Сохранить .
Чудо Юрий Арабов
        Юрий Арабов - прозаик, поэт и сценарист культовых фильмов режиссера Владимира Сокурова. Автор романа «Биг-бит» (премия имени Аполлона Григорьева).
        В новом романе «Чудо» действие развивается вокруг необыкновенной истории. Девушка Татьяна собирает друзей потанцевать и, оставшись без кавалера, приглашает на танец Николая Угодника. Но, схватив икону, она тут же застывает с ней, превращается в недвижную статую - и никто: ни врачи, ни священник, ни «случившийся» в городе Н.С.Хрущев ничего не могут с этим поделать
        Юрий Арабов
        ЧУДО
        Роман основан на реальных событиях, произошедших в г. Куйбышеве (Самаре) зимой и весной 1956 года
        Кто-то летел по небу полуночи. Был он невидим, тонок и прозрачен, так что от всего его полета были слышны только взмахи легких, как снег, крыльев. Его видели схимники и поэты. Не те, кто ночью предпочитает спать, а если мучаются бессонницей, то морока, распирающая душу, мешает увидеть даже чайник, стоящий на плите.
        Но если рассуждать логически, это был совсем не ангел, а просто ночная птица, заплутавшая в темноте и добирающаяся на ощупь до своего далекого гнезда.
        Под ней раскинулся маленький город, деревянный, черный и глухой. Одинокие фонари раскачивались от снежной крупы, освещая неширокие улицы, заметенные снегом по горло, до резных наличников, до наглухо закрытых форточек. Родившиеся в пятидесятых еще помнят эти железные фонари, похожие на сорванные с голов шляпы. Они всегда скрипели и не всегда светили, потому что лампочки выбивали рогатками с земли, и если идешь ночью, с трудом отдирая калоши от вязкого снега, и слышишь в небе тоскливый скрип, значит - фонарь, пусть и не освещающий тебе дорогу, дает надежду, что он когда-нибудь зажжется.
        В эту ночь спали все. Не спал только металлургический завод, вокруг которого и была нарублена эта рабочая закопченная слобода. Словно древний дракон, он выбрасывал в небо горящие искры, чадил и вздыхал, как туберкулезник, не находящий себе покоя даже глубокой ночью.
        И птица пошла на снижение. Внизу промелькнула полоска замерзшей, словно ручей, реки. Завод с одинокой трубой, похожей на жерло наведенной на небо пушки, остался позади. Деревянная черная улица приблизилась к глазам.
        Сугроб. Заиндевевший наличник. Удар о стекло. И тишь. Только вой ледяной пороши.
        ЯНВАРЬ
        1
        Клавдия Ивановна проснулась от незнакомого шума. Села на кровати, тараща глаза в темноту и запахивая на груди халат, в котором она жила долгими зимами, как черепаха живет в своем панцире. За окном синели есенинские бледные сумерки, но не моложавой весны, а сумерки черного человека, придавливающего собеседника так, что невозможно дышать.
        Тикали ходики на стене. Серый кот, лежавший в ногах, ощерившись, словно пушистый еж, поднял голову. Несколько потемневших икон в углу укоризненно и строго смотрели на тетю Клаву.
        В противоположном конце комнаты посапывала на железной кровати Танька, и блестящие шарики в ее изголовье тускло отсвечивали рассветом. Я любил в детстве играть в эти шарики, отвинчивая и бросая их на пол. И оловянные солдатики, расставленные на полу, бежали и прыгали врассыпную.
        Тетя Клава машинально оторвала листок с толстого, словно увесистый кирпич, календаря, и в глаза бросилось веселое досужее слово, напечатанное красной краской на грубой бумаге, похожей на ту, в которую заворачивали рыбу в продовольственных магазинах: «ВОСКРЕСЕНЬЕ».
        И Клавдия Ивановна облегченно вздохнула. Это слово значило многое, например, то, что городок проснется не в шесть часов утра, когда пронизывающий холод навевает мысль о вечной зиме без надежды и оправдания, а встанет не раньше десяти, затопит печи, поставив на них закопченные чайники, и морозное небо окутает колючий черный дымок.
        Ходики показывали начало восьмого, следовательно, в запасе был дремотный час, можно поваляться в постели, понежиться, переворачиваясь с боку на бок, чтобы железная сетка, на которой лежал матрас, залязгала и загудела внизу...
        Но вдруг она поняла, что не может спать, что какая-то тревожная тайная мысль заставляет тело двигаться и трепетать. Вернее, не мысль, а незнакомый звук, грозный, как и любая неизвестность.
        Клавдия Ивановна нащупала под собою тапочки, набросила на потертый халат подлатанный с изнанки ватник и встала на свои не слишком твердые ноги.
        Потрогала рукой печку, которая оказалась, как человеческая плоть, слегка теплой, отпихнула кота, увязавшегося следом, и пошла на кухню.
        Собственно, кухней служил небольшой закуток, образовавшийся за побеленным боком, здесь стоял деревянный стол без скатерти с мелким столовым скарбом. Этот столовый скарб, сделанный из серого олова, страшно жегся и обжигал губы до белой пленки. И потом уже, когда Хрущев посносил часть бараков, на пепелищах, оставленных после домов, валялись эти ложки и вилки, гнутые, в темных веснушках и родинках. Алюминий и нержавейка для столовой посуды были еще впереди...
        Клавдия заметила, что форточка на окне приоткрылась, хотя она твердо помнила, что закрывала ее на ночь.
        Крышка на кастрюле с наваренным накануне свекольником была отодвинута, будто хотела поздороваться. Чувствуя неладное, Клавдия Ивановна заглянула в густую красноватую жижу.
        В ней чернел какой-то незнакомый предмет величиной с небольшой, прилипчивый к руке камень. Клавдия взяла в руки половник и подцепила комок, с ужасом разглядев небольшой клюв, слипшиеся перья, подернутые мертвой пленкой глаза...
        Половник выпал из ее рук. Птица плюхнулась на пол, кот подбежал к ней и начал жадно слизывать с перьев застывшие жиринки.
        - Чего, мама... спать-то дай!
        В проеме между стеной и печью стояла сонная Танька, ледащая и поджарая, как вешалка, на которую накинули ночную рубашку. Только небольшой круглый живот, какой часто бывает у худых людей, указывал на наличие беспокойного тела, которому нужно было больше, чем разуму.
        - По воскресеньям не спим... Когда спать-то будем?..
        - Тут такое дело... Глянь!..
        И мать с ужасом указала под собственные ноги.
        - Ну и что?- сказала Танька, зевая.- Обыкновенный воробей.
        - А как попал-то?
        - Через трубу или... Ну да, через форточку. Повечерять захотел борщом. Прихарчился... и потонул.
        - Прихарчился... Нет... Здесь не то... Боюсь!..
        - А ну тебя к бесу!- Танька махнула рукой и пошла досыпать на свою железную кровать.
        Клавдия Ивановна с ужасом кинула взгляд на мертвую птицу, которую облизывал кот. В затмении чувств возвратилась в комнату.
        Открыла платяной шкаф, захватанный, как почтовая марка. Там на дне под старыми платьями и зипунами стоял деревянный чемодан со времен последней победоносной войны, выкрашенный грязно-зеленой краской, которая уже успела облупиться, с железными защелками, приспособленными под грубую мужскую руку. Такие чемоданы делали раньше кустари-инвалиды, тыловые крысы-бобыли и обменивали военным на сухой паек, а те, проклиная ущербных, брали...
        Вещи в шкафу были обсыпаны нафталином, белая пыль, как пепел, лежала всюду. Тетя Клава сдула ее, чихнув, щелкнула вечным железом и отворила военный сезам.
        На внутренней стороне крышки были пришпилены газетные фотографии Ленина, Сталина, Маленкова и артиста Самойлова. В самом чемодане лежала почетная грамота с усатым профилем, пачка облигаций государственного займа, бесполезных, как зубная боль, несколько старых пустых кошельков и дореволюционный сонник без обложки, который и искала Клавдия Ивановна.
        Она открыла заветную книжку и, найдя нужную букву, прочитала по складам, щурясь и не надевая очков:
        - «Птица, во сне - неожиданная весть, негаданное письмо, послание от друга...» Нет, не то... - Она перевернула замусоленную страницу и отыскала, наконец, нужное: - «Птица в доме - к тяжелой болезни, расстройству в делах, внезапной смерти, к безумию...» Слышь, Танька, к безумию!..- Последнее слово она произнесла с каким-то подвывом, отчего дочь даже вздрогнула.
        - Чего заголосила сдуру?- спросила Танька душевно, не вставая с кровати.- Верить-то чего всяким шалаболам?
        - Не шалаболы, книга ведь,- сказала Клавдия.
        - А в печку ее!
        - Нельзя. От матери досталась.
        - А что, мать-то твоя верила?
        - Верила в приметы. А на иконы только крестилась.
        - А ведь и вправду буду безумная,- пробормотала Танька, потягиваясь.- От любви буду.
        - Не безумная, а бесстыжая. Ты бы разведала... Может, у него жена, дети?..
        - Нет никого... - И помолчав, добавила: - А хоть бы и были. Мне-то что? Холодно нынче. Затопила бы.
        - Холодно. Конечно, холодно,- передразнила ее Клавдия.- Не май на дворе, а дров - в обрез. До весны не хватит.
        - А мы, как дядя Антип. Собственной избой топить будем.
        - Ну нет уж. Чтоб свой же дом распилить... Не бывать этому.
        Кряхтя, закрыла свой чемодан, спрятав его за демисезонным пальто. Пошла за печку, села на ведро по малой нужде, уставившись в замороженное стекло.
        - Антип,- сказала она себе.- Что мне твой Антип?
        Антип был инвалидом без ног, выдававшим себя за героя войны. Если бы он жил, предположим, в Москве, то его непременно арестовали бы, сослав на Валаам или куда подальше, так как подобные человеческие обрубки позорили социализм и от них, по негласному приказу, избавляли жителей больших городов.
        Но Антип жил в слободе, где позорить было, в общем-то, некого, и его не тронули. Несмотря на то, что у него присутствовали лишь две конечности из четырех, он орудовал этими двумя весьма умело, подрубая примыкающий к дому сарай и топя этими дармовыми бесплатными дровами собственную печь.
        Клавдия встала с ведра и прикрыла халатом голую поясницу. Ей показалось, что кто-то смотрит на нее с улицы.
        Она вынесла ведро на заснеженный двор. Собака, помесь кавказца и русской дворняги, увидев хозяйку, затявкала и заскулила, высунувшись из будки.
        Валенки вязли в наметенной за ночь крупе. Клава протоптала дорожку к силосной яме, вырытой неподалеку от деревянного нужника, которым пользовались только летом, да и то с опаской, потому что он продувался насквозь залетными ветрами, и вылила в свежий снег содержимое ведра.
        Городок к тому времени зашевелился, задергался, будто через недвижимое тело пропустили веселый электрический ток. Серые струйки дыма из многочисленных изб валили в морозное небо, и на снегу уже появилась угольная пыль.
        Но воздух не радовал Клавдию Ивановну, а пыль не огорчала. Уже множество лет, наверное, с середины войны она жила в каком-то тумане, будто на мозги ее была пролита липкая нефтяная пленка, мешавшая общаться с людьми, мешавшая что-либо понимать и оценивать. Мир для нее состоял лишь из острых углов, выступавших из-под черного нефтяного развода, и на эти царапающие душу углы она еще как-то реагировала. По радио объявили, что кончилась война - немцев она фактически не видела, а видела только беженцев. Что ж, хорошо, кончилась так кончилась, теперь жизнь наладится и станет намного лучше.
        Про немцев она слыхала разное, в основном то, что самыми страшными являлись каратели из СС, остальные же были солдаты как солдаты - охочие до баб и дармовой жратвы, спящие на ходу от усталости и бредущие безропотно на Восток, как стадо баранов. В победе Клавдия Ивановна не сомневалась. Более того, здесь, в глубоком тылу война эта рассматривалась как нечто небывалое, выдуманное кем-то нарочно, на спор или сдуру. Но разве придет кому-то на трезвую голову посылать людей из такой маленькой страны, как Германия, в такую неповоротливую махину, как Советская Россия, где заблудиться можно тут же, в ближайшем лесу и никогда оттуда не выйти? Она и сама плутала в детстве аж два дня в небольшом на вид околке, когда отправилась за ягодами. День был серый, без солнца, она быстро спуталась и спала ночью на голой земле, подложив под себя еловые ветки. А потом уже, на следующий день вышла домой по колокольчику - какая-то безумная корова, отбившись от стада, вышла на Клавдию, страшно испугалась и понеслась обратно во всю прыть. Колокольчик на ее груди звенел, и обе они были дома через каких-нибудь полчаса.
        А вот еще один угол. Танька отыскала себе какого-то хахаля (десятого по счету?) областного значения, и на это тоже нужно было откликнуться, сказать пару слов, напутствовать, пожурить... И третий угол, самый опасный - мертвая птица в кастрюле с супом. Что это, для чего и откуда?
        Вдохнув колючий воздух и забыв покормить Рекса, Клавдия Ивановна возвратилась в избу.
        2
        Свекольник пришлось кипятить заново. Вытащив котелок из поддона печи и подбросив в нее несколько сухих поленьев, чтоб веселее трещали, Клавдия пошла из кухни в комнату.
        Разлила суп по мискам, и Танька тут же начала его хлебать своей чуть согнутой посередине ложкой. Из большого, как зонт, репродуктора со стены зазвучал хор имени Пятницкого. Слова были неразборчивы, музыка тоже, так как репродуктор был приспособлен скорее под речь, поставленную дикцию, зачитывающую сообщения ТАСС, нежели под музыку, которая всегда напоминала досужий комариный писк.
        - Вечером... - пробормотала Танька,- ты вот что...
        - Да знаю,- сказала Клавдия.- Сама уйду. До каких?
        - А это как получится, мама,- и в ее голосе впервые появилась какая-то душевность.- Не думаю, чтоб слишком... После двенадцати все разойдутся, завтра же на работу.
        - И он будет?
        - Должен.
        - Ради него и затеваешь...
        - Совсем не ради,- возразила Танька.- Молодым отдыхать пора. Тем более в выходной.
        - А раньше вообще выходных не было,- сказала Клавдия,- я знаю, я помню.
        Ей показалось даже, что она помнит радостные советские довоенные времена, когда дней недели вообще не существовало, а был просто первый день шестидневки, второй день, третий... Жизнь являлась условностью, и от этого казалась легкой.
        - Ну и чего вы добились? Работали, работали, и ничего. Иконы... Изба эта,- пробормотала дочь с раздражением.- Зачем иконы-то здесь висят?- она подняла глаза на угол.- Лица черные, ничего не видать... Ты ведь не молишься, а они висят!
        - А я и не знаю, как,- отозвалась Клавдия, опасливо обернувшись, потому что сидела к ним спиной.- Мама не научила.
        - Ты вот что... Убери их. Перед людьми меня позоришь. Николай придет, увидит... На смех подымет.
        - Куда ж мне их?
        - В сенях пусть стоят или в сарае.
        - Это грех, в сарае-то!
        - Всё. С меня хватит!
        Танька порывисто встала со своего места и бросилась к киоту. Вскочив на стул обезьяной, стащила из угла вниз Богородицу, трех святителей и уже схватилась за Николая Угодника...
        - Его-то хоть оставь... Николу-то!
        - Николу, говоришь?- И Танька вдруг хитро улыбнулась.- Если Николай, то пусть стоит.
        Слезла со стула, отряхнула ладони от пыли и паутины. Озорно спросила:
        - В печку или как?
        Со смехом открыла печку и попыталась запихнуть в нее трех святителей.
        Мать, скуля, бросилась на Таньку и вырвала доску из ее рук.
        - На привидений похожи,- сказала Танька, бросив беглый взгляд на неведомые изображения.- И чтоб я их в доме больше не видела!
        - Ладно, я их людям отдам,- пообещала мать.
        - Да кто их возьмет?
        - В Москве, я слышала, есть люди,- рассудительно сказала Клавдия Ивановна.- Берут. И даже деньги платят.
        - А где Москва-то?- спросила ее Танька.
        Клавдия Ивановна пожала плечами.
        Этот вопрос был для нее риторическим. В Москву она никогда не хотела, добраться до нее не могла, ибо в точности не знала, где она. Но опытные люди говорили, что если перевалить через горы и проехать еще километров восемьсот, то покажутся вскоре огненные башни, и душа от удивления вылетит из груди.
        Клавдия вытерла икону о свой халат и поставила ее на пол.
        - У тебя тройчатка есть? А то голова раскалывается.
        - Меньше нужно гулять, Таня,- сказала мать с надрывом, потому что речь шла о наболевшем.
        Возвратилась к столу, отломила кусочек черного хлеба и корочкой подобрала с тарелки остатки супа. Отправила хлебушек в рот. Промокнула губы кусочком байковой ткани, который вытащила из кармана халата.
        Сделала радио потише и полезла в буфет за лекарством.
        Что это была за тройчатка? Неведомо. Но я застал еще те достославные времена, когда из всех лекарств было лишь два: тройчатка и пирамидон с анальгином. Зато и лечились ими от всех болезней, быстро и действенно. «У вас тройчаточки не найдется?.. Дайте мне, что ли, тройчаточки!..» И опрятная, чисто одетая дама в аптеке, похожая на школьную учительницу, отдавала в руки маленькую коробочку, похожую на спичечную, но только много тоньше, на которой было написано это сладкое слово «тройчатка»!..
        3
        Храм Всех Святых стоял на окраине города недалеко от металлургического завода имени Серго Орджоникидзе. Собственно, горку, на которой белела колокольня, и металлургический комплекс отделяла друг от друга хилая речка, слегка примерзшая от сильных морозов, которые ударяли здесь с ноября. Полностью река не замерзала никогда, потому что завод спускал в нее отходы, и они катились ниже, в близлежащие деревни. Рыба ходила не так, как до войны, когда она заплывала в подолы баб, полоскавших белье, но все же была - карась, уклейка, плотва, иногда попадались даже веселые щуки, которых ели сами, а остальной рыбой подкармливали скотину.
        Роза ветров несла промышленный дым прямо на церковь, так что немногочисленный клир вечно кашлял, сморкался в платочки, отбывая непростую повинность то ли перед невидимым Богом, то ли перед собственной совестью.
        Клавдия Ивановна вошла с авоськой через остатки разрушенной ограды на церковный двор.
        Был он странным. Из снега торчали несколько ветхих крестов и могильных памятников. Кладбище было частично снесено, и на большой куче промерзшей глины победно стоял заглохший трактор. Бурые кирпичи колокольни, изъеденные ветром, смотрели на мир из-под облезшей штукатурки, говоря, что все проходит, и дурное, и хорошее.
        Настоятель отец Андрей пилил дрова неподалеку от своего маленького одноэтажного дома одноручной пилой. Делал он это с видимым усилием, из-под скуфьи струился пот и залеплял глаза. Бревно было обледенелым, толстым и хотя лежало на козлах, дело продвигалось медленно.
        Поставив авоську на снег, Клавдия Ивановна подошла тихонько к батюшке.
        - Я вот что... - пробормотала она, с трудом подбирая слова.- Вас забыла, как звать...
        Настоятель посмотрел на нее мутным взглядом, продолжая пилить. Несмотря на свои тридцать с лишком лет, он выглядел подавленным и старым в основном из-за времени, которое носил в себе. А было это время в несколько тысяч лет, взятое им из Писания и кое-как приспособленное под собственную мятежную душу.
        - Чего тебе?- спросил он после паузы.
        - Я, гражданин поп... Я тут вам принесла... Вроде подарка.
        Она кивнула на авоську.
        Батюшка опасливо посмотрел на снег и ничего не сказал.
        - Уже отслужили сегодня?
        Он не ответил.
        - А я слышала, вас под кинозал оборудовать будут.
        - Этот вопрос еще окончательно не решен,- пробормотал настоятель.
        - Но ведь людям же нужно кино, так ведь?
        Батюшка подышал на озябшие руки. Потом закашлялся.
        - Ты крещена?- спросил он ее хрипло.
        - Да вроде.
        - Тогда почему спрашиваешь про кинозал?
        - А что здесь такого?- не поняла она.- В городе об этом все говорят...
        - Ну и доволен народ?
        - Доволен. Но не всем.
        Батюшка отер рукою иней с бороды. Он вдруг почувствовал в душе слепую давящую ненависть. Обычно, когда это происходило с ним, он клал на свои плечи и живот торопливый трехперстный крест. Но сейчас он почувствовал, что ему стыдно перекреститься перед ней. Что этот жест будет уликой против него, ничего не даст, а только ославит перед людьми.
        - Дети есть?- спросил он глухо.
        - Дочка.
        - И тоже такая, как ты?
        - Это вы про что?
        - Кино любит?
        - Любит. Из-за темноты. Они там целуются.
        - Не крестила ее?- выдохнул он из себя, как зверь выдыхает вой.
        - А зачем?
        - Иди отсюда,- пробормотал настоятель.
        - Ладно. Прощайте.
        Клавдия Ивановна вытряхнула иконы на снег, как вытряхивают мусор, спрятала авоську в карман драпового пальто на ватине и пошла восвояси.
        Настоятель приблизился к иконам, бегло вгляделся в их лики. Смущение оставило его. Он поцеловал каждую, несмотря на то, что Клавдия могла это видеть.
        - Погоди!- крикнул он вслед.- Как звать-то тебя?
        Она остановилась у заглохшего трактора.
        - А это вам зачем?
        - Молиться за тебя буду,- выдавил он, потому что так было надо.
        - Да не стоит,- махнула она рукой со смехом.- Я же не верю!
        Ей показалось, что это было с его стороны ухаживанием, крючком, заброшенным в душу. Теплая волна поднялась от живота к горлу. Она снова почувствовала себя молодой.
        - А если б твоей дочери приказали покреститься? Что бы тогда... - спросил отец Андрей, прочтя по глазам ее ложное чувство и потрясенный такой реакцией.
        - Кто приказал?
        - Не знаю, кто... Правительство. Власти. Отвела бы ко мне?
        Клавдия Ивановна пожала плечами. Она не поняла, о чем идет речь. Власти никогда такого не приказывали. И в ближайшем будущем приказать не могли.
        Вышла через разрушенные церковные ворота. Чувствуя, что он смотрит ей вслед, выпрямила спину и гордо откинула голову назад.
        А настоятель снова возвратился к своей пиле. Бревно надо было не только перепилить сегодня, но и переколоть. И это гарантировало, что вечером с семьей он не замерзнет. Оно было осиновым, это бревно. И гореть должно было жарче и дольше, чем березовое. Пусть с ленцой, голубоватым пламенем, не стреляя и не шутя, как березовое...
        4
        Инвалид без обеих ног развернул во всю ширь свою могучую гармошку. Оказалась она особенной, необыкновенной, потому что на складках мехов была нарисована голая восточная женщина с веером в руке.
        - Давай, Василиса, согрей,- сказал ей интимно инвалид и весело заиграл «Утро красит нежным светом...», правда, несколько фальшиво и сбиваясь с ритма.
        - Ну и гармошка у тебя, дядя Антип,- раздумчиво произнесла Татьяна, стоявшая напротив.- Прелесть. Похабщина.
        - Это музыка моя верная,- ответил инвалид, безбожно фальшивя.
        - А ты, поди, и спишь с ней, с музыкой?- осведомился молодой человек за спиной у Таньки, который раскрывал деревянный круглый стол, ставя во внутрь его тяжелую перегородку.
        - А тебе что, завидно?
        - Не завидно. А интересно.
        - Василиса от меня отдельно живет. В коробке,- объяснил инвалид, имея в виду голую женщину и не переставая играть.- А без коробки музыка портится.
        Мускулы Таньки пришли в движение. Она топнула ножкой на высоком каблуке разок, второй... Прошлась, стуча подошвой, по периметру комнаты, сметая пыль из неподметенных углов и заставляя мышей внизу прижиматься друг к другу и прятаться. Швы на ее черных чулках натянулись, лодыжки стали твердыми, как кегли. Лицо пошло пятнами.
        - Нет,- сказала она вдруг.- Не танцуется.
        Остановилась посередине комнаты и с укором поглядела на инвалида.
        - А я могу другое,- сказал тот.- «Амурские волны» и «Марш монтажников-высотников».
        - Какой там марш, дядя Антип?- искренно возмутилась Танька.- Ты понимаешь, что у меня журналист будет? С области! С центральной газеты! А ты со своей голой музыкой будешь здесь трындеть!
        - И хорошо,- не сдался тот.- Пусть он про мою голую музыку напишет, а не только про надои.
        - Да что с тобой говорить, ты же во!..- Танька постучала кулаком по деревянному косяку.- А сажайте его на печь, ребята!..
        Двое здоровых парней подхватили дядю Антипа под белы рученьки и вырвали у него гармонь.
        Он умудрился укусить одного из них, а второму плюнуть в глаза. Но это не помогло - инвалида забросили под самый потолок, на печь, а музыку уронили в углу, сделав бесхозной и мертвой.
        - Василису отдайте, гады!- кричал он.- Музыку обрат верните!..
        - Ничего не получишь,- ответила ему снизу Танька.- Василиса без тебя отдохнет. А водки ему дайте.
        Тот, что раскладывал стол, плеснул в стакан «Московской» из пузатой бутылки с маленькой зеленой этикеткой и протянул инвалиду на печь. Тот залпом махнул стакан, занюхал рукой и вслух заплакал.
        Все от его слез почему-то успокоились, а Татьяна заглянула за печку. Мать сидела в закутке, сжавшись и поблескивая глазами, похожая на худого пушистого зверька.
        - Ты ж обещала!..- напомнила ей дочь.
        - Соседка вышла куда-то,- сказала Клава.- Куда ж мне идти, на мороз?
        В это время дверь в избу отворилась.
        На пороге появились двое парней, несших в руках радиолу «Урал». У радиолы был зеленый глаз, который ловил все станции на свете, правда, с помехами и неразборчиво. Полированная деревянная крышка откидывалась сверху, и под ней находился двухскоростной проигрыватель грампластинок на 78 и 33 оборота.
        - Ставьте на подоконник,- распорядилась Танька.- А что крутить будем?
        - А вот что,- один из принесших «Урал» открыл свой портфель и вытащил оттуда рентгеновский снимок.
        Танька посмотрела его на просвет, различив смутно грудную клетку и легкие, похожие на футбольную камеру.
        - Это ж мертвец!- не поняла она.
        - Не мертвец,- сказал парень.- Мертвец молчит, а этот играет.
        - А чего-то холодно,- передернула плечами Танька.- Ты бы, Петь, затопил, не растаял бы...
        Другой парень, что принес приемник, присел у печи и начал над ней колдовать.
        А Танька снова зашла в закуток.
        - Идешь, что ли?- сказала она нетерпеливо.- Сейчас уж Николай будет!
        - Что-то он не торопится,- недовольно промолвила Клавдия Ивановна, вставая с табуретки и натягивая на плечи ватник.
        - Обещал к семи, задержался, значит...
        Клавдия Ивановна застегнулась на все пуговицы и вышла из своего укрытия.
        Изба тем временем наполнилась гостями. Пришли трое дородных девушек, изображавших субтильность, напомаженных и страшных, как смертный грех. Глядя на них, хотелось заметить: «Широк русский человек...», но сузить их не представлялось возможным, раз уж сама жизнь их не сузила.
        Танька расцеловалась с ними, причмокнув, словно вампир.
        - Меня танцевать возьмите,- подал с печи голос дядя Антип.- А то я здесь под потолком пропаду.
        - ...ну что, так и растопить не можешь?- спросила Петьку Таня, схватила с полки банку с керосином и плеснула со всего маху в печку.
        Внутри печи что-то вспыхнуло, взорвалось и повалил из нее черный адский дым. Изба наполнилась смрадом.
        - Ты же заслонку не открыла, дура,- сказала, кашляя, Клавдия Ивановна.
        - А черт с нею!- беззаботно ответила Танька, но заслонку тем не менее отворила.
        Кто-то распахнул окно на улицу.
        А радиола тем временем крякнула, всхлипнула, будто очнулась от тяжелого горя. Кости на рентгеновском снимке захрипели под адаптером с корундовой иглой, ожили, зашевелились, зажглись неведомой жизнью, как при Страшном суде. И вдруг из динамика жахнул «Рок вокруг часов» Билла Хейли, искаженный почти до неузнаваемости кустарной некачественной записью. Смешавшись с морозным воздухом, он оказал на аудиторию электрическое действие.
        Все начали топать ногами и плясать «русскую» слободскую, если такая существует на свете, то есть приседая, выбрасывая вперед руки и имитируя радость, которая рвется из груди.
        - И я... Я с вами!- заорал с печи инвалид.
        Какой-то парень стащил его вниз и начал с ним кружиться, прижимая к плечам, как девушку.
        - Иди... Иди отсюда, мам!- крикнула Танька на Клавдию, наскочив и чуть не сбив ее с ног.- Или мы тебя убьем!..
        - Иду... А Николай-то твой... здесь?- спросила непонятливая мать, которая вечно старалась вникнуть именно в те вопросы, которые не поддаются никакому вниканию.
        Но здесь веселье вдруг сдулось, как проколотый воздушный шар. Резко погас свет. Комната погрузилась в кромешную тьму, и радиола с Биллом Хейли медленно заглохла, проворачиваясь по инерции и превращая баритон рокера в чудный волжский бас.
        - Опять свет вырубили!- с отчаянием сказал кто-то.
        - Может, пробки?- спросила Танька с надеждой, которая умирает последней.
        - Да нет, это по всему поселку.
        В самом деле, за окном была египетская тьма.
        ...Свет тогда выключали повсюду. От грозы, ветра, морозов и без всяких видимых причин. В маленьких деревянных городках, похожих на географические прыщики, и в больших каменных наростах, как Москва. В смутном детстве я помню, как сидел, вжавшись в диван, и слушал какую-то страшную сказку из маминых уст. И хотелось, чтобы эта тьма никогда не кончилась, потому что она не только пугает, но может скрывать и защитить...
        - Ничего, керосинку зажжем,- нашла выход Танька.
        Мать тем временем достала с буфета керосиновую лампу и запалила горящей спичкой фитиль.
        - Теперь я вам нужен... Послушайте, люди!- И инвалид развернул свою Василису во всю нешуточную ширь.
        Он заиграл «По диким степям Забайкалья...», но музыка его навеяла лишь тоску, потому что освещение теперь было тусклое, интимное, с тенями на потолке и задумчивостью в сердце, которая грозила перерасти в отчаяние.
        - Нет,- отрезала нервно Танька.- Цыгана давайте! Цыгана тащите сюда!..
        - Ну, я пошла,- решилась наконец Клавдия Ивановна.- Гуляйте тихо.
        И вышла через сени на двор.
        В темноте она видела, как вслед за ней выбежал из избы Петька и кинулся в близлежащий дом.
        Из конуры выглянула собака, начав тереться об Клавдию Ивановну и скулить.
        - А у меня ничего нет,- сказала псу тетя Клава.- Пустая. Что после них останется,- она кивнула на собственный дом,- то твое.
        Вдруг звякнули струны гитары, ударилась об забор деревянная дека. В темноте шли двое: один - с гитарой на плече, без шапки, бородатый и черный, как негр. Следом за ним семенил Петька и отчего-то громко смеялся.
        Собака истерично залаяла.
        - Нельзя, Рекс, свои!- попыталась успокоить его тетя Клава.
        Двое вошли в дом и затворили за собой дверь.
        Клавдия Ивановна присела на обледеневшую скамеечку и подперла голову рукою,- идти было решительно некуда, разве что залезть в конуру к Рексу и греться вместе одним бездомным воздухом. Продержаться на скамейке можно было минут сорок, потом, решила Клавдия, зайдет тихонько в дом и заляжет хотя бы в сенях. Она не испытывала злости к людям, которые выгнали ее на мороз, не испытывала вообще никаких чувств. Все то же масляное пятно разлилось в голове, делая ее ко всему равнодушной. Было только жаль, что у нее нет шапки-невидимки. Тогда бы, надев ее, Клавдия Ивановна забралась прямо на печь, и никто не заметил, и можно было б дремать до утра.
        Она услышала, как гортанный мужской голос прокричал внутри дома:
        - Чавела!..
        Ладонь ударила в струны, и они фальшиво и подло задребезжали. Клавдия зябко вздрогнула. Погром только начинался и, несмотря на отсутствие электричества, грозил затянуться за полночь.
        Если бы тетя Клава заглянула в окно, то ей бы открылась фантастическая картина.
        Света по-прежнему не было, зато чадящая керосинка отбрасывала на стены и потолок романтические тени. Вся компания усиленно топала ногами по деревянному полу, изображая цыганочку, так как под музыку косматого гитариста ничего другого изобразить было нельзя.
        На полу и столе валялось несколько початых бутылок водки. Бородатый цыган бил в струны и что-то орал в темноту. По-цыгански он знал только несколько слов, но держался за них, как за спасительную шлюпку, потому что с ними была связана не только память о матери, которая гадала на местном железнодорожном вокзале, и отце, бывшем неплохим сапожником, но с этими непонятными для него самого словами сопрягалось чувство ветреной вольности, быть может, мнимой. Он не считал себя, как они, советским человеком, он считал себя прежде всего цыганом, который может однажды послать все к чертовой матери и уйти куда-нибудь в поля. А они, эти собравшиеся здесь люди, любили его именно за это, не догадываясь, что бесколхозных полей давно уж нет, вольности - тоже, а есть одна расстроенная гитара и косматая голова.
        Дядя Антип, рискуя быть раздавленным, тихо спал в углу, накрывшись своей искусственной Василисой и мечтая во сне о том, чтобы она однажды ожила...
        
