, ведь на моих плечах была забота о любимой дочери, больше надеяться было не на кого. Конечно, примириться с таким его поступком было, чего там говорить, нелегко, не столько даже материально, сколько морально… В тот день, когда все точки над i были расставлены… Мне жутко захотелось, чтобы не только этот день поскорее прошел, а чтобы еще много дней, сотни и тысячи, срочно миновали и оставили эту проклятую дату далеко позади… Только в дочке я и находила забвение и делала это успешно. Так продолжалось двенадцать лет, а когда ее у меня не стало… Ты не поверишь - я увидела мир в совершенно новом ракурсе! Вот именно тогда я поняла и приняла все то, что мне мешало понять и принять мое материнство. Я и до этого была далеко не толкушкой, это я в начале о себе в шутку так сказала, чтобы ты не испугался, на самом деле - меня бог
умом не обидел (скромностью, как видишь, тоже!), но некоторые истины казались мне несовместимыми с опекой ребенка, и мне не оставалось ничего другого, кроме как их отвергать. У каждого из нас есть что-то неприкосновенное, что мешает постижению истины со всей ее беспощадностью. Собственно говоря, материнский инстинкт являлся для меня единственным антидотом против смертельных истин, да и не для меня одной, а для многих весьма неглупых женщин. Иногда такое впечатление складывается, как будто природа нарочно сделал нас столь восприимчивыми к состоянию потомства, чтобы затуманивать нам мозги, мешая разгадать величайшие тайны жизни. Ну ведь правда, мы могли бы в этом преуспеть лучше любого из вас, интуиция - вещь великая! Вы с вашим панлогизмом только больше запутываетесь в паутине бесконечных антиномий и нестыковок и еще имеете наивность брать на себя их разрешение. Молчишь?… Молчание - знак согласия! Жаль, правда, что и мы уже забыли о своих недюжинных способностях и об их нетривиальном применении. Говорят, мужество изжило себя, и мы живем в эру беспробудной феминизации. Вот уж чушь свинячья! На мой
взгляд, о какой тут можно говорить феминизации с ее романтизмом, утонченностью и загадочностью, когда имеет место самая настоящая гермафродизация! А как еще назвать процесс, в ходе которого люди как будто напрочь забывают о всяких половых различиях и особенностях, когда для них самое интимное, сакральное и некогда тщательно оберегаемое от посторонних глаз и ушей легко становится темой пошлейших в своей беспринципной непринужденности демагогий, в которых даже элементарная интеллектуальность не ночевала, чего уж там заикаться о благоговейной стыдливости или чувстве священного! Или еще говорят о том, что секс-де обожествили. Хм, ну если ЭТО - обожествление, то я - Мерлин Монро! Да разве ж с божеством так обращаются? Разве его имя поминают всуе? Секс постигла та же участь, что и все прочие ценности - его низвергли и растоптали! Его не переоценили, его как раз таки совершенно обесценили! Раньше - вот это я понимаю, обожествление! Ты же не станешь возражать, что и прежде самые впечатляющие подвиги, совершенные самыми благородными рыцарями ради Прекрасных Дам, обязаны своей мотивировкой простейшему желанию
сексуального обладания - все мы люди просвещенные и прекраснодушию давно сказали твердое «нет»! Но ты посмотри, как это красиво было, аж за душу берет! Когда ночь с любимым человеком приравнивалась по степени благодатности к восхищению до третьего неба - это ли не почитание возлюбленного божества! А то, что мы щас видим - лишнее подтверждение смерти всех богов… Да я не спорю, женщины тоже по мере сил поучаствовали в глобальной десакрализации и знаешь, почему? Я, конечно, не Хорни, ни фига подобного, но бедным женщинам долго и упорно внушалась добродетель скромности, вплоть до самоуничижения. Но раньше это возможно и было оправдано в силу хотя бы того, что у женщин не было стольких возможностей блюсти свою природную красоту, сколько возникло позже. А когда нечем похвастаться, когда все у тебя и впрямь в более чем «скромном» состоянии, несмотря на расцвет годов, то тут волей-неволей будешь скромничать и стараться упрятать все от чужих оценивающих взоров! Ну а если есть, что продемонстрировать,- так чего же добру пропадать, правильно, да?!- потупив голову, она засмеялась коротким смешком и слегка
