Библиотека / Фантастика / Русские Авторы / ЛМНОПР / Рыбаков Вячеслав: " Письмо Живым Людям " - читать онлайн

Сохранить .
Письмо живым людям Вячеслав Михайлович Рыбаков
        В данный сборник вошли лучшие повести и рассказы Вячеслава Рыбакова - одного из ведущих авторов современной отечественной научной фантастики.
        Содержание:
        ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
        Вода и кораблики
        Достоин свободы
        Художник
        Доверие
        Все так сложно
        Великая сушь
        Сказка об убежище
        Свое оружие
        Носитель культуры
        Люди встретились
        Домоседы
        Пробный шар
        Ветер и пустота
        Давние потери
        Зима
        Вечер пятницы
        Первый день спасения
        Не успеть
        Прощание славянки с мечтой
        Смерть Ивана Ильича
        Трудно стать богом
        Возвращения
        ПУБЛИЦИСТИКА
        Письмо живым людям
        Идея межзвездных коммуникаций в современной фантастике
        Кот диктует про татар мемуар
        Фантастика: реальные бои на реальных фронтах
        Писателям - абсолютные гарантии
        Зеркало в ожидании
        Поэт в России больше… чем?
        Научная фантастика как зеркало русской революции
        Камо вставляши?
        Какое время - таковы пророки
        Вячеслав Рыбаков
        Письмо живым людям
        Повести и рассказы
        Вода и кораблики
        В воде ты можешь утонуть - но без нее ты плыть не можешь…
        Створки люка скользнули в пазы. Белый свет плафонов померк; сияющий, до боли настоящий простор земного дня рухнул в лицо, лизнул кожу ласковым душистым жаром, легко смахнув стерильный воздух катера назад, в безлюдные узости кают и коридоров.
        Коль спрыгнул. Рыхло затрещала прокаленная почва, из-под ног взметнулись облачка тонкого пепла. Коль поспешно миновал выжженную дюзами плешь, и вот зашелестела, любовно охлестывая икры, безропотная живая трава. Коль обернулся. В разноцветном, как карнавал, июле катер был жалок и нелеп - темный, приземистый, с растопыренными тяжкими лапами, варварски продавившими земную мякоть. Щурясь, Коль прощально махнул ему рукой и канул в луг. Перекатился на спину, впитывая всем телом хрупкое сопротивление стеблей.
        Небо…
        Воздух в легких - не из баллонов скафандра, а из неба…
        Где-то совсем рядом осторожно, словно на пробу, прострекотал кузнечик. Коль благоговейно скосил взгляд и увидел - тот сидел на стебельке мятлика, покачиваясь вместе с ним; поблескивали черные бусинки глаз, усы подрагивали от теплого ветра. Один ус торчал вверх, другой вбок.
        Из облака выпала темная точка. Не отрывая от нее взгляда и вдруг словно бы забыв дышать, Коль медленно сел, опираясь на руку, потом поднялся. Точка стремительно выросла в бескрылый аппарат, с бомбовым зловещим воем рушащийся на поле. Над самой травой он вдруг противоестественно резко замер, будто вмерзнув в воздух, и вместо грохота ударила тишина. Прозрачный колпак неторопливо откинулся назад, и три человека - загорелые, широкоплечие, высокие - сошли вниз.
        Одеты, однако, они были как курортники. Вполне, конечно, элегантные курортники, не хиппари и не нудисты, - но все же Коль мимолетно ощутил смутную оскорбленность тем, что они как бы не астронавта встречали из скитаний, а зашли к соседу позвать пройтись на яхте в оставшееся до ужина время. Совершенно непонятно было, кто из них кто. И Коль, растерянно глядя то на одного, то на другого, тихо сказал:
        - Здравствуйте…
        Один из них, бородой и статью похожий на какого-нибудь Добрыню Никитича, протянул руку Колю, и Коль нерешительно взял его ладонь, пожал. Тот улыбнулся, и остальные тоже улыбнулись, и в улыбках не было ничего отчужденного, словно не стояло между Колем и этими тремя двух веков.
        - Здравствуй, Коль, - сказал Добрыня. - С возвращением тебя.
        Неторжественность встречи размочила-таки ссохшиеся, окаменевшие нервы. Коль судорожно вцепился обеими руками в руку встречавшего. Тот сделал то же самое, и тогда Коль не выдержал - всхлипнув, обнял его, уткнулся лицом в плечо. Встречавший ласково сказал:
        - Ну-ну, Коль… Все в порядке. Земля.
        - Земля… - Коль выпрямился, опустил руки по швам, снова пытаясь вести себя со стальным ритуальным достоинством, как подобает пилоту и майору; снова оглядел всех троих и снова не понял, кто из них старший.
        - Все в порядке, Коль, - повторил Добрыня. - Я - Всеволод, уполномоченный Координационного центра. - Он словно мысли Коля читал. - Это Ясутоки, врач, глава группы адаптации, которая будет заниматься твоей персоной и ее вхождением в нашу жизнь. Если хочешь сделать ему приятное, называй Ясутоки-сан. - Черноволосый и весьма длинноволосый монголоид, застенчиво улыбнувшись, с изысканностью поклонился. - А это Зденек, корреспондент. - Совсем молодой парень весело оскалился и по-свойски тряхнул Колю руку. - Все сферы, что ты ожидал, представлены: руководство, медицина, пресса. - Он действительно видел Коля насквозь. Не хватало, чтобы меня приняли за тщеславного солдафона, подумал Коль, а на лице Ясутоки едва уловимо мелькнуло беспокойство, и Всеволод вдруг чуть запнулся, будто услышав некий тревожный звук. - Вот… да. Тебе понравилось место посадки?
        Понравилось… Коль только кивнул. Этот пригорок, тот перелесок, дальняя излучина, затканная кустарником… Когда-то он все исходил здесь, здесь был его мир, его бескрайний космос. Правда, до деревни отсюда километров восемь - но что такое восемь, даже десять километров для по-летнему свободного, здорового пацана, то с удочкой, то с луком и стрелами, то с маской для ныряния устремлявшегося каждый погожий день в долгие, с утра до вечера, полеты?..
        - Ямполица сохранилась? - тихо спросил Коль.
        - Поселка давно уже нет, - ответил Зденек. - Хочешь, залетим туда?
        Коль чуть пожал плечами:
        - Разве только пролететь пониже…
        - Есть! - Всеволод вытянулся в струну и браво козырнул при отсутствии головного убора.
        - Послушайте, - проговорил Коль. - Сейчас на «Востоке» уже, наверное, карантинные команды, или что теперь у вас… Пусть поосторожнее в рефрижераторе, там… тела.
        Все трое кивнули.
        - Все будет в порядке, - негромко ответил Всеволод. - Идем?
        - Да.
        Коль как-то сразу почувствовал себя своим среди своих. Это было стократ лучше того, чего он ожидал с долей страха, и совсем не хуже триумфальных встреч его времени с трескучими поцелуями перед рядами выпученных лиловых глаз просветленной оптики.
        - Это скорди, - сообщил Ясутоки, когда они подошли к летательному аппарату. - Куда сядешь?
        - Давай ко мне, - предложил Всеволод, - спереди обзор лучше.
        - А я вам не помешаю вести? Здесь тесновато. - Коль разглядывал пульт.
        - Ни в малейшей степени. И кстати, у нас не принято «выкать». Разве лишь хочешь показать, что я тебя чем-то задел и, пока не искуплю, будешь относиться ко мне с вежливым холодком.
        - Не знал. - Коль уселся, покачав головой: - Виноват…
        Всеволод коснулся пульта, и скорди пушинкой взлетел над полем. Коль оглянулся на проваливающийся катер - тот чернел изъеденными тусклыми бортами посреди выжженного круга, и Колю вдруг стало жалко его. Катер оставался один.
        Все сидели молча, не мешая ему прощаться. Меня хоть встретили, нелепо подумал Коль, а этот совсем никому здесь не нужен… Отвернулся и, стараясь как-то отвлечься, спросил сквозь ком в горле:
        - Антигравитация?
        Ему никто не ответил. Он нерешительно переспросил:
        - Скорди - гравитационная машина?
        К его удивлению, сидящий слева Всеволод вдруг жгуче покраснел. Даже мощная русая борода не смогла этого скрыть. Странно было видеть, как с совершенно девичьей непосредственностью краска заливает его резкое лицо.
        - Да, - сказал Всеволод поспешно, - прости, Коль, я… не расслышал. То есть как-то задумался и… подумал, а показалось, что уже ответил…
        - Естественно, - мягко, но как-то назидательно вставил Ясутоки с заднего сиденья, - ты сосредоточился на управлении.
        - Наверное, - с готовностью согласился Всеволод. - Да, ты прав, Коль. Гравитаптанная система. - И, будто боясь замолкать, не давая Колю вставить хоть слово, быстро заговорил: - Очень прост в управлении, попробуй! Крайне ограниченное число команд, другое дело - разбираться так, чтобы ремонтировать, - это могут только специалисты, но скорди никогда ведь не ломаются, а управлять - пара пустяков…
        - Я, например, глупый, понятия не имею, почему он летает, - Ясутоки наклонился сзади к плечу Коля, - а вожу его каждый день.
        Коль вспомнил, сколько времени его учили водить самолет. Управлять гравитационной машиной на второй же час - это кое-что!..
        - Говорите, просто?
        - Ага, - обрадованно подтвердил Всеволод. - Вот смотри.
        Оказалось, действительно просто, и даже странно было, что Всеволод, наверняка привыкший к скорди, как, например, к расческе, мог так сосредоточиться на управлении, что не отреагировал на вопрос. Коль проделал несколько пробных пируэтов - гравиторы замечательным образом парировали любые перегрузки, и даже во время мертвой петли пассажиры, спокойно развалясь, безо всяких ремней сидели на своих местах, только земля нависала сверху, - и плотнее нажал педаль, пришпоривая летуна. Скорди, разгоняясь с такой легкостью, будто вообще не обладал массой, брызнул над рекой.
        От поселка действительно ничего не осталось. Исчезли дома, исчезла проходившая мимо линия электропередач, исчез проселок, шедший к заводу. Исчез завод. Коль повисел в сотне метров над местом, где родился, а потом очень лихо спросил:
        - Ну? Теперь куда править?
        - В Коорцентр, если ты не против. На юго-восток.
        Коль кивнул, стараясь больше не глядеть вниз, и всем весом надавил на педаль.
        Коль выбрался из бурлящей воды и рухнул на смерзшийся, заиндевелый песок. Река ревела, гулко звенел лопающийся на порогах лед. Река бесилась, но это было уже не страшно, пороги были свободны, деревья, что накидал в воду позавчерашний ураган, валялись на берегу, низина - спасена.
        В горле хрипело и клокотало, а сердце судорожно рвалось из душной груди. Пленка инея медленно протаивала у рта. Зубы колотились от мокрой стужи, проморозившей тело насквозь, до судорог.
        Из-за деревьев, грациозно переступая тонкими ногами, выступила Лена, подошла к Колю и удивленно уставилась на него, торчком поставив уши, - ветер трепал и мял шерстку. С маленьких ноздрей срывался пар.
        - Сейчас, - прохрипел Коль, задыхаясь, и натужно сел, отдирая примерзшую к песку одежду. - Сейчас, маленькая. Видишь… я тут совсем…
        Лена нагнулась и лизнула Коля в лицо. Язык был теплым. Хоть что-то теплое в жизни. Коль раздернул губы в улыбку, но лишь на миг.
        - Да-да. Сейчас. Что у тебя?
        Лена отступила на шажок. Коль тяжело встал. Его качало; лес, низкие тучи, Лена прыгали перед глазами. Штаны заледенели и теперь трескались, будто пластмассовые. Ветер гремел в соснах.
        - Ну что? - просипел Коль. - Веди! Или что?
        Лена стояла не шевелясь и тревожно глядела на него. Потом повернулась и пошла к деревьям. Он не мог сделать ни шагу. Она замерла, как это умеют лишь звери, обернулась, призывно крикнула.
        - Иду, единственная моя, - выдавил Коль, ковыляя за нею. Она двинулась дальше, чуть подрагивал короткий хвост.
        Коль не соображал, куда она ведет, - мозг отказал. Просто ковылял. И только когда они вышли на поляну, толчком понял, что Лена его спасла. Скит стоял перед ним - просевший, прочерневший, старозаветный. Лена подошла к крыльцу, оглянулась.
        - Маленькая моя, - прошептал Коль. Его даже перестало шатать.
        Он одолел последние метры, ввалился в скит. Дверь шумно захлопнулась.
        - Что ж ты на морозе? - крикнул он. У него перехватывало голос от усталости и нежности. - Заходи!
        Кабарга не ответила.
        Коль медленно выпростался из одежды. Негнущимися, окровавленными пальцами стал разжигать огонь в печи. Спички ломались. По дому пошел сквозняк - в дверь заглядывала Лена.
        - Заходи, - сказал Коль.
        Она осторожно вошла - копытца робко цокали по дощатому полу.
        - Жаль, огонь ты разжигать не умеешь…
        Хворостинки занялись наконец, из мрака проступили бревенчатые стены. Лена шевельнула ушами, нагнулась, стала аккуратно обнюхивать разбросанную одежду.
        - Худо, девка, одному. - Коль гладил руками разгорающееся пламя. Лена что-то ответила по-своему. Коль попробовал печку голым плечом. - О Господи…
        Лена подняла голову.
        - Заповедные мы с тобой звери. - Коль повернулся к ней, корча над скачущим, набирающим силу огнем красные ладони, все в лохмотьях изодранной сучьями кожи. - Чудеса природы.
        За окошками быстро темнело.
        - Хоть бы приехал кто, - с тоской сказал Коль.
        Лена, щелкая по доскам, подошла к нему и ткнулась носом. Сосны шумели глухо и нескончаемо; весь мир по ту сторону стен состоял из мотающихся вековых деревьев и жестокого выдоха арктических пустынь.
        Где-то далеко-далеко, в сказочной, недоступной вышине, пробиваясь сквозь шум тайги, возник звенящий гул. Он был едва слышен, и он был потусторонне чужд замшелому жилищу, продрогшему, насмерть усталому человеку, пытающемуся втереться в медленно прогреваемый камень печи, и темноте, и ветру, и холоду, и безлюдью вокруг. Он шел из-за туч, из неба, из тех мест, где живут титаны. Вот он погас, прошил атмосферу и, наверное, ушел выше, в черную пустую тишину, но Коль еще долго вслушивался, запрокинув голову; кадык переламывал худую жилистую шею, покрытую чуть поседелой щетиной, на глаза наворачивались слезы, и рукам стало уже не до огня в печи.
        - Опаздывает… - прошептал Коль потом. Помолчал. - Наверно, ходики врут, как думаешь?
        Лена что-то сказала по-своему. Коль положил ладонь на ее узкую теплую голову.
        Крыша Координационного центра, просторная, как аэродром, пласталась внизу. Коль пикировал, и она вспухала, закрывая горизонт разлетающимися краями.
        Крыша полна была людей.
        - Что, торжественная встреча будет? - Коль невольно притормозил, почти завис.
        - А ты против?
        - Да нет… как-то, знаешь, ждал вначале, а теперь расслабился уже.
        - Я не знаю, что будет. Они просто рады тебе, Коль.
        Коль осторожно посадил скорди и открыл кабину. Его мягко спеленали взгляды, вдруг стало жарко. Он неловко спрыгнул, едва не упал, зацепившись каблуком; вытянулся по стойке «смирно» и стал озираться, отыскивая хоть кого-нибудь в мундире…
        Не пришлось рапортовать. Просто один из толпы, коротко переглянувшись со стоявшими рядом, подошел к Колю и протянул руку. Коль нерешительно пожал ее, не ведая, что будет дальше, и тогда тот сказал:
        - Спасибо.
        У Коля перехватило горло - так благодарно и просто это прозвучало. Никто не ожидал, что он выступит с героической речью или с мужественными шутками. Коль сглотнул, вздернув головой, и проговорил:
        - Вам спасибо…
        Тот улыбнулся и сказал:
        - Теперь будем жить все вместе.
        Внутри здание походило на лабиринт, и Коль представить себе не мог, как ориентируются в этом стоймя стоячем городе. Но Всеволод уверенно вел по переплетениям широких, солнечно освещенных коридоров, по беззвучным эскалаторам, от лифта к лифту.
        Пришли. Комната была просторной, белой, в полуметре над полом парила широкая массивная пластина, отражавшая все, словно голубая вода. На пластине - ваза с букетом неизвестных Колю цветов. Стол. Зденек щелкнул пальцами - откуда-то от стены отвалился розовый ком и юркнул к столу, неуловимо побелел и обернулся креслом. Ясутоки, указав на кресло, предложил Колю отдохнуть. Коль сказал, что полон сил и энергии. Тогда Всеволод и Зденек попрощались, а им на смену молча вошли пятеро ребят в белых халатах, и с потолка посыпались разноцветные комья, на лету превращаясь во всевозможные приборы. За Коля принялись всерьез. Через час запас его сил и энергии значительно поубавился, а врачи, казалось, лишь начали входить во вкус. Через три часа Коль взмолился: «Я великолепно себя чувствую! У меня уже был трехлетний карантин, пока я тянул корабль к Солнцу!» - «Будет, будет, - мягко увещевал его Ясутоки в ответ. - Вон ты какой беленький… Тонкий, звонкий, прозрачный…» Коль ошалело воззрился на него и хотел спросить, откуда тот знает их жаргон. Но не спросил. Не до того было. Его крутили, просвечивали, прозванивали,
как печатную схему. Он начал свирепеть. Тогда Вальтер, один из мучителей, стал в первом приближении знакомить Коля с обстановкой на Земле. Коль слушал затаив дыхание, но остальные, непреклонные, сильно ему мешали.
        Отпустили наконец. Одели в роскошный пурпурный халат с золотыми драконами, ушли консультироваться. Вальтер остался. Именно в это время Коль узнал, что демографическая проблема решена путем заселения ряда тел Солнечной системы, приведенных к человеческим условиям путем резки, перекомпоновки, зажигания искусственных солнц и тому подобных сказочных действ. Это Коль, вероятно, отметил, подлетая? Коль подтвердил: отметил, угу, - не уточняя, как обалдел, с трудом узнав Солнечную систему и на несколько часов подлетного времени панически заподозрив, что заблудился в космосе и не туда попал. Проблема продовольствия решена путем синтеза питательных веществ из нафтеновых, а в последнее время на орбиты вокруг населенных миров выводятся вакуум-синтезаторы, которые буквально из ничего куют еду. И все прочее. «Вот уж чего в космосе хватает, - сказал Вальтер, - так это вакуума». Коль опять-таки не стал сию реплику комментировать, но про себя горько подумал, что вот уж это он за семь лет субсветового ползания от звезды к звезде выяснил доподлинно. Вакуум-синтез внес решающий вклад при снятии экологических проблем,
а теперь спасает и нефть, которая оказалась позарез нужной для решения некоей проблемы мантийного баланса. О последней Вальтер отказался дать какие-либо сведения. «Не компетентен, - объяснил он, - и лучше уж не говорить ничего, чем ляпнуть дезу». Коль опять вздрогнул: все потомки говорили с ним чуть ли не его языком. «Ляпнуть дезу» было одной из любимых фразок Коля еще со времен службы в ВВС Молдовы, которые, как и все другие с перепугу мелко нашинкованные в конце двадцатого века армии, приказали долго жить через три месяца после того, как Коль получил капитана, и опять все поехало укрупняться: западноевропейские силы, русскоязычные силы, арабские силы - так было легче устанавливать балансы, чтобы затем уже начать пытаться окончательно послать все эти силы к ядреной бабушке. И не быть бы никогда Колю третьим пилотом Первой Звездной, заниматься бы ему до самой пенсии извозом на грузовых или пассажирских авиалиниях, если бы не совпали по времени два события: Коль, естественно оказавшийся в русскоязычных (стоило двадцатью годами раньше огород городить - только жрущих в три горла генералов, министров да
председателей наплодили вдесятеро; впрочем, может, именно для этого все и делалось: чтобы свое начальство смогло наконец жрать суверенно, без оглядки на обжор в Москве), лихо отличился со своим экипажем во время отчаянной кислородной бомбардировки Арала, единственный из семнадцати пробившись к очагу перерождения биомассы и так убедительно отковровав его с бреющего, что процесс замер в считанные минуты, после чего герою все пути были открыты, и герой, в течение месяца поимый и всевозможно ублажаемый по всему Приаралью, прочухавшись, двинул в космос - училище в Звездном, стажировка в Хьюстоне, Марс, Церера, Умбриэль… а тут американо-русско-французская шайка высоколобых на «Токомаке» какого-то поколения взяла и открыла по случайке эффект, из которого буквально сам собой через пару лет вылупился мезонный двигатель, легко дававший ноль девять световой, - и человечество не устояло перед звездным соблазном… Господи ты, елки-палки, одно слово знакомое услышал, и что за бесконечное членистолетнее воспоминание сразу поползло из глубин души, и нет ему конца… И ведь каких-то тринадцать лет с этого Арала прошло…
каких-то двести тридцать семь лет!..
        Ладно. Что там Вальтер-то рассказывает? Но Вальтер как раз приумолк, с преувеличенной внимательностью разглядывая столбцы стоячих цифр на экране какого-то прибора, одного из бесчисленных, направленных на Коля за эти часы, - будто чувствовал, что пилот улетел в собственную память. И будто почувствовал, что пилот вернулся, - Коль еще слова не успел сказать, а Вальтер начал точнехонько с того места, на котором умолк.
        Взамен всех проблем, тревоживших человечество во времена той жизни Коля, естественно, повыскакивали новые - того же мантийного баланса, регулирования и локальной стимуляции солнечной активности, чистки околосолнечного пространства, дефицита полярных сияний (вот уж из пальца высосали проблему, подумал Коль) и так далее. Кроме того, близилась к решению проблема мгновенного пробоя пространства, и, как только пробой осознался как близкая реальность, то есть двенадцать лет назад, были отменены релятивистские звездные. После Первой Звездной в глубокий космос ушли еще восемь кораблей - пока ни один не вернулся. Поддерживается гравиконтакт с тремя инозвездными цивилизациями - первый был установлен еще лет сорок назад буквально по случайке, уточнил Вальтер, и Коль опять озадаченно отметил прозвучавшее в речи потомка жаргонное словцо, совсем недавно скользнувшее в его памяти. Более развитые цивилизации, уже имеющие установки пробоя, не обнаружены. По поводу загадочного их отсутствия идут яростные дебаты в Координационном центре, в Совете, в Управлении дальней связи; выдвигаются объяснения разнообразнейшие,
а подтверждений нет ни одному.
        Когда Ясутоки-сан, застенчиво улыбаясь, вошел в комнату - снова уже не в белом халате, а в прежних леопардовых шортах, - Коль был доведен до крайней степени возбуждения. Его подмывало немедленно нестись в Управление дальней связи. А еще лучше - на Трансплутон, в Институт пробоя. В улыбке Ясутоки появился сочувственный оттенок. Он объявил, что на дворе ночь, что в соседней комнате ждет легкий ужин, а еще комнатой дальше ждет не дождется постель. У Коля отвалилась челюсть. «Какой сон, - воскликнул он. - Я здесь уже целый день и ничего не видел, кроме вашей медицины!» Ясутоки кротко слушал, полуприкрыв глаза и сложив руки на животе, а потом сказал: «У тебя впереди еще вся жизнь, Коль. Не надо торопиться. Надо отдохнуть. Завтра доставят тела с крейсера».
        Кажется, он еще что-то говорил, но Коль уже не слышал его, а слышал Лену и видел Лену.

…Он сказал: «Ну да, его каюта ведь ближе, не устаешь по ночам от долгих пробежек!», и тогда сострадание погасло в ее глазах, она ничего не ответила, только повернулась гордо и зло и пошла прочь. Перед ним все поплыло, он сделал маленький шажок за ней и сразу широко качнулся назад, потому что все уже было бесполезно, и только смотрел, как она идет; а у машины ее уже ждал Лестрети, они упаковались, пробубнилась обычная процедура проверок - герметичность, энергия, связь, - и по наклонному пандусу вездеход скатился наружу. На экране было видно, как тяжелая машина, поднимая рвущиеся на диком ветру клубы зеленой пыли, аккуратно переваливаясь на барханах, подползла к стене зарослей, твердокаменных, узловатых, ощетиненных ядовитыми шипами. Вездеход вломился в них и сразу пропал из глаз - только от щели пролома, медленно вытягиваясь, пошла вдаль узкая просека подминаемых вершин, а вскоре и она утонула в тумане, белесым горбом колыхавшемся над кратером Источника. Тогда Коль не выдержал и позвал: «Лена… Лена, как там?» Она ответила ровным голосом: «Слышу хорошо, первый, слышу хорошо. Машина с кустарником
справляется. Делаем станции каждые десять минут. Прошли пять тысяч семьсот сорок три метра. Грунт твердый, индикаторы спокойны, подходим к внешнему валу». Коль хотел молить о прощении, но не было сил унижаться при всех. Она вернется, думал он. Через три часа она вернется… Он твердил эту фразу до того мгновения, когда в прорве тумана тускло полыхнуло и кусты на миг стали из черных пронзительно-алыми, а по полу рубки прыгнули, тут же пропав, резкие тени. Он даже не сразу понял, что это, когда из динамика раздался мгновенный гремящий треск и короткий уже не вскрик - просто звук, с которым и любовь, и ненависть, и желания, и надежды, и прошлое, и будущее, выбитые неожиданным молотом, горлом вылетают из только что совсем живых и вдруг уже расплющенных тел… и сразу стаю невыносимо тихо, потому что погасла даже несущая частота. Он бежал на верхнюю палубу, к вертолету. Его пытались задержать - он исступленно дрался с Коганом, в кровь разбил ему лицо, отшвырнул. Ему не хотели открывать люки - он кричал, что взорвет двигатель и уничтожит всех. Он, невесть как проведя машину сквозь вечный ураган, достал, выудил
остатки вездехода из ада, в который превратился Источник… Через неделю они знали, что такие извержения происходят в Источнике каждые сто двенадцать часов.
        Лена была мертва безнадежно, а Лестрети удалось спасти. Он погиб два года спустя, вместе с остальными.
        Ясутоки тронул Коля за плечо.
        - Ложись-ка спать, - проговорил он.
        Коль, отказываясь, мотнул головой.
        - Я помогу, хочешь?
        Коль вопросительно посмотрел на него - врач покивал.
        - А где Вальтер?
        - Ушел. У нас много срочных дел.
        - Из-за меня?
        - Да. Мы обязаны дать тебе настоящую жизнь.
        Коль помолчал.
        - Это реально?
        - Конечно. А ты ложись - завтра будет новый день.
        Твой первый полный день. Первый из очень многих, Коль.
        - Я знаю, - проговорил Коль медленно. - Только совестно перед… теми… всеми. Почему я?
        Он глубоко вздохнул, прикрыл глаза. Возбуждение и радость покинули его, последнее воспоминание оказалось роковым, и он понял вдруг, что теперь абсолютно один. Больше один, чем там, в огромном обезлюдевшем корабле, потому что вот наконец вокруг были люди, добрые, участливые, но бессильные заполнить пустоту. Уже некуда лететь. Он вернулся. Ему никогда не вернуться.
        - Меня послали отснять с воздуха гнездо тифонов… а в это время Пятнистый лишайник…
        В горле будто взорвалось. Коль стиснул лицо ладонями и затрясся в беззвучном сухом плаче. Перед глазами маячили каюты катера в зеленоватой паутине и затянутые мшистой серой плесенью холмики омерзительной слизи, которыми в считанные минуты стали все. Кроме него.
        Ясутоки встал, сказал: «Дверь!» Стена беззвучно и легко, как во сне, раскололась.
        - Посмотри, - сказал Ясутоки. - Если понравится, будешь жить там.
        Коль подошел к расколотой стене:
        - Наверное, понравится…
        - Тебе обязательно будет хорошо у нас, - проговорил Ясутоки ему вслед.
        Коль остановился:
        - Мне уже хорошо. Просто… совсем не хочется спать.
        Ясутоки легонько подтолкнул его в спину.
        Дверь пропала, едва Коль переступил порог. Свет остался по ту сторону. Дико хотелось выпить. Не слишком много - просто чтобы отмякнуть и начать относиться к тому, что есть, как к чему-то нормальному. Но очень неловко было даже спрашивать. Воровато оглянувшись почти в полной темноте, Коль сказал тихонько: «Бар!» Комната не отреагировала. Может, у них тут выпивки и в заводе нет… черт. Во всяком случае, когда кормили во время завершающей части медосмотра - вкусно, сытно, но без всякого намека на праздничный банкет, просто перекус под непринужденную беседу о загадочном отсутствии сверхцивилизаций, - ничего похожего на триумфальный бокал шампанского не возникло. Ладно, переживем пока.
        Подошел к широкому окну. За стеклом пылала звездами ночь. Но то был летний погожий узор, щедрая россыпь небесной карамели, от которой слаще спится в предвкушении доброго завтра. Звезды выглядели всего лишь украшением Земли - Земли титанов, на которой Колю обещали место. Он не боялся их Земли, он жаждал войти; но зачем, за что - один?
        Подбежал к стене, сказал торопливо: «Дверь!» Стена раскрылась. Ясутоки сидел и смотрел Колю в лицо, будто ждал его появления.
        - Послушай, Ясутоки-сан… Я сейчас уйду, но… Мы привезли тонны образцов, километры записей… Мы не зря летали? Вам это нужно?
        Ясутоки беспомощно улыбнулся:
        - Я не знаю. Я врач, Коль, прости. - Коль стиснул зубы. Ясутоки посмотрел ему в глаза и сказал: - Спокойной ночи.
        И навалилась сонливость. Коль едва успел добрести до постели.

…Проснулся от яркого света и, еще не понимая, что это, еще не вполне вспомнив себя, почувствовал какую-то детскую ожидающую радость. Словно после очередного года в городе он опять приехал на каникулы к бабушке, в Ямполицу. Комната выходила на восток, и любой из солнечных безбрежных дней между смолистым лесом и чистой рекой начинался с золотого света, бьющего сквозь тоненький, секущийся от ветхости ситец на окошке. Теперь нетерпеливая надежда на верное наслаждение каждой минутой жизни вновь сверкала над еще закрытыми глазами.
        Он открыл глаза. Утреннее солнце лавиной валилось в комнату, захлестывало стены. Коль отбросил одеяло. Все в нем пело, и тут он увидел мундир.
        Мундир строго висел на спинке нелепо парящего стула, новенький, с майорскими погонами и Героем на груди. Мундир был самый настоящий, и Коль будто встретил земляка после долгих лет изгнания. Он погладил жесткие, колкие погоны, тронул медаль, потом пуговицы. Ощущение крепкой шероховатой ткани было таким же родным, как вчера - ощущение травы и земли. Тело вспоминало его с ходу. Это мой, подумал Коль. Мой мундир, чей же еще? Конечно, мой… Можно надеть? Наверное… А то с чего бы его принесли?
        Он благоговейно натянул форменную рубашку, брюки. Бережно взял китель, легонько тряхнул - звякнула награда. Надел. Застегнулся, выпятил грудь. Жаль, не было зеркала, но Коль все равно знал очнувшимся молодцеватым чутьем: все сидит как влитое. Плотное, чуть стесняющее движения. Такое тогдашнее. Ботинки ждали с распростертыми шнурками. Он надел носки - даже цвет был уставным; обулся. Сдвинул каблуки. В курортной тишине ударил сухой, собранный щелчок. Фуражка тоже была совершенно настоящей. Прохладный обруч жестко охватил отвыкшую от покровов голову. Хотелось смеяться.
        Рассеянно глядя в окно - небо, сверкающее как парус; зеленый простор далеко внизу; в дымке у горизонта еще один колоссальный дворец, - Коль машинально шарил по карманам. Карманы были пусты, и в этом ощущалась какая-то неправильность. Коль не сразу сообразил какая, - просто руки тревожно искали… Дико: в форме - и без документов, без удостоверения хотя бы. Сообразив, Коль все-таки засмеялся, любуясь разметнувшейся степью, утихомирил чересчур уж заностальгировавшие пальцы и сказал: «Дверь!» Стена раскололась. Бравурно загорланив какой-то марш, Коль вышел и замер.
        Ясутоки сидел, будто прирос к тому месту, где Коль оставил его вчера. Рядом, резко контрастируя с ним, сидел генерал. Когда Ясутоки встал, генерал обернулся к двери.
        Тело само собой приняло стойку, и рука метнулась к козырьку. Генерал дружелюбно кивнул. У него было жесткое лицо с застарелым шрамом, широко посаженные глаза и седые виски. У него были необъятные орденские планки и мундир, как у Коля, с иголочки. Фуражка лежала на столе, отражаясь в его зеркальной глади.
        - Доброе утро, - сказал Ясутоки. - Как спалось на новом месте, Коль?
        Коль смотрел на генерала.
        - Э-э… вольно, майор Кречмар, - проговорил генерал. - Отвечай на вопрос врача.
        - Мне спалось прекрасно, - выдавил Коль, опуская руку.
        - Это Гийом Леточе. - Ясутоки смотрел пристально. - Он начальник планетологического отдела, а сейчас - представитель планетологов в группе адаптации.
        - Садись, будь добр, - сказал генерал.
        - Есть, - потерянно отозвался Коль, деревянно подошел к свободному креслу и сел на краешек. - Простите… я никак не ожидал. - Он кашлянул. - Вчера я не видел…
        - Неофициальная встреча, - скупо пояснил генерал. - Мы подумали, тебе утомительно будет козырять сразу после посадки. И кстати, тебе уже объяснили, как теперь воспринимается обращение «вы». Объяснили? - Он вскинул острый генеральский взор на Ясутоки.
        У Ясутоки от этого взора не пересохло в горле. Он запросто ответил:
        - Да, Гийом, конечно.
        Фамильярное «Гийом» больно ударило по ушам, и в то же время Коль почувствовал себя чуточку вольнее.
        - Ну так. - Генерал вновь повернулся к Колю: - Мы не в армии, мы космонавты. Форма - дань уважения.
        - Ясно.
        - Вот и хорошо. Держись свободнее. Можешь, например, положить ногу на ногу. - Коль положил ногу на ногу. С легкой снисходительной улыбкой генерал склонил голову чуть набок. - Но можешь и не класть. - Нога Коля дернулась, но он, стиснув зубы, оставил ее как была. - Кстати, ты уже при полном параде, а по утрам и теперь умываются. Правда, несколько иначе, чем в твое время. Пойдем, покажу… - Коль похолодел. Генерал осекся. - Пусть Ясутоки. Все-таки я сегодня в мундире.
        Коль едва не расплылся в благодарной улыбке. Он представить себе не мог, чтобы генерал-лейтенант ВВС, пусть даже нынешний, пусть даже в форме западноевропейской, но все равно, черт возьми, парадной, стал бы его учить пользоваться туалетом. И, видимо, тот понял. Как они все чувствуют, в который раз подумал Коль.
        - Ясутоки-сан, - с укоризной сказал он, когда они вышли из комнаты. - Что ж вы из меня идиота делаете?
        - Почему? - Ясутоки, волнообразным взмахом двух пальцев небрежно открывая еще одну стену, изумленно воззрился на него. Так изумленно, что Колю показалось: глава группы адаптации фальшивит - прекрасно понял, как обескуражен Коль, но делает вид, будто все в порядке вещей.
        - Почему, почему… Глупо, вот почему. Идет майор из койки в сортир, а на проходе такая шишка.
        Ясутоки улыбнулся как-то очень по-японски - одновременно и приторно и насмешливо.
        - Шишка, - сказал он, нежно погладив себя по жестким смоляным патлам, - вот здесь вскакивает, если ушибешься.
        - Черт возьми. Так это что, вообще маскарад?
        - Нет, Коль, - ответил Ясутоки очень серьезно. - Это уважение. Все профессии равны. Представь, как нелепо выглядел бы, скажем, доктор наук, встающий во фрунт и рявкающий «Так точно!» и «Никак нет!» при разговоре с академиком. Но традиции тоже есть у всех. У нас, врачей, - белые или голубые халаты, скажем… Нет, вот так, на себя потяни… А космос все же - дисциплина в экипаже, организованность, опасность, в конце концов… Всеволода помнишь?
        - Что я, псих, чтоб не помнить?
        - Он глава Координационного центра космических исследований. Маршал.
        Коль даже поперхнулся. А я его вчера обнимал, пронеслось в голове. Рыдал на плече… Потом он представил Всеволода в маршальской форме. Высокий, поджарый, широкоплечий. Бородатый… Вспомнились кабаньи рыла маршалов той жизни.
        - Марешаль де Франс… - пробормотал он. Ясутоки усмехнулся. - А почему, - Коль поколебался, как назвать генерала, да так и назвал, - генерал сегодня в форме?
        - Зови его по имени, как и всех, - опять все учуяв, поправил Ясутоки. Осторожно взял Коля за локоть: - Сегодня все будут в форме. Похороны.
        Коль резко обернулся. Разом погасла музыка в душе, будто задули свечу.
        - Когда? - глухо спросил он.
        - В полдень.

…Всеволод, отсверкивая огромными звездами на погонах, вел скорди над самой толпой. Ей не было конца, десятки тысяч людей пришли сюда.
        Стена была видна издалека. За нею уперся в июльское небо черный конус катера, на котором перевезли с крейсера тела погибших. Тех, кому повезло погибнуть раньше, чем Пятнистый лишайник превратил остальных в плесневелые холмики слизи.
        Скорди осел метров на пять, чуть развернулся. Коснувшись алого покрытия площади, замер боком к стене.
        Солнце свирепо жгло, в его пламени синий лабрадор Стены казался черным.
        Всеволод вышел из скорди и остановился, ожидая. Коль поднялся, они вместе подошли к Стене и вместе вошли в ее тень. У Стены лежали три капсулы. На каждой было имя.
        Коль нашел ее капсулу.
        Пластик был непрозрачным, синим, как вечернее небо, и Коль мог лишь вспоминать.
        Это была идея Магды, но с нею сразу согласились все. Похоронить на Земле - вот все, что они могли сделать для тех, с кем случилось непоправимое. Долгие годы казалось, что таких не окажется много. Были спортзалы на звездолете, видеозал, библиотека, обсерватории, лаборатории и амбулатории - но не было ни кладбища, ни морга. Ничего. Одну из секций холодильника, предназначенного для хранения образцов инозвездной жизни, скрипя зубами от вынужденного кощунства, отдали жизням земным, но ушедшим.
        Лишь через две недели после катастрофы Коль решился зайти. Там саркофаги были прозрачными, морозные узоры тонко иссекали стекло. Он только взглянул. Не Лена. Бурая сожженная кожа, раздавленная грудь… Не Лена, нет. Он отвернулся, и в эту минуту вошел Кучерников. Они поглядели друг на друга. Они глядели, а ее больше не было - и все же они не стали равны, потому что пока она была, она была с Кучерниковым, не с Кречмаром. Коль сказал: «Ты этого хотел». Кучерников не слышал, он уже смотрел туда. Неужели он видел там ее? Неужели он и теперь оказался счастливее? Мягко, едва слышно чмокали инжекторы в тишине, и тогда Коль закричал: «Ты специально послал ее в Источник! Чтоб она не вернулась! Ты боялся, она от тебя уйдет! Ты ведь знал, знал, что там такое может!..» А Кучерников опустился на колени перед саркофагом, обнял холодное сверкающее стекло и уткнулся лицом, будто они были с Леной наедине.
        Коль оглянулся. Он поймал себя на том, что чуть не встал на колени. Как Кучерников? Кучерников, превратившийся в холмик слизи… Нет, нельзя, вокруг столько глаз. Не годится так раскисать.
        Всеволод поднял левую руку - жарко полыхнула звезда на плече.
        - Именем одиннадцати планет! - сказал он чуть хрипло, и голос, окрашенный в стальные тона, с механической мощностью завибрировал над площадью. - Именем двадцати миллиардов человек, живущих на них, - благодарю вас, земляне! - Он помолчал, потом повернулся к Колю, все так же упирая в пылающую голубизну длинные сомкнутые пальцы: - Благодарю тебя.
        Коль стиснул кулаки. Надо было что-то ответить… Он не успел ни вспомнить, ни подумать, но как-то сама собой свалилась формула, объединившая то, что хранила память, и то, что он видел вокруг теперь.
        - Служу человечеству! - выкрикнул он, дернув головой.
        Всеволод вновь обернулся к капсулам - руки по швам. Длительно и гулко, словно в громадном пустом зале, ударил незримый гонг, и вдруг маршал, скорбно склонив голову с чуть шевелящимися от ветра волосами, опустился на колени. В ошеломлении Коль секунду смотрел на него, а потом бешено крутнулся назад. На коленях стояли все, до горизонта.
        У Коля задрожали губы. Он, летевший вместе, видевший смерти своими глазами, постеснялся… а эти - чужие!.. Он хотел - и не сделал, а эти, может не хотевшие даже, просто исполнившие установленный ритуал… а может, и хотевшие, - сделали!! И он уже не успел, гонг ударил еще раз, и капсулы вспыхнули невыносимо ярким пурпурным огнем. Солнце померкло, как при затмении, накатила ночь, звезды проступили, и к ним от капсул беззвучно встали широкие столбы неподвижного света.
        Они продержались недолго. Цвет их стал вишневым, багровым и смерк. Перед Стеной было пусто.
        Солнце вновь взорвалось огнем, ночь убрали, как крышку. И все поднялись. Коль беспомощно обернулся:
        - Как же… Это все?
        - Нет, - ответил Всеволод и протянул ему небольшой цилиндр.
        - Что это?
        - Резец. Так принято, это должен ты. Напиши их имена.
        - Имена?
        Всеволод качнул головой в сторону Стены.
        Только теперь Коль заметил, что часть ее покрыта написанными словно бы от руки именами… Это походило на стены рейхстага после победы, он видел на фото и в хронике, - разные почерки, иные имена написаны чуть наискось, вырезаны одно за другим, много… Под лабрадором блестело золото.
        - Как? - зло спросил Коль. Он не мог простить им этой короткой вспышки, не оставившей следов. И он не мог простить себе…
        - Пиши… просто пиши… - Лоб маршала был покрыт искрящимся на солнце потом.
        Коль взял резец, как карандаш, и размашисто написал в воздухе: «Первая Звездная…»
        И сейчас же правее уже написанных имен ударил огонь - и по Стене, в увеличенном масштабе копируя руку Коля, полетел, шипя, сгусток пламени. Вверх рвались облачка испаренного камня, просверкивало желтое. Коль остановился. Слова сияли из лабрадоровой тьмы, будто с той стороны бил прожектор.
        И Коль написал имена всех, что стартовали с ним, и размахнулся было: «Коль Кречмар, третий пилот», но вовремя вспомнил, что жив. Тогда, не глядя, он сунул резец Всеволоду и пошел прочь, рассекая толпу, и там, где он шел, вытягивались по стойке «смирно» люди в новеньких мундирах.
        Он стоял, бессмысленно глядя на Лену, и вспоминал, как выхаживал ее, когда она повредила ногу, - а кабарга разрешала, но, едва подвижность вернулась, ушла. Он вспоминал, как подкармливал ее в сорокаградусные морозы, - все живое пряталось, если имело силы, волчье голосило чуть ли не у стен скита, а она снисходительно съедала, что он приносил, позволяла иногда - когда ей самой это было нужно - отыскать себя в бело-зеленых дебрях, но - только. К скиту не шла, не подходила к руке, насмешливо кося с пяти шагов большим, теплым и вроде бы добрым глазом. Однажды он приболел, не выходил дня четыре. Раз под вечер услыхал, вроде скребется кто за дверью. Набросил доху, вышел. Никого. Пригляделся к синему снегу - следы, следы кабаржиные… Обмер. Затворил дверь, приник к щелке, тая дыхание. И вот она. Неслышно подошла, вытянулась вся - и боится, и ждет. Осторожно открыл дверь - шагнула чуть ближе. У него ума хватило не шарахаться и не орать восторженно; просто отступил в глубину, сказал спокойно: «Заходи, Ленок. Я, видишь, хвораю… не так чтобы слишком, но боюсь выходить - раскисну крепше, а их звать неохота,
сама понимаешь…» Сел на старенький свой диван, подобрал ноги, укрыл дохой. «Заходи, - сказал, - сквозит». Она переступила с ноги на ногу - он любовался каждым движением, каждым переливом мускула. «Экая ты, девка, ладная…» Вошла, процокала робко и настороженно, остановилась - впервые так близко, лишь руку протяни. Не шевелился, смотрел. Чуть успокоилась. Спросил: «Чего дрейфишь?» Дрогнула, опять вздернув уши, и вдруг подалась вперед. Он только всхлипнул, обнимая ее за шею; она голову подняла, заглянула в глаза.
        Он смотрел на истерзанный труп на алом снегу и понять не мог, за какие такие его грехи всех, кто дорог ему, кромсает лютая смерть. Ничего не слышал, ничего, все проворонил, друга последнего проворонил, ах ты, Господи! «Гады, - прохрипел он. Поднималась поземка. - Хрен с ней, с поземкой… Гады!! Я вам покажу биоценоз… Вы у меня увидите биоценоз! Как клопов!»
        Темнело. В спину била, подгоняя, в одночасье вздыбившаяся пурга. Широкие лыжи вязли в рыхлом снегу, тонули. Следы терялись, проглядывали где-нибудь в лощинках и пропадали вновь. Он не отступал. Недалеко ушли - не ели, зарезали только, я спугнул… Какое-то мрачное, кроваво отблескивающее наслаждение доставляла ему мысль, что боится его серая нечисть. Он шел ровно, как автомат, забыв, что он человек. Он больше не был человеком. Он был слугою ножа. Карабин бы… Не было карабина, только очехленный штык болтался на боку, мрачный и восхитительный талисман детства, найденный в обвалившейся, заросшей траншее под Ямполицей, побывавший на звездах…
        Он настиг стаю через три часа. Их было пятеро - тощие, обессилевшие от зимней бескормицы, тоже злые. Они решили принять бой. Грозное, непостижимое существо, всегда запретное, сейчас оказалось единственным доступным мясом на десятки заснеженных, вымороженных миль.
        С первым все шло гладко. Волк прыгнул, но, налетев на штык, только по-загубленному всхрапнул. Уже бессильным бурдюком рухнул Колю на грудь - в лицо, перекрывая хлесткие потоки снега, плеснуло горячим. Коль замотал головой, отворачиваясь, упал в снег под тяжестью волчьего тела. Сбросил, вскочил. Остальные отбежали в пургу, но Коль знал - они рядом.
        - Ну, где вы там?! - заорал он, дико озираясь. Видимость - три шага. Ему не было страшно, лишь раздражала медлительность этих трусов, этих убийц. Споткнулся обо что-то, глянул - то был его первый. Он лежал, скрючась, мелко подрагивая лапой, оскалясь мертво, и был совсем не отвратителен, не подл - убит. Из горла толчками била черная кровь.
        Угар прошел. Коль вдруг почувствовал, что ноги его не держат, и осел рядом с трупом.
        - Лену ты мне не вернешь… Изуродовали вы ее, истерзали…
        Снег рушился в лицо.
        Он сказал: «Ну да, его каюта ведь ближе…» - а потом ее уже не было, были морозные узоры на стекле и обугленные губы, которые наяву ему так и не удалось поцеловать…
        - Нет, - прохрипел он, - не вернешь…
        Из тьмы прилетали и улетали во тьму длинные дымные струи, гудели сосны.
        Дембель-синдром - или, по-интеллигентному, синдром острой сексуальной недостаточности - страшная, смешная и унизительная штука. Можно быть классным пилотом, можно участвовать в интереснейших разговорах, все маршалы мира могут твердить тебе, какой ты герой и как благодарно тебе многомиллиардное человечество, можно вусмерть упиться на поминках погибшего в метре от тебя друга, - но и под газом, и с похмелья, и по трезвянке ты косишь только на женщин, и все они кажутся тебе роскошными красавицами, и всех позарез нужно употребить немедленно и, по возможности, без разговоров. И они, собаки, это чувствуют, конечно, - и не то чтобы шарахаются, но отстраняюще напрягаются, и даже лишнего взгляда кинуть не моги, видно же, что это не просто взгляд, что от такого взгляда и забеременеть можно, пожалуй.
        А тут еще действительно все очень красивы - и свеженькие аспирантки и практикантки, поналетевшие в Коорцентр для благоговейного участия в ежедневных многочасовых обсуждениях результатов экспедиции, и роскошные, ну явно же не чуждые женских радостей докторессы, сыплющие ученейшими терминами, запросто спорящие с мышцастыми докторами и генералами. Подчистили они себе гены за два века, ну и жизнь другая - ни экологических хвороб, ни очередей, ни прохиндейско-карьерной нервотрепки…
        А тут еще климат жаркий, лето в разгаре, и моды будто для Лазурного берега - то вызывающие шортики-футболочки, то радужно сверкающая хламидка, под которой, голову на отсечение, ничего нет, кроме гладкой загорелой кожи, то эдакий вольготный хитон до пят, при любом движении рисующий все линии тела, да что при движении - от малейшего сквозняка!
        А тут еще двадцать третий век на дворе, и совершенно загадочен предварительный ритуал, темны словесные па брачного танца. Группа адаптации, тридцать семь высокоученых лбов, медосмотры каждый день по полтора-два часа, датчики-хренатчики… как в сортир ходить, объяснили в первое же утро, а как женщин клеить - нет, сам догадывайся, звездный скиталец, герой с дырой. Вернее, то-то и оно, что совершенно без дыры. Когда Ясутоки начинал удовлетворенно рассказывать о быстрой нормализации каких-нибудь лейкоцитов, или об успешно идущей лимфоидной конвергенции, или о близком прекращении периодической сердечной аритмии, или об иммуногенезе, Колю иногда хотелось засветить ему меж глаз чем попало, хоть бутылкой, хоть японским же компьютером. И японец, видимо, чувствовал что-то, сворачивал разговор, но чуть заметно мрачнел, становился вежлив до приторности и уходил; а потом оказывалось, уходил не просто так, а чтобы собрать очередной сбор треклятой своей группы и обсуждать - черт его знает, что именно, но ясно, что Коля.
        Несколько раз за эти дни, когда ситуация уж очень начинала благоприятствовать легкой беседе, Коль пробовал. Он очень хорошо помнил, как, например, во время послеаральского загула ему и остальным двум ребятам его экипажа стоило буквально лишь пальчиками щелкнуть - и любой приглянувшийся плод падал с ветки. Он помнил, как после умбриэльской экспедиции американцы увеселяли советскую часть экипажа, - это было опять-таки по-человечески. Одна совершенно пантерная мулатка в Лас-Вегасе аж выучила, бедняжка, по-русски целую фразу и около трех ночи, поднося Колю стопарь для восстановления сил, старательно ее произнесла: «Русский астронаутский пайлот куалифисированный отшен». Прозвучало настолько приятно, что он даже не обиделся на «русского». Правда, протрезвев наутро, со смехом сообразил, что фразка двусмысленная, - квалификация в какой сфере, собственно, имелась в виду? - но ночью, гордый добротно сделанным сложнейшим полетом, он понял, разумеется, так, как следовало… Однако здесь подобные фокусы не проходили. В разговор входилось легко, женщины были умны и отзывчивы, и ощущалась в них некая
выжидательность, но стоило Колю от естественных первых, пусть и чуть натянутых, фраз начать куртуазно вешать лапшу на уши - не разговаривать же с первой встречной всерьез, да и что тут скажешь? - некая выжидательность замещалась некоей страдательностью и наползала непонятная, но непроницаемая стенка. Главный идиотизм был в том, что собеседницы мужественно пытались поддержать беседу, взять Колев тон, но уже сам Коль начинал ощущать, что делает что-то не то.
        Всеволод заходил побеседовать, выкроил время главковерх всея космической мощи… И ведь в общем-то с первого дня Всеволод очень нравился Колю, может даже больше остальных, с кем свела его за эту неделю его новая судьба. И говорили по делу - не о науке бесконечной и не о здоровье, а о звездолете, о том, что там хотят сделать музей и нужны Колевы консультации. Не согласился бы он слетать на «Восток звездный», или это ему будет психологически тяжело? И еще вопрос серьезный - разделились мнения, где музей делать. Одни считают, что надо корабль на мощных гравиторах опустить с орбиты на Землю, скорее всего, на бывший Байконур, потому что первый звездный крейсер был назван, по решению отправлявшей экспедицию ООН, в честь первого корабля с человеком, и где-то правильно назван, ведь, как ни относись к Никите и его команде за то, что они человека, будто подопытную крысу-рекордистку, шуганули на виток, для тех, кто «Восток» делал и на нем летел, это действительно был подвиг; другие считают, что надо оставить звездолет, как есть, на стационарной орбите, пусть это даже повредит посещаемости; зато те, кто придут,
полнее поймут чувство отъединенности и пустоты вокруг, а превращать механизм, назначенный его создателями только для космоса, в игрушку среди карагачей и олеандров есть надругательство над памятью давно умерших дерзких и талантливых людей. А мнение Коля? Но Колю было не до того. Он отвечал невпопад, обещал, что еще подумает, а сам смотрел на сильное лицо, на плечи щи маршала, на обтянувшую атлетическую грудь полупрозрачную безрукавку и сравнивал себя с ним, и вообще с мужчинами этого мира, и думал: Господи, да куда мне теперь с аритмией, анемией, черт знает чем еще… да даже и без них… Телки меня просто не почувствуют, пыхти не пыхти. И почему-то от начала разговора в голову навязчиво толкалось и ломилось воспоминание, мучительно стыдное уже и в конце той жизни, и подавно в этой: как он, сам-то по деду чех, с именем немецким, в честь немецкого канцлера, при котором незадолго до рождения будущего звездного пилота соединились наконец Германии, сидит в курсантской казарме с пятью такими же двадцатилетними остолопами и снисходительно цедит, якобы с изяществом держа дымливую «Флуерашину» у рта: «Русских
просто уже нет. Они сами истребили себя, а остаток генетически выродился в семидесятых. Сейчас русские - это не нация, а сословие, каста. Кто за сохранение остатков империи - тот и русский…» Хорошо, что Всеволод этого не знает, думал Коль. О подобных эпизодах, как назло, один за одним запузырившихся в памяти, он даже под пыткой никогда не рассказал бы этому Добрыне, да и кому угодно, хоть Ибису, хоть чибису… Не получилось разговора. Полвечера Всеволод пытался вовлечь Коля в свои дела, потом ушел - время свободное вышло.
        Назавтра Коль опять делал доклад для полного зала планетологов - на сей раз о хищных гейзерах второй планеты Эпсилон Эридана. Гейзеры были штукой вполне загадочной, одной из многих загадочных штук, встреченных в полете, и, хотя ассистенты и видео крутили на экран, и давали всю цифирь на кресельные компьютеры, самого Коля, когда он отговорил, еще часа три мучили вопросами. Затем, после обеда, доклад трансформировался в дискуссию, и Коль сидел, неловко было уйти, решат еще, что он тупой звездный извозчик, довез материалы - нате, а мне все до лампочки. Какие-то высказывания, кажется, были дельными, но в целом Коль негусто понимал. Ясутоки, пребывавший рядом, время от времени мягко спрашивал, не устал ли Коль, не угодно ли ему покинуть зал и отдохнуть или, например, поплескаться в бассейне, - и Коль, с каждым разом все раздраженнее, огрызался: хочу, дескать, узнать, что сообразит высокая наука двадцать третьего века. «Ты что же, Ясутоки-сан, думаешь, мне эти гейзеры до лампочки? Это вам, может быть, - а я над ними летывал, вот так, в пяти метрах!» Ясутоки спрятал глаза, но не смог утаить тяжелого
вздоха. Когда с кафедры пошло: «Эндодистантность плазмы при синхротронном лучеиспускании ложа, естественно, обусловливает гиперпульсации псевдоподий», сидевший за Ясутоки Гийом наклонился к Колю и тихо сказал: «Думаю, ничего интересного уже не будет. Пошла вода в ступе». Бред это, а не вода, подумал Коль, но, сам не понимая отчего, встал на принцип: «А мне интересно!» Гийом пожал плечами. Докладчик был в ударе, Коль понимал одно слово из десяти. Через пять минут у него аж в груди заныло. Гийом опять наклонился к нему: «Я в буфет. Хочешь за компанию?» И Коль сдался.
        Они вышли из конференц-зала. Ближайший буфет был этажом выше, они встали на безлюдный эскалатор, шустро и беззвучно струившийся поперек прозрачной стены, за которой зеленым и золотистым полотном стелилась чуть всхолмленная степь.
        - Нет, - сказал Гийом, - серьезная работа впереди. Это все дилетантизм.
        - Почему?
        - Мозговой штурм в таком громадном зале не проходит. Устаешь быстро.
        - Я вот совсем не устал.
        Мимолетная тень пробежала по лицу генерала, одетого теперь будто запевала какой-нибудь рок-группы.
        - У тебя тренировка межзвездная, - сказал он, чуть помедлив. - Терпение, воля, целеустремленность. И потом, для тебя гейзеры не абстрактный объект исследования, а переживаемый факт биографии.
        Неужели, подумал Коль, на моей роже так явно сверкает скука и этот молодец за здорово живешь издевается надо мной?
        Эскалатор выплеснул их в уютный зальчик, где, как усеявшие луг ромашки, цвели парящие над зеленым полом белые лепестковые столики. Мы первые не сдюжили, подумал Коль, озираясь, - в буфете никого не было.
        - Давай к окну, вон туда, - предложил Гийом, а сам, широко шагая, двинулся к пузатым разноцветным шифраторам. Коль уселся, поставил подбородок на сцепленные ладони. Прямо у ног его головокружительно зияла двухсотметровая бездна. Зачем-то Коль пнул ее ногой - как и следовало ожидать, носок туфли отлетел от невидимой твердой преграды.
        - Апельсиновый? - громко спросил Гийом.
        - Грейпфрутовый.
        - Бутербродик?
        - Авек плезир…
        С небольшим подносом - два высоких бокала, тарелочка с бутерами - Гийом, улыбаясь дружелюбно, шел к нему. И вдруг Коль отчетливо ощутил, что его ждет некий серьезный разговор. Лихорадочно он перелопатил в памяти все неофициальное, связанное с периодом исследования гейзеров. Нет, как он струсил тогда, никакие записи не могли зафиксировать. Этого никто не мог и не может знать. Да и не струсил! Просто в момент, наверное, этой самой гиперпульсации, будь она проклята, его обожгло: все, конец, никакая высота не спасет! - и тело само, вдруг вспомнив противозенитные рефлексы, дернуло вертолет в сторону и вверх, вверх, вверх… Наблюдение прервалось минут на шестнадцать, но это не имело никаких последствий, потом он вернулся. Да, струсил, черт вас… а кто бы не струсил? Вы? Нет, даже если пронюхали - упреков не приму!
        Спокойно, Коль. Как они могли пронюхать? Эти отвратительные шестнадцать минут тебе до смерти носить на дне совести, как и многое другое, - но молча носить, молча…
        Гийом поставил скромную снедь на ромашку, с видимым удовольствием уселся, вытянув ноги.
        - Красота, - сказал он, глядя вдаль.
        - Да, - осторожно согласился Коль.
        - А за горизонтом море… Пора бы уже искупаться в настоящей воде, Коль.
        У Коля даже ладони вспотели от вожделения. Море…
        - А что Ясутоки? Разрешает?
        - Конечно. Он тоже полетит.
        И только-то? Очередной эксперимент придумали над моим телом - и такие политесы!
        - Выездной медосмотр? - со злобой спросил Коль. - Нет, не хочу. У меня еще лимфоидная конвергенция не завершена. Лучше в бассейн.
        Гийом сделал задумчивый глоточек из бокала.
        - Странная штука - разговор, - вдруг проговорил он.
        Коль опять насторожился:
        - Почему?
        - Каждый человек - чрезвычайный и полномочный представитель себя в этом мире. Несменяемый. Пожизненный. Послы враждебных государств только и знали, что врать друг другу, только и норовили обмануть и урвать. А если цели и интересы государств совпадают, тогда как?
        Ему что, пофилософствовать больше не с кем? Какое отношение…
        - Тогда подписывают союзный договор, - ехидно сказал Коль.
        - А когда договор уже подписан?
        - Тогда начинают его потихоньку нарушать.
        - Это если договор был липой, а цели и интересы все-таки не совпадают. А если - все-таки - совпадают?
        - Ну?..
        - Тогда начинаются широчайшие контакты и обмены, прежде всего - информацией о себе. Потому что общие интересы всегда имеют частные индивидуальные проявления, и, стремясь эти интересы реализовать как можно полнее, - Гийом отпил еще, явно стараясь тщательнее продумать свои непонятно зачем произносимые слова, - нужно максимально представлять себе те их проявления, которых жаждет твой сосед. Иначе пойдет дисбаланс, накачка взаимных напряжений - и в итоге прогадают оба.
        - Предположим. - Коль взял бутерброд и стал заинтересованно вертеть его перед глазами, стараясь показать, что даже бутерброд ему интереснее, чем этот разговор. Бутерброд был аппетитный, свежайший, и Коль не выдержал - откусил.
        - Мы живем в обществе, где цели и интересы всех людей совпадают.
        - Так что ж вы, елки-палки, - пробормотал Коль с набитым ртом. - Я спрашивал сколько раз! - Проглотил. - Коммунизм, что ли, у вас все-таки?
        Гийом только шрамом дернул да тряхнул бокалом. Но не расплескал - уже отпил порядочно.
        - Денег ты не видел? Нет. Значит, не капитализм. Партбилеты и кумачи видел? Нет. Значит, не коммунизм. И оставь это! Жизнь у нас. И в этой жизни все стараются говорить друг другу все, что думают. Не обманывая. Не умалчивая даже.
        - То-то шум стоит! - скривился Коль.
        - Зачем шум? Все бережно говорят, тихонько. Шум ведь никому не нужен. А если шума не хочет никто - тогда в ноль секунд можно сговориться о том, чтобы не шуметь.
        - Вкручиваешь ты мне. - Коль покачал головой. - Вот, скажем, встречаю я урода. Нет чтобы отвернуться тактично - я подхожу старательно, контакты ведь нужны, и сразу бабахаю от души: ну и рыло у тебя, братец, ну и фигурка!
        - Не так, - остановил его Гийом. - Неправда. Разве ты это чувствуешь? Физиологическая неприязнь естественна, но и духовное сострадание естественно. То, что ты сказал, - сказано со злобой, с издевкой. Но почему вдруг ты начал испытывать злобу к только что встреченному незнакомому человеку, жертве болезни или катастрофы? Психологически недостоверно. Ты, да и кто угодно, сказал бы примерно следующее: я, животное Коль Кречмар, испытываю некоторое отвращение - это прорывается в мысли подсознательный страх, что я мог бы быть таким же. Но я, человек Коль Кречмар, очень сочувствую тебе, очень хочу поделиться с тобой тем, чего у тебя мало, и, если ты не против, могу, например, помочь перейти улицу.
        - Мудрено…
        - У амебы все просто. Человек - не амеба.
        Коль вдруг вспомнил про бутерброд. Осторожно положил его на блюдце. Почему-то стало страшно.
        - Зачем ты говоришь все это? - тихо спросил он.
        Гийом допил сок.
        - Просто рассказываю. - Он вдруг улыбнулся, и улыбка была обезоруживающей. - Ты делал доклад, теперь я сделал тебе доклад. Цели едины. Но люди сложнее, а значит, интереснее, а значит, лучше, чем то, на что они долго старались походить. Не надо ничего стесняться… Ладно, я должен встретиться с планетологами и сказать то, что тебе говорил. Насчет дилетантизма. А ты подумай над моим предложением… я имею в виду прогулку к морю. Здесь минут двадцать на скорди. Вечерний заплыв в теплой бухте, на закат… - Он мечтательно закатил глаза и встал. - Там, в умиротворяющей обстановке, могли бы продолжить наши доклады… - Снова улыбнулся и быстро пошел к эскалатору. - Если надумаешь - позвони Ясутоки или мне через часик!
        Коль уставился на свои руки - руки дрожали.
        Серьезный разговор, очевидно, все-таки произошел. Теперь еще понять бы, что он значил.
        Он так и сидел двадцать минут спустя, не притрагиваясь больше ни к еде, ни к питью, глядя на то, как вечерняя дымка окутывает степную гладь внизу и становится тепло-розовым недавно еще голубое небо над манящим горизонтом. Сзади раздались быстрые, легкие шаги. Обернулся. В горле мгновенно пересохло, и тревога забылась. Только подспудно давила душу. Дембель-синдром. Женщина лет двадцати пяти, красивая, как все, стройная, как все, поспешно подошла от эскалатора к его столику, глядя на него неожиданно радостными глазами.
        - Здравствуй, Коль, - сказала она. Черноволосая. Смуглая. Открытые плечи. И южный вечер за окном. Ну что ей, ведь это же мука… что ей?
        - Здравствуй, - ответил Коль.
        - Извини, если помешала, - проговорила она и запнулась. - Мне сказали, Гийом здесь… - неуверенно прибавила она.
        Ах, Гийом… Конечно, не к нему.
        - Был, - стараясь не поникнуть хотя бы с виду, ответил Коль. - Мы с ним удрали с дискуссии. Откровенно говоря, я устал там торчать и понимать с пятого на десятое.
        У нее вдруг потеплели глаза, будто он сказал нечто очень ей приятное.
        - Посиди со мной, - вырвалось у него. - Что-то мне не по себе. - Она тут же села напротив него, но он для верности дожал: - Гийом обещал вернуться, поговорив с планетологами…
        А у нее вдруг задрожали губы. Словно он ни за что ни про что назвал ее шлюхой. Но она тут же храбро улыбнулась:
        - Хорошо, буду ждать.
        В голове идиотски вертелся стандартный до анекдотности зачин: девушка, мы с вами встречались. Девушка, я вас где-то видел. И вы самая красивая из всех, кого я здесь до сих пор видел…
        Разговор с Гийомом давил.
        - Первый раз тебя вижу. Жаль.
        Она опять чему-то обрадовалась.
        - Мелькала бы каждый день поблизости, хоть бы глаза порадовались…
        - Почему?
        - Ты очень красивая.
        Действительно, красивая. Что-то итальянское, наверное. Только села отвратительно: ног не видно, стол.
        - Ты итальянка?
        - Иллирийка.
        - Тоже здорово. Ядран…
        - Любишь море?
        - До озверения. Гийом звал сегодня, но как-то… Я - и все врачи. Наверное, со своей аппаратурой. Унизительно.
        - Не надо так думать, Коль. Разве забота унизительна? Ты столько перенес…
        - На ногах.
        Она только через секунду поняла игру слов, засмеялась.
        Как бы это пересесть, чтобы видеть ее всю.
        - Хочешь, я возьму тебе соку? - спросил он.
        - Нет, спасибо, Коль.
        И стол, собака, просторный, коленками не стукнешься…
        - Гийом не обещал вернуться, - вдруг сказал он. - Я соврал. Боялся, ты уйдешь.
        Нет, что-то не так было между ним и ими. Ничего невозможно понять. Она расцвела, словно он сделал ей невероятный подарок.
        - А я не ушла.
        У Коля опять пересохло в горле.
        - Как тебя зовут-то хоть?
        - Светка.
        - Светка… - со вкусом повторил он. - Ты извини, Светка, я сейчас действительно малость прибабахнутый. Пошутить толком не в состоянии. С Гийомом мы сейчас поговорили очень умно, очень серьезно и абсолютно непонятно.
        - О чем? - тихо спросила она.
        Он только рукой махнул.
        - Я восхищаюсь тобой, Коль, - сказала она. - Нет, не тем, что ты такой пилот, что водил машины в самых бешеных атмосферах, что крейсер в одиночку дотянул до Земли, это все тоже прекрасно, но это ремесло, рефлексы… Я - ассистирующий психолог… знаю, что говорю, мы занимались психографированием экипажа по засечкам ежедневных осмотров и тестов, которые вы делали так пунктуально… Это же кошмар, на утлом звездолетике вы столкнулись с такими силами… А ты вернулся добрее, чем был.
        Вот это поехали за орехами, подумал Коль. Добрее… Да я бы тебя прямо здесь изнасиловал! Если аритмия позволит… и конвергенция эта, как ее… Нет, не позволит. И уважение не позволит - к женственности твоей и к чистым глазам… На языке завертелось жалкое, козлоногое, голозадое: «Тогда сжалься, давай переспим!»
        Она покраснела как маков цвет.
        Учуяла что-то.
        - Спасибо на добром слове, - сказал Коль мягко. - Знаешь, Светка, ты ужасно похожа на одну замечательную женщину, которую я очень любил. В той жизни. Просто вылитая.
        Она вздрогнула крупно, трижды, словно кто-то невидимый отстегал ее кнутом. Но его уже понесло:
        - Я улетел, а она осталась. Мы, наверное, еще до Тау не добрались, а она уже стала старушкой… а может, и умерла. Я ее до сих пор люблю… а ты просто вылитая. Я как ошалел, когда ты вошла. Поэтому извини, если я иногда… ну, смотрю слишком…
        У нее, кажется, даже слезы навернулись. Ей нездоровится, может? Тьфу, какое теперь нездоровье. Неужели так сочувствует? Добрый знак…
        В Кишиневе у Коля действительно была регулярная подружка, по выходным он мотался к ней с авиабазы. После второго аборта она что-то расклеилась, а тут как раз кликнули добровольцев для Аральской операции; Коль воспользовался случаем, подал заявление и, оказавшись героем, так и не вернулся. Получил два преданных письма уже в Звездном - и откуда узнала про Звездный? - но на оба не ответил, открылись другие горизонты… Да и совестно было перед нею.
        Что, Гийом? Это ей сейчас рассказать? Это?!
        - У вас были дети? - едва не плача, спросила Светка.
        - У нее - наверное, - печально улыбнулся Коль. - Хорошо бы, если так. А я не успел.
        Свечерело. В буфете стало сумрачно, затекала снизу, от степи, синева.
        - Полетишь со мной к морю? - спросил Коль тихо. - Соглашусь и на врачей, и на их инвентарь. Мужская компания просто поперек горла встала.
        У Светки было лицо обиженного ребенка.
        - Коль, - позвала она, уже словно превозмогая себя. - О чем вы говорили с Гийомом? Расскажи мне, пожалуйста.
        - О хищных гейзерах, - нетерпеливо ответил он. - Полетишь?
        И тут она вдруг встала. Так резко, что, толкнув висящий столик, чуть не опрокинула пустой Гийомов бокал.
        - Я должна подумать, Коль, - проговорила она, и голос был совсем чужой, без малейшего намека на недавнее тепло. - До свидания. - И она почти бегом вылетела из буфета. Он наконец вновь увидел ее ноги, но от этого только сердце закрутило мясорубочным винтом. Кажется, она бежала вниз и по эскалатору.
        Коль остался сидеть, ошалев. Как оплеванный.
        Нет, что-то не так было между ним и ими всеми, что-то не так. Что-то не так.

…Утреннее солнце захлестывало комнату, как в первый день. Словно ничего не произошло. Всеволод вошел, широко улыбаясь, и сказал голосом командора:
        - Я на зов явился! - Сменил тон: - Что случилось такое срочное?
        Его улыбка умерла, а потом стекла с лица, как вода.
        И это было все. Можно ни о чем не спрашивать.
        - Да, Коль. Ты правильно понял.
        Добрыня сгорбился и как-то сразу усох.
        Даже удобно. Коль еще не успевал огранить вопрос словами, а Всеволод отвечал.
        - Обычно пять - семь метров. Только гениально одаренные люди принимают на километры, изредка на десятки - но таких по пальцам перечесть.
        - Садись, маршал, - сказал Коль вслух. - В ногах правды нет.
        Всеволод послушно сел.
        - На что же вы надеялись? - негромко спросил Коль.
        - Решено было обеспечить постепенное вхождение… а пока ты не адаптируешься, не начнешь правильно относиться к миру в целом, потом не начнешь правильно относиться к тому, что тебя слышат… - всем выглядеть как ты. Но… - Он помолчал. Молчал и Коль. - Случайные проколы пошли сразу. А твое отношение к себе… к своим воспоминаниям и своим же собственным мыслям… такой разрыв…
        - О чем ты?
        - Подожди. - Всеволод, сам теряясь, с силой провел пальцами по вискам. - Дай собраться с мыслями. Так неожиданно…
        - Значит, все это время я как голый ходил перед вами? Перед вами всеми?!
        - Подожди, Коль. По порядку… - Чихал я на порядок! Да, скажи? Да?! - Да, - невнятно выговорил Всеволод. - Так… - Коль сцепил пальцы рук, глядя в пол. - Так.
        Мертвым голосом, спрятав глаза, Всеволод начал по порядку:
        - Вскоре после вашего отлета разразилась жуткая эпидемия. Занесли с Луны… Чудом удалось быстро найти методику лечения, иначе… ты рисковал застать пустую Землю. Методика была сложной, комплексной - химия, облучения… и плюс всем детям следующего поколения делали прививки, тоже комплексные. И вот такой побочный эффект. Дети этих детей оказались телепатами. Представляешь, сколько страшных коллизий возникало, когда они начали подрастать? Ведь родители даже не понимали сразу, это не замечалось несколько лет… а детишки с рождения с этим, иного не представляли. Самоубийства были, детоубийства были, потом планету разделили на зоны… Твое по сравнению с этим, прости, Коль, - тьфу! Ты пришел уже в стабильный мир! И мы все понимали, как тебе может оказаться… - Он помедлил, подбирая слово, видимо избегая сказать «тяжело». Сказал: - Неуютно. Но, представь, мы до сих пор не знаем, как этот эффект возник, чем он индуцирован. Не знаем, как его вызвать у взрослого человека… не знаем даже, возможно ли это в принципе! Сейчас эти работы очень активизированы из-за твоего появления, но… Может, черт возьми, напрочь
уничтоженный вирус тоже как-то участвовал в прогрессе! И вот решили вводить тебя постепенно, чтобы избежать шока, чтобы ты как-то освоился вначале… Почувствовали, что тебя обидели наши простецкие рубахи при встрече, - нашлепали за ночь мундиров и в то же время постарались на этом примере объяснить тебе разницу между формальной субординацией и действительным уважением, как она сейчас понимается… И, знаешь, идея прижилась…
        - А похороны?! - вдруг крикнул Коль и даже на миг привстал с кресла. - Что? Тоже карнавал?!
        - Нет, Коль. Нет. Стене действительно два века.
        - На колени вставали - из-за меня?!
        - Мы хотели, - побелевшими губами пролепетал Добрыня, - показать тебе, что не надо стесняться порыва. Захотел - сделал… Это было ужасно, когда ты хотел встать на колени перед телами друзей - и сдержался…
        - Садисты.
        Всеволод помолчал.
        - А вчера Гийом рискнул, буквально открытым текстом объяснил… Ясутоки был против, потому и не пошел с вами из зала, но сам он ничего конструктивного предложить не мог, а мы были почти в панике, мы чувствовали, ты проваливаешься куда-то во враждебность…
        - А потом девчонку подослали проверить, как пещерный козел усвоил урок? Мужика не нашлось?
        - Светка… - медленно проговорил Всеволод. Его лицо совсем потемнело. - Она очень эмоциональная девочка. И ты ей очень нравился, Коль, именно за то, за что она сказала… и правильно, в сущности, сказала, мы все уважаем тебя. Когда Гийом сказал…
        - Сказал?! - гаркнул Коль, ухватившись за единственное слово как за соломинку, в безумной надежде, что оно одно развеет кошмар всех прежних предчувствий и всех нынешних разъяснений.
        - Да, по радиофону сказал. Он позвонил в группу адаптации сразу, а там уже все собрались в ожидании результатов вашего разговора, он знал, что его информации ждут, и не стал ползти по коридорам, позвонил. Отчасти поэтому мы не разучились разговаривать, Коль, ведь по радио нужно говорить словами… книги пишут словами… Когда он сказал, что ему показалось, он что-то сдвинул в тебе, - она рванулась, мы не успели ни задержать, ни посоветоваться.
        - Но ведь она тоже врала! Вошла, с ясными глазами спросила: «Где Гийом?» - Коль выставил руку и затряс пальцем перед носом у Всеволода. - Все вы врали мне, правдолюбцы! Свысока! Днюя и ночуя в моей башке, с тем большей надежностью эту башку дурили!
        - Ну не было другого выхода! - в отчаянии простонал Всеволод. Коль дышал громко, бешено. Всеволод тихо добавил: - Во всяком случае, мы не придумали.
        - Куда она потом ушла? - спросил Коль после паузы.
        Всеволод глядел в сторону.
        - Гийом и я пытались как-то ее успокоить… а в мыслях у нее билось: зачем? Ты так отхлестал ее этой выдуманной грустной историей…
        У Коля даже зубы заскрипели.

«Открылись другие горизонты…»

«Тогда сжалься, давай переспим…»

«Русских давно уже нет…»

«А мне интересно!»

«Так и засветил бы ему японским же компьютером…» «Да, струсил, но никто этого никогда не узнает…»

«Конечно, его каюта ведь ближе…»

«Ты нарочно ее туда послал!»
        - Уходи!! - заорал Коль, стискивая голову руками, словно тонкие косточки пальцев, обтянутые сухожилиями и кожей, могли послужить преградой там, где спасовала великая вековая тайна, казавшаяся вечной благодать… - Уходи немедленно! Сейчас весь гной полезет, я не могу!..
        - Коль, это не гной! - тоже закричал Всеволод, и слова его от ужаса и поспешности набегали друг на друга. - Это просто человек как есть, и это не страшно, страшно не это, успокойся, выслушай как следует, ну успокойся же!..

«Ты нарочно ее туда послал!»

«И коленками не стукнешься…», «Гейзеры мне не до лампочки, как вам!», «Это сословие, каста…»
        - Тогда уйду я!!
        Он выбежал в лифт, покатил вниз до упора. В голове колотилось: не думать! Не вспоминать! Поэтому думал и вспоминал. Лифт остановился, открылись двери. Какой, к черту, первый этаж? Да как же выбраться-то отсюда? Во все стороны разлетались коридоры, пандусы, эскалаторы. Мезаптанный зал. Лаборатория экзовариаций.
        Всю жизнь считался мировым парнем. А глупости, маленькие подлости - кто ж их не делает? На то и жизнь… Неприятно вспоминать, никому не рассказываешь…
        Они не делают.
        Да каким же надо быть, чтобы нечего, совсем нечего было скрывать? Чтобы во время спора или поцелуя быть совсем открытым? Разве человек может? С убийственной, многотонной ясностью Коль понял, что они, все вокруг, - иные. Совсем. Он среди них - не жилец, ему не стать таким.
        На него оглядывались. Заслышав знакомый голос его мыслей, все привычно переходили на акустику - и тут же замолкали, поняв, что случилось и что притворяться уже ни к чему. Он шел, высвеченный взглядами и тишиной. Он хотел крикнуть: «Да перестаньте же, занимайтесь своими делами!» Но мысль кричала так, как никогда не смог бы голос. Слова были не нужны. Взгляды. Нахмуренные брови, огорченно поджатые губы, наморщенные лбы. Шаги. Тишина. Ничем не поможешь.
        Как стыдно быть собой!
        Снизу, снаружи - он все-таки сумел выбраться из здания - он позвонил Всеволоду. Этот получасовой проход окончательно все решил, бороться было бессмысленно, просто не с кем - со всей предыдущей жизнью? Со всей собственной душой? Петля… Всеволод ответил сразу, и Коль без лишних слов не попросил - потребовал:
        - Это единственное, чем ты мне можешь помочь, маршал.
        - Коль, родной… - У Добрыни под бородой ходили нервные желваки и русые волосы чуть шевелились, даже когда он замолчал, подбирая слова. - Конечно, я выполню твою просьбу, конечно. Но ты делаешь ошибку.
        - Вы уже делали. Безошибочно, разумеется. Теперь я делаю, - жестко ответил Коль. - А что именно - вас не касается.
        И дал отбой. Привычно сунул радиофон в нагрудный карман, потом вынул, качнув головой, и аккуратно положил на одну из ступеней торжественной ажурной лестницы, парадно ведшей к главному нижнему входу в Коорцентр.
        Он покидал этот мир. Замечательный, манящий, слишком хороший мир, принадлежащий титанам. Мир, о котором мечтал в мертвой скорлупе «Востока», которому был безоглядно рад, который так и остался будто у другой звезды со своими проблемами мантийного баланса, регулировки солнечной активности, пробоя пространства. С пси-проблемой. Он был закрыт. Отныне миром Коля становился Сибирский заповедник, и сам он становился заповедным зверем, далеким от всех, как белка, заяц или волк.
        В тайгу пришло лето.
        Дни стали протяжными и ясными, в прозрачном воздухе потекли запахи тепла, меда и хвои. Вечерами Коль выходил на берег озера, мерцающего оранжевым и розовым светом, спокойного, чуть печального, и долго глядел на воду, на дальний берег, иззубренный голубым лесом, а потом столь же долго купался, плеском и кряканьем стараясь очеловечить лесную тишь. Нырял, озирая сумеречные валуны на дне. Проламывал снизу приглушенные радуги поверхности, фыркал, на все озеро кричал: «Есть еще порох в пороховницах!», громко смеялся в гулкой тишине.
        В пасмурную погоду он обычно приходил на озеро днем. Он любил, когда пасмурно, когда низкие тучи висят неподвижно над лесом и воздух грустен и тих. Он стоял на берегу, садился, опять вставал, ходил и все смотрел на серую гладь, на сизую, чуть замутненную даль.
        Потом из лесных лощин наползал тусклый, молчаливый туман, небо пропадало; из пелены то выплывали, то тонули опять седые и синие сосны, и тишина стояла такая, словно один на свете.
        Он любил сидеть в скиту дождливыми вечерами, когда капли сочно хрупали по старой крыше. Тогда он позволял себе запалить свет и изредка что-нибудь читал. Не беллетристику, упаси Боже. Полюбил исторические труды, особенно о своем времени. Эти нынешние черти и до прошлого добрались всерьез - изобрели хроноскопы и не в старых обрывках и черепках теперь ковырялись, а просто ныряли в любое время и следили без зазрения совести за кем хотели, столько, сколько нужно. Такого понавытаскивали… Коль читал и думал: если бы мы, там, пещерные, знали, что в любой момент рядом с нами, когда это требуется по его теме, может возникнуть невидимый и неощутимый наблюдатель, все видящий и слышащий, читающий мысли, чувства, воспоминания, способный замерить пульс, уровень гормонов в крови, Бог знает что еще, и с высоты ценностей своего века судить либо одобрять, - вели бы мы себя лучше и честнее? Или плевали бы на горько мотающих головами потомков, ведь они все равно не могут ни к стенке поставить, ни отслюнить капусты… Просто смотрят. А эти, нынешние? Ведь за ними тоже наверняка будут смотреть… Да что им - они и так
постоянно друг у друга на виду, им бояться нечего…
        Впрочем, свободные вечера были редки - десять тысяч квадратов на одного добросовестного человека достаточно, чтобы потеть едва ли не каждый день. В сарае стоял скорди, но Коль не летал - даже зимой, делая стокилометровые концы, предпочитал лыжи и спальный мешок.
        Где погибла Лена, поставил крест из двух толстых веток, связанных длинным жгутом травы. К кресту не ходил - разве что случайно. Эти случайности одно время повторялись до странности часто.
        Но то было весной. Теперь лето шло к середине, к годовщине изгнания. Он по-настоящему знал теперь лес, и лес знал его, лес верил ему и не скрывал ничего. Коль растворялся в нем, топил себя в соснах и кедрах, в можжевельниках, в буреломах, в необозримых вересковых всхолмиях, говорил с оленями, целовал важенок в бесхитростные глаза… Он любил свою работу.
        Он отпустил бороду и, как-то подойдя к зеркалу, удивился, что она получилась седая.
        Постепенно он забывал рейс и все, что там было, и все, что было после. Пустота в душе росла, и душа переставала болеть.
        Погожим августовским вечером он сидел на крыльце, отгоняя веточкой комаров - и не кусаются, а все ж таки вьются, пищат, стрешный их расшиби. Садящееся солнце золотым прозрачным днем дымилось в соснах. Доносился уютный говорок реки на порогах, птицы тилинькали, по коленям и по земле скакали белки. Никто не поверил бы, что этот человек летал на Лебедь и Эридан.
        Из деревьев бесшумно выступили четверо и замерли, глядя на Коля и скит.
        - Однако, - пробормотал Коль, вставая. Сердце словно окатили кипятком. Белки шарахнулись, широкими прыжками улетели в лес.
        Пришельцы были грязны и заляпаны болотной тиной, будто лешие.
        - Где ж это вас так-то растрепало?
        Те молчали. Помолчал и Коль, стараясь выровнять сразу сбившееся дыхание. Я - дед. Столетний лесовик. Ни о чем не думаю…
        - Идите-ко сюды… - проговорил он. - Да не молчите вы! Небось телепатируете в меня? Слыхал, слыхал я про это, лет с полста назад был у меня один - тоже вот эдак все таращился. Ан без толку! Я тут сто лет живу, вы со мной, ежели сказать чего желаете, так вслух, будьте ласки, горлушком. Заходите, вам, я вижу, помыться са-мый час…
        Те приблизились. На вид им было лет по семнадцать. Из-под грязи на лицах сиял восторг.
        - Дедушка, - нерешительно сказал один, - а…
        - А у нас скорди сломался! - перебив, радостно объявил второй, и по голосу он явно был девчонкой.
        - Да ну? - удивился Коль. - А тот парень говорил, они не ломаются.
        - Пятьдесят лет назад скорди не было, - сказал первый насупленно.
        - А можа, и не было, - согласился Коль, стараясь не подумать лишнего. - Можа, чего другое не ломалось.
        Они засмеялись.
        - Деда, - спросил потом первый, - а как тебя зовут?
        - Зовут? - Коль поскреб в затылке, лукаво глядя на гостей в прорезь между свисающими на лоб патлами и карабкающейся к глазам бородой. - А я энтого и не помню… можа, Иван, а… а можа - Семен…
        Они опять засмеялись. Это было восхитительно: седой заросший дед, такой древний, что не берет телепатемы, с веселыми коричневыми глазами, живущий в дремучих лесах так давно, что имя свое забыл! Они все принимали на веру.
        - А как же нам тебя… э… величать?
        - А как вашей душеньке угодно, хошь просто дедом. А вот как мне вас величать?
        - Цию, - с готовностью сказал первый. - Фамилия - Пэн.
        - Но он еще не сэнсэй, так что можно без фамилии, - с веселым ехидством ввернула стоявшая рядом девчонка.
        - Сэнсэй - это у японцев, - терпеливо возмутился Цию. - У нас говорят «сяньшэн». Сколько раз тебе объяснять?
        - Да помню я, шучу просто, - отмахнулась девчонка и назвала себя: - Даума.
        - Сима. - Здесь была еще одна девчонка.
        А четвертый покраснел так, что даже из-под тины проглянул, застенчиво улыбнулся и поведал чуть ли не шепотом:
        - А я - Макбет…
        Его товарищи прыснули.
        - Ишь ты, - уважительно сказал Коль. - Из Шотландии небось?
        Макбет пылко выпрямился, но ответил опять застенчиво:
        - Из Армении…
        - Тоже страна, говорят, хорошая, с горами… А уляпались-то вы, интернационал болотный, мать честная! Жертв-то не было, когда падали?
        - Да скорди у нас на земле поломался! - радостно объявила Даума.
        - Удачно, удачно… Помыться б вам да одежонку простирнуть… Справитесь?
        Другая девчонка - Сима, что ли, - неуверенно кивнула, с неопределенной надеждой поглядывая на остальных.
        - Ну и ладушки. Пошли, тут до речки полтораста аршин.

«Аршин» прозвучало как музыка.
        - А это сколько? - сладко трепеща, спросил Макбет.
        - А увидите, чай, - ответил Коль, сам никогда не знавший, сколько в метре аршин или в аршине метров.
        Подальше, подальше! Только держаться подальше! После года животной жизни Коля опять била дрожь человеческого страха, предощущение человеческого стыда. Маршал сказал - метров семь, дальше цепляют только гении, а эти на гениев не очень-то похожи!.. Подальше!
        А пришельцам было не до того. Они смотрели во все глаза на всклокоченную бороду и на замшелый скит, слушали во все уши древнюю лесную речь, а из сознания Коля до них долетали легкими дуновениями спокойные озера, бурные речки, полные рыбы, оленята, катающиеся с Колем по жухлой осенней траве…
        Они пошли. Босой Коль в перезаплатанной рубахе-размахайке, в закатанных до колен штанах вел и безо всякой телепатии чувствовал на своей спине изумленно-радостные взгляды ребятишек.
        - Вот она, - проговорил он, и они вышли на тот самый берег, где Лена - царствие ей небесное - когда-то его спасла.
        - Ух, какая, - раздался сзади голос Симы. Алая от заходящего солнца вода бурлила. - Здесь бы надо порисовать…
        - Заползайте, девоньки, - посоветовал Коль, - а мы за огорочек пойдем, во-он туды. Не заледенейте, водица тут студеная…
        - Не заледенеем, дед, - заверила Даума, и тогда Коль с парнями удалился, перевалив через береговой холм, на котором, обнажив длинные стоячие жилы корней, кренились над потоком тяжелые золотые сосны.
        - Тут и вы стирайтесь.
        Парни послушно разнагишались - с одежды хлопьями отваливалась присохшая грязь.
        - К скиту дорогу найдете?
        - Куда? - спросил Цию.
        - К дому.
        - Найдем.
        - Тогда я пошел ужин варганить. Только живей, а то как раз лихоманку подхватите!
        Поспешно развел огонь, поставил ужин - картофель со своего огорода и копченая лососина. Потом, вспомнив, бросился к скорди, вскрыл пульт и вытащил интераптор. Теперь не взлетит, хоть тресни. Закатил блок под крыльцо, вернулся в скит.
        Там было полутемно, легко пахло жарящейся картошкой. Достал из погреба баночку маринованных огурцов. И тут множественно заскрипели ступени крыльца, и в дверь вежливо постучали.
        - Забирайтесь, - сказал Коль самым радушным голосом - и внутрь буквально ворвались гости в мокрых насквозь, но чистых одежках, красноносые и продрогшие до костей. - Эко вас разобрало! Ну, давайте к печурке, она теплая…
        Они не ответили - возможности не было, - только закивали судорожно и, трясясь, прильнули. Коль, посмеиваясь, созерцал. Теперь можно было, слава Богу, разобрать, кто парень, кто девка. Невысокая, коренастая, с черными жесткими волосами - Даума. Монголка, наверное. Тоненькая, гибкая, длинные волосы мокрыми веревками приклеились к спине и узким плечам - Сима. Высокий, тощий, носатый, губастый - Макбет. Цию похож на Дауму - тоже крепко сшит, скуласт, только повыше, почти с Макбета.
        - Вам ведь, робятки, придется застрять здесь. - Коль заполз в дальний угол: авось пси-слышимость похуже. - Мой скорди навряд полетит. Автомат с продуктами придет только через неделю. Так что…
        - А если подождем автомат, тебя не стесним? - это, конечно, тактичный Макбет просипел сквозь дрожь.
        - Да чего ж, мне одна приятность.
        - А нам и подавно, - ответила Сима. - Здесь удивительно красиво. Ты с оленями нас научишь играть?
        - Олешков тута нету, - ответил Коль с сожалением. - Зимой на олешка приезжайте, ну, осенью в конце… Нонче медведь в лесу, кабарга, изюбр… белки, птахи всякие…
        Гости постепенно приходили в человеческий вид - трясение унималось, умеряли алое сияние носы. Но ребята еще припластывались к печке, по которой, темня побелку, сползали водяные потоки.
        Потом был ужин.
        - Медку выпейте, медок у меня знатнеющий, лесной! Хмелеешь, а не дуреешь! Ну, что по капельке, одно только продукт переводить, ты, красавица, стаканчик-то доверху налей и одним глоточком - хлоп! Во, вот на Цию свово погляди! А вот огурчик, из нефти вы огурчика такого хоть лопните - не сделаете, не даст ни нефть, ни вакуум такого букету… Ах, сладко! Ишь, горностайчик прилез, вкусно запахло ему… ай ты, лапочка, ай, друг любезный, ну уважил! Ты, Мак, дай ему кусочек, не кусит с пальцем! Что? Как приручил? Да никак не приручал, зверушки меня сызмальства знают. По душам поговорить и им охота, а кто ж их лучше меня поймет? Волк глухаря не поймет, лисонька зайчат не поймет тож… Зайчата, обратно, ко мне побалакать идут. Что ж ты, Серафима-красавица, картоху-то в дальний угол удвигаешь? День-деньской по лесу плутала, да с двух картох ладошкой по горлушку пилишь? Фигуру, я чай, бережешь? Вот и зря, кому задохлина-то нужна? Цию, тебе нужна? А тебе, Мак? Чего краснеешь? Подлить медку?
        Усталые, угревшиеся ребята быстро сомлели. Коль пожелал им спокойной ночи и удалился, оставив их самих разбираться со спальными местами. В скиту была одна комната, и в ней был один диван. Вошел в сарай, решив было улечься на сиденье скорди, но, покачав головой, вышел и, постелив старую доху прямо на землю, под сосенкой, бухнулся на нее. Не хотелось спать, хотелось смеяться, словно в то, первое утро. Оказалось, он очень соскучился по людям. Неужели по сю пору не раскусили?
        Вот тебе и телепатия! Он открыл глаза; приподнявшись на локте, посмотрел на скит - в окошке еще теплился свет, промелькнула чья-то тень, взмахнула чья-то рука. Но не доносилось ни звука. Теперь они беседовали по-своему. Нечего скрывать. Счастливые… Он не заметил, как заснул.
        На рассвете проснулся от сырости. За ночь наполз с болот туман; деревья, как кошмары, растопыренно темнели в пелене. Привычная тишина казалась странной настолько, что звенело в ушах. Коль вскочил; упруго пробежался, согреваясь, вокруг безмолвного скита. Там еще спали. Туман медленными струями оглаживал отсыревшие серые бревна - казалось, скит плывет. Коль на цыпочках подошел к двери, осторожно заглянул. Ровное, сонное дыхание внутри только подчеркивало тишину. Даума и Цию уместились рядышком на тесном для двоих диване; но теснота им не мешала. Они едва заметно улыбались - лицо в лицо. Макбет скрючился на голом полу - в углу, в том самом, дальнем. Коль отметил, как совсем по-детски приоткрыты его губы, а взгляд уже потек влево, и сердце, будто все зная заранее и тщась зачем-то предупредить о неизбежном, торкнулось сначала в живот, потом в горло и пошло бешеными ударами пинать кадык. Возле печки, на Колевой дохе, обняв единственную в доме подушку, спала Сима.
        Волосы цвета оленьих глаз широким пушистым водопадом лились на плечи и спину, обтянутую майкой, - из-под майки, из золотистой пены водопада беззащитно выпирали лопатки. Юбчонка, охлестнутая по осиной талии широким красным поясом, вся скаталась где-то на животе. Длинные ноги, уже не девчачьи, а девичьи, были чуть раздвинуты - они и не подозревали, доверчивые бедняжки, что вдруг докрасна раскалившийся взгляд старого монстра сейчас грубо навалился на них сзади и тщится раздвинуть шире. Коль поспешно захлопнул дверь, глотнул холодного тумана - сердце не сходило с форсажа. Опять? Все сначала?! Он рванулся вон. Долетел до озера, содрал одежду и остервенело швырнул себя в прохладную, тихую воду; оттолкнул ее, как смертельного врага, еще, еще, еще, перед ним вздыбился кипящий бурун.
        Ну ведь живой я, живой!
        И не такой.
        Плохой. Пусть плохой. Я могу стараться быть лучше. Могу взять себя в узду, соблюдать приличия. Не нарушать. Не преступать. Врать. Притворяться столетним дедом. Только чтоб они не уходили. Она не уходила. Но думать-то, чувствовать-то я могу только как я! И с этим ничего не сделаешь!
        Утонуть?
        Берег ушел в туман; и сзади, и впереди, и по сторонам зеркало покорной воды, которую он насиловал, растворялось в серой бездне и казалось бесконечным.
        Он нашел скит пустым. Подушка и аккуратно сложенное одеяло лежали там, где полагалось, доха висела на своем чуть погнутом гвозде у двери. Коль окостенел на пороге. Неужто ушли? Он почувствовал странное мертвое облегчение. Ушли. Шагнул назад, постоял на крылечке, держась одной рукой за косяк, - туман рассеивался, розовел, деревья плыли в нем, как корабли. В лесу только птахи гомонили.
        - Робяты-ы-ы!! - надорванно крикнул Коль. - Ого-го-го-о!!
        С одной из елей сорвалась кукушка и в два взмаха беззвучно сгинула.
        Ушли.
        Коль вернулся в уютный полумрак. Подошел к печке. Половицы скрипели оглушительно - каждым шагом Коль будто сам пилил себе череп.
        Вот здесь она лежала, раздвинув ноги, как влюбленная девушка-зверушка подставляясь его взгляду.
        Если бы не спала.
        Провел по лицу рукой, встряхнулся. Стол был полон грязной посуды - следовало ее помыть.
        Сзади раздался легкий шорох, и Коль рывком обернулся, потеряв дыхание. У входа, сложив лапки на груди, столбиком стояла белка.
        - Привет, - сказал Коль угрюмо. - Иди, ничего тебе гости не оставили.
        Белка цокнула и раздраженно дернула хвостом вправо-влево.
        Посреди стола лежал листок бумаги.
        - О Господи, - устало пробормотал Коль.

