Библиотека / Любовные Романы / СТУФ / Сименон Жорж : " Три Комнаты На Манхаттане " - читать онлайн

Сохранить .
Три комнаты на Манхаттане Жорж Сименон
        Известный французский киноактер, пережив личную драму, уезжает в Америку и в ожидании ангажемента живет в съемной квартире на Манхаттане. Здесь он знакомится с молодой женщиной, у которой есть собственное сложное прошлое…
        «Ну почему она не приходит к нему на помощь? Неужели не понимает, что самая пора ей сделать первый шаг? А вдруг она и впрямь все свела к идиотской сентиментальности и считает, что это всего лишь заурядная драма мужа, которому наставили рога?»
        Жорж Сименон
        ТРИ КОМНАТЫ НА МАНХАТТАНЕ
        Роман
        Все персонажи, равно как и события, описанные в этом произведении, вымышленные, и всякое сходство с ныне живущими или уже покойными людьми является случайным.
        Глава I
        Измучившись, он вскочил в три ночи, оделся и чуть было не вышел без галстука, в домашних туфлях, подняв воротник пальто, наподобие тех, кто вечерами и утром спозаранку выгуливает собак. Во дворе дома, который за два месяца он так и не приучился воспринимать как настоящий свой дом, машинально подняв голову, он обнаружил, что забыл погасить свет, но у него просто не хватило решимости снова подняться.
        Что они там сейчас делают, у Д. К. К.? Уинни, пожалуй, уже блюет… Вполне возможно. Сначала она глухо постанывает, потом стоны становятся все громче и громче, а завершается это бесконечной истерикой со всхлипываниями и рыданиями.
        Под звуки собственных шагов, гулко отдававшихся на почти пустынных улицах Гринвич Вилледж, он думал об этой парочке, которая в очередной раз не дала ему спать. Он так ни разу их и не видел. И даже не знал, как расшифровываются написанные зеленым буквы Д. К. К. Просто прочел их на двери соседа.
        А проходя как-то утром по коридору мимо приоткрытой соседской двери, он обнаружил, что пол там черный, сверкающий лаковой чернотой, видимо, покрыт живописным лаком; и это еще более резало глаз оттого, что мебель была красного цвета.
        Да нет, кое-что он знал, но обрывками и не мог сложить эти обрывки воедино. Знал, что Д. К. К. художник. Знал, что Уинни живет в Бостоне.
        Meta она занимается? Почему приезжает в Нью-Йорк неизменно в пятницу вечером, а не в какой-нибудь другой день или, скажем, не на уик-энд? Существуют профессии, в которых выходной дается в какой-то определенный день. Приезжает она на такси, видимо с вокзала, около восьми вечера. Всегда в один и тот же час с разницей в несколько минут, из чего можно сделать вывод, что она с поезда.
        Сразу после приезда голос у нее высокий, - у нее два разных голоса. Слышно, как она расхаживает по квартире и что-то говорит, говорит, как и положено гостье.
        Ужинает парочка в мастерской. Всякий раз минут за пятнадцать до приезда Уинни ресторатор-итальянец приносит ужин.
        Д. К. К. почти не разговаривает, голос у него глухой. И хотя перегородки тонкие, Комбу ни разу не удалось разобрать, что он говорит, за исключением нескольких обрывков, когда тот звонит в Бостон.
        Кстати, почему он всегда звонит после полуночи, а иногда так и вообще после часа ночи?
        - Алло… Можно междугородный?
        И Комб знает, что через некоторое время Д. К. К. соединят. И если слово «Бостон» Комбу удалось как-то уловить, то название учреждения он так и не смог понять. Затем произносится имя Уинни, затем фамилия; она начинается с П, потом идут О, У, Л, а вот как кончается, он до сих пор так и не знает.
        Наконец начинается долгое воркование под сурдинку.
        И это ужасно раздражает. Хотя не так, как сама пятница. Интересно, что они едят и пьют? Выпивают они, надо думать, здорово, во всяком случае Уинни, потому что вскоре голос у нее становится ниже и с каким-то металлическим оттенком.
        Как ей удается так распалиться за такой короткий срок? Комб и представить никогда не мог такое неистовство страсти, такую несдерживаемую животность.
        А он, этот Д. К. К., неизвестно как выглядящий, сохранял спокойствие и самоконтроль, говорил неизменно ровным и как бы снисходительным голосом.
        После каждого взрыва страсти она пила, требовала выпить; нетрудно было догадаться: в мастерской полнейший кавардак, а иногда Комб слышал, как она бьет стаканы о пресловутый черный пол.
        На сей раз Комб сбежал, не дождавшись неизбежного финала, поспешных пробежек в ванную и обратно, икоты, рвоты, слез, завершавшихся бесконечными, не прекращающимися стонами и завываниями не то больного животного, не то страдающей истерией женщины.
        Но почему он продолжает думать об этом и почему ушел? Как-то утром он решил, что как-нибудь подкараулит ее на лестнице или в коридоре, когда она будет уходить. Потому что всякий раз после подобной ночи у нее хватало сил встать в семь, причем не по звонку будильника, и она не будила своего партнера - как разговоров не было слышно.
        Недолгая возня в ванной, надо полагать, поцелуй в лоб спящего мужчины, и вот она уже открывает дверь, выскальзывает на улицу и торопливо идет по ней в поисках такси, чтобы доехать до вокзала.
        Как она в этот миг выглядит? Заметны ли следы проведенной ночи на ее лице, в пониклости плеч, осипшем голосе?
        Комбу безумно хотелось увидеть эту женщину.
        Не ту, что вечером, исполненная уверенности, сошла с поезда и вошла в мастерскую, как входят в дом к хорошим друзьям. А именно утреннюю, когда она одна в сумерках выходит от мужчины, который безмятежно и эгоистически спит, а на лбу у него еще сохраняется след ее поцелуя.
        Комб вышел на какой-то малознакомый перекресток. В ночном баре запирали двери. Последние посетители толклись на тротуаре, тщетно поджидая такси. На углу двое изрядно подвыпивших мужчин никак не могли расстаться; они раз за разом пожимали руки, расходились, но тут же бросались друг к другу то ли чтобы договорить недоговоренное, то ли для очередных заверений в дружбе.
        Да и сам Комб смахивал на человека, вышедшего из бара, а не вылезшего из постели.
        Но он ни капли не выпил. Было холодно. А ночь он провел не в теплой атмосфере музыки, а в пустыне своей комнаты.
        Посреди перекрестка черная металлическая станция сабвея. Желтое такси наконец остановилось у тротуара, и с десяток человек гроздью повисли на нем. Такси не без труда вырвалось и уехало - пустое. Видать, пассажирам нужно в другую сторону.
        Две широкие, почти пустынные авеню, и вдоль тротуаров, точно гирлянды, ряды светящихся шаров.
        На углу длинная витрина, освещенная резким, агрессивным, кричаще вульгарным светом, некое подобие стеклянной клетки, в которой видны темные пятна, в какие превращаются люди, вошедшие туда, чтобы не оставаться в одиночестве.
        Вдоль бесконечной стойки из какого-то холодного пластика табуреты, привинченные к полу. Пошатываясь, стоят два пьяных матроса; один из них торжественно пожал Комбу руку и сообщил что-то невразумительное.
        Сел он рядом с женщиной вовсе не намеренно, да и обратил на нее внимание, только когда перед ним остановился негр в белой куртке, чтобы принять заказ.
        Во всем этом было нечто от ярмарки, от скуки народного гуляния, от тех ночей, когда плетешься из кабачка в кабачок и не можешь решиться пойти спать, и в то же время нечто от Нью-Йорка, от его грубой и равнодушной расхлябанности.
        Он заказал первое, что пришло в голову, - сосиски. Потом бросил взгляд на соседку, и она взглянула на него. Ей только что принесли яичницу с беконом, но она к ней еще не прикоснулась, а медленно, не торопясь, курила сигарету, на которой отпечатались два красных пятна от ее губ.
        - Вы - француз?
        Вопрос был задан по-французски, и сперва ему показалось, что говорит она без акцента.
        - Как вы догадались?
        - Даже не знаю. Как только вы вошли, даже заговорить не успели, я сразу подумала, что вы - француз.
        И с улыбкой, в которой был какой-то неуловимый ностальгический оттенок, она снова спросила:
        - Парижанин?
        - Парижанин из парижан.
        - А из какого квартала?
        Интересно, заметила ли она легкую тень, проскользнувшую у него в глазах?
        - У меня была вилла в Сен-Клу. Знаете, где это?
        И она протараторила, как на парижских пароходиках:
        - Севрский мост, Сен-Клу, Пуэн-дю-Жур…
        Потом чуть тише сказала:
        - Я прожила в Париже шесть лет. Знаете церковь в Отей? Я жила совсем рядом, на улице Мирабо, в двух шагах от бассейна «Молитор».
        Сколько посетителей было в этой закусочной-сосисочной? Не наберется и дюжины, и все они были разделены пустыми табуретами и еще другой пустотой, которую преодолеть куда трудней, пустотой, какую словно бы источал каждый из них.
        А объединяли их только два негра в грязных куртках, которые время от времени поворачивались назад к какому-то подобию люка, откуда получали тарелки, наполненные чем-то горячим, после чего пускали их вдоль стойки клиентам.
        Странно, почему от всего этого возникало ощущение какой-то серости, несмотря на слепящий свет? Как будто лампы, чьи колючие лучи раздражали глаза, были не способны рассеять ночь, которую эти люди, вынырнувшие из наружной тьмы, приносили сюда с собой.
        - Почему вы не едите? - поинтересовался он, чтобы как-то разорвать молчание.
        - У меня еще бездна времени.
        Курила она, как курят американки, с теми же жестами, складывая губы так же, как складывают их все женщины на обложках журналов и в фильмах. И позы у нее были такие же, и точно так же она приспустила свою шубку с плеч, приоткрыв черное шелковое платье и длинные скрещенные ноги, обтянутые светлыми чулками.
        Чтобы как следует рассмотреть ее, ему не нужно было поворачиваться к ней. В этой закусочной вдоль всей стены было длинное зеркало, и они оба видели свои отражения, сидящие рядом. Но отражение было какое-то жестокое и явно чуть искаженное.
        - А вы ведь тоже не едите! - заметила она. - Вы давно в Нью-Йорке?
        - Уже с полгода.
        С чего это он счел, что обязан представиться? Наверняка подтолкнуло его на это самомнение, о чем он тут же пожалел.
        - Франсуа Комб, - произнес он, правда, не слишком-то непринужденно.
        Она, несомненно, расслышала. Однако даже не шелохнулась. И тем не менее она жила какое-то время во Франции.
        - Когда вы были в Париже?
        - Погодите… Последний раз три года назад. Но я там была проездом из Швейцарии и прожила совсем немного.
        Она вдруг оживилась:
        - Вы знаете Швейцарию?
        И тут же, не ожидая ответа, сообщила:
        - Я провела две зимы в санатории в Лезене.
        Странное дело, эти слова заставили его впервые взглянуть на нее как на женщину. А она с наигранной веселостью, растрогавшей его, продолжала:
        - Вообще-то это не так ужасно, как думают. Во всяком случае для тех, кто оттуда выходит. А меня заверили, что я окончательно выздоровела.
        Она медленно раздавила сигарету в пепельнице, а он снова взглянул на словно бы кровавый след, который оставили на сигарете ее губы. Почему в эту секунду он опять подумал об Уинни, которой никогда не видел?
        Вероятно, из-за голоса, вдруг осенило его. У этой женщины, ни имени, ни фамилии которой он не знал, был голос Уинни, ее грудной голос, появлявшийся в трагические моменты, голос животной мольбы.
        Правда, у его собеседницы он был чуть глуховатый, и это наводило на мысль о плохо зажившей ране, о боли, которой осознанно не ощущаешь, но которая таится, смягчившаяся и привычная, где-то в глубине существа.
        Она что-то заказала негру, и Комб нахмурился: и в ее интонации, и в выражении лица проскальзывало неуловимое желание обольстить, которое он ощущал, когда она обращалась к нему.
        - Ваша яичница совсем остыла, - хмуро пробормотал он.
        На что он надеялся? И почему ему вдруг захотелось оказаться вне этого зала, где грязное зеркало отражало их лица?
        Может, он надеялся, что они возьмут и выйдут вместе, хотя они даже и не познакомились?
        Она стала есть яичницу, медленно, но как-то раздраженно. Потом отложила вилку и поперчила томатный сок, который ей только что принесли.
        Все это смахивало на фильм, пущенный в замедленном темпе. В углу одному из моряков стало плохо, как, наверное, и Уинни сейчас. Его товарищ проявлял к нему прямо-таки братскую заботливость, а негр поглядывал на них с полнейшим безразличием.
        Комб и эта женщина просидели в закусочной почти час, и он все так ничего и не знал о ней и злился, оттого что она без конца находила новые поводы еще немножко посидеть здесь.
        У него было такое ощущение, как будто они все время сговариваются выйти вместе, да вот только она из необъяснимого упрямства обманом лишает его тех крох времени, что им были выделены.
        И весь этот час его занимало множество мелких проблем. В частности, акцент. По-французски она говорила великолепно, но тем не менее акцент какой-то чувствовался, а он не мог его определить.
        И только когда он спросил, американка ли она, а она сказала, что родилась в Вене, с акцентом все стало понятно.
        - Здесь меня зовут Кей, но, когда я была маленькая, меня называли Катлин. Вы знаете Вену?
        - Да.
        - Ах!
        Она взглянула на него примерно так, как смотрел на нее он. В сущности, ни она ничего о нем не знала, ни он о ней. Шел уже пятый час. Время от времени кто-нибудь входил Бог весть откуда и с усталым вздохом вскарабкивался на табурет.
        А она все продолжала есть. Заказала какой-то отвратительный с виду пирог, политый мертвенно-белым кремом, и чайной ложкой отщипывала от него малюсенькие кусочки. Когда он был уже уверен, что наконец-то она закончила, она подозвала негра и заказала кофе, а поскольку кофе ей нужен был горячий, пришлось опять ждать.
        - Дайте мне, пожалуйста, сигарету. У меня кончились.
        Он знал, что она выкурит ее до конца, прежде чем уйти, а потом, быть может, попросит еще одну, и сам удивился своему беспричинному нетерпению.
        Ну а вдруг, когда они выйдут, она просто-напросто протянет ему руку и попрощается?
        Но вот они вышли; на перекрестке уже никого не было, кроме одного-единственного мужчины, который стоя спал, привалившись к металлической ограде у входа в сабвей. Она не предложила взять такси. Самым естественным образом зашагала по улице, как будто эта улица обязательно должна была ее куда-то привести.
        И лишь после того как они прошли метров сто и она раза два споткнулась из-за слишком высоких каблуков, она взяла своего спутника под руку, причем опять же совершенно естественно, словно они все время так и шли по пятичасовым, утренним нью-йоркским улицам.
        Он будет вспоминать малейшие подробности этой ночи, от которой, пока он ее проживал, у него возникло ощущение такой бессвязности, что она порой казалась ему ирреальной.
        Пройдя с десяток кварталов по бесконечной улице, он увидел маленькую церковь и вдруг узнал Пятую авеню.
        - Может, она открыта? - остановившись, бросила Кей.
        Потом с неожиданной тоской произнесла:
        - Хоть бы она оказалась открыта.
        Она заставила его проверить все двери церкви и убедиться, что они заперты.
        - Жаль… - вздохнула она и опять взяла его под руку.
        Немножко пройдя, она сообщила:
        - Одна туфля жмет.
        - Хотите, возьмем такси?
        - Нет, пойдем.
        Адреса ее он не знал, а спросить не решался. Странное это было чувство: идешь по огромному городу и не имеешь ни малейшего представления - куда, не знаешь, что тебя ждет через несколько минут.
        Он увидел их отражение в витрине. Видимо, от усталости она чуть наклонилась и прижалась к нему, и он подумал: сейчас они похожи на влюбленных, вид которых еще вчера, из-за того что он обостренно ощущал свое одиночество, вызывал у него раздражение.
        Ему случалось, особенно в последние недели, стискивать зубы, когда он проходил мимо парочки, при взгляде на которую чувствовалось, что это действительно парочка, и которая как бы источала из себя нечто наподобие запаха любовной близости.
        А сейчас для тех, кто видел их, они тоже выглядели парочкой. Странной парочкой!
        - Не хотите выпить виски?
        - Мне кажется, в этот час виски запрещено продавать.
        Но она, уже захваченная новой идеей, потащила его на поперечную улицу.
        - Погодите… Нет, это не здесь. Это на следующей.
        В возбуждении она раза два спутала дом, наконец заставила открыть запертую дверь маленького бара, откуда сочился свет; уборщик ошарашенно смотрел на нее. Но она не сдавалась, пристала к уборщику с расспросами, и в конце концов через четверть часа они оказались в подвальном помещении, где за стойкой сидели три человека и мрачно сосали виски. Она знала это заведение. Бармена она назвала Джимми, но почти сразу же вспомнила, что тот вовсе не Джимми, а Тедди, и долго объясняла безразличному бармену, почему ошиблась. Рассказывала ему о людях, с которыми однажды приходила сюда, однако бармен продолжал смотреть на нее безучастным взглядом.
        Ей понадобилось почти полчаса, чтобы выпить свой скотч, потом она захотела повторить, а затем закурила сигарету, очередную «последнюю».
        - Вот докурю, - пообещала она, - и пойдем.
        Теперь она была куда словоохотливей. Когда они выходили и поднимались на улицу, она чуть не упала и уцепилась за его руку.
        Она говорила про свою дочку. Оказывается, у нее есть дочка где-то в Европе, но ему так и не удалось узнать, где именно и почему они живут отдельно.
        Сейчас они были в окрестностях Пятьдесят Второй стрит и в конце каждой поперечной улицы видели огни Бродвея и черную толпу, плывущую по тротуарам.
        Было уже около шести. Они прошли изрядный кусок. И оба чувствовали усталость. Потому-то Комб решился спросить:
        - А где вы живете?
        Она резко остановилась и взглянула на него; ему почудилось, будто он прочел в ее глазах гнев. Но он ошибся и сразу же понял это. Нет, глаза ее, цвет которых он пока так и не смог определить, были полны озабоченности, а быть может, неподдельного отчаяния.
        Она прошла несколько шагов одна, несколько стремительных шагов, словно хотела убежать от него. Но вдруг остановилась, подождала, когда он подойдет.
        - С сегодняшнего утра, - произнесла она, глядя ему в глаза, и лицо ее закаменело, - я нигде не живу.
        Почему его это так взволновало, почти до слез? Они стояли у витрины, и ноги у них подгибались от усталости, в горле ощущалась утренняя едкая горечь, а в голове пустота, немножко даже мучительная.
        Неужто это после двух виски они стали такими чувствительными?
        Странно это все было, нелепо. В глазах у обоих стояли слезы, и оба они, казалось, наблюдали друг за другом. И тогда мужчина как-то по-дурацки сентиментально взял спутницу за запястья.
        - Идемте… - пробормотал он.
        И после короткого замешательства повторил:
        - Идемте, Кей.
        Впервые он назвал ее по имени.
        Она покорно спросила:
        - Куда?
        Этого он не знал. Не мог же он привести ее к себе, в эту ненавистную берлогу, в эту комнату, где уже неделю не убирали и где стояла разобранная постель.
        Они снова пошли, но теперь, когда она призналась, что у нее нет дома, ему стало страшно, что он может ее потерять.
        Она рассказывала. Рассказывала какую-то запутанную историю, называла фамилии, верней, имена людей, которые ему ничего не говорили, но она их произносила так, словно они должны быть известны каждому.
        - Мы снимали квартиру вместе с Джесси. Как бы я хотела, чтобы вы познакомились с Джесси! Это самая очаровательная женщина, какую я когда-либо встречала! Ее муж Рональд три года назад получил важную должность в Панаме. Джесси попыталась жить там вместе с ним, но не смогла из-за здоровья. Она договорилась с Рональдом, вернулась в Нью-Йорк, и мы с нею сняли квартиру напополам. Она в Гринвич Вилледж, недалеко от того места, где вы меня встретили.
        Он слушал ее и в то же время пытался разрешить проблему гостиницы. Они все шагали и уже так были пропитаны усталостью, что даже не замечали ее.
        - У Джесси был любовник, Энрико, чилиец, он женат, и у него двое детей. Но он был готов ради нее развестись… Понимаете?
        Да, разумеется. Он безвольно и вяло следил за тем, как развивается эта история.
        - Видимо, кто-то сообщил Рональду, и, мне кажется, я знаю кто. Сегодня утром я как раз выходила, когда он неожиданно приехал. А в шкафу лежали пижамы и висел халат Энрико. Наверное, произошла чудовищная сцена. Знаете, Рональд - это такой тип, который остается спокойным даже в самых трудных обстоятельствах, и я даже боюсь представить его себе, когда он в ярости. В два часа я вернулась, а дверь заперта. Сосед услышал, как я стучусь. Перед отъездом Джесси ухитрилась передать ему письмо для меня. Оно тут, в сумочке.
        Она собиралась открыть сумочку и продемонстрировать письмо. Они только что перешли Шестую авеню, и Комб остановился под светящейся вывеской гостиницы. Неоновая надпись гнусного фиолетового цвета гласила: «Отель „Лотос“».
        Комб подтолкнул Кей в вестибюль, и сейчас больше чем когда-либо он был похож на человека, который чего-то боится. Вполголоса он поговорил с ночным портье, который склонился над стойкой, и тот наконец вручил ему ключ с медной пластинкой.
        Этот же самый портье повез их наверх в крохотном лифте, в котором воняло уборной. Кей ущипнула Комба за руку и тихо шепнула:
        - Попытайся раздобыть виски. Уверена, оно у них есть.
        И только чуть позже Комб осознал, что она обратилась к нему на «ты».
        Примерно в это время Уинни бесшумно встает и из постели Д. К. К. проскальзывает в ванную.
        Номер в «Лотосе» выглядел таким же пыльным, как и свет, который уже просачивался между шторами.
        Кей уселась в кресло, спустила с плеч шубку и машинальным движением сбросила с ног черные замшевые туфли на слишком высоких каблуках; теперь они валялись на ковре.
        Она сжимала стакан и пила маленькими глоточками, полусосредоточенно уставившись вдаль. Раскрытая сумка лежала у нее на коленях. На одном чулке у нее была длинная, похожая на шрам стрелка.
        - Ты не нальешь мне еще стаканчик? Клянусь, это уже последний.
        Она заметно захмелела. Этот стаканчик она выпила гораздо быстрей, чем предыдущий, и на какое-то мгновение замкнулась в себе, словно пребывая далеко-далеко от этой комнаты, от мужчины, который ждал, сам толком не понимая, чего он, в сущности, ждет.
        Наконец она поднялась, и сквозь розоватость чулок стали видны ее пальцы.
        Секунду-другую она стояла чуть отвернув голову, а потом просто, настолько просто, что это ее движение выглядело давно, заранее решенным, подошла к Комбу, положила ему руки на плечи, приподнялась на цыпочки и прильнула губами к его губам.
        Из коридора доносились шаги уборщиков, гудение электропылесосов, а внизу ночной портье собирался домой.
        Глава II
        Самое ошеломляющее, что он чуть ли не обрадовался, не обнаружив ее рядом в постели, хотя через час и даже всего через несколько минут такая реакция показалась бы ему невероятной, а то и чудовищной. Впрочем, мысль эта была какой-то неосознанной, так что даже перед самим собой он совершенно честно мог отрицать эту первую свою измену.
        Когда он проснулся, комната была погружена в темноту, прорезанную двумя широкими полосами красноватого света; неоновые надписи на улицах вбивали их, точно клинья, в щели между гардинами.
        Он протянул руку и нащупал уже остывшую простыню.
        А не потому ли он обрадовался, действительно обрадовался, думал он, принуждал себя думать, что так было бы куда проще и легче?
        Нет, конечно же нет, так как, обнаружив, что из-под двери ванной сочится свет, он ощутил легкий толчок в груди.
        У него почти не сохранилось воспоминаний, как развивались события дальше, настолько все было просто и естественно.
        Он помнил, как встал, потому что ему хотелось курить. Она, очевидно, услышала, что он бродит по номеру, и открыла дверь, хотя еще стояла под душем.
        - Ты знаешь, сколько времени? - весело спросила она.
        Он засмущался оттого, что стоит голый, и стал искать кальсоны.
        - Не знаю.
        - Половина восьмого, старина Франк.
        И от этого имени, которым до сих пор никто его не называл, ему вдруг стало легко, и легкость эта оставалась в нем долгие часы, придавала такую непринужденность, что у него возникло чудесное чувство, будто он играет жизнью.
        А что еще было? Это не имело никакого значения. Отныне ничто не имело значения.
        К примеру, он пробормотал:
        - Я вот думаю, как побриться…
        А она чуть насмешливо, нет, скорее ласково, чем насмешливо, сказала:
        - Нужно позвонить посыльному и попросить, чтобы он купил тебе бритву и крем для бритья. Хочешь, я позвоню?
        Это его развеселило. Чувствовала она себя совершенно непринужденно, а вот он ощущал некоторую неловкость в этой новой реальности - до того новой, что у него не было полной уверенности, реальна ли она.
        Сейчас ему припоминаются кое-какие ее интонации, к примеру, когда она не без удовлетворения произнесла:
        - А ты совсем не толстый.
        Он же с самым серьезным видом ответил:
        - Я всегда занимался спортом.
        Еще немного, и он напряг бы грудь и продемонстрировал ей бицепсы.
        Все было как-то странно - и этот номер, в котором они заснули, когда еще было темно, а проснулись, когда уже стало темно. Он ощутил чуть ли не страх, когда подумал, что надо будет уйти из него, словно боялся оставить здесь частицу самого себя, частицу, которую ему уже не удастся обрести.
        И вот что еще любопытно: ни ему, ни ей не пришло даже в голову поцеловаться. Они, ничуть не стыдясь, одевались. Она задумчиво произнесла:
        - Надо будет купить чулки.
        И, послюнив палец, провела им по стрелке, которую он заметил еще утром.
        А он с некоторой неловкостью попросил у нее:
        - Ты не дала бы мне свою расческу?
        Улица, которая была совсем пустой, когда они сюда пришли, оказалась шумной, многолюдной, на ней было множество баров, ресторанов, магазинчиков, и только кое-где их отделяли друг от друга провалы темной пустоты.
        И потому их двусмысленное одиночество, передышка, которую они словно украли у толпы на Бродвее, было еще приятней.
        - Ты ничего не забыл?
        Они подождали лифт; теперь им управляла лифтерша, молодая девушка, безразличная и хмурая, а не тот славный ночной портье, который поднял их утром на этаж. Если бы они вышли часиком позже, то явно увидели бы его, и он бы их понял.
        Внизу Комб положил ключ на стойку, а Кей спокойно, не прячась, стояла в нескольких шагах, поджидая его, точь-в-точь как поджидают мужа или постоянного любовника.
        - Вы оставляете за собой номер?