        
        - А мне танцевать не с кем!- с надрывом прокричала разгоряченная Танька, рванув платье на груди.- Не с кем, сучки!..
        - А где ж Колька твой?- взвизгнула одна из девиц.
        Танька только в отчаянии махнула рукой.
        Взгляд ее уперся вдруг в иконостас, вернее, в то, что от него осталось.
        В темном углу угадывался лик лысоватого старца с короткой седой бородой и суровым, не обещающем послаблений, взглядом. Она не знала, что это за старец и для чего он, не знала, что в дремучие достославные времена этот старец сильно прижучил одного экспансивного еретика, ударив кулаком прилюдно, но зато запомнила его имя от матери.
        Ее вдруг осенило.
        - Есть у меня кавалер... Нашелся!
        Цыган еще раз вдарил кулаком по гитаре, разгоняя кровь в ее железных струнах. Все зашлись в каком-то неистовстве.
        Танька поставила в угол табуретку, взобралась на нее и стащила вниз Николая угодника.
        - Дамы приглашают кавалеров!- заорала она подслушанную где-то фразу.
        Спрыгнула вниз и, прижимая икону Николая к себе, пустилась с ним в пляс.
        
        
        ...Клавдия Ивановна в это время раскачивалась на скамейке, борясь с холодом и обхватив саму себя руками. Под нос она пыталась мурлыкать странную песню, которая просилась из головы наружу:
        И на юбке кружева,
        И под юбкой кружева,
        Сразу видно, сразу видно,-
        Лейтенантова жена...
        Песня была не совсем приличной и более подходила армейским людям, например доблестным чекистам или бесстрашным охранникам в концентрационном лагере. Но петь ее было довольно сладко, тем более что других песен Клавдия не помнила, разве что из «Свинарки и пастуха», но свинарка как-то не ложилась на ее сегодняшнее настроение.
        Внезапно цыганочка в доме кашлянула, сбилась и, окончательно подавившись, прервалась.
        Наступила гнетущая тишина.
        А потом кто-то коротко и истошно закричал по-звериному.
        Открылась дверь. Тете Клаве вдруг показалось, что в сенях промелькнула на секунду яркая молния.
        Из дома выскочил Петька и молча помчался вниз по улице. За ним, хромая, выбежал цыган без гитары, еще чернее лицом, чем был прежде. Куда он бежал? В поля? На волю? Следом, давя друг друга, спотыкаясь и падая в снег, бросились во двор все остальные гости, без шапок, без пальто, мигом протрезвевшие и на себя не похожие.
        Все, кроме ее дочери Таньки.
        Рекс почему-то не лаял. Более того, забился в конуру и не подавал признаков жизни.
        Клавдия Ивановна почувствовала, что случилось нечто ужасное, такое, что может перевернуть миропорядок, поставив все под сомнение. Нефтяное пятно в ее голове на минуту прорвалось.
        С опаской взошла она на крыльцо и заглянула через сени в комнату.
        Керосиновая лампа стреляла, догорая на столе.
        В углу по-прежнему крепко спал инвалид.
        5
        Столяра Павла Игнатьевича разбудили, постучав в окно. В это время он видел нудный и тревожный сон про то, что перед ним лежит тяжелая чушка, которую нужно взять рубанком. Но не дается проклятая чушка, выскакивает, как Буратино, куда-то вбок, и хоть бы одна стружка с нее упала. И во сне говорит кто-то Павлу Игнатьевичу хриплым голосом вскипевшего чайника: «Нужно не рубанком брать, а фуганком!..» «Как же фуганком, не понимает он,- когда чушка сделана из железа?..» «А ты все равно фуганком чушку возьми,- советует тот же невидимый голос.- Или ты не мужик? Это будет понадежней твоего рубанка!» «Ладно, хорошо»,- соглашается Павел Игнатьевич и вдруг понимает, что бесполезно, что это одно и то же. Что одна буква в начале «р» или «ф» ничего не изменит. А чушка - она всегда останется чушкой, тупой, спесивой, неповоротливой, словно медведь, вещью в себе, которую нельзя сделать вещью для себя ни рубанком, ни скальпелем, ни, тем более, усилием хрупкой человеческой воли.
        Но в это время в окно постучали, и он, не поняв, что это пришли по его душу, и решив, что шум был случайный, шальной, щелкнул выключателем. Но тревожный свет не зажегся, поселок до сих пор прозябал без электричества, и это было обычным делом, когда дул ветер или падал снег. А сейчас происходило и то, и другое.
        Чиркнул спичкой, осветив ходики на стене. Они показывали начало третьего ночи. Все пространство его пятиметровой комнаты занимала железная кровать и платяной шкаф, между которыми нужно было как-то жить и передвигаться. Но Павел Игнатьевич не роптал, потому что привык к тесноте и другого пространства не знал. И если бы его поместили в комнату, предположим, в десять квадратных метров, то он бы в ней заблудился, заплутал и лишь в конце дня добрался бы до желанной кровати. Всю жизнь он провел в трех-четырех метрах индивидуальной жилплощади, сначала в заводском общежитии, теперь - в коммуналке на десять человек. И это было нормально. Тягу к пространству он воплощал в деревянных вещах, заставляя их быть какими угодно. А иных друзей у него не было.
        - Кто здесь?- спросил он в темноту.
        За окном что-то сказали, но столяр не расслышал.
        - Чего надо?- крикнул он, открыв форточку.
        - Собирайся! И побыстрее! Шевелись!
        Напрягая глаза, он увидел за окном человека в ушанке со звездой во лбу.
        - Это ты, товарищ старший лейтенант?
        - Сам, что ли, не видишь?!- прокричали ему.
        Голос за окном был истеричным, сорванным и выдавал величайшее волнение.
        - С вещами?!
        - С инструментом! Быстрее, тебе говорят!
        И Павел Игнатьевич понял, что случилось нечто необыкновенное, а что именно, не догадался. Он не обиделся, что с ним обращались, как с вещью, он делал эти вещи собственными руками и считал незазорным влезть в их шкуру.
        - Стамеска нужна? Дрель? Гвоздодер? Фомка?
        - Бери все,- был ему из-за окна ответ.
        Столяр, вздохнув, натянул на себя штаны без поддува. С поддувом он носил коротким летом, и все равно в них потел за работой, хоть ветерок и забирался в штанины и в обширную, кое-как залатанную прореху между ног. Но сейчас поддува совсем не требовалось, а требовалось противоположное ему свойство - крепкие армейские галифе, придававшие человеку государственную устойчивость, чтоб он не колебался, как поплавок, в своих сомнениях, а твердо следовал общей линии борьбы за всех.
        В углу его конуры стоял деревянный лоток с гвоздями, сверлами и прочей металлической мишурой. Положив в него молоток и короткую пилу, Павел Игнатьевич расчесал ладонью всклокоченные волосы.
        Потом, исходя из практических целей, заглянул в ведро, стоявшее на полу, в котором находилась квашеная капуста. Положил в рот соленую горсть, взял сверху липкий, слюнявый огурец, откусил половину, а остальное спрятал в карман штанов, тяжелых и широких, словно сделанных из картона.
        Накинув на плечи ватник, пошел в коридор...
        6
        Мело, мело по всей земле. Кроме метели, глаза не видели ничего. Ноги сами угадывали узкую протоптанную дорожку меж сугробами, которые дотягивались до окон одноэтажных домов. У них, у ног было свое отдельное чувство и свой разум. А все остальное, что водится в человеке, было в такую погоду лишь приложением.
        - Что стряслось?- спросил Павел Игнатьевич, низко пригибая крупную голову и рассекая ветер кроличьей шапкой.
        - А черт его знает, что,- сказал старший лейтенант и замолчал.
        Столяр некоторое время ждал продолжения, а потом все же напомнил о своем присутствии:
        - А все-таки?
        - Провокация,- ответил ему милиционер.
        - Ясно,- сказал Павел Игнатьевич.
        Помолчав, предположил:
        - Американцы?
        Послушал, как гудит в ушах пурга. И опять полюбопытствовал:
        - А откуда они здесь?
        - Неизвестно. Может, оттуда,- и милиционер показал головой на черное небо.
        - Так у нас же перехватчики есть,- возразил ему на это столяр.
        - Замолчи!- попросил его старший лейтенант.- Иначе я за себя не ручаюсь, понял?
        - Пристрелишь, что ли?
        Ответа не последовало, но можно было предположить, что да, именно так, пристрелит...
        - Ладно,- согласился Павел Игнатьевич и, подумав, добавил: - Стреляй. А далеко ли идти?
        Старший лейтенант опять смолчал.
        Они свернули на улицу Чкалова и подошли к дому, у которого стояла машина «скорой помощи» и милицейский «воронок».
        Здесь было тревожно и явно что-то происходило. Не станет милиция дежурить вместе со «скорой», но Павел Игнатьевич не подал виду, хотя и спугнуть предстоящую работу было не грех - милиция все равно ничего за нее не заплатит.
        Дом был черный, как ночь в южных широтах. Лишь на стеклах лежал медовый отблеск горящей внутри керосинки. Несколько зевак стояли поодаль и близоруко таращились в темноту. Завыла собака, как будто в доме был покойник или что-нибудь еще, значительно хуже.
        - ...Какие же это американцы?- спросил, войдя в избу, Павел Игнатьевич.- Это же Танька Скрипникова!
        
        
        Из угла вдруг раздался плач, похожий на вой. Павел Игнатьевич взглянул туда и увидал тетю Клаву. Столяр близко не знал ее, но все равно пожалел, потому что если человек плачет, то его надобно жалеть, а не жалеют только живодеры и фашисты.
        У догорающей печки стояла знакомая ему Татьяна в своем голубом крепдешиновом платьице и туфлях на высоких каблуках, прижимая к груди какую-то черную закопченную доску. Глаза ее были закрыты, а веки, как показалось Павлу Игнатьевичу, слегка почернели.
        Около нее колдовала молоденькая врачиха со «скорой помощи» и небритый недовольный медбрат. Тут же топтались два невыспавшихся милиционера.
        Павел Игнатьевич увидел, как юная врачиха пытается сделать в руку Тани укол. Протерла кожу спиртом, выпустила из шприца струйку жидкости, проверяя напор, попыталась вколоть иглу... Над верхней губой у врачихи росли небольшие усики. Игла согнулась, образовав угол в 90 градусов.
        Столяр отметил про себя, что сам никогда не работает так халтурно. Уж если он берет в руки рубанок, то это будет рубанок, а не какой-нибудь там отвес или уровень, и ничего у него не согнется, и все будет точно, как в аптеке. Он почувствовал мимолетную гордость за самого себя. Эта гордость приходила к нему довольно часто, может быть, из-за нее он и остался до седых лет бобылем. Озадачивало лишь то, что Танька никак не прореагировала на эту сломанную иглу.
        На лбу у врачихи выступил пот. Губы затряслись от собственного бессилия. Кто-то из милиционеров нервно и громко вздохнул.
        - А вы б ее положили на кровать,- предложил Павел Игнатьевич.- Удобней ведь будет.
        - А ее можно положить?- спросил его старший лейтенант, который и привел сюда.- Ты в этом уверен?
        Дядя Паша поставил свой инструмент на пол и подошел к стоящей со словами:
        - Хватит дурить, Танька... Чего уж тут!
        
        
        Попытался сдвинуть ее с места... Тщетно. Она была, как из камня, тяжелая и твердая.
        - Холод!- он озадаченно отдернул от нее свои руки.
        - Не трогайте больную!- заорала на него врачиха.- Не видите, у несчастной - столбняк!
        - А разве при столбняке бывает такое одеревенение тканей?- подал голос медбрат.
        - Такого не бывает,- согласилась врачиха.
        Она вытащила из сумочки аппарат для измерения кровяного давления. Надела на правую руку Татьяны, которая стояла, словно статуя, не открывая глаз.
        Накачала манжету и стала слушать сигнал через фонендоскоп.
        - Девяносто на семьдесят,- сказала она, снимая наушники.- Пониженное.
        - И что это значит?- спросил ее медбрат.
        - Это значит, это значит...
        Она достала какую-то книжку из своей сумки и начала ее судорожно листать.
        Закусила губу, смутившись и покраснев от стыда за полное свое бессилие. «Ясно,- подумал про себя столяр.- Выпускница или практикантка. Кого теперь на „скорые“ ставят, прости господи...»
        - Распилить деревяшку можешь?- предложил ему старший лейтенант, имея в виду то, что она зажала в своих руках.
        - Так это ж икона.
        - Ну и что? Она ж ее не отдает. Распилим и по кускам вытащим.
        - Нет,- сказал столяр.- Я икону пилить не намерен.
        - Ты что, религиозник?!
        - Не религиозник. Но иконы не пилю,- ответил твердо Павел Игнатьевич, потому что он был человек с устоями, как большинство столяров. А тех, кто возился с железом, фрезеровщиков всяких, он считал людьми без принципов.
        - При чем здесь икона? Ее нужно срочно госпитализировать,- подала голос врачиха.- Больная находится в глубокой коме.
        - А оторвать ее от пола нельзя?- поинтересовался вдруг Павел Игнатьевич.
        Ему не ответили.
        - Ну а если подрубить пол?
        - Руби скорее!- закричал старший лейтенант.- Для этого тебя и позвали, дурака!
        - Ладно, ладно... Ты не кричи, начальник... - засуетился столяр.
        Взял в руки топор и глянул мельком в лицо Татьяны. Оно было мертвенно-бледным, глаза по-прежнему закрыты.
        - А если полотенцем ее укутать? А то страшно больно...
        - Есть полотенце, мать?- спросил у Клавдии милиционер.
        Та беззвучно раскачивалась на табуретке и ничего не отвечала.
        - Сумасшедший дом!- потерял терпение старший лейтенант.
        Стянул с печи кусок ситца, который прежде служил занавеской, и прикрыл Татьяну, как паранджой.
        Павлу Игнатьевичу сделалось легче. Теперь больная была укутана сверху по пояс, и лицом своим, болезненным и омертвелым, не мешала работать.
        Взял в руки топор и со всего маху ударил по доскам. На них остался лишь легкий след, похожий на царапину.
        - Из чего у вас полы сделаны?- обратился он недовольно к Клавдии Ивановне.- Из дуба, что ли?-
        Ударил еще и еще...
        - Не из дуба,- проворчал Павел Игнатьевич.- Видать, из мертвого дерева... Ну да... - Он потрогал пальцем лезвие.- Уже затупился...
        - Ты будешь работать или нет?!- закричал на него старший лейтенант.
        - Буду,- пробормотал столяр.- Только чудно мне... Топорище третьего дня затачивал, а уже - тупое.
        - Вы какую-нибудь молитву знаете?..- спросил между тем медбрат старшего лейтенанта.
        Тот посмотрел на него мутным взглядом.
        - Можно клятву Гиппократа прочесть,- подала тоненький голос врачиха.- А вдруг поможет?
        Но не прочла, а только пообещала.
        Взяв в руки долото, столяр ударил его молотком. Просунул в образовавшееся отверстие стамеску и попытался сделать первый распил. Но, может быть, от волнения сунул не совсем удачно,- металл звякнул, дернулся, как струна у скрипача, и стамеска переломилась надвое.
        Павел Игнатьевич озадаченно поглядел на дело рук своих.
        - Иди отсюда,- сказал ему душевно старший лейтенант.
        - Она ж финская... Американка моя... - пробормотал столяр.- Это ж на века... Такого не бывает! Я ею железо резал!
        - Все! Выметайся вон!- заорал милиционер и, приставив к носу кулак, прошептал: - А будешь трепаться обо всем этом - посажу!
        Почесывая затылок, в полном недоумении и прострации Павел Игнатьевич вышел на мороз.
        Светало. У дома на Чкаловской собралась уже небольшая толпа людей. Павел Игнатьевич вынул из кармана ватных штанов остаток огурца и смачно его сжевал.
        - Чего там?- спросила у столяра какая-то баба.- Зарезали кого?
        - Да так. Чудеса всякие,- уклончиво ответил столяр.
        - А какие чудеса?
        - А такие. Американку мою знаешь? Финскую? Ну вот. Переломилась с первого раза. А ведь железо ею пилил. А тут - по дереву. И - р-раз, пополам.
        - Да разве это чудо?- не согласился с ним худой мужик с головой, замотанной шарфом.
        - А тебе - мало?- разгорячился Павел Игнатьевич.- Американка... Финская! И - пополам! Каких тебе еще чудес?
        И пошел на красный рассвет в свою пятиметровую клетушку, бормоча под нос:
        - Американка... Финская... И - пополам!.. Каленая... финская... Р-раз, и нету!
        День начался неудачно.
        ФЕВРАЛЬ
        1
        - Тебя главный вызывает,- сказал Николаю Николаевичу Пашка Рыбников, младший редактор, который по совместительству исполнял в газете еще обязанности корректора.
        Николай Николаевич оторвал мутный взгляд от старенького, латаного-перелатаного «Ундервуда», на котором набирал очередную статью-фельетон с названием «А крыша-то с дырой!» о негодном коровнике совхоза «Московский», и уставился невидящими глазами на своего напарника.
        - Зачем?
        - Да разве он скажет. Поди, услать тебя куда-то хочет.
        - Не поеду,- ответил Николай Николаевич.- Мне эти командировки - во!
        И он провел ладонью по своему горлу.
        Комната, в которой они сидели, давно не ремонтировалась. Из-под облупленных стен смотрела на свет деревянная арматура в клеточку. Чтобы как-то скрасить убожество здания областной газеты, на место одной из пробоин повесили фотографию Дуайта Эйзенхауэра с пририсованными к голове ветвистыми рогами. Сам Дуайт от этого начал походить скорее не на черта, а на древнего рыцаря-крестоносца, который смотрит на Восток с сомнением, латинизировать ли его или все обратить в прах.
        - Ездить все-таки лучше,- сказал Пашка,- чем читать ваши статейки про надои-удои... Как, кстати, правильно - надои или удои?
        - Всегда писали «надои»...
        - А я сомневаюсь. Разве что у Даля посмотреть?
        Напарник вдруг прервался и приложил указательный палец к губам. Внимательно прислушался, наклонившись к пробоине, которую закрывал собою, как Матросов, американский президент.
        - ...Светочка или Нюшечка?- прошептал Пашка, задавая вопрос Николаю.
        - Светочка,- предположил тот.
        Пашка отодвинул фотографию Эйзенхауэра вбок и заглянул в пробоину.
        - ...тетя Люда!- со смехом сообщил он.
        За стеной обрушился водопад спускаемой в унитазе воды.
        - У тебя чеснок есть?- поинтересовался устало Николай.- Не трепись, а дай чеснока.
        Он приставил ладонь к собственному рту, дыхнул и скривился.
        - Амбрешка?.. Пить не надо на ночь... Сейчас посмотрю...
        Паша пошел на свое рабочее место в углу кабинета, в котором стоял большой несгораемый сейф. Щелкнул ключом, открывая тяжелую металлическую дверцу. Внутри темной таинственной глубины стояла початая бутылка трехзвездочного армянского коньяка, рядом с которой находилось блюдечко с ломтиком засохшего лимона и чахлой головкой чеснока.
        - Держи,- и Паша передал чеснок Николаю.
        Тот храбро куснул головку, и аж слезы выступили на глазах.
        - Теперь от тебя будет разить, как от колбасы,- сказал Пашка.
        - Все, пошел.- И Николай тяжело двинулся к двери.- Может, уволит?- предположил он с тоской.- Дал бы Бог. Надоело все... - Он махнул рукой и вышел в коридор.
        
        
        А там было, как говорят в народе, хоть топор вешай, то есть ничего не видно из-за тумана-смога от славных советских папирос. Я помню эти редакции, в которых раньше бывал частенько: сотрудники пробираются по коридору ощупью, и на плечах лежит заслуженный пепел.
        - Артемьев!- крикнули ему в спину.- Деньги для кассы взаимопомощи!
        Николай оглянулся.
        ...Она неслась на него, как танк, гремя каблуками по паркетному полу, разгоряченная, красная, готовая на все. Подмышки у ее блузки запотели.
        - Ничего нету, Галя.- Николай для достоверности обшарил на ходу карманы и даже вывернул наружу один из них.- ... До зарплаты еще неделя!
        В кармане его были явственно видны табачные крошки.
        - Так ты и в зарплату ничего не даешь,- сказала профсоюзница Галина Федоровна.
        И здесь, как назло, каблук у нее подвернулся и отлетел в сторону. Тело ее, плотное и горячее, наклонилось и чуть не грохнулось на пол.
        - Вот черт!- вскрикнула она в тоске.- Туфли новые! Модельные! Фабрика «Парижская коммуна»!
        - Отдам... Все отдам. Все у меня заберите!- с раздражением сказал ей Николай.
        Она же, сев на грязный паркет, приставила отломанный каблук к подошве.
        - Что теперь делать? Может, склеить чем-то?
        - Какая-то смола помогает,- посоветовал ей Коля.- Боксидная или эбоксидная... Я в точности не знаю.
        Она вдруг заплакала, громко и наивно, словно ребенок. Ей оставалось дотянуть только двадцать лет, всего лишь двадцать, когда в Москве вдруг появится обувь - австрийская, французская и просто хорошая, купленная государством на газовые деньги. Итальянские сапоги из голубой нежной кожи, как веки у девственницы, ценою в 120 рублей... И еще билет до Москвы в один конец - 25 рублей, и вся зарплата вылетает за одну поездку, и живешь остальное время на кипятке. Но зато в сапогах, голубых, итальянских! Сейчас уже нет таких, как были в конце семидесятых, когда изможденные русские женщины вдруг вздохнули полной грудью, нет и никогда не будет. И всего дотянуть до этого времени двадцать лет... Всего лишь двадцать! Правда, британские туфельки-лодочки появятся уже через год, в международный фестиваль молодежи и студентов. Но кто это прозреет?
        Не зная, чем ее утешить, Николай Николаевич толкнул кожаную дверь и вошел в кабинет-усыпальницу главного редактора.
        - Альберт Витальевич... Можно?
        2
        В послевоенные времена и ближе к брежневскому «застою» было три типа главных редакторов. Одни сразу вербовали в стукачи, спрашивая у начинающего автора: «А правда ли, что имярек видит нашу жизнь через очко унитаза? Вы, надеюсь, согласны?..» Другие поили шотландским виски, привезенным из творческой командировки. Третьи, самые искренние, клялись, что лягут на вашем пути трупом, но в литературу не впустят. Кто из них был прав? По-видимому, третьи. Но в такой кабинет, в какой вошел мой Артемьев, я, пожалуй, не заходил никогда.
        
        
        Главный сидел под портретом лысоватого расторопного человека, избранного недавно Первым секретарем ЦК КПСС, но известного еще ранее, с достославных времен усатого генералиссимуса, перед которым лысоватый танцевал иногда гопачок, поднимал народные тосты, пел песню «Дивлюсь я на небо...», ибо считался в партийных кругах патентованным и неисправимым украинцем. В его чертах, несмотря на лысину, было что-то детское, как будто ребенка, по сути, сорвали вдруг с насиженного места и кинули сразу в кресло Политического бюро. Эту странность в облике Первого и передавал, как мог, казенный портрет.
        В углу просторного кабинета стоял точильный станок, над которым колдовал заросший волосами человек восточного вида. В его руках находился столовый нож, и косматый приставлял его к вращающемуся кремню, нажимая ногой на педаль. Из-под железа летели ленинские искры. Станок издавал отвратительный визжащий звук, как будто сотню котов одновременно тянули за хвосты. Тогда эти точильщики ходили всюду - по домам, по скверам, по стадионам и баням. Просыпаешься утром, еще не продрал глаза, а через форточку уже несется снизу энергичный голос: «Ножи и ножницы починять! Починять, затачивать, навострить!..»
        - Чем занят?- спросил Альберт душевно, принюхиваясь к воздуху, который принес с собою Николай Николаевич.
        - Фельетон добиваю. О коровнике совхоза «Московский».
        - Бросай. Есть более важная тема...
        Главный обернулся, потому что станок неожиданно замолк.
        - Другой давай,- сказал главному косматый, отдавая заточенный нож.
        Альберт Витальевич пощупал пальцем лезвие, положил нож на стол и отдал точильщику другой, приспособленный для разрезания газетных листов.
        Станок включился, возобновляя пытку, и комната опять наполнилась визжащим гулом.
        
        
        - Из буфета, что ли?- спросил Николая главный, принюхиваясь.
        - Так точно. Колбасу ел, «чайную»... - соврал Николай.
        - Ну да, ну да,- согласился Альберт.- А «одесской» там случайно не было?
        - «Одесскую», говорят, привезут в конце недели.
        Альберт заметно поскучнел и о чем-то призадумался. Может быть, он размышлял о том, почему чеснок кладут именно в «чайную», почему кому-то удобен чай с чесноком, а, например, в «докторской», которую завозили в газету лишь по большим праздникам, этого чеснока не обнаружишь. Хотя должно быть наоборот, учитывая его лечебные свойства...
        - Ты как относишься к религии?- спросил он после паузы, неожиданно ощутив беспричинную злость.
        - Как все. А что?- насторожился Николай Николаевич, понимая, что теперь они коснулись самого важного.
        - Они совсем разошлись.
        - Кто?
        - Религиозники-изуверы. Бесчинствуют, жируют. Пропагандируют всякий вздор... - отчего-то он указал на точильщика.
        Тот согласно кивнул косматой головой.
        - Да,- на всякий случай согласился Николай Николаевич, проследив за его взглядом.- Изуверы еще встречаются. А где именно они жируют?
        - Да в Гречанске,- неохотно сказал Альберт Витальевич.
        Здесь Николай не удержался и прыснул.
        - Ты чего это? Не понял,- отреагировал главный.
        - Я был там в декабре, в этом Гречанске, по вашему же заданию,- пояснил Николай.- Дыра страшная. И нет там никаких изуверов.
        - Правильно. В декабре они тихо сидели. А вот в январе разошлись. Кстати, а почему этот город называется Гречанском, ты выяснил?
        Николай промолчал. На этот счет он слышал несколько мнений. Одни говорили, что название слободы произошло от гречки, которую сеяли там со времен Екатерины. Другие утверждали, что при недавних раскопках какого-то слободского кургана археологи обнаружили внутри несколько древнегреческих монет. Но он не стал знакомить главного с этой фантастикой, а бухнул ему же на зло:
        - Говорят, что там бывал когда-то Николай Греч...
        - Так, так... Греч и Булгарин?- неожиданно оживился главный.- Пушкинские враги? Что ж они потеряли в такой глуши?
        - Неизвестно. Может быть, не потеряли, а нашли,- попытался скаламбурить Николай, чувствуя, что глупость про Греча несколько разрядила обстановку в кабинете.- Так что там, с изуверами?
        - Страшный суд скоро наступит, слышал?- бесцветно спросил своего подчиненного Альберт Витальевич.
        Николай мельком взглянул в глаза своему начальнику. Отметил его опухшие веки и нездоровый цвет лица, подумал некстати: «А ведь помрет скоро. Может, еще быстрее меня...»
        - Слышал,- согласился он на всякий случай.- Но нас привлекут как свидетелей...
        - Гречанск гудит и стонет,- игнорировал его юмор главный.- Кто-то распускает слухи, что все грешники окаменеют и будут стоять наподобие жены Лота. Что будто бы одна девица уже стоит, но, вопреки ожиданиям, в Пасху воскреснет в новой плоти...
        Здесь станок прекратил визжать, потому что точильщик перестал нажимать ногой на педаль и весь обратился в слух.
        - Жена Лота - комсомолка?- поинтересовался Николай.
        - В каком смысле?
        - В смысле окаменевшей девицы. Я про нее спрашиваю.
        - Вроде бы.
        - Невозможно. Чтобы комсомолка воскресла.
        - А ты хотел бы, чтобы она была партийной?- спросил его Альберт.- Ее в партию никто не примет, покуда она неподвижно стоит.
        - Я и не подумал...
        - В общем, рецидив проклятого прошлого налицо.
        - Расстрэлять ее,- сказал вдруг с акцентом косматый точильщик.
        - Рано, Ахмет, рано,- не согласился с ним главный редактор.
        - Так окаменела она или нет?- потребовал уточнения Николай.
        - Конечно, нет,- как можно более убедительно подтвердил главный.- Но дело-то серьезное.
        - Серьезное. Для министерства государственной безопасности.
        - Ну, министерство там уже разбирается,- уклонился от этой темы Альберт.- Кстати, со вчерашнего дня оно называется Комитетом... Однако нужно и со стороны областной печати дать оценку слухам, разоблачить бабью сплетню, показать старуху-повитуху со всеми ее потрохами! Фельетон, передовица с броской агитационной шапкой... Короче, сам решишь, что лучше.
        - Я год не был в отпуске,- напомнил Николай.
        - Напишешь про комсомолку и пойдешь. В Минводы тебе путевку сделаем, в санаторий. Там сейчас плюс десять... - И глаза главного наполнились мечтательной медовой влагой.
        На секунду он стал сладким, как пряник.
        Николай Николаевич вдруг почувствовал, что его хотят закопать. Закопать именно там, в Гречанске, под угольным шлаком, не поставив ни креста, ни обелиска с красной звездой.
        - Адрес застывшей есть?- спросил он после короткой паузы.
        - А как же, вот... - Главный порылся в ящике письменного стола, вытащив оттуда надкушенное яблоко, старый Георгиевский крест, а потом уже бумажку с адресом, и сунул ее Николаю.- В общем, не мне тебя учить. Все расспросишь. Как ее окрутили, как врать заставили... И сделаешь горячий материал. Может... и там, наверху заметят.- И Альберт бросил мечтательный взгляд на портрет Первого секретаря.
        Николай также последовал его взгляду и посмотрел в глаза портрету.
        - А что на другой стороне?- пробормотал он вдруг.
        - Не понял,- строго сказал Альберт Витальевич.
        - Ну там, на другой стороне... Там должен быть еще один портрет!..
        Наступила неловкая пауза.
        Ахмет крякнул и снова включил свой визжащий станок.
        Николай почувствовал, что с похмелья брякнул что-то лишнее.
        Не попрощавшись, он вышел в коридор. И Альберт Витальевич понял, что хочет его уволить, давно хотел, как только его увидел.
        