зарделась.- Ты не думай, я не всегда была такой, как ты щас меня видишь. Но Бог свидетель, я целый год после того события крепилась, как могла, но ни у кого из нас запас сил не резиновый. Были у меня две подруги, но одна, кошелка, провалилась неизвестно куда. Мне ей дозвониться не удалось ни разу, и сама она не соизволила обо мне вспомнить. А вторая, хоть и трубку брала через раз (от нее мне входящих ни в жизнь не было), но после пяти минут разговора она кому-нибудь непременно становилась нужна - гости ли к ней перли или кто-то по телефону пробиться пытался - и болтовня наша прерывалась. Короче, от нее у меня стресс только усугублялся. Ну а там уже события развивались по наезженной колее: захотелось покоя и ничего, кроме покоя. А чтобы в ящик сыграть было не так страшно… Я такую картину загробной жизни себе вывела, «эсхатология для самых маленьких» я бы это назвала,- и она подавила новый смешок,- суть ее в том, что со смертью тела мы переправляемся в мир, являющийся как бы зеркальным отражением нашего, то есть внешне жизнь там ничем не отличалась бы от жизни, которую мы покинули - те же лица и
обстановка, те же субъекты и объекты, с той лишь принципиальной разницей, что там она (жизнь) была свободна от всяческих роковых ляпсусов, иначе говоря, предопределение там - обеими руками за тебя, поэтому все дни и ночи у тебя проходят без малейшего эксцесса… Живешь и дышишь полной грудью до той поры, пока не забудешься вечным сном… К несчастью, я слишком серьезно отнеслась к этой космогонии собственного производства, поэтому была не очень-то довольна судьбой, когда выяснилось, что все самоубийцы подлежат срочному поголовному призыву в армию и только потом… Может быть, и сподобятся Небытия. Несправедливо, скажи?… И так двенадцать лет всю мужицкую работу выполняла, еще не хватало мне в армии служить! Это я предвосхитить не могла, а если и предвосхищала, то, учитывая мое тогдашнее состояние души… Когда тебе так тошно, то кажется, будто ты постигла все, что только можно постичь, что нет для тебя больше ничего неизученного, ничего неопробованного и неиспытанного! Словно у тебя за несколько жестоких, убойных мгновений уложились в голове философские, научные и творческие достижения всех времен и народов,
вся жизнь тебе представляется старой, примитивной, скучнейшей игрушкой, которую ты еще в детстве изучила вдоль и поперек, а все высокие материи и неэвклидовы геометрии - набившее оскомину дважды два четыре… Нет больше ничего, что обычно делает жизнь жизнью, потому что та страшная ЯСНОСТЬ, что вносит в нее трагедия… Эта ясность выжигает внутренний взор! Такой, знаешь ли… Своего рода оргазм навыворот получается: секунды наивысшего страдания, по прошествии коих оно медленно идет на спад, и с тебя уже вполне достаточно - ощущаешь себя уничтоженной… Что-то мы все об одном и том же долдоним!..- спохватилась моя собеседница в очередном приступе нервного смеха, быстро тающего подобно дыму от сигареты.- Ты-то мне расскажи - какими судьбами, а то все я да я…- и она посмотрела на меня с наибольшей пристальностью и плохо скрываемым нетерпением, готовая услышать что-нибудь, не уступающее в увлекательности рассказанному ею. Я по-прежнему стоял, даже не пытаясь о что-нибудь облокотиться, не говоря уже о том, чтобы присесть. Наши взгляды скрестились, и я коротко ответил:
        - Если я тебе и скажу, кто я и что здесь делаю - ты все равно не поверишь.
        С этими словами я повернулся к выходу, услышав вслед: «Да погоди ты!» Но я же теперь почти как бесплотный дух, застывший перед непроницаемым маревом ожидания, и истосковавшиеся по ласке одиночки меня не заботят. Да еще и мой товарищ-командарм возьмет и настучит о «неуставных отношениях» (несмотря на тесное сотрудничество, я по-прежнему не доверял ему). Больше я эту женщину не встречал, о чем ни разу не воздохнул.