        На всякий случай он ответил «да», ответил тихо и торопливо, но не столько из-за нее, а скорей из неясного суеверия, - чтобы не спугнуть судьбу своим видом уверенного в будущем человека.
        Да и вообще, что он знал? Ничего. Они до сих пор ничего не знали друг о друге, может, даже еще меньше, чем ночью. И все равно никогда два человеческих существа, два человеческих тела не погружались друг в друга с таким неистовством, с такой безнадежной исступленностью.
        Когда, в какой момент они провалились в сон? Он не помнил. Один раз, когда стадо светло, он проснулся. И увидел ее все еще страдальческое лицо, как бы четвертованное тело, руку и ногу, свесившиеся с кровати на пол; он осторожно уложил их на постель, а она даже глаз не открыла.
        А сейчас они вышли на улицу, повернулись спиной к фиолетовой надписи «Лотос», и Кей держала его под руку, как во время их бесконечного ночного марша.
        Интересно, с чего это он вдруг рассердился на нее за то, что ночью она взяла его под руку, за то, что чересчур быстро, как теперь ему казалось, и с излишней непринужденностью повисла на руке незнакомого мужчины, каковым он, в сущности, был?
        С немножко потешной интонацией она предложила:
        - А не перекусить ли нам?
        С потешной, потому что все им казалось смешным, потому что они шли сквозь толпу и встречные прохожие толкали их и отлетали с легкостью шариков пинг-понга.
        - Пообедать? - уточнил он.
        Она расхохоталась:
        - Тогда уж, может, начнем с завтрака?
        У него выветрилось из головы, где он, сколько ему лет. Он не узнавал город, который исходил, исполненный горечи и раздражения, вдоль и поперек за эти полгода, но который сейчас вдруг восхитил его своей безмерной непредсказуемостью.
        С полнейшей естественностью она вела его, и он лишь покорно поинтересовался:
        - А куда мы идем?
        - Перекусить в кафетерий Рокфеллеровского центра.
        Они уже были возле центрального здания. Кей уверенно шла по широким, выложенным серым мрамором коридорам, и он впервые почувствовал ревность. Странно…
        Почему-то голосом встревоженного подростка он спросил:
        - Ты часто бываешь здесь?
        - Иногда. Когда оказываюсь поблизости.
        - А с кем?
        - Глупый.
        Подумать только, каким-то чудом они за ночь, да нет, даже меньше, чем за ночь, прошли весь цикл, на который у влюбленных обычно уходят недели, а то и месяцы.
        Комб поймал себя на том, что исподтишка наблюдает за официантом, который принимал у них заказ, наблюдает, чтобы проверить, не знает ли тот ее, не приходила ли она неоднократно с другими, и не выкажет ли он как-нибудь, что узнал ее.
        И однако же, Комб не любил ее. Был уверен, что не любит. И раздражался, наблюдая, как она привычным жестом вытаскивает из сумочки сигарету, подносит ко рту, и красная помада отпечатывает след на сигарете; как ищет зажигалку.
        Он знал: она обязательно докурит сигарету до конца, даже если им принесут еду. И выкурит еще одну, да нет, даже не одну, прежде чем решится допить последний глоток кофе с молоком, что еще остается в чашке. А потом еще одну, перед уходом, перед тем, как проведет помадой по губам, выпятив их с раздражающе серьезным видом к зеркальцу, которое достанет из сумочки.
        И тем не менее он остался. Ему и в голову не пришло, что можно поступить иначе, кроме как остаться. Он ждал, смирившись заранее, быть может смирившись со многим другим, и видел в зеркале свою улыбку, раздраженную и одновременно детскую, и, глядя на эту улыбку, вспомнил себя в пору учебы в колледже, когда он трагически мучился вопросом, дойдет или нет намечающееся приключение до желанного завершения: Ему сорок восемь лет.
        Он ей об этом еще не сказал. Они вообще еще не говорили про возраст. Интересно, скажет ли он ей правду? Или соврет, скажет - сорок? Или сорок два?
        Впрочем, неведомо, что еще они узнают друг о друге через час, через полчаса.
        Уж не потому ли они так мешкали, так транжирили после знакомства время на мешкотню, что не было у них никакой возможности предугадать вероятное будущее?
        И опять улица; улица, где, по правде сказать, они лучше всего чувствовали себя. И действительно, так оно и было, потому что настроение у обоих сразу изменилось и они автоматически обрели ту чудесную легкость, которую случайно познали.
        Перед кинотеатрами выстраивались очереди. Вот-вот должны были открыться обитые, звуконепроницаемые двери дансингов, возле которых стояли на страже мужчины в униформе.
        Но они никуда не заходили. У них и мысли такой не возникало. Они прокладывали в толпе свой извилистый путь, пока Кей не повернула к нему лицо, на котором он тотчас же распознал такую знакомую - да, - полуулыбку.
        Уж не эта ли полуулыбка была причиной всего?
        И ему захотелось, еще прежде чем она произнесет хоть слово, ответить ей, как ребенку:
        - Да, да…
        Потому что он знал. И она поняла, что он знает. И наверное, поэтому предложила:
        - Может, по капельке?
        Они даже не стали искать, а отворили дверь первого попавшегося крохотного бара. А бар оказался такой уютный, такой тихий, такой благодушно сочувственный к влюбленным, что им показалось, будто он специально был поставлен у них на дороге, и Кей повернулась к Комбу и взглядом спросила:
        - Ну, видишь?
        Потом протянула руку и шепнула:
        - Дай мне пять центов.
        Он не понял, но дал ей пятицентовик. Она подошла к углу стойки, где стояла огромная, плавно-округлая машина - автоматический проигрыватель с набором пластинок.
        Такой сосредоточенной он ее еще не видел. Наморщив лоб, она читала названия пластинок, наконец, найдя то, что искала, нажала на клавишу и села на табурет.
        - Два скотча.
        Со смутной улыбкой на устах она ждала первых нот, и в этот миг он вторично ощутил укол ревности. Где, с кем слышала она эту мелодию, которую так сосредоточенно искала?
        Он тупо следил за безразличным барменом.
        - Послушай… Дорогой, ну, не делай такое лицо…
        Машина, сияя по контуру оранжевыми огоньками, очень мягко, почти доверительно исходила одной из тех песенок, что исполняются тихим, нежно-вкрадчивым голосом и в течение полугода, а то и целого года убаюкивают тысячи влюбленных.
        Она схватила его за руку. Сжала ее. Улыбалась ему, и в первый раз приоткрыла в улыбке белые зубы, невозможно белые, белые какой-то хрупкой белизной.
        Разве он хотел что-то сказать? Она сделала ему знак:
        - Тс-с…
        А чуть позже попросила:
        - Ты не дашь мне еще монетку?
        Она ей понадобилась, чтобы снова пустить эту же пластинку, которую они, прихлебывая виски и почти не разговаривая, прослушали раз семь-восемь.
        - Тебе не надоело?
        Да нет. Ему не надоело, и, однако же, произошел весьма любопытный феномен. Ему хотелось быть с нею. Казалось, что хорошо ему будет только рядом с нею. В нем жил ноющий страх, что настанет момент, когда надо будет расстаться. И в то же время здесь, как и в кафетерии, как ночью в закусочной или в баре, где они сидели в самом конце, его снедало почти физическое нетерпение.
        В конце концов он тоже проникся к этой музыке какой-то легкой, зыбкой нежностью, но все равно ему хотелось, чтобы она поскорее кончилась, и вопреки себе он мысленно произносил: «Вот остановится пластинка, и мы пойдем».
        Он злился на Кей, что она способна затягивать паузы в их прогулке без цели и смысла.
        Она спросила:
        - Чем бы тебе хотелось заняться?
        Он не знал. Не представлял, сколько сейчас времени, утратил всякое понятие об обыденной жизни. У него не было ни малейшего желания вновь окунуться в нее, и, однако же, смутная тревога томила его и мешала радоваться настоящему.
        - Ты не против пройтись по Гринвич Вилледж?
        Не все ли равно. Он был одновременно и безмерно счастлив, и безмерно несчастлив. Поразительно, как они оба чувствовали малейшие оттенки в настроении друг друга.
        Она предложила взять такси. Никаких разговоров о деньгах между ними не было. Она не знала, богат он или после всех этих порций виски в кармане у него пусто.
        Он поднял руку. Остановился желтый автомобиль, и они, как тысячи и тысячи пар в этот миг, очутились в мягком полумраке машины, где по обе стороны спины шофера плясали разноцветные огни.
        Комб заметил, что она сняла перчатку. Оказалось, для того, чтобы погладить его руку, и вот так они сидели, не шевелясь, не разговаривая, все время, пока не доехали до Вашингтон-сквер. Тут уже был не тот шумный и безликий Нью-Йорк, из которого они вырвались, а один из его кварталов, похожий на маленький городок, какой можно встретить в любой стране мира.
        Тротуары пусты, магазинчики редки. Из поперечной улицы вышла пара, мужчина неловко катил детскую коляску.
        - Я рада, что ты согласился прийти сюда. Я так была здесь счастлива!
        Он испугался. Испугался, что сейчас она начнет откровенничать. Неуклонно надвигался момент, когда она примется рассказывать о себе и ему придется ответить тем же.
        Но нет. Она промолчала. Она куда ласковей и доверительней опиралась на его руку и сделала движение, которого он у нее не знал, - хотя, по правде сказать, он вообще ее не знал, - а между тем это было такое простое движение: на ходу она касалась своей щекою его щеки, и всякий раз в этот миг происходила почти неуловимая остановка.
        - Давай свернем налево, а?
        Они были в пяти минутах ходьбы от его дома, и он вдруг вспомнил, что оставил свет в комнате.
        Он внутренне усмехнулся, но она почувствовала: теперь они уже ничего не могли скрыть друг от друга.
        - Почему ты смеешься?
        Он чуть было не сказал ей, но подумал, что она обязательно захочет зайти к нему.
        - Да так. Даже не знаю, о чем я думал.
        Она остановилась на улице, на которой были только высокие четырех- и пятиэтажные дома.
        - Посмотри, - сказала она.
        Она показала на дом с белым фасадом, несколько окон в нем были освещены.
        - Вот здесь я и жила с Джесси.
        Чуть подальше, в полуподвале, сразу за китайской прачечной, был итальянский ресторанчик; его окна были закрыты занавесками в красно-белую клетку.
        - А сюда мы с нею часто ходили обедать.
        Посчитав пальцем окна, она сообщила:
        - Видишь, на четвертом этаже второе и третье окна справа… Квартирка у нас была совсем крохотная. Спальня, гостиная и ванная.
        Можно подумать, он ждал этого, ждал, что ему станет больно.
        Ему и вправду вдруг стало больно и захотелось причинить боль также и ей, поэтому он чуть ли не со злобой поинтересовался:
        - А как же вы устраивались, когда Энрико приходил к твоей подруге?
        - Я спала на диване в гостиной.
        - Всегда?
        - Что ты хочешь этим сказать?
        Он знал: что-то там было. В голосе Кей, когда она произносила последние слова, была некая неуверенность. На вопрос она ответила вопросом, тем самым выдав свое замешательство.
        А он, вспомнив перегородку, отделявшую его от Уинни и Д. К. К., с такой же злостью бросил:
        - Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
        - Идем.
        Только они двое во всем пустом квартале. И ощущение, что им больше нечего сказать друг другу.
        - Может, зайдем сюда?
        Бар, еще один бар, который она явно знала, ведь он находился на ее улице. Тем хуже! Он кивнул, они вошли и сразу же пожалели: тут не было ни намека на доверительную уютность того бара - слишком большой зал, воняет мочой, грязная стойка, сомнительной чистоты посуда.
        - Два скотча.
        И сразу же:
        - Дай на всякий случай монетку.
        И здесь тоже стоял огромный автоматический проигрыватель, но их пластинку Кей не нашла. Поэтому она включила первую попавшуюся, и, пока музыка играла, какой-то полупьяный пытался завязать с ними беседу.
        Они допили теплое и тусклое виски.
        - Пошли.
        На улице она снова вернулась к прерванному разговору:
        - Знаешь, я ведь не спала с Риком.
        Он с трудом сдержался и не ухмыльнулся: теперь она уже говорила не Энрико, а Рик. А впрочем, почему это должно его трогать? Можно подумать, с другими она не спала.
        - Однажды он попытался, хотя у меня нет уверенности, попытался ли.
        Неужели она не понимает, что ей лучше бы помолчать? А может, она это специально? Ему захотелось вырвать у нее руку, за которую она по-прежнему цеплялась, и идти, сунув руки в карманы, или закурить сигарету, а то и трубку, - при Кей он ее еще не курил.
        - Лучше будет, если я тебе расскажу, а то ведь ты такого напридумываешь… Рик - южноамериканец. Понимаешь? И вот представь себе ночь. Это было месяца два назад, да, точно, в августе. Было страшно жарко… Ты жил в Нью-Йорке во время жары? В квартире как в парилке.
        Они опять были на Вашингтон-сквер, неторопливо огибали его, и снова целая вселенная разделяла их.
        Почему она продолжает рассказывать, хотя он старательно притворяется, будто не слушает?
        А главное, зачем она порождает эти образы, от которых, чувствовал он, ему уже никогда не удастся избавиться? Его так и подмывало грубо бросить ей: «Заткнись!»
        Неужели все женщины совершенно бесстыдны?
        - Он был полуголый, в одних только брюках. Надо тебе сказать, он великолепно сложен…
        - А ты?
        - Что, я?
        - В чем была ты?
        - Конечно, в халатике. Я даже не очень помню… Да нет, конечно же, мы с Джесси были в халатах.
        - А под халатом ты была голая?
        - Возможно.
        Она по-прежнему делала вид, будто не понимает. А уж присутствие духа сохраняла до такой степени, что остановилась посреди сквера, обернулась и воскликнула:
        - Я же забыла показать тебе дом миссис Рузвельт! Ты знаешь его? Вон тот, на углу. Президент часто удирал из Белого дома, чтобы провести здесь несколько дней или хотя бы несколько часов, причем втайне от всех, даже от собственных охранников.
        И тут же вернулась к Рику:
        - В тот вечер…
        Ему захотелось изо всей силы сжать ей запястье, чтобы заставить замолчать.
        - Помню, в тот вечер я собралась пройти в ванную и принять душ. Рик был какой-то нервный, не знаю почему, верней, теперь, когда я все передумала, я, кажется, начинаю подозревать причину, так вот, он заявил нам, что мы втроем круглые дураки и что нам бы надо всем троим раздеться и вместе принять душ. Представляешь себе?
        - Ну и что, вы приняли? - с презрением спросил Комб.
        - Нет, я ушла в ванную одна и заперла дверь. С того дня я избегала куда-нибудь ходить с ним без Джесси.
        - А бывало, что вы ходили с ним вдвоем?
        - А что тут такого?
        И тут же с самым наивным видом она спросила:
        - О чем ты думаешь?
        - Ни о чем. Обо всем.
        - Ревнуешь к Рику?
        - Нет.
        - Послушай, а ты знаешь бар номер один?
        И вдруг он ощутил неимоверную усталость. В один миг ему до того осточертело вот так вот шляться с нею по улицам, что он уже готов был оставить ее под первым попавшимся благовидным предлогом. Почему они ходят вместе, словно прикованные, словно люди, которые давно любят друг друга и осуждены любить всегда?
        Какой-то Энрико… Рик… Душ втроем… Определенно она врала, он это чувствовал, был убежден. Она просто не способна была отказаться от столь нелепого предложения.
        Она врала, врала искренне, не для того, чтобы обмануть, а из потребности врать; вот так же у нее потребность задерживать взгляд на всех проходящих мужчинах; улыбаться, чтобы добиться внимания бармена, официанта в кафетерии, шофера такси.
        - Ты видел, как он посмотрел на меня?
        О ком это она так говорила совсем недавно? A-а, о шофере, который вез их в Гринвич Вилледж и, вероятней всего, даже не обратил на нее внимания, потому что явно думал только о том, какие чаевые получит.
        И однако, он вошел вслед за нею в полутемный зал, освещенный слабым нежно-розовым светом, и кто-то небрежно играл на пианино, пробегая длинными бледными пальцами по клавишам и извлекая ноты, которые в конце концов создавали какую-то глухую ностальгическую атмосферу.
        Но сперва она остановилась и сказала ему:
        - Сдай пальто в гардероб.
        Как будто он сам не знал! Но сейчас она его вела. Сияющая, с возбужденной улыбкой на губах, она пересекла зал следом за метрдотелем.
        Должно быть, она считала себя красивой, но он-то этого не находил. Что ему по-настоящему в ней нравилось, так это какая-то голубизна, которую он открыл в ее лице, тонюсенькие морщинки на похожей на луковую шелуху коже век, порой отсвечивавшие фиалковым цветом, и то, как иногда он-a устало чуть опускала уголки рта.
        - Два скотча.
        Она не могла не заговорить с метрдотелем, ей хотелось испытать на нем то, что она полагала своими чарами; с самым серьезным видом она расспрашивала о бессмысленнейших вещах, вроде того, какие номера уже прошли, куда делся какой-то артист, которого она видела тут несколько месяцев назад.
        Разумеется, она со вздохом удовлетворения закурила сигарету, чуть приспустив с плеч шубку и слегка откинув назад голову.
        - Ты недоволен?
        Он раздраженно буркнул:
        - Почему я должен быть недоволен?
        - Не знаю. Но я чувствую, что сейчас ты меня ненавидишь.
        Как же нужно быть уверенной в себе, чтобы так просто, так напрямую сформулировать - да, правду! Но в чем ее уверенность? В конце концов, что его удерживает возле нее? Что мешает ему вернуться домой?
        Он вовсе не находил ее соблазнительной. Она не была красива. Не была даже молода. И, несомненно, покрыта патиной множества приключений.
        Уж не эта ли патина притягивает его к ней или, скажем так, волнует?
        Она подошла к пианисту и непринужденно склонилась над ним. Улыбнулась ему, и опять это была автоматическая улыбка женщины, которая хочет нравиться, которая огорчается, когда, бросив на улице нищему монетку, не получает от него взамен восхищенного взгляда.
        Она возвратилась к Комбу радостная, глаза ее насмешливо поблескивали, но сейчас она была в какой-то мере права, потому что на сей раз пустила в ход свои чары ради него или, коли на то пошло, ради них обоих.
        Пальцы, пробегающие по клавишам, сменили каденцию, и вот в розовом полусвете затрепетала мелодия из того маленького бара; Кей слушала ее, приоткрыв рот, а дым сигареты поднимался прямо перед ее лицом, словно дымок кадильницы.
        Мелодия закончилась, Кей нервно повела плечами, вскочила, взяла сигаретницу, зажигалку, перчатки и скомандовала:
        - Расплатись!.. Пошли!
        Он рылся в карманах, и она вернулась к нему и заметила:
        - Ты всегда даешь слишком большие чаевые. Здесь достаточно сорока центов.
        Эти слова более, чем что-либо другое, были объявлением, что он принадлежит ей, спокойным объявлением, не подлежащим оспариванию. А он и не спорил. У гардероба она сказала:
        - Дай двадцать пять центов.
        Когда же они вышли, объявила:
        - Такси брать не стоит.
        Значит, они куда-то пойдут? Выходит, она уверена, что они останутся вместе? Она ведь не знала, что он сохранил за собой номер в «Лотосе», хотя был убежден, что на этот счет у нее нет никаких сомнений.
        - Хочешь, поедем в сабвее?
        Все-таки она интересовалась его мнением, и он ответил:
        - Не сейчас. Мне хочется немножко пройтись.
        Как и в прошлый раз, они были в самом конце Пятой авеню, и он испытывал потребность повторить тот же маршрут. Хотелось шагать с нею, заворачивать в те же улочки, может, даже заглянуть в тот странный подвальчик, где они выпили по последнему виски.
        Он знал что она устала, что с трудом идет на своих высоченных каблуках. Но ему доставляло даже удовольствие заставить ее в отместку немножко помучиться. А кроме того, хотелось проверить, не запротестует ли она. Это был своего рода опыт.
        - Как хочешь.
        Не настала ли им пора поговорить? Он одновременно и страшился и надеялся, что это случится. Он вовсе не спешил узнать побольше о жизни Кей, скорей ему хотелось поведать про свою и особенно рассказать, кто он; неосознанно он страдал оттого, что она по неведению может принять его за посредственность, более того, любить как обычного, заурядного смертного.
        Накануне, когда он назвал свою фамилию, она никак не отреагировала. Может, не расслышала? Или же не сопоставила человека, встреченного в три ночи на Манхаттане, с тем, чью фамилию огромными буквами видела на всех стенах в Париже.
        Когда они проходили мимо венгерского ресторана, она поинтересовалась:
        - Ты знаешь Будапешт?
        Она даже не дождалась ответа. Он сказал «да», но видел, что ей это совершенно безразлично. Он смутно надеялся, что это даст ему повод заговорить наконец о себе, но нет, оказывается, вопрос о Будапеште был связан с нею.
        - Какой дивный город! Мне кажется, он единственный в мире, где я была по-настоящему счастлива. Мне было шестнадцать лет.
        Он нахмурился: раз она заговорила о своих шестнадцати годах, значит, какой-нибудь новый Энрико встанет между ними.
        - Мы жили вдвоем с мамой. Мне обязательно нужно будет доказать тебе мамин портрет. Она была самая красивая женщина, которую я когда-либо видела.
        На миг у него мелькнула мысль: не для того ли она говорит, чтобы помешать ему рассказать о себе. Интересно, каким она его себе представляет? Явно не тем, кто он на самом деле. И однако же, она продолжала держать его под руку без каких бы то ни было поползновений к обороне.
        - Моя мама была прославленная пианистка. Ты, конечно же, слышал ее фамилию, потому что она концертировала во всех столицах: Миллер… Эдна Миллер. Эту фамилию я ношу после развода и носила, когда была не замужем. Дело в том, что мама не захотела выйти замуж - из-за искусства. Тебя это удивляет?
        - Меня? Нет.
        Его подмывало сообщить ей, что это ничуть его не удивляет, так как он сам прославленный артист. Вот только он женился, и потому-то…
        На миг он прикрыл глаз. А когда открыл, то увидел себя как бы со стороны, глазами другого человека, только гораздо яснее: вот он стоит на Пятой авеню, а за руку его уцепилась женщина, которой он не знает и с которой идет неведомо куда.
        Она неверно поняла его состояние.
        - Я тебе надоела?
        - Да нет, напротив.
        - Тебе интересно узнать, какая я была в шестнадцать лет?
        Что ему было делать: попросить замолчать или же, наоборот, продолжать? Он не знал. Знал только одно: когда она рассказывает, он чувствует в левой стороне груди глухую боль, что-то вроде страха.
        Почему? Непонятно. Уж не потому ли, что ему хочется, чтобы, ее жизнь начиналась с прошлой ночи? Вполне возможно. Впрочем, это не имело никакого значения, так как он внезапно решил больше не сопротивляться.
        Он слушал. Шагал. Смотрел на светящиеся шары фонарей, образующих длинную, уходящую в бесконечность перспективу, смотрел на бесшумно пролетающие такси, в которых, как обратил он внимание, сидели исключительно пары.
        А разве недавно он не испытывал неотвязное желание стать половинкою пары? Чтобы у него на руке висела женщина, как сейчас висит Кей?
        - Давай зайдем на минутку?
        Нет, на сей раз она предложила зайти не в бар, а в аптеку, и при этом улыбнулась ему. И он понял ее улыбку. Понял, что она в этот миг, как и он, подумала: это означает новый этап в их близости, ведь она хотела купить необходимые туалетные принадлежности.
        Она позволила ему заплатить, и он был счастлив, и еще он обрадовался, когда продавец обратился к ней «миссис».
        - А теперь, - объявила она, - можем возвращаться.
        Он не смог удержаться от насмешливой реплики, хотя мгновенно пожалел об этом:
        - Не выпив по последнему виски?
        - Не выпив, - совершенно серьезно ответила она. - Сегодня вечером я себя чувствую словно бы шестнадцатилетней девушкой. Тебе это не слишком надоело?
        Ночной портье узнал их. Как объяснить то, что вульгарный фиолетовый свет нескольких букв над входом, складывающихся в слово «Лотос», может обрадовать? Точно так же, как радует, что невзрачный, безразличный человечек встречает вас, как старых клиентов? Как радует то, что ты вновь оказался в безликой обстановке гостиничного номера и обнаружил на кровати две взбитые подушки?
        - Сними пальто и сядь. Ладно?
        Он подчинился и неожиданно ощутил волнение. Кажется, она тоже была немножко взволнована. Хотя неизвестно. Бывали моменты, когда он ненавидел ее, а бывали вот вроде как сейчас, когда ему хотелось положить голову на плечо этой женщины и разрыдаться.
        Он устал, но расслабился. Он ждал с легкой улыбкой на губах, и она перехватила эту его улыбку и, видимо, поняла, потому что подошла к нему и поцеловала, в первый раз за день; в ее поцелуе не было вчерашней плотской жадности и не было страсти, родившейся, казалось, из отчаяния; нет, она ласково поднесла свои губы к его, какое-то мгновение помедлила, не решаясь прикоснуться к ним, и, наконец, с нежностью приникла.
        Он закрыл глаза, а когда открыл, обнаружил, что глаза у нее тоже закрыты, и он испытал к ней благодарность за это.
        - А теперь отпусти меня. Сиди не шевелись.
        Она погасила люстру, оставив лишь маленькую лампочку под красным шелковым абажуром на столике. Потом достала из шкафа бутылку виски, которую они почали ночью.
        Она сочла необходимым объяснить:
        - Это совсем не то.
        Но он уже понял. Она наполнила два стакана, без поспешности, тщательно, с сосредоточенностью хозяйки дома дозируя виски и воду. Один она поставила рядом с Комбом и на ходу, легонько, с лаской коснулась его лба.
        - Тебе хорошо?
        Сама же уже знакомым движением сбросила туфли и клубочком, в позе маленькой девочки свернулась в кресле.
        Потом вздохнула и голосом, какого он еще не знал, произнесла:
        - А мне хорошо!
        Между ними расстояние было с метр, не больше, но оба знали, что не пересекут этого пространства, по крайней мере сейчас. Из-под полуопущенных век они поглядывали друг на друга, и оба были счастливы, обнаруживая во взгляде партнера мягкий и как бы успокоительный свет.
        Может, она сейчас заговорит?
        Она действительно открыла рот, но, оказывается, только для того, чтобы пропеть, а верней, чуть слышно прошептать ту недавнюю песенку, которая стала их песней.
        И этот популярный мотивчик вдруг до того преобразился, что Комб почувствовал, как на глазах у него закипают слезы, а в груди стало горячо.
        И она это знала. Она все знала. Она держала его на поводке своей песенки, на поводке своего чуть надтреснутого голоса, у которого был такой низкий тембр, и сознательно продлевала удовольствие от пребывания вдвоем, вдали от мира.
        Когда же она кончила петь, воцарилось молчание, в которое ворвался уличный шум.