«С добрым утром, дед! Мы пойдем побродим. Не заблудимся, не беспокойся - без тебя далеко не уйдем. До свидания. Мы».
        Он совсем не обрадовался. Наоборот, сгорбился еще больше. Все начиналось сызнова, на худшем витке, и в перспективе был только проигрыш. Чистая, без своего вранья и без напряженного ожидания чужой подлости, жизнь заповедного зверя проблеснула и пропала, заслоненная клочком бумаги.
        Пошел и вставил в скорди интераптор. Пусть летят. Заглянул мимоходом в зеркальце, висящее над пультом, и почувствовал дикое отвращение к заснеженной бородище, нечесаным патлам, морщинам, посекшим коричневую кожу вокруг глаз.
        Он ушел. Пронзил лес. Уперся в Ржавую Топь.
        Над ней стлался еще туман, пропитанный душным смрадом. Болото было огромным, от него веяло безысходностью, а далеко за ним парили, будто отделившись от земли, сверкающие льдом и чистотой горы - острыми светозарными клыками они впивались в синее небо. Коль двинулся по краю топи, пытаясь обогнуть ее и выйти на прямой путь к горам, - но топь не иссякала, теснила, отжимала назад, а горы неподвижно и недоступно висели в искрящейся дали. Коль шел, время от времени срываясь в тину, рыча от бессилия, километр убегал за километром, и наконец он рухнул на влажный мох, среди выпирающих змей-корней.
        Он вернулся в скит около пяти.
        На краю поляны он замер. Над трубой маячил сизый прозрачный дымок, возле огорода, где Коль всегда колол дрова, валялись свежие щепки. «Ты глянь только», - сказал Коль удивленно. А навстречу ему уже взметнулся Макбет с кровоточащей царапиной на щеке.
        - Дед!
        - Ая?
        - А мы уже беспокоиться начали!
        - Обо мне-то? - усмехнулся Коль.
        По лицу Макбета пробежала тревожная тень, но он тут же улыбнулся своей застенчивой улыбкой.
        - Да. - И побежал обратно, радостно вопя: - Робяты-ы! Я деда привел!
        В скиту дым стоял коромыслом. Цию, как корсар-канонир в сражении, голый по пояс, с блестящей от пота спиной и слипшимися в клочья жесткими волосами, яростно топил печь. Когда он, здороваясь, повернулся на миг, Коль увидел красное лицо с прижженными ресницами и сверкающий веселой злобой оскал молодого черта. Даума, рыдая, кромсала лук. Она попыталась улыбнуться Колю, но из глаз катились слезы. Вытерла щеки тыльной стороной ладони и, закидывая голову назад, опять принялась за дело. В уголку, примостившись на корточках, Сима сосредоточенно чистила картофелину, медленно, но верно ополовинивая ее; можно было надеяться, что минут через десять она бросит нечто вроде беленькой вишни в ведерко, где уже купались четыре предшествовавшие жертвы ее прилежания. Как красиво она сидела на корточках… Сердце вновь задергалось, швыряя, как уголь в топку, в голову кровь, а Сима виновато улыбнулась навстречу Колю и развела руками - картошка со спирально завивающейся полосой шелухи в одной, штык Коля в другой.
        - Деда, - смущенно сказала она, - у тебя они получались больше… А мы уже беспокоиться начали!
        - Кто начал-то, кто начал! - возгласил разъяренный Цию, с остервенением орудуя кочергой. - Ты и начала, да еще Мака заразила! Это ты у нас такая трепетная. А нам просто захотелось смонтировать обед к твоему приходу, дед. Ты ведь больше нашего устал.
        Коль ласково смотрел на них. Дети, подумал он, умные, добрые, замечательные, почти взрослые дети. И они, конечно, услышали эту мысль, потому что все, как по команде, улыбнулись, а Цию сказал басом:
        - Нам уже по девятнадцать…
        - Одно другому, слава Богу, не мешает, - ответил Коль вслух и, старательно вспоминая, как шел по краю топи, приблизился к Симе: - Картоху-то, красавица, не так чистют…
        - Я и сама уже поняла, - ответила Сима с сожалением и трудно выпрямилась на затекших ногах. - Только не получается.
        - Иди помоги кому.
        - Я посмотрю лучше, поучусь. Когда зимой к тебе приеду, буду сама.
        Ну-ка, корни, корни перед глазами! С утра еще белка была!
        - Ты что ж, и впрямь в морозы сюды навострилась? - со спасительной иронией, сразу показавшейся даже ему самому чрезмерной и грубой, спросил Коль.
        - Неужто ты меня на морозе оставишь? Чай, в дому согреешь? - старательно подделываясь под его говор, сказала она.
        Белки, белки, белки! Кукушки!
        - Чем смогу, согрею, - сказал он рассеянно. - Чаек с травками… медок… Только ножик, красавица, повесь где взяла. Он на дичь покрупнее картохи.
        Потом они обедали. Коль опять усиленно предлагал свой медок, и на этот раз он пользовался значительно большим спросом. Под конец обеда все слегка захмелели, поминутно раздавался смех, говорили одновременно. Сима предложила Колю написать его портрет - оказалось, она одаренный художник - в обнимку с горностаем или еще с кем-нибудь. Коль сказал, что приведет медведя, все захлопали и задрыгали ногами. Потом Даума принялась изображать доисторическую сварливую жену, ворча: «Тебе уже хватит… Всю валюту пропил…» Стоило Цию начать что-либо рассказывать, она, смеясь, прикрывала ему рот ладошкой: «Чепуху ты порешь, мой единственный, это было не так, а этак…» Коль хохотал здоровым смехом. Он забыл, что ему сто лет.
        Огонь в печи умирал, становилось темно. Цию и Даума уже примеривались целоваться. По печальному носу Макбета, нависшему над столом, ходили смутные отсветы багрово дышащих углей. «Ой, а давайте танцевать!» - вдруг вскочила Даума, и Макбет сейчас же встал и как-то деревянно подошел к Симе, и она послушно поднялась ему навстречу, но даже во мраке было заметно, что он обнял ее робко, а она его - спокойно. Вдруг опять почувствовав себя животно голым - будто он благородно пришел с демонстрацией на Красную площадь крикнуть: «Свобода и безопасность!» и прямо на брусчатке его пробрал необоримый понос, - Коль сбежал на крыльцо. Это было сродни бегству от хищного гейзера: «Никакая высота не спасет!» - так и теперь все клеточки тела вопили: «Никакой угол не спасет!»
        - Дед, а ты?.. - крикнула Даума, но дверь уже захлопнулась.
        Сквозь сети ветвей сочился свет с негаснущего темно-жемчужного неба. Воздух был прохладным и свежим, и Коль жадно хлебал ночной таежный дух. Из скита неслись слегка усталые вскрики и топот. Плясали, видимо. Стало завидно и одиноко. Коль сунул голову в душную тьму и громко сказал: «Эй, шпана! Кончай бузить, отбой!» - «Да, уже…» - хлюпающим от смеха голосом отозвался кто-то - Коль даже не понял кто. Из темноты на него задышали - Коль отшатнулся; отдуваясь, вышел Цию.
        - Ф-фу, как хорошо… Дед, что ты с нами сделал?
        - Не я это. Медок.
        - Чудесный продукт!
        - Больше не дам.
        - Не бойся, не сопьемся. - Цию, смеясь, тронул Коля за плечо.
        - Все равно. Подлое это веселье, не настоящее.
        - Что же в нем подлого?
        Становлюсь ортодоксальнее ортодоксов, подумал Коль.
        - Какие же мы ортодоксы? - ответил Цию. - Просто хорошие робяты.
        - Черт бы побрал эту вашу пси!..
        - Дед, что ты! Это же такая прекрасная штука!
        - Я знаю, мил друг, кака така она прекрасная.
        Цию внимательно посмотрел на него. Помялся.
        - Дед, мы… чувствуем себя виноватыми. Что слышим. Ты не сердись на нас, пожалуйста. Хорошо?
        - С чего ты взял, что на вас? - улыбнулся Коль. - На себя.
        - И на себя не надо. Когда ты вернулся сегодня из лесу, мы почувствовали… - Черт бы вас побрал.
        Цию кивнул и, вновь приоткрыв дверь, крикнул внутрь: - Эй, хватит париться, смертные! Дед зовет на прогулку!
        И Сима вышла, будто стояла у порога и ждала, когда позовут.
        Белки, белки! Медведи, куницы, лисицы… кобылицы… Девицы. Черт!
        - Не на прогулку, а дрыхнуть пора! - угрюмо поправил Коль.
        - Мы чуток проветримся и рухнем, - пообещала Сима. - А кстати, дед, ты ведь озеро обещал показать. Может, прямо сейчас? Светло ведь. Я такой ночи никогда в жизни не видела.
        - Черта лысого, красавица, - проворчал Коль. - У тебя кровушка молодая по жилкам бегает, а мне, старику, на покой пора, погреть кости.
        - Да, прости, - покаянно сказала она. - Я забыла. Очень тянет погулять, поговорить…
        Вот змея… Змеи! Змеи!
        - Здесь много змей? - спросила Сима.
        Коль только сплюнул в сердцах и пошел к сараю. Отойдя шагов на десять, за пределы слышимости, обернулся. На крыльце стояли и дышали все четверо.
        Сима была стройной, как кабарга.
        - А ежели неймется, Серафима-красавица, то речка вона, рядышком! Охладись!
        При воспоминании о вынужденном купании в реке всех передернуло.
        - Н-нет уж, - пробормотала Даума.
        - Мы вокруг дома слегка погуляем, - ласково глядя на нее сверху, предложил Цию. Но даже тут она должна была сделать вид, что могла бы и не согласиться.
        - Пожалуй, - покрутила приплюснутым носом. Парень улыбнулся еще шире, и они, как король с королевой, сошли по голосистым ступеням, повернули и скрылись за углом скита. И сейчас же Сима, будто испугавшись того, что осталась вдвоем стоять рядом с Макбетом, звонко крикнула:
        - А я так пойду окунусь!
        И кабаржиными легкими скачками унеслась в темную массу деревьев, замершую во влажной тишине. Помелькало, удаляясь, светлое пятно майки, потом деревья захлопнулись.
        - С ума сошла, - сказал Макбет дрожащим голосом. - Заблудится…
        - Утром найдем, - ответил Коль из своего далека. - Зверь нынче сытый, добрый… не загрызет.
        Мак стоял на крыльце, будто знал, что Коль хочет расстояния. Постоял, затем, переломившись в поясе и коленях, опустился на ступеньку крыльца. Печально проговорил:
        - Тишина какая… Будто в мире и нет никого.
        - На десять тыщ квадратов нас пятеро, - подтвердил Коль. - А так и впрямь один я тут. Да зверушки.
        - Ты действительно Симе позировать будешь… с медведем?
        - Нет, конечно.
        Помолчали. Небо истекало призрачным светом.
        - Чего ты киснешь? - спросил Коль.
        - Видно? - Макбет воровато взглянул на Коля и сказал: - Люблю ее очень.
        - А она знает? - глупо спросил Коль.
        Макбет только усмехнулся:
        - Конечно.
        - И - нет?
        - Не-а.
        - Зачем же поехали вместе? У тех - пара, а вы… мучительство одно.
        Макбет помедлил.
        - Разрешила… А мне так все равно лучше. Лучше рядом мучиться, чем вдали.
        - Экий ты, братец, не мужественный. А еще южанин. Это Симке такие фортеля позволительны, у ней кровь холодная, северная…
        Макбет опять помолчал. Даже не обиделся, чудак.
        - Кровь у нее, как я понимаю, бурлит и пенится… Ладно. - Он вдруг встал. - Пойду-ка залягу. Спокойной ночи, дед. - И, пригнув голову, чтобы не задеть притолоку, ушел в темноту скита. Слышно было, как он ворочается, умащиваясь на скрипучем полу. Потом затих, все совсем замерло.
        Так. Их могли прислать. Для какого-то очередного надо мной эксперимента. В целях адаптации. Дальнейшей. Успешной. Дали годик погнить в лесу, чтобы спесь поотшибить, и - подбросили тщательно подобранную и вызубрившую роли опергруппу. Вот, мол, наша здоровая молодежь, наша смена, подрастающее поколение. Симпатичные, правда? Попробуй-ка не согласиться, старый козел! Но проблемы есть, без проблем не бывает, не ты один, хрен космический, с проблемами. Все с проблемами, и никто от них не умирает. Счастливая пара - да, это нормально. Но девушка явно не во вкусе козла - чтобы не запутать его рефлекторных движений. А вот несчастная пара. И девушка, гляньте-ка, полный персик! Сейчас как выйдет из-за дерев мокрой русалкой - брюки ведь лопнут. Если, конечно, мхом все не заросло… Ничего, подлечат, главное, чтобы наживку заглотил. И - у-тю-тю, к нам, в наш светлый мир! Ходи среди нас единственным уродом, мы посочувствуем!
        Какая чушь лезет в голову! Замечательные ребята свалились с небес, радоваться надо!
        Станешь шпиономаном, когда у тебя в башке хозяйничает кто хочет, а ты, этого даже не чувствуя, даже не ведая, что им видно, что нет, стоишь посреди зрячих бельмастым козлом и знай себе мемекаешь только: ме-е!.. ме-е!.. десять ме-е-етров! Да там, может, целый институт пахал весь год, чтобы меня наколоть!
        А зачем им, собственно, меня накалывать?
        А что, собственно, имеется в виду - наколоть Коля Кречмара?
        Стал бы я выдирать из его грязной норы безногого спившегося калеку и селить в своей квартире, чтобы им любоваться постоянно, - и не просто выдирать, а с ухищрениями, с интригами, с пятерным обменом цепочкой, с обильным подмасливанием городских властей… Черта лысого! А они?
        О Господи…
        Из-за угла, держась за руки и не то молча, не то воркуя, медленно ступая по росистой траве, показались Цию и Даума. Улыбнулись Колю, сказали: «Спокойной ночи» - и вошли в скит. Коль тоже улыбнулся и сказал: «Спокойной ночи». Задребезжали старенькие пружины дивана. Даума тихонько засмеялась, потом они явно поцеловались, опять поцеловались, старательно пытаясь соблюдать тишину, и через несколько секунд раскатистым басом гаркнула какая-то особенно подлая пружина; Даума снова засмеялась, и тогда уже действительно все затихло.
        Земля плыла сквозь дымчатый хрусталь.
        Где ж это красавица застряла, подумал Коль. Русалка выискалась! Тревога стремительно вспухла, затопляя сознание. Я тут сижу, гнусь измышляю - а она действительно заблудилась, что ли? А может - течением об камень?.. Против воли он сделал несколько шагов к реке, но в этот миг из сумрака выступила Сима и, ни слова не говоря, поманила Коля рукой. Коль задохнулся. Что такое? Пересек поляну, подошел. До скита метров тридцать. До Симы - шаг. Она сказала смущенно:
        - Прости, я ждала, когда Мак уйдет, боялась, услышит. Я не хочу спать в скиту. Мак… ему тяжело, когда я так рядом. Он не спит, и я не могу.
        - Чавой-то? - спросил Коль.
        - Он не спит, горюет…
        - Чего ж это он горюет в таку погоду?
        Она озадаченно взглянула на Коля:
        - Он же меня любит.
        - А-а, - отозвался Коль. - И спать тебе не дает, фулиган несознательный!
        - Ну что ты… Зачем ты так говоришь?
        И Светка тогда кричала: «Зачем?!» Она же слышит!!!
        - Мне… его жалко, но что же делать?
        Коль сдержанно предложил:
        - Хочешь, в скорди ложись, на сиденье. Там, правда, тесновато, а ты девка голенастая… поместишься?
        - Помещусь. - Сима улыбнулась. - А ты где?
        - Как зайчик, под самой дальней сосенкой. - И внезапно вырвалось: - Чтоб тебе не стало меня жалко.
        - Послушай, - заговорила она очень поспешно, - я шла и наткнулась на крест. Я знаю, так раньше хоронили. Ты кого-то здесь… потерял?
        Коль помолчал.
        - Кабарга у меня была, дружили очень. Красивая, как ты вот. В холода ее волки порешили.
        - Расскажи.
        Коль стал вспоминать. Глаза Симы влажно заблестели, она вслушивалась жадно и грустно.
        - Спасибо, я поняла…
        - Ну вот, - сказал Коль, - распечалил я тебя, старый дурень…
        - Дед, - сказала она вдруг. - Ты ведь не дед. Ты Коль Кречмар, звездный пилот. - И она несмело коснулась кончиками пальцев его плеча. Произнесла чуть удивленно: - С кем свела судьба…
        Все.
        - Честное слово, я не нарочно подслушивала! - с отчаянием сказала она. - Пожалуйста, поверь! Я просто ждала, когда Мак уйдет!
        Все.
        Он проиграл опять. Он с самого начала знал, что проиграет, вот и проиграл. Наконец-то. Скоро снова будет покой, они уедут.
        Она слышала его.
        - Хочешь, уедем? - Ее голос дрожал.
        - На чем? У вас же скорди сломался.
        - Мы его сами сломали, решили поробинзонить… Мы даже не знали, что ты здесь, Коль.
        - А сказали, сломался. Меня, значит, обманывать можно?
        - Да нет же! Мы еще до тебя просто сами так договорились: сломался, и все. Цию вынул интераптор, мы завязали ему глаза, он отошел и закопал вслепую, чтобы труднее было найти. Мосты сожжены, мы в дремучем лесу одни-одинешеньки… Мы не врали! Но если хочешь…
        - Что ж ты словами спрашиваешь, красавица? Али я нечетко мыслю?
        Она помедлила, будто прислушиваясь.
        - Ты и хочешь, и не хочешь. Разве мне… нам выбирать?
        - Тебе, - честно сказал он.
        Она не нашлась, что ответить словами. А что она подумала - знать ему было не дано.
        - Ты знаешь, как я к тебе отношусь? - спросил он.
        - Да, - ответила она мгновенно.
        - Как?
        - Как Макбет.
        Коль закашлялся смехом. Да если бы он был способен чувствовать то же, что этот мальчик!
        Она слышала его.
        - Я для примера сказала… Чтобы не называть словами. - И вдруг храбро разъяснила: - Я знаю, тебе нужно все… всю… прямо сразу.
        Запнулась. Конечно, уже услышала, что он хочет спросить. Но ждала, когда спросит вслух, - из вежливости? Из сострадания к его уродству? Из уважения? Пес их разберет…
        - Из уважения… - едва слышно сказала она.
        - У тебя уже было это? «Все… всю»?
        - Нет.
        - Хотела бы?
        Она пожала голыми плечами, и он вдруг всполошился: майка, юбка коротенькая, так легко девчонка одета ночью, - но она ответила сразу:
        - Нет, что ты, не замерзла… Как можно хотеть этого отдельно? Полюбить хотела бы… Так, чтобы с ума сойти, чтобы стлаться…
        - Зачем?
        - Ты разве не знаешь? - Она посмотрела удивленно. - Потому что станет для чего жить. Потому что все начнет получаться. Потому что даже то, что и так получалось, станет получаться вдесятеро лучше.
        - Откуда ты знаешь, раз не было?
        Она опять пожала плечами:
        - По другим вижу.
        У него дернулись, кривясь, губы.
        - Красиво говоришь. Но даже если и так - это дела молодые. В моем возрасте и положении все иначе. Надо притиснуть девушку, побарахтаться чуток… и - по делам. Чтобы излишнее возбуждение не препятствовало надлежащей колке дров.
        Она вздрагивала от каждой фразы, словно он ее хлестал. Как Светка. Долго не отвечала.
        - Если бы ты чувствовал, Коль, какая это боль… Просто самая обыкновенная боль - слышать душой не то, что слышишь ушами. Это рассогласование… кажется, душа взорвется от какого-то отчаяния. Я не могу объяснить… Пожалуйста, говори что думаешь!
        - Я не знаю, что я думаю!! - заорал Коль на весь лес и даже ладонями ударил себя по вискам. - Не знаю!!
        - С той женщиной, Светкой…
        - Ты и про нее знаешь?!
        - Но ведь ты сам только что это вспоминал…
        Он даже застонал, замотал головой от муки. И без сил опустился на мягкую хвою, засыпавшую землю. Сима сразу же села рядом с ним.
        - Не садись на холодное, дурочка. Сыро.
        Лучше сядь ко мне на колени, непроизвольно подумал он, но, конечно, вслух не сказал.
        А она, глядя ему прямо в глаза, легко пересела к нему на колени.
        Ягодицы были упругими и теплыми. И несмотря на то что в горле пересохло от этой невероятной, ошеломляющей близости ее «всего-всей» к его сразу напрягшемуся телу, где-то в водовороте мыслей успело мелькнуть едва ли не отцовское: да, вроде бы не замерзла… Он запрокинулся, отстраняясь; обеими руками оперся на землю позади себя. Хрипло сказал:
        - Вот это зря…
        - Сама не знаю… - невнятно пробормотала она, и ему показалось, что она задыхается так же, как он.
        Он не знал, что делать дальше. И тут опять мелькнуло: все-таки их прислали. Но Сима закричала в ужасе:
        - Нет, Коль, нет!
        Вскочила. Встала над ним, прижав кулаки к щекам и опять вздрагивая всем телом.
        - Зачем?..
        Эн тоже поднялся. Откинулся спиной на сосну. Ноги дрожали после этого мимолетного почти обладания.
        Сима глубоко вздохнула, успокаиваясь понемногу. И вдруг, словно заботливая мама, провела рукой по его голове.
        - Какая глупость…
        - С ума сойдешь с вами.
        - Почему ты так боишься?
        - Потому что невозможно быть хуже всех. Невыносимо.
        - Да что такое хуже? С той женщиной… - Она вдруг осеклась и сказала через секунду: - Наверное… Так бывает.
        Потому что Коль подумал: как они похожи, Светка и Сима.
        - Ей я сказал, что она на кого-то там похожа. А вы действительно… не по внешности, нет… Я не вру!
        - Я знаю, Коль. Я хотела сказать, - проговорила она настойчиво, - что у тебя с нею было это… как ты говоришь… притиснуть и… облегчиться. Но ты и на колени готов был встать перед нею. И защитить был готов, когда чувствовал, что ей больно, только не понимал отчего. Неужели ты этого не помнишь? Почему замечаешь только плохое?
        - Наверное, потому, что хорошее как бы само собой разумеется.
        - Ой, далеко не само собой!
        - Ну, как бы. А плохое - стыдно, фиксируешься на нем, надо, чтоб его никто не заметил…
        - Да почему? Ведь так самому тяжелее!
        - Вот! - Коль даже пальцами прищелкнул. Они наконец добрались до сути, до сердцевины. - Послушай. Есть масса вещей… не только в делах любовных, просто я тебя хочу зверски, поэтому мы на них зациклились…
        Она вдруг словно засветилась в предрассветной мгле:
        - Ох, Коль… какое счастье, когда ты говоришь как есть!
        Он на секунду даже с мысли сбился.
        - Не перебивай старших.
        - Не буду, не буду. Но - правда, ты запомни это…
        - Есть масса вещей, которых про человека никто, кроме него самого, знать не может… не должен!
        - Почему, Коль?
        Он ответил не сразу. Для очевидного не находилось слов.
        - Потому что, если будут знать, станут относиться хуже.
        - Почему?
        - Как почему? Ты что, издеваешься надо мной? Потому что такие вещи делают или думают только плохие люди!
        - Но если их делают иногда все люди, значит, это неправда. Все люди не могут быть плохими. Они - люди, и все!
        - Ну нет, не так просто! Вот Всеволод. Отличный мужик! Серьезно. Можешь ему это передать при случае. А я в девятом классе с толпой, что называется, себе подобных ходил стекла бить в русском посольстве. Думаешь, ему это приятно знать? Думаешь, простить - раз плюнуть? Да и ты… - вдруг сообразил он, и слова застряли в горле.
        - Человеку ничего не надо прощать. Человека надо принимать.
        - Или не принимать.
        - Ну как же можно человека не принимать?
        Он только крякнул, мотнув головой. Она спросила:
        - А теперь пошел бы?
        - Нет.
        - Помешал бы другим пойти?
        - Н-нет. Эти московские мудрецы тогда…
        - Остался бы в стороне?
        - Чего ты хочешь от меня? - заорал Коль со злобой - но больше на себя, чем на девочку. Он потерял нить разговора. То, что для него было сутью, для нее будто вообще не существовало, она не понимала, о чем речь.
        - Это ты от меня хочешь! А я делаю, что ты хочешь! Помогаю тебе! Потому что ты очень хороший! - Она даже ногой притопнула. - В человеке не может не быть того, что он в себе не любит! В этом можно захлебнуться, но без этого человека нет! Когда ты не любишь свое плохое - это и есть твое хорошее! Тебе со страху кажется, что все относятся к тебе так, как ты относишься к своему плохому. А на самом деле все относятся к тебе так, как ты к нему относишься!
        Несколько секунд Коль честно пытался уразуметь. Потом не выдержал - захохотал. Сима растерянно повела ладонями по щекам.
        - Ой, что-то я очень умное сказала…
        - Да уж, красавица. Без пол-литра не разберешь.
        - Я хотела сказать, что…
        - Все, хватит. Ну хватит. Дурь прет.
        - Тебе кажется, - теперь она тщательно подбирала слова, пытаясь, видимо, найти математически точные определения, - что все не любят тебя так, как ты не любишь то, что считаешь в себе плохим. А на самом деле все любят тебя ровно настолько, насколько ты не любишь то, что считаешь в себе плохим. И у всех так, и ты ничем в этом смысле от нас не отличаешься. Только мы все унижены по сравнению с тобой, потому что не можем открыться тебе так, как хочется… и как надо. Ведь если не знать, что есть в человеке плохого, то никогда не узнаешь его отношения к этому плохому!
        Сердцевина оказалась галиматьей. И Коль опять обессилел. Опять опустился на землю и сказал глухо, даже не глядя на Симу:
        - Сядь ко мне на колени.
        Ее ноги, которые он видел боковым зрением, не шевельнулись. Он поднял голову. Она стояла, жалобно остолбенев, как подстреленная на лету. Хотя подстреленные падают. А она не падала. Едва заметно, быть может сама не отдавая себе отчета в этом движении, она покачала головой. Отрицательно. Он лег и повернулся на живот, к девочке затылком, щекой на щекотной хвое. Сказал:
        - Тогда улетайте.
        Когда она ушла наконец, он так и не смог уснуть. Вжимался в землю с полчаса, потом встал. Розовый прилив восхода медленно накатывал на вершины деревьев.
        Пошел как вчера. К горам. Дойти до гор. Уткнулся в Ржавую Топь и запрыгал по ускользающим кочкам. Где-то в тумане страшно кричала выпь, горы исчезли в душной мгле, в которую Коль гнал себя за очищением. Он безнадежно балансировал, размахивал беззащитными руками, разбрызгивая волны грязи, кочки рвались из-под ног, он шел. Трясина сипела, выстреливая очереди смрадных пузырей, кочки пропали, и Коль, не останавливаясь ни на секунду, стал, волоча ноги в тине, шагать по липкому дну, широко колыхавшемуся под ним. Шаги становились все короче, требовали все больше усилий, болото победно орало, вокруг, вереща, вились тучи растревоженного гнуса. Я спятил, подумал он, но не остановился. Его затягивало все глубже, но он помнил, как сияли над горизонтом далекие хребты, и шел, брел, полз, углом сознания ожидая, когда же придет страх, но страх не приходил, не было жажды жизни в нем, все выгорело, остались лишь усталость, тоска, тьма и смрад, и наконец что-то лопнуло у него под ногой, трясина распахнулась, и он повис над новой бездной, так не похожей на прежнюю, звездную, где погибли все его друзья, а он лишился
жизни.
        Он не успел утонуть. Из рыжей дымки вынырнул скорди; утюжа зелень брюхом, аккуратно подполз к Колю, и колпак открылся. Коль молча вцепился в борт. Скорди стал подниматься, пальцы срывались, болото не отпускало. Но Колю перестало быть все равно. Скорди замер, потом приспустился. Коль закричал: «Вы с ума сошли?!» - но тут же понял, что ему дают возможность перехватиться поудобнее. Он перехватился, и скорди еще настойчивее поволок его из сосущей, жадной грязи.
        Густая поверхность болота оставила грудь, сладострастно и омерзительно проползла по животу, цепляясь за ноги, оттянулась к коленям и наконец, хлюпнув, раздалась. Он зацепился подбородком за борт.
        - Помогите же… - просипел он. Никто не помог, и тогда он, вслух вспоминая матерщину, стал переваливать себя внутрь. Что-то садистски клокотало в нем: ну-ка, послушайте… Разберетесь? Нужен перевод? Он изругал Симу в пух и прах, потом изругал всех их в пух и прах, потом изругал отдельно Макбета и залез в скорди. Сник на полу, уткнувшись в цоколь сиденья. В промежутках между судорожными вздохами он продолжал ругаться, но уже не с прежним пылом, а потом его будто ударили, и он замолчал. Подышал еще и хрипло сказал:
        - Да, вот такой я. А вы как думали? Не так? Так? Правильно.
        В скорди никого не было.
        Он обалдело озирался - единственное сиденье было пусто.
        - Здесь что, никого нет? - тихонько спросил он.
        В ответ не раздалось ни звука - только пищали мошки. Скорди парил в волнах зловонного тумана. Коль приподнялся и опустил колпак.
        - Кто меня… - У него перехватило горло, и тогда он, вдруг испугавшись, шепотом спросил: - Здесь есть кто-нибудь?
        Никого не было.
        - Кто привел сюда скорди? - Этот вопрос был задан уже очень громко. - Не сам же он, черт возьми, прилетел?
        - Я сам прилетел, - сказал скорди. Коль отпрянул и стукнулся затылком о колпак.
        - Ты?
        - Ага.
        Коль медленно осознавал.
        - Ты что же, сам по себе?
        - Ну, не слишком. Ребята послали меня присмотреть, как бы чего не вышло.
        - А что они сейчас?
        - Не знаю. Вроде уходить собирались.
        - Не знаешь… Стоп, так ты не телепат?
        - Нет, конечно, я же механический.
        - Ага. - Коль с трудом взгромоздился на сиденье. - Значит, уходить. Куда?
        - К своему скорди.
        - Ф-фух, - облегченно вздохнул Коль, - слава Богу.
        Тогда давай домой.
        - Самое страшное, - проговорил скорди, трогаясь с места и полого поднимаясь, - что ты действительно выглядишь обрадованным.
        - Это потому, что я действительно обрадован… И все об этом. Зачем тебе пульт, раз ты по первому слову летишь?
        - Чтоб ты правил, когда хочешь. Но я же спецскорди, лесниковый. Ежели бы тебя где травмировало, я б сам соображал, что делать, куда везти, оказывал бы первую помощь…
        - Знаешь, меня так и подмывает заглянуть под сиденье, не спрятался ли там кто.
        - Ты только что оттуда вылез. Впрочем, для приятности можешь. Надо всегда делать, что хочешь. Для счастья необходимо и достаточно: а - делать и бэ - что хочешь. Ну, и цэ - чтобы получалось.
        Скорди болтал и летел не шустро - может, давал ребятам время уйти подальше. Он едва не касался деревьев.
        - А если хочешь того, чего не хотят другие?
        - Так не бывает.
        - Может, это в ваше время так не бывает…
        - Ты теперь тоже живешь в нашем времени.
        Коль качнул головой:
        - Я в нем только пребываю.
        - Плакса чертов, - сказал скорди. Больше они не разговаривали до самого скита, но когда скорди мягко опустился на поляну между сараем и крыльцом, откинул колпак и Коль шагнул наружу, то сзади раздалось: - Выметайся, о зловонный. Смердящий твой покров мне опротивел, и тянет пальцы в рот совать для облегченья рвоты.
        Коль обернулся.
        - Чей это сонет? - спросил он, едва удерживаясь от нервного смеха!
        - Мой. - Скорди был крайне горд.
        - Ты знаешь про пальцы?
        - Книжки читаю художественные. Не в пример некоторым.
        - Да ты, братец, корифей, как я погляжу, - пробормотал Коль и, на ходу стаскивая истекающую грязной водой одежду, вошел в скит. Все было прибрано аккуратнейшим образом. Все было так, как до.
        Сидела у меня на коленях. Каких-то четыре часа назад. Нежная, упругая, женственная, совершенно близкая. Ведь мог бы…
        Он вытащил штык. Повертел, наслаждаясь блеском лезвия. Кто-то вымыл его после картошки. Наверное, Сима.
        Штык был тверд и сух. Штык был уверен в собственной правоте. Он не колебался бы ни секунды.
        Расчекрыжить себе глотку - и все дела.
        - Прикрылся бы, охальник, - ханжески протянул скорди. - Иди-ка сюда.
        Скорди осторожно подполз:
        - Не вздумай пырнуть меня своим рубилищем.
        - Еще чего. Я на тебя влезу.
        Он взобрался на колпак и стал вырезать над дверью, прямо по бревну: «Пансионъ для холостяковъ. Любое существо женскаго полу, переступившее сей порогъ, будет немедленно подвергнуто разстрелянию без суда и протчих сантиментовъ». Он резал долго, прилежно. Лес звенел. Легко сыпались на крыльцо деревянные крупинки. Потом подметать надо, предвкушающе подумал Коль, еще дело, полчасика уйдет… А там - обед… а там, глядишь, и на боковую…
        - Слушай, звездный герой, - сказал скорди снизу. - Сколько тебе надо женщин?
        - Ну, пары десятков хватит на первое время, - пробормотал Коль.
        - А штаны от истощения не свалятся?
        - Дур-рак ты и хам, - ответил Коль, спрыгивая с колпака на крыльцо.
        Вырезал. Подмел. Еще только к полудню шло.
        Обед… Лень было возиться. Уселся за пустым, чисто прибранным столом, бестолково поводил по углам глазами.
        - Не выспался я нынче.
        - Поплачь по этому поводу.
        Коль хотел заорать на него, но не было сил. Не было ярости, этой спасительницы униженных и оскорбленных, - усталость, только усталость.
        - Экий ты бездушный, - тихо сказал он.
        - Ты что-то путаешь, я механический!
        - Черта лысого механический… У нас вот на «Востоке» были механические… симпатичные такие, с лампочками, кнопочками, слова лишнего не скажут.
        - Яко кабарги, только без лапок.
        - Что же мне делать теперь? Я с тобой жить не смогу, прикончу, - вяло причитал Коль, а сам все чувствовал и чувствовал ласковую, округлую, почти преданную тяжесть у себя на коленях.
        - Кишка тонка, - отозвался скорди из-за окошка.
        - Интераптор опять выну…
        - Ну и что? Постою-постою… ты помрешь, придут ко мне и вставят.
        - Ты до той поры устареешь, тебя на слом сдадут, - сказал Коль злорадно, - на переплавку.
        - He-а, меня в музей поставят, - возразил скорди. - Это, мол, самолетающий механизм, который выволок из болота Коля Кречмара, пережитка тяжелого прошлого, когда тот, воспылавши низменною страстию к девице Серафиме - а будь на ее месте какая другая, воспылал бы ровно так же, - аки сатир козлоногий бросался на нее неоднократно, но, достойный отпор получивши, задумал утопиться, и болото предпочел и реке, и озеру, ибо вода в них зело чиста, не для Кречмара, коий трясине зловонной да смрадной сродни. Во.
        - Трепло, - сказал Коль.
        Мягко скругленный прозрачный нос сунулся в открытое окошко - Коль погрозил ему кулаком.
        - Подумаешь, цаца, - проворчал скорди обиженно. - Уж и пошутить нельзя.
        - Можно. Шутить при желании надо всем можно.
        - У меня не бывает желаний, - похвастался скорди.
        - А я вот, понимаешь, не достиг…
        - А по-моему, как раз достиг. После такой прогулки любой с желаниями лопать бы возжелал. Или решил объявить голодовку?
        Прав, стервец, подумал Коль. Но не хотелось шевелиться. Как будто хотелось спать, но это лишь казалось, о сне и речи быть не могло. Слезы стояли у глаз, но наружу не выплескивались - наверное, там возник какой-то тромб. Он запирал все. Злобу. Любовь. Доброту. Ненависть. Сострадание. Восхищение. Презрение. Зазорно выпускать их наружу, недостойно. Стыдно. Не стыдно одно равнодушие. Одна ирония не зазорна.
        Но равнодушны только мертвецы, и потому в душе горит такое…
        А что теперь? Неужели иначе?
        Человек открыт, и не может он утаить ни ненависти, ни любви своей. И всегда знает это, и все знают, и это нормально…
        - Надо обедать, - сказал Коль решительно.

…Потянулись унылые дни. Насилуя себя, неспоро готовил еду.
        Тупо съедал. Перебрасывался парой слов со скорди - тот больше дерзил да шутковал, чем отвечал по существу. И погода сговорилась с душой - задождило, затуманило, мелкая водяная пыль сеялась на блеклые леса. В скиту было промозгло, а во дворе и того пуще, Коль и носа не совал наружу - затопивши печь, лежал на протертом диванчике да бормотал из прочитанного когда-то: «Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить…» Совсем забросил бритье-мытье, лежал, как зверь лесной, коим и был. Скорди первое время пытался растормошить его - хоть как, хоть перебранку затеявши; Коль не отвечал, пролеживал бока.
        А там и осень подлетела, все постепенно разгоралось золотом, будто солнце проглядывало из-за туч, будто скит окружили драгоценной стеной, кое-где пробив ее зелеными брешами елей. Над поляной, над умирающим лесом, поминутно ныряя в дым облаков, трепещущими медленными клиньями летели птицы, тоскливо кричали, надрывая слезными голосами пустую душу.
        Спал плохо, потому что не уставал днем. А спать тянуло: если вдруг удавалось задремать, лезли в глаза сны, сладкие до одури, и просыпаться ни к чему; да просыпаешься все же… Скорди советовал плюнуть на дождь и пойти по лесу побродить… Да что проку? Осточертели красоты лесные, опостылело ручное зверье… И белки приходить перестали; не встречал, не привечал - отвыкли.
        Был один с поганым кибером-ругателем. Тот все жужжал из-за окошка, грозил пролежнями, лихорадкой, смертью от сердечной недостаточности - Коль полеживал себе, ясно чувствуя, как с каждым днем труднее вставать. Ну и пусть.
        Потом скорди исчез - Коль даже плечами не пожал. У всех свои дела.
        Однажды проснулся - изумился вяло, как посветлело в скиту. Потом понял - снег. Откинул доху - теперь он спал не стелясь, не раздеваясь, - спустил с дивана отмякшие ноги. По полу несло холодом. Поджимая пальцы, встал, подковылял к окошку - навалило по самую раму, и снег продолжал медленно падать в морозном безветрии - крупный, сказочный, чистый.
        Стал топить печь, вспоминая Лену, как в такое же утро повстречались они первый раз и как убегала она, вскидываясь, проваливаясь глубоко, оставляя таять в сизом воздухе срывающиеся с ноздрей тонкие облачка, - а он стоял, очарованный и молодой.
        Тогда думал - уже старый. А на самом деле еще молодой.
        Снова лег; завернулся в доху, колотя зубами. Знобило. Стало грезиться - то ли задремал, то ли от слабости видения, - как гнался за волками. Неужто когда-то и впрямь были такие силы? Опять бился, опять чувствовал соль волчьей крови на губах, упругую плотность разрываемого сталью живого, кричал, вскидывался на диване и глубоко дышал, слушая, как потрескивают дрова в печи, - эх, жаль, не пожар… Глядя в отсыревший, пятнистый потолок, копался в себе, жалел. Понял теперь, что такое безнадежность. Понял: до их прихода надеялся. Даже когда улетели, мимоходом вытащив его из болота, первые дни - надеялся. На что?
        Глянь, и опять уж задремал, и Сима тут как тут, идет, потаенно улыбаясь, испуганно и призывно распахивая глазищи. Все позволяла ему. И даже не в том дело, что позволяла, - главное, сама рада-радешенька была, с ума сходила от счастья. Он, он - мог ее порадовать! И чем? Тем, что делал с ней все, что хотел!.. Просыпался.
        Стал легок да скор на слезу, чуть что подумает, вспомнит - поползло по щекам горячее…
        Вытрет слезы кулаком и вновь бросится в сон, надеясь на новую встречу, а там уже гремит, поджидая, Источник, ярится огнем… И вновь бесконечно падал поперек огня на маленьком вертолете, искал в адском клокотании вездеход и видел ее сквозь надвигающийся расколотый колпак - и просыпался с криком, и поднимался, чтобы сготовить обед или ужин, а там и ночь, и все точно так же, а там и утро, а утром - завтрак.
        Как-то утром он не стал подниматься. Пора было прекратить бесцельный ритуал - зачем так измываться над собой, ведь это целая мука: встать, сколько боли в суставах, сколько дрожи, как качается земля, да и стены, того и гляди, обрушатся и раздавят. Дурацкое занятие - вставать, расшатывать стены… он лежал и не замечал, что плачет, не понимал, почему все так смазано. Не дремалось, но что-то творилось вокруг, кто-то был в скиту, ходил неслышно по тем половицам, что под Колем всегда скрипели, а под ним не скрипели… Вроде даже чье-то лицо наклонилось. Висело само собой. Коль хотел поднять руку, чтобы потрогать, да руки приклеили к дивану. Или отрезали. Он не чувствовал рук. По углам шептались тени, беседовали неслышно на рыбьем языке, отпевали его. Снаружи знакомый - чей же, дай Бог памяти - голос позвал: «Коль, а Коль? Брось ломаться, отвори, я тебе полопать приволок!» Коль хотел ответить, что не мешай, мол, но не мог пошевелить языком, рот не открывался. А может, и открывался, но беззвучно. «Коль! - Опять зовут, вот настырные. - Эй, герой межзвездных просторов, ты жив?» Просторов… во сне это было или
взаправду? Полет, сила на силу… Сладкий сон. Разве можно летать за пределами скита? Только внутри. Он подлетел к потолку и повис, ухватившись за свисавшую окаянную бороду.
        Борода дергалась в руках. Что-то опять носилось кругом, дотрагивалось невидимыми, мягкими лапками до иссохшего лица. Лапки были холодны и легки, как дуновения сквозняка.
        Все шло кругом, вращалось исколотое холодными звездами небо. Он вел громадный корабль. Сима была рядом. Все наконец наладилось. Она читала его мысли, он читал ее улыбку, они понимали друг друга. Только звезды кружились все быстрее, Коль и Сима делали вид, что не замечают, но потом не замечать стало невозможно, слишком было страшно, Сима схватила его за руку, но рука-то уже не та, что прежде, она оторвалась в плече, лопнула, нехотя брызгая стылой кровью, Симу отшвырнуло и стало уволакивать в бездонный болотный туман, сквозь который звезды просвечивали едва-едва.
        Он очнулся от боли. Боль была в груди и у локтя. Открыл глаза - темно и тихо, но Коль чувствовал, что в скиту и впрямь кто-то есть, и это наполнило его диким, животным ужасом, от которого волосы встали дыбом.
        - Кто здесь?.. - Он все же провернул язык.
        - Я, - ответил смутно знакомый голос. - Не бойся.
        - Кто?.. Почему темно?
        - Свет вреден твоим глазам сейчас. Я Макбет.
        Коль обмяк, вздохнул.
        - Мальчик, - облегченно прошептал он. - Как ты меня напугал… Ты… - он запнулся, и Макбет терпеливо ждал, пока он окончит мысль, хотя, конечно, давно услышал ее, - один?
        - Да.
        Коль опять вздохнул.
        - Почему больно? - спросил он после паузы.
        - Я кучу зелий вогнал в тебя.
        Взъярилась душа.
        - Кто просил?! - Коль вздыбился, но тут же рухнул обратно, визгливо втягивая воздух от молниеносной усталости. - Кто… тебя… - выговаривая каждое слово с упором, повторил он, - просил? Я так сладко помирал… знал бы - позавидовал…
        - Я знаю. Слышал, пока подлетал.
        - Как - подлетал?! Шесть метров!!
        - У меня оказались способности мощные, так что я теперь доктор… То есть учусь на доктора. Пока беру в среднем километров на двадцать, а близких людей и того больше. И знаешь, когда впервые меня пронзило? - Коль не отвечал, и Макбет сказал сам: - Когда услышал вдруг ваш разговор с Симой. А потом уже поймал тебя, когда ты вяз в болоте…
        Коль долго молчал.
        - Весь разговор слышал?
        - Да.
        Очень хотелось спросить, что думала Сима, когда они говорили. Но нельзя такое спрашивать. И вслух не спросил. И, наверное, поэтому Макбет не ответил. И вместо того спросилось само собой:
        - А если бы мы с ней… ты бы это тоже?..
        Было слышно, как Макбет вздохнул.
        - Конечно, - ответил он и, помедлив, отчетливо усмехнулся: - Но что же мне - выбегать на крылечко и орать: «Эй, подальше отойдите!»? Смешной ты, Коль… Ну, разумеется, разумеется, ревновал бы и мучился. Разумеется. Обычное дело.
        - Да как же вы живете…
        - По-доброму.
        - Размазня ты все же…
        - Ну, пусть так, - мягко согласился Макбет.
        - А она тебя тоже слышала? - вдруг всполошился Коль.
        - Нет. Я же говорю: редкий дар прорезался. На размазейной почве. Столько всего слышу - иногда кажется, голова лопнет… Тебя вот сейчас за сто километров ловил - так чуть сам концы не отдал. Надо ж себя довести… Симу из института выгнали, - вдруг сообщил он.
        - Ай-ай. Ну и что?
        Макбет ответил не сразу:
        - Ты здорово сдал… Говоришь так же, как и тогда, но теперь и думаешь так же… Худо. - Раздался звон, будто Макбет перебирал мелкие стекла, и Колю резко ожгло грудь. Он охнул, потом квохчуще рассмеялся.
        - Грязно мыслю - плохо, чисто мыслю - опять плохо… Устал я. Что вы ко мне привязались, ребята? Куда мне еще убежать? Опять в космос? Так ведь не пустите, не дадите ракету. Сюда приехал, жил тихо-мирно, нет, явились, поломали все… Покоя не даете, понимаешь?
        - Нет, - ответил Макбет, звеня стеклом.
        - Как в темноте-то видишь?
        - Надо - вижу…
        Помолчали. Коль надтреснуто дышал.
        - Давай-ка, парень, уходи, - сказал он потом. - Не возвращай меня к суетности бытия.
        Макбет старательно просмеялся - сквозь явный ком в горле.
        - Еще не все потеряно, раз шутишь. - Он ласково провел ладонью по щеке Коля.
        - Не шучу… Где моя борода?
        - Убрал.
        Помолчали.
        - Спать хочешь?
        - Нет.
        - Это хорошо. Ты у меня через пару дней прыгать будешь.
        - Не буду я прыгать, дурик. Умер я. Некуда мне прыгать, незачем.
        - Ер-рунда!
        - Какая же это ерунда? Думаешь, я из спортивного интереса в болото попер? А потом с ума сходил специально, чтобы вам досадить?
        Помолчали.
        - За что ее прогнали-то?
        - Так… Не до того ей. А если что-то неладное творится в душе - значит, работаешь не в полную силу, и тогда лучше некоторое время не работать вовсе. Бессрочный отпуск для восстановления душевного равновесия.
        - Это что ж - я так напугал отроковицу?
        - Да при чем здесь напугал… Просто много рисует тебя.
        - Ай-люли, - сказал Коль.
        - Недавно закончила большую картину - она выставлена на ежегодной экспозиции в Ориуэле.
        - И тоже я?
        - Тоже ты.
        - Хорошая картина?
        - Мне понравилась.
        - И что там?
        - Ты.
        - Я понял, я. Что я там делаю?
        - Трудно сказать. Живешь. - Макбет помедлил. - Пустое занятие - рассказывать картину. Съезди посмотри.
        - Не хватало. На экспозиции этой небось народищу полно.
        - Очень много. И у этой картины - в особенности.
        - Почему?
        - Люди думают о тебе.
        - Делать им нечего.
        - Дел хватает, но… Съезди.
        - Никуда я отсюда не уеду, понял? Помру здесь. Тоже мне, на картинку купить вздумал… Зажег бы ты свет, парень.
        Тьма медленно погасла, отползла в углы. Выплыло сосредоточенное лицо Макбета.
        - Ничего-то ты не понимаешь, Коль…
        - Никто ничего не понимает. Вы, со своей телепатией, думаешь, больно здорово друг дружку понимаете?
        Макбет ссутулился, будто придавленный простой этой мыслью, и на миг до жути напомнил Спенсера, когда тот, растопыривая набухающие в суставах пальцы, с бурым вздутым лицом, по которому черной тушью стекали растворяющиеся волосы, невнятно сипел с экрана: «Не снимай скафандр… стерилизуй катер тщательнейше…» И на глазах, как восковой, оплывал; уже беззвучно шевелящиеся губы свисли до подбородка, и тут вся ткань, словно мокрая бумага, сминаясь, сорвалась с головы, мокро скользнула по плечам и шмякнулась на пульт, растеклась густой лужей, мгновенно подернувшейся плесенью, как мышиной шерстью, а сплюснутый желтый череп стал медленно вминаться в оседающие плечи… Только тогда Коль замолотил руками о пульт, сбивая костяшки пальцев в кровь, закричал: «Спенсер!!! Спенсер!!! Кто-нибудь! Я же один здесь!»
        Из глаз потекли вялые слезы. «Я же один здесь… - жалобно прошептал Коль. - Я же один… Ну ведь один же…»
        Макбет осторожно вытер его лицо застревающим на щетине платком, ободряюще улыбнулся. Коль глубоко дышал, приходя в себя.
        - Что такое - понимание? - спросил Макбет. - Мы подразумеваем, что оно означает помощь, потому что вспоминаем о нем, лишь когда нам плохо. Когда хорошо - не вспоминаем. А если нас понимают, когда нам это не нужно, - говорим: нам лезут в душу. Верно?
        - Пожалуй, - с некоторым удивлением проговорил Коль.
        Помолчали.
        - Дай зеркало… На столе.
        - Я знаю где. - Макбет поднялся, подал. Коль с трудом взял, удивленно и насмешливо косясь на свои старческие дрожащие руки, исполосованные вздутыми синими венами. На него уставилась одутловатая морда, плохо выбритая, с тусклыми глазами, покрасневшими от слез, обесцвеченная, тоскливая…
        Отдал зеркало.
        - На икону я похож?
        - На запойного ты похож…
        - Слов-то каких набрался… Психолог.
        Макбет не спеша отнес зеркало обратно, поставил на место. Задумчиво постоял, глядя в свой раскрытый, явно докторский саквояж. Что-то еще придумывает мне вкатить, подумал Коль, и Макбет тут же ответил:
        - Нет-нет, Коль, на сегодня все. Не бойся.
        И тогда Коль спросил вслух из сердцевины:
        - Мак. Мы были плохие?
        Еще более неторопливо Макбет вернулся к дивану, снова сел на край.
        - Это долгий ответ, Коль, - мягко сказал он. - Возлюбленная наша пыталась мне втолковать что-то, и я чувствовал: для нее это очень важно! А сам ни слова не понимаю, бред какой-то. А я ей элементарные вещи говорю, настолько элементарные, что их даже не объяснить… как объяснишь, что такое, например, небо? И - она не понимает ни слова.
        - Видишь ли, Коль… Ладно. Лежи и набирайся сил. Я поболтаю немножко.
        - Поболтай, - согласился Коль.
        Макбет помедлил, собираясь с мыслями.
        - Давным-давно на Земле возникли мировые религии. Все они с не очень серьезными различиями сформулировали идеал человека. Стремись к этому идеалу, уподобься ему - и будет тебе благо. Помимо всего прочего, так человек окончательно порывал с животным царством - идеал был чисто духовным. То есть он думал, что порывает. Вернее, сознательно даже не думал, не отдавал себе отчета… но непроизвольно взятый вектор этических конструкций был именно таков. Интересно, кстати, что обещанное в награду за культурную жизнь благо зачастую обещало возвращение к животным радостям, вроде исламских райских гурий… такая вот инверсия ценностей… но это к слову.
        - Попроще, - попросил Коль. - Тут скит, а не университет.
        - Да-да. Однако полностью отказаться от животного аспекта в человеке ни одна религия не могла призвать. Даже самых что ни на есть любителей умерщвления плоти. Тем более широкие массы. Значит, этот аспект надо было ритуализовать. Сформулировать какие-то социально обусловленные, конечно, но достаточно искусственные правила и дальше смотреть: кто скотствует в рамках правил, тот порядочный человек, а кто дает волю организму вне этих правил - тот грешник, аморальный тип, гореть ему в аду. Но тут оказалась изначальная и неизбывная лазейка. Правила соблюдаются прилюдно. Коль скоро ты ухитряешься нарушать их так, что не знают те, чье мнение существенно для твоей жизни, - все в порядке. Конечно, были и такие, что страдали, даже если свидетелей не было и единственным существенным для себя свидетелем был сам нарушающий. Это - совесть. Вот почему Сима кричала, что ты очень хороший. Совести у тебя - вагон. Но, как у большинства людей дотелепатической эпохи, она шла не путем открытого изживания, а путем сокрытия в себе. Даже и для самого себя. Забыть - и дело с концом, ведь такое не повторится…
        Он помолчал, ласково глядя Колю в лицо.
        - С другой стороны, если ты ухитряешься соблюдать правила чисто автоматически, не переживая их нужность людям, ты можешь считаться порядочным человеком, на деле не будучи им. Сменят правила - ты начнешь следовать новым. Разрешили убивать - и будешь убивать. Совесть смолчит.
        Опять помолчал.
        - Долгое время эта система все-таки тянула человека вверх… из болота животной естественности, которая на своем месте прекрасна, а у человека из-за его амбиций, всегда тянувших каждого мочь больше остальных, оборачивалась скотством. Но для того, чтобы оставаться порядочным, хотя бы даже перед самим собой, приходилось совершать массу нежелаемых, чисто ритуальных поступков, произносить потоки неискренних, просто требуемых ситуацией слов. Правильных - в том смысле, что полагающихся по правилам. Тех, которые в той или иной коллизии ожидаются окружающими. В общем-то, зачастую ни тебе, ни им они не нужны. Но они положены. Отсюда внутри, в душе, возникала масса напряжений, и они опять-таки искали выхода в более или менее потайном скотстве. Комплексы… мании… неспровоцированная агрессивность… и просто постоянная психологическая усталость типа: ох, как надоело все! Раньше или позже эта система должна была исчерпать себя. Коммунисты попытались в свое время сконструировать несколько иной идеал человека и вдобавок заменить уже не очень срабатывавшие к двадцатому веку страх ада и стремление в рай вполне
реальными стимулами. Но оказалось, чтобы вписаться в их идеал, реальному человеку приходится притворяться еще сильнее, совершать еще больше немилых сердцу и даже просто-таки противоестественных поступков, произносить еще больше не идущих от сердца слов. Поэтому там напряжения нарастали еще интенсивнее. До поры до времени они подавлялись более мощной, чем в религиях, прижизненной стимуляцией. Но когда рай партийной кормушки и ад лагеря и расстрела подтаяли, у них все расползлось на порядок резче. Ты, впрочем, это видел своими глазами.
        - Да уж, - пробормотал Коль. - До сих пор с души воротит.
        - Механика-то проста. Чем больше ты говоришь о любви, не любя, - тем сильнее не любишь. Чем больше изображаешь творчество, не творя, - тем сильнее боишься творчества и творцов. Чем меньше неискренних слов и нежелаемых поступков тебе приходится говорить и делать вследствие общения с неким человеком, тем симпатичнее тебе этот человек. Ну, при прочих равных, естественно… И вот… Кощунственно говорить такое, человечество висело на волоске, но… эпидемия и неожиданные ее последствия нас спасли. Мы не то чтобы лучше вас. Мы просто принимаем друг друга такими, какие мы есть. Поведенчески мы равны своему нутру. Нас ситуация заставила, не спорю, заслуги тут нашей нет. Очень хорошо, что телепатами становились от рождения и уже иного строя отношений с ближними и дальними просто не было дано. Но мы лишены необходимости говорить и делать неправду. Нам никогда не приходится единственно ради того, чтобы не прослыть хамами и бездушными эгоистами, говорить и делать то, чего не хочется. Естественность поведения не рвет социальных связей, понимаешь? Наоборот, искусственность рвет!
        - Понимаю, - тихо сказал Коль. - Кажется, теперь понимаю…
        - И отношения строить гораздо легче. Индивидуальности никогда не могут слиться полностью, это абсурд, но компромиссы гораздо надежнее искать между реальными индивидуальностями, а не между их ритуальными масками, которые - обе! - постоянно, и друг с другом, и при третьих-четвертых, притворяются лучше, чем то, что под ними. А все остальное - что тебя так пугало, и ты кричал: я самый плохой! - оно только из-за этого. Не возникают напряжения, раздражительность, усталость от притворства, подозрительность от того, что почти наверняка любой, и тем более близкий, человек хуже, чем кажется, боязнь ловушки и подвоха… Вот и все.
        - Это немало.
        - Разумеется. Но если ты примешь эти вещи как данность, тебе станет гораздо легче, даже при… глухоте.
        - Но мне-то вы строили ловушки! Ради моего же блага, елки-моталки…
        - Коль, - как-то чересчур торжественно проговорил Макбет, - этого больше не будет. Клянусь тебе.
        И Колю почудилось, что умный мальчик знает что-то серьезное о ловушках, но не хочет или не может говорить. И умный мальчик, конечно, должен был услышать эту его мысль и мог бы ответить, если бы пожелал. Но не ответил. И Коль не стал спрашивать вслух, чтобы не ставить мальчика в неловкое положение, - если уж не хочет, то насиловать не надо; и мальчик, конечно, и это услышал, и опять ничего не сказал, только посмотрел преданно и ободряюще, и Коль безо всякой телепатии почувствовал, что Мак ему очень благодарен за молчание.
        И вдруг устал.
        - Я устал, - сказал он вслух.
        - Отлично, - ответил Макбет и улыбнулся, что-то вытащил из кармана, приложил ко лбу Коля - плоское, прохладное, шероховатое. - Завтра будешь бегать…

…Назавтра Коль смог встать. Пошатываясь, цепляясь за стены бессильными узловатыми пальцами - опираться на Мака не захотел, хоть тот и держался рядом на всякий случай, - подошел к выходу. С усилием растворил забухшую от сырости дверь. Снаружи потек чистый, морозный воздух, и теперь Коль почувствовал, какой жуткий дух стоит в скиту. Бедный мальчик, подумал Коль, как он тут дышал со мной… Поспешно шагнул на крыльцо.
        Снег искрился под солнцем, настильно кидающим на сугробы пятна желтого света сквозь кроны. Макбет поспешно набросил на Коля доху - тот досадливо поморщился.
        - Квелый я стал…
        - Ничего нет удивительного.
        Макбет спустился с крыльца, слепил снежок.
        - Люблю снег, - сообщил он, поворачивая к Колю радостно сморщенное, застенчивое лицо.
        - Эскимосские радости, - проворчал Коль, хотя в бытность свою живым и сам любил снег. Почему я так сказал, подумал он. Почему неправду сказал, ведь даже не хотел, само вылетело?.. Он задрал лицо к пронзительно синему небу.
        - Погода замечательная. Ты надолго сюда, Мак?
        - Как выйдет… - ответил Макбет и, широко размахнувшись, неумело, как-то по-девичьи, швырнул снежок в одну из сосен. Промазал, попал в лапу - с нее беззвучно хлынула белоснежная лавина и, разваливаясь в стоячем студеном воздухе, глухо ахнула оземь. Освобожденная лапа вздернулась вверх и затрепетала, стряхивая остатки снега с густых игл.
        Коль осторожно опустился - сердце заходилось и чуть темнело в глазах. Постоял, выравнивая дыхание, затем медленно нагнулся, зачерпнул горсть снега. Стал катать по ладоням - ладони быстро стыли, как у настоящего старика. Крови-то совсем не осталось… Пользуясь тем, что Макбет не видит, тщательно прицелился, бросил в ту же сосну. Попал Маку в затылок. Тот резко обернулся, изумленно засмеявшись; заломил руку, выковыривая снег из-за шиворота.
        - Прости, - сказал Коль, скрипнув зубами.
        - Какая точность! А говоришь - квелый!
        - Ты что, издеваешься? Я же в дерево кидал!
        Так и стояли. Потом, глубоко проваливаясь в светящийся снег, Макбет подошел к своему скорди. Скорди был маленький, яркий, точеный.
        - Не улечу я никуда, - буркнул Коль.
        - Самое тебе время бы на юг податься, - отозвался Макбет, не оборачиваясь. Гладил и ласкал машину, как любимую лошадь. - Ориуэла - это в Испании. Там еще купаются…
        - Скорди она подарила?
        Макбет опустил голову.
        - Это ничего не значит, - ответил он глухо. - Сейчас легко делать подарки. Раньше… подарил, скажем, машину - ого! Теперь ценно лишь то, что сам сделал. Книга, открытие… Картина…
        - Зазяб я, - проговорил Коль.
        - А? Да, конечно, прости. Пошли внутрь, хватит на первый раз. Да и обедать пора.
        Он быстро сготовил еду. Сели обедать.
        - Ты обо мне не думай, - говорил Коль, дожевывая. - Приехал по лесу бродить - броди. Лыжи есть, в сарае стоят. Рук на себя накладывать я не намерен - понимаю, как тебе было бы обидно: первый пациент взял да и зарезался. И я вокруг скита поброжу…
        - Я с тобой?
        - Не стоит, Мак. Вырежь мне только тросточку под руку - и порядок.
        Макбет с готовностью встал из-за стола, на ходу вытаскивая из кармана нож. Трость была готова через десять минут - суковатая, пахнущая снегом и смолою, - любому лесовику впору.
        - Больше не нужен?
        - Да нет пока. Спасибочки…
        - Я тогда пойду к речушке пробегусь. Найду ли через полгода, интересно.
        - Лети, милок, только не заблудись.
        Интересно, как он воспринимает такое вот предостережение, ведь в душе я совершенно не беспокоюсь, что он заблудится. Автоматически вылетающая фраза заботы без эмоционального наполнения. Чувствует боль?
        Ладно. Кто-то должен был умереть - я или мой стыд.
        Слышно было, как, надевая широкие снегоступы, Макбет что-то поет себе под нос. Потом голос его стал удаляться. Пропал.
        Коль открыл шкаф. Достал мундир. Встряхнул - звякнула медаль. Кажется, не заплесневел.
        Переоделся. Руки едва слушались, но слушались все же. И на том спасибо. Сверху натянул доху. Вышел на крыльцо. С силой припадая на трость, увязая в снегу, подошел к своему скорди. Натужно сдвинул горб снега с колпака. Чуть задыхаясь, проговорил:
        - Здорово, служивый.
        - Так что, ваше высокоблагородие, - ответствовал скорди, - здравия желаем на многие лета.
        Коль качнул головой:
        - Не помер я, вишь. - Моими молитвами едино. - Это они тебя приставили хамить и черт-те каким языком изъясняться?
        Скорди помедлил.
        - Они.
        Коль опять качнул головой. Усмехнулся печально:
        - Вот дурачки… И этого ты сюда звал?
        - Никак нет, сами изволили.
        - Открой-ка мне.
        Фонарь легко откинулся назад. Коль с трудом перевалил дряблое тело в кабину. Вскарабкался на сиденье, сгорбился под своей дохой, уложив трость на колени.
        - Во какой я стал, - прохрипел он, тяжело дыша. - Потеха, а?
        - Не вижу ничего смешного.
        - На старика похож?
        - Похож.
        - Куда такому за девками гоняться?
        Скорди хмыкнул.
        - Любви все возрасты покорны, - авторитетно произнес он.
        - Философ… Ладно. На Ориуэлу дорогу знаешь?
        - Я все дороги знаю.
        Коль посидел немного.
        - Макбет!! - закричал он потом, старчески надсаживаясь.
        Через несколько секунд Макбет выступил из-за сосны.
        - Вот знал, что не ушел ты никуда. Спрятался и ждешь результатов.
        - Становишься телепатом, - улыбнулся Макбет.
        - Так как там с ловушками, мальчик? Все в порядке?
        Макбет помолчал, потом ответил:
        - Все в полном порядке, Коль.
        - Ну и славненько… Теперь вот еще что. Понимаю: выгляжу как неблагодарная скотина, но… раз я так думаю, значит, должен это сказать. Вот… - Он на миг стиснул зубы. Страшно было, как перед прыжком в бездну. - Рохля ты. Не люблю я этого и ничего не могу с собой поделать. Подстилка. Повезло тебе, талант прорезался - будешь теперь подстилкой не у Симы, а у таланта. Но это все равно. - Нет, что-то не то получалось. Коль замолчал. Макбет ждал, щурясь. Я ведь не это чувствую, подумал Коль. Не совсем это. Это тоже, но не только. Как же жить-то, черт возьми? И вдруг вспомнил Гийома. Господи, да ведь он мне все уже объяснил тогда! А я, дуралей междупланетный, не понял ни слова! И опять, в который раз, от стыда за прошлого себя он замотал головой, как от боли. И мельком подумал: наверное, вот такую боль чувствуют они, когда слышат несовпадение мыслей и слов. И еще мельком подумал: а стыд-то не умер… Ладно. Как там Гийом формулировал?..
        Макбет ждал.
        - Я, животное Коль Кречмар, не люблю размазней, ибо подсознательно боюсь, что сам мог бы… да еще и могу… оказаться таким. Но я, человек Коль Кречмар, очень тебе благодарен и очень тебя уважаю, и если… когда-нибудь что-то смогу… понадоблюсь тебе… - Он запнулся, перевел дыхание и вдруг, смущенно улыбнувшись, сказал с веселым удивлением: - Трудно!
        - Еще бы, - сказал Макбет, улыбаясь тоже. - Даже молочко из мамы сосать - трудная работа! Для младенца, - с добрым ехидством уточнил он. - А как он сердится, когда не может сразу грудь правильно ухватить!
        - Намек понял, - ответил Коль. - Полетел трудиться.
        - Счастливо, Коль. Еще увидимся.
        - Надеюсь. Тебе тоже счастливо, мальчик. Спасибо.
        И он повернулся к пульту.
        Несколько секунд бессмысленно тискал трость, и она, как живая, шевелилась в зябнущих пальцах. Потом сказал:
        - Ну, давай, милок.
        - Слушаюсь, ваше высокоблагородие! - рявкнул скорди и закрыл колпак.
        Прислонившись к сосенке плечом, Макбет проводил взглядом стремительно удаляющуюся машину и позвал:
        - Всеволод…
        - Я, - раздался голос из бронзовой красивой бляшки на Макбетовом воротнике.
        - Что ты скажешь теперь?
        Слышно было, как Всеволод дышит.
        - Я ему обещал. Ты слышал?
        - Да. Кажется, мы побеждаем, Макбет?
        - Кажется, побеждаем. Убежден.
        - Значит, вариант «Б»?
        - Я ему обещал, что ловушек не будет. Обещал.
        - Хороши бы мы были… - сказал голос Ясутоки.
        - Я думаю, - медленно проговорил голос Всеволода, - что те, кто голосовал за смыв, просто устали от самого факта существования столь неразрешимой проблемы, как Коль.
        Макбет отодрал от стола ломоть коричневой коры и стал рассеянно крошить его края.
        - Пост Онохой - Центру и посту Караганда, - раздался спокойный голос. - Коль прошел над Байкалом. Пост Караганда, принимайте.
        - Пост Караганда принял. Высота двенадцать семьсот, скорость три двести.
        - Ну, вот. - Макбет отшвырнул разорванную в твердые клочья кору и отряхнул ладони. На снег медленно посыпалась тонкая бурая пыль. - Пора отдавать приказ в Ориуэлу, Всеволод, извини. Он быстро летит.
        - Эх! - раздался незнакомый Макбету горестный голос. - Как спешили с монтажом, как гнали! И какая идея грандиозная была! За считанные минуты его прохода по галерее вычленить из памяти все, чего он стыдится, и смыть!..
        - Идея… - не дослушав, медленно проговорил Макбет. - Я еще не имею диплома психолога, но заявляю со всей ответственностью: идея психопатическая. Это называется: пристрелить из жалости… Время идет, Всеволод.
        - Центр - посту Караганда, - произнес Всеволод. - Они разговаривают?
        - Колю явно не до беседы, - ответил диспетчер. - При появлении внизу Байкала он попросил чуть уменьшить скорость и через двадцать семь секунд сказал: «Красота какая, служивый! Эх, брат… И ничего-то я не видел, ничего не знаю…» Далее молчит.
        - Он нужен нам всем, - резко сказал Макбет. - Такой, какой есть. Чтобы понять, чего мы сами стоим.
        - Что?
        - Если мы всем нашим распрекрасным человечеством не сумеем убедить одного хорошего человека в том, что ложь не необходима для жизни, то грош человечеству цена.
        - Далеко пойдешь, Макбет, - с симпатией сказал Ясутоки.
        Макбет грустно усмехнулся и, неуклюже косолапя на снегоступах, пошел к скиту.
        - Знаешь, Всеволод, - сказал он, - в наших странах это одно время… любили. Посковыривать памятники, поменять названия - и как бы ничего и не было. Новая чистая жизнь.
        А на самом деле - просто очередной сброс на ноль. Больше века на месте топтались.
        - Центр… - сказал петушиный голос Всеволода и засекся. Кашлянул и повторил: - Центр - Ориуэле. - Чувствовалось, что язык у него неповоротлив, как доска. - Решение референдума психологов отменяю. Смыв не проводить. Подтвердите прием.
        Диспетчер в Ориуэле, наверное, просто рта не успел открыть, но Всеволод гаркнул свирепо:
        - Подтвердите прием!!
        - Ориуэла - Центру, - поспешно ответил диспетчер. - Вас понял. Смыв не проводить. Прости, Всеволод, - уже неофициальным голосом добавил диспетчер, - я замешкался, потому что… показывал большой палец оператору. Мы - за, Всеволод. Откровенно говоря, нас просто воротило от этого решения. Нажать такую кнопку…
        - Плакал твой маршальский жезл, - раздался новый голос.
        Всеволод нервно рассмеялся.
        - Поделом, - сказал он.
        - Я серьезно.
        - Большие чиновники только и нужны для таких моментов, - проговорил Всеволод. - Спасти дело и получить по шапке… Я же сказал - поделом. Три недели подбирал группу адаптации, весь цвет перебрал… а мальчик, третьекурсник, по чистой случайности попавший в скит, понял дело лучше нас.
        Макбет, неумело снимая снегоступы у крыльца, бледно улыбнулся.
        - Гийом понял, - вступился Ясутоки.
        - Да, Гийом понял, - согласился маршал.
        - Всеволод, - позвал Макбет. - Симу, будь добр, предупреди сам, мне… н-не хочется.
        - Я все слышу, Мак, - тихо сказала она.
        Он даже зажмурился на секунду.
        - Я смотрю, у вас там полно народу.
        - Нет, я просто на связи. Я уже лечу туда. Спасибо тебе, Мак. Теперь я могу сказать: я бы перехватила его у входа и ни в коем случае не пустила внутрь.
        - Ты бы ему все рассказала? - тихо спросил Всеволод.
        - Абсолютно все.
        - Молодец, - проговорил Макбет. - Ты молодец, Симка. Вот почему ты две недели носа не казала со своего атолла…
        - Да. Чтобы никто не услышал.
        - Молодец, - повторил Макбет и несколько раз бесцельно похлопал ладонью по шатким перилам крыльца.
        - Мак, а ты сам? - спросил Всеволод.
        - Я уже выяснил, чего стою. - Макбет положил руку на колпак яркого скорди и стал поглаживать его, потом прижался к холодной машине щекой. А потом уселся на верхнюю, самую скрипучую ступеньку крыльца, прямо под надписью «Пансионъ для холостяковъ».
        Декабрь 1990,
        Комарово
        Этот сборник я постарался выстроить в реальной хронологической последовательности - то есть произведения в нем расположены так, как возникали их ПЕРВЫЕ варианты, становившиеся (порой - через много лет) основами для текстов, в конце концов выходившими в свет. Для сравнения я оставляю и ту датировку, которая уже стала известной благодаря предыдущим изданиям.
        Вот, например, «Вода и кораблики». Да, тот текст, который был в итоге опубликован и который продолжает время от времени публиковаться, был написан в декабре 1990 года, когда я сидел в Доме творчества писателей в Комарове, бегал в меру своих скудных спортивных дарований на лыжах, а набегавшись, присаживался к столу. Но история этой не слишком-то гениальной повести долга и почетна.
        Первый вариант ее был написан мною на зимних каникулах второго курса университета (январь 1973 г.). Текст этот не сохранился - не могу вспомнить, куда я его дел. Одно время у меня была привычка жечь собственные рукописи, которые по тем или иным причинам вдруг начинали казаться мне устаревшими. Но сжег я первый вариант, называвшийся «Мотылек и свеча», или подарил кому-то на память, или еще что - я не могу вспомнить. Слишком уж много лет прошло. В сущности - целая жизнь.
        Толчком для возникновения замысла явились, как это у меня частенько бывало в молодости, впечатления не жизненные (их в ту пору, как легко понять, катастрофически не хватало - увы, не хватает и теперь, но уже не по причине молодости, а по причине занятости), а читательские, литературные. Тогда, едва сдав зимнюю сессию, я приник к только что купленному 24-му тому «Библиотеки современной фантастики», в коем и прочел бестеровского «Человека без лица». Помимо того, что вещь эта мне очень понравилась, у меня блеснула мысль: а если наоборот? У Бестера мельком упоминается одно из наказаний, которым общество телепатов подвергало проштрафившихся своих членов: изгнание из своих рядов; человек, который слышит мысли других, оказывался обречен на жизнь среди нетелепатов и, по мысли Бестера, страшно страдал в одиночестве. А я подумал: а если один-единственный нетелепат оказался бы в обществе телепатов, каково пришлось бы ему?
        Первый вариант кончался тем, что мой герой с чувством глубокого удовлетворения тонул-таки в болоте.
        Годом раньше моя школьная преподавательница математики, Тамара Григорьевна Дрибинская, учитель божьей милостью (она ухитрилась на какое-то время даже мне, гуманитарию до мозга костей, привить любовь к математике, и я временами по сию пору жалею, что уже не могу с легкостью и интересом почитывать на сон грядущий, скажем, Фихтенгольца; впрочем, дело было не только в математике - достаточно сказать, что именно из рук Тамары Григорьевны я еще в десятом классе получил на прочит нелегальный даже с виду, толстый, на фотобумаге, что ли, исполненный и переплетенный вручную экземпляр «Гадких лебедей»), познакомила меня с молодым, но уже публикующимся фантастом Андреем Дмитриевичем Балабухой. Андрей, таким образом, оказался первым настоящим писателем, с которым я имел счастье общаться вживе. Он прочел мою рукопись и, помимо множества замечаний, которых я сейчас, конечно, уже не помню, сказал вещь, которая вожглась мне в сердце. Это было примерно следующее: «Нет ничего проще, чем закончить вещь, угробив главного героя».
        Легких путей я никогда не искал. Мне стало невыносимо стыдно. Я осознал свое убожество всеми фибрами души и переписал вещь от начала до, главное, конца.
        Именно Андрей привел меня весной 1974 г. в семинар молодых фантастов под руководством Бориса Натановича Стругацкого. Тогда там заседала такая молодежь, как Саша Щербаков, Оля Ларионова, Фел Суркис, Галя Панизовская, двое столь непохожих Романовских… ну, сам Андрей Балабуха, конечно… Через полгода, осенью 1974-го, я дебютировал на семинаре с новым вариантом повести (она все еще называлась «Мотылек и свеча») и был принят в его действительные члены.
        Опубликовать ее, разумеется, не было ни малейшей возможности. Ничего в ней не было антисоветского даже тогда, ничего крамольного… Просто - ну кому он был нужен, этот Васька?
        А может, так оно выглядело только с моей точки зрения, а на самом деле антисоветизм там вполне наличествовал. Сексуальные заморочки при коммунизме - это, наверное, воспринималось как потрясение всех основ…

«Мотылек» пылился в ящике моего стола шестнадцать лет.
        Следом за ним были написаны «Достоин свободы», «Дерни за веревочку», «Доверие»… Собственно говоря, все крупные вещи до «Гравилета «Цесаревич»» (1992) были мною написаны еще в университетскую пору: соответственно в 1974, 1975 и 1976 гг… и чуть позже, в первый год аспирантуры - «Очаг на башне» (1978). Разумеется, речь идет о первых вариантах. Потом наступил длиннейший период, когда по ряду причин (не последней из коих была полная недостижимость публикаций) я мог подняться только на рассказы. Кажется, опять-таки Андрей подсказал: рассказ пробить все-таки легче… хотя тоже почти невероятно, но все же.
        Это оказалось именно так. Именно: почти невероятно, но все-таки вероятно. Чудо есть вещь не невозможная, а лишь крайне маловероятная.
        Настала перестройка, я мало-помалу начал публиковать куда более жесткие и страшные свои рассказы, получил Госпремию за сценарий «Писем мертвого человека»… Году в 86-м я подумал, что пришла долгожданная пора раскопать своих подвалов и шкафов перетрясти.
        В 1986 -1987 гг. я переписал лучшую свою на тот момент вещь - «Очаг». В 1988-м - «Доверие». В декабре 1989-го, тоже в Комарове - «Веревочку». В 1990-м дошла очередь и до самой слабенькой из университетских вещей, самой ранней, почти детской - «Мотылька и свечи». Но поскольку главный персонаж не сгорал (то бишь не тонул в болоте), на роль мотылька он явно не тянул. Пришлось менять название, и я сделал это, подобрав и отыграв в названии эпиграф, взятый мною (только не смейтесь!) с магнитофонной ленты, на которой еще в восьмом, если память меня не ошибает, классе записал песни из бесследно сгинувшего телеспектакля «Белая перчатка». Кто их написал, что за группа исполняла, прерывая время от времени действие и выпрыгивая с электрогитарами из-за рамки экрана - убей бог, не вспомню уже никогда и ни за какие гонорары.
        Честно говоря, эта в среднем пятнадцатилетняя пауза пошла - и текстам, и мне лично - на пользу. Я за истекшие годы стал писать лучше; более-менее научился не просто вываливать на бумагу сюжет и диалог, а вытачивать их из бесформенной словесной массы (или по крайней мере понял необходимость поступать именно так). Переписанные вещи стали гораздо лучше. Даже «Кораблики», при всех их очевидных недостатках.
        А к тому же, если бы я начал печататься сразу и всерьез, я бы, разумеется, ошалел от немереных бабок, принялся молотить роман за романом, бросил бы востоковедение - и сейчас был бы куда самоувереннее и, главное, глупее, чем есть.
        Так что нет в истории ни совершенно черного, ни совершенно белого.
        Если бы меня опубликовали сразу - не быть бы мне приличным писателем.
        Достоин свободы

1
        С высоты Европа напоминала черепаху. Фонтаны тумана и ветра взлетали от синтезаторов и раскручивались циклическими спиралями, а в сумеречные просветы между витками просматривались многоугольные щитки городов. Изъеденные атмосферными окислами Баварские Альпы туманно громоздились на юге - жутко было смотреть на них. Но я смотрел. Потому что целых три года перед моими глазами маячили лишь коридоры станции Оберон да хаос скал, освещенных то искрой Солнца, то грязно-зеленой опухолью Урана.
        Города утонули во мгле позади. Под нами простиралось бурое пространство без пятнышка зелени; изредка взблескивала вода, отражая прорвавшийся солнечный луч. Балтика пряталась в молочном месиве слева; там тоже ревели ураганы, ежеминутно выбрасывая в атмосферу десятки кубокилометров воздуха первозданной чистоты.
        Кресло мягко, предохранительно охватило меня с боков, и тут же снижающийся лайнер буквально запрыгал - на малых высотах турбуленции были особенно сильны. Мы почти падали, облака уносились вверх; снизу, как взрывы, взлетали другие. И вдруг отовсюду сразу надвинулось нечто огромное. Свет в иллюминаторах пресекся, а потом возник вновь - уже искусственный, и лайнер невесомо опустился в гнездо. Я прилетел.
        Получилось удачно - мой двухнедельный карантин закончился ровно в тот день, как Соломину вручали Нобелевскую; церемонию вручения я смотрел по евровидению, а к вечеру уже смог попробовать свалиться Соломину как снег на голову. Как снег на голову. Он часто повторял эту фразу своим гортанным, занудным голосом - так невкусно, что угасал весь ее снежный блеск. Как сингулярные локусы на восьмимерной проекции пучностей континуума.
        Подобного рода фразы он произносил ровно с той же интонацией - свесив голову ниже покатых плеч и подперев костистый нос карандашом. Все, что нарушало ритм работы, было для него снегом на голову. Наверное, и Нобелевка.
        И при всем том - я не знал человека добрее и мягче. Когда быт вытряхивал его на часок-другой из-за письменного стола, он так трогательно, так нелепо пытался сделать что-нибудь хорошее любому первому встречному. К счастью, обычно это сходило незамеченным. Если замечали - смотрели странно. Он катастрофически ничего не умел - только, сидя за письменным столом, бродить где-то в безмерной глуби мира… и то, что он время от времени, непонятно как - скорее интуитивно, нежели логически, - находил там, падало как снег на голову всем. Всем, кто мог понять. До моего отлета на Оберон я года два работал с ним в паре и слишком хорошо узнал, как трудно бывает понять его, угнаться за ним в его безднах…
        Но вот смысл его последней находки понял каждый. Все-таки это справедливо, думал я, медленно идя в толпе спешащих, смеющихся, встречающихся, глядя на их воскрешенные лица. Справедливо, что это нашел именно Соломин. Он наконец сделал хорошее для всех. Три года я не видел толпы, казалось, забыл, как она выглядит - но сейчас понимал, что она изменилась. Прежде лица были темны. Нет, не все кусали губы или мрачно смотрели в пустоту - конечно, и щурились, и зевали, и улыбались, но как-то темно. Как бы на миг забыв о вечной заботе. Это уже не замечалось. А вот теперь загорелся свет. Я вспоминаю - полвека назад, в детстве, я видел такие лица, когда человечество, припертое к стенке экологической катастрофой, начало наконец разоружаться. Тогда казалось, стоит лишь уничтожить запасы смертей, утечка которых в среду возрастала пропорционально возрастанию запасов, стоит лишь остановить военную промышленность, сжиравшую две трети ресурсов и мощностей, прекратить бесконечные учения и маневры - и сами собою вернутся голубое небо, бабочки, кувшинки в озерах… Наверное, в прошлом веке такие лица были у людей, когда
кончались мировые войны. Но оказалось, что последняя мировая война - война с наследием тех, кто ставил на войну, - еще впереди. Никто не заметил, когда лица мало-помалу вновь угасли. Война оказалась долгой.
        И только когда заработал первый соломинский синтезатор, как снег на голову, она свалилась - Победа, не менее важная, чем та, которую русские до сих пор называют просто: Победа, и любой сразу понимает, о чем зашла речь… Это справедливо, думал я, идя по полю аэродрома, залитому искусственным светом. Меня обгоняли сверкающие лица; улыбки и взгляды яркими цветами летели мимо, время от времени в мельтешне голосов, наскакивающих справа-слева, слышалась его фамилия. То с французским ударением на последний слог, то юлящая как-то по-скандинавски, то спетая в китайских тонированных слогах: Солуо-мин… но чаще - по-русски, вбиваемая, как свая, одним увесистым азартным взмахом: Сал-ломин!.. Потом я остался один, толпа схлынула - кто вверх, кто вниз, кто к цоколю соседнего гнезда, уходящему в потолок; глухо рокотали моторы верхнего яруса, отправляя воздушные корабли в атмосферу, бьющуюся в судорогах долгожданного вдоха; порывы теплого, пахнущего механизмами воздуха то и дело окатывали меня - я шагал неприкаянный и счастливый. Когда жизнь всех меняется к лучшему, даже собственная бесприютность, давно
заледеневшая в крови, вдруг кажется преходящей и уютно неважной, как база однодневного отдыха. Это справедливо, что именно Соломин нашел Победу.
        Я и не подозревал, что войны кончаются не для всех.

…В квартире было тихо и темно. Я застыл у стены, беззвучно замкнувшейся за моей спиной.
        - Добрый вечер, коллега Гюнтер, - раздался из темноты знакомый голос. Я облегченно вздохнул. - От души рад вашему приходу.
        Телеокно вдруг замерцало, и в комнату упал холодный свет полной луны из прозрачно-черного неба. Он был рассечен пополам узким силуэтом человека, сидящего ко мне лицом.
        - Мне особенно лестно, что время для визита вы смогли выкроить именно сегодня, в день моего триумфа. Прошу пройти. Как вы поживаете, как ваши изыскания?
        - Вполне, вполне, вполне, - стараясь говорить ему в тон, ответствовал я и, пройдя, опустился в подлетевшее ко мне кресло. - Итак, я поздравляю вас, коллега. Прошу вас принять мои самые искренние…
        - Соболезнования, - глухо уронил он и встал - вырос из кресла, словно телескопическая антенна. Сутулясь, приволакивая ноги, пошел к синтезатору. - Вы отужинаете со мною, коллега?
        - Я буду рад разделить вашу трапезу, коллега.
        Он нагнулся над пультом, выпавшим из стены. И отключился, застыв в противоестественной позе. Я подождал, потом спросил тихо: - Что с тобой сегодня?
        Он вздохнул и, обернувшись, ответил надменно:
        - Я отдыхаю.
        - А-а, - сказал я понимающе. Он пошевелил пальцами над пультом.
        - Что бы вы хотели съесть, коллега?
        - Возьми, что себе.
        Выпятив цыплячью грудь, он гордо распрямился.
        - Сомневаюсь, что вы стали бы ужинать из одной тарелки со мною!
        Коротко пропел синтезатор.
        - Не сочтите за труд, коллега, свое возьмите сами, - сказал Соломин, идя к столу - в одной руке тарелка со столовой массой (у меня глаза полезли на лоб), точь-в-точь такой, какую все мы ели еще так недавно, в другой - бокал с молоком.
        - Вот те раз. - Я пошел к синтезатору, взял свою тарелку. Соломин заказал мне отличнейший ростбиф. - Ты так привык к… к этому?
        Он не ответил, сосредоточенно набивая рот густыми кусками брикета. На его гладкой могучей лысине лежал отчетливый лунный блик. Я вернулся к столу, с наслаждением вдыхая аромат, испускаемый моей тарелкой. Изображая домашнюю непринужденность и раскованность, я с чуть нарочитым азартом вонзил вилку и нож в сочный кусок. Брызнула кровь.
        Соломин подскочил, уронив наполненную ложку, лицо его страшно исказилось.
        - Вы меня обрызгали, Гюнтер! - с гортанным надсадом крикнул он, остервенело отряхивая рукав свитера. - Кровью!!
        - Прости, - ответил я так кротко, как только позволял мой баварский акцент. Мне уже становилось не по себе.
        Неуловимо быстрым движением Соломин канул под стол и тут же возник с ложкой, крепко стиснутой в кулаке.
        Некоторое время мы молча насыщались. Потом я сказал задорным голосом:
        - Замечательный ростбиф! Что же ты - сам придумал из вакуума ростбифы, а теперь отравиться боишься? Так и брикет твой теперь ведь из того же вакуума…
        Он поперхнулся. Он кашлял долго, с бульканьем и хрипом, корчась, а потом вытер пальцами слезы и, надтреснуто дыша, объяснил:
        - Пенка в молоке…
        - Какой ужас, - сказал я.
        Он поставил локти на стол и вцепился длинными пальцами себе в щеки; с минуту сидел так, едва заметно раскачиваясь из стороны в сторону, и глядел мимо меня. Потом сказал:
        - Вот и все.
        - Что - все?
        Не глядя, он точным движением коснулся стены своей длинной рукой, тонкой и ломкой, как два шарниром скрепленных шеста. Беззвучно раскрылся телекамин, красные отсветы задышали на стенах, и лицо Соломина, налившись оранжевым светом, выдвинулось из лунной тьмы. Пылающие поленья трещали, выбрасывая клубящиеся облака искр, - корчилось, кричало пламя, заживо сгорая в самом себе. Иллюзорное. Соломин, не мигая, чуть раскачиваясь и скомкав щеки, смотрел в огонь. В меня вдруг вошла его страшная усталость.
        Как он не выгнал меня за мой шутовской тон…
        - Все - и есть все, коллега, - проговорил он. - Странно.
        - Еще бы, - медленно ответил я. - Девятнадцать лет…
        - С перерывами, - сказал он и, подумав, добавил: - Двадцать три.
        Я только головой покачал. Он откинулся на спинку кресла, оставив руки на столе, - лицо ушло из оранжевого полыхания.
        - Впрочем, тогда я и не подозревал, что из этого выскочит синтез. Просто хотелось разобраться с вакуумом наконец.
        - Вот и разобрался наконец, - сказал я.
        - Да, разобрался. Подарить только уже некому.
        - Некому?! Да всем!
        - О, конечно. - Он вздохнул. - Знаете, коллега… порой мне хочется быть… музыкантом…
        Я знал это давным-давно.
        - Правда? - спросил я.
        - Пассакалия ля минор. - Он словно творил заклинания. - Хоральная прелюдия номер семь… Знаете, коллега, даже снилось, будто выхожу на сцену. - Он запнулся. - Сколько раз. Клавиши, клавиши… и острия вверх. Трубы. Они ведь серые, да?
        - Свинец.
        - Свинец…
        Мне хотелось его обнять.
        - Мортон звал меня на Трансмеркурий, - проговорил я. Соломин передернулся от отвращения и закрыл камин. - Ты не знаешь? - спросил я в темноту, на миг словно высосавшую глаза. - Он очень интересно говорил… Назревает локальный пространственно-временной прогиб, сегодня ждут. Взаимодействие собственного поля Солнца с полем Галактики под каким-то редкостным углом - раз в тысячу лет, что ли… Совершенно непочатый край. Вот где для твоей головы…
        Черный силуэт беззвучно вздыбился передо мной - узкий, длинный, как подводная лодка из глубины.
        - Вот!! - выкрикнул Соломин. - Четыре полки!!! - Он сделал шаг и прильнул к полчищам книг. Медленно, любовно провел плоскими ладонями по корешкам своих работ. - Поле… Континуум, локальные вихри… синтез… Синтез!!! - Он хрипло, с каким-то гортанным звоном дышал. - Неужели вам мало?!
        Он качнулся - свет луны упал ему на щеку и словно бы взорвался на ней, окутав все лицо мгновенным сверкающим туманом. Я увидел безумные белые глаза и провал заглатывающего воздух рта.
        - Мало?!
        Я молчал. Меня трясло от волнения. Соломин пошел поперек комнаты, распарывая, словно катящееся лезвие, поток зябкого лунного света.
        - Я мог бы стать музыкантом… Я мог бы стать… баскетболистом… Но я всего лишь физик, - надменно и отрывисто вещал он и ходил, ходил по комнате, пытаясь горделиво распрямить сутулую спину, узкие, зализанные плечи. - Простой физик. Я умею только это. Имеет смысл делать только то, что умеешь. - Дыхание сухо вхрустывалось в тишину. Я ловил каждое слово и все пытался заглянуть ему в лицо - но было темно. Только черный силуэт двигался взад-вперед.
        Потом он остановился и поник.
        - Останьтесь до завтра, коллега, - раздался тихий, чуть сорванный голос. - Я постелю вам здесь. - Соломин протянул было руку к контактной панели, чтобы вырастить постель, и опять застыл с протянутой рукой. - Скажите… прошу простить, если вопрос мой покажется вам несколько бестактным… ваша… - он коротко втянул воздух, - подруга… она не любила вас или вашу работу?
        - Она не любила нас с работой, - ответил я. - У тебя лирическое настроение? Позвони Пелетье, поговори с ним. Я слышал, он ушел от очередной жены. - Я изобразил грустно-сладкий проникновенный голос шефа лаборатории слабых взаимодействий. - Она тоже не сумела стать настоящим другом…
        - Я постелю вам здесь, - сухо сказал Соломин.
        Когда стена спальни закрылась за ним, я прикрыл глаза, обнял подушку и в течение получаса честно и старательно пытался заснуть. Конечно, ничего не получилось. Соломин потряс меня. Ему было плохо. Я никогда не подозревал, что ему может быть настолько плохо.
        Я сел на постели, спустив ноги на пушистый теплый пол. В голове был сумбур. Потянулся к висящей на спинке кресла куртке, достал из кармана радиофон и несколько секунд держал его в кулаке, тщась понять, имею ли я право сделать то, что хотел. Вызвать информаторий Академии Чести и Права кодом «нужно другу» было не сложнее, чем любое другое учреждение или любого человека. Но я не делал этого ни разу в жизни, да и никто практически не пользовался правом на информацию о близком человеке. Жутко и стыдно было знать, что через минуту экстракт сведений, которые с самого дня рождения Соломина собирала и хранила электроника, будет предоставлен в мое распоряжение.
        Но Соломину было очень плохо.

2
        Я проснулся довольно поздно, оттого что задремал лишь под утро. Вяло оделся, подошел к столу, допил холодный чай, оставшийся с ночи. Я был омерзителен себе. Я влез в чужую жизнь, не имея ни малейшего права на это, потому что ничем не мог помочь. Как теперь смотреть Соломину в глаза?
        За спиной у меня приглушенный женский голос произнес: «Буди, буди, а то непременно опоздаешь на тренировку». Я обернулся. Это напоминало бред. Стена была приоткрыта, в щель выглядывал растерянный, разлохмаченный Соломин. Секунду он смотрел на мою пустую постель, потом повел взглядом по комнате, увидел меня и расплылся в улыбке. У меня пересохло во рту.
        - Доброе утро, - нежно проворковал Соломин добродушным, мягким басом. Стена раскрылась настежь; выхлестнуло солнце, путаясь в белобрысой Женькиной гриве, окружая его голову неистово сверкающим нимбом. Я улыбнулся Соломину, отчетливо чувствуя дрожание своих губ.
        - Как спалось? - Женька высился, блистая загорелой гладкой кожей, будто обшитая листовой медью дозорная башня, - ирреально широкоплечий, широкогрудый, бугристый от мышц.
        - Да… - невпопад выдавил я. Он засмеялся. Из залитой солнцем спальни в тон Женьке зазвенел женский смех, и женщина показалась на пороге.
        - Познакомьтесь - проговорил искрящийся от удовольствия и гордости Женька. - Это Марина. А это достославный Энди Гюнтер.
        - Очень рада. - Она улыбнулась дружелюбно, но чуть напряженно. Я молчал.
        - Позавтракаешь с нами? - спросил Женька. - У нас гостевой резерв не израсходован, так что пожалуйста…
        Я молчал.
        - Маринушка… - сказал он, чуть повернув к ней голову, и мускулы шеи и плеч его веско шевельнулись. Она пересекла комнату и прошла на кухню, сразу замурлыкав там что-то весьма музыкальное.
        - Слушай, Энди, я после завтрака ускачу сразу, не обижайся. И не уходи. Тренировка, понимаешь, пропускать ну никак…
        - Баскетбол? - спросил я. Молчать дальше было невозможно.
        - Не-ет. - Он заулыбался. Он все время улыбался. - Верно, была такая мысль. Попробовал поначалу, да без толку.
        - С твоим-то ростом? - изумился я.
        - Ну! И мячик точно вкладывал, а все прахом. Нету чувства команды. Торчал посреди поля дурак дураком… Прыгаю в длину теперь. - Он вдруг принялся вздергивать на уровень своей головы то одну, то другую необозримую ногу. По комнате пошел прохладный ветерок. - Через месяц мировые!.. - Он застенчиво улыбнулся и трижды плюнул через левое плечо. - Очень замечательно, что ты заглянул, - сообщил Женька, произнося слова чуть отрывисто, в такт своим могучим махам. - Мы тут с Маришкой живем бобылями совсем. Серега с группой в турпоходе на Большом Невольничьем, там приличный оазис сохранился… Полный восторг! Больше года ждали… - Он перестал пинать воздух, и речь его вновь стала плавной. Но все равно какой-то дерганой. - Впервые, знаешь, человек увидел зелень под открытым небом. А карапуз в дошкольном лагере. В городе, знаешь, как ни крути - нельзя расти детям. Хоть куда-то надо на простор… Маришка-то, конечно, все бы их при себе держала, что восьмилетнего, что восемнадцатилетнего, но я настоял!
        У меня обмякли ноги. Я нащупал кресло и сел.
        - И, конечно, сам тоже, знаешь, скучаю. Однако! - Он назидательно тряхнул вытянутым пальцем: - Мало ли чего мы хотим. Важно, что им надо. Я тут столько учебников по педагогике проработал… - застенчиво сказал он и улыбнулся. - Ой, давно тебя не видел, столько рассказать всего хочется! Мысли скачут… Вчера-то толком и не поговорили…
        - Господа! Кушать подано! - раздался с кухни звонкий голос.
        На тарелках неаппетитно дымился завтрак.
        Марина сунула полную ложку себе в рот и сказала:
        - М-м, какая вкуснотель!
        Эта реплика явно предназначалась Женьке, который, присев на краешек стула, недоверчиво принюхивался.
        - Да… - пробормотал он. - Конечно, это еще ничего. С молочком. - Он осторожно прихлебнул молока из бокала.
        - На тренировку опоздаешь, - заметила Марина.
        Женька стрельнул глазами на часы и, ахнув, заработал ложкой. Марина улыбалась, взглядывая на него исподлобья, потом глянула на меня, приглашая поулыбаться тоже. Я поулыбался тоже. Ее улыбка была почти материнской. Женька, отставив пустую тарелку и бокал, поднялся и растерянно замер, вертя в нерешительности головой.
        - Что-то ведь еще я хотел…
        - Побриться, - уронила Марина, не поднимая головы и продолжая аккуратно есть.
        - Ой, точно! - простонал он и улетел в ванную. Там сразу что-то громко упало и раскатилось по полу, потом раздался шелест бритвы. Марина стала собирать посуду. Я смотрел. Стоило смотреть. Стоило только и делать, что смотреть на нее.
        - И так вот каждый день, - произнесла она, а руки ее между тем что-то открывали, закрывали, включали; широкое солнце телеокна льнуло к ее гибкой спине, смуглым ногам. - Дитятко, ей-богу… - Она глянула на меня и тут же отвернулась. Я вдруг понял, что она меня боится.
        - Побежал! - крикнул Женька, просовывая голову в кухню на какой-то нечеловеческой высоте. - Энди, не уходи! Все мне расскажешь про Оберон!
        - Счастливо! - хором крикнули мы с Мариной, и он исчез.
        - Вечно опаздывает, - недовольно сказала Марина.
        - Почему? - спросил я. Соломин никогда никуда не опаздывал. По нему можно было проверять часы. - Это я его немного задержал…
        - Немного, - усмехнулась она. - Ох, Энди. Это самый несобранный человек на свете - неужели вы не замечали? Я ничего не могу поделать. Сегодня из-за вас… Сидит на кровати и бурчит: будить нельзя… устал с дороги… будить нельзя… а сам косит на часы, косит, ерзает… Завтра из-за мальчишки на улице, который попросит его снять планер с карниза, или из-за соседки, одинокой старушки, которая любит с ним болтать, или с детьми будет возиться, сюсюкать, словно не сыновья у него, а дочки, или… да мало ли, мне и в голову не придет. - Она помрачнела. - Увидит, например, очередной номер «Вакуума» или «Физикл» в киоске и станет, кусая губы, крутиться возле, а потом с отчаяния возьмет «Моды» и принесет мне: «Посмотри, родная, что я тебе принес!»
        - Он был талантливый физик, Марина, - сказал я после паузы.
        Она словно ждала, что я заговорю об этом. Ответила сразу:
        - Гениальный, - и повернулась ко мне спиной. - Да, к сожалению. Все ему мешали, все было не так. Это ведь тоже от громадной внутренней несобранности. Почему я могу, почему все могут и работать с интересом, и оставаться нормальными людьми!
        - Что это - нормальные?
        - Вы… - Она повернулась ко мне. Несколько секунд молча смотрела мне в глаза. - Видеться раз в неделю - это нормально? Я все помню… Тысячи самых прекрасных слов, преданность удивительная, женская почти - а потом опять дни и ночи ни слова, ни звука от него - и сама-то боишься позвонить, как же, помешать не дай Бог! Это нормально? Три месяца не решалась сказать, что жду ребенка… сам - не замечал… Это нормально по-вашему, Энди? Наверное, по-вашему это нормально - ведь вы одни. И он был бы один. Если бы я его не спасла - засох бы. До меня он всегда был один. Это - нормально?
        - Он сам вам сказал?
        Она усмехнулась:
        - Конечно нет. Хорохорился. Но когда… я же не девчонка, это понятно сразу…
        - Вы не уважаете его, Марина? - тихо спросил я.
        У нее сверкнули глаза.
        - Я его люблю. Вы знаете, что это?
        - Думаю, что знаю, - проговорил я.
        - Думаю, что не знаете, - проговорила она. - Вы хороший человек, я сразу поняла. Но этого вы не знаете.
        Я улыбнулся. Некоторое время мы молчали, потом она вдруг засмеялась, смущенно махнув рукой:
        - Что это я развоевалась? Простите, Энди!.. Представляю, какое у вас сложится впечатление о Женькиной семейной идиллии…
        Я облегченно засмеялся с нею вместе.
        - Просто я струсила, - призналась она.
        - Я догадался. Но умыкать вашего мужа в пользу теоретической физики мне даже в голову не приходило…
        - Глупо, да? Хотите, я вас кофейком угощу?
        - Хочу, - сказал я. Если бы она предложила мне машинного масла или жидкой глины, я все равно согласился бы. Она протянула руку к комбайну и нажала несколько кнопок.
        - Вы не думайте, я им ужасно гордилась. Даже свысока на всех посматривала: вот, мол, какая я, что такой человек меня любит. И очень старалась… не мешать. Но это же не могло длиться вечно.
        - Марина, не надо. Я все понимаю. А вы будто прощения просите у меня.
        - Не-ет, - ответила она. - Я права. Это вы просите у меня прощения, потому что, наверное, когда-то были не правы с женщиной, - вот и соглашаетесь со всем, что я говорю. Вам сколько сахару?
        Я даже не помню, о чем мы, собственно, с нею дальше беседовали. Мне было удивительно хорошо. Удивительно. Странно - еще лучше, чем вчера на аэродроме. Я как-то даже забыл, что ничего не понимаю. Кажется, она рассказывала про детей, про Женьку - как он побеждает всех других прыгунов в своей возрастной категории, как трудно бывает вытащить его в филармонию, хотя ему нравится старая музыка, особенно - органная; как он часами возится с детьми, с таким удовольствием, словно сам ребенок, играющий с друзьями-сверстниками, как о нем, будто и впрямь о маленьком, надо заботиться и как ей нравится о нем заботиться… Я тоже болтал - про космос, наверное. Помню, она ахала с замиранием: «Да неужто?» И мне было хорошо.

…Только мы с Женькой уселись в комнате, предвкушая беседу и обед, как запел вызов. «Елки зеленые, - раздраженно пробормотал Женька, идя к экрану. - С Маришкиной работы, что ли…»
        На экране появился мужчина с красным, блестящим от пота лицом. Ворот его рубашки был расстегнут.
        - Товарищ Соломин, здравствуйте, - выдохнул он. - Директор детского лагеря «Рассвет» Патрик Мирзоев.
        - Узнал. - Женька встревоженно подобрался. - Что… Вадька?
        Мирзоев судорожно кивнул. Женька вцепился в спинку кресла.
        - Нет-нет, ничего не случилось! Просто Вадик и еще один мальчик покинули лагерь. С ними был третий, но он испугался и отстал. От него мы узнали, что они ушли… хотели уйти… в горы.
        Женька желтел на глазах. Мирзоев с мукой смотрел на него.
        - Предгорья прочесывают двенадцать орнитоптеров. К сожалению, одоролокаторы почти неприменимы - идет дождь…
        - Дождь… - бессмысленно повторил Женька. - Постойте, орнитоптеры… Как же видимость?
        Мирзоев пожевал толстыми коричневыми губами и смолчал.
        - Все камни скользкие!.. - пробормотал Женька. - Вы… да это же… Я лечу к вам!
        Из кухни, пробиваясь сквозь шум текущей воды, доносилось мирное пение.
        - Марина! - неверным голосом позвал Женька.
        - Аушки? - ответила она. - Изголодались? Уже скоро.
        Женька двинулся на кухню.
        Там перестала бежать вода.

…Женька сел за пульт и уставился на свои руки. Руки ходили ходуном.
        - Дай-ка мне, - попросил я.
        - Да, - бесцветно согласился он и неуклюже, боком, выкарабкался с переднего сиденья.
        Летели молча. Впереди были медленно ворочающиеся облака и острые взблески голубизны.
        - Все это пустяки, - вдруг заявил Женька бодрым жидким голосом. - Ну далеко ли уйдут два клопа? На кручу не полезут, а в долине - разве что промокнут. Ты не волнуйся, Маринушка.
        - Энди, - сказала Марина, - там такие тучи. Они нам не помешают?
        - «Рассвет» в дожде, - ответил я. - Нам это никоим образом не помешает. - Я вдруг заметил, что выламываю рычажок акселератора, уже дошедший до упора. - Главное - спокойствие! - сказал я громко и положил руки на колени, сцепив пальцы. Пальцы хрустнули.
        - Ты, главное, не волнуйся. - Женька погладил Марину по неподвижному плечу. - Главное - спокойствие. К нашему прилету их, конечно, уже найдут.
        - Энди, - спросила Марина, - нельзя ли побыстрее? Мне все кажется, мы стоим.
        - Мы делаем тысячу триста сорок.
        - Благодарю вас, я вижу спидометр.
        Я сел так, чтобы она не видела спидометр.
        - Вот сейчас еще прибавлю, - пообещал я и бесцельно потрогал рычажок акселератора.
        - Спасибо, - сказала она.
        Я бросил оптер глубоко вниз и врезался в гребни туч. Мы пронизывали их; на миг выныривали в небо, с неистовой быстротой на нас рушился очередной блистающий, будто бы плазменный, горб, накрывал, мелькал за светозащитным стеклом дымными серыми струями. Стало лучше.
        - Как мы летим… - произнесла Марина.
        А потом вдруг все кончилось. Я повел машину на посадку, тут позвонил Мирзоев: дети нашлись живы-здоровы, даже не промокли, преспокойно пережидая дождь в семи километрах от лагеря, в маленьком гроте. Засекший их орнитоптер кружил в облаках близ грота, не обнаруживая своего присутствия. Пилоту был дан приказ скрытно сопровождать ребят до завершения их побега. С минуты на минуту синоптики приоткроют небо над лагерем, и ребята смогут успеть посуху вернуться домой.
        - А если они дальше пойдут?! - хрипел умирающий от счастья Женька. - Хватайте их за шкирки!
        Мирзоев отрицательно покачал головой. Глаза его буквально светились от облегчения, что дети нашлись.
        - Придут сами, - проговорил он твердо. - Мы обеспечили их безопасность, но унижать их не имеем права. Вмешаемся только в крайнем случае. Пусть работают.
        А Марина молчала, улыбаясь и прикрыв глаза. На прикушенной губе поблескивала капелька крови.
        Мы приземлились на плоском поле, поросшем реденькой настоящей травой. В сизой дымке угадывались смутные тени гор. Клубящиеся тучи нависали над полем, над стеклянными глыбами зданий; из туч хлестал прямой светлый ливень, и рахитичные метелочки травы часто вздрагивали. Чувствовалось, что скоро проглянет солнце. Накрываясь блестящими плащами, к нам бежали люди, из дождя выныривали орнитоптеры, трепеща туманными крылышками.
        - Какой ливень, - проговорил у меня за спиной Женька. - Ну вот, Энди, скоро увидишь нашего карапуза…
        Я приоткрыл колпак. В оптер прорвался шум дождя, гул моторов, широкий сырой воздух, напоенный ароматом земли. Я мгновенно промок, волосы седым клоком свесились на глаза, и по спине потекло.
        - Вы меня извините, ребята, - сказал я, коротко полуобернувшись, и выпрыгнул из оптера.
        - Энди! - крикнула Марина. Лишь один раз.
        Оскальзываясь, я пошел прочь, раздвигая сверкающий звонкий дождь окаменелым лицом. А потом, когда машина пропала за переливчатой завесой, опустился на колени, а потом припал к земле, как к жене. Земля была теплой, и дождь тоже. Я не был необходим - значит, был не нужен.

3
        Месяц прошел. Месяц на Земле. Среди лиц, на которых даже под улыбками темнели привычные озабоченность и тревога. Месяц, месяц…
        Я очень много успел. Вечером первого же дня я запросил Трансмеркурий, Мортона - тот, захлебываясь от возбуждения, тряся бесчисленными кассетами записей, стал рассказывать, что происходило минувшей ночью в метрике околосолнечного пространства. Он ничего не знал. Я улетел туда, проработал там почти неделю, вернулся, никому не рассказывая ничего… Кто бы поверил мне? В общих чертах я уже представлял механику процесса, но голова шла кругом от мысли, что я, благодаря какой-то микрофлуктуации на прогибе поля, единственный, быть может, человек, оставшийся с памятью о том варианте. Приблизительно раз в тысячу семьсот двадцать шесть лет - я вычислил периодичность с точностью до секунд - дикие искажения пространственно-временного континуума приводят к его разрыву. Происходит скачок на другую мировую линию. Одна из бесчисленных неосуществившихся вероятностей становится реальностью, реальностью - всего лишь одной из неосуществившихся вероятностей. Вчера я узнал, что энергетика процесса на пределе и текущий вариант, мир Б, - неустойчив. Сегодня - что время работает на него. Чем дольше он продержится, тем меньше
вероятность обратного перехода. По моим расчетам, через полтора года возможность спонтанного соскальзывания обратно в мир А должна была практически исчезнуть, но сейчас любая мелочь могла вызвать возвращение.
        С Женькой я не виделся - он тренировался, готовясь к мировым соревнованиям; у меня тоже не было времени. Пару раз мы созванивались. Марина смотрела на меня дружелюбно.
        Сейчас я отдыхал.
        Бар назывался забавно: «У доктора». Я набрел на него случайно, бесцельно бродя по извилистым улочкам старого города. Взяв два пива, уселся в затененном углу. Пиво, оседая, шуршало в древних кружках. Я отдыхал. Я не смотрел по сторонам.
        Я отдыхал долго. Иногда в бар входили люди, и бармен, видимо, всех их знал, потому что говорил что-нибудь вроде: «Курт, я слышал, твой мальчик вернулся с Миранды?», «Илза, дорогая, экспедиция наконец-то разрешена! Как печальна эта радость для меня - ты уезжаешь так надолго…», «Войтек, дитя мое, вы плохо выглядите. О, эти женщины! Лучше совсем не иметь с ними дела!»
        С пустыми кружками в руках я подошел к стойке:
        - Еще можно?
        - Понравилось? - спросил бармен, кося в какой-то журнал.
        - Пива вкуснее вашего я не знаю.
        Он отложил журнал.
        - Это баварское пиво, - задумчиво проговорил он, неспешно наполняя кружку. - Простите, больше не могу. На ваш приход я не рассчитывал… Я сам, по случайно оброненным замечаниям в источниках, воссоздал рецепт. Мой Бог, как надо мной смеялись коллеги!
        Я понял, почему бар называется «У доктора». Я узнал бармена, его фото были в газетах несколько раз. Пиво мне наливал доктор истории и социологии Йозеф Айзентрегер.
        - Но почему, объясните мне, почетно вытаскивать на свет грязные секреты политиканов и зазорно - вкусные секреты пивоваров? Грязными секретами я сыт по горло. Два вечера в неделю я с искренним удовольствием стою у стойки, говорю и слушаю, угощаю друзей и их друзей, делаю им немножко приятно… Настоящее баварское пиво!
        - Совсем настоящее? - спросил я.
        Он впился взглядом мне в лицо и ответил не сразу.
        - Вы шутите, - наконец проговорил он, - и шутите очень больно. Конечно, я вынужден отчасти прибегать к синтетике. Но за это спросите не с меня. - Он махнул короткой волосатой рукой куда-то в сторону далекой гниющей Атлантики. Со стуком поставил кружку прямо передо мной, поправил рукав рубашки. Пиво вскинулось от сотрясения. - Было уже предельно ясно: если не принять срочных мер, к концу века планета начнет умирать. Но их же совершенно не волновало, чем дышать и что есть нам сегодня!
        - И завтра, - добавил я.
        - Тем более завтра. Мой Бог, на родной планете мы забираемся под колпаки…
        Мне вспомнились спиральные вихри, с ревом бьющие из шахт обогатителей.
        - Я тоже чувствую эту боль, доктор, - сказал я. - Слишком обидно расплачиваться за ошибки, сделанные так давно, не нами - теми, кто давно исчез и давно осужден…
        - Мой Бог, они же предвидели все это! Столько слов! Вы не поверите, сколько было слов! Но эти горе-политики… Я - очень мирный человек, но я бы, - он пожевал губами, подбирая слово, - расстреливал…
        - Да, пожалуй, - согласился я.
        - Мне семьдесят лет. У меня три сына и ни одного внука. Люди боятся иметь детей.
        - Далеко не все.
        - Не все. Но я не знаю, кто прав. И кого уважать за мужество.
        - И тех и других, - улыбнулся я. - Знаете, доктор, я встречал довольно много разных людей. И, кажется, не встретил ни одного, кто не заслуживал бы уважения.
        - Мой Бог, если б это могло помочь…
        - В конечном счете лишь это и может помочь. Я не философ и не историк, но мне так нравится, что на любого человека можно положиться!
        - Если вам этого хватает, - сказал Айзентрегер печально, - вы счастливый человек… У вас есть дети?
        - Нет.
        Он задумчиво покивал и опять чуть нервно поправил рукав.
        В кармане у меня запел радиофон.
        - Добрый вечер, доктор Гюнтер, - удрученно произнес с экрана Абрахамс, когда я дал контакт. - Я крайне виноват… Вы, вероятно, будете сердиться, но увидеться с вами в ближайшее время я не смогу. Мне жаль.
        Девять часов назад я договорился с ним, с лучшим из учеников Соломина, о встрече, чтобы кое-какие расчеты провести вместе. Мне не хватало знаний.
        - Что-нибудь случилось? - спросил я, кивнув доктору и отходя от стойки.
        - Н-нет… пока ничего не известно… - промямлил он. - Но дело касается моего учителя, я не мог отказать…
        - Что такое? - картинно изумился я, чувствуя, как сердце валится куда-то в холод.
        - Понимаете, институт переезжает в новое здание. При разборе архивов наткнулись на документацию его последней работы, той, что он оставил тогда. Материалы крайне скупы, ведь перспективной ее не считали, - но теперь, в свете последних открытий, в частности моих скромных работ… Меня попросили срочно проанализировать.
        Я даже зажмурился на миг. Достаточно мелочи, чтобы все покатилось обратно…
        Например, возвращения Женьки к работе над синтезом.
        - Ведь Соломин оставил работу, - осторожно сказал я. - Признался, что попал в тупик.
        Абрахамс красноречиво пожал плечами.
        - Я крайне счастлив был бы заняться вашей проблемой, она увлекла меня, - сказал он потом очень виновато.
        Мы договорились, что он позвонит мне через три дня.