        
        Он был в общем-то неплохим человеком, этот главный редактор, но, как каждый начальник, рассматривал вверенный ему коллектив в качестве детского конструктора, из которого можно свинтить башенный кран, грузовую машину или игрушечную тачку для перевозки воображаемого угля. Какая-то гайка сюда подходит, а какая-то нет... Артемьев был именно этой неподходящей гайкой. Во-первых, он носил под пиджаком вязаный свитер вместо белой рубашки, а во-вторых... достаточно во-первых!
        Хотя в отношении свитера можно было и поспорить.
        Сам Альберт Витальевич подражал писателю Константину Симонову. Он увидел однажды его фотографию в «Огоньке»: седой, как лунь, моложавый человек с маленькими усиками над верхней губой сидел за пишущей машинкой, зажав в губах толстую трубку, и что-то такое ваял... Потом, встретив его на писательской конференции в Москве, был поражен его прямой спиной, его несгибаемым позвоночником и понял: перед ним пушкинский денди!.. «Как денди лондонский одет...» Симонов одевался с некоторой продуманной небрежностью, и знаком этой небрежности служил именно свитер.
        И Альберт Витальевич заболел им, этим блестящим московским франтом, у которого в жизни все сложилось, сбылось и устаканилось. При Сталине он был главным после Фадеева. При нынешнем Первом он был первый среди равных. Что он писал теперь втихаря, какую сладкую тайну доставал из своей груди? «Жди меня, и я вернусь...»? Или изобретал новую прозу и разоблачительную статью про действия американского империализма? Неведомо...
        Со времен их единственной встречи Альберт Витальевич распрямил свою спину, попытался курить дома трубку и сделал попытку поменять голову. Голову определяла, конечно же, прическа, и на изменение ее были потрачены значительные усилия.
        Однако с этим его ждал полный крах. Дело в том, что свердловские парикмахерши знали только две стрижки: бокс и полубокс. Бокс выбривал голову почти полностью, оставляя на лбу маленький плебейский чубчик. Полубокс казался более либеральным - при нем голова была пострижена, как футбольное поле, то есть оставался, кроме чубчика, еще газончик коротких хилых волос на висках и на затылке. Обе прически направлялись в основном против вшей, которыми кишели после войны не только парикмахерские, но и каждый третий советский дом. Их изводили керосином и крепким клюквенным отваром, если клюква, конечно, была в наличии. После керосина голова шла белыми струпьями, и вместе с кожей отваливались на подушку серые гниды. Клюква действовала более нежно, но, по сути, столь же безжалостно - кожа после нее не отлетала, зато вши выползали сами по себе, спасаясь бегством, а их яйца просто засыхали на волосах, не давая доблестного потомства. Бокс и полубокс помогали бороться с этой бедой. Но обе прически, несмотря на свое гигиеническое значение, считались низкими, пролетарскими.
        На голове у Симонова было нечто другое. А что именно?.. Уже в конце шестидесятых явилось сакральное слово «скобочка!» «Сделайте мне скобочку, пожалуйста!» - просили мы, и злобный парикмахер, проклиная придирчивого клиента, проводил на наших затылках резкую полосу, отделяя клумбу волос от гладкой, не готовой для гильотины шеи. Стоило это от рубля двадцати до трешки, в зависимости от того, какой была парикмахерская - салоном или рядовым районным заведением. И это был явный прорыв к либерализму. И невидимый, как дух, молодой Джон Леннон махал нам рукой с берегов туманного Альбиона...
        Элементарной, подобно воздуху, скобочки и не мог добиться Альберт Витальевич, потому что вместе с Симоновым он шел впереди своей эпохи. И если бы ему сообщили, что через пятьдесят лет в несоветской России все опять постригутся наголо, делая не просто бокс на голове, а бои без правил, он бы сказал на это только одно: «Завшивели, ребята. Все опять с гнидами на голове!..»
        Сейчас, глядя вслед Николаю Артемьеву, он подумал, что этого парня был бы не прочь закопать в том же Гречанске, а будет ли крест на могиле, звезда или безымянный холмик - это уж как получится.
        С Артемьевым зрели проблемы, грозящие в будущем перейти в непреодолимые трудности. Во-первых, он читал белогвардейца Николая Гумилева в списках. Тоненький листок папиросной бумаги с напечатанным на нем «Заблудившимся трамваем» Альберт Витальевич обнаружил однажды на его письменном столе. Главный был, в общем-то, не против Гумилева, но в «Заблудившимся трамвае» ему показался намек на собственную газету. И, во-вторых, в статьях Артемьева была неискренность человека, надеявшегося втайне от других на то, что когда-нибудь вся эта жизнь гигнется, провалившись в тартарары.
        Над Гречанском сгущались тучи. То, что сигнал о религиозниках пришел по линии обкома, подтверждало, конечно, большой скандал. Что там произошло на самом деле, ухандокали ли сектанты девицу или девица сама пришибла кого-нибудь, было неважно. Важным являлось участие в этом скользком деле бывшего МГБ, которое теперь вдруг разделили на милицию и на неведомый никому Комитет... А здесь уж добра не жди.
        «Погиб Артемьев,- решил про себя главный.- Впрочем, туда ему и дорога!..»
        
        
        - Готово, что ли?- спросил он у Ахмета.
        - Гляди,- сказал тот, выдирая волос из своей бороды.- Вжик-вжик и нету!
        И полоснул по нему заточенным лезвием.
        - Так и вся жизнь наша,- согласился с ним Альберт Витальевич.
        3
        - У него двусторонний портрет,- сообщил жене Николай.- На обороте нарисован Сталин.
        - Сознайся, что у тебя в Гречанске любовница,- сказала жена Наташа, аккуратно складывая выглаженную рубашку и пряча ее в походный портфель грязно-коричневого цвета.
        - Сознаюсь. Есть у меня любовница - журналистика.
        - Ну а если как перед Богом?
        - Я - атеист.
        - Разведусь я с тобой, Коля,- тяжело вздохнула она.- И не увидишь меня совсем.
        - Причина?
        - Жить с атеистом - мука... - тихо пробормотала Наташа.
        - Ну, я не совсем атеист,- поправился Николай.- Есть законы природы, о которых мы ничего не знаем, в это я верю. Но Бога, конечно же, нет.
        - Почему нет?- не отставала жена.
        - Потому... - медленно произнес он.- Если бы Бог был, то он избавил бы меня от этого унижения... Писать чепуху про коровники и фельетоны про изуверов... Газета бы исчезла, растворилась, как дым, если бы Бог был. Или я сам работал бы совсем в другом месте!
        В комнате был включен телевизор КВН, маленький и приземистый, похожий на сундучок старика-волшебника. К экрану была приставлена линза на штативе, наполненная специальным раствором, делавшая маленький экран больше, но окрашивавшая изображение в желтовато-мутный цвет. Телевизоров не было в общей продаже, и Николай купил его по поддельному талону, на котором было написано: «План поставок картофеля колхозником Артемьевым выполнен». Картошку он взял у тестя, который жил за городом, все остальное было делом техники. Кавээны государство продавало прежде всего колхозникам. Но в этом уже виделся прогресс по сравнению с прошлыми годами, когда телевизоры стояли лишь в квартирах членов Политбюро. Вещание начиналось в пять часов вечера, изображение было неярким, смазанным и напоминало тени в платоновой пещере. Чтобы смотреть передачи в летний день, приходилось садиться вплотную, укрывая телевизор и собственную голову мешком или пальто. Через несколько лет ситуация кардинально изменится. В продаже появится «Темп» - полированный ящик с небывало большой трубкой, которая регулярно выгорала раз в два года, но для
которой зато никакой линзы не требовалось. «Темп» продавали уже не за талоны, а за обычные советские деньги, которые начинали играть, к ужасу многих, все б?льшую роль...
        В телевизоре беззвучно раскрывал рты какой-то народный хор,- нервная Наташа выключила звук.
        Была она бледной и худой, с длинными синюшными пальцами, походившими на лапки курицы из продовольственного магазина. Поясницу она замотала шерстяным платком, уже с месяц ее мучили еле переносимые боли, особенно по ночам.
        - Уходи из газеты,- сказала жена.- Брось все. Пиши стихи, как делал раньше. Как-нибудь проживем.
        - Это на твою-то зарплату? Даже не думай. А потом меня просто посадят за тунеядство.
        Он поглядел на себя в конопатое зеркало, причесал расческой кустик колючих усов, которые придавали лицу значительность. Он хотел отпустить после университета чеховскую бородку, чтобы окончательно порвать с окружающими, но кто-то из приятелей заметил, что с подобной бородкой он станет похож на Троцкого, и это будет уже слишком.
        - Почему именно на Троцкого,- спросил он у зеркала,- а не на Калинина?
        - Что?- не поняла Наташа.
        - Ничего. Это я так.
        Она уже привыкла, что муж частенько разговаривает сам с собой, и относила данное свойство к художественности его натуры.
        Она искренно любила этого временами пьющего человека, мрачного по утрам, безразличного в постели и ненавидящего, кажется, весь мир. Подругам говорила, что живет с гением. Но в глубине души ее иногда посещала мысль: «Нет, не гений». А если не гений, как жить дальше? Как оправдать отсутствие детей, его лень по воскресеньям, которые он проводил на диване, его эгоизм, самовлюбленность и невнимательность к ее болезни? А то, что она серьезно больна, Наташа чувствовала временами весьма ясно. Но любила себе повторять его любимую поговорку: «Еще впереди много времени!.. Еще очень много времени!..»
        - ...Еще очень много времени,- пробормотал он в подтверждение ее мыслей, открыл записную книжку, чтобы уточнить список вещей, которые должен был взять в дорогу:
        - «Пара носков, голубая рубашка, свитер... Термос с горячим чаем...» Сделала?
        - Поклянись,- потребовала жена,- что если ты встретишься в Гречанске с любовницей, то ты мне об этом скажешь.
        - В Гречанске? С любовницей? Ты сама не понимаешь всей этой пошлости,- пробормотал он, глядя в окно.- Кончить филфак университета для того, чтобы изменять жене в Гречанске?.. Боже мой, до чего мы докатились!
        - Докатились,- упрямо, как эхо, повторила Наташа.- У тебя в Гречанске любовница!..
        Николай, чувствуя свое полное бессилие доказать обратное, подошел к аквариуму с золотыми рыбками, который стоял на тумбочке у стены, и задумчиво уставился на него, сдерживая злость.
        Подумав, выловил одну из рыбок специальным сачком. Поднес ее к линзе телевизора и запустил внутрь.
        Рыбка сделала несколько неуверенных гребков в тяжелой, вредной для нее массе.
        Заслонила собой солиста народного хора. Уставилась в удивлении на него, потому что солист тоже стал похож на рыбу.
        4
        Светало. Часы на вокзале показывали половину девятого утра. К оледенелому перрону Гречанска медленно подвалил пассажирский поезд областного значения, весь составленный из «жестких» вагонов безкупейной плацкарты. В те годы остаточная, уходящая в небытие жесткость, не равнодушная, как сейчас, но тем не менее вполне опасная, наградила обыкновенный плацкартный вагон собою, позволяя экономить на дороге до 50 рублей и заставляя думать, что она, эта жесткость, может стать вполне целесообразной и даже полезной.
        Паровоз с красной звездой на круглой морде выпустил струю пара и со скрежетом остановился.
        На перрон начали вылезать заспанные пассажиры с неуклюжим багажом в руках, с баулами, авоськами, деревянными чемоданами, перевязанными веревками и ремнями.
        Николай, одетый в импортный легкий плащ, в фетровой шляпе и с кожаным портфелем в руках был среди них белой вороной, европейцем. Плащ был сделан из пластиката, его привезла от восточных немцев двоюродная сестра жены Натальи, а туда он попал из Австрии. Для зимы он не подходил, для весны тоже, а для лета был слишком душным. Но все равно в нем чувствовалась какая-то нездешняя сила. В пластикате ходили герои американских фильмов начала пятидесятых, и был он предвестником знаменитой болоньи, прорвавшей через десяток лет все государственные кордоны и хлынувшей в СССР мутным потоком.
        Артемьев остановился под вокзальными часами, озираясь и ожидая кого-то.
        К нему подкатил кругленький мужичок в каракулевой шапке бобриком, энергичный и опрятный, как колобок.
        - Товарищ Артемьев?- радостно проворковал он, протягивая руку.- Вы ли это?
        - Я. А вы...
        Но мужичок не дал ему договорить:
        - Кондрашов Михаил Борисович. Уполномоченный по делам религии при местном Совете... А я думал, это иностранец стоит... На уральца вы совсем не похожи!
        Николай внимательно вгляделся в розовое гладкое лицо. Оно бы казалось даже приятным, если бы не было столь сладким. Натянутая, словно на барабане, кожа, яркий румянец, заливающий пухлые щеки... Нет. По Артемьеву, порядочный человек не должен щеголять собственным здоровьем и уж, конечно, румянцем. Сутулый, бледный, весь пригибаемый к земле непосильным для решения вопросом... Вот какой должен быть человек. Но с Михаилом Борисовичем все оказалось сложнее. Николай не заметил некоторую асимметричность в его лице, а следовательно, пропустил тайну Кондрашова.
        
        
        - Как доехали? Не укачало?
        - Да не спал всю ночь. Одно слово: пятьсот веселый,- пожаловался Николай, имея в виду номер поезда.- То ребенок заплачет, то сосед захрапит...
        - Что поделаешь... Тут нет мягких вагонов. Провинция. Вы не против, чтобы я подвез вас до гостиницы? Машина ждет на площади.
        - Какая гостиница, вы что?- раздраженно заметил Артемьев, чувствуя, что кровь в его жилах начинает клокотать от негодования.- Мне интервью взять и уехать. У меня дела. А задерживаться в Гречанске я не намерен.
        - Тогда, может быть, перекусим в местном буфете?
        - Послушайте... Как вас там?- терпеливо, подавляя подступившую ярость, пробормотал Николай.
        - Михаил Борисович.
        - Вот именно. Я перекусил в поезде. Чай с бутербродами, понимаете? Мне нужно работу сделать и поскорее уехать от вас, понимаете?
        - Все, все. Молчу, молчу,- и Кондрашов приложил короткие ручки к груди.- Позвольте портфельчик... Вы все-таки гость... Вот так!
        Он взял из его рук портфель и быстрыми шагами пошел прочь с перрона.
        Внутренне проклиная судьбу, Николай поплелся за ним следом.
        
        
        У памятника Ленину на площади стояло несколько машин. Кондрашов открыл дверь черной «Победы», блестящей и круглой, как металлический пирожок, сам сел рядом с шофером, а Николай залез на заднее сиденье.
        Машина тронулась и, описав полукруг, въехала на улицу, на которой стояли одинаковые кирпичные дома свежей застройки.
        - Ну что Свердловск? Шумит?- спросил у Николая Кондрашов.- Не был там целую неделю, а уже соскучился.
        - Это Москва шумит. А Свердловск, скорее, дымит. А что здесь?
        - Здесь тоже дыму хватает. Уже начали готовиться к посевной. Проверили технику на МТС, заменили устаревшие узлы на тракторах... Скоро март, а там - выходи в поле.
        - В народе говорят: «Марток - надевай семь порток»,- устало произнес Николай.
        - Говорят... - как-то неохотно согласился Михаил Борисович и замолчал.
        Артемьев подождал, когда сам Кондрашов продолжит беседу и, может быть, введет в курс дела. Но уполномоченный притих в самый неподходящий момент.
        «Победа» повернула на улицу, где стоял одноэтажный «частный сектор» - бревенчатые срубы с затейливыми резными наличниками, одинаковые, как и новостройки. Артемьев заметил, что снег здесь темный, с налетом угольной крошки.
        - Вы и пригласили меня для того, чтобы я писал о посевной?- напомнил Николай о своем существовании.
        - Ну да... И о посевной тоже,- пробормотал Михаил Борисович, все еще находясь в состоянии прострации.
        Артемьеву почему-то захотелось его ударить. В этом, наверное, была виновата бессонная ночь.
        - Вы почему такой розовый?- спросил он вдруг.
        - В каком смысле?- вздрогнул Кондрашов.
        - В смысле кожи. Пьете, что ли, много?
        - А-а... Ну, это совсем просто,- улыбнулся уполномоченный.- Сырая рожь. Или пшеница. Годится также овес. За день съедаешь один злак и ходишь, как новенький.
        Он не врал. Хотя розовая кожа досталась ему, скорее всего, в наследство от матери, разбитной крестьянки-середнячки, которую чудом обошло прошлое лихолетье и которая умирала с именем Сталина на устах.
        - Есть тут у нас одна невыдержанная девица... - перешел, наконец, к делу Михаил Борисович.- И приключилась с ней вполне дикая история...
        Он снова замолк.
        - Пошла на разбой? Сделала подпольный аборт?- тормошил его Николай.
        - Да нет... Если бы... Была у них молодежная вечеринка. Ну, сами знаете, танцы под радиолу, смех, шуточки...
        - Водочка,- добавил Николай.
        - И водочка тоже. Может, в ней все дело. В общем, стало во время танцев с этой девицей плохо. Что-то вроде окаменения членов, температура понижена, давление тоже... Вызвали «скорую помощь» и быстренько привели в чувство. А мать, религиозница и сектантка, разнесла слухи о том, что ее дочку покарал-де боженька за то, что вела разгульный образ жизни. По городу поползли слухи... ну, сами знаете, как у нас бывает. Вот, собственно говоря, и все.
        - И о чем вы хотите, чтобы я писал? О водочке и танцах?
        - О слухах,- твердо сказал Михаил Борисович.- О том, что под ними нет реальной почвы. А одно мракобесие отживших свое старух... - Он поглядел в окно.- Мы почти и приехали... Улица Куйбышева... Давай к тридцатому дому,- приказал он шоферу.
        - Как зовут девицу?- спросил Николай.
        - Татьяна Скрипникова.
        - Скрипникова?- с удивлением переспросил Николай, и голос его дрогнул.- А разве она живет на улице Куйбышева?..
        Уполномоченный перевернулся на 180 градусов и глянул с заднего сиденья в глаза Николаю.
        - А что, вы с ней знакомы?- спросил он с тревогой.
        - Да нет. Нет, конечно,- сказал Николай, сам точно не зная, врет он или нет.
        - Значит, и вы что-то слышали?
        - А что я должен слышать?
        - О чуде,- выдохнул уполномоченный, и бывшие доселе добродушными глаза сжались в узкую полоску.- О чуде, который наш боженька совершил?
        - Да ничего я не знаю!- нервно отрезал гость и вдруг добавил: - Если начистоту, то и знать не хочу.
        - Отчего так?
        - Неинтересно. Есть у меня другие дела.
        - Но, может быть, это и к лучшему. Равнодушие - залог объективности. И что может быть интересного во всяком бабьем вздоре?
        - Ничего.
        - Вот именно. А ущерб этот вздор наносит чрезвычайный. Ладно. Сейчас все услышите. Из первых уст. Въезжай прямо во двор,- приказал Кондрашов шоферу.
        
        
        Деревянные ворота были распахнуты настежь. Машина подъехала к почерневшему крыльцу, и шофер заглушил мотор.
        Толстые сосульки свисали с крыши. Дверь деревянного нужника была распахнута настежь. На деревяшке с круглой прорезью лежали куски газеты.
        Кондрашов обтер ноги веником, входя в избу. А Николай решил не обтирать свои ботиночки, он заметно волновался, и мысли его были заняты совсем другим...
        
        
        - Вот она, наша чудесница,- и Михаил Борисович указал на круглую белесую девушку небольшого роста, которая сидела под фикусом в нарядном выходном платье.
        На столе дымил самовар, поблескивали чашки дулевского завода, и свежевыпеченные пампушки сами просились в рот. Чувствовалось, что девица под руководством Кондрашова, как могла, подготовилась к этой важной встрече.
        Волнение Николая тут же испарилось, как и раньше любовь к людям. Ему стало скорее забавно...
        - Хотите свежий анекдотец? Батюшка жалуется в церкви своей прихожанке: «Что-то святая вода не течет! Нужно вызвать водопроводчика!..» - И уполномоченный широко улыбнулся.
        - Она и есть Татьяна Скрипникова?- поинтересовался Николай с деланным равнодушием.
        - Она и есть. Может, вам паспорт показать?- игриво спросил Михаил Борисович.
        - Да не надо. Обойдусь. Куда повесить?- спросил Артемьев, снимая с себя припорошенную снегом шляпу.
        - Не сиди, как дура. Поухаживай за корреспондентом,- приказал девице Кондрашов.
        Та дернулась, с трудом оторвалась от стула, будто была приклеенная, и на твердых негнущихся ногах, подойдя к Николаю, взяла у него плащ и шляпу.
        - А изуверка где?- поинтересовался Артемьев, присаживаясь к столу.
        - Какая изуверка?
        - Да мать ее.
        - В божьем храме. Где ж ей еще быть?- медленно ответил Кондрашов.
        - Так у вас еще и церковь осталась?
        - Ненадолго. Скоро переоборудуем в Дом культуры,- пообещал Михаил Борисович.- Только мать ее вряд ли что скажет. Точнее, наплетет с три короба. Что со старухи взять? Другое дело, сама Татьяна. Она, можно сказать, непосредственный участник события... Ты присаживайся, Таня. Хватит хлопотать.
        Про мать Михаил Борисович слегка слукавил. То, что со старушки нечего было взять, здесь все было точно. С Клавдией Ивановной нужно было договариваться теперь совсем в другом месте, и произошло это после того, как она захотела поставить на одеревеневшее тело своей дочери медицинские банки. Тогда банками лечили все - от простуды до туберкулеза. Старушка уже запалила фитиль, уже заголила спину у стоявшего колом человеческого столба, но ее вовремя остановили и отправили в областную психиатрическую лечебницу на доверительный разговор.
        - Чего будете?- с трудом выдавила из себя девушка, сидевшая за столом.
        - Чаю ему!- прикрикнул на нее уполномоченный.
        - Не откажусь,- согласился Николай.- Это вы сами пекли?- он указал на румяные, как Кондрашов, пампушки.
        - Нет,- ответила девушка и вопросительно посмотрела на уполномоченного.
        - Она, она,- быстро сказал тот.- У нее золотые руки. Недаром работает мотальщицей на ткацкой фабрике.
        - Мотальщицей?- заинтересовался вдруг Николай.- И что же вы мотаете?
        - Срока они мотают,- неожиданно предположил Кондрашов, накладывая себе в блюдечко брусничного варенья.- Что еще в нашей стране можно мотать?
        Девица, не удержавшись, прыснула, словно рассыпала горох.
        - Шутка,- сказал Михаил Борисович.- Давай, Таня. Расскажи нашему гостю все как есть.
        - Было это в первое воскресенье января. Собрались мы с друзьями посидеть, стихи почитать.
        - Очень интересно,- согласился Николай, наливая чай в блюдечко.- И какие же это были стихи?
        - Жаров. Маяковский. Горький.
        - Но потом-то вы не разошлись,- напомнил ей Кондрашов.- «Буревестник», «Советский паспорт»... Этим ведь дело не ограничилось, разве не так?
        - Так,- подтвердила девица.- Принесли радиолу и айда танцевать...
        - Фокстрот или польку-бабочку?- спросил гость.
        - Буги-вуги они танцевали,- со вздохом признался Кондрашов.
        - Буги-вуги... - как эхо, повторила девица незнакомое для себя слово.
        - Как же я об этом напишу?- пробормотал Николай, откусив кусочек сахара.- Это же тень на весь город... В Гречанске танцуют буги-вуги! Бред!
        - Можете написать, я вашей творческой свободы не стесняю,- разрешил уполномоченный.
        - Что же было дальше?
        - Ну, станцевали,- бесцветно сообщила девушка, глядя в одну точку.- И вдруг мне сильно поплохело. Столбняк напал. Остановилась посередине комнаты, ноги не идут, в глазах темно... Вызвали «скорую». Они приехали и сделали укол новокаина... После этого ноги пошли. На следующий день я уже чувствовала себя хорошо.
        - Уже мотали на своей фабрике,- услужливо подсказал ей Николай.
        - Уже мотала.
        - Вам бы провериться. В областной больнице или в Москве... Какая-то странная болезнь, когда ноги не идут.
        - Не вытанцовывается, правда?- оживился Кондрашов.- Это ведь у классика сказано: «Не вытанцовывается!..» У Салтыкова-Щедрина, кажется.
        - У Гоголя,- уточнил Николай.- «Заколдованное место».
        - Это он про Гречанск написал,- бухнула вдруг в тоске мотальщица.
        Как-то странно дернулась, и ложка упала на пол.
        - А вот это зря, Таня,- с укором и значением сказал уполномоченный.- У тебя образование - восьмилетка. Комсомол, работа, что тебе еще нужно?
        - А счастья нет,- заметил Николай.
        - Будет,- пообещал Михаил Борисович.- Когда вы про нее в газете напишете. Станет знаменитой, как Валентина Леонтьева.
        - Что же было дальше после того, как вы пришли в себя?- поинтересовался гость.
        - Дальше началось самое интересное... Расскажи. Не молчи, как рыба,- ткнул в бок хозяйку Кондрашов.
        - Креститься на меня начали, песни петь,- призналась девушка, вздрогнув от его прикосновения.
        - Какие песни?
        - Псалмы у них называется,- подсказал Михаил Борисович.- Стали собираться сектанты у избы, кланяться...
        - Что-то я не вижу здесь никаких сектантов,- сказал Николай, выглядывая в окно.- И никто не крестится.
        - Так мы объяснили, что чуда не было. А был непростой медицинский случай.
        - Это все?
        - Почти. Можешь ему про свою фабрику рассказать...
        - Про фабрику не надо. Что ж... Дело ясное. Пережитки прошлого. И перегибы на местах,- замял это дело Николай.
        - Пережитки прошлого - это точно,- одобрил формулировку Кондрашов.- Но никаких перегибов у нас не имеется, это уж не взыщите.
        - Значит, недочеты.
        - И недочетов тоже. Потому что за прошлое мы ответственности не несем.
        - Я понял. Так и напишу. Значит, Татьяна Скрипникова?- сказал Николай, поднимаясь.
        - Именно так. Не назовите ее Натальей или Ольгой. Не перепутайте. Дело-то важное.
        - Не перепутаю. Всего вам доброго.
        Николай учтиво поклонился, взял с вешалки плащ и двинулся было в сени. Но вовремя одумался, схватил со стола пару пампушек, засунул их в карманы брюк и вышел за дверь.
        Оставшись один на один с девицей, уполномоченный бросил на нее гневный взгляд и даже зачем-то погрозил кулаком.
        5
        Михаил Борисович застал Николая перед приоткрытой дверью на двор. Тот листал свою маленькую записную книжку, внимательно вглядываясь в каждую страницу. Почувствовав за спиной чужое присутствие, Артемьев быстро спрятал книжку в карман плаща.
        - Теперь в гостиницу «Центральная». Там для нас в ресторане накрыт стол обкомовского уровня,- интимно прошептал в ухо гостю Кондрашов.- Мясной салат «Ассорти» из сырокопченых колбас, любите? Рыбу «фиш» едите?
        - Теперь - на вокзал. Мясо я не ем, потому что не привык. А рыбу съем в другой раз.
        - Но ведь поезд ваш - только вечером.
        - А электрички на что? Доберусь на перекладных и вечером уже буду дома.
        - Очень жаль. Очень... - разочарованно протянул уполномоченный.- Ну, как вам она, наша мотальщица?..
        Николай пожал плечами. Заметил, что мох, которым были проложены швы между бревнами, отошел в одном месте, и в отверстие дует.
        Он заткнул мхом дырку и пошел на двор.
        Кондрашов почувствовал беспокойство. Что-то было не так, в отношениях с гостем возникла неопределенность, грозившая со временем разбить кирпичную стену, которую он столь бережно перед ним сложил. Впрочем, это беспокойство не вызвало паники и никак не отразилась на жизненных функциях: печень и почки работали исправно, сердце билось, как пламенный мотор у советских истребителей, которые в войну, правда, летали на американском топливе.
        Михаил Борисович был рожден государственным человеком. И осознание того, что он - человек не партикулярный, укрепилось лет десять с лишком тому назад благодаря рассказу одного приятеля. Этот приятель работал в закрытой поликлинике в Москве, обслуживающей исключительно членов Советского правительства. И проводя их плановые обследования, приятель был потрясен здоровьем пациентов, неуступчивым и непреклонным, как камень в горной гряде. В этом смысле Каганович ничем не отличался от какого-нибудь Молотова, а Молотов мог поспорить ледяным хладнокровием с самим Верховным. Кругом шла самая разрушительная за всю историю война, враг рвался на юг к заволжской нефти, уже была подготовлена тайная директива о сворачивании военных действий в случае потери Сталинграда, о переводе правительства за Уральский хребет и партизанской войне, если потребуется, в сотню лет... И при этом - кровяное давление, как у летчиков, оловянные, ничего не выражающие глаза, сердце, полное собой, и жесткие усы, о которые можно сломать гребешок... И приятель струсил. Он понял, что перед ним находятся люди из другой вселенной.
        Он поделился своими опасениями с Кондрашовым, который в те годы завершал комсомольскую карьеру и готовился к прыжку на первые ступени обкомовской лестницы. Михаил Борисович выслушал его очень внимательно, примеряя на себя качества вождей своего героического народа. И нашел, что он очень похож на них, на этих вождей, во всяком случае, кровяное давление и сердце его никогда не подводили, даже тогда, когда он приказал жене сделать пятый по счету аборт. Единственное, что внушало сомнение, это его неуемная любовь к жизни, слегка нескромная на фоне всеобщей беспробудной нужды, да потерянный в детстве левый глаз, выбитый рогаткой.
        Но все в его судьбе шло тем не менее как по маслу. Его жизнелюбие выдавали только розовые щеки. Друг, рассказавший ему страшную тайну, куда-то исчез, будто под землю провалился. Война отгремела, а глаз, правда, из специального стекла, вставили в Москве, слегка прикрыв его для достоверности серым веком.
        И теперь, ощущая приехавшего из Свердловска корреспондента и сомневаясь на его счет, Кондрашов решил, что жизнь на этом не кончается, и даже более того, почувствовал приступ волчьего аппетита.
        Он довез его до вокзала и выпустил из машины, как выпускают хищника из надоевшей клетки.
        Гость шел широкими шагами, придерживая на голове шляпу, которая норовила слететь от холодного ветра. Кондрашов с шофером бежали за ним следом, едва поспевая.
        На перроне стояла заиндевевшая электричка с распахнутыми дверями. По репродуктору дикторша объявляла что-то подлым неразборчивым голосом.
        - Ну все, прощайте,- обернулся Николай к провожатым, протягивая им свою неготовую к рукопожатию ладонь.
        - Когда выйдет статья?- вцепился в него Михаил Борисович.
        - Когда главный поставит в номер. Сам же я ее напишу за полдня. Дело ведь ясное.
        - Ясное-то ясное,- засуетился Кондрашов.- Но статью надо прислать к нам на согласование!..
        - А это уже не про меня,- отрезал Николай, задохнувшись от подобной наглости.- Это - компетенция главного редактора.
        - Вот как?.. Тогда прослушайте анекдотец. В приемной Бога звонит телефон. Ангел снимает трубку и говорит: «Вас к телефону, Господи!» А Бог ему отвечает: «Скажи им, что меня нет!..» - И уполномоченный весело засмеялся.- «Нет меня, нет!» Понимаете?
        Николай вырвал руку из клещей Кондрашова и впрыгнул в электричку. Продвинулся вдоль деревянных сидений, ища удобное место. Помахал рукой провожающим.
        Потом перешел в другой вагон, и стоящие на перроне потеряли его из виду.
        С лица Кондрашова сползла искусственная веселость, оно сделалось весьма серьезным. Он вытащил из кармана пальто сухой злак, положил его в рот и начал тщательно жевать.
        - Не повезло нам, Сергеич,- со вздохом сказал он шоферу, сглотнув и прожевав все.- Нутром чую, запорет дело.
        - Мяса не жрет... А еще шляпу надел!- согласился с ним шофер.
        Локомотив дал протяжный гудок. Раздосадованный и тревожный, Михаил Борисович подправил платком левое веко, чтобы оно не слишком обнажало стеклянный глаз, и решительным шагом пошел прочь с вокзала...
        