        Шел уже третий месяц, как мы второй по счету раз взяли Герат и благополучно вернули его обратно. Все еще слабо веря в достижение приоритета над несгибаемыми парфянами, я, тем не менее, отчетливо видел, что на северо-восточном направлении боевые действия активизировались, как никогда прежде; подобную активность можно было наблюдать, пожалуй, что только в начале кампании. Я уже снова начинал верить в успех моих солдат, но все равно известие о взятии Кабула стало для меня громом среди ясного неба. Значит, есть у нас еще порох в пороховницах, раз самый крупный из парфянских городов не устоял перед нашим натиском! За ним последовал более мелкий, но не менее приятный в роли трофея Джелалабад. Моя реакция не заставила себя долго ждать - я вновь подключился к планированию некоторых операций, нарушая рабочую обстановку толстошкурого коллеги, уже привыкшего принимать решения без моего ведома. К слову сказать, его состояние впервые за все время моего иждивенчества стало внушать мне серьезные опасения. Он заметно исхудал, движения его сделались непривычно заторможенными, и все больше крови выходило из
разодранного, словно обструганного рубанком, тела. Вдобавок у него открылся сухой, грудной кашель, порой с непонятным, пугающим треском, как будто сами его легкие изнутри заросли такой же псориатической коркой. Только сейчас я проникся к нему более дружественными чувствами, сочетавшими в себе по преимуществу уважение и сострадание. Этот человек вкладывал всего себя в дело, ничего, по сути, ему не сулившее, тогда как я, втайне надеявшийся на извлечение хотя б самой паршивой выгоды, если мне откажут в крупной, все время берег силы, и вклад мой был достаточно сомнителен. А ведь этот богатырь тоже был не железный и запросто мог не дотянуть до окончания войны - и тогда для меня все пропало. При всем том я не смел поторапливать его с третьей попыткой взятия столицы, понимая, что необходимо особенно тщательно к этому подготовиться, так как четвертого шанса, скорее всего, не будет. Согласно донесениям нашей разведки, укрепленностью Герат нисколько не превосходил Кабул, скорее даже уступал ему, да и вообще, нам удалось порядком вымотать парфян, несших последнее время все более ощутимые численные потери. Все их
крупнейшие города находились в нашем распоряжении, а в целом в территориальном отношении мы контролировали не меньше трети страны. В один прекрасный (и особенно пасмурный) день мы приняли обоюдное решение о штурме, задействовав для этой цели ни много, ни мало - двухсотпятидесятитысячную армию (для сравнения: оборонительные силы Герата составляли не более сорока тысяч человек), не считая орудий, техники и авиации. Помню, как на следующее утро генерал явился ко мне совершенно разбитый, изо рта и из носа у него лились потоки крови, заляпавшей всю шею и грудь. Я ужаснулся его состоянию, но не допытывался у него о причинах; скорее всего, он провел бессонную ночь, нервы его были на пределе. У меня же закралось сомнение - а стоит ли столица таких жертв? Неужто с ее взятием что-то принципиально изменится и укрепит наше еще слишком шаткое господство? Может быть, имеет смысл отложить наступление на Герат до лучших времен, а пока переключить внимание на несдавшиеся провинции? Но вносить поправки было уже не своевременно, и битва за Герат началась. Я зорко следил за ее ходом и к вечеру почувствовал сильнейший
прилив адреналина: мы потеряли четыре пятых пехотных войск и почти все танковые, а в восточной части города парфяне начали переходить в контрнаступление. Если бы не подкрепление, подоспевшее из соседней провинции Бадгис, оккупированной нами южнее реки Мургаб несколько дней назад,- нас ожидало бы позорное поражение. Но свежие силы сделали свое правое дело, и меньше, чем через час сопротивление защитников Герата было окончательно сломлено. В третий раз Парфия потеряла столицу, лишь немногим удалось бежать на запад. Наученный горьким опытом, я не спешил отдаться бесконтрольному ликованию. Больше всего меня занимал вопрос - как долго мы будем на коне? Враг попытался отобрать город уже на вторые сутки, загнав нас в осадное положение. Наша армия напрягалась, как могла и с каждым днем таяла; псориазник теперь дневал и ночевал в моей комнате - любая лишняя ходьба его изнуряла. Испытываемые нами трудности совпали с накалившейся обстановкой в Понте: мечта идиота сбылась, и червячник заполучил свой любимый Бейрут, а с ним - и побережье Ливана, но после этого ему пришлось три дня заново отвоевывать Батман,