        Они с удивлением прислушивались к нему. И она снова, гораздо тише, чем в первый раз, словно боялась спугнуть судьбу, спросила:
        - Тебе хорошо?
        Вправду ли она произнесла слова, которые он услышал, или они дрожали где-то внутри него?
        - А мне еще никогда в жизни не было так хорошо, как сейчас.
        Глава III
        Странное это было ощущение. Она рассказывала. Он был взволнован. Но ни на миг трезвое, ясное понимание не покидало его. Он мысленно говорил себе: «Она лжет!»
        Был абсолютно уверен, что лжет. Вероятно, не все детали придумывает, это-то он считал вполне возможным. А лжет хотя бы потому, что какие-то подробности искажает, какие-то преувеличивает, о чем-то умалчивает.
        Два, нет, три раза она подливала себе виски. Он перестал следить за этим. Сейчас он понимал, что настал ее час, что виски ее поддерживает, и представлял себе другие ночи, с другими мужчинами: как она пьет, чтобы поддержать возбуждение, и говорит, говорит, без конца говорит волнующим хрипловатым голосом.
        Кто знает, не рассказывала ли она всем ту же самую историю с той же самой искренностью?
        Но самое поразительное, что сейчас это ему было совершенно безразлично и он не злился на нее.
        Она рассказывала про своего мужа, графа Ларского, венгра, за которого вышла в девятнадцать. И уже тут была ложь или полуложь: она утверждала, что он взял ее девственницей, и распространялась про грубость мужа в первую их ночь, совершенно забыв, как чуть раньше рассказывала про приключение, которое у нее было в семнадцать лет.
        Ему было мучительно, но не от ее лжи, а от самих историй, а главное, от образов, которые они вызывали. Если он и злился на нее, то только за то, что она грязнит себя в его глазах с бесстыдством, смахивающим на вызов.
        Спиртное, что ли, побуждало ее так откровенничать? Бывали моменты, когда он холодно думал: «Это женщина глубокой ночи, которая не может никак решиться лечь в постель; ей любыми средствами нужно поддерживать возбуждение, пить, курить, рассказывать, чтобы в конце концов довести себя до крайней степени нервного напряжения и упасть в объятия мужчины».
        И однако же, он не уходил! У него не возникало ни малейшего желания сбежать от нее. И по мере того как в нем росла ясность понимания, он все острее сознавал, что Кей ему необходима, и смирялся.
        Да, это было верное слово. Он смирялся. Точно сказать, когда было принято это решение, он не смог бы, но решил не сопротивляться, что бы ему ни пришлось узнать.
        Но почему она не замолчит? Ведь это было бы так просто! Он обнял бы ее. Прошептал бы: «То, что было, не имеет никакого значения, потому что сейчас все начинается снова».
        Начать жизнь с нуля. Две жизни. Две жизни с нуля. Время от времени она прерывалась:
        - Ты меня не слушаешь.
        - Да нет, слушаю, слушаю.
        - Слушаешь, но в то же время думаешь о чем-то другом.
        Да, он думал - о себе, о ней, обо всем. Он был самим собой и наблюдал себя со стороны. Любил ее и смотрел на нее как беспощадный судья.
        К примеру, она рассказывала:
        - Два года мы прожили в Берлине, мой муж был там атташе венгерского посольства. Там, а точней, в Сванзее, на самом берегу озера родилась моя дочь. Ее назвали Мишель. Тебе нравится имя Мишель?
        И, не дожидаясь ответа, продолжала:
        - Бедняжка Мишель! Сейчас она живет у своей тетки, сестры Ларского, старой девы, в огромном замке в ста километрах от Буды.
        У него вызвал недоверие огромный романтический замок, и тем не менее замок этот мог быть в равной степени и правдой, и вымыслом. Он подумал: «Скольким мужчинам она уже рассказывала эту историю?»
        Он нахмурился. Она заметила это.
        - Тебе надоело слушать, как я рассказываю про свою жизнь?
        - Вовсе нет.
        Вне всяких сомнений, это было необходимо, как и последняя сигарета, и он с легкой дрожью нетерпения в кончиках пальцев ждал, когда она будет докурена. Он был счастлив, хотя можно было бы сказать, что счастлив он был будущим, и ему не терпелось раз и навсегда покончить с прошлым, а может, и с настоящим.
        - Его назначили первым секретарем в Париж, и нам пришлось поселиться в посольстве, потому что посол был вдовец, и нужна была женщина, чтобы проводить приемы.
        В какой момент она врала? Когда в закусочной она в первый раз говорила про Париж, то упомянула, что жила напротив церкви Отей на улице Мирабо. А венгерское посольство никогда не находилось на улице Мирабо.
        Она продолжала:
        - Янош был человек высокого полета, один из самых умнейших людей, каких я когда-либо встречала.
        Комб ревновал. Злился на нее за то, что она назвала еще одно имя.
        - Понимаешь, там у себя он большой вельможа. Ты ведь не знаешь Венгрии…
        - Нет, знаю.
        Она отмела его реплику, нетерпеливо стряхнув пепел с сигареты.
        - Нет, нет, ты не можешь знать. Для этого ты слишком француз. Я - венка, и у меня есть частица венгерской крови от бабушки, но и для меня это непостижимо. Когда я говорю «вельможа», то имею в виду вельможу не в нынешнем понимании, а средневекового. Я видела, как он бил хлыстом своих слуг. Однажды в Шварцвальде шофер чуть было не перевернул машину, в которой мы ехали, так Янош ударом кулака сшиб его наземь, а потом пнул в лицо и спокойно объявил мне: «Какая жалость, что у меня нет с собой револьвера. Этот скот чуть не убил нас».
        А у Комба все не хватало духу крикнуть ей: «Послушай, заткнись!»
        Ему казалось, эта болтовня унижает их обоих: ее - тем, что она рассказывает, а его - тем, что он слушает.
        - Но тогда я была беременна, и это в какой-то мере объясняет его ярость и грубость. Он был до такой степени ревнив, что даже за месяц до родов, когда ни единому мужчине не пришло бы в голову ухаживать за мной, следил за мною с утра до ночи. Я не имела права выходить одна. Он закрывал меня на ключ в квартире. Да что там, он забрал все мои туфли и платья и запер их в комнате, ключ от которой был только у него.
        Ну как она не понимает, что сделала глупость, даже больше чем глупость, сказав:
        - В Париже мы прожили три года.
        Вчера она говорила - шесть. Интересно, с кем она прожила остальные три года?
        - Посол, который умер в прошлом году, был одним из самых крупных наших государственных деятелей, и тогда ему было восемьдесят. Он по-отечески полюбил меня, потому что уже тридцать лет как овдовел, а детей у него не было.
        Комб подумал: «Врешь!»
        Потому что это было просто невозможно. По крайней мере, с нею. Послу могло быть и девяносто, и даже больше, но она не успокоилась бы, пока не вынудила бы его выказать ей свое восхищение.
        - Часто по вечерам он просил меня почитать ему. Это была одна из последних его радостей в жизни.
        И опять он удержался, не крикнул ей - откровенно, грубо: «А руки он, как, держал при себе?» Потому что был уверен: нет, - и эта уверенность причиняла страдание.
        «Ну, быстрей, - подумал он. - Выкладывай все, что у тебя есть, чтобы потом не было нужды возвращаться к этой грязи».
        - По этой причине муж объявил, что с моим здоровьем мне нельзя жить в Париже, и поселил меня на вилле в Ножане. Характер у него становился все более мрачным, ревность все ужаснее. В конце концов я не выдержала и ушла.
        Одна? Как бы не так! Если она ушла именно так, как она говорит, по собственной воле, то почему оставила дочку? И если это она потребовала развода, то почему оказалась в нынешнем своем положении?
        В ярости Комб сжал кулаки, испытывая желание ударить ее, чтобы отомстить разом за обоих - и за себя, и за ее мужа, которого он тем не менее ненавидел.
        - Это тогда-то ты и отправилась в Швейцарию? - стараясь скрыть иронию, поинтересовался он.
        Однако она поняла. Он почувствовал, что поняла, так как чуть ли не сердито, не входя в подробности, ответила:
        - Нет, не тогда. Сначала я почти год прожила на Лазурном берегу и в Италии.
        Но не уточнила с кем, хотя и не утверждала, что жила там одна.
        Комб ненавидел ее. Ему вдруг остро захотелось выкрутить ей руки, заставить упасть перед собой на колени, чтобы она стонала от боли и просила прощения.
        Ну а остальное, о чем она не рассказала и о чем он не желал знать? Неужто она не догадывалась, что из этих ее откровенностей у него, точно кость в горле, причиняя почти физическую боль, застряла уверенность, что она обжималась со стариком послом?
        Совершенно механически он встал. Бросил ей:
        - Ложись.
        Словно ожидая этого, она пробормотала:
        - Позволь, я докурю.
        Он вырвал у нее сигарету и растоптал прямо на ковре.
        - Иди ложись.
        Он знал, что она, отвернувшись, улыбается. Знал: она торжествует. Подумать только, она способна рассказывать подобные истории лишь для того, чтобы довести его до такого состояния!
        «Сегодня ночью не прикоснусь к ней, - мысленно поклялся он. - Тогда она, может быть, поймет».
        Что поймет? До чего нелепо. Но разве и все остальное не было нелепо, неразумно? Что вообще они делают в этом номере «Лотоса» над фиолетовой надписью, предназначенной заманивать проходящие парочки?
        Он смотрел, как она раздевается, и оставался холоден. Да, он способен оставаться холодным, глядя на нее. Она не была ни красива, ни неотразима, хотя воображала себя таковой. И на ее теле уже тоже заметна была патина жизни.
        Но стоило ему об этом подумать, и он ощутил, как его охватывает неодолимый гнев, потребность все стереть, всем завладеть, все присвоить. Неистово, со злобой, которая стояла у него в застывших, страшных глазах, он сжал ее в объятиях, стиснул, вошел в нее, как будто этим хотел разделаться раз и навсегда со своей навязчивой идеей.
        Она ошеломленно смотрела на него, и, когда со спазмом пришло высвобождением, заплакала, но не так, как плакала за перегородкой Уинни, а как плачет ребенок, и по-детски же пролепетала:
        - Ты сделал мне больно.
        И так же по-детски заснула, почти без перехода. В эту ночь на ее лице не было того страдальческого выражения, что в прошлую. Объятия на этот раз утолили ее. Она спала, чуть надув губы, ее руки лежали бессильно вытянутые на одеяле, а волосы на резкой белизне подушки казались каким-то рыжеватым, всклокоченным комом.
        Он не спал, даже не пытался заснуть. Впрочем, до рассвета оставалось уже недолго, и, когда первый холодноватый отблеск упал на окно, он встал, проскользнул за занавеску и прижался горячим лбом к стеклу.
        На улице, в облик которой мусорные баки вносили ноту пошлой обыденности, не было ни души. В доме напротив, на том же этаже, перед зеркальцем, прислоненным к окну, брился мужчина, и на мгновение их взгляды встретились.
        Что они поведали друг другу? Они были примерно одного возраста. У мужчины напротив были высокие залысины, густые брови озабоченно сведены. Интересно, а за спиной у него в комнате был кто-нибудь? Например, женщина, лежащая в постели и погруженная в глубокий сон?
        Раз этот мужчина поднялся в такой ранний час, значит, ему идти на работу. Интересно, какая у него работа? Какой стезей он шествует по жизни?
        А вот он, Комб, не шествует никакой стезей. Уже несколько месяцев. Хотя еще позавчера упорно пытался следовать в предопределенном направлении.
        А сегодня, в это раннее, холодное октябрьское утро он превратился в человека, который оборвал все нити, который на пороге пятидесятилетия не связан ни с семьей, ни с профессией, ни с какой бы то ни было страной и даже, по сути говоря, ни с каким домашним очагом - ни с чем, кроме незнакомой женщины, спящей в номере весьма сомнительной гостиницы.
        В доме напротив горела лампочка, и потому Комб вспомнил, что у него до сих пор горит свет. Если честно сказать, лампочка эта послужила ему то ли оправданием, то ли предлогом.
        Так или иначе, но рано или поздно ему придется пойти к себе. Кей будет спать весь день, он уже немножко узнал ее. На ночном столике он оставит ей записку с обещанием вернуться.
        А там, в Гринвич Вилледж, он приведет комнату в порядок. Может, даже удастся навести в ней чистоту.
        И пока он бесшумно одевался за закрытой дверью в ванной комнате, мозг его возбужденно работал. Он не только уберется в комнате, но и сходит купит цветы. И еще купит недорогую кретоновую накидку с ярким набивным рисунком, чтобы закрыть серое одеяло на кровати. А потом сходит закажет холодные закуски у того итальянского ресторатора, который приносит еженедельные ужины Д. К. К. и Уинни.
        Да, и еще надо будет позвонить на радио, потому что послезавтра он вроде должен участвовать в передаче. А договариваться полагается накануне.
        Несмотря на усталость, он вдруг ощутил ясность и хладнокровное спокойствие. И уже заранее радовался тому, что будет идти один, слушать, как гулко отдаются на улице его шаги, и вдыхать холодноватый утренний воздух.
        Кей спала. Он взглянул: она спала, чуть оттопырив верхнюю губу, и улыбнулся - немножко снисходительной улыбкой. Да, она заняла место в его жизни. Но есть ли какой-нибудь смысл измерять, насколько важно это место?
        Не бойся он разбудить ее, он обязательно мягко и нежно коснулся бы губами ее лба.
        «Я скоро вернусь», - написал он на вырванном из записной книжки листке и положил на ее сигаретницу.
        Тут-то она обязательно найдет записку, и эта мысль снова заставила его улыбнуться.
        Уже в коридоре он набил трубку, но прежде чем закурить ее, нажал на кнопку вызова лифта.
        Смотри ты! Лифт привезла девица в униформе, а не ночной портье; видно, тот уже сменился. Не останавливаясь, он прошел мимо стойки, вышел на улицу и всей грудью вдохнул воздух.
        Он чуть было не пробормотал:
        - Наконец-то!
        И даже непонятно, почему он не задал себе вопрос: а вернется ли он сюда?
        Он сделал несколько шагов, остановился, прошел еще немножко.
        И вдруг ощутил тревогу, точь-в-точь такую, какая возникает, когда вдруг осознаешь, что забыл что-то важное, но что - никак не вспомнить.
        Он опять остановился, как раз на углу Бродвея, парализовавшего его погашенными огнями и бесполезно широкими тротуарами.
        А что он будет делать, если, возвратясь, обнаружит номер пустым?
        Эта мысль только-только возникла у него, но от нее ему сразу стало так худо, она повергла его в такое смятение, в такую панику, что он резко повернул назад, желая убедиться, что никто не вышел из гостиницы.
        У двери «Лотоса» он выбил горящую трубку о каблук.
        - Девятый, пожалуйста, - бросил он девице в лифте, которая только что спускала его вниз.
        Он не успокоился, пока не увидел, что Кей продолжает спать, что в номере у них все без изменений.
        Он так и не узнал, заметила ли она, как он уходил, как вернулся. То был для него миг такого глубокого, такого острого волнения, что он не решался заговаривать с нею об этом. Ежели судить по ее виду, то, когда он раздевался и даже когда тихонько скользнул под одеяло, она крепко спала.
        И совершенно как во сне, она придвинулась к нему и прикорнула рядом.
        Глаз она не открыла. Да, глаза были закрыты, только слегка вздрагивали ресницы, и оттого подумалось, что вот так взмахивает крыльями птица, слишком тяжелая, чтобы взлететь.
        И так же тяжело издалека прозвучал ее голос, в котором не было ни упрека, ни горечи, не было даже тени печали:
        - Ты пробовал уйти, да?
        Стоило ему ответить, и он все испортил бы. Но, к счастью, она продолжила тем же голосом, только чуть тише:
        - Но ты не смог!
        И она опять заснула. А может, вовсе и не просыпалась, может, это в глубине сна к ней пришло осознание разыгравшейся только что драмы.
        Позже, много позже, когда оба они проснулись, ни он, ни она ни словом не обмолвились об этом.
        Это был лучший их час. Они даже думали уже так, словно пережили множество подобных утр. Невозможно было поверить, что всего лишь второй раз они просыпаются в одной кровати; они были полны таким чувством телесной близости, что у них даже появилось ощущение, будто они любовники с давних-давних пор. Еще до этого номера в «Лотосе», который стал им таким родным, и они ловили себя на том, что с нежностью относятся к нему.
        - Я первая пойду в ванную, ладно?
        И вдруг с удивительной прозорливостью она поинтересовалась:
        - А почему ты не куришь трубку? Ради Бога, кури. В Венгрии многие женщины курят трубку.
        В это утро они были как девственники. В их глазах сверкала чистейшая, почти ребяческая веселость. Было ощущение, будто они играют жизнью.
        - И подумать только, что из-за Рональда я никогда не получу свои вещи! У меня там два полных чемодана одежды и белья, а я не могу сменить чулки.
        Это забавляло его. Как чудесно, встав, ощутить такую легкость, почувствовать себя на пороге дня, который заранее не отмечен никаким принуждением, который можно обставить всем, чем захочешь.
        В тот день было солнце - яркое, сверкающее. Завтракали они в какой-то закусочной за стойкой; стойки уже стали частью их жизни.
        - Ты не против, если мы пойдем прогуляемся в Центральном парке?
        День едва начинался, и он не хотел ревновать, но тем не менее всякий раз, когда она что-нибудь называла, упоминала о каком-нибудь месте, его так и подмывало спросить: «С кем?»
        С кем она ходила гулять в Центральный парк и какие воспоминания собирается там воскресить?
        В то утро она была молода. И, быть может, потому, что чувствовала себя молодой, она, когда они шли рука об руку, рискнула произнести:
        - Знаешь, а я ведь почти старуха. Мне уже тридцать два, скоро будет тридцать три.
        Он прикинул, что ее дочери должно быть двенадцать лет, и куда внимательней, чем обычно, стал присматриваться к девочкам, игравшим в парке.
        - А мне сорок восемь, - признался он. - Ну, еще не полных. Через месяц исполнится.
        - Для мужчины это не возраст.
        Не настал ли тот миг, когда он может рассказать о себе? Он надеялся, что да, и одновременно побаивался.
        Что произойдет, что станется с ними, когда они наконец решатся взглянуть в лицо действительности?
        До сих пор они пребывали вне жизни, но придет момент, когда, хочешь не хочешь, придется вступить в нее.
        Догадывалась ли она, о чем он думает? Ее рука без перчатки так же, как тогда в такси, нашла его руку и с мягкой настойчивостью пожала ее, словно говоря: «Еще рано».
        Он решил привести ее к себе и все не осмеливался. Перед уходом из «Лотоса» он расплатился по счету, и она это видела, но ничего не сказала.
        Ведь это могло значить так много! В том числе, например, что это их последняя прогулка, во всяком случае последняя вне реальности.
        Не для того ли, чтобы оставить в их памяти сверкающее воспоминание, она и повела его прогуляться в Центральный парк, где тепловатое солнце окутало их последним дыханием осени?
        Вдруг она принялась вполголоса напевать, и это была их песня, та, из маленького бара. И потому у обоих возникла одна и та же мыаль. Когда начало смеркаться, воздух посвежел, а на повороте аллеи их встретила тень уже куда гуще, они переглянулись, как бы безмолвно спрашивая друг у друга подтверждения, и направились к Пятой авеню.
        Такси они не взяли. Шли пешком. Можно бы сказать, что то была их судьба, что они не могли или не смели остановиться. Большую часть времени, с тех пор как они познакомились - а им казалось, что это произошло страшно давно, - они провели, вышагивая по улицам, пробираясь сквозь толпу, которую даже не замечали.
        И все-таки приближался момент, когда им нужно будет остановиться, но они по безмолвному уговору старались оттянуть его как можно дольше.
        - Послушай…
        У нее бывали мгновения наивной радости. Это случалось, когда ему казалось, что судьба за них. Они вошли в тот маленький бар, а проигрыватель играл пластинку, их пластинку, и какой-то матрос, опершись локтями на стойку и положив подбородок на сплетенные руки, угрюмо всматривался в пустоту перед собой.
        Кей сжала руку Комбу, с сочувствием посмотрела на человека, выбравшего их пластинку, чтобы убаюкать свою тоску.
        - Дай монетку, - шепнула она.
        Она опять поставила эту пластинку, потом еще раз и еще.
        Матрос обернулся и печально улыбнулся ей. Залпом осушил стакан и вышел, в дверях его шатнуло, и он задел плечом наличник.
        - Бедняга!
        Комб не ревновал, ну разве что самую малость. Ему хотелось заговорить, он все время испытывал эту потребность, но все не решался.
        Уж не намеренно ли она уклонялась от того, чтобы помочь ему?
        Она еще раз заказала виски, но он на нее не сердился и машинально пил вместе с нею. Он был и очень грустен, и очень счастлив, чувства его так обострились, что от одной только фразы из этой песенки, от одного вида этого бара, погруженного в полутьму, у него увлажнились глаза.
        Чем они занимались весь вечер? Ходили. Долго шли в толпе по Бродвею, заходили в какие-то бары, но нигде не могли найти атмосферу этого их пристанища.
        Они входили, заказывали выпивку. Кей неизменно закуривала сигарету. Она притрагивалась к его локтю и шептала:
        - Взгляни.
        Всякий раз она указывала либо на какую-нибудь пару, печальную, погруженную в свои мысли, либо на женщину, одиноко накачивающуюся спиртным.
        Казалось, она выслеживала отчаяние других людей, терлась о него, чтобы приспособиться к нему на тот случай, если оно пронзит и ее.
        - Пошли.
        Каждый раз, когда звучало это слово, они переглядывались и улыбались. Они уже столько раз произносили его, хотя на самом-то деле у них были всего лишь два дня и две ночи любви.
        - Ты не находишь это забавным?
        Ему не было нужды спрашивать, что она считает забавным. Они думали об одном и том же - о том, что они, незнакомые, чудом соединились в огромном городе и теперь с горячностью отчаяния цепляются друг за друга, словно чувствуя уже, как их охватывает стужа одиночества.
        «Сейчас… нет, позже…» - думал Комб.
        На Сорок Второй улице была китайская лавка, где продавали крохотных черепашек, «черепашек-бэби», как возвещало рукописное объявление.
        - Купи мне одну…
        Черепашку им подали в маленькой картонной коробочке, и Кей несла ее и старалась смеяться, но явно думала о том, что это единственный залог любви, которую они пережили.
        - Кей, послушай…
        Она приложила палец к его губам.
        - Я должен тебе все-таки сказать…
        - Тс-с! Пойдем лучше чего-нибудь перекусим.
        И они опять брели по городу, намеренно не торопясь, потому что лучше всего чувствовали себя в толпе.
        Ела она, как и в первый вечер, с раздражающей медлительностью, но только сейчас он не раздражался.
        - Мне столько вещей хотелось бы тебе еще рассказать! Я ведь знаю, о чем ты думаешь. Но, милый Франк, ты так ошибаешься!
        Было уже часа два ночи, а может, и позже, а они все шли; прошли в обратном направлении бесконечный путь по Пятой авеню, уже дважды проделанный ими.
        - Куда ты меня ведешь?
        В ту же секунду она спохватилась:
        - Нет, не говори, не надо.
        А он и сам еще не знал, как поступит, по крайней мере, так ему казалось. Он угрюмо глядел прямо перед собой, и она шла рядом и впервые не нарушала его молчания.
        Постепенно их долгая ночная прогулка обретала торжественный ритм свадебного марша, и они оба прекрасно понимали это и оттого тесней прижимались друг к другу, но не как любовники, а как два человеческих существа, которые долго блуждали в одиночестве и наконец удостоились нежданной благодати человеческого общения.
        Да, сейчас они не чувствовали себя мужчиной и женщиной. Сейчас они были просто два человеческих существа, два существа, испытывающие необходимость друг в друге.
        На несгибающихся от усталости ногах они добрались до тихого Вашингтон-сквер. Комб догадывался, что его спутница удивлена, мысленно задает себе вопрос, уж не намерен ли он отвести ее к их исходному пункту, к закусочной, где они встретились, а то и к дому Джесси, который она вчера ему показала.
        Он улыбнулся с оттенком горечи. Он испытывал страх, сильный страх перед тем, что собирался сделать.
        Еще ни разу ни один из них не сказал другому, что любит его. То ли в них жила суеверная боязнь этого слова, то ли их удерживала стыдливость…
        Комб узнал свою улицу, увидел низкую дверь, из которой выскочил две ночи назад, когда, доведенный до предела, бежал от отзвуков любовной игры своих соседей.
        Сейчас он был куда сосредоточенней. И шагал решительней, с сознанием, что должен совершить важный поступок.
        Порой, правда, у него возникало желание остановиться, круто повернуть назад, вновь погрузиться вместе с Кей в ирреальность их бродячей жизни.
        Улица перед «Лотосом», фиолетовые буквы вывески, тщедушный портье за стойкой показались ему спасительной гаванью. Как там было все просто!
        - Входи! - произнес наконец он, остановившись перед домом.
        Она все понимала. Понимала, что эта минута не менее важная, чем если бы нарядный привратник распахнул перед ними настежь двери церкви.
        Она храбро вступила в маленький двор, спокойно, без удивления обвела его взглядом.
        - Забавно, - постаралась она произнести самым легкомысленным тоном. - Мы были соседями и столько времени не могли встретиться.
        Они вошли в вестибюль. Там в ряд висели почтовые ящики, на большинстве которых были написаны фамилии владельцев, и под каждым имелся электрический выключатель.
        Фамилии Комба на ящике не было, и он понял, что она это заметила.
        - Пошли. Лифта нет.
        - Тут всего пять этажей, - бросила она, и это свидетельствовало, что она осмотрела дом снаружи.
        ^%^ Они поднимались друг за другом. Она шла первой. На третьей площадке она посторонилась и пропустила Комба вперед.
        Третья дверь слева была Д. К. К. А следующая его. Но прежде чем подойти к ней, Комб остановился, взглянул на Кей, потом привлек ее к себе и медленным, долгим поцелуем приник к ее губам.
        - Идем.
        В тускло освещенном коридоре пахло бедностью. Дверь была выкрашена в гнусный коричневый цвет, на стенке видны были следы жирных пальцев. Замедленным движением он вытащил из кармана ключ. С деланным смешком предупредил:
        - Когда я в последний раз выходил отсюда, я забыл выключить свет. Заметил на улице, но у меня не хватило духу подняться.
        Он распахнул дверь. За ней была крохотная прихожая, вся заставленная чемоданами и завешанная одеждой.
        - Входи.
        Комб не решался взглянуть на Кей. У него дрожали пальцы.
        Больше он ни слова не произнес; просто, не слишком понимая, что делает, заманивал ее войти, подталкивал - одним словом, пусть пристыженный, пусть испуганный, но ввел ее к себе, пригласил наконец вступить в его жизнь.
        В спокойствии комнаты, встретившей их горящей лампой, было что-то призрачное. Он понимал - здесь скверно, и все пропитано трагизмом - трагизмом одиночества и заброшенности.