        
        В это время из последнего вагона выпрыгнул на перрон Николай.
        Был он в состоянии нервном, мятежном. В таком состоянии люди или делают революции, или кончают с собой на глазах окружающих. Начал озираться в поисках соглядатаев. Но они уже ушли в здание вокзала, эти глупые соглядатаи, очевидно, уверенные, что провернули сомнительное дельце и оставили его, Артемьева, знающего наизусть Гумилева и Ахматову, в дураках.
        Электричка тронулась с места, и колеса ее с железным скрежетом начали медленно набирать обороты...
        Николай, повернувшись спиной к холодному ветру, открыл записную книжку и еще раз заглянул в страницу с замятым на память уголком.
        На ней было написано химическим карандашом: «Таня Скрипникова. Ул. Чкалова, дом 84».
        6
        Темнело. Тусклые фонари, горевшие на столбах через одного, будто их расстреливал сам Чапаев (говорят, он поступал именно так с отрядами, затеявшими бузу), раскачивались со скрипом. Были они в металлических абажурах, напоминающих шляпы, и Николаю казалось, что это головы висельников раскачиваются в вышине. Снег набивался в ботинки, и тонкая подошва промерзала насквозь.
        Внезапно из пурги возникли три фигуры в милицейских шинелях, в ушанках, недовольные тем, что кто-то ходит в пургу, кроме них, по улице. Николай заметил, что за спинами их стоит квадратный кованый сундук - «воронок».
        - Документы!- рявкнул один из них, протягивая свою лапу.
        - А что такое?- наивно спросил Николай, поняв, что дело-то весьма серьезное.
        - Ты что, глухой?! Ваши документы, гражданин!
        Николай беспрекословно отдал постовому паспорт и, на всякий случай, свое корреспондентское удостоверение.
        - Куда направляетесь?- поинтересовался постовой, внимательно изучая штамп о прописке.
        - К железнодорожному вокзалу,- соврал Николай.
        - Проход через улицу Чкалова запрещен.- И милиционер нехотя отдал журналисту документы.
        - А как мне теперь идти?
        - Через Челюскинцев. Потом через Орджоникидзе направо. Поняли?
        - Понял. Осознал.
        Николай вдруг увидел за спиной милиционера еще один кордон, метрах в пятнадцати от «воронка» - уже из человек десяти, недовольных и злых, как эти.
        - Тогда я пошел,- сказал гость.- Всего вам доброго!
        - Через Орджоникидзе направо!- прокричал ему в спину постовой и добавил сам себе с досадой: - А ведь ничего не найдет.
        Но силуэт Николая уже пропал в снежной крупе.
        Он знал, куда ему теперь идти. Спасительная мысль родилась внезапно, из ничего, как рождается все самое лучшее в этой жизни.
        7
        - ...Василий Першин... Старший лейтенант... у вас работает?- спросил он дежурного.
        - Есть такой. А вам зачем?- поинтересовался милиционер.
        - Скажите, что его ждет друг из Свердловска. Корреспондент Артемьев. Он поймет...
        Дежурный вышел из-за стола и прошел в служебное помещение. Николай опустился на стул под цветной стенгазетой с ало-красным заголовком: «Навстречу ХХ съезду КПСС». Закрыл глаза...
        В отделении милиции было тепло. Где-то над головой журчали трубы канализации. Стены без обоев, крашенные в тошнотворный бледно-зеленый цвет, указывали на принадлежность к могучему государству, которого боялись все по ту и по эту сторону границы. Снег на шляпе растаял, усы отогрелись и покрылись влагой. Кажется, Николай даже задремал на секунду-другую...
        При его внутренней бездомности даже камера предварительного заключения могла показаться вполне сносным пристанищем. Был ли у него дом? Он пребывал в уверенности, что нет, не был. Жену он не любил. Ее услужливость раздражала. Женщина, по его мнению, должна быть гордой и истеричной, как необъезженный конь. То есть сбрасывать любовника ногами, когда тот заберется на нее в темноте, плевать ему в лицо, презирать до глубины души, до спазма, проходящего по конечностям, как электрический ток, презирать до оргазма, после которого тошнит... Вот какой должна быть женщина! Такой женщиной, как ему представлялось, была Лиля Брик у Маяковского. Владимиру Владимировичу повезло - над ним наизмывались впрок, и от этого случайная преходящая связь превратилась в роковую сладкую муку с адским пламенем. А по поводу дома... Разве может быть дом с коллективным нужником, когда, сходив в него, приходится жечь втихаря газету, чтобы огонь уничтожил обличительный запах, потому что запаха не может быть у человека, знающего наизусть «Сероглазого короля» и носящего импортный плащ из пластиката... Нет, мерзко все, мерзко!
        
        
        ...Раздался звук слившейся воды. Из двери вышел, застегивая на ходу ширинку, старший лейтенант Першин, тот самый, который приглашал столяра Павла Игнатьевича вырубать доски под застывшей насмерть Татьяной.
        - Коля?
        Николай вздрогнул от его голоса, пробуждаясь.
        - Я... Здравствуй.- Он крепко пожал лейтенанту руку.
        - Опять к нам? Не дописал чего?
        - Именно так... Погоди.- Николай вгляделся в короткий ежик волос старшего лейтенанта.
        - А ты как будто поседел, Василий!
        - Работаю без выходных,- неохотно объяснил старший лейтенант.- И потом... с женой развожусь.
        - Сочувствую. А почему?
        - Когда прихожу с работы, я молчу. Когда она приходит, она молчит. Выходит, что мы десять лет уже промолчали.
        - Да,- согласился Артемьев.- Это знакомо... И больше ничего? Ничего у вас не случилось?
        - А с чего ты решил, что должно что-то случиться?- И Першин подколол кнопкой отклеившийся край плаката.- Реорганизуют нас, это будет, а так - ничего...
        - А вот со мной произошло. И ты должен мне в этом помочь.
        - Только не превышая служебные полномочия,- с тревогой уточнил старший лейтенант.
        - Понимаешь, Вася. Получил я тут редакционное задание - описать вашу здешнюю комсомолку. С которой якобы произошло ЧП на какой-то там вечеринке...
        Старший лейтенант глубоко вздохнул и пригладил ладонью серые волосы на голове.
        - Тема горячая, атеистическая... Приехал в Гречанск сегодня утром, а ваш уполномоченный по делам религии мне тюльку под нос сунул.
        - Кондрашов, что ли?- недовольно спросил Василий.
        - Он самый. Нарядил какую-то девку, и она под пряники несла всякий вздор.
        Першин снова вздохнул.
        - А мне туфты не нужно. Мне нужны живые люди. Не бал-маскарад, не пионерская елка...
        - Нет,- пробормотал старший лейтенант.- Ничего я об этом не знаю.
        - Знаешь!- страстно выдохнул Николай и схватил его за руку.- Да чтобы на улице Чкалова стоял двойной кордон и ты бы ничего не знал?! Я тебя не понимаю, Василий!
        - А откуда ты знаешь, что девица живет именно на улице Чкалова?- едко спросил Першин, отдергивая руку и ударившись слегка затылком о побеленную стену.
        - Догадываюсь... Хотя, может быть, это совпадение... Дело в том... - Тут Николай замялся... - Я в прошлый свой приезд к вам... в декабре это было, ты помнишь... познакомился тут с одной... С Татьяной Скрипниковой... В общем, дело личное. Перезванивались... Я обещался быть у нее на Чкалова в январе, но не приехал... Впрочем, может быть, совпадение? Здесь две Татьяны Скрипниковых? Три? Четыре?
        
        
        Он проговорился о сокровенном. Людей Артемьев презирал, но данный конкретный человек - Татьяна - вызвала в нем чувства, точнее - похоть, точнее - любопытство. Он еще никогда не встречал таких худых, буквально как вешалка, женщин. Все были какие-то пухлые, со слоем мягкого жира под кожей, с веснушками на спине и звонким глупым смехом. А эта была ледащей, похожей на велосипед, вставший дыбом, необразованной, грубой. И ему захотелось узнать, какая она под платьем, есть ли под ним, под платьем, окружность, например, живот... Или рука, коснувшись его, сразу провалится вниз... В прошлый приезд ничего такого выяснить не удалось, потому что не было подходящего места для встречи. В январе он приехать не смог, его Наталья неожиданно приболела и впала в прострацию. А теперь... Теперь же все дело приняло фантастический оборот.
        - Извини, Артемьев, но мне работать надо,- сказал Василий, вставая.
        - И ничем не поможешь? Партийное задание... Лично главред поручил!
        - Это ты партийный. А я еще кандидат.
        - А я даже не кандидат,- признался Николай.- Но растравил мое любопытство ваш уполномоченный... Хочешь, на колени перед тобой встану? Как у Достоевского?
        Здесь Артемьев вдруг грохнулся перед ним и отбил земной поклон. Даже пол поцеловал.
        Но старший лейтенант, испугавшись странного порыва, бросился от него и исчез за массивной дверью, обитой войлоком.
        Постоял над унитазом, в котором урчала вода. Артемьев был, в общем-то, неплохим парнем, мог идти на конфликт и прошибал лбом стену, если было надо. Першин знал Николая еще со времен средней школы, и его грела мысль, что где-то в областной газете, в неблизком Свердловске есть человек, который, в случае чего, заступится в прессе, напечатав «письмо из глубинки», впустит на постой и угостит пивом в дымной, прокуренной насквозь закусочной. Терять его не хотелось. Тем более, что из столицы после ареста Берии подули новые ветры, грозившие перейти в неуправляемый антипартийный ураган. И при этом урагане Артемьев с его бойкими фельетонами мог, конечно, выбиться и в Москву. «Что я теряю?- спросил сам себя старший лейтенант, глядя в унитаз.- При этом бардаке, который теперь в городе, кто заметит пришлого мимолетного человека? Правда, если МГБ поставило на Чкаловской своих людей в штатском, то обязательно заметят. А где они, эти люди в штатском? Я бы обязательно знал. Нет их, этих людей. Все хотят свалить на рядовых сотрудников, а потом уже разделаться со всеми. В конце концов, он - областная пресса. Как это
у Ленина сказано? “Колесико и винтик государственной машины”. Вот именно. Артемьев - колесико и винтик. Будь что будет».
        Он снова спустил воду. И когда выходил, прозвучал в ушах незнакомый голос: «Куда? Куда?..» Тот самый, что кричал когда-то Хоме Бруту, а тот не послушался.
        - Пойдем,- сказал Першин Николаю.- Только смотреть там особенно нечего...
        
        
        Они двигались в темноте на ощупь, пробираясь на улицу Чкалова, 84 через сугробы, гололед и пургу.
        Миновали милицейский кордон, тот самый, что остановил два часа назад Артемьева.
        - Свои,- буркнул им Першин и прошел мимо.
        Все дома были похожи друг на друга. Но когда приблизились к тому самому, то он показался особенно черным, несмотря на то, что окна горели нестерпимым электрическим светом. Здесь, по-видимому, не спали даже ночью.
        Артемьев заметил машину «скорой помощи», дежурившую у дома, и два милицейских «воронка».
        Старший лейтенант шепнул что-то постовому на крыльце. Тот покосился на Николая и отступил на шаг от охраняемой страшной двери.
        Они вошли в сени, и Артемьев аккуратно обтер свои ботинки о половик.
        
        
        - У тебя пять минут,- сказал Першин.
        Николай осмотрелся. Чисто убранная изба была пустой, в том смысле, что никаких людей он не увидел. Лампа под низким потолком, болтающаяся без абажура на кривом электрическом проводе, равнодушно светила. Все это чем-то напоминало кабинет следователя, в котором вечно горит огонь.
        - Где все? Где ее мать?- спросил Николай, оглядываясь.
        - В сумасшедшем доме.
        - ...А сама девица?
        Старший лейтенант крякнул. Борясь с собственным испугом, а, точнее, с неловкостью, он отодвинул занавеску, которая отгораживала комнату от русской печки...
        У Николая прервалось дыхание. Перед ним стояла фигура в белом, вся завернутая в какие-то простыни. Лица не видно. На уровне живота - жирные масляные пятна.
        Артемьев не знал, что сказать.
        - А нельзя открыть ее?- спросил он после долгой паузы, через силу...
        Першин тяжело вздохнул. Пугливо озираясь, размотал первую простыню и вторую... Смятое полотно упало к ногам стоявшей.
        Лицо Татьяны было желтым, глаза закрыты. Под кожей были заметны следы тления.
        - А это?..- выдохнул Николай, показывая на странный предмет в ее руках, прижатый к животу.
        - Иконка,- прошептал милиционер.- Из нее смола выходит...
        В самом деле, деревянный торец иконы был покрыт желто-бурыми наростами, напоминающими то ли пчелиные соты, переполненные медом и воском, то ли липкую, растущую на глазах паутину.
        - Она мертвая,- пробормотал Артемьев.- Это - покойник!..
        Старший лейтенант не ответил. Достал из кармана кителя маленькое карманное зеркальце и приставил к губам стоявшей.
        Амальгама сразу же запотела, доказывая наличие дыхания.
        Николай отвернулся. Чтобы скрыть свое замешательство, потрогал побелку печи. Пролепетал еле слышно:
        - Почему не топите?
        - А для кого?..- спросил Першин.
        Его ответ бил в самую точку.
        Артемьев боком, не оглядываясь, вышел.
        ...В лицо ударила колючая холодная крупа.
        Он хотел сначала подождать Першина, сказать что-то, может быть, пошутить... Но ноги сами понесли со двора. Скорее, подальше, подальше от этого места!
        Он упал, поскользнувшись. Шляпа отлетела куда-то вбок и пропала в темноте. Он даже не стал ее искать.
        Поднялся и, не заметив ушиба, побежал дальше.
        За его спиной горел электрическим светом черный, как сажа, дом.
        8
        - У вас в животе полипы,- сказал Наташе врач, глядя на нее через окуляры очков.
        - А что это такое?- не поняла она.
        - Это полипы,- ушел он от объяснения.- Такие образования на кишечнике...
        - Так это... рак или не рак?
        Вздрогнув, она проснулась и села на кровати.
        Ей приснился недавний эпизод с посещением местной поликлиники, где ей сказали, что все в порядке, что беспокоиться ни о чем не следует.
        Тогда эти слова говорили всем. Чтобы скрыть катастрофу с опухолями, которые явились внезапно, из ничего, придумали безобидное слово «полипы». И люди на какое-то время успокаивались, даже строили планы на будущее. Они, эти полипы, казались вроде камней на деснах, мешают, но жить можно. И только несколько человек в Москве, владеющих статистикой, знали, что онкологическая волна накрыла уже Сибирь и Урал, вспыхнула, будто политая бензином, в крупных промышленных городах и уже разбросала свои искры в самой столице. Это было напрямую связано с ядерными испытаниями, особенно в атмосфере, но тогда об этом никто не думал, кроме тех солдат, что собственными глазами видели гигантские грибы над притихшей землей, но рассказать никому не могли.
        В комнате было темно.
        Наташа услышала: в двери кто-то ковырялся ключом или гвоздем. Поглядела на часы - стрелки указывали четверть седьмого утра.
        Встала с грелки, которая лежала у нее под поясницей. Накинув на плечи халат, выбежала в коридор коммунальной квартиры. Комната их находилась рядом с прихожей, мимо нее ходили все, кто пришел, кто вышел,- все на виду, зато имелось одно явное преимущество - не надо занимать очередь в уборную.
        - Кто здесь?- спросила в темноту.
        Из-за двери раздалось неразборчивое мычание. Наташа рискнула через цепочку посмотреть, что происходит на лестничной площадке, и в проеме заметила своего мужа. Без шляпы, плащ вымазан в какой-то глине. Шнурки на одном ботинке волочились по полу, и он был похож на галеру со спущенными веслами.
        - Что с тобой? Ты пьян?!
        Внизу хлопнула дверь. Видимо, кто-то на нижнем этаже слушал их разговор.
        Сняв цепочку, она впустила его в квартиру.
        Блудный муж прошел в комнату. Сбросил испачканный плащ себе под ноги. С грохотом скинул ботинки. Потом сорвал свитер и кинул туда же, на пол.
        Увидел в кровати резиновую грелку. Вынул из нее пробку и полил теплой воды себе на руки. Подумав, снял штаны, выбежал в коридор и босиком скрылся в ванной комнате.
        «Сошел с ума»,- похолодев, подумала Наташа. Она услышала, как Артемьев включил воду. Не утерпев, приоткрыла дверь в ванную...
        Он сидел в ванне в трусах и майке, подставив лицо под струю из душа. Мокрая майка прилипла к спине.
        Жене стало страшно, но она переборола себя, не стала задавать вопросы, возвратилась в комнату, сгребла в ком одежду, понюхала свитер - не хранит ли он в себе запах «Красной Москвы» или, на худой конец, какой-нибудь «Горной лаванды». Артемьев никогда не пользовался парфюмерией, и запах мог бы сказать о многом. Ноздри ее раздулись, она стала похожа на гигантскую мышь.
        В комнату вошел Николай, завернутый в большое полотенце, из-под которого торчали на свет голые, безволосые, как у подростка, ноги. На волосах и лбу мыльная пена.
        В каком-то недоумении он уставился на жену, будто с трудом вспоминая, какую роль в его жизни играет эта малознакомая, тихая женщина.
        Перевел глаза на книжную полку. Встав на табуретку, залез под потолок и вытащил с самого верха толстый запыленный том медицинской энциклопедии.
        Спрыгнул на пол, пошел к письменному столу и зажег настольную лампу. Положив на стол энциклопедию, открыл ее наугад, как открывают при гадании, стараясь обнаружить в прочитанном вещий смысл...
        9
        Перед главным лежала статья, отпечатанная на пишущей машинке. Сам ее автор - Николай Николаевич Артемьев томился напротив, положив ногу на ногу. Всем своим видом он изображал равнодушие, стараясь тем не менее не заглядывать в лицо главного редактора.
        А тот, похоже, слегка нервничал. Он перевернул напечатанную страницу и открыл свежую пачку «Беломора». Вытащил оттуда дурно пахнущую папиросу и начал изготовлять самодельный фильтр, то есть заталкивать кусочек ваты в плотный мундштук. Тогда сигареты с фильтром были еще лишь в проекте, и курильщики спасались ватой, на которой, после выкуренной папиросы, оставались крупные желтые пятна смолы и никотина. Я помню, так курила моя соседка по коммуналке Ксения Васильевна, подруга семьи Ленина. В двадцатых она была один раз в их квартире в Кремле и поразилась бедности, в которой жили после смерти вождя Надежда Константиновна и Мария Ильинична.
        Не закурив, главный редактор отложил рукопись и уставился тревожным взглядом в сидящего напротив него Николая.
        - Значит, «крупномасштабный ступор опорно-двигательной системы...»,- повторил он запомнившееся выражение,- ...как это дальше? «...с полной сенсорной депревацией, диэнцефальным синдромом и поражением центральной нервной системы...» Так?
        Артемьев кивнул.
        - А чем вызван этот «крупномасштабный сенсорный ступор»?
        - А чем угодно,- подал голос Николай.- Нервным потрясением, физиологическим воздействием... Мало ли чем.
        - А ты, оказывается, доктор!- с удовлетворением произнес главный.- Крупномасштабный сенсорный терапевт. Может, поясницу мне посмотришь? Третий день ломит.
        - Я не доктор,- с трудом сдерживаясь, ответил Артемьев.- Диагноз я взял из медицинской энциклопедии. Чтобы хоть как-то оправдать увиденное.
        - И дурак,- заметил главный, начиная закипать.
        - А вы что, чуда хотите?- сорвался на крик Николай.- Я все сделал в этой статье, чтобы свести его к нулю! Свести к нулю последствия этого дикого... доисторического события! Нет,- добавил он с тоской, глядя в окно.- Такой маразм может случиться только в Гречанске!
        - И дважды дурак. И трижды. Своим дилетантским диагнозом ты только подтверждаешь бабье «шу-шу-шу». «Если уж в областной газете прописали, то значит было! Было, бабоньки, было! Ой-ё-ёй! Полный сенсорный ступор и еще с глубоким синдромом!».
        Голос главного начал звучать с каким-то подвывом, по-видимому, бабьи сплетни он представлял себе только подобным зоологическим образом.
        - А что вы предлагаете, написать про чудо?
        - Послушай, Артемьев... Между нами, девочками... - Альберт Витальевич понизил голос до интимного шепота.- Здесь нас все равно никто не слышит, поэтому скажу начистоту. Русский человек - это зверь!
        Николай тускло взглянул на шефа и решил не перебивать, потому что понял,- Альберт говорит о сокровенном, выстраданном, о том, о чем можно сказать только близкому другу. Но вся штука заключалась в том, что друзьями они никогда не были.
        - ... но в каком смысле - зверь? Не в смысле кровожадности, а в том, что живет стадом, табуном. Кто-то один скажет или сделает, и все стадо подхватит. Мы, интеллигенты, привыкшие думать о себе как о единице, здесь лишние. И в этом смысле стадо нужно держать в клетке. Оно - угроза всему остальному миру. И мне кажется там, наверху... - он указал пальцем в потолок,- ...начинают это понимать.
        - Славно,- саркастически пробормотал Николай.- Очень славно... Вы ведь партийный?
        - Не перебивай!- прикрикнул на него Альберт Витальевич.- Я ведь дочитал твою дрянную статью до конца, и ты дай мне договорить!
        - Дам. Вы только не волнуйтесь!
        - Поскольку здесь все глядят друг другу в рот, все следят друг за другом, оговаривают и судачат, задача вожака: умиротворить зверя. Убаюкать, ублажить, убедить его, что все в порядке, что он живет лучше всех. И есть одно лишь чудо в его жизни - материально-технический прогресс. Я предлагаю тебе единственно возможное. Разоблачить увиденное в Гречанске целиком и полностью. С естественнонаучных материалистических позиций. В век атомной энергии, телевидения и радио нет сенсорного ступора. Не было никакой депревации. И не могло быть. А на нет - суда нет.
        - Но вы же сами сейчас сказали... Разоблачить увиденное,- пробормотал Николай, морща лоб.- Значит, признаете, что оно, это увиденное,- есть. Его можно попробовать, ощутить... Как же можно разоблачать то, что есть?
        - Можно. Если поставить перед собой именно эту благородную задачу.
        - Я так не думаю,- медленно произнес Николай.- Вся ответственность за зверя лежит на том, кто держит его в клетке. Любой за железными прутьями озвереет. Посади в клетку француза, дай ему баланды, надень тяжелый ошейник, и он, этот цивилизованный француз, поклонник Рембо и Ренуара, читающий за кофе «Пари матч» и моющийся два раза в день, покроется волосами, станет перестукиваться с соседями, будет мочиться в угол, пускать слюни и завоет, завоет, как серый волк... Сука вы после этого, Альберт Витальевич!
        - Я?- слегка опешил главный.
        - Вы. И такие, как вы. Феодалы. Вам бы молиться на стадо, с которого вы стрижете шерсть, ибо за счет него вы существуете. Так нет, вы его еще и презираете, это стадо. Унижаете вечно! Даете понять полузверю: «Ты - зверь, и сиди тихо!» Приоткройте клетку! Воли... Воли дайте!- внезапно заорал он.- Волю дайте, суки! Или мы вам всем головы посшибаем!..
        Сверху посыпалась штукатурка. Испугались оба. И тот, кто сидел за столом, и тот, кто по-театральному ввел сам себя в раж.
        - Дурак ты, Артемьев,- сказал главный тихо.- И без стетоскопа видно всю твою дурь.
        Он протянул ему рукопись.
        - Мы оба понимаем, о чем говорим. Или переделывай в корне свою писульку и чтоб в конце дня она лежала передо мной в надлежащем виде. Или...
        - Я подумаю,- пообещал Николай, успокаиваясь и сгребая свои листы в охапку.
        Вдруг порывисто подошел к письменному столу, за которым сидел Альберт Витальевич. Тот инстинктивно втянул голову в плечи, потому что ему показалось, что Николай сейчас начнет его бить. Но Артемьев вместо этого оттянул на себя портрет Хрущева и заглянул...
        Вопреки ожиданиям, второго портрета не было. Вместо него он заметил инвентарный номер «665» и паутину, которую уже успел свить ловкий паук.
        10
        - Меня выставили,- сказал он, бросив на стол портфель.- Финита ля комедиа.
        - Откуда?- не поняла жена.
        - Из газеты. Только что написал заявление. По собственному желанию.
        Не раздеваясь, Артемьев сел за стол, уставился в окно и неожиданно рассмеялся.
        - Из-за этой статьи?- спросила Наташа.
        Николай промолчал.
        - ...так ты была у онколога?- вспомнил он вдруг.
        - Что?
        - Ты должна была позавчера сходить к онкологу... Была или нет?
        - Была... - неохотно призналась жена.
        - И что же?
        - Ничего страшного. В кишечнике найдены какие-то полипы. Они и мешают мне есть.
        - А дальше?
        Наташа пожала плечами.
        - Бред,- сказал Николай.- «Какие-то полипы...» Ничего не понятно!
        - Не волнуйся... Скажи лучше... Было ли чудо в Гречанске?
        - Нет,- ответил он жестко.- Какое чудо? Только голая медицина. Клинический случай.
        - Врешь,- сказала жена.- Чудо все-таки произошло.
        Она подошла к нему, взъерошенному и дерганному, крепко обняла и прижала его голову к своему животу. Внутри него было тепло и никаких полипов не чувствовалось.
        - Чудо - то, что ты развязался с этой газетой. Ты теперь свободен. Ты можешь писать романы, повести... Тебя ничего не связывает. Разве это не чудо?
        - А на что жить будем? Питаться манной небесной?
        - Поедем в деревню к маме. Как-нибудь проживем... Слава тебе, Господи!- И Наташа истово перекрестилась на окно в морозных разводах, хотя в церковь не ходила и не знала туда дороги.- Чудо... Это - верное чудо!
        МАРТ
        1
        С ночи капала на карниз и тарабанила в окошко случайно-мутная капель. Над городом висела непроглядная мгла, и дым от металлургического завода не уходил вверх, а прижимался по-пластунски к земле, и нельзя было дышать, и воздуха не хватало.
        Окна дома единственного священника в Гречанске выходили прямо на этот завод, и, может быть, от его вечного дыма отец Андрей постоянно кашлял. Он знал, что у него развивается астма, но ничего не делал для того, чтобы ее остановить.
        Он чувствовал, что место это гиблое. Причем гибель эта шла для него из тьмы, со времен Петра, который перелопатил Урал, заставив его быть ручным Адом, полезным становящейся на ноги империи, но вредным для отдельного ее подданного. Даже с храмом, в котором служил настоятель, была связана темная и не совсем приличная история.
        По легенде, один из промышленников Демидовых постарался и как-то раз напился до такой степени, что был помещен в виде трупа в натуральный дубовый гроб. Тогда еще каменного храма не было, на его месте стоял деревянный сруб с невысокой часовней и продуваемыми ветрами стенами. Так вот, приятели, шутки ради, представили Демидова мертвым и попросили батюшку его отпеть. Тот начал молиться за душу покойного и за жизнь вечную, которой ей уготована, но внезапно труп повел мутными очами и сел прямо во гробе. Паника возникла страшная, кто-то упал в обморок, другие бросились вон из церкви. Один лишь батюшка не испугался, так как стоял ближе всех ко гробу и почувствовал вдруг настой дремучего перегара. В порыве чувств он ударил вставшего покойника золотым крестом в лоб, и тот вторично упал в свою деревянную лодку, которая не отплыла ни в Ад, ни в Рай, так как не было попутного ветра.
        Скандал этот дошел до самого государя, и Петр изрядно повеселился, заметив Меншикову, что тот, когда напьется, все равно на труп не похож, потому что в животе у него гуляют громкие ветры. Однако надо было что-то делать. И государь порешил мудро: построить на месте деревянной церкви большой каменный собор, расходы на строительство которого должен взять на себя целиком и полностью протрезвевший Демидов. Что и было сделано.
        О намоленности собора отец Андрей не мог сказать ничего, людей ходило мало и служить было хоть спокойно, но одиноко. И когда ветер дул с завода, то горькое зловоние проникало даже через закрытые окна.
        Можно было поискать другой дом, на восточной стороне города, где дышалось немного легче, но жить не вблизи от собственной церкви, добираться до нее на велосипеде казалось неудобным. Отец Андрей вставал в шесть, приходил на службу к семи, исповедовать начинал в половине восьмого, и получаса вполне хватало для двух-трех человек, кающихся в смертных грехах и готовых вкусить через три часа службы Святых Христовых Тайн. Служил он долго, по монастырскому уставу, кагор для причастия покупал в местном продуктовом магазине, а когда его не завозили, то довольствовался крепленым молдавским, тем, какое было под рукой. Долгое время он не разбавлял его водой, но поскольку после причастия ему приходилось допивать из чаши остатки, то неразбавленное вино слегка ударяло в голову, и остаток службы проходил в каком-то тумане.
        Сейчас он подумал, что вино нужно обязательно разбавить, что устав этого не запрещает. Вспомнилась вдруг вчерашняя старушка Лиза, которая подошла к нему на круглых опухших ногах, словно между ними было протиснуто велосипедное колесо. Исповедовалась она постоянно, и никаких проблем с ней не наблюдалось. Но что-то кольнуло в душе, он возьми и брякни: «А не ела ли ты сегодня?» «Какой там ела,- ответила она.- Только чайку выпила и пришла!» Он отправил ее восвояси и подумал, что если она всегда так причащалась, выпив чайку с сахаром вприкуску, то что же будет с ее душой? «Ничего не будет,- подумал кто-то другой за отца Андрея.- И если в воскресенье не придет, тоже ничего не будет. И если придет, тем более ничего не случится». Но он отогнал от себя этого другого, который вечно лез со своими сентенциями, надоедал, советовал и обличал. Отцу Андрею было бы обидно, если бы Лиза после случая с чайком перестала к нему ходить. Церковь была и так пуста, как карман у праведника, и каждый пришедший в нее человек, пусть и случайный, представлял собой величайшую ценность.
        