…На стадион я не пошел и не стал смотреть телевизор. Соломин получил золото.
        Вечером я навестил их. Дверь разомкнулась, и голос Женьки, донельзя бодрый и веселый, возгласил откуда-то из глубины:
        - Кто еще пришел поздравить старого прыгуна со славной победой?
        Раздались приближающиеся шаги и смех - громкий и старательный.
        - Это я, - сказал я.
        Секунду Женька смотрел на меня, будто не узнавая. Потом ссутулился и перестал улыбаться - лишь в глазах светилась неподдельная, но какая-то старческая радость. Горел телекамин. Как тогда.
        - Вот ты… - пробормотал Женька. - Иди скорее… Садись.
        - Прими мои поздравления, - сказал я. Он бессильно мотнул головой. - Марина дома?
        - Она тебе нужна?
        Я сел в кресло и протянул ноги к камину.
        - Что, греет? - чуть улыбнулся Женька.
        - Нет, Марина мне не нужна.
        - Дома. - Женька вдруг понизил голос и оглянулся на стену спальни. - Поздравители нас утомили - легла вздремнуть. А я сижу тут… и ду-умаю о чем-то… Он неловко повел ладонью и снова улыбнулся. Гибко растянулись черные трещины морщин. - Я так рад, что ты прилетел.
        - Я тоже.
        В дровах что-то с хрустом обвалилось, взлетел фонтан искр.
        - Столько лет мечтал об этом. - Женька покачал головой, и встрепанная грива его волос мягко заколыхалась. - Вот и все. Странно.
        - Что - все?
        - Все - и есть все.
        - Почему, Женя?
        Он шевельнул глыбами плеч.
        - Так… Не нужно это. Я для растительной жизни создан. Срам, Энди. Любить жену, любить детей, из кожи вон лезть, чтобы радовались… и все. Остальное чушь, прах… чтобы время скоротать, пока я им не нужен, пока у них свои дела. Вот она спит, не вижу ее - и мне уже одиноко. Сижу и жду. - Он вспомнил, что стоит, и опустился в кресло. - Пусть поспит… - нежно проговорил он. Так нежно, что у меня сжалось горло.
        Не то чтобы я всю жизнь был один. Но это другое. Будто летишь на задание. Мертвые черные скалы внизу, страшно чужие, страшно чужие… Медленно меняется узор ослепительно рыжих облаков. Бывает, радары засекут другой оптер, идущий другим курсом, с другим заданием… Подрулишь навстречу, зависнешь, коснешься бортом, откинешь фонарь - и тот, усталый, соскучившийся по человеческой речи не меньше тебя, сделает то же. Хлопнешь по затянутому в пятислойный пластик плечу. Лица не видно за ситаллопластом шлема. «Ты куда?» - «Туда». - «А я туда». - «Устал?» - «Дьявольски». - «Я тоже». - «Машина тянет?» - «Спасибо, порядок». - «Ну, счастливо». - «Удачи». Захлопнули фонари, двигатели на форсаж - надо наверстывать упущенное время. Может, успеешь еще оглянуться, увидеть, как маленькая темная точка проваливается в складки облаков… Нет базы. Негде снять скафандр.
        Женька, приоткрыв рот, смотрел на меня. Учуял что-то…
        - Как твои ребята?
        - Ну, что. - Он сразу заулыбался. - Вадька ведет себя прилично, насколько ему это вообще доступно. Жаль, ты тогда… - Он осекся. - А Сережка засел на Невольничьем, наверное, до начала занятий. Остальные уже вернулись… кроме еще одной девочки, - добавил Женька со странным придыханием. - Позвонил, сказал, что им хочется побыть вдвоем. Удивительно, как рано начинают любить наши… - Он опять осекся, воровато покосился на меня и закончил: - Наша молодежь!
        Он был так горд…
        - С ним это впервые, - благоговейным шепотом поведал он. - В самый-самый первый раз…
        - А ты как?
        - Что я? - Он погас. - Буду вовсю Маринушке помогать. Наверное, снова поедем на тот атолл… Не один я, есть чем заняться.
        - Она у тебя кто?
        - Океанолог, - со вновь проснувшейся гордостью сообщил он и мечтательно уставился на биение огня. - Там хорошо, - задумчиво проговорил он. - Океан… песок… Ты приедешь? Ты к нам приезжай, пожалуйста.
        - Обязательно. - У меня рвался голос. Что-то я совсем раскис, подумал я. Нельзя мне ездить к нему. - Ты счастлив? - спросил я.
        Он смотрел в пламя. Оранжевый цвет плескался на его узком лице, вынутом из тьмы. Смутно трепетали далекие стены. Будто удивляясь себе, Соломин сказал:
        - Да…
        Пока Марины нет, надо начинать.
        - Кстати. Помнишь Ивана Абрахамса?
        - Конечно… Такой милый мальчик. Одаренный очень, по-моему… Он сейчас ведь один из ведущих, да? - Он встрепенулся. - Конечно, помню, еще бы. У него еще было с языками неважно… Знаешь, школьный минимум сейчас подняли до двенадцати. А Сережка собирается факультативно взять еще четыре.
        - С ума сошел, - искренне сказал я. - Он что, в лингвисты собрался?
        - Ну, он еще не знает, - со скромным достоинством ответил Женька. - Просто у него к языкам способности.
        И тут вышла она.
        Женька перехватил мой взгляд и стремительно обернулся.
        - Маринушка! - Он весь расцвел ей навстречу. - С добрым утром!
        - Ба! - сказала она, сладко потягиваясь. - С каких это пор у тебя утро?
        - С тех пор, как ты проснулась, - ответил он и застенчиво улыбнулся. - Когда ты спишь, всегда темно… Вот.
        Она, усмехнувшись, потрепала его по голове - он с готовностью пригнулся, чтобы ей легче было достать - и только тут заметила меня.
        - Добрый вечер, Энди. Вы удивительно удачно приехали.
        - Как всегда, - ответил я.
        - Вы ужинали?
        - Я все придумал! - воскликнул Женька. - Мой праздник, мне и работать. - Он ринулся из комнаты. - Сейчас!
        Я опять уже смотрел на пляшущие острия, на черные изломчатые поленья, истекающие синеватыми огоньками. Видимость огня.
        - Что ты будешь, Энди? - раздалось из кухни.
        - Баварское пиво! - страшным голосом ответил я.
        Женька показался на пороге. Он дрожал полусогнутыми коленями.
        - Националист! - перепуганно пискнул он. - Мама!
        Мамочка! Националист меня съест!
        И порскнул обратно. На кухне зашумело и засвистело, Марина порывисто качнулась на подмогу:
        - Ошпарится…
        Я улыбнулся, и она, смущенно поджав губы, опустилась в кресло. Некоторое время мы молчали. Марина с беспокойством прислушивалась. Потом, чуть принужденно открывая беседу, спросила:
        - Жека вам рассказывал, что отчудил наш неистовый Роланд?
        - А кто это? - спросил я.
        - Не рассказывал? Нет? Сергей остался на Невольничьем с какой-то девушкой из их группы. И ведь уже осень. Там плюс пятнадцать только, ночью - заморозки на почве. А они в палатке!
        - Вдвоем же, - успокоил я ее.
        - Вот именно. Вокруг никого. Кошмар!
        - Не думаю, что слишком большой, - сказал я о кошмаре.
        - Разумеется! - воскликнула Марина. - Он совсем еще мальчик!
        Вошел Женька - озабоченный, внимательно прислушивающийся.
        - Я разогреваю остатнее, - сказал он собранно. - Оно греется и скоро согреется. И мы будем ужинать. - Он пристроился на подлокотник кресла, в котором сидела Марина. - Мы будем пировать. Все вместе. По-моему, имеем право. Да! - Он опять прыгнул, теперь - к книжному шкафу. - Смотри, Марина, что я тебе принес! - Он протянул ей толстый, яркий журнал.
        Она благодарно засмеялась.
        - Когда ты успел?
        - Провожал всех, смотрю… «Мо-оды»!
        С польщенным видом она листала, приговаривая:
        - Даже в такой день обо мне вспомнил… Что за муж у меня. Золото, а не муж. Слушай, можно подумать, что я каждый месяц шью платья!
        - Все равно должна быть в курсе. - Женька важно надулся. - Такова моя воля.
        Из кухни донесся пронзительный свист. Женька вздрогнул и провалился туда. Свист затих, тревожно повеяло горелым.
        - Я так и знала, - горестно процедила Марина и встала, выронив журнал на пол. Но Женька уже выдвигался к нам, осторожно неся на вытянутых руках дымящийся сосуд. Бухнул его на стол.
        - Пригорело немножко, - сказал он виновато. - Ничего. Будем пировать. Ах, черт, я вилки забыл. - Он опять прыгнул в кухню.
        - Ну что ты так суетишься? - спросила Марина очень ровным голосом. У основания ее шеи проступило алое пятно. - Подумай один раз и делай спокойно. Что ты скачешь? Ты не на стадионе ведь уже!
        - Марина… - донесся с кухни растерянный голос.
        - Слышал новость? - спросил я лениво и сцепил пальцы рук.
        Крепче. Чтобы хрустнули.
        - А? - раздался незаинтересованный Женькин голос.
        - Новость совершенно идиотская. Абрахамс берет твою тему. Ту, по вакууму. Делать им нечего, по-моему. Сначала безнадегу начинают.
        Наступил миг тишины. Женька замер на пороге с тремя вилками и тремя ложками в руке - оранжевый от света камина. Где-то далеко за ним призрачно колыхалась во мраке его тень.
        - Ну, где обещанное? - Я с аппетитом понюхал дым. - Слюнки текут, хоть руками хватай.
        - Откуда знаешь? - Женька медленно подошел. Марина автоматически разбросала пищу по тарелкам.
        - Иван сказал. - Я начал есть. - Так вот… - Я говорил невнятно, словно о пустяке, и они немного успокоились. - В институте архивы подняли… Жалуется на тебя Иван, неотчетливо, говорит, ты писал. Они, может, за разъяснениями к тебе явятся. Ты, я знаю, человек сердобольный, начнешь их на путь наставлять - так вот отвечай, что ничего не помнишь. Не стоит их подводить к тупику, в который сам когда-то забрался. Забредут в него, так ничего не изменится, не забредут - тем лучше.
        Марина с испугом смотрела на меня, прижав кулак с вилкой к груди. Женька проговорил:
        - Я действительно ничего не помню. Странно, если они-то вспомнят обо мне…

4
        Так я не работал ни разу в жизни. Неделя прошла в цифровом угаре, я не спал ни часа, глотал стимуляторы. Я должен был хотя бы в принципе понять, как закрепить этот мир, чтобы не висел над ним дамоклов меч соскальзывания к моменту перехода…
        Я не смог.
        Я принял снотворное и повалился на диван, не раздеваясь.
        Я проснулся оттого, что почувствовал взгляд. Разодрал глаза. Одурманенная голова кружилась. В тумане плавало, тошнотворно раскачиваясь, Женькино лицо. Животный ужас на миг затопил мой мозг, я задергался на диване, пытаясь встать, но головокружение раз за разом бросало меня обратно.
        - Что?! - выдохнул я, едва в состоянии шевелить языком.
        Женька поспешно и чуть испуганно тронул меня за плечо.
        - Ничего, Энди… елки зеленые… прости. Разбудил.
        Я все-таки сумел спустить ноги с дивана и сесть. Женька, черной полосой рассекший багровый закат, снова поплыл куда-то вверх и вбок. Я сглотнул горечь.
        - Прости, - кротко повторил Женька.
        - Ну? - спросил я.
        - Они приходили.
        - Ну и что с того?
        - Энди… - Он помедлил и прошептал. - Я боюсь.
        - Чего?
        - Н-не знаю…
        - Вот что. - Я поднялся, еще пошатываясь, обошел вокруг него, встал спиной к телеокну. Женька повернулся ко мне и сразу сощурился.
        Я не знал, что говорить. Я не психолог. Я друг просто.
        - Чего ты боишься?
        - Они идут неверным путем, - тихо произнес он.
        - Ты соображаешь, что говоришь? - заорал я. - Ты, что, знаешь верный путь?
        Он долго молчал. Его веки дрожали.
        - Я это чувствую, Энди. Чувствую. Ты понимаешь? С тобой так бывает? А? Чувствую!
        Я молчал.
        - Послушай… Я не бросал физику. Это физика бросила меня. Я - дрянь, трава. Я могу быть направлен только на что-то одно. Пробовал работать, будто ничего не изменилось, но они всегда были рядом. Скучно стало глядеть в цифирь. Я растворялся… Ты слушаешь?
        - Да.
        - Понимаешь?
        - Да. Да.
        - Энди… Эти восемнадцать лет… меня не было. Мне все время было стыдно. Мне хорошо, тепло, спокойно, я их очень люблю. А теперь Абрахамс неправильно это делает. А я не могу ему помочь, потому что голова пустая. Я боюсь возненавидеть дом. Понимаешь?
        Я принялся ходить по комнате. Женька следил за мною, водя головой из стороны в сторону. Ждал. Чего? Я-то что могу? Что мы все можем друг для друга?
        - Я расскажу тебе сказку, - проговорил я. - Жил-был великий ученый. Все его уважали. Но не любили. Он был мертвый человек, беспомощный и высокомерный. Никто не знал почему. Однажды - давно - ученый полюбил женщину. Тогда он был еще живой и очень добрый. Она тоже полюбила. Им было хорошо. Ученый думал, что женщина любит его за талант. А женщина думала, что он любит ее за верность и заботу. В общем, как обычно, каждый думал, что его любят за то, что он сам в себе любит. На самом деле было наоборот: ученый любил женщину, так как мог гордиться талантом, а женщина любила ученого, так как могла гордиться верностью и заботой. Но женщина, когда он работал и даже когда делал открытия, чувствовала себя ненужной ему. А для ученого женщина была лишь высокой наградой, которую он завоевывал снова и снова, швыряя к ее ногам очередные тайны. Он думал, они ей нужны. Он жил для нее и поэтому не мог жить с нею под одной крышей. А она хотела постоянно быть с ним. Поэтому она стала думать, что он эгоист. Он решил, что, раз она так думает, это так и есть. Он перестал чувствовать гордость и стал чувствовать вину. А от
вины никогда не любят. Любят только от правоты. Они начали ссориться и поэтому встречаться чаще, надеясь помириться, но только ссорясь сильнее. Наконец настала последняя встреча. Женщина несколько раз порывалась сказать, что ждет ребенка и очень хочет его, но не решалась. Поэтому она обиделась на ученого. Он стал казнить себя и поэтому прогнал ее. Едва не плача, она села в свой оптер и улетела и через десять минут разбилась насмерть. Вероятно, это был сильный приступ дурноты. Из результатов расследования ученый узнал, что через полгода у него родился бы сын.
        Он едва не сошел с ума. Наверное, немножко даже сошел. Через некоторое время он сделал великое открытие, которое спасло человечество. Но его самого уже никто не мог спасти.
        Много лет спустя обо всем этом узнал его последний приятель - с ним ученый не успел поссориться, потому что приятель последние годы работал на одном из спутников Урана. Приятель знался с нечистой силой. Он вызвал джинна, и джинн сказал: «Хорошо, начнем сызнова». И все вернул. Земля перескочила на другую мировую линию. Вон, кстати, джинновы расчеты у меня на столе. Женщина в последнюю встречу все рассказала ученому, и с этого момента началось расхождение. Но, сказал джинн. Но. Энергетика процесса такова, что создаваемый мир будет неустойчив. Достаточно маленького изменения в сторону мира А, как все лопнет, соскользнет обратно в двенадцатое августа мира А, к моменту перескока. И тогда твой ученый проснется у себя дома лысый, великий и одинокий.
        Женькино лицо отливало синевой, и под ногтями исступленно вцепившихся в подлокотники пальцев была синева. Стеклянными глазами он смотрел на меня. Сочились минуты.
        - Мне… можно это посмотреть? - надломленным голосом спросил он.
        - Можешь взять с собой, - ответил я.

…Не зажигая света в кабине, я круто вздыбил оптер в ночное ненастное небо. Ветер ударил в борт, машина накренилась; я потянул акселератор до упора. Двигатель взвыл. Оптер, качаясь в ветре, прыгнул вперед, вдавив меня в сиденье. Из тьмы впереди вдруг стало проявляться плоское туманное море огней, страшно далекое, страшно далекое… Мюнхен. Я положил машину на крыло. Куда я летел? Мне хотелось разбиться. Как она.
        Из кармана загудел радиофон. Я не отвечал. Загудел опять. Я не отвечал. Загудел опять. Я выхватил его и хотел швырнуть в темную дождливую бездну. Загудел опять. Я дал контакт.
        На экранчике появилось незнакомое лицо.
        - Доктор Гюнтер… как я рад, что вы не спите. Добрый вечер.
        - Добрый вечер.
        - Мне хотелось бы побеседовать с вами.
        - Я вас слушаю.
        - Не уделите ли вы мне два-три часа? В случае вашего согласия я пригласил бы вас к себе.
        - А с кем, собственно, имею честь?
        - Простите мою бестактность. - Он чуть придвинулся к экрану. - Николай Чарышев.
        Я на секунду зажмурился. Председатель Экологической комиссии ООН…
        Так.
        - Простите, - сказал я, открывая глаза. - Очень рад.

…Странное место. Второй раз я ступил на древнюю брусчатку, под древними, такими удивительно неевропейскими башнями - и второй раз стиснуло горло от сухого, отрешенного стука под каблуками. И второй раз нестерпимо захотелось стать лучше себя. Я знаю, со всеми так… Колдовское место.
        Кутаясь в теплую куртку, Чарышев молча дал мне осмотреться, потом, смущенно улыбаясь, вынул правую руку из кармана. Мы обменялись рукопожатиями. Он был одного со мною роста, и маленькая, мягкая кисть его была горячей и влажной.
        Мы пошли внутрь, и по дороге он пытал меня. Спросил, не устал ли я. Не проголодался ли? Быть может, хотя бы кофе? Или душ?
        Я не хотел ни кофе, ни душа. Я хотел ясности. Мы вошли в кабинет, Чарышев усадил меня в очень старое кресло у окна. За окном мерцала в ночи зубастая стена.
        - Доктор Гюнтер, - нерешительно проговорил Чарышев. - Вам, несомненно, известна, по крайней мере в общих чертах, сложившаяся на планете обстановка.
        Я сглотнул.
        - В общих чертах известна.
        - Все производственные мощности законсервированы. Все! Каждая гайка, каждая пуговица производятся вне планеты и завозятся из пространства, - знаете, чего это стоит? Но Бог с ними, с затратами, - хлеб даже на вес золота не вырастить нигде, кроме Земли… кроме тех жалких лоскутков Земли, которые нам еще остались, которые кормят нас, дают кислород… Их сейчас девять, и потеря любого покончит с земной цивилизацией. Это посчитано. Между тем такая потеря более чем вероятна - Сахара ползет на юг, Конголезский оазис под угрозой. Вы понимаете? Вы это понимаете? Есть, конечно, несколько перспективных направлений работы, даже очень перспективных, но у нас может просто не хватить времени.
        Он замолчал. Я ждал.
        - Абрахамс в тупике.
        - Видимо, это не перспективное направление, - сразу сказал я. Будто тяжеленные камни провернул во рту. Как тяжело, как мерзко врать… и кому… Чарышев внимательно посмотрел на меня, в его глазах было какое-то запредельное понимание и запредельная усталость.
        - Это самое перспективное направление, - мягко проговорил он. - Я в этом… убежден.
        - Вы не специалист.
        - Доктор Гюнтер, - проговорил Чарышев. - Соломину проблема по плечу. Мы ведь с вами оба знаем… что это за талант.
        Былые обстоятельства вынудили его на время оставить научную деятельность, но они изменились. Семья его прочна и надежна. Как видите, я в курсе и говорю не безответственно. Помогите нам. Он твердит, что все забыл. Мы предлагали ему мнемостимуляторы, но он даже от этого отказался. Он отказывается от всяческого сотрудничества. Я не могу этого понять.
        - Это его право.
        - Человечество, доктор, - произнес Чарышев.
        У меня кружилась голова, я видел Чарышева как бы сквозь туман или залитое водой стекло. С тех пор как Женька разбудил меня, прошло уже восемь часов, и я ни на минуту не сомкнул глаз.
        - Что такое - человечество?
        Чарышев снял очки, и его глаза стали совсем беззащитными.
        - Это - выше всего, - медленно проговорил он. - Это не просто суммы - я, ты, он… Цивилизация, прошедшая миллион адов от пещер до звезд… Кроме этого нет ничего, доктор. Ничего.
        Я молчал. Чарышев очнулся, надел очки.
        - Понимаете?
        - Понимаю, - выговорил я. Что я мог еще сказать?
        Он сидел сгорбившись. Над головой его недвижимо летела гипнотически прямая вереница портретов.
        - Что делать - ума не приложу, - тяжело сказал он.

…Глубоко внизу текли назад бескрайние бурые равнины, чуть озаренные тлеющим справа туманно-желтым восходом, кое-где украшенные накрененными остовами догнивающих деревьев и - изредка - мерцающими провалами затянутых грязной накипью болот.

5
        - Ребята знают? - спросил я, садясь.
        Женька пожал плечами.
        - Сережка давно выключил радио - знает, что мы бы звонили ему по десять раз на дню. А Вадик не поймет… наверное.
        - Жека, - тихо сказала Марина. - Ты действительно ничего не помнишь?
        Секунду Женька пытался сдержаться. Честно пытался - я видел, как дергались его острые скулы, выпрыгивая из-под сети морщин и снова утопая в ней.
        - Да!!! - завопил он. - Я все забыл! И уже не вспомню!
        Марина съежилась от его крика - ей показалось, он обвиняет ее. Мне тоже показалось. Преодолевая головокружение, я подошел к Женьке вплотную, краем сознания понимая, насколько я смешон в этой роли.
        - Если ты еще хоть раз повысишь голос… - угрожающе сказал я, не доставая ему даже до плеча.
        - Энди, не надо, - устало произнесла Марина. - Он не виноват.
        - Виноват… Я подлец, рецидив, все правильно они сказали. Но что я могу поделать! - опять закричал Женька, хватаясь за голову ручищами. - Я не знаю, как делать из вакуума вещество! Не знал и не знаю!
        - Спокойнее! - крикнул я.
        Марина встала.
        - Я не могу больше. Скоро мы начнем кусаться.
        - Включи телевизор, - попросил Женька едва слышно.
        - Думаешь, там что-то новое? - пожав плечами, спросила она и коснулась контакта. На полстены вымахнул перрон внутри городского магнитолета: опутанные паутиной ярусных дорог глыбы домов вдали, радужное зеркало тротуара, ряд пышных пальм, большая группа людей у эскалатора. Один - в цветастой рубашке и шортах, с грушей транслятора на поясе - держал микрофон у лица молодого, модно одетого парня.
        - …И руководство института, - говорил парень, - тоже выступает не в лучшем виде.
        - Не о том вы, - произнесла женщина с маленькой девочкой на руках, чуть подавшись к микрофону. Девочка с любопытством озиралась, размахивая громадным белым бантом, сидящим на затылке. - Вечно у нас так: вместо того чтобы дело делать, виноватых ищут.
        - Я выключу, - сказала Марина.
        - Нет, - сказал Женька. Потом вопросительно покосился на нее: - Пожалуйста.
        - Ну неужели вы не понимаете, что свобода - это всего лишь возможность поступать по совести! - возмутился царственный старик, рубя воздух роскошной тростью. - А дайте возможность поступать бессовестно - будет не свобода, а хаос!
        - Да кто поступает бессовестно?! - крикнул кто-то из стоящих сзади. Все обернулись, корреспондент проворно поднял микрофон повыше. - Вы умеете поступать бессовестно? Нет? Так почему думаете, что кто-то другой умеет? Почему исходите из того, что кто-то хуже вас?
        - Позвольте мне, - проговорил смуглый, усатый человек, стоящий поодаль от корреспондента. Тот с готовностью поднес ему микрофон. Беззвучно подлетел магнитолет, выплеснул толпу.
        - Представьтесь, пожалуйста, - попросил корреспондент.
        - Хосе Алигьери, инженер завода паутинных конструкций на Спу-18. Здесь в командировке. Понимаете… Оказывается, есть такой парень, который чуть не двадцать лет назад мог решить махом все проблемы. Я когда услышал - волосы зашевелились! Вакуум-синтез! Товарищи, это же все - все! Дешево! Атомарно чисто, без малейших отходов! Только энергию давай - а энергии у нас полно, орбитальные гелиостанции на холостом ходу… И этот парень бросает работу и говорит: не хочу. Да какое право он имеет не хотеть? Гнусно жить, когда знаешь, что такое бывает. Как хотите! Оказывается, где-то далеко ходит человек, которому я, ни разу с ним не встречаясь даже, доверял. А он меня подвел. Какие бы ни были сложные причины…
        - Но если он действительно не в состоянии был решить проблему? - спросил модный парень. - Ведь в сводке сказано, Абрахамс даже не знает, как подступиться…
        Алигьери пожал плечами:
        - Может, и неразрешима, конечно, проблема эта… Но бросил-то он работу не оттого! Из-за каких-то своих душевных переживаний! Вот что омерзительно! Я, знаете, что думаю? Ведь действительно - не он один хороший физик, правильно. Раз ученые узнали, что есть такой путь, все сделают. Так? Но я хочу сказать, что именно Соломина надо вернуть в эту работу. Чтобы вылечить его от этого заскока. Ведь, как ни крути, заскок это у него, ведь не врожденный он эгоист, в самом деле! Он жить-то потом не сможет, совесть заест.
        - Может, хватит? - опять спросила Марина, и опять Женька ее остановил.
        - Разрешите, - попросил человек из только что подошедших и, осторожно раздвинув сгрудившихся людей, протиснулся к корреспонденту. Человек был очень стар. Седая, морщинистая кожа его лица, оттянутая, я сразу это сообразил, длительными перегрузками, висела мягкими складками, и через щеку шел застарелый неровный шрам.
        - Представьтесь, прошу вас, - сказал корреспондент, направляя на него микрофон. Алигьери заулыбался и спросил:
        - Ну, вы-то согласны со мной?
        - В принципе - да, - ответил подошедший, и его шрам заходил вперед-назад вместе с безвольными колебаниями провисшей кожи. - Я хотел только добавить… а, да. Меня зовут Мехрангиз Брахмачария, в прошлом пилот-истребитель, теперь конструктор, работаю в гиперсветовой программе. Товарищ Алигьери прав безусловно в том, что Соломин - не врожденный эгоист. У меня, видите ли, есть ощущение, что в нашем мире эгоисту просто неоткуда взяться. И мы в обычной жизни прекрасно это знаем. Но когда начинаем вот так страстно и бестолково испытывать чувства по поводу человека, которого вживе ни разу не видели, оказывается, что это знание пока не стало для нас вполне естественным. По-моему, только этим и объясняется происходящее. Ведь, строго говоря, такого рода публичные дискуссии - а я уверен, что не только мы здесь, а и вся Земля последние часы изумленно спорит, - в высшей степени безнравственны. Я вообще осуждаю администрацию, предавшую информацию о прошлом Соломина гласности. - Он поднял левую руку, успокаивая загомонивших людей. - Сейчас поясню. Вы позволите мне говорить чуточку более пространно, чем говорили до
меня? Благодарю. Передайте мне, пожалуйста, микрофон, мне будет удобнее… Мне кажется, что смешаны две проблемы. Одна из них - проблема вакуум-мультисинтеза - лежит абсолютно вне нашей компетенции, ее решат специалисты. Другая проблема - проблема личного выбора Соломина. Она тем более лежит вне нашей компетенции. Ее может решить только сам Соломин. Смешав сгоряча две эти проблемы, мы получили абсурд, который столь поспешно назвали «рецидивом индивидуализма»…
        - То есть вы отрицаете право любого человека судить о делах общечеловеческих, пусть и не входящих в область его специальных знаний, и при необходимости вмешиваться в них? - не выдержал даже корреспондент. - Но ведь это право закреплено в Конституции!
        - Опять! Где вы видите общечеловеческое дело? В Конституции закреплено равенство требований человечества к любому из людей - это да. Но если бы фамилию Соломина не связали с возможностью создания синтеза, никому и в голову бы не пришло заставлять его бросить любимое дело и заняться нелюбимым. Значит, сейчас налицо неконституционное завышение требований, не так ли?
        - Ну, знаете…
        - Нигде в Конституции не закреплено право вмешиваться в нравственные поиски взрослого, полноценного, психически здорового индивидуума. Посмотрите. Диалектическая триада отчетливо прослеживается в развитии этого аспекта отношений. От невмешательства из равнодушия и страха - мол, пусть хоть на голове стоит, лишь бы меня не трогал - через безграмотное, пусть даже из благих побуждений, вмешательство - я тебе добра желаю, делай, что говорят, я лучше тебя знаю, как тебе жить… Наконец, к высокому невмешательству из уважения и осторожной заботы: я вправе лишь стараться понять и осторожно советовать, если моего совета спросили и мне кажется, что он может помочь. Не более. Не более. Ибо доверяю этому человеку. Ибо если мне кажется, что он ведет себя не так, как, мне думается, вел бы себя я, это не значит, что он глупее или хуже меня.
        - Но ведь факт преступления налицо! - крикнул старик с тростью. - Ученый по личным мотивам прекратил работу над общественно значимой проблемой! Это-то вы не отрицаете?
        - Отрицаю, - спокойно отозвался конструктор. - Талантливый ученый перестает заниматься ранее любимым делом, которому отдавал все силы. Налицо факт поступка, который нам кажется странным. Несомненно, он вызван каким-то чудовищным нравственным надломом, поиском выхода из неизвестной нам, но, несомненно, чрезвычайно болезненной ситуации. Когда человек в таком состоянии…
        - Выключи, Женя, - попросила Марина, заглушив последние слова Брахмачарии. Женька не пошевелился.
        - Вот это правильно, - сказала женщина с девочкой на руках.
        - Вы эгоист похлеще Соломина! - воскликнул Алигьери возмущенно.
        - Вы лично - зажарили бы человека, чтобы разнообразить свое меню?! - с неожиданным гневом выкрикнул Брахмачария, резко повернувшись к нему, и ткнул в его сторону микрофоном. Тот отшатнулся. Брахмачария выждал несколько секунд, но ответа не дождался. - Тогда зачем же убеждаете нас это делать? Важнее человека ничего нет.
        - Есть, - сказал старик с тростью. - Человечество.
        - Может, хватит все же? - сказала Марина с нарастающим раздражением.
        - Нет, пожалуйста, - умоляюще, как ребенок, выговорил Женька. - Мне надо…
        - Вы правы, конечно, - после короткого раздумья ответил Брахмачария. - Но человечество состоит из людей. Два века лучшие люди человечества боролись за очеловечивание человечества, временами сталкиваясь с необходимостью убивать людей. Наконец, человечество становится человечным. Если вернемся теперь к прежней практике - грош нам всем цена, мы недостойны крови, которая была ради нас пролита. Грош нам цена.
        - Это так, - проговорил молчавший до сих пор мужчина в черном комбинезоне. Молния комбинезона была расстегнута на груди; в левой руке мужчина держал черный шлем с голубым кругом на лбу - символ чистой Земли. - Гжесь Нгоро. Неотложная Экологическая помощь, Конго. Там очень непросто, вы знаете. - Он помедлил, затем решительно сказал: - Но просто никогда не будет. Нельзя оправдываться мыслью, что, пока трудно, можно все. Мол, потом, преодолев, отмоемся. Займемся собой. - Он покачал головой. - Не отмоемся. Беречь друг друга надо всегда, и особенно - именно когда трудно. Сломался человек - он уже не товарищ, не работник. Мы у себя это слишком хорошо знаем. - Он опять помедлил. - Я уж не говорю о том, что сломленные люди вообще никогда не выберутся из трудностей.
        - Демагогия, - неуверенно сказал кто-то.
        - Выключи. Я умоляю.
        Женька не ответил. Тогда я с трудом встал - комната качалась, - подошел к экрану и переключил программу. Там тоже спорили, только другие люди, в другом месте. И я выключил. Изображение сломалось и померкло, стало очень тихо.
        - Зачем ты? - спросил Женька после долгой паузы.
        - Ты не догадываешься?
        - Нет.
        Там, на экране, люди решали, решать им за нас или нет. Впрочем, почему за нас? За Женьку. Он один. И в том мире, и в этом - он один-одинешенек. Я мельтешу тут, помогаю, возможно, ему даже кажется, что я действительно ему помогаю. Но он совсем один.
        - Марина устала, - объяснил я.
        Марина вскинула на меня удивленный взгляд. И тут же отвернулась, спрятала лицо.
        - Будь человеком, - попросил я, - свари мне кофе, если у вас есть. Я зверски устал.
        Женька вскочил.
        - Сейчас, - сказал он, - момент.
        Марина поднялась и безвольно последовала за ним.
        Я ученый. Я знаю: нельзя заставить творить. Ни принуждением, ни болью, ни муками совести. Неужели Чарышев этого не понимает? Что за бессмыслица, ведь он сам - один из крупнейших экологов… Творчество - это бесшабашная уверенность, раскованность, свобода…
        Я очнулся от гудка вызова. Дал контакт - на экране возник Абрахамс.
        - Где учитель? - спросил он, увидев меня. Словно я и должен был быть здесь, в квартире Соломина. - Понимаете, что-то забрезжило… Мне необходимо поговорить. Мы не спали эти ночи, потому что… Будьте добры.
        - Он не физик, - сказал я.
        Абрахамс заморгал и судорожно улыбнулся.
        - Я не могу в это поверить, - тихо ответил он.
        - Энди, кофе готов! - раздался с кухни голос Женьки, и Абрахамс встрепенулся.
        - Учитель! - крикнул он. - Доктор Соломин!
        - Это Абрахамс? - шепотом спросил идущий мне навстречу Женька и отступил обратно в кухню, чтобы пропустить меня в дверь. Я кивнул. - Я его прогоню, - неуверенно пообещал он.
        Мы остались с Мариной вдвоем.
        Я вспомнил, как она потчевала меня в первое утро. Дурнота ненадолго отступила. Я ободряюще улыбнулся Марине, но она резко отвернулась, будто я ее оскорбил. Я взял чашку в обе руки и поднес к лицу. Кофе был горячий.
        - Нам нужно было разойтись? - вдруг совсем беспомощно спросила она. Я не ответил. - Теперь ведь получается, что я во всем виновата, да?
        - В чем во всем? Марина, - я засмеялся, - ну честное слово! Где криминал-то?
        - В том, что он… перестал. - Она стиснула кулаки, на шее вспыхнули пятна. - Но он сам перестал, Энди! Сам! Сережке двух лет не исполнилось, я же помню тот вечер. Он сам сказал: все. Вылетал ресурс. Я поверить не могла, думала, это очередная хандра, у него бывает, когда что-то не получается. Я кричала ему: ты гений! - закричала она. - А он только хихикает, как нелепый мальчишка, целоваться лезет - неинтересно, говорит… вы, говорит, и так меня любите… Это - взрослый мужчина?!
        - Да, глупо, - сказал я.
        Когда мы вошли в комнату, Женька внимательно слушал Абрахамса, шустро работая на невесть откуда взявшемся карманном компьютере. Абрахамс увлеченно излагал. Женька вдруг сказал: «Ого!», и Абрахамс стал изгибаться и лезть из экрана, чтобы увидеть результат.
        - Погодите, ребятки, сейчас, - пробормотал Женька, не оборачиваясь. На ощупь взял со стола одну из появившихся там толстых пожелтевших тетрадей с торчащими уголками вложенных листков и стал рыться в ней.
        - А у меня тогда получилось… - бормотал Женька. - Сейчас, минутку. Я уж и не помню ни черта. У меня получалось… - Нашел, всмотрелся. - Нет, это все тоже плешь собачья… - Задумался. Абрахамс ждал. Ждали и мы. У Марины вздрагивали губы. - Вот что, - возвестил Женька наконец. - Плоский твой вакуум - конечно нелепо. Но формально все преобразования верны, так? Попробуй представить себе эту нелепость во плоти. Когда я был ученым, образность всегда помогала. Понял?
        - Н-нет, - покачал головой Абрахамс.
        - Вы просто устали, - нежно проговорил Женька, вдруг перейдя на «вы». - Имеется свертка по осям нашего пространства. Но это совсем не означает эн-мерной свертки. Вы же сами работали с подобными вещами, только по гравиполям. Покрутите оси!
        У Абрахамса стала отвисать челюсть - ниже, ниже, - а потом он пробормотал едва слышно: «О Боже…» - и отключился.
        Женька стоял будто остолбенев. Изумление на его лице сменялось каким-то смазанным, давно непривычным выражением гордости. Он высоко подпрыгнул в воздух, взмахнул ручищами и издал победный клич, восторженно хлопнув себя по голове ладонью и тетрадью.
        - Работает! - заорал он. - Работает, Энди!
        Я молчал. Стало очень тихо. Женька смотрел на нас, и во взгляде его гасло пламя. Тетрадь вдруг выпала из его руки, из нее порхнули десятки листов, и вдруг Женька швырнул компьютер в экран. Раздался пронзительный короткий звон, по поверхностному слою экрана брызнули серебряные трещины.
        - Нет!!! - крикнул Женька. - Нет! Марина, все останется!

…Наступила ночь. Мы не разговаривали. Я боролся со сном, накатывавшим как обморок. Около полуночи Женька достал из какой-то коробки небольшое стереофото и протянул мне. «Посмотри. Он звонил с неделю назад, я снял с экрана. Ты ведь его так и не видел…» В голосе явно слышалось: и не увидишь. Я посмотрел. На фоне чахлого куста стоял длинный большеголовый парень в плавках и счастливо улыбался прямо мне. У его ног, выставив смешные, совсем еще девчачьи коленки, сидела девушка. Она завороженно глядела вверх, на Сережку, и ей не было дела до объектива. Она вся словно светилась. Мы еще повоюем, дружище, сказал я Сережке. «Отличный парень, - сказал я Женьке. - Очень на тебя похож. И девчонка мне жутко нравится. Красивая, даже завидно». Женька улыбнулся вымученно и благодарно. «Старый греховодник», - проговорил он. «Хотите есть, мальчишки? - спросила Марина. - Мы же не ужинали».
        Я не вбил бы в себя ни кусочка, но только повел рукой в сторону Женьки: «Как хозяин». - «А что, - бесцветно согласился Женька, - это мысль…» Они ушли на кухню. Сначала там было тихо, только позвякивала посуда. Потом зазвучали приглушенные, сливающиеся голоса. Потом вышел Женька, сел напротив меня, а Марина тихо заплакала там, на кухне.
        - Странно, - задумчиво проговорил Женька. - Все-таки, значит, я эту штуку раздолбал там… - Он вздохнул. - Могу…
        - Прекрати.
        - Нет, нет, я не жалею. Просто дьявольски сложная штука. И интересная. Очень здорово знать, что могу. Наверное, я все только для того и делаю: узнать, могу или нет.
        - Можешь. Запомни. И успокойся. И езжай на свой атолл.
        - Да, - ответил он почти шепотом. - Смотреть на небо и думать: я мог бы вернуть в небо чаек. Обрабатывать Маришкины черновики и думать: я мог бы вернуть в море рыб. И все время бояться - как бы не спровоцировать обратный переход. Опять - бояться, бояться…
        Опять раздался вызов. Женька, глядя на меня, вопросительно поднял брови. Я пожал плечами. Он дал контакт.
        Это был не Абрахамс. На экране возникли восемь человек - пятеро мужчин и три женщины. Всех их я видел впервые.
        - Доктор Соломин, - нерешительно сказал один из них. - Мы… тут подумали…
        - Мы - это физики Канберрского центра, - вставил другой.
        - Да. Собственно, никакого предложения по сути у нас нет. Иначе мы обратились бы к доктору Абрахамсу…
        - Да будет мямлить! - прервала одна из женщин. - Мы хотим вам сказать только, чтобы вы не обращали на нас внимания. В смысле - ни на кого. Справимся.
        Все облегченно вздохнули.
        - Вот именно! - воскликнул первый мужчина. - Не думайте об этом. Никакой опасности нет, и это просто свинство, что они… Наш округ уже направил протест в юридическую комиссию ООН. Пожалуйста, живите спокойно.
        - Извините, что так бестактно вторглись, - робко попросила вторая женщина.
        - Не волнуйтесь, - добавил третий мужчина. - Все будет хорошо.
        Экран погас.
        - Идем ужинать, - после долгого молчания сказал Женька.
        Мы пошли ужинать. Едва мы вошли в кухню, Марина вышла, не глядя ни на меня, ни на мужа.
        Мы не смогли есть. Молча сидели - каждый перед своей тарелкой, на которых остывала еда.
        - Я ее теряю… - вдруг сказал Женька.
        - Что?
        - Она не понимает. А я смотрю на нее, и горло перехватывает: жива, жива… Она ведь не знает, что это - только… - Он беспомощно повел рукой, не зная, как сказать.
        - Горло перехватывает. Ты же ходишь мимо, как чужой!
        - Я глаз поднять не смею, мне страшно…
        - Иди за ней, - прошипел я. - Быстро! Скажи, что она важнее всего!
        Он замотал головой:
        - Она не поверит.
        - Она тебя любит.
        - Она мне не верит.
        - Она тебя любит.
        - Не верит - и любит? Так не бывает.
        - Все бывает. Иди!
        - Разве меня можно любить…
        - Ей хуже, чем всем нам. Не канючь!
        И он пошел. Я включил окно. Сыпал косой осенний дождь. За сотни метров от меня, оглаживая слепые круглые крыши, шумный ветер нес острую мутную влагу. «Ну помоги же им! - закричала Марина за стеной. - Почему ты отнекиваешься? Почему повинуешься Энди? Чего он хочет, ты мне можешь сказать?!» Я стиснул голову руками и, ничего уже не слыша и почти не видя, пошел из квартиры вон.

6
        В лестничном холле стоял Чарышев. Нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы своей мохнатой куртки, он несколько секунд молчал, чуть искоса глядя на меня. Я соображал медленно. Очень болела голова, и хотелось, чтобы все кончилось хоть как-нибудь, только поскорее. Я отступил чуть в сторону от двери, приглашая Чарышева войти. Он отрицательно покачал головой и сделал приглашающий жест.
        - Здравствуйте, доктор Гюнтер, - проговорил он, когда я закрыл стену квартиры. - Вы ужасно выглядите… Простите меня.
        - Не прощу, - ответил я.
        - Воюете…
        - Конечно. Зачем вы все это затеяли?
        - Странно, что вы спрашиваете.
        - Но вы же ничего не добьетесь! Давлением можно лишь сломать!
        - Никакого давления нет.
        Я только головой покачал.
        Он помедлил, потом пожал плечами:
        - Моя работа кончилась, когда в печать пошли первые сообщения. Это было не так просто, поверьте. Редактора отказывались публиковать такой интимный материал, их пришлось… убеждать. Но с тех пор я только жду. Я знаю, чем все кончится, но это произойдет само собой.
        - Ему нельзя ненавидеть этот мир! - вырвалось у меня.
        - Я знаю, доктор, не горячитесь так, - тихо произнес Чарышев.
        - Что вы знаете?!
        Он помолчал.
        - Это очень странно, но я знаю то же, что вы. По меньшей мере двое нас осталось после той вспышке на солнышке. Кто знает, сколько еще…
        Я очень долго смотрел на него, просто не понимая смысла слов.
        - Вы не догадывались, да? Я как-то сразу вас почувствовал. А потом не так уж сложно было интерпретировать копии с ваших расчетов на Большом компьютере института…
        Я молчал. Он смотрел мне прямо в глаза.
        - Знаю, что вы хотите сказать. Но человечество создавало и будет создавать гениев. Никакой гений не создаст человечества.
        - Как вам легко…
        - Да, - жалко улыбнулся он, - мне легко. Вечная разница между тем, как посылает сына на смерть Родина-мать и просто мать…
        - Тогда была война! - крикнул я. А он ответил:
        - Всегда война.
        - А вы не ошибаетесь?
        Чарышев сощурился, с подозрением вглядываясь в меня.
        - Я ошибаюсь? - переспросил он. - Я?
        Я молчал, пытаясь собраться с мыслями. Голова разламывалась от боли.
        - Я сжег нефть? Я отравил химикатами реки и озера, гербицидами и вспашкой - поля? Попробуйте вы разобраться с этим, доктор Гюнтер! Может быть, я рвал водородные бомбы на Моруроа и в Синьцзяне? Я перфорировал озонный экран?
        - Простите, - проговорил я.
        - Война всегда. Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой… Избитая цитата, к сожалению.
        - Это уже не тот бой, в котором можно рисковать женщиной и двумя детьми! Он не сможет, говорю вам! Нельзя творить из-под палки!
        Мне показалось, что Чарышев сейчас закричит. Но, наверное, у него просто не было сил закричать.
        - Вы очень устали, - проговорил он ласково и очень тихо. - Вы опять ничего не поняли.
        Кровь бросилась мне в лицо.
        - Сядьте, доктор, - попросил Чарышев. Не разжимая челюстей, я помотал головой. - Сядьте, - настойчиво попросил он. - Право же, это смешно.
        Я опять помотал головой. Он положил руки на спинку одного из стоявших в холле кресел и, приволакивая ноги, повел его, держа перед собой. Кресло плыло над полом, медленно и неотвратимо приближаясь ко мне. Очень хотелось сесть, но я лихо засунул руки в карманы брюк и расставил пошире ноги. Чарышев остановился.
        - Ну, потерпите, - сказал он после паузы. - Уже скоро.
        - Что - скоро?
        Он вздохнул:
        - Обратный переход. Сядьте, прошу вас.
        Мы долго молчали.
        - Там проблема уже решена, - задумчиво проговорил Чарышев. - Неужели вы думали, что я рискну начать работу заново здесь, без всякой гарантии успеть? Я предал бы людей, избравших меня, если бы проявил такую халатность. Не пройдет и двух часов, как мы будем там, обещаю. Я знаю людей, доктор, знаю Соломина. Он не сможет здесь жить. Люди сильны и добры… Только начав все это, я понял, каких замечательных людей нам удалось воспитать. Полвека назад сюда пришла бы громадная толпа бить стекла. А Соломин бы скрывался и всех ненавидел. А теперь они защищают его. Его право на выбор. Все понимают, что человек должен сам совершать свои поступки. Ему можно только помогать. Да и то, с осторожностью величайшей, чтобы не исказить ни человека, ни его действий. Чтобы он быстрее видел последствия, больше думал… Помогать даже тому, что нам кажется ошибкой… как сейчас.
        - Все дозволено? - спросил я.
        - Да. Жизнь - это познание. Та же наука. Только каждый начинает со своего собственного нуля, неповторимого, как отпечатки пальцев. Ощущение неиспользованных возможностей калечит психику. Человечеству не нужны калеки, которые не ищут и не творят. В сущности, такой балласт был бы теперь непозволительной роскошью.
        - Соломин не ошибся, - сказал я. - Перехода не будет.
        - Будет, конечно, - ответил Чарышев. - Забота порождает заботу. Человек есть любовь.
        Я молчал.
        - Там вас, наверное, уже заждались, - вдруг проговорил он.
        - Нет, - усмехнулся я. - Там я тоже не нужен. Но не будет перехода! - крикнул я, твердо зная, что не прав.
        - Кажется, я был бы этому рад. Идите.
        - А вы?
        - Я здесь подожду. - Он вдруг улыбнулся странной, беспомощной улыбкой. - Мне, знаете… тоже некуда идти.
        Едва войдя, я понял, что случилось нечто очень важное. Марина сидела на диване, безжизненно глядя в сторону Соломина, но не на него. Женька потерянно стоял посреди. Когда я появился, они даже не шевельнулись.
        - Как удивительно, - произнесла Марина чуть погодя. - Знаешь, я всегда что-то такое чувствовала. Будто это все как-то… будто это уже не тот ты, по которому я тогда сходила с ума.
        Женька оторопело смотрел на нее. Он не этого ждал.
        - Значит, и впрямь ненастоящее. Значит, по-настоящему ты нас убил, а это - так. Картон…
        - Ты рассказал? - вырвалось у меня. Женька беззвучно шевельнул губами: «Да». Свалил ответственность, подумал я. Отдал выбор ей. И против воли крикнул:
        - Тряпка!
        Его хлестнула судорога.
        - Да!!! Да!!! Восемнадцать лет тряпка! Вытирайте ноги! Всех предал, всех!
        И снова стало тихо. От крика звенело в ушах. Марина резко вдруг встала, и сейчас же Женька метнулся к ней, замер, а потом стал падать, как падает в слабом гравиполе веревка, если ее перерезать сверху. Он медленно сломался сначала в коленях, потом в поясе и приник к ногам жены.
        Она положила руки ему на затылок и плотнее прижала к себе, голова ее запрокинулась.
        - Все, Марина, - жалко пробормотал он. - Все. Не презирай меня. Я правда не могу. Уедем. На твой остров, да? Я помогать буду, аппаратуру таскать, водить катер, вести черновики… все, что скажешь. Возьмем ребят. Они рады будут, я им про остров столько рассказывал!..
        - Перестань кричать, - сказала Марина.
        Он отстранился от нее, запрокинулся, снизу заглядывая ей в лицо:
        - Поедем! Хватит об этом, все будет хорошо, правда!..
        - Ну перестань же кричать! - жутко выкрикнула она, прижав кулаки к щекам и даже ногой притопнув, словно в негодовании.
        - Да я… я не кричу же… - растерянно пролепетал он.
        - Все кончилось, - произнесла она спокойно.
        - Марина, какой вы еще ребенок. - Я старательно улыбнулся. - Да ничего не кончилось. Вы просто устали. Ложитесь спать, включите снотвор. Завтра вы поймете, что все к лучшему - то, что вы узнали. Ненастоящее пройдет, настоящее останется.
        - Настоящего нет.
        - Нет, - вдруг согласился Женька, по-прежнему стоя на коленях. Она вздрогнула. - Знаешь, Энди, нам ведь звонили с Токелау. Ждут, приготовлена секция в коттедже… Заботятся! Кто я на этой планете, зачем?
        - Убей нас! - резко сказала Марина. - Убей нас опять!
        - Маринушка! Ну чего ты хочешь? Я зову тебя ехать - ты отказываешься, я думаю - ты упрекаешь…
        - Чего ты сам-то хочешь? - спросил я.
        - Я? Я сам? - Эта постановка вопроса его удивила. Наверное, он давно разучился хотеть сам. Он оглянулся на Марину, ища ее взгляда, но она смотрела в сторону. - Не знаю, Энди. Мне противно и стыдно. И очень тоскливо. Я не могу ни успокоить ее, ни порадовать, видишь? Я хочу, чтобы мне не было противно и стыдно, но как…
        - Всегда знала, - брезгливо сказала Марина, - что ты размазня, но настолько…
        - Не смейте так говорить! - не выдержал я. - Марина, мы с вами можем беседовать таким приятным образом хоть до скончания века, но не он! Все не так! Вы поддержать его…
        - Ах, поддержать! Что же мне говорить, Энди? Спасибо тебе, любимым, бесценный повелитель мой, у тебя не получилось убить меня я детей, случайно не получилось, и других попыток ты не делал! Какой ты добрый! - Она отрывисто, сухо рассмеялась. - Так? Ну нет! - повернулась и почти выбежала в спальню. Стена закрылась.
        Несколько минут мы молчали.
        Потом Женька подошел к окну. За окном по-прежнему шел дождь.
        - Темнеет…
        - Ну и денек выдался, - сказал я.
        - Осточертели дожди.
        - Включи программу.
        - Только солнца мне фальшивого не хватало… Там много солнца, Энди?
        - Еще нет. Демонтировать колпаки начнут только осенью. От обогатителей дикие ветры.
        - Ну конечно. - Он понимающе кивнул и прижался лбом к стеклу. - Еще бы… Да. Тихо-то как… Все ушли.
        - Вот и отлично. Хватит криков, надо передохнуть.
        - Ко мне больше никто никогда не придет.
        - Вот уж это враки. Тот же Иван будет тебе трезвонить по пятнадцать раз на дню. И на Токелау не отстанет.
        - Нет, Энди. Он справится… А я действительно уже дубина. То, с вакуумом, - случайность… Видишь, как все связано. Я всех предал и даже не заметил. А всплыло лишь теперь. Что-то перещелкнулось в жизни - и стал не собой. И этим всех предал…
        - Никого ты не…
        - Всех. И Маришку, и Ивана, и ребят. И даже тебя. Ты бьешься вокруг нас, мучаешься из-за слабовольного дурака, и я ничем не могу тебе ответить. Прости меня, Энди, пожалуйста.
        - Не прощу, - сказал я.
        Он пошел ко мне, но на полдороге передумал. Двинулся к спальне, но не сделал и трех шагов. Вынул из кармана радиофон, подержал у лица и спрятал обратно. Пальцы у него дрожали.
        - Сядь и успокойся.
        Он послушно сел и стал смотреть на меня, как ребенок. Он будто ждал дальнейших распоряжений. Я молчал. Я подумал, что мне тоже следовало бы сесть, но тут же сообразил, что встать уже не смогу. А вдруг понадобится? Хотя, собственно, зачем… но - вдруг?
        - Энди… Как же мне надо было жить?
        - Не кисни. Все пройдет через несколько дней. Видишь, ты же консультировал Ивана, и ничего не случилось. Со временем этот вариант стабилизуется, а ты постепенно будешь наращивать темп, постепенно вернешься в физику…
        - Да плевал я на физику.
        А за стеной ждал Чарышев. Чего он ждал?
        - Все нормализуется, - упрямо и безнадежно говорил я. - Бессонная ночь, волнение - кто хочешь спятит. А пройдет неделя-другая… у моря, Женя! В тепле!
        Он не реагировал.
        - Что ты молчишь?
        - Да вот думаю. Как на твой взгляд, если я сигану с крыши, например, - это ведь все разрушит, да?
        Внутри у меня все оборвалось.
        - Не знаю, - сказал я. - Никто этого не может знать.
        Он задумался. Подпер подбородок кулаком. Прекрасно мне знакомое выражение проступило на его лице - спокойное, пытливое. Женька кончался. Начинался доктор Соломин.
        - По-видимому, да, - сказал он рассудительно. - Во всяком случае, это единственный реальный шанс.
        - А если - нет? Если просто самоубийство? - хлестко, безжалостно спросил я. - Очередное и уже бесповоротное бегство от ответственности?
        На миг он размяк, потом снова взял себя в тиски.
        - В конце концов, я об этом уже не узнаю. Даже лучше. Они-то останутся, а меня это вполне устраивает. Трудно, Энди, требовать от меня большего.
        - От тебя вообще никто ничего не требует. Все тебя пестуют и лелеют. Даже Марина, на свой лад.
        Он покачал головой:
        - Да, действительно. Я сам требую. И ничего не получается. Твержу себе: хочу туда, хочу, хочу… А как я могу туда хотеть, когда они здесь. Хоть ногами меня топчи. Но такой, как здесь, я никому не нужен. А там их нет. А здесь я права на них не имею, здесь мне стыдно…
        - Что ты несешь? - немощно закричал я.
        Он встал, и у меня снова все оборвалось внутри. Несколько секунд он, хмурясь, размышлял, потом лицо его посветлело.
        - Придумал, - сообщил он. - Не стану пачкать улицу. Долбанусь в орнитоптере. - Он даже улыбнулся, доставая радиофон. - Одноместный орнитоптер на два часа, если можно - голубого цвета. Ярко-голубого. - Он покосился на меня и просто сказал вполголоса: - У нее тогда был ярко-голубой… Да, спасибо.
        Положил радиофон в карман и аккуратно застегнул молнию. Ободряюще улыбнулся мне:
        - Знаешь, Энди, мне сейчас так хорошо…
        Я молчал. Он пошел к выходу. Завернул к столу, где с ночи лежала фотография сына. Постоял секунду, потом, не взяв, решительно двинулся прочь. И снова остановился.
        - Энди! - порывисто сказал он. - Спасибо тебе. Ты на меня не сердишься?
        Я отрицательно покачал головой.
        - Сейчас поднимусь над облаками… Помнишь, как ты нас в лагерь вез?
        Я кивнул.
        - Ох, и смешной я был тогда! Смотрю - прямо руки трясутся, в кнопки не попадаю! А ты так здорово вел… Только зря ушел.
        Я попытался отлепиться от стенки, на которую опирался спиной все это время. Мне казалось - стенка прыгает.
        - Нет-нет, - испугался Женька, - ты меня не провожай, пожалуйста. Сейчас все кончится, потерпи еще четверть часа, я быстренько… только над облаками поднимусь, и все. Марине не говори, ладно?
        Я все-таки загородил ему выход.
        - Ну, Энди, ну честное слово, - жалобно сказал он.
        Он даже не стал меня отталкивать или хотя бы бить. Выждал немножко и аккуратно передвинул. И еще руку мне пожал.
        До срока, назначенного Чарышевым, оставалось сорок две минуты.
        Когда я вошел, Марина не обернулась. Она стояла неподвижно, глядя в серое сумеречное небо. Лохматые тучи бежали быстро и низко. Наверное, она смотрела на них. А я смотрел на нее, зная, что вижу в последний раз. Я очень хотел позвать ее, но это было не нужно. Она так и не обернулась. Что-то мгновенно сместилось вдруг, стало темно, я понял, что лежу под одеялом, почувствовал, как это странно и чудесно, когда не болит голова, - и раздался крик. Я вскочил. Крик нарастал. Я бросился туда, споткнулся во мраке, и вдруг стало тихо - Соломин, длинный, тощий, сутулый, выбросился, как из ада, белеющей тенью. Он налетел на меня и тоже упал.
        - Энди… - прохрипел он перехваченным от ужаса голосом. - Энди…
        - Ты что это? - спросил я обеспокоенно и удивленно.
        Он поднял ко мне узкое, меловое лицо.
        - Энди, - бормотал он, успокаиваясь. - Энди. Энди. - Он глубоко вздохнул. - Энди… - обессиленно прошептал он.
        - Сон, что ли, страшный? - спросил я.
        Он поднялся - бледное привидение тягуче, неспешно вздыбилось из бездны.
        - Сон, - сообщило оно. - Такой сон.
        - Утром расскажешь. Между прочим, я приехал усталый и спать хочу. Нервы у тебя, однако… Успокоился?
        - Да, - процедил он с ненавистью. - А вы эгоист, Гюнтер. Я вам еще не говорил этого? Вы мерзкий, равнодушный эгоист.
        - Мне это многие говорили, - утешил я его. - Не ты первый.
        - В конце концов, вы перестанете мне «тыкать» или нет? - фальцетом выкрикнул он. - Фамильярность - самая отвратительная вещь на свете!

…В окно лилось фальшивое солнце, заливая комнату ослепительным резким светом.
        - Должен заметить, коллега, - Соломин набирал на шифраторе код своего завтрака, - что эта пренеприятная ночь прошла для меня все-таки не без пользы.
        - Что вы говорите, коллега? - с восхищением и изумлением ответил я.
        - Да. Представьте себе. Видимо, повлияло ваше вчерашнее сообщение об ожидавшемся прогибе метрики, которое я так некстати прервал… Я вел себя бестактно, простите. Нужно будет связаться с Мортоном. Мне пришло в голову, что подобные прогибы, будучи созданы искусственно, при достаточной интенсивности могут завершаться заранее рассчитанными разрывами пространства-времени.
        - Что же вы мне ничего не заказали, коллега? - спросил я, идя к синтезатору, в то время как Соломин шел мне навстречу с бокалом молока и порцией столовой массы.
        - Еще раз простите, коллега. Я, очевидно, слишком увлекся своими мыслями. Так вот. Если такая операция станет возможной, родится целая наука. Я назову ее хроновариантистикой. Я сохранил самые приятные воспоминания о поре нашего с вами сотрудничества и буду рад, уважаемый коллега, если вы сочтете для себя возможным возобновить его.
        - Полагаю, это пойдет нам обоим на пользу, - согласился я.
        - Это же самое и я хотел сказать.
        - Помилуйте, коллега, - проговорил я и заказал себе стандартный брикет столовой массы.

…Морозная дымка обесцвечивала высокое небо, на западе тихо таял закат. Задорно похрустывал снежок под ногами.
        Неторопливо, с достоинством шагая, мы спустились по парадной лестнице института. Соломин, бледный, подтянутый, раскрепощенный, сиял горбатой лысиной, словно нимбом, и охотно улыбался корреспондентам, суетившимся вокруг нас.
        - Ну, вот, - сказал он удовлетворенно. - Мы свое дело сделали. Не правда ли, коллега? - Он нагнулся, с удовольствием слепил снежок и, положив на лысину, стал извиваться, стараясь удержать его. Корреспонденты целились объективами. Снежок соскользнул. Соломин засмеялся. - Прорыв, в принципе, возможен, мы это доказали и в этом отчитались. Теперь поедем ко мне, запалим каминчик. - Он галантнейшим образом распахнул передо мною дверцу своего ярко-голубого орнитоптера. Сел за пульт. - А завтра пойдем дальше. Не так ли, коллега?
        - Полагаю, именно так, коллега, - ответил я.
        Соломин, улыбаясь, поднял оптер к заре. Заснеженный городок канул вниз. Соломин шаловливо погрозил ему длинным суставчатым пальцем.
        Запел радиофон. Соломин, не размышляя, дал контакт.
        Это был шеф лаборатории слабых взаимодействий Клод Пелетье. Он улыбался восторженной улыбкой.
        - Поздравляю вас! - воскликнул он. - Дорогие, дорогие мои Эжен и Энди, то, что вы сделали, - грандиозно! Мне невероятно жаль, что я не смог присутствовать на вашем замечательном докладе, но я и моя юная супруга прослушали все от первого до последнего слова по телевидению, и оба спешим вас поздравить!
        В поле экрана появилось счастливое девичье лицо. У меня заломило сердце.
        Это была девочка с того стереофото.
        Сейчас она завороженно глядела на Пелетье, и не было ей дела до экрана. Она вся будто светилась.
        Поблагодарив, Соломин выключил радиофон. Медленно спрятал, аккуратно застегнув молнию кармана; пальцы его дрожали.
        Оптер рушился в ночь. Тонкая, прозрачная пленочка зари скатывалась за жесткий горизонт. Лицо Соломина сделалось непреклонным и острым.
        - Энди, - позвал он. - То… тогда… был не сон?
        - Что? - удивленно спросил я сквозь колючий ком в горле. - Какой сон? Ты о чем?
        Он бросил машину вниз. У меня засосало под ложечкой. Дальние тучи рванулись к нам навстречу, мимолетно лизнули стекла сизой мутью и, лопнув, провалились вверх.
        - Они живы!! - закричал Соломин, впившись в пульт и все круче ставя машину на нос. - Они живы там, я знаю!
        Под нами, дыбясь, распахивались заснеженные леса.
        - Ты разобьешься! - закричал я и сам едва услышал себя.
        - Не-е-ет! - донесся до меня исступленный визг. - Двух хватит!
        От перегрузки потемнело в глазах. Сиденье свалилось с меня; завывая, оптер натужно выровнялся.
        Из радианта мчалась белая толща. Все летело мимо, мерцая и рябя, сливаясь в длинные черно-белые полосы. Соломин, озверев, оскалясь, корчился над пультом.
        - Почему так медленно, Энди? Почему так медленно?
        Что-то мелькнуло возле самого борта, раздался сухой хруст, нас крутнуло, я врезался плечом в стекло. На один миг я заметил позади, в снежной мгле, замершую в падении длинную темную тень, и вот она уже пропала, мы были далеко и летели, летели…

7
        Из-за ослепительно-прямых деревьев осторожно выступил олень и уставился на нас. С широких, бархатных его ноздрей срывались облачка пара.
        - Тс… - выдохнул Соломин.
        Олень чуть наклонил большую голову. Высоко поднимая над снегом мослатые ноги, сделал еще шаг.
        Я вспомнил перекошенные остовы деревьев и их длинные тусклые тени, катящиеся по бурой поверхности мертвых болот…
        Снегопад затихал.
        - Смотри какой… - сказал ошалевший от восторга Соломин.
        Он торчал по колено в снегу рядом с висящим оптером, зябко спрятав голову в воротник, и широко распахнутыми глазами смотрел на оленя. А олень смотрел на него.
        - Я буду работать, Энди, - тихо проговорил Соломин. - Ты меня знаешь. Я к ним пробьюсь.
        Я кивнул.
        Он попытался распрямить сутулую спину, смешно растопырил плечи.
        - Как думаешь… такой я им нужен?
        Олень вдруг прянул назад. За щемяще стройными стволами сосен вспыхнуло облако снежной пыли и потянулось, опадая, вслед слитному рокоту уходящего стада.
        Октябрь 1979,
        Ленинград
        История этой небольшой повести еще причудливее, чем история «Корабликов». Первая версия была создана осенью 1973 г. Как я уже упоминал, основные эмоциональные толчки, возбуждавшие желание писать, приходили ко мне тогда не из реальной жизни, а из литературы. Исходно данное произведение было всего-то продолжением лемовского «Соляриса»: Соломин по первости прямо был Сарториусом, Энди Гюнтер, ставший немцем благодаря блистательной работе Юри Ярвета в фильме «Солярис» (как раз тогда только-только вышедшем на экраны), - Снаутом; где-то на окраине текста мелькал и Кельвин, оказавшийся при взгляде со стороны самовлюбленным павлином и бабником. Оно вдобавок было слегка скрещено с «Большой глубиной» Кларка. Влияние «Большой глубины» заключалось в том, что к тому времени, когда развернулись описанные в повести события, борьба за права животных, возглавляемая Маха Тхеро, привела к такому успеху, что нельзя стало есть ничего живого, даже креветок, даже улиток… И, соответственно, человечество село на совершенно голодный паек, ликвидировать который оказались способны лишь исследования Сарториуса. Ну а с другой
стороны, солярианский Океан, продолжая свои эксперименты, дотянулся до Земли - и порадовал человечество тем, что перекинул стрелки развития Земли на мир, где Сарториус отказался эти исследования продолжить. Именно тот малыш, которого он (как и жену в придачу) угробил, стараясь накормить человечество, и мерещился ему впоследствии на Станции Солярис - на иной, понятное дело, на исходной линии…
        Сколько я понимаю, это был первый мой опыт в потом столь пришедшемся мне по сердцу жанре альтернативной фантастики.
        В 1975 г. на семинарском обсуждения молодому наглецу вогнали ума во все отверстия, объяснив, что варьировать Лема можно разве что Тарковскому, а ты, чадо, не шали, имей уважение. Я его поимел. С этого начался долгий и весьма мучительный путь ухудшения произведения, приведший в конце концов к возникновению приведенного выше варианта.
        Оригинал повести не сохранился. Скорее всего я его тоже спалил - из скромности, чтобы никто уже не смог бы, тыча в него пальцем, обвинить меня в отсутствии пиетета к классикам.
        Да, я не оговорился: эта повесть, в отличие от других долго ждавших публикации и в процессе ожидания претерпевших основательные трансформации вещей, не улучшилась, а ухудшилась. Причина тут одна: с самого начала я переделывал повесть не для качества, а для издания. Она в ту пору казалась наиболее проходимой из всего мало-мальски крупного, что у меня валялось в столе - и ее время от времени пытались предложить в какой-нибудь сборник. Хотя дурь это была немереная: как ни мотивируй существующую в повести ситуацию - расцветом ли вегетарианства, происками инопланетного Океана или разрушением земной экологии уже благополучно сгинувшими капиталистами, у любого редактора, я полагаю, вся шерсть дыбом вставала, едва он отлистывал пару страниц: недостаток продовольствия при коммунизме! Автор охренел, что ли? Помню, когда повесть вошла в предварительный состав какого-то московского сборника («Созвездие» он вроде бы должен был называться), Миша Ковальчук публично обещал съесть собственную бороду, если она и впрямь будет в этом сборнике опубликована. Очень хорошо помню, как мы идем по розовому подземному
вестибюлю станции метро «Баррикадная» и известный критик Гаков говорит, тонко усмехаясь: «Я съем собственную бороду…» А я все понять не мог, все надеялся, все вычеркивал что-то и что-то вписывал…
        Этапов пять-шесть издевательств выдержал этот текст, становясь все более тощим и убогим, пока наконец не увидел свет в одном из лениздатовских сборников уже в перестроечные времена… Основой для этого варианта послужила версия, возникшая после очередной кардинальной переработки. Возникла она действительно осенью 1979 г. Но вплоть до середины 80-х я, при каждой вдруг начинавшей брезжить возможности куда-то повесть приткнуть, что-то там опять адаптировал. Позорище. Осел, который долго идет за подвешенной у него перед носом морковкой, даже если в конце концов и получает ее в награду за глупость и покорность, ест ее уже порядком подгнившей.
        Утешением мне может являться лишь то, что это был единственный (правда, растянувшийся чуть ли не на десять лет) подобный случай в моей человеческой и творческой биографии. Надеюсь, таковым он и останется.
        Художник
        Лес был бесконечен. Плоская, душная мгла обволакивала тело туго и незримо. Иногда в ней вспыхивали багровые огоньки глаз - то ли зверя, то ли духа, и художник замирал, стараясь не дышать. Дважды ему попадались маленькие поляны, и тогда можно было взглянуть на мерцающие в вышине звезды, такие спокойные и голубые после опасных звезд леса. Но потом вновь приходилось нырять в сладковатую затхлость под низкими кронами. Лес кричал и выл, лес зловонно дышал, иногда доносились крадущиеся шаги - то ли зверя, то ли духа… Художник мечтал услышать голос птицы Ку-у, птицы его предков, - это значило бы, что он на верном пути. Но лес кричал иными голосами. Художник шел из последних сил, все сильнее припадая на искалеченную ногу, облизывая спекшиеся губы сухим языком.
        Посреди очередной поляны он остановился и запрокинул шишковатую голову. Над ним, обрезанный темными тенями ветвей, мерцал звездный туман, клубясь по высокому, неистово синему своду. Звезды всегда помогали художнику. Стоило их увидеть - и самые сложные картины всегда получались хорошо. Художник не понимал, почему другие не любят смотреть на звезды.
        Со сдавленным стоном он опустился на влажную землю и коротко обратился к Ку-у, прося помощи. Только знак. Больше не надо ничего, только знак, остальное он сделает сам. Он будет неутомим, как ветер, он вечно будет идти, не замечая боли, - только знак, что путь выбран верно, что страдания не напрасны. Но не было знака.

…Он кончил рисовать медведя и приготовился проткнуть его где полагалось черточками копий.
        Род рос, ему нужна была пещера побольше. Но в единственной пещере, которую удалось найти в округе, жил медведь. Надо было его убить. С такой задачей род не сталкивался давно - только самые старые помнили, как убивать медведя, да и то каждый из них советовал свое.
        Чья-то тень упала на стену, и художник услышал за спиной знакомое дыхание. Художник обернулся. Вождь некоторое время внимательно рассматривал картину, а потом сказал:
        - Хорошо. - Помедлил и добавил: - Хватит.
        - Что - хватит? - удивился художник.
        - Рисовать - хватит.
        - Надо копья.
        - Не надо копья.
        - Не надо копья?
        - Не надо копья. Мы не будем плясать у картины.
        Художник опустил выпачканные красками руки.
        - Мы не пойдем на медведя?
        Вождь прятал глаза.
        - Мы пойдем на медведя, - ответил он. - Мы не будем плясать у картины. Ты не будешь рисовать копий. Ты не будешь рисовать ничего.
        Художник медленно поднялся, и его помощник, деловито растиравший глину, поднялся тоже.
        - Как же можно не рисовать копий? - растерянно спросил художник. - И как же можно ничего не рисовать?
        - Ты будешь охотиться, как все, - с внезапной твердостью сказал вождь. - Твой помощник тоже будет охотиться, как все. Рисовать не надо. Вы, двое мужчин, тратите все время на дело, с которым справится любая старуха. Это глупо. - Он помолчал. - Рисовать не надо. Мы сотрем все это. - И он широко взмахнул рукой в сторону стены художника.
        Художник посмотрел на вождя, а потом повернулся к своим картинам. Здесь были все звери, каких только видели глаза людей. И люди здесь тоже были. В каждом из них был кусочек вечного неба, в каждой линии искрились звезды. Не рисовать художник не мог.
        - Я не дам, - хрипло сказал он и вновь повернулся к вождю. - Пускай останется. - И чтобы сделать свои слова более весомыми, страшно оскалился и зашипел, пригибаясь, хотя прекрасно понимал: если они решили, они сотрут. Он только не мог понять зачем.
        - Мы решили, - сказал вождь и уставился художнику прямо в глаза. - Они не нужны и мешают.
        - Кому мешают? - спросил художник.
        Вождь стиснул кулаки. Каждый из них был величиной чуть ли не с голову художника. Художник старался не смотреть на эти кулаки.
        - Кому мешают? - отчаянно спросил он еще раз, и вдруг его помощник тоже стиснул кулаки. Вождь недобро покосился на помощника и медленно сел, скрестив могучие ноги, бугристые от шрамов.
        - Садись и ты, рисующий людей и зверей. - Он стукнул по земле рядом с собой. - Ты хочешь говорить, тогда поговорим, раз ты хочешь. И ты садись, растирающий глину. Нет, не здесь, а там садись, чтобы нас слышать, что я буду говорить.
        - Почему он не будет слышать, что ты будешь говорить? - спросил художник. - Он растирает глину. Я велю ему остаться здесь.
        - Ты не велишь ему остаться здесь, - возразил вождь. - Потому, что я хочу говорить так, чтобы он не слышал, а только ты слышал.
        - Я хочу, чтобы он слышал все, что слышу я, - упрямо сказал художник, но вождь лязгнул челюстями и гулко ударил себя в волосатую грудь.
        Когда растирающий глину отошел, вождь перевел взгляд на художника.
        - Ты рисуешь копья, - проговорил он. - И все пляшут, и старейшины просят удачи. А потом настоящие копья не попадают.
        - Значит, надо рисовать еще, - вспыхнул было художник, но вождь прервал его:
        - Ты рисуешь, а мы охотимся. Ты сидишь в пещере и ешь, что мы приносим, а мы погибаем и получаем раны, а твой помощник сидит с тобой и растирает тебе глину. Не говорю: твоя вина. Не говорю: тебя убить. Но род перестает верить. Раньше думали: нарисовать победу - и будет победа. А теперь видим так: нарисовать победу одно, а добиться победы другое. Рисовать не помогает. Рисовать мешает, потому что вы не охотитесь, и всем обидно.
        Художник сидел как оглушенный и долго не мог ответить.
        - Я буду рисовать, - сказал он потом.
        - Ты не будешь рисовать, - тяжело вздохнув, ответил вождь. - Ты будешь охотиться.
        - Я рисую хорошо. - Художник нервно сцепил тонкие пальцы. - Старейшины просят плохо.
        Вождь угрожающе встал, и помощник, увидев это, тоже встал, хоть и не слышал слов.
        - Это тоже думают, - сказал вождь. - Некоторые думают: он рисует хорошо, это видно. Как просят старейшины - не видно, и они просят плохо. Такая мысль хуже всех.
        - Я буду охотиться, а потом рисовать. Ты не велишь стирать, - попросил художник, вставая.
        Вождь опять тяжело вздохнул и наморщил лоб.
        - Рисуй медведя и копья, - сказал он после долгого раздумья. - Так, как только умеешь, рисуй копья. И мы не будем плясать. И старейшины не будут просить. И мы не пойдем убивать медведя. Ты и твой помощник нарисуете хорошо, а потом пойдете и убьете хорошо. И если не убьете, то вы рисовали плохо, и больше не надо.
        - Вдвоем?
        - Да, - подтвердил вождь. - Рисуй хорошо.

…И вот помощник погиб, и Ку-у молчит, и нет сил идти.
        И медведь невредим.
        И картины сотрут.
        Эта мысль подстегнула художника. Он заворочался, пытаясь встать. Если бы хоть кто-то подал руку… Никто не подавал руки. Загребая воздух пятерней, художник старался подняться и стискивал, стискивал зубы, чтобы не закричать. Кричать нельзя - лес всегда идет на крик, там легкая добыча, там пища. На крик о помощи всегда приходит убийца. Надо встать. Надо добраться до своих. Там помогут, там же люди… люди… если позволит вождь… если согласятся старейшины, то… люди…
        Он встал и пошел.

…Он лежал, запрокинув голову, хрипло и коротко дыша. Рядом сидела на корточках старуха и обмазывала раны травяным настоем. Она невнятно бормотала, чуткими пальцами трогая распоротое, раздавшееся в стороны скользкое мясо. Вождь возвышался над ними как скала, его лицо было угрюмо.
        - Мы не убили медведя, - выдохнул художник. - Нас было мало.
        - В старые времена медведя убивал один.
        - Он знал способ.
        - Но ведь ты рисовал! - с деланным удивлением воскликнул вождь. - Зачем тебе способ?
        Художник не ответил. Вождь подождал, а потом сказал:
        - Ты будешь собирать корни.
        Такого унижения художник еще не знал. Ведь он не виноват, что его послали. По чужой вине он стал калекой, по чужой вине остаток жизни будет заниматься женской работой и смотреть на пустые стены!
        - Я не смогу собирать корни, потому что не смогу ходить, - едва разлепляя губы, выговорил он. - Я буду рисовать.
        Вождь оскалился.
        - Ты будешь резать корни, сидя в пещере! Ты будешь выделывать шкуры, сидя в пещере! Кто-то должен делать самую грязную работу. Ты привык к грязи, возясь с краской, и тебе будет нетрудно.
        - Я буду делать самую грязную работу, а потом рисовать, - тихонько попросил художник.
        Мускулы вождя вздулись, он оглушительно зашипел, молотя себя в грудь обеими руками. Старуха испуганно шарахнулась, задев твердым сухим коленом рану художника. Боль вспыхнула, как молния, художник вскрикнул, дернувшись на вонючей шкуре.
        Вождь успокоился. Он тяжело вздохнул, а потом нагнулся и заботливо расправил сбившуюся под художником шкуру.
        - Стереть важно, - сказал он.
        Художник закрыл глаза.

…Он помогал резать корни, потрошил рыбу, выделывал шкуры. Над ним смеялись. Иногда он выбирался из пещеры и останавливался у входа, вдыхая свежий, просторный воздух и глядя в лес. Ходить было трудно, но солнце горячим языком вылизывало его перекошенное тело. Художник щурился и мечтал.
        В редкие мгновения, когда он оставался в пещере наедине с детьми и глупыми полуслепыми старухами, он подходил к своей стене. Рисунки были стерты, но художник гладил стену ладонями, в кожу которых все глубже въедалась земля, ласкал холодный камень огрубевшими пальцами, творя воображаемые картины, и вдруг снова, как в прежние времена, он осознавал, что правильно ведет эту линию и вот эту тоже; будь они видны, на него смотрел бы со стены влажный удивленный глаз косули…
        А старейшины все припоминали способ извести медведя, и каждый говорил свое и упрекал остальных в молодости, и вождь не решался рискнуть.
        Однажды, опираясь на крепкую палку, художник вышел из пещеры и заковылял туда, где его помощник брал глину.
        Он дошел через час. Набрал сколько мог унести и поплелся обратно, часто присаживаясь отдохнуть, вытягивая усохшую ногу и подпирая подбородок суковатым костылем.
        Он нашел большой валун неподалеку от пещеры и сел возле; начал растирать глину - неумело, но любовно и тщательно, чувствуя, как она постепенно перестает быть глиной и становится краской.
        Потом он обессиленно лег, уткнувшись затылком в мягкую траву. Небо сияло. Художник подумал, что очень давно не видел звезд. Он с трудом сел и начал рисовать.