        Эта неубранная постель, подушка с вмятиной, еще сохранившей форму головы, скомканные простыни, от которых так и бьет бессонницей; пижама, ночные туфли, пустая бесформенная одежда на стульях…
        А на столе возле книги остатки холодного ужина - унылого ужина одинокого мужчины!
        Он вдруг осознал, чего на миг избегнул, и замер у двери, понурив голову, не смея шелохнуться.
        Он старался не смотреть на нее, но все равно видел и знал, что она тоже оценивает степень его одиночества.
        И был убежден, что она будет удивлена, раздосадована.
        Да, пожалуй, она была немножко удивлена, - но очень немножко, - что его одиночество оказалось куда абсолютней и неизлечимей, чем ее.
        Но первым делом Кей увидела две фотографии - фотографии детей - мальчика и девочки.
        Она шепнула:
        - И ты тоже.
        Происходило все это замедленно, угнетающе замедленно. Отщелкивались секунды, десятые доли секунд, мельчайшие промежутки времени, в которые вмещается столько прошлого и столько будущего.
        Комб отвел взгляд от лиц своих детей. Теперь он видел лишь смутные пятна, которые становились все неотчетливей, и ему было стыдно перед Кей и захотелось попросить прощения; хотя он и не знал, за что, почему.
        И тут Кей медленно погасила сигарету в пепельнице. Сняла шубку, шляпку, прошла мимо Комба и закрыла дверь, которую он оставил распахнутой настежь.
        Потом подошла к нему, легонько коснулась пальцем его воротника и сказала:
        - Дорогой, сними пальто.
        Она, пришедшая к нему в гости, помогла ему раздеться и мгновенно нашла место для пальто на вешалке.
        Потом она придвинулась к нему, уже гораздо более близкая, свойская. Улыбнулась, и в улыбке ее была как бы тайная, полускрытая радость. Обвив наконец руками его плечи, она произнесла:
        - Видишь ли, я это знала.
        Глава IV
        Эту ночь они проспали точно в зале ожидания на вокзале или в автомобиле, попавшем в аварию и стоящем на обочине дороги. Они спали, обнявшись, и впервые не занимались любовью.
        - Не сегодня, - умоляюще прошептала она.
        Он понял ее или ему показалось, что понял. Оба они были разбиты и ощущали в голове некую кружащуюся пустоту, какая остается после долгого путешествия.
        Но неужто они и впрямь куда-то прибыли? Спать они легли сразу же, даже не попытавшись навести какой-никакой порядок в комнате. И так же, как после долгого морского плавания, в течение нескольких ночей сохраняется ощущение килевой и бортовой качки, им в иные мгновения казалось, что они все еще идут, идут по огромному, бесконечному городу.
        Впервые они поднялись тогда же, когда встает большинство людей. Проснувшись, Комб увидел, что Кей открывает дверь квартиры. Вероятно, звук ключа и вырвал его из сна, и первым его чувством было чувство тревоги.
        Но он тут же успокоился. Он увидел ее со спины: нерасчесанные шелковые волосы спадали на один из его халатов, который был ей велик, почти до самого пола.
        - Что ты ищешь?
        Она не вздрогнула. Спокойно обернулась к кровати и даже не попыталась выдавить улыбку.
        - Молоко. Тебе разве не приносят по утрам молоко?
        - Я не пью молока.
        - А-а.
        Прежде чем подойти к нему, она завернула в кухоньку, где на электроплитке булькал кипяток.
        - Тебе что, кофе или чай?
        Почему он так разволновался, услышав, как этот уже знакомый голос звучит в его комнате, куда, кроме него, не входила ни единая живая душа? Еще миг назад он, наверное, обиделся бы на то, что она не подошла поцеловать его, но сейчас понимал, что так, пожалуй, и лучше; лучше, что она суетится в комнате, открывает ящики, вот подала ему шелковый, цвета морской волны халат.
        - Этот наденешь?
        На ногах у нее были мужские тапки без задника, слишком большие для нее, и потому она ходила, шаркая подошвами.
        - Что ты обычно ешь на завтрак?
        Он ответил умиротворенно, спокойно:
        - Когда что. Обычно, если я голоден, я спускаюсь в драг-стор.
        - В железной коробке я нашла чай и кофе. Ты ведь француз, и я на всякий случай сварила кофе.
        - Я схожу купить хлеба и масла, - объявил он.
        Он чувствовал себя безумно молодым. Ему хотелось выйти, но это было не так, как вчера в «Лотосе», когда он не смог пройти и ста метров.
        Теперь она была у него. И он, который всегда был очень педантичен, пожалуй даже несколько чересчур, когда дело касалось туалета, едва не выскочил из дому, не побрившись, в домашних туфлях, как это делали, вспомнил он, некоторые обитатели Монмартра, Монпарнаса и простонародных кварталов.
        У этого осеннего утра был привкус весны, и он удивился, обнаружив, что тихонько напевает под душем; Кей застилала постель и машинально вторила его песенке.
        Ощущение было словно он сбросил с плеч огромное бремя лет, которого вроде бы не замечал, но которое давило его и заставляло сгибаться.
        - Ты не поцелуешь меня?
        Перед тем, как отпустить его, она протянула ему губы. На площадке Комб остановился, развернулся и открыл дверь.
        - Кей!
        Она все стояла на том же месте и смотрела ему вслед.
        - Что?
        - Я счастлив.
        - Я тоже. Иди…
        И больше ничего не надо было говорить. Это было так ново.
        И улица тоже была новая, верней, он узнавал ее в общих чертах, но теперь она открывалась с какой-то неведомой точки зрения.
        К примеру, драг-стор, где он так часто поглощал в одиночестве завтрак, читая газету. Сейчас он взглянул на нее с радостной и сочувственной иронией.
        На несколько секунд он, растроганный, остановился, чтобы полюбоваться шарманкой, причем мог бы поклясться, что это первая шарманка, которую он видит в Нью-Йорке, да нет, пожалуй, с самого детства.
        И так же было внове покупать еду у итальянца не на одного себя, а на двоих. Он набрал кучу всяких закусок, на которые Прежде даже не смотрел, но сейчас ему захотелось заставить ими холодильник.
        Руки у него уже были заполнены хлебом, маслом, молоком, яйцами, а теперь он взял еще и это. Уже выходя, он спохватился:
        - С завтрашнего дня ставьте к моей двери каждое утро бутылку молока.
        Снизу он увидел у окна Кей, и она помахала ему рукой, давая знак, что ждет его. Она вышла встретить его на лестницу и освободила от пакетов.
        - Ох ты! Все-таки забыл!
        - Что?
        - Цветы. Еще вчера утром я собрался купить цветы, чтобы поставить их в комнате.
        - А ты не думаешь, что так, может, и лучше?
        - Почему?
        - Потому что…
        Она подыскивала слова, улыбаясь, и в то же время с самым серьезным видом и с той неуловимой стыдливостью, которая не отпускала в это утро их обоих.
        - …потому что без цветов это не такое новое. Понимаешь? Как будто это продолжается уже долго-долго.
        Чтобы не расчувствоваться, она тут же перевела разговор:
        - Знаешь, что я рассматривала в окно? Прямо напротив живет старик еврей, портной. Ты никогда не обращал на него внимания?
        Он смутно припомнил, что видел старика, который по-турецки сидел на огромном столе и весь день напролет шил. У него длинная неопрятная борода, а пальцы коричневого цвета то ли от грязи, то ли от соприкосновения с тканями.
        - Когда мы с мамой жили в Вене… Я тебе, кажется, рассказывала, что моя мама была великая пианистка и очень знаменитая… Да, рассказывала. Но вначале, до того, как она прославилась, было тяжело. Когда я была маленькая, мы были страшно бедные и жили в одной комнате. Нет, куда хуже этой, там не было ни кухни, ни холодильника, ни ванной. Не было даже воды, и нам, как и всем жильцам, приходилось ходить умываться к крану в конце коридора. Если б ты только знал, как это было холодно зимой!
        О чем же я хотела рассказать? А, вот… Когда я болела гриппом и не ходила в школу, то целые дни проводила у окна, и как раз напротив нас жил старый еврейский портной, как две капли воды похожий на этого, за которым я сейчас наблюдала. Я даже подумала, уж не тот ли это самый…
        Он легкомысленно бросил:
        - А может, и тот.
        - Глупый! Тому уже было бы больше ста лет. Ты не находишь это совпадение забавным? Знаешь, у меня на весь день улучшилось настроение.
        - А тебе это необходимо?
        - Ничуть. Просто я почувствовала себя маленькой девочкой. Мне даже захотелось посмеяться над тобой. Знаешь, когда я была молодой, я была очень насмешливой.
        - А что я такого смешного сделал?
        - Можно я задам тебе вопрос?
        - Слушаю тебя.
        - Как это так вышло, что у тебя в шкафу чуть ли не восемь халатов? Может, я не должна была спрашивать тебя об этом? Но как-то странно: человек, у которого…
        - …у которого столько халатов, живет в такой конуре, да? А все очень просто. Я - актер.
        Почему он произнес это слово как-то стыдливо, стараясь не смотреть на нее? В этот день, сидя за неубранным столом в комнате, где вместо горизонта было окно, за которым работал иглой старый портной с раввинской бородою, они были безмерно предупредительны друг к другу.
        Впервые они обходились без поддержки толпы, впервые, можно сказать, оказались лицом к лицу, только вдвоем, не испытывая потребности в пластинке или рюмке виски, чтобы поддержать приподнятое настроение.
        Она даже не накрасила губы помадой, и это позволило ему увидеть ее новое лицо, которое оказалось куда мягче и в котором таилась какая-то робость, боязливость. Перемена вышла настолько поразительной, что с этой новой Кей сигарета уже как-то не вязалась.
        - Ты разочарована?
        - Тем, что ты актер? Почему это должно меня разочаровать?
        Однако она стала немножко грустней. А самое главное, они оба поняли это, потому что сейчас им уже не нужно было слов.
        Если он актер и в таком возрасте живет в этой комнате в Гринвич Вилледж, значит…
        - Все куда сложней, чем ты думаешь, - вздохнул он.
        - Милый, я ничего такого не думала.
        - В Париже я был очень даже известный, могу даже утверждать, знаменит.
        - Должна тебе признаться: ты мне назвал свою фамилию, но я ее не запомнила. Ты произнес ее всего раз, в первый вечер, помнишь? Я пребывала в рассеянности и не решилась попросить, чтобы ты повторил ее.
        - Франсуа Комб. Я играл в театрах «Мадлен», «Мишодьер», «Жимназ». Объездил с гастролями всю Европу, Южную Америку. Был также и кинозвездой, снялся в нескольких фильмах. Еще восемь месяцев назад мне предлагали великолепный контракт.
        Она старалась не выказывать сочувствия, что могло бы быть ему неприятно.
        - Нет, нет, это вовсе не то, что ты думаешь, - поспешил он уверить ее. - Стоит мне захотеть, и я могу возвратиться туда и вновь обрести былое положение.
        Она подлила ему в чашку кофе, причем так естественно, что он с изумлением взглянул на нее; в близости, неосознанно проявлявшейся в каждом их движении, было что-то от чуда.
        - Все это крайне просто и чудовищно глупо. Могу рассказать, если хочешь. В Париже об этом все знают, были даже статейки в газетенках. Жена у меня тоже актриса, великая актриса. Мари Клеруа.
        - Я слышала ее фамилию.
        Она тут же пожалела о сказанном, но было уже поздно. Тем самым она дала понять, что знает театральный псевдоним его жены, а вот его фамилия ей неизвестна.
        - Она была не слишком моложе меня, - продолжал Комб. - Ей уже перевалило за сорок. Мы были женаты семнадцать лет. Моему сыну скоро исполнится шестнадцать.
        Рассказывал он самым безразличным тоном. И с самым естественным видом поглядывал на две фотографии, что украшали стены. Потом встал и продолжал говорить, расхаживая по комнате:
        - Прошлой зимой она вдруг объявила мне, что бросает меня и уходит к молодому актеру, который только-только закончил театральную школу и получил ангажемент в «Комеди Франсез». Ему был двадцать один год. Произошло это вечером в нашем доме в Сен-Клу. Этот дом построил я, потому что мне всегда нравилось жить в отдельном доме. Знаешь, у меня достаточно буржуазные вкусы…
        Я только что вернулся из театра. Она приехала после меня. Прошла в библиотеку, где я сидел, и объявила свое решение, обстоятельно, мягко, я бы даже сказал, с поразительной сердечностью, если не с нежностью, а мне даже в голову не приходило, что тот ждет ее у дверей в такси, в котором они должны уехать.
        Признаюсь вам…
        Комб спохватился и исправился:
        - Признаюсь тебе, я был до того поражен, так ошарашен, что попросил ее подумать. Сейчас-то я понимаю, насколько глупы были мои слова. Я сказал ей:
        «Малышка, ложись поспи. Мы поговорим об этом завтра, когда ты выспишься и отдохнешь».
        А она мне ответила:
        «Франсуа, я ухожу от тебя прямо сейчас. Ты что, не понял этого?»
        Что я должен был понять? Что это настолько спешно и нельзя подождать до завтра?
        Да, я действительно этого не понял. Но, думаю, сейчас-то уже понимаю. Ну, меня понесло. Похоже, я ей такого наговорил.
        А она все так же спокойно, с той же прямо-таки материнской мягкостью знай повторяла:
        «Как жаль, Франсуа, что ты не понимаешь!»
        Вокруг них плавало молчание, такое разреженное, такое невесомое, что можно было уже ничего не бояться, ничего не стесняться. Комб закурил трубку с теми же движениями, как на сцене в некоторых ролях.
        - Не знаю, видела ли ты ее на сцене или на экране. Она до сих пор играет молодых девушек, и это вовсе не выглядит смешно или нелепо. У нее очень мягкое, очень нежное лицо, немножко печальное, большие глаза, и они глядят прямо на тебя, точно наивные глаза косули; да, вот именно так, с недоумением и упреком, смотрит косуля на человека, который ранил ее. Такие у нее роли, и точно так же она ведет себя в жизни, и точно так же вела себя в ту ночь.
        Об этом писали все газеты, одни обиняками, другие грубо и цинично. Ее юнец бросил «Комеди Франсез» и дебютировал в том же театре на бульварах и в той же пьесе, что и она. «Комеди» возбудила против него процесс за разрыв контракта.
        - А дети?
        - Сын в Англии, в Итоне. Он уже два года там, и мне бы хотелось, чтобы все оставалось по-прежнему. А дочка живет у ее матери в деревне недалеко от Пуатье. Я мог бы остаться. И оставался почти два месяца.
        - Ты ее любил?
        Он глянул на нее, как бы не понимая. Впервые одни и те же слова имели для них разное значение.
        - Мне предложили главную роль в фильме, очень серьезном фильме, где у нее тоже была роль и в который она, я в этом ничуть не сомневался, в конце концов протащила бы своего любовника. При нашей профессии мы были просто-напросто обречены без конца встречаться. Понимаешь? Да вот хотя бы пример. Мы жили в Сен-Клу и вечером, возвращаясь домой в автомобиле, частенько заглядывали в «Фуке» на Елисейских Полях.
        - Я знаю.
        - Как большинство актеров, я никогда не ел перед спектаклем, но зато ужинал потом довольно плотно. У меня был свой столик в «Фуке». Там уже знали, что мне подавать. Да, вот так. Не скажу, что это произошло назавтра, но через несколько дней после ухода моя жена была там, и причем не одна. Она подошла пожать мне руку с такой простотой и естественностью, что мы оба, верней, все трое выглядели так, словно играли комедию.
        «Добрый вечер, Франсуа».
        И тот тоже протянул мне руку, правда немножко нервничая, и пробормотал:
        «Добрый вечер, господин Комб».
        Я понял, они ждали, что я приглашу их за свой столик. У меня уже было накрыто. Я и сейчас все это вижу, будто это произошло вчера. Там было человек пятьдесят, в том числе несколько журналистов, и все глазели на нас.
        Как раз в тот вечер я и объявил, совершенно не задумываясь над смыслом слов, которые произношу:
        «Думаю, я скоро уеду из Парижа».
        «Куда ты собираешься?»
        «Мне предлагают контракт в Голливуде. Сейчас, когда меня ничего здесь не удерживает…»
        Цинизм? Бездумность? Нет. Я знаю, она никогда не была цинична. Она поверила моим словам. Ей было известно, что четыре года назад я действительно получил предложение из Голливуда, но отказался, с одной стороны, потому что она не была включена в ангажемент, а с другой стороны, потому что дети были еще слишком маленькие и мне не хотелось с ними разлучаться.
        Она сказала:
        «Я очень рада за тебя, Франсуа. И всегда была уверена, что все образуется».
        Они все так же стояли возле моего столика, и тут я пригласил их присесть, до сих пор не понимаю, почему.
        «Что вам заказать?»
        «Ты же знаешь, я не ужинаю. Фруктовый сок».
        «А вам?»
        Юный болван счел себя обязанным заказать то же, что и она, не осмелившись спросить чего-нибудь покрепче, хотя ему просто необходимо было глотнуть спиртного, чтобы придать себе смелости.
        «Два сока!»
        И я продолжил ужин, а они сидели со мной!
        «У тебя есть какие-нибудь известия от Пьеро?» - поинтересовалась моя жена, достав из сумки пудреницу.
        Пьеро - это уменьшительное имя, которым мы звали сына.
        «Три дня назад я получил от него письмо. Ему по-прежнему там очень нравится».
        «Ну и прекрасно».
        И представляешь, Кей…
        Почему именно в этот момент Кей предложила:
        - А тебе не хочется называть меня Катрин?
        Он мимоходом взял ее за руку и легонько сжал пальцы.
        - Представляешь, Катрин, все время, пока я ужинал, жена бросала на этого юного болвана мимолетные взгляды, как бы говоря: «Убедился, что это вовсе не страшно? Тебе нечего бояться!»
        - Ты до сих пор любишь ее?
        Комб, нахмурясь, дважды обошел комнату. Оба раза останавливался у окна и смотрел на старого еврея-портного напротив, наконец встал перед Кей, выдержал паузу, как выдерживают ее в театре, прежде чем произнести главную реплику, что-то такое сделал со своим лицом, с глазами и только после этого произнес, как отрезал:
        - Нет!
        Он не хотел изображать никаких эмоций. И отнюдь не был взволнован. А главное, нельзя было, чтобы Кей неверно поняла его, и потому он тут же стал рассказывать дальше, говоря торопливо и немножко отрывистым голосом:
        - И я уехал в Соединенные Штаты. Один мой друг, между прочим, один из наших крупнейших режиссеров, заверил меня:
        «В Голливуде тебе всегда найдется место. Такому человеку, как ты, не придется ждать, когда к нему прибегут с контрактом. Так что езжай спокойно. Повидайся с тем-то и с тем-то, сошлись на меня…»
        Я так и сделал. Меня очень хорошо принимали, крайне вежливо.
        Понимаешь, да?
        Принимали безумно вежливо, но работы никакой не предложили.
        «Если мы решим снимать такой-то фильм, в котором есть роль для вас, мы дадим вам знать».
        Либо так:
        «Через несколько месяцев, когда мы составим программу производства на ближайший период…»
        И это все, Кей. Сама видишь, до чего примитивно.
        - Я же просила тебя называть меня Катрин.
        - Извини. Я привыкну. В Голливуде есть несколько французских артистов, которых я хорошо знал. Они вели себя безупречно. Все хотели мне помочь. И я висел мертвым грузом на их не слишком-то уверенной жизни.
        Я решил не стеснять их. Решил перебраться в Нью-Йорк. Кстати, контракты здесь подписываются ничуть не хуже, чем в Калифорнии.
        Сперва я жил в шикарной гостинице на Парк-авеню.
        Потом в гостинице поскромней.
        Наконец, оказался в этой комнате.
        И был совершенно один, вот так. Совершенно один, вот в чем дело.
        Теперь ты знаешь, почему у меня столько халатов, столько костюмов и столько пар обуви.
        Он стоял, прижавшись лбом к стеклу. Под конец голос у него дрожал. Он знал, что она подойдет, подойдет мягко, бесшумно.
        У самого уха он услышал шепот:
        - Ты по-прежнему чувствуешь себя несчастным?
        Он отрицательно помотал головой, но не хотел, нет, пока еще не мог обернуться.
        - А ты уверен, что не любишь ее?
        И тут Комб взорвался. Он резко повернулся, в глазах у него сверкала ярость.
        - Дура, ну неужели ты ничего не понимаешь?
        И все-таки необходимо, чтобы она поняла. Это слишком важно. Это главное. Ведь если она не поймет, то кто же тогда будет способен понять?
        Вечно эта дурацкая привычка все сводить к самому простому, все сводить к женщине!
        Он лихорадочно бегал по комнате. А на нее был так зол, что даже не хотел смотреть.
        - Как ты не понимаешь, что главное тут вовсе не это, а я… Я! Я!
        Это «я» он прямо-таки выкрикнул.
        - Я, оказавшийся в полном одиночестве, если тебе угодно. Я, обнаруживший себя совершенно голым. Я, который прожил здесь, да, да, здесь, совершенно один целых полгода.
        Если ты этого не понимаешь, то… то…
        Он едва не крикнул: «То тогда ты недостойна находиться здесь!»
        Однако он вовремя удержался. И умолк, разъяренный или, верней, насупленный, как мальчишка, который вдруг ни с того ни с сего по-глупому разозлился.
        Засунув руки глубоко в карманы, он размышлял, что может подумать Кей о выражении его лица, и упорно не смотрел на нее, уставившись на какое-то пятно на стене.
        Ну почему она не приходит к нему на помощь? Неужели не понимает, что самая пора ей сделать первый шаг? А вдруг она и впрямь все свела к идиотской сентиментальности и считает, что это всего лишь заурядная драма мужа, которому наставили рога?
        Он был зол на нее. Ненавидел ее. Да, он и впрямь готов был возненавидеть ее. Он стоял, чуть наклонив голову. Еще когда он был маленьким, мама говорила, что он склоняет голову к левому плечу, когда бывает неискренен.
        Наконец он рискнул глянуть на нее, буквально краешком глаза, и обнаружил, что она плачет и одновременно улыбается. Он прочел в ее лице, на котором были видны следы слез, такое радостное умиление, что уже совершенно перестал понимать, как дальше вести себя и вообще что делать.
        - Подойди ко мне, Франсуа.
        Она была слишком умна, чтобы не понимать, насколько опасно вот так вот обращаться к нему в эту минуту. Неужели она настолько уверена в себе?
        - Подойди же.
        Она говорила с ним, как с упрямым, капризным ребенком.
        - Ну, подойди.
        И в конце концов он подчинился, правда, как бы нехотя, через силу.
        Наверно, она очень смешно выглядела в его халате, который волочился по полу, в огромных мужских шлепанцах, с ненакрашенным лицом и волосами, еще всклокоченными после сна.
        И тем не менее в ней не было ничего смешного, потому что он шел к ней, стараясь сохранять сердитый вид.
        - Подойди.
        Она взяла обеими руками его лицо. Заставила положить голову к себе на плечо, прижаться щекою к ее щеке. Она не поцеловала его. Просто удерживала так, почти насильно, словно для того, чтобы он мало-помалу проникся ее теплом, ее присутствием.
        Один глаз у него был открыт. Изо всех сил он пытался сохранить раздражение, не дать ему улетучиться.
        И вдруг тихо, так тихо, что, наверное, он ничего бы не разобрал, если бы ее губы не находились у самого его уха, она произнесла:
        - Все равно ты не был так одинок, как я.
        Чувствовала ли она, что он еще немного напряжен? Тем не менее она была уверена в себе или в их одиночестве, которое отныне не позволяло им обойтись друг без друга.
        - Я тоже должна тебе кое-что рассказать.
        Это был всего лишь шепот, и что самое странное, шепот среди бела дня, в светлой комнате, без аккомпанемента приглушенной музыки, без всего того, что помогает расслабиться. Шепот возле окна, из которого был виден кроткий, неопрятный старикашка портной.
        - Я знаю, что причиню тебе боль, потому что ты ревнивый. Но мне нравится, что ты ревнуешь. Я должна рассказать тебе. Когда ты встретил меня…
        Она не уточнила «позавчера», и он был благодарен ей за это: ему не хотелось помнить, что они так недолго знакомы. Она сказала:
        - Когда ты встретил меня…
        И продолжила еще тише, так, что ему казалось, будто слова, которые она произносит, дрожат у нее в груди:
        - …я была так одинока, так непоправимо одинока, так пала духом, пребывала в полной уверенности, что никогда мне уже из этого не выбраться, и тогда я приняла решение пойти за первым мужчиной, все равно за кем… Я люблю тебя, Франсуа!
        Она произнесла это всего один раз. И не смогла бы повторить, потому что они так тесно, так сильно прижались друг к другу, что говорить просто не было возможности.
        Да и что еще они могли бы сказать после этого? И что могли бы делать? Уж во всяком случае не заняться любовью, потому что тогда бы точно все испортили.
        Комб не решался расслабить объятия из страха, и надо сказать, вполне обоснованного, пустоты, которая неизбежно должна была прийти после подобного пароксизма, и это она высвободилась из его рук - естественно, с улыбкой. Она сказала:
        - Посмотри в окно.
        И добавила:
        - Он нас видел.
        В этот миг солнечный луч коснулся их окна, ворвался в комнату и ярким, дрожащим пятном замерцал на стене в нескольких сантиметрах от одной из фотографий детей.
        - А сейчас, Франсуа, тебе нужно выйти из дома.
        На улице, в городе было солнечно, и она прекрасно понимала, что у Комба существует потребность окунуться в реальность. Это было просто необходимо - ему, им.
        - Только оденешься ты иначе. Да, да! И я сама выберу тебе костюм.
        Из-за признания, которое она только что сделала, ему так многое хотелось ей сказать! Но почему она не позволяет ему это? Она суетилась, расхаживала по комнате, как у себя дома. И при этом еще была способна напевать. Напевала она их песню, причем напевала совершенно иначе, чем прежде, таким серьезным, глубоким и в то же время таким свободным голосом, что это уже была не расхожая банальная песенка, а как бы квинтэссенция того, что они только что пережили.
        Она рылась в одежном шкафе. И при этом приговаривала:
        - Нет, мистер, нет. Сегодня только не серый. И не бежевый. Тем более бежевый, что бы вы там ни воображали, вам не идет. Вы не настолько брюнет и не настолько блондин, чтобы носить бежевый.
        А кстати, какого цвета у тебя волосы? Представь себе, я не обратила на них внимания. Вот глаза твои я знаю. Они меняют цвет в зависимости от того, о чем ты думаешь, и сейчас, когда ты подошел ко мне с видом смирившейся жертвы, а верней, не совсем смирившейся, они были мрачного черно-серого цвета, точь-в-точь как бурное море, от одного вида которого у пассажиров начинается морская болезнь. Я все думала, окажешься ли ты способен преодолеть то крохотное расстояние между нами, что тебе еще оставалось, или мне придется самой сделать этот шаг.