        
        - Читай молитву, Сашка,- приказал он сыну.
        Вся семья стояла за накрытым столом. Саша, белобрысый парнишка лет двенадцати, уткнулся взглядом в тарелку, на которой дымилась гречневая каша.
        - «Очи всех на Тебя, Господи, уповают...» - начал он, но неожиданно затих.
        Отец некоторое время ждал продолжения, потом раздраженно добавил окончание:
        - «...И Ты даешь им пищу во благовремении, отверзаешь щедрую руку твою, исполняешь всякого животна благоволения...»
        Широким жестом он перекрестил стол и сел первым. Вслед за ним опустилась рядом матушка в платочке. Посадив к себе на колени пятилетнюю девочку, она начала кормить ее гречневой кашей. Ротик у девочки был обветренный, в прыщах и пленке, она кочевряжилась и не желала есть гречку.
        Но Сашка остался стоять.
        - Тебе что, особое приглашение нужно?- поинтересовался отец Андрей.
        Сашка молчал.
        - Опять что-нибудь в школе?..
        На это Сашка вдруг брякнул ложкой об тарелку, да так, что ошметки каши попали в бороду отца.
        Не сказав ни слова, побежал в другую комнату.
        Испуганная матушка хотела его догнать, но Андрей остановил ее:
        - Не ходите. Пусть побесится!
        Тщательно отер бороду салфеткой и начал медленно жевать свой завтрак.
        - В школе у него... - начала матушка тонким голосом.
        - Да я знаю,- сказал отец Андрей.
        О лице матушки нельзя было сказать ничего определенного, лишь то, что оно было круглым. Виною этому, наверное, был серый платок в розовый цветочек, которым она закрывала лоб и не снимала его даже ночью. Но все равно, платочек этот не мог скрыть здоровый цвет кожи и лишь подчеркивал ее курносый нос, губы, готовые рассмеяться, и глаза, будто подернутые сладкой поволокой. Поволока эта была не от молитвы. Ее располневшее после вторых родов здоровое тело хотело рожать еще и еще, но отец Андрей этого опасался, не представляя себе, чем будет кормить всю эту шумную и бойкую ораву. Один старец открыл ему в конце сороковых годов, что отец Андрей будет иметь девять детей. Старец слыл человеком веселым, бывалым, просидевшим за веру Христову дважды и готовившимся потихоньку к третьей посадке. Он же сообщил Андрею о том недалеком уже времени, когда церкви станут полны, но ходить в них будет вредно для души. Это второе пророчество отец Андрей отнес на счет старческого слабоумия, дающего себя знать по-разному, например, старец лепил все время глиняных птиц, обещая, что все они взлетят при Страшном суде. А вот по
поводу девяти детей призадумался не на шутку. Матушка Павла была женщиной целомудренной в том смысле, что для нее плотская любовь и роды составляли вполне естественный здоровый процесс. Сашку она родила без всякого напряжения, все время говорила только о детях и в постели была уютной и теплой, словно подушка. Когда она зачала во второй раз, то отец Андрей подумал, что все, хватит, и перестал с ней спать.
        Об этом своем грехе он молился постоянно, все же надеясь в глубине души на правоту отлученного от церкви Толстого, который в «Крейцеровой сонате» утверждал вредность соития для всякой женщины да и вообще для всего живого во Вселенной.
        Утренней службы сегодня не было, и отец Андрей счел для себя возможным позавтракать спокойно с семьей, потому что служил он обычно на пустой желудок и очень от этого уставал.
        - Что говорят в городе?- пробормотал он, переведя глаза с жены на тарелку с гречневой кашей.
        - Почем я знаю? Я и в городе почти не бываю.
        - Но ведь на базаре вы бываете,- напомнил он жене.- Так что же говорят торговцы?
        - О ценах говорят.
        - А о чуде на Чкаловской?.. Стоит девица?
        Павла промокнула дочке рот салфеткой.
        - В газете «Путь Ильича» написали, что все это слухи.
        - А вы-то сами верите в эти слухи?
        Жена тускло посмотрела на батюшку.
        - По глазам вижу, что верите,- сказал он с долей злорадства.- В Бога-то нам поверить труднее. А в сказку... в абсурд, нелепицу мы веруем безоглядно.- Он тяжело закашлял.
        - Что вы такое говорите? Я верую в Иисуса Христа, Господа Бога нашего!- воскликнула матушка, и лицо ее пошло пятнами.
        Девочка на коленях ее вдруг заплакала.
        Отец Андрей знал, что жена не врет. Она была из сибирских староверов, а им хоть кол на голове теши, но от Бога своего не откажутся. Отец Андрей ничего не имел против них, но его поначалу сильно смущало ее мужское имя Павла. Он хотел даже ее перекрестить по новой, но жена не далась и даже призналась однажды, что апостол Павел мог быть женщиной, так, во всяком случае, считал ее дедушка.
        Сейчас они говорили про веру, точнее, об отсутствии ее, и это была любимая тема отца Андрея.
        - Да я не вас имею в виду,- пробормотал он с досадой.- А весь народ, всех жителей этого дымного города...
        
        
        Время от времени он вытаскивал из своего почтового ящика белый конверт, внутри которого лежала небольшая мятая бумажка с заглавием «Святое письмо». Тогда эти письма получали везде. В Москве, Ленинграде, Куйбышеве и Гречанске. Были они написаны почти всегда детской рукой и повествовали о вещах необычайных, например, о том, что какой-то голубь заговорил непонятными словами и слепая старушка прозрела. Суть письма состояла в том, что получатель должен был переписать его семь раз и отправить семи разным людям. И тогда переписчику гарантировалась удача и выигрыш в государственную лотерею. В противном же случае письмо обещало напасти. Отец Андрей понимал, что религиозная народная жизнь сохранилась ныне только в этих чудовищных письмах, но все равно он рвал их с остервенением, не читая. Может быть, от этого в его семье и не было счастья.
        
        
        Дочка заплакала еще громче.
        - Настенька... Успокойся. Вот тебе сахар... - он попытался всунуть в ее ручонки кусок рафинада, но она с ужасом отпрянула от отца, как будто он был драконом, и прижалась к груди матери.
        Отец Андрей снова уставился в тарелку с кашей. Заметил в ней волос и осторожно вытащил его двумя пальцами.
        Затем порывисто встал и вышел в другую комнату.
        Там он схватил за руку сына...
        - Поймал!..- закричал он в возбуждении и заломил руку за спину, заставив Сашку согнуться в три погибели.
        Но тот ловко выскочил из-под его напора, увернулся и, толкнув кулаком в грудь отца, повалил его на кушетку.
        Было не понятно, всерьез они борются или нарочно. Лицо Сашки пылало гневом, отец же пытался все свести к шутке, к глупости. Они раскраснелись и стали похожи оба на шаловливых подростков.
        - Что там у тебя в школе?- спросил батюшка, тяжело дыша после потасовки.- Дразнят?
        Сын промолчал.
        - Не беспокойся. Меня тоже дразнили. Поповским охвостьем. Во времена моей юности было такое слово «охвостье», и я никак не мог понять, что оно означает. Я сказал об этом отцу, а он только засмеялся.
        - А я не хочу, чтобы меня дразнили,- твердо сказал Сашка.- Не хочу быть твоим охвостьем. И вообще ничего не хочу.
        - Тогда тебе нужно отказаться от нас с матерью. Но сейчас не двадцатые годы, и это не поощряется.
        - Я уеду на стройку,- пообещал сын.
        - Только лет через пять-шесть. Если сбежишь раньше, мы объявим тебя во всесоюзный розыск.
        - Откажись!- вдруг пробормотал Сашка.
        Отец Андрей вздрогнул. Он прекрасно понял, что имел в виду сын. Некоторое время думал, чем ответить, но не находил слов.
        - Я знаю, все знаю... - наконец, сказал он медленно и глухо.- Тебя смущает немодность... неактуальность собственного отца. В самом деле, носить подрясник весьма странно...
        - На женщину похоже,- сознался Сашка.
        - Вот именно. Заросшее лицо, черные одежды, какая-то железка болтается на груди... Не модно.
        - Не модно,- как эхо, отозвался сын.
        - Но мода - вещь преходящая. Сейчас не модно носить бороду и заплетать волосы в косичку, как у меня. Но лет через десять-двадцать это может стать вполне нормальным, даже желаемым.
        Сын недоверчиво хмыкнул.
        - Поверь моему жизненному опыту. Подрясник? А вот шотландцы, например, носят юбки, и никто не бросает в них камень. А по поводу креста на груди... - он задумался.- Могу допустить неблизкое будущее, когда кресты станут носить по приказу. Почему бы и нет? Сейчас носят звезды на погонах и на лбу. А потом наденут кресты.
        - Ну, это вряд ли,- сказал Сашка.
        - Напротив. Вполне вероятно. Я этого времени не застану, а ты доживешь. Я вообще могу представить себе эпоху, когда церкви сделаются полны и туда будут ходить по моде или распоряжению. Только знай - вопроса веры это не решает. Надеть крест легко, а вот пойти на крест - значительно труднее... Даже Спаситель плакал в Гефсиманском саду! А что уж говорить о нас, грешных... - Он снова закашлялся.
        - Я не пойду на крест,- отрезал сын.
        - Тогда ты будешь стоять у креста, на котором распинают другого. Согласен на такую роль?
        Сашка промолчал.
        - Скажи подробно, что тебя смущает,- продолжал добиваться отец.
        Сын опять не ответил.
        - Не хочешь держать чашу при причастии? Хорошо. Я попробую найти другого человека. Если мне разрешат власти. Дай мне на это месяц.
        - А ты мне помоги в геометрии,- пробормотал Сашка, смиряясь.
        - Гипотенуза равна сумме квадратов катетов... Так или не так?- отец потер лоб, на котором выступила испарина.- Сумме квадратов катетов... - повторил он полузабытое правило, как молитву.- Сумме квадратов катетов...
        Он почувствовал, что в ноги дует весенний ветер. Дом его был построен на невысоком летнем фундаменте. Давно уже надо было сделать двойные полы, но средств и рук для этого не находилось.
        - А нельзя по-другому?- сказал вдруг Сашка.
        - Как это по-другому?- не понял отец.
        - Но ты же сам сказал: или ты распинаешь, или сам висишь на кресте. А нет другого пути?
        - Нету.
        - А я найду.
        - Попробуй,- разрешил ему Андрей.- Это никому до тебя не удавалось.
        - Я смогу,- пообещал Сашка.- Не беспокойся.
        Отец Андрей призадумался. Он перевел собственную сентенцию на себя и почувствовал возможную лживость произнесенных им слов. Сам-то он висел на кресте или распинал висящего? Не понятно. Он всегда думал, что его распинают. Но дети были рядом, жена Павла намедни связала ему ладные носки из овечьей шерсти, и дом был хоть на летнем фундаменте, но собственный, не коммуналка, не клоповный барак, не холерный больничный корпус. И если отец его умер на лагерных нарах, то сына не тронули, и ему явно светила смерть в кругу жены и детей, то ли двух, а то и девяти, пока безымянных, но существующих уже в метакосмосе, смерть с исповедью и причастием, если к тому времени, конечно, церкви еще сохранятся.
        Но он успокоил себя тем, что не следует торопить события. И что его личное место на кресте или рядом с ним определится Богом в самом ближайшем будущем.
        2
        - ...причащается раба Божия Лиза во оставление грехов и в жизнь вечную, аминь.- Отец Андрей аккуратно положил кусочек причастия в рот беззубой старухе из чаши, которую держал в руках сын.
        Промокнул ей губы и дал поцеловать чашу.
        - ...причащается раба Божия Елена во оставление грехов и в жизнь вечную, аминь.
        Народу на литургии было немного, всего человек десять, знакомых до боли, постоянных агнцев Христова стада, в вере которых отец Андрей был вполне уверен и которые составляли его настоящую Родину. Не та березка на лысом склоне, тем более не кадящий днем и ночью завод, не партия, которая задумчиво смотрела на церковь, размышляя, прихлопнуть ли ее сразу или дать помучиться, а вот эти - Лиза, Елена, Федор, Прасковья... Бог в его душе существовал благодаря им. Но тот же старец, что нагадал девять детей, обличил его однажды в человекоугодии, сказав, что абсолютно пустая церковь не отменяет тем не менее существования Бога, а поголовный атеизм не отменяет Христовой жертвы.
        Этого отец Андрей понять не мог. Он всегда считал, что святыня существует только благодаря почитающим ее людям, икона мироточит только из-за любви прихожан и паломников.
        За стенами церкви был слышен механический гул. В узком окне, забранном решетками, был виден экскаватор, который сносил уверенным ковшом остатки сельского кладбища.
        - ...причащается раб Божий... - слова застыли на губах у отца Андрея.
        Перед ним стоял кругленький человечек с веселым счастливым глазом, во всяком случае, одним, с пыжиковой шапкой в руках, который явно не проходил исповеди, но зато подошел охотно под причастие. Это был Михаил Борисович Кондрашов.
        - Что вам?- спросил в недоумении священник.
        - Пришел засвидетельствовать свое почтение,- весело сказал ему Кондрашов.- Попробовать не дадите?
        Он имел в виду причастие.
        Отец Андрей накрыл чашу расшитым золотом по-кровцом и, на всякий случай, отодвинул подальше.
        - Все подошли, кто исповедовался?- спросил он прихожан.
        Церковь удовлетворенно вздохнула.
        - Я вас после службы подожду,- пробормотал Кондрашов.- Разговорчик имеется прелюбопытный.
        Отец Андрей вынужденно кивнул.
        Взял из рук сына чашу, занес ее в алтарь...
        - Слава тебе, Боже, слава Тебе...
        Осторожно доел оставшиеся кусочки просфоры. Выпил разбавленное вино до капли и промокнул губы.
        3
        Он вышел из алтаря без риз, в подряснике и увидел, что Кондрашов меряет складной линейкой иконостас, что-то шепча под нос и вычисляя. В храме к тому времени, кроме них, не осталось ни одного человека.
        - Вам помочь?- спросил его отец Андрей.
        - Да все уже просчитал. Какой экран заказывать,- озабоченно пробормотал Михаил Борисович.- В Свердловске доставать нужно... Через управление кинофикации...
        Он сложил линейку и спрятал в карман пальто.
        - А может быть, обойдемся без экрана?- дипломатично поинтересовался настоятель.
        - Какой же это Дом культуры без экрана? Нет. Невозможно,- отрезал уполномоченный.- Хотя... - здесь он замялся, и маленькие глазки его хитро блеснули.- Можно было бы отложить решение этого вопроса, если бы вы меня не обижали...
        - Чем же?
        На это Кондрашов вдруг вытащил из внутреннего кармана распечатанный почтовый конверт.
        - «Его святейшеству Патриарху Всея Руси Алексию от протоиерея Андрея Голубцова, настоятеля храма Всех Святых в городе Гречанске...» - прочел с выражением Михаил Борисович.- Вы писали?
        Отец Андрей смолчал.
        - «Самоуправство уполномоченного по делам религии не имеет границ... Осквернение кладбища с костями наших отцов... Само существование единственного в городе храма поставлено под угрозу...» Стиль, кстати, канцелярский. Из вас мог бы выйти прекрасный бюрократ!
        - На почте перехватили?- предположил настоятель.
        - Помилуйте, Андрей Евгеньевич.- Кондрашов прижал пухлые руки к своей груди.- Какая почта? Из канцелярии Патриарха мне переслали со специальной резолюцией: «Разобраться и принять меры».
        - Сам Патриарх наложил резолюцию?
        - Думаю, что не сам,- пробормотал Михаил Борисович, вглядываясь в резолюцию.- Но это и не важно. Виновный в безобразиях уже найден.
        - Не я ли?
        - Вы!- страстно выдохнул Кондрашов и даже причмокнул губами.- Какой догадливый! За это вас и люблю.- Он в порыве чувств обнял настоятеля за плечи.- В этом городе живут одни дураки. А про по... Между нами, православными. Кес ке се? Умных - только двое. Вы и ваш покорный слуга. А я тут обнаружил... В местном архиве. Знаете, как это местечко называлось при Петре Великом? «Горнорудный завод Смердянск»! Каково?
        И Михаил Борисович громко захохотал.
        - Смердянск! Клянусь покойной тетей!
        
        
        Отец Андрей вздрогнул. В упавшем с неба хохоте почудились ему последние времена.
        - Давайте выйдем на воздух, подышим. Погода нынче теплая,- предложил уполномоченный.
        Тускло посмотрел на алтарь. Вдруг истово перекрестился, надел на себя шапку и пошел к выходу.
        Снег стал рыхлым, ноздреватым, как пемза. Его хотелось брезгливо обойти стороной, хотелось не касаться даже ногами, но он был повсюду, по обе стороны Уральского хребта, и некуда было бежать.
        Михаил Борисович коснулся рукой кладки, кусок трухлявого кирпича остался у него в руке...
        - А вы, оказывается, креститесь... - удивленно обронил отец Андрей.
        Но он бы удивился еще больше, если бы узнал, что Михаил Борисович, можно сказать, верит в Бога, правда, несколько иначе, чем верил отец Андрей. Кондрашов почти точно знал, что он есть. А если что-то есть, этому нужно дать соответствующую оценку. И оценка со стороны Михаила Борисовича была негативной. Во-первых, в мире существовала смерть. Во-вторых, социальное неравенство, которое было значительно хуже, чем равенство в бедности при социализме. А если так, если Бог ничего не делает, чтобы как-то подчистить и подлатать собственное творение, то его, Бога, следует высмеять, протащить «за ушко да на солнышко», как тогда говорили. Библию Михаил Борисович читал частенько и уважал как литературный труд священных секретарей. И этой скрытой пламенной любовью к Богу - любовью наоборот отличались многие активные атеисты. Отец Андрей хотел верить, потому что сомневался в предмете веры. Кондрашов же знал, и это знание освобождало Михаила Борисовича от всякого рода вер и сантиментов.
        - Хотите свежий анекдотец?- сказал он, как всегда, улыбаясь.- Приходит к Богу человек и говорит: «Ты - не Бог. Бог - я!..» А Бог ему отвечает: «Какой же ты Бог, если сам говоришь, что Бога нет?» - Кондрашов осклабился.- Каково? В стиле Розанова и Бердяева. Парадоксальная штучка. Если Бога нет, то нет и человека. Не правда ли?
        - А где вы читали Бердяева и Розанова?- ушел от ответа отец Андрей.
        - В Ленинской библиотеке. В спецхране... Вот здесь у нас будет детская площадка.- И Михаил Борисович показал рукой на развороченное кладбище, на котором двое рабочих устанавливали детские качели.- Дальше разобьем небольшой парк. Дружбы народов... А в самой церкви... вы уж не взыщите... Художественная самодеятельность и кинофильм «Веселые ребята». Устраивает вас подобная перспектива?
        - Не устраивает.
        - А если не устраивает, то слушайте внимательно!- и в голосе уполномоченного появилась нешуточная сталь.- Все уже согласовано и обговорено... Но дело еще можно приостановить...
        Отец Андрей некоторое время ждал продолжения, но потом сам нарушил молчание.
        - Так сделайте милость!
        - Одного моего желания недостаточно. Нужна ваша помощь... Вас часто спрашивают о чуде на улице Чкалова?
        - Бывает.
        - И что вы отвечаете?
        - А что мне отвечать? Я чуда не видел.
        - Да, да... Город бурлит... Как стакан газировки... - уполномоченный задумался, беззвучно шевеля губами и как бы разговаривая сам с собой.
        С его лицо сошла экзальтация, он как бы провалился в какую-то неведомую для отца Андрея яму.
        Подошел к врытым в землю качелям, сел на них и несколько раз качнулся. Железо жалобно заскрипело.
        - Это ведь не я... - пробормотал он вдруг.- Детская площадка на месте кладбища и все такое... Это он!- И Михаил Борисович поднял указательный палец вверх.
        Спрыгнул с качелей и отряхнул руки.
        Отец Андрей инстинктивно посмотрел в небо. Оно было подернуто низкой, как вата, облачностью и смотрелось вполне равнодушно, даже враждебно всякому живому существу.
        - Мы то с вами думали, что покойный генералиссимус... царство ему небесное... людоед и душегубец... Что хуже уже не будет... Но нынешний Первый вообще без тормозов... - зашептал Кондрашов страстно, уводя батюшку прочь, подальше от будущей детской площадки и мрачных, как жесть, рабочих.- Для нынешнего нет авторитетов. Он такое накрутит, столько напылит... Ему бы гопак танцевать и галушки жрать! А он туда же... В политику попер!
        Михаил Борисович тревожно оглянулся, чтобы убедиться, не подслушивают ли их.
        - А я... за одно разоблачение Берии сказал бы ему спасибо,- пробормотал отец Андрей.
        - Чепуха. Обычная борьба за власть,- махнул рукой уполномоченный.
        И он был вполне искренен. Хотя не мог сказать всего, что обрушилось вдруг из Москвы. А этим всем был февральский доклад Хрущева, то ли читанный им прилюдно на съезде, то ли не читанный (говорили по-разному), но разрушавший сердцевину власти, которая худо-бедно держала страну. Сам Михаил Борисович доклада не видел, и ему тогда же шепнул на ухо один из секретарей обкома, что Сталин, оказывается, был редкой сволочью. Кондрашов с этим, на всякий случай, согласился и уже вечером отправил письмо куда следует с изложением данного мнения в сем опрометчивом со всех точек зрений разговоре. Каково же было его изумление, когда через три недели письмо пришло к нему обратно с чьей-то размашистой резолюцией: «Никогда такого больше не пишите!» И здесь Кондрашов понял: начался гопак, гопак со всей страной и со всеми ветвями власти, которые хлопали друг о друга, будто в ладоши били, поддерживая неистовый танец Первого секретаря ЦК КПСС.
        
        
        - Вы что-то хотели сказать про храм,- напомнил ему настоятель.
        - А... про храм... - Михаил Борисович остановился, вспоминая, что же он собирался сказать и во что именно втравить настоятеля.- Вы ведь читаете проповеди по воскресеньям?
        - Нет.
        - Почему же?
        - Вы сами запретили мне проповедовать.
        - Ах да,- вспомнил Кондрашов.- Но теперь разрешаю. В ближайшее воскресенье скажете вот что... Что чуда на Чкаловской нет и быть не может. Приведете аргументы. Выставите резоны. Вот, собственно говоря, и все.
        - Зачем?- спросил после паузы отец Андрей.
        - Затем, что вас в городе слушают.
        - И что тогда?
        - Тогда... Приостановим строительство. Не станем закрывать храм. Годик-другой продержитесь, а там... - И Кондрашов мечтательно вгляделся вдаль, где чернели трубы металлургического завода.- Там, может, обстановка в стране изменится. Время сейчас быстрое... Все меняется с невероятной скоростью... Старушка Земля вертится все быстрее. Вы поняли, о чем идет речь?
        - Так есть чудо на Чкаловской или нет?- спросил настоятель.
        - Конечно, нет.
        - Поклянитесь!- потребовал отец Андрей.
        - Не могу. Не могу нарушить заповедь Блаженства: «Не клянись и не лжесвидетельствуй».
        - А что есть?
        - Слухи. Ведь до чего дошло... Будто прошел через кордоны к окаменевшей девице какой-то старичок... В избу ворвались, а старичка-то и след простыл. И был этот старичок... кто бы вы думали? Николай Угодник!
        - Да знаю я,- махнул рукой отец Андрей.- Мне одна прихожанка об этом рассказывала!
        - Прихожанка? Имя, фамилия!- хищно вцепился в него Кондрашов.
        - Извините. Забыл. Седенькая такая... - ушел от ответа настоятель.
        - Седенькая? Найдем,- пообещал Михаил Борисович.- Всех седеньких процедим и пропустим. А проповедь вам мой секретарь напишет. И послезавтра завезет. Идет?
        - Нет уж. Давайте я лучше от себя,- начал сопротивляться отец Андрей.
        - Никакой отсебятины! Напишет. Напишет... - И уполномоченный крепко сжал руку батюшки.- Хотите свежий анекдотец? Летит Хрущев в самолете, а за окном - грозовой фронт, молнии сверкают, тряска страшная. И самолет совершает вынужденную посадку в городишке, где даже нет, извините за выражение, приличного клозета...
        - Извините, мне нужно идти,- нервно прервал его отец Андрей.
        - Да вы дослушайте. Сажают его на военном аэродроме, а там...
        - Всего вам доброго,- пожелал настоятель.
        - И вам того же. А проповедь вам привезут, не беспокойтесь,- прокричал ему в спину Кондрашов.
        
        
        Отец Андрей зашлепал к своему дому.
        Михаил Борисович с отвращением посмотрел на облезшее золото куполов храма. Заметил, что тракторист, равняющий кладбище, прекратил работать, даже высунулся из кабины и с восхищением глядит на приехавшее начальство.
        - Что лыбишься, скотина?- ласково спросил его Кондрашов.
        И пошел к своей «Победе».
        4
        Епитрахиль очень трудно отмыть без стирального порошка. Но эпоха большой химии началась только на изломе пятидесятых, с первой семилетки, которая была призвана выбросить страну, словно Брумеля, поверх всяких планок и барьеров. А там, на подходе виднелся уже мирный атом, реабилитированная кибернетика, мичуринская селекция, и они, соединившись с большой химией, должны были родить удачливого ребенка, который назывался материально-технической базой коммунизма. Понадобится еще несколько лет, чтобы в жизнь вошли пластмасса, нейлон, кримплен, болонья и порошок «Новость». Пока же из химии под рукой находился лишь ДДТ, которым опрыскивали все кругом и от которого таинственным образом гибли пингвины на Северном полюсе.
        Поэтому настоятель стирал епитрахиль в маленькой металлической ванне, в которых в те годы купали детей. Тер расшитую золотом ткань хозяйственным мылом, красноватым, словно обожженный кирпич, опуская ее в мутную пенистую воду.
        
        
        В растопленной печке весело стреляли березовые дрова.
        - Вам письмо привезли с курьером,- сказала Павла, бесшумно войдя в комнату.
        Отец Андрей нервно вздрогнул. Вытер руки о полотенце и сделал шаг к коридору. Матушка же взяла епитрахиль, намереваясь ее отстирать. Но он тут же вырвал ее из рук.
        - Я сам... Идите отсюда!
        - Хорошо, хорошо... - испуганно пролепетала она.- Только не волнуйтесь!
        Он подождал, покуда она первой выйдет из комнаты, и плотно закрыл за ней дверь.
        Не допускать женщин к предметам культа было для него железным правилом. Это правило шло от отца, который всю свою жизнь прослужил под Бийском в сельской церкви и учил, что собак и женщин ни в коем случае нельзя впускать в алтарь храма. Сам же он почему-то пускал туда кошек, и они спали, развалившись рядом со Святыми Дарами, что было, в общем-то, не очень хорошо. Для отца кошка являлась «чистым» животным, и он обосновывал это стихами из Писания, где было слово «псы» в негативном контексте, а кошек в хулящем смысле в Писании не было. Его же сын одинаково любил и кошек, и собак, и даже женщин, но подальше от Святых Даров, подальше...
        