…И вновь увидел, как громадный серый ком беззвучно рухнул откуда-то сверху, вскрикнул растирающий глину, и лишь тогда медведь взревел, почуяв кровь. Тоненькие ноги, торчащие из-под туши, дернулись по земле. Морда медведя стала багровой. Художник попятился, неловко выставив копье, потом закричал от ужаса. Все произошло так неожиданно и внезапно, ведь растирающий только что разговаривал и старался успокоить художника - и, отстранив его крепким локтем, пошел первым… Медведь поднял голову и опять зарычал. Художник попятился и споткнулся, упал навзничь, цепляясь за копье, и медведь бросился. Художник швырнул копье и попал, но медведь лишь взревел сильнее, художник вскочил, медведь прыгнул, художник прыгнул тоже и покатился с откоса, а следом за ним с нарастающим гулом и грохотом, вздымая облака пыли, понеслась лавина песка и щебня…
        Он рисовал. Он рассказывал, и плакал, и просил: не надо смеяться. В том, что случилось, нет ничего смешного. Он закончил одну картину, другую, третью, четвертую, срисовывая с памяти все, как было. Он не жалел красок. Его била дрожь. Ему хотелось, чтобы хоть на миг всем стало так же больно и обидно, как больно и обидно ему, чтобы все поняли. И перестали смеяться. Он нарисовал себя, искалеченного, скрюченного, как сухая травинка, опрокинутого на шкуру, - и пустую стену рядом.
        Он вернулся в пещеру поздно, люди уже спали. Его глаза тоже смыкались, он был опустошен; сладкая усталость умиротворяла и расслабляла его. Он уснул мгновенно, и этой ночью его не преследовали кошмары - медведь и вождь.
        Вождь пришел к нему после полудня. Его ноздри широко раздувались, и верхняя губа то и дело вздергивалась, обнажая зубы.
        - Ты рисовал? - отрывисто спросил вождь.
        Художник отложил рыбу, которую потрошил.
        - Я рисовал, - ответил он. - Я - рисующий людей и зверей.
        - Зачем ты рисовал? Я не велел.
        - Я люблю. Я решил сам, потому что ты не велишь, а я люблю.
        Вождь сдержался.
        - Зачем ты рисовал такое? - спросил он, пряча руки за спину. - Это самое вредное, что ты нарисовал.
        - Я рисовал, что видел. Я рисовал, что думал.
        - Ты рисовал, как медведь вас ел.
        - Да.
        - Некоторые уже видели, и некоторые еще увидят. Мы сотрем, но некоторые увидят, пока мы не сотрем. Они никогда не решатся войти к медведю. Он страшный.
        - Да, - подтвердил художник, - он страшный.
        - Ты для этого рисовал?
        - Нет.
        - Для чего же ты рисовал?
        - Я не мог не нарисовать.
        Вождь задумался, морща лоб.
        - Ты испугал все племя, - сказал он.
        - Я не думал об этом.
        - О чем ты думал?
        Художник помедлил.
        - О себе. Когда я рисую, я всегда думаю о себе и о том, чего хочу. И что люблю. Я думал о том, как мне больно. И еще я думал о растирающем глину.
        Вождь быстро оглянулся по сторонам, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор, и резко спросил:
        - Тогда почему медведь похож на меня?!
        Художник молчал. Об этом он не знал.
        - Я сразу понял, - сказал вождь. - Ты хотел сделать мне плохо.
        - Нет, - ответил художник безнадежно. - Я не люблю делать плохо. Я люблю делать хорошо.
        - Тогда ты пойдешь и сотрешь, - сказал вождь. - И нарисуешь все не так, потому что так страшно. Твой медведь - страшный.
        - Он не мой медведь. Он сам медведь, и был такой.
        - Ты нарисуешь другого. Ты нарисуешь маленького-маленького медведя и больших-больших охотников с большими-большими копьями. Тогда никто не станет бояться. Я сам буду водить охотников смотреть на твою картину. А потом велю им убить медведя.
        - Нет, - сказал художник. - Медведь был не такой. Я не могу рисовать не такого медведя, потому что могу рисовать только такого, какой был.
        - Тогда ты будешь изгнан, - сказал вождь, - и погибнешь один в лесу. И даже если ты найдешь чужих, они сперва поманят и похвалят тебя, а потом съедят.
        Так или иначе, меня везде съедят, подумал художник. У него заболели едва затянувшиеся раны. Он промолчал.
        - Когда все станут смелыми от маленького медведя, они его убьют, - и у нас будет пещера.
        - Когда они, - не выдержал художник, - увидят настоящего большого медведя, они испугаются еще больше, потому что думали, что он маленький медведь.
        - Пусть, - ответил вождь спокойно. - Когда медведь бросится, им придется драться, потому что он бросится на них.
        - Он многих убьет.
        - Да. Но у нас будет большая пещера.
        - Когда многие погибнут, большая пещера станет не нужна.
        Вождь поразмыслил.
        - Большая пещера всегда нужна, - сказал он. - Медведя надо убить, потому что мы уже сказали, что его надо убить, и теперь не можем сказать, что убивать не надо.
        Художнику нечего было ответить. Он опустил голову.
        - В новой пещере я разрешу тебе рисовать на стене и дам помощника, - мягко сказал вождь. - Иди.
        Художник пошел, и вождь довел его до выхода, поддерживая своими мощными руками. Он так поддерживал, что художнику казалось, будто он выздоровел и даже никогда не был ранен, - вот как легко было идти, пока поддерживал вождь. Но вождь поддерживал недолго, и весь путь художник прошел один.
        У валуна, опершись на копья, стояли два молодых охотника и тихо разговаривали. Художник, навалившись на костыль, остановился за кустами и уставился в их широкие коричневые спины.
        - Смотри, - говорил один другому. - Вот, оказывается, где был медведь.
        - Да, - отвечал другой. - Смотри, как он прыгнул. Передние лапы вытянуты, а брюхо беззащитно. Если прыгнуть ему навстречу и поднять копье, он брюхом напорется на копье.
        - Но они этого не знали. А видишь, как здесь нарисовано. Удобно зайти с двух сторон.
        - Да. Помнишь прием, который мы придумали?
        - Жаль, что они не знали приема, который мы придумали.
        - Жаль, что они не знали, как прыгнет медведь.
        - Жаль, что они не знали, где сидит медведь.
        Они неловко помолчали, поглядывая на валун.
        - Но мы-то теперь знаем, - сказал один. Второй облегченно вздохнул и перекинул копье в правую руку.
        - Да, - сказал он. - Мы знаем.
        Больше они не говорили. Стискивая копья, они еще раз посмотрели друг другу в глаза и ушли, проскальзывая сквозь кустарник беззвучно, словно тени.
        Художник опустился на землю. Из него будто вынули все мышцы и все кости. Он мучительно жалел, что не может пойти с теми двумя, и раз уж он не может пойти, то не стоило шевелиться совсем. Оставалось только ждать.
        Небо затуманилось, и по листьям зашуршал тихий дождь. В воздухе повисла мелкая водяная пыль, тревожа ноздри, обостряя пряные запахи. Под первыми же каплями рисунок сморщился и потек, через минуту и следа его не осталось на потемневшем, шероховатом боку валуна. Но художник этого даже не заметил, глядя вслед тем двум, которые не захотели плакать и болеть вместе с ним. Которые просто пошли. Я их нарисую, думал художник. Я их обязательно нарисую, чем бы ни кончилась их попытка.
        Июнь 1975,
        Ленинград
        А тут мне остается лишь воскликнуть: вот со мною престранный случай в дороге вышел!
        Я ничего не помню о том, как создавался этот рассказ. Ничегошеньки. Я считаю этот рассказ хорошим, я его люблю, это моя вторая в жизни публикация («Знание - сила», 1981, № 3) - но под влиянием каких пинков извне, в какое время года и среди какого именно жизненного сумбура я его написал - не имею ни малейшего представления.
        У него и рукопись изначальная сохранилась. Напечатанная жирной лентой, со скачущими вверх-вниз буковками (явно на взятой в прокат «Москве» молотил) - но ни даты, ни какой-нибудь короткой событийной привязки (например: «вчера сдал политэк социализма»; бывали у меня такие ремарки на рукописях) нет и в помине. Поэтому дата, указанная в конце рассказа, может оказаться и соответствующей действительности, пес его упомнит. Хотя маловероятно: июнь 75-го - это длиннющая сессия, а через пять дней после нее наш курс уже ехал на лагерные сборы. Два дня перед самым отъездом сразу можно вычесть - пили, точно и впрямь перед отбытием в действующую армию, в общаге под Высоцкого; тогда вышла маленькая пластинка с «Конями привередливыми», и пилось под «Коней» знатно, с гибельным восторгом. Отсюда вопрос: мог ли я успеть накатать этот рассказ в течение трехдневного промежутка между последним экзаменом и первой бутылкой?
        Теоретически мог, конечно…
        Доверие
        Глава I
        Условия
        Пассажиры
        В теплой тьме сидели двое. Один, охватив угловатые колени руками, угрюмо глядел туда, где за мохнатыми призраками прибрежных пальм затаенно мерцала плоская громада океана. Другой, поглаживая эфес лежащей рядом шпаги, запрокинув голову, всматривался в магический разлет слепящих светил. Застывшие клубы Млечного Пути исходили сверканием, падавшим из прозрачной бездны вниз; черные веера листьев бесплотно стояли в звездной дали.
        - Мечи, кресты и чаши, - завороженно проговорил второй.
        Первый вздрогнул.
        - Это он про нас, - мрачно изрек он, не поднимая головы. - Но лишь на миг к моей стране от вашей опущен мост, его сожгут мечи, кресты и чаши огромных звезд…
        - Таких огромных-огромных. Маршальских.
        - Шут ты, Дикки, гороховый…
        - Или даже генералиссимусских.
        - Язык сломаешь.
        - Не сломаю. Язык без костей.
        - Оно и видно. Охота же помнить такие словесища…
        - Кайзер, - важно произнес Дикки.
        - Что?
        - Император. Принцепс. Шах. Хуанди, он же тяньцзы. Касик. Султан. Халиф. Бадаулет.
        - Их всех уж нет, - срифмовал первый, и Дикки легко, с готовностью захохотал, в то время как его собеседник улыбнулся вымученно и грустно.
        - Что верно, то верно, - сказал Дикки. - А представляешь, сколько было? И каждый считал себя умнее всех… Интересно, там звездное небо такое же красивое?
        - Мост между нами сожгут настоящие звезды. - Голая рука смутным светлым промельком взлетела вверх, к небу, и опустилась вновь. - Подумать нелепо - ты тут, а я там. Прямо лететь не хочется!
        - Не ври. Мне и то хочется. Пошли лучше выкупаемся.
        - Сейчас. Там отпляшут и пойдем. Вместе.
        - Не хочешь без нее?
        - Ничего не хочу без нее.
        Помолчали.
        - Без тебя я тоже ничего не хочу, Дикки! Я даже отказаться думал… пока не узнал, что она летит. И как это тебя не пропустили медики?
        - Я слышал, там что-то с кровяными тельцами. Маленькая разница в спектре звездного излучения делает незаметное на Земле отклонение очень хлопотным там. Что за колонист, с которым с самим надо возиться… хотя…
        - Уж-жасно жалко, я просто не знаю, как буду без тебя.
        - Я еще поборюсь, - сказал Дикки многозначительно. - А вам, не гневи судьбу, здорово повезло, что вы летите вместе, Гжесь.
        - Да, - мгновенно ответил тот.
        - Она знает, что ты?..
        - Чувствует, наверное…
        С резким скрипом раскрылась дверь в коттедж, на ступенях которого сидели парни. Изнутри выпал широкий сноп желтого света, и стволы ближайших пальм чуть засветились из ночи ему в ответ. На пороге, лихо уперев руки в боки, стояла девушка лет восемнадцати; бивший ей в спину поток мягко и дымчато наполнил ею глубину ее легкого платья, и Гжесь, судорожно обернувшись на звук, сразу отвел взгляд, облизывая пересохшие губы.
        - Легка на помине! - сказал Дикки бодро.
        - Ах, даже так! - ответила она. - Буки! Сидят тут в темноте и еще, оказывается, мне косточки перемывают! От кого скрываетесь?
        - Да вот противоречие возникло, - объяснил Дикки. - Я его зову купаться, а он мной пренебрегает, не хватает ему дамского общества для полной эстетики.
        - Прекрати! - прошипел Гжесь, но Дикки и бровью не повел.
        - За такие разговоры, мальчики, в мое время вызывали на дуэль, - сказала девушка. - Я бы на вашем месте, сэр Ричард, встала сейчас и стрясла плесень с этого тюхти. Сластолюбец! - язвительно сказала она Гжесю.
        - Идея! - воскликнул жизнерадостный Дикки и вскочил, проворно цапнув лежавшие на песке крест-накрест шпаги. - Сударь, я, по присущему мне миролюбию, сам и не догадался бы, но прекрасная леди Галка открыла мне глаза на вашу подлую сущность! Защищайтесь! Галь, будь моим секундантом.
        - С превеликим удовольствием, - ответила Галка и села на верхнюю ступеньку, чинно сложив руки на коленях. Дикки швырнул одну из шпаг нехотя вставшему в позицию Гжесю.
        - Может, и моим заодно? - поймав шпагу за рукоять, хмуро спросил тот.
        - А я сейчас приведу кого-нибудь! - воскликнула Галка с неестественным энтузиазмом и вскочила, но Дикки яростно зарычал хриплым пиратским голосом:
        - Не следует путать в это дело лишних людей! Лишний свидетель - лишний труп. Решим этот наболевший вопрос полюбовно, в кругу людей, которым каждый из нас может доверять и потому не обязан убивать!
        Галка засмеялась и села снова.
        - Уломал. Тебе бы вместе с Чанаргваном публичные речи говорить.
        - Я многоталантен и одинок в силу этого! - возвестил Дикки. - Итак, сударь, прошу вас! - Он отрывисто склонился в изящном поклоне, а потом эффектнейшим образом просалютовал шпагой, коснувшись клинком лба, затем откинув его в сторону упруго распрямленной рукой. Гжесь, как сумел, ответил ему тем же.
        - Нет, сэр Ричард, ты полжизни, - с удовольствием сказала Галка.
        Бретеры в плавках запрыгали по теплому песку, взрывая его босыми ногами. Светлые клинки, слетаясь, со звоном рассыпали по ночному воздуху осколки звездных бликов. Дикки кровожадно скалился, левой рукой время от времени непринужденно изображая, будто лорнирует противника, или подкручивает несуществующие усы, или обнимает стоящую рядом воображаемую красотку, - словом, веселился всласть и постоянно сообщал: «Ап!», «Бьюсь!», «Рипост, сударь!», «Туше…»
        Гжесь отступал, и Галка после первых азартных взвизгов озабоченно замолчала и сидела, сдвинув брови, стиснув колени и напряженно выпрямив спину. Наконец не выдержала:
        - Да тише ты, леший! Вот наборзел!
        - Вы мне льстите, графиня, - ответил Дикки, ничуть не задохнувшись. - Не далее как прошлым летом я имел удовольствие отдыхать на острове Монтагью, что из архипелага Южных Сэндвичевых. Во время моего там пребывания… э-э… во вверенную мне гавань зашел королевский корвет, имея целью пополнить запасы пресной воды и солонины и дать отдых матросам. Капитан корвета Выонг Хоай - джентльмен, исполненный всяческих достоинств, блестящий фехтовальщик и учтивейший дворянин, оказал мне честь и ежедневно проводил со мною два-три часа в спортзале, покуда его корабль не покинул гостеприимного порта.
        - Это тот Выонг, который серебро на позапрошлом чемпионате?..
        - Именно он, графиня. К сожалению, злая судьба воспрепятствовала нашим новым встречам…
        - А что такое? - спросил Гжесь.
        - А помнишь, передавали: лопнул ледник в Антарктиде и вскрылась старая империалистическая база с колоссальным запасом каких-то ОВ. Пытались локализовать, но - места-то безлюдные, пока заметили… Весь берег, всю воду прибрежья потравило. До сих пор борются. Я звонил Выонгу - он же эколог по профессии, так я понял, что им там более чем не до отпусков. Хотя он почти ничего не рассказывал.
        - Мерзость какая! - пробормотал Гжесь. - Вот запакостили планету. Сколько лет прошло, а все-таки что-нибудь да выныривает. Яды, бомбы… Просто придушил бы своими руками!
        - А вы драться будете еще? - спросила Галка. Дуэлянты вдруг обнаружили, что когда-то уже перестали фехтовать и стоят просто так.
        - Да ну его, - невнятно сказал Гжесь. У него дыхание успело сильно сбиться.
        - Так я никому и не понадобилась, - сокрушенно сказала Галка. - Зря только корпию дергала.
        Гжесь растерянно обернулся к ней.
        - Умри же!! - вдруг леденяще гаркнул Дикки и, сделав молниеносный выпад, аккуратно кольнул Гжеся меж лопаток.
        - Ты чего… - Гжесь повернулся, понял и рухнул, успев простонать: - Подлая измена!
        Расплескивая прохладную, сыпучую мякоть песка, он сделал несколько судорог и живописно замер. Галка вскочила и бросилась к нему, приказывая в пространство:
        - Воды и корпии! Скорее, он истекает кровью!
        - Ему не помогут, ваши доморощенные средства, кудесница! - демонически захохотал Дикки. - Рука тверда, дух черен, крепок яд! Ваш рыцарь пал навеки!
        - Мой рыцарь! - завывая, воззвала Галка и пала на колени возле распростертого тела. Дикки красиво отшвырнул шпагу и, бодро взбежав по ступеням, исчез в коттедже.
        - Я уже истек кровью, - глядя ей в глаза, серьезно сказал Гжесь. Галка сердито сморщилась и ответила:
        - Дурацкое дело - не хитрое…
        Гжесь, яростно вздрогнув, как от пощечины, попытался сесть, но она удержала его и вдруг положила его голову себе на колени. Он замер и перестал даже дышать, погружаясь затылком и шеей в гладкую прохладу ее кожи, в томительное атласное беспамятство.
        - Лежите, рыцарь мой, вы еще очень слабы, - сказала Галка чуть напряженным голосом, продолжая придерживать его за плечи. Он медленно поднял руки и накрыл ее ладони своими.
        Стало тихо. Только из коттеджа едва слышно доносилась музыка.
        - Как здорово, что мы вместе летим, - прошептал Гжесь и поводил головой, гладя стиснутые Галкины ноги.
        - Неудобно?.. - вскинулась она, но он сказал с пронзительной, уже болезненной для ее сердца теплотой:
        - Да ну что ты…
        Она помолчала, пытаясь выровнять дыхание. Дыхание не выравнивалось. Оглушительная истома поднималась от сладкой тяжести на коленях.
        - Удивительно повезло… второй же рейс. Было бы ужасно, если бы кого-то не пропустили… Или распределили на разные корабли, ведь правда? - произнесла она чуть дрожащим голосом, и это было признанием.
        - Я бы один не полетел.
        Она улыбнулась и вдруг спросила:
        - Ты правда собирался купаться?
        А он мгновенно ответил:
        - Идем вместе.
        И она тут же согласилась:
        - Идем.
        Он не пошевелился. И она не пошевелилась.
        - Вот только еще полежу после такой потери крови, - сказал он. Она беззвучно шевельнула губами, а потом повторила едва слышно:
        - Лежи.
        Мерцающие глыбы долгих волн сонно, медленно накатывали на берег.
        - Говорят, там жилья будет не хватать первое время…
        Приютишь? Хоть на… - у него перехватило горло, - хоть на несколько дней?
        Она резко выдернула свои ладони из-под его, и он тут же испуганно вскочил.
        - Дурак, - пробормотала она. - Пень бесчувственный. Если уж я впущу, так потом не выпущу, так и заруби на своем римском носу!
        Дикки протолкался меж танцующих, галдящих друзей к столу, на ходу зачерпнул ложку салата. Я обязательно полечу, думал он, энергично жуя. Сердце его пело, кровь горячо, туго билась в жилах. Он слегка приплясывал под музыку. Обязательно. Среди ста тысяч народу затеряться - плевое дело. Пролезу завтра зайцем, мне ли их электронику не обмануть, на стартовом поле этом. Он дожевал, проглотил и, не присаживаясь, по-прежнему притопывая в такт мелодии, зачерпнул еще. Вот мама только… На миг он перестал жевать. Ну, ладно. Что об этом. Когда там самые трудности пройдут и станет вроде как на Земле, я вернусь, конечно. Но если все время про маму думать, мужчиной никогда не станешь и ничего в жизни не сделаешь. А, все обойдется, все будет прекрасно, только бы пробраться на корабль! Такое дело начинается - нельзя, чтобы без меня! Второе солнце станет человеческим, и уж я обязательно приложу к этому руку! Скорее бы рассвет. Хотелось немедленно бросить свою монету, орел или решка, пан или пропал, прозябать или жить. Жить! По-настоящему жить, на пределе! Тоже мне, выдумали не пропустить меня из-за каких-то там
паршивых кровяных каких-то телец. Ха-ха, только и могу сказать вам в ответ. Гжесь - мальчишка, пусть милуется со своей голенастой, раз это для него интереснее всего - на Земле ли, на Терре… Мы станем галактической расой наконец, целую планету сделаем второй Землей на другом краю Галактики - эх, ты, Гжесь! Полечу, полечу!
        МЭЛОР
        Когда Бекки подкралась сзади, Мэлор не обернулся, делая вид, что не слышит ее бережных кошкиных шагов. Она, конечно, боялась ему помешать - пусть думает, что не помешала. Хотя он не работал. Он сидел, уставясь в бумаги, и пытался представить, что происходит сейчас на лайнере. Наверное, пассажиры уже расходятся по нейтрализационным камерам. Бекки несколько секунд шепотом дышала над Мэлоровым плечом, а потом спросила тихонько:
        - Ждешь?
        Она все сразу поняла. Она все всегда понимала сразу.
        - Ну, в общем… - Он зажмурился.
        - Все ждут, - вздохнула она. - Ты… ты почему вот-таки заявления-то не подал?
        - Зачем? - спросил он.
        - Привет! Как это - зачем. Даже я подавала!
        - Я знаю.
        После того как ее отбраковала медкомиссия, он сжег уже заполненный бланк с заявлением, лежавший в верхнем ящике стола. Он не хотел - один. Странно, неужели вот об этом даже она не догадывается? Он открыл глаза и обернулся. Она немедленно расцвела улыбкой, встретив его взгляд. Она была маленькая, тонкая, с хрупкой копной каштаново-рыжих волос, которые острыми, загибающимися вверх языками скатывались поверх свитера к отчетливым лопаткам и небольшой груди. Мэлор осторожно запустил пальцы в эту копну.
        - Идем в зал, - сказала Бекки виновато. - Уже собираются.
        - Идем, - ответил Мэлор и поднялся. Они вышли из уютной каюты в коридор, двинулись к лифту. Мэлор кусал губу. Кокки молча шла рядом и время от времени коротко заглядывала ему в лицо.
        - Генераторы не погасили? - вдруг встревожившись, спросил Мэлор.
        - Нет, - тихо ответила она. - Конечно, нет.
        - Правильно… Праздник праздником, а статистика пусть набегает. Мощность на выходе та же?
        - Конечно.
        - И датчики ничего не регистрируют, естественно.
        - Ничего пока…
        - У меня такое чувство, - сказал Мэлор, - что сегодня обязательно будет результат.
        Бекки украдкой вздохнула.
        - Товарищи персонал Ганимедского института физики пространства! - возгласил, поднявшись с искрящимся бокалом в руке, Карел. - У нас, как и у остальных пятидесяти миллиардов человек человечества, сегодня торжество. При всем том среди нас присутствует странная личность. Вы догадываетесь, кого я имею в виду?
        Полтора десятка человек, сидящих за праздничным столом, уставились на Мэлора, оживленно рокоча: «Нет! Не догадываемся!»
        - Я имею в виду одного из самых молодых наших сотрудников - хотя все мы тут, правду сказать, не старые… Мэлора Юрьевича Саранцева.
        Раздался одобрительный гул.
        - Эта странная личность - единственная из нас, которая даже не подала заявки в медкомиссию. Все сделали это, и двое наших, как известно, прошли отбраковочные тесты. По окончании работ по нашей общей теме они вне очереди примкнут к славному отряду переселенцев.
        - Вешать личность! - взревели все. Карел качнул бокалом.
        - Я не шучу. - От скрытой обиды его голос был излишне резок, и сразу стало ясно, что если до этого он хотел говорить щадяще, пряча чувства за иронией, то теперь выскажет все впрямую. - Меня это, признаться, удивило. Факт такой социальной индифферентности, прямо скажем, настораживает. Должен настораживать. Во всяком случае, меня насторожил. Сейчас, конечно, не время и не место, но я пользуюсь случаем привлечь общее внимание к факту, в котором обязательно нужно будет разобраться. Неужели наш коллега, столь храбро громящий основы теории надпространственных взаимодействий и не боящийся авторитетов, реальных-то трудностей все же боится в душе? Но, спрашивается, кому, как не молодым, здоровым, одаренным…
        - Вот закончу работу и подам, - ни на кого не глядя, бросил Мэлор. Его лицо пылало. - Я… я по-прежнему уверен, - заговорил он, надавливая на каждое слово и даже чуть кивая всем корпусом в такт своему речитативу, - что мы уже давно получили связь, только разглядеть ее не можем. Наши датчики не… не адекватны. Мы просто плохо понимаем, что именно делаем. Но мы же делаем! Наши излучатели создают…
        - Слышали, и не раз, - перебил его Карел. - Одно к другому не относится. Я не о том.
        Мэлор вдруг поднял глаза.
        - У меня такое чувство, - беззащитно сказал он снова, - что сегодня обязательно будет результат.
        - Да будет вам, - примирительно сказал Костя. - Полминуты осталось.
        - Да, - спохватился Карел. - Пожелаем успеха первым переселенцам! От них в значительной мере зависит успех всей миссии. Находящийся в старт-зоне в десяти миллионах километров от нас корабль с двумястами человек на борту, загруженный гигантским запасом продовольствия, механизмов, стройматериалов и необходимого… э… инвентаря, - (все прыснули), - уходит в свой исторический рейс. Ура!
        Держа бокалы в вытянутых руках, все встали, гусарски отбросив распрямленными ногами легкие стулья, и со вкусом, ребячась, закричали «ура». Будто в ответ на их прорвавшийся восторг на громадном, во всю стену зала, экране, распахнутом в жутковатую ширь звездного космоса, моргнула крохотная оранжевая вспышка, и голоса персонала сами собой налились серьезностью.
        Персонал завидовал.
        Костя, не удержавшись, ткнул Мэлора пальцем под ребро, - дернувшись, тот едва не выронил бокал, - и лукаво сказал: «Вот это результат так результат!»
        РИНАЛЬДО
        Было ватно тихо среди тяжелых портьер, ковров, кресел. Ринальдо Казуаз придвинул диктотайп, но только пожевал сухими губами и отодвинул вновь в даль стола. Секунду смотрел на свою маленькую ладошку, исхлестанную синими вздутиями вен. Вот он кончит речь, и что дальше? Что предпримет адмирал всея Земли?
        От бешеного круговорота мыслей, одновременно и немощных, и исступленных, болезненно зудело под черепом. Ринальдо не знал до сих пор, что бессилие умственного тупика дано человеку в ощущениях.
        Он тронул панель монитора. Из стены над столом вымахнул свет экрана, и возбужденный, энергичный Чанаргван, звонко рубя фразы, раздробил и смел тишину:
        - Мы хотим, чтобы грядущие поколения никогда не знали перенаселения, скученности, экологической напряженности. Мы хотим, чтобы иные солнца стали солнцами людей, иные планеты - нашими домами. Терра - первый из таких домов, ее прекрасное солнце - первое из новых солнц человечества. Десять минут назад стартовал…
        Это смотрела и слушала вся Земля. Пройдут минуты - это увидит и услышит Венера; потом Марс; потом колонии в астероидах; потом… потом… Ринальдо погасил монитор.
        Тишина снова повисла, как тяжелый пыльный бархат. Ринальдо провел рукой по лицу, а потом положил руки на широкие мягкие подлокотники кресла и прикрыл глаза. Кошмар, думал он. Кошмар. Какой кошмар. Выступление нельзя было отложить - люди ждали его в момент старта; и они с Чанаргваном не смогли даже парой слов обменяться, когда пришла шифрограмма. Чанаргван только медленно сглотнул, глядя в текст, а когда он поднял глаза, они полны были детской, недоуменной обиды. И ошеломленный Ринальдо даже не успел втянуть воздух в легкие, чтобы произнести хотя бы слово; оператор из соседней комнаты - восторженный, гордый от своей роли в этот великий миг - выкрикнул: «Эфир!!», и Чанаргвана развернуло, словно громадный мощный ротор. Но, пока он шел к камерам, он принял решение. Он говорил то, что и собирался говорить. Или он уклонился от решения и всего лишь говорил то, что собирался говорить? Но это тоже было решение.
        Растворилась одна из дверей за портьерами.
        - Можно? - спросил осторожный молодой голос. Ринальдо обернулся, но так неудачно, что где-то под ложечкой зацепилось нечто, и резкая боль продернулась внутри, заставила принять прежнее положение, натужно выпрямиться в кресле, а затем развернуться вместе с ним.
        - Конечно, - произнес Ринальдо, переведя дух. - Я тебя жду.
        Вошедший юноша был удивительно похож на молодого Чанаргвана - такой же смуглый, жгучий, широкоплечий, с ослепительным взглядом и колючим прицелом горбатого носа. Сын. Сын Чанаргвана и Айрис. Он явно был иного мира; его живой жар, его загар, даже его шорты выглядели в сумеречном навороте ковров, портьер и кресел словно капля расплавленного золота в преющей теплой трухе.
        - Здравствуй, - сказал Дахр.
        - Здравствуй, - ответил Ринальдо.
        - Отец знает?
        - Знает.
        - И все-таки говорит?
        - И все-таки говорит. Садись, зачем ты так стоишь.
        Дахр послушно сел.
        - Тебе опять нездоровится? - обеспокоенно спросил он.
        - Пустяки.
        - Что теперь, Ринальдо?
        Ринальдо вздохнул и медленно, с усилием поднялся. Дахр сделал движение помочь, но Ринальдо только пренебрежительно шевельнул ладонью и улыбнулся углом губ. Подошел к стене, нажал кнопки шифра и, подождав секунду, вынул из бара две чашки с соком, прозрачно-желтоватым, кислым и бодрым даже на вид.
        - Последние дни мучает жажда, - признался Ринальдо и опять улыбнулся. Ему будто что-то мешало улыбаться, какой-то невидимый шрам, или ожог, или странный паралич, - улыбалась половина рта, а половина не двигалась, стиснутая загадочными тисками.
        - Сколько там было? Двести?
        - Сто тридцать пять мужчин, - не задумываясь, ответил Ринальдо, - и семьдесят две женщины.
        Дахр медленно сглотнул. Как Чанаргван над шифрограммой. Сын. Ринальдо нес чашки - сосредоточенно, очень боясь расплескать, закусив губу от напряжения. Руки его крупно дрожали, и несколько капель все же пролилось. Одну чашку Ринальдо подал Дахру - тот поспешно принял ее, а другую, вцепившись в нее обеими руками, поднес ко рту. Его щеки чуть вздувались, а морщинистое горло проседало при каждом глотке.
        - Это произошло мгновенно, - выговорил он потом, отстранив чашку и чуть задыхаясь.
        - Пей.
        - Не хочу, - ответил Дахр, глядя в пол.
        - Тебе не холодно здесь? - заботливо спросил Ринальдо, ставя чашку на стол. Чашка резко стукнула. - Совсем южный прилетел, даже рубахи нет.
        - Причины неизвестны?
        Ринальдо пожал плечами.
        - Взрыв нейтринных запалов при переходе в надпространство. Отчего - один Бог знает.
        - Это ведь впервые такое, Ринальдо?
        - Да. Первая катастрофа за все годы, что мы знаем надпространство.
        - Ужас, - сказал Дахр тихо. - Это просто ужас какой-то.
        - Главное - головной корабль, - сказал Ринальдо задумчиво. - Весь запас техники ушел.
        - И двести семь человек.
        Ринальдо помолчал.
        - И двести семь человек, - согласился он.
        - Что вы будете делать?
        Ринальдо опять пожал узкими плечами.
        - Твой отец решит.
        - Но он говорит, что все прекрасно.
        - Он взял большую ответственность.
        - Ринальдо… а ты бы…
        - Не знаю, - помедлив, ответил Ринальдо. - Кажется, я хотел его остановить, когда оператор позвал… но не знаю, действительно я не успел или… Знаешь… - Ринальдо пожевал губами. - Я тоже растерялся.
        - Ужас…
        - Что говорить.
        Дверь распахнулась размашисто, вздулись и заплясали портьеры. Тяжелой мощной глыбой влетел Чанаргван. Он сбросил свою роскошную куртку прямо на кресло, смотав ее в какой-то невообразимый комок, а сам шумно упал на нее. Уставился на Ринальдо круглыми глазами. Упрекать его было бессмысленно. Успокаивать его надо было. Он уже все понял сам. Наверное, еще пока говорил, понял сам, что ошибся, подумав, будто солгать - это не решение, а способ выиграть время, чтобы решение это спокойно найти.
        - Сам не знаю… - выдавил он и осекся, не ощутив вокруг сострадания. Ринальдо молчал. Молчал Дахр. - Никто не уцелел? - бессмысленно спросил Чанаргван.
        - Никто, - ответил Ринальдо.
        Потом они долго не решались заговорить. Чанаргван, громадный и сгорбленный, угрюмо глядел в пол.
        - Ты успел поужинать, Дахр? - вдруг спросил Ринальдо.
        - Д-да… - Дахр отвел глаза от отца, коснулся лба ладонью. - Спасибо. Мы перекусили с ребятами в орнитоптере.
        - Чанаргван, - без паузы, тем же тихим голосом произнес Ринальдо, понимая, что говорит глупость, но все же надеясь. - Ты что-то дельное придумал? Или просто не решился сказать… всем?
        Чанаргвана вдруг затрясло.
        Надежда развеялась.
        Ринальдо вздохнул и осторожно распрямил спину.
        - Ты сильно сузил нам возможность маневра, - спокойно сказал он. - После твоей триумфальной речи гораздо труднее будет найти предлог, чтобы объяснить, почему завтрашний рейс откладывается на неопределенный срок.
        - Я не… - едва шевельнув губами, выговорил Чанаргван. И замолчал.
        - А может, немедленно взять общий эфир снова и сказать о катастрофе? - несмело предложил Дахр. Чанаргван горько усмехнулся.
        - Боюсь, это единственное, чего мы категорически не имеем права делать, - проговорил Ринальдо. - Руководитель, у которого семь пятниц на неделе, теряет доверие мгновенно. Значит, полчаса назад нам соврали? - Он старался не смотреть на снова сгорбившегося, почти скорчившегося Чанаргвана. - Значит, завтра могут еще раз соврать? Не-ет, это смерть…
        - А ты бы решился? - глухо спросил Чанаргван. - Вот так вот… в праздник… Да кто пошел бы завтра на второй корабль после такого?!
        - Почему ты думаешь, что второй корабль будет завтра? - с наконец-то прорвавшимся раздражением спросил Ринальдо. - Надо понять…
        - Оставь, - устало сказал Чанаргван. - Это же аннигиляция.
        - Так вы что, все так и скроете? - потрясенно прошептал Дахр.
        - А что теперь делать? - почти жалобно сказал Ринальдо.
        Тишина. За стенами ликовала - и наверняка вновь благодушно дискутировала о целесообразности колонизации Терры - счастливая и гордая Земля. Радиоволны ползли к планетам.
        - Не знаю, - проговорил Ринальдо. - И в правде, и в неправде, если вдуматься, есть свои плюсы и свои минусы. А какой была первая реакция - уже не могу сообразить.
        Чанаргван вдруг расслабился, горестное напряжение покинуло его. Это ощутили и Ринальдо, и Дахр.
        - Он тоже соврал бы, - сказал Чанаргван, повернувшись к сыну. - Ты понял? Вот и все. Ничего нельзя было сделать.
        Ринальдо только головой покачал, и Чанаргван, уловив его движение, резко повернулся к нему.
        - Теперь надо думать, что делать дальше.
        - Заново сконцентрировать начальный запас техники и материалов мы сможем недели за две, - проговорил Ринальдо совсем тихо. - За это время как раз надлежит разобраться в причинах катастрофы. Старты мы отложим, сославшись на выявление каких-то незначительных неисправностей… причем не на кораблях, а в старт-зоне. Это, кстати, подготовит тех, кто полетит, к тому, что… их на Терре не встречают. О гибели или исчезновении сегодняшнего они как бы догадаются сами.
        Тишина.
        - А как ты объяснишь, что вновь идет техника с минимальным персоналом, а не сто тысяч народу, как планировалось на второй рейс? - отрывисто спросил Чанаргван.
        - Надо подумать.
        - Только идиоты не заподозрят, что с первым рейсом не все в порядке. А когда, прилетев на Терру, они застанут ее и впрямь вполне безлюдной, может, они и начнут работать, но уж экипаж звездолета наверняка вернется с вотумом недоверия. И если в наши-то дни начнется расследование…
        - Погоди, Чан, не горячись, - с досадой сказал Ринальдо. - Не напирай. Ты не в рубке. Объяснить всегда можно все. Надо только хорошенько придумать, что именно следует объяснять.
        - Все это чушь, - решительно сказал Чанаргван и адмиральским жестом разрезал воздух, как бы выметая своей большой ладонью слова Ринальдо с командного пункта флагмана. - Слюнтяйство. О том, что, делая двухнедельную паузу, мы убиваем почти полтора миллиона людей, которых успели вывезти бы за эти четырнадцать рейсов, ты помнишь?
        - Мы считаем на миллиарды, Чан, - мягко сказал Ринальдо. - Не надо маскировать свое стремление спасти лицо под заботу о людях, такое плохо кончается.
        - И этот человек имеет наглость всегда упрекать меня в черствости и прагматизме, - пробормотал Чанаргван. Подобного рода реплики он возмущенно выкрикивал; но сейчас сказал едва слышно и как-то виновато обернулся на сына. Взгляд Дахра его добил, и, поняв, что выглядит вконец раздавленным, Чанаргван выкрикнул, распаляя себя: - Я тебе не позволю! Ни одного дня не дам потерять!
        Ринальдо покачал головой, и щеки его, обвисшие и мягкие, дрябло заколебались, разевая и вновь захлопывая морщины. Ринальдо знал, что Чан станет возражать. И он как будто даже хотел, чтобы Чан уговорил его отказаться от его плана. Он не верил, что так быстро удастся выяснить причину. Он не верил, что за две недели удастся, не привлекая внимания, собрать и загрузить технику. И чем больше он думал, тем меньше ему хотелось хотя бы даже намекать на возможность неисправностей - потому что это сразу сбило бы даже тот нешибкий энтузиазм, который удалось накачать вокруг идеи массовой колонизации Терры. Получалось, что Чан был прав, когда лгал о триумфе. Получалось, что Ринальдо напрасно - то ли из непонимания, то ли из зависти, то ли из старых счетов - взъелся на Чанаргвана, гениально, в считанные секунды и в одиночку, нашедшего единственно верное решение в страшной ситуации. Это чувство сковывало Ринальдо, не давало настаивать. Он буквально ждал, что в ответ ему Чанаргван наконец выкрикнет: «Что бы я ни сделал, ты всегда усмотришь подлость!» - и хотя это была бы неправда, Ринальдо сам уже готов был
подсказать эту реплику, которая разом разбила бы все его доводы.
        - Что ты предлагаешь? - спросил Ринальдо.
        - Ничего не менять. Старт завтра! Загрузим всю технику, что сможем собрать и переправить за сутки. Набьем до хруста. И так каждый день! В конце концов, что ты знаешь о грузоподъемности этих машин? Я ходил на них сто раз, а ты - ты ведь, кажется, вообще не покидал Земли? - подкусил он Ринальдо.
        - Да, - спокойно ответил тот, - мне же запретили.
        - Папа, - тихо сказал Дахр. И Чанаргван, и Ринальдо разом вздрогнули: сколько лет уже Дахр не обращался к отцу так. - Папа… Я был там. Терра прекрасная, щедрая планета земного типа, так мы и написали в заключении. Но не Земля. Пока. Под открытым небом, без синтезаторов…
        - Мальчик, - в тон ему ответил Чанаргван, и Ринальдо вздрогнул снова. - Речь идет об их жизни. Что бы ты предпочел, если бы тебя спросили? Победовать пару недель там или заживо гореть здесь?
        Дахр не ответил. Чанаргван несколько секунд пристально вглядывался в его стынущее лицо, а затем покивал то ли с пониманием, то ли с укоризной.
        - То-то, - проговорил он. - Нет вопросов. И в конце концов, мы же их не в пещеры ссылаем. Что-то удастся втиснуть, я же сказал. Понемногу перебросим все и восстановим баланс. Месяца за два, за три. Но не терять ни дня. Я не хочу чувствовать себя убийцей.
        Уверенность и пафос вернулись к нему окончательно, слишком быстро вернулись, и только это, только эмоциональное, даже вкусовое, неприятие настораживало Ринальдо. Но слов не было. Он не знал, что возразить.
        - А причины катастрофы? - спросил он.
        Чанаргван яростно ударил ладонью по столу. И Ринальдо показалось, что Чанаргван ждал этого вопроса, что мышцы его руки, приготовившись к ответу, были заранее напряжены, - так скоро раздался громовый, веский треск после того, как отзвучал тихий голос.
        - Не будь смешным! Это же аннигиляция, я тебе говорю. Данные о полной предстартовой проверке и о ходе старта у тебя в столе - все было в порядке. Иначе и быть не могло. А теперь даже с наперсток газа не осталось. Комиссия будет копошиться полгода, чтобы записать в протоколе: авария произошла вследствие некоторых нарушений технологического режима гиперсветовых силовых узлов. Это мы и без комиссии знаем, потому что следящие системы старт-зоны точно привязали момент взрыва к моменту включения запалов, а больше мы не узнаем ничего! Но я скажу тебе другое. - Он угрожающе выбросил в сторону Ринальдо палец. - Машины - не люди. Они надежны. Если какой-то осел за пультом не справился с переходом в надпространство, не машину следует винить! Вспомни. Когда под тобой взорвался тренажер, не он был виноват, а ты! Твоя паршивая реакция!
        Чанаргван умолк, но казалось, что широкий мрак кабинета еще звучал несколько секунд, рассасывая его трубный голос в мякоти портьер. И тогда Ринальдо сказал:
        - А если снова?
        - Перестань! Ты не понимаешь. Все будет в порядке. Я знаю эти машины, - в голосе Чанаргвана прозвучала нежность, - я сам их испытывал когда-то, сам принимал первый образец… Они безотказны, Ринальдо. Дважды одна глупость не повторяется. Ну? Хватит воду в ступе толочь, время дорого. За сутки надо много успеть.
        - Мне это как-то не нравится, - сказал Ринальдо.
        - Ты согласен или нет? - закипая, спросил Чанаргван.
        Ринальдо поднял голову со сцепленных кулаков. На лбу его долго таяло белое продавленное пятно.
        - Нет, - спокойно ответил он наконец. - Что дальше?
        - Так, - ровно и угрожающе проговорил Чанаргван. - Что конкретно ты предлагаешь?
        Ринальдо пожал плечами.
        - Надо подумать.
        Чанаргван вскочил и, сжав губы, забегал от стены к стене. Дахр болезненно следил, как его отец - в развевающихся свободных брюках и затянутой застежками рубахе, громадный, похожий на льва, оттопырив брезгливую адмиральскую челюсть, мечется по кабинету, взбивая воздух позади себя.
        - Успокойся, дружище, - попросил Ринальдо.
        - Что мне, философствовать сейчас с тобой?
        Ринальдо улыбнулся половиной лица.
        - Удостой.
        - Я не могу без тебя решать такое, - сказал Чанаргван после паузы.
        - Понимаю, - кивнул Ринальдо.
        - Ты просто издеваешься надо мной! Ты уже решился!
        - Это ты уже решился. Не надо делать вид будто мое мнение для тебя сейчас чего-то стоит.
        - Вот как ты заговорил. - Чанаргван остановился прямо перед ним. - Что бы я ни сделал, ты всегда усмотришь подлость!
        Ринальдо улыбнулся. Он ждал этих слов с начала спора.
        - Но я все равно буду делать! Я делатель! А ты - говорун!
        - Отдай приказ, делатель.
        - Ах, приказ! Ринальдо, мне и без Того надоело слышать: ты не в рубке, ты не в рубке… А я люблю быть в рубке!
        - Председателем Комиссии по колонизации тебя назначил Совет, - будто извиняясь, напомнил Ринальдо.
        - Знаю…
        - Там считали, что во главе нужен крупный специалист по космонавтике, практик…
        - Знаю!
        - Будь моя воля…
        - Да знаю я! Ты согласен?
        - С чем?
        - С моим планом! - Он осекся, увидев, что Ринальдо улыбнулся снова. - Так. Улыбаешься. Знаешь, что это значит? - спросил он с угрозой.
        - Что?
        - Что по существу сказать тебе нечего.
        - Чанаргван, - позвал Ринальдо безнадежно. - Меня победить - это не самое главное сегодня. Остынь. Надо подумать.
        - Надо решать, - ответил Чанаргван и, резко повернувшись, пошел из кабинета. У двери обернулся. - Надо спасать людей. Я в рубке, понял? Ответственность на мне. А ты, - он презрительно скривил сочные коричневые губы, - ты философствуй всласть.
        Ушел.
        Навалилась тишина и загустела среди портьер.
        - Еще попить? - нерешительно спросил Дахр.
        - Пожалуй.
        Удивительно нелепыми и немощными казались их голоса.
        Дахр принес сок. Сел напротив Ринальдо и приник к бокалу; кадык его, острый и раздвоенный, запрыгал вверх-вниз, готовясь, казалось, пропороть тонкую смуглую кожу. Потом встал и зачем-то надел куртку отца, затянулся на все ее бесчисленные застежки и сразу стал похож на некоего межзвездного корсара из подростковой телепередачи.
        - Хорош, - одобрительно сказал Ринальдо.
        - Я полечу с ними, - сказал Дахр. - Меня уважают. Мне верят молодые. Я сам объясню им на Терре, я умею, ты знаешь.
        Ринальдо знал.
        - Ты сошел с ума, - сказал он. - Ты…
        - Я полечу именно сейчас, - настойчиво сказал Дахр. - Именно завтра.
        - Дурачок! - крикнул Ринальдо, старчески надрывая голос. - Неужели ты думаешь, что никто, кроме тебя, не сумеет! Именно вот ты, кто мне так нужен… - Дахр глядел непреклонно. - Дурачок… - медленно прошептал Ринальдо.
        - Им там будет очень трудно. А ведь это мы их послали. Ты, отец, и… получается, что и я, раз я слышал и ничего другого не смог сказать. Но вы не можете быть с ними. А я могу.
        - Ох, подожди, Дахр, - умоляюще сказал Ринальдо. - Подождите вы все. Ведь случилось событие из ряда вон. А вы оба рветесь героически его забыть и как ни в чем не бывало начать с нуля. Но ведь произошло же! Надо подумать.
        - Ринальдо. Ты же знаешь, сутки промедления - сто тысяч жизней. Да, нам будет очень трудно на Терре без техники, но мы справимся. Справимся, Ринальдо, не бойся.
        - О Господи… Ты хоть слышишь меня, Дахр?
        - Я слышу, а ты? Ведь другого выхода нет. Ты согласен?
        - Нет! - бессильно закричал Ринальдо. - Не согласен!! Что? Теперь не полетишь?
        С едва слышным шелестом раздвинулась дверь, и голос секретаря сказал:
        - Радиограмма на ваше имя, товарищ заместитель председателя Комиссии.
        - От кого? - тихо спросил Ринальдо.
        - От председателя Комиссии.
        - Дайте.
        Чжуэр подошел почти неслышно - только поскрипывали ремни его любимого, застегнутого наглухо комбинезона. Подал бланк Ринальдо, тот распечатал. Трепещущие буквы нехотя склеились в слова: «Зачем ты послал Дахра? Никогда не прощу». Ринальдо выронил бланк на стол, стоявший вплотную к прозрачной стене диспетчерской. Ему хотелось завыть и покатиться по полу. Но не было сил. Он только закрыл глаза. Чжуэр мимолетно скользнул взглядом по неприкрытым строкам.
        - Он вам очень мешает, - мягко, с едва уловимым оттенком вопроса произнес он. Ринальдо молчал. - Он вас просто замучил.
        - Я сам себя замучил, - прошелестел Ринальдо. - Я все время чувствую себя виноватым.
        - Виноватым за что? - неподдельно удивился Чжуэр.
        - За все. За взрыв. За то, что Дахра не удержал. За то, что Чанаргвана не удержал… не поддержал… и не переубедил…
        - Что вы говорите такое?
        - А раз я считаю себя виноватым… все тоже считают виноватым меня.
        - Он вас замучил, - жестко, почти хищно сказал Чжуэр.
        - Он мой старый друг.
        - Он мешает делу. А вы не настаиваете в Совете, чтобы его убрали.
        - Вот видите, опять я виноват… Все, Чжуэр. Давайте не будем об этом больше.
        - Он погубит дело, - сказал Чжуэр, послушно идя к двери. Ринальдо молча поднялся, и Чжуэр, не говоря более ни слова, вышел.
        С верхнего этажа Ринальдо смотрел на кашу голов, медленно ползущую к катерам, - нескончаемую, шумную… Впрочем, о шуме он мог лишь догадываться. В диспетчерской космопорта было тихо. Ринальдо стоял у стеклянной стены и все надеялся углядеть в двухстах метрах внизу чужого сына, но это было невозможно. И, когда катера поплыли к синеве, Ринальдо понял, что плачет. Последний близкий человек покидал планету - несчастную, исстрадавшуюся планету, которой снова фатально не везло. Ринальдо оставался совершенно один. Он отвернулся от космодрома и стал смотреть сквозь противоположную стену на лес, в котором, наверное, так славно бродить одному, или с сыном… или с женой и сыном… «Когда я последний раз был в лесу?» - подумал Ринальдо и попытался вспомнить, но получилось так давно, что он опять повернулся к бескрайней серой плоскости взлетного поля. Толпа редела. Катера, словно воздушные шары, продолжали быстро всплывать. Ринальдо уставился на один и провожал его взглядом, пока тот не пропал с глаз. Тогда он вернулся к столу, сел и стал просто ждать.
        ПАССАЖИРЫ
        - Мой отец улетел вчера, - оживленно говорила Галка, оглядываясь по сторонам с любопытством. - Мы прилетим, а он уже меня ждет, представляешь? Думает, я одна. А нас двое!
        Гжесь вымученно улыбался. Ему было ни до чего после прощания с родителями. Галка оторвалась от созерцания салона и коридоров лайнера, по которым они проходили, и взглянула на него.
        - Ой, прости, - упавшим голосом прошептала она.
        - Ничего, ничего, я слушаю. - Рука Гжеся была мягкой и безвольной, будто мертвой. Галка погладила большим пальцем тыльную сторону его ладони, и он ответил тем же - но лишь благодарно, не жарко. Галка тихонько вздохнула.
        Они вошли в ее каюту. Гжесь поставил в углу небольшой Галкин саквояж и замер в нерешительности, продолжая рассеянно держать ее руку в своей. Галка молчала, ждала.
        - Ты… - сказал Гжесь. Она сразу напряглась, но больше он ничего не успел сказать.
        - Внимание! - раздалось с потолка. - Просьба ко всем пассажирам приготовиться к переходу в надпространство. В центральных салонах ваших секторов найдите нейтрализационную камеру, индекс которой совпадает с индексом вашей каюты и вашего жетона. Переход будет осуществлен ровно в шестнадцать часов.
        - Идем? - спросил Гжесь. Она кивнула.
        - Ой, мама! - Гжесь уставился на человека, шедшего по коридору мимо открытой двери каюты. - Смотри! Это же Дикки!
        Они встретились, как два вихря.
        - Ты как здесь?! - кричал Гжесь, приплясывая вокруг друга.
        - Дикки! - визжала Галка и чмокала его в обе щеки.
        - Да тише вы! - важно отвечал Дикки, не стараясь отбиться от поцелуев, что было в какой-то степени изменой принципам. Но в такой день можно слегка поступиться принципами. - Я на нелегальном положении, - загробным шепотом произнес он, и Гжесь с Галкой остолбенели.
        - На чем? - Гжесь переспросил с ужасом и завистью, потому что такое он слышал доселе лишь в старом кино и в кино о старых временах, а чтобы можно было с полным правом применить к себе эти великолепные, наполненные героизмом и гордостью слова, - такого ему не доводилось встречать.
        - Пока вы миловались на бережку, я еще ночью подкопался под биоблокиратор и прошел под лучом, а потом мне зверски повезло: какая-то тетка в последний момент сдрейфила лететь, я ее приметил и под шумок выклянчил жетон.
        - Ай да ты!
        - Да уж я такой; - самодовольно ответил Дикки.
        - И как это я в тебя до сих пор не влюбилась?
        - А вы все чувствуете, что я сам по себе. Вы в тех влюбляетесь, кто с вами сю-сю, му-сю-сю, а мне некогда, я дело лечу делать!
        - У, Бармалей какой!
        - Дикки, я тебя опять вызову!
        - Ах, Гжесь, он ведь прав, я его прощаю… Как же здорово все устроилось!
        - Вместе!
        - Опять вместе, ребята! Меня, меня благодарите, ручки мои лобызайте золотые…
        - А чего, я готовая…
        - Галка, не смей, возревную!
        - А вы знаете, что нашим рейсом летит Дахр? Я его видел сам. В седьмом секторе, кажется, его каюта. Ей-богу, у нас будут какие-то особые задачи!
        - Уважаемые пассажиры! До перехода остается десять минут. Просим вас занять места.
        - Ребята, - сказал во мраке и тесноте голос Галки из переговорного устройства. - Слышите, ребята? Я волнуюсь ужасно…
        - Ерундень, - раздался солидный голос Дикки. - Глупая ты женщина. Мы вместе, и мы летим на Терру. Не волноваться надо, а буйно ликовать!
        Капитан звездолета нажал кнопку стартера, и двенадцатикилометровый корабль на несколько секунд запылал, словно маленькая звезда.
        РИНАЛЬДО
        Диск солнца коснулся иззубренной кромки леса. Ринальдо смотрел прямо на этот диск. Глаза слезились. Но он смотрел слепыми от сверкания, ненавидящими глазами, хотя животворное мертвое солнце не было виновато ни в чем.
        Раздвинулись двери диспетчерской, и голос Чжуэра сказал:
        - Шифрограмма на ваше имя.
        - Положите на стол, - ответил Ринальдо, не оборачиваясь. Ему было все равно. Дахр улетел, и теперь на этой планете некого стало спасать.
        Раздались осторожные шаги и шелест.
        - Срочная, - предупредил Чжуэр.
        Долг пересилил. Не отрывая глаз от медленно опрокидывающегося за шипастый горизонт светила, Ринальдо спросил:
        - Откуда?
        - Из Координационного центра, от Астахова.
        - Что там?
        - Зашифровано вашим шифром.
        Чжуэр выжидательно замер. Он знал, что Ринальдо будет читать сейчас. Он работал с Ринальдо не первый год.
        - Дайте. - Ринальдо выставил ладонь у себя над головой. Чжуэр вложил в нее бланк. - Ага, спасибо.
        Порывшись у себя в карманах, Ринальдо вынул дешифратор и наложил толстую прозрачную пластину на чистый, безупречно белый бланк. После секундной паузы как бы где-то в глубине пластины проступили слова, и от этих слов можно было умирать молча или с коротким предсмертным криком: «Координационный центр - Комиссии. При включении нейтринных запалов звездолет аннигилировал».
        МЭЛОР
        - Ну, ладно, - сказал Костя, - уже ночи первый час. Пойду я. Но повторно прошу: не обижайся на шефа за вчерашнюю критику. Я поговорил с ребятами… большинство, в общем, считает, что он перехватил. Давайте будем любить друг друга и не будем нервничать друг друга. - Он улыбнулся, поднимаясь с краешка дивана, на котором сидел. - Отчего бы тебе не возобновить прекрасную привычку убирать ложе по утрам?
        - Хлопотно, - застенчиво улыбнулся Мэлор в ответ. - Вечером же все равно обратно стелить.
        - М-да… А Бекки что же не следит за порядком?
        - Ну, Бекки… ей тоже дел хватает. Вот мы тут сидим с тобой, приятно беседуем, а она сегодняшний материал обрабатывает.
        Костя всплеснул руками:
        - Эксплуататор! Завтра, что ли, не поспеете?
        - Завтра еще не скоро, - пробормотал Мэлор, и в этот миг дверь растворилась, выплеснув из коридора в сиреневый сумрак каюты короткий вал света.
        - Привет! - удивленно, но обрадованно сказала Бекки Косте. - Опять полуночничаете?
        Концы толстых рулонов, пестрых от чисел и многоярусных формул, свешивались, покачиваясь, с ее рук. Мэлор вожделенно сглотнул.
        - Привет, коли не шутишь. С чем пожаловала-то?
        - Ни с чем, ребята. Результат прежний, - со вздохом ответила она. В ее голосе так и слышалось: вы уж не бейте меня за это. - Вот, - жалобно сказала она и, как фокусница, начала поспешными зигзагами расшвыривать на пол ленту, наспех всматриваясь в то, что пробегало у нее между пальцами. Расшвыряла метров семь, остановилась, протянула Мэлору. Тот замотал головой:
        - Да верю я!
        - Засим я, пожалуй, откланяюсь, - сказал Костя негромко. - Не горюй, Мэл.
        Он нерешительно потоптался, опять разгладил примявшееся под ним покрывало и вдруг, нырнув лицом во всклокоченные рулоны, поцеловал руку Бекки. Она, заулыбавшись, попыталась ему помочь, как-то выпростав ладонь из колышущихся витков, и уронила один рулон - тот мягким, но увесистым комом рухнул вниз и, чуть подпрыгнув на полу, замер.
        - Наверно, забыл уж, какого цвета глаза у жены, - укоризненно сказал Костя.
        - Карие, карие, - пробормотал Мэлор, с отсутствующим видом глядя на лежащий рулон. Бекки засмеялась и показала Косте язык. Костя хмыкнул.
        - Вот, ей-богу, имеем связь, но не ловим, - вдруг внятно проговорил Мэлор. - Пространственные деформации имеют не ту структуру, что мы ожидали по большой теории. Смех и слезы - переселение началось вслепую. Куда спешат? Загорелось вдруг. Не понимаю я их… Завтра третий корабль пойдет, сто тыщ народу, уверены, что их встретят на готовеньком, - а если там заминка какая-то?
        - Ну, разумеется, - проворчал Костя. - Твоих прозрений не подождали. Ох, Мэл…
        - Но ведь это дело дней! - воскликнул Мэлор. - Надо еще чуть подумать. Я же чувствую - вот-вот что-то сдвинется в мозгу…
        - Если так пойдет - у тебя там и впрямь сдвинется.
        - А, тебе бы только шутки шутить.
        - Мэл, - осторожно спросила Бекки, - ты из-за этого и не просился?
        - Ну, в общем, - сразу сникнув, буркнул Мэлор.
        Пусть всегда так и знает, подумал он. Она же не терпит, чтобы из-за нее кто-то чем-то жертвовал. Да и разве это жертва? Сдалась мне эта Терра без нее!
        Но в душе он все время ощущал: сдалась.
        Стало тихо.
        - Ну, я пошел, - сказал опять Костя. - Доброй ночи.
        Столб света прыгнул из коридора и выпрыгнул обратно.
        - Кофе согреть? - спросила Бекки.
        - Да нет, какой уж кофе. Спать пора.
        - Давай, - сразу согласилась она и стала краснеть. Пошел второй месяц, как они жили вместе, - и все равно краснела. Мэлор отпихнул ногой рулон и шагнул к Бекки. Рулон, шелестя, петляя и разматываясь, укатился к двери.
        - Ей-богу, из-за этого, Бекки, - убеждающе сказал Мэлор. - Ведь моя же установка была на очереди, ты подумай… Я же чувствую, что прав… и ты чувствуешь, правда?
        Она взяла его ладонь свободной рукой и, по-котеночьи щурясь, потерлась об нее горящим лицом.
        РИНАЛЬДО
        Долгие годы индустрия планеты ориентировалась на переселение. Разработаны были принципы гиперсветовой коммуникации. Построены и испытаны корабли, они продолжают создаваться - молниеносные города, способные перебрасывать на другой край Галактики до ста тысяч людей за рейс. Найдена землеподобная планета. И теперь, когда вот уже, вот уже спасение, когда казалось - успели все-таки и близок был блаженный миг расслабления, счастливого отдыха от трудов, вдвойне невыносимых оттого, что о них и о их смысле непозволительно говорить вслух… Что это? Почему, за что? Ведь гибель…
        Ринальдо на ощупь сунул руку в карман и вытащил ампулу с лекарством, приложил к тыльной стороне ладони, нажал на донышко. Лекарство с легким зудом пронизало кожу.
        Удушье отпустило почти сразу. Ринальдо осторожно впустил воздух в легкие. Смог увидеть, как Астахов тревожно смотрит на него, перегнувшись через стол.
        - Позвать врача? - спросил он опасливо.
        - Нет, нет. - Ринальдо попытался улыбнуться. - Пустяки. Уже все. Спасибо, Валя.
        Врача… Хоть об пол черепом бейся.
        Адмирал молчит и безнадежно глядит в стену. Ему худо. Ведь не кто иной, как он, кричал вчера: я знаю эти машины! Он забыл, что когда вторгается непредсказуемое, конкретные знания пасуют. А неконкретное, вкусовое неприятие не доказывается… почему-то. И адмиралу теперь худо. Настало время этических абстракций - оно всегда возвещает о своем приходе катастрофой, перед которой пасуют конкретные знания, - и он, страдая, ждет, что скажет Ринальдо, который болтает, но выручает: в детстве, когда знойный мальчик не успевал с уроками, потому что надо было целоваться с девочками или драться с другими мальчиками; в Школе астронавигации, когда знаменитый курсант до одури бесился на тренажере, выковывая мужское тело предельными нагрузками, дрессируя себя до полного автоматизма реакций, уводя в неразмышляющий инстинкт каждое движение каждой мышцы и каждой мысли…
        И Валя Астахов, друг настоящий, а не рабовладелец от дружбы, единомышленник на вторых ролях, тоже ждет с какой-то потусторонней надеждой; будто можно сейчас встать и сказать: «Нет, в радио вкралась ошибка, корабли целы, я точно знаю». И оба поверят, вот что страшно. Поверят сущей чепухе, ведь правда настолько нелепа и жестока, что нет у сознания возможности принять ее, вместить ее, приноровить ее к дальнейшей жизни. Вернее, приноровить к ней дальнейшую жизнь. Какая уж тут дальнейшая жизнь…
        Ну а мне-то от кого ждать спасительной лжи? Спасительной… Спасительная ложь уже была вчера, когда Чанаргван победно трубил в эфир. Хватит. Ринальдо изо всех сил стиснул голову ладонями, но это не помогло. Правды не было. Выхода не было. Смысл правды - давать выход и спасение; а когда нет выхода, правда ничем не лучше лжи. Спасения не было, все катилось в тартарары, и никому он, так привыкший помогать, помочь не мог на сей раз, оттого что он не бог, он всего лишь координатор усилий человечества, а возможности человечества конечны. Исчезающе, пренебрежительно малы по сравнению с той задачей, которую навалила на него природа.
        - Послушайте, - вдруг глухо произнес Чанаргван. - А это не диверсия?
        Ринальдо увидел, как глаза Астахова, устремленные на него, наполнились серой жутью; и так тошно ему стало, когда он понял, что Валя сразу поверил в этот бред, как бы страшный, отверзающий пропасть, намекающий на неведомого и жестокого врага, но на деле - упрощающий мир до структуры детской страшилки. Тут в троллейбус вошли мертвец и два скелета, и мертвец отнял у мамы ее зонтик…
        - Паранойя - плохой советчик, - сказал Ринальдо.
        - Но это все объясняет по крайней мере, - неуверенно возразил Астахов.
        - Предположение наличия бога, как известно, еще две тысячи лет назад объяснило все и навсегда, - устало парировал Ринальдо. - Неисповедимы пути - и шабаш. Я уж не говорю о том, как удачно объясняет факт восходов и закатов предположение о вращении известного Солнца вокруг известной Земли.
        - Демагог, - с ненавистью процедил Чанаргван.
        - Кто этим станет заниматься? - немощно выкрикнул Ринальдо.
        - Те, кто голосовал против колонизации Терры, - быстро ответил Чанаргван. - У них даже были сторонники в низовых, неинформированных звеньях Совета, если помнишь. Нет, серьезно! - Идея его увлекла. - На всякий случай я провел бы негласное расследование.
        - Ты и впрямь не в своем уме.
        - Ну хотя бы какой-то маньяк… новый Герострат, - пробормотал Астахов. Он почти молил.
        - Штампы, штампы, штампы… Вы что, не охраняли корабли от случайных посещений?
        - Охраняли…
        - Не проверяли перед стартами?
        - Проверяли.
        - Но что тогда? - заорал Чанаргван свирепо. - Что?! Ты только возражаешь. Но сам-то понимаешь что-нибудь? Или это и впрямь Господь Бог?
        - Все, чего мы не знаем, - это Господь Бог, - сказал Ринальдо.
        Замолчали снова. Надолго. Ринальдо обеими руками взял чашку с соком и стал пить медленными, мелкими глотками; чашка тряслась и время от времени больно придавливала нижнюю губу к зубам. Сок был вкусный. Несколько капель выплеснулось на колени.
        - Что говорят в Совете? - спросил Астахов. Ринальдо поставил пустую чашку на стол и искоса глянул на Чанаргвана. Чанаргван молчал.
        - В Совете не знают, - нехотя произнес Ринальдо.
        - Почему не знают?!
        Чанаргван не отвечал - темнел, будто скала в ночном тумане.
        - Мы пока не информировали Совет, - процедил Ринальдо. - Для Совета, как и для всех, эвакуация проходит успешно, по плану. Мы, - он опять надавил на «мы», безропотно принимая вину на себя, - были уверены, что вчерашняя катастрофа никак не может повториться, и не хотели провоцировать задержку следующих рейсов пустым расследованием, которое стало бы неизбежным, просочись дело в Совет.
        - А теперь? - спросил Астахов после паузы. Ринальдо покосился на Чанаргвана. И Астахов покосился. Чанаргван молчал.
        - А теперь, - сказал Ринальдо, - откровенно говоря, Валя… я даже не знаю, как построить отчет. Как объяснить, что мы не отчитались вчера. И как объяснить, что мы как ни в чем не бывало угробили сто тысяч сегодня. - Чанаргван отчетливо встрепенулся в сумраке у портьеры, наконец-то решив сказать свое слово, но теперь уже Ринальдо не дал ему и поспешно продолжил фразу, усмехнувшись своей кривой усмешкой: - Разве что ссылкой на диверсию. Но если и есть где-то диверсанты, так это я и Чан.
        - Диктатура… - недоверчиво протянул Астахов.
        - Да! - вдруг взорвался Чанаргван у стены. - Хоть хунтой назови! Мне нет дела до ярлыков! Мы должны дело делать, поняли? Не болтать, а думать, думать, думать!! - Он замолотил себя кулачищами по голове.
        - Покажи нам пример, - попросил Ринальдо тихо.
        - Я уже все придумал, - жестко сказал Чанаргван. - Мы столкнулись с невероятным стечением обстоятельств, или с диверсией, или со стихийным бедствием - не знаю. У меня нет времени выяснять это! Но я усилю охрану и буду гнать. - Он выбросил в сторону Ринальдо палец, и воздух кабинета кроваво проколола вспышка рубина на перстне, - в это бедствие корабль за кораблем, пока хоть десять, хоть пять не прорвутся к Терре! Другого выхода нет! Хоть сколько-то спасем!
        - Да вы с ума посходили… - потрясенно выдохнул Астахов. - Там же люди…
        - Я сына не пожалел!
        Напрасно он это сказал. Ринальдо вновь почувствовал, как воздух пропал и остался твердый вакуум. Ринальдо несколько раз заглотнул ртом - наверное, с хрипом и мокрым взвизгом в горле, но сам он, конечно, не слышал ничего. Потом отпустило, и он сразу снова вспомнил, что Земля стала ему совсем чужой. Потому что Дахр не улетел, а погиб.
        - Если ты не угомонишься, - с трудом выговорил Ринальдо, - я вызову для тебя врача, а сам выступлю перед планетой. И будь что будет.
        Чанаргван испытующе всмотрелся в его лицо и сказал тихо:
        - Не выступишь.
        - Сейчас почти час ночи, - сказал Ринальдо. - Немедленно поднять капитана сегодняшнего лайнера, пусть вылетит на корабль. Туда. Пусть сейчас же, покуда никого нет, прокатает двигатели и запалы на всех режимах. Максимально осторожно. Несколько раз пусть совершит переход.
        - И что потом? - спросил Чанаргван тихо.
        - Про потом будем говорить потом, - отрезал Ринальдо, и такая сталь вдруг загремела в его голосе, что Чанаргван смолчал и Астахов опрометью бросился из кабинета.
        Все-таки опять я, подумал Ринальдо. Не Чан, не Валя, никто другой.
        Оставалось ждать. Три часа, чтобы капитан добрался до лайнера, и еще - пока дойдет сигнал. О взрыве.
        Ринальдо не сомневался, что сигнал будет - о взрыве. И поступит он не из рубки лайнера, а с диспетчерской старт-зоны. Ринальдо оглядел чашки, но во всех было пусто, только на донышках желтели крупные янтарные капли.
        - Что, налить тебе? - спросил Чанаргван.
        - Налей, - согласился Ринальдо.
        Он не думал больше ни о чем. Он ждал, и секунды текли. Он ждал, хотя знал, что взрыв - будет.
        Будет. Но пока нет рапорта о нем - можно постараться вообразить, что все миновало, паутина разорвалась, разомкнулись клещи обстоятельств…
        - Ты знал, что так случится? - тихо спросил Чанаргван, ставя перед ним две чашки с соком. - Я все время вспоминаю вчерашний спор - ты ведь уже чувствовал…
        Нет, этого Ринальдо не чувствовал. Еще вчера трагедия была из ряда вон выходящим ударом, а счастливый исход - закономерной, сделанной победой. Она была подготовлена всем течением дел, годами напряжения. Награда по заслугам полагалась человечеству - хотя бы той части, что ее получит. Первый взрыв был случайностью, болезненной, тормозящей, но не способной остановить. И вот в один вечер земля, скользнув, выпала из-под ног и все тошнотворно перевернулось: случайность стала закономерностью, а закономерность - случайностью. В один день и одну бедственную ночь. Как Атлантида у Платона.
        - Я не чувствовал, Чан, - признался Ринальдо. - Просто я хотел спокойно подумать.
        - Спокойно… - скривился Чанаргван. Помолчал. - Этот взорвется, как ты думаешь?
        - Конечно.
        - И что потом?
        Откуда я знаю, подумал Ринальдо. Все равно как пытаться, заплыв к форштевню, остановить ладонями океанский корабль. А, собственно, чем мы занимаемся здесь? Комиссия по останавливанию океанского корабля ладонями… Бедственного корабля.
        - Надо будет отчитываться перед Землей, - сказал он. - Все как было.
        - Тогда Комиссию возглавят другие люди.
        - Пусть.
        - И о Солнце будешь жаловаться? Но пока тебя на это никто не уполномочивал. Решение о закрытии этой информации принимал не ты.
        Ринальдо помолчал, прихлебывая сок.
        - Будем избегать до последнего, - сказал он. - Впрочем, как решит Совет.
        - Значит, и отчитываться будем только перед Советом.
        - Для начала хотя бы перед Советом.
        - Не терпится скинуть ответственность, Ринальдо?
        - Не терпится перестать быть преступником.
        - Трусишь?
        - Стыжусь.
        - Ты не привык бороться.
        - Я привык заботиться.
        - Все-таки ты не мужчина, - пробормотал Чанаргван.
        Ринальдо покусал губу, припоминая.
        - Начальник ведомства барабанов, - медленно заговорил он, - как-то сказал циньскому князю: «Вы, князь, прямы и непреклонны, как летящая к цели стрела». Князь был доволен. Ученый Гунсунь Юэ, узнав об этом, сказал: «Сравнение оскорбительно. Когда князь прям, как летящая стрела, то у него нет глаз, чтобы видеть, что вокруг и что впереди. Когда князь непреклонен, как летящая стрела, то у него нет рук, чтобы натянуть тетиву еще раз, если первую стрелу отнесло в сторону неожиданным порывом ветра. Это значит, что князь, подобный летящей стреле, непременно погубит государство».
        - Толковать эти парадоксы можно до бесконечности, - с досадой сказал Чанаргван. - Что проку? Слова.
        - Эти слова, - невозмутимо продолжал Ринальдо, - передали циньскому князю, и Гунсунь Юэ был обезглавлен.
        Чанаргван помолчал.
        - Ты хочешь сказать, что я… - выговорил он и запнулся. Ринальдо подождал, затем пожал плечами. Чанаргван вынул из полуоткрытого ящика стола книгу, открыл, показал Ринальдо. - Ты хочешь сказать, что это обо мне?
        Ринальдо опустил взгляд и сразу увидел грубо и нервно отчеркнутое: «По мне, все средства хороши отныне. Я так уже увяз в кровавой тине, что легче будет мне вперед шагать, чем по трясине возвращаться вспять». Он сам это нашел, с жалостью и болью понял Ринальдо. Меня волокли сюда под белы руки, а он читал «Макбета». Или это «Ричард III»? Не помню. Ему до зуда в пальцах захотелось взять книгу и уточнить, но было неловко.
        - Это ты сказал, - тихо произнес Ринальдо.
        Чанаргван отодвинулся, сгорбился.
        - Ну вот, - с угрюмой иронией проговорил он. - Уже и от Матфея в ход пошло. Прогулка по эпохам и культурам. Тридцать веков человечество уродуется на этих проблемах, а итог - словесные игры. Делать-то что?
        - Ждать, - ответил Ринальдо.
        Они ждали. Час, другой, третий. Ответ задерживался. Они молчали, задыхаясь в сумеречной духоте. И когда за окном начало светлеть, им принесли ответ. Он поступил из рубки. Он гласил: «Все системы работают нормально. Проведено восемнадцать переходов на трех режимах. Готов к старту. Капитан Намье».
        И, наверное, с четверть часа они вчитывались и не могли поверить. А потом Ринальдо уткнулся в стол лицом и заплакал. А Чанаргван подошел к окну и размашистым рывком отдернул штору; и алый свет восхода наполнил кабинет.
        МЭЛОР
        Мэлор просыпался теперь со странным, полузабытым ощущением детского счастья, словно в давние дни рождения, когда утро уже само по себе сулило подарок у изголовья и ожидание будущей радости вызревало еще во сне. Бекки спала к нему лицом. Если только она не отворачивалась, играя, она всегда была к нему лицом; даже когда он целовал ей спину, даже когда ластился сзади, она ухитрялась тянуться к нему и взглядом, и губами. Чуть звучало ее дыхание, и Мэлор сковался и замер, боясь. Он по утрам не смел даже взглянуть, закрывал глаза - вдруг разбудится; вслепую, в своей темноте, вслушивался и вникал в прильнувшую к нему сказку - хрупкую, мерцающую сказку щеки и колена.
        И вновь задремал, потому что работал до пяти утра, а потом вновь проснулся, услышав осторожный шепот:
        - Мэл… а Мэл…
        Открыл глаза, и она, увидев, что он вернулся к миру, громко велела:
        - А ну, поднимайся! Спать ночью надо, как все!
        Сама она была уже вполне дневная. Мэлор сладко потянулся и сказал барственно:
        - Подайте, голубушка, завтрак мне в постель.
        - Что? - возмутилась Бекки. Она всегда очень смешно возмущалась - округляя глаза и округляя рот на букве «о». - Давай поднимайся шустро! Из-за чего теперь-то не спал?
        - Да все из-за того же. Новый детектор сочинить хочу. Понимаешь, совсем в ином спектре, где-то даже к нейтрино ближе… - Он потрусил в ванную, открыл кран и начал с удовольствием швырять горсти воды себе в лицо.
        - Что за дичь… - Бекки, прищурившись, заглянула к нему, да так и прислонилась к косяку, глядя Мэлору в согнутую спину. Мэлор фыркал тюленем и пускал фонтаны брызг, которые веерами рассыпались по объему; можно было принять их за полыхающий ореол. Мэлор всегда очень живописно умывался, и Бекки всегда любила смотреть на полыхающий ореол - только вот пол в ванной от ореола делался мокрым. Наконец удовлетворившись, Мэлор качнулся к полотенцу, запихал в него лицо и стал ожесточенно вытираться.
        - Не то ловим, понимаешь? - пробубнил он из полотенца.
        - Понимаю. Все понимаю. Синий стал, под глазами мешки.
        - Я мешочник. - Мэлор вылез из полотенца влажный, всклокоченный, действительно с мешками, но отнюдь не синий, а умильно розовый. - В мешках-то главный ум и спрятан… Знаешь, кто такие есть мешочники?
        - Слышала… какой-то был старый фильм.
        - Генераторы уже врубили?
        - Как всегда. С девяти до девяти.
        - Зря энергию жгут. Теперь я точно знаю! После завтрака сразу звоню Косте…
        Костя пришел сам, когда Мэлор торопливо допивал кофе, а Бекки, которая, никогда не торопясь, всегда все успевала вдвое быстрее, уютно сидела рядом в кресле, поджав под себя колени и уложив подбородок на кулачок.
        - Однако спать вы горазды, - укорил Костя.
        - A-а! М-м! - ответил Мэлор и едва не подавился.
        - Не торопись, жуй радостно! - замахал руками Костя. - Я слышал, ты нынче в ночь мировую науку перевернул?
        Бекки при этих его словах покраснела и отвернулась.
        - Женщина продала? - спросил Мэлор, поспешно доглатывая. Костя кивнул. - И-эх! - сказал Мэлор горестно и придвинул к себе здоровенную кипу исписанных листков. - Весь эффект поломала… Ну, получай тогда. Вот. Как я догадался, что декваркованные полосы спадаются именно так - я и сам не помню, но потом железно вышло, что ряд уходит в нейтринную область. Да что я тебе буду - ты сам смотри. - Он стал махать бумагой у Кости перед глазами, но тот поймал его руку, зафиксировал и стал читать по порядку, что-то присвистывая едва слышно. Брови его поползли вверх. Мэлор ерзал, порывался что-то объяснить, показать, ткнуть пальцем, но Бекки незаметно его придерживала, и он лишь увлеченно, сопереживающе дышал широко раскрытым ртом да заглядывал посмотреть, до чего уже дочитал Костя.
        Костя дочитал до конца и некоторое время молчал. Зачем-то похлопал себя по карманам куртки, бессмысленно озирая при этом стены.
        - Тебе бы раньше жениться… - пробормотал он потом. - А то сколько времени ходил вокруг да около…
        - Так? - изнывал Мэлор. - Ну ведь так, скажи?
        - Чем ты его кормила последнее время? - спросил Костя, повернувшись к Бекки всем корпусом.
        - Собой! - заорал Мэлор, и Бекки мгновенно покраснела снова. - Ее порывы благотворны! - Мэлор сиял. - Что, уел я тебя?
        - Мало, что уел… - все еще несколько ошалело пробормотал Костя и опять зачем-то похлопал себя по карманам. - И как изящненько, простенько-то как… Черт, впервые за шесть лет опять курить захотел.
        - И посему предлагается такая вот схема детектора! - затрубил Мэлор. Схватил чистый лист бумаги и карандаш, стал ожесточенно черкать вдоль и поперек. - Здесь мы отсеем фон… рекваркуем… разделим право - и левоспиральные…
        - Знаешь, что у тебя получилось? - засмеялся Костя, вглядываясь в чертеж. - Нейтринный запал для гиперсветового двигателя, только навыворот.
        Мэлор перестал чертить; рука его увяла.
        - Врешь, - потерянно сказал он.
        - Кто врет, тот помрет, - ответил Костя. Возбуждение Мэлора передалось ему. - Да что ты испугался-то? Тебе по потолку бегать положено! Даже приборы новые измышлять не надо, просто затребуем запал, перемонтируем чуток, и будет тебе приемник, это дело недели!
        - Так значит… - Голос Мэлора пресекся. - Ты все-таки думаешь, я правильно это придумал?
        Костя поднялся.
        - Побегу на радио. Нет, к Карелу сначала… Надо послать запрос. Прямо Астахову.
        - Костя, - позвала Бекки. - И знаешь… Ведь Мэлоровы генераторы мы уж неделю гоняем на этих самых режимах. Надо запросить заодно, не было ли замечено каких-то странностей во время стартов.
        - Во! - закричал восторженный Мэлор. - Вот кто у нас голова! Вот идея! Конечно, они же должны буквально захлебываться нейтринными обломками! Там же надо сначала виртуал рекварковать по л-п осям…
        - Да вы спятили, - пробормотал Костя, ошеломленно пятясь под натиском кричащего, пылающего, размахивающего руками Мэлора. - Больше десяти миллионов километров… Мы же всего ничего даем на входе…
        - Что ты понимаешь! - звенел Мэлор, захлебываясь. - Ведь на то связь и рассчитана, чтобы малой энергией достреливать до других галактик!
        - Да ты что? Всерьез уверен, что уже имеешь связь?
        - Конечно! И это называется, человек читал мой бессмертный труд! Бекки, ласонька, ты приберись тут, а я к Карелу побегу…
        Счастливая Бекки поднялась на цыпочки и звонко поцеловала Мэлора в щеку.
        РИНАЛЬДО
        Ринальдо остановился, не решаясь встать на ступеньку. Когда-то ступени скрипели, и Ринальдо любил их скрип, оттого что это приходила Айрис. Ветви кленов удлинились и окрепли, резные листья стояли в тихом воздухе вокруг крыльца.
        Ринальдо сорвал один из них и размял в пальцах; на позеленевшей коже остались пахучие волокнистые комочки. Вот Земля, подумал Ринальдо и, осторожно отведя ветку в сторону, шагнул и сел на ступеньку. Ступенька промолчала. Конечно, подумал Ринальдо. А вон там, на полянке, я ставил орнитоптер. Теперь нельзя, теперь там цветы. Красивые. Не знаю, как называются. Опять хотелось плакать. Когда-то, когда-то я сидел на этой ступеньке, слушал, как гудят в этом шиповнике пчелы, и думал, что у меня есть будущее. Что мое будущее - не арифметическое распухание настоящего, но - прорыв в принципиально иные просторы… Принципиально иные просторы себя.
        Потом он увидел скользившую сквозь кустарник девушку в импровизированной набедренной повязке из цветастого полотенца. Она действительно скользила - ни одна ветка не вздрагивала, ни один листок. Ринальдо узнал ее сразу, хотя прежде видел не иначе как на стереофото, - и неловко встал, хватаясь за резные деревянные опоры по сторонам лесенки.
        Девушка увидела его и смущенно съежилась.
        - Здравствуй, Чари, - произнес он.
        - Здравствуйте, а я вас не знаю, - ответила она. - Вы к маме?
        - Разумеется, - ответил Ринальдо и улыбнулся своей половинчатой улыбкой. - И не стесняйся ты…
        Девушка, презрительно фыркнув, мгновенно перелилась в гусарски свободную позу - отставила одну ногу, уперла кулак в слабенькое, мальчишеское еще бедро.
        - Вот еще! - сказала она. - Я только никак не ожидала, что тут кто-то есть. А что вы в дом не идете? Мама там, я знаю.
        - Сидел и смотрел. Я только что пришел, а здесь у вас замечательно. Тебе нравится?
        Она кивнула, и волосы влажным клоком навалились ей на лоб - черные, смолянистые, жесткие. Чанаргвановы. Она сердито отшвырнула их к затылку. На левом ухе ее массивно раскачивалась длинная золотая капля - клипс кристаллофона.
        - Да… Только вот Дахр улетел, без него скучно. Я ему так завидую. Мне еще года два ждать, а он через отца выклянчил, улетел вне очереди… Я вот так никогда не умею. - Она безнадежно шевельнула рукой. - А вы кто?
        Ринальдо прикинул, кто же он.
        - Да так, знаешь… старый знакомый. А что это за цветы?
        - Где? - Она обернулась. - А… Орхидеи… специальные, для этих широт. Мама сама выводила, вы разве не слышали? Об этом писали.
        Ринальдо виновато развел руками.
        - Не довелось как-то. Знаешь, за всем не уследишь. Ты не замерзла?
        - Вот еще! - опять возмутилась она. - Я зимой купаюсь! С Дахром вместе. Это брат мой, - спохватилась она. - Везунчик. Вы с нами поужинаете?
        - Если не стесню.
        - Стесню… - Яркие губы ее недоуменно надулись. - Этакий домина на двоих. Гость каждый на вес даже не золота, а я уж и не знаю чего. Горючего для гиперсветовых кораблей, вот чего. Маме-то никто не нужен, а я… она хочет, чтобы я все время при ней сидела, вот буквально все время. Вы уж заходите, пожалуйста. - Она просительно взглянула на Ринальдо сквозь длинную блестящую челку, опять навалившуюся на глаза. Глаза огромные, пламенные, черные, как сливины, - отцовские глаза…
        - Почту за счастье, - сказал Ринальдо.
        Чари мягко и точно, как рысь, вспрыгнула к двери, минуя ступени. Ее плечо пронеслось мимо лица Ринальдо - круглое и светлое, блестящее не успевшими высохнуть каплями близкого озера. Ринальдо улыбнулся половиной лица и на миг прикрыл глаза. Плечо от матери.
        - Надо же… - пробормотала Чари удовлетворенно. - Вот так идешь, идешь - и вдруг человека встретишь… Ма-ам! - звонко крикнула она и ударом ноги распахнула дощатую дверь. Изнутри густо и сладко пахнуло дачей. - Ма-ам! Тут к тебе ужинать пришли!
        Ринальдо осторожно двинулся вслед за девушкой. Она раскачивала бедрами, стараясь казаться взрослее, и полотенце ее, как хвост, моталось вправо-влево. Ринальдо поймал себя на совершенно инфантильном желании дернуть за этот хвост.
        - Не споткнитесь, тут доска из пола оттопырилась, - предупредила Чари, и Ринальдо споткнулся. Чари поддержала его ловко и небрежно. - Ну я же предупредила! - укоризненно сказала она.
        - До старика долго доходит, - невнятно от смущения попытался оправдаться Ринальдо. Чари воззрилась на него - в сумраке коридора казалось, что глаза у нее светятся собственным светом.
        - А вы что, разве старик? - удивленно сказала она.
        Рука ее была прохладной; тонкой, но крепкой. Отцовская рука.
        Чари открыла еще какую-то дверь - на этот раз на себя, изящно и нарочито манерно потянув за ручку мизинцем и безымянным, - и стало светло.
        - Я уж проголодалась, пока ты… - сказала Айрис, поднимая голову к открывшейся двери. И подняла. И перестала говорить, и провела ладонью по задрожавшим губам.
        - Здравствуй, - сказал Ринальдо и, подойдя, поспешно подал ей руку - он очень боялся, что она захочет чмокнуть его в щеку. Прежде Айрис со всеми здоровалась и прощалась так. Впрочем, Ринальдо сразу понял, что опасался зря. Айрис секунду помедлила, потом ответила на рукопожатие и произнесла:
        - Здравствуй, Ринальдо… - глотнула. Как Чанаргван. Надо же, подумал Ринальдо, как Чанаргван над шифрограммой. Сроднились. - Ты давно здесь не был. Садись.
        - Давно. Все, знаешь, недосуг…
        - Вас можно поздравить? - спросила она. - Чари, детка, закажи нам что-нибудь на свой вкус.
        Она сильно изменилась, подумал Ринальдо, садясь. Раньше она ни за что не показала бы волнения.
        Да раньше она и волноваться бы не стала.
        - С чем поздравить? - спросил Ринальдо, жадно рассматривая ее лицо. Она настолько изменилась, что смутилась, отвела взгляд и поправила воротник, а затем подняла его, чтобы не видны были молочно-белые, слегка украшенные веснушками плечи. Чари стояла у двери и смотрела не дыша.
        - Ну, как же, - сказала Айрис. - Дело запущено наконец. Третий корабль пошел.
        - А, - сказал Ринальдо, - ты об этом… - На стене висело стереофото Чанаргвана времени школы: ослепительная улыбка, блестящий летный комбинезон в обтяжку, в руках - необъятная охапка полевых цветов, он держал ее, как держат младенца; позади - небо с веселыми облачками. - Да, мы не зря потрудились, - подтвердил он, издеваясь. - Жизнь прожита не напрасно. Теперь можем позволить себе ежедневные старты, а в будущем - до трех, а то и четырех в сутки. Колонизация началась замечательно.
        - Я поздравляю искренне, - сказала Айрис. - Чан тебе здорово мешает?
        - Нет, что ты. Мы отлично сработались.
        - Чари, я просила ужин.
        - А… а что вы любите? - нерешительно спросила Чари из-за спины Ринальдо. Ринальдо повернулся к ней:
        - Я всеядный.
        - А больше-больше всего?
        - Да как сказать… - Ринальдо покосился на Айрис.
        На Чари прямо-таки написано было: хоть режьте, а я принесу самое ваше любимое. Но не в коня корм. Ринальдо давно забыл, что именно он любит. Любить было некогда, он или думал, не замечая поспешно заглатываемой пиши, или что-то кому-то доказывал и во время обедов, и во время ужинов, и во время завтраков тоже. И всегда похваливал: ого, как вкусно сегодня готовят.
        - В такую жару наш гость даже вечером запросил бы окрошку. Ну, еще ломоть буженины и бокал грейпфрутового сока. Вот такая мешанина. У него странные вкусы, детка.
        - Ты так считаешь? - искренне удивился Ринальдо. - Я думал, у меня вовсе нет вкусов.
        - Тебе только кажется. На самом деле ты очень привередлив. - Ее губы уже перестали дрожать.
        Вот эти губы…
        - Я поняла, - сказала Чари робко.
        Айрис принялась изучать платье у себя на коленях. Потом принялась тщательно разглаживать его ладонью. Чари тихо вышла.
        - Ты зачем приехал? - спросила Айрис, не поднимая глаз.
        - Просто так, - ответил Ринальдо асимметрично улыбнувшись. - Давно хотел - а теперь появилось свободное время.
        Это была неправда. Он приехал не просто так. Третий корабль погиб сегодня, несмотря на ночную проверку, взорвался на старте в четыре часа дня, как и первые два, и на нем были убиты еще сто тысяч тщательно отобранных замечательных людей. Будто и впрямь куражился и хохотал над бессилием слегка разумных муравьев божок-садист. Ринальдо приехал оттого, что опустились руки. Приехал вспомнить. Воскресить. Вновь полюбить и вновь возненавидеть. Он давно уже не любил и не ненавидел - только спасал; и теперь спасать, не любя, не хватало сил.
        - Детей нет? - спросила она. Ринальдо не ответил. - Почему ты украл у меня Дахра?
        - Я ничего никогда не крал, Айрис. Даже безделушек. Тем более того, что мне дорого.
        - Что?
        - Я говорю, украсть, что любишь и в чем нуждаешься, куда труднее, чем то, что безразлично… ты так не считаешь? Это как бы капитуляция. Как бы сам признаешь, что недостоин того, что любишь. И никогда уже не будешь достоин, никогда уже не сможешь добиться естественным путем.
        - Что за вздор, Ринальдо! Я просто не могу понять твоих вечных максим! Сколько же можно всех воспитывать?
        Он хотел ответить, но не успел.
        - Как ты мстишь. Сколько злобы, ненависти… Неужели можно столько лет любить и желать зла?
        - Не знаю, - сказал он. - Про зло - разумеется, чушь, а вот любить… - Он пожал плечами. - Просто без тебя мне как-то бессмысленно. Как-то скудно, понимаешь?
        - Скудно… - задумчиво повторила она. - Понимаю…
        Она не понимает, подумал Ринальдо. Она знает лишь свое «скудно»: Чан в Совете, Чан в Коорцентре, Чан на испытаниях. Чан в рейсе. Чан с друзьями. Чан с подругами… Потом налетит вдруг - топот, смех, крик, грай, нечеловеческий клекот; а поутру - на молочно-белой коже смуглые пятна его поцелуев и тающая в сиянии неба точка его орнитоптера. Разве это скудно? Это просто смешно.
        - Почему ты позволила ему вновь… прилетать?
        - Откуда знаешь? - вскинулась она и сразу поникла. - Он?! - Она не произнесла, а почти всхлипнула это короткое слово, настолько унизительной была догадка. Ринальдо не ответил, даже не кивнул, но его глаза никогда не умели врать; конечно, он, ответили они за Ринальдо. - Потому что он добрый! - в отчаянии крикнула Айрис.
        Ринальдо улыбнулся половиной лица.
        Третий курс оказался критическим для Чанаргвана. Ринальдо ишачил на него как мог, но Чан был уже совершенно не в состоянии заниматься чем-либо, кроме тренажера, он находился на грани исключения и только клял судьбу. Ринальдо делал за него вычисления, а Чан сидел рядом и клял судьбу. И тогда хитроумный Ринальдо отказался что-либо делать и стал говорить: «Бездарь!» Он говорил: «Ты никогда не оторвешься от Земли, разве что пассажиром!» Он говорил: «Тебе пасти коров!» Чанаргван возненавидел его, и Айрис возненавидела тоже: «Как ты можешь сейчас! Твоему другу плохо! Надо помочь, а уж потом указывать на какие-то недостатки…» Только на ненависти к Ринальдо Чанаргван выпрямился; только чтобы доказать Ринальдо, и себе, и всем, что он - не бездарь и что Ринальдо - не настоящий друг. Тогда они еще мыслили подобными формулировками. Полгода спустя Ринальдо, уже собиравшийся все рассказать Чанаргвану, попал в аварию на тренажере. Авария была редчайшей и крупной, почти невероятной, отчасти Ринальдо был виноват в ней сам. Он так и остался полукалекой на всю жизнь, но, пока он валялся по госпиталям и
реабилитационным центрам, слава подлеца, бросившего талантливого, но разбрасывающегося друга в тяжкий момент, приклеилась к нему навечно; скоро уж все и забыли, почему Ринальдо подлец, просто известно было, что на него нельзя положиться.
        - И с чего это к тебе липнут наши дети? - вдруг сказала Айрис с неприязнью. - Дахр… теперь - Чари… глазищи - во, рот варежкой…
        - Они мне доверяют.
        - Вздор! Не знаю, как там Дахр, но о каком доверии может идти речь между мужчиной и женщиной?
        Бедная, подумал Ринальдо. Сгорела.
        - А о чем может идти речь?
        - О терпении, - отрезала Айрис. - Только о терпении. Ничего не знать и делать вид, что все - как всегда.
        Ринальдо только головой покачал.
        - Идите есть! - крикнула Чари, растворив дверь. В комнату повеяло свежим и вкусным. Ринальдо оглянулся. Чари успела переодеться. На ней была теперь вызывающе изящная, короткая полупрозрачная хламида и невесомый, совершенно прозрачный синий шарф до щиколоток.
        - Ты оделась бы поприличнее, детка, - брезгливо приказала Айрис.
        - Вот еще! - с вызовом ответила Чари и уставилась на Ринальдо. - Теперь все так носят, - добавила она отчаянно, - когда хотят понравиться.
        - Ринальдо, - сказала Айрис устало. - Уходи.
        - Мама…
        - Помолчи. Ринальдо, я тебя прошу. Ты здесь не нужен. Ты же всегда это понимал, и сейчас понимаешь.
        - Нет, - ответил он с непривычным и оттого еще более сладким ощущением причинения ответной боли. Запретным и великолепным. - Не понимаю.
        Лицо Айрис покрылось красными пятнами.
        - Выметайся.
        - Мама! - вспыхнула Чари. - Как тебе не стыдно!
        - Молчи, ты не понимаешь.
        Ринальдо медленно поднялся. Чари подскочила к нему и с силой ухватила за локоть.
        - Не вздумайте уйти, - быстро произнесла она. - Это бывает с ней. Это оттого, что Дахра нет и отец снова перестал прилетать. Я уже поставила на стол замечательную окрошку, вы в жизни такой не пробовали…
        - Чари-и… - с мукой выдавила Айрис. - Ты не понимаешь!
        - И не желаю, - энергично возразила Чари. - Не желаю понимать, как можно так обижать человека. Когда поймешь такую гадость - надо перестать жить.
        - Чари, - укоризненно произнес Ринальдо, осторожно освобождаясь от ее крепких пальцев. Чари озадаченно смотрела на него. Айрис бессильно уронила голову на сомкнутые ладони; длинные белые волосы упали почти до колен, слабо раскачиваясь единой слитной массой.
        - Этот чижик - мой первый муж, - глухо произнесла она из-под волос.
        Глаза Чари стали на пол-лица.
        - И… правда? И я - вот его дочь?
        - Нет! - выкрикнула Айрис, вскочив и сделав непонятный жест руками. - Никогда!
        - А что же ты… Все равно не понимаю. Его дочь, скажи!
        - Нет, Чари, нет, - мягко сказал Ринальдо. - Мы с твоей мамой были очень недолго. Подо мной взорвался тренажер, и я стал смешной. А твоя мама - трагическая натура, она не любит смешного.
        Тогда компания студентов разлеталась с пляжа; Ринальдо не было, он, как всегда, не сумел выкроить время, был занят, и Айрис загорала сама по себе, одна, и им с Чаном, которого она давно знала как близкого друга мужа, было по дороге. Он вел орнитоптер в двух метрах над морем, вдоль скалистого берега, лавируя на предельной скорости с немыслимым мастерством, в полумраке, грозившем стать тьмою. Айрис вскрикивала ежеминутно, и Чанаргван оборачивался к ней, сверкая безукоризненной улыбкой. «Мы убьемся… столкнемся…» - пробормотала она, судорожно цепляясь за его локоть. «Не убьемся», - просто ответил он, и она поняла, что это правда. «Мы убьем кого-нибудь…» - беспомощно прошептала она, в глубине души ожидая, что он ответит: «Не убьем», - и это тоже будет правда, но он снова осветил ее абсолютно правильным полумесяцем улыбки и ответил: «Пусть не зевают», - и все в мире внезапно стало на свои места - так правильно, как она и помыслить не могла до той поры, только предощущала, что возможна некая высшая правильность и точность; кровь зазвенела раскрепощенным гонгом, а Ринальдо с его куцей мудростью, с его
вымученными, причудливо и бесплодно сплетенными моралите пропал навсегда. Чан помолчал еще, потом полуобернулся к Айрис: «Это сама жизнь летит под крыло. Преданно стелется, и отлетает, и кричит: задержись, возьми меня! - Он помедлил. - И ты берешь».
        Этот вечер все решил. Но Чанаргван был порядочным человеком, и Айрис тоже. Он взял ее лишь через год, когда Ринальдо был уже в реанимации, и взял не подло, а на целых шесть лет.
        За окном гомонили птицы.
        - Мама… - беззащитно сказала Чари.
        - Ну не так же это было, не так, - болезненно выговорила Айрис. - Почему ты всегда лжешь?
        - Чтобы мне верили, - мгновенно ответил Ринальдо.
        - Слышала? - крикнула Айрис.
        - Ты, например, мне верила, только когда я врал и притворялся не собой. А стоило мне по рассеянности или усталости захотеть внимания к собственной персоне, а не к желанной тебе модели, я сразу вываливался из отношений. Все связи рвались. Это такая жуть была - даже когда ты меня ласкала, я не мог отделаться от чувства, что ты не меня ласкаешь, а того, кем я прикидываюсь тебе в угоду. Нам в угоду. При этом ты до самой аварии утверждала, что, кроме меня, тебе никто не нужен, что во мне твои корни…
        - Перестань!
        - А я всегда всем верил и очень хотел, чтобы всегда верили мне. Хотя бы в главном. Совершенно не переносил недоверия. Совершенно не понимал, как это можно - не верить. Потому что верить - это и значит: понимать, не отмахиваться от чужих слов, как от маловажной ерунды, а принимать их как требующий осмысления, учета, уважения факт природы. И, готовясь к какому-то главному - я тогда думал еще, что у нас будет главное, - я принуждал себя лгать, чтобы ты привыкла, что я не обманываю.
        - Болтун… - Айрис села опять, глаза ее блестели торжеством. - Сколько лет прошло, а я не могу без отвращения слышать твой голос.
        Ринальдо почувствовал, как Чари снова взяла его за руку.
        - Пойдемте, - сказала она тихо. - Вы хотите есть? Или… хотите, я вас провожу?
        - Хочу, - сказал Ринальдо. Это была правда. Странно, подумал он, я был убежден, что давно уже разучился хотеть для себя…
        - Чари, - мертво произнесла Айрис. - Если ты выйдешь сейчас из дому, можешь больше не возвращаться. Я тебя не впущу.
        - Ты думаешь, я так люблю этот дом? - звонко спросила Чари.
        На крыльце они остановились, и Чари глубоко вдохнула лучистый, зеленый от летних листьев воздух.
        - А знаете, Ринальдо, у нас здесь птицы ручные, - вдруг сообщила она. - Вот так руку подставить - и тут же прилетит. Раньше мне нравилось их с ладони кормить, а теперь разонравилось. Не люблю ничего ручного.
        - На мой взгляд, - улыбнулся Ринальдо, - для птиц быть ручными не зазорно.
        Удивительное существо была эта Чари. Ей открыто можно было, не боясь обидеть или нажить противника, заявить о своем несогласии, да еще по такому чудесному вопросу, как кормление с ладони птиц.
        - Для птиц - да, - нетерпеливо сказала Чари, - но и люди… Вот мама - устраивает трагедии из любящих людей и в трагедиях этих прямо купается, рыдает, не спит… И ничего не чувствует, по-моему.
        - Отчего же непременно из любящих?
        - Так вот именно потому что ручные и риска никакого! Как птица. Подставишь пустую ладонь, без зернышек, - прилетит, растерянно так покрутит головкой… на один бок, на другой бок, дескать, что ж вы так обманываете… улетит. Через пять минут опять подставишь пустую ладонь - и тут как тут. И она-то рада-радешенька, что к ней прилетают именно впустую! На корм-то к кому угодно прилетят! Тщеславие одно…
        - Чари, а вам никогда не приходило в голову, что синицы прекрасно все видят издалека, но просто не хотят разочаровывать пустую ладонь. Хотят сделать ей приятное, что ли… Обман на обман - а в итоге все-таки общение. Побыли вместе.
        - Никак не пойму, - проговорила Чари. - Неужели вы все еще любите?
        Ринальдо смущенно погладил свою лысеющую голову.
        - Есть столько состояний между «любишь» и «не любишь»…
        - Не могу представить, - решительно сказала Чари. - Уж или да, или нет.
        - Это не совсем так, - с удовольствием не согласился Ринальдо. - И потом, Чари… Надо расставаться вовремя. Чтобы застраховать себя от одиночества. Понимаете?
        - Не понимаю, Ринальдо.
        - Чари. Если разойтись, покуда еще любишь, только не можешь быть вместе, - остается воспоминание. Остается надежда на новую встречу. Есть для чего жить, есть для чего становиться лучше, делать все, что можешь, как можно лучше… Если промедлить - душа выгорит в бесплодной борьбе и останется пепелище. - Он помедлил. - Мне часто бывает грустно, но пусто - никогда. А ведь пустота хуже грусти. Грусть помогает работать. Пустота сушит, останавливает. Я никогда не стану одинок.
        Чари, чуть приоткрыв рот, потрясенно и зачарованно смотрела ему в лицо. Когда он замолчал, она отвернулась, оглядывая лес, но в лесу раздался приближающийся топот, и Чжуэр, вздымая тяжелыми бутсами песок тропинки, вылетел галопом из-за поворота. Он тяжело дышал, и воротник его перетянутого ремнями комбинезона был расстегнут на одну пуговицу; но еще на бегу, поймав удивленный взгляд Ринальдо и истолковав его по-своему, как относящийся к форме происходящего, а не к самому происходящему, он застегнулся ловким, скользящим пролетом левой руки. А в правой трепетал белоснежный бланк шифрованной депеши.
        Ринальдо успел увидеть, как изумились глаза Чари, и мгновенное удушье сжало грудь. Ринальдо на миг ослеп и оглох - но тут же пришел в себя, откинувшись спиной на резную опору, и первое, что он увидел, прозрев, снова были ослепительные глаза девушки, с испугом и беспокойством устремленные на него.
        - Ну, что там взорвалось еще? - услышал он собственный небрежный голос.
        - Зашифровано вашим шифром!
        Ринальдо уже привычно, с ледяной душой, наложил дешифратор. Он думал, что готов ко всему. Он снова ошибся.

«Координационный центр - Комиссии. С Ганимеда, из Института физики пространства, поступил крайне странный запрос. Не исключено, что он имеет связь с событиями последних дней. Во-первых, дирекция просит прислать звездолетный нейтринный запал для проведения неких экспериментов. Во-вторых, по просьбе сотрудника института Саранцева М.Ю. - специально оговорено, что по частной просьбе, - институт запрашивает, не было ли замечено неполадок и сбоев в работе нейтринных запалов при последних стартах».
        Вот теперь ноги перестали держать Ринальдо. Все спалось, и бесформенно слепилось вокруг, и погасло. Чжуэр попытался поддержать Ринальдо, но Чари порывисто опередила секретаря; слепая ладонь, падавшая в бессильной надежде на случайную опору, встретила ее твердую, горячую руку.
        - Вот… - выдохнул Ринальдо и больше ничего не смог произнести. Он чувствовал себя сделанным из мокрой ваты. - Вот. - Он сразу понял все. - Опять как с Солнцем… Чари!
        - Я здесь, - поспешно сказала она. - Здесь, Ринальдо.
        И тут он понял совсем все.
        - Чжуэр! - протяжно крикнул он - так кричат, получив смертельную рану. - Председателю это пошло?!
        - Я вручил, - бесстрастно ответил Чжуэр, но Ринальдо показалось, что где-то в глубине его голоса отзвенел торжественный звук фанфар.
        - Он не сказал, что в шифрограмме? - тихо спросил Ринальдо.
        - Никак нет.
        - Что он сказал?
        - Он не сказал ничего. Он попросил у меня мой излучатель.
        - С какой целью?
        - Не могу знать.
        - И вы дали?! - потрясенно спросил Ринальдо.
        - Так точно. - И вновь за непроницаемой стеной точеного ответа запел победный горн.
        - И не спросили зачем?
        - Это было бы бестактно с моей стороны, - твердо ответил Чжуэр.
        Ринальдо стал пружиной.
        - Чари, - бросил он, задыхаясь, - милая девочка, хорошая, спасибо тебе, прости, я бегу. Твой отец в опасности!
        И он действительно побежал.
        - Чжуэр! - хлестнуло уже от поворота.
        Он бежал так, что Чжуэр с трудом догнал его лишь на полдороге к прикорнувшему на песчаном берегу озерца орнитоптеру.
        Внизу, медленно поворачиваясь, возникала из дымки устремленная ввысь угловатая громада Совета. Орнитоптер снижался, планируя вдоль нее на предельной скорости, и огненным частоколом летящие окна фасада перебирали, перебрасывали друг другу прерывистый отсвет солнца.
        Ринальдо опоздал.
        Опоздал буквально на несколько секунд. А возможно, Чанаргван, понимая, что Ринальдо появится вскоре, специально медлил и ждал с излучателем в руке, когда распахнется громадная дверь кабинета, воздух, дрогнув, колыхнет портьеры и щуплая фигурка высветится на пороге, - возможно, эту последнюю маленькую радость он сознательно позволил себе, уже приняв последнее большое решение. Возможно, он думал, что получил на нее право, ибо, возможно, думал, что это решение - самое честное и мужественное из всех его решений. А возможно, он сам уже куражился, как божок-садист, ибо запредельно и непереносимо унизительным для его железной воли борца и первопроходца оказалось то, что все-таки нет ни Бога, ни диверсии, ни стихийного бедствия - ничего, что можно победить и превозмочь, навалившись изо всех сил, - что его сделал мясником просто-напросто нормальный, но необозримый технологический процесс, совсем не враждебная работа самих же людей; и мало того - людей, изыскания которых, находясь в ведении Отдела прикладных исследований Комиссии по переселению, находятся в конечном счете в его собственном ведении.
Возможно. Ринальдо не успел даже крикнуть, влетев в сумрак. Тонкий голубой луч хлестнул вдоль портьеры, озарив кабинет невыносимым режущим светом. Стоящий у стола силуэт Чанаргвана, как никогда огромный, призрачный и полыхающий огнями электросварки в этом невероятном мгновенном свете, отлетел в накренившееся кресло, а голова, излучая, казалось, неподвижные облака сияющего пара, замерла в полете. Раздался длинный шипящий звук, будто на раскаленную плиту пролилась вода. Ринальдо долго стоял, захлопнув глаза руками, но голубое дрожащее видение не снималось, пульсировало в мозгу и выцветало медленно, медленно, медленно.
        Почти вслепую Ринальдо вернулся к двери, на ощупь тронул выключатель. Свет громадных люстр оказался траурно тусклым. Кабинет раздулся, раздался от непривычного ему верхнего освещения. Вдоль стены, ведя по ней ослабевшей рукой и стараясь не глядеть в сторону стола, в мертвой тишине Ринальдо доковылял до прикрытых портьерами книжных стеллажей. Смысл всех цитат, которые ему захотелось увидеть сейчас, он давно помнил наизусть - но ему нужны были слова, строки, материальные свидетельства того, как, колотясь в тисках преград и противоречий, социальная структура, являвшаяся зачатком той грандиозной общности, во главе которой оказался Ринальдо в эти страшные дни, выстояла против силы, казавшейся по крайней мере не менее неодолимой, чем сила, давившая ныне. Ринальдо снял с полки сразу два тома, раскрыл один - и на пол упала закладка. Отложив книги, Ринальдо с трудом нагнулся и поднял закладку с ковра - то была аккуратная фотокопия, сделанная по просьбе Ринальдо, еще когда он собирал материал для диссертации в исторических архивах. Ринальдо был привязчив - и душой, и рассудком - и с этим документом не
расставался никогда. Плотная, упругая бумага глянцевито отблескивала, неся непривычные узоры отпечатанного на старинной механической машинке приказа № 29 по красногвардейскому батальону имени Фридриха Энгельса. «Красное командирство есть сознательное революционное красное геройство, при помощи которого более сознательный революционный боец указывает менее сознательному революционному бойцу, где, как и когда последний должен пролить свою священную кровь во благо мировой революции. Если же красный командир-герой укажет неверно и священная рабочая народная кровь бесполезно прольется, мы самого его прислоним к стенке». Упругий листок мелко, ритмично прыгал в пальцах Ринальдо - пальцы дрожали. Слепящий блик парадной люстры егозил по нему вправо-влево, словно спеша замазать строки непроглядным сверканием, но те подныривали под него и вновь выталкивали на поверхность свои неповрежденные крылья - то левое, то правое. На обширном поле сбоку виднелась едва заметная, бисерная серая вязь - карандашный комментарий, сделанный когда-то и бережно сохраненный копией. Кто это писал? Когда? И, главное, для кого? Ведь в
пору таких карандашей к документам подобного рода допускались лишь избранные, а их избирали те, кого избрали чуть раньше, и принцип отбора был один: равнодушен? озабочен лишь карьерой? - тогда читай, твоя идейность вне подозрений… Но, видно, и этот принцип, как и любой другой, время от времени давал сбои - ведь прямо на полях приказа № 29, называвшегося к тому времени «единицей спецхранения», кто-то написал косо, торопливо, комкая слова до малопонятных сокращений: «Но как узнают, что неверно и бесполезно? Кто им это сообщит? 1. Классические утопии Средневековья создавались до вспышки машинного производства, до того как, взамен сельского хозяйства, оно стало осью общественной жизни. Заранее предвидеть этот скачок было невозможно. Точно так же классическая модель коммунизма создавалась без учета грядущей вспышки информационного производства, до того как осью общественной жизни стало именно оно. 2. Информация, пригодная к употреблению, есть продукт труда людей, эту информацию создавших (открытия и пр.) или организовавших (описания, сводки и пр.). Информация есть специфическое - неовеществленное -
средство производства (в том смысле, что оно овеществлено не в формах конкретно-вещных, типа станков или труб, а в форме неких сигналов на неких носителях - знаков на бумаге, электромагнитных колебаний на лентах и дисках и пр.), причем такое, которое с XX века имеет решающее значение для управления, планирования и развития. Это значение будет расти в дальнейшем, как на предыдущем этапе росло значение машинного производства. Если преимущественное поступление информации к какой-то группе людей закреплено юридически или организационно, такие люди могут быть названы обладающими собственностью на информацию, а государственная машина, помимо прочего, является орудием охраны этой собственности. Следовательно, всякое регулирование распределения информации есть форма внеэкономического присвоения средств производства, проявление частной или государственно-монополистической собственности на средства производства. 3. В известных до сих пор формациях собственность на неовеществленные средства производства являлась элементом собственности на средства производства вообще. Но если вспомнить ленинское определение
классов (группы людей, одна из которых может присваивать труд другой благодаря различию места в общественном хозяйстве) с их четырьмя признаками (место в производстве, отношение к средствам производства, роль в организации труда, способ получения и доля общественного богатства), ясно, что неравноправие по отношению к неовеществленным средствам производства само по себе может служить фактором классообразования. Обеспечиваемая государственным аппаратом возможность присваивать создающий информацию труд и пользоваться его продуктами по личному усмотрению расчленяет общество на слой, отчужденный от неовеществленных средств производства (информационный пролетариат) и привилегированный слой, уже в силу ОДНОЙ ЭТОЙ привилегии всегда обладающий преимущественным местом в производстве, собственностью на центральный элемент средств производства, ведущей ролью в организации труда, специфическим способом получения повышенной доли общественного богатства. Обобществление овеществленных средств производства, происходящее при социализме, не приведет к исчезновению классов и классовых антагонизмов до тех пор, пока
частная и государственно-монополистическая собственность на неовеществленные средства производства не будет также ликвидирована. 4. Формула спирального развития, введенная Лениным, выглядит в этом смысле так. Первый виток - три начальные формации, различающиеся по отношениям классов к овеществленным средствам производства. Первобытный коммунизм с его стохастическим распределением продуктов труда; рабовладение - феодализм, осуществляющие отчуждение продуктов труда в пользу господствующего класса методами прямого государственного насилия; капитализм, при котором, в силу краха натурального хозяйства, развития связей, усложнения общества, неовеществленные средства производства становятся осевым элементом экономики, но распределение их в основном остается стохастическим, изоморфным распределению овеществленных средств производства в первобытном стаде. Этапы следующего витка различаются по отношениям классов к неовеществленным средствам производства, поскольку уже ранний коммунизм обобществляет овеществленные, зато устанавливает отчуждение неовеществленных методами государственного насилия, изоморфными
методам рабовладения - феодализма. Развитие коммунизма будет обусловлено тенденцией к обобществлению неовеществленных средств производства ровно в той же степени, в какой развитие предыдущих формаций было обусловлено тенденцией к обобществлению овеществленных. Эта тенденция будет приводить к столь же революционным социальным изменениям - но не только социальным, поскольку обретение возможности к усвоению ВСЕЙ существенной для формирования адекватного социального поведения информации КАЖДЫМ членом общества потребует коренной перестройки человеческого сознания, возможно, даже биологической. Но подлинная бес классовость и подлинное отмирание государства возможны только на этом уровне».
        Ринальдо бережно отложил фотокопию и открыл оба тома сразу.

«Замечу в скобках, - писал Ленин в статье «О значении золота теперь и после полной победы социализма», - что цифры эти я беру совершенно произвольно, во-первых, потому, что я не знаю точных цифр, а во-вторых, потому, что если б я их знал, я бы сейчас их не опубликовал».

«Что, ежели такое примерно решение будет вынесено, можете вы отрицать его пользу? - писал Ленин в записке Богданову, - его общественное значение, в 1000 раз большее, чем келейно-партийно-чекистски-идиотское притушение поганого дела о поганой волоките без гласности? Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках».
        Вот, думал Ринальдо, укладывая фотокопию на прежнее место между страницами и расставляя книги по их гнездам. Руки опять были из мокрой ваты. Вот. «Гласно судить». Но - «не опубликовал».
        Саранцев М.Ю. Что же ты натворил такое в своем институте, Саранцев М.Ю., что мы убили двести с лишним тысяч человек? Как надо было узнать о тебе заранее и как заранее предупредить тебя, как?! Как совместить естественную - и социально необходимую, оттого и естественную, кстати - человеческую искренность и необходимость распределять вал информации наилучшим для дела образом? Не знаю. Нет общего ответа. Нет. Все ответы всегда знает только Чанаргван. Вот он лежит.
        Ринальдо сел рядом с Чанаргваном прямо на пол. Было так пусто в мире, хоть плачь. Сердце остановилось.
        МЭЛОР
        Бекки вошла.
        - А эти что там делают? - спросил Мэлор.
        - А что им осталось? Бу-бу-бу-бу. Вот что они делают. Бу-бу-бу с умным видом. Сидят, обсуждают и восхищаются. Весь день.
        - А знаешь, ласонька, я ведь и не сообразил вчера, что такую штуку придумал. Так спать уже хотел. Вывел закон дисперсии - ну, думаю, вот и все, пора к тебе…
        - Чудик, - сказала она с нежностью. - А зачем у тебя свечки горят?
        - А у меня и музыка играла, - похвастался Мэлор. - Клавесинчик. Только когда постучали, я чего-то застеснялся, подумал, это из них кто-нибудь, и выключил.
        - Свинья ты свинская, слушаешь без меня!
        Он метнулся к кристаллофону. Хрупкая музыка возникла снова, зазвенела в мягкие стены.
        - Знаешь, - сказала Бекки задумчиво, - когда я слышу такое, мне видится, что кто-то очень добрый… непредставимо добрый, почти как ты, тонкими такими замечательными пальцами перебирает драгоценные камни, чтобы выбрать, какой подарить мне. И они сыплются с ладоней и сверкают, сверкают…
        - А мне, - ответил Мэлор, беззвучно подходя к ней, - мерещится мое любимое звездное небо. И взгляд прыгает от звезды к звезде.
        Она улыбнулась и сказала:
        - Мужчина и женщина…
        Он несильно обнял ее, и ее дыхание сразу участилось; он повел ладонью по ее предплечью, потом поднялся к шее, и то, что вдруг кончился воротник и началась она сама, было как вспышка.
        - Ты зачем меня к ним прогнал? - спросила она шепотом. Она всегда переходила на шепот, как только он касался ее.
        - Не знаю, - так же тихо ответил он. - Хотел, чтобы ты пришла. Это так здорово, когда ты приходишь… Ты чудо. Всякая женщина чудо, а влюбленная - вдвойне, а ты - четырежды…
        - Давай возьмем отпуск, - ловя момент, предложила Бекки. - Ты же вымотался ужасно. И вполне заслужил. Неделю поплаваем в каком-нибудь теплом море, а неделю на лыжах побегаем.
        - Давай, - сразу согласился Мэлор.
        - Я после института была в замечательном спортлагере в Антарктиде, на Земле Королевы Мод. Я еще тогда подумала: если кого-нибудь полюблю, обязательно поеду туда с ним вдвоем. Народу немного, прекрасные трассы, и пингвины так смешно пристают…
        - Никогда не был в Антарктиде.
        - Правда, говорят, там вроде бы закрыто сейчас из-за отравления - какая-то старая военная отрава вылилась из потайного хранилища, когда начали строить новый аэродром…
        - Даже не слышал.
        - Прилетим на Землю, я позвоню туда и все выясню.
        - А тогда ты там была одна?
        - С двумя подругами.
        Мэлор улыбнулся.
        - Летом там тепло, - мечтательно сказала Бекки. - Солнышко даже пригревает, на крыше большой солярий… а внизу бассейн с океанской водой. И снег сверкает - иногда я очки надевала…
        - Пингвинов хочу, - детским голосом сказал Мэлор.
        - Будут тебе пингвины, маленький мой! - нежно пообещала Бекки. - Будешь их с руки кормить, вот так… - Она взяла ладонь Мэлора и поднесла к лицу, подождала мгновение, точно зная, просто физически ощущая, как падает у Мэлора сердце от удовольствия, гордости и ожидания, а потом стала целовать ее, упруго покалывая кончиком языка.
        В дверь постучали несмело, но долго и настойчиво, не оставляя сомнений в том, что открыть - нужно. Бекки медленно, с удивлением отступила.
        - Мэл, - раздался из-за двери голос Карела. - Простите, ребята… Можно к вам? Ответ пришел.
        Мэлор метнулся к двери:
        - Конечно, можно!
        Дверь пропустила Карела, и пламя свечей всполошенно затрепетало, калеча и корча туманные тени на стенах.
        - Что?! - спросил Мэлор.
        Карел слегка развел руками. Он выглядел непривычно опечаленно и оттого не авторитетно. Как просто растерявшийся друг, а не начальник.
        - Запал они обещали… И вот… Тебя зовут, - произнес он извиняющимся тоном. - Со всеми расчетами.
        - Куда? - выдохнул Мэлор. - Когда?
        - Срочно. - Карел протянул бланк. - Читай…
        Мэлор прочитал. Опустил руку.
        - Можно мне? - робко попросила Бекки.
        - Да, конечно, - ответил Мэлор бесцветно и двинулся к ней, мимоходом выключив кристаллофон.
        - И когда? - спросила она очень спокойно, пробежав глазами скупые серые строки. Мэлор обернулся к Карелу. Карел помялся.
        - Сейчас, - сказал он. - Они прислали катер.
        Бекки прикрыла глаза. Зачем же это, подумала она. Зачем же тогда все, если потом вот так?
        - Я с тобой, - сказала она.
        - Двухместный катер с пилотом, - сообщил Карел виновато. - Скоростной.
        - Завтра, - предложил Мэлор.
        Карел пожал плечами.
        - Смотри, голова, - проговорил он. - Там ясно сказано.
        - Но я не хочу никуда!
        - Да что ты паникуешь?
        - А больше радио не было? - спросила Бекки.
        - Да нет, только вот с пилотом переслали. А что?
        - Корабли, - выговорил Мэлор. - Тут ни слова про корабли.
        - Дались вам эти корабли! - взбеленился Карел. - При чем тут корабли?
        - Только не тяни, - сказала Бекки.
        Мэлор судорожно глотнул, глядя на нее.
        - Я… - сказал он петушиным голосом.
        Провожать его к переходу пришли все, и каждый пожал ему руку, ведь это было очень странно - чтобы вот так кого-то отзывали вместо ответа. А Бекки поцеловала его, глядя совершенно завороженными, бездонно-черными от боли глазами.
        - Я скоро, - бодро пообещал Мэлор. - Одной ногой там, другой, сами понимаете, уже обратно здесь. Ты тут… это… будь мне верна.
        Ее губы задергались, пытаясь улыбнуться в ответ на его вымученную шутку. Не смогли. Тогда она отрывисто закивала, стряхнув слезинки с ресниц, и почти беззвучно прошептала что-то вроде «Мир фар дайн пуным…».
        - Что? - шепнул Мэлор. Она покраснела:
        - Старое-старое заклинание. Ужасно старое. Значит, у тебя все будет хорошо.
        - У нас все будет хорошо, - сказал Мэлор.
        - Пусть будут мне твои беды, - перевела Бекки.
        Глава II
        Решение
        РИНАЛЬДО
        - Только еще раз хочу вам напомнить, - сказал Чжуэр. - Председатель Комиссии буквально несколько часов назад потерял друга и перенес в связи с этим тяжелейший сердечный приступ. Прошу вас, как бы ни сложился разговор, быть предельно корректным и тактичным.
        - Я понимаю, - ответил Мэлор. - Но, знаете… это единственное, что я понимаю.
        Наглухо затянутый в плотный черный комбинезон, Чжуэр открыл перед ним дверь. Его высокие ботинки, в которые были заправлены штанины, отчетливо и басовито поскрипывали на каждом шагу.
        - Я тоже не все понимаю, Мэлор Юрьевич, - сказал он. - И тоже не все знаю. Для того вас и пригласили сюда, чтобы все мы могли окончательно разобраться в этой тягостной ситуации.
        - Да что случилось-то? - вспылил Мэлор. Чжуэр ответил едва слышно:
        - Тише…
        В сумеречной бездне кабинета, за громадным столом сидел миниатюрный человек, и чем ближе подходил Мэлор, тем сильнее сжималось его сердце от какого-то непроизвольного, инстинктивного сострадания. У человека за столом было меловое лицо и больной взгляд. Он, очевидно, нуждался в помощи; Чжуэр мог бы не говорить ни слова - Мэлор чувствовал, будто в руках у него оказалась хрупкая до прозрачности драгоценная ваза, которую малейшее неверное движение, даже громкий звук могли истребить.
        Талантливый мальчик был растерян и напуган и, кажется, возмущен немного. Его оторвали от его девочки и его установки, принесшей ему успех там, где многие мэтры сломались, и позвали к трясущемуся мертвецу невесть зачем; а действительно - зачем? Ринальдо теперь никак не мог ответить себе на этот вопрос и, глядя на приближающегося Мэлора, все пытался - до дрожи в пальцах - заставить себя вспомнить или заново сообразить, для чего он хотел видеть того, кто невольно убил более двухсот тысяч людей за три дня. Не вспоминалось. Мысль снова, как во времена споров с Чанаргваном, бессильно хлопала о какую-то твердь, и не было возможности сформулировать логическое обоснование для этой встречи. Просто оставлять мальчика в неведении - неэтично. А последствия? Мэлор подходил, Ринальдо видел, что с каждым шагом он идет все осторожнее, все бережнее, почти на цыпочках, - заботливый мальчик, славный мальчик, - и руки Ринальдо, упрятанные на подлокотники кресла, дрожали все сильнее от панического желания вызвать Чжуэра и крикнуть ему: «Уведите! Встреча нецелесообразна!»
        - Здравствуйте, Мэлор Юрьевич. Присаживайтесь.
        - Здравствуйте…
        - Эксперты Комиссии ознакомились с привезенной вами документацией. Правильно ли я их понял, что создание установки для надпространственной связи - это дело недель, если не дней?
        Мэлор пригладил волосы. Оправил свитер.
        - Скорее все же недель. Удалось пока поймать лишь общий принцип, он нуждается в экспериментальном подтверждении. Скажите - во время стартов…
        - Верно ли я понял экспертов, что фон обломков нейтрино, возникающий при работе ваших генераторов, рассасывается в пространстве почти мгновенно после выключения?
        - Да. Правильно.
        - На ночь ваша установка выключалась?
        - Конечно.
        Как просто, подумал Ринальдо с тоской. Если бы мы назначили старты на после девяти вечера, ничего бы не случилось. Вообще ничего. Пути бы не пересеклись. Но час стартов казался не играющим никакой роли, и когда кто-то сказал: шестнадцать - теперь даже не вспомнить кто, хотя по записям дебатов имя можно восстановить без труда, - ни одного контрпредложения не последовало. Шестнадцать так шестнадцать…
        - Что с кораблями? - глухо спросил Мэлор.
        А теперь он сидел на расстоянии полутора метров, один из неисчислимых и неведомых - нет, не винтиков, а живых полноценных людей, увлеченно и успешно делающих дело, которое мы же сами им поручили, способных и к любви, и к пониманию, и к самопожертвованию; один из тех, кто, будучи ничем не хуже и не лучше Чанаргвана, оказался обманут его стальной, но трусливой гордостью, секундным малодушием его триумфальной речи просто потому, что это по-человечески вполне простительное малодушие было немедленно пропущено через социальные и технические механизмы усиления. Чем-то этот мальчик напоминал Дахра. Капля расплавленного золота - вот чем. Мало сказать, что он имел право знать. Ринальдо с его обостренной способностью к сопереживанию физически ощущал, как в панорамной, объемной, яркой картине мира, окружавшей сознание сидящего напротив него человека, зияет бесцветное пятно искажения, зловещий пролом от сброшенной извне глыбы полунамеренного обмана, - и через этот незамечаемый пролом стремительно и больно испаряются в никуда, на потребу уже сбежавшему обманщику, и способность любить, и способность жертвовать
собой, и способность познавать; как полноценный человек превращается в слепой, нуждающийся в непрерывном программировании механизм, которому кто угодно, с какой угодно целью может сказать: иди вправо, дорога там ровнее. Видеть такое унижение было невыносимо.
        - Аннигилировали все три, - сказал Ринальдо.
        Кровь сошла с лица Мэлора. А потом задрожали пальцы сложенных на коленях рук. Как у Ринальдо.
        - Насмерть? - беспомощно спросил он.
        - Конечно. - Ринальдо помолчал. - Мужайтесь, Мэлор Юрьевич. Бывают эксперименты и похуже.
        - Мы не виноваты… - пробормотал Мэлор. В углах его глаз заискрились слезы. Потом он вдруг подобрался. - Я один виноват. Это была моя серия… моя установка. Больше никто из персонала института к этому не причастен!
        - Прекратите. - Ринальдо откинулся на спинку кресла и рассеянно поправил укрывавший ноги плед. - Вас никто не обвиняет.
        Мэлор вдруг выпрямился в кресле.
        - А почему… не сообщили сразу?
        Ринальдо кивнул. Он решил идти до конца. Сказавший «а» должен говорить «б», иначе бессмысленно и жестоко начинать. Жестоко, бесчестно - и по отношению к себе, к собственным усилиям пробиться в правду, и по отношению к тому, кто рядом, к его боли от столкновения с каждой крупицей истины, оправдываемой лишь возвращением к полной информированности, а значит, к полной дееспособности. Хватило бы только сил доползти до «я».
        - Видимо, это была ошибка. Мы решили, что первый взрыв - случайность. - Ринальдо не задумываясь опять сказал «мы» и вдруг сообразил, что поступает так же, как этот Мэлор минуту назад; и чувство единства с ним поднялось до головокружительной высоты восторга. - Мы же не хотели терять ни дня, а сообщение о катастрофе надолго прервало бы старты. К сожалению, иногда приходится кривить душой по мелочам, чтобы тебе продолжали верить в главном… вы разве не знаете?
        - Мелочам?
        - По сравнению с главным - это мелочи. - Ринальдо вплотную подошел к «б» и ощущал упругое, нарастающее с приближением сопротивление очередной преграды; он ходил вокруг да около, накапливая силы, и уже отлично понимал, что после прорыва становится легче лишь на секунды, а потом все повторяется как сначала. Он почти сознательно провоцировал дальнейшие вопросы, каждый из которых раз за разом припирал бы его к стенке и заставлял рассказывать дальше - так было легче.
        - А что же главное? - осторожно спросил Мэлор. Мальчик шел напролом, спрашивал не боясь - и Ринальдо был благодарен ему за это. Он сгруппировался, словно перед прыжком, - и опять не смог.
        - Переселение, - невнятно сказал он.
        - Колонизация Терры?
        - Да, колонизация Терры.
        - Но что в ней такое? Почему вы вдруг заспешили? Мы уж и то недоумевали с ребятами - даже завершения работ по связи не дождались руководители…
        Отступать было некуда больше. У Ринальдо снова задрожали пальцы. Предчувствие ужасных последствий бессмысленной, абсолютно ненужной для дела ломки сложившейся в последние годы информационной структуры мира затопляло его, как ледяная вода затопляет темные подвалы; Ринальдо боялся ненароком вызвать дьявола. Но ведь только дезинформируют с какой-то определенной целью, ради какой-то конкретной задачи. Информируют просто для того, чтобы мир не развалился. Напротив сидел человек, ничем не хуже Ринальдо, равный ему во всем, - и спрашивал. Ринальдо знал, а человек не знал. Это было нечестно.
        Ринальдо нахохлился, внимательно глядя на Мэлора.
        Хотелось лечь, укрывшись потеплее, и вспоминать Чари. Фу, как нехорошо я себя чувствую, подумал Ринальдо, опять, того и гляди, в обморок… Начальник пооткровенничал с подчиненным и, не выдержав перенапряжения, умер от инфаркта. Анекдот. Какой хороший мальчик. Отчего нельзя просто посидеть с ним и побеседовать спокойно? Я сам всегда, ну пусть не всегда, пусть только в юности, мечтал быть таким. Никому не врать, и не умалчивать, и не давать врать и умалчивать никому. А потом понял… Что я понял? Я просто устал от боли и оттого решил, что что-то понял. От физической боли. От боли, гложущей сердце, когда говоришь не ту правду, которую ждут.
        - Солнце в стадии предновой, - проговорил он.
        Мэлор окостенел.
        - Что? - спросил он после паузы. Ринальдо молчал, отдыхая после головокружительного прыжка. - Что вы сказали?
        - Это не колонизация Терры, Мэлор Юрьевич, - мягко пояснил Ринальдо, - это эвакуация Земли. У нас лет пять-шесть осталось.
        Мэлор молчал. Снова помолчал и Ринальдо, давая Мэлору время прийти в себя.
        - Каждый корабль берет сто тысяч пассажиров. День промедления убивает сто тысяч человек. А мы и так… при самом благоприятном раскладе сможем вывезти едва пятую часть населения. Пятую!
        - Это бред! - хрипло сказал Мэлор. - Я физик. Солнце - стабильная звезда.
        - Была стабильной, - согласился Ринальдо. - Это давно просчитали. Но энергетический баланс оставался неясным. Гипотез было много… Помните, в начале нашего разговора я обмолвился, что случаются эксперименты и похуже вашего. Скоро уж десять лет тому, как наши астрофизики, ведомые благим помыслом дать растущему человечеству новый источник энергии, предприняли серию экспериментов по просвечиванию Солнца перекрестными нейтринными пучками. Увы, оказалось, что избыток выброса энергии, необъяснимый в рамках классической модели водородно-гелиевого синтеза, обеспечивается за счет нейтринного фона Галактики. Возможно, даже Метагалактики. Это открытие, кстати, дало нам ключ к надпространству, дало средство спасения. Но, честное слово, если бы не оно, нам и спасаться было бы не от чего, потому что именно нейтринное перевозбуждение солнечного ядра и вызвало необратимый процесс, который через несколько лет приведет к превращению солнышка в Новую.
        Когда-то, подумал Ринальдо, невольно продолжая начатую вслух мысль, апологеты гонки вооружений оправдывали ее тем, что она движет научно-технический прогресс, что без нее прогресс увянет. Бред. Кому нужен прогресс сам по себе - прогресс, увеличивающий могущество, но ухудшающий жизнь? Но и прогресс, улучшающий жизнь… Последние полтора века научные открытия чуть ли не в основном стимулировались необходимостью справиться с последствиями недальновидного применения научных открытий же. Экология семимильными шагами двинулась вперед, потому что мы спасались от экологического кризиса, спровоцированного нашей же промышленностью, которая вытащила нас из дикости и нищеты. Биология расцвела потому, что мы спасались от иммунного и генетического кризисов, спровоцированных нашей же медициной в тот момент, когда она покончила с вековечными бичами типа чумы или чахотки. А теперь? Любое самопроизвольное шевеление титанического организма индустрии чревато планетарными катаклизмами, не менее страшными, чем термоядерная война. А эти судороги неизбежны - и вот, чтобы их парировать, мы лезем все выше, вовлекаем в игру
все более могущественные силы… Есть ли какой-то выход? Может ли быть создан социальный механизм, который позволял бы выходить из кризиса точно, а не бросаясь в другую, чреватую новым кризисом крайность? Почему об этом никогда не думают в спокойное время? Из-за сладкой уверенности, что все неприятности наконец-то позади и переделывать больше ничего не придется, что срок действия ленинских слов «переделывать, начинать сначала нам придется еще не раз» наконец-то истек? Может ли быть в принципе такой механизм?
        Он вдруг сообразил, что этой философией пытается спастись от разговора, до бесконечности затянуть паузу. Мэлор молчал, не спрашивал ничего. Надо было ему помочь.
        - Мы успели колоссально много. Разработали средства коммуникации. Нашли планету. Развернули кампанию по ее освоению, спровоцировали поток добровольцев. Построили флот, растущий с каждым днем, и успешно снабжаем его горючим - а это тоже не сахар, доложу я вам, горючее для кораблей… Но наши силы не беспредельны. Мы спасаем уже не людей, Мэлор Юрьевич. Цивилизацию. Приготовлены к эвакуации пирамида Хеопса и колоссы Мемнона, два ацтекских теокалли, полтора километра Китайской стены, весь Колизей, весь Кремль, весь Лувр, весь Версаль, весь Тадж-Махал, весь Эрмитаж, весь Пекинский Императорский город, весь собор Святого Петра, Дворец дожей… Памятникам культуры отдано двести рейсов. Мы воссоздаем человечество… пусть не всех, далеко не всех людей, но оно будет иметь свою историю и культуру, будет служить продолжением нас, а не возникнет на голом месте. Вы понимаете?
        - Пятая часть… - выговорил наконец Мэлор. - А медкомиссии?
        Ринальдо медленно кивнул. Мальчик бил точно; не давая передышки, он прорывал лопатками Ринальдо душный и плотный экран, прикрывавший «в», и Ринальдо вновь ощутил, как с треском прогнулась, напрягаясь и не пуская дальше, почти неодолимая преграда… даже не страха, а невозможности, полной противоестественности оглашения…
        - Нужен же какой-то критерий. Не жребий ведь бросать, правда? Не характеристики собирать… Медкомиссии оценивают чистоту генокода. Собственно, бесчисленные медики из комиссий понятия не имеют, как обрабатываются взятые ими анализы, - все идет на Большой комп Цюрихского генокартографического центра, и реально в курсе лишь два работающих там от Комиссии по переселению специалиста. Те, у кого вероятнее удачное потомство, получают преимущественное право на эвакуацию. Думайте об этом что хотите, Мэлор Юрьевич, - Ринальдо чуть развел руками, - но глупо было бы не воспользоваться такой возможностью, раз уж мы все равно поставлены перед необходимостью отбора. - Он помолчал, покусывая губу. - Может быть, вас немного утешит, что меня, например, не пропустили.
        - Почему об этом молчат? - медленно спросил Мэлор.
        - Как можно сказать об этом?
        - Как сказать? Просто! Языком!!
        - Языком, понимаю. Например, о спасении памятников. Умом все мы согласимся, что они должны быть по возможности сохранены. Просто потому, что без них люди будут уже не вполне люди. Но представьте, что перед миллионами встанет проблема: место на корабле, где мог бы быть живой я - или даже живой мой ребенок, кстати! - отдано мертвым кускам мрамора, или картинам, или книгам, которые человечеству нужны больше, чем я, но мне-то нужны гораздо меньше, чем я! Весело?
        Мэлор опять долго молчал.
        Молчал уже совсем враждебно. Ринальдо стало не по себе - и вдруг ему показалось, будто он понял, зачем рассказывает.
        Догадка была убийственной. Это не честность. Это всего лишь желание оправдаться - уже сейчас, не через годы, когда жизнь спасенной доли человечества без слов докажет правомерность мук и жертв, а теперь же. Пока Солнце еще не убивает, а убивают лишь спасители. Вот чего я жду, подумал Ринальдо с ужасом и отвращением, от которых опять сердце запнулось и темная пелена нависла над глазами, грозя упасть и захлопнуть мир; чтобы в итоге разговора - не разговора, исповеди! - этот мальчик, которому сам он навязал средневековую роль исповедника, принял его покаяние и убежденно сказал: да, вы поступали верно… или даже так: да, я вас прощаю.
        Но ведь он так не скажет.
        Он вошел сюда с глазами заботливого сына, а теперь смотрит не как духовник - как судья.
        Все-таки ошибка. Все-таки - усталость, и не больше того. Нельзя говорить!
        А я еще гордился…
        Ринальдо сунул ледяные руки под плед, но теплее не стало.
        - Разве не возросли бы возможности к спасению, если бы вам не приходилось действовать тайком? - спросил Мэлор тихо. - Если бы люди знали?
        Пути назад не было, следовало отвечать и впредь. Но Ринальдо попробовал выдавить ответ - и понял, что сломался. Сам вопрос человека, сидящего напротив, означал обвинение. Мальчик, с внезапной неприязнью глядя на чистое непримиримое лицо, которое только что так восхищало его, подумал Ринальдо. Почему ты как должное воспринял то, что я простил тебя? И даже не подумал ответить мне тем же? Ведь это ты взорвал три звездолета, не я. Твоя нерасторопность и некомпетентность. Но я не обвинил тебя, не стал грозить, я ведь знаю, что твои благодеяния и злодейства - лишь плеск напряжений и страстей на острие слепо летящей в жесткую бесконечность иглы, лишь лихорадочный танец молекул в тонком слое взаимодействия; и пока ты честен и добр в меру отпущенного страстной молекуле разумения, пока стремишься познавать и тем увеличивать эту меру, ты - чист. А ты будто балованный ребенок - получив прощение, сразу смотришь свысока. И знать ты стремишься для того только, чтобы всласть разбрасывать обвинительные вердикты. Только прощение соединяет - а ты тянешь к разрыву. Ты только показался хорошим. Я не верю, я не
нуждаюсь в тебе.
        Ринальдо откинулся на спинку кресла.
        - Индустриальные мощности и без того на пределе, - холодно сказал он. - В вас, я вижу, живет эта детская уверенность, что стоит напугать или подстегнуть - и люди начнут сворачивать горы. Не начнут. Строить больше кораблей просто невозможно - нет ни сырья, ни оборудования. Строить больше оборудования и добывать больше сырья невозможно - для этого нет необходимых оборудования и сырья. И так далее. Экономика стянута в тугой клубок, которому ничего не прикажешь ни кнутом, ни пряником. Она столь же сложна и самостоятельна, сколь любое иное глобальное явление. И то, что это явление мы создали сами, отнюдь не увеличивает нашу власть над ним. Вы, физик, имеете ли представление, например, о мезонном цикле?
        - Что?
        - Он применяется для создания силовых клапанов в инжекторах вспомогательных систем жизнеобеспечения. Маленькие такие, с ноготь, и на каждом корабле их порядка двадцати тысяч. Вижу, что нет. Я тоже нет. Этому шесть лет учатся. Как раз столько времени осталось до взрыва. За предыдущие шесть лет мы подготовили армию специалистов, превышающую ту, что была, в двадцать три с половиной раза. Это было все, что могли дать вузы, потому что на большее нет ни практикумов, ни тренажеров, ни обучающих аппаратов, ни их лент… их количество также увеличено приблизительно в те же двадцать три с половиной раза. И так далее. Это в условиях массового радостного энтузиазма по поводу переселения. А в условиях страха всеобщей гибели…
        - Вы обрекаете на смерть чуть не сорок миллиардов человек и молчите…
        - А вы, уважаемый Мэлор Юрьевич, настаиваете, чтобы мы любезно известили их об этом?
        - Не верю! Не верю я вашим индустриальным выкладкам!
        - Это не разговор, Мэлор Юрьевич. Экономика - не религия. От веры или неверия тут ничего не зависит.
        - Да все вместе мы…
        - Кто станет вместе? На чье сплочение вы рассчитываете? Улетающих с остающимися? Да только слово скажи - начнутся страшные, каких еще не видела планета, драки, бои, битвы! За места на кораблях! Исступленные и бессмысленные поиски виновных, самосуд, хаос, бойня! Мы не успеем вывезти и десятой доли того, что могли бы!
        - Какая бойня? Какой хаос? Да как вы думаете о людях? Какое право вы имеете управлять нами, так думая о нас?
        Лицо Ринальдо стало жестким, и морщины прорезались четко, как сабельные шрамы.
        - Ах, вот как вы заговорили! Но, простите, с какой стати я должен думать о вас лучше? Что вы-то знаете о людях? Сорок лет как государственные границы стали милым анахронизмом, вроде лондонских туманов, - а вы знаете, что в семи регионах мира мы до сих пор сталкиваемся с систематическими рецидивами расизма и национализма? Я уж не говорю о спорадических. Вы физик, одаренный, честь вам и хвала, никто не смеет оторвать вас от пера и бумаги, - а знаете вы, что такое, когда в дружинников сил безопасности стреляют из настоящих пулеметов и лазерных базук на дорогах? Средь бела дня? Знаете, что по крайней мере из трех регионов продолжают поступать в мир наркотики? Знаете? Слышали что-то… Есть о чем посудачить на досуге, когда мозг устал, после работы… Тридцать лет как окончательно исчезли из обихода деньги - и тем не менее до сих пор мы расследуем кражи. Зачем крадут? Я не понимаю. Из музеев, из общественных зданий, друг у друга… А знаете, что нам до сих пор не доверяют? Нам - Совету? Я не беру последние проклятые годы - но прежде!.. Все преимущества, даваемые статусом общественного деятеля, пропали еще до
моего рождения - и тем не менее рефлекс недоверия к управленческому аппарату не удается преодолеть. Дескать, эти-то уж себя не обделят! Иногда кажется, что он просто уже в генах застрял где-то… Вот вы же не верите мне сейчас.
        - Я верю, но дело не…
        - Не верите! Вы сидите и думаете: старый гестаповец, недобитый комендант Освенцима, вешает мне лапшу на уши, стремясь ускользнуть от справедливого возмездия!
        - Ринальдо! Что вы говорите!
        - И в то же время требуете, чтобы мы ввели всю эту чудовищную ораву в такое искушение! Да нас же просто сомнут! И вас сомнут с нами заодно, уважаемый Мэлор Юрьевич! Так за что мне доверять вам? Вы что, перестали сплетничать? Перестали лгать? Перестали пытаться управлять друг другом - вместо того чтобы учиться принимать и уважать друг друга? Вы, может, и поручитесь, что люди стройными рядами, забыв сон и трапезы, бросятся строить корабли для ближних своих и своих любимых. А я вам не поверю! Я поручусь, что из ста по крайней мере двадцать бросятся отбивать корабли у ближних! И по крайней мере пять из них будут с оружием, которым два века назад всякая сволочь просто нашпиговала планету! Вы можете сказать: я уверен в светлом начале человека; да, гуманизм переборет; да, взаимопомощь победит! А я так сказать не имею права! Я отвечаю за все это, и за светлое начало, и за гуманизм, и за вас, сидящего за письменным столом. И я обязан иметь запас прочности, обязан исходить из худшего, чтобы, когда солнце лопнет у меня над головой, я знал: там, на Терре, не обреченная на вымирание группка, а жизнеспособный
трансплантат человечества! Все висит на волоске, и если сказать об этом вслух, он может порваться. Может и не порваться, может, если сказать: мы успеем спасти не двадцать два, а целых, понимаете ли, двадцать три с половиной процента, - но может быть, и вообще ни одного! Выигрыш невелик, а риск чудовищен! Ибо может, может и порваться!..
        - Вы… - прохрипел Мэлор. - Вы…
        - Молчите. Хватит уже.
        - Но должен же быть какой-то выход! Ведь нельзя же… нельзя, чтобы вы были правы!
        - Нельзя? Совсем нельзя? Хорошо, любезный Мэлор Юрьевич, пусть я выживший из ума мизантроп. А все люди - замечательные, как вот вы. Но этот факт сам по себе никого из них не спасает. Всех замечательных мы все равно не успеем вывезти, понимаете вы, наконец?! Все равно, все равно, все равно!! - закричал он с отчаянием, накопившимся за многие годы. - Так не жестоко ли отнимать у этих замечательных обреченных целых шесть лет их замечательной жизни, полной любви, заботы, творчества! Может, пусть лучше живут так до последней секунды, нет?!
        Мэлор молчал.
        - Все висит на волоске. Миллионы лет жизни, тысячи лет цивилизации. Все, абсолютно все жертвы и страдания могут оказаться напрасными. Этого нельзя допустить. Грош нам всем цена, если мы это допустим.
        - Я понимаю, - сказал Мэлор безжизненно. - Но не могу согласиться с вами.
        - Это ваше право, конечно. Но это вам только кажется сгоряча.
        Лицо Мэлора было серым.
        - Я не могу здесь больше быть, - проговорил он угрюмо и опустил взгляд.
        - Не могу, не могу… - почти презрительно передразнил его Ринальдо.
        - Я к вам еще приду, - сказал Мэлор после паузы. Ринальдо с ледяной вежливостью ответил:
        - Буду очень рад увидеть вас снова.
        МЭЛОР
        На Земле шел дождь.
        Дрожащая завеса звенела и дышала, купая в жемчужном тумане невесомую громаду Совета, застилая горизонт. Пытаясь умыть этот мир. Мэлор был один.
        Солнца не было видно.
        Солнце…
        Вот, оказывается, как… Вот что происходит… Вот каков мир вокруг. Как же я ничегошеньки не знал и не понимал. Ринальдо, простите меня за то, что я, не зная и не понимая, возмущался вами!..
        Как дико…
        Как скучно.
        Как ничего нельзя сделать. Хоть расшибись об стенку, хоть облейся бензином и чиркни спичкой прилюдно - ничего, ничего не изменится, только перестанешь быть. А в положенный час расколется небо, солнце вспухнет страшным цветом, и лопнет, и покатит в пустоту зыбкие волны огня… совершенно независимо от меня.
        Как противно все, как гнусно. Что же это они сделали?
        Это не они. Познание происходит методом проб и ошибок. На ошибках учатся. Ха-ха.
        Ну ведь невозможно же, чтобы весь этот мир, весь мир?.. Все миры этого солнца, и Ганимед, где Бекки моя ждет, и волнуется, и не знает, что думать. Весь мой мир, все люди, с которыми я встречался, и с которыми встретился бы позже, и с которыми не встретился бы никогда… И дом, где я родился, на косогоре над подмосковной речушкой Лбовкой, которой и на картах-то нет, - но ведь в ней, в ней мы, мальчишки, ловили щурят прямо руками в прозрачной воде под ветлой; и церквушка на пригорке, смешная и домашняя, как курица… Кто их-то вытащит из огня? Тадж-Махал, Лувр. Без них нельзя, а без церквушки можно?
        Да пусть я сгорю, но ветла и щурята должны спастись!
        Университет над холодной царственной Невой; Крым, зазубренный Карадаг, где я отдыхал и так скоропостижно влюбился в эту… длинноногую, и сама эта длинноногая, и те, в кого она влюблялась до и после меня…
        Не остановить.
        Солнце. Этакая прорва, этакий мешок раскаленной плазмы, лопнет и затопит все до Плутона, ничего не останется.
        Как жить-то не хочется.
        Тоска. Хоть ложись на землю и лежи, пускай дождик щелкает напоследок по спине. Пей из луж. Мэлор опустился на колени, потом на четвереньки, приблизил лицо к переплясу пузырей. Кажется, пузыри к хорошей погоде. Как это… к ведру. Вгляделся в темный, скачущий контур своей тени. Скорчил какую-то рожу. Плюнул. Встал.
        В сверкающей пелене впереди уже угадывалось окончание аллеи и смутные очертания орнитоптеров на стоянке. Шумные потоки дождя разбивались о жесткие прозрачные крыши, водопадами рушились наземь. Туда идти не хотелось. Возвращаться к Совету не хотелось. Хотелось спрятаться, заползти в потайную нору, чтоб никто не тревожил, и от бессилия плакать. Даже Бекки не надо, пусть будет подальше от этой норы. Это нора слез… отчаяния, тупого, серого, рвущего грудь слепым желанием что-то разбить, кого-то наказать, кого-то умолять, чтоб не случилось то, что случилось… Чтоб не он, не Мэлор, вывел этот закон проклятой дисперсии. Чтоб не его вызвали в Совет и не ему рассказал Ринальдо весь этот ужас. Чтоб жить нормально еще шесть лет. Ведь смертельно больным врачи не говорят. Шесть лет. Шесть лет.
        Что же можно сделать? Что я могу сделать, что?!