освобожденный не дремавшими понтийцами. Через некоторое время я уже не мог обманываться, ибо все говорило о том, что дни оккупации нами Герата сочтены. К чести моих воинов следовало бы сказать, что в этот раз они до последнего тянули время. Более того - сдав последний квартал, остатки армии каким-то чудом соединились с полуразгромленными полками, мертвой хваткой удерживавшими восток Парфии, и на каком-то предсмертном автоматизме пытались продолжить завоевания. Уму непостижимо, но им и здесь удалось на три пера ощипать синюю птицу. Первой жертвой оказался уставший от сопротивления Гардез, после чего мы фактически получили контроль над всей провинцией Пактия (за вычетом одного неуступчивого городишки под названием Хост); за сим стало известно о капитуляции Кундуза и блокаде Ханабада - второго по величине населенного пункта провинции Кундуз. Но то были наши последние достижения в пропитанной кровью и дымом Парфии. Весь следующий месяц оказался ознаменован неразрывной чередой потерь завоеванных нами территорий и оттеснением нас к югу - в Белуджистан и к самым берегам Аравийского моря, где и находили
смерть все чудом оставшиеся в живых. Кабул, Кандагар, Мазари-Шариф и остальные города и кишлаки сбрасывали наше иго с хронологическим интервалом в несколько дней; единственным плацдармом для нас оставалась деревушка Дживани, расположенная на двадцать пятой параллели, сиречь на самом отшибе страны, отступать откуда можно было лишь по морю. В довершение всех бед парфянские диверсанты лишили нас девяноста процентов техники - от фургонов до авианосцев, частично уничтожив, частично захватив ее. Не знаю, на что я уповал, но окончательное поражение не сразу представилось мне во всей безжалостной очевидности, я все еще допускал мысль, что неким неизвестным мне образом, словно по волшебству, дело примет более перспективный оборот. Генерал совсем зачах, с лихвой отражая состояние своей армии. Однажды я вошел в кабинет и чуть не поскользнулся на полосе крови, тянувшейся от входа к столу, за которым сидел еще живой полководец, подперев голову рукой; время от времени он вздрагивал, теряя последнюю кровь, толчками вырывавшуюся из огромных, вызывающих ужас и дурноту дыр в теле. В рамки псориаза или еще какого
объекта дерматологии это изуверство не укладывалось: скорее, можно было подумать, что его покусали обезумевшие лошади. Дышал он тяжело и с присвистом, из чего я заключил, что он умирает. Я так и застыл, не смея тронуться с места или произнести слово. Но генерал почувствовал мое присутствие и мертвецки тихим голосом выговорил:
        - Разрешите доложить, товарищ Верховный Главнокомандующий… Война окончена, мы проиграли…
        Я не верил ушам, мне бы следовало заранее зацементировать их!
        - Как так?!!- возопил я благим матом, и с этим криком из меня унеслись все силы,- но ведь мы НЕ МОЖЕМ проиграть!
        - Очень даже можем, раз сделали это,- отвечал он прерывающимся хрипом, размазывая дрожащими руками кровь по подбородку.- Мы с тобой идиоты, за что и поплатились.
        - Но мы же не можем!.. У нас же есть еще резервы и… ну…
        - Не бредь, мы разбиты на голову… Больше того - они движутся на нас…
        - Но мы же не можем проиграть!- твердил я, словно какой-то ошибочный, но единственно известный мне пароль.
        - Иди к своему криволапому… Чем черт не шутит… Вообще-то, уже поздно, но вдруг еще можно уйти красиво…- вымолвил он, проглатывая окончания слов и бессильно роняя голову.
        Я повернулся так резко, что мне вступило в спину. Скрежеща зубами от боли и обиды, я вывалился из своего кабинета и слишком, как мне казалось, медленно, припадая поочередно на обе ноги и цепляясь за стены, поплелся искать тот самый «отсек», где заседал распорядитель моей судьбы. Добравшись до печально знакомой двери, я без стука вломился в зал и, скрюченный, остановился перед демоном, с прежней невозмутимостью свисавшим с заточенного лома и упиравшим пару костистых лап в спину безгласого и безропотного хиляка. На секунду в двух узких прорезях рогатого черепа мелькнули глазные яблоки и тут же спрятались, как звери в норы.
        - Мне нужна помощь…- сказал я вполголоса, одну руку заложив за спину, а другой потрясая перед своим сморщившимся лицом, после чего сразу замолк от новой волны острой боли.
        - Медицинская?… Или психиатрическая?- прошипел он, ковыряя когтем в углу рта.
        В бессильной ярости я замахнулся на него обеими руками и со стоном рухнул на одно колено; попытался встать, но от этого щемящая боль в спине еще усилилась. Ничего звучнее пыхтения нельзя было от меня добиться.
        - Ну и что за танец дикаря?… Ты мне устраиваешь?- этот чертила без стыда и совести прикидывался веником и прикончить его было бы для меня великим отдохновением, но издевкою судьбы сейчас он нужен был мне больше всего.
        - Ты знаешь, в чем дело… Нам не выиграть… И если ты не вмешаешься… Никакой Парфии тебе… Они нас разнесут… Парфяне победят…- с ужасом думая, что могу навсегда потерять свою возлюбленную Наталью, я принуждал себя нести вздор о парфянской агрессии, могущей что-то значить для демонического выродка, тогда как одно упоминание о моих истинных чувствах и побуждениях угрожало очередным по счету строгачом.