        
        В прихожей переминался с ноги на ногу курьер.
        Отец Андрей взял из его рук конверт и близоруко вгляделся в адрес.
        - Распишитесь!- Курьер сунул ему под нос бумажку с карандашом.
        Отец Андрей быстренько подмахнул ее и отдал назад.
        - Еще велено сказать на словах. «Можете редактировать по собственному усмотрению»,- курьер пробормотал это медленно, по-видимому, передавая специально заученный текст.- Желаю здравствовать.- Он по-военному отдал отцу Андрею честь и ушел.
        - Это от Кондрашова,- объяснил жене отец Андрей.- Моя воскресная проповедь.
        - Неужели разрешили?- не поверила Павла.
        - Времена меняются. Теперь будем не молчать, а говорить. Правда, не своим голосом...
        Он тупо вгляделся в конверт, по-видимому, решая, что с ним делать.
        - Сожги!- вдруг приказал он.
        Павла покорно взяла из его рук конверт и пошла к печке.
        Но он вдруг нервно вырвал конверт и лихорадочно вскрыл...
        - «Горе вам, книжники и фарисеи, - прочел он вслух с выражением, водрузив на нос очки,- комара отцеживающие, а верблюда проглатывающие...» При чем здесь это?- спросил он у самого себя.
        - Михаил Борисович очень образованный человек,- прошептала матушка.
        - Даже слишком,- согласился отец Андрей.
        - И не очень злой.
        - А вот этого не знаю!..- настоятель снова заглянул в полученное письмо: - «На свете есть только два чуда: звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас...» И Канта сюда приплел, подлец!.. Может, и не злой человек Кондрашов,- добавил он задумчиво.- У нас все люди не злые. Но когда собираются вместе, делают одно общее злое дело. Почему?
        - Враг мешает,- сказала Павла и мелко перекрестилась.
        - Все у нас - враг. Кругом - один черт и искушения. А мы-то сами что?- откликнулся он ворчливо.- Почему творим беззакония?
        Ему стало не хватать воздуха, и он нервно расстегнул ворот рубахи. Андрею вдруг пришло в голову, что повсеместный страх перед американцами, в котором жили вот уж десяток лет индивиды, семьи и целые рабочие коллективы, имеет одну и ту же природу с этим возгласом Павлы: «Враг мешает!» Только она, конечно, имела в виду совсем другого врага.
        - Вы, кажется, не верите в черта,- пробормотала жена.- Это плохо.
        - Не думаю,- ответил настоятель.- Гоголь верил в черта, Достоевский с Мережковским верили в черта... И ничего не смогли предотвратить. Наверное, верить надо было во что-то другое.
        Он снова передал конверт жене.
        - В печку!
        Она, перекрестившись, бросила конверт в пламя. Бумага мгновенно вспыхнула ярким оранжевым светом.
        - Погодите... Да нет. Все равно,- махнул рукой отец Андрей.
        Возвратился к корыту и снова начал стирать епитрахиль.
        - Есть возможность спасти приход,- сказал он после паузы.
        - А плата?- мгновенно откликнулась матушка, будто была готова к этому разговору.
        Отец Андрей решил, что она все-таки не глупа. Павла думала сердцем и попадала в точку. Он же со своей головой очень часто оказывался в дураках.
        - Плата никакая.
        - Так не бывает.
        «Все-таки точно не дура»,- сказал он про себя.
        - И я того же мнения... Не знаете, сняли кордоны на улице Чкалова?
        - Не знаю. Я давно там не была.
        - Ладно,- сказал он.- При чем здесь улица Чкалова? Что я?
        Она вдруг крепко взяла его за запястье. Отец Андрей посмотрел ей в глаза и увидел влажность, которую не любил и пугался. Ей хотелось ласки. А какая ласка может быть в канун Великого поста? Но проблема состояла в том, что когда эти постные семь недель кончались, то ласка запаздывала тоже, дожидаясь Петровского поста, Успенского, просто сред и пятниц, и этого всего было чуть ли не половина в годовом цикле. «И когда это раньше в России делали детей?- задал он безмолвный вопрос, и ответ пришел сам: - Да, нарушая посты, и делали!»
        - А ведь вы накрашены! - страшно сказал он, чтобы отвести от себя возможные подозрения.
        - Вовсе нет!- пролепетала матушка.
        - Накрашены... Вижу, что накрашены!
        Бросился порывисто к своему корыту, схватил из него мокрую губку и мазанул ею по лицу Павлы. Она закричала от обиды. А он с силой прошелся губкой по ее щекам, бровям, носу.
        - Чего стоите? Идите отсюда! К детям... К детям идите!
        Она выскочила из комнаты, как ошпаренная.
        Отец Андрей перевел дух. Посмотрел на иконы в углу и на лампадку под ними. Вытер руки о полотенце.
        Тяжело дыша, встал на колени.
        Закрыл глаза, попытался сосредоточиться, чтобы прочесть молитву. Но святые слова не шли на ум, и он снова поднялся на ноги.
        Взял со стола карандаш и чиркнул на листе бумаги, чтобы не забыть:
        «Горе вам, книжники и фарисеи...» «Нравственный закон внутри нас...»
        Снова пришла мысль о постах. Настоятель подумал, что русский народ доверчив, словно ребенок. И в этой доверчивости вполне уверены его правители. Скажут народу, что Бог есть, и народ косяком пойдет в церковь. Скажут, что нет, и он так же, косяком, оттуда отвалит. Скажут, что коммунизм - конечная цель всего человечества, и все сделаются коммунистами. Скажут, что капитализм - конечная цель, и все пойдут горой за частную собственность.
        Однако внутри, в гуще биологической массы, во всех этих хмельных рабочих слободах и скукоженных черных деревеньках будут происходить странные вещи. В Великий пост здесь будут делать детей и тут же ходить в церковь, отмаливая их делание. А в атеистическую эпоху зажгут втихаря лампадки. На всякий случай зажгут, назло, из удали или глупости, и никакие правители ничего с этим поделать не смогут.
        Он решил разоблачить все то, что краем уха слышал о Чкаловской, потому что нужно было спасать приход, да и они, эти слухи, были по-таежному дремучи, невежественны, недостоверны...
        5
        - ...Сегодня мы отмечаем Прощеное воскресенье, чтобы войти в Великий пост без злобы на сердце, прося прощения перед ближними своими за обиду и боль, которую мы принесли им случайно или осознанно. Просить прощение нужно даже тогда, когда мы лично не чувствуем за собой никакой вины. Но нечувствительность эта есть ложь, потому что нет людей невиновных, все виноваты друг перед другом, перед детьми, матерями и женами. Перед природой и страной нашей... И если дело Божие - карать и спасать, то дело человеческое - прежде всего просить и желать прощения... Не до семи раз, как сказал нам Спаситель, а до семижды семи раз. И я говорю вам сегодня: простите меня, недостойного пастыря вашего, за все грехи, вольные и невольные, которые я перед вами совершил...
        Отец Андрей низко поклонился пастве, дотронувшись рукой до холодного пола, до металлических плит с витиеватым узором, которые сохранились здесь с конца прошлого века.
        По церкви прошел тяжелый вздох. Люди ловили каждое слово, потому что не слышали проповеди уже больше полугода.
        Настоятель выпрямился. Поглядел на пришедших, инстинктивно выискивая в них Кондрашова. Но не увидел.
        За окном экскаватор долбил мерзлый грунт тяжелым земснарядом на толстой цепи, и от каждого его удара стены храма заметно дрожали.
        Один удар, второй, третий.
        - Прощение и любовь... Вот все, чем мы можем ответить на алчность и злобу в этом падшем мире. И еще... Страстная, идущая из глубины молитва. Был такой русский святой Никита Новгородский. Стоял он однажды на вечерней молитве в своей келье. И вдруг услышал, как из чаши со святой водой кто-то зовет его: «Никита!.. Спаси меня!.. Вытащи отсюда!..» Поглядел, а там, оказывается, застрял маленький бесенок... Черный, как негр или гусеница. Плачет, вопит: «Помоги, дай руку! Тону!» А Никита ему отвечает: «И не подумаю. Славь Господа нашего Иисуса Христа и Богородицу! Тогда, может быть, и сам спасешься...» «Да как мне славить? Я же бес! Я ни одной молитвы не знаю!» «А я тебя научу,- говорит ему Никита.- Повторяй за мной: „Богородица Дева, радуйся! Благодатная Мария, Господь с тобой...“ И начал бес повторять, потому что не было у него другого выхода. Сначала хрипло, неуверенно, потом все более крепко и звонко... И глядит Никита - выросли у беса светлые крылья, сделался он золотым, полупрозрачным и вдруг взлетел ввысь, под потолок... Описал круг по келье и вылетел в раскрытое окошко. И был это уже не бес, а
ангел...
        Еще один удар за окном, от которого сверху посыпалась на отца Андрея штукатурка.
        - ... но не одно это хотел я вам сегодня сказать... - Настоятель потер лоб, собираясь с мыслями, чувствуя, что с последней притчей его занесло в далекую, не совсем ясную для него самого сторону.- По городу ползут упорные слухи про какое-то чудо небывалого свойства... Что некая девица окаменела и стоит уже с января, подобно жене праведного Лота, которая превратилась в соляной столп, когда оглянулась на гибнущий Содом... Кажется, философ Страбон слышал в свое время про этот столп и утверждал, что он имеет даже человеческие выделения... Но вы-то сами откуда это почерпнули?- сказал он вдруг грозно обступившим его людям.- Какой Страбон из Гречанска вам напел эту лживую песню?
        Здесь отец Андрей почувствовал раздражение. Не осознав, откуда раздражение пришло, и все свалив на местного Страбона, клеветника и завиральщика, ходящего по рынку в кирзовых сапогах и распускающего повсюду прилипчивый бред, настоятель продолжил, все более возбуждаясь:
        - Одной веры нам недостаточно, нам чуда подавай... Небесного знамения и отца Господа в облаках. Девицы, застывшей посередине избы с иконкой в руках... Но сейчас - не средневековье. И нам не нужны... пиротехнические эффекты. Разве мало вокруг нас незаметных, но тем не менее явных чудес? Разве сама жизнь во Вселенной не кажется самым верным чудом? Кругом нас - мириады мертвых планет, грубая неодушевленная Богом материя... И вдруг, на маленькой голубой Земле... радость материнства, полуразумные животные, красота лесов и, наконец, Микеланджело, Сергий Радонежский, Достоевский... Какого вам еще чуда? Неужели вы подобны фарисеям, что комара отцеживают, а верблюда проглатывают? И главное чудо на Земле дано каждому из вас: звездное небо над головой и нравственный закон внутри вас самих. Аминь.
        
        
        Речь его, витиеватая и ученая, оглушила паству. Даже экскаватор за окном прекратил долбить неуступчивый грунт.
        Люди были придавлены не самими словами, которых они не поняли, а тем, что их произнес безгласный ранее священник, запрещенный в речах и проповеди.
        Чтобы скрыть собственное замешательство, отец Андрей выставил крест, и к нему начали прикладываться губами согбенные и напуганные прихожане.
        Он поднял глаза... Ему показалось, что с порога храма ему помахала рукой какая-то темная фигура. Настоятель не смог в точности ее различить, так как люди уже спешили на улицу и заслонили собой незнакомца.
        А, может быть, никого и не было. Просто показалось.
        6
        ...Он помешал прозрачный постный суп деревянной ложкой. На дне ее остались снежинки пшенной крупы. Отодвинул от себя тарелку на середину стола, чувствуя, что его мутит.
        - Нет. Не хочу.
        - Уж не больны ли вы?- спросила его матушка.
        - Возможно... Все возможно!
        Перекрестившись, встал из-за стола и лег на диван, задрав редкую бороду в потолок.
        Положил руки под голову и закрыл глаза.
        Этот дом, этот ужасный холодный дом. Сколько нужно угля, чтоб его натопить? Уголь тлел всю ночь, но все равно согревал лишь закуток у печки, а в остальных комнатах гулял холодный ветер. Они и спали там одно время все вместе в этом закутке - отец Андрей с Павлой, с маленькой Настей, и даже почти взрослый Сашка приходил под бок матери. Нужно было утеплять стены, обить хотя бы фанерой, под которой, правда, заводились крысы. Но он ничего не мог делать своими руками, а денег на рабочих не было. Да и кто мог бы позволить ему утеплить дом? Подставлять себя под газетный фельетон с риторическим вопросом: «Откуда у батюшки взялись средства?», нет уж, увольте.
        
        
        С улицы донесся звук мотора. Матушка испуганно выглянула в окно. И вдруг выдохнула: - За вами!
        Отец Андрей, вздрогнув, сел на диване.
        В дверь постучали.
        - Не открою!- пробормотала Павла.
        Он почувствовал, как у него трясутся колени. Точнее, икры сделались мягкими, будто скрутили их из веревки. Он слышал от верных людей, что можно было не открывать. Что если крепкая дверь, они не смогут ее открыть без шума, а поднимать шум, привлекая к себе внимание, не входит в планы приехавших. Что некоторые якобы уезжали ни с чем и брали других, чтоб выполнить план...
        Но все это были слухи. Настоятель вышел в сени и снял с двери щеколду.
        На пороге стоял гладковыбритый молодец в кепке и драповом пальто. Несмотря на отсутствие формы, что-то выдавало в нем казенного человека.
        Это был всего лишь шофер Кондрашова, но его, шофера, лично не знал отец Андрей.
        - Собирайтесь,- сказал шофер.- Велено вас доставить.
        - С вещами?
        Шофер равнодушно пожал плечами.
        Бледная Павла протянула батюшке заранее собранный портфель. Он стоял у них между шкафом и стеной в течение долгих лет, и в нем было две пары нижнего белья, теплые рукавицы, вязаные носки. Он поцеловал жену в лоб.
        - Сашке скажи... А, впрочем, ничего не говори.
        - Пошли, пошли,- недовольно пробормотал шофер и открыл перед настоятелем дверь на улицу.
        Они зачапали по снегу к черной «Победе». Если бы отец Андрей был в себе, то он, конечно, сообразил бы, что в «Победах» арестантов не возят. Но сейчас ему было не до логических умозаключений.
        Хлопнула дверца, завелся вялый мотор. Шофер вырулил на улицу и поехал куда-то в город.
        В машине отец Андрей провалился в отупело-равнодушное полузабытье. Он не знал, куда его везут, зачем едет, и даже улицы за окном машины распознавал с трудом.
        Темнело. Вдруг «Победа» встала на полпути. В окошко просунулась голова милиционера в шапке-ушанке, которому шофер предъявил какой-то документ.
        Милиционер, взглянув в салон «Победы», отдал честь.
        Машина тронулась дальше.
        Отец Андрей увидал, что они подъехали к какому-то черному дому, у которого толпились милиция и военные.
        Шофер заглушил мотор, вышел из машины и открыл перед батюшкой дверцу.
        Тот вышел, отупело осматриваясь. Взгляд упал на табличку, прибитую под крышей деревянного дома: «ул. Чкалова, 84».
        На крыльце стоял Кондрашов без шапки, какой-то возбужденно-взмыленный, как будто только что вышел из бани. Даже выбитый левый глаз приоткрылся шире обычного и поблескивал при свете фар бутылочным веселым стеклом.
        Бросился к настоятелю и страстно пожал ему руки.
        - Потрясающая проповедь... Потрясающая! Значит, нет чуда, отец Андрей?
        - Нет,- отрезал священник, сам заражаясь его экзальтацией.
        - Определенней, определенней!- заорал Кондрашов, и даже слюни брызнули с его губ.- Нет и никогда не было! Никаких чудес! Ни хождения по водам, ни воскресения Лазаря... Ничего этого нет. Повторите!..
        - Да оставьте вы меня, ради Христа!- И отец Андрей с силой оторвал руки уполномоченного от рукава своего пальто.
        - Нету чуда... Кроме электрификации и газификации! Лампочка Ильича... вот это чудо! Ведь так вы примерно сказали в своей проповеди?
        - Отойди от меня, сатана!- И настоятель хотел уже сбежать с крыльца.
        Но Михаил Борисович как-то ловко поймал его и, обхватив за талию, насильно запихнул в избу.
        Подгоревший с одного бока абажур с пыльной лампочкой внутри делал свет рассеянным, непрочным...
        Настоятель напряг глаза... Перед ним была веселая ситцевая занавеска в цветочек, которая отделяла кухню от комнаты.
        Ему стало вдруг мучительно-страшно. Он почувствовал, что за занавеской кто-то стоит.
        Священник опустил глаза, уставившись в пол... Из-под ситца выглядывали два дамских башмачка.
        Кондрашов сглотнул, подавляя волнение. Веселость его испарилась. Он как-то спал с лица, сделался меньше, незаметнее. Стало слышно, как в его животе забурчало...
        Раздвинул занавеску дрогнувшей рукой.
        Перед отцом Андреем стояла фигура в белом, по пояс укутанная простыней. Возможно, это был манекен.
        Михаил Борисович взялся за простыню и отодрал ее от лица стоявшей. Именно отодрал, потому что ткань прилипла к коже в нескольких местах.
        Отец Андрей поглядел девице в лицо...
        Татьяна стала совершенно седой. Веки почернели. Нос сделался острым, как у птицы. К животу своему она прижимала какой-то липкий клубок непонятного происхождения. Она была похожа на старика-схимника, одетого в женское платье.
        Ноги у священника подкосились.
        Он грохнулся на пол, потеряв сознание.
        7
        Его привели в чувство склянкой с нашатырем. Тогда нашатырем, как и тройчаткой, лечили все - от мигрени, насморка до зубной боли.
        Отец Андрей повел глазами, увидев над собой сконфуженное лицо Кондрашова. Подумал, точнее, ощутил, что Михаилу Борисовичу, должно быть, стыдно за него. Что он такой впечатлительный, слабый, безвольный.
        Не извиняясь, встал на ноги. Пошел на двор, пошатываясь, нетвердо. Глотнул на крыльце свежего воздуха.
        Кондрашов за его спиной сделал знак шоферу, и тот открыл перед батюшкой дверцу «Победы».
        Тот сел на заднее сиденье, покрепче запахнув на груди пальто.
        - Куда вести?- спросил его шофер.
        - Прямо,- ответил отец Андрей.
        Шофер согласно кивнул, «прямо» означало, что настоятель едет к себе домой.
        Они миновали на машине одно милицейское оцепление, затем второе. Отец Андрей увидал у этого второго кордона человек пятнадцать зевак, которые что-то спрашивали у милиционеров, а те угрюмо молчали.
        Шел мокрый снег, тяжелый, набухший, и быстро падал на землю
        - Вы куда свернули?- спросил вдруг батюшка с тревогой.
        - На Куйбышева. Вам же домой надо...
        - Да не домой. Я на вокзал еду,- объяснил ему отец Андрей.
        Шофер с готовностью развернул «Победу» и поехал в другую сторону, потому что ему, в общем-то, было все равно, ехать ли к храму Всех Святых или трястись на железнодорожный вокзал.
        
        
        ...В зале ожидания, несмотря на поздний час, все скамейки были заняты. Люди стояли, сидели, лежали, подложив под голову баулы и деревянные чемоданы. Кто-то храпел. Плакал грудной ребенок, мать кормила его, стараясь заслониться левой рукой от нескромных людских глаз.
        По залу брел старый сутулый человек с жидкой бородкой и потерянным взглядом. Из-под пальто высовывался запачканный в глине подрясник. Он сторонился людей, стараясь поскорее пройти к билетным кассам незаметно и тихо.
        - ...На Москву нет!- крикнула ему в отчаянии кассирша.
        - Дайте билет. Любой.- Отец Андрей протянул ей смятую сторублевку.
        - Куда?
        - Все равно.
        - Есть на новосибирский. «Жесткий»,- сказала кассирша, заглядывая в разложенные на столе бумажки.
        - Согласен.
        Через минуту в его руках чернела маленькая картонка с пробитыми на ней цифрами.
        
        
        - ...Разливное пиво есть?- спросил он у буфетчицы, потому что разливное было немного дешевле, хотя, в отличие от бутылочного, могло быть сильно разбавленным.
        - Только в бутылках,- отрезала она.- «Жигулевское». Последняя.
        - Дайте... И пустую кружку.
        Он получил то, что просил, встал за стойку и вылил пиво из бутылки в кружку.
        - ...Так это ж поп!- услышал он за спиной заинтересованный шепот.
        Оглянулся. За ним стояли двое опухших небритых забулдыг, которые с интересом рассматривали его заляпанный в грязи подрясник. Скорее всего они вкалывали где-нибудь чернорабочими, на электрокабеле или в литейке.
        - Водка есть?- спросил их отец Андрей.
        - Была...
        - Давай сюда!..
        Они передали ему початую бутылку.
        Настоятель плеснул водки в пиво, так, что кружка переполнилась до краев. Залпом выпил непривычную для него адскую смесь.
        Промокнул губы рукавом пальто.
        Ушел из буфета на твердых негнущихся ногах.
        - Чудо... - сказал после паузы один из забулдыг.- Чтобы поп водку пил с пивом... Это как такое понимать?..
        АПРЕЛЬ
        1
        Четырехмоторный турбовинтовой самолет мотало и крутило в облаках, как щепку. В стекла иллюминаторов бил дождь. Мрачные демоны вышедшей из берегов стихии хотели расколоть фюзеляж надвое.
        Чтобы не видеть безобразия, творящегося за стеклом, Первый секретарь ЦК КПСС задвинул шторку и, на всякий случай, снял с носа очки, чтобы случайно их не разбить.
        Перед ним на специальном столике стояла рюмка водки, она трепыхалась, расплескивалась и грозила упасть к ногам. К этому горькому зелью, настоящему бичу и беде России, приучил его покойный ныне вождь всех народов, который, похоже, специально спаивал своих подчиненных и много в этом преуспел. Дело дошло до того, что Первый секретарь частенько начинал теперь свой день с граненого стакана, особенно когда на душе бывало гадко и нужно было заглушить сомнения и боль. Доходило до скандалов. Однажды в Тушине на военном параде он начал прилюдно ругать американцев и зарубежных послов, присутствующих здесь, потому что был нетрезв, и ругал их с досады, что опять не удержался. Послы встали и ушли. А он после этой гиблой сцены решил вести дело за мир и дружбу между народами.
        Был он, несмотря на плешивую голову, моложав. Точнее, моложавость эту создавали живые блестящие глаза, веселые и цепкие. И весь его поросячий вид располагал к легкомыслию, к добродушной расслабленности, анекдотам и шуткам. Может быть, поэтому раньше никто не воспринимал его всерьез - ни когда он подписывал расстрельные списки на Украине, ни позже, в Москве, когда руководил столичным горкомом партии. Его всегда звали Никитой, без отчества и фамилии, а вождь всех народов, веселящийся в его присутствии, как ребенок, вообще заменял заглавную букву в его имени на «М», и получалось что-то милое, домашнее, по-малороссийски наивное и свое.
        Он не брал себе псевдонима, хотя трудился в недрах партии, всегда маскирующейся под чужое. И это чужое должно быть грозным и упреждающе-твердокаменным: Молотов, Каменев, Сталин... От одних только имен летели искры. Звон металла и нечеловеческая твердость сопровождали поступь партии и ее доктрины по стране-растению, по России, которую они намеревались превратить из растения в отлаженный железный механизм. Правда, вслед за этими псевдонимами, выражавшими что угодно, но только не самих людей, плелись псевдонимы попреснее и совсем уже без внятного вкуса, например, Землячка. Что думала эта черноглазая вертлявая женщина, когда брала себе «Землячку», что она землячка всех людей на свете? Хрущев, кстати, против этого не возражал, а Сталина всего перекашивало: какая она землячка, кому? От злости на нее и на остальных таких же он предложил однажды Землячку в жены Ленину при том, что Основатель уже был к тому времени женат.
        Но сам Ильич пошел дальше всех - взял себе такой псевдоним, с которым пришлось попотеть впоследствии историкам, тому же Ярославскому, что Ярославль помнил смутно и один раз даже сказал кому-то, что город этот находится в Алтайском крае.
        Историки выдумали и вдолбили молодежи, будто псевдоним Основателя происходил от Ленского расстрела, хотя это была явная неправда. Некоторую ясность в запутанный вопрос ленинианы внес умирающий Горький. Он показал Демьяну Бедному (какой он бедный? издеваетесь, что ли?) фотографию Ильича за шахматами на Капри, где Основатель широко открыл рот, романтически-сладко зевая. По сведениям Горького, Ильич взял себе псевдоним от лени - якобы этот внешне очень энергичный человек был на самом деле чудовищно ленив. В это Хрущев верил с трудом. Как ленивец, поставивший Лень своим вторым именем, мог перевернуть Землю? Сие казалось ему диким и невозможным.
        Однажды Сталин спросил: «Товарищ Микита, а что значит твоя фамилия?» Хрущев взглянул на него в упор, хотя вождь этого очень не любил, и нашел в кавказских глазах разлитое черное масло - поднеси спичку и вспыхнет... «Она значит хруща, Иосиф Виссарионович!» «А что значит хрущ, товарищ Микита?» «Это значит по-русски майский жук, Иосиф Виссарионович!..» «Возьмешь себе псевдоним,- распорядился Сталин.- Будешь теперь Жуковым». Задумался и добавил: «Нет, не будешь. Один Жуков у нас уже есть».
        Хрущеву повезло. Он остался при своем собственном имени. И хоть часто приходилось мараться, выкручиваться и лгать, настоящая фамилия вела его извилистым путем на весеннюю поляну, в круг молодых березок с народившимся клевером под ногами, где резвились майские жуки в нежно-зеленых верхушках, тяжело жужжа по ночам и падая сверху от одуряющего сна, когда наступит день... Именно весной 53-го он получит в свои руки необъятную власть. И всю его последующую деятельность назовут весною, точнее, оттепелью. И полетит этот толстый жук куда глаза глядят и всю страну за собой утащит, чтобы впоследствии страна, обалдевшая от весеннего полета, назвала этого жука вредителем посевов и противником зеленых насаждений. А они ведь вредят, эти майские жуки, это скажет вам любой крестьянин, ох, как вредят!..
        
        
        Хрущева тошнило от полета. Солено-кислая морская волна подкатывала из глубины живота к горлу и застревала где-то на уровне неба, приходилось глотать скопившуюся слюну, и на какое-то время тошнота замирала, чтобы через несколько минут подняться снова и затопить все.
        Моторы равнодушно гудели. Он тупо смотрел на трепыхающуюся перед ним рюмку, уже разлитую почти полностью, на разложенные документы, и вдруг понял, что сейчас заблюет их, испортит, уничтожит и выступит перед Свердловским обкомом неподготовленным, импровизируя, шутя, угрожая и скрывая за шутками тот факт, что не ознакомился вовремя с цифрами, рапортами, распоряжениями и доносами.
        - А чего читать,- спросил он сам себя,- если там одни сталинисты?
        Расстегнул ворот украинской рубахи, которая сдавливала мясистую потную шею.
        Недавно в голову ему пришла вполне весенняя идея - собрать в Москве молодежь всей Земли и показать ей преимущество социализь ма. Он говорил это привычное, даже родное слово с мягким знаком, чем вызывал хохот интеллигенции и затормозил этим на время ее любовь к себе. Но какое это преимущество, где оно лежит и с чем его едят, он никак не мог понять, и беспокойная нервная мысль упиралась в банальности - в Московский Кремль или в то, что в столице не было нищих. Но с последним обстояло более или менее просто - нищими были почти все, и на этом фоне выделялась, скорее, не нищета, а богатство. А Московский Кремль построил не Ленин, его построили цари и всякого рода сомнительный элемент, иностранцы и приспешники-клерикалы, так чего его показывать? Он хотел в самолете додумать этот вопрос, дожать, заточить, обстругать шелуху и отбросить лишнее, так нет, проклятая болтанка выбила его мысль из седла и заставила упасть к ногам в дорогих кожаных ботинках, сделанных по специальному заказу, но которые, тем не менее, натирали нещадно. Знал бы он, что главным итогом фестиваля в Москве, который состоится через год,
будут родившиеся черные дети и обритые под ноль девицы (их ловили с иностранцами на кладбищах, потому что не было больше места для уединения, и тут же, на всякий случай, обривали), Хрущев бы не на шутку обеспокоился, и ему стало бы еще хуже. Но завтра - всегда неизвестность, как скажет лет через десять один знаменитый рокер. И оттого думать о завтрашнем дне - вполне безопасно.
        Он оглянулся. Его помощник сидел в кресле позади с совершенно бледным лицом, приставив ко рту бумажный пакет. Глаза его были выпучены, на лбу появилась испарина.
        - Скажи мне, Валериан Григорьевич, в чем же наконец преимущество социализь ма?- спросил Хрущев по возможности ровным голосом.
        Валериан страдальчески посмотрел на своего неутомимого шефа. Даже сейчас, на пороге катастрофы он спрашивает про социализь м. Да что они, совсем безумные, что ли?.. Раньше Валериан Григорьевич работал в секретариате у Молотова, и тот все гундел: «Коммунизм, коммунизм, коммунизм...» Твердил глухим подземным голосом, как из чайника. Никита же как будто был реалистичнее и про коммунизм в основном помалкивал.
        - Не бойся, Валериан Григорьевич,- сказал ему Хрущев.- Оставь пакет. Все равно сейчас упадем.- Тот, не улыбнувшись, привычно подчиняясь приказу, скомкал бумагу и положил ее куда-то под себя.
        - Вы сами не знаете, что ли, в чем преимущество?- пробормотал он еле слышно.
        - Не знаю. А ты мне объясни.
        - Преимущество лишь одно. В том, что мы еще живы. Вопреки вероятности.
        - Так,- согласился с ним Хрущев.- Хорошо. Тогда ответь, в чем преимущество капитализь ма?
        - В легкой промышленности. Больше ни в чем.
        - Ну, это мы догоним,- махнул рукой Никита.- И перегоним, если надо.
        Морщась, он снял с ноги ботинок и задумчиво заглянул ему вовнутрь.
        - Мы им нашу обувь экспортировать будем. Долго не протянут.
        
        
        Через несколько лет в Америке он снимет тот же ботинок на заседании ООН и будет стучать им о стол. Родится легенда, что он сделал это в целях устрашения. Но это, конечно, не так. Хрущев снял ботинок из-за того, что он ему натирал, и только поэтому. Кто жил в России пятидесятых и позже, оценит справедливость моих слов: бывали такие ситуации, такие мозоли и такая щемящая боль, что ничего не оставалось, как снять с ноги обувь и запустить ею в первого встречного-поперечного...
        Двигатели у самолета взревели, и он завалился на правый бок.
        - Молитвы какие-нибудь знаешь?- спросил Никита у помощника.
        Тот покачал головой.
        - Неправильно живешь... Человек интеллигентного труда должен знать хотя бы одну молитву. Тем более коммунист... Я, впрочем, тоже давно позабыл... - Хрущев с тревогой уставился в незашторенный иллюминатор.- ...Что ж. Пойдем наверх без молитвы.
        Он встал с кресла и, шатаясь, направился к кабине пилотов. Ему навстречу выскочила стюардесса, грудастая и русопятая, в обтягивающей юбке ниже колена и лицом добродетельной матроны, блудящей лишь ночью, а днем читающей «Работницу» или «Огонек». Бросилась наперерез с истошным визгом:
        - Никита Сергеевич!.. Вернитесь на место!.. Вы убьетесь! Сейчас нельзя ходить!..
        Но Первый секретарь отстранил ее властным движением и вошел в кабину пилотов.
        - Что у вас, хлопцы-гаврики?- спросил он, по возможности весело, скрывая дрожь в ногах и в голосе.
        - Свердловск не принимает, Никита Сергеевич,- сказал ему командир корабля.- Будем садиться на военный аэродром Чкалов-8.
        - Сажай скорее,- махнул рукой Первый секретарь.- А далеко ли отсюда до Свердловска?
        - Километров триста. Может, чуть меньше.
        - Триста?.. Это и на электричке доехать можно...
        Бормоча что-то себе под нос, Хрущев возвратился на место.
        - А все-таки ты не ответил на мой вопрос, Валериан, о преимуществе социализь ма,- сказал он помощнику, пристегиваясь ремнем.- И молитв никаких не знаешь?
        - Не знаю,- откликнулся тот.
        - Ну а «Манифест коммунистической партии» хотя бы помнишь?
        - Местами,- уклонился тот.- «Пролетариату нечего терять кроме своих цепей... А завоевать он может весь мир».
        Самолет в это время провалился в яму. Показалось, что за спиной выросли крылья, но эти крылья почему-то увлекали вниз. Машина резко пошла на снижение.
        - Так и будем молиться... «Пролетариату нечего терять кроме своих цепей...» Поможет ли?- Хрущев закрыл глаза и втянул голову в плечи.- «А завоевать он может весь мир... А завоевать он может весь мир...»
        Он вспомнил про судьбу своего старшего сына, который был военным летчиком и погиб, наверное, так же страшно, безвестно и глупо.
        Пол под ногами затрясся. Салон заходил ходуном. Казалось, что самолет разламывается на куски...
        2
        Винты докручивали свои обороты. По бетонной полосе молотил дождь. Никита Сергеевич, слегка пошатываясь, в кожаном плаще и нелепой шляпе горшком спустился по короткому трапу вниз.
        Голова кружилась так, будто рядом взорвался немецкий фаустпатрон. Он повидал их в избытке на войне, когда выезжал на передовую. И если бы его спросили, какое главное чувство в окопах, то он бы ответил, не задумываясь: страх. И еще - неразбериха. Строчит пулемет, и любому кажется, что пуля летит именно в него. От этого холодеют конечности и голова становится абсолютно полой. Ты весь живешь солнечным сплетением, в котором именно и гнездятся страх, паника, ужас, никем и ничем не контролируемое безумие. А потом, когда все заканчивается, когда земля перерыта и перелопачена снарядами, будто гречневая каша ложкой, тогда выясняется, что страх был напрасным, что пуля не долетела до тебя, а попала в твоего товарища. И хоть жалко его всегда, своего товарища, но низкая радость от собственной уцелевшей жизни все-таки громче. И от этого в итоге становится очень гадко. Кто из писателей описал этот страх? Таких Хрущев не знал. Виктор Некрасов? Этот мог бы, но ему, конечно, не дали. Или метод социалистического реализь ма не подходит для описания страха и неразберихи, особенно военной? Нужно пробовать, так я думаю,
пробовать и дерзать. А потом уж мы разберемся, допускать ли это до социалистической печати или нет.
        Валериан Григорьевич нес над ним раскрытый зонт, но не поспевал из-за ватных ног, и голова Хрущева все время оказывалась под дождем.
        У трапа их уже ожидали трое секретарей из местного горкома КПСС, перепуганных, бледных, с трясущимися губами. За ними стояли две черные «Победы» и милицейская машина.
        Никита Сергеевич недовольно посмотрел на «Победы» и бросил сквозь зубы:
        - У вас что, даже ЗИМов нет?
        - Не водится, Никита Сергеевич,- прошептал секретарь горкома еле слышно, широко раскрывая рот, как рыба.- Не положено по штату.
        - И куда же это я попал?- Хрущев тоскливо посмотрел на небо.
        Оно было похоже на вывернутую наизнанку овчину и, как обычно, молчало. А если уж говорило, то только громом.
        - Гречанск... Никита Сергеевич!- объяснил еле слышно горкомовец.
        - Гречанск?- удивился Хрущев.- Ты про такое слышал?- спросил он у своего помощника.
        Тот загадочно промолчал.
        - Гречанск - это хорошо,- сказал Никита.- Но за «Победу» для первого лица партии Иосиф Виссарионович расстрелял бы вас на месте!
        Один из местных секретарей покачнулся, но его поддержали.
        - Репрессий захотели?- спросил их душевно Хрущев и сам себе ответил: - Не будет вам репрессий. С нарушениями социалистической законности покончено навсегда. Куда садиться?
        Секретарь горкома безмолвно открыл дверцу «Победы». Хрущев и его помощник бухнулись на заднее сиденье. Никита Сергеевич вытащил из кармана пальто носовой платок и обтер им мокрое лицо.
        Он знал эти маленькие города. Чем больше в них было начальства, тем меньше просматривался хоть какой-то толк. Эти прыщики на земле, всегда готовые прорваться гноем, что с ними делать, как удержать от гибели и дегенерации? «Укрупнять,- сказал он сам себе.- Чтобы духу не было этой местечковости. Города-гиганты, наполненные молодежью. Крупное машинное производство, как писал Карл Маркс. Только так мы выберемся из нужды».
        - Ты кто?- требовательно спросил он у шофера.
        - Я - Сиделкин,- отозвался шофер трясущимся голосом.
        - Вези нас скорее отсюда, товарищ Сиделкин!- душевно посоветовал ему Хрущев.
        Мотор у машины взвыл, и «Победа» быстро отъехала от уставшего в пути самолета.
        - Гречанск... - задумчиво пробормотал Первый секретарь.- Что у нас было по Гречанску, Валериан Григорьевич?..
        - Сейчас и не припомню,- уклонился помощник от ответа.
        - А ведь что-то было... - сказал сам себе Хрущев и добавил с тоскою: - Первобытные нравы... А ведь тоже - советская земля!
        Цокнул зубом и тяжело вздохнул, ощупывая несвежую обшивку дверцы. Рука его обнаружила небольшую дырку в сиденье под собой. И эта дырка его еще сильнее насторожила.
        Возможно, это была не дырка, а нора, в которой таился мелкий хищный зверек, готовый оттяпать если не руку, то палец. И дыра была не в обшивке, а в памяти. Сталин, например, ничего не забывал. Только на одном заседании Политбюро, когда голова у вождя начала сдавать, он вдруг попросил выдвинуть Пятакова и Сокольникова на руководящие должности. Было это после войны, и трупы обоих, расстрелянных в подвалах Лубянки около десяти лет назад, давно истлели и слились с землей. Но случилось это со Сталиным лишь раз. А он, его наследник, стал забывать частенько о всяких хищных хорьках, сидевших до поры до времени по своим норам.
        «Гречанск,- повторил про себя Хрущев.- Ведь что-то же было?..»
        3
        А ночью приснился ему голос. В нем не было, пожалуй, ничего сверхъестественного, он, скорее, отвечал на дневные мысли, только легкий кавказский акцент слегка настораживал и пугал.
        «Ты хочешь знать, в чем преимущество социализма?- спросил голос с приятными восточными модуляциями.- Преимущество его - в народе, который его терпит и считает своим. Больше ни в чем». «Хорошо,- ответил ему во сне Хрущев.- С этим я согласен. А как с капитализь мом? Будет ли народ его терпеть, если он когда-нибудь возвратится?..» «Будет,- подтвердил тот же голос.- Если наша партия его введет и поддержит».
        