        Франсуа, нашла! Примите, мистер, и не вздумайте прекословить. Темно-синий! Убеждена, в темно-синем ты будешь просто великолепен.
        Ему очень хотелось остаться, но в то же время не хватало духа спорить с ней.
        Почему-то он опять подумал: «Она вовсе не красива».
        И разозлился на себя за то, что не решился сказать, что тоже любит ее.
        Может, потому что не был в этом уверен? Она была необходима ему. Он испытывал безумный страх потерять ее и вновь обрести одиночество. А это ее недавнее признание…
        Он был бесконечно благодарен ей за него, но что-то недоброе таилось внутри. Он думал: «А ведь это мог быть я, а мог кто угодно».
        И все же, умиленный, снисходительный, он решил не спорить с ней и позволил наряжать себя, как мальчика.
        Он знал, что она не хочет, чтобы в это утро они произносили какие-то важные слова с глубоким значением. И понимал, что сейчас она играет роль жены, роль, которую крайне трудно сыграть, если не любишь по-настоящему.
        - Могу спорить, мистер француз, что обычно с этим костюмом вы носите галстук-бабочку. А чтобы вы выглядели еще более французистым, я выбрала вам синюю бабочку в мелкий белый горошек.
        Ну как тут было не улыбнуться, тем более что она не ошиблась. Комб немножко был сердит на себя за то, что улыбнулся. Он боялся показаться смешным.
        - В нагрудный карман белый платок, да? Но чуть-чуть смятый, чтобы не выглядеть, как манекен на витрине. Не соблаговолите ли вы мне сказать, где тут у вас платки?
        Это было смешно. Это было глупо. Они хохотали, дурачились, но у обоих в глазах стояли слезы, и оба старательно скрывали их друг от друга, боясь расчувствоваться.
        - Я уверена, что тебе нужно с кем-то встретиться. Я права? Ну, не ври, не ври! Я хочу, чтобы ты встретился с ними.
        - На радио… - начал он.
        - Вот видишь! Так иди на радио. Вернешься, когда захочешь, я буду ждать тебя.
        Она чувствовала, что он боится. Настолько хорошо чувствовала, что не ограничилась только словесным обещанием, но сжала обе его руки.
        - Ну все, Франсуа, hinaus!
        Это было слово из языка, на котором она говорила в детстве.
        - Ступайте, мистер, а когда вернетесь, вас будет ждать великолепный обед.
        Оба они одновременно подумали про «Фуке», но каждый постарался не выдать свою мысль.
        - Надень пальто… Вот это. Черную шляпу. Отлично.
        Она подталкивала его к двери. Сама она так и не успела заняться своим туалетом.
        Он чувствовал, что она торопится остаться одна, и никак не мог понять, то ли досадует на нее за это, то ли испытывает признательность.
        - Даю тебе два часа, нет, три, - бросила она, уже закрывая дверь.
        Но ей пришлось снова открыть дверь, и он увидел, что Кей бледна и немножко смущена.
        - Франсуа!
        Он уже спустился на несколько ступенек.
        - Извини, что мне приходится тебя просить. Ты не мог бы дать мне несколько долларов, чтобы купить продукты для обеда?
        А он ведь даже не подумал об этом. Комб покраснел. Это было так неожиданно… Они стояли в коридоре возле лестницы, как раз напротив двери, на которой зелеными буквами было выведено «Д. К. К.».
        У Комба было ощущение, что еще никогда в жизни он не чувствовал себя так неловко. Он достал бумажник, вытащил из него деньги; ему не хотелось, чтобы это выглядело так, будто он их считает, кстати, для него сумма не имела значения; еще сильней залившись краской, он протянул ей несколько билетов в один, два и пять долларов и не желал знать, сколько их там.
        - Прости, пожалуйста.
        Он понимал. Ну конечно же. И потому у него стиснуло в горле. Ему хотелось бы вернуться вместе с ней в комнату и дать волю чувствам. Но он не решался, именно потому, что причиной была возникшая между ними проблема денег.
        - Ты позволишь, я куплю себе пару чулок?
        И тут он понял или ему показалось, что понял: она это сделала намеренно, чтобы вернуть ему уверенность в себе, чтобы он снова вошел в роль мужчины.
        - Извини, что я сам не догадался.
        - Знаешь, я, наверное, схожу забрать свои чемоданы.
        Она продолжала улыбаться. Эти слова обязательно надо было произносить с улыбкой, с той особенной улыбкой, которую они обрели сегодня утром.
        - Я не буду совершать безумств.
        Он взглянул на нее. Она была совершенно естественная, ненакрашенная и ничуть не заботилась о том, как она выглядит в мужском халате и шлепанцах, которые ей все время приходилось удерживать кончиками пальцев, чтобы они не свалились.
        Комб стоял двумя ступеньками ниже ее.
        Он поднялся к ней.
        И здесь, в коридоре, у безымянных дверей, на как бы no man's land[1 - Здесь: выметайся (нем.).], они поцеловались, и то был первый их любовный поцелуй в этот день, а может, и вообще первый любовный поцелуй; у обоих было чувство, что им нужно так много удержать и сохранить, что они все длили и длили его, ласково, нежно, и не хотели, чтобы он кончался, и лишь звук открывающейся двери заставил их разъединить губы.
        Она сказала ему:
        - Ну, иди.
        И он пошел вниз по лестнице, чувствуя себя совершенно другим человеком.
        Глава V
        Благодаря Ложье, французскому драматургу, который жил в Нью-Йорке уже два года, Комб участвовал в нескольких передачах на радио. Еще он получил роль француза в комедии, которую играли на Бродвее, но пьеса, поставленная сперва в Бостоне, продержалась на сцене в Нью-Йорке всего три недели.
        Сегодня утром Комб не чувствовал горечи. Он дошел до Вашингтон-сквер, а там сел в автобус, который ехал по Пятой авеню из конца в конец. Ради удовольствия, чтобы полюбоваться видом улицы, он поднялся на империал и продолжал, во всяком случае поначалу, испытывать ощущение бодрости.
        Пятая авеню была светлая, золотисто-серый камень, из которого были сложены стены домов, казался прозрачным, а наверху на ярко-синем небе плыли несколько крохотных пушистых облачков, какие изображают вокруг святых на религиозных картинах.
        Радиостанция находилась на Шестьдесят Шестой улице, и, выйдя из автобуса, Комб еще ощущал себя счастливым, но вдруг почувствовал какое-то смутное беспокойство, нет, еще не тревогу, скорей, неуверенность. А может, это и называется предчувствием?
        Но предчувствием чего?
        Ему пришла мысль, что, когда он вернется домой, Кей там может и не оказаться. Он пожал плечами. И видел, как пожимает плечами; до встречи, на которую он должен был явиться, оставалось еще несколько минут, и он остановился перед витриной торговца картинами.
        Но почему же все-таки чем дальше он отделялся от Гринвич Вилледж, тем становился мрачнее? Он вошел в здание, сел в лифт, доехал до тринадцатого этажа и пошел по хорошо знакомым коридорам. В самом конце находился большой светлый зал, где сидели человек двенадцать служащих, мужчин и женщин, а рядом в боксе - директор отдела драматических радиопередач, рыжий, рябой: лицо у него было изъедено оспой. Фамилия его была Гурвич. И тут Комб вспомнил, что Гурвич из Венгрии, и это потрясло его, потому что теперь все, что в какой-то мере было связано с Кей, его потрясало.
        - Я вчера ждал вашего звонка, но это, в сущности, неважно. Садитесь. Приходите в среду. Кстати, сейчас я жду вашего друга Ложье, он вот-вот должен быть. Вполне возможно, что скоро мы будем передавать его последнюю пьесу.
        Кей выбрала ему костюм, в некотором смысле как бы одела его, завязала ему галстук - происходило это буквально только что, да меньше чем полчаса назад; он считал, что пережил с нею несколько незабываемых минут, из тех, которые навсегда соединяют двух человек, и вот все это уже кажется ему таким далеким, почти ирреальным.
        Пока Гурвич отвечал по телефону, Комб блуждал глазами по просторной белой комнате, и единственное, на чем смог задержаться его взгляд, были часы с черным обводом. Он пытался вызвать в памяти лицо Кей, но у него никак не получалось.
        И он злился на себя. Порой ему почти удавалось представить ее такой, какой она была на улице, и такой, какой она была в первый вечер, - в крохотной шляпке, сдвинутой на лоб, с сигаретой, измазанной помадой, в шубке, сброшенной с плеч, но его бесило - нет, беспокоило - то, что другой он ее увидеть не мог.
        Его нервозность, его беспокойство явно бросились в глаза венгру, потому что тот, не отнимая трубку от уха, поинтересовался:
        - Вы что, торопитесь? Не дождетесь Ложье?
        Конечно, конечно дождется. Только вот что-то щелкнуло, и развеялось, он даже не смог бы точно сказать когда, - развеялись ясность и доверие, и радость жизни, до того новая, что он не решился бы по доброй воле носить ее в себе по улицам.
        Дождавшись, когда Гурвич положил трубку, Комб, что называется, пряча глаза, с деланным безразличием поинтересовался:
        - Вы ведь венгр, так что, наверное, должны знать графа Ларского.
        - Посла?
        - Наверное. Да, пожалуй, сейчас он уже посол.
        - Если это тот, кого я имею в виду, то могу сказать, что он - человек из первого ряда. Сейчас он посол в Мексике. Он долго был первым секретарем в Париже, там-то я с ним и познакомился. Вы ведь, наверно, знаете, что я восемь лет работал у Гомона. Если только память меня не подводит, его жена сбежала с жиголо.
        Комб ждал чего-нибудь в этом роде. Ему было стыдно. Именно эти слова он выискивал, провоцировал их, и сейчас ему внезапно захотелось оборвать разговор, бросив:
        - Спасибо, этого достаточно.
        А Гурвич продолжал:
        - Не знаю, что с нею стало. Однажды я встретил ее в Канне, я тогда снимал фильм как ассистент режиссера. Кажется, потом я видел ее в Нью-Йорке.
        Улыбнувшись, Гурвич заметил:
        - Знаете, в конце концов в Нью-Йорке встречаешь всех. И наверху и внизу. Только похоже, она очутилась внизу. А по поводу вашей передачи я хочу вам сказать вот что…
        Слушал ли его Комб? Он сожалел, что пришел сюда, что слишком разговорился.
        У него было ощущение, будто он что-то вывалял в грязи, и тем не менее в этот миг он злился на Кей.
        За что? Пожалуй, он не смог бы сказать; может, как он сознавал в глубине души, в самой-самой глубине, - за то, что в ее рассказе не все оказалось враньем.
        Разве поверил он, когда она рассказывала, что была женой первого секретаря посольства? Сейчас он уже не помнил. И был в ярости. С горечью убеждал себя: «Вот сейчас я вернусь, а она ушла. Ну что ж, ей это в привычку».
        Мысль, что его встретит пустота, была до того невыносима, что вызывала физический страх; он ощутил боль в груди, как при сердечном приступе. Ему мучительно захотелось вскочить в такси и мчаться в Гринвич Вилледж.
        А уже через секунду, буквально в тот же миг, он насмешливо думал: «Да нет. Она будет там. Разве ж она не призналась, что той ночью, когда мы встретились, ей было все равно, я это или кто другой?»
        Раздался жизнерадостный голос:
        - Как дела, папашка?
        Комб немедленно улыбнулся. Видимо, со своей автоматической улыбкой выглядел он дурацки, потому что вошедший Ложье, который как раз пожимал ему руку, забеспокоился:
        - Что-нибудь не так?
        - Да нет. С чего ты взял?
        Ложье не усложнял себе жизнь, ну а если и усложнял, то на свой, особый лад. О возрасте своем он помалкивал, хотя ему было явно не меньше пятидесяти. Он был не женат. Жил в окружении красивых женщин, как правило, лет двадцати - двадцати пяти; они все время менялись; словно жонглер, он играл ими, как белыми шариками, и никогда ни одна из них не осталась у него в руках, ни одна, похоже, не оставила следа, не внесла никаких осложнений в его холостяцкую жизнь.
        В своей снисходительности он доходил до того, что, к примеру, приглашая по телефону пообедать, говорил:
        - Ты один? Тут со мною одно очаровательное существо, так я попрошу, чтобы она прихватила с собой подружку.
        Интересно, Кей все еще у него в комнате? Если бы он мог хоть на миг представить себе ее лицо! Комб пытался, но ничего не получалось. И, суеверно воспринимая это как примету, убеждал себя: «Это значит, она ушла».
        Но тут же под влиянием Ложье и его добродушного цинизма начинал думать совершенно противоположное: «Ничего подобного, она там! Какие могут быть сомнения. А на вечер она придумает какую-нибудь новую комедию и разыграет ее передо мной».
        Она врала, это совершенно точно. И соврала не единожды. Кстати, она и сама в том призналась. Так почему бы ей не продолжать врать? Но в таком случае, когда, в какой момент он может быть уверен, что она говорит правду? Теперь ему было сомнительно все, даже история про еврейского портного и кран в конце коридора в Вене; она ее придумала, чтобы растрогать его.
        - Что-то ты бледен, старина. Пойдем-ка проглотим по гамбургеру. Не спорь! Я приглашаю. Погоди только, у меня тут минуты на три разговор с Гурвичем.
        Почему пока эти двое говорили о своих делах, Комб думал одновременно и о Кей, и о своей бывшей жене?
        Вероятно, из-за слов Гурвича: «Сбежала с жиголо».
        Но ведь то же самое можно сказать и о его жене. Впрочем, ему на это плевать. Он был честен, когда утром сказал Кей, что не любит жену. В сущности, и страдал он, и бежал из Парижа вовсе не из-за нее. Все куда как сложнее.
        Кей этого не поняла. Да и как ей понять? Это же подумать только, на какой дурацкий пьедестал он вознес ее только потому, что встретил в ту ночь, когда одиночество стало невыносимо, а она искала если уж не мужчину, то хотя бы постель.
        Ведь если по правде, то она в ту ночь искала именно постель!
        - Ты готов, папашка?
        Комб поспешно встал с покорной, вымученной улыбкой.
        - Гурвич, дорогушка, обязательно подумай о роли сенатора для него!
        Роль, вне всяких сомнений, второго плана. И все равно, Ложье был чрезвычайно любезен. В Париже ситуация была бы совершенно противоположной. Например, лет семь назад в «Фуке» мертвецки пьяный Ложье в три ночи уговаривал Комба:
        - Пойми, лапушка… Это не роль, а чистое золото. Три сотни представлений обеспечены, не считая гастролей в провинции и за границей. Единственно, что нужно, это чтобы ты играл герцога, иначе полный провал, пьесы, можно считать, нету. Помогите мне! Я рассказал тебе, в чем там хитрость. Прочти рукопись. Перелистай ее. И если ты отнесешь ее к директору «Мадлен» и скажешь, что хочешь в ней играть, дело, считай, на мази. Я позвоню тебе завтра в шесть вечера. Ведь верно же, сударыня, он должен сыграть в моей пьесе?
        В тот вечер Комб был в ресторане с женой. Ей-то Ложье и всучил с заговорщицкой улыбкой пьесу, а на следующий день прислал роскошную коробку шоколадных конфет.
        - Ты идешь?
        Да, конечно, идет. С отсутствующим видом Комб подождал лифт, следом за Ложье вошел в кабину.
        - Видишь ли, дорогуша, Нью-Йорк это такой город… когда-нибудь ты…
        Комб едва не взмолился:
        - Да помолчи ты! Ради Бога, помолчи.
        Все эти словеса он уже знал наперед. Слышал их не один раз. Вообще, к черту Нью-Йорк, о нем он уже больше не думал, верней, станет думать потом.
        Сейчас самым главным было то, что в комнате у него находилась женщина, о которой он почти ничего не знал, которой не верил, женщина, на которую он смотрел такими холодными, такими трезвыми и безжалостными глазами, какими никогда ни на кого в жизни еще не смотрел, женщина, которую он временами презирал, но без которой, это он ясно понимал, обойтись не сможет.
        - Гурвич - отличный парень. Немножко не наш, но так и должно быть. Он не забыл, что начинал с того, что подметал студии в Бийянкуре, и у него остались кое с кем счеты. А в остальном прекрасный человек, особенно если тебе ничего от него не нужно.
        Комбу страшно хотелось остановиться, пожать другу руку и сказать:
        - Пока!
        Вот говорят - «тело без души». Несомненно, и Комбу, как и всякому другому, случалось произносить эти слова. Но сейчас, в этот миг, на углу Шестьдесят Шестой улицы и Мэдисон-авеню он поистине являл собой тело, которое ничто не одушевляло, чья жизнь и мысли были где-то далеко.
        - Ты совершенно зря так волнуешься. Через месяц-полтора ты первым будешь смеяться над тем, какая у тебя была сегодня физиономия. Держись, старина, и не давай повода бездарным актеришкам радоваться оттого, что ты пал духом. Вот после моей второй пьесы в театре «Пор-Сен-Мартен»…
        А вообще, чего ради ей уходить? Она же обо всем догадалась и должна понимать, что сейчас не время. Разве что она сама испытывает потребность в свободе…
        Интересно, а эта ее история про Джесси - правда? Про чемоданы, запертые в комнате, ключ от которой плывет к Панамскому каналу?
        - Что будешь пить?
        Ложье привел его в бар, очень похожий на их барчик; так же, как там, и здесь у стойки стоял такой же автоматический проигрыватель.
        - Манхаттан.
        Комб искал в кармане пятицентовик. Он глянул в зеркало и между бутылками, стоящими на полке, увидел до того нелепую физиономию, что просто не смог не послать ей саркастическую усмешку.
        - Что ты делаешь после ленча?
        - Мне надо пойти…
        - Куда тебе идти? Я собирался взять тебя на репетицию.
        Это слово напомнило ему здешние репетиции в крохотном театральном зальчике не то на двадцатом, не то на двадцать пятом этаже здания на Бродвее. Зал снимался на точно определенное время, на час или два. У них еще полным ходом шла работа, а актеры из другой труппы уже теснились у дверей, ожидая своей очереди.
        Ощущение было такое, будто каждый артист знает лишь своего персонажа, свои реплики, не имея представления о пьесе в целом или не интересуясь ею. А главное, не интересуясь другими актерами. Никто ни с кем не здоровался, не прощался.
        Кстати, а те, с кем он играл, знают его фамилию? Режиссер давал ему знак. Он изображал выход, произносил свои реплики, и единственным проявлением человеческого интереса, надо сказать, новым для него, был смех статистов, вызванный его акцентом.
        Внезапно он ощутил страх, чудовищный страх перед одиночеством, какое познал там, между двумя кулисами из крашеной холстины, одиночества куда более густого, чем даже в своей комнате, когда за звукопроницаемой перегородкой Уинни X. и Д. К. К. предавались пятничным забавам.
        Он вдруг спохватился, что направляется к проигрывателю, ищет название пластинки, нажимает на блестящую клавишу и опускает в щель монету.
        Мелодия едва началась, а Ложье, сделав бармену знак наполнить стаканы, обратился к Комбу:
        - А знаешь, сколько эта песенка принесла в одних лишь Соединенных Штатах? Сто тысяч долларов, старина, за авторские права, разумеется, на музыку и на текст. А теперь она расходится по всему свету. И сейчас по меньшей мере две тысячи автоматических проигрывателей вроде этого, который ты только что включил, наигрывают ее, не говоря уже об оркестрах, радио, ресторанах. Я иногда подумываю, что надо бы мне было писать песенки, а не пьесы. Да взбодрись ты! Все уладится.
        - Слушай, позволь, я пойду.
        Комб так серьезно произнес это, что Ложье взглянул на него не только с удивлением, но и, вопреки своей всегдашней насмешливости, с некоторым уважением.
        - Что, дела, действительно, худо?
        - Извини меня.
        - Ну конечно, старина. Скажи только…
        Нет, нет. Это уже было невыносимо. Он уже дошел до предела. Улица с ее шумом, которого он обычно не замечал, с ее дурацким оживлением привела его в отчаяние. Несколько секунд он стоял на автобусной остановке, но когда неподалеку затормозило такси, ринулся к нему, чтобы не перехватили, сел и сказал свой адрес.
        Он не понимал, чего боится больше: найти Кей в комнате или не найти. И злился на себя, злился на нее, толком даже не зная, что же он ставит ей в вину. И чувствовал себя униженным, жестоко униженным.
        Мимо пролетали улицы. Он не смотрел на них, не узнавал. Он мысленно твердил: «Она воспользовалась этим, чтобы смыться, шлюха!»
        И тут же в голове мелькнуло: «Я или кто другой… Неважно… Жиголо из Канна».
        На своей улице он смотрел в окно, словно боялся, что внешний вид дома, в котором он живет, изменился. Он побледнел и чувствовал это. Руки у него похолодели, на лбу выступил пот.
        В окне ее не было. Да, она не стояла, как утром, когда солнце было таким ласковым, а день таким новым, у окна и не махала легонько ладонью, посылая привет.
        Через две ступеньки он взбежал по лестнице и остановился лишь на предпоследнем этаже, исполненный такой ярости, что ощутил к себе за нее и презрение, и сострадание; еще немного, и он нашел бы силы посмеяться над собой.
        Ведь всего два часа назад здесь, у этих чуть липких перил…
        Ждать больше не было никакой возможности. Он должен узнать, не ушла ли она. Комб толкнулся в дверь, вставил ключ в замочную скважину, начал неловко поворачивать его, и тут дверь распахнулась.
        За нею стояла Кей и улыбалась.
        - Пошли… - бросил он, не глядя ей в лицо.
        - Что с тобой?
        - Ничего. Пошли.
        На ней было черное шелковое платье. Впрочем, а что еще она могла надеть? Но она, видимо, купила к нему кружевной белый воротничок, которого Комб раньше не видел у нее и который почему-то вызвал у него раздражение.
        - Пошли.
        - Но ты же знаешь, я приготовила ленч.
        Да, он заметил. И заметил, что комната впервые за много-много лет убрана. И догадывался, что там, у себя в окне, торчит старик портной, но не желал его видеть и вообще обращать на него внимания.
        И вообще ни на что! В том числе и на Кей, которая была обескуражена еще больше, чем совсем недавно Ложье, в чьих глазах он отметил уважительную покорность, какую вызывает любой припадок или взрыв.
        В конце концов, можно же понять, что он доведен до предела? А если это непонятно, то ему остается только высказать все и забиться куда-нибудь в угол, чтобы там подохнуть.
        Вот так!
        Только пусть не заставляют его ждать и не задают вопросов.
        Ему это уже осточертело. Что? Вопросы! Во всяком случае те, которые он сам себе задает и от которых уже чувствует себя нервнобольным.
        - Ну так что?
        - Сейчас иду, Франсуа. Я только думала…
        Никаких «думала»! Она думала приготовить ему завтрак, он это знает, видит, слава Богу, не слепой. И что с того? Неужто ж он полюбил ее вот такую, с блаженным лицом новобрачной? И способны ли они оба остановиться?
        Он, во всяком случае, нет.
        - Я думала, плитка…
        Да пошла она, эта плитка, которая так горела, что не было даже времени подумать о нем. А лампочка, что ли, не горела в течение двух суток? Он что, беспокоился о ней?
        - Пошли.
        Чего же он боялся? Ее? Себя? Судьбы? Точно он знал одно: ему необходимо окунуться в толпу вместе с ней, шагать, заглядывать в маленькие барчики, ненароком соприкасаться с незнакомыми людьми, перед которыми не нужно извиняться, даже если толкнешь их или наступишь на ногу; а может, просто у него потребность раздражаться, глядя, как Кей с удовольствием клеймит отпечатками своих губ очередную «последнюю» сигарету.
        Поняла ли это она?
        Они стояли на улице. Он начисто не представлял, куда идти, а она не проявляла любопытства, не задавала никаких вопросов.
        И тогда, словно раз навсегда смиряясь с неизбежностью, в тот миг, когда она взяла его под руку, он глухо повторил:
        - Пошли.
        То была изнурительная прогулка. Можно было подумать, что он с каким-то непонятным садизмом решил заставить ее обойти все те места, где они уже побывали вдвоем.
        В кафетерии Рокфеллеровского центра он заказал те же самые блюда, что в прошлый раз, долго, враждебно наблюдал за ней и вдруг в упор задал вопрос:
        - С кем ты раньше бывала здесь?
        - Что ты хочешь сказать?
        - Не задавай вопросов. Отвечай. Когда женщина на вопрос отвечает вопросом, это значит, она собирается солгать.
        - Я не понимаю тебя, Франсуа.
        - Ты мне сама сказала, что часто заходила сюда. Согласись, было бы странно, если бы ты всегда приходила сюда одна.
        - Мне случалось заходить сюда с Джесси.
        - А еще с кем?
        - Не помню.
        - С мужчиной?
        - Кажется, да, но очень давно, с одним из друзей Джесси.
        - С одним из друзей Джесси, который был твоим любовником?
        - Но…
        - Говори правду.
        - То есть… Да, пожалуй… Один раз, в такси…
        Ему представилось такси, спина шофера, молочно-белые пятна лиц в темноте. Он ощущал на губах вкус поцелуев, украденных, можно сказать, посреди толпы.
        Он прохрипел:
        - Потаскуха!
        - Но эт о же не имеет никакого значения, Франк.
        Чего это ради она опять стала называть его Франком?
        - Он или другой, да? Одним больше, одним меньше.
        Почему она не возмутилась? Он был зол на нее за ее безучастность, за смирение. Он вытащил ее на улицу. И продолжал тащить все дальше, дальше, словно увлекаемый некоей темной силой.
        - А по этой улице ты проходила с каким-нибудь мужчиной?
        - Нет. Не помню.
        - Понятно, Нью-Йорк - большой город. Но ты уже несколько лет живешь здесь. И только не уверяй меня, будто не бывала с другими в барах вроде нашего и по нескольку раз не ставила пластинку, которая становилась вашей пластинкой.
        - Я никогда никого не любила, Франк.
        - Врешь.
        - Можешь думать, что хочешь. Я никого не любила. Во всяком случае, не так, как люблю тебя.
        - И вы ходили в кино! Я уверен, что ты ходила с мужчинами в кино и вы в темноте занимались всякими грязными мерзостями. Признавайся!
        - Может быть.
        - Вот видишь! Это было на Бродвее? Покажи, в каком кинотеатре?
        - Кажется, один раз в «Капитолии»…
        До «Капитолия» было меньше ста метров, и они видели красные и желтые буквы его названия, которые то вспыхивали, то гасли.
        - Кто он был?
        - Молоденький морской офицер. Француз.
        - Вы долго были любовниками?
        - Один уик-энд. Его корабль стоял в Бостоне. Он с другом приехал в Нью-Йорк на уик-энд.
        - И ты что, приняла обоих?
        - Когда друг понял, он оставил нас.
        - Убежден, вы познакомились на улице.