«Координационный центр - дирекции Института физики пространства. Все эксперименты на установке М.Ю. Саранцева немедленно прекратить. Установку законсервировать до специального распоряжения. Быть готовыми к ее отправке на Землю в ближайшее время. Подготовить всю документацию. Астахов».

«Бекки, родная! Со мной все в полном порядке, так что за меня совершенно волноваться не надо. Но тут оказалось, что мне нужно сделать очень нужную и очень срочную работу. Поэтому когда поедем к пингвинам - по совести сказать, не знаю. Постараюсь поскорее. Очень хочу кормить их с рук, как ты показала. Очень люблю тебя, поэтому сделать эту работу должен. Целую. Привет всем нашим. Мэл».
        - Проходите. Председатель Комиссии извещен и ждет вас.
        Мэлор вошел в уже знакомый кабинет.
        Ринальдо действительно ждал, будто и не сходил с того места, где оставил его Мэлор восемь дней назад. Он казался посвежевшим, и только усталая складка у рта время от времени принималась трепетать, словно крыло подбитой, умирающей птицы.
        - Добрый день, - сказал Ринальдо. - Чем порадуете?
        Мэлор даже не смог заставить себя сесть напротив Ринальдо на свое прежнее место - еще идя к столу, выкрикнул:
        - Я знаю, как стабилизировать Солнце!!
        Стало тихо. Пальцы Ринальдо медленно стиснули подлокотники.
        Сколько этот кабинет слышал подобной тишины.
        - Это невозможно, - настороженно проговорил Ринальдо. Мэлор поспешно выдернул из нагрудного кармана куртки пачку убористо исписанных листков, из толщи которой, плавно развернувшись, свесились едва не до пола воздушно колышущиеся языки рябых от цифр распечаток.
        - По-моему, возможно. То есть я уверен. Я готов немедленно обсудить это с вашими экспертами. Во всяком случае, имеется колоссальный шанс. Эффект декваркования нейтрино, обнаруженный нами на Ганимеде… столь трагично… позволит отрезать Солнце от нейтринного фона Галактики. Вот… - Он протянул Ринальдо дрожащие листки. - Вы сказали, что ваши астрофизики убедились в необратимости процесса. - Ринальдо смотрел враждебно, недоверчиво; и, по мере того как Мэлор говорил, уверенность его таяла. - Они ошиблись… по-моему. Три года назад, после работ Стюарта по нейтрино, они могли бы… Впрочем, это было совершенно вне их компетенции. Одним словом, я с моей техникой… ну, в эн раз увеличенной, усиленной… Суть проста. До работ Стюарта само понятие обломка нейтрино было абсурдом. Стюарт теоретически предсказал возможность их существования, а я их теперь волей-неволей получаю. Декваркованные нейтрино не в состоянии подпитывать ядро. Мы заэкранируем Солнце, снимем излишек энергии и, пока процесс не замрет, будем держать его в нейтринном дефиците.
        Ринальдо сидел не шевелясь, словно окаменев, но в его участившемся дыхании отчетливо стали слышны глубинные всхрипы.
        - Кто может подтвердить ваши расчеты? - отрывисто спросил он.
        - Любой из нашего института. Любой другой специалист по сверхслабым взаимодействиям. Экспериментальное подтверждение есть - взрывы кораблей.
        - Хорошо, - медленно произнес Ринальдо. - Это очень хорошо.
        Он еще не знал, что предпринять.
        Ведущая группа лучших в мире экспертов клялась, что воспрепятствовать процессу не в силах человеческих. Это было шесть лет назад. И год назад она тоже клялась, а в это время существовали работы чистого теоретика Стюарта, о котором я даже не слышал, и если бы этот Стюарт или любой другой из знакомых с его работами нейтринщиков знали об угрозе… Ах, наука, наука. Не стоит на месте. Все резче, все чаще и чаще совершает непредсказуемые скачки. Совершенно в иной области создан метод. Три года назад. Все было зря.
        Наверное, это так. Наверное, талантливый мальчик прав, он специалист. Во всяком случае, это действительно колоссальный шанс. Значит, ничего не надо было делать! Просто сообщить вовремя на Ганимед. Всего-то надо было - допустить к информации по Солнцу шестнадцать человек персонала Института физики пространства на Ганимеде. Почему этого не сделали? Кто был тогда председателем Совета, кто составлял списки? Шуман? Преступник! Все зря!
        Сотни тысяч жизней…
        Теперь строить вокруг Солнца барьер из генераторов, которые все спасли бы, если бы их придумали вовремя, если бы тремя годами раньше узнал о происходящем этот мальчик, или этот Стюарт, или еще кто-нибудь, о ком я не имею представления и никогда уже не буду иметь, и не смогу зачислить в список допущенных к информации, ибо в список зачисляют уже после сделанного, а не до. Оттого, что на деяние не рассчитывают. Оттого, что никогда не знаешь наперед, что кому нужно сказать, чтобы через десять, через двадцать лет это дало бы науке возможность творить не смерть, а жизнь, и потому надо говорить или все всем, или ничего никому, и выбираешь второе, потому что говорить все всем просто невозможно, физически невозможно, это информационный потоп… Все - всем. Не коттеджи всем, не модные орнитоптеры всем, не одежду всем на любой вкус - информацию. Невозможно.
        Поздно.
        Мы увязли. Мы увязли!!!
        Мальчик. Всего ты не знаешь. И у меня уже нет сил сидеть под твоим обвиняющим взглядом, нет сил сызнова начинать о том, что строившиеся в дикой спешке колоссальные заводы горючего для звездолетов уже отравили Антарктиду отходами. Два из них удалось вынести на Венеру, но один - на Земле, самый первый, здесь проще и быстрее, нам нужно было искать планету по всей Галактике… И вот чаек больше нет, нет пингвинов, нет сверкающих льдов, и океан превращается в тяжело колеблющуюся пустыню. Течения разносят отраву, завод на полном ходу, и бороться нет возможности. Будет ли Терра, не будет ли - мы смертельно ранили Землю сами, и через четыре, хорошо - пять лет здесь нельзя станет жить; даже законсервировав завод, остановить растекание яда можно разве лишь вылив в океан миллиарды тонн какого-нибудь нейтрализатора, который еще не создан, не придуман даже, для производства которого понадобится целая новая отрасль и который скорее всего истребит жизнь еще вернее. Мы торопились. Нам было не до Земли, которая все равно сгорит. И этого я уже не скажу тебе, я уже не верю, что ты меня простишь. Не я это начал, я сам
узнал обо всем только год спустя после начала ада, когда Шуман вызвал меня и сказал: «Выручай. В этой каше нужна твоя интуиция», - хотя какая это интуиция, просто совесть… Но не простишь ты меня. Меня. Потому что я рядом. Потому что именно я захотел перестать врать.
        Мэлор ждал.
        Да что же это за издевательство?
        Заклинаю тебя, молю, пусть будет взрыв!
        Что же делать? Отменять все? Бороться за океан? Строить генераторы, которые утихомирят светило? А если не утихомирят, если снова ошибка - и плюс упущенное время… Проверять? Собрать Совет. Перед ним… нет, перед целой Землей и планетами заявить: мы убили двести тысяч народу, мы отравили невозвратно уже седьмую часть планеты, мы обманывали вас всех несколько лет - по ошибке? Потому что побоялись когда-то сказать правду тем, кто мог нас спасти? Мог и не спасти, да, - но мог и спасти? И по халатности погубили свой мир? По недосмотру?
        По неграмотности?
        По тщеславию?
        Все зря… Не нужно было лихорадочное строительство гиперсветовых монстров, горячечное возведение громадных заводов, унизительные генетические освидетельствования, ложь… А все муки последних дней - какая насмешка!
        Выйти и сказать: мы уж приготовились бросить гореть четыре пятых человечества, четверых из каждых пяти, - но недоразумение разъяснилось?
        Но не будем расслабляться, засучим-ка, друзья-товарищи, рукава еще повыше и начнем снова спасаться уже не от огня - от воды?
        Да кто нас станет слушать? Кто после такого поверит вообще хоть одному слову? И все в момент, когда десятки видов уже вымерли там, в Антарктиде, где даже воздух отравлен? Это общество, пусть не слишком четко, но все же функционирующее сейчас, превратится в обезумевшую толпу, рвущуюся к кораблям!
        Что же делать?
        Ринальдо лихорадочно перебирал варианты… Вернее, ему казалось, что он перебирает варианты, а на самом деле голова его была звеняще пустой. Вариантов не было и не могло быть; была лишь страшная альтернатива, которой все боятся от сотворения мира: или - или. Он сидел и пытался придумать что-то третье, какой-то боковой выход, обходную лазейку, отлично понимая, что компромисса быть не может, и даже понимая краешком сознания, что выбор, собственно, предопределен.
        Невозможно допустить, чтобы такие усилия оказались напрасны.
        И еще несколько долгих секунд Ринальдо не мог продавить воздух через гортань. Первое же произнесенное вслух слово сделало бы выбор окончательным, и выбор этот был столь страшен, столь непоправим и необратим, - хотя другой был еще страшнее, - что мышцы отказывались повиноваться сознанию.
        - Вы просто спасаете мир! - с ненатуральной восторженностью воскликнул Ринальдо, и от пронзительного, невыносимого ощущения собственной подлой фальши его буквально перекосило. Этот искренний мальчик, которого он сам сюда привел и сам поставил зачем-то судьей над собою, жестоким судьей, из горячо горящей капли благородного металла вдруг сделался окном враждебного мира в ту каморку, где омерзительный голый Ринальдо творил непотребство; и за окном этим - господи, за окном глаза, глаза, глаза! Если бы какой-то шторой задернуть его! Если бы можно было выключить Мэлора, как выключают телекамеру, когда заканчивается предназначенная для трансляции программа!
        Но человек, пока он жив, есть нескончаемый процесс наблюдения и анализа; задернуть штору можно лишь залепив яркую и цветную картину мира в его сознании белесой, студневидной мутью искажений. Обманутый уже не может простить и помочь, это так. Но он и не простить не может.
        - Враз, конечно, всю систему не переориентируешь, - продолжал Ринальдо, с болезненным любопытством глядя, как надежда сникает во взгляде Мэлора. - Мы, безусловно, проверим ваши выкладки не раз и не два, я сегодня же свяжусь с экспертами, с астрофизиками на Трансмеркурии. Вы… Сейчас еще просто невозможно по-настоящему оценить совершенный вами научный подвиг, Мэлор Юрьевич!

«Что с вами?» - едва не сорвалось с языка Мэлора, но ни единого слова было не вставить в хвалебный и все-все разъясняющий поток словесной пены. Мэлор слышал то, что надеялся услышать, идя сюда, - но это было страшно. Умное, измученное лицо Ринальдо, которое преследовало Мэлора понимающим и требующим взглядом и во сне, и за терминалом, вдруг превратилось в тошнотворную маску не то фигляра, не то дебила. Хотелось крикнуть: «Он заболел!», но было не прервать. Мэлор уже плохо слышал, что говорит Ринальдо, - тот нескончаемо говорил о Терре, о том, что работы и по связи, и по экранировке звездного ядра следует доводить именно там, и Мэлору хотелось как можно скорее сказать: «Да, да, я согласен» - и уйти отсюда. Но Ринальдо вил и плел аргументы. Преображение сидевшего напротив человека было невыносимым; казалось, он разлагается заживо. Мэлор не мог уразуметь, что происходит, но, хотя убедительная речь Ринальдо вилась легко и свободно - куда свободнее, чем в прошлый раз, и каждый довод был безупречен, каждый пример красноречив, все это было ненастоящим, и именно поэтому Мэлор был готов ответить «да» на что
угодно, лишь бы прекратить обоюдную пытку. Хрупкая ваза вновь ощутилась в его ладонях и грозила вдребезги разбиться от малейшего движения против.
        - Ринальдо, - все-таки вымолвил он едва слышно, когда человек, сидевший напротив, сделал паузу, чтобы выпить несколько глотков грейпфрутового сока из стоявшей перед ним пузатой уютной чашки, - что с вами?
        Ринальдо, хотел он сказать, то, с чем вам пришлось столкнуться, - ужасно, и мне страшно за вас так же, как за себя, и жаль вас, как себя, и я преклоняюсь перед вами за ваше мужество, хотя я и не сразу понял вас; но если вы теперь не понимаете меня, это на руку только тем, о ком вы говорили с такой ненавистью: тем, кто до сих пор стреляет из пулеметов на глайдерных трассах, тем, кто до сих пор травит людей наркотиками, тем, кто стал бы драться за корабли, а не строить их… Но не успел. Ничто не сдвинулось и не приоткрылось в маске то ли фигляра, то ли дебила; измученный добрый волшебник, потерявший свою волшебную палочку, по которому Мэлор так скучал всю эту неделю и которого так мечтал обрадовать, вернув ему его пропажу, не возвращался. Кукла напротив, спеша, вновь открыла рот.
        - Поймите меня правильно, Мэлор Юрьевич. Подвергать риску Солнце, когда эвакуация практически еще даже не началась, мы не вправе. Это безответственно. Трудно рассчитывать, что попытка вторжения в процессы, идущие в ядре, с первого раза пройдет должным образом. Сейчас у нас есть хоть эти шесть лет, а если вы что-то напутаете, может даже их не оказаться в запасе. Поэтому наиболее разумным мне представляется, повторяю, проведение всей подготовительной работы на искусственном спутнике Терры. Там же вы сможете набрать экспериментальный материал, чтобы, вернувшись, действовать уже безошибочно и наверняка. Когда у нас на руках будут, что называется, все козыри - тогда я смогу выступить перед Советом с тем, чтобы мгновенно повернуть всю политику. В этих условиях мне будет легче выступить и перед Землей - ведь у нас с вами, дорогой Мэлор Юрьевич, будет что сказать людям конкретно. Не прекраснодушные абстракции, а наработанный дельный материал. Мы не только напугаем, но сразу и укажем выход из кризиса. Согласитесь, это наиболее гуманно и порядочно. А до той поры о наших с вами консультациях лучше никому не
знать. Я отправлю вас на Терру ближайшим рейсом со всей аппаратурой и всеми материалами, которые вы мне укажете. И в сопровождении своего секретаря, которому я доверяю абсолютно - и вам советую. Первоочередной задачей вашей тем не менее остается связь. Ну, как вы сами сказали, это дело недель. От дирекции вашего института мы пока все это скроем. Сообщим, если вы не против, что вы просто в длительной и срочной командировке. Вы не против? Я очень рассчитываю на вашу порядочность и ваше чувство ответственности. Вас просто, что называется, Господь нам послал в последнюю минуту…
        Возразить было нечего. Не к чему было придраться. Но лучше бы человек, напротив, продолжал бросать сдавленные, мучительные слова о бедах, чем извергать этот неуязвимый, безукоризненно жизнеутверждающий, без сучка без задоринки бред. «А Бекки?!» - в ужасе подумал Мэлор и опять не смог сказать ни слова; невозможно было назвать при хрупкой фальшивой вазе имя той хрупкой настоящей, маленькой и нежной, которую все эти дни, на два-три часа в сутки отлепляясь от вычислений, он нескончаемо целовал и любил, и стонал во сне.
        - Хорошо! - выкрикнул Мэлор. - Хорошо! Но… вы… я ведь всерьез…
        - О чем разговор! - с добродушным возмущением развел руками Ринальдо.
        О чем угодно. Но только не об Антарктиде, не об океанах. Широкий эскалатор понес Мэлора вниз, позади могучим и чутким изваянием тяжелел Чжуэр; орнитоптер со значком Совета уже приготовлен был у входа, и на правительственном космодроме гравигенный катер спецназначения уже дожидался двух пассажиров; но об океанах Мэлору так и не сказали.
        Искусственным спутником Терры именовался один из серийных грузопассажирских лайнеров, который не пошел после разгрузки в порожний прогон обратно к Земле, а был выведен на стационарную орбиту вокруг планеты назначения. На первом этапе колонизации, когда даже минимальное благоустройство внизу было еще делом относительно отдаленным, этот звездолет, в просторечии называемый Переходняком, служил базой Террианского координационного центра - зародыша как будущего Совета Терры, так и ее будущих исполнительных инстанций; здесь же был сконцентрирован неприкосновенный запас техники и продовольствия на случай каких-либо осложнений в том или ином очаге колонизации.
        Звездолеты прилетали и улетали каждый день. В сущности, выполнялся план Чанаргвана - челночная переброска начального запаса техники «набитыми до хруста» кораблями, с той лишь разницей, что теперь они не взрывались на старте; исчезновение первых трех так и осталось для Земли трагической загадкой. Мэлор, избравший для своей лаборатории помещение бывшей навигационной рубки, ежедневно наблюдал оранжевые вспышки в недалекой старт-финиш-зоне, откуда, вскоре после каждого финиша, начинали тянуться к планете и, реже, к Переходняку длинные вереницы даже без увеличения достоверно наблюдаемых пассажирских и грузовых планетолетов. Работа Мэлора обеспечивалась с размахом; весь ремонтный завод звездолета был переориентирован на безотлагательное выполнение его заказов, и навигационный компьютер почти опустевшего космического города находился целиком в его распоряжении. Штат помощников зато был невелик: два оператора, технолог да Чжуэр, выполнявший роль посредника между Мэлором и Коорцентром и немного иронично, но гордо, с каким-то необъяснимым оттенком ностальгии называвший себя офицером связи. Впрочем,
малочисленность персонала отнюдь не угнетала Мэлора и даже была ему на руку. В еженедельных сводках для Ринальдо Чжуэр однообразно сообщал, что М.Ю. Саранцев работает ровно, увлеченно, хотя и несколько механически, частенько засиживается за компьютером ночами, занимаясь теоретическими проблемами и разработками по регулировке ядра, от сближения с кем-либо уклоняется, хотя не угрюм, скорее просто рассеян, замкнут на деятельность собственного мозга. Копии с материалов Мэлора, аккуратно передаваемых им Чжуэру, прикладывались к сводкам и отсылались на Землю тоже. Предполагалось, что таким же образом через две-три недели уйдет и разработанная технология аппарата связи, который затем будет быстро построен посредством копирования здешнего экспериментального образца, после чего Ринальдо и Мэлор смогут вновь побеседовать непосредственно и обсудить планы на будущее.
        Мэлор не возлагал на этот разговор никаких надежд. Более того, он никоим образом не хотел этого разговора. Он не поверил бы теперь ни единому слову Ринальдо, а ответно лгать ему в глаза или поддакивать с деланным сочувствием в ответ на его фарисейство было свыше сил Мэлора.
        Было ясно, было очевидно, что Ринальдо обманул его подло и малодушно; Мэлор не мог теперь подобрать никаких объяснений действиям Ринальдо относительно него, Мэлора, кроме отчаянного нежелания круто изменить политику с эвакуации части на спасение всех. Дурман повиновения из сострадания рассеялся.
        Ринальдо был теперь прозрачен для Мэлора: щуплый перепуганный тиран, бросающий в термоядерную топку сорок миллиардов человек ради того лишь, чтобы скрыть свою безграмотность, замести следы и продлить мертвое вращение маховиков и шестерен изжившей себя власти. В голове не укладывался этот ужас.
        О чем тут можно будет говорить? Отвечать на такое нужно не словами. Сегодня - день ответа.
        Должно удаться.
        Откуда же берутся такие люди до сих пор, в тысячный раз с болью и ненавистью думал Мэлор, идя в свою рубку. Серебристые мягкие ступени - на вид зеркальный металл, на ощупь текинский ковер - винтом возносили его выше и выше, к тому мигу и той точке пространства, где он сможет наконец отомстить и поставить все на свои места. Власть развращает, растлевает, думал он, идя по безлюдному коридору, залитому веселым, как бы солнечным светом, власть, власть. Что она такое? Неужели только ради утехи больного самолюбия, не имея никакой иной корысти, можно пойти на преступление? Невозможно поверить, и не верить - нельзя; преступление совершилось у меня на глазах, и я даже не сразу это понял, потому что это невероятно, немыслимо. Он же просто от меня избавился. Вышвырнул. Сослал, чтобы я не шумел. Ненавижу, ненавижу! И как ловко эти мерзавцы пользуются тем, что у нас совесть есть, а у них - нет. А я еще берег его, боялся слово резкое сказать, сострадал… Вспоминая свое сочувствие и уважение, загипнотизировавшие его во время последнего разговора, Мэлор готов был выть от унижения и бессильной обиды.
        Да неужели всякая необходимость напрячь силы общества сверх обычного из-за таких вот Ринальдо будет до скончания века приводить не только к героизму, но и к фашизму? Но тогда этот палач в чем-то прав: скажи правду, и скачущими пузырями вынырнут из беспросветно-коричневой жижи времен шарнирно шустрые, как марионетки, штурмовые отряды с негаданными шмайссерами образца XXII века; и лица тех, кто, надрываясь, строит корабли и сам готов без понуждения забыть себя ради ближних, плотно лягут в перекрестия лазерных прицелов для того, чтобы способность к любви и самопожертвованию обрела единственный, беспросветно-коричневый адрес. Ах, вы живете ради людей? Так живите ради тех людей, которых мы вам укажем. А кто вздумает выбирать сам - пуля. Сколько их будет, мерзавцев? Пять процентов? Пятнадцать? Пятьдесят? Уже не знаю. Уже не уверен, что пять. Нет, нельзя искушать перенапряжением; для таких, как этот Ринальдо, перенапряжение - золотое времечко. Но что же делать, если без перенапряжения не спастись?
        Хватит, хватит, я все исправлю, думал Мэлор, опуская дрожащие, ледяные руки на кристаллические сенсоры пульта, наконец-то их безграмотность я обращу против них, на пользу нам… Тяжело, страшно - но что же делать? Кто, если не я? Землю-то, людей-то надо спасать! И щурят, и ветлу над Лбовкой… и те сотни километров Китайской стены, которые не предназначены для эвакуации… Во что бы то ни стало.
        Сложные соцветия индикаторов экранировки и сигнализации расцвели на панелях; в открывшемся, казалось, прямо в искрящуюся звездную бездну панорамном экране было видно, как гиперболическая громада смонтированного в пространстве генератора поплыла, ориентируясь - блики звезд текли по ее полированным бочкообразным бокам, - и уставилась семисотметровым раструбом на солнце Терры. Мэлора била нервная дрожь, и мимоходом он пожалел, что не прихватил свитер; он начинал революцию один, без прикидок и проверок, он никому не мог доверять из тех, что были вокруг; и неудачи не должно было быть, победа нужна была с первой попытки. Изнутри на двери рубки беззвучно и массивно наползли тускло отблескивающие листы непробиваемых штор, четко вошли в пазы - и с мягким, но раскатистым в хрустальной тишине зала щелчком захлопнулась блокировка.
        Запел зуммер. Мэлор дал контакт, и голос Чжуэра встревоженно сказал из селектора:
        - Мэлор Юрьевич. Куда такая утечка энергии? Сегодня эксперимент не оговаривался и в утвержденном плане не значится, по-моему.
        Вот я и начинаю врать. Но что делать-то? Вести себя подло с подлецами - долг честного человека, подумал Мэлор в тысячный раз. И все равно ему было душно и тошно, и в глубине души он не был уверен в правоте этой истины - от нее тоже припахивало пьяным перегаром какого-то захолустного штурмбаннфюрера, перебравшего шнапсу, оттого что его обошли по службе.
        Счастье, подумал Мэлор, что не видно лица.
        - Вы ошиблись, - сказал он. - Это из другой сферы.
        По линии работы со звездой, а не по связи. - Он старался говорить совсем ровно, чтобы не выдать бешеного волнения. - Помните, в самом начале планировался параллельный проект «Регулировщик»?
        - Да, помню, - сказал Чжуэр после паузы. - Ринальдо говорил.
        Будь проклят ваш Ринальдо, думал Мэлор, распаляя себя. И ведь я было раскусил его, когда узнал о медкомиссиях; а он, почувствовав, начал вываливать ужас за ужасом, так что я жалеть его начал, гада…
        - Но сроки не были утверждены, - закончил Чжуэр.
        - Считайте, что я потихоньку начал, - отрезал Мэлор.
        РИНАЛЬДО
        - Ринальдо, - напевно и тихо сказала Чари.
        Точными, чуть угловатыми движениями подростка она поставила на столик два бокала, полных ароматного сока, и, не присаживаясь, отошла к окну. Остановилась к Ринальдо спиной; разрозненные ленточки ее короткого платья, разлохмаченные и развеянные движением, улеглись, и длинные полосы прозрачного шарфа, далеко отставшего, пока Чари шла, невесомыми извивами протекли по воздуху ей вдогон и не спеша опали. Этот шарф, который Чари так любила в память их первой встречи, молча выжигал душу Ринальдо, он казался рябым от цифр - так напоминало его нервное и таинственное колыхание распечатки Мэлора, развернувшиеся из его бумаг в тот последний день. Светлая тоненькая фигурка замерла на фоне распахнутого в небо слепящего окна.
        - Вы похожи на Санта-Клауса, - не оборачиваясь, сказала Чари. - Вы такой хороший… Знаете, я могу отвернуться или зажмуриться и все равно всегда знаю, где вы. Всей кожей чувствую. Потому что от вас идет тепло. И взгляд у вас как горячая добрая рука. Я всегда чувствую, куда вы смотрите. Сейчас - вот сюда. - Она заломила за спину тонкую сильную руку, мизинцем провела по своей шее, по смешным позвонкам, обтянутым гладкой загорелой кожей. И негромко, счастливо засмеялась вдруг. - А сейчас - вот сюда. - И, опустив руку, положила ладонь на нежное, смуглое бедро там, где обрывался спутанный ворох платья.
        Ринальдо смотрел на шарф, свисавший вдоль бедра. Шарф казался рябым.
        - Вы просто телепатка, Чари, - сказал Ринальдо сквозь ком в горле.
        - Нет. Просто вы очень хороший.
        - Чари, вы меня этими словами просто убиваете. Я чувствую себя каким-то обманщиком. Вы же ничего не знаете про меня.
        - Знать… Что мне за дело, какие поступки вы совершали? Какие слова говорили кому-то? Мне важно, какой вы. А я это чувствую. Скажите, Ринальдо, - произнесла она глухо от скрытого волнения, - если бы… молодая красивая девушка в вас влюбилась как сумасшедшая… вы были бы рады?
        - Чари, мне… - Он не сразу собрался с силами для ответа. - Мне прежде всего было бы очень совестно. Вы ведь сами сказали: молодая и красивая. Значит, уж всяко она не в меня влюбилась, а в того, кого выдумала, потому что с какой стати ей, такой, влюбляться в меня? А я как бы использую ее грезу, чтобы потешить замшелое мужское самолюбие… Нет, я не смог бы радоваться.
        Она помедлила, - она тоже не сразу смогла продолжить.
        - И вам это даже не помогло бы в работе? - горестно пробормотала она.
        Против воли Ринальдо чуть улыбнулся.
        - Чари, вы ужасно похожи на мальчишку. И статью, и характером.
        Она рывком повернулась. Шарф, прилипнув к воздуху на миг, замкнулся вокруг нее прозрачно-синей двойной спиралью, а потом стал медленно, невесомо разматываться. С пунцового лица на Ринальдо смотрели громадные пламенные глаза.
        - Я девочка, - страстно выдохнула она так, словно открывала ему самую страшную и самую пленительную свою тайну.
        Однажды она пришла к Ринальдо прямо в Совет - в строгом темном платье до полу, преображенная и странно повзрослевшая то ли на несколько лет, то ли на близость с любимым. Она сказала, что ее зовут Ревекка Иде, и Ринальдо не сразу вспомнил, откуда ему известно это имя.
        - Вызов подписан был вами, - мертвенно говорила она, так убийственно напоминавшая Чари, хотя совсем не была на нее похожа; а он тем временем листал в памяти личное дело Мэлора. - Прошло уже два месяца. Я нигде ничего не могу узнать. Я обращалась в информационный центр, но там вообще нет данных на Мэлора Саранцева. Скажите хотя бы - он… жив?
        - Вы его жена?
        - Я его жена.
        - Не беспокойтесь ни о чем. Ваш муж жив, конечно, и плодотворно работает. Вы еще будете гордиться им…
        - Я им давно горжусь. Я хочу гордиться им с ним рядом.
        - Пройдет еще несколько месяцев, а может быть, даже недель, и вы встретитесь. Обещаю.
        - Но что все это значит? Я никогда не подозревала…
        И Ринальдо, вспомнив, что на Терру эту женщину не пропустили и что он, вдвое старше ее, давно отлюбивший, виновный, сгорит с нею в один и тот же миг, содрогаясь от отвращения к себе, снова начал безукоризненно лгать.
        С того дня он скрывался от Чари. Ему было приятно слушать ее, видеть ее, ощущать рядом стройную страстную молодость - поэтому он не имел на все это права. Ссылался на занятость, когда она звонила, говорил скупо и отчужденно. Прятался. Выдуманная юная влюбленность, как и следовало ожидать, не протянула и десяти дней; Чари пропала. Ринальдо знал: уже на кого-то другого, притягивая, смотрят ее глаза, чьей-то другой руки ждет и просит ее чуткая кожа; он был этому горько рад.
        Заработает связь, думал он.
        Не объясняя цели, он уже поручил специалистам Меркурианского астрофизического центра просчитать якобы чисто теоретическую задачу: количество энергии, необходимое для разрушения в околосолнечном пространстве нейтринного фона с учетом концепции Стюарта - Саранцева. Робко, как бы из-под полы он перенацелил сразу несколько лабораторий экологической службы с практической задачи ограничения нарастающего заражения регионом Южного тропика на поиск возможностей в обозримом будущем погасить это заражение полностью, и профессора, имеющие допуски к сверхзакрытой информации, но ничего уже не понимающие в скачках намерений и планов правительства, привычно и мужественно выражали неуверенность в существовании таких возможностей. Ринальдо и сам не знал, зачем отрывает до предела занятых, надрывающихся людей от конкретного дела ради мечты, которую всерьез даже боялся планировать осуществлять. Иногда в нем вдруг просыпалась немощная, необъяснимая надежда, и он суетился, посылал рекомендации и указания, проводил консультации… Не объясняя. Как бы ни для чего. Но в глубине души он твердо и безнадежно знал, что все это
действительно ни для чего, и по ночам, оттесняя маленькую горячую Чари в мрак, над ним нависало и медленно падало, с хрустом проламывая дымящиеся ребра базальтовыми плитами букв, докрасна раскаленное слово «поздно», - и он кричал. И, просыпаясь, думал: заработает связь. Тогда я позову его. Мы сядем друг напротив друга и еще раз спокойно все обсудим. Еще раз. Обсудим спокойно. И будем друг другу доверять во всем. И все исправим. И его будет любить его жена. И я смогу смотреть людям в глаза. Он ждал, но как заведенный непреклонно и точно выполнял свой долг: корабли уходили уже дважды в сутки, начальный запас техники был уже перечелночен на Терру, и оттуда с обратными рейсами сообщали о нормализации положения колонистов; Совет ежедневно получал скрупулезные и точные сводки, которые Ринальдо полностью составлял сам; растекание отходов в Южном полушарии было практически приостановлено, и многократное просчитывание на моделях давало надежду, что по крайней мере в течение двух с половиной месяцев границы зоны заражения не будут расширяться, так что председатель Совета Ромул Нгоро, поздравляя экологов с этой
почти невероятной победой, посетил их плавбазу в море Уэдделла и на пресс-конференции ни с того ни с сего решился заявить, будто очаг распространения военных ОВ удалось, кажется, локализовать наконец, - а Ринальдо, услышав это, вынужден был начать прикидывать, что месяца через два нужно будет, чтобы объяснить неизбежный прорыв заграждения, придумать какое-нибудь полуторавековой давности глубоководное захоронение радиоактивных отходов, растревоженное предыдущей катастрофой; он делал это и многое другое, но как во сне. И по утрам, усталый и обессиленный после нескольких часов маетной дремоты, он просыпался в ужасе от наваливающегося дня, тяжко наполненного ненастоящим; пока суета очень нужного и очень срочного ненастоящего не захватывала его с головы до ног и не отвлекали от беспросветной утренней тоски частные успехи - корабль загрузили на три часа раньше планового времени; силы безопасности накрыли фабрику наркотиков в высокогорной пещере на территории Таиланда; заводам на Венере удалось поднять выпуск рабочего вещества почти на два процента, а значит, можно либо отправлять к Терре один дополнительный
корабль в тридцать семь дней, либо почти на два процента снизить убийственный выпуск рабочего вещества в Антарктиде, и надлежало срочно и безошибочно выбрать, что предпочесть, - пока он не тонул во всем этом, ему хотелось биться об стену головой. Он шел к стоянке орнитоптеров, летел в Совет, вокруг были по-доброму возбужденные этими успехами сильные люди, и Ринальдо, пряча глаза, шептал: заработает связь.
        Родные, замечательные, ну подождите еще месяц. Я попрошу его вернуться, мы сядем друг напротив друга и все спокойно обсудим. Совсем все, клянусь вам. Совсем все.
        ЧАРИ
        - Ой, да брось ты дурить, - проговорил Аскольд почти ласково, но с каким-то ленивым пренебрежением. - Ты же сама хотела.
        Чари сердито поправила платье.
        - Сама хотела, сама и расхотела, - ответила она. - Шагай, шагай, бычок. Руки загребущие, а целоваться не научился. Цвет лица мне помнешь.
        Аскольд презрительно фыркнул и двинулся было вновь ее обнять - нефритовая буддийская свастика с внутренним подсветом тяжело мотнулась на серебряной цепочке по его обнаженной груди. Чари отпрянула и, продолжая пятиться, поднялась на ступеньку крыльца.
        Ступенька скрипнула.
        - Хоть бы каменюку снял сначала, - сказала Чари, успокаиваясь.
        Аскольд ласково погладил холодный дымчатый нефрит.
        - В ней - вся сила, - добродушно ответил он.
        - Ну вот иди своей силой гвозди заколачивай, а до живых девушек не суйся.
        - По-моему, - убежденно сказал, Аскольд, - ты сумасшедшая.
        Она помолчала, соображая, и вдруг виновато согласилась:
        - Наверное. Я даже не знала… то есть я знала, только не знала, что это так навсегда. Самой удивительно. Совсем весь мир изменился. Ты правда, Аскольдик, пожалуйста, иди уже. Ничего тебе тут не обломится. А мне ничего там не обломится. И ничего не поделаешь.
        Он несколько секунд завистливо и восхищенно вглядывался ей в лицо, а потом засвистел нечто модное, повернулся с видом «не больно-то и хотелось» и вразвалочку пошел прочь по лесной тропинке. Его широкая загорелая спина в свете сентябрьского заката светилась чистой медью, но скоро пропала в золотом месиве листвы и бликов. Чари долго стояла на ступеньке, водя пальцами по бревенчатой стене и кончиком языка проверяя губы, и собиралась с духом - сердце колотилось так, что уши глохли. Потом напоследок втянула носом пахнущий сухими листьями воздух и вошла внутрь. Комната матери тонула в половодье осенних цветов.
        - Мам, - сказала Чари небрежно, - позови Ринальдо в гости. Он ведь очень по тебе скучает, я знаю.
        Айрис окаменела в плетеном кресле у окошка - и книга, которую она только что спокойно читала, казалось, тоже окаменела и потеряла текст. Сколько веснушек у нее на плечах, подумала Чари. Интересно, когда он ее обнимал, их было сильно меньше?
        - Ну что ты так смотришь, мама? - тихо спросила она.
        МЭЛОР
        Чжуэр был раздражен и зол.
        - Мэлор Юрьевич, - с нескрываемым беспокойством сказал он, когда на пульте селектора зажегся знак контакта. - Ваш эксперимент идет уже пять часов. Я поднял всю документацию, переговорил с технологами - такого мы не планировали и даже не обсуждали. Лаборатория перерасходовала энергию на две недели вперед. Почему вы заперлись? Я настоятельно прошу вас объяснить происходящее.
        - Хорошо, что вы позвонили, - раздался жесткий, заледеневший голос Мэлора, и Чжуэр невольно подобрался. - Я как раз хотел. Эксперимент идет уже пять часов, и через сорок две минуты, если не ошибаюсь, стартует очередной порожняк на Землю.
        - Да, действительно.
        - Потребуйте отмены старта. Дело в том, что на старте корабль взорвется. Пространство перенасыщено декваркованными нейтрино. Я блокирую на Терре все находящиеся здесь корабли и все корабли, которые будут прибывать. Только, Чжуэр, не вздумайте, например, пытаться отрезать меня от энергии. Посмотрите на счетчики. Перерасход относится к первым полутора часам, а сейчас я почти ничего не беру от реактора, потому что присосался непосредственно к звезде.
        Чжуэр оправил ремни комбинезона. Он даже не стал переходить к пультам контроля.
        - Я ничего не понимаю, - сдержанно сказал он.
        - Это хорошо, - ответил голос Мэлора. - Это значит, что вы будете слушать внимательно. Я, видите ли, нашел способ стабилизировать земное Солнце, доложил об этом вашему Казуазу, но тот, боясь уж не знаю чего - очевидно, что я спасу Землю и тогда вся его грязная история всплывет, - отправил меня с глаз долой. Но он не учел одного. Надпространственные каналы и есть надпространственные каналы, и то, что до Солнца отсюда шестьсот с лишним парсеков, не играет никакой роли. Аппарат связи, который мы смонтировали, вполне пригоден для того, чтобы отсюда взять Солнце в энергетический кокон. Расстояние требует только некоторого увеличения энерговооруженности, но эту проблему я решил. Я уже сказал, что качаю прямо из ядра звезды. Звездой пришлось пожертвовать, и через месяц с небольшим - уточненные данные я вам, разумеется, сообщу - она коллапсирует. Но к тому времени у нас скопится достаточно арестованных кораблей, чтобы, вырвав у них все лишние потроха, вывалив грузы, эвакуировать колонию обратно на Землю. Ведь ни машины, ни продовольствие везти не понадобится - они домой полетят… домой. Где все уже        Он запнулся. Мысль, холодным всплеском полыхнувшая где-то поодаль от произносимых слов, не была новой - он гнал ее, но она все равно стояла позади, словно хмурое, напоенное осенним дождем дерево, и время от времени роняла крупные капли на обнаженную спину души.
        Он не был уверен, что кораблей хватит. Это легче легкого было проверить, без всякого компьютера, в уме, - но он запретил себе даже пытаться просчитать, потому что действовать нужно было вне зависимости от того, останутся на Терре люди к моменту коллапса или нет. Если бы Мэлор точно вычислил, что два или, скажем, пять миллионов не удастся втиснуть обратно в до предела облегченные звездолеты, это добавило бы ему мучений, но не остановило бы. Потому что он спасал всю Землю, всю Солнечную систему. Ради этого стоило жертвовать - какими-то долями процента, не больше. Тревога совести была бессмысленна, она выгрызала душу, но пойти у нее на поводу - значило отдаться на волю Ринальдо, который убьет четыре пятых.
        Одно Мэлор знал твердо, как если бы это был упрятанный в трепещущих листьях неуверенности крепкий ствол стоящего позади дерева. Убийцей он жить не сможет. Если на Терре останется хоть один человек, - он, Мэлор, спустится с орбиты вниз и черную смерть замученной ради жизни Солнца солнцеподобной звезды встретит рядом с тем одним, или двумя, или двумя миллионами, которых убил, спасая.
        И совсем уже некогда было ему размышлять о том, что, коль скоро ни о чем не подозревающих людей приходится за глаза делить на спасаемых и обреченных, значит, в расчеты все же вкралась ошибка. Ее не выявить аналитическим разбором тактики, потому что она - не деловой просчет, но мстительная погрешность против неких истин, которые всегда кажутся слишком общими и вечными для того, чтобы быть применимыми; и не рассудок, а только совесть ощущает противоестественность самой стратегической посылки: один человек молча выкраивает из всех остальных процент потерь. Только совесть, ничего толком не понимая, шепчет: «Обман!» - пока мозг строит ей наперекор безукоризненные, далеко идущие планы; но в тот самый момент, когда уже мерещится, будто самое трудное позади, и жертвы были не напрасны, и уже не придется больше брать себя и других за глотку ради будущего счастья, эти планы с каким-то мистическим, вековым постоянством, и вместе с тем всегда неожиданно, вдруг жидко и скользко выворачиваются наизнанку и, как в шторм лопнувший парус, свирепо хлещут обрывками и своего создателя, и всех, им спасенных.
        Мэлор никогда не думал об этом, и тем более теперь ему некогда было забираться в эти дебри, но отволглые листья сомнений трепетали и роняли твердые тяжелые капли, а Мэлор содрогался, превозмогал, старался не раскиснуть и был уверен, что это - мужество.
        - Только имейте в виду, - жестко сказал он, - процесс уже пошел. Если вы, скажем, ухитритесь меня взорвать или срочно протаранить генератор в пространстве - все зря, потому что баланс звезды нарушен. В ближайшем будущем она так или иначе либо коллапсирует, либо взорвется. Терра обречена. Я не блефую, Чжуэр. В моей каюте, в левом верхнем ящике стола, вся математика. Покажите экспертам.
        Посеревшие губы Чжуэра беззвучно шевелились. Мэлор умолк ненадолго, а потом закричал так, что динамик селектора захрипел от перегрузки, глухо и раскатисто взрываясь на взрывных согласных от хлопков воздуха о микрофон:
        - Я не дам вам спалить Землю! Покуражились, безмозглые, хватит!!
        Чжуэр непроизвольно встряхнулся, будто пытаясь проснуться.
        Но проснуться не удалось. Мир совершил головокружительный оборот. В экспериментальном зале, залитом холодными огнями светильников, с резко отблескивающими гранями пультов, пребывала власть. Дурацкая сталь на двери мешала прийти, дать ей кофе или сок и укрыть ноги пледом.
        - Я понимаю, - проговорил Чжуэр медленно.
        - Очень рад, - сказал динамик с веселой злостью. - Тогда постарайтесь мне больше не мешать. Я заблокировался в зале и выйду отсюда, только когда смогу окончательно убедиться, что все мои распоряжения выполняются. Помните, Чжуэр, я вам не доверяю! Всем! - Он перевел дух и просто закончил: - Но Землю я спасу.
        - Мэлор Юрьевич, - от волнения хрипловатым голосом произнес Чжуэр, - а как у вас с едой?
        - Черт, - сказал Мэлор после долгой паузы, - как вы точно бьете. Видна школа. Я сам не так давно сообразил, что даже термоса с кофе прихватить не вспомнил. В голове одни формулы.
        - Мэлор Юрьевич. - Голос Чжуэра дрогнул. - Я клятвенно обещаю вам, что мы не сделаем ни одной попытки насильственно прекратить ваше предприятие. Вы убедили меня. Клятвенно обещаю. Разблокируйте зал, не мучайте себя. Будем работать. Вы же понимаете, что переиграли Ринальдо.
        Как только язык повернулся сказать такое. Пять лет вместе, пять лет… как верный пес…
        Но язык повернулся.
        - Каким-то малахольным языком вы заговорили, Чжуэр, - насмешливо сказал голос Мэлора. - Да какие тут могут быть клятвы, когда речь идет о таком деле. Верю, не верю… на ромашках гадать. Я обязан исходить из худшего. Поэтому делайте, что вам говорят.
        И это все решило. Если бы дверь открылась, Чжуэр без колебаний низложил бы незадачливую власть и старался бы потом не вспоминать о своей минутной слабости, ибо настоящая власть - в глубине души он знал это точно, - как бы ей по-человечески ни приходилось плохо, должна зависеть лишь от себя.
        Но дверь не открылась.
        - Поторопитесь с кораблем, - приказал динамик. - Если он погибнет, это будет на вашей совести.
        - Есть, - ответил Чжуэр.
        Я ненавижу вас, Ринальдо, думал Мэлор, зябко ежась у громадного, залитого трепещущими радугами индикаторов пульта. Засунул под мышки холодные влажные ладони. Будьте вы прокляты. Из-за вас я стал лгуном, теперь - насильником; завтра, возможно, - убийцей. И вы ни малейшего выхода не оставили мне. Потому что справиться с подонками, что там ни говори, можно только их оружием. Ведь подействовало, подействовало! Не то что мои слова там, в кабинете… На насилие приходится отвечать насилием, потому что больше на него ответить нечем. А смолчать, стерпеть - нет права, если ты не подонок.
        Погибну я или нет, но все откроется и Ринальдо будут судить. Судить. Если только он не окажется сумасшедшим.
        Хорошо, если бы он оказался сумасшедшим…
        Как еще объяснить, что он просто не пожелал спасти Землю от взрыва Солнца?
        Если я погибну, Бекки с кем-нибудь другим будет кормить пингвинов с рук…
        Вот как надо делать дела, с хищным восхищением думал Чжуэр, быстро и энергично шагая к транспортному узлу. Парень сработал ювелирно. Ударное применение монополии на информацию, доходчивая сильная угроза и четкое распоряжение. Шантаж и диктат. Я давно подозревал, что это эффективнее всего. Теперь поработаем. Жаль, моему старику так и не хватило смелости.
        Глава III
        Результат
        Ринальдо
        - Получено радио с Меркурия на ваше имя.
        - Читайте, голубчик, - устало сказал Ринальдо, с трудом скрывая необъяснимую, но непреоборимую неприязнь: он так и не смог привыкнуть к новому секретарю.
        - Зашифровано вашим шифром, - сказал Варош.
        - Хорошо. Давайте.
        Он поставил на стол опустевшую чашку, на дне которой вздрагивали лоснящиеся крупные капли. Он только что ознакомился с сообщением экологов: динамическое ограждение прорвано северо-западнее Огненной Земли - под угрозой Галапагосы и чилийское побережье. Он только что ознакомился с ответом астрофизиков, чисто теоретическая задача отсечения Солнца от нейтринного фона была решена, и решение оказалось фатальным: нужна энергия, равная полной энергии звезды по меньшей мере класса Солнца; такую энергию в Солнечной системе просто неоткуда взять, в ней лишь одна звезда - само Солнце. На плане Мэлора можно ставить крест.
        Хорошо. Мы вывезем десять миллиардов. Пусть даже двенадцать. Пусть даже - кровь из носу - двенадцать с половиной. Но что будет с их душами там, когда они узнают все? Легче всего отмахнуться: это их проблемы, нам бы разобраться со своими, с тем, что навалилось сейчас, а уж души, понимаете ли, - пусть спасибо скажут, что живы остались, и не киснут, вот и все души. Но…
        Если у них снова возникнет какая-то трудность, которая потребует общих усилий?
        Доделывать, переделывать, начинать сначала нам придется еще не раз…
        Но когда мы решаем, будто переделывать уже не придется, и то, что делается сейчас, - совершенно правильно на все времена, нужно лишь делать скорее и лучше, тогда мы предпочитаем исключительно веру. Так быстрее, легче, необременительнее. Кажется, что это в интересах всех - не дать делу утонуть в досужих спорах; споры же в такие времена всегда почему-то называют досужими, наверное, из страха оказаться не в состоянии убедить оппонентов в своей правоте. Так вдобавок и людям здоровее: общая вера упрощает и соединяет, а личные раздумья - усложняют и разъединяют, и нужно на порядок больше доброты, терпимости, понимания, чтобы сохранить способность к общению; куда проще дать отстричь себе две трети человеческого мозга и этим застраховаться от угрозы человеческого одиночества. Но когда приходит неизбежное время начинать сначала и переделывать, тот, кто раньше просто верил, теперь так же просто не верит - и он уж пальцем о палец не ударит. И уже сам спровоцирует следующий шаг в ад - нарастание принуждения. На которое так сетует потом. И вместо того чтобы следить за точным соблюдением наилучшей меры, следить
сообща, одни все силы отдают тому, чтобы заставлять, а другие - тому, чтобы уклоняться. А когда мера оказывается пройденной и начинается сопротивление и распад всей социальной структуры, заставляющие принимают их за сопротивление и саботаж уклоняющихся. И по привычке отвечают механическим, бездумным усилением давления. И так вместе влетают в следующий кризис.
        Что же будет с ними там, на Терре? Кто и как сумеет их объединить?
        Надо верить, верить… надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной…
        Солнце.
        Он вспомнил о полученной депеше. Что там еще о Солнце?

«В течение последней недели наблюдалось замирание процесса, совершенно необъяснимое в рамках всех существующих теорий. Мы не сообщали об этом, сомневаясь в точности замеров, но вчерашние и сегодняшние данные в корне меняют всю картину. Мы не беремся пока ничего интерпретировать, хотя между собой, разумеется, пытались это делать, и не можем строить какие-либо прогнозы, но на данный момент процесс совершенно прекратился. Солнце совершенно стабильно. Мы отнюдь не уверены, что это - навсегда, поскольку после происшедшего мы вообще ни в чем не можем быть уверены, но на данный момент угрозы нет никакой и Солнце совершенно стабильно. Волчек, Кабурая, Армстронг».
        Это была последняя шифрограмма в жизни Ринальдо. Он перечитывал ее раз за разом, пытаясь понять умом, а сердце все поняло сразу и догадалось, что больше ему незачем биться; свет гас неудержимо, воздух стал твердым и холодной стеной стоял напротив, поодаль. Потом мир отвалился от Ринальдо, как шелуха.
        Чари оторвала губы от его руки, мертво лежавшей поверх простыни, - серой и чуть влажной руки, поросшей мелким серым волосом, исхлестанной синими рубцами вен. Веки Ринальдо затрепетали и замерли вновь, туго обтянув глазные яблоки. На виске медленно колыхалась жила, высоко горбясь над кожей. И Чари вновь припала к руке; один из бесчисленных проводов, шедших к Ринальдо, зацепился за ее локоть - врач молча отвел провод в сторону. Ринальдо лежал, как в паутине, паутина мерно гудела, что-то булькало, и переливалось, и щелкало, и едва слышно шелестело, но он умирал.
        Не умирай, думала Чари, исступленно втискиваясь широко открытым ртом в холодную дряблую кожу. Я никуда больше не уйду! Я поняла: о тебе надо заботиться. Я перекрашу волосы, честное слово, сделаю в точности как у мамы, ты представь только: скандинавская блондинка, но смуглая, с персидскими глазами и ртом; все будут оборачиваться. Я опять надену тот голубой шарф, помнишь? Он тебе нравился, ты все время на него смотрел! Ты даже не представляешь, что девчонка может быть такой заботливой! Хочешь, я рожу тебе ребенка, у тебя будут наконец свои дети. Мы уедем, поселимся на берегу чистого теплого моря, вы будете гулять у прибоя, играть, пугать чаек, сидящих на камнях, он будет передразнивать их крики, а ты будешь негромко смеяться, а я буду ждать вас и готовить окрошку… и через пять лет, ну, через десять - ты отдохнешь, ты перестанешь страдать и станешь как все. Ну почувствуй же меня, я молодая! Я люблю, люблю, люблю! Не представляешь, как люблю!
        Спасибо, отвечала ей дряблая кожа. Но моря…
        Не смей умирать, думала Айрис. Ты всегда был полным, чудовищным эгоистом, так хоть раз подумай обо мне, и так я ничего уже не стою. Как жить, если уйдет единственный, в ком само мое существование порождало чувство - пусть чувство боли, все равно чувство; мне же совсем не для чего станет жить, не умирай, не смей, я отдам тебе его дочь, так и быть, пусть дурит, это ненадолго у нее, стоит только посмотреть на тебя, заморыша, и поймешь, что это ненадолго у нее, но ты будешь бывать у нас, жить у нас, жить с ней, пока ей не опротивеешь, жить с ней - но обо мне… Давай теперь так, и нам опять будет сладко-больно. Она льнула взглядом к синим присохшим векам, гипнотизировала, кричала…
        Нет, отвечали ей присохшие веки.
        Не смей грубить мне, кричала Айрис. С каких это пор у тебя вошло в привычку умирать при мне, да еще говорить колкости при этом? Ты что, забыл, что всю жизнь меня безнадежно любишь?
        Не забыл, отвечали присохшие веки.
        Послушайте, растерянно говорил Астахов, уставясь в узкое, запрокинутое, изъеденное тенями лицо. Вы не имеете права. Еще масса дел. Да ничего еще не кончилось! Все только начинается, а вы - бросаете дела. Я-то ведь не знаю, что делать с океанами! Там же кошмар что творится! Разве до отдыха сейчас?
        Я тоже не знаю, что с ними делать, отвечало ему запрокинутое лицо.
        Но я же действительно не знаю! И никто не знает! Очнитесь, подумайте. Хоть пару слов, хоть намек, а там - уж как хотите, правда. У меня не хватит духу, а ведь это самое главное. Я же… Ринальдо! Я же слабый!
        Хорошо бы, если так, сказал Ринальдо. Хватит с нас сильных.
        И больше с ним никого не было.
        Синий холм на виске пугающе вздулся, замер, затрепетал, а затем медленно опал и перестал шевелиться. Секунду все стояли неподвижно. Потом врач молча взглянул на часы и пошел по кругу, снимая контакты, отдирая присоски. На экране осциллографа сияла узкая, как лезвие, тонкая и неподвижная линия - мимоходом врач щелкнул тумблером, и экран погас.
        МЭЛОР
        На опушке папоротниковой чащи компания молодых ребят самозабвенно резалась в футбол. Мэлор остановился, прислонившись к шесту, на котором красовалась уже пооблупившаяся надпись: «В ночное время вход в лес запрещен. Соблюдать осторожность. Плотоядные лианы!» Некоторое время он бездумно смотрел, как голые по пояс строители, покрикивая друг на друга, гоняют мяч по утоптанной глинистой площадке, за которой, одна вплотную к другой, теснились тяжелые полусферы замерших у котлована экскаваторов. Когда под общие вопли и добродушную, азартную перебранку: «Куда ты смотрел?!» - «А сам-то!» - в ближайшие к нему импровизированные ворота закатили очередной гол, Мэлор оттолкнулся плечом от шеста и не спеша подошел к вратарю.
        - Сто лет не играл, - сказал он. - Дайте постоять.
        - А ты чьих же будешь? - подозрительно спросил вратарь, звонко похлопывая по мячу широкой ладонью. Его плечи и грудь лоснились, мокрые от пота; от налипшей пыли кожа приобрела лимонный оттенок.
        - Астрофизических, - поколебавшись, ответил Мэлор. Парень усмехнулся.
        - Что ж вы, астрофизики, - сказал он. - Вовремя со звездой не могли разобраться? То давай-давай на Терру, то давай-давай с Терры…
        - Только длительные постоянные наблюдения показали опасность, - объяснил Мэлор и с досадой сплюнул. - А, не говори, самому тошно. На Землю вернемся - вставим приемной комиссии фитилей.
        Последний звездолет на Землю ушел три четверти часа назад.
        - Да уж надлежит, - сказал вратарь. - Сколько мы тут настроили! И главное, все скорей, скорей, в три смены! Обидно… - Он внезапным стремительным движением кистей выбросил мяч в Мэлора, но Мэлор успел поймать. По лицу вратаря скользнула тень удовлетворения. Он обернулся к сбившимся в кучу игрокам и крикнул:
        - Ребята! Тут астрофизик страдает! На ворота хочет. Дадим?
        - Все равно делать не хрен, - отозвался один из команды. - Пусть встряхнется.
        - Спасибо, - сказал Мэлор и стянул свитер, разорванный от ворота до лопатки. Чжуэр пытался насильно втащить его в катер, а он исступленно отбивался и кричал: «Оставьте! Я жить не буду!», и отрывал от себя длинные сильные руки, и свитер с мягким шерстяным треском разъехался чуть ли не пополам. Это отрезвило обоих. Еще несколько секунд Чжуэр, тяжело дыша, глядел в лицо Мэлору белыми бешеными глазами, а потом резко повернулся и почти упал в лифт. Вратарь, усмехаясь, посмотрел на свитер, но ничего не спросил. Вытащил из кармана брюк леденец, развернул и, кинув яркую обертку рядом со свитером, развалившимся на колючей голубоватой траве, сунул в улыбающийся рот. Мэлор вбросил мяч, который почти сразу перехватил противник, и понял, что его будут проверять. Защитники «провалились» с почти очевидной нарочитостью; невысокий, блестящий в жарком полуденном свете мулат, ловко обведя последнего из пытавшихся преградить ему путь, прошел по левому краю поля и с пушечным треском пробил в правый верхний. Мэлор прыгнул. Он чувствовал какую-то дьявольскую легкость: ему показалось, что сейчас он допрыгнет до стоящей в
зените звезды. Мяч, больно ударив его по ладоням, свечой ушел вверх. Ребята закричали; мулат в сердцах ударил воздух кулаком и тут же сам зааплодировал.
        - Эй, астрофизик, - позвал вратарь сзади. - Возьми варежки, руки отобьешь.
        Мэлор обернулся. Парень стаскивал перчатки.
        - Играл? - спросил он, посасывая леденец.
        - В универсе.
        - Неслабо стоишь. - Вратарь подошел вплотную. - Как звать-то тебя?
        - Мэлор.
        - Федор, - сказал вратарь и протянул Мэлору руку. Они обменялись рукопожатием, и Мэлор вдруг понял, что не сможет разжать пальцев. Ему хотелось обнять вратаря. В ушах его кричал и надрывался Ринальдо: «Но даже этих замечательных мы не успеем вывезти все равно, все равно! Так не лучше ли дать им спокойно…» Ядовитое, слепящее жжение проклюнулось и набухло в углах глаз. Не хватало расплакаться, подумал Мэлор.
        - Что с тобой? - с беспокойством спросил Федор. - Мэлор! У тебя что-то случилось?
        Мэлор взял перчатки.
        - Ничего, - сказал он. - Просто жутко устал.
        - Отдыхай, - сказал Федор. - Кнопку застегни, слетит, - заботливо напомнил он. Мэлор застегнул. Мы тоже за эти сорок дней вымотались. - Он, уперев руки в поясницу, со сладким стоном прогнулся и огляделся по сторонам. - А теперь вот играем… Хорошая планета, черт, жалко. Только начало налаживаться… Сколько ей еще осталось, не знаешь?
        До схлопывания ядра оставалось от трех до пяти часов.
        - Недели три, - сказал Мэлор.
        - Значит, еще дней десять тут париться, - проворчал Федор. - Эх, астрофизики… Хорошо, хоть сейчас вовремя засекли. А то шарахнуло бы прямо в разгар энтузиазма…
        - Эй, асы! - крикнул мулат, ухмыляясь с ехидцей. - Вас так и будет двое на воротах?
        - А что, - сказал тот, кто разрешил Мэлору встряхнуться, - может, и правда возьмем его запасным? На случай, если, скажем, Теодор об Маринку кисть вывихнет?
        Все засмеялись.
        - Тебе сколько лет?
        - Двадцать девять.
        Федор присвистнул.
        - Старичок… - Обернулся к команде: - А может, скажем, что двадцать три? Все равно двадцать девять ему ни одна собака не даст.
        - Вот еще, врать. Скажем как есть. Вечером свободен?
        - Свободен, - кивнул Мэлор.
        - У нас с монтажниками матч-реванш. Хочешь запасным?
        - Хочу.
        - Я бы еще пообстрелял, - ревниво сказал мулат, и тот, что разрешил Мэлору встряхнуться, ответил:
        - Само собой. Времени вагон.
        Мулат легко сорвался с места и, выбивая из площадки тугие облачка лимонной пыли, побежал к мячу с кровожадным криком:
        - Угловой! Угловой!
        АСТАХОВ
        - Радио с Трансплутона. Корабли возвращаются с Терры.
        - Корабли? - переспросил Астахов, делая упор на множественное число.
        - Да, - ответил секретарь. - Точное количество пока не определено, но несколько десятков сразу.
        - Ну что же это такое творится… - с тихим отчаянием проговорил Астахов. - Ничего не понять… - И принялся грубо растирать ладонями лицо.
        Он практически не спал уже третьи сутки - работы по океанам было выше головы. А тут еще такие сбои в графике движения звездолетов. Ничего, подумал он, подбадривая себя, справимся, где наша не пропадала. Справимся. Во что бы то ни стало надо справиться, другого выхода просто нет.
        Завод законсервировали. Сколько сможем, столько вывезем на Терру, все равно она как нельзя кстати оказывается, остальных попробуем прокормить в Северном полушарии здесь. Часть Северного полушария, возможно, удастся спасти. Даже почти наверняка.
        Терра. Что у них там еще с отправкой порожняка? Такая пауза. Теперь идут эскадрой. Самодеятельность какая-то, наверняка идиотская. Как неудобно, что пришлось начинать без связи. Этот Саранцев так ни черта и не сделал, только зря хвалился. Чем он так приворожил покойного Ринальдо? Связи нет и, видно, не скоро будет.
        Просто-таки одно к одному, кавардак. Ладно, что делать. Во что бы то ни стало мы справимся с чем бы то ни было…
        Он постоял еще несколько мгновений, собираясь с мыслями, а потом вяло двинулся к столу, потому что пора было составлять суточную сводку для Совета.
        ЧЖУЭР
        Чжуэр шел первым, и отдельно от слитно прокатывающегося по громадному залу шороха шагов тех, кто следовал за ним, резко поскрипывали его высокие ботинки.
        Прозрачные двери лифта, подождав, беззвучно съехались за спиною Бекки. Щурясь от яркого света, заливавшего зал ожидания космопорта, Бекки несколько секунд стояла неподвижно, потом почти побежала Чжуэру навстречу - от волнения и ужаса у нее подгибались ноги.
        - Мэлор! - выкрикнула она, задыхаясь. - Мэлор Саранцев! Мне сказали - вы должны знать…
        Чжуэр остановился. И остановилась компактная группа за ним. Лицо Чжуэра было презрительно непроницаемым.
        Теперь, когда у него на глазах скользнуло в могильную бездну черной дыры едва не полтора миллиона людей; когда его познакомили с текущей экологической обстановкой на Земле; когда ему рассказали о кончине Ринальдо, он знал твердо цену гуманистам - они умеют только ошибаться да жертвовать собой. Почему так? От непоследовательности, от половинчатости? Оттого что они всегда хотят, как говорится, и на дерево залезть, и штаны не порвать? Оттого что они не столько делают дело, сколько на каждом шагу, по любому поводу решают гамлетовские вопросы, от которых у любого нормального человека давно уже скулы сводит с тоски? Или оттого что каждый из этих хилых праведников слишком занят собой и своей исключительностью и в глубине души считает вполне праведным лишь самого себя, а в других не видит высоких порывов, приписывая их либо наивности, либо тщеславию, либо политическому маневру?
        Разобраться в этом - дело психологов. Дело Чжуэра - с этим покончить. Быстро и жестко. Если понадобится - силой. Времени на болтовню и на ошибки уже не осталось.
        - Мэлор… - едва слышно выдохнула Бекки. Она еще надеялась.
        Твердо глядя ей в глаза, Чжуэр точным скользящим движением поднял руку и снял фуражку - в просторной тишине скрипнули тугие ремни, крест-накрест перечеркнувшие забронированную глухим комбинезоном широкую грудь.
        Откуда-то сбоку почти на цыпочках подошел Варош и, наклонившись к уху Чжуэра, тактично понизив голос, но даже не глядя на рыдающую рядом женщину, произнес:
        - Заседание Совета в шестнадцать часов. Ваш доклад поставлен первым.
        Чжуэр сдержанно кивнул и надел фуражку.
        Октябрь - ноябрь 1986,
        Репино - Ленинград
        С этой повестью многое связано.
        Главное описано достаточно пространно в статье «Кот диктует про татар мемуар». Повторяться нет смысла.
        Первый вариант «Доверия» был сделан на зимних каникулах пятого курса, в январе 1976-го. Заканчивался он короткой сценкой, из которой можно было догадаться, что Мэлор каким-то образом стал диктатором на Терре и Чжуэр выполняет при нем те же обязанности, что прежде при Ринальдо. Впрочем, этот вариант был опубликован в начале 90-х в одном из фэнзинов.
        Может быть, имеет смысл добавить лишь то, что первотолчок для этой повести пришел опять-таки из литературы. На сей раз им оказалась повесть В. Михайлова «Дверь с той стороны». Снова я (совершенно инстинктивно - иначе, видимо, просто мысль не начинает работать) шел от противного. В первоисточнике дело происходит на корабле, который при аварийном гиперпереходе стал антивеществом и при любой попытке вернуться на Землю неизбежно взорвется сам, да в придачу еще и Землю погубит. Я подумал: а каково в это время на Земле всем друзьям и близким тех, кто улетел на том корабле?
        Слово за слово - написалась эта повесть.
        Все так сложно
        Уже одевшись, Алька снова подошел к телефону, и под ногой у него хрустнуло. Это была сухая апельсиновая корка - хозяйка повсюду рассовывала их от моли. Тщательно собрав оранжевое крошево, Алька высыпал его в помойное ведро. Очень не хотелось оставлять после себя грязь. Потом Алька еще раз попробовал позвонить Юле. Едва застрекотал телефонный диск, бабка приоткрыла дверь своей комнаты, чтобы лучше слышать - это получалось у нее беззвучно, профессионально, она только не подозревала, что Алька видит и все, что за спиной. В коридор, к делу и не к делу задрапированный пестренькими занавесками, пахнуло лекарственной старушечьей затхлостью. Алька усмехнулся, отчетливо чувствуя напряженное ожидание хозяйки. Любопытная она была чрезвычайно. Долгие гудки мерно падали в беспросветную пустоту. Забавно, отметил Алька, прислушиваясь к сумасшедшему биению сердца с каким-то отстраненным, болезненным любопытством. Он поглядел на свои пальцы и снова ответил: даже пальцы дрожат. Он решительно повесил трубку. Дверь за его спиной сразу закрылась.
        Он вернулся в свою комнатенку. Ни за чем. Постоял у порога, оглядываясь в последний раз. Провел кончиками пальцев по корешкам книг, опять усмехнулся, предвкушая бабкину растерянность. Даже приемник не позволяла включать, старая. Он, дескать, электричество тратит, «а пенсия у меня ма-аленькая…». А за лекарства и продукты, которые покупал ей Алька сверх платы за комнату, деньги и не думала отдавать. Злая бабка, заключил Алька напоследок, но без обычного раздражения. А как она отчитывала Юлю, решившуюся однажды позвонить! Юля… Я пропал, пропал, подумал Алька с веселым, бешеным отчаянием.
        Ему снова вспомнилось, как отец водил его смотреть на казнь. Налетавший не больше десятка парсеков юнец, инспектируя один из нижних комбинатов, позволил себе преступную доброту действием по отношению к ребенку касты Производящих. Алька навсегда запомнил радужное блистание необозримых фестончатых зданий и темную громаду Обелиска посреди вознесенной над городом площади - стремительную, грозную, угловато вломившуюся в небо. Выше нас - только небо, говорил отец, наше небо… Отец. Он погиб всего семь лет спустя, где-то в своем небе, и Генеалогическое управление было даже не в состоянии указать звезду, возле которой пресеклась его жизнь…
        У самого подножия Обелиска, маленький и жалкий, стоял преступник. Адмирал сорвал с него знаки отличия, огласил отлучение, и добряк провалился вниз, сквозь все силовые перекрытия, сквозь все предохранительные щиты и барьеры - вниз, вниз, глубоко вниз, на ярус Производящих, где совершил он свое преступление и где ему предстояло отныне, не видя неба, прозябать до конца своих дней. Отец поднял меня над скорбящей толпой, вспомнил Алька и будто почувствовал вновь ласковую, горячую мощь ладоней. Отец, если бы он знал… Хорошо, что он не узнает. Алька забросил на плечо потертую «адидасовскую» сумку с катонным деструктором и «пищалкой» и вышел на темную, пропахшую кошками лестницу. Лифт не работал.
        На улице Алька глубоко вздохнул. Здесь, внизу, казалось, будто в мире царит чистота. Сразу расхотелось стрелять, захотелось писать стихи или картины… Сколько снега, подумал Алька, старательно настраивая себя на деловой лад. Трудно будет пробираться по сугробам. Алька шел ровным, быстрым шагом, время от времени перебрасывая тяжелую неудобную сумку с плеча на плечо. Он злился на себя: бывая летом на озере, не удосужился взять пространственного ощущения, и теперь приходилось тащиться местными видами транспорта, потому что телепортировать можно только в ощущаемую точку пространства. Свежий снег, переливающийся всплесками белых искр, задорно хрустел, и в воздухе то и дело вспыхивали, тут же пропадая, едва уловимые серебряные блестки. Было морозно и беззвучно, Алька шел, выбирая путь побезлюднее, и встретил только женщину, молча тащившую за руку упиравшегося мальчика лет пяти. Мальчик обижался и пытался объясниться: «Я говорю: отойди от него, маленьких обижать неправильно, а он говорит: дурак, а я ему как стукнул, а ты меня уводишь, как будто я испугался…» Альке было весело и жутко, нервы туго стянуты,
тронь - зазвенят. А всего-то дела - три выстрела. Как на полигоне, стрелковое упражнение номер восемь, поражение беспилотного устройства при его посадке. Автобуса на остановке не было, а за углом прилепилась к стенке дома светящаяся, словно елочная игрушка, кабинка телефона-автомата.
        На ходу выгребая мелочь, Алька ринулся звонить. Поставил сумку на пол, набрал Юлин номер. Надо же, отметил он, сколько не звонил - сначала хотел, чтобы позвонила она, потом - выдерживал характер, потом - потому что уже стало зря. И вот в последний вечер собрался наконец. Где же она может быть? С отчаяния Алька позвонил Жеке, и Жека ответил.
        - Ба-ба-ба! - сказал веселый Жека. - Кто к нам пришел! А почему он пришел таким странным, таким телефонным способом, а не ножками, как простые смертные? Все здесь, а его нет! Все ждут, а его нет!
        - Кто ждет? - удивился Алька.
        - Народные массы.
        - А меня не звал никто.
        - То есть как? - ошалело спросил Жека. - Измена в доме? Я ж Юльку просил тебе напомнить!
        - Да мы с ней сто лет не виделись и не слышались.
        - Ладно, потом разберемся. Лети сюда, понял? Ждем!
        - И она ждет?
        - Больше всех, лапоток ты, пим сибирский! Предоставить ей слово, что ли?
        Алька тискал трубку, пальцы мерзли. Ах, как глупо, думал он. В телефоне слышались музыка, смех. Подошел автобус, впустил в себя трех ожидавших на остановке и укатил.
        - Я слушаю, - произнес Юлькин голос.
        - Привет, - сказал Алька безмятежно.
        - Привет. Куда пропал?
        - А ты сама не звонишь.
        - Забыл, как в тот раз бабка твоя на меня наорала? А Жека сказал, что он тебя позовет, и я попыталась устроить тебе сюрприз.
        - Какой?
        - Быть здесь. Правда, что-то он пока не получается. Приезжай скорей, Алька.
        - Заранее надо предупреждать, что я вам, мальчишка? Сейчас я занят.
        - У, какой сердитый. Смотри, я тоже стану сердитая.
        - Да ради бога. Сами забыли про человека и сами сердятся. Пока. Рад был услышать твой голосок.
        - Я тоже. Звони, если что.
        - Обязательно.
        Ну, вот, подумал он, вешая трубку. Побеседовали. Долгожданный разговор прошел в обстановке полного взаимопонимания. А ведь я больше никогда не услышу ее голоса. Разве только встречу ее в толпе и извинюсь за то, что неловко задел ее, а она ответит: «Пустяки», - и не узнает меня. Юля… Никогда. Забавно. Он вышел из будки, поспешно настраивая из памяти неловкий этот разговор.
        Внезапный, необъяснимый отзыв. Переброска? Или что-то заподозрили? Он вспомнил, как три года назад его вдруг отозвали, не объясняя причин, и ему, переполошившемуся донельзя, советник лично прочел приказ Его Светлости наместника и присвоил следующий чин… Целую неделю Алька потом не ходил, а прямо-таки парил по знакомым, забавным улицам. Зато теперь… Во всяком случае, отзыв помог окончательно решиться.
        Интересно, куда бы меня перебросили, против воли подумал он и тут же одернул себя: не надо об этом, я ведь уже решил. Страшно как, Пресветлый Бог Звезд! И очень странно. Не укладывается в голове: я - предатель. Я - предатель!.. Но что я предал? Разве не оказался бы я предателем стократ худшим, если бы, поняв все, что я понял, продолжал бы жить как ни в чем не бывало, продолжал бы тупо, как автомат, готовить вторжение? Ладно, хватит.
        По уставу идущий на пеленг бот имеет походную готовность, но ни в коем случае не боевую. Значит, чтобы ответить залпом на первый мой залп, ему понадобится две с половиной секунды, не меньше. Мне нужны три выстрела, в который раз прикидывал Алька, значит, у меня по целой секунде на второй выстрел и на третий и еще полсекунды резерва. Наша возьмет, подумал Алька весело, с силой притопывая ногами. Ноги мерзли. Главное, сказал он себе, сымитировать аварию бота так, чтобы казалось, будто я тоже погиб. Это главное. И я знаю, как это сделать. Наша возьмет.
        По местному времени было начало восьмого. Не обернусь до десяти, подумал Алька и на миг непроизвольно встревожился от этой мысли, но тут же почти злорадно усмехнулся, снова представив себе, с каким удовольствием станет вредная хозяйка запирать дверь квартиры на щеколду, не дождавшись Алькиного возвращения к урочным десяти часам. Такое трижды бывало - все три раза из-за Юли, - если Алька не успевал вернуться до десяти, хозяйка задвигала щеколду и не открывала, сколько ни звони.
        Алька вдруг замер, ему стало не по себе. Надо же, пожалел бабку. Конечно, ей приятно послушать его звонки, а впустить лишь поутру, рассказывая про крепкий сон и глухоту и укоряя в неисполнении уговора относительно обязательного возвращения к окаянным двадцати двум: мол, сам, милок, виноват… Но ведь звонков-то не будет, и утром Алька не придет, вообще никогда не придет. Полтора года парень жил и вдруг исчез. Надо предупредить ее, что ли… Алька досадливо покусал губу: не возвращаться же из-за ерунды. Да, подумал он, но бабка-то, чего доброго, в милицию побежит, занервничает, а она и так чуть жива, и двое внуков, между прочим, на ней. Собственно, время еще есть. Посмеиваясь над своей неожиданной сердобольностью, Алька понесся домой.
        Из-под двери в бабкину комнату струился холодный голубоватый свет; хозяйка подремывала перед бубнящим телевизором. Нередко она спала так до утра, и дважды на Алькиной памяти телевизор из-за этого выходил из строя - Алька тогда чинил строчник и заменял перегоревшие детали, а бабка сидела рядом и наблюдала, как бы Алька не помял накрахмаленные подстилочки, и рассказывала, какой у нее добрый и заботливый сын и какие замечательные внуки. Внуки, впрочем, действительно были симпатичные, Алька любил с ними играть, да и они его жаловали. Пожар раньше или позже устроит, старая, подумал Алька, нерешительно стоя в коридоре, а потом прикрыл глаза, представил схему и габариты надежника и сделал его. Очень трудно описать это ощущение - когда в ждущей руке возникает из воздуха задуманная вещь, еще теплая, еще светящаяся светом последних рекомбинирующих ионов… Вместе с надежником Алька просочился в щель под бабкиной дверью, подлетел к телевизору и пустил махусенького паучка под запыленную заднюю крышку. Пускай ползает. Неслыханное, конечное, нарушение устава, но Альке было уже все равно. Он лишь поставил
надежника на самоуничтожение при снятии крышки. У себя в каморке Алька сочинил прощальную записку, измыслив что-то несусветное - какое-то письмо ему пришло от каких-то родителей - и пожелав бабке и ее внукам всех благ. Поверх записки положил деньги за комнату, за последние шесть дней. Надо же, какой я стал гуманненький да вежливенький, подумал он, заслоняясь иронией от детского упоения своей правильностью. Это все из-за Юли. Она все твердила, что со старушками надо быть снисходительным… и сама такая мягкая, добрая… со всеми, кроме меня.
        И тут задребезжал телефон. Поспешно, чтобы не проснулась от резкого звука бабка, Алька подцепил трубку с рычага, поднес к уху, и сердце его упало, потому что голос Юли произнес:
        - Добрый вечер. Простите, пожалуйста, за беспокойство, но вас не затруднило бы позвать к телефону Альку, если он дома, конечно. Мне очень нужно с ним переговорить.
        - Сейчас позову, - ответил Алька старушечьим голосом, шамкая и заикаясь.
        - Ой, это ты! - воскликнула Юля облегченно. - Видишь, какая я стала, пожаловалась она, - вежливенькая да гуманненькая. Это из-за тебя. Все уши мне прожужжал: терпимость, доброта и эта, как ее, презумпция доброжелательности… Слушай, - заговорила она медленнее, - у тебя… у тебя ничего не случилось? У тебя был такой голос, я испугалась. Приезжай, Алька, пожалуйста.
        - Зачем?
        - Балда. Скучаю. Без тебя скучаю. И боюсь за тебя. Повторить по слогам?
        Он помедлил, унимая дыхание. Юля никогда еще так с ним не говорила.
        - Честное слово, вот сейчас не могу, Юль.
        - Ну, как знаешь, - произнесла она совсем иначе. По-чужому. Это было нестерпимо, и Алька тихо сказал:
        - Юля…
        Она молчала.
        - Юля, - повторил Алька. Ему нравилось произносить ее имя.
        - Что? - так же тихо ответила она. Казалось, она знает, что он хочет сказать. Но он сказал совсем другое:
        - Я что хотел тебя спросить. Как бы нужно выглядеть человеку, чтобы ты в него влюбилась?
        - Хочешь, я отсюда удеру и побродим просто? - отчаянно предложила она после секундной паузы. - А? Хочешь? Или скажи, чего хочешь? Вот скажи!
        - Правда, Юля, я не могу. Потом объясню, а сейчас ответить…
        - Чтоб похож был на тебя, - сказала она ехидно, - а вместо носа поросячий хвостик, - и повесила трубку.
        Алька перевел дыхание. Как хорошо, что я вернулся, смятенно подумал он. Если бы я про бабку не подумал, я бы не вернулся. И не услышал бы этого. Ой, как больно, понял он вдруг. На кого же внешность-то менять? А менять обязательно надо, все сменить, чтобы не опознали, не выявили потом… Запах, рисунок сетчатки… все. Он подхватил стоявшую у двери «адидаску» и вышел на лестницу.
        Стыдно и немного забавно было теперь припоминать, сколь омерзительными казались Альке землянки прежде. Хуже землян. Они пользовались косметикой, словно женщины низших каст, они пользовались духами, кошмар! Даже Конструирующие уже не применяют эту противоестественную гадость, предпочитая полную естественность в стремлении хоть как-то уподобиться женщинам Покоряющих и Охраняющих, которым дается после совершеннолетия полная возможность изменять себя в зависимости от собственного желания или вкуса мужчины… Правда, Юля почти не пользуется косметикой. Может, все от этого? Автобус подкатил, точно ждал, когда Алька прибежит.
        Облегченно вздохнув, Алька опустился на продавленное сиденье, а рядом поставил тяжеленную свою сумку. Сумка перегородила весь проход. Автобус был почти пуст, впереди сидели четверо да неподалеку от Альки пристроился маленький старикан с лукавыми коричневыми глазами, любопытно уставившийся на Алькину сумку. Наверное, Алька был похож на любителя подледного лова. Сумка топорщилась, раздутая на кожухе излучающего ствола, так что казалось, будто внутри дожидается своего часа уложенная на снасти бутылка. Маленький укатанный «львовский», пропахший бензином и бездорожьем, бодро залязгал и толчками пошел в темноту. Алька откинулся на спинку сиденья.
        Невозможно понять, с чего все началось. Алька не раз пытался, но так и не сумел провести четкой границы. Что-то было в нем, наверное, с самого начала, с детства, но что - он не мог определить. Эти качества считались почетными, уважаемыми среди Покоряющих - доброта, доблесть, честь; Альку не раз ставили другим лицеистам в пример…
        В мозгу немедленно всплыли соответствующие строки Морально-боевого устава: «Доброта есть всепоглощающее стремление и постоянно совершенствуемое умение любой ценой, не щадя даже собственной жизни, во всех условиях, бескорыстно помогать своим соратникам в выполнении ими их боевых задач. Поскольку душевное здоровье и благополучие оказывают весьма существенное воздействие на повышение эффективности выполнения боевых задач, постольку забота о душевном здоровье и благополучии соратников является неотъемлемым компонентом доброты». Алька усмехнулся, устраиваясь поудобнее. Доброта его непостижимым образом расширилась.
        Стоит лишь допустить, что помогать следует не только при выполнении боевых задач и не только соратникам - но всем, кто в твоей помощи нуждается… Впрочем, сказал себе Алька, это тоже сформулировали задолго до тебя. Преступная доброта действием - с детства жгут память жуткие эти слова. Нельзя возлюбить всех, ибо в мире царит борьба. Любя своих, ты тем самым обязан ненавидеть чужих - тех, кто желает зла любимым тобою. И напротив, полюбив чужих, ты предаешь своих…
        Но что такое свои?
        Устав отвечает: соратники. Только Покоряющие. Охраняющие ниже, они в меньшей степени свои. Конструирующие - на пределе. Дальше - чужие. А уж те, кто живет в иных мирах, - враги от природы, не могут не быть врагами…
        Алька вспомнил, как испугался прошлой зимой, когда понял, что не желает зла Аркадьеву, вплотную подошедшему к идее катонных взаимодействий. Что хочет не по мешать ему, а помочь. Он даже стал гордиться им, Аркадьевым этим, прекрасно зная при всем при том, что и на Зарриане нет ничего мощнее; значит, эта Земля станет звездной державой, ведь от катонных взаимодействий до телепортации и боевых деструкторов лет десять, не больше. В панике Алька решил тогда послать рапорт с просьбой об отзыве и психическом обследовании, но как-то замешкался, потом расхотел, потом стал сомневаться и думать… потом, отправляя очередную сводку, он умолчал об успехах Аркадьева… потом ему пришло в голову, что эта хаотичная популяция, в свою очередь, могла бы многому научить всемогущий Зарриан, - и это был конец.
        Старик, сидевший на соседнем сиденье, долго высовывал маленькую голову из своей потрепанной дохи, щурясь на Алькину сумку, и, с хитринкой улыбнувшись, наконец заговорил:
        - Я и сам, как молодой-то был, страсть уважал рыбку поудить. Летом-то и дурак пымает, а вот в морозец-то оно сложнее, а? На что брать собрался, молодой человек?
        - На бобыля, - рассеянно ответил Алька, с трудом отрываясь от своих мыслей. У старика обиженно приоткрылся рот. - То есть на мотыля, - поспешно поправился Алька.
        - Секретничаешь, - неодобрительно сказал старик. - И водку с собой тянешь, как мужик взрослый…
        - А мужику взрослому можно?
        - Ты нас с собой не равняй, молодой человек…
        - Да не водка это, - с негодованием сказал Алька. - Коробка это круглая такая. Не люблю я водки.
        Словоохотливый попутчик обрадовался.
        - И правильно! - заявил он, оживляясь, и, повернувшись окончательно к Альке, выставил острые колени в проход.
        - А как вы так сразу знаете, что правильно? - серьезно спросил Алька.
        Старикан лукаво засмеялся, прихлопывая себя по коленям.
        - Ишь! Правильно - значит, по правилам, - произнес он назидательно. - Экий ты! А не по правилам и будет неправильно.
        - А по каким правилам-то?
        - Известно по каким.
        - А-а, - с понимающим видом сказал Алька, подождав немного и поняв, что дальнейших разъяснений не последует. - Но вот, скажем, правил придумать не успели, а дело делать надо. Тогда как?
        Старик наклонил голову набок, утопив свое мохнатое ухо в растрепанном воротнике.
        - Ишь, - сказал он задумчиво. - Тык ыть… чего тут. То ж не те правила, которые специально выдумываются да на бумажке записаны, голова! В войну-то, помню, как дивизию нашу окружили… да и сколько той дивизии - в полку сто тридцать нас! Тут уж на свою да на товарища на совесть полагайся, не то конец. Что по совести, то и правильно.
        - Да ведь бывает, отец, у разных людей совесть разное говорит, - возразил Алька. - И люди-то оба неплохие, а никак им друг с другом не сговориться. Это ведь только выжигам да гадам разным легко: тебе сорок процентов, мне шестьдесят, и пошли грабить, и больше проблем никаких…
        - Вот это брось, - строго сказал старик, - вот это ты мне брось. Люди разные, когда про пустяки спорят - про футбол или там какой подарок лучше купить. А кто в главном разный, тот мне не человек.
        Как же все просто у него, подумал Алька. По сути, хотя симпатичный старик и не подозревает об этом, за последней его фразой так отчетливо и так жутко просматриваются кастовые уровни Зарриана. Самое страшное, что симпатичные люди никогда не подозревают об этом. Им кажется, что, произнося «тот мне не человек», они осуждают дурные взгляды и дурные поступки. Но скольких по-настоящему дурных людей успеет осудить сознательно - не из окопа, не из танка, не из орущей толпы, но видя лицо и пожимая руку - этот простодушный землянин? Пятерых? Десятерых? Насколько более масштабно эта простота эксплуатируется сильными мира, которые говорят в борьбе за собственную власть: «Тот, кто выглядит или думает не так, как мы с вами, - не человек! Убейте его!» И симпатичные мужчины, симпатичные старики и симпатичные юноши, а зачастую и милейшие девушки откладывают удочки и коробки с мотылем, берут шмайсеры, АКМы - или катонные деструкторы, все равно, - и кромсают других столь же симпатичных мужчин и женщин; и тот, кто дал им оружие, с помпой, под гремящие гимны и марши объявляет их высшей кастой, кастой Покоряющих.
Пресветлый Бог Звезд, да как же можно не понимать, что среди людей не людей нет?!
        - Так ведь и вы ему не человек получаетесь, - произнес Алька. - Кто же прав? Так ведь и до драки недалеко.
        - Можно и подраться, - пожал плечами и выпятил грудь старик. - Нас дракой не испугаешь, не впервой… А вообще-то дело покажет. Еще до драки.
        - Дело… Что такое - дело? Дело делу рознь, отец… Поле пахать - дело, и концлагерь строить - дело…
        - Так ты что же… - брезгливо поморщился старик, - из этих… про кого по вражьим голосам-то все передают… из диссидентов, что ли?
        - Из человеков я, - сказал Алька. - Знаете, сказка есть красивая… Хотите, расскажу?
        - Валяй, - охотно разрешил старикан, тут же опять начиная улыбаться. - Авось внучатам расскажу…
        Алька помедлил. Автобус катил сквозь морозную ночь.
        - Много подвигов одержал великий Шоцах во славу Бога Звезд и Богини Пустоты, и когда вера его, и рвение, и доблести, и победы достигли высот, предельных для смертного, Пресветлый Бог пришел к нему и сказал: «Двадцать два года и два месяца ты утверждал господство мое в сердцах и умах огнем и мечом, лаской и убеждением, лесть и подкупом и преуспел. Ныне желаю даровать тебе силу власти над живой и мертвой природой, так чтобы поприще твое не прервалось, а душа осталась горда». - «Но, Пресветлый Бог, - спросил Шоцах, - получив столь великую силу власти, обрету ли власть над самим собою? Скажу воде: стань тверда - и станет тверда; скажу женщине: возлюби - и возлюбит. Но скажу себе: стань духом тверд, и стану ли? Скажу себе: возлюби, и возлюблю ли?» Глубоко опечалился Бог Звезд и ответил:

«Две стихии есть для каждого из смертных: он сам и то, что окружает его, и стихии те равновесны. Выбирай». - «Тогда, Пресветлый, дай мне силу власти над самим собою, - сказал Шоцах. - Ибо иначе может так случиться, что, став средоточием власти, останусь слабым, и, став средоточием любви, останусь холодным, и, став средоточием ненависти, останусь мягким, и так потеряю все, ничего не получив. Научившись же властвовать собой, смогу снискать и власть, и любовь, и сполна употреблю их во славу твою, ибо навсегда уничтожу разлад ума и сердца». - «Гордыня твоя чрезмерна! - воскликнул Бог Звезд. - Страшный дар ты просишь у меня, ничтожный! Ибо разум твой ограничен, но сердце неисчерпаемо, и не дано тебе знать, кто из них прав в миг разлада». - «Не о правоте пекусь, но о правильности действий в битве», - сказал Шоцах. «Хорошо, - сказал Бог Звезд. - Но не благодари меня, ибо не ведаю я сам, награждаю ли тебя, или караю. Знай лишь, что это навсегда и что больше ты не увидишь моего лица».
        Заинтересованность давно уже угасла в старике, и когда рассказ кончился, попутчик явно не знал, что ответить на эту легенду, когда-то бывшую канонической на Зарриане, а затем оказавшуюся под строгим запретом имперской идеологии.
        - Ласкино! - крикнул шофер, высовываясь из кабины. Кряхтя и не глядя на Альку, старик поднялся и, сильно прихрамывая, двинулся к двери, придерживаясь одной рукой за спинки сидений, чтобы не потерять равновесия в автобусе, который, тормозя, выруливал к затерянной в снегах остановке. В свободной руке старик тащил две коробки, перевязанные магазинными подарочными лентами: одну - с куклой, другую - с игрушечным автоматом. Двери с натугой, лязгая сочленениями, раскрылись, и старик неловко выбрался наружу.
        Как же все просто у него, вновь подумал Алька. Раньше и у меня было так… Что же случилось?
        Миллионы факторов. Миллиарды случайностей, которые в принципе не поддаются учету и осмыслению. И коль скоро мы знаем об этом, жесткие схемы типа «если в такой-то ситуации происходит то-то, надлежит действовать так-то» явно становятся непригодными. Мы уже доросли до осознания неизбежности неполного понимания того, что именно происходит. Значит, нас неверно учили. Не вдалбливать стереотипы подходов и решений нужно, но прививать ценностные системы, критерии, по которым каждый будет придумывать конкретные правила для данной ситуации - специально для себя, но оптимально для всех. Воспитание совести.
        По каким правилам я вернулся к бабке, снова спросил себя Алька. Что мне до нее? Любой лицеист меня бы засмеял… Да что засмеял! Я был бы обвинен в преступной доброте действием! А ведь я не мог не вернуться.
        И сразу получил награду, вспомнил он. Юлин звонок.
        Сколько же надо было пройти, как перемениться, чтобы полюбить женщину, вообще не входящую ни в одну из каст!.. Фактически - уже сейчас не более чем сырье медицинских лабораторий или химических комбинатов Янзаг-цхи…
        Но когда Алька осознал, что через несколько лет нежная и веселая девочка Юля окажется там - из дезертира он стал врагом Империи.
        Я предал, думал Алька. Предал. И эти слова доставляли ему какое-то странное удовлетворение, дерзкую гордость. Он чувствовал, что поступает правильно. И ему не было стыдно.
        Уничтожить бот - раз. Создать убедительные доказательства собственной гибели при аварии - два. Сегодня же ночью нашептать решение проблемы Аркадьеву. В ближайшую неделю стимулировать еще несколько перспективных исследований по всей планете. Выявить и взять под наблюдение того агента, которого Зарриан пришлет на смену. Опекать Аркадьева и других, одновременно через нового агента дезинформируя Зарриан об отсутствии важных открытий. Обеспечить беспрепятственное развитие катонной техники.
        Хорошо, что отец не узнает…
        И главное. Чтобы эта планета никогда не уподобилась Зарриану. Непонятно, почему Зарриан избрал роковой путь. Странно, как они не поняли: разделившись силовыми барьерами, расколов себя на своих и чужих, они неимоверно, непредставимо ослабили себя. И обеднили. Почему это так долго казалось мне естественным, в который раз спрашивал себя Алька, - единственно правильным? Почему это кажется правильным всем на Зарриане? Неужели я один такой урод? Неужели никто не видит того, что вижу я? Ведь на самом деле я так ничего и не знаю наверняка. Может быть, путь Зарриана - это действительно единственный путь, единственный эффективный способ организации общества, достигшего определенного уровня хозяйственного развития. Может, Земле еще предстоит повторить путь Зарриана. Но я не хочу, чтобы было так. Я хочу очень многого. Например, я хочу, чтобы и на Зарриане перестало быть так. Забавно. Вселенская империя, распластавшаяся по двум сотням звездных систем, и планетка, еще не могущая разобраться со своими цыплячьими, варварскими проблемками… Едва преодолевающая варварство. Едва вылупляющаяся из невежества. Но она
вылупляется правильным путем. Я чувствую и поэтому знаю: этот путь правильный. Надо только дать ей идти этим путем, защитить от тех, кто по случайности чуть раньше начал и оттого оказался чуть сильнее…
        Он вышел из автобуса и, глубоко проваливаясь в снег, напрямик, оставляя деревеньку далеко в стороне, пошел к озеру.
        Только страшно, что один. Ведь они, земляне эти, не помогут. Долго-долго ты будешь один видеть то, что делается над небом, думал Алька, и отвечать за все… Страшно, что один. Я не привык быть один, я привык, что за мною - сила. Могущественнейшая в этой части Галактики.
        Солдат без соратников - бред. Юлька… Жека…
        Один.
        Он вышел на берёг озера и первым делом выстрелили «пищалку» на середину озера. Ботинки были полны снега. Взрывной волны почти не будет, прикинул Алька, но лучше стрелять с упора, прикрывшись хотя бы пнем - промахов допустить нельзя.
        Один. Ни у кого не спросишь совета, не заглянешь в устав.
        Чертовски нервы разгулялись, кулаками хотелось драться, чтобы… чтобы… Он не знал, чтобы что. Чтобы уже покончить, а не начинать. Совершить подвиг, потом, победно звеня голосом, отрапортовать и пойти в наградной отпуск, не думая ни о чем до следующего задания. Отпуска не будет, сказал себе Алька. Никогда не будет.
        Он присел у пня, распаковал сумку и настроил деструктор. Он старался работать спокойно, будто и впрямь предстояло обычное стрелковое упражнение. Он старался больше не думать. Лег на живот, положил на торчащий из снега узловатый корень короткий ствол, который так подозрительно круглился в сумке, поводил стволом из стороны в сторону. Хорошо. Удобно. Оставалось еще минут двенадцать с небольшим - пеленг уже засекли, бот сошел с орбиты и пикирует на «писк», не подозревая, что его наводят на лед озера и первый же залп с берега, направленный в реактор, расплавит этот лед… Алька положил палец на теплый стартер деструктора, потом поспешно снял. Нестерпимо хотелось нажать. Ото рта валил пар, ясно видимый в свете неистово пылающей луны и крупных морозных звезд. На разлапистых ветвях, нависших над Алькой, громоздились смутно мерцающие груды снега. Юля, подумал Алька на пробу, но ничего не почувствовал. Было холодно и страшно. Он попытался отыскать среди звезд ту, единственную - мешали деревья. Он стал вспоминать многокилометровые глыбы зданий, напластованных одно на другое, рассеченные на кастовые уровни
силовыми полями, он стал вспоминать свою комнату дома и свою комнату в лицее… И опять ничего не почувствовал. Везде чужой, подумал он. Его бил озноб. Он подышал на пальцы правой руки, опять поводил коротким толстым стволом, прогоняя фокус залпа от левого берега до правого и обратно.
        Надежная позиция.
        Как тебе объявлял благодарность за отличную стрельбу сам директор лицея Хашатхи Рцхацх, ну-ка вспомни…
        Отец, мысленно сказал Алька. Не сердись. Ты сам учил меня быть верным долгу. Честным и храбрым до конца. Наверно, меня все-таки растопчут, ты знаешь… Но даже и тогда я хочу погибнуть с честью, это главное право Покоряющего. Честь у предателя - говоришь ты… Знаешь… Да. Это мое право. А еще больше я хочу победить. Мы изуродовали себя. Если бы ты знал, как нестерпимо стыдно мне стало, когда я понял, что всемогущий Зарриан может многому научиться у этих малышей… Стыдно! А твои соратники уничтожат все это, разрушат. И за них мне тоже стыдно. Защитить Землю - мой долг. Ты ведь помнишь? Ты так любил повторять мне эти слова: «Долг есть абсолютная реальность, воплощающая высшие интересы Зарриана и заданная приказами командования и конкретной обстановкой». Высшие интересы, не сиюминутные, отец, не интересы одной лишь касты! Конкретной обстановкой, отец! Своеобразие ее знаю сейчас лишь я. И значит, мне решать. Я никогда…
        От внезапно хлестнувшего ощущения близости другого существа волосы встали дыбом. Землянин не мог подкрасться!.. Теряя дыхание, Алька вскочил, вздергивая деструктор, но чья-то рука перехватила ствол.
        Солдатский рефлекс сработал, как механизм. Короткая тень в странно родном мундире, сдавленно ахнув, отлетела в сторону; надо было добить врага, проникшего почти через все дежурные слои сенсорной защиты, но тот же самый рефлекс заставил Альку выронить оружие и, прищелкнув каблуками, замереть с прижатыми к бедрам ладонями, со слегка растопыренными локтями, ибо перед ним с другом распрямлялся, пристанывая, сам Хашатхи.
        - Неплохо, мальчик, неплохо, - сказал Хашатхи Рцхацх, и звуки родного языка прозвучали как издевательство. В груди Альки сладко и безнадежно заныло. - Ждешь?
        - Так точно, наставник.
        - Вольно. Встань, как землянин. Ты ведь решил стать землянином… Неужели ты надеялся справиться ботом в одиночку?
        - Так точно, наставник.
        - Каким же это образом, позволь осведомиться?
        Последовал короткий, стремительный экзамен. Алька отвечал, вновь превратившись из человека в лицеиста, и ничего не понимал.
        - Блестяще, - удовлетворенно констатировал Хашатхи, переставая тереть ушибленное плечо и засовывая руки глубоко в карманы кителя. - Клянусь Шоцахом, жаль терять тебя. Тебе была бы обеспечена блестящая карьера, ты достойно продолжил бы свой древний и славный род… Или тебя уже не волнуют эти вещи?
        - Разрешите вопрос, наставник, - отчаянно произнес Алька.
        - Спрашивай, Тапцехк.
        - Что все это значит?
        Хашатхи помедлил.
        - Видишь ли… - проговорил он задумчиво. Ото рта его тоже отлетал фосфоресцирующий парок и медленно возносился к светлым заснеженным ветвям, к пронзительно звездному черному небу. - Видишь ли… Мы встретили восемь разумных рас. Ни одна не может сравниться с нами. Кто знает, почему нам так одиноко… Но нам очень одиноко, мальчик. Очень. Ты знаешь, сколько сил и жертв потребовала Экспансия, когда мы шли напролом, увлеченные новизной открывшегося мира и собственным героизмом. Это вынудило нас создать жесткую систему организации, такую, какая и не снилась здешним диктаторам и которая не слишком-то нравится нам самим подчас… которую тоже нужно преодолеть, и Его Величество прекрасно понимает это. - Он помолчал. - Твоя Земля… наиболее близка нам. Но она отстала лет на сто, может быть, даже больше. Нам нужно срочно поднять их до себя, иначе мы захлебнемся в себе, в самих себе… Поднять так, чтобы Земля не почувствовала никакого вмешательства. Человечество Земли должны двигать в будущее гении Земли. Но их так мало. Ты понимаешь? Ты можешь стать еще родним гением Земли. Правда, и дома, на Зарриане, среди своих,
ты смог бы добиться не менее почетной и более родной тебе, как надеюсь, стези… Хотя, я вижу, ты уже отождествил себя с этой планеткой?
        - Так точно, наставник, - с усилием произнес Алька.
        Хашатхи помедлил снова.
        - Ну вот, - сказал он печально. - Жаль, конечно. Тогда не пытайся вернуться на Зарриан. Ты простился с ним. - Он вздохнул. - Все это комедия, мальчик. Большинство продолжают слать смехотворные донесения… становятся преподавателями в лицеях, готовят новых агентов для продолжения игры. Но единицы - таки, как ты - предают Зарриан. По высшей воле Зарриана.
        Алька облизнул пересохшие губы. Ноги его странно обмякли.
        - Теперь я уйду, - сказал Хашатхи. - А ты останешься. Ты умрешь для Зарриана. Помни, никто не должен знать. Даже если ты доживешь до установления контактов между Заррианом и этой планетой - даже тогда ты должен будешь остаться землянином. Земля никогда не должна почувствовать унижения и неполноценности. И я в последний раз спрашиваю тебя: ты готов к этому? Дома тебя ждут… У тебя нашлись бы там дела тебе, именно тебе по плечу…
        Но Алька уже очнулся, все в нем пело.
        - Разрешите мне остаться и работать здесь, наставник, - чуть хрипло произнес он.
        Хашатхи скорбно улыбнулся:
        - Ты выбрал свой путь.
        - Да здравствует Его Величество! - крикнул Алька во всю силу легких.
        - Да здравствует Его Величество, - сдержанно отозвался Хашатхи и исчез.