        
        Молния расколола надвое черное небо. Гром ударил так, что затряслись стекла.
        Хрущев сел в постели и включил настольную лампу. Часы на столике показывали половину третьего ночи.
        - Гречанск... - сказал он сам себе.- Вспомнил!..
        Озарение пришло неожиданно. Короткий некрепкий сон освежил усталую голову и освободил в ней место для последующих мыслей и действий.
        Хрущев накинул на плечи казенный халат, нервно запахнул его на груди, вышел в прихожую и требовательно постучался в соседнюю комнату.
        - Валериан Григорьевич, открой... К тебе можно?
        Не дождавшись ответа, сам приоткрыл дверь, которая оказалась незапертой.
        Его помощник в ночной рубашке до пят склонился над разобранной постелью, что-то внимательно рассматривая и приставив зажженный ночник к простыне.
        - Я вспомнил,- сказал ему Никита.- Деятельность антисоветской сектантской группы... Вот что такое Гречанск!
        - Не думаю,- сдержанно ответил помощник, рассматривая пододеяльник сантиметр за сантиметром.
        - А что ты себе думаешь, Валериан?
        - Думаю, что клопы,- ответил тот.
        - Ну да, клопы... - согласился Хрущев.- И они тоже - политический вопрос!.. Да вот же они, гады!.. Лови!..
        Он ловко поддел кого-то с простыни и раздавил пальцами.
        - А ты неженка,- сказал Первый секретарь своему помощнику.- Эти твари даже в землянках и блиндажах водились, не то что в гостиницах. Я на Киевском фронте вставал весь искусанный. Только керосин помогал. Протрешь кровать керосином и на керосине спишь.
        - Но сейчас-то не война,- напомнил ему Валериан Григорьевич.
        С этим вопросом было сложно. Война действительно отшумела одиннадцать лет назад, но существовал Запад, и из-за него, чисто географического понятия, все превращалось в битву - за урожай, за умы людей, за социалистическое искусство и литературу. Эта война не слишком вдохновляла Хрущева. И на только что прошедшем съезде он выдвинул небесспорный для него самого тезис о мирном сосуществовании двух систем. Выдвинул под влиянием таких людей, как Валериан, который в одном кармане таскал партийный билет, а в другом - Эриха Марию Ремарка. Его Никита Сергеевич не читал и читать не собирался. Более того, никак не мог взять в толк, как у мужика может быть женское имя Мария. Он иногда подкалывал Валериана Григорьевича: «Ну как там твоя Машка? Всю ли дочитал или еще немного осталось?» Валериан молчал и дулся. А однажды вдруг сказал, как во сне, что Восток и Запад - всего лишь географические понятия. Не будет одного, исчезнет и другое. Исчезнет все, когда геометрия пространства сольется в единую плотную точку. Он был философ, этот Валериан Григорьевич, еще помнивший заветы красной профессуры и ее вдохновителя -
неутомимо-терпимого ко всему Бухарчика, лояльного к Сталину и репрессиям в том числе.
        Но сейчас Никита решил не согласиться с собственным помощником.
        - Почему не война?- возразил ему Хрущев.- Она и не кончится никогда до полного построения коммунизма... Напомни мне про этих сектантов!
        - Там, кажется, не одни сектанты. Там сложнее.
        - Что «сложнее»?- впился в него глазами Никита.
        - Нам сообщали зимой по линии министерства государственной безопасности... Клинический случай с необыкновенными последствиями. Вот еще один!- И Валериан Григорьевич с отвращением поймал в руки черное пятно, похожее на родинку.- А разнесся широко. Уже и до Москвы дошел.
        - Я им завтра покажу - клинический случай!- мечтательно пообещал Хрущев.- Всех разнесу. И какой же следует вывод из этой истории, Валериан Григорьевич?
        - Вывод прост. Гостиницу эту нужно срыть и построить новую.
        - И весь город заодно,- добавил Никита Сергеевич.
        Эта была химера, мучившая его давно и доставшаяся в наследство от вождя всех народов,- новые города, построенные на месте старых. Например, на месте Москвы или Ленинграда. В этих двух столицах, старой и новой, жилой фонд был в ужасающем состоянии. Коммуналки-клоповники и подвалы с решетками, за которыми горит тусклый свет и шевелятся, как черви, трудовые немытые люди... Что нужно с ними делать? Срыть. От Москвы оставить один Кремль. От Ленинграда - Дворцовую площадь как памятник Ильичу и революции. От любимого Киева - Крещатик. Хотя и им можно пожертвовать во имя новых, простых и благоустроенных домов, дешевых в строительстве и эксплуатации. Каждой советской семье - отдельную квартиру. Но как протолкнуть эту идею, как разделаться со старьем? Ведь интеллигенция встанет дыбом. Она, как никто, привязана к лепнинке, бабушкиным сундукам и пыли, от которой чихает остальная страна. Может быть, уйти в тайгу и там построить новые благоустроенные жилища? Улицы-сады и площади-аэродромы, на которые в будущую войну, если она все же случится, будут приземляться наши истребители? Именно в тайгу! Вырубить все к
чертовой матери!..
        Никита Сергеевич почувствовал, что возбудился. Если бы он был сейчас в семье, то его умница-жена, от одного вида которой хотелось спать у нее под боком, прочла бы ему вслух Пушкина, «Сказку о рыбаке и рыбке», и Хрущев бы успокоился, отметив про себя, что старуха из стиха уж слишком напоминает Сталина. Тот все время тоже чего-то хотел, никогда не был доволен и, наконец, умер, подавившись лишним куском...
        Но жены сейчас не было под боком, а значит, нужно было приходить в себя самому.
        Хрущев перевел дыхание. Заглянул в ванную и ради интереса открыл кран с водой.
        Кран затрясся, заржал, как необъезженная лошадь, и начал плеваться пенистой жидкостью - сначала рыжей, потом серой и белой...
        4
        За длинным столом, на котором стояли бутылки с «Ессентуками», расположились отцы города, бледные и подавленные, не смея поднять глаз на приехавших гостей.
        Докладывал первый секретарь горкома, заглядывая в бумажку, заикаясь и хрипя:
        - Пятилетка для города заканчивается с хорошими результатами. Производительность труда на предприятиях возросла в среднем на 12-13 процентов. Сельхозпродукции, кормов, силоса, мясомолочной продукции в прошлом году заготовлено на 101 и 2 десятые процента. Доля сельскохозяйственного производства в частном секторе неуклонно падает...
        - ...а по области, мне говорили, наоборот, растет,- сказал ненароком Первый секретарь и посмотрел на своего помощника.
        Тот молча кивнул.
        - Я могу привести более подробные цифры,- промямлил секретарь горкома.
        - Не надо ничего,- нервно прервал его Хрущев.
        Внутри него начала закипать лютая лава. Когда расплодились эти постные лица, эти мурлы-задницы, равнодушные ко всему, кроме личного блага? Смотришь в зал с трибуны, и взгляду отдохнуть не на ком. А ведь он помнил другие лица, особенно, в двадцатых, разгоряченные, вдохновенные. Глаза горели. Пусть от какой-то глупой завиральной идеи, цена которой - пятак в базарный день. Когда их потушили? Через десять лет, в эпоху злоупотреблений против советских и партийных кадров? Кто потушил?.. Из глубины памяти вдруг всплыло полузабытое имя - Андрей Андреевич Андреев. Вот кто был лют, как Сталин, и всегда подписывал расстрельные списки с какой-нибудь присказкой, анекдотцем, шуткой и прибауткой. Ну да, именно одутловатый Андреев и погасил. Такие людоеды, как он. А вдруг все началось еще раньше? С какого года? Может, тогда, когда в питерском зоопарке скормили зверям останки расстрелянных великих князей? А может, вообще со штурма Зимнего, который, по слухам, брали три раза? В первый раз рабочие дружины напились до такой степени в его подвалах, что пришлось вызывать доблестных кронштадтцев, которые выбили их из
дворца и сами тут же напились до положенья риз. И лишь в третий раз латышские стрелки поставили жирную точку, разделавшись со всеми, кто попадал в поле зрения, потому что они в рот не брали ни капли.
        
        
        Распираемый чувством беды, в которой был лично повинен, Хрущев вскочил со стула и ненароком посмотрел вверх. Оттуда, почти с потолка смотрел на него он сам, но уже с портрета, слащавый и значительно моложе оригинала.
        - Это кто?- спросил Никита Сергеевич.
        - Это вы... - прошептал секретарь горкома и положил под язык таблетку валидола.
        - А я думал - зеркало. Кривое, как на ярман ках... - Он произнес это слово по-простонародному, с буквой «н» и машинально поправил на себе косоворотку... - Удалить живопись!- коротко распорядился Хрущев.- Вам знакомы решения ХХ съезда нашей партии?
        Никто не проронил ни звука.
        - Нового культа личности захотели?!- закричал он вдруг, сжимая кулаки.- Клопов в коммунизь м захотели?!.. Не будет вам культа и клопов не будет! Убрать все и повесить Ильича!.. Есть у вас Ильич?
        Ответом ему было молчание могилы.
        - У них даже Ленина нет, Валериан!..- простонал Хрущев своему помощнику.- А что у них есть?!.. Есть хотя бы среди вас уполномоченный совета по делам религии?..- добавил он вдруг почти нежно.
        Кондрашов вздрогнул. Ноги его задрожали, и он не смог подняться с первого раза. Только опираясь на руку товарища, удалось встать и поглядеть в лицо Первого секретаря.
        - Что у вас с левым глазом?- спросил его Хрущев.
        - Нету... - пролепетал Михаил Борисович.
        - На фронте?..
        - В блокаду,- соврал, на всякий случай, уполномоченный.
        - Ну, докладывайте,- разрешил ему ласково Никита.- Антирелигиозная пропаганда на высоте, в церкви никто не ходит, а сектанты, талмудисты и начетчики сидят по своим норам?
        - Да-а,- выдавил Кондрашов.
        - А нельзя ли поподробнее?- спросил Никита Сергеевич и подошел к нему вплотную.- Какие сектанты? Где сидят и с кем? Может, и церкви все закрыты? Отвечать! Смотреть мне в глаза!..
        - Единственный храм в городе... закрываем.
        - Значит, еще не закрыли... А зачем вам его закрывать, вы знаете?
        - Знаем.
        - Тогда ответьте мне, зачем? Зачем вам закрывать единственный в городе храм?.. Смотреть мне в глаза!..
        Кондрашов промолчал и осмелился поглядеть на него в упор. Лучше бы и не глядел, потому что в маленьких хрущевских глазках бушевал раскаленный металл.
        Первый секретарь партии попов ненавидел люто. А отчего, и сам не мог сказать. Кто-то подал ему однажды записку, что в войну нашлись батюшки, которые сотрудничали с немцами. Он слышал, будто в его родном селе поп ушел к оккупантам. И эти слухи, не совсем проверенные, только подтвердили его инстинктивное чувство - всех гнать! Гнать к чертовой бабушке!..
        - Потому что для коммунизь ма нужны свободные люди,- глухо сказал Хрущев, отвечая на собственный вопрос.- А поп не только врет. Он закабаляет! Вы поняли? А рабов теперь быть не должно! Коммунизь м строят не рабы, а грамотные, начитанные и свободные советские граждане. Повторите!..
        - Рабов быть не должно... - промямлил Михаил Борисович.
        - Вот именно! А у вас - девица!..- воскликнул в сердцах Никита Сергеевич.
        - Нету девицы,- выдохнул уполномоченный по делам религии.
        Здесь Первый секретарь не выдержал. В комнате раздался звонкий бурный шлепок, будто бы по филейной части. Все еще ниже опустили свои головы, потому что поняли - случилось ужасное.
        Филейной частью было вдохновенное лицо Михаила Борисовича.
        Что-то стукнуло об стол, отозвалось эхом, покатилось...
        Это был левый глаз Кондрашова.
        Нервно поймав его и спрятав в карман пиджака, уполномоченного прорвало. Сбиваясь и путаясь, он начал лепетать быстро-быстро:
        - Да... Произошло это чудо... Позорное для коммунистов явление... Какая-то старушка сказала, что девица окаменела... Бюро обкома порекомендовало бюро горкома все это изъять и ликвидировать... А бюро горкома волынило как могло, и в итоге мы имеем ослабление работы на местах... Поставили посты, наряды и охрану... И никто не прошел. Все это подгадано к областной партийной конференции, за этим кто-то стоит, и сами они своим умом не могли бы это предпринять. Апогей явлений остался позади, и виновные понесут административную ответственность...
        - Так, так... - пробормотал Хрущев, упиваясь тем, что вывел Кондрашова из себя.- А что товарищи рабочие говорят? Что говорят об этом люди интеллигентного труда?
        - Ничего не говорят. Мы попросили местного архиерея вмешаться в это дело и помочь рядовым коммунистам перехватить инициативу.
        - Архиерея?..- страшно сказал Никита, не веря своим ушам.
        Наступила длительная пауза. В пустой стакан залетела весенняя муха и, намочив крылышки, никак не могла из него выбраться.
        Кондрашов понял, что прокололся. Причем прокололся так, что дыру эту не заштопать, не залатать.
        - Где сейчас этот архиерей?- звенящим голосом спросил Первый секретарь ЦК КПСС.
        5
        На Чкалова, 84 подъехал кортеж из потертых «Побед». Словно лебединый стан подлетел и рухнул, только был он почему-то черный. Остановился у такого же черного дома, грязь перед которым хранила на себе следы многочисленных сапог и казенных ботинок...
        Из головной машины выкатился уполномоченный, подбежал, суетясь и оступаясь, к средней машине.
        Дверца нехотя распахнулась. Из нее медленно выполз, опершись на руку уполномоченного, Никита Сергеевич Хрущев. В левой руке он держал горшок-шляпу. Поглядел на небо, которое успело отступить и сделаться выше. Втянул ноздрями прелый воздух. Брезгливо вытер правую руку, которую он подал Михаилу Борисовичу, о плащ и неторопливо, вразвалочку пошел к дому.
        Валериан Григорьевич, на всякий случай, обогнал уполномоченного, потому что почувствовал, что тот хочет оставить его на вторых ролях, а этого ни в коем случае нельзя было допустить.
        
        
        ...Увидев Первого секретаря ЦК КПСС, живого, злого внутри, но внешне добродушного и располагающего к себе, старший лейтенант Василий Першин, стоящий при дверях, чуть не упал. Но все же взял себя волей и отдал честь трясущейся рукой.
        Хрущев, хмыкнув, также взял под несуществующий козырек и взошел на крыльцо.
        - Плохо дело, Валериан,- сказал он, обернувшись.- Печенкой чувствую, все они просрали!
        Тот, не ответив, отворил дверь, пропустив Первого секретаря вперед.
        ...Они столпились на пороге мутным облаком, испуганные официальные люди, не смея пройти дальше, бессильные что-либо изменить, и раздраженные от этого небывалого, неожиданного для них самих бессилия.
        К ним спиной стоял человек в золоченых праздничных одеждах с крестами - архиерей, а рядом кадил дьякон, наполняя все закоулки избы сладким ладаном.
        - Христос воскресе из мертвых смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав... Моли Бога о нас, святый угодниче Божий Николае, яко мы усердно к тебе прибегаем, скорому помощнику и заступнику душ наших... Христос воскресе из мертвых смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!
        Архиерей был нетолст, подтянут и выправкой своей напоминал военного человека, который вдруг отпустил бородку и начал перед всеми петь псалмы. Свободные, на полтора размера больше, праздничные одежды были призваны, по-видимому, придать его фигуре недостающую солидность.
        Он прервался, потому что почувствовал спиной вошедших, чужих и недовольных его словами гостей. Впрочем, поняли ли они хоть что-нибудь из того, что он читал? Хрущев явственно услыхал только про Христа, и во рту его стало горько, будто он полизал угольный шлак.
        Архиерей обернулся и увидел энергичного круглого человека, сошедшего с первой страницы газеты «Правда».
        
        
        - Добрый день, гражданин архиерей,- пробормотал этот круглый и помахал пухлой ладонью, стараясь рассеять перед собой неприятный для него дым ладана.- Что это вы... весь в золоте?
        Архиерей не нашелся, чем ответить. Ему показалось, что он спит на ходу и видит сон про то, как ведет праздничную службу.
        - Пасха... - подсказал Хрущеву Михаил Борисович виноватым голосом.
        Он решил взять вину за Пасху на себя лично, подразумевая, что она случилась по его недосмотру.
        - А при чем тут золото?- не понял Хрущев.- Значит, на золотые плащи есть средства, а на городское коммунальное хозяйство средств нет...
        - У церкви - свой бюджет,- сказал Кондрашов.
        - Неправильно! Так быть не должно!- возвысил голос Никита Сергеевич.- Все должно быть общее! И церкви... и все!.. Выметайтесь отсюда поскорей!- приказал он присутствующим.- А ты, Валериан, будь рядом.
        Отцы города медленно, задом выкатились в сени. В комнате остался лишь Хрущев со своим помощником и архиерей с дьяконом.
        Некоторое время они молча стояли друг против друга, четверо людей одной страны, но как будто вышедшие из разных миров.
        - Ну и чем вы здесь занимаетесь?- нарушил Никита молчание, отдавая шляпу в руки Валериана Григорьевича.
        - Читаем акафист пресвятому Николаю Угоднику и пасхальный канон,- с трудом, будто оправдываясь, произнес архиерей.
        Он почувствовал себя семинаристом, когда в класс неожиданно заглянул митрополит...
        - А зачем все это читать?- не понял Никита Сергеевич.- Какой-то акафист... (Он произнес это слово с ударением на последнем слоге.) Бога ведь нет!
        - Бог есть,- сказал архиерей.
        - Есть,- неожиданно согласился Первый секретарь.- Бог - это коммунизь м.
        - Бог - это истина,- еле слышно прошептал владыка.
        - Но что есть истина?- спросил Хрущев.- Вы на каком фронте воевали?
        Архиерей промолчал.
        - Вот именно!- вскричал Никита, чувствуя, что попал в самую точку.- До истины добрались - отсиживался в тылу! Кадил врагу своим ладаном! Гитлер церкви открывал - это было! И Сталин вам подыгрывал, тоже было! ...А мы потому вас закрываем, понятно?
        Владыка снова не ответил.
        - Да что с ним говорить!- махнул рукой в досаде Хрущев.- Вы же не понимаете человеческого отношения к себе!.. У нас церковь отделена от государства, и нам безразлично, что вы о себе думаете! Но нам не безразлично,- добавил он,- что думают о церкви отдельные граждане, которые поступают вопреки научным фактам!
        - Я вообще-то на Втором Белорусском воевал,- сказал архиерей.- Награды имею. Показать?
        Хрущев внимательно вгляделся в него. И вдруг оценил его выправку, мысленно отклеив несолидную, сомнительную во всех смыслах бородку от всего остального. Сильные руки и жилистые ляжки, скрытые под золотом...
        - Артиллерия, что ли?- спросил он наугад.
        - Так точно!
        Хрущев сокрушенно покачал головой. Вот оно что! Бог войны, артиллерист пошел служить выдуманному Богу, чтобы морочить голову рабочим и крестьянам. Разве это не поражение всей его жизни? Он опустил голову еще ниже, будто хотел бодаться. За последнее время это было самым сильным для него огорчением, просто сокрушительное несчастье. Куда мы все идем?
        - Вы когда родились?- спросил он.
        - В девятьсот пятом,- ответил архиерей.- А вы?..
        Никита Сергеевич вытащил платочек и вытер им свой потный лоб.
        - С девяносто четвертого.
        Злость его вдруг исчезла. По-видимому, Второй Белорусский фронт погасил ее, как пожарная пена. Глаза стали туманными, обращенными вовнутрь себя.
        - А осмелюсь спросить... - нарушил молчание архиерей.- Вы крещены?..
        И сам задохнулся от собственной наглости. Спрашивать про крещение Первого секретаря ЦК КПСС?
        Хрущев вполне спокойно кивнул.
        - А в честь кого назвали? Не в честь ли Никиты Новгородского?
        - Что это такое?
        - Это известный русский святой... Бесогон... - Здесь архиерей еще больше смутился, подозревая, что последнее слово может особенно уязвить Первого секретаря.- То есть боролся с бесами, гнал их и преследовал...
        - Ничего не знаю,- отмахнулся Хрущев от этой скользкой темы.- Бесов у нас много, мне одному не справиться.- И перевел стрелки: - Революцию вы хоть помните?
        - Не совсем,- признался владыка.- Все было тихо. А потом нам сказали, что революция уже произошла.
        - Вот-вот... А нам и того хуже... Вообще ничего не говорили. Газеты тогда не выходили, у кого узнать? Да и многие читать-то не умели. Но ничего... Колокола сбросили с церквей, до всех дошло.
        Внезапно они почувствовали к друг другу что-то вроде симпатии. Может быть, оттого, что близко друг друга не знали. Архиерей не знал того, что под многими решениями о расстрелах в конце тридцатых, которые принимало Политбюро, стояла подпись Хрущева. А Никита Сергеевич даже не мог догадаться, что именно привело боевого офицера в лоно отжившей, как он считал, православной церкви. А привел его туда страх, так часто посещавший самого Хрущева, страх в кровавом безнадежном бою, во время которого офицер дал сам себе клятву, что если останется в живых, то посвятит свою жизнь тому Богу, в которого верили отец и мать...
        - Кстати, о колоколах,- решил воспользоваться моментом архиерей.- Нам теперь почти везде не разрешают звонить. Хорошо ли это?
        - Хорошо,- сказал Хрущев.- Это мешает спать. Вы с семи часов трезвоните даже по выходным. А людям отдыхать нужно.
        - Не правильно. Надо иначе,- возразил владыка.
        - А как?
        - Да так. Все заодно. Вы - с одного конца, а мы - с другого. Вместе и пойдем.
        Это была сокровенная мысль, о которой он часто думал. Новая идеология, подправленный нравственностью социализм. Но поймут ли они?
        - И что получится?- отмахнулся Хрущев.- Гог и Магог? Содом и Гоморра? Вавилонская башня, где пятое и десятое?.. Мы будем жизненный уровень повышать, а вы в колокола лупить? Это ж - сумасшедший дом какой-то! Все тогда устанут и загрустят!
        - А мне кажется...
        - Перекреститесь!- посоветовал ему Никита, снова обретая наступательный пыл.- Принципы должны быть, принципы!- И он сжал пухлые кулаки.- Мы верим в материальный прогресс, и нечего к нам мешаться! И мы к вам не мешаемся, вы сами исчезнете без всякого нашего усилия!.. И вообще, очистите помещение! Что вы здесь развели свой акафи ст?!..
        - Не могу,- произнес владыка и указал глазами на занавеску у печи.
        Хрущев проследил за его взглядом...
        - Что еще за кошки-мышки?..- Он взялся за край ситцевого полотна.
        - Может, не надо, Никита Сергеевич?- осторожно посоветовал ему Валериан.
        Так в свое время внутренний голос советовал Хоме Бруту не смотреть ...
        Но Первый секретарь не послушался и занавеску раздвинул...
        
        
        Некоторое время все потерянно молчали.
        - ...что это у нее в руках?- наконец выдохнул из себя Первый секретарь.
        - Икона Николая Угодника,- объяснил архиерей.
        - Так надо... взять у нее икону. А то неудобно как-то... - растерянно предложил Никита Сергеевич.
        - Не дерзаю и не могу.
        - Приказываю вам как старший по чину!..
        Владыка истово перекрестился. Сделал три земных поклона на восток и подошел к окаменевшей Татьяне.
        Шепча под нос молитву, взялся за оплывшую икону святителя Николая.
        - Не отдает... - прошептал архиерей, отступая назад.
        - Давайте я попробую!..- предложил Хрущев.
        Стараясь не глядеть в лицо Татьяны, схватился за черную доску...
        - Нет,- пробормотал он, отступая на шаг.- Не получается. Может, ты, Валериан, попробуешь?..
        Помощник его, и без того бледный, даже не сделал шага вперед.
        - Бесполезно. Здесь нужен инок-девственник,- подал голос владыка.
        - Так давайте его сюда!- закричал Никита Сергеевич.
        - Нету.
        - Почему?
        - Потому что вы сами все монастыри закрыли,- объяснил ворчливо архиерей.- Какие у нас теперь иноки?..
        - Бог знает что!- махнул рукой в досаде Первый секретарь.- На все в этом городе один ответ - нету, нету, нету!
        Бормоча себе под нос, расстроенный и убитый, он пошел прочь из дома.
        6
        С крыльца увидел толпу людей у дальнего милицейского кордона.
        Народ стоял серой угрюмой массой, он даже внешне не волновался, этот народ, и не выражал восторга, будто Первый секретарь ЦК КПСС являлся перед ним ежедневно, во всяком случае, раз в неделю.
        Обмахиваясь шляпой, словно веером, Хрущев миновал испуганную группу бледных, как смерть, чиновников и подошел к горожанам, которых он заочно старался полюбить, хотя с души воротило.
        - Здравствуйте, товарищи,- сказал им радушно Никита Сергеевич.- Нет ли среди вас инока-девственника?
        - Спичек в городе нет!..- выкрикнул кто-то из толпы.- Соли и сахара!..
        - А мясо?- спросил их Хрущев.
        - Какое мясо?!..- тут толпу прорвало, и все заголосили.- Власти воруют!.. Фонари разбиты! Живем, как в Аду!
        - Тихо...Тихо, товарищи!- Хрущев поднял над собою шляпу-горшок, и народное волнение кое-как стихло.- Скоро все будет. Мы переходим на семилетнее планирование нашей социалистической экономики. В конце первой семилетки все появится, обещаю вам! И Киев ничем не будет отличаться от Гречанска... А Гречанск - от Москвы!
        Народ безмолвствовал, не найдясь с ответом.
        Никита Сергеевич бегло осмотрел их. Люди как люди, даже слегка симпатичные, только серые лица измождены какой-то нездешней болью.
        ...В толпе он вдруг заприметил веснушчатого мальчишку лет двенадцати в потертом пальтишке и большой, великоватой для него фуражке профессионально-технического училища.
        - Тебя как звать?- спросил Хрущев.
        - Сашкой.
        - А из какой ты семьи? Чем отец занимается?..
        - Мой отец - поп,- ответил мальчик, замявшись.
        Никита Сергеевич вздрогнул. Это было похоже на наваждение.
        - Кругом одни попы... - простонал он.- А где же он, твой поп?
        - Сбежал. Уж с месяц, как ищем.
        Хрущев властно взял мальчика за руку, вывел из толпы и зашагал к черному дому, волоча за собой Сашку, как на привязи.
        - ...Вот,- сказал Хрущев архиерею, втаскивая Сашку в избу.- Есть инок.
        Архиерей недоверчиво осмотрел мальчика с ног до головы.
        - Какой это инок? Это же школьник!
        - А что надо?- по-деловому спросил их Сашка.
        - Святителя Николая из ее рук взять можешь?- пробормотал владыка еле слышно.
        - Какого святителя?
        - Иконку у нее забери, сказали тебе!- крикнул Хрущев, потеряв терпение.
        И даже схватил в руки скалку, лежавшую тут же, на лавке возле печи.
        - Не бейте, дяденька. Все понял!- отпрянул Сашка.
        Подошел к окаменевшей Татьяне. Протянул руки к иконе.
        Спокойно взял ее из неподвижных рук и передал архиерею со словами:
        - Так, что ли?..
        Столб в это время повел оледеневшими пальцами. Приоткрыл мутные очи и снова стал похож на человека.
        Тяжело сел на лавку, потому что ноги не держали.
        Архиерей упал перед Татьяной на колени.
        - Пойдемте отсюда, Валериан Григорьевич... - Хрущев тихонько взял за руку своего помощника и на цыпочках вместе с ним вышел из избы.
        О чем он подумал в это время, что почувствовал? Об этом мне неизвестно.
        7
        Моторы гудели, иллюминаторы еле слышно дребезжали, железное тело машины вибрировало и хотело поскорее взлететь.
        Они выруливали на взлет, и тело, как могло, готовилось к прыжку в небо.
        - И какой же вывод из этой истории?- спросил Первый секретарь Валериана.- Было чудо или нет?
        - По-моему, нет,- осторожно сказал Валериан Григорьевич.
        Он бесполезно теребил руками, стараясь пристегнуть ремень, но никак не получалось.
        - И я того же мнения,- согласился Хрущев.- Думаю, что архиерей все это и устроил. Надо бы его протащить по партийной линии.
        - А вы думаете, он партийный?
        - Уверен. Он же воевал на Втором Белорусском... если, конечно, не врет... - здесь Первый секретарь задумался и добавил энергично то, что давно накипело на душе: - Попам - никакой оттепели, одни заморозки!
        - Пристегнитесь, Никита Сергеевич,- подлетела к ним стюардесса.- Сейчас взлетаем!
        