        - Да. Я узнала их форму. Слышала, как они говорят по-французски. Они не знали, что я понимаю, и, проходя, я улыбнулась. Они заговорили со мной.
        - В какую гостиницу он тебя повел? Где вы спали? Отвечай.
        Она молчала.
        - Отвечай!
        - Ну зачем ты хочешь все это знать? Поверь, ты расстраиваешься из-за пустяков. Пойми же, это не имело никакого значения!
        - В какой гостинице?
        И тогда она сдалась.
        - В «Лотосе».
        Он расхохотался и отпустил ее руку.
        - Да, вот уж точно, лучше не придумаешь! Должен признать, в этом есть что-то от шутки рока. Значит, когда в первую ночь, верней, в первое утро, потому что уже почти рассвело, я привел тебя…
        - Франсуа!
        - Да. Ты права. Я глупец, да? Как ты весьма убедительно говоришь, это не имеет никакого значения.
        Но, пройдя несколько шагов, он бросил:
        - Могу спорить, этот твой офицерик был женат и рассказывал тебе про свою жену.
        - И показал мне фотографии своих дочек.
        Перед глазами Комба возникли фотографии его детей, висящие в комнате на стене, и он потащил Кей дальше. Они дошли до их ба.>ра. Он грубо почти втолкнул ее в дверь.
        - А ты уверена, вполне уверена, что не приходила сюда с другим? Будет лучше, если ты скажешь правду.
        - Я здесь бывала только с тобой.
        - Ну что ж, при всем при том вполне возможно, что на сей раз ты сказала правду.
        Она не сердилась на него. Даже пыталась сохранять естественность, протянула к нему руку за монеткой и покорно, словно исполняя ритуал, прошла к автоматическому проигрывателю, чтобы включить их пластинку.
        - Два скотча.
        Он выпил то ли три, то ли четыре порции. А перед глазами у него стояло, как она шатается по барам с другими мужчинами, выклянчивает последний стаканчик, выкуривает последнюю, как всегда последнюю, сигарету, как поджидает мужчину на улице, как идет с ним немножко неуверенно из-за высоченных каблуков и туфель, которые ей вечно жмут, отчего ей приходится цепляться за руку спутника.
        - Ты не хочешь вернуться?
        - Нет.
        Он не слушал музыку. Вид у него был такой, будто он всецело погружен в себя, но вдруг внезапно он расплатился и произнес, уже в который раз за этот вечер:
        - Пошли.
        - Куда мы идем?
        - В поисках воспоминаний. Иначе говоря, можем направиться куда угодно, верно?
        Они проходили мимо дансинга, и он спросил ее:
        - Ты танцуешь?
        Она неверно поняла его.
        - Ты хочешь потанцевать?
        - Нет, просто спрашиваю тебя, ты танцуешь?
        - Конечно.
        - А куда ты ходила ночами, когда тебе хотелось потанцевать? Покажи мне… Ты не понимаешь, что я хочу знать? Короче… Если нам случится встретить мужчину… Не понимаешь? Мужчину, с которым ты спала… Это произойдет не сегодня, так завтра. А может, уже произошло. Так вот, я хочу, чтобы ты оказала мне честь, когда это случится, и сказала: «Вот этот».
        Сам того не желая, он полуобернулся к ней и обнаружил, что в лицо ей бросилась кровь, глаза блестят, но он не испытывал к ней жалости, он слишком страдал, чтобы жалеть ее.
        - Скажи, мы уже кого-нибудь из них встретили?
        - Да нет же!
        Она плакала. Плакала без всхлипываний, как, бывает, плачет ребенок, когда мать тащит его за руку сквозь толпу.
        - Такси!
        Открыв ей дверцу, Комб бросил:
        - Это для освежения воспоминаний. Кто был тот мужчина в такси? Если принять, что он был единственный. Ведь в Нью-Йорке, как я понимаю, принято заниматься любовью в такси, да? Так кто же он был?
        - Друг Джесси, я ведь уже говорила тебе. Верней, друг ее мужа Рональда, мы случайно встретили его.
        - Где?
        У него была какая-то безжалостная потребность все картинно представить себе.
        - Во французском ресторанчике на Сорок Второй улице.
        - И он угостил вас шампанским! А Джесси предупредительно удалилась, в точности как друг твоего морячка. До чего же предупредительны бывают люди! Мигом все понимают. Выходим.
        Впервые они оказались на том перекрестке перед закусочной, где они встретились.
        - Что ты собираешься делать?
        - Ничего. Просто, как видишь, совершаем паломничество. И сюда тоже!
        - Что ты хочешь сказать?
        - Ты прекрасно все понимаешь. Уж явно ты не впервые зашла в это заведение ночью перекусить. Оно же рядом с тобой и твоей Джесси. И насколько я уже знаю вас обеих, было бы крайне удивительно, если бы вы ни с кем не заводили разговор. А у тебя вообще это здорово получается - заговорить с мужчиной. Не правда ли, Кей?
        Он глядел ей в лицо и был так бледен, черты у него так заострились, в глазах стояло такое напряжение, что она не решилась возражать. А он жесткими пальцами сжимал ей, точно клещами, руку.
        - Пошли.
        Стемнело. Они проходили мимо дома Джесси, и удивленная Кей остановилась, увидев в окне свет.
        - Посмотри, Франсуа.
        - Что там? Твоя подруга вернулась? А может, пришел ваш Энрико? Ты, наверное, хочешь подняться? Скажи. Хочешь подняться? Отвечай же!
        В голосе его звучала угроза.
        - Чего же ты ждешь? Боишься, что я поднимусь вместе с тобой и увижу все те мелкие пакости, которые там имеются?
        На этот раз уже она тяжелым, как бы отсыревшим от рыданий голосом произнесла, увлекая его за собой:
        - Пошли.
        Они продолжали поход. В очередной раз прошли по всей Пятой авеню, прошли, опустив головы, в молчании, ничего не видя, кроме собственной тревоги и горечи, скопившейся внутри.
        - Кей, я хочу задать тебе один вопрос.
        - Да.
        - Пообещай мне честно ответить.
        - Ну конечно.
        - Нет, пообещай.
        - Клянусь.
        - Скажи, сколько в твоей жизни было мужчин?
        - Что ты имеешь в виду?
        Уже агрессивно он произнес, отчеканивая каждое слово:
        - А ты не понимаешь?
        - Это зависит от того, что ты называешь «быть» в жизни женщины.
        - Сколько мужчин спали с тобой?
        И он бросил сардонически:
        - Сто? Сто пятьдесят? Больше?
        - Гораздо меньше.
        - А именно?
        - Не помню. Погоди…
        И она действительно стала вспоминать. Он видел, как она шевелит губами, беззвучно произнося то ли цифры, то ли имена.
        - Семнадцать. Нет, восемнадцать.
        - Ты уверена, что никого не забыла?
        - Уверена. Это все.
        - Включая мужа?
        - Прости. Мужа я не сосчитала. Значит, дорогой, их будет девятнадцать. Но если бы ты только знал, насколько это не имеет значения…
        - Пошли.
        Они повернули. Чувствовали они себя совершенно опустошенными - поразительная пустота и в голове, и в теле. Шли, не разговаривая, даже не пытаясь искать тем для разговора.
        Вашингтон-сквер. Провинциальные, пустые улочки Гринвич Вилледж. Полуподвальная китайская прачечная, яркий свет, и хозяин-китаец, гладящий белье. Занавески в мелкую клетку в окнах итальянского ресторана:
        - Поднимайся!
        Он шел следом за ней, спокойный, внешне такой холодный, чта по затылку у нее даже поползли мурашки. Открыл дверь.
        Выглядел он прямо-таки вершителем правосудия.
        - Можешь ложиться.
        - А ты?
        Он? А собственно, что он намерен делать? Он проскользнул за занавеску и прижался лбом к стеклу. Слушал, как она ходит по комнате. Заскрипел матрац, и он понял, что она легла, но продолжал стоять, замкнувшись в тягостном своем одиночестве.
        Потом в конце концов подошел к ней, долго, напряженно всматривался, но ни одна черточка на лице у него не дрогнула.
        И вот еле слышно он прошептал:
        - Ты…
        И повторял, с каждым разом все громче, пока наконец не дошел до какого-то отчаянного, безнадежного вопля:
        - Ты!.. Ты!.. Ты!..
        Его кулак повис в воздухе, и еще какое-то мгновение Комб, вне всяких сомнений, мог бы овладеть собой.
        - Ты!..
        Это уже был не крик, а рев; кулак полетел вниз, ударил по лицу раз, второй, третий…
        И вдруг Комб, словно из него выпустили воздух, повалился на Кей, захлебываясь рыданиями и прося прощения.
        Соль их слез смешивалась у них на губах, и она выдохнула откуда-то из самой глубины:
        - Бедный ты мой…
        Глава VI
        Проснулись они очень рано, хотя и не знали этого: они настолько были убеждены, что проспали целую вечность, что ни ему, ни ей не пришло в голову взглянуть на часы.
        Раздвинув занавески, Кей воскликнула:
        - Ты посмотри, Франсуа!
        Впервые за все время, что он живет здесь, Комб увидел еврейского портняжку сидящим не по-турецки на огромном столе. Сейчас тот, как все люди, устроился за столом на старом стуле с соломенным плетеным сиденьем, который он, очевидно, давным-давно привез из своего родного захолустья в Польше или на Украине. Облокотясь на стол, он макал толстые ломтики в фаянсовую кружку в цветочек и умиротворенно смотрел прямо перед собой.
        Над головой у него еще горела электрическая лампочка на длинном шнуре, которую по вечерам он опускал проволочным крючком к самому своему шитью.
        Ел он неспешно, торжественно, а перед глазами у него была всего-навсего стена, на которой висели ножницы да выкройки из толстой серой бумаги.
        Кей сказала:
        - Это мой друг. Надо будет найти способ чем-нибудь порадовать его.
        А все потому, что оба они чувствовали себя счастливыми.
        - А ты знаешь, что еще только семь часов?
        И, однако же, они не ощущали ни малейшей усталости, настолько безмерно и всеобъемлюще было блаженство, вынуждавшее их время от времени улыбаться друг другу по самым пустячным поводам.
        Глядя, как Кей одевается и при этом заливает кипяток в кофейник, Комб размышлял вслух:
        - Несомненно, у твоей подруги вчера вечером кто-то был, потому что мы видели в окнах у нее свет.
        - Я была бы удивлена, если бы оказалось, что Джесси смогла вернуться.
        - Но тебе ведь хочется получить свои вещи, да?
        Однако Кей не решалась принять это предложение, которое, как она чувствовала, родилось от великодушия.
        - Послушай-ка, - продолжал Комб. - Я провожу тебя туда. Ты поднимешься, а я подожду тебя внизу.
        - Ты считаешь?
        Он прекрасно знал, о чем она думает: что существует риск встретить там Энрико, или Рональда, как она фамильярно звала мужа Джесси.
        - Идем туда.
        И они пошли - пошли в столь ранний час, что им показалось, будто вид улицы обрел какой-то новый, неведомый оттенок. Разумеется, и ему, и ей случалось ходить по улицам ранним утром, но они впервые вышли в такую рань вдвоем. Они уже столько прошли ночью, заглядывая по пути в бары, что сейчас у них появилось ощущение, будто души омываются утренней свежестью среди жизнерадостной неприбранности города, совершающего утренний туалет.
        - Посмотри. Окно открыто. Иди. Я постою здесь.
        - Франсуа, я предпочла бы, чтобы ты пошел со мной. Ну, не спорь, ладно?
        Они поднимались по лестнице, очень чистой, но не роскошной, весьма среднего уровня.
        У некоторых дверей лежали половички, а на третьем этаже служанка с таким остервенением начищала медную кнопку звонка, что ее большущие студенистые груди тряслись мелкой дрожью.
        Комб прекрасно понимал, что Кей немножко трусит и что вообще для них это испытание. И, однако же, насколько все это оказалось просто, и до чего дом выглядел благопристойным, банальным, лишенным всяких тайн!
        Кей позвонила, губы у нее вздрагивали; она взглянула на Комба и, словно ища поддержки, украдкой взяла его за руку.
        Ни единого звука не раздалось в ответ на звонок, дребезжавший, как видно, в пустой квартире.
        - Который час?
        - Девять.
        - Ты позволишь?
        Она позвонила в соседнюю дверь, и из нее вышел мужчина лет шестидесяти в стеганом халате; вокруг розовой лысины у него топорщились непричесанные волосы. В руке он держал книгу. Ему пришлось немножко наклонить голову, чтобы взглянуть на них поверх очков.
        - О, это вы, мисс! Я так и думал, что не сегодня-завтра вы появитесь здесь. Мистеру Энрико удалось разыскать вас? Вчера вечером он сюда приходил. Спрашивал, не оставили ли вы мне свой новый адрес. Как я понял, в квартире есть кое-какие вещи, которые он хотел бы вернуть вам.
        - Благодарю вас, мистер Брюс. Извините, что я вас побеспокоила. Мне нужно было убедиться, что это именно он приходил.
        - Какие-нибудь известия от вашей подруги есть?
        Как все это было заурядно, безыскусно!
        - Не представляю себе, каким образом у Энрико оказался ключ, - недоумевала Кей, когда они с Комбом вышли на улицу. - Хотя догадываюсь. Понимаешь, Джесси, после того как ее муж получил должность в Панаме, а она поняла, что тамошний климат ей не подходит, она сперва поселилась в Бронксе. Тогда она работала телефонисткой в одном билдинге на Мэдисон-авеню. Когда же она повстречалась с Энрико и решилась - потому что, что бы ты там ни думал, прошло месяцев пять, прежде чем между ними что-то произошло, - он настоял, чтобы она переехала сюда. Видимо, он просто-напросто оплачивал эту квартиру, понимаешь? Не знаю в точности, как там они все это устроили, но сейчас у меня возникает вопрос, а не снял ли он квартиру на свое имя?
        - А почему бы тебе ему не позвонить?
        - Кому?
        - Энрико, малышка. У него есть ключ, а твои вещи заперты в этой квартире, так что это будет вполне естественно. Ты не считаешь?
        Ему очень хотелось, чтобы его предложение выглядело естественно. И в это утро так оно и было.
        - Ты вправду этого хочешь?
        - Ну конечно.
        Под руку он привел ее в ближайшую драг-стор. И только там она вспомнила, что любовник Джесси приходит к себе в контору не раньше десяти, и они мирно ждали, до того мирно, что их можно было принять за супругов с большим стажем.
        Дважды она возвращалась из кабины, не дозвонившись. На третий раз он увидел сквозь стекло, что она разговаривает, вошла в контакт - впервые после их знакомства - со своим прошлым, находящимся на другом конце провода, но при этом продолжает смотреть на него и улыбаться робкой, извиняющейся и одновременно благодарной улыбкой.
        - Он сейчас приедет. Ты не сердишься? Я просто иначе не могла. Он сказал, что хватает такси и через десять минут будет здесь. Особо распространяться по телефону он не мог, потому что у него в кабинете кто-то был. Знаю только, что ключ он получил от привратника в конверте с фамилией Рональда.
        Комб мучился вопросом, возьмет ли она его на улице под руку, когда они будут ожидать латиноамериканца, но она взяла, причем без всякой подчеркнутости. Скоро рядом с ними остановилось такси. Она последний раз взглянула в глаза Комбу, как бы с обещанием, и он увидел, какие у нее ясные глаза; ей было важно, чтобы он это увидел, а ее умоляюще сложенные губы как бы просили его то ли быть мужественным, то ли снисходительным.
        Однако он не ощущал потребности ни в том, ни в другом. Внезапно он почувствовал в себе такую непринужденность, что ему стало просто невмоготу сохранять серьезный вид.
        Этот Энрико, этот Рик, о котором он напридумывал невесть что, оказался невзрачный, маленького росточка. Вероятно, не урод. Но чудовищно заурядный и абсолютно лишенный всякого полета, даже намека на полет. В данных обстоятельствах этот Рик счел себя обязанным несколько театрально устремиться к Кей и порывисто стиснуть ей руки.
        - Бедняжка Кей, какая беда постигла нас!
        Она непринужденно представила:
        - Мой друг Франсуа Комб. Можешь говорить при нем. Я ему все рассказала.
        Все-таки они были на «ты».
        - Давайте поднимемся, а то у меня через пятнадцать минут важная встреча. Я даже не отпущу такси.
        По лестнице Энрико шел первым. Он и вправду был маленького роста, одет с иголочки. За собой он оставлял легкую одеколонную струю, а на его темноволосой набриолиненной голове еще заметны были следы щипцов для завивки.
        Он полез в карман за ключом и вытащил целую связку. Комб не без удовольствия отметил эту деталь, так как питал презрение к людям, которые таскают с собой связки ключей. Ключ же от квартиры лежал отдельно, в жилетном кармане, откуда Энрико и извлек его после не слишком продолжительных поисков, во время которых он лихорадочно постукивал по полу ногой в туфле из тонкой кожи.
        - Я был просто сражен, когда пришел сюда, а тут никого нет! Хорошо, догадался позвонить этому симпатичному пожилому джентльмену, и он передал мне записку, которую оставила Джесси.
        - Мне тоже.
        - Да, знаю. Он сказал мне. Только я не знал, где тебя искать.
        Машинально Энрико бросил взгляд на улыбающегося Комба. Вполне возможно, он ждал от Кей каких-нибудь объяснений, однако она ничего не стала объяснять, ограничившись лишь счастливой улыбкой.
        - Вчера я наконец получил ключ, без единого словца. А вечером зашел сюда.
        Господи! Как все, оказывается, просто! А главное, прозаично!
        Оттого что окно оставалось открытым, поднялся сквозняк, и пришлось быстро захлопнуть дверь, после того как все трое проскользнули в прихожую. Квартира была маленькая, совершенно обыкновенная, каких в Нью-Йорке, наверное, тысячи и тысячи, с точно такими же журнальными столиками и cosy-comer[2 - Угловой диван (англ.).] в гостиной, пепельницами, стоящими возле кресел, проигрывателем и малюсеньким книжным шкафчиком в углу у окна.
        Значит, здесь Кей и Джесси…
        Не отдавая себе в том отчета, Комб улыбался, улыбался, что называется, всем своим существом. Возможно, в глазах его еще оставалась затаенная злоба, но навряд ли, и, подумав об этом, он стал соображать, а не сердится ли Кей. Бог мой, каких только фантазий он не напридумывал о ее здешней жизни и о мужчинах, которых она называла по имени! И как страдал от этого!
        Вот один из них стоит перед ним, и Комб отметил, что этот пресловутый Рик в десять утра воткнул в яркий галстук жемчужную булавку.
        Первым делом Кей закрыла окно и прошла в спальню.
        - Франсуа, ты мне не поможешь?
        Комб понимал, попросила она его о помощи из чистого удовольствия. Из удовольствия обратиться к нему на «ты», заставить сыграть роль очень близкого человека.
        Она открыла потрепанный чемодан, заглянула в шкаф.
        - Но ведь Джесси не забрала свои вещи! - удивилась она.
        Энрико, который закуривал сигарету, тут же откликнулся:
        - Сейчас я тебе все объясню. Сегодня утром я получил от нее письмо, которое она написала на борту «Санты-Клары».
        - Она что, уже в море?
        - Он потребовал, чтобы она уплыла с ним самым первым пароходом. Все прошло не так, как я сперва боялся. Приехав сюда, он уже был в курсе всего. Я дам тебе прочитать письмо, которое ей удалось передать стюарду, чтобы тот его отправил. Потому что он не отходил от нее ни на шаг. Значит, он приехал. И сразу же задал прямой вопрос:
        «Ты одна?»
        «Как видишь».
        «И никого в ближайшее время не ждешь?»
        Держа сигарету несколько манерно, как все американцы, Энрико продолжал:
        - Ты же знаешь Джесси. В письме она об этом не пишет, но явно стала уверять, возмущаться, короче, разыграла комедию.
        Взгляды Комба и Кей встретились, и оба улыбнулись.
        - Похоже, Рональд был крайне холоден.
        Вот те на! И он тоже называет мужа своей любовницы Рональдом…
        - Я вот все думаю, не по единственной ли этой причине он приехал сюда, после того как уж не знаю там кто поставил его в известность. Пока Джесси клялась всем святым, он направился прямиком к шкафу и швырнул на кровать мой халат и пижаму.
        Они все так и лежали на кровати. Почти новый халат в цветных разводах и кремовая шелковая пижама с вышитыми темно-красными инициалами.
        - Джесси сидела и плакала, а он спокойно просмотрел ее вещи. Он позволил ей взять с собой только те, что были у нее три года назад, когда она вернулась из Панамы. Ты же знаешь Джесси…
        Энрико второй раз повторил эту фразу. Интересно, почему и у Комба возникло впечатление, что он тоже знает Джесси? И не только Джесси, но и Кей, которая вдруг стала ему до того понятна, что он даже принялся мысленно посмеиваться над собой.
        - Ты же знаешь Джесси. Она была просто не в силах смириться с тем, что придется оставить некоторые платья и другие вещицы, и стала уверять его:
        «Рональд, клянусь тебе, все это я купила сама, на собственные деньги!»
        Что же получается? Выходит, Энрико обладает, пусть в минимальной степени, но все же обладает чувством юмора?
        - Я вот все думаю, как это ей удалось написать мне обо всем этом в письме. Она же уверяет, будто он не оставляет ее ни на миг, ходит за ней по пятам, следит, куда она выходит, даже наблюдает, на кого и как она посмотрит, и тем не менее она ухитрилась написать мне целых шесть страниц, правда, некоторые карандашом, и почти обо всем рассказать. Там есть несколько слов и для тебя. Она просит, чтобы ты сохранила все вещи, которые она не смогла увезти, а если тебе нужно, чтобы ты пользовалась ими.
        - Спасибо, Энрико, но я вряд ли смогу.
        - За квартиру заплачено до конца месяца. Я еще не решил, что мне делать с моими вещами, которые тут находятся. Само собой, мне будет трудно перевезти их к себе. Если хочешь, я оставлю тебе ключ… Впрочем, мне так или иначе придется оставить его тебе, потому что я должен уходить. Сегодня утром у меня крайне важная встреча. Надеюсь, что сейчас, когда они уже в море, Рональд оставит ее в покое.
        - Бедняжка Джесси!
        Чувствовал ли Энрико себя виноватым? Он задумчиво произнес:
        - Я все ломаю голову, мог ли я что-нибудь сделать? Как на грех, в тот вечер жена пригласила на ужин гостей, и я не мог позвонить. До свидания, Кей! Ключ можешь прислать мне в контору.
        Энрико не слишком хорошо понимал, как он должен держаться с незнакомым спутником Кей, потому что с преувеличенным пылом пожал ему руку и счел необходимым заверить, словно это было гарантией Бог весть чего:
        - Она - лучшая подруга Джесси.
        - Что с тобой, Франсуа?
        - Ничего, дорогая.
        Пожалуй, впервые он назвал ее «дорогая» без всякого иронического подтекста.
        Быть может, обнаружив, что Энрико такой коротышка, он открыл, что и она не столь уж велика, но это отнюдь не разочаровало его, совсем напротив; и еще он теперь относился к ней с каким-то бесконечным всепрощением.
        Энрико ушел, и в квартире от него остался только слабый запах одеколона, халат и пижама, лежащие на кровати, да пара шлепанцев в открытом шкафу.
        - Теперь-то понимаешь? - шепнула Кей.
        - Конечно, милая, понимаю.
        И это была правда. Он правильно сделал, что пришел сюда. Наконец-то он увидел ее и все ее окружение, всех этих Энрико, Рональдов, морячков, друзей, к которым она безразлично обращалась на «ты», увидел, чего они стоят.
        И от этого не стал любить ее меньше. Напротив, любил еще нежнее. Но теперь в его любви не было такой напряженности, резкости, горечи. И он почти уже не боялся ни ее, ни будущего. А может, он вообще уже ничего не боится и свободно доверится ей?
        - Присядь, - попросила она. - Ты занимаешь слишком много места в комнате.
        Неужто ж теперь и для нее эта комната, которую она делила с Джесси, стала маленькой? Впрочем, комнатка была светлая и веселая. Белые стены, такие ласково белые, две одинаковые кровати, стоящие рядом и накрытые кретоновым покрывалом, сработанным под ткань Жуй, на окне занавески из такого же кретона, пропускающие солнечный свет.
        Он послушно уселся на кровать рядом с цветным халатом.
        - Я ведь была права, решив не брать ничего, что принадлежит Джесси? Посмотри-ка! Тебе нравится это платье?
        Это было вечернее платье, довольно простенькое, но ему оно показалось красивым; Кей приложила его к себе жестом продавщицы из большого универмага.
        - Ты его часто надевала?
        Только бы она не поняла его неправильно! На этот раз Комб спросил вовсе не из ревности. И вопрос произнес доброжелательно, потому что был благодарен ей за то, с какой простодушной кокетливостью она продемонстрировала его.
        - Всего два раза, и оба раза, честное слово, никто не прикоснулся ко мне, даже чтобы всего лишь поцеловать.
        - Верю.
        - Правда?
        - Правда.
        - А вот туфли к нему. Золотой цвет, на мой вкус, слишком яркий, слишком кричащий - сам видишь, тут нужно было бы старое золото, но за те деньги, что у меня были, ничего другого я купить не смогла. Тебе не надоело, что я демонстрирую свои наряды?
        - Нет.
        - Точно?
        - Даже совсем наоборот. Поцелуй меня.
        Она колебалась, но причина была не в ней, он это понимал, а в какой-то, что ли, стыдливости перед ним. А вообще, чтобы поцеловать его, ей достаточно было наклониться и приникнуть губами к его губам.
        - А ты знаешь, что сидишь на моей кровати?
        - А где кровать Энрико?
        - Он оставался тут на ночь раза два в месяц, а то и реже. Всякий раз ему приходилось сочинять жене, что он отправляется в деловую поездку. Все это было очень сложно, потому что она требовала сказать, в какой гостинице он остановится, и вполне могла позвонить туда ночью по телефону.
        - Она ничего не знала?
        - Думаю, знала, но делала вид, будто ей ничего не известно. Это был ее способ защиты. Убеждена, она его никогда не любила или уже разлюбила, но это ничуть не мешало ей ревновать. Просто, если бы она стала устраивать скандалы, это его подтолкнуло бы потребовать развода и жениться на Джесси.
        Так вот он каков, этот коротышка в галстуке с жемчужной булавкой! Как приятно было сейчас все это слушать и машинально придавать словам, равно как и вещам, их истинные пропорции.
        - Он часто приходил по вечерам. Раз в два-три дня. Домой он должен был вернуться к одиннадцати, и все эти вечера по большей части я, чтобы оставить их одних, отправлялась в кино. Хочешь, покажу тебе кинотеатр недалеко отсюда, где я трижды смотрела один и тот же фильм, потому что у меня не хватало духу спуститься в сабвей?
        - Тебе не хочется примерить это платье?
        - Как ты догадался?