        - Вот оно что…- протянул он тоном, в котором нельзя было не заметить злорадства,- а кто-то ведь избавиться от меня хотел, сместить меня во имя высшего благородства.
        - Никто не собирался от тебя избавляться, нужен ты кому, как летошний снег… Пойми - мы остались без армии, все, что мы могли, мы сделали, от нас больше ничего не зависит. Если тебе самому небезразлична вся эта катавасия с войнами, если ты только не глумился над нами все это время, тебе остается только одно: исправлять наши ошибки…
        По-хорошему, на подготовку речи подобной важности мне следовало бы потратить не меньше часа времени, дабы она прозвучала внятнее и убедительнее, и если бы я мог предвидеть это, теряя ставшие теперь драгоценными часы и минуты в бесцельных ночных бдениях! Внезапно где-то в отдалении раздался приглушенный стенами грохот, и я явственно почувствовал, как пол под ногами сотрясся.
        - Ага, ты прав, вот они - явились, не запылились! Но мы без боя не сдадимся, ведь у нас в руках еще есть оружие массового поражения! В нашем распоряжении - главный суицидник, для них он - верная смерть!
        Это необъяснимое эйфорическое возбуждение, с коим он разбрызгивал слова, точно ядовитую слюну, мне очень не понравилось и заставило мое сердце учащенно забиться. Сейчас он что-то выкинет… Я с трудом разогнулся и встал, раскачиваясь, как на волнах.
        - Так ты поможешь или нет? А то нашу фортификацию уже испытывают на прочность,- обратился я к нему с написанной в глазах готовностью на все.
        - Я дам тебе возможность помочь себе самому. Вот, держи,- и с этими словами он, слегка подпрыгнув, выпихнул из-под ног тело истощенного человека, все так же безмолвствовавшего и бездействовавшего, словно подбросив мне тряпку для вытирания пола. Я попытался ретироваться, однако карлик этого весьма не одобрил, и окрик, вырвавшийся из его подгнившего рта, сильно напоминал шипение разозленного гусака, защищающего свое стадо:
        - Ну, бери его, он сам никуда не пойдет! Возьми и отдай его им, они его захапают, а дальше - не твоя забота. Может, устроят массовое, всенародное самосожжение с водружением его в самый центр жертвенника, может, додумаются до чего-нибудь повычурнее… В любом случае, твой последний долг Генералиссимуса - обеспечить их этой жертвой. Когда они ее примут и выжмут из нее все - они устыдятся, что еще живые. Таких, как они, в мире больше не осталось, и нашим строптивым врагам нужно только покрасноречивее объяснить это, они - колоссы на глиняных ногах, они испугаются своей до неприличия огромной жизненной силы… Ладно, действуй уже, время не теряй! Они совсем близко!
        То, что случилось дальше - не лучшим образом отложилось у меня в памяти и то немногое, что удалось сохранить, трудно назвать даже фрагментарным. Боль и перенапряжение нервов заглушили все, застлали толстой пленой, и я лишь помню, как и вправду схватил и потащил куда-то того самого суицидника, что отфутболил мне рахитичный бес. По-моему, этот человек и не думал оказывать сопротивление, даже когда я выталкивал его в открытое окно (или перебрасывал с балкона?). Обо что-то я сильно травмировал руки до самых локтей - то ли о разбитое стекло, то ли о проволоку, перетягивавшую его рот… А внизу сгрудились толпы вооруженных до зубов людей, наверно, это и были парфяне. Полуголый человек свалился им прямо на головы, они принялись избивать его, а потом, измочаленного, тоже куда-то поволокли… Мне вспомнилось увиденное когда-то на подступах к больнице. Да, это обладало сильным сходством с совершившимся только что… Да еще и с моей помощью, что мне ни капли не льстило…
        Придя в себя, я обнаружил, что валяюсь на полу в обширном и довольно мрачном помещении, где только на середине пола расплывалось пятно неяркого электрического света, падавшего откуда-то с потолка. К счастью, памяти я окончательно не лишился и тотчас же восстановил все те немногие события, которые приключились со мной с того момента, как я попал в это проклятущее здание, до того, как демон благодушно предоставил мне последний шанс. Помнил я и о самом главном - его обещании заняться рассмотрением моей насущной проблемы по окончании парфянской кампании. Только где он, этот чертов обормот? Словно проспавший время подъема на работу, я вскочил и закрутил во все стороны головой. И тут демон сам вышел из темноты, своими ногами-кочерыжками, уверенно переступая ими и шелестя целлофановым балахоном. Я сделал шаг ему навстречу, и мы остановились совсем близко друг от друга. У него какой-то сюрприз для меня, и по его виду это можно было разглядеть сквозь любую маску на его наглой роже. Я решил, что надо не медля все выяснить, поелику молчание только усугубляло растущее волнение и предчувствие беды.