        
        Хрущев, вздохнул, щелкнул замком, откинул голову на спинку кресла, закрыв глаза.
        Самолет, вздрогнув, покатился вперед, и швы на взлетно-посадочной полосе тяжело начали лупить по его колесам. Движение ускорялось. Машина взревела и тяжело оторвалась от грешной земли.
        Никита Сергеевич открыл глаза. Редкие светлые облака цеплялись за крылья.
        - Чудо в другом,- сказал вдруг Валериан Григорьевич.- Вы взяли в руки палку, и только после этого они все зашевелились.
        - ...вывод?
        - А вывод такой,- пробормотал грустно помощник,- что без палки они все и не почешутся.
        Хрущев недоверчиво покачал головой.
        - Берите в руку палку и действуйте!
        - Нет. Нельзя. Не надо палки,- пробормотал Первый секретарь.
        - А вы все-таки подумайте,- настоятельно посоветовал ему Валериан Григорьевич.
        Хрущев задумчиво помял губами и взглянул в иллюминатор. Лучи солнца ложились на белую пелену, которая оказалась под днищем самолета. Как будто он маленьким бежал по молочной летней траве-мураве ранним утром, когда теплый туман уходит вверх, сползает с земли, как одеяло, освобождая ее для радостного дня.
        - Чудо как красиво,- не выдержал Хрущев.- Как будто ангелы летают.
        - Это не ангелы. Это облака,- напомнил ему Валериан Григорьевич.- А что такое облака?- наставительно добавил он: - Сгустки воды и газов.
        МАЙ
        1
        Железо на кочках грохотало громче любого самолета. «Скорая» подпрыгивала, визжала, зависала на секунду в воздухе, а потом обрушивалась на пробитый асфальт всей тяжестью своей невеселой миссии. Сколько видела она трупов, эта «скорая»? Сколько безнадежно больных везла она в своем железном теле? В наши времена стало проще - тяжело больных теперь в лечебницы не берут, заставляя умирать дома, и в этом сказывается действие материального прогресса, неуклонного, как падающий с крыши кирпич. Еще в семидесятых поражала фраза, часто произносимая в парикмахерских: «Чего ты такой обросший пришел?» И мы понимали, что парикмахерские хотят заниматься не освобождением головы от лишних волос, а чем-то совсем другим; больницы - не лечением больных, а чем-то совсем другим... Но чем? Возможно, что парикмахерские желали лечить, а больницы - подстригать. Но во времена окаменевшей Татьяны до таких тонкостей еще не додумались и везли на «скорой помощи» бывший труп. Вернее, труп, который неожиданно и досадно для всех воскрес.
        Двое мрачных санитаров раскачивались вместе с ожившей Таней в такт, будто связанные крепкой веревкой. Они походили на тюремных надсмотрщиков, тем более что окна машины были забраны решетками.
        О чем можно думать в подобной машине? Обычному человеку - о вечном, потому что себе больше не принадлежишь. Но Татьяна не думала об этом, потому что в вечности уже побывала. Наоборот, ей было радостно от жизни в любых ее проявлениях. Радостно оттого, что рука ощущает холодные стены. Радостно, что за окошком видны блики весеннего зрелого солнца, готовящегося к жаркому лету. Радостно, что ноги держат, могут ходить, суставы - сжиматься, рот - растягиваться в улыбке.
        Что она видела, когда стояла столбом сто двадцать с лишком дней, что помнила? Ничего. Но радости тогда не было. Появилось что-то другое. Кто-то ее кормил, она явственно помнила об этом. Но кто или что? А Бог его знает. Ела она не губами, разговаривала не языком, да кто теперь разберется, чем она ела и разговаривала? А главное, с кем? Все это было теперь не важно. Для какой-то цели ее снова возвратили к людям и в душе поместили звенящий смех. Именно так она могла бы объяснить свое сегодняшнее состояние. Звенящий смех, пьянящая радость...
        Все теперь было исполнено смысла. Скамейка около печки, на которую она сразу же села, когда обрела вторую жизнь. Мышь, высовывавшаяся из щели в полу,- такая славная, озорная и вечно озабоченная тем, где найти пропитание... Она поняла ее, эту мышь, с первого взгляда. Животные живут каждой секундой, переполняя ее нешуточными чувствами,- голодом, любовью к детенышам, страхом перед более сильным, болью, когда болеют, и радостью, когда выздоравливают... Они живут этими чувствами, которые продлевают их короткий век. Только человек не живет в том смысле, что голова его занята вечно другим: когда он сыт, боится голода, что наступит, возможно, в самое ближайшее время. Когда голоден, он считает, что страдание продлится вечно и он никогда не насытится. Своим сознанием, обидчивым и мнительным, он находится в другой точке времени и пространства, не в той, в которой находится тело. И в этом смысле человек глубоко несчастен. Только вера помогает преодолевать этот разрыв. Но веры Татьяна не знала прежде и даже не догадывалась о ней. А сейчас эта вера ей была уже не нужна из-за той же радости, рвущейся наружу.
        Она все время улыбалась и со стороны казалась идиоткой. Но разве можно верить людям, чье тело находится не там, где находятся их мысли? Конечно, нет. Пусть считают ее слабоумной, так даже лучше.
        Для больницы ее одели не совсем удачно: у платьица были вытерты рукава и колени, на кофте сзади чернело масляное пятно. Но какое это имеет значение?! Новая наполненная жизнь звала ее, распирала легкие... Предчувствие миссии, особого назначения - так это называется в словаре у интеллигентных людей. Но Татьяна не была интеллигентным человеком и таких слов не знала.
        Наконец «скорая» убавила свою прыть и, покружив на одном месте, остановилась. Татьяна оторвала свои ожившие глаза от пола, который она с интересом рассматривала. Интересным было то, что она видела там ступни несуществующих людей, кажется, около сотни. С десяток - детских, розовых и нежных, как молодое сало. Остальные - взрослые и старые, с шершавой, как наждак, кожей, дряблые, неустойчивые, слабые. Это казалось необычайно забавным: вместо пола - пальцы с отросшими ногтями, розовые пятки, изгиб ступни. Носков или чего-то другого из одежды она приметить не могла, от прошлых людей, ездивших здесь, оставались лишь следы их тел.
        В окно «скорой» заглянула ветка березы с молодыми, только что вылупившимися клейкими листочками. Ветка никуда не двигалась, а это значит, машина все еще стояла на месте.
        2
        Что было до этого? Она сидела возле печи и никак не могла опомниться от пережитого. Вокруг нее сгрудились серые партийные люди, которые раньше были застегнуты на все пуговицы, но нитки оказались с гнильцой, и пуговицы вдруг полетели к чертовой матери. Серые указывали на нее пальцем и что-то говорили друг другу. Таня не могла понять смысла их слов, но понимала настроение - они были отчего-то очень злы. Причем злость эта имела источником темное пятно между легкими и солнечным сплетением. Если солнечное сплетение еще светило изнутри, прожигая насквозь майки, рубашки и пиджаки, то страх наползал на него подобно дневной луне, и получалось затмение, и лучи от сплетения рассеивались и искажались, что имело последствием дергавшиеся губы, вылетавшие изо рта сгустки слюны и грубые руки, которые тормошили ее, как куклу.
        Потом эти люди куда-то ушли и на их место явились другие. Этими другими были соседи по улице. Пришла старушка Степановна из двадцатого дома и, низко поклонившись, положила к ее ногам кирпичик черного хлеба. Таня не хотела есть, но обняла ее крепко и расплакалась от радости. На что Степановна поступила как-то дико: отрезала с головы ее кусочек волос и опрометью бросилась вон из избы.
        Пришла Авдотья с двумя сыновьями десяти и шестнадцати лет. Мальчишки откровенно скучали. Тот, что постарше, обдумывал про себя, где достать денег на папиросы. А маленький мечтал о мультиках, которые посмотрит у соседей в шесть часов вечера по телевизору: там много удивительных животных и все, как люди, мучаются отчего-то и учат друг друга жить. Авдотья же докучала какой-то просьбой. Слова не доходили до сознания Татьяны, но она поняла, что устремления души у Авдотьи благородны. Она захотела сорвать с нее выходное платьице и постирать, но Татьяна отвела ее руки от себя, поцеловав их, так как стирки никакой не требовалось, ее тело было поджаро и сухо, как березовая ветка.
        Потом пришел какой-то старичок с пустой бутылкой и банкой, имя которого Татьяна не помнила. В его душе было нечто хищное, непотребное, утилитарно-хитрое. Этот старичок уже несколько месяцев пил собственную мочу в лечебных целях и много в этом преуспел, то есть высох, как камень, и приобрел соответствующую желтизну. Он стал похож на китайца, хотя в жилах его текла бурятская кровь, и то разбавленная на три четверти. Теперь он собрался взять мочи у Татьяны, подставив под нее банку. План был непродуман и сомнителен: как и когда подставлять банку? Можно ли это сделать незаметно или обязательно просить разрешение у воскресшей? Таня расцеловала его в обе щеки и отправила восвояси не оттого, что стеснялась, а просто ничем подобным она не могла его в ближайшее время порадовать.
        Вслед за ним пришла группа бледных людей в платочках. Точнее, в платочках были лишь матушки, а заправлял ими энергичный мужчина с горбатым носом и пронзительно-орлиным взглядом. Он отсидел до этого по уголовной статье за групповое изнасилование, и в лагере его посвятили в мудрость про то, что дух Господень гнет и пригибает к земле, когда ему откроешь душу и тело. Мудрость эта помогла ему выжить, и уже здесь, в Гречанске, собрав возле себя подходящих учеников, он заговорил на непонятном языке, чем заслужил всеобщее одобрение. Они обступили Татьяну плотным кольцом и поначалу начали петь псалмы. Потом легли на пол и стали кататься по нему с криком. «Гнет?» - спрашивал их горбоносый, который возвышался над всеми, как маяк, потому что стоял на коленях. «Гнет»,- отвечали ему в конвульсиях и слезах. «Пригибает?» - «Еще как! Нету мочи головы поднять!» - «Без праци ни бенди колораци!» - пожелал им горбоносый и лег на пол со всеми. Таня перепугалась не на шутку. Она начала бегать по избе, наступая на извивавшиеся, как черви, тела, и старалась привести их в чувство. Подносила к губам стаканчик с водой,
старалась поставить на ноги, и здесь ее впервые посетила догадка о своем ближайшем будущем.
        Догадка эта не была подобна молнии, для этого она казалась слишком простой и очевидной. В своей прошлой жизни Татьяна постоянно была с людьми, затевала ли очередную гулянку или шла на завод в компании смурных и невыспавшихся подруг. Но это была жизнь для себя за счет других людей. Ей все время было что-то от них надо - от бутылки беленького до сочувствия к своей не слишком изломанной судьбе. За счет этих людей, на их головах и плечах она старалась возвыситься, опереться, облокотиться, влезая куда-то, как по ступеням. Но куда именно, она и сама не знала. Семьи ей никогда не хотелось, мать она не любила, природу не чувствовала, не отличая металлической болванки от живого дерева. Собака для нее лаяла, человек говорил, птица летала - и все. Теперь же вдруг, стирая пену с губ у соседки, которая вошла на полу ее избы в нешуточный транс, Татьяна поняла, что должна жить именно для этой несчастной, для людей, которые тянулись к ней, даже для этого фальшивого китайца, что хотел взять силком у нее мочи.
        Быть с людьми не значит жить для них. А она теперь хотела именно этого - жить для них, всю себя отдать. И если был в жизни выбор, стать ли молотком или гвоздем, стать ли катком или асфальтом, то она предпочитала последнее - гвоздем! асфальтом! А молоток пусть сам несет ответственность за собственные удары.
        Ей стало весело. И это веселье от обретенного смысла грозило вылиться в нечто большее. «Ну, гнет!.. Ну, гнет!..» - орал горбоносый, катаясь по полу и натыкаясь спиной то на печь, то на стол со стульями. «Вот!.. Опускается!» - заорал он, указывая пальцем на закопченный потолок.
        И оказался прав. В дом явились мрачные санитары. Но повязали почему-то не горбоносого, который тут же поднялся и начал стряхивать с себя пыль, а ее, Татьяну, собравшуюся служить людям и быть всегда среди них... Это было логично.
        3
        Ее вели по длинному темному коридору в приемный покой. Таня была чем-то похожа на Жанну д’Арк - простоволосая, готовая для вечности и для костра...
        Здание давно требовало капитального ремонта. Штукатурка отслаивалась. С потолка капала весенняя влага.
        Двое санитаров завели ее в какой-то кабинет. Врач туманно глянул на нее поверх очков. В его взгляде было столько мути, что Татьяна не выдержала и расхохоталась. Какая муть, зачем? Ведь он был самым счастливым человеком на свете, он не только служил людям, но знал точно, как это делать. Вот уж действительно повезло. Чего еще желать?
        А врачу стало от этого смеха чрезвычайно горько. Он смутно слышал о происшествии на улице Чкалова и вывел для себя, что этим делом должен заниматься психиатр. А тут ему, профессиональному терапевту, привезли явную прости господи, дурочку и попрошайку, и он должен тратить свое драгоценное время на никому не нужные, бесполезные действия над чуждым ему биологическим материалом.
        - Раздевайся!- буркнул он, не имея силы обращаться к этому человекообразному существу на «вы».
        Для него весь мир был биологическим материалом, иногда вредным, чаще - податливым, если его резать скальпелем. Терапевт имел сильные кряжистые руки, поросшие черными волосами и разбивавшими полено колуном с одного раза. Кулаком он заваливал хряка. Так он хотел и лечить, как дрова рубят. И многое на этом пути удавалось. Онкологию он сразу отправлял в Свердловск, аппендициты могли удалять здесь, а от повышенного кровяного давления средств не было, кроме магнезии, болезненного и даже вредного для всего живого укола. Так что судьба его в целом удалась, сложилась, за исключением конфликта с дочерью, которая неделю назад отчего-то плюнула ему в лицо за вечерним чаем.
        - Раздевайся!- повторил он, все более раздражаясь, потому что ему вдруг представилось, что это стоит перед ним его ненавистная дочь.
        Татьяна не сделала ни малейшей попытки расстегнуть даже одну пуговицу. Она поняла значение слов, но они для нее были пустыми - она и так чувствовала себя голой, открытой миру, и ничуть не стеснялась этого.
        Тогда ее раздели насильно. Санитары с остервенением содрали кофту и платьице, хрустнувшие, как сухие ветки, сорвали комбинацию грязно-морского цвета, которые тогда носили повсеместно.
        Повалили на незастеленный топчан.
        Врач поглядел на нее мельком, испытав острое наслаждение оттого, что кто-то в его присутствии завалил вполне пригодную девицу, во всяком случае, для естественнонаучных изысканий.
        Ножка от топчана шаркнула об пол. Левая рука пациентки, стесненная в пространстве, оперлась на отштукатуренную стену, вечно холодную даже летом.
        Он навел на нее стетоскоп и прослушал легкие сначала между грудей, подростковых и маленьких, затем не удержался и решил исследовать в районе длинного и темного, словно чернослив, соска.
        Хрипов он не обнаружил и с сожалением поднял ее словами:
        - Вставай давай! Чего разлеглась?
        Татьяна поднялась, инстинктивно прикрываясь руками. Она жалела этого человека и радовалась за него одновременно. Жалела, что он нервничает и дергается, наверное, сильно устает. И радовалась оттого же - этот симпатичный врач с квадратной челюстью и нескромными волосатыми руками хочет ей искренно помочь.
        - Открой рот! И сделай «а-а»...
        Он засунул ей в рот ложечку и вдруг вспомнил, что до этого не поместил ее в специальный раствор. Кого он исследовал с помощью этой ложки до нее? Надеюсь, не больного скарлатиной? А может, это сделал его сменщик, Иваныч, которому было, как и ему, все равно - скарлатина ли, холера, тиф...
        Горло, нёбо и зубы были вполне пригодны для дальнейшего существования на этой позабытой Богом земле. Ему бы, завзятому курильщику, такое горло, ему бы такие зубы...
        - Пошла давай,- сказал он ей, словно скотине.
        Поставил голую Татьяну на весы, начал перемещать гирьку на железной планке с цифрами...
        Пожал плечами, потому что ничего не подтверждалось из чудовищных, разнесшихся повсюду слухов.
        Подвел под деревянный шест и измерил, на всякий случай, рост.
        Радость Татьяны здесь стала особенно острой, потому что она почувствовала скорое завершение медицинской процедуры.
        - Можешь одеться.
        Он записал что-то в журнале и вышел в другую комнату.
        
        
        ...А в ней томился Михаил Борисович Кондрашов. Левая половина лица его была перевязана черной лентой, делавшей его похожим на лихого, рассчитавшегося со всеми пирата. Искусственный глаз его разбил в прошлом месяце Первый секретарь ЦК КПСС. Он поместил осколки в специальную коробочку и наклеил на ней бумажку с надписью: «Н.С. Хрущев. Апрель 1956». Еще целых восемь лет он будет показывать всем эти осколки как величайшую реликвию. А потом, когда Хрущева снимут и развенчают, этот же глаз послужит уликой в волюнтаризме, который докатился в пятидесятых аж до далекого от Москвы Гречанска.
        - Что?- спросил Кондрашов, вздрогнув от появления терапевта.
        - В норме,- сказал врач.- Вы кого мне привезли?
        - Ее,- ответил Михаил Борисович.- Она 120 дней стояла.
        - Никаких следов особого истощения. Худоба естественна. Вес - 58, рост 171. Легкие чистые... Зубы, как у новорожденной.
        - А психика?
        - А вот с психикой увольте. Психика - не по моей части.
        - Ладно,- пробормотал Кондрашов, неожиданно обидевшись.- Если вы бессильны, то милиция разберется,- он полез в карман штанов и вытащил оттуда лежалый леденец.
        - За труды!- и вручил его врачу.
        Тот поднес вплотную к глазам, чтобы рассмотреть обертку, развернул ее и, дабы не обидеть уполномоченного, запихнул леденец в рот.
        Кондрашов вышел из комнаты.
        Терапевт сразу выплюнул леденец себе в кулак.
        Ее снова посадили в железную «скорую». Ветка березы с молодой листвой сдвинулась и осталась позади. Машина взревела и помчалась со всей мыслимой для себя скоростью по кочкам, колдобинам, рытвинам и ухабам.
        Она сидела меж двумя санитарами и раскачивалась вместе с ними. Давешняя радость слегка притухла, улеглась, словно поднявшееся тесто снова ушло на дно кастрюли.
        Жизнь была в целом исполнена света. Но в ней был один, внешне не очень заметный аспект, нагонявший на солнце легкое облако. Таня вдруг поняла, что люди терзают друг друга, выпивают кровь, наворачивают на руки кишки и от этого обретают внешнюю силу. Сила эта была чрезвычайно забавной, потому что не отменяла смерти того, кто пьет, терзает и наворачивает. Как они умирают потом, эти пьющие и наворачивающие? В блевоте, в ужасе смерти, в полном одиночестве и пустоте, потому что коллективной смерти не бывает даже тогда, когда тебя ведут гуртом в газовую камеру. А как служить им, наворачивающим, каким образом? Ведь они и твои кишки тогда навернут. И какая это служба, расплачиваться с кем-то и помогать кому-то своими собственными кишками? А если так, то радоваться этому, в общем-то, нечего. Разве что объяснить всем людям, что пить чужую кровь не совсем хорошо и точно уж не рационально? Но ее язык, особенно сейчас, после 120-дневного стояния не был приспособлен для слов. И она внутренне притихла, подозревая, что муки для нее не кончились, а, скорее, продлевались на неопределенный срок. А служить надо, в
этом она была непоколебима.
        4
        - Ваши фамилия, имя и отчество?
        Старший лейтенант Першин склонился над протоколом. Впрочем, это был уже не старший лейтенант. Погоны его изменились, будто ночное небо вдруг прояснилось и обнажило лишние звезды. Теперь он стал капитаном.
        - Скрипникова Татьяна Николаевна,- сказал за Таню Кондрашов, который также присутствовал при допросе.
        - Год рождения?
        - 1938-й, 5 июля,- пробормотал уполномоченный.
        - Образование?- И Першин навел на нее лучи горящей лампы.
        - Незаконченное среднее,- нервно сообщил Михаил Борисович.- Спрашивайте ее о самом главном.
        - А как спросить?
        - Прямо. В лоб. Зачем стояла и кто ее подговорил... - Кондрашов взял Татьяну за плечо.- Зачем стояла? Зачем стояла?! С кем была в сговоре?!- Он со всей силой затряс ее, наклонился почти вплотную, стараясь докричаться до ее разума, если он был.
        Сначала Таня думала, что он шутит. Но когда поднялся крик, она инстинктивно заслонилась от него рукой. Он попытался эту руку заломить за плечо.
        Произошла короткая стычка, во время которой Татьяна, защищаясь, заехала в нос уполномоченному и сдвинула набок повязку с глаза. Заехала, конечно, случайно, неосознанно и сама страшно перепугалась
        Здесь вмешался Першин. Вдвоем они заломили ее руки за спинку стула, и капитан взял их в наручники.
        - Сука!- пробормотал Кондрашов, вытирая кровь, капающую из носа.- Говори, зачем стояла?! Кто тебя кормил?!
        Он захотел ее ударить, но в этот момент заговорил капитан Першин:
        - Методы физического воздействия запрещены.
        - Молчать!- заорал на него Кондрашов.- Я старше тебя по чину! Ты еще будешь мне приказывать?!
        Он придвинулся к Татьяне вплотную.
        - Кто тебе подсказал все это? Кто тебя надоумил?
        Она хотела откреститься, объяснить, что никто не надоумил, что все произошло само собой, но не нашла подходящих слов.
        Михаил Борисович ударил ее наотмашь.
        - Так вы же ее вырубили, товарищ Кондрашов!- заметил ему капитан, дернувшись, как от электрического тока, и вскакивая со стула.- Теперь она ничего не скажет!
        Глаза уполномоченного блуждали по комнате, словно мыши, которые искали лазейку, чтобы скрыться.
        Наткнулись на заповедный графин с водой. Эти графины с лежалой застоявшейся влагой серого цвета стояли в ответственных кабинетах до конца семидесятых, вплоть до московской олимпиады, не совсем удачной, но очень шумной. И когда ее символ - застенчивый мишка гигантских размеров - вознесся, как антихрист, в ночное черное небо, графины со стоячей водой таинственным образом исчезли из кабинетов. Их место заняли стеклянные бутылки с пепси-колой, и это уже был явный шаг в неведомое. Никто не мог понять, почему в советской Москве продается именно пепси-кола, а не, положим, ее более известный конкурент - несравненная кока? Пошел слух, что Брежнев подписал договор о сотрудничестве с пепси по блату, спасая компанию от банкротства. И будто построенный завод в Новороссийске, гнавший сладкую жидкость до Москвы, снова возвратил пепси ее былую устойчивость.
        Но эти времена были еще очень далеко, а социальный крах, предвестником которого был невинный напиток, не просматривался вообще. Поэтому Михаил Борисович поступил просто - налил воды из графина в стакан, набрал ее в рот и плюнул в лицо Татьяны.
        Она тут же выпала из забытья, вздрогнув всем телом.
        - Спрашиваю в последний раз,- терпеливо сказал Михаил Борисович,- кто разработал и спланировал эту операцию?
        Опрокинул оставшуюся воду ей на голову.
        - Она же не в себе,- вдруг вступился за нее Першин.- Ее в психиатричку нужно.
        - Да, форменная идиотка,- согласился с ним Михаил Борисович.
        Этому выводу способствовала странная реакция подследственной: вместо того, чтобы разрыдаться, она попыталась улыбнуться разбитыми губами.
        - В психиатричку... Завтра и отвезем,- сказал Кондрашов.- В КПЗ у тебя кто сидит?
        - Есть тут одни... - неохотно ответил капитан.- Задержаны по подозрению в разбое.
        - Сколько их?
        - Трое.
        - Поместишь ее к ним,- отдал распоряжение Кондрашов.
        - Зачем?
        - Я тебе сказал: поместишь ее к ним!- возвысил голос уполномоченный.- Ее вразумить нужно, понял? Мозги вправить, понял?! Они у нее все перекошены... Перекошены!
        Он насильно начал поднимать Татьяну со стула за подмышки. Но поскольку ее руки были заломлены за спинку и закованы, то стул поднялся вместе с ней.
        Наконец свалился с грохотом на пол, когда она сделала вперед несколько шагов...
        5
        Машина весело катила вперед, скрипя рессорами и подпрыгивая на ухабах.
        Таня сидела в ней между двумя милиционерами. Лицо ее было расцарапано, в синяках. Платье порвано на груди.
        Яркое солнце мелькало между просветами в деревьях. День был отличный.
        «Воронок» подрулил к бывшей усадьбе Демидовых, в которой теперь располагалась психлечебница закрытого типа.
        Псевдодворянские львы смотрели на окружающий мир каменными глазами, молчаливо внушая прибывшим, что и они должны быть такими же каменными, безразличными ко всему живому, а к страданию - прежде всего.
        К «воронку» двое санитаров подкатили специальные носилки-каталку на колесиках. Шофер открыл заднюю дверцу, и Татьяну вытащили на свет Божий.
        - Это она, что ли, стояла столбом?- с любопытством поинтересовался один из медбратьев, имея в виду прошлое прибывшей.
        Шофер утвердительно кивнул своим плоховыбритым опухшим лицом.
        - Тогда к нам! Тут все - стояли, сидели или лежали!
        Ее положили на носилки, сковав ноги и руки специальными застежками.
        
        
        ...Таня увидала над собою старый парк, высокие липы, которые касались сплетенными, как руки, ветвями крыши усадьбы. Это было похоже на полупрозрачный гроб, в котором она должна была умереть во второй раз.
        Ей этого сильно не хотелось. Несмотря на горе, ее постигшее, несмотря на то, что двое мужчин всю ночь что-то искали внутри нее, а третий просто смотрел на то, как ищут, мир был прекрасен. Хоть и печален одновременно. Не там они искали, эти двое несчастных, не в то время и не в том месте, потому ничего и не нашли. А она служила им, как могла, стараясь переступить через собственное бесчувствие, укоряя себя в равнодушии, непокорности и непоследовательности. Утешить собой даже этих, разве не этого она хотела?
        Если бы она была умнее и жила бы не только сердцем, то она бы уязвила себя в услужливости злу. И далее по всем пунктам: не служить злу, противостоять и бороться с ним, выжигая его огнем. Но Татьяна была от этого далека. Не только потому, что мозг ее не мог выстроить элементарной логической цепочки, но против подобной логики восставало все ее существо: служить, перетерпеть и быть соломой, которая переживет и додавит грозное, но хрупкое внутри железо.
        
        
        ...Электрической машинкой ее остригли под ноль.
        На колени упал один седой клок волос, потом второй, третий...
        Татьяна взглянула на себя в зеркало.
        На нее смотрело полупрозрачное лицо неопределенного пола и возраста, совсем незнакомое, неведомое ей самой. Круглая, как яйцо, голова, белесые брови, которые сливались с кожей и казались невидимыми.
        Она стала похожей на марсианина.
        6
        На раздаточной томилась длинная очередь наголо обритых женщин в казенных платьях мышиного цвета. В правой руке они держали металлические миски, в левой - серые ложки. Все они были на одно лицо. И все похожи на нее саму.
        - Имя?!
        - Татьяна.
        - Тут все - Татьяны!- недовольно произнесла мрачная повариха.
        Плюхнула в тарелку пшенной каши и положила поверх нее пару кусков черного хлеба.
        Таня села за стол, зачерпнула ложкой густую жижу и начала ее жевать.
        
        
        Она не знала, что через палату направо лежит, а иногда и сидит, симпатичная с виду седенькая старушка. Она ничего не помнила, ходила под себя, за что санитары ее частенько побивали. Глаза старушки были скорее веселы, чем печальны, но направлены вовнутрь, в глубину своей мутной души. На слова она не реагировала, и лишь когда произносили вслух ее имя: «Тетя Клава!..», вздрагивала и закрывала руками карманы кофты, в которые были напиханы кусочки хлеба, превращенные временем в сухари. Это была ее последняя ценность - сухари, и потерять их она боялась более всего.
        Тетя Клава находилась в блаженном детстве, с ней разговаривали покойный отец и еще какие-то незнакомые голоса. И когда она спокойно умерла через месяц, лежа на правом боку и подогнув под себя худые ноги в спущенных чулках, никто не расстроился. А Татьяна только потом, спустя полгода узнала, что где-то рядом в этой же лечебнице находилась ее мать...
        
        
        Через решетки на окнах пробивался солнечный свет.
        Таня внимательно вглядывалась в лицо соседок. Чем помочь и что им нужнее? Она решила, что ближайшей, с одутловатым и поросшим волосами лицом, она будет подавать судно. Какое судно, зачем, если соседка ходит на собственных ногах даже без костылей? Татьяна не могла этого объяснить, но почувствовала позвоночником, что женщина скоро сляжет и будет иметь потребность в мочеиспускании каждые пятнадцать-двадцать минут. Нянечек не найдется, санитаров не докричишься. Тогда и понадобятся любовь, терпение и надежда, что материализуются в обыкновенное судно, не совсем чистое, с полоской ржавчины в районе носика, Таня будет выносить его в уборную и тщательно мыть голыми руками, подставив под струю мутной воды.
        А у другой, которая сидит сейчас к ней спиной, скорее всего, будут пролежни. Здесь все окажется сложнее. Как ее приподнимать с постели, как держать на весу, чтобы протереть раны? У одной сил не хватит. Следовательно, нужно попросить еще кого-то, чтобы помогли, авось найдется хоть одно открытое сердце и надежные крепкие руки, которые помогут сдвинуть, приподнять...
        Здесь все было более или менее ясно. Но неясным оставалось одно - собственная судьба. Она, как речная вода ранним июльским утром, была подернута непроглядным туманом. Кто поможет ей самой, если будет нужно, кто защитит? Таня не знала ответа и не догадывалась про то, что безответной любви не бывает. Что любовь, которую мы отдаем, равна количеству любви, которую мы получим в будущем.
        Неожиданно она увидала перед собой подвижную, словно весенний лучик, веселую верткую птицу. Величиной с воробья и пеструю, словно носки из сельпо.
        Таня не знала ее имени, и ей стало жалко, что не может позвать птицу и подружиться.
        Птица сидела с противоположной стороны окна, на воле и, кажется, тоже заприметила Татьяну.
        Посмотрела ей в глаза.
        Негромко клюнула мутное стекло.
        Вспорхнула и, показав зеленую грудку, улетела.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к