…Наместник Солнечной системы, личный посланец Его Величества императора заррианского выключил куклу Хашатхи. Опустился барьер защиты, смутное радужное мельтешение затуманило очертания замершей в нише фигуры, а потом, разгораясь, закрыло ее дрожащей пленкой. В углах огромного многогранного кабинета уютно замерцали холодные блики.
        Медленно подошел наместник к столу. Столь не желал он измены юнца, что послал к нему куклу директора лицея, в котором воспитывался Тапцехк. На свой риск наместника дал Тапцехку последнюю возможность одуматься. Но - это произошло, это стало фактом борьбы: потомок одного из благороднейших родов Империи, сын доброго друга наместника, о гибели которого Его Светлость скорбел до сих пор, сделался изменником. Уже двести шестьдесят седьмым на этой планете.
        Инструкция предписывала по истечении пятого года работы агента посылать ему категоричный и ничем не мотивированный сигнал об отзыве. Если агент как-либо демонстрировал нежелание подчиниться или иным образом показывал свою нелояльность Империи, ему стирали часть памяти. Преступник забывал о Зарриане и становился обыкновенным аборигеном, терялся среди обыкновенных аборигенов… И когда наступит пора вторжения, никто уже не вспомнит о нем и не отличит от аборигенов, и вместе с другим сырьем он отправится в Янзаг-цхи. Но Его Светлость втайне благоволил этому действительно одаренному мальчику и попробовал ему помочь, в последний раз позвал назад, ничем, впрочем, не грозя - лишь позвал. Тщетно. Что ж, закон беспощаден.
        Но почему, почему, с болью и негодованием спрашивал себя Его Светлость, среди тех, кто отказывается от Зарриана, всегда те, кто лучше, честнее и талантливее других? Почему безупречно верными остаются лишь посредственности, а то и движимые одной лишь низкой корыстью ничтожества - именно те, от которых в первую очередь хотелось бы избавиться?
        На пульте зажегся сигнал.
        Это значило, что на маленьком следящем спутнике в двухстах тысячах километров от Земли и в сорока семи миллиардах километров от Базы наместничества два оператора из касты Производящих привели в действие излучатель, дистанционно разрушающий определенные сектора памяти. Наместник знал: операторы всегда делают это с удовольствием. Низведение доселе богоподобного Покоряющего до уровня грязного аборигена было для них редкой радостью, подарком судьбы.
        Его Светлость опустил пальцы на биоконтакты прямой связи и начал составлять донесение Его Величеству.
        Его Величество получил донесение сразу после второго завтрака. Семь тысяч пятьсот сорок третий, подумал он с легкой досадой. Процент отсева не слишком большой, но ожидалось, что он будет еще меньше. Что ж. Тем более оправдан этот блистательный фарс. Один добряк, затесавшийся в командный состав, страшнее эскадры вражеских крейсеров.
        Всю молодежь высших каст мы процедим через это сито, думал Его Величество, медленно идя по упругому силовому ковру, парящему высоко над замершим ледяным вихрем. Огромные звездчатые радуги пульсировали и медленно вращались по сторонам, давая отдых усталым глазам и усталой душе. Мы очистимся, думал Его Величество, мы по-настоящему очистимся наконец. Все мальчуганы рвутся в разведчики, и все они пройдут через эту, самую тяжелую, школу верности, которую никакие тренировки, никакие ментоскопирования не способны заменить.
        А когда окончится этот спектакль, этот тончайший тест, Зарриан воистину станет единым, готовым к новой Волне Экспансии. Разом мы захватим планетки, служившие декорациями для этого испытания, и тогда… Перед мысленным взором владыки предстала карта Галактики. Туда, в третьем рукаве и далее, развивая успех к Магеллановым Облакам, нанесем мы всесокрушающий удар.

…Два оператора на следящем спутнике, скорчившиеся в тесной рубке, смотрели друг другу в глаза, боясь дышать. На пульте сработал индикатор.
        Его Светлость подтвердил получение их сигнала.
        - Пятнадцать лет! - хрипло выдохнул один из операторов. - Пятнадцать лет Фронт ждал этого момента!.. Пресветлый Бог Звезд! - Он задохнулся от возбуждения и восторга. - Сколько наших погибло, чтобы мы тут смогли наконец оставить память одному из нас…
        - Он не из нас, - хмуро сказал второй. - Он из Покоряющих. Я их и в глаза-то не видел. Плохо я верю все-таки, чтобы такой мог дело сделать как следует. Они же так: сегодня одно, а назавтра уже другое, все им забава…
        - Ты-то почем знаешь, коли не видел их в глаза?
        - Конечно, - буркнул второй, угрюмо помотав головой, - кроме них, на планеты и не пускают никого…
        - Пора, - сказал первый. - Сколько надо, выждали. Датчик мы обманули, но до регистрограмм не добраться. В ближайшие дни будет инспекция, а на лентах все видно… что парень остался во всеоружии. Так что давай прощаться. Все будет выглядеть как случайная авария реактора, никто не докопается. И вскоре эта планета… забыл, как ее… станет контрсилой, равной Зарриану. И тогда…
        - Да что ж ты, товарищ… - пробормотал второй. - Или я не знаю, на что шел? Не мы первые погибнем ради великого дела… и не мы последние, наверно. Мне обидно только, что этот белоручка, аристократишка этот, - не из наших.
        - Дело покажет, - отрезал первый, - из чьих.
        - Дело. Дело делу рознь. Он и не узнает никогда, как нас звали и что были, мол, такие…
        - Разве это важно? - спросил первый, а потом усмехнулся, протягивая правую руку к биоконтакту, а левой обнимая напарника за плечи. - Может быть, узнает. Когда-нибудь.
        Они ничего не успели почувствовать. Маленький спутник распался мгновенно и тихо; несколько секунд облако, которым он стал, светилось слабым голубоватым светом, потом погасло.

…Когда первая радость схлынула, Алька, все еще улыбаясь до ушей, старательно разобрал деструктор и упаковал его в свою сумку. Все вдруг так чудесно переменилось… Значит, так, думал Алька, нашептать решение Аркадьеву - раз, выявить того, кого пришлют мне на смену, - два. Причем так надо сделать, чтобы помочь и тому парню все понять. Аккуратненько, безо всяких прямых контактов поначалу, чтобы парень сам дошел… Гений - хорошо, а два - лучше. Вот здорово, даже внешность менять не придется! Можно вернуться к бабке, можно любить Юлю!.. Вот это работа!!
        Чуть поднапрягшись, он воскресил пространственное ощущение спальни в квартире Аркадьева. Телепортация была мгновенной и неощутимой. Физик спокойно посапывал; положив голову ему на плечо, совсем беззвучно спала его жена. От их беззащитности у Альки, неподвижно висящего под потолком над ними, перехватило горло. Он улыбнулся и начал.
        Через несколько часов, Алька знал это твердо, Аркадьев проснется от смутных и ярких видений, а потом, пугая домашних, замрет на несколько секунд, еще не веря себе, а потом, пугая домашних, закричит: «Так вот же в чем загвоздка!»
        Тихо, тихо, для Земли и для Зарриана…
        Видишь, сказал себе Алька. Ничегошеньки ты не знал, что на самом деле творится - но чувствовал, что поступаешь правильно, и именно так оно и оказалось. Главное - слушаться совести. Тогда все будет хорошо.
        1977,
        Ленинград
        Еще один престранный случай. Ничего почти не помню.
        Скорее всего проставленная в конце рассказа дата - это время создания окончательного варианта текста. Хотя не может быть, чтобы перед тем, как отдать рассказ в первый опубликованный сборник семинара (он известен как «Синяя дорога» и был опубликован в 1984-м), я не вносил каких-то улучшений. Но скорее всего они носили лишь чисто стилистический характер: в начале 80-х я уже знал цену мелочной, дотошной правке.
        Отчетливо помню, как одна моя знакомая, которой я читал куски из этого рассказа, по поводу первого вздорного телефонного разговора Альки с Юлей заметила: «А это совсем про нас». Наиболее интенсивно мы с этой подругой общались в 1976 -1977 гг. Так что, может, и 77-й…
        Черновик не сохранился. Видимо, я пироман.
        Великая сушь
        И все звезды станут точно старые колодцы со скрипучим воротом. И каждая даст мне напиться…
        Сент-Экзюпери
        Медленно наступал вечер - прозрачный и тихий ветер Солы, наполненный медовым светом заката. На поверхности мутного фиолетового моря, широко разметнувшегося в трехстах метрах под нами, разгорались слепящие блики. Прищурившись, я смотрел на огромный диск Мю, висящий над чуть выпуклым, кипящим горизонтом, и не думал ни о чем. Наступил отдых - странный, ненужный и пустой. Завтра улетаем. Завтра. Я стоял у стены диспетчерской и просто смотрел.
        Дверь почти беззвучно раскрылась у меня за спиной. Я выждал секунду и спросил:
        - Ну?
        Тяжелые, старческие шаги прошаркали к столу, и после паузы смертельно усталый голос сказал:
        - Пришлите еще кофе в диспетчерскую…
        Я обернулся.
        Он уже громоздился в кресле - огромный, ссутулившийся, с обвисшими коричневыми щеками. Дрожащая рука его в ожидании висела над столом.
        - Ты будешь? - спросил он, не глядя на меня.
        - Пока нет.
        По столу чиркнула тусклая искра, и большая, вкусно дымящаяся чашка возникла там, где ее ожидали. Но его рука не шевельнулась.
        Да, подумал я. Он надеялся, что я ошибся. Тогда все было бы просто. Три недели, с первого дня своего пребывания на Соле, когда я рассказал ему о сути происходящего, он наделся, что я ошибся. И по мере проверки, с ростом доказательств моей правоты, он загонял эту надежду все глубже, старался подавить, не обращать на ее внимания, но так и не смог победить…
        На столе лежала небрежно брошенная плоская металлическая кассета. Конец металлизированной ленты размотался и, пробежав по столу, свешивался вниз - чуть заметно, массивно раскачиваясь и ритмично взблескивая в вечернем свете.
        - Ну? - спросил я снова.
        Он словно бы очнулся. Неверной рукой потрогал чашку, потом взял ее ладонями, поднес ко рту. Шумно подул. Пригубил.
        - Все так, - сказал он потом.
        Я ничего не почувствовал. Надежды уже не было. Когда он начинал проверку, мне было неспокойно, хотелось, чтобы он нашел ошибку - но он не нашел. Я следил за его работой - она повторяла мою. И теперь у меня не осталось живого в душе.
        - Время вероятной биолизации… с учетом фактора мутагенной подкормки… порядка возраста Вселенной, - медленно сказал он.
        Я отвернулся. Диск Мю распухал, становился рыжим; тонкие лезвия облаков распороли его натрое, и эти лоскутья, осколки катастрофы, медленно рушились в пылающее море.
        Смешно, подумал я. Каких-то два века назад человечество, ютившееся на Земле, было уверено, что оно не одиноко. Стоило создавать надпространственные средства коммуникации, чтобы убедиться в обратном, понять исключительность, уникальность, быть может, даже патологичность не только разума, но жизни вообще…
        - Дельта тэ порядка сорок семи - пятидесяти миллионов лет, сказал я.
        Он покачал головой.
        - У меня получилось шестьдесят…
        Я только плечами пожал.
        - Впрочем, это не важно, конечно, уже не важно… да.
        - Сроки ликвидации защитного облака ты не считал?
        - Н-нет. Я не успел, я только этим… А ты?
        - При равном напряжении ресурсов - не меньше пятидесяти лет, - сказал я.
        - Половина времени прохождения через выброс. Это уже бессмысленно.
        Мы помолчали. Да, думал я, защиту мы ставили тридцать лет. Большего человечество не в силах было сделать, это максимальное напряжение и максимальный темп, мы смогли это лишь потому, что верили… Мы успели. Мы успели поставить защиту в срок, за три месяца до встречи Солы с выбросом из Ядра, и двадцать семь миллиардов людей твердо уверены сейчас, что спасли эту планету. И себя. Своих потомков, которые смогут наконец стать неодинокими.
        - Странно, - сказал он вдруг. - Как-то пусто… пропал стержень, или пружина, что ли… и непонятно, что теперь. Знаешь, ведь это, наверное, будут чувствовать все.
        - Наверное, - согласился я. - И это страшнее всего.
        - Ты думаешь?
        - Да. После такого краха всегда наступает период равнодушия, и если дать ему затянуться - это страшнее всего.
        - Все-то ты всегда знаешь заранее.
        Я усмехнулся.
        Мы дружили еще с детства. Потому-то именно он прилетел сейчас. Это стало неписаной традицией: если инспектор допускал ошибку или оплошность или просто что-то становилось непонятно, на контроль посылали его друга. Посторонний был способен проявить снисходительность, но друг не мог унизить его.
        Прижав кулаки к щекам, он медленно мотал головой из стороны в сторону.
        - Пыль растеклась на сотни тысяч кубических астроединиц, - проговорил он. - Не собрать…
        - Не мучь себя, - сказал я. - Я ведь не сидел сложа руки, пока ты проверял.
        - Пытался нащупать? - Впервые он поднял на меня глаза.
        Я кивнул.
        - И?..
        Я пожал плечами.
        - Может быть, какой-то искусственный источник излучения ввести внутрь облака? - беспомощно, наугад предложил он.
        - Экстрамеры требуют экстраэнергетики, - ответил я. - Я думал и об этом. И о вынесении планеты за щит, так, как мы буксировали объекты распыления для щита, но ведь теперь тянуть придется вместе с Мю Змееносца, со всей системой, нельзя же лишать планету звезды. Можно представить себе энное количество гравигенераторов, выведенных на статические орбиты внутри облака и стягивающих на себя пыль. Можно представить себе силовой кокон вокруг Солы, в котором малыми затратами поддерживается энергетическое статус-кво в период транспортировки за пределы щита обратно, но сам такой кокон будет потреблять энергию, равную полной энергии четырех голубых звезд, не говоря уже о том, что для облучения выбросом его придется открыть, и кто тогда заменит Соле ее солнце? Тоже мы? Можно, наконец, представить себе попытку перебросить излучение выброса сквозь возведенный нами щит через надпространственные каналы, ориентированные на Солу.
        - Ну, это уже…
        - Принципиально все это возможно, я считал. Но при осуществлении, помимо того, что для разработки проекта нужны многие годы, даже если эта разработка окажется успешной, нам понадобится в этом районе Галактики энерговооруженность, на два порядка превышающая ту, которой располагает сейчас человечество в целом. Можно представить себе колоссальную цепь гравигенераторов, которые искривят путь выброса на всем фронте, заставят обогнуть облако, а затем вторую такую же цепь, которая нацелит его обратно на Солу. Скажу по секрету, когда мне это пришло в голову, я решил было, что решения найдено, потому что ведь выброс можно направить вслед планете, и он раньше или позже нагонит ее, век-другой тут роли не играли бы, значит, у нас возник бы запас времени… но ведь выброс уже уткнулся в щит и гаснет в нем… Выбор, как видишь, широчайший.
        Он скорбно кивал. Его огромная размытая тень на дальней стене кивала тоже, и было что-то завораживающее, дьявольское в ритмичных, размашистых колебаниях мутной темноты, беспрепятственно и невесомо скользящей поверх обивки, поверх циферблатов и шкал на дублирующем пульте.
        - От такого выбора не становится легче, - сказал он.
        Я улыбнулся.
        - Какая глупость… Тридцать лет, выбиваясь из сил, губить то, о чем мечтали испокон веков.
        Я не ответил. Что тут можно было ответить? Сосущая пустота в душе не уменьшалась и не увеличивалась, она была, и мир лишился красок и теплоты, и все было тщетно, и хотелось спать, и отдаться течению, которое несло нас по Вселенной одних, одиноких, из пустыни в пустыню, беспредельно, безнадежно, бессмысленно… Боли уже не было. Боль - спутница борьбы, и исчезает в миг осознания бессилия, и ее место занимает ничто. Сонливость. Сосущая пустота.
        - У вас с этой девушкой… с дочерью его… что-то было? - осторожно спросил он вдруг.
        - Нет.
        - Но ты… прости, что я спрашиваю… это, конечно, не имеет отношения, но все же…
        - Но, кажется, я начинал хотеть, чтобы было.
        - Знаешь… Я чувствовал. Сразу что-то такое… А она?
        Я пожал плечами.
        - Послушай, что я хотел спросить. Ты с тех пор так и один?
        - Да при чем это здесь? Один, один, успокойся.
        - Перестань. Не сходи с ума.
        - Хорошо, но тогда и ты не лезь… - Я помедлил, а потом у меня вдруг вырвалось: - Я ведь все время… как-то ждал. Что она возвратится.
        Он молчал, исподлобья глядя на меня из глубины диспетчерской, оранжевый и плоский в последних лучах уходящей звезды.
        - А как же ты… сказал, что здесь уже хотел…
        - А вот так, - ответил я. - Бывает и так. В какой-то момент вдруг с удивлением понимаешь, что уже не ждешь. И хватит!
        Я вернулся после инспекции на гидрокибернетические плантации Бунгуран-Бесара, и дом мой был пуст. Осенью. К стеклу веранды прилип влажный кленовый лист, с серого неба медленно сеялся теплый дождь и легко шуршал по крыше, по траве, по листьям, засыпавшим землю и ступени крыльца, с реки натекал прозрачный туман. Я посадил гравилет под самым кленом, уже почти оголенным, печальным, с черной от влаги корой; откинул фонарь, и вместе с пряным сырым воздухом в кабину ворвалось неповторимое, сладкое ощущение родного дома - места, где ты нужен сам по себе, всегда, пусть даже усталый, пусть даже раздраженный и неразговорчивый - не как блестящий исполнитель, не как талантливый инспектор, не как интересный собеседник, не как влиятельное лицо в Контрольном отделе Комиссии капитальных исследований при Совете, не как надежный товарищ… Просто как целый человек. Просто. Весь. Я стащил перчатки, лицом ловя ласковый дождь, швырнул их на сиденье, спрыгнул на податливую землю и, на ходу расстегивая куртку, вошел в сени, громко топая, чтобы она успела проснуться, понять, что я иду, сделать вид, что спит, и приготовиться
встретить меня… Осень, наше любимое время года. Семь лет прошло. Не знаю, где она теперь, с кем… Не сказала ни слова. Так тоже бывает.
        - Лет пять прошло, да? - спросил он.
        - Да, - устало ответил я.
        - Железный ты. Ну скажи, что за дурацкая жизнь! Встречаешься с другом раз в пять лет только для того, чтобы узнать, не причастен ли он к смерти человека. Суматоха… Торопимся, торопимся, и чем больше торопимся, тем больше теряем и тем меньше успеваем. Мы же за три недели ни словом не обмолвились ни о чем, кроме… вот этого всего.
        Я так и не знаю, откуда он узнал тогда о моей беде; появился он внезапно, вечером того же страшного дня. Работал он в то время на Плутоне. За пятнадцать минут до отправления на Фомальгаут вошел в рубку рейсового лайнера и сказал: «Во мне нуждается человек». Маршрут был изменен, впервые гиперсветовые моторы были использованы внутри Солнечной системы. Во мне нуждается человек… Этой формулы нет ни в каких законах и правилах, но с тех пор, как она стала магической, люди не решаются произносить даже похожие на нее фразы, потому что она сильнее и правил, и законов.
        А нуждался ли я в нем? Он страшно раздражал меня, все время маячил рядом, требовал, чтобы я показывал ему все грибные места, и все ягодные места, и все рыбные места, божился, что будет приезжать ко мне каждое лето. И лишь неделю спустя, провожая взглядом точку его гравилета, стремительно ускользающую в облака, я понял, как он мне помог.
        - Не беда, - сказал я, улыбнувшись. - Еще успеем.
        - Слушай… я все хотел спросить… Он сделал это сразу… когда вы… сразу после?
        - Нет. Разве я тебе не рассказывал? Я показал ему все расчеты, объяснил свою интерпретацию процесса. Мы вместе все проверили, и он не нашел ошибок. Он был… ну, потрясенным - да, но не настолько. Я был с ним еще несколько часов, он… вел себя нормально. Мне и в голову не могло…
        - Значит, не порыв?
        - Не порыв. Он был очень спокойным, сдержанным человеком. Очень ответственным человеком.
        - Он решил, что виноват.
        - Вероятно. Они здесь давно могли все понять, если бы не шоры его теории. Она все подавила. Я ведь, в конце концов, пользовался их статистикой, они все держали в руках, но не смогли перешагнуть. Глава школы, создатель теории планетарной биолизации, научный руководитель проекта. Он первым подписал заключение и рекомендации Совету о необходимости спасения Солы. Одно к одному.
        - А она?
        - Кто? - спросил я и тут же понял. - А…
        Он помедлил.
        - Она тоже считает, что виноват он?
        - Нет.
        - Она считает, что виноват ты?
        - Нет.
        - Ты говорил с ней после… этого?
        Я вновь услышал крик. Как наяву. Как тогда, полтора месяца назад. Он был так неожидан. Мы возвращались из бассейна. Я проводил ее. Она зашла к отцу. Я не успел дойти до лифта, и вдруг из кабинета раздался этот крик. Я побежал, и сразу понял, и проклял себя за то, что не предусмотрел, а ведь можно, можно было догадаться, заподозрить, подстраховаться как-то, можно было не оставлять профессора одного. Я бежал, узорчатые стены коридора летели мимо, а навстречу хлестал плотный поток крика, я тонул в нем, вяз, захлебывался, и дверь - перекошенная, качающаяся - не приближалась, словно мираж, словно все происходило во сне.
        Я разжал кулаки. Пальцы были белыми, под ногтями - синева.
        - Ты сам будешь рапортовать Совету? - спросил он.
        Он вылетел сразу, как только мой рапорт о самоубийстве начальника биоцентра достиг Земли. Совет послал его на контроль. Проверять меня.
        В Совете еще не знают всего…
        Не знают ничего.
        - Если ты санкционируешь, - ответил я. - Формально я неправомочен с момента твоего прилета.
        - А, перестань…
        Тусклый и бесформенный горбик проваливающегося солнца угасал, и краски стали меняться. Золото и огонь пропали с вод, лишь кое-где на волнах промелькивали неяркие опаловые блики. Пустынное небо кренилось над нами.
        - Не представляю, как они объявят об этом, - пробормотал он. - Тридцать лет… И люди. Здесь же люди гибли!
        Его старший сын погиб здесь, на этой Стройке. Я узнал об этом только позавчера. Случайно он обмолвился - и перепугался сам.
        На Стройке погибло больше ста человек. Такие авралы никогда не обходятся без жертв. Мы очень торопились… И мы успели.
        - Что будет? - болезненно проговорил он. - Что будет? Для чего жить теперь? Каждый спросит так. Я не представляю… Кто теперь поверит Совету? Когда смогут вновь доверять науке?.. да просто друг другу? Чем теперь дышать мы будем, все?
        Я пожал плечами.
        - Может быть, существуют еще какие-то неучтенные факторы, которые опять повысят вероятность биолизации? - спросил он. - Может, мы по-прежнему не знаем всего?
        - Может быть.
        - Знаешь, Совет планирует долгосрочную экспедицию в Магеллановы Облака. Об этом еще не болтают, но понемногу готовятся. Теперь, после… этого… подготовка пойдет быстрее, активнее, ведь правда? Может, удастся что-то отыскать там? В конце концов, Галактика так мала…
        - Может быть.
        Спиной я чувствовал его внимательный, испытующий взгляд.
        - Ты… ты слетал бы туда… на ее станцию, чтобы…
        - Прежде чем выбирать цель для экспедиции, следовало бы проанализировать, какие именно типы галактик обеспечивают по своим свойствам наибольшее количество биогенных выбросов, - перебил я его. - Туда нужно ориентировать поиски, понимаешь?
        - Я понимаю, - медленно проговорил он. - Я понимаю значительно больше, чем тебе хочется, старый ты хрыч.
        Он прав. Мне за пятьдесят, треть жизни позади. И… И даже не в этом дело.
        Я с силой провел ладонями по щекам.
        - Мы же ничего не сломали, - услышал я его голос. Я повернулся снова к нему и увидел, как он, растопырив пальцы, поднес свои тяжелые, смуглые руки к лицу и уставился на них. - Ничего. Не поставь мы щит, разве наверняка зародилась бы жизнь? Нет. Существовала бы достаточно высокая степень вероятности, и только. Ведь ничего не известно наверняка, почему же так больно? А? - Он поднял лицо и, словно ребенок, заглянул мне в глаза. - Почему же так пусто и больно? Ведь ничего же, собственно, не изменилось, ведь даже в самом лучшем случае наш успех увидели бы лишь через полмиллиона лет… Я не понимаю… я этого не понимаю…
        Болезненно тяжело было смотреть на него. Когда человек в таком состоянии, надо немедленно помочь - а как? Как помочь?
        - Скажи, почему ты догадался? Ведь ты оперировал их данными.
        - Помогло то, что одна из предыдущих инспекций была связана с гидрокибернетикой, - ответил я. - Аналогичный случай, только там был переизбыток мутагенных факторов, а здесь…
        Дальше можно было не говорить.
        Мутагенная подкормка… У биохимиков в головах не укладывалось, что даже при самых благоприятных условиях никакая Солнечная система не способна породить жизнь сама по себе. Мифы древних оказались вернее - планета была женою Неба, не Солнца даже, а именно Неба, всего космоса. Интуиция сработала там, где спасовали две с лишним тысячи лет развития науки.
        Небо стало глубоким, иссиня-голубым, оно быстро наливалось тьмой, и лишь над океаном дотлевало оранжево-желтое трепетное зарево. Океан… Миллионы веков он ждал. Перемешивал, обогащал, фильтровал, расцвечивал свои воды, готовясь к звездному мигу оплодотворения…
        В пронзительной синеве над нами заискрились первые звезды. Мертвые звезды.
        Какое разочарование подстерегало тех, кто впервые вышел за пределы Солнечной! Альфа Центавра - ничего. Тау Кита - ничего. Эридан, Лебедь, Дракон, Парус - ничего… ничего… Пустота. Одиночество. Как понять умом это ощущение непереносимого одиночества, которое испытывают двадцать семь миллиардов людей, заселивших планеты восьми звездных систем, исходивших всю Галактику и убедившихся, что у них есть только они сами и никого, кроме них самих. И вдруг - Сола. Я, мальчишка, помню, с риском для жизни прыгал на крыше над праздничной, счастливой толпой и вопил: «Со-о-ола-а!!!» Сорок два года прошло с тех пор, как Совет объявил о том, что найдена планета, на которой скоро должно повториться великое таинство возникновения жизни. Пусть лишь через многие века появится первая клетка, пусть нет еще и простейших вирусов, но мы обрели надежду, цель, смысл существования - лелеять, пестовать, заботиться о рождающейся младшей сестре. Забота… Добро… Мы так добры.
        Сорок два года прошло с тех пор.
        Мир наполнялся ультрамариновой чернью, последние теплые оттенки таяли. Холод… Я посмотрел было вверх и тут же опустил взгляд - над нами разгорались ослепительные вихри, мешанина сверкающего крошева, которое не суждено увидеть ничьим глазам, кроме человеческих. В детстве я так любил смотреть на звезды. Так любил.
        Они манили восторгом неведомой дали, но эта даль оказалась мертвой, и как только я повзрослел достаточно, чтобы осознать весь ужас безжизненности и пустоты, висящей над нами, я перестал смотреть на небо.
        Тридцать лет человечество жило Стройкой. Можно было прилететь на Денеб и, разговорившись в зале ожидания со стариком, транзитом летящим с Бетельгейзе, спросить: «Ну, как там? Подтащили восемьдесят шестую?» И он немедленно ответил бы: «Как, вы разве не слышали? Уже ввели в заданный сектор и приступили к распылению!» И в глазах его сияли бы и гордость, и молодое ожидание. Тридцать лет. Мы так могущественны. Так добры. Так умны и всезнающи. Нам только не хватает друзей. И вот природа бросает нам шанс - планету, которая готовится стать матерью живого.
        И буквально на следующий день дает понять, что этому живому не суждено родиться, что непредставимо нежная, едва теплящаяся завязь будет выжжена во чреве матери.
        Мы так могущественны и хотим только добра…
        Но даже нам эта задача казалась поначалу непосильной. Только вера, только потребность в великой цели заставили нас начать эту Стройку. Человечеству нужна великая цель. Вот уже больше ста лет как цель эта - найти жизнь. Высший критерий правоты, идеал, счастье, мечта миллиардов - найти иную жизнь. Нам одиноко, нам беспросветно пусто во Вселенной, в которой мы - единственные хозяева.
        И когда нашелся вдруг крохотный росток такой жизни, росток под угрозой уничтожения, все человечество встало на его защиту.
        Система Мю Змееносца должна была пройти сквозь мощный, концентрированный корпускулярный выброс из Ядра Галактики. Прохождение длилось бы немногим более ста семи лет - ничто по критериям мертвой материи, но согласно теории биолизации планет излучение сожгло бы протожизнь Солы.
        Это была задача на пределе возможностей и сил. Защитить, спасти - уже не столько жизнь Солы, сколько самих себя, свою надежду, свою любовь, которой не на кого излиться, кроме нас самих, и значит - не на кого… О, если бы мы не успели!
        Любовь, которая живет только внутри того, кто любит, которая не спасает и не греет тех, кто вне, - погибает. Отравляется. Медленно. Незаметно. Обязательно и неизбежно. Мы это понимали. Угасшая любовь опустошает, как никакая иная катастрофа в мире. Мы не могли позволить угаснуть нашей любви. На глазах у нас погибала мечта, и мы пошли ее спасать, и не могли поступить иначе. У нас просто не было выбора.
        Человеческий ум ограничен.
        - Что же теперь? - снова услышал я.
        - Надо погрузить материалы. Тело профессора… - я запнулся, - тоже.
        - Да, вот что, - сказал он. - Я забыл… Она… просила нас взять ее с собой. Хочет быть с отцом… и сама позаботиться о нем на Земле.
        - Ты с ней виделся? - медленно спросил я.
        - Она звонила мне днем.
        Она звонила. Ему.
        - Пусть летит, - сказал я спокойно.
        - Ты должен увидеться с нею. До отлета.
        Я пождал плечами.
        - Тогда я полечу туда и объясню ей все про тебя.
        - Не глупи.
        - Ты отвечай за себя, а я уж… да.
        - Поступай, как знаешь.
        Он помолчал, снова заглядывая мне в лицо, а потом отвернулся.
        - Понимаешь, - глухо произнес он, - в такой момент, когда все рухнуло, совершенно все, ты же видишь… жизнь и смысл двух поколений рухнули, и ничего не осталось… хочется, чтобы хоть что-то уцелело. Понимаешь? Хоть что-то. Хотя бы такая маленькая мелочь, все равно. Это очень важно. Потому я все время вспоминаю об этом, а ты не понимаешь. Все связано. А ты даже для этого не делаешь ничего сейчас.
        - Я делаю, - сказал я. И улыбнулся.
        Тридцать лет человечество было счастливо.
        Мы обманули себя. Все оказалось наоборот. Сто двадцать три человека погибли больше чем напрасно. Цель оказалась хуже чем миражом.
        И настал мой черед. Черед стервятника, который приходит туда, где произошла трагедия, и с холодной настойчивостью выясняет, кто хотел добра недостаточно добросовестно. Мечтал недостаточно активно. Любил недостаточно грамотно. Само мое существование обусловлено катастрофами. Я в стороне. Я могу мечтать, как другие, но работа моя начинается, когда мечта умирает.
        Мы убили свою мечту.
        Когда я вылетал сюда полгода назад, этого еще не знали. Даже здесь. Следившие за процессами в океане Солы работники биоцентра не понимали, что происходит. Горячие головы уже разрабатывали проекты ускорения эволюции Солы, чтобы не через миллионы, а лишь через тысячи лет появились крупные животные, потом люди - но в ежемесячных отчетах биоцентра вдруг пропали нотки гордости, и Контрольный отдел решил подстраховаться.
        Все оказалось наоборот. Именно на этой стадии протожизнь требует лучевой стимуляции. Многие планеты - я по памяти могу назвать четыре, на которых были обнаружены все условия для возникновения жизни и которые все же не породили жизнь по непонятным тогда причинам - доходили до состояния Солы, однако оставались безнадежно мертвыми, потому что в должный момент не получали мутагенной подкормки извне. Когда-то ее, вероятно, получила наша Земля. И вот теперь - неслыханное везение! - ее могла бы получить и Сола, если бы не вмешались люди, которые хотели только добра и во имя этого добра, во имя своей любви пошли на неслыханные жертвы, на чудовищное напряжение ресурсов и сил.
        И никто не был виноват. Странно…
        - Просто плакать хочется, честное слово, когда подумаешь, сколько нам пришлось преодолеть ради всего этого, - вдруг сказал он.
        Я кивнул.
        - Да сядь же ты, хватит маячить. Хочешь кофе?
        Улыбаясь, я подошел к столу, ногой придвинул второе кресло.
        - Пока нет.
        Он, не отрываясь, смотрел на меня, и вдруг щеки его отчаянно затряслись.
        - Но что же было делать? - спросил он с мукой. - Разве можно было что-то сделать? Помнишь… помнишь, нас сняли с занятий и повели смотреть прямой репортаж из Совета? Как мы радовались, что все голосовали за Стройку, против - никто.
        - Все радовались.
        - Флаги, солнце, все блестит, смех… Какой был праздник!
        - Был.
        - А помнишь, двое ребят из параллельной группы пытались бежать на Стройку?
        Я помнил. Я разведывал для них план грузовых трюмов корабля, на котором они решили добраться до Плутона, потому что имел доступ на космодром - к отцу. Я сам хотел бежать с ними, но меня защемило люком, автомат которого был вскрыт для профилактического осмотра и по халатности кого-то из техников - спешка! горячка! даешь-даешь! - остался активирован. Мне раздробило голень. Ребята ждали у ворот порта, и когда глайдер «скорой помощи» с воем промчался мимо них, выруливая на санитарную полосу дороги, я ухитрился в приоткрытое окно швырнуть ком бумаги с планом трюмов и проклятым люком, обозначенным, как положено, черепом со скрещенными костями, - план я чертил еще там, в полутемном коридоре, опрокинутый на холодный пол и мучаясь не столько от боли, сколько от сознания того, что никуда я уже не убегу…
        - Помню, - сказал я.
        - Неужели можно было что-то сделать?
        Ничего, подумал я. Ничего. Если человек убежден, что на глазах у него гибнет его мечта, он не может не спасать. Не может не попытаться спасти. Не может - этим сказано все. Если б мог - в пустой Вселенной он чувствовал бы себя не изгнанником, а хозяином. И проблемы не возникло бы вообще.
        У нас не было выбора.
        - Ничего, - сказал я.
        - Да, - ответил он и тяжело вздохнул, словно малыш, успокаивающийся после слез. - Это как-то… понимаешь, не укладывается в голове, что-то в этом есть ненастоящее, что мы тридцать лет изо всех сил убивали все это и так надежно убили, что даже нет способа вернуть. Два поколения выросли на этом. Нет, не могу представить. Что теперь делать?..
        Что теперь делать, подумал я. Мы все неимоверно устали. Сделали все, что смогли. Выложились. И радостно ждали, когда появятся всходы. Даже я. Работать приходилось на старом оборудовании, ограничивать себя то и дело - все съедала Стройка…
        - По-моему, это ясно, - сказал я. - Осталось пятнадцать часов до отлета. Необходимо погрузить материалы, аппаратуру, чтобы, если возникнут сомнения, сразу проверить ее дееспособность. Надо, кроме того, привезти сюда его дочь. Она по-прежнему на станции восемнадцатого сектора, да? Ты ведь должен знать, - вырвалось у меня.
        - Да я же не об этом! - крикнул он, сорвавшись. Смутился, спрятал лицо, а потом уронил голову лбом на кулаки, тяжело развалившиеся на столе. - Я же не об этом, - глухо повторил он. - Девочку я привезу сейчас, слетаю, конечно, - но я же не об этом, я - обо всем…
        Человек не может не помогать. Даже если не уверен, что его помощь полезна. Иначе мы вымерли бы еще в пещерах. Это у нас в крови. Это наш способ существования. Пока в нас живо человеческое, мы будем предлагать, навязывать, вбивать свою помощь друг другу. И звездам. Вот он полетит сейчас к ней, будет что-то объяснять, рассказывать, какой я хороший… как бы ни умолял я его не делать всего этого. Потому что у него тоже нет выбора. Потому что мудрость недействия бесплодна. Она скручивает человека в камень, лишает его тепла души. Тот, кто способен отказаться от возможности помочь из боязни повредить помощью - убит, сломался когда-то. Ничего никогда не знаешь наверняка, но когда машина просчитывает вероятность благополучного исхода, перед человеком нет выбора.
        - Ах, обо всем, - сказал я, будто только что поняв. - Что же… - Я улыбнулся. - Будем чуточку умнее. Теперь мы будем еще чуточку умнее.
        Он встал. Огромный, грузный, казавшийся еще более огромным и грузным в синем мраке, затопившем диспетчерскую.
        - Умнее… - проворчал он. - Все так. Кому он нужен теперь, такой ум. Да…
        Я пожал плечами.
        - Всегда лучше быть чуточку умнее.
        Он долго, будто не доверяя, смотрел мне в глаза. Потом покачал головой.
        - Я сам расскажу в Совете, - сказал я. - И постараюсь добиться, чтобы мне дали выступить по всеобщему вещанию. В тот же день. Так лучше и… лучше. Не нужно интервала. Успеют возникнуть слухи, а самое мерзкое, когда о смерти мечты люди узнают из слухов. Нет ничего честнее мечты, и смерть ее тоже должна быть честной. - Я потер ладонями щеки. - Я добьюсь. Ты мне поможешь.
        Он медленно кивнул несколько раз. Сказал:
        - Все так.
        Я ободряюще подмигнул ему, он улыбнулся в ответ. Неловко потоптался.
        - Так я лечу, - сказал он.
        - Да, ты говорил, - ответил я, протянул руку к биоконтакту селектора и попросил: - Кофе сюда.
        - Будешь работать? - спросил он.
        - Да, посижу немного. Полетишь один?
        - Но… - Он растерялся. - Ведь ты же сам…
        - Нет, нет. Я имел в виду кого-либо из техников. На станции есть несколько аппаратов, которые нужно демонтировать или поставить на консервацию по крайней мере. Один ты справишься до утра?
        - Ах вот ты о чем… Справлюсь. Там же есть какой-то штат киберобслуги.
        - Ну, тогда счастливо.
        Он не уходил.
        - Она тебе не простит, если ты не поддержишь ее сейчас.
        - Наверное, - ответил я. - Но если не простит, значит, и хлопотать не из-за чего. Разве я не прав?
        - Ты прав, - сказал он. - Ты такая бестия, что всегда прав, но правота твоя - ни уму ни сердцу.
        Я улыбнулся.
        - Ну почему? - отчаянно спросил он. - Почему в этой жизни все так по-дурацки устроено?
        - Я и на это могу ответить, - заявил я.
        - Ну, ответь.
        - Потому что все вот это, - я сделал широкий жест, обведя весь окружающий мир, - куда сложнее, чем укладывается вот здесь. - Согнутым пальцем я постучал себя по лбу. - Можно, конечно, плюнуть на все и поплыть по воле волн, тогда жизнь сразу станет очень простой и гладкой. Но перестанет быть человеческой, вот в чем штука.
        Он опять помотал головой.
        - А ты все такой же позер, - укоризненно проговорил он. - Все такой же… Ничего тебя не берет.
        Я засмеялся и выпил свой кофе.
        - Понимаешь… я даже не об этом. Ошибки были, есть и будут, все так, но я… Ведь посмотри, чем сильнее и добрее мы становимся, тем все это тоже возрастает. Наверное, это закон. Но неужели мы будем вечно подчинены ему? - Он запнулся. - Мы будем становиться умнее, сильнее. Когда-нибудь мы встретим других или создадим новую жизнь сами, все это будет раньше или позже, я знаю… но неужели размер и трагичность ошибок всегда, всегда будут возрастать пропорционально… величию мечты и мощи средств, призванных ее осуществить?
        Он помолчал. Я слышал, как часто, глубоко он дышит.
        - Не знаю, понимаешь ли ты это так, как я понимаю… Неужели через сто, двести, тысячу лет люди, решая проблемы, размах и красоту которых мы даже представить себе не можем, будут ошибаться - и даже не так, как мы, а стократ ужаснее? Неужели тоже будут убивать себя, не выдержав разочарования? Неужели тоже будут распадаться отношения, калечиться судьбы?
        Я хотел было ответить, но он, боясь, что я прерву, заговорил еще быстрее, взволнованно, невнятно и как бы чуть задыхаясь:
        - Дико думать, что реакция мира на наши ошибки всегда - всегда! - будет не уменьшаться, а возрастать. И тех, кто окажется лучше, чище, честнее, добрее… - он задохнулся, торопливо глотнул воздух и почти простонал: - ранимее нас… мир отхлещет во столько же раз больнее, во сколько их замыслы будут честнее и благороднее наших. Неужели когда-нибудь наши промахи, наше недомыслие, совершенно естественное, я согласен, не злобное, просто обусловленное уровнем понимания всего вот этого, - он неловко повторил мой широкий жест, - начнут взрывать звезды? Сталкивать галактики? Мы потеряли право на ошибки. И мы не можем застраховаться от них, потому что по природе своей не можем бездействовать… Что же будет? Неужели нет другого пути?
        Наверное, можно было бы ответить ему примирительно: мы не знаем пока другого пути. Но этим его вопросам нельзя давать жить. Они задавят, если пытаться ответить на них, если будешь все время носить их в душе. Возможную ошибку начнешь видеть во всем - и в страхе перед нею не сможешь сделать ни единого движения, будто в параличе.
        - Тезис, антитезис, синтез, - медленно сказал я. - Целеположение, выявление погрешности, коррекция. Нет другого пути. Абсолютно безошибочное действие - такая же абстракция, как, скажем, абсолютно твердое тело. Приближение к нему, как и ко всякому идеалу, асимптотично. И надо работать… корректировать, черт тебя побери, а не философствовать на пустом месте. И использовать каждый шанс, выжимать из каждой мелочи все возможности, чтобы стать хоть чуточку умнее. Потому что лишь это - лишь это, а не прибавление к каждой фразе слова «неужели» - поможет снизить процент ошибок. Понимаешь?
        - Ты… - выговорил он. - Ты…
        Он замолчал, и я молчал тоже. Мы все сказали друг другу. Я отвернулся и через несколько секунд услышал, как он тяжело затопал к двери, а потом раздался ее едва слышный пневматический вздох, и стало удивительно тихо.
        Я подошел к окну. Моря не было видно, было лишь небо. Окончательно наступила ночь, и на фоне звездной тьмы бесплотной тенью промелькнул смутный призрак стремительно уносящегося гравилета. Он улетел. Он улетел туда.
        Бесконечные густые потоки звезд пылали в небе. Я старался не смотреть вверх, не видеть этого чужеродного празднества - но слишком много звезд. Слишком они ярки. Я и взглянул. И словно в тот давний миг, когда я понял, что дом мой пуст, у меня стиснулось горло и мозга коснулась безумие. Но я выдержал. Я выдержал снова.
        Я выдержал, но мне нечем было ответить на этот вызов.
        И вдруг я понял. Почувствовал и поэтому понял - что это не вызов. Что это не злоба.
        Нет. Этим исполинским грудам морозно сверкающих галактик, этим бесчисленным триллионам световых лет мертвой материи, гордой, отчужденной, вечной - так же как и людям, одиноко до боли. На меня смотрел беспредельный всемогущий мир, который тоже, как только мог, старался пробиться к нам - и у него тоже не получалось. Он звал и ждал помощи, ему не на кого было надеяться, кроме нас, а мы были еще слишком глупы, чтобы ему помочь. И он знал это. И ждал. И я ничего не мог сказать ему в ободрение, кроме маленьких, бессильных и все же единственно верных слов, единственно возможных слов.
        Будем чуточку умнее…
        И я сказал это вслух. И ничего не произошло.
        Но смешно было бы надеяться, будто что-то может измениться так внезапно. Годы, годы, годы работы. Годы беспомощной надежды, которую нечем поддержать. Нет другого пути.
        Мне вдруг стало завораживающе легко. И я пошел к столу, чтобы попросить еще кофе, потому что надо было работать. Впереди одна лишь ночь. Следовало точно сверить его и мои расчеты и объяснить все расхождения, какие найдутся, чтобы ни у кого не могло остаться сомнений. И еще - хотя бы приблизительно посчитать, насколько повышается вероятность спонтанной биолизации в галактиках при максимально возможной, пусть пока идеально-абстрактной, активности ядер. Посчитать, когда происходили аналогичные выбросы и где теперь исторгнутые ядрами потоки. Чтобы было что сказать Совету и человечеству, кроме покаяний и оправданий. Надо спешить. Этого хватит до самого утра, а если я не успею или напутаю, ошибусь, я отложу старт и начну сначала.
        Март 1978,
        Ленинград
        Это великий рассказ.
        Он действительно был написан в марте 78-го, а в январе 79-го Роман Подольный, светлая ему память, уже опубликовал его в «Знании - силе». Это была МОЯ ПЕРВАЯ ПУБЛИКАЦИЯ!!!
        А в том же 79-м он вышел в составленном Вл. Гаковым сборнике «НФ» № 21. Это была МОЯ ПЕРВАЯ КНИЖНАЯ ПУБЛИКАЦИЯ!!!
        Помнится, вскоре после выхода сборника мы с составителем обменялись экземплярами, начертав друг другу дарственные надписи. Что я написал - давно испарилось из моей памяти, а вот на развалившемся на отдельные страницы экземпляре, который стоит у меня на полке, до сих пор различимы строки: «Дорогому дебютанту-автору, сексуальному неврастенику, другу от дебютанта-составителя, сексуального неврастеника, друга в надежде на развитие всего вышеперечисленного. М. Ковальчук».
        Миша! Если каким-нибудь чудом в твои руки попадет эта книга - официально заявляю: я все помню, по-прежнему тебе благодарен и очень жалею, что из-за прекращения моих некогда частых и долгих житий в Москве мы как-то потеряли друг друга… Стыдно сказать - виделись в последний раз осенью 91-го, на похоронах Аркадия Натановича…
        В аспирантские времена и пару лет после оных я действительно бывал в Москве долго и основательно. У одного знакомого моего отца (по их родной деревне в Подмосковье) была своя комнатушка в коммуналке в Малом Каковинском переулке, на втором этаже - места знатные, рядом со Смоленской площадью (этим краям я, как сумел, поклонился в «Деле победившей обезьяны» Хольма ван Зайчика). Сам знакомый там почти не жил, и потому выдал мне ключи, с которыми я уезжал из Москвы, когда хотел, и приезжал, когда хотел, и жил, сколько хотел. А дел у меня там было много - я по месяцу, а то и более, работал в столичных библиотеках, потом и защищаться приезжал в Москву - на всякий случай, подальше от Питерского КГБ… Славный владелец комнатушки в середине 80-х почил, и с той поры наведываться в столицу мне стало гораздо неудобнее; потом началась дороговизна билетов, помноженная на полное безденежье, почти нищету, первой половины девяностых; да и дел, в сущности, не стало - теперь хватает изредка заскочить на полдня, и все.
        Жаль…
        Замысел же рассказа возник во время небольшого спора с Борисом Натановичем Стругацким. В ту пору у любителей возвышенных материй было на слуху столкновение мнений Лема и Шкловского: одиноки мы во Вселенной или нет. Шкловский, пересмотрев свои прежние взгляды, утверждал, что одиноки. Борис Натанович, как я теперь понимаю, умело и тактично подзадоривал нас, недоумевая: вот ведь две равноправные точки зрения, но почему-то одна стократно отыгрывалась в фантастике, а на другую фантасты практически не обращают внимания. Я тут же клюнул: мол, легко, приятно и плодотворно размышлять и писать о том, что ЕСТЬ, - но как писать о том, чего НЕТ? И Борис Натанович мигом подсек, сказав: а вот вы и попробуйте придумать, как об этом можно написать.
        И я придумал. И написал.
        Сказка об убежище
        Украшенные тончайшей резьбой палисандровые двери беззвучно распахнулись. Расслабленный утреннею негой Жермен Орфи де Плере нехотя повернул голову и раздвинул полог над постелью.
        - Утренняя почта мсье барона, - возвестила змея и осторожно поставила золотой поднос на столик у изголовья.
        - Благодарю, голубушка, - отозвался Жермен. Голос его был скорбен и тих.

«…Вы совершили чудо! Все, что до сих пор нервировало меня, мучило, повергало в трепет, ставило неразрешимые вопросы передо мною ежедневно, ежечасно, все проблемы, которые не давали мне жить, исчезли без следа! Я снова спокойна, словно в детстве. Я поняла: если не можешь чего-то понять, оно как бы не существует. Если не можешь чего-то сделать, этого делать не надо…»

«…Ваша деятельность устраивает нас. Мы приветствуем ее и охраняем ее. Вы не знаете, кто мы, но вы можете полагаться на нас. Наше сотрудничество благотворно воздействует на духовное здоровье нации. На Ваш счет в Лионском банке перечислено еще тридцать тысяч франков. Ваши друзья».
        Барон пожал плечами.

«…Вы волшебник. С тех пор как я прошел курс лечения в Вашей клинике, я вновь живу. Не могу не выразить Вам свою крайнюю признательность. Я стал полноценным человеком, перестал бросаться в крайности, я спокоен в этом сумасшедшем мире. Я вновь нашел работу, ко мне вернулась жена, и у нас наконец будет ребенок, - теперь я уверен, что смогу его обеспечить…»
        Жермен вздрогнул и выронил письмо. Затуманенный взор его сам собою потянулся к картине, с которой, улыбаясь, смотрела она.
        Юная, как всегда. Открытая его жаждущим глазам, на поляне в их милом саду, где Жермен впервые увидел ее, среди танцующих фавнов и нимф, среди цветущих яблонь - озаренная, пронизанная незаходящим солнцем кисти Рафаэля, Дали…
        - Горячий шоколад мсье барона.
        Жермен позавтракал, затем ему помогли одеться. Занавеси на окнах он отодвинул сам - он любил запах пыли, которую выбрасывала при малейшем прикосновении древняя ткань. Плотные, светящиеся в лучах солнца струи матерински обняли Жермена, медленно клубясь в темном воздухе. Снопы света ударили из узкого стрельчатого окна, цветные пятна упали на драгоценный паркет, в щелях которого пробивался бледно-зеленый мох.
        - Карета мсье барона! - чуть слышно донеслось со двора, и сейчас же голоса, передавая крик друг другу, потянули его по винтовой лестнице донжона, по анфиладам затененных комнат - сюда.
        - Сегодня я приеду с дамой.
        - Я позову могильщика, мсье барон.
        - Твои зубы в порядке?
        - Как всегда, мсье барон.
        - И яд?
        - И яд.
        - Только ради бога, не сделай ей больно.
        - Как всегда, мсье барон.
        Жермен вышел из спальни. Мимоходом погладил огромного паука, примостившегося в углу за дверью, и тот долго провожал Жермена преданным взглядом, мерно раскачиваясь на просторной тугой паутине, потревоженной движением баронской руки.
        Он миновал вереницу безлюдных тихих комнат, вышел на лестницу. Высокий свод терялся в сумрачном тумане. Далеко внизу мерцал камин, тускло отблескивали алебарды, безмолвная нежная плесень покрывала валуны стен и смутно, влажно светилась. Жермен неторопливо спускался, в лицо ему веял теплый ветер, возносящийся над камином, пламя которого разгоралось все ярче по мере приближения Жермена и наконец полыхнуло ему навстречу голубым неземным светом. На миг проступили устремленные в бесконечность древние стены, причудливые стеллажи с фолиантами, ретортами, черепами, затканными паутиной и пылью, тяжелые висящие цепи. С сухим треском, надломившим гулкую тишину, встрепенулись искры, эхо долго перекатывало звук по ступеням, дробило; Жермен уже выходил из зала, а нескончаемый шелест еще летел из бездонного мрака. Подле двери в людскую Жермен совсем замедлил шаги, вслушиваясь в чистый девичий голосок, грустно напевавший старые слова:
        Ле фис дю руа с’эн вьян шассан
        Авек сон бо фюзи д’аржан,
        Авек сон бо фюзи д’аржан
        Иль а тюэ мон канар блан…
        Тюэ, думал Жермен. Тюэ… Застрелил из серебряного ружья… Неся в душе отзвук щемящего напева, он медленно подошел к кладбищу и остановился, склонив голову. Гомонили птицы, невидимые в глубинах пышных крон. Могила Анни была еще совсем свежей. Жермен опустился на одно колено и нежно поцеловал крест. Потом, задыхаясь от отчаяния, отступил назад - ему показалось кощунственным стоять на той земле, которая сегодня в ночь поглотит еще одну любовь.
        Легко вскочив в карету, он махнул кучеру перчаткой. Первое время ехали не торопясь, живописною дорогою, которая причудливо извивалась среди вековых деревьев. Жермен всей грудью вдыхал сладкий воздух зеленого утра, а улыбчивые вилланы добродушно склонялись в поклонах и кричали, размахивая шапками:
        - Доброе утро, мсье барон! Удачного дня, мсье барон!
        И Жермен, не снимая правой руки с затянутого в плетеный синтериклон руля, высовывал левую руку в открытое окно и приветливо махал, ловя солнечный радостный ветер в распахнутую ладонь, с наслаждением вслушиваясь в мерный цокот копыт. Парк оборвался. Едва слышно гудел мотор, дорога летела навстречу, и наконец барон поднял стекло и плотнее нажал педаль акселератора. Впереди распахивалась равнина, до самого горизонта укрытая высокою волнующеюся травою, а в голубом небе, быстро обгоняя машину барона, плыл неправдоподобно гигантский сверкающий лайнер, выруливая к Орли…
        - …и не думайте ни о чем. Очнитесь!
        Пациент открыл глаза. Секунду его лицо оставалось бессмысленным и размягченным, затем вновь обрело живое напряжение.
        - Можете встать и идти, - устало сказал баран. - Нам осталось два сеанса.
        - Благодарю вас, профессор. - Пациент рывком поднялся, раскланялся. - От всей души… от всей души! Я чувствую, как возвращаюсь к жизни…
        - Да-да, так и должно быть, - ответил барон, отвернувшись.
        Пациент, пятясь, вышел.
        Барон с трудом встал, ноги дрожали. В горле колыхалась тошнота. День кончен, еще один чужой, отчаянный день. Удивительно, как приходится заставлять себя, настойчиво приучать поутру ко всему этому бреду… всякий раз надеясь, что, быть может, сегодня лопнет наконец едкая, жгучая броня неприятия, несовпадения, отгородившая его от мира, и удастся почувствовать себя легко и непринужденно, как в замке…
        Но нет.
        Барон подошел к окну, раскинутому во всю стену белого кабинета. Стекло иссек дождь, капли стекали изломчатыми потоками, и город тонул в сизой дождливой дымке. Барон бездумно закурил, вглядываясь в дрожащий дождь. Потом вдруг очнулся, с изумлением уставился на длинный хрусткий цилиндрик, источающий белое зловоние. Отшвырнул с отвращением. Снова взглянул в окно. Смутно блестящие, как алебарды, крыши тянулись к реке, к теряющемуся в тумане розовому Ситэ. Вдали угадывались султаны дыма. Неужто церковники опять жгут кого-то на площади Де Голля? Барон прижался лбом к холодному стеклу. Нет, это всего лишь заводы, всегда заводы… Его знобило. Он вернулся к столу, бесцельно потрогал лежащие там странные, непонятные предметы. А ведь он недавно пользовался ими, какие-то четверть часа назад… Боже. Сегодня придет облегчение, напомнил он себе, но даже эта мысль не в силах была утешить. Придет - надолго ли? А через несколько дней или недель все сначала - ошибка, исступление, раскаяние, пытка совестью… и новое убийство. Барон уже не верил в победу. Жизнь шла по кошмарному, роковому кругу, из него не было выхода и
в него не было входа, ничто свежее, жаркое не в состоянии оказывалось проникнуть внутрь, в циклически бьющийся, замкнутый мир. Барон стал вспоминать Сабину, вспоминать с самого начала, с того мгновения, когда она подошла к его столику в милом саду и, как все, спросила: «Простите, мсье, здесь свободно?» Слезы раскаяния подступали к глазам барона, он снова задыхался. Судорожный свет резал глаза, барон вырвал факелы из подставок и швырнул в стоявший в углу замшелый чан с водой. Щелкнул выключатель, лампы угасли, кабинет погрузился в сумрак. Вечер. Скоро ночь. Скоро кобра проколет мыльный пузырь блаженства, радужную, но бесплотную иллюзию, которую барон умел создавать, если ее хотели, но наполнить настоящим не мог никогда - ибо в их зверином мире он сам был ненастоящим. Женщина вскинется, ощутив нежданную боль. Улыбка счастья и благодарности, нестерпимая, ужасная, слетит наконец с ее лица, и вновь прозвучит отчаянный крик, полный ужаса и тоски: «Змея! Меня укусила змея!»
        Зачем ты села за мой столик, добрая Сабина? Я больше не могу, поверь, я старался, но старание - всегда ложь, а ты и впрямь думаешь, что я такой, каким быть старался, и любишь меня того, каким я быть старался, и самим своим существованием, самой своей любовью требуешь, чтобы я старался впредь…
        Это безнадежно.
        Но ты об этом никогда не узнаешь.
        У выхода из клиники на него напали газетчики. Полыхающий вспышками, галдящий вихрь налетел и смял, и, чтобы не утратить остатки самоуважения, оставалось лишь швырнуть им правду в лицо, горько и страстно, не заискивая, не малодушничая, не таясь.
        - Ваши убеждения?
        - Гуманист.
        - Ваше творческое кредо?
        - В мире избыток всего, недостает лишь доброты. Доброта и любовь ко всем - вот мое кредо и в работе, и в жизни. Это трудно. Но другого пути нет. Ведь мы не умеем быть друг с другом - умеем только заставлять друг друга!
        - Сегодня ваша клиника празднует десятилетний юбилей. Удовлетворены ли вы результатами ее работы?
        - И да, и нет. Я счастлив, что могу кому-то помочь, но страдаю от того, что могу помочь далеко не всем, кто нуждается.
        - Ваше отношение к последнему демаршу Америки в отношении Никарагуа?
        - Это несерьезно. Мальчишество президента порой умиляет меня, порой приводит в недоумение.
        - Ударный авианосец - несерьезно?
        - Я верю в то, что это только моральный фактор. Современное оружие существует для того, чтобы существовать и не применяться. Оно хоть как-то сдерживает безумные страхи и страсти людей нашего безответственного века. К сожалению, они прорываются в других сферах. Но тут уж дело психиатров и воспитателей - научить людей быть так же сдержанными по отношению друг к другу, как сдержанны между собой ядерные державы.
        - Ваше отношение к войне на Среднем Востоке?
        - Я за мирное урегулирование всех спорных вопросов.
        - Как вы его себе представляете?
        - Люди всех стран должны сказать «нет» убийствам.
        - Да, но у кого останется власть?
        - Это дело политиков. Кровь не должна литься, кто бы ни возглавлял правительство.
        - Ваше отношение к организации «ОАС Нуво»?
        - Я ненавижу убийц всеми силами души. Как врач, а не полицейский, это все, что я конкретно могу.
        - Ваше отношение к новому спору Америки и России?
        - Я его не одобряю.
        - Кого конкретно?
        - В подобных ситуациях всегда равно ответственны обе стороны. И та, которая клевещет, и та, чье поведение делает столь правдоподобной любую клевету. От держав, каждая из которых объявляет себя путеводной звездой, мы вправе ожидать безупречного поведения, а не обычных дрязг.
        - Что вы подразумеваете под «безупречным поведением»? Что должна была бы, например, предпринять Россия, чтобы вы назвали ее поведение безупречным?
        - Если бы я мог ответить на этот вопрос, я был бы гениальным политиком, а не врачом. Вне собственной профессиональной сферы человек имеет право лишь оценивать чужие планы, но не предлагать собственных, лишь оценивать чужие действия, но не действовать. Иначе мир превратится в хаос. Хаос безответственности. Я знаю одно: мне не нравится эта склока. Мне не нравятся все склоки. Их не должно быть.
        Он нырнул в автомобиль и, захлопнув дверцу, в изнеможении вздохнул. Он видел: они разочарованы. Наверное, им казалось, что он ничего им не сказал. Ничего конкретного. А конкретность для них - кого насиловать. Вы же ничего не поняли, так оставьте меня в покое!.. и будьте прокляты.
        - Боже правый, каким вздором занимаются эти болтуны!
        Барон отшвырнул газету. Приподнял стоявшую на блюдце рюмку и сделал третий глоток. Вздор, вздор, думал барон, накручивая на двузубую вилку очередную посапывающую устрицу а-ля тринидад. Все решает человек. Только человек. Если человек нормален - системы не важны, он справляется сам. А если люди не в состоянии избежать шизофрении, не поможет ни строй, ни социальное обеспечение, потому что мир в целом сорвался с цепи… Барон брезгливо оттопырил нижнюю губу, и на нее внезапно упала пахучая, терпкая капля соуса с устрицы. Барон улыбнулся и положил скользкое неуловимое тельце в рот. Доброта… Как мало я могу успеть…
        Сегодня он отказал в записи на прием восемнадцати просителям. Каждый час расписан до января…
        Всякий отказ был мукой для барона. Барон мог жить лишь помогая, облегчая людям их участь в беспощадной и бессмысленной круговерти жизни. Но даже его сил иногда не хватало. И он вынужден был отказывать, казня себя, зная, что губит этим обратившегося к нему человека, и не имея другого выхода. Какое им дело до моей усталости, думал он. Им нужна помощь. И правы они - они, не я. Всегда - не я…
        Сабина не пришла, и барон ощутил странное, болезненное облегчение. Вместо Сабины с ним было лишь ее стереофото - оно стояло на противоположном конце столика, там, где барон, если был один, всегда ставил чье-то фото, чтобы прикрыть никому, кроме него, не видимые, затертые пятна на столике - следы яда. Здесь, в милом саду, давно-давно он услышал впервые: «Змея!..»
        С тех пор, глупо надеясь на чудо, на возвращение, он приходил сюда каждый вечер и медленно, долго ужинал, украдкой взглядывая по сторонам. Но вместо нее всегда приходили другие, любые. Простите, мсье, здесь свободно?
        И ему казалось, что это все-таки она, тоже она, и он влюблялся исступленно, самозабвенно, слепо…
        Он взглянул на фото. Сабина была прекрасна. Я обманул ее, в сотый раз подумал барон. Меня нельзя любить так преданно, так нежно, видит Бог, я не заслужил, я преступник… Он с усилием проглотил устрицу.
        Медленно зазвенел клавесин, наполнив воздух грустной трепетной негой. Свет в зале померк, на эстраду беззвучно упали лучи, и в их фантастическом свете две обнаженные пары сошлись в древнем ричеркаре. Женщины были великолепны. Меж их нетронутыми грудями упруго мотались вздыбленные, напряженные фаллосы. Мужчины, мощные, словно юные боги, казались кастрированными. Барон отложил вилку, устало прикрыл глаза и, сцепив пальцы, отдался музыке. В горле стоял горячий комок слез. Фрескобальди? Пахельбель? Сад дичал, пересох питавший его веселый ручей, яблони перестали плодоносить. Но барон по-прежнему приходил сюда каждый вечер и грустно наблюдал с закрытыми глазами, как, словно встарь, играют, скользя между стволами, нимфы и фавны - то скрываясь в тени, то вспыхивая в желтых лучах заходящего солнца… и ждал, вопреки разуму ждал, что среди них снова мелькнет она. Музыка утихла, а барон, словно бы окаменев, думал, и чувствовал, и страдал.
        - Добрый вечер, док, - раздался рядом дружелюбный молодой голос, и барон открыл глаза. На стуле, предназначенном для Сабины, сидел парень в длинном халате, увитом какими-то не то шнурами, не то бантами, не то аксельбантами, из-под переплетения которых глядел большой овальный значок с ироническим изображением русского лидера и надписью: «Горби, оставь меня в покое! Пусть все идет, как шло!»
        Лицо парня показалось барону знакомым, но прежде чем он успел вспомнить, привычная тоска бессилия и вины захлестнула его.
        - Простите великодушно, но я не записываю на прием, - тяжело выговорил он.
        - Да нет, док! - весело воскликнул парень и закинул ногу на ногу. От него веяло жаром, потом и духами. - Я так и знал, что вы не узнаете.
        - Боже правый, Жан, - проговорил барон с облегчением.
        - Смотри ж ты, - уважительно сказал парень, - вспомнили…
        - Нашли работу здесь?
        - На первое время. Пляшу как болван… Платят гроши, но как крыша сходит пока. Я еще кое-где подрабатываю…
        - Где же, позвольте узнать?
        Жан улыбнулся.
        - Секрет. Одно слово - огромное вам спасибо. Легко работается и живется весело…
        - Я искренне рад за вас, Жан, - от души улыбнулся барон. - Искренне рад. Раздвоенность, страхи больше не беспокоят?
        - В лучшем виде! - отозвался Жан, поглядывая на коньяк. - На все плевать. Вы меня просто забронировали.
        - Право? - Барону хотелось, чтобы Жан говорил еще и еще. Жан это понял.
        - Такое ощущение, словно убежал куда-то далеко, в свой мир, где ты сам хозяин, - сказал он. - Там мне легко и просто, там я все могу и ничего не боюсь, только радуюсь.
        - Великолепно! Хотите коньяку?
        - Нет, док, мне еще два часа выламываться.
        - Как угодно, Жан, как угодно… Вы прекрасно танцуете. Вам не бывает неловко?
        - Ерунда… что нагишом, что ли? Ерунда.
        - Простите, Жан, может быть, мой вопрос покажется вам несколько… бестактным. Вы действительно дали себя… оскопить?
        - Что я, псих? - оскорбился Жан и тут же засмеялся, потому что разговаривал как-никак с вылечившим его психиатром. - Это, док, пока только пляшем, грим… а вообще-то я - ого!
        Барон улыбнулся вновь. Приятно было говорить со спасенным человеком, видеть, что труд не напрасен, что у парня все хорошо и он родился заново, избежал мук, ускользнул от проклятой камнедробилки, в которую превратилась жизнь. Жан заглянул в лицо фотографии.
        - Красивая, - проговорил он с уважением. - Жена?
        - Нет, - ответил барон, чуть помрачнев.
        Жан встрепенулся.
        - Зовут, - сказал он обескураженно. - Прямо отдохнуть некогда! То туда, то сюда…
        Едва не теряя сознание от усталости и тоски, Жермен прошаркал к старинному креслу, стоящему подле камина, и со старческим наслаждением погрузился в его мягкие глубины. Серые губы Жермена беззвучно шевелились, повторяя одну и ту же фразу: «Мир сошел с ума… сошел с ума…» Огонь в камине всколыхнулся ему навстречу, выстрелив длинною вереницею пляшущих языков, вскинув в черную круглую вышину вихри искр. Жермен печально улыбнулся. Трогательной и детской казалась ему преданность замка и его обитателей. Он погрузил руку в пламя, и пламя, не веря нежданному счастью, завороженно прильнуло к его руке, к его ласковой ладони, засиявшей на просвет живым алым светом. Как отличалось это от внешнего мира, где каждый - сам по себе, вне Жермена, далеко… Жермен гладил огонь, играл, щекоча, как ребенка, и тот самозабвенно подпрыгивал, не имея посторонних Жермену желаний, ластился, потрескивал, и эхо гулко множило, бережно баюкало его робкий смех.
        Потом Жермену прискучила игра, и он со вздохом откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза в беспечной полудреме; рука его свешивалась с подлокотника. На плечо Жермену слетела одна из летучих мышей и уселась, уютно попискивая, непоседливо шевелясь и поглаживая щеку его кожаной мягкостью перепончатых крыльев. Огонь поник было, едва дыша, но затем, пользуясь тем, что Жермен не смотрит, оранжевым язычком потянулся к его длинным пальцам и принялся воровато лизать их. Жермен ощущал быстрые, пугливые прикосновения, но не мешал. Странно, думал он, как приятно и легко, когда вот так, молча, тебя любит некто, находящийся внутри твоего мира. И как тягостна суетная капризная любовь извне. Она, в сущности, сводится вот к чему: «Я люблю тебя, поэтому делай то, чего я хочу». А некоторые, шантажируя для верности, добавляют еще: «Я без тебя не могу жить. Я без тебя умру…» Хорошо, что никто не спрашивает, почему я приехал без дамы, мельком вспомнил он и встал. Летучая мышь с перепуганным писком порхнула с его плеча, обдав лицо легким дуновением, и канула во тьму, огонь отпрянул.
        - Спасибо, дружок, - ласково сказал ему барон, - ты так меня порадовал. Доброй ночи.
        - Доброй ночи, мсье барон, - тихо ответил огонь.
        Его раздели, и он лег. Ночной ветер, гуляющий под потолком, колыхал полог кровати, изламывал и мучил хрупкие, удлиненные звездочки свечей, едва прокалывающие тьму огромной мрачной спальни. Бесплотными тенями вились нетопыри.
        - Вечерняя почта мсье барона.

«…Я мечтаю еще раз услышать Ваш удивительный голос. Уже сам голос Ваш успокаивает, дает бодрость и силы не обращать внимания на все, что творится вокруг, на эту дурацкую карусель…»

«…Вы негодяй. Вы убийца. Я ненавижу Вас всеми силами души. Жизнь зачастую мучительна, это правда, но нельзя убивать людей, чтобы облегчить их муки, помочь им в их невзгодах. Нелепость! Вы же делаете именно это. Те, кого Вы лечите и, как Вам кажется, вылечиваете, выздоравливают от страданий не более, чем выздоравливают от них трупы. Душевные беды Ваших пациентов прекращаются потому, что вы отбираете у них души. Вы превращаете живых людей в живых мертвецов. Вы создаете подлецов, убийц…»