        - Все, дело сделано, уважаемый божище. Война окончена, мир живых скопытился. Думаю, что выскажу дельную мысль, если замечу, что неплохо дать мне перекурить.
        - Перекурщик, ты такое старье вспоминаешь,- прошептал он так тихо, что мне пришлось склониться к нему ухом,- о каком помнить следовало гораздо раньше. Лучше подумай о предстоящей встрече. На сей раз ты готов?
        - Ты имеешь в виду встречу с… Моей подругой жизни?… Так я тебе разве не об этом говорю? Кто-то ведь мне обещал…
        - Ты что болтаешь?! Хочешь оскорбить ее?!- зацыкал он почти испуганно, чем крайне озадачил меня, ведь чего-чего, а испуга я от него не ожидал.
        - Оскорбить?- переспросил я в безмерном удивлении.- Вообще-то я… Люблю ее.
        - В твоих устах эти признания отдают такой крепкой фальшью. Она освободила тебя от боли, а ты искал, как бы раствориться в боли, вселенской боли. Она испробовала все. Даже меня пришлось ей от тебя отделить. Чтобы ты увидел, на что стал похож. И при всем том…- он вздохнул (дьявол в миниатюре вздыхает! Нет, я так больше не мог, его печаль окончательно сбила меня с панталыку!),- она щадила тебя и делала это из любви.
        - Она? Она?! Стой, о ком ты говоришь?!- не выдержав, я схватил его за шиворот и дернул на себя,- говори ты уже проще - о ком идет речь?!- на самом деле именно это я знать и не хотел, это стало бы переходом последнего рубежа. Шебуршание где-то у стены, на которую не падал свет, отвлекло меня от уродливого коротышки - я выпустил его и обернулся. Три силуэта и шевелящаяся кучка на полу… Так это же четверо Презирающих, моих бесстрашных генералов! Что же они там притулились, как бедные родственники? Темнота ли обманула мое зрение или нашелся тут доктор Айболит, но мне показалось, что они выглядели не так плохо, как я видел их в последний раз, скорее наоборот - им в некотором смысле «полегчало». В любом случае, все они живые и тоже заслужили право на побывку. Я без труда рассмотрел псориазника; но и он как в рот воды набрал.
        - А я бы на твоем месте подготовился,- увещевавший меня шепот все больше прибавлял в тревожности,- негоже завершать историю Небытия, не ведая, что творишь.
        Вот это и было то, что я боялся услышать и услышал! Мгновение спустя я уже обливался холодным потом и смотрел на демона пятикопеечными глазами.
        - Все, не надо больше ничего мне объяснять, не надо! Ты почти целый год мурыжил меня здесь, чтобы отдать ЕЙ?! Чтобы все закончилось так погано и нелепо?! Я и жить-то согласился дальше единственно из-за надежды увидеть снова любимую, покаяться во всем и сделать ее счастливой! А что ты мне преподносишь вместо этого?! Я щас же уйду отсюда - ОНА меня не получит!