        Она по-прежнему держала его за руку. Проворным движением, какого он до сих пор не знал, она сбросила повседневное черное платье, и у него возникло такое ощущение, будто он впервые увидел ее вот так. А ведь и вправду, он в первый раз любуется ею без платья.
        Да что там! Его вдруг осенило, что до сих пор он не интересовался ее телом. Их плоть была чудовищно измождена; и этой ночью они снова и снова рушились в бездну, и тем не менее он не смог бы сказать, как сложена Кей.
        - Наверно, мне надо сменить и комбинацию?
        - Абсолютно все, милая.
        - Поди запри дверь.
        То была почти что игра, игра чрезвычайно чувственная. Это третья комната, где они были вместе, и в каждой он обнаруживал не только новую, отличную Кей, но и находил новые причины любить ее, новую возможность любить.
        Он снова присел на краешек кровати и любовался, как она, обнаженная, с поразительно белым телом, которое чуть-чуть золотило солнце, прорывающееся сквозь занавески, роется в ящиках, полных белья.
        - Я вот все думаю, как быть с бельем, отданным в стирку. Они его принесут сюда, а тут никого нет. Наверное, нам придется сюда прийти. Ты не против?
        Она произнесла не «мне прийти», но «нам», как будто с этого момента они не должны расставаться ни на секунду.
        - У Джесси белье куда красивее, чем у меня. Посмотри вот на это.
        Она пощупала шелк, поднесла его к глазам Комба, заставила тоже пощупать.
        - Но у нее и фигура лучше, чем у меня. Хочешь, я надену этот гарнитур? Тебе не кажется, что он слишком розовый? У меня есть еще черный. Представляешь, мне всегда хотелось иметь черный гарнитур, и в конце концов я его купила. Правда, ни разу так и не решилась надеть. Мне кажется, что в нем сразу начнешь себя чувствовать шлюхой…
        Теперь причесаться… Не глядя, совершенно машинально она взяла расческу. Зеркало находилось именно там, где оно и должно было находиться. В зубах Кей держала шпильку.
        - Ты не поможешь мне застегнуть сзади платье?
        Платье он ей застегивал впервые. Впрочем, в это утро он столько делал впервые, например, ласково поцеловал в шею, предварительно отдув коротенькие волосы на затылке, а потом смирно сел в изножье кровати.
        - Правда, красивое платье?
        - Очень красивое.
        - Я купила его на Пятьдесят Второй улице. Оно страшно дорогое, во всяком случае для меня.
        И вдруг она просяще взглянула на него:
        - Давай как-нибудь выйдем вдвоем. Я надену это платье, ты тоже наденешь нарядный костюм…
        И без перехода, когда он меньше всего этого ожидал, а может, когда она сама меньше всего этого ожидала, глаза у нее наполнились слезами, хотя улыбка еще не успела сойти с лица.
        Отвернувшись, она произнесла:
        - Ты ни разу не спросил меня, чем я занималась.
        Она все еще была в вечернем платье и золотых туфельках на босу ногу.
        - А я не решалась рассказать, потому что мне было стыдно. И даже, по глупости, предпочитала, чтобы ты придумывал все, что угодно. А бывали моменты, когда я даже нарочно…
        - Что нарочно?
        - Ну, ты же сам знаешь. С Джесси я познакомилась, когда работала в том же билдинге, что она. Мы постоянно встречались с ней. Ели в одной и той же драг-стор, я тебе ее покажу, она на Мэдисон-авеню. Меня туда взяли как переводчицу, потому что я говорю на нескольких языках. Только вот ты не знаешь одного обстоятельства, довольно смешного. Я уже тебе немножко рассказывала про свою жизнь с мамой. Когда она прославилась как виртуоз и мы стали путешествовать, потому что она не хотела со мной разлучаться, я почти перестала ходить в школу. Верней, я ходила то в одну, то в другую, все зависело от маминых гастролей, но должна тебе признаться, что почти ничему не научилась. Только, пожалуйста, не смейся надо мной. Есть одна вещь, которую я так и не сумела освоить, это орфография, и Аарский мне часто повторял своим холодным тоном, от которого я чувствовала себя еще униженней, что пишу я, как горняшка. Теперь ты понимаешь? Расстегни мне платье.
        Она сама наклонилась к нему и подставила спину в черном разрезе платья - молочно-белую, чуть худоватую.
        Комб стал ласкать ее, но она попросила:
        - Не сейчас, ладно? Мне очень хочется еще немножко рассказать тебе.
        Оставшись в трико и бюстгальтере, она сходила за сигаретницей и зажигалкой, вернулась, села на кровать Джесси, скрестив под ней ноги, и поставила рядом пепельницу.
        - Меня перевели на другую работу, в рассылку. Это была душная комната, куда никогда не заглядывало солнце; находилась она в самой глубине конторы, и мы втроем с утра до вечера занимались там рассылкой почты. Со мной работали две жуткие девицы. У меня не было возможности перемолвиться с ними хоть словом. Они ненавидели меня. Мы ходили там в грубых полотняных халатах, чтобы не перемазаться клеем. Я старалась, чтобы халат у меня был всегда чистый. Но я тебе надоела, да? Это, наверно, смешно?
        - Вовсе нет.
        - Это ты так говоришь. Впрочем, тем хуже для тебя. Каждое утро я обнаруживала на своем халате новые пятна клея. Они даже измазывали халат изнутри, чтобы я испачкала платье. Однажды я подралась с одной из них, низкорослой, приземистой ирландкой с лицом калмычки. Она была сильней меня. Ей удалось порвать на мне пару совсем новых чулок.
        С идущим из глубины души и в то же время каким-то поверхностным умилением Комб промолвил:
        - Бедная моя Кей!
        - Ты, наверное, думаешь, что я изображала из себя супругу первого секретаря посольства? Вовсе нет, можешь мне поверить. Если бы Джесси была здесь, она бы подтвердила…
        - Да нет, дорогая, я тебе верю.
        - Одним словом, у меня не хватило сил оставаться там. Из-за этих двух девиц. Я думала, что легко найду работу. Три недели я ничего не делала, и вот тогда Джесси предложила мне поселиться у нее, потому что мне уже нечем было платить за комнату. Она жила в Бронксе, я тебе уже говорила. Это была мрачная казарма из черного кирпича с железными лестницами вдоль фасада. Весь дом от фундамента до чердака провонял капустой, даже не знаю почему. Несколько месяцев мы прожили с привкусом капусты где-то глубоко в горле. В конце концов я нашла место в кинотеатре на Бродвее. Помнишь? Когда вчера ты заговорил о кино…
        Ее глаза вновь увлажнились.
        - Я рассаживала зрителей. Кажется, будто работа эта легкая, верно? Я знаю, что я не очень крепкая, потому что мне пришлось провести два года в санатории. Но и другие уставали не меньше меня. К вечеру мы уже не чувствовали ног. Иногда после многочасовых снований по залу под пронзительную музыку и преувеличенно громкие голоса, которые словно бы исходят из стен, вдруг возникало ощущение, что теряешь сознание.
        Раз двадцать, а то и больше я видела, как падают в обморок. Лучше, чтобы это произошло не в зале, потому что после этого немедленно следовало увольнение.
        Понимаешь, это производит дурное впечатление.
        Тебе не надоело?
        - Нет. Придвинься ко мне.
        Она придвинулась, но они все равно оставались каждый на своей кровати. Комб ласково гладил ее и удивлялся, какая у нее нежная кожа. Он обнаруживал между трико и бюстгальтером линии, которых до того не знал, тени, вызывавшие у него чувство растроганности.
        - Я тяжело заболела. Четыре месяца назад я провела полтора месяца в больнице, и одна только Джесси приходила меня проведать. Меня даже хотели снова отправить в санаторий, но я отказалась. Джесси уговорила меня некоторое время не работать. А когда ты меня встретил, я уже почти неделю искала себе работу.
        Она решительно улыбнулась.
        - И я найду.
        И тут же, без перехода, предложила:
        - Не хочешь выпить? В шкафу должна быть бутылка виски. Если только Рональд не выпил ее, что меня крайне удивило бы.
        Действительно, она принесла из соседней комнаты бутылку, где еще было немножко виски. Потом пошла к холодильнику. Комб ее не видел. Он только услышал ее удивленный возглас:
        - Ничего себе!
        - Что случилось?
        - Ты будешь смеяться. Рональд даже позаботился выключить холодильник. Представляешь? Если только эта мысль не пришла вчера вечером Энрико. Но нет, это слишком похоже на Рональда. Ты же слышал, что написала Джесси. Он не разбушевался. Ничего не сказал. Просмотрел вещи Джесси. И отметь, не расшвырял всё, как это сделал бы на его месте любой другой. Когда мы пришли сюда, все было в полном порядке, мои платья висели там, где я их побесила, Всё на своих местах, кроме халата и пижамы Энрико. Тебе это не кажется забавным?
        Нет. Комб так не считал. Он был счастлив. Счастлив каким-то совершенно новым счастьем. Если бы вчера или даже сегодня утром ему сказали, что он лениво, а то и с наслаждением будет затягивать пребывание в этой комнате, он бы не поверил. Закинув руки за голову, он лежал в чуть пригашенном солнечном свете на кровати, принадлежавшей Кей, и тихонько впитывал здешнюю атмосферу, словно бы легкими мазками отмечал все детали, как художник, который тщательно выписывает картину.
        То же самое он делал и с Кей, облик которой пополнял без лихорадочности, без спешки.
        А теперь надо бы набраться решимости и встать, пойти взглянуть на кухоньку и даже заглянуть в тот самый холодильник, о котором только что говорила Кей; ему было страшно любопытно, что в нем может лежать.
        В комнате на столиках стояли портреты, явно принадлежащие Джесси, и среди них фотография крайне достойной пожилой дамы, должно быть, ее матери.
        Он еще расспросит Кей обо всем. Она сможет говорить, не боясь наскучить ему.
        - Отхлебни.
        Она отхлебнула после него из того же стакана.
        - Как видишь, Франсуа, это не так уж блистательно, и ты ошибался…
        В чем ошибался? Фраза была довольно туманная. И тем не менее он понял.
        - Понимаешь, теперь, когда я тебя узнал…
        Тихо, так тихо, что он, скорей, угадал слова, она шепнула:
        - Подвинься чуть-чуть.
        И она прижалась к нему. Она была почти голая, а он - полностью одет, но она не обращала на это внимания, и объятие их было ничуть не менее тесным.
        Почти в самое ухо она шепнула:
        - Знаешь, у меня здесь никогда ничего не было. Клянусь тебе.
        Он не испытывал ни страсти, ни физического желания. Наверное, нужно было бы уйти далеко назад во времени, быть может, даже в детство, чтобы обрести чувство столь же мягкое и столь же чистое, как то, что наполняло его сейчас.
        Он ласкал ее, но ласкал не плоть; то была она, вся целиком, и у него было ощущение, что постепенно он вбирает Кей в себя, а она вбирает в себя его.
        Они долго лежали, не шевелясь, ничего не говоря, и все время, пока их существа оставались слитыми и перемешанными, сквозь полуопущенные веки каждый совсем рядом видел глаза другого и читал в них неизреченный восторг.
        И впервые Комб не думал о возможных последствиях; он увидел, как расширяются ее зрачки, как приоткрываются губы, почувствовал на своих губах легкое дыхание и услышал, как она произнесла:
        - Спасибо.
        Теперь их тела могли разъединиться. На этот раз им не нужно было бояться горечи, которая приходит на смену страсти. Они могли оставаться рядом - без стыда, без затаенных мыслей.
        От чудесного утомления они неспешно - как при замедленной съемке - бродили среди золота, которым солнце словно бы специально для них покрыло все в комнате.
        - Франсуа, ты куда?
        - Пойду загляну в холодильник.
        - Хочешь есть?
        - Нет.
        Разве с полчаса назад, ну, может, немножко больше, он не решил пойти посмотреть кухню? Она оказалась чистенькой, свежевыкрашенной эмалевой краской. В холодильнике лежал кусок холодного мяса, грейпфруты, лимоны, несколько перезрелых помидоров и масло в пергаментной бумаге.
        Он ел мясо руками, и вид у него был, как у мальчишки, который хрустит яблоком, украденным в чужом саду.
        Продолжая есть, он зашел в ванную к Кей, и она заметила:
        - Ну вот, а говорил, что не хочешь есть.
        Но он, жуя и одновременно улыбаясь, упрямо стоял на своем:
        - А я и не хочу.
        И рассмеялся, потому что она не поняла.
        Глава VII
        Произошло это через день. Он пошел на радио, в передаче у него опять была роль француза, довольно дурацкая. Гурвич в тот день не пожал ему руку. Он изображал из себя большого режиссера, самого главного - рукава рубашки закатаны, рыжие волосы развеваются, а за ним вприскочку бегает секретарша со стенографическим блокнотом в руках.
        - Ну что вы хотите, чтобы я вам сказал, старина? Поставьте себе хотя бы телефон. И оставьте ваш номер у меня в секретариате. Это же представить немыслимо, что в Нью-Йорке еще существуют люди, у которых нет телефона.
        Но все это были пустяки. Комб оставался спокоен и безмятежен. Он расстался с Кей впервые после… А и вправду, сколько же дней прошло? Семь? Восемь? Цифры казались нелепыми, несуразными, потому что на самом-то деле прошла почти что вечность.
        Расставаясь, в прихожей Комб долго настаивал, чтобы Кей пошла с ним.
        - Нет, дорогой, теперь ты можешь идти.
        Он хорошо запомнил это «теперь», от которого они оба рассмеялись, ведь для них оно значило так много!
        И тем не менее он уже изменил ей, во всяком случае, у него было ощущение измены. На Шестьдесят Шестой улице ему нужно было бы сесть в автобус и доехать до угла Шестой авеню, но он предпочел пройтись пешком по вечереющим улицам. Уходя, он пообещал:
        - Вернусь в шесть.
        - Это не имеет значения, Франсуа. Возвращайся когда угодно.
        Однако он продолжал стоять на своем и упрямо повторил, хотя она ничего не требовала:
        - Нет, в шесть.
        А между тем без нескольких минут шесть он входил в бар «Ритц».
        Он заранее знал, что собирается там найти, и отнюдь не испытывал от этого гордости. Каждый вечер в этот час здесь находился Ложье с несколькими французами, большую часть времени проживающими в Нью-Йорке либо оказавшимися проездом, а иногда в интернациональной компании.
        Атмосфера тут слегка напоминала «Фуке», и, когда Комб только приехал в Соединенные Штаты и никто еще не знал, что он собирается здесь остаться и даже зарабатывать на жизнь, сюда приходили журналисты, чтобы сфотографировать его.
        Мог ли он точно сказать, чего он хотел в этот день? Быть может, то была просто потребность измены, потребность дать свободу тому многому недоброму, что зарождалось в нем, потребность отомстить Кей.
        Но за что отомстить? За дни и ночи, что они провели вместе в уединении, которое ему хотелось сделать еще полней и неприступней, в уединении, доходившем до того, что он в последние утра ходил с нею за покупками, накрывал на стол, пускал ей воду в ванну… Он умышленно делал, испробовал все из того, что может способствовать совершеннейшей близости двух человеческих существ, уничтожить даже примитивнейшую стыдливость, существующую среди людей одного пола, которым приходится жить в казарме.
        Он жаждал этого - неистово, яростно. Почему же тогда сейчас, когда она его ожидает, при том что это он настаивал, чтобы она его ждала, он входит в «Ритц», а не садится в такси или автобус?
        - Хэлло! Привет, папашка!
        Нет, он пришел сюда вовсе не ради этой необременительной фамильярности, от которой его всегда бросало в дрожь. Так, может, для того, чтобы убедиться, что нить не слишком натянута и у него есть еще некоторая свобода движений, или затем, чтобы доказать себе: несмотря ни на что он остается прежним Франсуа Комбом?
        Их было четверо, а может, шесть или восемь за двумя столами. Из-за обычной здесь легковесной непринужденности никогда невозможно было понять, кто тут закадычные, давние друзья, а кто появился впервые, равно как непонятно было, кто платит за очередной круг выпивки и как клиенты находят среди множества нагроможденных друг на друга на вешалке шляп свои.
        - Я представлю тебя.
        Женщина, американка, хорошенькая, сигарета с кружком помады, держится так, словно изображена на обложке иллюстрированного журнала.
        Время от времени в процессе представления Комб выслушивал следующую формулу:
        - Один из самых обаятельных французских актеров, которого вы, несомненно, знаете, Франсуа Комб.
        Был тут также француз с крысиной мордочкой, не то промышленник, не то финансист в бегах, который пожирал Комба глазами; почему-то Комбу он страшно не понравился.
        - Я имел удовольствие встретиться с вашей женой месяца полтора назад. Погодите-ка. Да, это было на гала-концерте в «Лидо», и у меня как раз в кармане…
        Конечно же, французская газета, которая только что прибыла в Нью-Йорк. Уже много месяцев как Комб перестал покупать французские газеты. Фотография его жены красовалась на первой странице.
        «Мари Клеруа, очаровательная и трогательная звезда…»
        Нет, он вовсе не разволновался. И Ложье совершенно зря бросал на него успокаивающие взгляды. Он ничуть не разволновался. И вот доказательство тому: когда все после нескольких коктейлей разошлись и он остался с Ложье, то говорил исключительно о Кей.
        - Не мог бы ты оказать мне услугу, найти работу для одной моей знакомой девушки?
        - Сколько лет этой твоей девушке?
        - Точно не знаю. Между тридцатью и тридцатью тремя.
        - В Нью-Йорке, старина, женщину в этом возрасте уже не называют девушкой.
        - И что это означает?
        - Что она уже отыграла свой шанс. Ты уж прости, что я так жестко говорю, но мне кажется, я догадываюсь. Хорошенькая?
        - Это зависит от того, как посмотреть.
        - Так всегда говорят. Начинала как шоу-герл в четырнадцать либо в пятнадцать лет, да? Стала победительницей на конкурсе, а потом плюнула на все…
        Комб, насупившись, сидел и молчал, и Ложье, наверное, испытывал к нему сочувствие, но дело в том, что он мог смотреть на мир лишь своими глазами, а не глазами Комба.
        - Что она умеет делать, эта твоя девушка?
        - Ничего.
        - Не надо сердиться, дружище. Уж ежели я тебе это говорю, то только ради твоей и ее пользы. Сейчас не время играть в прятки. Я серьезно спрашиваю: что она умеет делать?
        - А я серьезно отвечаю: ничего.
        - Ну, она может работать секретаршей, телефонисткой, манекенщицей, не знаю кем еще?
        Комб совершил ошибку. Сам виноват. Он уже расплатился за свое маленькое предательство.
        - Послушай, старина… Бармен! Повторить!
        - Мне не надо.
        - Помолчи! Мне просто нужно потолковать с тобой с глазу на глаз. Понятно? Можешь мне поверить: я сразу засек, что с тобой непорядок, когда ты явился сюда с похоронной физиономией. И когда мы в прошлый раз виделись, выйдя от Гурвича… У тебя был такой вид… Уж не воображаешь ли ты, что я ничего не заметил? Нет? Значит, ей между тридцатью и тридцатью тремя, что означает, ежели перевести на французский, все тридцать пять. И ты хочешь, чтобы я дал тебе совет, который ты моментально постараешься забыть. Ну, так вот тебе мой совет, хотя он и грубый: плюнь, братец, и удирай во все лопатки. А поскольку это все равно, как если бы я тебе ничего не сказал, задам тебе еще вопрос. Во что вы оба вляпались?
        Ошарашенный Комб ответил, злясь на себя - злясь за то, что чувствует себя таким маленьким в сравнении с Ложье, который, как ему казалось, превосходил его на несколько голов:
        - Ни во что не вляпались.
        - Тогда чего же ты беспокоишься? Значит, на горизонте нет ни брата, ни мужа, ни сердечного друга, чтобы шантажировать тебя? Никакого похищения, протокола и не знаю уж каких там еще американских штучек, с помощью которых тут берут мужчину на крючок? Надеюсь, тебе не пришла в голову дурацкая идея повезти ее переспать в гостиницу в соседнем штате, что здесь может оказаться федеральным преступлением и дорого тебе обойтись.
        Почему он до такой степени малодушен? Почему не встанет и не уйдет? Из-за тех нескольких бокалов, что он тут выпил? Но тогда, если их любовь зависит от четырех или пяти коктейлей…
        - Ты не желаешь говорить серьезно?
        - Да нет же, старина, я говорю серьезно. Верней, я шучу, но, когда я шучу, я серьезней всего. Твоей тридцатитрехлетней дамочке, у которой нет ни профессии, ни работы, ни счета в банке, крышка. Понимаешь? Мне даже не нужно вести тебя в «Уолдорф», чтобы продемонстрировать тебе это. Мы сейчас в баре для мужчин. Но сделай несколько шагов, открой дверь, потом пройди по коридору, и ты обнаружишь полсотни девиц от восемнадцати до двадцати лет, одна красивей другой, а кое-кто из них вдобавок еще и девственницы, и все они находятся в том же положении, что и твоя пассия. И, однако же, вскоре сорок восемь из них, на каждой из которой на тысячу долларов тряпок и украшений, поедут ночевать неведомо куда, проглотив предварительно в кафетерии сандвич с кетчупом. Ты сюда приехал работать или нет?
        - Право, не знаю.
        - Ну, если не знаешь, возвращайся во Францию и подписывай первый же контракт, который тебе предложат в театре «Порт-Сен-Мартен» или «Ренессанс». Понимаю, ты поступишь по собственному разумению и будешь злиться на меня; да ты уже и сейчас злишься, но ты не первый мой знакомый, который приехал сюда, а потом я наблюдал, как он опускается. Ты решил держаться? Тогда все прекрасно. Предпочитаешь играть в Ромео и Джульетту? В таком случае, спокойной ночи, старина. Бармен!
        - Нет, сейчас я…
        - Я достаточно нашпынял тебя, чтобы иметь право заплатить за выпивку. Что она тебе рассказывала, эта твоя крошка? Разумеется, она разведенная. В ее возрасте они все тут развелись хотя бы уже по разу.
        …А какова все-таки причина развода Кей?
        - Она уже как следует поколесила по свету, да? А теперь ищет, где бы бросить якорь.
        - Уверяю тебя, ты ошибаешься.
        Он уже отбросил всякий ложный стыд, так как чувствовал, что больше не в силах и дальше предавать Кей.
        - Ты плавать умеешь?
        - Немножко.
        - Прекрасно. Значит, немножко. Иными словами, сумеешь выбраться, если упадешь в спокойную и не слишком холодную воду. Ну, а если ты при этом должен еще тащить на себе сумасшедшую, которая вцепилась в тебя изо всех сил и к тому же отбивается? Тогда как? Ну, отвечай.
        Ложье сделал бармену знак наполнить стаканы.
        - Так вот, старина, она будет отбиваться, поверь уж мне. И вы пойдете ко дну оба. Позавчера, когда мы с тобой расстались, я не хотел с тобой говорить на эту тему, потому что у тебя было такое лицо, словно ты готов разругаться с любым, стоит ему сказать тебе слово поперек. Сегодня ты уже гораздо рассудительней.
        Комб прикусил губу и заставил себя сдержаться.
        - Знаешь, когда я увидел, как ты благоговейно бросаешь монету в музыкальную машину… А потом ты ждал, когда кончится пластинка, и взгляд у тебя был томный, как у белошвейки, которая без ума от первого любовника… Нет, старина, это не для тебя и не для нас, которые крутятся в этом бизнесе и знают, как там все происходит. А иначе, позволь уж как старому другу, который любит тебя, повторить в последний раз предупреждение: тебе крышка, Франсуа!
        Бармен положил перед Ложье сдачу. Он взял ее, допил коктейль, пересчитал, оставил чаевые и поднялся.
        - Ты в какую сторону?
        - К себе.
        - Но если там у тебя нет телефона, то, черт возьми, как ты можешь надеяться, что продюсеры станут тебя разыскивать?
        Один за другим они вышли на Мэдисон-авеню и долго еще стояли на тротуаре, а швейцар все ждал знака, чтобы распахнуть перед ними дверцу такси.
        - Видишь ли, братец, у нас ставку делают только один раз. А здесь и два, и три раза. Только надо знать меру, не заигрываться. Я тебе покажу курочек, которые в шестнадцать начинали как шоу-герлс или машинистки, в восемнадцать раскатывали в «роллс-ройсах», а в двадцать два снова шли статистками на сцену и все начинали с нуля. Знаю и таких, которым подвалило везение и дважды, и трижды; они возвращались в бизнес, после того как побывали хозяйками особняка на Парк-авеню и яхты во Флориде, но им снова удавалось выйти замуж. У нее хотя бы есть драгоценности?
        Комб даже не удостоил его ответа. Впрочем, а что бы он мог ответить?
        - Если хочешь поверить моему небольшому опыту, то ей надо искать место билетерши в кинотеатре. Но и то по большой протекции! Ты очень на меня зол? Тем хуже. Тем лучше. На доктора всегда злятся именно в тот момент, когда он втыкает в зад шприц. Ты, дружище, достоин гораздо лучшего, чем она, и, когда ты отдашь себе в этом отчет, считай, что ты исцелился. Пока!..
        Должно быть, Комб выпил лишку. Но он не замечал этого по причине ускоренного ритма угощений по кругу, шума, царившего в баре, и тревожного ожидания беседы с глазу на глаз с Ложье, ожидания, в котором он так долго пребывал.
        Ему вспомнилась фотография жены на первой странице парижской газеты: пушистые волосы, голова, чуть великоватая в сравнении с плечами.
        Именно это, как утверждали киношники, придает ей облик молоденькой девушки, да еще то, что у нее нет бедер.
        Ну как тут не поверить, что Ложье обладает даром второго зрения или что у него есть какая-то информация?
        «Билетерша в кинотеатре, - сказал он. - Да и то еще по большой протекции».
        Да уж конечно, потому что на самом-то деле у нее не слишком крепкое здоровье для такой работы.
        «Делают ставку и два, и три раза»…
        Он одиноко шагал в косо падающем на тротуар свете витрин, и вдруг его осенило:
        «Кей сделала ставку, я для нее - последний шанс!»
        Он повстречался с ней в решающий момент. Задержись он на четверть часа или не обрати на нее внимания, скажем, сядь в той закусочной на другой табурет, и какой-нибудь пьяный матрос или Бог весть кто еще…
        И тут же он ощутил прилив любви к ней - как реакцию на свое малодушие. У него появилась потребность поскорей прийти к ней и уверить, убедить, что все на свете Ложье с их примитивным и высокомерным опытом не в силах победить их любовь.
        Комб был в подпитии и осознал это, когда столкнулся с прохожим и, извиняясь, неловко приподнял шляпу.
        Но он искренен. А остальные, все эти Ложье, тот человечек с крысиной мордочкой, с которым он начинал пить и который потом триумфально удалился с молодой американкой, все они - и эти в «Ритце», и те в «Фуке» - дерьмо…
        Слово это, внезапно пришедшее на ум, до того ему понравилось, доставило такое удовольствие, что, шагая по улице, он во весь голос произнес:
        - Самое настоящее дерьмо.