«…Милый, глубокоуважаемый профессор! Вы спасли мою маму, она все время рассказывает мне о Вас. Два раза я видела Вас в клинике. Мне шестнадцать лет, вот как я выгляжу - я снялась в бикини не потому, что прикрываю какой-то изъян, а потому, что я очень робка и застенчива. Я нуждаюсь в Вас. Я жажду встретиться с Вами близко-близко…»
        В этих письмах тоже не было ничего нового уже давно-давно, ни единого слова. Они повторялись, они едва ли не копировали друг друга. Но Жермен прочитывал их все, всегда. Ведь люди пишут, тратят время и силы, он не имеет права не прочесть. Ведь они такие же люди, как он, может быть, даже лучше…
        - Пойди сюда, голубушка.
        Беззвучно и стремительно змея пересекла комнату и подняла голову у постели. Вот так же внезапно она появилась тогда, и впервые, впервые раздался отчаянный крик, полный ужаса и тоски: «Змея! Орфи, меня укусила змея!»
        Да, он поймал эту змею. Но даже ее он не смог наказать. Чем виновата змея? Такова ее природа - кусать и жалить, так велят ей инстинкты, она не знает и не умеет иного. Виноват, как всегда, лишь он сам, Жермен Орфи барон де Плере…
        Жермен подставил ладонь, и кобра покорно положила на нее тяжелую, упругую голову. Ее маленькие умные глаза несколько секунд ловили взгляд Жермена, затем истомно прикрылись. Жермен чуть стиснул пальцы, обнимая шею змеи, и судорога наслаждения прошла по всему ее телу, собранному в изящные кольца.
        С той поры он только ошибается. Много раз за его столик в милом саду присаживались чужие, чужие женщины, много раз ему казалось, что горькая память наконец-то сменится пламенной явью, он совершал подвиги и чудеса, он спасал, он добивался любви, но почти сразу же вслед за этим броня его вновь смыкалась, и женщина снова, снова, снова выпадала из его мира, становилась далекой, лишней, насилующей, и начиналась адская мука, ибо не в силах он был сказать полюбившей его женщине: «Уходи». Ведь он добился сам. Он покорил, заставил. И теперь она смотрит ему в глаза, стремясь угадать любое желание, и, не в силах угадать единственное желание его, придумывает сама, выдает свои желания за его, и выполняет жертвенно, самозабвенно, и ждет отклика и благодарности… Он не решался сделать несчастной ту, что невольно обманул. И он терпел, неся в себе груз вины и лжи, покуда хватало сил.
        Когда силы кончались, он убивал.
        Так, чтобы та ничего не успела узнать об обмане. До конца.
        Он привозил ее в замок, и змея уже ждала под роскошной кроватью.
        - Иди, - сказал Жермен, выпустил голову кобры и со вздохом откинулся на подушки.
        - Доброй ночи, мсье барон.
        Несколько секунд Жермен лежал, бездумно глядя на полог, колышущийся над его головой. Сон не шел. Жермен был дома, один, в безопасности, но что-то смутно беспокоило его, чего-то не хватало…
        Сабины?
        Ее улыбки?
        Ее предсмертного крика?
        Почему она не пришла? Именно сегодня, когда все уже решено…
        Он встал с постели; ноги его погрузились в густую и холодную, как болотный ил, темноту, и сейчас же из-под них брызнуло, всполошенно попискивая, живое.
        - Простите, - вздрогнув, пробормотал Жермен, - я вас не видел, темно…
        Он забыл, зачем встал. Подошел к окну. По полу несло сквозняком, влажно рос мох. Вдалеке протяжно и страшно начали бить часы.
        Позади раздался едва слышный всплеск, и Жермен обернулся резко, будто его обожгло. Свечи полыхнули, на миг выпрыгнули из темноты стены в потеках и пятнах, а она уже выходила из картины, она уже стояла на полу, матово-светлая, потупившаяся, и ветер перебирал невесомые складки ее юной туники.
        - Ты… - произнес Жермен, задыхаясь. - Ты…
        - Здравствуй, - улыбнулась она, поспешно вспрыгивая на кровать, и подобрала под себя ноги. Поправила волосы. - Как у тебя дует…
        Он медленно приблизился.
        - Ты неожиданно… ты всегда так редко и так неожиданно…
        - Конечно, - ответила она просто. - Зачем приходить, когда ты и так ждешь? Неинтересно.
        Они помолчали. Он подошел вплотную.
        - Опять неудача? - спросила она.
        - Да.
        - Я же говорила. Помнишь, я же говорила. Ты никогда не встретишь замены. И всегда будешь один.
        - Да.
        Он попытался коснуться ее волос, но она гибко уклонилась. Когда-то этим движением она уклонялась, играя и дразня, теперь - всерьез.
        - Почему ты появляешься лишь, когда мне плохо?..
        - Когда тебе хорошо, с тобой скучно. Ты такой глупый… - Она хихикнула. - А потом… когда тебе хорошо, ты можешь посмотреть на меня новыми глазами, сравнивая с теми, кто сделал тебе хорошо. А ты должен любить только меня.
        - Да.
        Она улыбнулась, чуть ежась от сквозняка.
        - Знаешь, - доверительно сказал он, - иногда мне кажется, что тебя вообще никогда не было. С самого начала была только картина в золотой раме.
        - Может быть.
        - А иногда мне кажется, что ты и не умирала совсем, а просто убежала. Потом, как говорят, ты вышла за какого-то маклера, с которым познакомилась у меня на глазах - когда мы ужинали в «Жоли жардэн», он случайно подсел за наш столик… А я, дурак, взял его на работу, в клинику…
        - Может быть. - Она, улыбаясь, надавила ему на нос. Он с силой схватил ее за локоть и заломил назад; она вскрикнула, запрокинувшись так, что черный поток ее волос едва не касался постели.
        - Будь со мной этой ночью.
        Она даже не пыталась высвободиться. Ждала, когда он выпустит ее сам. Знала, что он выпустит ее сам. Он выпустил ее.
        - Я ужасно люблю тебя, - сказала она задумчиво. - Почти как себя. А если женщина столь горячо любит, у нее сразу же сделается ребенок. Что я буду делать в картине с ребенком? - Она взглянула ему в глаза, как бы ища защиты. - Это нарушит композицию.
        Взгляд ее был наивен и чист. Она помедлила и добавила:
        - Ведь я должна быть юной. Всегда.
        - Я сейчас позову слуг, - тихо произнес он. - Буду держать тебя, а они сожгут картину. И ты останешься здесь.
        - Я умру вместе с ней, - ответила она безмятежно. - Исчезну. Разве ты не понимаешь?
        Он молчал.
        - Я же без этого ничто. Без цветущих яблонь, без золотой рамы, в которую ты меня вставил.
        - Почему? - хрипло спросил он.
        - Потому что… потому. - Она улыбнулась вновь и переменила позу, устав по-девчачьи стоять на коленях. Стыдливо поправила тунику. - Ты убежал в этот замок. Отними у тебя этот замок, что от тебя останется? А я убежала еще дальше, в картину. Ты ведь знаешь, ты должен знать: чем дальше убежит человек, тем больше его любят, тем больше ему позволено. Помнишь, я называла тебя смешным, омерзительным и жалким, а ты целовал мне руки и твердил о своей любви… Не будь я картиной, разве ты стерпел бы?
        Он сел на постель рядом с нею. Она мечтательно смотрела во мрак. В неподвижных, будто остекленевших глазах ее мерцали звезды далеких свечей.
        - Всю жизнь я хотела, чтобы меня любили, - тихо и страстно выговорила она. - Быть картиной - самый легкий способ этого добиться. Любить самой ужасно хлопотно, я пробовала с тобой тогда, и мне не понравилось… Змея не убила меня - спасла. Ты разлюбил бы…
        - Нет.
        - Может, и нет. А может, и да. Это как атомная война - может, будет, может, нет - а страх всегда. А теперь ты никогда не разлюбишь, и самое главное - без всяких усилий с моей стороны, я даже пальцем о палец не ударю для этого. А потом ты умрешь, меня увидят другие и полюбят тоже, и так будет вечно.
        - Ты прекрасна, только пока я люблю тебя. Ведь только я помню тебя живой.
        - Нет, не обольщайся. Я прекрасна, пока меня любит хоть кто-нибудь, все равно кто. Это будет вечно, Орфи, вечно. А ты… Ты любишь меня, пока хоть кто-нибудь любит тебя. Это дает тебе силы. Поэтому тебя всегда будут любить - ведь ты убежал.
        - Но как можно - знать, что тебя любят, и оставаться спокойной, равнодушной! Другие люди…
        - Это меня не касается.
        - Но меня-то касается! Меня касается все! Я забочусь о…
        Она тихонько засмеялась и помотала головой как бы в недоумении:
        - Трусишка. Никак не можешь признаться себе, что тебе уже все неинтересно. Тебя касаюсь лишь я. А меня никто не касается, лишь я сама.
        - Но это смерть…
        - Конечно. Я же умерла, я картина. А ты между мною и всем остальным, еще не здесь, но уже и не там. Как же ты не понимаешь, ты же сам учишь убегать.
        - Нет!! - закричал он сразу, точно готов был это услышать. - Нет!! Я учу доброте, спокойствию, лечу…
        - Ты учишь моему спокойствию. Как можно быть и спокойным, и добрым? Для этого надо стать картиной. Ты еще не понял, как это замечательно - иметь возможность в любой момент уйти. Или еще не научился… Вот тебе и приходится убивать. Уйти далеко-далеко, совсем, и вернуться лет через пять или восемь, руководствуясь лишь собственным желанием… и сосчитать, сколько на твоем лице прибавилось морщин, а на кладбище у замка - крестов…
        Он покачал головой. Она замолчала. Шелестел ветер. Покачивался полог.
        - Боже правый… Неужели для тех, кто любит меня, - я такая же трусливая, эгоистичная тварь, как ты - для меня?
        Она встала - юная и грациозная, как всегда. Как всегда. Как вечно.
        - Я ухожу, - предупредила она. - Ты много себе позволяешь.
        Он молчал. Она стала пятиться к картине, с любопытством - на сколько хватит его воли - глядя ему в глаза. Он смотрел то на нее, то на примятое одеяло, где она только что сидела, словно живая, - и лишь в последний миг вскочил с криком:
        - Нет!!! Не уходи!!!
        Картина сомкнулась. Какой-то миг тело женщины казалось настоящим, и дышало, и длинные волосы колыхались от сквозняка. Потом все неуловимо замерло и разгладилось, став таким же, как сад вокруг. Жермен с размаху ударился лицом о золотую раму.
        Над входом в кафе пылали золотом неоновые яблоки, и надпись «Жоли жардэн» вспыхивала и гасла с немыслимой частотой. Едва войдя, барон понял, что надежды нет. Сабина, в обычном своем свитере и юбке до колен, сидела за их столиком, поставив локти на невидимое пятно - след яда. Не видимое никому, кроме барона. Издалека улыбаясь, барон подошел к ней, чувствуя прилив нежности - как всегда перед прощанием, когда все уже решено, и мираж освобождения маячит впереди, и могильщик уже получил задаток.
        Они поцеловались.
        - Здравствуйте, - сказал он.
        - Добрый вечер, - отозвалась она. - Простите, что не пришла вчера. Ужасно много работы, и бьюсь сейчас за эту пресловутую прибавку… Вы не сердитесь?
        - Нет. Разве я имею право на вас сердиться?
        - Конечно. - Она улыбнулась так нежно, что он похолодел. Еще два часа, уговаривал он себя. Потерпи. Совсем недолго.
        - Жермен, - сказала Сабина, серьезно глядя на него. - Я, вероятно, вас огорчу.
        - Я слушаю, дорогая, - ответил он рассеянно. Он приготовился не слушать, не обращать внимания на слова, взгляды и просьбы, потому что все это доставляло ему невыносимую, нечеловеческую боль.
        Она нервно затянулась. Аккуратно, изящно стряхнула пепел.
        - Вы, вероятно, еще не поняли, - отрывисто произнесла она. - Я не люблю вас.
        Барон окаменел. А она, коротко заглянув ему в глаза, опустила взгляд и заговорила быстро-быстро:
        - На какой-то момент мне показалось. Но это не так. Я очень хорошо к вам отношусь, это правда. Если захотите, я конечно же буду продолжать нашу связь, мне действительно с вами приятно. Наверное, я буду рада иметь от вас ребенка. Не сейчас, позже - когда получу прибавку. Я не хочу стать зависимой. Но я… люблю человека… который оставил меня. Давно. Наверное, я буду любить его всегда. Я ваша, поймите, но…
        Барон недоверчиво смотрел на нее. Она куснула губу.
        - Теперь как вы скажете, так и будет.
        С улицы раздался нарастающий, горячечный грохот многочисленных копыт. Кто-то тоненько завизжал, и сейчас же угрюмый хриплый голос взревел: «Именем короля!» Возле головы графини, всколыхнув пышную ее прическу, грозно пронесся жесткий темный вихрь, и короткая стрела со свербящим тугим звуком, трепеща, вонзилась в стену; странная тень ее легла на стол, между рюмкою арманьяка и салатом «шу-каротт». Сабина, даже не вздрогнув, курила.
        - Право, графиня… - потрясенно выговорил барон.
        Она вскинула на него удивленные глаза.
        Грохот галопа пролетел мимо и исчез вдали.
        Словно воздух стал свежее и свет - ярче. Она не любит, с восторгом понял барон. Удивительное чувство беспредельной свободы затопило его. Не любит! Он не виновен!! Она просто рада быть с ним, как он - с ней; ему не надо притворяться!
        Лопнула извечная завеса. Прорвался круг мыслей и чувств, обкатанных и затверженных десятилетиями, и нечто совершенно новое полноправно и цельно вошло в мир барона, в самые сокровенные его бездны. Словно впервые барон почувствовал, как прекрасна дама, сидящая с ним рядом. Словно впервые увидел, как расцветает ее улыбка.
        - Графиня… - выговорил он. - Я всей душою молю вас о разрешении по-прежнему быть подле вас… - Он запнулся, но слова сами сыпались изо рта, и лишь вслушиваясь в их чарующие звуки, он осознавал их неожиданную и неоспоримую правоту. - Я почту за честь, если вы дадите мне возможность продолжать мои попытки завоевать ваше неуступчивое сердце…
        Она засмеялась.
        Словно впервые барон увидел, как нежно и привольно она смеется.
        Она не посягает на прошлое!
        - Жермен, не надо, - сказала она. - Я рада, что вы останетесь, но пусть все будет как было.
        Потом они болтали о пустяках. Барон легко смеялся, чувствуя восторг и преклонение. Сейчас мы поедем к ней, думал он, и от юного возбуждения его била дрожь. К ней, только к ней. Никогда - ко мне.
        - Ну, мне пора, - сказала Сабина и поднялась. - К сожалению, Жермен. Нет-нет, не надо меня провожать…
        - Позвольте, графиня! - изумился барон. - Это безумие!
        - Я с удовольствием пройдусь пешком.
        - Одна, в столь поздний час… Разве позволительно даме вашего положения…
        - Я люблю быть одна.
        - Да, разумеется… но улицы города Парижа ночью опасны…
        - Жермен, сейчас не Средневековье! - засмеялась она.
        - Что? - не понял он и швырнул деньги на столик. - Вы… не позволите мне быть сегодня с вами?
        Она мягко взглянула на него:
        - Я позову вас… послезавтра. И буду рада. Хорошо?
        Он уже открыл было рот, чтобы повторить свою просьбу, но смолчал. Что ж, пусть. Безмятежность не откликается на просьбы, ему ли этого не знать. Обида душила его. Он улыбнулся самой галантной улыбкой и произнес, с трудом выдавив эту злобную чушь:
        - Воля дамы - закон.
        - Чао. - Она легко поцеловала его в щеку.
        - Салю.
        Послезавтра, думал он, садясь в машину. Послезавтра… Он горел. Он с силой стиснул баранку обеими руками, жилы рельефно проступили под смуглой кожей. Оглянулся на графиню. Немыслимо. Придерживая платье, чтобы не мешало при ходьбе, чтобы пышная жемчужная оторочка не касалась тротуара, она медленно проплыла мимо - ослепительно женственная, недоступная. Барон, кусая губы, смотрел ей вслед. Так и не обернувшись, даже не махнув ему на прощание, она исчезла за углом. Как же она пойдет одна? Немыслимо. Барон вновь вышел из машины, желая все же броситься следом, но вдруг ему пришло в голову, что за углом ее ждут, оттого-то она и отделалась от него. Он похолодел от ярости; немедленно он услышал доносившийся из-за угла мужской голос и серебристый смех графини. Стиснув эфес шпаги, барон ринулся в погоню. Но там уже никого не было, улица была пустынна, только в полусотне шагов впереди медленно шла, удаляясь, какая-то простолюдинка в невообразимо бесформенном и безобразно коротком одеянии. Барон вбросил шпагу в ножны. Наверное, их ждала карета.
        Он взгромоздился на сиденье. Ударил кучера тростью меж лопаток: «Трогай!» Тот что-то невнятно пробормотал, фыркнул мотор, экипаж качнулся и, набирая скорость, помчался к замку - только асфальт черной лентой полетел под колеса.
        - …Левая оппозиция в целом одобрила новую программу борьбы с преступностью, - монотонно бубнил паук, чуть раскачиваясь в центре паутины, - однако оговорив, что не приходится рассчитывать на ее успех, пока существуют организации типа крайне левых «Красных бригад» или крайне правого «ОАС Нуво», равно финансируемые монополиями и зачастую выполняющие их щекотливые поручения…
        Послезавтра, думал барон. Послезавтра. Иногда он произносил это слово вслух.
        Он не находил себе места от какого-то странного беспокойства. Впервые в жизни он подумал плохо о своей даме. Раньше он думал плохо лишь о себе. Потому, быть может, что в графине впервые увидел существо, равное себе, а не беспомощную сильфиду, слабость и наивность которой, вкупе с его собственной изначальной виновностью, оправдывают любую ее подлость? Он чувствовал, что поступил неправильно. Прежде он никогда не чувствовал так. Даже когда убивал. Графиня казалась ему ценнее всех, с кем когда-либо прежде сталкивала его судьба, и именно ее, именно поэтому он бросил в чужие объятья…
        Убежал, стыдил себя Жермен, в муках бродя по спальне. Убежал…
        Он решительно подошел к паутине и отодрал ее край. Серые колышущиеся клочья повисли бессильно и бесприютно; паук, мягко топоча по стене, в панике забился в угол. Раскаяние остро резануло Жермена, он осторожно взял повисший край и перевесил паутину так, чтобы открылся доступ к запыленному телефону. Взял паука на руку, тот сидел смирно, но видно было - обижался.
        - Прости, малыш, - сказал Жермен нежно. - Я сам не свой.
        Он аккуратно посадил паука в центр паутины и ободряюще ему улыбнулся. Потом набрал номер Сабины. Графиня не отвечала. Еще не пришла. Или она все еще с кем-то? Или она сегодня вообще не придет? Он снова набрал, и ему снова не ответили.
        - Вечерняя почта мсье барона.
        - Змея!! Орфи, меня укусила змея!
        Нежданный крик из спальни напугал кобру, золотой поднос с грохотом выпал из ее пальцев, обтянутых тонкой белой тканью перчаток. Змея скрутилась в спираль и с протяжным оглушительным шипением коричневою молнией метнулась в дверь мимо остолбеневшего с трубкой в руках Жермена.
        Только через секунду Жермен понял, что на этот раз знакомый крик звучит наяву. Но это невозможно… невозможно… немыслимо… Вслед за змеею он влетел в спальню, и в первый момент ему показалось, что в спальне нет перемен.
        Но в золотой раме, среди безмятежного утреннего сада, поднявшись на хвосте, угрожающе вздыбилась чудовищная кобра, а на полу под картиною, едва прикрытый истлевшими лохмотьями, лежал позеленевший труп старухи.
        Эпилог
        Пречистая Дева, как я люблю его, думала Сабина, медленно идя пустыми ночными улицами. Никогда не подозревала, что можно так любить. Хоть бы он был рядом сейчас… хоть бы он был рядом всегда. Но - нельзя, нет. Он должен захотеть сам все это. Должен отдохнуть от бесконечных, автоматически вылетающих слов и поступков, не способных ни создавать, ни защищать… от кажущегося моего и своего притворства. Послезавтра… послезавтра… Он такой странный. Будто из прошлого, теперь уже нет таких - добрых и честных, отвечающих за каждое свое действие и не только за свое - за действие каждого, кто рядом… Вздумал называть меня графиней - и как хорошо и естественно получилась у него эта игра… Она представила себе вереницу глупых, бесчувственных гусынь, прошедших через его горячие, единственные в мире руки, - они, эти куклы, любили так жалко и так холодно, что не могли даже понять, как нужно ему помочь, как именно нужно ему помочь… Они бормотали затверженные слова, в которых не осталось ничего живого от бесконечных повторений, в которые они сами-то не вкладывали уже ничего живого, просто говорили то, что положено, что
предписывал сценарий, ритуал… А он не может притворяться. Он не знает ритуалов. Для него каждое слово на вес золота, ведь он говорит лишь то, что чувствует, а они - что в голову взбредет, а он этого не понимает. И ему кажется, он любит меньше, чем любят его. И страдает от своей холодности. И уходит. А его до сих пор не любил никто. Она вспомнила, как Анни, придя утром в офис, делала страшные глаза и рассказывала всем по двадцать раз: «Он сумасшедший, говорю вам. Даром что знаменитый - обыкновенный псих, от пациентов заразился, говорю вам! Позвал наконец к себе, я, разумеется, тут же согласилась - так он сел в машину, захлопнул дверцу у меня перед носом, а сам будто продолжает со мной разговаривать, стекло опущено и все слышно: не бойся, мол, все будет хорошо… А чего, спрашивается, бояться-то? И укатил! Я на другой день опять пришла в то дурацкое кафе, где мы познакомились, с яблоками-то, так верите, девчонки, он меня не узнал!..»
        А он - он! - мучился из-за того, что не в силах любить ее так сильно, как якобы она любит его.
        Ни в ком не осталось живого, только в нем. И во мне. Я все смогу.
        Из темноты уютного дворика выпал человек. Сердце ударило сильней, Сабина остановилась. Остро полыхнуло метнувшееся к ней безмолвное лезвие. Боль оказалась такой короткой, что Сабина даже не вскрикнула, лишь удивленно вздохнула. На миг она ощутила бессилие и тоску, а потом погасло все, даже любовь.
        - Ну и цыпочка, - пробормотал Жан, вытирая нож.
        Второй тщательно осмотрел левую руку лежащей женщины и поднялся, отряхивая колени.
        - Болван, - сказал он беззлобно, - щенок слеподырый. Это ж не она. У той на предплечье звезда вырезана - наши в прошлом году пометили, думали, уймется…
        - Не она?
        - Ну вот, пасть разинул… Я ж тебе фотографию показывал-показывал, запоминай, говорил… Бегом на угол и стой там, черт, она с минуты на минуту появится…
        - Где ж я эту-то видел? - Жан носком ботинка повернул голову к свету. Длинные волосы мертво проволоклись по асфальту. На Жана уставились широко раскрытые глаза. - Ведь помню, тоже на фотке… В кафе! - вспомнил он. - У вчерашнего чудика на столе!
        Нож выпал из его пальцев, обтянутых тонкой белой тканью перчаток. Жан в восторге ударил себя по ляжкам.
        - Он меня от психушки спас, а я подколол его девчонку! - произнес он, давясь от смеха. - Бывает же!., вот умора!
        Февраль 1979,
        Ленинград
        Этот рассказ действительно был написан в феврале 1979 г. (я лишь чуть почирикал его в конце 80-х, когда собирался первый мой сборник «Свое оружие» - именно тогда в рассказе, например, возникла фразка про Горби). В сезон 1978/79 г. на семинаре у нас проходил конкурс так называемой современной сказки, который, чтобы оживать литературную жизнь, придумал для нас Борис Натанович. Конкурс был анонимным; произведения, подаваемые на него, не должны были иметь подписей - кто что написал, знал только сам шеф. Обсуждался текст в чистом виде, без оглядки на имя. Только автор лучшей из поданных на конкурс работ в конце сезона должен был быть назван. Что такое современная сказка, никто толком не понимал. Борис Натанович дал единственный ориентир: пьесы Евгения Шварца.
        Благодаря конкурсу были написаны, кстати сказать, замечательные вещи. Например, «Великан» Бориса Романовского…
        Я написал «Сказку об убежище» с тем, чтобы она участвовала в конкурсе. Борис Натанович ее на конкурс не принял, поскольку, с его точки зрения, современной сказкой эта «Сказка» никоим образом не являлась. Шеф был совершенно прав. Это типичная остраненная проза, или, как нынче модно говорить в Европах, парабола; для меня это оказался первый (совершенно бессознательный) эксперимент в данной области. Впервые рассказ был опубликован двенадцать лет спустя, в моем сборнике «Свое оружие».
        Так из меня не получилось Евгения Шварца.
        Свое оружие
        Это оказался лес. Праздничный калейдоскоп солнца и листвы. Мимолетные, невесомые просверки паутинок. Лиловые от вереска поляны, наполненные, как чаши, горячим медовым настоем. Мрачноватые сумерки древних елей.
        Затаенно бормочущий ручей в густой тени.
        Солт пересек ручей вброд - волны мерцающего жидкого света медленно перекатывались в воде от шагов - и сделал привал. Было около полудня, прошло уже пять часов. Становилось жарко. Солт выпростал руки из лямок рюкзака, лихо швырнул его на мягкий мох, лихо упал рядом. С минуту полежал, потягиваясь, потом достал еду. Интересно, встретимся мы или нет, благодушно думал он. Директор сказал, это совсем не обязательно. Впрочем, и директор ничего не знал наверняка. Какой он, мой соперник? Гадать было бессмысленно, но Солт не мог удержаться. О других городах и горожанах знали лишь, что они есть и что они совсем другие. А какие? Солт непроизвольно улыбался, волнение отступило, невозможно было волноваться в таком лесу. Да и что волноваться? Первая и единственная заповедь бойца гласила: будь собой. Как оценивают твои поступки Сокровенные, все равно никогда не узнать. Большая птица скользнула между деревьями и шумно взгромоздилась на толстую рыжую ветку. Солт поднял голову. Сквозь трепещущие листья ослепительно рябили осколки солнца. Птица одним глазом смотрела на Солта. У-у, здоровенная… Может, это и есть - он?
Солт улыбнулся птице и, закинув рюкзак на спину, двинулся дальше. Привал занял меньше получаса.
        Как его провожали… Директор города обнял и сам проверил, удобно ли сложены вещи в рюкзаке. Отец трижды расцеловал при всем народе, прямо у подножия лестницы. И Жале, покраснев до слез, зажмурилась и прильнула губами к его подбородку, тоже на виду у всех…
        А потом он поднялся по винтовой лестнице на круглую платформу - и очутился в лесу.
        Солт, конечно, любил свой город и был уверен в победе. Совсем не обязательно, что случится встреча с тем, другим. Директор сказал: только если Сокровенные не смогут отдать предпочтения никому, они как-нибудь сведут соперников. Тогда нужно будет стараться вести себя так, чтобы морально победить. В любой ситуации ощутить свою правоту, свое превосходство. Ничего более конкретного даже директор не мог сказать. Только не делать ничего, что самому не хочется. Ну, это и так ясно - какой дуралей вздумает делать, чего не хочется. Драться я, конечно, не стану, в сотый раз с достоинством думал Солт. Хотя в случае чего смогу за себя постоять. Эта мысль доставила ему особенное удовольствие. Силы переполняли его. Упиваясь уверенностью в собственном теле, он без разбега высоко подпрыгнул и достал кончиками пальцев ветку сосны. Рюкзак грузно и мягко поддал его по спине.
        Солт знал, что победит.
        Жалко того. Когда он проиграет Солту, его город расформируют. Всех заберут в эти жуткие Внутренние миры, о которых толком ничего не известно…
        Но иначе нельзя, конечно. Это неизбежно. Население городов растет, они должны расширяться, значит, количество их должно сокращаться. Сколько всего городов? Солт понятия не имел. Собственно, о мире, расположенном за формирующими город силовыми рубежами, никто ничего не знал. Но Сокровенные знали все. Время от времени они устраивали состязание. Директор получал сигнал и предлагал городу избрать бойца. Поднимаясь на платформу, Солт, никак не думавший, что выбор падет на него, не подозревал, где окажется. Но парки города он любил и очень обрадовался, что попал в лес. Он шел, а Сокровенные наверняка следили за каждым его шагом и оценивали каждый его шаг. Так они проверяли перспективность и жизнеспособность городов: выигравший город расширялся, а проигравший исчезал с лица земли. Но правил игры ни один горожанин не знал. Чем руководствуются Сокровенные, определяя победителя, было выше человеческого понимания.
        А кто такие Сокровенные? Они ни во что не вмешивались, никто никогда их не видел и не слышал… Никто, собственно, и не стремился - только дети, играя в Сокровенных, пытались проникнуть в эту тайну, привычную, как зима и лето. Взрослые не задумываются над такими вопросами, у взрослых - дела.
        Ладно, думал Солт, бесшумно идя по плотному слою хвои. Столбы голубого света висели в ярком, насыщенном ароматами воздухе. Там разберемся. Если придется встретиться. А может, и не придется. Все-таки он волновался. Пока все вроде нормально, все правильно - иду, лес не порчу… Интересно, а что делает сейчас тот?
        День близился к концу, когда Солт вышел на просторную поляну, усеянную неподвижными брызгами цветов. Посреди, покосившись от старости, стояла седая, в напластованиях зеленого мха избушка. Она была такая неправдоподобно древняя, такая сказочная, что напоминала елочное украшение, плавающее в золотистых лучах заката. Только курьих ног ей не хватало. Солт замер и даже рот приоткрыл.
        - Избушка-избушка, повернись ко мне передом, - негромко сказал он потом. Но избушка и так стояла к нему передом.
        - Хозяева дома? - застенчиво позвал Солт. Мальчишеское предвкушение чудес, не оставлявшее его с самого утра, вновь усилилось.
        Было очень тихо.
        Солт подошел к крылечку и поставил ногу на ветхую ступеньку. Подождал. Из какой-то вежливости к жилищу скинул рюкзак и, держа его за лямку левой рукой, неспешно вошел.
        Внутри была одна лишь комната, с узкими окнами в двух стенах, грубо сколоченным столом и огромным сундуком у стены. Ну вот, подумал Солт, стоя у порога и озираясь. Как удачно я набрел. В избушке никого не бывало, по крайней мере с осени, - на полу, занесенные октябрьскими ветрами, лежали скорченные коричневые листья. Солт положил рюкзак на стол и прошелся взад-вперед. Половицы скрипели и прогибались. Подмести бы… Кое-как, ногами, Солт сгреб хрупкие листья в угол и пожалел - комната потеряла свой заброшенный уют. Вышел на крыльцо. Вечереющий лес был безмятежен.
        - Ну, скажите на милость, - громко произнес Солт, - как тут можно поступать неправильно?
        Он ожидал другого - трудностей, препятствий, предельных нагрузок. Направо - огнедышащий дракон, налево - камнепады… Происходящее походило на каникулы. Дальше бы так. Странно, подумал Солт, глубока вдыхая лесной воздух, неужели утром я был еще дома? Проснулся в своей постели… Спокойное солнце коснулось деревьев, тени ползли к избушке по росистой траве. Хорошая завтра будет погода, с удовольствием подумал Солт.
        Гордясь собой, с приятным ощущением добротно сделанного дела, он вернулся в избушку, расстегнул рюкзак. Проглотил несколько питательных таблеток, запил глотком воды из фляги. Хорошо! Спать можно на сундуке. Неплохо бы, наверное, нащипать травы под голову - он читал об этом. Но рвать живую траву, только чтоб стало мягко голове лежать, - казалось ему злобным безумством. Интересно, что в сундуке?
        Там стояли один на другом ящики самых разнообразных габаритов и форм. Отблескивала сталь, матово темнела пластмасса - картина оказалась неожиданно суровой, далеко не буколической. С легким щелчком открылся первый - широкий, плоский, - внутри расположился целый продуктовый склад из таблеток и тюбиков. Видно было, что выпущены они на разных фабриках и возраст у них разный. Но Солт знал, что концентраты могут сохраняться практически вечно.
        - Спасибо, друзья, - проговорил Солт, - но у меня есть.
        И вдруг сообразил, что не первый попал в эту избушку, что, быть может, все играющие, из раза в раз, проходят этим путем. Догадка ошеломила его. Значит, он здесь не случайно? И избушка эта, и все, что в ней, - не просто так? Он шел по лесу куда глаза глядят, километров сорок, наверное, отмахал - а пришел, куда его вели? Ему стало зябко.
        Верно, был кто-то первый, оставивший здесь еду, - возможно, незачем оказалось нести ее дальше, возможно, заботясь о тех, кто придет потом. Говорят, есть города, где люди голодают. Может, там даже бойца не могут снарядить в дорогу… Наша еда самая вкусная, подумал Солт и, вытряхнув на ладонь полтора десятка своих таблеток, аккуратно уложил их в свободные гнезда. Лопай, брат… наслаждайся. Солт вытащил карандаш и пометил: «Это - лучшие». Хотел поставить и дату, но подумал, что в других городах может оказаться другой календарь. А письменность, вспомнил он. Он не знал, смогут ли его прочесть.
        Вот странно, подумал Солт. Им овладела приятная, расслабленная задумчивость - дела завершены, можно поразмыслить о предметах умозрительных… Знаем, как из воздуха делать пищу, из магмы глубоко под городом - ткани и стройматериалы… а что за люди живут за непроницаемой пленкой силового контура - представления не имеем… Собственно, откуда мне известно, что «это - лучшие»? Он с неудовольствием качнул головой. Взял одну таблетку, придирчиво рассосал. Нет, успокоенно заключил он. Вкуснятина, как ни крути.
        Темнело. Из окон веяло ночной летней прохладой; засыпающие деревья, казалось, были впаяны в синий воздух единой, чуть туманной массой. Широко размахивая крыльями, над избушкой проплыла крупная птица - в тишине стонуще посвистывали перья. Может, и впрямь противник мой вокруг меня вьется, с улыбкой подумал Солт, - ему показалось, это та самая птица, с которой он встретился днем. Тогда поди докажи тут свою правоту. Ему вспомнилась сказка о том, как подружились птица и рыба и немедленно заспорили - рыба говорила: недотепа ты, по воздуху летаешь, - а птица отвечала: дурища, в воде плаваешь… В пылу полемики птица свалилась в воду. Рыба принялась ее одобрять и учить плавать, но птица просто пошла ко дну. Тогда рыба взвалила ее на спину и отнесла к берегу, проворчав: иди уж летай, раз ничего лучше не умеешь. Но тут спасительницу волной вышвырнуло на берег. Птица страшно обрадовалась, стала приглашать ее полетать, но сообразила, что рыба не от хорошей жизни молотит хвостом по песку, и оттащила ее в море, буркнув: ладно, плавай, что с тебя взять. С тех пор они держались поблизости друг от друга, одна в
воде, другая в воздухе, присматривая, чтобы с подружкой не случилось несчастья…
        В следующем ящике лежал карабин.
        Солт присвистнул. Он сразу узнал его. Солт любил механизмы и частенько заходил в технологический музей - там имелись и образцы оружия. Поговаривали, что существуют города, где оно до сих пор в ходу, но Солт не особенно верил, карабин был для него такой же машиной, как, скажем, трактор, - забавной, шестеренчатой и допотопной. Он осторожно вынул карабин из повторяющего его очертания гнезда, обитого мягкой синей тканью. Карабин оказался удобным и приятно тяжелым. Вот это да, обалдело подумал Солт, неужто в состязаниях раньше разрешалось использовать оружие? Директор говорил, это совершенно исключено, с собой даже ножика взять не разрешили… Солт, как в историческом фильме, прицелился. В кучу листьев на полу. Затем, будто заметив нечто, нападающее сверху, стремительно вскинул карабин, ловя торчащий из стены ржавый гвоздь в кольца дульной фокусировки. Что-то очень властное было в этой точно и продуманно исполненной машине, что-то раскрепощающее, диктующее темп. Ну и дела, подумал Солт. Валяется столько лет… Неужто и вправду друг в дружку палили, доказывая свое моральное превосходство? Вот бред! Какое ж
это превосходство, если просто взять да шарахнуть из кустов в ничего не подозревающего человека? Солт даже фыркнул от негодования. Интересно, он хоть заряжен? Индикатор стоял у середины - то ли и впрямь когда-то стреляли, то ли разряжается, подтекает помаленьку… Солт снова прицелился в листья, и стартер как бы сам собой залез под палец, и палец как бы сам собой тронул стартер.
        Мгновенная тень плеснулась в углу.
        Солт медленно опустил карабин.
        Над опаленными половицами кружился, опадая, черный прах.
        У Солта ослабели ноги, и он сел. Карабин больно ударил его по колену, и Солт обнаружил, что все еще держит его в руках. Эту страшную, омерзительную машину.
        С отвращением Солт оттолкнул карабин. Глянул на пальцы. Влажные пальцы дрожали. Солт принялся вытирать их о брюки; тер, тер и не мог остановиться. Потом он вспомнил, что за ним наблюдают.
        Это его отрезвило. Он вздохнул и пружинисто встал. Аккуратно, очень отчужденно уложил карабин в его мягкое гнездо, захлопнул ящик. Поставил все как было. Закрыл сундук. Он совершенно не желал знать, что там еще таится.
        Независимо посвистывая, подошел к окну.
        Лес спал, закрылись цветы. Из-под смутных седых деревьев выползал туман, паря над самой травой тонкими призрачными слоями. Лесная тишина стала мягкой и влажной и такой чистой, что кажется, было слышно, как звезды Летнего Треугольника - Вега, Денеб, Альтаир - с беззвучным звоном проклевываются в синеве. Солт жадно вхлебывал душистый воздух. Мерзкая машина, думал он. Душная. Отчего-то ему было тревожно.
        Он проснулся на рассвете, под неистовый гомон птиц, словно от ощущения близкой опасности. Мышцы были странно напряжены. Солт сел на полу.
        - Погоди, - сказал он громко, будто надеясь, что привычный звук собственного голоса развеет кошмар. Он не узнал собственного голоса.
        Кошмар не развеялся.
        Ведь если он, Солт, попал в избушку не случайно, то и карабин нашел не случайно. Значит, его противник, каким бы он ни был, вчера вечером пришел в такую же избушку и нашел такой же карабин!
        А если он из города, где привыкли к оружию?
        Да что мямлить? Надо сказать себе прямо…
        - Если он возьмет карабин и меня убьет? - вслух спросил Солт.
        Погоди, сказал он себе. Погоди… Разве это даст победу?
        А разве можно знать, что даст победу?
        Дикость. Да как мне в голову взбрело такое? Разве можно вот так вот вдруг убить? За что?
        Чтобы расформировали не его город, а мой. Весь город. Весь родной город.
        Откуда я знаю, что он может, а что - нет? Я же ничего про него не знаю! Все что угодно может быть!
        Солту стало жутко. Впервые в жизни он ощутил беспомощность, и его захлестнул тупой ужас.
        Погоди… только спокойнее, прикрикнул он на себя. Не дрожи! Мне такая мысль не явилась бы, потому что убить - немыслимо… Даже пригрозить, что убьешь, унизить другого - мне… это несвойственно.
        А ведь я должен быть собой и не делать ничего себе несвойственного, вспомнил он. Это же так просто!
        Да, но тот, другой, может оказаться действительно… другим, совсем другим! И оружие для него - счастливая находка…
        Нет же! Ведь не исключено, что он не любопытен и не полез в сундук… Тьфу! Даже если полез! Оружие брать с собой запрещено. Значит, применять его нельзя. Значит, воспользоваться такой находкой нечестно. Значит, это просто испытание на порядочность и, значит, нельзя брать! А я и так не собираюсь брать!
        У Солта гора с плеч свалилась. На то и дана человеку голова, удовлетворенно подумал он, чтобы, когда подводит интуиция, исходя из правил морали вычислить правильное поведение.
        Ему хотелось смеяться. Как же все просто разрешилось, дальше бы так. Испытание порядочности! Ну что же - мы его выдержали дважды, думал он, доставая из рюкзака завтрак, - и интуитивно, и интеллектуально… А мы - ничего, с почти детским самодовольством заключил он.
        Ну, сейчас перекусим и в дорогу. Красота-то в лесу какая! Рос ища…
        А откуда известно, что представления Сокровенных о порядочности совпадают с моими?
        Солт задохнулся, словно от ожога.
        Ведь это лишь нашего города порядочность. Вот я доказал то, что и без доказательств считаю правильным. Логикой что угодно можно доказать, она опирается на аксиомы. Так нельзя! Мне не мои аксиомы нужны сейчас, а универсальные! Аксиомы Сокровенных!
        А откуда мне их знать?
        А есть ли они? Могут ли быть универсальные аксиомы? Или для Сокровенных знак жизнеспособности - то, насколько глубоко в сознание среднего горожанина вошли аксиомы, формирующие культуру его собственного города, насколько естественно и достаточно для жизни соответствующее им поведение? Смогла ли данная культура создать своего человека или осталась набором искусственных, неуважаемых ритуалов, исполняемых лишь из страха оказаться отщепенцем?
        Где-то порядочность может быть совсем иной. Она может состоять в том, чтобы ради победы рвать у судьбы каждую случайность, дающую перевес, пользоваться любой мелочью - ведь на карту поставлена судьба родного города!
        И не только судьба того города поставлена на карту, вдруг с ужасом понял Солт. Ведь и мой…
        Впервые до него отчетливо дошло, что состязание может окончиться не так, как он до сих пор был уверен. Собственно, впервые он осознал то, что для Сокровенных он, Солт, изначально ничем не лучше того… Дальнейшее существование родного мира, казавшееся доселе единственно реальным, вечным, - только от Солта зависело теперь. И могло, действительно могло прекратиться навсегда.
        Нет, нет, нет! Спокойнее! Давай сначала. Я должен поступать как хочу. Поступать нечестно я не хочу. Но поступать неправильно я тем более не хочу! Разве могут честное и правильное не совпадать? Неправильное быть честным, а нечестное - правильным? Но ведь, взяв карабин, получив преимущество, я поступлю нечестно. А отказавшись от преимущества - поступлю неправильно… и в конечном счете тоже нечестно по отношению к доверившимся мне!..
        Ерунда! Какое это преимущество - взвалить на себя груз подлости, взять отвратительный механизм убийства, подброшенный для искуса…
        А если увидишь, что противник собирается применить его против тебя?
        А если он не собирается вовсе?
        Я все равно не смогу выстрелить! Для чего же брать эту дрянь?
        Да, но как на это смотрят Сокровенные?
        Этого нельзя знать! Этого никто никогда не знает!!
        Погоди. Подумай еще. Как следует подумай. Ведь не может быть, чтобы из этой неожиданной чепухи не было выхода. Решение где-то рядом, только надо успокоиться. Ошибиться нельзя! Солт резко встал. Его колотило.
        Рассуждай логически. Взять - значит обрести силу, доказать свое умение пользоваться любой случайностью для достижения цели. Не исключено, что это приведет к победе. Но взять - значит поступить трусливо, признаться в бессилии достичь цели средствами, допустимыми в рамках твоей же собственной морали. Не исключено, что это приведет к поражению.
        Солт хрипло рассмеялся.
        Значит, выбрать логически нельзя в принципе. Для этого нужно заранее знать либо универсальные аксиомы - это невозможно, даже если они есть, - либо конечный результат обусловленных выбором действий. Это тоже невозможно.
        А ведь если я не могу понять, что делать, значит, я… не вполне верю в моральные аксиомы моего народа… значит, в городе что-то неладно! Так это могут понять Сокровенные!
        Но разве это, напротив, не доказательство перспективности - отсутствие тупой самоуверенности, критический подход к себе и к миру?
        У тебя нет времени! Пауза в тупике - не в твою пользу! Думай быстро и правильно!
        Значит, брось думать!
        И зачем только я полез в этот сундук.
        Для Сокровенных любопытство - достоинство?
        Не смей думать об этом!
        Может ли быть так, что тот не заинтересовался сундуком?
        Не смей, не смей об этом думать, слышишь? Этого нельзя знать!
        Зачем я только в него полез…
        Ну вот. Не можешь справиться с ситуацией и, как плохо воспитанный малыш, вместо того чтобы искать выход, начинаешь жалеть о содеянном. Уклонение от действий, пусть не обязательных, но расширяющих знание о мире, - признак трусости, нищеты духа!
        Или организованности?
        Надо идти. Пока я не сошел с ума, надо идти вперед.
        А ведь тот, быть может, не колеблется. Идет с карабином на изготовку, уверенный, что поступил правильно и что я поступил так же… а если не так же, то и очень даже удачно, в противники дурак попался…
        А ведь это недоверие - неоправданное, необоснованное, немотивированное недоверие к нему - тоже не в мою пользу. Почему это, собственно, я решил, что тот подлее меня? В глубине души, значит, я сам подлец? Не иду на подлость только боясь, что Сокровенные накажут…
        Но разве не достоинство - осторожность?
        Но разве не недостаток - трусость?
        Если бы только смерть! Город!..
        Солт уже знал, как это будет. Это будет вдруг. Но в короткое ускользающее мгновение, прежде чем мир погаснет, он успеет понять, что проиграл, что город его обречен, и все уже ясно, и все уже непоправимо.
        Что станется с Жале во Внутренних мирах?
        Почему ты задумался о Внутренних мирах? Ты, кажется, уже собрался проигрывать? Уже решил, что проиграл? Уже проиграл в душе?
        А может, взять карабин с собой, только батарейку вынуть? Можно пугнуть, а повредить - нет…
        Кого ты хочешь обмануть? Себя? Сокровенных? Это верх трусости, гнусности, бессилия: отказаться не хватает смелости, но и решиться нет сил, и начинаешь мелко, пакостно, половинчато изворачиваться…
        Мне что за дело, как поступит мой враг? Мне не выгадывать надо, а жить, быть собой. Разве может быть одна мораль для друзей, другая - для тех, кого не знаешь? Не может. Значит, я должен доверять ему как другу. И ему будет хуже, если он обманет это доверие.
        Пусть он меня убьет. Это подлость, я уверен. Его подлость погубит его город. Его, а не мой. Пусть он меня убьет!
        Разве не достоинство - равный подход ко всем, соблюдение принципов всегда, с кем бы ни столкнула судьба?
        Но разве не недостаток - неспособность к маневру, из-за которой распрекрасные принципы обращаются в благоглупость, порядочность в подлость, добро в зло - потому что приводят к поражению?
        Это какой-то кошмар! Зацепиться не за что! Любое человеческое качество - любое! - в зависимости от ситуации может оказаться и хорошим, и плохим. Но ведь не мы выбираем ситуации, жизнь выбирает!
        А почему, собственно, не мы?
        И в самой грязной ситуации главное - не запачкаться, не изменить себе, остаться честным.
        Хороша честность, если она отдает меня на милость чужака. Это не честность, а уход от ответственности - пусть думают, пусть действуют другие, я честный, эта ситуация не для меня!.. Дайте мне другую, поблагороднее, или я палец о палец не ударю… В гробу я видал такую честность!
        Если бы я был умнее, я, быть может, придумал бы, как поступить. Если бы я был глупее, я, быть может, вообще бы не задумался. Но я такой, как есть! И мне, мне решать!
        А может, все мои муки - это лишь доведенная до предела растерянность раба, не могущего отгадать, чего желает хозяин? Как бы угодить? Как бы не проштрафиться? Чего изволите? А он не отвечает, усмехается молча и только поигрывает плетью…
        В окно струились, влетали запахи леса - волна смолистого, волна медового…
        Тут Солт вдруг понял, что как мишень стоит у окна.
        Бревенчатая стена, казалось, рухнула на него - так стремительно прянул он в дальний угол, заросший лохмотьями паутины. Больно ударился плечом. Сполз на пол. Затравленно озираясь, вжался в стену спиной.
        Далеко сундук! Если сейчас заскрипят ступеньки крыльца… и распахнется дверь… и кто-то… с оружием… с оружием!
        Внезапно он как бы увидел себя откуда-то сверху, представил, как жалко и нелепо выглядят его метания для того, кто знает ответ, и едва не застонал от унижения и стыда.
        Что за мерзость! Почему в городе всем это кажется нормальным - эта дьявольская пытка… это издевательство… Разве нет иного выхода? А неизбежность гибели городов - не одного, так другого?.. Я ничего не знаю, но я чувствую, что ситуация эта подла и грязна с самого начала. Раз она обращает честность в подлость - она не имеет права существовать! Я и выигрывать-то не хочу такой ценой! Я не хочу проиграть, но и выиграть не хочу тоже. Кто все это измыслил, зачем?!
        Да провались они, Сокровенные эти! Нет мне дела до них! Поди угадай, что им взбредет в головы! Надо быть собой, и все. Это же так просто.
        А что такое - я? Я - это честный, но не решающий? Или я - решающий быть честным? Или я тот, кто способен отказаться от победы, лишь бы не замарать ручки? Или я не считаю грязную победу победой? Или я - трус? Как же быть собой, не зная, что, собственно, я такое? Вот в чем надо разобраться прежде всего! Может, еще не поздно! Не в том, что от меня хотят, - в том, что я сам от себя хочу! И ошибиться нельзя! Нельзя ошибиться!!
        Цепляясь за стену, он встал. Словно в бреду, двинулся к двери; распахнул ее, отчаянно оттолкнув от себя изо всех сил. На ватных ногах сделал по скрипучему крыльцу еще шаг и остановился, щурясь от жарко упавшего на лицо солнца.
        Зеленое ликование, согретый покой. Беззвучный и невесомый перепляс бабочек над кипящей радугой луга. Басовитыми всплесками - пролетающее гудение шмелей. Выстрел медлил.
        - Ну!! - срывая голос, крикнул Солт.
        Шумно захлопав просторными крыльями, две большие птицы сорвались с вершины вяза и толчками, бок о бок пошли в голубой свет.
        Июль 1984,
        Ленинград
        Первый вариант этого рассказа был написан в 80-м году. Хотите - верьте, хотите - нет, но навеян он был тем, что моя жена ждала ребенка. Пусть связи между двумя этими событиями ищут психологи или самые рафинированные литературоведы, если им станет уж очень невмоготу.
        Хотя все сложнее, конечно. Дела семейные - это одно, а вот, например, то, что героя зовут Солт… В 80-м у всех на слуху была аббревиатура SALT - Strategic Armaments Limitation Treatment… Помнится, когда я об этой интерпретации имени персонажа рассказал своему ближайшему тогдашнему другу после того, как прочел ему рассказ вслух, друг ехидно ухмыльнулся и заметил: «Ну да, а на другом краю леса небритый, нечесаный, ошалелый Оэсвэ сидит в такой же избе и точно так же в репе чешет…»
        Летом 84-го я рассказ улучшил. Поскольку переработка производилась мною по собственному почину, а не в виду чьего-либо обещания его опубликовать после таких-то и таких-то доработок, рассказ действительно стал лучше. Стилистически выверился, усох на три, а то и четыре совершенно лишние, размазанные страницы, ушло лишнее и никчемушное петляние героя по лесу (в первом варианте он все же находил в себе силы выйти из домика, потом, весь в поту от страха, возвращался и опять начинал мучиться). В новом виде я уже стал пытаться его предлагать. И все, буквально все - и редакторы, и даже друзья - в один голос твердили, что рассказ не закончен. Например, из «Химии и жизни» мне его вернули (не обольщайтесь, не по почте - я сам за ним в редакцию ходил) с пометкой в конце: «Чего-то не хватает? Утеряна страница? Две?» Но и замечательный Боря Руденко, например, тоже мне советовал: «Ну пусть они с противником хотя бы увидятся как-то. Ну пусть ничего так и не будет ясно - просто хоть поглядят друг на друга и одной человеческой фразой обменяются, ну вот хотя бы один другому крикнет через поляну: «Мужик, у тебя того…
комар на щеке!» Я самодурствовал и отказывался.
        И не жалею об этом. Хотя идти наперекор друзьям очень тяжело… Словами-то доказать я ничего не мог и по сей день не смог бы. Откуда я знал, что менять концовку ни в коем случае нельзя? Понятия не имею. Я и до сих пор не знаю, прав ли я. Только вот закончить иначе, чем закончил, я не мог - и все.
        Носитель культуры
        Тугой режущий ветер бил из темноты, волоча длинные струи песка и пыли. От его неживого постоянства можно было сойти с ума; на зубах скрипел песок, от которого не спасали ни самодельные респираторы, ни плотно стиснутые губы. С вершин барханов срывались мерцающие в лунном свете шлейфы и ровными потоками летели в ветре.
        Дом уцелел каким-то чудом. Его захлестывала пустыня; в черные, казалось, бездонные проломы окон свободно втекали склоны барханов, затканные дымной пеленой поземки. Видно было, как у стен плещутся, вскидываясь и тут же опадая, маленькие смерчи.
        На пятом этаже в трех окнах подряд сохранились стекла.
        - Это может быть ловушкой, - проговорил инженер.
        Крысиных следов не видно, подумал музыкант, и сейчас же шофер сказал:
        - Крысиных следов не видно.
        - Ты шутишь? - качнул головой инженер. - На таком грунте, при ветре? Они продержатся полчаса.
        Долгая реплика не прошла инженеру даром - теперь ему пришлось отвернуться от ветра, наклониться и, отогнув край марлевого респиратора, несколько раз плюнуть. Плевать было трудно, нечем.
        - Войдем в тень, - предложил пилот, почти не размыкая губ. - Мы как мишень. Там обсудим.
        - Что? - пробормотал шофер. - Обсуждать что? Глянь на луну.
        Мутная луна, разметнувшаяся по бурому небу, касалась накренившегося остова какой-то металлической конструкции, торчащей из дальнего бархана.
        - Садится, - сказал друг музыканта. Он очень хотел, чтобы уже объявили привал. Ремни натерли ему плечо до крови.
        - Именно, - подтвердил шофер. - Скоро рассвет. Все одно, день-то переждать надо.
        - Приметный дом, - проговорил пилот задумчиво.
        - Пять дней их не встречали, - ответил шофер.
        - Отобьемся, - сказал друг музыканта. - Вам ведь доводилось уже.
        Пилот только покосился на него, усмехаясь полуприкрытыми марлей глазами.
        - Устали мы очень, - сообщила мать пилоту, и тот, помедлив, решился:
        - Оружие на изготовку. Первыми - мы с шофером, в десяти метрах парни, затем вы с дочерью. Инженер замыкает. Вперед.
        Музыкант попытался сбросить автомат с плеча так же четко, как и все остальные, но магазин зацепился за металлическую застежку вещмешка и оружие едва не вырвалось из рук. Музыкант только плотнее стиснул зубы и ребром ладони перекинул рычажок предохранителя. Пилот и шофер уже удалились на заданную дистанцию; из-под ног их, вспарывая поземку изнутри, взлетали темные полосы песка. Увязая выше щиколотки, наклоняясь навстречу ветру, музыкант двинулся за первой двойкой, стараясь ставить ноги в следы пилота. Рядом он чувствовал надежную близость друга, сзади тяжело дышала мать. С автоматом в руке музыкант казался себе удивительно нелепым, игрушечным - какой-то несмешной пародией на «зеленые береты». Никогда он не готовил своих рук к этому военному железу, но вот чужой автомат повесили ему на плечо, и теперь палец трепетал на спусковом крючке. Идти было очень трудно.
        Они вошли в окно и в комнате сомкнулись. Пилот отстегнул с пояса фонарик.
        - Дверь, - коротко приказал он, левой рукой держа на изготовку автомат.
        Инженер и шофер прикладами пробили дверь, намертво завязшую в наметенном песке. Сквозь неровную пробоину пилот направил луч света в открывшуюся комнату и сказал:
        - Вперед.
        Музыкант, а затем его друг вошли в пробоину, навстречу своим тусклым, раздутым теням, колышущимся на стене.
        - Все нормально, - сообщил музыкант, еще водя дулом автомата из стороны в сторону. Здесь было тише, и песка на полу почти не оказалось. В комнату втиснулись остальные.
        - На лестницу, - сказал пилот. - Порядок движения прежний.
        Они вышли на лестницу. Напряжение стало спадать: отдых неожиданно оказался совсем близким.
        - Крысиных следов не видно, - проговорил шофер. Тонкий слой песка покрывал ступени, смягчая звук шагов. В выбитых окнах завывал ветер, где-то билась неведомо как уцелевшая форточка.
        - Интересно все-таки, мутанты это или пришельцы? - спросил друг музыканта, обращаясь к инженеру. - Что по этому поводу говорит наука? - Автомат он нес в левой руке, держа за ремень, а правую ладонь, оберегая плечо, подложил под лямку вещмешка.
        - Разговорчики, - не оборачиваясь, бросил шедший на пол-пролета выше пилот.
        - Как он мне надоел, - шепнул, наклонившись к уху музыканта, его друг. - Буонапарт…
        - А ты представь, как мы ему надоели, - так же шепотом ответил музыкант. - Едим как мужчины, а проку меньше, чем от женщин…
        - Прок, прок… Какой теперь вообще может быть прок? Протянуть подольше в этом аду?
        Музыкант молча пожал плечами.
        - А зачем?
        - Чтобы спокойно было на душе, - помолчав, ответил музыкант. Он задыхался на долгом подъеме, сердце уже не выдерживало.
        - Чтобы спокойно было на душе, надо оставаться собой. И когда берешь, и когда даешь. Не насиловать ни других, ни себя. Не обманывать принесением большего или меньшего количества пользы… проку, как ты говоришь… чем естественно. Оставаться собой - максимум, что человек вообще может.
        - И максимум, и минимум, - вставил все слышавший инженер. - Смотря по человеку.
        - «Не измени себе, - ответил друг музыканта, - тогда ты и другим вовеки не изменишь…» Старик Шекспир в этих делах разбирался лучше нас всех, вместе взятых.
        - Разговорчики, - повторил пилот. - Наш этаж. Налево.
        Они влетели в квартиру, готовясь встретить засаду, ощетинясь стволами автоматов. В окна, прикрытые грязными стеклами, жутко заглядывала раздувшаяся, словно утопленник, луна. Мебель вполне сохранилась, на большом рояле в узкой хрустальной вазе стоял иссохший, запыленный букет.
        - Крысиных следов не видно, - опять сказал шофер.
        - Отдых, - произнес пилот долгожданное слово и первым содрал респиратор с лица и хлестнул грязной марлей по колену. На брюках остался рыжий след, облако пыли взвилось в черный, спокойный воздух.
        - Хорошо без ветра, - сказала мать, - будто домой пришли. - Она вздохнула. - Как хочется дом-то иметь!
        - Потерпите еще несколько дней, - мягко проговорил пилот и ободряюще тронул женщину за локоть.
        - Ты нам сыграешь? - спросила дочь.
        - Если этот «Стейнвей» сохранился так хорошо, как кажется… - ответил музыкант, стараясь говорить спокойно. Он взгляда не мог отвести от рояля. Сердце его отчаянно билось в радостном ожидании.
        - Можно будет сыграть в четыре руки, - предложил друг музыканта.
        - Потом, потом, - сказал пилот. - Сначала еда. Отдых.
        Они все очень хотели есть. А еще больше - пить. На зубах скрипел песок.
        - Правда, что они не трогают носителей культуры? - спросил друг музыканта, жуя ломоть консервированного мяса.
        - Теперь все носители культуры, - пробормотал музыкант и тут же почувствовал щекой испытующий взгляд пилота.
        - Да, конечно, - согласился друг музыканта поспешно, - но я имею в виду… действительно… ну, вот хотя бы такого, как он. - Он указал на музыканта.
        - Не знаю, - ответил пилот угрюмо.
        - Кажется, правда, - с набитым ртом сообщил инженер, слизывая с пальцев маленькие крошки мяса. - Они вообще ведут себя очень, очень странно. Та группа… погибшая… мне рассказывали. - Он наконец сделал глоток, и речь его стала внятной. - Сам я не знаю, я в них только стрелял. И не без успеха.
        - Мы в курсе, - уронил пилот.
        - Опять хвастаться начал? - Губы инженера растянулись в добродушной широкой улыбке, тусклый жирный блеск прокатился по ним. Инженер коснулся губ языком, потом вытер ладонью. - И не заметил даже… Я хотел только сказать, - ладонь он вытер о рукав другой руки, - что та группа с ними много встречалась в первые дни.
        - Г-гадость!.. - вырвалось у шофера.
        - Погодите, - прервала мать, внимательно слушавшая инженера, - дайте ему рассказать.
        - Да что тут рассказывать, - ответил тот, отвинчивая колпачок помятой фляги. - Так… легенды. Говорили, будто они телепаты. Говорили, будто они и устроили все это… Много говорили. Удивительно быстро плодятся легенды, когда вокруг бардак.
        - А я еще ни одной крысы не видел, - сказал музыкант.
        - И не дай тебе Бог, парень, - ответил пилот. Инженер, отпив, бросил ему флягу, и пилот ловко поймал ее. Внутри фляги булькнуло.
        - Я своими глазами видел, - проговорил инженер, - в той последней стычке, когда только я, наверное, и ухитрился уйти… я рассказывал, да? Один мужик им сдался. Спятил, наверное. Остальных-то они вроде перебили всех, а этого куда-то повели… А детей они, кажется, крадут. Трое детишек в группе были - мы и ахнуть не успели, никто не предполагал. - Пилот отдал ему флягу, он отпил еще один маленький глоток и аккуратно завернул колпачок. - Где мой мальчик… где мой мальчик, только что играл здесь… - Его передернуло.
        - Хватит, - сказал пилот угрюмо. Инженер опять улыбнулся и кивнул.
        Пилот извлек из планшета сложенную карту, расстелил ее, отодвинув стул. Они уже отвыкли пользоваться мебелью - на полу казалось безопаснее.
        - А может, они их сохраняют? - опасливо косясь на пилота, вполголоса спросила мать.
        - Кого? - не понял инженер. - Ну… носителей этих.
        - Зачем?
        - Для культуры! - вдруг захохотал шофер.
        Пилот, не обращая на них внимания, вглядывался в карту, обеими руками упираясь в пол.
        Инженер перестал улыбаться, глаза его свирепо сузились.
        - Знаешь, друже, - проговорил он, помедлив. - Те, для кого сохраняют культуру другие, чрезвычайно быстро ее трансформируют. По своему образу и подобию. - Он опять вытер губы ладонью. - Шутом при них быть? Я им Платонова, они: ха-ха-ха!..
        - Ну, это-то уж… - непонятно сказала мать. - Уж об этом-то не нам…
        Наступило молчание. Инженер, невесело посвистывая, подождал немного, потом перекатился по полу поближе к пилоту и тоже уставился на карту. Мать пытливо, оценивающе глядела на музыканта. Музыкант делал вид, что не замечает этого взгляда, потому что не понимал его, и смотрел на мужчин, водящих по карте пальцами и перешептывающихся о чем-то, очевидно, не слишком радостном; в руке пилота появился курвиметр. Мать встала, а следом за нею и дочь; одна за другой они молча вышли из комнаты. Шофер, рассеянно глядя им вслед, громко высасывал из зубов застрявшие кусочки мяса.
        Светало. Стекла стонали от ветра.
        Музыкант поднялся - никто не обернулся на его движение. Подошел к роялю, отложил прислоненный к вращающемуся табурету автомат - сел, бережно стер пыль с крышки и поднял ее указательными пальцами. Ну и пальцы, подумал он с болью. Он стыдился своих загрубевших рук, они темнели чужеродно на фоне стройного ряда клавиш. Это напоминало надругательство - садиться сюда с такими руками. Но других рук у него не было.
        - Еще километров сто двадцать, - тихо проговорил пилот.
        Инженер что-то невнятно пробормотал, ероша волосы. Шофер нерешительно начал:
        - Женщины…
        - Женщины наше будущее, - резко сказал пилот. - Женщины должны дойти.
        - А если там то же самое, что здесь? - спросил, вставая, друг музыканта.
        Ему долго никто не отвечал.
        - Там река, - произнес инженер наконец.
        - Там была река, - стоя вполоборота к ним, ответил друг музыканта.
        - Тогда пойдем дальше, - сказал пилот. - За рекой предгорья и никаких городов. Долины должны были уцелеть, - он сдерживался и лишь мял, тискал курвиметр в скользких от нервного пота пальцах, - и люди тоже. Люди тоже. А крысы базируются на города, значит, там их меньше или совсем нет.
        Друг музыканта кривовато усмехнулся, - странно и в то же время очень соответственно времени было видеть на молодом, еще не вполне оформившемся лице усмешку желчного, изверившегося старика.
        - Уступи, - попросил он, подходя к роялю, и музыкант послушно встал.
        - Ну и пальцы, - сказал его друг, присев на краешек табурета.
        - Ага, - обрадованно закивал музыкант, - я тоже об этом думал. Жуть, правда?..
        - И раньше-то не слушались…
        - Практики мало. Когда мне бывало плохо, я только этим и лечился. - Он осторожно, как бы боясь нарушить сон рояля, погладил клавиши. - И все равно - все время страх, как бы не сфальшивить…
        - А я не хочу бояться! Не хочу лечиться этим, приравнивать творчество к таблеткам, к клизмам!.. Творчество - это свобода. То, что я делаю, должно получаться сразу. Как взрыв, как вспышка! А если не получается - лучше совсем ничего…
        Он умолк, и тогда они услышали приглушенный голос инженера:
        - Я посчитал. Конечно, у меня никаких приборов, все на глаз. Но ты видишь, как она выросла. Судя по удлинению видимого диаметра, она упадет месяца через четыре.
        - То есть наши поиски земли обетованной вообще лишены смысла? - вдруг охрипнув, спросил пилот.
        - Н-ну, - помялся инженер, - не совсем… Все же лучше быть там. Во-первых, вероятность того, что луна грохнет прямо нам на головы, сравнительно невелика, а во-вторых, лучше залезть в горы, чтоб не захлестнуло потопом, когда океан пойдет враздрай… Хотя, конечно… - Он помолчал. - Тектонически эти горы очень пассивны, что тоже нам на руку.
        Шофер длинно и замысловато выругался.
        - Да, ты меня сильно обрадовал, - проговорил пилот. - Четыре месяца… Успеем.
        - Бульдозер… - пробормотал друг музыканта. - Дорвался до власти. Теперь будет нас гнать, пока не загонит до смерти, а зачем? Дал бы уж спокойно сдохнуть… Сыграем в четыре руки?
        - Потом, - сказал музыкант, чуть улыбаясь. - Наверное, женщины уже спят.
        - Пора и нам, - сказал пилот, услышав его слова, и стал неторопливо складывать карту, начавшую уже протираться на сгибах. За окном разгоралось белое мертвое зарево, словно из-за горизонта натекал расплавленный металл. - Чья очередь дежурить первый час?
        - Моя, - сказал шофер. Пилот с сомнением посмотрел на него, потом на друга музыканта. - Моя, моя.
        - Занавесить бы чем-нибудь окна, - опустив глаза, пробормотал друг музыканта.
        Шофер хохотнул и добавил:
        - Горячую ванну и духи от этого… от Диора.
        - Вам не понять, - вступился музыкант, - он очень чутко спит. Я и сам такой, а вы - нет.
        - Спать, спать, - сказал пилот.
        - Еще не хочется, - смущенно сказал музыкант. - Как-то… все дрожит. Давайте я подежурю, а?
        Инженер, ухмыляясь, развалился на полу, широко раздвинув длинные ноги и подложив под голову вещмешок.
        - Пойди лучше погуляй перед сном, - пошутил он. - Соловья послушай в ближайшей роще… цветочки собери…
        Музыкант улыбнулся и, сам не зная зачем, послушно вышел из комнаты.
        Сразу в коридоре, в электросварочном свете сумасшедшего утра он увидел стоящую откинувшись на стену дочь.
        - Что ты тут? - испуганно спросил он.
        - Слушаю, что вы говорите, - ответила она без тени смущения. - Не могу спать так сразу. Слишком устала.
        - Ах, ты… - он осторожно провел ладонью по ее склеившимся от пота и грязи волосам. Она испуганно отпрянула:
        - Нет, нет, я противная, пыльная… не надо.
        - Что ты говоришь такое…
        - Нет-нет, - она вытянула руки вперед, защищаясь, словно он нападал, - правда… Мы дойдем до реки, - мечтательно произнесла она, - до чистой прохладной реки и сами станем чистыми и прохладными, вот тогда… Господи, как я устала. Если бы все на меня не оглядывались, я бы уже умерла.
        - Я теперь буду идти затылком вперед, хочешь? - серьезно предложил он, и она наконец улыбнулась - едва заметно, но все же улыбнулась. Он взял ее за руку.
        - Я слышала, что пилот говорит о нас, - тихо произнесла она, глядя в пол, и пальцы ее задрожали в руке музыканта. - Мы ваше будущее, да?
        - Как всегда.
        - Он ведь очень хороший человек, правда?
        - Правда. Теперь нет плохих. Это слишком большая роскошь - быть плохим.
        - Ты странно говоришь. Думаешь, чем нам хуже, тем мы лучше? А вот мама говорит, все хорошие да добрые, покуда делить нечего.
        - А ты сама как думаешь?
        - Мама права, наверное… Только я думаю, люди вообще не меняются - уж какой есть, такой и будет, что с ним ни делай.
        - Люди меняются, - ласково, убеждающе проговорил он. - В людях очень много намешано, самого разного, и это разное все время друг с другом взаимодействует, а наружу - то одно выскочит, то другое…
        - Так сладко тебя слушать, - прервала она и, вдруг подняв лицо, завороженно уставилась ему в глаза. - Будто ты все знаешь и все можешь. Хочу ребенка от тебя.
        У него перехватило дыхание. Он осторожно потянул ее к себе, и она со вздохом прислонилась щекой к его груди. Сердце его отчаянно билось в радостном ожидании. Точно он сел к роялю. Она была такая маленькая… Совсем беззащитная, как ребенок. Ребенок. Он попытался представить ребенка у себя на руках, но не смог. Скрипку мог. Автомат теперь тоже мог. Мы все тоскуем по детству, подумал он, всю жизнь стремимся вернуться в детство… Но сделать это можно лишь одним способом. Буду очень любить их, понял он. Только бы дойти до чистой реки, туда, где не понадобится дрожать за него ежесекундно и видеть в кошмарных снах, что его утащили крысы.
        - Нравлюсь? - спросила она. Руки ее бессильно висели, ничего не желая.
        - Да!.. - выдохнул он.
        - Я очень хочу нравиться. А то совсем не будет сил идти. Вы нас не бросите, правда?
        - Ты с ума сошла… - Он обнял ее за плечи и прижал к себе.
        - А мама боится, что бросите. Она говорит, мужчины не любят бесполезного груза. Ты знай - я не бесполезная.
        Он стиснул ее голову в ладонях. Она прятала лицо.
        - Дай поцеловать тебя.
        - Нет-нет, я грязная…
        - Какая глупость! Дай, - он задыхался, - пожалуйста!.. Ты сразу все поймешь!
        Она выскользнула из его рук, медленно отступила, пятясь, к двери в комнату, где ее ждала мать. Поправила волосы.
        - Нет, потом… все - потом. Только не бросайте…
        Какое теперь может быть «потом», подумал он, но не произнес вслух, боясь уговаривать, потому что уговаривать - все равно что насиловать. Сказал:
        - Спасибо за «потом».
        - Ты странный. Я могла бы умереть за тебя, правда. - И она скользнула в проем, и дверь плотно закрылась за ней.

…Не спалось. Комнату заливал раскаленный белый свет, нечем было дышать; в густом мертвом воздухе плясала пыль. Пот жег мозоли и ссадины, ныли натруженные мышцы. Мужчины ворочались, расстегивали пуговицы, наконец пилот сел и обхватил колени руками, пустым взглядом уставясь в пустое окно. И тогда музыкант спросил:
        - Хотите, я сыграю?
        Молчание длилось минуту. Прямоугольник слепящего окна отражался в неподвижных глазах пилота.
        - Сыграй, - сказал пилот.
        За роялем музыканту стало страшно. Это казалось кощунством - играть здесь. Здесь можно было только стрелять, и есть, и брести через барханы - до конца дней. Сейчас, подождите, взмолился он. Я не знал, что это так трудно - сделать первое движение… На него смотрели. Он вдруг увидел, что в дверях стоят и мать и дочь и тоже ждут. Он вспомнил ее завороженный взгляд и почувствовал, что сможет все. Еще час назад она была для него лишь насмерть уставшей, почти незнакомой молчаливой девочкой, - и вдруг оказалось, она настолько нуждается в нем, что любит его. Он опустил пальцы на клавиши. Ему показалось, будто он опустил пальцы на ее хрупкие плечи. Рояль всколыхнулся; по комнате проплыл широкий, медлительный звук. Такой нездешний… Он словно прорвался из прежней жизни, которая теперь казалась приснившейся в неправдоподобно сладком сне. Он доказал, что она не приснилась, что она была, что она может быть. Он мягко огладил задубевшие лица; он вкрадчиво протек в уши и заколебался там, затрепетал, зашевелился, как ребенок в материнском чреве, готовясь к жизни и пробуя силы… И существование вновь получило смысл;
впервые за последние недели музыкант понял, что действительно остался жив. И останется жить дальше. Чистая река и светозарные вершины гор были совсем рядом. А если кипящий океан все же доберется до нас, я поставлю ее у себя за спиной, думал музыкант, и первый удар приму на себя…
        Когда он перестал играть, все долго молчали. Он испуганно озирался, ему сразу снова показалось, что он некстати вылез со своей игрой… Полгода назад мне за такой класс голову бы оторвали, смятенно подумал он, и вдруг увидел слезы на глазах пилота.
        - Этот мальчик стал бы музыкантом, - проговорил инженер и снова лег, заложив руки за голову. - Э-э!..
        Музыкант покраснел. Его друг поднялся, подошел к нему и хлопнул по спине.
        - Нормально, - сказал он как профессионал профессионалу. - Нормально, хотя раньше ты играл чище.
        Но никто не плакал, слушая, как я играю чище, подумал музыкант. Он был потрясен. Он все смотрел на пилота. Вслух он сказал:
        - Еще бы. Почти месяц уже не работал.
        - Да, пальчики того…
        - Жаль, дальше идти надо, - вздохнула мать. - Так славно было бы тут остаться… жили бы себе…
        - Спасибо, парень, - сказал пилот, зачем-то застегивая пуговицу на воротнике рубашки. - Это было неплохо. Ладно. Всем спать.
        - Тс-с! - вдруг прошипел шофер, сидевший ближе всех к окну.
        Все замерли. Стало совсем тихо, лишь ветер гудел снаружи.
        - Что? - шепотом спросил пилот потом.
        - Показалось?.. - еще тише пробормотал шофер. - Вроде как мотор…
        Все уже стояли, пилот схватился за автомат. Пригибаясь, шофер мягко подбежал к окну.
        - Ничего, - сказал он чуть спокойнее и распрямился, заглядывая ниже. Было видно, как он вздрогнул, как исказилось его лицо.
        - Следы!! - свистящим шепотом выкрикнул он.
        - Боже милостивый!.. - простонала мать, прижимая к себе дочь.
        Все приникли к окну. След гусениц был отчетлив, видимо, машина только что прошла. На глазах ветер зализывал его струйчатыми потоками поземки.
        - Спокойно, - сказал пилот. - Парни - к окнам! Ты здесь, ты в кухню. Вести наблюдение, стрелять без команды. Боеприпасы экономить! Женщины - в столовую, она от лестницы дальше всего. У вас один автомат, будете в резерве. Мы с инженером выглянем. Шофер - у двери, при необходимости прикроешь. По местам! Может, ничего страшного. Может, они ехали мимо! Сними с предохранителя, не забудь, - совсем спокойно сказал он музыканту.
        - Не забуду, - ответил тот. Его колотило.
        - Вперед.
        Мужчины вышли. Музыкант двинулся было за ними из комнаты и вдруг налетел на завороженный взгляд дочери. Глаза ее были огромными и темными, и дрожали ее губы, которых он так и не поцеловал.
        - Ты обещал… - выдохнула она. - Помнишь? Ты обещал!
        - В столовую! - крикнул он, срываясь. У него подкашивались ноги, в висках гулко била кровь.
        Он с трудом открыл дверь на кухню. В лицо ему хлестко, опаляюще ударил колючий воздух дня, не прикрытого ни стеклом, ни респиратором. Осторожно, стараясь двигаться мягко, как шофер, музыкант подобрался к окну.
        Прямо под ним, в десятке метров от стены дома, стоял, чуть накренившись на склоне бархана, бронетранспортер грязно-зеленого цвета, на корпусе которого коробились застарелые, покрытые пылью камуфляжные пятна. Из кузова слаженно, по три в ряд, выпрыгивали громадные крысы в мундирах, таких же грязно-зеленых, как и присвоенный ими человеческий механизм.
        На несколько секунд музыкант забыл, зачем он здесь. Все было так реально и нелепо, что казалось театром. Приоткрыв чуть улыбающийся рот, музыкант наблюдал высадку. С автоматами наперевес крысы сомкнутым строем двинулись к дому. Только тогда музыкант с изумлением вспомнил, что крыс необходимо убивать. Это тоже было нелепо и тоже напоминало дешевый спектакль. Но и это надо было сыграть хорошо, по максимуму.
        - Все сюда!! - крикнул музыкант, обернувшись внутрь квартиры. - Они тут, подо мной!!
        Зажав автомат под мышкой, он лихорадочно, путаясь дрожащими пальцами, отстегнул с пояса гранату и, едва не забыв выдернуть чеку, аккуратно спустил ее на строй крыс.
        Взрыв ударил по ушам, утробно встряхнул землю и дом; взлетели песок и мелькающие в его облаке клочья тел.
        - Сюда! - крикнул музыкант снова. В кухню влетел шофер, на ходу состегивая гранату.
        - Вот!.. - выкрикнул музыкант и успел увидеть, как что-то блеснуло в смотровой щели транспортера. - Осторожно! - крикнул он, отшатываясь от окна. Шофер, пластаясь над подоконником, метнул гранату, и в этот миг по потолку тяжело хлестнула пулеметная очередь. Посыпалась штукатурка, дом снова встряхнулся в грохоте, музыкант присел и не сразу понял, что случилось, - накрепко притиснув к лицу обе ладони, шофер сделал несколько неверных пятящихся шагов и повалился на спину, вразнобой дергая ногами и как бы всхлипывая. Из-под его судорожно сжатых, иссиня-белых пальцев вдруг стало сочиться красное. Пророкотала еще одна очередь, от деревянной рамы брызнули в разные стороны щепки. Музыкант растерянно сидел на корточках, втянув голову в плечи, и смотрел, как кровь заливает руки шофера и пол вокруг его головы. Ноги шофера бессильно вытянулись и замерли.
        - Эй… - позвал музыкант.
        И только тогда до него дошло.
        Едва сумев распрямиться, на ватных ногах музыкант двинулся вперед, выставив прямо перед собой трясущийся ствол автомата, но пулемет снова зарокотал, воздух у окна снова наполнился невидимым, но ощутимым, горячим железом. Сухой треск автоматных очередей вдруг послышался и совсем с другой стороны - с лестницы. Тогда, вдруг очнувшись, музыкант рванулся в ванную - там тоже было маленькое оконце, почти под потолком, - встал на борт ванны и высунулся наружу. На песке валялись трупы и куски трупов, а из транспортера, уже не так браво, лезли еще крысы. Поймав ряд треугольных усатых голов в прорезь планки, музыкант нажал на спуск. Да чем же все это кончится, вдруг пришло ему в голову. Задергавшийся автомат обдал его пороховым духом, проколотила по ушам короткая очередь, а когда грохот прервался, стало слышно, как с сухим звоном скатываются в ванную и катаются там, постепенно замирая, выброшенные в сторону гильзы. Ряд кренящихся по ветру фонтанчиков пыли стремительно пробежал мимо ряда крыс, текущих от транспортера, пересек его, пересек снова, глухо вскрикнула от случайного попадания броня, и долгий
улетающий визг рикошета напомнил звук лопнувшей струны. Первой же очередью удалось свалить трех крыс, и они бессмысленно задергались на песке, в струях поземки, раскидывая лапки и молотя хвостами. Остальные опрометью бросились в мертвую зону, к дому. Музыкант едва успел нырнуть внутрь - пулемет хлестнул по оконцу ванной. Не переставая вопить что-то несусветно победное, музыкант метнулся к лестнице, но опоздал, - пилот, волоча неподвижные ноги, за которыми оставался кровавый след, вполз в прихожую и стал, стискивая зубы, поворачиваться головой к дверям. «Остальные?! - прохрипел он. - Женщины?!» Музыкант наклонился было к нему, но пилот рявкнул: «Держи дверь!» Музыкант кивнул, стремительно высунулся на лестницу, не глядя полоснул вниз долгой очередью и, уже стреляя, увидел, как, перепрыгивая через неподвижное тело инженера, проворно бегут снизу несколько крыс, неловко стискивая лапками непропорционально большие автоматы. Им, наверное, с нашим оружием очень неудобно, сочувственно подумал музыкант. Пронзительно пища, крысы шарахнулись в стороны, прячась за изгибом стены, а одна рухнула и покатилась вниз,
подскакивая, словно тугой мешок, на ступенях и лязгая железом автомата при каждом обороте. Музыкант опять завопил и дал еще очередь, не позволяя крысам высовываться; возле самого его лица пропел и тяжко впаялся в потолок посланный откуда-то снизу ответ. Музыкант отшатнулся. Он испытывал скорее удивление, чем страх, и все не мог понять, чем это кончится и как же они теперь ухитрятся перебить крыс и дойти до реки. А почему я один? Что там, в квартире? Он снова нажал на спуск; автомат, дернувшись, вышвырнул пулю и захлебнулся, и как-то сразу музыкант понял, что магазин опустел. Он захлопнул лестничную дверь и потащил к ней гардероб, стоявший у стены прихожей.
        - Рожок!! - крикнул он, надрываясь; в глазах темнело от усилий. - Кто-нибудь, скорее, рожок!!
        Снаружи, дырявя дверь, полоснула очередь, другая, - музыканта спас гардероб. Да неужто никого уже не осталось?! Как же она? Разве ее тоже могли убить?
        - Кто-нибудь!! - прорычал он, задыхаясь; сердце колотилось и в горле, и в мозгу, и в коленях.
        - Не могу! - донесся сквозь гул крови захлебывающийся тонкий голос. - Мама не разрешает!
        Музыкант оттолкнулся от гардероба, склонился над пилотом. Пилот не шевелился, окостеневшие пальцы сжимали цевье. Музыкант отомкнул рожок с его автомата - там тоже было пусто.
        Как во сне, медленно, гардероб словно бы сам собой поехал назад, навстречу музыканту, в глубь квартиры. В полной растерянности музыкант стоял посреди коридора, судорожно вцепившись обеими руками в бессмысленный автомат. В открывшийся проем хлынули крысы. Да чем же все это кончится, в последний раз подумал музыкант, пытаясь принять вырвавшуюся вперед крысу на штык. Удар отбили. Музыкант увидел, что к нему неспешно подплыло длинное, тусклое трехгранное лезвие, прикоснулось, замерло на какую-то долю секунды и погрузилось. Его собственные руки, по-прежнему наполненные автоматом, болтались где-то ужасающе далеко. С изумлением он успел почувствовать в себе невыносимо чужеродный предмет, от которого резкой вспышкой расплеснулась во все стороны горячая боль, успел наконец-то испугаться и понять, чем все кончилось, - и все кончилось.
        Его друг к этому моменту еще не сделал ни одного выстрела. Он был один - наедине с полузанесенным следом транспортера и роялем, на котором играли пять минут назад. Он слышал стрельбу, крики, топот, взрывы, чувствовал заполнившую квартиру пороховую гарь. Потом совсем рядом, в прихожей, чей-то незнакомый голос страшно прокричал: «Рожок! Кто-нибудь, скорее, рожок!» Друг музыканта не шевельнулся, руки его стискивали готовый к бою автомат. Он оцепенел. Когда в дверях мелькнули нелепые фигуры затянутых в зелено-серые униформы крыс, в душе у него что-то лопнуло. Он отшвырнул автомат как можно дальше от себя и закричал:
        - Нет!!! Не надо!!! - И вдруг в спасительном наитии пошел навстречу влетевшей в комнату крысе в черном с серебряными нашивками мундире, широко разведя руки и выкрикивая: - Носитель культуры! Носитель культуры!
        Топорща усы, крыса в черном резко, отрывисто пропищала какие-то команды и опустила автомат.
        - Оставайтесь на вашем месте, - приказала она. - Вам ничто не грозит.
        Друг музыканта послушно остановился посреди комнаты. Крыс виднелось не больше десятка. Могли бы отбиться, вдруг мелькнуло в голове, но друг музыканта прогнал эту мысль, боязливо покосившись на того, в черном, - вдруг и впрямь телепаты…
        Ввели женщин. Первой шла дочь, завороженно уставившаяся куда-то в сторону лестничной двери; ее легонько подталкивала в спину мать, приговаривая:
        - Не смотри, маленькая, не смотри… Что уж тут поделаешь. Не судьба…
        - Вы носитель? - строго пропищала главная крыса.
        - Да, - сипло выговорил друг музыканта. - Я музыкант.
        - Это хорошо. - Командир крыс перекинул автомат за спину, и у друга музыканта подкосились ноги от пережитого напряжения. Не помня себя, он опустился на пол. Командир внимательно смотрел на него сверху маленькими красноватыми глазками.
        - Вы предаетесь нам? - спросил он.
        Не в состоянии сказать хоть слово, друг музыканта лишь разлепил онемевшие губы, а потом кивнул.
        - Это хорошо, - повторил командир и наклонил голову набок. - Вы будете пока жить здесь, этот апартамент. Воду мы пустим через половину часа через водопровод. Ни о чем не надо беспокоить себя.
        Мать облегченно вздохнула.
        - Во-от и слава богу, - сказала она. - Наконец-то заживем как люди.
        - Трупы мы уберем сами. - Командир подошел к роялю.
        Друг музыканта вскочил - его едва не задел длинный, волочащийся по полу розовый хвост. Он почувствовал болезненное, нестерпимое желание наступить ногой на этот хвост, поросший редкими белыми волосками, и поспешно отступил подальше.
        - Покидать апартамент можно лишь в сопровождений сопровождающий. Мы выделим сопровождающий через несколько часов. Пока вы будете здесь под этот конвой.
        - Да мы уж нагулялись, не беспокойтесь, - сказала мать. - Калачом наружу не выманишь.
        - Выходить иногда придется, чтобы оказать посильную помощь при обнаружении другие люди, - ответил командир. - Например, чтобы довести до них нашу гуманность и желание сотрудиться… трудничать. - Он перевел взгляд на друга музыканта: - Это хороший инструмент?
        - Очень хороший.
        - Поиграйте.
        - С удовольствием, - сказал друг музыканта.
        В дверях толпились крысы.
        - Прискорбно жаль, - проговорил командир задумчиво, - что так много людей не понимают относительность моральных и духовных ценностей в этот быстро меняющийся мир. За иллюзия собственного достоинства готовы убивать не только нас, но и себя. Дорогостоящая иллюзия! Теперь, когда так тяжело, особенно. Мы поможем вам избавляться от этого вековечного груза.
        - Вы ведь и покушать нам небось принесете, правда? - спросила мать. - Вот и слава богу… А там, глядишь, и детишки пойдут… - Как добрая бабушка, хранительница очага, она сложила руки на животе, оценивающе оглядывая друга музыканта, и того затошнило. Эта потная, перепуганная шлюшка, из-за которой он уже начал было завидовать другу, теперь казалась ему отвратительной. И, однако, выхода не было, спать придется с ней.
        Дочь судорожно согнулась, сунула кулак в рот и страшно, гортанно застонала без слез. Из коридора вскинулись автоматные стволы, а потом нехотя, вразнобой опали.
        - Что ты, маленькая? Не надо… - сказала мать. Но дочь уже выпрямилась. Из прокушенной кожи на кулачке сочилась кровь.
        - Нет, мама, уже все, все… - выдохнула она. - Уже все, правда, все ведь… правда… что же тут поделаешь…
        - Дети подлежат немедленной регистрации и передаче в фонд сохранения, - сказал командир, тактично дождавшись, когда она успокоится. - Впрочем, хорошо зарекомен… довавшие себя перед администрацией люди будут допускаться в воспитание. Прошу к рояль.
        Первый звук показался другу музыканта удивительно фальшивым. Он вздрогнул, искательно глянул в сторону командира и, словно извиняясь, пробормотал, чувствуя почти непереносимое отвращение к себе:
        - Загрубели руки…
        Какое падение, подумал он с тоской. Ну что ж, падать так падать. Что мне еще остается. И он добавил самым заискивающим тоном, на какой был способен:
        - Вы уж не взыщите…
        Крыса в черном смотрела на его руки спокойно и внимательно. Только бы не сбиться, думал друг музыканта, беря аккорд за аккордом. Он играл ту же вещь, что звучала здесь только что. Все равно вчетвером, или даже втроем, мы не дошли бы до реки, думал он. А если бы дошли, там оказалась бы та же пустыня. И если б там даже были кисельные берега, что бы стали мы делать? Как жить? Да если б даже и сумели что-то наладить, скоро упадет луна, - и этому-то уж мы ничего противопоставить не сможем. Остается надеяться лишь на крыс, они-то придумают выход. Вначале казалось, будто пилот знает, что делает, но он был всего лишь честолюбивым и беспомощным маньяком, не сумевшим даже спасти нас из этой западни… Интересно, о чем думал тот, когда играл? У него было такое лицо, будто он на что-то надеется. А на что надеяться в этом аду, в этом дерьме? На пилота? На крыс? Господи, а ведь я, быть может, последний музыкант-человек. Самый лучший музыкант на планете… Самый лучший! Только бы не наврать, не сфальшивить! Ну? Ведь получается, черт бы вас всех побрал. Нравится вам, а? Нравится?! Ведь получается! Ну что ты стоишь,
тварь, что молчишь, я кончил…
        - То, как вы играете, пока не хорошо, - сказал командир и наставительно поднял короткую лапку, выставив указательный коготок прямо перед носом друга музыканта. - Вам следует чаще тренировать ваши пальцы.
        Когда бурая луна перестала распухать от ночи к ночи и стало очевидно, что орбита ее каким-то чудом стабилизировалась; когда приметный дом, одиноко рассекший льющийся над пустыней и руинами ветер, постепенно заполнился изможденными, иссохшими, подчас полубезумными людьми, друг музыканта репетировал уже по девять-десять часов в сутки. С автоматом на груди он сидел на вращающемся табурете, ревниво озирался на теснившихся поодаль новых и, как расплющенный честолюбивой матерью семилетний вундеркинд, долбил одни и те же гаммы. И мечтал. Мечтал о том, что вечером или завтра, а может, хотя бы послезавтра, слегка усталый после очередной операции, но, как всегда, безукоризненно умытый и затянутый в чернь и серебро, без пятнышка крови на сапогах, придет его властный друг - возможно, вместе с другими офицерами, - взглядом раздвинет подобострастную толпу и, то задумчиво, то нервно подрагивая розовым хвостом, будет слушать Рахманинова или Шопена. Дочь, не щадя ни себя, ни будущего ребенка, который начинал уже нежно разминаться и потягиваться в ее набухшем, как луна, чреве, ночи напролет проводила в окрестных
развалинах, едва ли не до кипения прокаленных свирепым дневным полыханием, и рылась в металлической рухляди, в человеческих останках, разыскивая для мужа, опасавшегося хоть на миг отойти от рояля, недострелянные обоймы. Ближе чем на пять шагов друг музыканта никого не подпускал к инструменту; даже случайные посягательства на невидимую границу он ощущал физически, как неожиданное влажное прикосновение в темноте, - и его тренированные пальцы в панике падали с белоснежных клавиш «Стейнвея» на спусковой крючок «инграма». По людям он стрелял без колебаний.
        Февраль 1981,
        Ленинград

«Носитель культуры» действительно возник в феврале 1981-го, и это первый из четырех моих рассказов, которые были написаны по снам.
        Конечно, мне не диктовали сверху некий текст, который я, вставши с ложа, с блаженной улыбкой переносил на бумагу. Увы, нет. Просто оставался в памяти по проснутии некий чрезвычайно яркий образ, который не давал покоя; нет, это мягко сказано - который поражал, потрясал, не отпускал ни к чему иному, от которого невозможно было избавиться иначе как только выговориться о нем, засыпать, как костер песком, словами, чтоб они превратили его из мистической, невесть откуда и кем нанесенной мне раскаленной оплеухи во что-то обычное, подвластное мне… нет, не могу сформулировать. Во сне меня поджигали, потом спичка оставалась уже там, по ту сторону, а горел я уже здесь, наяву…
        Обычно, проснувшись середь ночи после этакого сна, уснуть уже невозможно. Вертишься так и этак, а в голове тоже само собой вертится что-то - опаляющее впечатление рационализируется, вгоняется в сюжет и текст… К утру рассказ, по сути, уже готов, сесть и записать - дело одного дня.
        Во сне я шел куда-то (не помню, один или с кем-то) по совершенно мертвой, жуткой, бесконечной пустыне. И вдруг посреди нее я набредаю на простой, уютный деревенский дом. Потемневшие бревна, маленькие окошки, крылечко… Живой дом. Кругом песок, сушь такая, что воздух скрипит в горле при каждом вдохе, а внутри все живое. Отчетливо помню, что на круглом, накрытом льняной скатеркой столе в горнице, в простенькой вазе стоял букет флоксов, словно бы только что срезанных, горько и печально пахнущих погожим завершением лета, последним расцветом перед медленным падением в зимнюю смерть… И на цветках - крохотные выпуклые линзы капель воды, как если бы флоксы срезали и принесли в дом сразу после дождя или с росой…
        Вот и весь сон. Без никаких событий, без намека на боевик.
        В детстве мы приезжали к бабушке, папиной маме, в деревню обычно в августе, и у нее в саду под самыми окнами дома цвели флоксы. Полный цвет они набирали во второй половине августа, даже ближе к концу, когда уже надо было уезжать и вплотную придвигался после безбрежной, сверкающей каникулярной свободы новый тесный, спертый учебный год…
        Наверное, это был сон о возвращении в детство из пустыни взрослой жизни.
        К началу 81-го года я прошагал в ней уже и мимо написания диссертации, и мимо первых допросов… Мимо, мимо… Всегда очень хорошо знаешь, что по сторонам, но никогда не знаешь, что впереди. Видишь, что проходишь, но понятия не имеешь, к чему идешь. Барханы, барханы; вверх, вниз, вверх, вниз… Ничего не видать впереди - да там и нет ничего, кроме новых барханов. И очень хочется назад.
        А фига с два.
        Люди встретились
        Синее небо ждало появления звезд. Пришелец появился на нем внезапно, выплыв из-за дальних гор. Он напоминал сильно вытянутый мыльный пузырь - призрачный, едва ли не прозрачный, совершенно нереальный. Он летел легко и беззвучно, точно струился в безмятежном небе; он, казалось, трепетал, подобно миражу - но это впечатление могло объясняться и огромным расстоянием, отделявшим его от маленького, запыленного грузовичка, выбивавшегося из сил на серпантине пустого шоссе. Придорожные кипарисы, за которыми весело курчавились на отлогих склонах виноградники, бежали назад, и сиренево мерцающий призрак мелькал в несущемся частоколе тугих темно-зеленых веретен. Старший брат, не отрываясь от управления, с каким-то непонятным злорадством сказал:
        - Ну, вот… Нашли. Ружье заряжено?
        Младший, втягивая голову в плечи, только хмыкнул. Ему было лет четырнадцать, пятнадцать от силы.
        - Заряжено-то заряжено… Да чихал он…
        - Молчи, дубина, - процедил старший. Он остервенело крутил баранку: поспевая за змеиной пляской дороги. - Драться надо, понимаешь? Драться! Ты ж человек, не баран.
        - Щас вот как шар-рахнет оттуда, - сказал мальчик, неловко просовывая в щель над приспущенным стеклом ствол охотничьего ружья. Ветер, прорывавшийся в кабину, упругим узким лезвием бил ему в лицо, размахивал светлыми прядями его волос. - И вся драка.
        - Шарахнет так шарахнет, - непонятно ответил старший. - Следи за небом!
        - А я чего делаю? - буркнул мальчик и стал целиться в мелькающий пузырь. Тот, казалось, их не видел; не приближаясь и не удаляясь, он сдвигался к южному горизонту, и скоро один из скальных выступов должен был заслонить его. Машину тряхнуло на выбоине, и мальчик сдавленно квакнул, ударившись щекой о приклад.
        - Где-то здесь колонка была… - пробормотал старший.
        Дорога снова резко изогнулась; машина, визжа тормозами, скрипуче лязгая коробкой передач, вписалась в поворот, и впереди распахнулась широкая, праздничная гладь моря.
        - Все, - сообщил мальчик, - за гору блыснул.
        - Угу, - невнятно отозвался старший брат, вновь переходя на четвертую скорость, и вновь в моторе длинно, чавкающе заскрежетало. - Ну, вот… - проговорил он облегченно, чуть распрямился, снял правую руку с рычага и смахнул каплю пота, болтающуюся на носу. За эти несколько секунд он весь взмок. - Втягивай пушку.
        Мальчик отвернулся от окна и поразился:
        - У тебя ж бензин-то на нуле!
        - А у тебя? - не отрывая сощуренных глаз от дороги, ответил старший брат. Садящееся солнце теперь било сквозь деревья, и в глазах рябило от мелькания. - Тоже мне, умник… Мы уж миль шесть едем на нуле, сосем со дна…
        - Ну и рухлядь нам досталась, - укладывая ружье на сиденье, сказал мальчик с видом знатока. Опасность миновала, и его тянуло побеседовать на мужественные темы.
        - За такую спасибо скажи. Я думал, не осталось ни одной.
        - А правда, - поразился мальчик, - как это я не врубился? И дорога пустая - ни тебе попутных, ни тебе встречных…
        - Всех к рукам прибрали, гниды… - процедил старший. - Ничего, мы им еще не раз устроим. Жаль, некогда было посмотреть, как там все грохнуло…
        Из-за деревьев вынырнул знак, указывающий поворот к заправочной станции. Старший брат притормозил.
        - Что я говорил, - произнес он удовлетворенно.
        На станции не было ни души. Безмолвно и тревожно полыхали стекла окон, отражая солнце; замедляясь, грузовик одну за другой пересек выбрасываемые ими полосы рыжего света и остановился, подрулив к одному из заправочных автоматов.
        - Бесполезняк, - солидно сказал мальчик, перебарывая вновь возникающий страх. Старший брат улыбнулся и потрепал его по голове ладонью - мальчик, фыркнув, отшатнулся будто бы с презрением к телячьим нежностям, но видно было, что он польщен.
        - Пойду гляну, - сказал старший брат, выпрыгивая наружу. - Подежурь возле, прикроешь меня, если понадобится. Только от тачки ни ногой!
        - Будь спок.
        С ружьем под мышкой мальчик вылез на пыльный асфальт, пятнистый от следов пролитого бензина, расчерченный длинными угловатыми тенями автоматов. Закат широкими волнами желтого света захлестывал медленно возносящиеся к небу зеленые склоны; вдалеке, много выше, чем бензоколонка, невесомо парили в вечернем медовом дыму плиты скал, распоровшие зелень лугов и леса. Стояла тишина, но весь этот дивный покой был чреват скопищами призрачных пузырей - мальчику чудилось, будто он видит их непостижимое мельтешение сквозь горы, под горизонтом. Нет, зря старший брат оставил его одного. Мальчик, судорожно стиснув приклад, прижался спиной к теплому, запыленному крылу грузовика.
        Резко хлопнула где-то дверь, и он, задрожав, неумело вскинул ружье - но это брат, хмурясь и кусая губу, вышел из-за угла.
        - Пусто, - сказал он. - Добросовестные! Чем крепче по морде получат - тем добросовестнее. Весь бензин спустили! А если бы им предложили собственных детей поджечь? Ненавижу!!
        - Пехом пойдем? - робко спросил мальчик.
        - Поедем, покуда бака хватит. Потом пешком. Залезай.
        - А куда пойдем?
        Старший брат смолчал.
        Некоторое время они не разговаривали. На любом повороте мальчик старался хоть на секунду, будто невзначай, прижаться плечом к твердому, горячему плечу брата. Постепенно он успокоился, и тогда задал вопрос, давно не дававший ему покоя:
        - А куда ж они всех денут-то?
        - Известно куда, - процедил старший брат. - Половину перебьют, другую перекалечат, а потом - тем, кто выживет - объяснят, что они наконец-то попали в царствие небесное. Любая власть так начинает, а уж эти-то гниды…
        Деревья разбежались в стороны, и машина выкатилась на центральную улицу поселка. Старший брат опять притормозил; они ехали теперь совсем медленно, настороженно оглядываясь и в то же время исступленно ожидая увидеть хоть кого-нибудь. Окна были закрыты ставнями, на дверях висели замки - жители уходили не торопясь, не волнуясь, все как один, спокойно и послушно. Мороз драл по коже от царящей здесь смирной, смиренной, аккуратной пустоты. Мальчику нестерпимо захотелось выстрелить - или хоть камнем вышибить чье-нибудь окно.
        - Бар-раны, - тряся, как от боли, головой, проговорил старший брат. - Всю жизнь я знал, что они бараны, и они и впрямь б-бараны оказались!.. - От негодования он начал заикаться. В последней отчаянной попытке кого-то найти он надавил на клаксон; машина загудела - прерывисто и, казалось, испуганно. Утопающие в зелени дома тупо, молча смотрели бельмами ставень. Наконец ряды их окончились. Мальчик долго глядел на последние из них в зеркальце заднего вида, придававшее им сказочный серебристый оттенок - как они, подрагивая, сжимаясь, уплывают за поворот.
        - Может, тут заночевать-то? - спросил он. Он устал, ему хотелось в дом. В чей угодно, в какой угодно, лишь бы крыша, кровать, и простыни, и окошко в сад, а в саду - гудят поутру над цветами шмели. Ту ночь братья провели на безлюдном, мертвом вокзале.
        - В гадючьем поселке этом… - ответил старший брат.
        Потом мотор захлебнулся и затих. Стало слышно, как посвистывает воздух, вспарываемый катящейся машиной.
        - Ну, вот, - сказал старший брат. Он снова зачем-то нажал на клаксон и давил его до тех пор, пока грузовик не встал, съехав на обочину. Под протекторами заскрипел песок, братьев качнуло - и все кончилось. Некоторое время они сидели молча, совершенно не представляя, что им теперь делать. В тридцати шагах от них, безмятежно засыпая, дышало розовое море.
        - Кур-рорт! - процедил старший брат с ненавистью.
        После взрыва, который они устроили во дворе ратуши, где был пункт сбора населения, после удачного угона этой чудом подвернувшейся легковушки, после сумасшедшей гонки через перевал они были готовы ко всему - только не к покою.
        - В поселке надо было остаться, - вздохнув, сказал мальчик.
        Старший брат тоже вздохнул и потрепал его по голове. На этот раз мальчик не отодвинулся, воспринимая одобрение как должное.
        - Я плохого-то не посоветую, - укоризненно проворчал он. Старший брат улыбнулся и открыл дверцу кабины.
        - Твоя правда, - сказал он. - Ну, не сердись. Мы недалеко отъехали, вернемся.
        Они покинули кабину. Старший брат зачем-то несколько раз ударил ногой по протекторам задних колес, словно не бросал машину посреди навсегда пустого шоссе, а собирался ехать на ней в дальний путь. Мальчик аккуратно закрыл обе дверцы. Братьям не хотелось отходить от машины - оба чувствовали, что, оставив ее, окончательно превратятся в бесприютных, беспомощных животных. Старший брат сел на ступеньку у дверцы и, поставив ружье между колен, уставился в море. Мальчик пристроился рядом, и оба долго смотрели на рдяный, дымный диск, неуловимо для глаза падающий за огненный горизонт.
        - Слушай, чего я подумал, - сказал мальчик. - Вдруг мы совсем одни остались на земле, а? Совсем-совсем?
        Старший брат ответил не сразу, словно вопрос разбудил его и, прежде чем говорить, ему нужно было окончательно проснуться и собраться с мыслями.
        - Да нет, - вымолвил он. - Где-нибудь кто-нибудь остался.
        - А знаешь, чего я еще подумал, - совсем тихо признался мальчик. - Может… может, мы и зря не пошли со всеми-то? Может, эти… в пузырях… и впрямь чего хорошего нам…
        - Молчи, дубина, - беззлобно, но резко прервал его брат. - Хорошего! Чем больше бомб за пазухой, тем сильнее народу хорошего хотят, это уж постоянно. Мне хорошее здесь нужно, а не где-то, и чтоб я сам его сделал, а не кто-то! Как они могут мне хорошего хотеть, не спросив, чего я сам хочу и как это хорошее понимаю?
        - А как ты его понимаешь?
        - Гниды… - сказал старший брат и встал. - Пошли, хватит лирики. - Вдруг, осененный какой-то новой мыслью, он протянул мальчику ружье. - Подержи.
        Мальчик снова принял грозный груз, казавшийся здесь, на лучезарном пляже, еще более нелепым, нежели в сравнении с могуществом неведомо кем управляемого пузыря. Старший брат откинул капот и, чиркнув спичкой, зажег вынутую из-под сиденья ветошь. Ветошь задымила, зачадила, вяло разгораясь. Старший брат поболтал ею, пуская по воздуху петли удушливого дыма, а потом, когда ветошь разгорелась, кинул ее в мотор. Неяркое, но бодрое пламя брызнуло по деталям, выталкивая вверх черные струи.
        - Вот теперь пошли, - сказал старший брат, вытирая руки о штанины, и забрал у мальчику ружье. Машина разгоралась, вываливаясь из окружающей красоты нелепым, грязным пятном. Мальчик неодобрительно сопел, то дело оборачиваясь, пока деревья не заслонили грузовик.
        - Гад ты, - сказал мальчик наконец. - Она нас спасла, увезла оттуда… одна-единственная ведь была! Сам говорил: скажи спасибо, скажи спасибо!.. - передразнил он. - А сам вон сказал спасибо! - Он махнул рукой в сторону медленно клубящегося дымного столба, встающего из-за деревьев.
        - Хочешь, чтобы она гнидам досталась? - мягко спросил старший.
        - Три болта они на ней забили! - возмутился мальчик. - У них у самих вон какие пузыри!
        - Сам ты пузырь, - примирительно сказал старший брат и хотел потрепать мальчика по голове, но тот отпрыгнул чуть ли не на другую сторону дороги.
        - Нельзя так! - крикнул он. - Она нас спасла!
        - Никогда ничего врагу не оставляй, - отрубил старший брат, потеряв терпение. - Потом заплачешь, да поздно будет.
        Мальчик не ответил; заметно было, что эти слова его не убедили. Минут двадцать братья шли молча. Старший, жестко глядя перед собой, печатал шаги; сумка с патронами тяжело и неудобно моталась у него на боку. Мальчик с оскорбленным видом, руки в карманы, озирался по сторонам. И именно он вдруг остановился, вытянул руку и изумленно протянул:
        - Смотри-ка… огонек!
        Из-за деревьев светился окошком дом, пристроившийся в одиночестве поодаль от дороги.
        Старший брат встал будто вкопанный.
        - Тихо! - сразу охрипнув, сказал он, стремительно перекидывая ружье с плеча в руку. - Неужели кто-то остался? Как же мы не заметили, когда ехали?
        И тут же сам понял, что, вероятно, огонь недавно зажгли - когда солнце ушло за горизонт.
        - Ну, что? - не выдержал мальчик. - Идем?
        - Идем, - ответил старший брат и решительно шагнул к дому.
        Здесь дело уже шло к ночи. Под плотными кронами было сумеречно и влажно, курилась дымка. Братья ступали беззвучно, но все же увидели хозяина дома одновременно с тем, как и он увидел их. Хозяин - кряжистый, жилистый, грузный, в расстегнутой светлой рубахе на голое тело и широких брюках, сидел на ступеньках веранды и курил, явно наслаждаясь отдыхом после обычного трудового дня. Он вынул трубку изо рта и поднял брови, с удивлением рассматривая странную пару, крадущуюся к нему из леса.
        - Вы почему не ушли? - отрывисто спросил старший брат.
        - А вы? - ответил хозяин спокойно.
        - Мы деремся! - почти выкрикнул старший брат с остервенением и гордостью.
        - А мы живем.
        - Вас много?
        - Двое.
        - Так почему вы не ушли?
        Хозяин пожал плечами.
        - Ведь все же ушли!
        Хозяин снова пожал плечами и встал.
        - Ужин и ночлег?
        - Да, - ответил старший брат, помедлив, и откашлялся. - Вы правы. Мы устали. - Он резко опустил ружье и сразу понял, как нелепо и мерзко выглядел, тыча стволом в человека, который наравне с ними не ушел на зов пузырей.
        - Дочка! - зычно крикнул хозяин, и из глубины дома донеслось ответное:
        - Да, папочка!
        - У нас гости. Осталось перекусить?
        - Осталось, папочка. - Голос был бесцветно-спокойный - ни удивления, ни любопытства.
        - Ну, порядок, - сказал хозяин. - Переночуете в сарае, если это вас устроит… дети.
        Вначале за ужином говорили мало, но когда дочь хозяина - тихая, худенькая девочка лет четырнадцати, с большими глазами и узорно вырезанным ртом - принесла вина, беседа постепенно оживилась.
        Обалденно они все хорошие, с восхищением думал разомлевший мальчик. Ведь тоже не ушли, тоже остались, нас теперь четверо, теперь отметелим пузырей! С ума сойти, до чего уютно, и белая скатерть, и окошко в сад. А какой этот мужик спокойный и сильный, на него можно положиться. И вообще с ним вот прямо хорошо, чего бы такое ему приятное сделать? И девочка… пальчики тоненькие. Когда она в очередной раз что-то сменила перед ним на столе, мальчик не выдержал и украдкой погладил ее ладошку. Девочка как и не заметила, вредная. Зато уж брат-то уж конечно заметил, дела ему другого нет, и сечет, и сечет - сразу треснул по руке. И не больно, а все равно обидно. Ну и пожалуйста, ну и не буду. У самого-то подружек навалом было, пока пузыри не прилетели, я ж ему по рукам не трескал… В голове мальчика сладко туманилось от вина и покоя.
        Старший брат чувствовал опасность; у него всегда было хорошее чутье, он знал это - и вот теперь, после первых минут благодарного расслабления, ему - казалось бы, противоестественно - сделалось тревожно, сделалось не по себе. Хозяин напоминал полицейского, вот, наверное, в чем было дело - сильное, волевое, но тупое лицо; и это бесконечное повторение, втискивание едва ли не в каждую фразу слов «мой», «свой» - мое вино, мой виноградник, мой дом; даже не хвастовство уже, но привычная истерика, словно кто-то постоянно, издавна посягает на все это. Старшему брату стало думаться, что хозяин просто усыпляет их бдительность, может статься, даже спаивает с какой-то целью - зачем бы ему, в самом деле, так вот хлебосольствовать, так потчевать и ублажать двух незваных гостей? Это, конечно, можно было бы объяснить радостью от встречи с людьми, казалось бы, самое естественное объяснение, - да вот только хозяин не выглядел обрадованным, скорее обеспокоенным, что ли… Ну не пускал бы он нас, и дело с концом - не ружья же он, в самом деле, испугался, у меня ж на морде написано, что в человека не выстрелю; одурманить
хочет, но зачем, зачем, что с нас взять? Старший брат стал вести себя так, как если бы уже порядком опьянел - сам не зная, для чего ему это притворство; говорил он громко, хохотал, размашисто жестикулировал - и не терял бдительности ни на миг.
        Хозяин ненавидел их. Он ненавидел все чужое. Все, что приходит извне. Чужое всегда пугало его. Оно всегда мешало, искажало привычное. Ему казалось, от этого ломается сама его жизнь. Он был благодарен марсианам, потому что они положили конец необходимости общаться с соседями, изъяв соседей. Что сами марсиане, или кто они там были, могут сломать его жизнь, хозяин не принимал в расчет. Марсиане были для него невозможной заумью, несмотря ни на что. Да, но тут черт принес двух набедокуривших сопляков, и если марсианская полиция примчится по их следу сюда, добра не жди. Позвонить разве в город? В поселке есть телефон. То, что связь может быть прервана, не приходило хозяину в голову. Он был уверен, что при марсианах все заработает, как часы. Чем сильнее власть, тем четче она отлаживает порядок, но сам порядок остается неизменным. Он странно мыслил: не верил в марсиан; был рад, что они увели людей; был уверен, что порядок останется неизменным. Он не замечал этих противоречий. Думая об одном, он пренебрегал остальным. Выхватывая нечто другое, он забывал о первом, как об уже очевидном.
        Девочка прислуживала им за столом.
        - Так чего все-таки тебя турнули из университета? - спрашивал хозяин, кутаясь в ароматный сиреневый дым.
        - Ну как же! - хохотал старший брат. - Разве не сказал? Волнения, волнения… волновались мы там, шесть факультетов разом!
        - Волноваться вредно, - сдержанно улыбнулся хозяин и пригубил из своего бокала, на миг переложив трубку в левую руку.
        - Кому как! Ракеты свои вояки все равно привезли. А нас - через сито… Ну, вожди - им что! Как возьмешь студенческого лидера - значит, папа у него тоже лидер, либо профсоюзный, либо партийный. Все, кто речи говорил, мигом открутились. А вот кто делом занимался после речей - пикеты налаживал или с полицией старательно не вступал в драку, а только по морде от нее получал, - тех тут же вон. Все мелкотравье па-а-акасили!!
        Мальчик печально вздохнул и мотнул головой, подпертой кулаком. От этого движения голова его чуть не свалилась с кулака.
        - Да-а, - сказал хозяин, чуть насмешливо глядя на старшего брата. - Смешно обернулось, парень. Волновались, волновались… Теперь всем волнениям конец. Населению дается сорок восемь часов, желающие покинуть планету будут приняты на пунктах сбора, - провозгласил он, почти цитируя текст, в одно прекрасное утро подавивший все радио- и телепередачи. Он только выпустил незнакомые, неприятно чужие слова. В заявлении пришельцев говорилось: «желающие покинуть планету и рассредоточиться согласно убеждениям по различным звездным системам Галактики с тем, чтобы не мешать друг другу и не представлять опасности друг для друга». - И все тут! Вы их видели там, в городе?
        - Не, - покачал головой старший брат. - Только пузырь над ратушей… метрах в трехстах.
        - Это что же, вроде дирижабля, или как?
        - Дирижабля! - горько усмехнувшись, махнул рукой старший брат и едва не сшиб со стола свой бокал - казалось, от пьяной размашистости движений, на самом же деле нарочно. - Хорош дирижабль, если зенитная ракета в него глохнет, как в подушку, и ни гугу! Ни ракеты, ни взрыва, ни гугу!
        - Сам видел? - Хозяин заинтересованно отвел трубку от рта.
        Не. Говорили…
        - Так что же теперь ихняя власть?
        - А пес его знает…
        - Ну а вы-то чего драпали, как наскипидаренные?
        - А мы!.. - воскликнул мальчик, вдруг залившись смехом, - мы им так!.. так им!..
        - Тол у меня был… - мрачно сказал старший брат. - Ну и рванули, когда эти бараны повалили на сбор.
        - Это за что же?
        - За все! - непримиримо закричал старший брат, сразу забывая о роли. - Хоть что-то нужно сделать! Ведь никто их не гнал! А пошли, как стадо! Все! Ненавижу! Вот вы же не ушли!
        - Я - другое дело. Я свой виноградник не брошу. А только и взрывать никого не собираюсь, вот честно тебе скажу, парень. Они свою дорогу выбрали. Пошли и бог с ними, пускай идут.
        - Да какая это дорога! Если б ваш друг заболел… ослеп! А ему кто-то приказал: иди вот так, вот сюда. А вы стоите рядом и видите, что его направили в яму!
        - И здесь яма, и там яма. У каждого своя яма. Человек так скроен, парень. Ему кругом яма. Каждый находит свою яму и в ней сидит, и коли это действительно его яма - ему и хорошо.
        - Люди должны отвечать за себя, а не радоваться от облегчения… вот радость-то - больше не надо думать и волноваться!.. когда приходит кто-то и берет их за шиворот. Я не знаю, что с ними сделают, и знать не хочу, потому что нет разницы, куда тебя тянут за шиворот - к кормушке или к стенке. Отвечали бы побольше - не получилось бы того бардака, от которого теперь рады оказались побежать, чуть щелкнул пальцами дядя с неба…
        - Брось, не болтай. Уж давно никто за себя не отвечает. Это можно, покуда один. А коли не один, так что ни делай, все кончается не так, как ждал. С какой стати отвечать за то, чего не хотел и не делал?
        - А вам не больно, когда что-то получилось не так? - почти выкрикнул старший брат. - Не хочется исправить? А совесть?!
        Хозяин усмехнулся, а потом поднял сильные руки, как бы сдаваясь - но на самом деле показывая, что услышал совсем уж явную глупость, после которой бессмысленно продолжать разговор.
        - Чай? - спросил он. - Кофе?
        Они выпили чаю; разговор иссяк. Старший брат подумал вдруг, что еда или питье могут оказаться отравленными - подумал вроде бы в шутку, иронизируя над своей тревогой, но ему стало жутковато. Но снова пригляделся к хозяину; хозяин неуловимо изменился, теперь он выглядел как человек, принявший некое решение, и решение это, неведомое, но светящееся в глазах хозяина, не нравилось старшему брату. Он подумал о том, как причудливо и гротескно противоположные мотивы приводят к одинаковым действиям - отколов, например, с одного края бараньего стада его с братом, от другого хозяина с дочерью; стадо, разделявшее их, ушло, и они оказались вместе. Затем ему представился громадный, невообразимо тяжелый и неповоротливый опыт, который волочит за собой всякий человек - как бы нескончаемый хвост, придавленный к земле многолетними напластованиями присыхающей слой за слоем глинистой корки; хвост, не видимый никому, зачастую и самому владельцу, но сковывающий свободу реагирования на любую ситуацию, предопределяющий смысл и цель любого поступка; на самом деле не человек с его конкретными, в данную минуту осознаваемыми
знаниями, представлениями, чувствами говорит, мыслит и совершает действия, но именно весь этот хвост целиком. И еще старший брат успел подумать о том, что поступки обманывают так же, как и слова - может статья, еще успешнее, - а тогда чему же, будь оно все проклято, вообще можно верить?
        - Ну, вижу, сыты, - добродушно сказал хозяин. Старший брат вспомнил о своей игре и старательно икнул.
        - Да, спасибо, - проговорил он, как бы не очень владея зыком. Мальчик, к тому времени почти уже протрезвевший - он выпил совсем немного, - посмотрел на старшего брата и удивлением и тревогой.
        - Значит, пора ухо давить. Я и не знал, что вы так намотались за день. Вот что: вас я положу тут, на постелях. Отдохните, как следует быть. Мы в сарае ляжем, одна ночь - не мука.
        - Да ну что вы… - засмущался было старший брат и икнул снова.
        Их уложили в смежных комнатах, хозяин пожелал им спокойной ночи - прямо отец родной, подумал старший брат почти с издевкой - и ушел, ведя дочь за руку. Минуту старший брат выждал, против воли обнимая белоснежную ароматную подушку, вдавливая лицо в ее расслабляющую глубину; потом, услышав смутные голоса со двора, упруго вскочил, впрыгнул в джинсы и подбежал к постели брата.
        - Спишь? - шепотом спросил он.
        - Нет, - удивленно и не слишком-то довольно ответил мальчик.
        - Одевайся, быстро! - приказал старший брат, лихорадочно затягивая ремень. - Найди девчонку и глаз с нее не спускай. Только не дури. А я побежал, присмотрю за хозяином. Не нравится он мне.
        Мальчик вытаращил глаза.
        - Ну вот вечно тебе все не так и не этак! - воскликнул он возмущенно. - Поесть-попить дали, положили спать - на простыни, на чистые, смотри!
        - Молчи, дубина! - сказал старший брат и схватил ружье и сумку с патронами. - Делай, что говорят.
        Мальчик пожал плечами, а потом проверил, как застегнуты все его пуговицы, и с наивозможной тщательностью причесался пятерней. Собственно, приказ-то его устраивал; чуть он лег, девочка - красивая, смирная - как взаправду оказалась у него перед глазами. Но брат-то, брат шустрит! И подозревает всех, и подозревает, дела ему другого нет. И все-то у него либо гниды, либо бараны. Его кормят, а он ружьищем своим размахивает вправо-влево, вот уж точно как маленький. Прямо стыдно даже за него иногда бывает, вот прямо стыдно.
        В сарае было полутемно, густые тени таились в углублениях полок, хранящих слесарный и столярный инструмент. Девочка сидела на старой, продавленной кушетке, рядом валялся транзистор «Хитачи». Мальчик застыл у порога, не зная, что и как сказать. Он неожиданно подумал, что вот было бы здорово, если бы под платьем у девочки ничего не было, и эта мысль окончательно лишила его дара речи, обожгла, сердце заколотилось как бешеное по всему телу, даже в кончиках пальцев.
        - Улетный у тебя маг, - начал он несмело и приблизился. - Можно?
        - Можно, - ответила девочка. Он включил радио. Шкала осветилась. Он, чтобы успокоиться, пошарил по эфиру, стараясь выиграть время и выровнять дыхание. Эфир был мертв. Он умер три дня назад, последней передачей было воззвание пришельцев. А может, ультиматум. С тех пор не ловилась ни одна станция - то ли пришельцы поглощали все радиоволны, то ли передач уже никто не вел. - А где твой папа?
        - Папочка ушел по хозяйству.
        - А музыка есть? - Мальчик заглянул в прозрачное окошечко, увидел в гнезде кассету и включил магнитофон. Магнитофон заорал. - «Джокеры»?! Балдеж… Танцевать любишь?
        - Нет.
        Прямо никак с ней и не поговоришь, подумал мальчик, потея от волнения.
        - А где твоя мама? - спросил он вымученно.
        - Мама была очень плохая женщина. Все женщины очень плохие.
        - Вот уж это не ври! - возмутился мальчик. - У брата была подружка - веселая, добрая, мы с ней в теннис вечно резались. Я не врубаюсь прямо, чего брат завел новую… Но он и с той продолжал дружить все равно, хотя новая ругалась, я слышал. Я только думаю, - добавил он, понизив голос, инстинктивно чувствуя, что говорит о чем-то святом, - что это только брат с ней дружил. А она-то его все равно любила… Жалко, я ее теперь не увижу, - вздохнул он и сообразил с запозданием, что не следовало бы при девочке сожалеть о невозможности встреч с какой-то другой девушкой, пусть даже бывшей девушкой брата.
        - Папочка говорит, все женщины очень плохие, - произнесла девочка. - А ту женщину, которая меня родила, я почти не помню. Ей всегда не нравилось у папочки в доме, она тратила папочкины деньги, которые он зарабатывал каждодневным трудом, на заумные книжки и женские наряды. Папочка ее много раз уговаривал и несколько раз даже бил, но она только больше капризничала. Потом в поселке отдыхал какой-то студент, и она убежала с ним, но скоро заболела абортом, и он ее бросил, а врачи прочитали ее документы и привезли к нам. Папочка ухаживал за ней, как за родной, а когда она выздоровела, он ее сильно побил, и она опять заболела и уже больше не выздоравливала, а все капризничала и капризничала, пока совсем не умерла. Она была очень плохая.
        - Да-а, - только и смог выговорить совершенно потрясенный мальчик. Ему показалось, что он понял, почему девочка такая грустная. И как бы это развеселить ее получше, подумал он, но ничего, кроме как ее поцеловать, ему в голову не шло. Вот уж это-то точно бы уж помогло. Сам он сто раз целовался. Правда, раньше этого совсем не так хотелось. Теперь прямо жутко хотелось, прямо жутко. Он только не представлял, как это сделать - раньше, когда не так хотелось, все выходило само собой, а тут он даже подойти боялся.
        - Ты целовалась когда-нибудь? - выпалил он.
        - Нет, - ответила она равнодушно.
        - Вот же ты какая, - пробормотал он с отчаянием. Ее хрупкость, беззащитность и загадочность, ее отстраненное смирение буквально сводили его с ума. Как ее оживать? Ему до смерти хотелось ее от чего-нибудь спасти. И в то же время ему, усталому и перепуганному, с не меньшей силой хотелось прятаться, прижаться к кому-то совсем родному - ведь кругом царила такая ужасающая, такая невыносимая пустота, такая опасная пустота; но не к жесткому, холодному, повелительному родному, как брат, а к нежному, послушному и всепонимающему родному, дающему отдых и забвение… Он впервые чувствовал такое. Он усилил звук, хотя музыка ему мешала, уже раздражала - но она-то «Джокеров» поставила, уж, верно, врубить мылилась, когда он свалился ей на голову, так пусть бренчит - и стал с натугой рассказывать все смешные истории, какие происходили с ним в жизни, все анекдоты, какие мог припомнить. Он говорил, размахивая руками, в правой у него орал магнитофон - и поэтому лишь девочка услышала далекий выстрел.
        Она сжалась, вслушиваясь, но выстрел не повторился. Она похолодела, заледенела внутри, совсем перестав вслушиваться в то, что говорил этот страшный, страшно чужой человек. Хоть он и сделался хозяином в доме - ведь даже папочка кормил его, поил вином, положил спасть в комнате, - но и хозяина можно не слушать, если он просто говорит, а еще ничего не велит. Старший бандит убил папочку, а младший убьет меня. Ей было очень холодно, хотелось лечь, накрыться одеялом, но она боялась лечь, может, если не ложиться, он не станет ее соблазнять перед тем, как убить. Лучше бы уж сразу убил, если им так понадобился папочкин дом и у них есть большое ружье.
        С отчаянием и нарастающей злостью старший брат преследовал хозяина - тот, разумеется, даже и не думал заходить в сарай, а сразу, расставшись с дочерью, пошел к лесу; еще две-три секунды, и его светлая рубашка, отчетливо видимая в густом сумраке, пропала бы за деревьями. Вовремя я выскочил, думал старший брат, - ему нравилось, когда дела делаются дельно и вовремя; но, будь оно все проклято, это дело чем дальше, тем больше становилось ему не по душе. Четверо нас осталось на всю округу, думал он, четверо, один бог знает, на сколько сотен или тысяч миль, четверо, из которых двое детей - и вот чем приходится заниматься, вместо того, чтобы спокойно отдохнуть, радуясь друг другу, а поутру обсудить, как драться и жить дальше. Форменный бред, казалось бы - да, но так всегда было и, вероятно, всегда будет, покуда последний человек не исчезнет, ибо этой треклятой планетой всегда владели гниды, и ни один порядочный человек не успел ею завладеть - ну а теперь ею завладели такие паскудные гниды, что уж дальше некуда. А отдохнуть бы надо, и как следует; старший брат был неимоверно измотан и физически, и морально
- от бесконечного напряжения и ожидания решительной схватки… с кем? С хозяином, так получалось теперь - форменный бред. Беззвучно ступая по влажной вечерней земле, держа ружье на отлете, чтобы не мешало на ходу и не гремело, старший брат преследовал хозяина. Тот спешил; не бежал, но шел очень быстро, причем явно к поселку, до которого здесь - берегом, а потом сразу вверх - было не больше мили. Старший брат не стремился раньше времени обнаруживать себя, ему хотелось ошибиться, хотелось вдруг выяснить, что хозяин пошел по каким-то своим крестьянским делам. Но нет - давно кончился забор, огораживающий сад, давно ответвилась от тропинки другая, шедшая, очевидно, к виноградникам; хозяин по-прежнему спешил, его светлая рубаха смутным пятном скользила через лес. Будь оно все проклято, опять подумал старший брат и остановился. Сразу стало слышно тяжелое дыхание хозяина, его тяжелые шаги по песку.
        - Что вам понадобилось в поселке? - громко спросил старший брат.
        Хозяин обернулся, как ужаленный. Секунду он ничего не мог ответить; потом срывающимся от одышки голосом грубо спросил:
        - Чего это тебе не спится, парень?
        - Так же, как и вам.
        Было понятно, что хозяин растерялся, и это тем более уличало его.
        - У меня-то дела, заявил хозяин, пытаясь овладеть собой. - Я-то тут живу, не просто так слоняюсь. Нужно… силки! - Он заметно обрадовался придуманной отговорке. - Силки проверить, может, птица попалась или заяц. Покормить вас завтраком надо будет, или как? Не голодными же пускать. Люди мы или не люди?
        Он играл на доброте, о которой не имел ни малейшего представления, он лгал ненатурально - и готов был драться. У старшего брата заныло плечо, переломленное полицейской дубинкой в прошлом году. Хозяин был теперь как на ладони у старшего брата - крепкий, недобрый человек, привыкший хитрить и командовать, но не умеющий ни думать, ни понимать; средоточие, олицетворение темной и тупой силы, которая на поверку всегда слабее любой слабости - ибо именно она из века в век продавала Землю гнидам в обмен на право оставаться темной и тупой. Старшему брату хотелось завыть от обиды и бессильной ненависти.
        - Так что вам понадобилось в поселке? - устало повторил он. - Ведь там же никого не осталось.
        - А телефон? - спросил вдруг хозяин.
        - Не пробовал. Мне по телефону говорить не с кем. Настучать на нас собрались, что ли? - ядовито сказал старший брат и по изменившемуся лицу хозяина с изумлением понял, что лопал в точку.
        Такого ему и в голову не приходило.
        - А ну, брось свое дрянное ружье, - повелительно сказал хозяин. Он простить себе не мог, что недооценил сопляка. Не завладел ружьем. Он боялся ружья. И был в бешенстве.
        Сам он стрелял бы, не задумываясь. - Брось, кому сказал!
        - Пузырям? - вырвалось у старшего брата. - Людей - пузырям?
        - Да хоть чертям в крапинку! - заорал хозяин, грузно надвигаясь на него. - К любой власти можно приспособиться. К любой! Все власти одинаковы! Надо делать вид, что подчиняешься! И жить как жил! К власти ведь лезут не чтобы с нами что-то такое делать, а просто чтобы иметь ее, власть эту, быть на вершине! Жрать, пить и владеть! А чем мы живем - плевать им, всегда было и всегда будет, только идиотам, как ты, это невдомек!! Вы хуже всех!! Вы всю жизнь мне переломали! Чем больше вы бухтите, тем больше власть обращает внимание на тех, кто под ней! И всем становится хуже жить! Всем!! Кретин!! Недоносок!!
        В душе у старшего брата словно что-то взорвалось. Он закричал, молотя по воздуху левым кулаком; потом тело его вспомнил, что есть еще и правая рука, что она оттянута вниз не просто грузом - тогда старший брат выбросил ружье на уровень груди и выстрелил.
        Выстрел, как громадный плоский молот, ударил в подушку ночного тумана. Платаны на миг выпрыгнули из тьмы. С семи шагов старший брат едва не промазал. Хозяину снесло полголовы, он завалился на спину, замахал руками, словно бы стараясь устоять после сильного удара в лицо. Спустя мгновение это сходство пропало, и кряжистая, жилистая, совсем уже мертвая груда - не тело, а предмет - грянулась навзничь.
        Вот теперь старший брат выронил свое ружье. Ему показалось, что и его тоже убили, такими мягкими стали руки и ноги, так немощно стало биться сердце. Икая и всхлипывая, он медленно опустился на подломившихся ногах. Его вырвало прямо себе на колени.
        - …У брата уже три подружки было, а может, и больше, - проникновенно говорил мальчик. Он сидел на кушетке, целомудренно поставив между собой и девочкой магнитофон. - А у меня еще ни одной. И у тебя ж наверно никого не было, так?
        - Так.
        - Ну, - он запинался от волнения, - вот прямо… Мы, может, последние люди на земле на всей. И что дальше будет? Мы ж взрыв устроили пузырям. - В его голосе прозвучала гордость, он-то точно знал, что с оружием в руках выступить против сильного, несправедливого захватчика - это замечательный подвиг. - Может, нас поймают… может, убьют. Да и вообще, мы ж завтра уйдем, а это все равно… я так и не узнаю никогда, как это хорошо…
        Комок подкатывал у него к горлу, а от нежности даже щипало в носу. Она чего ж, не понимает, что ли, совсем, изнывал он. Он умолк, не смея поднять на девочку глаз. Она молчала. Перед нею стоял ее кошмар, однажды виденный наяву, но тысячекратно - во сне: женщина на поду корчится от ударов в грудь, в живот, захлебывается криком, и папочка в выходном костюме молотит ее обутыми в выходные ботинки ногами, выкрикивая: «Дрянь! Дрянь! Ты мне всю жизнь искалечила!» Пусть лучше соблазнит, чем это, думала девочка. Ведь ружья, у него нет, а ногами очень больно. Она молчала и ждала и боялась так, что временами начинала дрожать.
        - Дай, чтобы я узнал… - жалобно и совсем уже беспомощно попросил мальчик. Если скажет «Нет», я прямо тут же сгорю, понял он. Прямо тут же на месте. Даже выскочить не успею.
        - Хорошо, - тихо сказала она. У него приоткрылся рот, сердце, казалось, перестало биться. Зажмурившись, закусив губу, девочка встала. Дрожащими пальцами расстегнула платье на спине и легко смахнула его с себя через голову. Лифчика на ней не оказалось; она была худая-худая, отчетливо виднелись все ребрышки, все позвонки. Мальчик, оторопев, следил. Она на секунду запнулась, спустила трусики и с неожиданной грацией вышла из них - сначала одной ногой, потом другой. Нащупала кушетку, села на нее, потом легла и вытянулась.
        Мальчику показалось, что вот сейчас он умрет.
        - Ты… ты… правда согласна? - выдавил он, едва разлепляя губы.
        - Да, - ответила она, не открывая глаз.
        - И ты… не будешь после обижаться и… ну, там?..
        - Нет, - ответила она, ведь нужно было говорить и делать все, как хотели ужасные бандиты, вломившиеся на ночь глядя в папочкин дом. - Я буду рада. Ты мне понравился.
        Сердце снова забилось, да еще как. А ведь мне-то тоже надо раздеваться, вдруг с ужасом сообразил мальчик. Шутка ли - снять штаны при девчонке, даже если она сама уже без всего! Она перевел взгляд с ее ног на ее лицо - глаза ее по-прежнему были зажмурены, но он все-таки выключил свет, а затем, путаясь в каждой пуговице, обмирая, принялся раздеваться. Он не слишком хорошо представлял себе дальнейшее. Если б не ее полная покорность, не его простодушная уверенность в том, что раз уж дана возможность, все обязательно получится - да еще, пожалуй, не малая толика выпитого им вина, - ничего бы не произошло. Но в конце концов девочка, безучастно сносившая все его усилия, почувствовала резкую, как от сильного пореза, боль, и безмолвно содрогнулась. Потом стало ощущаться какое-то омерзительное, не свое, нестерпимо стыдное ерзание внутри. «Все?» - подумала она, едва не стуча зубами от страха, но и это было еще не все. Бандит засопел сильнее, жутко напрягся, вдавливаясь в нее поглубже - внутри у нее произошел мягкий беззвучный взрыв и нечто теплое, густое заполнило все ее внутренности. Она всхлипнула от
изумления и ужаса и опять замерла.
        Мальчик едва сдержал победный крик. Он непременно бы закричал, но уж очень он боялся напугать свою девочку. Он только зубы стиснул. Судорога, казалось, никогда не кончится, казалось, она вывернет его наизнанку, ничего ему не оставит, все отдаст девочке - он и помыслить не мог, что это будет так здорово. Но - кончилось, тело стало мягче резины. В полном изнеможении он откатился на край. Голова его кружилась, а душу захлестывали благодарность и нежность. Он только не умел их выразить. Он осторожно погладил девочку по щеке. Ее голова - он почувствовал это, хотя видеть не мог, такая стояла темнота - по-прежнему была запрокинута.
        - Не очень больно? - спросил он дрожащим голосом, не то заботливо, не то опасливо. Он до смерти не хотел, чтобы ей было больно.
        - Нет.
        - А может… может… приятно?
        - Да. Она помедлила и выдавила: - Очень.
        Он прерывисто вздохнул. У него прямо гора с плеч свалилась.
        - Ты замечательная, - выговорил он, - ты просто замечательная. Ты самая лучшая, такая добрая, такая красивая… - Он не знал, что еще сказать. Он опять начал стесняться ее до оторопи. Ему очень хотелось дотронуться до ее остренькой груди, но даже под страхом гибели он не посмел бы сейчас этого сделать. - Ты чудесная, - сказал он, захлебываясь. - Я никого, кроме тебя, не полюблю.
        Ему было так хорошо, как, наверное, никогда в жизни не было. И еще ему вдруг захотелось спать, глаза прямо слипались сами собой. Брат на день рождения мужчиной стал, в шестнадцать, вспомнил он. А я почти на год раньше… Я - мужчина, подумал мальчик гордо и умиротворенно.
        - Ты не сердись на меня… - пролепетал он, уже засыпая, но продолжая виновато сознавать несоизмеримость своих достоинств и слепящей громадности подарка, который сделала ему та, что лежала рядом. - Ведь так хорошо все… Не будешь?
        - Нет, - ответила она. - Я очень счастливая.
        Он улыбнулся.
        Она мучилась всю ночь. То ей казалось, что она вот-вот заснет, что она уже спит - но на самом деле сна не было; то ей думалось, что ей никогда в жизни уже не заснуть, и ее охватывала безнадежная истома - но именно в эти-то минуты только она и спала. Рядом сопел бандит, он был спокоен, безмятежен, уверен в своей безнаказанности. Он все получил, а когда проснется, убьет.
        Рассвело стремительно, буйно. Горячая полоса, наполненная густым, медленно текущим сверканием пылинок, рассекла наискось сумеречную духоту - от ослепительного оконца до яркого прямоугольника на дощатой стене. Бандит спал, улыбаясь от сладкого сна; на лбу и носу его отчетливо чернели и краснели мальчишеские угри. Она перевела взгляд ниже, на его худой живот. У нее опять застучали зубы, леденящее отвращение захлестнуло ее. Она не рассуждала и не колебалась ни секунды. Вскочив, обернулась к полкам; руки ее выхватили подвернувшийся топор и ударили.
        Она только разрубила брюшину. Мальчик рывком согнулся и уставился, тараща глаза со сна, на свои внутренности, упруго выскальзывающие на кушетку. То, чего не отдала сладкая судорога, извлек топор. Мальчик недоуменно закричал и стал делать странные судорожные движения, как бы желая остановить страшное выскальзывание, но в последний момент не решаясь дотронуться и ощутить руками свою непоправимую раскрытость. Слышать его было невыносимо. Зажмурившись и закусив губу - казалось, все поступки в жизни она совершает зажмурившись и закусив губу, - девочка размахнулась и ударила еще раз. Нечто хрусткое проломилось под топором. На руки скупо плеснуло обжигающим жидким, и стало тихо.
        Несколько секунд она стояла, как бы окаменев, потом выронила топор - тот с глухим стуком упал на пол, больно ударив ее по щиколотке топорищем. И опять стало тихо.
        - Ничего не было… - прошептала она, задыхаясь. - Ничего не будет. Ничего. Все как раньше.
        Пронзительно заверещав, она выметнулась из сарая и замерла в дверях, и крик застрял у нее в горле.
        Посредине зелено-голубого праздничного утра текла чудовищная, невообразимо громадная масс. Она текла почти над самой водой, выдвигаясь из-за южного мыса - быстро, но без спешки, и совершенно беззвучно, как в кошмаре, по сравнению с которым все прежние кошмары были ничем. Мутно-радужная поверхность, невесомая, как у мыльного пузыря, отражала солнце, вспыхивая причудливыми бликами. Иногда по каким-то ее областям прокатывались отчетливо видимые волны или вздрагивания, как у лошади, сгоняющей мух. В ней возникали сложные, смутные движения - часть поверхности тускнела, темнела и словно бы начинала вращаться спирально, с нарастающей скоростью, одновременно всасываясь глубоко внутрь наподобие воронки, а потом все мгновенно замирало и выравнивалось. Иногда, напротив, наверху, сбоку или даже снизу, продавливая воду так, что она обтекала их, не касаясь, возникали и вскоре втягивались какие-то отростки - то короткие, напоминающие опухоли, то длинные и тонкие, наподобие щупалец. Масса двигалась вдоль берега, примерно в четверти мили, а может, и ближе - спокойная, деловитая и невыносимо чужая. Действительно
чужая. Девочка стояла, прижав к щекам липкие от крови кулаки, и смотрела, потому что на этот раз у нее даже зажмуриться не хватало решимости.
        Внезапно неподалеку грянул выстрел, и сразу за ним - второй. Они словно прорвали пелену беззвучного кошмара, и девочка, снова закричав, оскальзываясь на влажной от росы траве, бросилась туда, откуда они донеслись.
        Стрелял старший брат.
        Один бог знает, чего ему стоил первый выстрел, когда все мышцы, словно парализованные, сопротивлялись простому движению, и он, уже выбежав после ночного транса к полосе прибоя, уже зарядив ружье, уже прицелившись - четыре секунды не в силах был надавить на спусковой крючок. Но он понимал, что, если не сможет напасть теперь - потом он вообще уже ничего и никогда не сможет. В том числе и просто жить. Начав, он уже не останавливался. Быстро, методично и уверенно, как на стенде, он разламывал ружье пополам, вкладывал, вдыхая волну порохового дыма, два патрона; стремительно вскидывая ружье, целился - то в сверкающее щупальце, то в бешено вращающуюся спираль, то в гладкий необъятный бок, - нажимал; ружье дважды упруго вспрыгивало в его руках, дважды толкало в плечо, а он снова разламывал, вкладывал, вскидывал. Его лицо было мокрым и изжелта-белым, словно мел, серо-синие губы мелко дрожали, но он все расстреливал, расстреливал мерцающий пузырь, задний конец которого уже показался из-за мыса - и ждал ответной молнии и немедленной смерти, которая оправдала бы его.
        Когда кончились патроны, он опустил ружье и стал просто смотреть, как невозмутимо ползет эта туша, как изгибается, наползая на северный мыс. Волнообразные движения мешковатых боков, затканных блистающей дымкой бликов, резко усилилась, и пришелец, как титанический червь, пополз поверх мыса, пересек его и скрылся, вильнув в небе ослепительно сиреневым хвостом и сняв, словно чтобы показать, кто здесь хозяин, с мыса весь грунт с травой и деревьями, оставив лишь обожженную, дымящуюся скалу.
        Секунду старший брат стоял совершенно неподвижно, а потом взорвался криком. «Гнида!! - завопил он ружью. - Будь ты проклято!!» - и, держа его за ствол, размахнулся и ударил по дереву, но промахнулся и едва не упал, крутнувшись на одной ноге и нелепо замахав руками. Ударил снова, с треском; приклад, крутясь, отлетел шагов на семь. «Что?! Победил?! Да?! - Старший брат кричал отрывисто, исступленно, с каким-то непонятным триумфом. - Врешь!! Врешь!! Не победил!!» - и все колошматил несчастным ружьем по несчастному дереву, так что с платана зелеными, рваными ошметками стала отлетать волокнистая кора, а ствол ружья изогнулся в нескольких местах - и, в конце концов, вырвался из рук. Только тогда старший брат умолк, растерянно озираясь и хрипло дыша.
        И тут девочка приблизились к нему, и он ее наконец увидел.
        Он увидел ее.
        Он понял все сразу, глаза его сузились, стиснулись кулаки, но как бы наяву перед ним вспыхнула падающая навзничь груда - и кулаки его разжались, он сел на песок и уставился в море.
        И тогда девочка, почувствовав, что она вновь не одна, порывисто бросилась к нему, упала рядом и уткнулась ему в колени. Только теперь она заплакала - горько, навзрыд, как плачут лишь в детстве, пока есть вера в то, что взрослые все могут поправить, надо лишь показать им безмерность своих страданий, показать, что так, как есть, быть не должно.
        Это продолжалось долго.
        - Видишь, - негромко сказал старший брат, когда ее рыдания ослабели. - Видишь… Гвоздим дружка дружку… как попало. Только на это и хватает силенок. Конечно… что им беспокоиться, у них свои дела, а мы и сами себя прикончим. А чтобы настоящему врагу вломить!.. - Он изо всех сил ударил себя ладонями по голове. - Ну, не достать, не получается сразу - но своих-то, своих зачем?..
        Он говорил медленно и совсем тихо, но с такой глубинной болью, что она затаила дыхание, боясь пропустить хоть слово, и только крепче обнимала его ноги. Он умолк.
        - Вы, пожалуйста, не оставляйте меня одну, - шмыгая носом, выговорила она, с изумлением чувствуя, как произнесение этой фразы доставило ей странное, ни с чем не сравнимое наслаждение - но еще не в силах понять, что впервые в жизни говорит от души, так, когда любое, самое обычное слово оказывается откровением. - Пожалуйста.
        - Ведь свои, свои… - почти простонал старший брат. - Но как это объяснить без крови?
        - Женщины все очень плохие, но я буду очень, очень хорошая, честное слово, - сказала она, испытывая то же блаженство. Ей хотелось говорить еще и еще, но она не умела.
        Он смолчал и только потрепал ее по голове, как трепал брата; а потом стал, успокаивая, гладить ее длинные волосы, продолжая смотреть на сверкающий горизонт - чистый-чистый.
        Декабрь 1981,
        Комарово
        Тут тоже дата подлинная, и это второй «сонный» рассказ.
        Сон, толкнувший меня к нему, был, пожалуй, еще проще и еще короче, чем тот, что я описал в связи с «Носителем культуры». Куда-то я опять бегу, и кругом - сплошная и довольно-таки аморфная опасность. Опять-таки не могу вспомнить, один я был или нет. Но знаю, что кругом - какие-то враги (как мой сын года в три объяснял мне свой страх оставаться одному: «А вдруг кто-нибудь плохой вылезет из-за лампы?») и попадаться им ни в коем случае нельзя, будет что-то невообразимо ужасное. Откуда я это знаю - я не знаю, но я в этом абсолютно убежден.
        Переночевать мне повезло в какой-то заброшенной убогой избушке-сторожке. А утром, на рассвете, когда я вышел на крыльцо, чтобы продолжить свои бега, вдруг - с гулом по лесной дороге мимо избушки сплошной стеной проходит невесть куда и невесть откуда колонна каких-то военных машин. Не танки, не транспортеры - что-то не наше, кошмарное; на воздушной ли подушке, с лазерами ли вместо пушек… не понять. Идут, идут… Жуть и мощь, и нет им конца.
        И нет им до меня никакого дела.
        Домоседы
        - Опять спина, - опрометчиво пожаловался я, потирая поясницу и невольно улыбаясь от боли. - Тянет, тянет…
        - Уж молчал бы лучше, - ответила, повернувшись, жена. - Вчера опять лекарство не принял. Что, скажешь - принял?
        - Принял, не принял, - проворчал я. - Надоело.
        - Подумать только, надоело. А мне твое нытье не надоело? А мне надоело, что ты одет как зюзя. Хоть бы для сына подтянулся.
        - Злая ты. - Я опустил глаза и с привычным омерзением увидел свой навалившийся на шорты, будто надутый живот.
        Жена кивнула, как бы соглашаясь с моими словами, и вновь сквозь сильную линзу уткнулась в свой фолиант, - ослепительный свет утра, бьющий в распахнутые окна веранды, зацепился за серебряную искру в ее волосах, и сердце мое буквально обвалилось.
        - А у тебя еще волосок седой, - сказал я.
        С девчоночьей стремительностью жена брызнула к зеркалу.
        - Где? - Она вертела головой и никак не могла его заметить. - Где?
        - Да вот же, - сказал я, подходя, - не суетись.
        - У, гадость, - пробормотала жена; голос ее был жалобный и какой-то брезгливый. - Давай, что уж…
        Я резко дернул и сдул ее волос со своей ладони - в солнечный сад, в птичий гомон, в медленные, влажные вихри запахов, качающиеся над цветами. Жена рассматривала прическу, глаза ее были печальными; я осторожно обнял ее за плечи, и она, прерывисто вздохнув, отвернулась наконец от зеркала и уткнулась лицом мне в грудь, - очень славная женщина и очень странная, но - как я ее понимал!
        - Спасибо, - сказала она сухо и отстранилась. - Глаз - алмаз. Чай заваришь? Сынище, наверное, скоро встанет.
        Я заварил свежий чай покрепче и вышел, как обычно, потрусить в холмах перед завтраком; скоро шелестящие солнечными бликами сады остались справа, слева потянулись, выгибаясь, отлогие травянистые склоны, все в кострах диких маков; я уже различал впереди, над окаймлявшими стоянку кустами, белую крышу машины сына; я миновал громадный старый тополь; вот лопнули заросли последнего сада, встрепенулся ветер, и мне в лицо упал голубой простор - и Эми, сидящая перед мольбертом у самого прибоя.
        Наверное, я выглядел нелепо и гротескно; наверное, я топотал, как носорог; она обернулась, сказала: «Доброе утро» - и, как все мы улыбались друг другу, безвыездно живя на острове едва не три десятка лет, - улыбнулась мне, эта странная и славная женщина, которую я, казалось, еще совсем недавно так любил. Она страстно, исступленно искала красоты, - она то писала стихи, то рисовала, то пыталась играть на скрипке или клавесине, и всегда, сколько я ее помню, жалела о молодости: в двадцать пять - что ей не восемнадцать, в сорок - что ей не двадцать пять; до сих пор я волок по жизни хвост обессиливающей вины перед нею и перед женою, словно бы я чего-то не сумел и не доделал, в чем-то подвел и ту и другую.
        - Доброе утро, - ответил я.
        - Правда же? Чудесное! А к тебе мальчик прилетел?
        - Залетел на денек.
        - У тебя замечательный мальчик, - сообщила она мне и указала кистью на машину: - Его?
        - Его.
        - Знаешь, - она смущенно улыбнулась, опуская глаза, - тебе это, наверное, покажется прихотью, капризом одинокой старухи, выжившей из ума… но, в конце концов, мы так давно и так хорошо дружим, что я могу попросить тебя выполнить и каприз, ведь правда?
        - Правда.
        - Он мне очень мешает, этот гравилет. Просто давит отсюда, сбоку, - такой мертвый, механический, навис тут… Понимаешь? Я не могу работать, даже руки дрожат.
        - Машина с вечера на этом месте. Ты не могла сесть подальше, Эми?
        - Нет, в том-то и дело! Ты не понимаешь! Здесь именно та точка, точка даосской перспективы, больше такой нет! Она уникальная, я искала ее с весны, тысячи раз обошла весь берег…
        Наверное, это была блажь.
        - Ты не попросил бы сына переставить гравилет - хотя бы вон за те тополя?
        - Парень спит еще. - Я пожал плечами и вдруг опрометчиво сказал: - Сейчас я отгоню.
        - Правда? - Эми восхищенно подалась из шезлонга ко мне. - Ты такой добрый! И не думай, милый, это не блажь.
        - Я знаю.
        - Я буду тебе очень благодарна, очень. Я ведь понимаю - сегодня тебе особенно не до меня. - Она вздохнула, печально и покорно улыбнулась. - А сколько, наверное, у твоей подруги нынче радостей и хлопот!
        Нечто выдуманное, привычно искусственное чудилось мне в каждом ее слове - но нельзя же было ей не помочь, хотя я уж лет тридцать как не водил машину; я двинулся к гравилету, но Эми грустно сказала:
        - А я… Ах. Я еще могу любить, но рожать - уже нет…
        Я остановился. Все это звучало скорее претенциозно, нежели искренне, скорее банально, нежели красиво, это годилось бы в двадцать лет, но не в пятьдесят; мне было жаль эту женщину - но меня тошнило.
        - В свое время ты мне говорила то же самое наоборот, - проговорил я. - Любить - уже могу…
        Она бессильно, чуть картинно выронила кисть, тронула уголки глаз суставом указательного пальца.
        - Я всегда… всегда знала, что этим испортила все, - пролепетала она. - Только потому ты и позволили мне уйти… Сейчас я заплачу. - Голос ее и впрямь был полон слез. - Почему ты меня не заставил?
        - Я его перегоню, - ответил я.
        Гравилет был красив - стремительный, приземистый, жесткий; правда, быть может, чересчур стремительный и жесткий для нашего острова с его мягким ветром, мягким шелестом, мягкой лаской моря; возможно, это была и не вполне блажь; так или иначе, я обязан был выполнить просьбу Эми, хотя это, по-видимому, обещало оказаться более трудным, нежели я полагал сначала.
        Я коснулся колпака, и сердце мое сжалось, это было как наваждение - непонятный, нестерпимый страх; я не в силах был поверить, что смогу откинуть колпак, положить руки на пульт, повиснуть в воздушной пустоте… но что тут было невероятного?.. но, может, все же лучше дождаться сына?.. но я оглянулся, и Эми помахала мне рукою… я был омерзителен себе, но не мог переборот внезапного ужаса - тогда, просто перестав бороться с ним, я просто откинул колпак, просто положил руки на пульт, гравилет колыхнулся, повинуясь истерической дрожи противоречивых моих команд; чувствуя, что еще миг - и я не выдержу, я закричал и взмыл вверх; ума не приложу, как я не врезался в тополя, я не видел, как миновал их; машина ударилась боком, крутнулась, выбросив фонтан песка, замерла - хрипя, я вывалился наружу и отполз подальше от накренившегося гравилета. Все же я справился. Со стороны, вероятно, выглядело очень смешно, как я на четвереньках бежал к воде, но меня никто не видел, и, поднявшись, на дрожащих ногах я вошел в воду по грудь; вода меня спасла.
        Блистающая синева безмятежно цвела медленными цветами облаков, море переполнено было колеблющимся жидким светом. Казалось, мир поет; в тишине отчетливо слышалась мерная, торжественная мелодия, напоминающая, быть может, молитву жреца-солнцепоклонника, мага, иссохшего от мудрости и горестного всезнания…
        Я плеснул себе с лицо соленой водой.