        Он схватил меня своей длинной клешней за рукав:
        - Идти некуда и ты не уйдешь. Там снаружи нет ничего - Первичный Хаос и бесформенная пустота, и остались считанные минуты до того, как она поглотит и это место, и последний из миров перешагнет обратно ту временную точку, когда началось зарождение жизни, и вернется в Небытие… Тебе все нужно объяснить на пальцах, ты до сих пор демонстрируешь чудеса бестолковости!- говоря это, он начал боязливо озираться.- Время не терпит, и я буду очень краток, поймешь ты или нет - не знаю, но после этого мы распростимся,- я сжал челюсти, чтобы не выбивать дробь зубами, но контролировать себя мне становилось все труднее. Я боялся, что сейчас сойду с ума и сам начну рвать себя в клочья.- Первое и самое главное - ты никогда не был человеческим существом, ты был вселенской болью, страхом и безумием, еще тогда, в предвечьи, отколовшимся от Небытия! Так возникло то, что назвали жизнью. Так она пропиталась болью и, борясь с нею, могла только проигрывать, и тогда наступало горе побежденному! Второе и не менее важное - дело в том, что вся история Небытия есть движение вспять, в ПРОШЛОЕ, бесконечное возвращение к началу, к
той вечной Предыстории, когда жизни еще не было в помине. И то, что ты сейчас помнишь… Грубо говоря, происходило в обратной последовательности!- и его голос уже звучал словно затихающий шепот израненного, умирающего на поле боя солдата, передающего товарищу свою последнюю волю.- То есть в конце мира бог был умерщвлен… Людьми, которыми до того обуял ужас и боль, что и гордости больше не нашлось места в их сердцах - они обезумели. За сим ты взялся за людей - стал методично сживать их со света, но пожалел, увидев, как они рыдают,- («Ты увидел их слезы…» Секунду, но разве я их жалел?!)- остановился и позволил им наносить удары тебе, но чем больнее тебе было, тем лучше ты понимал их страдание, тем горячее желал всеобщего исцеления, и грязь, из которой они вылезли, едва не сделала тебя слепым! Помнишь, как ты сам звал ЕЕ? И она являлась по твоему зову, она хотела забрать тебя, ей нужно было лишь твое согласие. И ей пришлось снизойти до последнего из унижений… Да, это была ОНА!.. Богиня, что приняла обличье смертной мученицы - только благодаря этому на кратчайший миг вы снова сделались близки. Но дальше так
длиться не могло - она и так слишком много тебе уступила, а ты как само собой разумеющееся принимал ее уничижение! Ты обидел ее, обидел жестоко… Если бы ты ответил ей взаимной любовью - не появился бы я. И в том же самом облачении… Когда я завещал тебе продолжить дело там, куда ты направляешься, ты наивно подумал о Москве - о своем пункте назначения ты памятовал не более, чем о происхождении. А направлялся ты к началу, туда, где ожидало одиночество, одиночество бытия. Я, твой бог и твоя сущность, недосягаемый образец для подражания и вечный позор, совратитель и обличитель, рассекшие тебя надвое… Я - тот, кем ты стал, отвергнув ее. Дальнейшее развитие истории ничем не примечательно. Возвращение подходит к концу, сейчас ты встретишь Богиню Небытия, того самого Небытия, от которого думал убежать!.. У тебя не все усвоилось в голове, да?… Ты помнишь отдельные отрезки своего пути, наиболее броские и выступающие осколки, и они никак не могут сложить ничего цельного, о чем я тебе в одном из таких осколков напомнил,- так вот что значило «по кускам»!- чему ты так же не сумел дать верной интерпретации! Ну что ж,
побаловался человечьим обличьем и хватит, не то будешь как они!
        Он имел в виду Презирающих; они теснились у стены, словно приговоренные к расстрелу, и каждый держался тише воды, ниже травы. Кто знает, быть может, в эти апокалиптические для них мгновения они силились понять что-нибудь очень важное… А мне стало больно за них, ведь и они прежде были людьми, несмотря на то что на данный момент заслуживали называться разве что «существами», а то и «веществами». Только им четверым гордость помогла выжить и сделаться Полубогами, но нужно ли было им самим такое выживание?… Я снова взглянул на псориазника, оторвавшего еще один кусок кожи от лица, по которому сразу хлынула кровь; нас разделяла темнота, и вряд ли можно надеяться, что он почувствовал мой взгляд. Он тоже был обманут, тот титанический труд, что он проделал, вместо меня, оказался Сизифовым. Мне захотелось сказать ему «спасибо» (не важно, что сие было поздно и ни к чему), но я не успел, так как демон вдруг торопливо закаркал:
        - Совершеннейшие из смертных! Полубоги, отбросившие шкуры живых! Конец вашему Презрению!
        Не может быть! У меня зазвенело в ушах от самых чудовищных воплей, что я когда-либо слышал, когда трое повалились на пол и забились в судорогах; четвертому повезло больше - он испустил дух сразу. Остальные же катались по полу, хватались друг за друга, сжимая в руках кости окончательно размозженного Императора и издавая все тот же безумный ор, постепенно затихавший, будто удаляющийся, пока их всех не поглотила тьма.
        - Не стоят они жалости,- раздалось в наступившей тишине.
        - Проклятая тварь! Гаденыш корявый!- закричал я что было мочи и хотел наброситься на предмет своих оскорблений, но не смог и пальцем двинуть, чувствуя, что все тело у меня ватное.
        - Как же ты ненавидишь себя! И есть за что: все это сделал ты,- шептал он с холодной невозмутимостью хозяина положения.- Позабавили меня твои трюки, но я должен откланяться, иначе она убьет меня. Я возвращаюсь. Прощай!
        Что же он сделал после этого? Он и взаправду исчез, но ни на шаг не удалялся от меня и не растаял в воздухе. Наоборот, он подошел впритык ко мне и словно впитался мною, растворился внутри меня, мой организм поглотил его и усвоил, сделав частью себя. Произошло это за считанные секунды, после чего сразу пропало неприятное ощущение ватности. Возможно, я что-то путаю, однако должен добавить, что последние несколько слов, вышедшие из его гнилого матюгальника, были произнесены мною же; так случается с человеком, видящим сон, богатый словесным содержанием, и как только он прерывается, последние исчезающие звуки, словно быстро тающие льдинки, еще немного времени сохраняются в устах сновидца. Вслед за тем наступила черная и тяжелая ночь, душная и ледяная, беспросветная и слепящая тьма. И эта могильная тоска, столетняя старуха с косой, срезающей былинки дней - напрасных, невозвратимых, потерянных и умерших… Все, все они стали такими пустыми, ничего не значащими и не стоящими, о, если бы хоть один из них содержал в себе какой-нибудь смысл и пользу! Нет ничего вечного, стало быть, и ценного ничего нет! Богиня
Небытия возвращалась, все эти суицидальные переживания были ее всегдашними предвестниками. И я увидел ее черную безликую фигуру, вобравшую в себя всю тьму - она была еще далеко и приближалась медленно, своей томной поступью, при каждом шаге дразня идеальными очертаниями прелестей, прикрываемых целомудренным и бесстыдным одеянием. Я не придумал ничего лучше, кроме как опуститься на колени - она должна подойти сама. Пальцы мои с такой силой впились в лицо, будто хотели его проткнуть до самого мозга. Сказать, что все было напрасно, означало бы сильно преувеличить ценность происходившего, потому как не было вообще ничего! У меня не было жизни, не было моей Наташи, не было любви к ней, а мое желание счастья ей и себе вело меня только к Богине Небытия. Этот монстр-жизнеубийца, палач бытия, она страшнее смерти, ибо реальнее ее! Она была совсем рядом, она приблизилась ко мне, как тогда, в первый раз, я хотел заговорить, но слова застревали, и даже не в горле, а скорее - промеж зубов. Оторвав от лица руки, но не смея взглянуть на нее, я замямлил с неописуемой болью, точно каждое слово стоило мне вырванного
плоскогубцами зуба:
        - Победа твоя… Я все сделал… Прости мне все, если можешь… Человек - он же меньше, чем ничто, гражданин державы живых, он же…
        И боль словно разразилась взрывом водородной бомбы в мозгу, когда я услышал ее ответ:
        - Поднимись с колен, обезумевший, мне не нужно твое поклонение!
        С покорностью избитой собачонки я встал; до чего же я был жалок!
        - А теперь - отвечай: идешь ли ты со мной или остаешься здесь?
        В последний раз я собрал остаток смелости, но ее хватило всего на одну пригоршню:
        - Нет, подожди! Я не верю, что это была ты, я не тебя любил, я любил жизнь, любил смерть, но не твое Небытие! Отдай мне то, что мне дорого, но не зови с собой! Чем мне еще заплатить тебе?! Говори, что ты от меня хочешь, только отдай мне мою любовь, а не то, что ты выдаешь за нее - не себя!
        - Так вот, что ты выбираешь… Ты хочешь боли, называешь ее красивыми словами - ты получишь ее, получишь даром! Эта боль страшна, никто не снимет ее, спасения для тебя нет! Я любила тебя. Своим предательством ты меня проклял, не жди меня больше!
        Она действительно оставила меня, однако на сей раз тьма не рассеялась. Сначала я ничего не понял и даже несколько успокоился, оставшись один, нужно было только найти выход из лагуны, не освещаемой ни единым лучиком света. Именно это-то и оказалось невыполнимым: я не только ничего не смог разглядеть - я не чувствовал ничего вокруг, не чувствовал и своего тела, ответственного за предоставление информации о характере окружающей обстановки! Рассказывать дальше не имеет смысла. Глупость, которую я сделал, не поддается выражению, ужас, в котором я очутился - словами неописуем, да и вообще, после того как я был покинут Богиней Небытия, мне больше нечего излагать, на этом все и оборвалось. Я превратился в ничто, правда это ничто еще и способно осознавать… А кроме того - еще и тяжко страдать. Может быть, такой итог и должен встречать поиск счастья, и все искания приводят к нему, так как ничего другого не предусмотрено. Многого я не знаю, пожалуй, не узнаю никогда; яздесь один, наедине с моей болью - последним признаком ненужной жизни. Эта боль продолжается поныне.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к