…Обратный путь лежал почти через весь поселок, и на каждом шагу я улыбался и здоровался, здоровался и улыбался; все мы здесь знали друг друга, едва ли пятьсот человек, которым для работы нужны только книги, да письменный стол, да телетайп Информатория, или, как мне, синтезатор, - жители одного из многих поселков, рассыпанных на Земле специально ради тех, кому для работы нужны лишь книги да письменный стол. Я не смог бы теперь жить больше нигде.
        Лишь дети навещали нас - дети, родившиеся здесь, но учившиеся, а теперь и живущие, в том мире, который читал наши книги, слушал наши симфонии, но занимался совсем другим. Когда-то поселок напоминал громадный детский сад…
        Сын уже проснулся. С веранды слышался приглушенный разговор и счастливый женский смех; стараясь двигаться беззвучно, я обогнул дом и по наружной лестнице проник в свою комнату, потому что шорты действительно следовало снять, прикрыть драные саднящие колени длинными брюками…
        - Ну наконец-то, - сказала жена, с хозяйским удовлетворением, рачительно отмечая изменения в моем туалете. - Мы уж тебя заждались.
        - Простите, ребята, - покаянно сказал я. - Встретил Эми на стоянке.
        - Ах, Эми, - значительно произнесла жена.
        - Сидит, рисует. Представь, попросила перегнать машину со стоянки за тополя - дескать, мешает композиции.
        Сын широко улыбался.
        - Ну и ты?.. - спросил он.
        - С грехом пополам, - засмеялся я и вдруг понял, что сквозь улыбку он смотрит на меня со смертельным беспокойством. Меня будто обожгло - он знал!.. он что-то знал о моем кошмаре! - Чаю мне, чаю горяченького! - Я с удовольствием и гордостью разглядывал его; он-то мог не стесняться, что на нем лишь кроткие шорты в облипочку и безрукавка, завязанная узлом на узком мускулистом животе, - он был стройный, жесткий, как его гравилет, глазастый - молодой; и ведь подумать только, какая-то четверть века промахнула с той поры, как несмышленый и шустрый обезьяныш с хохотом вцеплялся мне в волосы под мышкой и поджимал ноги, пытаясь на них повиснуть; какая-то четверть века; века. Века.
        Мы завтракали и очень много смеялись. Внука хочу, с шутливой требовательностью говорила жена, понял? Лучше двух. Сама дура была, родила одного, таких дур на весь поселок раз-два и обчелся. Близняков давай, уговор? Мам, думаешь, с девушками так легко разобраться? Их знаешь сколько много? А Леночка, она ведь так тебе нравилась, даже гостить приезжали вместе, целовались тут под каждым густом… Не следовало ей говорить об этом столь бестактно, - Лена, младшая дочь Рамона Мартинелли, месяцев пять назад улетела на один из спутников Нептуна, и сын, навещавший нас за это время четырежды, выглядел явно замкнутее, чем когда-либо прежде; мы решили, что у них как-то не сладилось и он переживает ее внезапный, едва ли не демонстративный отлет; из-за фокуса Лены даже дружба наша с Рамоном и Шурой, его женою, чуть не разладилась, но оказалось, что их принцесса и с ними повела себя резко - записала лишь одно письмо перед отлетом, коротенькое, минут на семь, и, даже не заехав попрощаться, с тех пор вообще будто забыла о стариках. Знаешь, мам, ну просто невозможно выбрать. Шейх, подыгрывая сыну, с удовольствием
ворчала жена. Гарем ему подавай… И все подкладывала мальчишке то ветчины, то пирожных, то пододвигалась к нему вплотную, проверяя, не сквозит ли на него из окна. Я слушал их смех, и он непостижимым образом укладывался на мелодию, подслушанную мною у мира сегодня; они словно бы пели, сами не подозревая об этом. Самоходный очистной комплекс - это, мам, еще тот подарочек. Нет, не по самому дну. Средиземное кончаем, осенью все звено перейдет в Атлантику…
        Было уже сильно за полдень, когда мы поднялись наконец из-за стола, и тут сын спросил, есть ли у меня что-либо новое, а когда я кивнул, попросил наиграть.
        Наверное, это действительно была плохая соната. Я делал ее без особого удовольствия и играл теперь тоже без удовольствия, но со смутным беспокойством, не в силах понять, чего мне в ней недостает; она казалась мне бегом на месте, рычанием мотора на холостом ходу - но это ощущение безнадежной неподвижности было у меня от всей нашей жизни, в первую голову - от самого себя; мне чудилось, будто я чего-то жду, долго и стойко, и музыка помогает мне скоротать время; я словно бы ехал куда-то и должен же был наконец доехать, - я заглушал это чувство исступленным метанием в невероятно сложном лабиринте кровяных вспышек и болезненных, почти человеческих вскриков; я знал, наверное, что никуда не приеду и нет никакого смысла в этом извилистом потоке организованного света и шума, пусть даже его называют музыкой, - все равно молодой мужчина с цепким взглядом и сильными руками, слушающий теперь меня, никогда больше не ухватится за мои пальцы и не позовет в холмы ловить кузнечиков, и будет прав, ибо его дела куда важнее моих; все равно мать этого мужчины никогда не сможет меня уважать, и будет права, ибо с самого
начала я оказался не в силах вызвать в ней уважение; все равно ни одна женщина больше не скажет мне «люблю», и будет права, ибо я никогда не решусь позвать ее, боясь очередной вины, боясь предать уже трех; все равно у меня не будет новых друзей, ибо моя собственная душа уже не способна создавать ничего нового; эта скованность собой, эта обреченность на себя доводили меня до исступления, мне хотелось все взорвать, сжечь, и я давил на неподатливую педаль «крещендо» так, что стрелки на шкалах трепетали подле ограничителей, - вот о чем я думал, играя сыну свою сонату, и вот о чем я думал, когда ускользнули последние отзвуки вибрирующего эха, погасли холодные мечущиеся огни и наступила тишина.
        - Такие цацки, - сказал я и откинулся в кресле.
        - Потрясающе… Что-то итальянское, да?
        - Верно, я немного стилизовал анданте… Заметно?
        - Очень заметно и очень чисто. Эти зеленые всплески - как кипарисы…
        - Усек? - удовлетворенно хмыкнул я. - Знаешь, была даже мысль в Италию слетать…
        - И что помешало? - спросил сын с улыбкой, но мне вновь почудилась настороженность в его глазах.
        - Да ничего. Не собрался просто. Собственно, что там делать. Про пинии Рима все до меня написали.
        - Действительно! - облегченно засмеялся он. - Респиги, да?
        - Молодец. Память молодая… так что, понравилось, что ли?
        Он помедлил, прислушиваясь к себе.
        - Пожалуй. Только зачем ты так шумишь?
        Сердце мое сжалось.
        - Все вокруг так… - я запнулся, подыскивая слово, - так бессильно… не знаю. Хочется проломить все это, чтобы чувствовать себя человеком. Вышло искусственно?
        - Нет, очень мощно! Просто… приходишь домой усталый до одури, и хочется чего-то нежного, без надрыва и штурма, чтобы, - он усмехнулся, - чувствовать себя человеком.
        Мы посмеялись. Потом я опрометчиво сказал:
        - Я по характеру… ну, космонавт, что ли…
        - Космонавт?! - Он резко выпрямился в кресле, реакция его была куда сильнее, чем можно было ожидать. Я замахал руками.
        - В том смысле, что чего-то энергичного хочется. А жизнь вывернула совсем на другую колею. На остров этот сладкий. Я тебе рассказывал, как подавал в Гагаринское?
        - Нет, - медленно произнес он.
        - Стеснялся, наверное… разумеется, не прошел. Но был такой грех в ранней молодости. Бредил галактиками… Когда начались работы по фотонной программе, чуть с ума не спрыгнул от вожделения, все сводки, до запятых, знал наизусть. А теперь, хоть убей, даже не знаю, чем они там занимаются на Трансплутоне.
        - Вот, значит, в чем дело, - с какой-то странной интонацией произнес мой сын.
        Стена меж нами только толще сделалась от мое болтовни; наверное, со стороны я был смешной и жалкий; лучше бы сын зевал, скучал, не слушал - нет, он слушал внимательно, и что-то творилось в его душе, но мне чудилось страшное: будто в каждом моем слове он слышит не тот смысл, который пытаюсь высказать я, и каждое слово, которое он сам произносит, значит для него совсем не то, что для меня, - мы были так далеки, что нам следовало говорить лишь о пустяках.
        - Ладно, - сказал я. - Пошли, что ли. Мама уж заждалась.
        - Погоди, - сказал сын смущенно. - Знаешь что? Сыграй, пожалуйста, вокализ.

«Вокализ ухода». Он был написан очень давно, почти за год до рождения сына; жена тогда сообщила мне обычным, деловитым своим голосом, что полюбила другого и он зовет ее и ждет; к тому времени я уж понял, что мне не сделать из нее человека, которого я, хоть и не встречал никогда, люблю - и я сделал по крайней мере ее голос таким, какой мог бы любить, каким она, по моим понятиям, должна была бы сказать мне то, что сказала: печальным, нежным - призрачно-голубым; с тех пор она совсем перестала принимать меня всерьез, хотя почему-то не ушла; оказалось, мне приятно касаться полузабытого ряда «вокс хумана», извлекать те звуки и светы, которыми я очень давно - в последний раз - надеялся все переменить; я стал играть медленнее, мне жаль было кончать; едва ли не вдвое дольше обычного я держал финальный, алмазный стон, похожий на замерзшую слезу, - стон невинности, кающейся в своей вине, - но иссяк и он; чувствуя болезненно-сладкое изнеможение, я обернулся к сыну и, увидев слезы на его глазах, с удивлением подумал, что когда-то, очевидно, написал действительно сильную вещь.
        Мы весь день провели на пляже. Много купались. Любовались острым парусом у горизонта, - Якушев, как обычно, крутился километрах в двух, не отплывая дальше - он сам рассказывал, какая жуть его берет, когда родной берег начинает пропадать. Потом с гитарой пришла Шурочка Мартинелли; я обрадовался, забренчал, они заплясали, и Шура, маскируясь бесконечными шутками, все пыталась что-то вызнать у сына о Лене. Очень много смеялись.
        Потом вернулись домой и долго - дольше, чем завтракали, - обедали; мы еще балагурили, но в глазах жены уже стояла смертная тоска.
        - Я провожу тебя, - сказал я, когда сын поднялся. - Надо сказать тебе кое-что.
        - Тогда и я с вами, - заявила жена. - Чего мне тут одной-то куковать?
        - Не-ет, у нас мужской разговор, - разбойничьим голосом ответил я и лихо подмигнул сыну так, чтобы обязательно видела она.
        В розоватом небе над поселком, упругими толчками меняя направление полета, реяли медленные, громадные стрекозы.
        Чуть не доходя до машины, сын остановился и нарушил молчание:
        - Да, ты ведь что-то собирался мне сказать мужское?
        Только он только сейчас вспомнил об этом! Голос у него был чрезвычайно небрежный.
        - Хочу увидеть остров с высоты, - столь же небрежно ответил я. Я был готов к чему угодно, но он отреагировал пока вполне нормально:
        - Да у меня же одноместная машина!
        - Помещусь.
        Он держался, но я чувствовал, что ударил его по какому-то больному месту, - это было нестерпимо, но у меня не было выхода. Я чувствовал, что если не разберусь сейчас и лишь попусту напугаю сына - он не скоро прилетит к нам вновь.
        - Отец, да что тебе в голову пришло?
        Я заулыбался и пошел к машине. С каждым шагом идти становилось все труднее, гравилет внушал мне тот же страх, что и утром, - нет, наверное, еще больший; но странно было вот что: раньше такого никогда не бывало, ведь мы с женой не раз провожали сына до стоянки, целовали, перегибаясь через борт, - впрочем, раньше я подходил к машине, твердо зная, что не полечу.
        Сын догнал меня. Он совсем не умел притворяться, странный и славный мой мальчик, на лице его отчетливо читались растерянность, беспомощность… страх? Тоже - страх? Чего же мог бояться он?
        Я положил руку на корпус - меня обожгло.
        - Ну, тогда я один, - попросил я, едва проталкивая слова сквозь комок, заткнувший горло; сердце отчаянно бухало, хотя я еще стоял на земле. - На полчасика.
        - Н-нет, - пробормотал он. - Одному - это уж… На такой машине в твоем возрасте - небезопасно, в конце концов! У тебя же сердце!
        - Утром я летал прекрасно, - сказал я с улыбкой; она, кажется, не сходила с моего лица. - Не хорони меня раньше времени.
        - Да я не хороню! - выкрикнул он. Продолжая улыбаться, продолжая смотреть сыну в глаза, я влез в кабину; он вздрогнул, сделал какое-то непроизвольно движение, словно хотел удержать меня силой, а затем тихо, но твердо сказал: - Я не полечу.
        Тогда я опустил пальцы на контакты. Машина задрожала - так, наверное, дрожал я сам, - песок под нею заскрипел, и сын рванулся ко мне; я, улыбаясь, прижался к борту сбоку от кресла пилота и захлопнул колпак; я чувствовал напряжение, с каким сын ищет выход из неведомой мне, но, очевидно, отчаянной ситуации; машина невесомо взмыла метров на семьдесят - перед глазами у меня заметались темные пятна, и тут же сквозь гул крови я услышал голос:
        - Видишь, тебе плохо!
        - С чего ты взял? - выдавил я. - Мне хорошо, просто чуть укачивает с непривычки. Выше, выше!
        Разламывалась от боли голова, но я снова видел и слышал отчетливо; мы поднялись метров на сто и зависли, будто впечатанные в воздух, - горизонт раздвинулся; солнце, громадное, рдяное, плавилось в сероватой знойной дымке, неуловимо для глаза падая за огненный горизонт.
        На краю пульта прерывисто мерцала тревожная малиновая искорка. Я не знал, что это за сигнал. Я протянул к нему руку.
        - Что это?
        - Индикатор высоты, - произнес сын и вдруг испугался, будто сказал что-то запретное, и поспешно забормотал: - Здесь кончается уровень набора высоты, понимаешь, так что подниматься больше нельзя… - По этому бормотанию я и понял, что снова его первые слова имели тайный смысл.
        - Ах, высоты!! - закричал я, не в силах долее сдерживать вибрирующего напряжения души; рука моя, вопросительно протянутая к индикатору, внезапным ударом смела с пульта ладони сына, другая упала на контакты, и машина, словно от удара титанической пружины, рванулась прямо в зенит; перегрузка была ослепительной, до меня долетел из мглы отчаянный вопль: «Не надо!!!» - и в тот же миг еле видные солнце, океан и небо пропали без звука, без всплеска, как пропадает в зеркале отражение. Гравилет стоял.
        Гравилет стоял в громадном плоском зале.
        Светящийся потолок. Свет мертвый, призрачный. Бесконечные ряды машин, погруженные в вязкий сумрак. Неподвижность, ватная тишина, как на морском дне.
        Дрожащими руками я откинул колпак.
        Пол тоже был мертвым. И воздух. Меня качнуло, я обеими руками ухватил за борт. Несколько секунд мне казалось, что меня вырвет. Но этого не случилось. Тогда я посмел обернуться к сыну.
        Он скорчился на сиденье, спрятав лицо в ладонях.
        - Что это? - тихо спросил я.
        Он молчал.
        Я осторожно провел ладонью по его голове.
        Лет двенадцать я не гладил его по голове. Пожалуй, с тех самых пор, как окончился курс домашнего обучения и очень старый, седой человек - инспектор ближайшей школы на материке - увез его учиться.
        На материке?!
        - Что это такое? - спросил я, с наслаждением ощущая, как когда-то тепло его кожи, твердость близкой кости, шелковистость почти моих волос. Он помедлил и, не поднимая головы, глухо ответил:
        - Звездолет.
        Я ничего не почувствовал.
        - Ах, звездолет, - сказал я. - Звездолет. Мы куда-то летим?
        - Уже прилетели. Больше трех лет.
        - Куда же? - спросил я после паузы.
        Он снова помедлил с ответом. Казалось, произнесение одного-двух слов требует от него колоссального напряжения и всякий раз ему нужно заново собираться с силами. Я отчетливо слышал его дыхание.
        - Эпсилон Индейца.
        Я ударил плашмя прозрачный колпак. Громкий хлопок угас в сумеречной пустоте ангара. В отшибленных ладонях растаяла плоская боль.
        - Долго летели?
        - Двадцать шесть лет.
        Я не знал, что еще сказать.
        - Все хорошо?
        - Хорошо. Да.
        И тут меня осенило.
        - Так это смена поколений!
        - Да.
        - Значит, тот инспектор школы…
        - Один из пилотов. Они действительно учили нас…
        - Пилотов… Подожди. А передачи? Новости всякие? Мой концерт в Мехико? Мы каждый день… Книги? Фильмы?!
        - Информационная комбинаторика. Это Ценком.
        - Ценком?
        - Центральный компьютер. Он отвечал за надежность моделирования среды.
        Сын поднял лицо наконец. Это было страшно. Он переживал сейчас такое горе, какого я и представить, наверное, уже не мог. И горе это было - боль за меня?
        - А ну-ка возьми себя в руки! - резко сказал я.
        Это выглядело, конечно, нелепо и смешно, как дешевый фарс, - тонконогий пузатый композитор призывал к мужеству звездоплавателя. Но мне было странно весело, точно я помолодел. Сердце билось мощно и ровно. Я был удивлен много меньше, чем должен был бы удивиться. Собственно, я всегда знал это, всегда ощущал все это - ожидание, бешеный полет и сверхъестественное напряжение, пронизавшее неподвижность вокруг; и вот я прилетел наконец!
        - Я должен все увидеть.
        Он молча поднялся, и мы двинулись, лавируя между машинами; лифт вознес нас куда-то высоко вверх, мы оказались в коридоре, пошли. Коридор медленно уходил влево. Впереди и слева стена раскололась, выбросив изнутри сноп нестерпимого, ядовито-алого света, и в коридор вышли два человека в блестящих пластиковых халатах до пят и темных очках, плотно прилегающих к коже; из-за очков я не смог понять, чьи это сыновья. Они увидели меня и остолбенели, один схватился за локоть другого. Не замедляя шага, мы прошли мимо, и вскоре стена рядом с нами вновь раскололась. Мой сын сказал:
        - Вот планета.
        Я увидел их планету.
        Мягкая, тяжелая голубая громада висела в звездной тьме.
        - Мы на орбите? - хрипло спросил я.
        - Да.
        Стена за нами закрылась. Я подошел к пультам, над которыми возносились экраны, опустился в кресло - наверняка в кресло одного из пилотов, возможно, от старости уже умершего; я понимал, что мне не следует сидеть в нем, но ноги мои вдруг снова совсем ослабели.
        - Когда же назад? - спросил я.
        Сын помотал головой.
        - Что… н-нет?
        - Никогда назад, - медленно проговорил он. - Мы - человечество. Два корабля уже идут с Земли следом.
        - Подожди. - Мысли у меня путались; шок проходил, и я начал понимать, что ничего не понимаю. - Подожди. Давай по порядку.
        Он молчал.
        - Ну что ты дуришь, - ласково сказал я.
        Он сел на подлокотник кресла рядом со мною.
        - Нравится?
        - Очень, - искренне сказал я.
        - Там, вблизи, - еще прекраснее. Дух захватывает иногда.
        На нижнюю часть гигантского туманного шара стала наползать тень.
        - Ну?
        - Что тебе сказать… Были отобраны люди с чистыми генотипами, со склонностью к уединению, с профессиями, предполагающими индивидуальный, кабинетный труд. Согласие участвовать дали процентов шесть из них. Еще полпроцента отсеялось за год тренажерной проверки. Остальные составили экипажи кораблей, ушедших к пяти звездам.
        - Но… подожди, что ты такое говоришь?! - Я почти рассвирепел. - Почему мы ничего?.. - Я не умел сформулировать вопрос, любая попытка облечь происшедшее в слова делала его настолько диким и невероятным, что язык отказывался повиноваться. - Мы же все знаем… считали… что - на Земле!
        Он покачал головой.
        - Да-да… Память о собеседованиях была блокирована, а легкое внушение закрепило уже сложившиеся склонности к замкнутому образу жизни, неприязнь к технике… это оговаривалось сразу и, наверное, отпугнуло многих… Вот почему я так растерялся утром - ведь ты просто не мог поднять гравилет…
        - Но зачем? Зачем, ты мне можешь сказать?
        - Разве ты не понимаешь сам? - устало спросил он. - Чтобы жизнь была полноценной, нужно жить на Земле.
        - Но пилоты…
        - Пилоты! Профессионалы в летах! Их было шестеро - и пятерых уже нет… ну что они могли? Только контролировать полет, только руководить… помочь учиться на первых порах… Кто рожал бы детей? Хранил и умножал ценности духа? И не забывай о… о нас. Если родители не живут, а только ждут… - Он помолчал. - Ригидная установка на неполноценность бытия и ожидание чудесной, осуществляемой кем-то внешним перемены… - Он качнул головой безнадежно. - Десяток тяжелейших комплексов и маний, поверь, все просчитано не раз и не два. Когда освоим планету, память вам деблокируют, мы уже нашли похожий остров, даже профиль литорали подправили, чтобы совпадение было полным… чтобы вы могли купаться, как всегда - тут отмель, тут валуны…
        - А если кто-то не доживет?
        - Так в чем беда? То-то и оно! Он так и не узнает ни о чем. Всю жизнь он прожил, полноценно… на Земле, понимаешь? На Земле…
        Стало совсем темно.
        - Я часто восхищаюсь вами, - вдруг сказал он. - Более четверти века встречать одних и тех же людей, с которыми не связан никаким общим делом, только близостью жилищ - и не возненавидеть друг друга, сохранить дружбу, любовь, остаться людьми. Вырастить детей…
        - Смешно, - выговорил я. - Значит, все, что мы там вытворяем, никому не нужно. Просто чтобы время скоротали от того момента, как родили вас, до смерти. Никому…
        - Мы для тебя - никто? - тихо спросил он.
        Я поднялся.
        - У нас будет своя культура. Понимаешь? Нормальная. Которую вы создавали не штурмуя, а… живя. И ваши внуки… - Он запнулся, а потом заговорил с какой-то ледяной яростью, от которой голос его затрепетал, как крылья бабочки на ветру: - Наши дети будут учиться у вас! Не только у нас - но и у вас! Там, внизу, когда она станет Землей, эта проклятая планета!
        Под нами была ночная сторона. Я вдруг заметил, что из глубины ее мерцают смутные сиреневые искры.
        - Ваши города?
        Он проследил мой взгляд удивленно, потом горько усмехнулся.
        - Если бы..
        Я не стал уточнять. Не имел права. О нас я узнал. А о них…
        - Я останусь здесь.
        - Что ты говоришь… - ответил он безнадежно.
        - Я останусь здесь! - жестко повторил я. - Здесь!!
        - Папка! - Его голос опять задрожал. - Ну что ты здесь сможешь делать?
        Атмосфера запылала радужными кольцевыми сполохами; я смотрел на разгорающийся день и всей кожей ощущал стремительный и бессмысленный бег давно пришедшего к цели звездолета.
        - Как вы ее назвали?
        - Шона.
        - Странное название.
        - По имени первого из тех, что здесь погибли.
        Я задохнулся на миг. Но когда перевел дыхание, спросил лишь:
        - Первого?
        - Да. - Его лицо как-то вдруг осунулось, обледенело. - Там все довольно сложно… Один из пилотов погиб в первый же месяц. А… а недавно… еще.
        - Кто?
        - Лена Мартинелли.
        До меня дошло только через несколько секунд. Потом я спросил:
        - Что?
        Сын не ответил.
        - Она ведь на Нептун… - Я осекся. Сын молчал. - Рамон ведь письмо получил: папа, мама, улетаю на «Нептун-7», новая интересная работа, она же щебетала, как всегда!
        - Письмо… - проговорил он с презрением и болью. - Записи, отчеты, которые она надиктовывала, - их масса в архиве. Я написал текст, Ценком синтезировал голос.
        - Ты?
        Он смотрел мне прямо в глаза.
        - Конечно. Кто смог бы еще? И буду снова, Шура волнуется. За это теперь всегда буду отвечать я. Я ведь знал ее лучше всех - как говорит, как шутит… - У него задрожали губы, и я вдруг увидел маленького мальчика, брошенного в адскую мясорубку и ставшего ей сродни. - Ну что смотришь так? Смертей не планировали на Земле! А если и планировали, так нас не предупредили о том! А выкручиваться нам! - Он отвернулся, сгорбился, и вдруг я увидел старика. - Она любила твою музыку… Хотела сына, мечтала, что он станет музыкантом, как мой отец. Когда ее хоронили, звучал вокализ…
        - Мой? «Вокализ ухода»?
        Подругу моего мальчика хоронили под мое давнее хныканье по поводу того, что моя благоверная вздумала сильнее обычного покрутить хвостом?
        - Ну, хорошо, - с бешенством сказал я. - Прекрасно. С нами они поговорили. Облапошили по всем правилам уважения к человеку… по последнему слову гуманизма. Но вас-то! Вашими судьбами так распорядиться! Ведь вы даже не родились еще, они вас только планировали к рождению, высчитывали вам наши гены! Знай борись со злом, которое навязали, в которое ткнули с младенчества, за то добро, которое не сам себе избрал!
        - Да разве в этом дело, - тихо ответил он.
        Мы говорили на разных языках. Я витал среди этических абстракций - он рапортовал о степени продвижения к цели. Кто был прав? Никто - потому что никто ничего не мог изменить. Все - потому что все делали всё, что только могли. И тогда я просто опустился перед ним на колени, обнял руками и прижался щекой к его щеке. Мне некого было винить. А ему некого было винить, кроме меня. Только я распорядился его судьбой, отказавшись от памяти, понимания и ответственности ради детской мечты; подарив ему жизнь в искусственном мирке, созданном вовсе не для людей - нет, для выполнения задачи, мирке, само существование которого было нацелено, запрограммировано изначально… А что чувствовали наши мальчишки и девчонки, в двенадцать лет попадая из детства в эту рубку? И что думали о нас? Почему не стали нас презирать?
        Они станут ненавидеть Шону, которая раньше или позже станет им домом, и любить Землю, как любят сказочных голубых принцесс…
        А что будем любить и ненавидеть мы?
        Сын поднял меня, как перышко; поставил на ноги. Кажется, он был испуган.
        - Отец, что ты…
        Хорошо, что нас не видят, вдруг пришло мне в голову; с запозданием я увидел себя со стороны - пародия на Рембрандта, возвращение блудного отца…
        Тонкий, прерывистый звук раздался откуда-то слева, прервав мои самоуничижения. Сын сказал: «Прости» - и подбежал к одному из пультов. Не садясь, положил руки на контакты, прикрыл глаза - видимо, считывал какой-то сигнал. Это длилось секунд пять, потом он открыл глаза, перекинул несколько рычажков, наклонился к затихшему пульту, заговорил - будто на неизвестно мне языке. Беззвучно вспыхнул целый ряд дисплеев. Мне захотелось исчезнуть. Сын опять прикрыл глаза, опять был с кем-то на контакте.
        Минуты две спустя, услышав его приближающиеся шаги, я повернулся к нему снова. Краем глаза я успел увидеть на большом экране стремительно ускользающий к планете смутный силуэт.
        - Прости, - повторил сын. - Опять биошквал. - У него был виноватый голос. - В Аркадии теперь несладко, нужен срочный контрпосев…
        - Мне пора домой, - ответил я.
        Он долго заглядывал мне в глаза больным, несчастным взглядом.
        - Пойми. Вид, который прекращает расширять ареал обитания, вырождается, - проговорил он так, словно это все объясняло и оправдывало. - Попросту гибнет.
        - Я знаю, - ответил я и кивнул, потому что это действительно все объясняло и оправдывало. - Если бы все были такими домоседами, как мы, - я показал вниз, - неандертальцев давным-давно переели бы саблезубые тигры. Я другого не понимаю. Как это я решился тогда?
        - Ты молодец, - искренне сказал он и застенчиво, неловко тронул меня за плечо. - Я очень счастлив, что… - Горло у него вдруг захлопнулось, он сердито мотнул головой. - Вы только не беспокойтесь там. В субботу я уже опять прилечу. В общем-то, самое трудное мы уже сделали.
        А я подумал: жизнь так устроена, что самое трудное всегда еще только предстоит сделать. Но я не стал говорить этого сыну - он понимал это не хуже меня. Наверное, даже лучше.

…С моря веял теплый широкий ветер; песок был мягким и шелковистым, и, уткнувшись в него лицом, я лежал очень долго.
        У гравилета мы обнялись - не как отец и сын, но как двое мужчин, соединенных наконец общей целью, общим делом, общим смыслом, - а потом гравилет стал медленно погружаться в небо, я махал ему обеими руками, Венера льдисто пылала в зареве заката, и розовеющий гравилет пропал, встал на свое место в сумеречном ангаре - тогда я упал без сил на прохладный шелковистый песок и лежал очень долго.
        А потом я шел домой и говорил: «Добрый вечер», а мне, улыбаясь, отвечали: «Добрый вечер», а я думал: и он захотел лететь, и она решилась на это; на верандах горели лампы, искрилась вокруг них мошкара, доносились звуки транслируемой из Монреаля хоккейной игры… а без нас создавался мир, от красоты которого у наших детей захватывает дух, - и только от наших детей зависит, каким он будет… а невообразимо далеко по нашему следу шли еще корабли… Широкоплечий мужчина сидел на лавке перед коттеджем и неторопливо, с удовольствием курил трубку - в сумраке серебрились его седые усы; медовый запах табака смешивался с вечерним ароматом цветов.
        - Добрый вечер, - сказал я.
        Он вынул трубку изо рта.
        - Добрый, добрый. Что-то ты давненько не захаживал.
        - Сонату кончал.
        - Когда позовешь слушать?
        - Не знаю… Новое забрезжило. Что ты-то с Шурой не пришел нынче на пляж?
        - Да знаешь… бывает. Работалось хорошо, жаль было отрываться… Шура надеялась, девчонка хоть твоему напишет. Нам казалось, она очень его любит.
        - За что его любить, шалопая.
        Рамо засмеялся.
        - Я-то понимаю, что случиться ничего не могло, просто девчонке, как это у вас говорят… вожжа под хвост попала, - произнес он старательно и со вкусом, - но попробуй это Шуре объясни. Может, зайдешь?
        - Прости, боюсь, моя меня уже заждалась… передавай Шурочке привет, мы обязательно на днях заскочим. И пусть не волнуется попусту - скоро обязательно придет письмо, я уверен.
        Из коттеджа Эми слышались музыка, смех, какие-то выклики - там отдыхали, и я подумал: а сколько же энергии ушло на то, чтобы донести эту женщину до Эпсилона Индейца, сколько антиматерии превратилось в неистовый свет, разгоняя до субсветовой скорости, а затем затормаживая ее тело, так и не давшее продолжения? И еще я подумал: но ведь она тоже согласилась тогда? А если рассказать ей? Я усмехнулся: пожалуй, она стала бы гордиться собой еще больше, она любила обманывать ожидания; делать то, чего от нее ждут, всегда казалось ей унизительным; пожалуй, она стала бы говорить, что свершила подвиг - отказалась от женского счастья, но не родила детей на заклание звездному Молоху… Но ведь именно выполняя ее нелепую прихоть, я поднял себя на дыбы и проник в тайну - случайно ли это, или здесь есть некий парадоксальный смысл?
        Жена ждала на веранде, где мы ее оставили; казалось, она просто не трогалась с места эти два с половиной часа.
        - Ты долго, - сказала она, а я подумал: она тоже тогда решилась. - Я уже начала беспокоиться.
        - Ну о чем тут беспокоиться? Мы поболтали, потом еще искупались чуток… Потом я Рамона встретил, он нас в гости…
        - Купались? Вечером? А твоя спина?
        - Знаешь, - я от души рассмеялся, - я про нее и забыл на радостях.
        - Это не годится. - Она решительно встала, ушла в столовую и вернулась через полминуты с таблеткой в одной руке и стаканом апельсинового сока в другой. - Выпей-ка. Знаешь, я сама лишней химии не люблю. Но это хорошие таблетки.
        - Конечно, выпью, - сказал я и выпил. - Так приятно, когда ты заботишься.
        - Кто о тебе еще позаботится, - вздохнула она и немного тщеславно добавила: - Не Эми же… Как ваш мужской разговор?
        - Как нельзя лучше. Представь, уговорил его прилететь в следующую же субботу.
        - Он очень прислушивается к твоим словам.
        - Это потому, что я мало говорю, - пошутил я.
        - Разговор касался… Шуры? - с усилием произнесла она, не глядя на меня.
        - И Шуры тоже. И Лены тоже. Успокойся, все в порядке.
        Она решительно тряхнула головой.
        - Все же ты напрасно его так задержал. Теперь ему вести машину в темноте.
        - Он справится, - сказал я, пересаживаясь на пол рядом с женою, и потерся лицом о ее гладкое колено; словно встарь, словно я вновь стал настоящим, у меня перехватывало горло от нежности. Жена с некоторым удивлением посмотрела на меня сверху, а потом, будто вспомнив, что надо делать, положила руки мне на плечи. Я хотел поцеловать ей руки, но она сказала:
        - Конечно, справится. Такой большой мальчик. Да и кровь в нем твоя, настырная. - Пальцы ее чуть стиснулись на моих плечах. - А все равно… - Она вздохнула. - Ох, что-то на сердце неспокойно.
        - Наверное, давление меняется, - сказал я.
        Апрель 1982,
        Ленинград
        Наверное, это единственный рассказ, который я придумал нарочно.
        В ту пору меня корежил очередной творческий кризис и я жутко комплексовал от остро переживаемого собственного бесплодия. Конечно: после университетских и аспирантских тучных лет, когда что ни год - то повесть или даже вот совсем еще недавно - роман «Очаг на башне» (первый вариант, разумеется), вдруг началось совсем иное: рассказик или два в год если напишутся, то и спасибо. Был момент, когда я даже начал уговаривать себя: ну ты ж профессионал, ну ты ж сколько лет уж бумагу мараешь - так попробуй что-то чисто на ремесле придумать да накорябать, ну! Три дня ходил… Как это у Лема: дракон трясся-трясся и все-таки извлек из себя квадратный корень. Так и я. За три дня дальше фразы «В хроноскафе запахло горелым…» я не ушел.
        Тогда я окончательно понял, что без музы я - ничто.
        В случае с «Домоседами» музой оказался Слава Витман - известный ныне писатель Святослав Логинов. Мы возвращались из семинара вдвоем (нам было постоянно по дороге) и разговорились о судьбе своей печальной; в частности, он поведал мне о своем нереализованном замысле: мол, пытался когда-то написать о субсветовом полете к другой звезде в стиле знаменитого в то время «Поколения, достигшего цели» - да заскучал. Он, в сущности, взял меня на слабо. Я сказал, что его уделаю. Он сказал, что ради бога, он все равно к подобной ерунде никогда не вернется.
        Рассказ был написан, наверное, дня через четыре после этого разговора.
        Еще через месячишко я стал его вытачивать. Или, как я еще люблю это называть, работать уже лобзиком, заниматься не пилением, а выпиливанием. В этом рассказе я впервые осознанно стал приводить форму к единству с содержанием; мне показалось любопытным постараться передать структурой текста (именно потому рассказ написался от первого лица - чтобы он звучал как один внутренний монолог) структуру жизни на острове; ее вязкость, ее медлительность, ее закольцованность… Отсюда бесконечные фразы рассказа, разбитые точками с запятой - которые, насколько мне удалось это сделать, сразу укорачиваются, как только главный персонаж попадает в иную обстановку, - и снова возвращаются, когда возвращается на остров он.
        Ну и, конечно, в ту пору нельзя было без фиги в кармане, без эзопова языка, без замаскированной антисоветчины. Кто не сделал, тщательно спрятавшись в ближайшие кусты, лягающего движения в сторону Советской власти, тот, почитай, и не написал ничего, только зря бумагу замарал.
        Как я гордился фразой «Это Ценком… Центральный компьютер. Он отвечал за надежность моделирования среды…»! Ведь это ж не Центральный компьютер какой-то, это Центральный Комитет! Вот вам! Имеющий глаза да увидит, имеющий уши да услышит! А когда я написал про Эми, что она «не родила детей на заклание звездному Молоху» - я просто щенячье повизгивал, восторгаясь собой, ведь не придраться ни к чему, но в то же время всякому, мол, мыслящему человеку ясно, что имеется в виду Кремль с красными звездами на башнях!
        Стыдобища. Ведь двадцать восемь лет мне уже было - а дебил дебилом.
        Что же касается моих настоящих, не выдуманных, не вычитанных и не нанесенных интеллигентным окружением ощущений и предчувствий, которые исподволь проникли из меня в этот рассказик…
        Это же надо обладать таким даром предвидения! Весна 82-го… Все казалось незыблемым, даже окостенелым, забетонированным на века - но уже в двух шагах была гостеприимно разинутая пасть перемен. До смерти Брежнева оставалось полгода…
        А впрочем, при чем тут наш конкретный Брежнев? Теперь, когда ушли в прошлое (надеюсь, безвозвратно) вульгарные представления о том, что стоит только свалить некий строй - как сразу само собой наступит счастье (так думали большевики, так думали правозащитники; бог даст, так думать больше никто не будет, а кто говорит нечто подобное - тот уже ничем не думает, просто вербует), и литература перестала воевать со строями, она получила возможность заняться по-настоящему серьезными и важными вещами. Другое дело, захочет ли она это делать… ну да не о том речь.
        Мой сын родился через каких-то восемь месяцев после того, как советские спецподразделения штурмовали к Кабуле дворец Амина. Мог ли я помыслить тогда, что ему исполнится тринадцать (приблизительно столько же, сколько было детям островитян, когда пилоты забирали их от родителей в свою рубку) за месяц до того, как российские войска будут громить Белый дом посреди Москвы?
        Могли ли помыслить помещики Николаевской эпохи, все эти Маниловы и Ноздревы, что их детям предстоит жить в эпоху Александровских реформ с ее чуждыми им всем надеждами и ровно столь же чуждым угаром? Могли ли афиняне, зачинавшие своих отпрысков в золотой век Перикла, отца европейской демократии, хоть мозжечком предвидеть, что отпрыски (те, кто выживет) будут взрослеть, когда этот самый отец затеет Пелопоннесскую войну, а та бесповоротно надорвет античную цивилизацию и отдаст Элладу тоталитарной Спарте?
        Мы всегда, во все века рожаем детей для совершенно иного, совершенно чужого мира, о котором не имеем ни малейшего представления в ту пору, когда дети появляются на свет. Вот, по сути дела, о чем этот рассказ.
        Конечно, я ничего этого не понимал, когда его писал, и уж подавно не смог бы всего этого сформулировать. Мне важно было вольнодумство свое показать.
        Но - чувствовал, салага. Все чувствовал…
        Пробный шар

1
        Спрогэ, везший сменные экипажи для мирандийских станций, сообщил, что встретил за орбитой Юпитера искусственный объект внеземного происхождения. Новость быстро облетела всю Солнечную, к месту встречи потянулись корабли. Объект оказался идеальным шаром полутора километров в диаметре. Ни на какие сигналы шар не отвечал, локация и интролокация не дали результатов. Но шар словно играл в поддавки. Явно видимая кнопка оказалась слишком соблазнительной, и кто-то не удержался.
        Как и следовало ожидать, сразу за люком оказалась небольшая камера, отделенная вторым люком от недр Шара. Второй люк открылся столь же легко. Загадки сыпались одна за другой, все быстрее - первый люк закрылся, но связь с исследовательской группой не прервалась. Захлебываясь от волнения, перебивая друг друга, исследователи сообщили, что попали в совершеннейшим образом смоделированные земные условия и что им очень неловко оставаться в скафандрах, - по пояс в траве они шли к зарослям кустарника, тянувшимся по берегу реки.
        - Ужас, как мы давим траву, - сказал начальник группы. - За нами такой след остается…
        Уже тогда мелькнула мысль: это - ловушка.
        Он вошел в стадо.
        Овцы переговаривались почти человеческими голосами. Если прикрыть глаза, могло показаться, будто впрямь это люди нескончаемо дурачатся, взмемекивая кто во что горазд. Когда в разноголосом множественном блеянии проскальзывала пауза, становился отчетливо слышен звонкий, плотно висящий в воздухе хруст отщипываемой травы. Овцы безо всякого интереса скользили взглядами по Андрею и флегматично отодвигались, если он подходил слишком близко. Одного очень уж симпатичного, увлекшегося едой барашка Андрей, не удержавшись, погладил по спине - тот, не разгибаясь, сиганул в сторону и тут же опять захрумкал. Пастух дремал поодаль, прикрыв коричневое лицо соломенной шляпой и подложив под голову эластичный кожух радиобича, а рядом лежала собака и неприязненно косилась на Андрея, вывалив широкий язык. Воздух был мягок, словно шелковист, и полон то сладковатых, то горьковатых запахов вечерней степи; желтые лучи солнца медленно катились по склонам холмов, и все умиротворенно занимались своими делами: овцы лопали траву, пастух спал, собака следила за праздным чужаком. И только он, чужак, шлялся попусту и, наверное,
мешал.

«Все-таки вечер - самое красивое время суток, - подумал Андрей и стал неторопливо всходить по отлогому склону. - В утре есть что-то ложно-бравурное…» Он посмотрел на часы. Сима никогда не опаздывала.
        На гребне холма, шагах в двадцати от могилы Волошина, раздвинув колючую траву прозрачным днищем, стоял маленький гравилет. Андрей откинул фонарь и еще раз обернулся.
        Степь волнами уходила вдаль. Громадное медное солнце плавало в пепельном небе, едва не касаясь неровного, туманного горизонта; низины утопали в дымке, над которой парили серо-синие округлые вершины далеких холмов. Овцы теперь казались не больше блох, но стояла такая тишина, что даже сюда долетало из прозрачной глубины едва слышное, но отчетливое блеяние и позвякивание колокольчиков. Благодать-то какая, с печальным восторгом думал Андрей. Вот идти бы туда, идти просто, ни для чего, взлетать, словно лодка на гребень одной волны, потом другой, третьей, без конца - только простор, ветер, трава… От красоты и покоя щемило сердце. Лолу бы позвать, она так хорошо красоту чувствует, даже сама хорошеет… Стало совсем грустно. Сима сюда точно не полетит. Хоть бы кусочек этого до нее донести… Поколебавшись - жаль было убивать цветы, - он осторожно сорвал три прекрасных мака, сел в гравилет и, положив цветы на сиденье рядом с собой, поднял машину в воздух. Холмы уплыли вниз, и от горизонта поползло, затекая между отрогами холмистых гряд, плоское темное море.
        Трасса была плотно забита - после рабочего дня с севера спешили к морю любители вечернего купания и, спускаясь со скоростных уровней, в одном ряду с Андреем растекались по побережью. Андрей задал программу и на семь минут отдался во власть диспетчерской, бездумно глядя на скользящие тут и там верткие силуэты; в авторежиме он вписался в посадочную спираль и, снова перейдя в приземном уровне на ручное управление, неспешно повел гравилет над Ялтой, высматривая с высоты двухсот метров посадочную площадку на крыше «Ореанды».
        Набережная, как всегда, была переполнена. Но под Большим Платаном было, как всегда, хорошо. Переложив маки в левую руку, Андрей похлопал Платан по необъятному стволу, затянутому теплой, как человеческая кожа, корой, глянул вверх, в бездонное варево листьев, а потом, будто испросив у Платана удачу, в который раз за последние дни набрал номер Соцеро. Соцеро, в который уже раз, не ответил. Андрей подбросил кругляшок фона на ладони. Ему больше некуда было звонить. Он хотел было спрятать фон, но какой-то седой мужчина с тонким лицом музыканта попросил дать его на минутку, позвонить. Андрей с удовольствием протянул ему фон и, чтобы не смущать, отвернулся к морю. «Нет; они сказали - нет, - негромко и поспешно втолковывал музыкант. - Меркурий совсем закрыт, что-то строят. Придется ограничиться астероидами и Марсом, там есть очаровательные места…» Интересно, подумал Андрей. Что там могут строить опять? Может, нужны пилоты-одиночки? Впрочем, Соцеро бы сказал. Хотя Соцеро куда-то сгинул, звоню ему, звоню… Но это же последний друг, настоящий. Гжесь ушел в Звездную. А Марат - погиб на этом… этом проклятом…
Неужели в Марате все дело, в сотый раз спросил он себя. Неужели, если бы среди других не оказался мой Марат - я спокойно сообщил бы на Землю координаты, спокойно дождался бы патруля… как ни в чем не бывало поволок бы дальше свои семьсот двадцать тысяч тонн паутинных металлоконструкций? Он не мог вспомнить, думал ли тогда о Марате. В памяти осталось лишь ощущение ледяной, непреклонной ненависти.
        Ближе к «Эспаньоле» расфуфыренная круговерть становилась все гуще. Здесь уже никто не смотрел с восхищением и завистью на неистовый пламень диких маков, которые полчаса назад Андрей сорвал для Симы далеко в степи, стремясь донести до нее хотя бы тень степного великолепия. Идти среди фланирующей толпы было неприятно. Андрей спустился на пляж и сразу заметил одинокого мальчика лет семи, скучливо играющего на пустеющем к вечеру берегу, - он неумело и словно бы чуть принужденно пускал «блинчики» по гладкой поверхности дымчато-розового моря. С удовольствием загребая стучащую гальку туфлями, Андрей подошел к мальчику.
        - Ты что творишь, убоище? - спросил он. - Там же девочка плавает, смотри, какая красивая. Ты ей голову разобьешь.
        Мальчик обернулся. Он совсем не был похож на сына Андрея - длиннолицый, мрачный - и глядел исподлобья.
        - Не разобью, - угрюмо ответил он. - Мне туда не дострелить.
        - А если случайно дострелится? Несчастный случай на то и случай, что происходит случайно. - Андрей, присев, собрал несколько плоских голышей. - Да ведь и девочка не знает, что тебе не дострелить, ей страшно. Видишь, уплывает?
        - И пусть уплывает.
        - Ну, ты, брат, загнул, - возмущенно проговорил Андрей и аккуратно положил маки на гальку. - Прежде чем стрелять, проверь, нет ли кого на линии выстрела, причем обязательно с запасом. Потом берешь камень за ребрышки, приседаешь и кидаешь параллельно воде. Вот так. - Андрей показал. Мальчик слегка взвизгнул. «Да, - усмехнулся Андрей, - такого рекорда мне до конца своих дней не повторить. Бывает же… Чуть в Стамбул не ускакал». - Понял? - спросил он мальчика. - Смотри еще раз.
        Он тщательно изготовился, внутренне уже оплакивая свое фиаско, и камень едва не сорвался, но ничего - проплюхался бодренько, а через секунду там, где он прошел, вынырнула лысая голова в маске и стала шумно, с удовольствием отфыркиваться. «Тьфу ты, черт, - ругнулся про себя Андрей, мгновенно покрываясь потом. - Вот же - опять неконтролируемые последствия, сейчас бы как влепил… Муравейник».
        - Дерзай, - сказал он. Мальчик смотрел на него с восторгом. - Во-он туда кидай.
        Мальчик взял голыш и спросил:
        - Я правильно делаю?
        - Правильно, - одобрил Андрей, сел рядом с мальчиком, обхватил колени руками, и уставился на море - громадное дышащее зеркало, расплеснутое от горизонта до горизонта.
        Мальчик отставил одну ногу и пригнулся, смешно оттопырив попу.
        - Я правильно делаю? - Он хотел, чтобы на него все время смотрели.
        - Правильно, - сказал Андрей.
        Мальчик замахнулся, задал опять свой вопрос и выронил голыш.
        - Неправильно, - сказал Андрей.
        Несколько минут они так играли, но мальчику быстро надоело. Лицо его вновь стало унылым. Андрей вскочил и выворотил изрядный валунище.
        - А вот сейчас будет блин так блин! - закричал он и, как ядро, пустил камень в воду.
        Поверхность вздрогнула, лопнула, выбросила вверх длинный, шипящий белый всплеск. Мальчик с облегчением засмеялся, схватил первый попавшийся булыжник и, с трудом его подняв, неумело кинул метра на полтора от берега.
        - Вот блин так блин! - завопил он тоненьким голоском.
        - А вот сейчас будет всем блинам блин! - завопил Андрей тоже тоненьким голоском, подхватил мальчика и, как был в одежде, вломился в воду. Вода была чудесная, нежная, теплая - казалось, если попробовать ее, она окажется не соленой, а ароматно-сладкой, настоянной на розовых лепестках. Мальчик визжал, заходясь от смеха, и бил по воде руками и ногам; с берега, улыбаясь, смотрело человек двадцать. «Бл-и-ин!!» - закричал мальчик, но Андрей уже увидел мужчину в очень яркой рубашке, завязанной на животе узлом, и очень ярких плавках; мужчина озабоченно спешил с громадным, очень ярким полотенцем в руках.
        Андрей сразу же выволок мальчика на сушу, и тот бросился навстречу спешащему с криком: «Папа! Пап! Во здорово!!» С Андрея текло. Мужчина подошел ближе и - остолбенел, глядя Андрею в лицо. «Узнал, что ли», - с досадой подумал Андрей.
        - Это вы? - потрясенно спросил мужчина. С давних пор есть лишь один ответ на этот вопрос.
        - Нет, - сказал Андрей, - это не я.
        На подмогу мужчине перемещалась полная, тоже очень ярко одетая красивая женщина. Мальчик еще дергал отца за руку: «Ты почему никогда не пускаешь блинчики, пап?» - но отчетливо повеяло морозом. Мужчина поколебался секунду, а потом решительно набросил полотенце на сына, как набрасывают платок на клетку с птицей, чтобы птица замолчала.
        - Как вам не совестно, - процедила женщина. - Я вас давно заметила и позволила немного развлечь Вадика, но это слишком.
        - Простите, - покаянно сказал Андрей. Ему было неловко и совестно. - Знаете, пацан стоял такой одинокий, прямо жалко стало…
        - Духовно богатый человек никогда не бывает одинок. Я поощряю, когда Вадик оказывается в состоянии развлечь сам себя.
        - Простите.
        Ожесточенно растираемый Вадик что-то сдавленно загугукал из-под полотенца.
        - Он уже купался сегодня свои два раза. Третий может оказаться вредным для его здоровья. Кроме того, это крайне вредно для духовного развития. Мы говорим: два, и только два, и вдруг появляется совершенно чужой человек и разрушает все запреты! Во-первых, это подрывает уважение ребенка к ним, во-вторых - к нам.
        - Простите, - сдерживаясь, сказал Андрей.
        - Взрослый человек, а ведете себя, как недоразвитый. В одежде полезли в воду!
        - Ах, простите, - сказал Андрей, уже откровенно издеваясь, но издевку понял лишь мужчина. Его глаза сузились, он прекратил растирание.
        - Клара, прошу тебя…
        Мальчик высунул из складок полотенца всклокоченную голову и смотрел снизу то на отца, то на мать. Он был похож на черепашонка.
        На набережной мужчина догнал Андрея.
        - Подождите, - выдохнул он и схватил Андрея за локоть. - Я хочу сказать… я всегда мечтал встретить вас и сказать… Я вам завидую!
        - Да что вы говорите?! - ахнул Андрей. - Да не может быть!
        - Да. Да! Вы… - Мужчина дышал, как после долгого бега. - Вы так свободны. Захотел одетый в воду - пошел. Захотел уничтожить Шар - пожалуйста.

«Вот чудак, - с тоской подумал Андрей. - Ему бы эту свободу».
        - Зря вы Шар со штанами в одну кучу мешаете…
        - И с моим сыном вы свободнее меня!..
        - Зато своего я уже лет сто не видел, - утешительно сообщил Андрей. Мужчина помолчал, хмурясь.
        - У меня была такая возможность! - выпалил он отчаянно. - Была! Но я не… Я когда услышал потом про вас… Господи, подумал, хоть один настоящий человек нашелся! Ведь пилоты уже стали побаиваться. А ну как встретится… подманит!.. И я боялся. Не признавался никому - а боялся. Как он исчез, подманив тех со станции, многие стали говорить - взорвать его, сжечь плазмой! Говорили, говорили… - у него запрыгали острые, крупные желваки, - говорили! А духу только у вас хватило…
        - Знаете, - ответил Андрей, - мне давно пришло в голову, что человек должен делать только то, что хочет. Если человек поступает не так, как ему хочется, а так, как хочется другим, мир становится беднее на одного человека. Но ведь чем шире спектр, тем динамичнее и перспективнее система. Выполнять свои желания - это просто наш долг. Иначе - одервенение социальной структуры, стагнация. В итоге - беззащитность.

«Разболтался, - подумал Андрей, слыша самого себя как бы со стороны. - Напляжная проповедь… Истинно, истинно говорю вам - стагнация… Тьфу!»
        - Любые желания?
        Андрей неловко усмехнулся.
        - Я понимаю, что приводит вас в ужас… Но дикие, бесчеловечные поступки совершаются, по-моему, теми, кто вообще уже не имеет желаний, только придумывает, какой бы очередной фортель выкинуть… Такие есть… - Он умолк.
        - Я вам завидую, - после долгой паузы сказал мужчина и отпустил локоть Андрея.
        - А голосовали вы за или против? - спросил Андрей просто из интереса, но мужчина решил, что это упрек, и отвел глаза.
        - Если бы я голосовал за ваше оправдание, товарищи не поняли бы меня, - произнес он изменившимся голосом.
        - Ясно.
        - Негодование тогда было очень велико.
        - Я помню.
        - Поймите меня правильно. Я как раз получил новое назначение. Прекрасный новенький пассажирский лайнер. Тот экипаж не сталкивался с Шаром. Никто не мог так бояться и ненавидеть Шар, как вы или я!
        Андрей честно попытался вспомнить, боялся ли он Шара. Да нет, мысль о том, что Шар может подманить его прямо из кабины планетолета, даже в голову ему не приходила.
        - Я впервые получил место третьего пилота. И Клара мною гордилась! Что же мне - против всех?
        Андрей спокойно кивнул:
        - Конечно… я понимаю. Человека уничтожить легче, чем Шар…
        Мужчина вздрогнул.
        - Вы не поняли, - проговорил он со всепрощающей укоризной. - Вы все-таки не поняли. А я так переживал за вас.
        - Ах, простите, - сказал Андрей.

2
        Первая партия благополучно вернулась на корабль, но судьба второй, более многочисленной и оснащенной, оказалась непостижимо трагической. Она проработала в Шаре более восьми часов, затем программа была исчерпана, и Спрогэ, державший с исследователями постоянную связь, скомандовал возвращение. Получение приказа было подтверждено, и связь прервалась. Через четверть часа, прошедшую в беспрерывных попытках связаться с умолкнувшей группой, Спрогэ отправил на выручку еще трех человек. (Поговаривали, что именно из-за этих троих Спрогэ впоследствии застрелился.) Спасатели с порога Шара сообщили, что трава не смята. Спрогэ приказал им войти в Шар и попытаться найти хоть какой-нибудь след - правда, удаляясь от входа не более чем на сто метров, и, если беглые поиски окажутся безрезультатными, немедленно возвращаться. Связь с тройкой прервалась через двенадцать минут. Буквально сразу после этого Спрогэ вызвали со спешащего к месту встречи грузовика - он должен был, как планировалось, отбуксировать Шар ближе к Земле - и сообщили, что их радар зафиксировал впереди, несколько в стороне от курса, металлическую
цель, которую сразу смогли дешифровать. Это был медленно летящий скафандр, автоответчик которого давал позывные корабля Спрогэ. Сообщению невозможно было поверить - все скафандры были налицо, за исключением тех, в которых ушли в Шар исследователи. Через полчаса, однако, грузовик сообщил, что взял скафандр на борт. Внутри был обнаружен труп человека. Причину смерти, как сообщили с грузовика, выяснить пока не удается (не удалось и впоследствии). Изображение передали на корабль Спрогэ - это был химик, из второй партии. Его обнаружили через сорок минут после прекращения связи в тридцати шести миллионах километров от Шара.
        Оставив возле Шара три кибербакена, Спрогэ пошел навстречу грузовику, с помощью своей мощной аппаратуры просматривая пространство, мысль его была ясна - если один исчезнувший член экспедиции оказался далеко в открытом космосе, там же могут оказаться и другие, которых, возможно, еще удастся спасти, - надежда явно иллюзорная, но разве можно было отказаться даже от такой надежды. Спрогэ встретил грузовик, никого не найдя, а еще через два часа все бакены одновременно сообщили, что перестали фиксировать объект слежения.
        Он заулыбался издалека.
        Одиноко и строго сидела Сима за столиком у бушприта «Эспаньолы», в глухом, до пят, со стоячим воротником платье из тяжелой, сумеречной парчи. Лицо да кисти рук с двумя массивными перстнями на длинных тонких пальцах - вот все, что она открыла светлому воздуху, настоянному на кипарисах и олеандрах.
        Они познакомились год назад, и Сима сразу потянулась к Андрею. Ей было очень плохо в ту пору - она никогда не рассказывала почему, - и он поддерживал ее, как умел, и постепенно полюбил ее, насколько может вообще полюбить уставший от самого себя человек; стал нуждаться в ней. Иначе ему совсем не для кого было бы жить, а только для себя он не умел.
        - Это тебе, - сказал он, лихо падая на одно колено и протягивая букет.
        - Спасибо, - рассеяно ответила она, подержала цветы на весу, как бы не зная, что с ними делать, а потом положила на стол. Андрей встал. Ему вдруг стало жалко цветов, которые он напрасно убил. От его колена на полу осталось круглое влажное пятнышко.
        - Ты почему мокрый? - спросила Сима и сделала маленький глоток из бокала.
        - Купался, - ответил Андрей, засмеявшись. - Такой сейчас смешнущий случай вышел…
        - Принеси мне соломинку.
        Он с удовольствием принес желто-крапчатую, какие ей нравились больше всего.
        - Представь себе, - проговорил он, садясь, - пятый день звоню Соцеро и никак не могу дозвониться.
        - Что он тебе вдруг понадобился? - удерживая соломинку в углу губ, спросила Сима.
        - Он мне всегда нужен… как и ты.
        Она усмехнулась чуть презрительно, потом выронила соломинку изо рта в бокал и, не поворачиваясь к Андрею, нехотя произнесла:
        - Неделю назад мне Ванда рассказывала, что большую группу опытных пилотов завербовал меркурианский филиал Спецработ. По-моему, она упоминала фамилию Соцеро.
        Андрей удивленно склонил голову набок:
        - Вот как? А цель?
        Сима пожала плечами. Видно было, что мысли ее где-то очень далеко и она с трудом поддерживает разговор.
        - Что ж он мне не позвонил…
        - А зачем ему, собственно, перед тобой отчитываться?
        - Ну, как… Друзья же. Знаешь какие! Знаешь, как мы в войну играли?
        Да, это было великолепно! Впятнадцатером все лето в замшелых лесах Западной Белоруссии прорывать окружения, спланированные учителями с великим хитроумием, чувствовать надежную сталь оружия, верить в себя и в тех кто рядом, вдыхать пороховой дым. А на привале вдруг впервые в жизни задуматься и понять, каково это было на самом деле…
        - И что чудесно, - мечтательно сказал Андрей и даже глаза прикрыл. - Всемогущество какое-то правда, Единство. Как мы взорвали мост! Ох, Сима, как мы взорвали тот мост! Это же сказка была, поэма!.. - Он вздохнул. - А Ванда, случайно, не обмолвилась, в чем там дело?
        Сима, чуть скривившись, качнула головой отрицательно. Потом произнесла:
        - Ты же знаешь Ванду. Кто-то при ней сказал потрясающую фразу: «Не исключено, что благодаря нелепой случайности вскоре мы раскроем тайну подпространства, но цена за это может оказаться чрезмерно высокой». Эту фразу она повторяет без конца и делает вот такие глаза.

«При решении любой из крупных проблем цена может оказаться чрезмерно высокой, - подумал Андрей. - За атомную энергию пришлось платить атомным кризисом, и больше полувека человечество висело на волоске. За создание индустрии начального типа пришлось платить кризисом экологии, который едва не сгноил к черту все живое. Нет, похоже, тут есть какая-то система. Каждый крупный рывок, сама природа которого должна изменить жизнь и направление развития, по инерции - сиречь по близорукости людской - совершается в прежнем, с момента рывка уже фатальном направлении. И лишь в последний момент, сплотившись на платформе всеобщего ужаса, с потерями, с жертвами, удается вырулить на спасительный поворот, мимо которого пролетели в ветерком, с посвистом много лет, а то и десятилетий, назад…»
        Трое парней за соседним столиком, горячась и ожесточаясь, повысили голоса. «Бун дошел на своей яхте до Луны за три двенадцать!» - «Что ты несешь, козел! Бун дошел за три семь, потому что Миядзава дошел за три девять и взял только серебро!»
        - Послушай, Андрей, - задумчиво произнесла Сима и повернулась наконец к нему. От соломинки на ее губе осталась маленькая алая капля. - Я тебе нужна?
        - Да, - ответил он удивленно.
        Она покачала головой.
        - Тебе никто не нужен. - В ее голосе были слезы и торжество. - Ты одного себя любишь, настолько, что стараешься всем быть нужным. Все равно кому. Быть нужным женщине - в общем, самый простой способ быть кому-то нужным… особенно если женщина так нуждается в опоре, как я. Со мной ты был лишь потому, что был нужен мне, я-то тебе вот ни насколечко не дорога!
        Она умолкла, глядя на него непримиримо и выжидательно. Он молчал.
        - Разве я не права?
        - Права, - ласково произнес он. - Как ребенок. Для ребенка ведь любая ситуация решается однозначно.
        - Какой ты специалист по детям!
        Когда ей хотелось, она била беспощадно, не задумываясь. Андрей погладил ее холодные пальцы, полуприкрытые длинным жестким рукавом. Ему всегда казалось, что человек, сделавший другому больно, сам мучается и жаждет прощения и тепла.
        Она отняла руку и сухим тоном судьи спросила:
        - Когда ты последний раз виделся с сыном?
        - Давно, - ответил он негромко. - Зачем тебе?.. После всего, что случилось, я…
        - Знаешь, - перебила она, - я не касаюсь этих твоих космических дел. Меня твой Шар мало трогал, даже когда он был, и уж совершенно перестал волновать с тех пор, как ты спалил его, - хотя я бы, конечно, такой глупости не сделала, да и любой здравомыслящий человек… Геростратов комплекс неудачника, так я сразу решила, еще не зная тебя. А узнала - подивилась. Ты же был приличный пилот! И только недавно поняла - ты просто любишь ломать то, что дорого другим. Тебя это возвышает в собственных глазах… Но не сваливай на Шар свою несостоятельность в семье. Надо честно сказать: да, мне захотелось сломать и тут! Честно, понимаешь?
        - Ох, Сима, Сима, - выговори он. - Ну хорошо. Вот представь: твой сын говорит тебе…
        - У меня нет детей, - резко сказала она. - Ты намеренно стараешься ударить побольнее?
        Он только стиснул зубы.
        - У меня слишком много важной работы, товарищи не поймут меня, если я их оставлю! Тем более что на помощь мужчин, как видно по тебе, рассчитывать не приходится!

«Генных инженеров действительно зверски не хватает, - поспешно подумал Андрей ей в оправдание. - Но где я слышал про непонимающих товарищей, совсем недавно…»
        - Ладно, - примирительно сказал он. - Пойдем лучше купаться.
        - Нет уж, договаривай!
        - Да не стоит. Пустяки все. Прости.
        - Ты просто смешон! - Она резко поставила на столик свой опустевший бокал. - Посмотри! Ведь за что бы ты ни взялся, все ты делаешь не так, все - вкривь и вкось! И хоть был бы просто подлец, это бы еще полбеды! Нет, эта вечная поза! Я ведь думала, ты необыкновенный… добрый… все знаешь и все можешь. - Она замотала головой внутри своего громадного воротника. - А ты просто болтун.
        - Ты сегодня так говоришь, будто меня ненавидишь.
        - Да. Я ненавижу тебя. Слова, слова… Живешь в своем выдуманном мире!
        - Каждый живет в своем мире, - мягко ответил он. - И каждый такой мир в той или иной степени выдуман.
        - Ну уж нет! Я никого не мучила, никогда!
        Он только усмехнулся.
        - Ты очень плохой человек, Андрей. Ты разрушитель. Ты и меня искалечил. Но не сломал. Не обольщайся - не сломал!
        Она резко встала. С хрустом распрямилась парча.
        - Не провожай. Мне больнее, чем тебе. Мне гораздо больнее.
        Рывком повернувшись, она пошла прочь.
        - Цветы! - глупо крикнул он. Но она даже не сбилась с шага.
        Парни с соседнего столика, скалясь, смотрели на Андрея.
        Сидевший поодаль от «Эспаньолы» мужчина, расцветая в улыбке, поднялся Симе навстречу. Она взяла его под руку, мельком оглянулась, как бы оправляя воротник - видит ли Андрей, - удостоверилась, поцеловала спутника в щеку, и они двинулись по набережной. Андрею показалось, что это музыкант, недавно просивший у него фон. Но он не успел разглядеть. «Бедный мужик, сколько времени ждал, - подумал он. - Интересно, за кого она меня ему выдала? Товарищ по работе… У нас очень важная работа, у нас очень много важной работы. Срочный разговор на четверть часа. Ты не обидишься, милый, если я попрошу подождать вот здесь? Бедняга. Ищет, ищет того, кто за нее бы прожил ее жизнь, а она лишь при сем бы присутствовала в качестве томного, манерного, бесконечно хрупкого украшения… претендуя на воплощение бездеятельной горней справедливости, но на деле, по слабости своей, лишь сварливо беспощадная. Как тут поможешь? Это в детстве складывается. Неуверенность, страхи, запреты…» Он вспомнил Вадика, глухо и тщетно гугукающего под полотенцем.
        Тоска была хоть вой. И еще - неловкое, стыдное какое-то сочувствие и досада, словно Дездемона на сцене вдруг споткнулась, выматерилась хриплым басом и закурила.

«Странно все устроено, - подумал Андрей совсем уже отстраненно. - Обычную измену или подлость простят, может, не заметят даже. Но доброты и любви, проявленных не так, как хотелось бы ожидающим их, не прощает никто и никогда. В них видят наихудшую подлость, наистрашнейшую измену. Потому что знают: если лучшее уже отдано им и отдано, пользуясь выражением Симы, «не так» - больше не на что надеяться. И надо уходить».

3
        Второй раз на Шар наткнулись спустя восемь лет, совсем в другом месте. Патрульный катер сообщил на Землю о встрече и на большом удалении остался ждать. Через неделю прибыла подготовленная в кратчайший срок мощная экспедиция.
        Кибернетики открыли люк и ввели в камеру набитый аппаратурой кибер. Однако дальнейший путь оказался блокированным. Все попытки кибера пробраться за второй люк, длившиеся несколько дней, оказались тщетными. Заседания ученого совета шли почти беспрерывно, к ним подключались те или иные специалисты с Земли, прибыл даже грузовик со специальной режущей установкой - все впустую. Наконец третий пилот, Трамбле, предположил, что требуется человеческое присутствие. С научной точки зрения эта гипотеза была абсолютной чепухой, и так чепухой и осталась бы, если бы Трамбле, после двухдневных мучений, не вышел из корабля якобы для профилактического осмотра наружных маршевых конструкций. Лишь будучи у Шара, он связался с рубкой; задержать его не смогли. Люк открылся от первого же прикосновения человеческой руки, и Трамбле сразу вернулся. Медленно продвигаясь, кибер транслировал изображение спирального коридора, в котором царили космический холод и вакуум. Кто-то предположил, что им встретился совсем не тот Шар, который встретился Спрогэ, - но это был явный абсурд, на микроскопическом слое пыли, скопившейся на
Шара (по его толщине определили приблизительный возраст Шара в полтора миллиона лет), еще в первые часы экспедиция обнаружила следы, оставленные людьми Спрогэ. Прошло восемь часов, узкий металлический коридор казался бесконечным. Затем связь с кибером прервалась. Немедленно был послан второй, его сопровождал навигатор Марат Блейхман, который должен был открыть люки. Внешний люк закрылся, и по напряженным нервам столпившихся в рубке людей хлеснул крик: «Там Земля, я вижу! Только человеку дано видеть живое!» Затем связь прервалась. Послали человека с приказом открыть внешний - только внешний! - люк. В камере находился лишь кибер. Открывать внутренний люк не стали. Неделя прошла в бесплодных попытках что-то сделать. За полсуток до окончания срока автономности Марата сам командир, не сказав никому ни слова, улетел к Шару. Он открыл внутренний люк и действительно увидел высокую нетронутую траву и голубое небо. В течение получаса, не переступая границ камеры, командир вызывал навигатора по радио, а затем ввел кибер в Шар - ломая траву, тот двинулся вперед. Командир вернулся на корабль. Более суток кибер
передавал в рубку изображение коридора, проделал почти тринадцать километров по узкому, извилистому каналу, затем связь с ним прервалась. Запас киберов иссяк; оставив на разном расстоянии от Шара восемь бакенов, экспедиция в тот же день ушла к Земле. Через сорок две минуты после старта все бакены сообщили об исчезновении объекта слежения.
        Он вздрогнул.
        - Вы ли это, Андрей? - раздался сзади певучий женский голос.
        Нет, конечно, это не Сима возвратилась. Перед ним стояла женщина ослепительной красоты, в неосязаемо тонком балахоне до пят. Балахон слегка колебался, повторяя колебания бриза, на миг прорисовывая и тут же скрадывая гибкие очертания безупречного смуглого тела. Рядом с женщиной высился не менее яркий мужчина в короткой, перекинутой через плечо пантерьей шкуре; длинные синие волосы его, были завиты. Андрей узнал женщину, их знакомил зимой Гарднер - один из всем недовольных, которые с некоторых пор крутились вокруг Андрея, ошибочно принимая его за своего.
        - Добрый вечер, Гульчехра, рад видеть вас.
        - Мы не помешаем? - спросила женщина, изящным движением отбрасывая прядь волос на плечо.
        - Нет, что вы.
        - Андрей, познакомьтесь, это Веспасиан, - пропела Гульчехра. - Сиан, это Андрей. Это он сбросил Шар на Солнце.
        Она произнесла это, словно предлагая урода в банке. «Это у него две головы».
        - Ах, я слышал об этом, - молвил Веспасиан.
        Гульчехра серебристо рассмеялась.
        - Веспасиан совершенно особый человек, - с гордостью произнесла она. - Он пребывает в своем, и только своем мире.
        - Это удобно, - светски сказал Андрей. «Слышала бы Сима», - подумал он.
        - Да. Мой мир прекрасен, - сказал Веспасиан. - Я придумываю его сам и объективирую ежесекундно. Гуль…
        Гульчехра с готовностью удалилась к стойке, в то время как Веспасиан утвердился в кресле, в котором недавно сидела Сима, и уставился на Андрея своими громадными коричневыми глазами. Очевидно, это был его, так сказать, пронизывающий взгляд. Андрею стало смешно, но он сдержался.
        - Ты был ее мужем? - бабахнул вдруг Веспасиан.
        - Я? - опешил Андрей. - Да нет… где уж…
        - Не надо лжи, не надо! Я чувствую тебя - ты прост и незамысловат, ты усреднен. Сам ты никогда не смог бы. Это Гуль, она шакти. Рядом с нею мужчина не может не стать гением. Шар! Ход гениальный! Так плюнуть в хари всем этим!.. - Породистые темные губы его дрогнули от презрения, он сделал широкий жест рукой. Из-под шкуры мелькнула жуткая звериная подмышка. - Великолепно! Гениально, я так сказал! Прекратить всю их суету, все их потуги разом! Саморазвертывание, самореализация такого масштаба, такой хлесткости в нашем мире пошлых, сусальных добродетелей - это подвиг! Перфектная деструкция стереотипа! Я никогда не поверю, что ты обошелся без соприкосновения с высшими силами.
        - С чем, с чем?
        - Там, - он воздел руки к небесам, - на перекрестках астральных путей, соединяющих поля восходящих и нисходящих инкарнаций…
        Подошла Гульчехра, осторожно неся золоченый подносик с тремя бокалами. Непроизвольно Андрей вскочил помочь - от неожиданности женщина шарахнулась и едва не уронила поднос прямо на Андрея.
        - Простите, - сказала она, обретая равновесие, - я такая неловкая… Ну, о чем вы здесь? - Она уселась и немедленно вцепилась в свой бокал.
        - О тебе, солнце мое, - сказал Веспасиан.
        - Гульчехра, - проговорил Андрей нерешительно, - я задам вам вопрос, который, быть может, не вполне сейчас уместен…
        - Да-а? - заинтересованно пропела Гульчехра, наклоняясь к Андрею всем телом.
        - Когда вы виделись с Гарднером в последний раз? Я к тому всего лишь, простите, что брат его работает, если мне память не изменяет, в Хьюстоновском управлении грузоперевозок. Может, вы помните, случайно… не упоминал ли он о новом строительстве на Меркурии?
        При имени Гарднера женщина с отработанной загадочностью заулыбалась было а-ля Мона Лиза, но конец ее явно разочаровал. С соломинкой в зубах и бокалом в руке она откинулась на кресле - груди ее упруго вздрогнули.
        - Оставь это! - гневно вскричал вдруг Веспасиан и так стукнул кулаком по столу, что с маков посыпались лепестки. - Я так сказал!
        Гульчехра и Андрей с почти одинаковым испугом повернулись к нему.
        - Рядом с тобой, - он ткнул в лицо Андрею длинным пальцем, - прекраснейшая из женщин мира! А ты говоришь о какой-то возне! Трус! Ты ищешь забвения в мелочной суете вещей, боясь освобождения духа из контраверзов ложно и гипертрофированно усвоенных социальных облигаций! Ты никогда не достигнешь просветления и вечно будешь задавлен рефлексией, как и пристало ничтожеству!
        - Успокойся, милый, пожалуйста, - испуганно залепетала восхищенная Гульчехра. - На каком накале ты живешь, ты совсем не щадишь себя…
        - Да, - с грустью произнес Веспасиан и обмяк в кресле. - Идти ввысь нелегко… Но я иду! - Он опять устремил взгляд на Андрея. - На пляже. В горах. Дома. Даже когда ем. Даже когда сплю. Самосовершенствование не может быть дискретным. Хвала Вседержителю, странствующим святым теперь не нужно просить подаяние, чтобы не умереть с голоду. - Он небрежно вышвырнул соломинку из бокала прямо на пол, крупными глотками допил коктейль и встал. - Гуль, нам пора.
        Царственно повернувшись к Андрею спиной, он взял за руку послушно вскочившую Гульчехру и удалился, сообщив во всеуслышание: «Странные у тебя знакомые. Он мне испортил настроение!»
        Андрей резким движением выплеснул свой нетронутый коктейль. Его тошнило. «А ведь я чуть ли не теми же словами объяснял Вадькиному отцу про желания… Или нет? Слова, что вы с нами делаете. - Неожиданно для себя он рассмеялся. - Я же их спас! Спас!!»
        Всех, кто по собственному почину, или выполняя приказ, раньше или позже опять полез бы в этот проклятый Шар! Неужели мы сами не додумаемся до подпространства и до всего на свете, без этого зверства, когда один посылает на смерть, а потом стреляется, а другой идет на смерть и пропадает без следа!
        А они сочли себя униженными, потому что я поставил на одну доску и тех, кто стремился бы вперед, и тех, кто отполз бы назад…
        Да, я знал: и настаивающие на консервации, и рвущиеся в Шар равно расписываются в бессилии понять, достигнуть, подняться на новый уровень осмысления мира. Но разве бессилие будет длиться вечно? Нет, нет, не вечность меня интересовала, а те несколько десятков - или даже просто несколько человек, которых Шар сожрет, прежде чем мы сами, без его помощи, не поймем загадку, не придем к нему во всеоружии…
        Наверное, существует принцип - нет ничего, что подлежало бы насильственному уничтожению.
        Но с молоком матери впитанное стремление оберегать и радовать диктовало другое. Люди не должны погибать! Люди не должны страдать! То, что опасно, должно уничтожаться! В глубине души Андрей до сих пор был уверен в этом. И это оказывалось страшнее всего - потому что теперь он не мог доверять никому, даже глубине собственной души.

4
        Шар стал легендой; старые капитаны рассказывали о нем жуткие сказки. Смертельная опасность исследований придавала Шару особое очарование - вероятно, сродни тому, которым обладали прежде таинственные кладбища и заколдованные замки, - что же касается спящих красавиц, их с лихвой заменяла перспектива овладеть подпростанством, которым, очевидно, пользовался Шар.
        К тому времени, как на него набрела яхта с молодоженами, на счету его было уже два десятка загадочных смертей. Парочка в панике вызвала патруль, а сама, едва дождавшись его, прервала путешествие. По слухам, с тех пор оба зареклись покидать Землю. Диспетчерская едва сумела убедить их не улетать до патруля - дело в том, что одно из бесчисленных поверий, нагромоздившихся к тому времени вокруг Шара, гласило: он не ускользает в подпространство, покуда рядом находится и наблюдает его человек; диспетчер же, отлетавший возраст профессиональный космонавт, безоговорочно верил профессиональным суевериям. Патруль занял позицию слежения, а Совет Космологии и Космогации тем временем уже собрался на заседание, которое с короткими перерывами длилось несколько суток. Решено было исследований не предпринимать, но держать Шар под непрерывным наблюдением. Действительно, более полутора лет рядом с Шаром находилась станция, на которой, сменяясь каждые две недели, дежурили наблюдатели. Научные результаты этого дежурства оказались практически нулевыми, и существование станции было бы бессмысленным, если бы, во-первых, не
подтверждение дикого поверья - Шар не исчезал. А во-вторых, что совсем не имелось в виду при создании станции, наблюдатели предотвратили семь самочинных попыток проникнуть в Шар.
        Однажды смена не вышла в положенное время на связь. Патруль, посланный немедленно, нашел станцию пустой, а Шара уже и в помине не было. Инцидент был расценен как повышение агрессивности Шара: прежде он только ждал добычи, теперь стал подманивать ее - на пульте рубки станции был найден кристаллофон, и десятки ученых самых разных специализаций часами вслушивались потом в заикающийся от волнения голос: «Он сам позвал, и мы пошли. Как мы могли не пойти, раз он сам?! Меня он отпустил, но Чэн и Джошуа остались, они меня ждут. Ваш проклятый патруль уже рядом, он все испортит! Но мы вернемся, я знаю, он сказал, мы уцелеем, мы вернемся!» Они не вернулись.
        Грузовой планетолет Андрея, везший на Меркурий тяжелое оборудование, встретил Шар между орбитами Меркурия и Венеры три года назад. Оставив груз болтаться в пространстве, Андрей взял Шар в гравизахваты и, не сообщая на Землю, на большом ускорении поволок к Солнцу. Едва не возник бунт. Но Андрей подавил его в зародыше, просто заперев людей в каютах, хотя решиться на это было едва ли не тяжелее, чем на само уничтожение Шара. Он продолжал разгонять Шар далеко за орбитой Меркурия и лишь вблизи короны выпустил его. Перегрузка при торможении и повороте была почти предельной, но Андрей в течение нескольких часов не отрывался от телескопа, чтобы Шар не ушел, - врачи поражались потом, как он не потерял сознания. Уже далеко в глубине верхней фотосферы Шар начал разрушаться. Отчетливо было видно - эти кадры потом смотрела не раз вся Земля, - как он, прокалывая бушующие слои твердого пламени, медленно начал оплывать, а потом вдруг упруго распался на вереницу ослепительных громадных капель, которые со страшной, все увеличивающейся быстротой, соскальзывали в огненную глубину.
        Он очнулся.
        Совсем стемнело, над сонной громадой моря вспорхнули первые звезды. «Искупаться, что ли», - вяло подумал Андрей и тут же вспомнил, как они с Лолой, совсем молодые, купались в ночном море, как теплая вода баюкала их, мягко разъединяя и вновь поднося друг к другу, как сумеречно вскипало в них желание от прикосновений… Сейчас он ничего не почувствовал - как будто кино вспомнил.
        Он достал фон, машинально подбросил его на ладони, а потом набрал номер справочной и запросил данные на Соцеро.
        - Место пребывания - Меркурий, станция слежения, - ответил автомат после очень долгого молчания. - Должность - пилот-оператор. Беседа в настоящее время невозможна, поскольку доступ персонала станции к меркурианским переговорным пунктам в силу специфики осуществляемых работ затруднен.
        - Что это за работы?
        - Информация отсутствует. Станция находится в процессе ввода в строй, информация пока не полная. Приносим свои извинения.

«Ну вот, - подумал Андрей. - Что за станция объявилась? Из-за станции закрывать планету?» Его вдруг зазнобило, почему-то стало тревожно. Он несколько раз подбросил фон на ладони, а потом позвонил приятелю из Бюро Спецработ.
        - А, привет, - обрадованно сказал Семен, растолстевший еще больше с момента их последней встречи. Он совсем стал похож на Винни-Пуха. - Ты как снег на голову. Я, знаешь, думал, тебя и не Земле-то давно нету…
        - Я по делу. Что вы там строите на Меркурии?
        Семен заморгал.
        - Может, нужны пилоты-одиночки?
        - А ты что… - осторожно спросил Семен. - так все и бездельничаешь?
        - Ну, нет, конечно. Мы работать приучены. Всю весну вот у вулканологов отбарабанил. Побираюсь, где придется… Но это ж - летать, Семен.
        - Побираюсь… Экий ты, знаешь, ядовитый, Андрюха. Ты ж добряк был!
        - Добряк с печки бряк, - буркнул Андрей.
        Семен тяжело вздохнул.
        - С Лолой так и не видишься?
        - Так и не вижусь.
        - И с парнем?
        - И с парнем. Есть там мне работа?
        Семен шевельнул губами, будто собираясь что-то спросить еще, но смолчал; через мгновение открыл было рот и опять закрыл.
        - Слушай, черт возьми, - проговорил Андрей. - Я же люблю его. Не годится человечку… Однажды он подошел ко мне и спросил: папа, почему тебя никто не любит? К пяти ему шло… Я так и сел. Как же, говорю, а мама, а дядя Соцеро. А он говорит: ты, когда уходишь, мама, если думает, что я не вижу, плачет и спрашивает: за что мне такое наказание. - Он помедлил. Больно было складывать эти мысли в слова. - Я ведь до сих пор не знаю, может, я и впрямь сделал это неправильно. Значит, не имею права сказать ему: они не поняли, а ведь я у тебя самый лучший. Но, с другой стороны, не годится человечку с малых лет знать, как жестоко иногда наказывают тех, кто совершает поступки. - Он запнулся, словно закончил фразу, но потом все же добавил: - Необычные. - Опять запнулся. - Знать, что такое остракизм. Рабом вырастет, сможет лишь повторять за другими, а сам - ни-ни… И хватит, говори дело!
        - Нахватался слов умных, - проворчал Семен. - Остракизм, остракизм… Лола твоя до сих пор эдак небрежно, знаешь, осведомляется, как ты… здоров ли… модны ли рубахи, которые тебе подружки твои подбирают…
        - Подружки? - сквозь внезапно вспухший ком в горле спросил Андрей, а потом надтреснуто рассмеялся.
        - Га-га-га! - передразнил его Семен. - Враг ты себе, чудила. Ты бы с парнем поцацкался хоть пару дней… по грибы сходил бы, или что… Знаешь, как с ними здорово? Сразу бы сообразил, что настоящее, а что - так… из пальца высосано…
        Андрей молча смотрел ему в глаза. Семен опять тяжко вздохнул.
        - Нет там для тебя работы, - почти мстительно сказал он. - Черт его знает, что за станция, я сам толком не знаю. Она не по моему отделу шла. Астрономы что-то вынюхали на Солнце и взбесились. Из-за станции этой, знаешь, два объекта законсервировано, а еще у семи отложено начало работ на неопределенный срок.
        - Ого! Но туризм-то с чего закрыли?
        - Какой туризм?
        - На Меркурий.
        - Откуда я знаю? - Семен развел руками. - Впервые слышу, туризм… У меня, знаешь, своей работы навалом! Да и дочурки в основном на мне… Если я еще туризмом начну… Станция и станция! Не поставили меня в известность, не сочли нужным - и спасибо от всей моей души! Если я еще туризмом и станциями начну заниматься, кто тогда мою работу сделает?
        Надо делать свое дело! Как можно лучше! Между прочим, сам-то ты, знаешь, на этом и сгорел! А теперь мне советуешь!
        - Да угомонись! - опять засмеялся Андрей. - Я слова не сказал!
        - Я вижу, куда ты гнешь. Полез не в свое дело - вот как твой подвиг называется. Я даже голову не хочу, знаешь, себе ломать - стоило Шар жечь или нет. Но наказали тебя… я, знаешь, давно собирался тебе сказать по-дружески… наказали тебя справедливо. Потому что взялся не за свое дело. И, разумеется, дров наломал. А как иначе? Для каждого дела есть специалисты. И не смей, знаешь, меня обвинять, что я про туризм твой слыхом не слыхал!

«Твой Шар», - вспомнил Андрей Симу. Теперь и туризм уже «мой».
        - Ладно, - сказал он. - Счастливо оставаться, прости, что вторгся.
        - Погоди, - запнувшись, пробормотал Семен. - Ты бы, знаешь, зашел как-нибудь?..
        - Да что я тебя отрывать буду…
        - Оторви ты меня, пожалуйста, - вдруг тихо попросил Семен. - Знаешь, как все… Изо дня в день, изо дня в день одно. И так ведь до конца. Оторви, а?
        - Хорошо. - Андрей улыбнулся, и Семен нерешительно улыбнулся в ответ. - Обязательно.
        Андрей бросил погасший фон на столик. Непонятный ужас все усиливался. И вот все тревожные намеки собрались воедино, и догадка режуще, жгуче хлестнула Андрея.
        Солнце!!!
        Да нет, не может быть, что за бред! Разве мог Шар… Я же видел сам, как он расплавился!
        Что я знаю? А если при разрушении оболочки раскрылся подпространственный канал? И теперь отсасывает плазму неведомо куда?!
        Полный бред… Почему я не подумал об этом тогда? Ведь даже в голову не пришло!
        Не может быть, слышите? Быть не может!!
        Он позвонил в ближайшую гелиообсерваторию. Директор был в командировке на неопределенный срок. Где? На Меркурии. Он позвонил в Космологический отдел Европейского Космоцентра. Там ничего тревожного не знали. Он позвонил на Гиндукушскую Обсерваторию. Трое ведущих ученых, занятых исследованиями Солнца, в командировке на неопределенный срок. Где? На Меркурии.
        Он позвонил в космопорт.
        И через пять минут убедился, что ему ни под каким видом не попасть на Меркурий. Почти бегом он вырвался на набережную.
        Где-то там… в ста пятидесяти миллионах километров отсюда… в непостижимой, сверкающей глубине… Что там? Что?!
        Вот они, неконтролируемые последствия! Лысая голова в маске… Цена может оказаться слишком высокой…
        С таким трудом подавили планетарный кризис экологии - так теперь без Солнца останемся по моей милости? Андрей даже застонал.
        Вот почему мне не дает покоя сгоревший Шар! Он - такая же часть природы, как человек, как планета, и только наша вина, что мы сдуру подвернулись под его «не так».

«Не так» еще не зло. Зло возникает, когда встретившийся с «не так» человек не понимает его, называет злом, не в силах запихнуть в привычные рамки, и оттого духовно уже мертвый и бесплодный набрасывается на свое «не так», словно мельница на Дон Кихота. А ведь только «не так», при всей болезненности встреч с ними, при всей угрозе уничтожения, которую они несут, дают возможность мыслить. Встреча с «не так» - это и кризис, и проба сил, и выходов только два - гибели или подъем на новую ступень.
        И тогда он заказал одноместную скоростную яхту.

«Будь все проклято, но ясности я добьюсь, - думал он, краем уха слушая ответ автомата. - Поднимусь над эклиптикой, а потом сверху разгонюсь, как в мишень, - черта с два меня успеют перехватить. Или я зря в тех местах столько лет корабли гонял? Или зря мне терять нечего?» Его охватило дикое возбуждение. Он заказал гравилет до космопорта, выключи фон и, бросив его в траву, каблуком втоптал поглубже, а потом пошел купаться.
        Он невесомо, беззвучно скользил в прохладной жемчужной дымке - не понять было, где кончается море и начинается небо, все светилось равномерным серебряным сиянием, и только висящая над морем луна горела, почти слепя.
        Он хохотал, пеня воду растопыренными ладонями. Он вспоминал Лолу, и от принятого решения воспоминания вновь стали свежи и болезненны, будто в разлуке, а не в одиночестве, будто ничего не кончилось, а только прервалось. Что-то плеснуло поодаль - Андрей весело закричал на полморя: «Водяной мохнатка, не хватай за пятки, меня дома ждут малые ребятки!..»
        Его ждали на пляже.
        - Привет, - сказал Андрей. - Ты что тут делаешь, Вадик?
        - Смотрю, когда ты вылезешь, - сказал сидящий возле его одежды мальчик. - Я видел, как ты залезал. Мама разрешила тебе со мной играть.
        - Ох, Вадик, прости. - Андрей поспешно натягивал брюки, прикидывая про себя, как давно гравилет уже стоит на стоянке. - Мне сегодня больше некогда играть. Очень важное дело, я сейчас улетаю.
        - Давай играть! - потребовал мальчик.
        - Вадим, дорогой, правда не могу, - виновато сказал Андрей, застегивая рубашку. - Через три часа меня будет ждать яхта на космодроме, какая уж тут игра. Сам посуди.
        - Ты плохой! - крикнул мальчик и довольно ощутимо ударил Андрея кулаком по ноге. Его интонация удивительно была похожа на интонацию Веспасиана: «Он мне испортил настроение». - Стой здесь, я маму приведу. Она тебе скажет!
        Андрей молча покачал головой и двинулся к набережной. Вадим ожесточенно замолотил его по ногам обоими кулачками.
        - Дядька-долдон! - закричал он. На них смотрели, делали Андрею неодобрительные мины. - Долдон-блинон! Ты врешь! У тебя нет дел! Папа сказал, тебя в космос не пускают! Играй со мной! Играй со мной!

5
        Вначале Андрей не был наказан, но никто не захотел летать под его командованием, экипажи один за другим выносили ему вотумы недоверия. Это его не удивляло, он зна