        Он их терпеть не мог.
        - Дерьмо, и ничего больше. Я им докажу…
        Что он им докажет? Что? Он не знал. Да это и не имело никакого значения.
        Он им докажет…
        И не нужны ему ни эти Ложье и ни Гурвичи - этот ему даже руку не пожал и вообще сделал вид, будто с трудом узнает, - никто ему не нужен.
        Дерьмо!
        И его жена тоже, которой не понадобилось делать ставку второй и третий раз, она поставила всего раз, но не удовлетворилась тем, что получила, и теперь пользуется им, Комбом, чтобы устроить карьеру своему жиголо.
        Но ведь так оно и есть. Ведь когда он тянул ее на сцену, она не существовала как актриса, играла служанок, с испуганным видом открывала дверь и лепетала дрожащим голосом: «Кушать подано».
        А стала Мари Клеруа. Ведь это он создал ее целиком и полностью, даже имя придумал! На самом-то деле звали ее Тереза Бурсико, ее отец торговал обувью на рынке в маленьком городке в Жюра. Он прекрасно помнит тот вечер, когда они сидели в «Кремайер» на авеню Клиши за столиком, накрытым скатертью в мелкую клетку, и он под омара по-американски растолковывал ей:
        - Понимаешь, Мари - это звучит очень по-французски. И не только по-французски, это универсальное имя. Потому что оно такое заурядное и никто, кроме служанок, не рискует называться Мари, это будет оригинально… Мари…
        Она попросила его еще раз повторить имя.
        - Мари…
        - Так, а теперь фамилия - Клеруа… Сразу возникает ассоциация с чем-то светлым, прозрачным…[3 - По-французски clair (клер) - светлый, прозрачный, чистый.] Да, в этом что-то есть…
        Боже всемогущий! О чем он думает! Да плевать ему на Клеруа и на ее жиголо, который сделал себе имя только благодаря тому, что наставил рога ему, Комбу!
        И на второго самодовольного и снисходительного болвана, который толковал ему о тридцатидвух- или тридцатитрехлетней «дамочке», о драгоценностях, которых у нее нет, и о месте билетерши в кинотеатре!
        И то если у нее будет протекция!
        Как-то недели две назад, еще до Кей, Ложье с самодовольством человека, почитающего себя Богом-Отцом, осведомился у Комба:
        - Старина, сколько ты можешь выдержать?
        - Это зависит от того, что ты имеешь в виду.
        - Костюмы, которые каждый день отдаются в глажку, безукоризненные рубашки, а в кармане сумма денег, достаточная, чтобы угостить коктейлем и взять такси.
        - Пять, может, шесть месяцев. Когда у меня родился сын, я заключил страховой договор, капитал на которому должны ему выплатить только в восемнадцать лет, но я могу попросить, что-то там потеряв…
        Но Ложье было начихать на его сына.
        - Пять или шесть месяцев… Отлично! Можешь жить где угодно, хоть в трущобе, если так выйдет, но обзаведись по крайней мере телефоном.
        Не о том ли сказал ему сегодня и Гурвич? Да мало ли о чем они могут говорить, прикажете забивать всем этим голову? А вообще-то стоит, нет, надо бы подождать автобуса. В это время они ходят часто. Хотя, приедет он несколькими минутами раньше или позже, Кей беспокоиться меньше не станет.
        Кей…
        Как по-разному звучит это имя сейчас и несколько часов назад, утром, в полдень, когда они завтракали, сидя напротив друг друга, и забавлялись, глядя на физиономию еврейского портняжки, которому Кей заказала доставить великолепного омара, но не сообщать, от кого.
        Они были так счастливы! Имя Кей, произнесенное по любому поводу, приносило ему несказанное успокоение.
        Он назвал свой адрес шоферу такси. Ему показалось, что небо над улицей угрожающе почернело. С угрюмым видом Комб сидел на заднем сиденье. Он был зол на Ложье, на крысиную мордочку, на весь мир и не мог разобраться, не злится ли он и на Кей, как вдруг, когда такси только-только остановилось и он еще не успел изменить выражение лица, подготовиться к встрече с ней, снова стать любящим мужчиной, она, вся дрожащая, с растерянным взглядом, появилась возле машины.
        - Франсуа, наконец-то… Идем быстрей… Мишель…
        И тотчас, без перехода, до того Кей была взволнована, она заговорила по-немецки.
        Атмосфера в комнате была гнетущая, и всякий раз, когда Комб возвращался с улицы, у него возникало ощущение, будто стало темней, хотя горели те же самые лампочки, что всегда.
        Он выходил и возвращался трижды. В третий раз это было около полуночи; с пальто у него текла вода, лицо было холодное и мокрое, потому что внезапно хлынул чудовищный ливень.
        И опять его продолжал преследовать телефон, этот чертов телефон, о котором было столько говорено днем. На этот раз Кей с раздражением - но сейчас никаких претензий к ее нервному состоянию быть не могло - бросила:
        - Ну как же получилось, что у тебя даже нет телефона?
        Энрико самолично побеспокоился в конце дня и принес телеграмму. Вот еще одно совпадение: произошло это примерно в то время, когда Комб с чувством вины входил в «Ритц». Если бы он сразу же вернулся, как обещал…
        Нет, на сей раз он не ревновал к южноамериканцу. Хотя Кей, наверно, плакала при нем, может быть, даже на его плече, и уж, разумеется, Энрико всячески утешал ее.
        А вот еще совпадение. Вчера, когда они прогуливались поблизости, Кей вдруг сказала:
        - Наверное, мне надо бы оставить мой новый адрес на почте. Нет, это вовсе не значит, что я получаю много писем…
        Кей старалась давать ему как можно меньше поводов для ревности.
        И еще она добавила:
        - Надо бы дать адрес также и Энрико. Если придут мне письма, адресованные Джесси…
        - А почему бы тебе не позвонить ему?
        В тот момент они и не подозревали, насколько это окажется важным. Вдвоем, как обычно, они зашли в драг-стор. Комб наблюдал, как она разговаривает по телефону, видел, как у нее шевелятся губы, хотя не слышал слов.
        Нет, он ничуть не испытывал ревности.
        А Энрико в тот день пришел в квартиру Джесси за своими вещами. Там он нашел почту для нее и для Кей. Для Кей там была телеграмма, пролежавшая уже целые сутки.
        Поскольку телеграмма была из Мексики, Энрико принес ее. Кей была одна, готовила ужин. На ней был халат, светло-голубой халат, в котором она выглядела новобрачной.
        «Мишель тяжело больна Мехико - точка - Случае необходимости можете получить дорогу деньги торгово-промышленном банке.
        Ларский»
        Ларский не телеграфировал, чтобы она приезжала. Он оставил ей свободу выбора. Предвидя, что у нее, вероятно, нет денег, он холодно, корректно сделал все необходимое.
        - Я даже не знала, что он перевез Мишель в Америку. В своем последнем письме четыре месяца назад…
        - В чьем последнем письме?
        - Дочкином. Знаешь, она пишет мне не очень часто. Подозреваю, что он запрещает ей, и она пишет мне тайком. Так вот, последнее письмо от нее пришло из Венгрии, и там нет ни слова о поездке в Мексику. Что с ней могло случиться? Легкие у нее здоровые. Еще маленькую мы обследовали ее у лучших профессоров. Франсуа, а вдруг это какой-нибудь несчастный случай?
        Зачем он пил все эти коктейли? Сейчас, когда он утешал ее, ему было неудобно, оттого что от него пахнет спиртным; она, несомненно, заметила, что он выпил. Он был неловок. И печален.
        Ощущение было, словно какое-то бремя свалилось ему на плечи еще до того, как он вошел, и ему никак не удавалось сбросить эту тяжесть.
        - Поешь, Франсуа. А потом сходишь позвонишь.
        Нет. Ему не хочется есть. Он спустился по лестнице, зашел к итальянцу позвонить.
        - Вот увидишь, ничего у тебя не получится. Ночью на Мехико самолетов нет. Энрико уже занимался этим.
        Если бы он возвратился вовремя, латиноамериканцу не пришлось бы заниматься делами, которые никоим боком его не касаются.
        - Завтра утром есть два самолета с часовым интервалом, но все билеты уже проданы. Похоже, их закупают за три недели.
        Тем не менее он позвонил, как будто ради него могло произойти чудо.
        Вернулся ни с чем.
        - Первый поезд завтра отходит в семь тридцать два утра.
        - Я поеду на нем.
        - Постараюсь добыть тебе место в пульмановский вагон.
        И он опять пошел звонить. Все было серо. Все было тупо. У их выходов и возвращений был нелепый оттенок значительности и как бы призрачности.
        А тут еще проливной дождь, который барабанил по тротуарам, стекал прозрачными струйками с полей шляпы, и, когда он наклонил голову, на пол вылился целый поток воды.
        Как ни глупо, но эти мелкие подробности захватывали его.
        - Уже слишком поздно, чтобы получить место. Служащий посоветовал приехать на вокзал за полчаса до отхода поезда. Всегда есть люди, которые купили билет, но в последний момент что-то помешало им уехать.
        - Франсуа, ты так надорвешься.
        Сам не зная почему, он внимательно взглянул на нее, и у него мелькнула догадка, что, вполне возможно, вовсе не мысль о дочери повергла Кей в такое мрачное, угнетенное состояние. А что если она думает о них, о том, что через несколько часов им предстоит расстаться?
        В этой телеграмме, в этом листке желтоватой бумаги словно бы заключалась злобная предопределенность. Это было как бы продолжение разговоров с Ложье, мыслей, которые весь вечер прокручивал в голове Комб.
        Можно подумать, что и впрямь нету другого выхода, что судьба взяла на себя труд все расставить и восстановить порядок.
        Но больше всего Комба смущало, что он почти принял ее приговор и смирился с ним.
        И уж совсем его сразила вялость, которую он внезапно ощутил в себе, полное отсутствие реакции.
        Кей собирала чемодан. И говорила:
        - Не знаю, как мне выкрутиться с деньгами. Когда пришел Энрико, банки уже были закрыты. Я могу подождать другого поезда. Наверное, в течение дня их отправляется несколько.
        - Следующий только вечером.
        - Энрико предложил… Только не сердись! Пойми, в такие моменты это не имеет никакого значения. Он сказал, что, если мне нужны деньги, какая угодно сумма, мне достаточно позвонить ему, даже среди ночи. Я не знала, как ты…
        - Четырехсот долларов тебе хватит?
        - Конечно, Франсуа. Только…
        Они никогда еще не говорили о деньгах.
        - Можешь быть спокойна, это ни в коей мере не стеснит меня.
        - Наверно, я могла бы оставить тебе бумагу, чтобы ты завтра пошел в банк и получил эти деньги вместо меня.
        - Успеешь, когда вернешься.
        Друг на друга они не смотрели. Не осмеливались. Они произносили слова, но были не способны до конца поверить в них.
        - Кей, тебе нужно бы немножко поспать.
        - У меня не хватит духу заснуть.
        Пожалуйста, одна из дурацких фраз, какие произносят в подобные моменты.
        - Все равно приляг.
        - Думаешь, стоит? Уже почти два часа. В шесть надо будет выйти, потому что такси мы вряд ли поймаем.
        Она не произнесла, но явно подумала:
        «Вот если бы был телефон…»
        - Понимаешь, мне нужно будет встать в пять… Ты же потребуешь, чтобы я выпила чего-нибудь горячего перед выходом.
        Не раздеваясь, она легла на кровать. Некоторое время он расхаживал по комнате, но потом тоже улегся рядом с ней. Они не разговаривали. И не закрывали глаза. Каждый тупо смотрел в потолок.
        Никогда в жизни он не испытывал такого уныния, такой безысходной безнадежности, и безнадежность эта была бессловесная, беспредметная - глухая подавленность, с которой ничего не поделать.
        Он шепнул:
        - Ты вернешься?
        Вместо ответа она нашла на одеяле его руку, сжала и долго не отпускала.
        - Господи, с какой радостью я умерла бы вместо нее!
        - Замолчи! О смерти нет и речи.
        Он не мог понять, плачет она или нет. Провел ладонью по ее глазам, они оказались сухие.
        - Ты остаешься совсем один, Франсуа. Видишь ли, я еще очень расстраиваюсь из-за тебя. Завтра, когда ты вернешься с вокзала…
        Видимо, внезапная мысль напугала ее, она приподнялась на кровати и стала пристально всматриваться в лицо Комба.
        - Ты ведь проводишь меня на вокзал, да? Ты должен проводить! Извини, что я прошу тебя об этом, но боюсь, что одна я не смогу. Я должна уехать, и надо, чтобы ты отправил меня, даже если…
        Она спрятала лицо в подушку, и оба уже больше не шевелились; каждый замкнулся в собственных мыслях, каждый приучался к новому одиночеству.
        Она немножко соснула. Он тоже задремал, но ненадолго, и встал первый, чтобы заварить кофе.
        В пять утра небо было еще темней, чем в полночь. Лампы, казалось, едва горят, надоедливо барабанил дождь, не кончившийся и с наступлением утра.
        - Кей, пора вставать.
        - Да.
        Он не поцеловал ее. И ночью они тоже не целовались; возможно, причиной тому была Мишель, а возможно, они боялись расчувствоваться.
        - Оденься потеплей.
        - У меня только моя шубка.
        - Тогда надень хотя бы шерстяное платье.
        Они нашли возможность говорить о самых нейтральных вещах вроде:
        - Ты же знаешь, в поездах обычно страшно жарко.
        Она выпила кофе, но съесть ничего не смогла. Он помог ей закрыть чемодан, в который она набила слишком много вещей. Кей огляделась вокруг.
        - Ты вправду не против, чтобы не поместившиеся вещи я оставила здесь?
        - Пора выходить. Пошли.
        На всей улице светились только два окошка. То ли люди тоже собирались на поезд, то ли там кто-то болен…
        - Постой минутку тут, я схожу посмотрю, нету ли такси.
        - Мы только потеряем время.
        - Если я сейчас же не найду такси, мы спустимся в сабвей. Постоишь? Подождешь меня?
        Идиотский вопрос. Куда она уйдет? Подняв воротник пальто и пригнувшись, он побежал, прижимаясь к домам, на угол. И едва успел добежать, как услышал сзади крик:
        - Франсуа! Франсуа!
        На тротуаре стояла Кей и махала ему. За два дома от них остановилось такси, из которого вылезала пара, возвратившаяся после где-то проведенной ночи.
        Смена караула, одним словом. Кто-то возвращается, кто-то уезжает. Кей придерживала дверцу, договариваясь с шофером, а Комб побежал за чемоданом.
        - На Центральный вокзал.
        Сиденье было липкое, сырое, все вокруг мокрое, воздух ледяной, злой. Кей прижалась к Комбу. Они все так же молчали. На улицах ни души. Более того, до самого вокзала им не встретилась ни одна машина.
        - Не вылезай, Франсуа. Возвращайся домой.
        Она намеренно, чтобы приободрить его, сделала упор на слове «домой».
        - Тебе же еще целый час ждать.
        - Ничего страшного. Я зайду в бар, выпью чего-нибудь горячего. Может, даже попробую что-нибудь съесть.
        Как она старалась улыбаться! Такси остановилось, а они никак не решались выйти, проскочить сквозь завесу дождя, что отделяла их от зала ожидания.
        - Оставайся, Франсуа.
        Нет, с его стороны это была вовсе не трусость. Он и впрямь не чувствовал в себе сил выйти из машины, последовать за Кей в вокзальный лабиринт, следить за скачками стрелки монументальных часов, переживать минута за минутой, секунда за секундой их расставание, а потом пройти вместе с толпой, когда откроют выход на перрон, и увидеть поезд.
        Кей наклонилась к нему, на шубке у нее дрожали капельки дождя. Но ее губы были горячими. За спиной шофера они несколько секунд сидели, прижавшись друг к другу, и вдруг он заметил свет в ее глазах и услышал, как она прошептала, точно во сне или в бреду:
        - Вот сейчас у меня ощущение, что это вовсе не отъезд, а… приезд.
        Она оторвалась от него. Открыла дверцу, дала знак негру, и тот подхватил ее чемодан. Комбу навсегда запомнятся эти три ее поспешных шага, миг нерешительности, штриховка дождя, дробь капель по тротуару.
        Она обернулась, улыбающаяся, лицо залито бледностью. Сумочку она держала в руке. Всего один шаг, и ее проглотит широченная стеклянная дверь.
        И тут она помахала рукой; она почти и не подняла ее и не протянула вперед, скорей, чуть-чуть пошевелила пальцами.
        Он еще видел ее сквозь стекло, но уже неотчетливо. Уже быстрей и как бы освобожденно она шла за негром. Шофер повернулся к Комбу и спросил, куда ехать.
        Ему ничего не оставалось, как дать свой адрес. Он даже ухитрился машинально набить трубку, потому что чувствовал во рту какой-то мутный привкус.
        Она сказала:
        «…приезд…»
        И он смутно ощущал в этом обещание.
        Но пока что еще не понимал.
        Глава VIII
        «Дорогая Кей!
        Энрико тебе уже рассказал, что произошло со мной. Как тебе уже, наверно, известно, Рональд вел себя великолепно, как джентльмен; он оставался таким, каким ты его знаешь, и даже не впал в приступ холодной ярости, обычной для него, и я вот все думаю, а что было бы, если бы это с ним случилось».
        Комб думал, что это произойдет стремительно, но оказалось все не так. Было какое-то вялое ежедневное, ежечасное увязание.
        Во всяком случае, первые дни жизнь его могла показаться как бы даже и разумной. В ту бесконечную ночь - сейчас она казалась короткой - он умоляюще спросил Кей:
        - Ты позвонишь мне?
        - Сюда?
        Он поклялся, что немедленно поставит телефон. И в первое же утро помчался оформить установку, причем страшно боялся, что опоздал, что Кей уже пыталась звонить.
        - Так позвонишь?
        - Ну конечно, дорогой. Если смогу.
        - Когда ты хочешь, ты все можешь.
        С формальностями было покончено очень быстро. Все оказалось просто, настолько просто, что он даже был раздосадован такой легкостью, поскольку полагал, что ему придется сворачивать горы.
        Жизнь казалась серой и мутной. Сперва шли дожди. А сейчас шел мокрый снег, было так пасмурно, что старик портной едва был различим в ячейке своей комнатенки.
        Телефон установили на второй день, и Комб не осмеливался выйти из дому, хотя Кей еще только приехала в Мехико.
        - Я позвоню в нью-йоркскую справочную службу, и мне дадут твой номер, - объяснила она ему.
        Он уже раз пять или шесть звонил в справочную и каждый раз узнавал, не заказывал ли кто с ним разговора.
        Странно все это было. Кей расплылась в дожде. Она виделась ему словно через стекло, по которому стекают дождевые капли, смутно, нечетко, но он лишь отчаянней цеплялся за этот образ, безнадежно пытаясь восстановить его.
        Поступали письма, которые пересылались с квартиры Джесси. Кей сказала:
        - Распечатывай их. Там нет никаких секретов.
        Но поначалу он не осмеливался. Скопилось уже несколько писем. И только когда пришел конверт, маркированный сине-оранжевым флагом пароходной компании «Грейс Лайн», письмо от Джесси, доставленное авиапочтой с Багамских островов, он решил прочесть его.
        «…если бы это с ним случилось…»
        Сейчас-то он знал их наизусть.
        «…если бы я не решила любой ценой избежать трагедии…»
        Как все это далеко! Он словно бы внезапно увидел эти события, глядя в объектив бинокля, и они предстали ему страшно удаленными сценками несвязного, рассыпающегося мира.
        «Я прекрасно знаю, что Рик, стоило его прижать к стене, не колеблясь, бросил бы жену…»
        Комб повторил:
        - Прижать к стене!
        «…но я предпочла уехать. Это будет тяжело. И, вне всяких сомнений, надолго. Сейчас трудный момент, но его нужно пройти. А как бы мы могли быть счастливы с тобой, дорогая моя Кей, в нашей квартирке!
        Я задаю себе вопрос, вернется ли это время когда-нибудь? И не смею надеяться. Рональд смущает меня, я цепенею перед ним и тем не менее не могу ни в чем его упрекнуть. Раньше он иногда впадал в неистовый гнев, но сейчас держится ровно, спокойно, и это пугает меня. Он не отходит от меня ни на шаг. Можно подумать, он жаждет читать все мои мысли.
        Со мной он ведет себя очень ласково, крайне предупредителен.
        Ласковей, чем раньше. Даже ласковей, чем в наш медовый месяц. Помнишь историю с ананасом, которую я тебе рассказывала и которая так рассмешила тебя? Ну что ж, такое больше не повторяется.
        На пароходе все считают нас новобрачными, и порой это бывает забавно. Вчера все сменили одежду из шерсти на полотняную, потому что мы приплыли в тропики. Стало жарко. Забавно по утрам видеть в белом всех, включая и офицеров; один из них, молодецкий, с единственной нашивкой, все время бросает на меня томные взгляды.
        Главное, не рассказывай об этом бедняжке Рику, а то он еще заболеет.
        Бедная моя Кей, я не знаю, как там все прошло у вас. Для тебя, наверное, это было ужасно. Я попробовала поставить себя на твое место. Представляю себе твою растерянность и все мучаюсь, что ты делаешь…»
        Странное было ощущение. В иные моменты он чувствовал себя словно освободившимся, голова ясная, и тогда он видел мир без теней, видел с такой четкостью, в таких резких, неистовых тонах, что через некоторое время это становилось физически невыносимо.
        «Моя дорогая Кей!»
        На этом письме была французская марка, и пришло оно из Тулона. Но ведь Кей позволила ему вскрывать все письма?
        «Вот уже пять месяцев от тебя нет никаких известий. Впрочем, меня это не очень удивляет».
        Читал он не торопясь, потому что для него каждое слово имело особое значение.
        «Мы возвратились во Францию, а там меня ждала неожиданность, которая поначалу огорчила меня. Мою подлодку и еще несколько других перебросили из Атлантического флота в Средиземноморский. Иными словами, моим портом приписки вместо старого доброго Бреста стал Тулон.
        Для меня в этом нет ничего особенного. Но вот жена, которая недавно сняла новый дом и все в нем обустроила, была до того огорчена, что даже расхворалась».
        Ага, это тот, что спал с Кей. Комб про это знал. Знал где, в каких обстоятельствах. Да, он знал все, малейшие подробности; ведь он их, если можно так выразиться, выклянчил. И от этого ему было и нехорошо, и одновременно легко.
        «В конце концов мы обосновались в Ла-Сен. Это что-то вроде предместья, не слишком веселое, но есть трамвай, который идет до самого порта, а для детей прямо напротив нас парк».
        Ну да, у него тоже дети.
        «Толстяк чувствует себя, как всегда, прекрасно, он продолжает толстеть и просит меня передать тебе привет».
        Толстяк!
        «Фернана с нами больше нет, он получил назначение в Париж, в министерство. Это как раз для него, он и без того уже был вполне светским человеком. Он будет прекрасно смотреться в салонах на Королевской улице, особенно в дни торжественных приемов.
        Что же касается твоего друга Рири, могу сообщить одно: мы с ним не разговариваем с тех пор, как покинули берега безмерно чудесной Америки; исключение составляет только служебная необходимость.
        Не знаю, то ли я ревную к нему, то ли он ревнует ко мне. Думаю, он тоже не знает.
        Ведь это ты, дорогая Кей, разделила нас и…»
        Комб впился ногтями в одеяло. И при этом был совершенно спокоен! Пока еще спокоен. Но только первые дни. До того спокоен, что ему случалось принимать окружавшую его пустоту за пустоту окончательную, и тогда он холодно думал:
        «Это конец».
        Он снова обрел свободу - свободу выйти в шесть вечера и выпить с Ложье столько коктейлей, сколько захочется, свободу болтать с ним.
        Свободу ответить ему, если тот заговорит о «дамочке»:
        - Какая дамочка?
        И ему случалось, да, тут уж отрицать не приходится, испытывать от этого определенное облегчение. Ложье был прав. Добром это не могло кончиться. Во всяком случае, ничего хорошего из этого не вышло бы.
        Временами у него возникало желание повидать Ложье. Раза два он даже подходил к дверям «Ритца», но порога так и не смог переступить: начинала мучить совесть.
        Были там и еще письма, адресованные Кей, главным образом счета, в том числе из химчистки и от модистки - за шляпку. Как понял Комб, имелась в виду шляпка, которая была на Кей в ту ночь, когда они повстречались; он сразу представил, как она была чуть сдвинута на лоб, и неожиданно эта шляпка приобрела для него значимость воспоминания.
        Шестьдесят восемь центов…
        Нет, не за шляпку. За переделку. За ленту, которую не то пришили, не то спороли, короче, за нелепый и такой женственный каприз.
        Шестьдесят восемь центов…
        Он запомнил сумму. И запомнил адрес модистки: Двести Шестидесятая улица. А потом невольно стал представлять дорогу туда, словно Кей должна была проделать этот путь пешком, проделать ночью, как во время их совместных блужданий.
        Если б они могли отправиться туда вдвоем!
        Телефон стоял, но ни разу не зазвонил, да и не мог зазвонить: никто ведь не знал, что у него теперь есть телефон.
        Кроме Кей. А Кей пообещала:
        - Позвоню, как только смогу.
        Но Кей не звонила. А он не решался выйти из дому. Часами напролет он гипнотизировал себя, наблюдая за старым евреем портным. Теперь он знал, когда тот ест, в какой час усаживается в иератической позе на своем рабочем столе, в какой слезает с него. Перед лицом чужого одиночества Комб проводил опыты над собственным.
        И он теперь, можно сказать, испытывал стыд за того омара, которого они послали, когда были вдвоем. Потому что теперь он ставил себя на место другого человека.
        «Дорогая Кей!»
        Все ее зовут Кей. Это его бесило. Ну зачем она сказала, чтобы он вскрывал все письма, адресованные ей?
        А это было на английском, сдержанное, корректное.
        «Получил Ваше письмо от 14 августа. Рад был узнать, что Вы за городом. Надеюсь, что коннектикутский воздух пойдет Вам на пользу. Я же из-за дел, к сожалению, не смогу покинуть Нью-Йорк на такой срок, как мне хотелось бы.
        Тем не менее…»
        Что «тем не менее»? Этот тоже спал с ней. Все они спали с ней!
        Неужели он никогда не избавится от этого кошмара?
        «…моя жена будет рада, если вы…»
        Подлость! Подлость! Нет, тут он ошибся. И даже не то чтобы ошибся. Просто то был конец. Осталось лишь подвести черту.
        «Поставьте точку, подведите черту».
        Размашистую черту, окончательную черту, которая не даст ему страдать и дальше, страдать до конца своих дней.
        В сущности, именно об этом он и думал. О том, что будет страдать из-за нее до конца своих дней.
        И он с этим смирился.
        Глупо.
        Что бы сказал какой-нибудь болван вроде Ложье, если бы он, Комб, откровенно рассказал ему о своих переживаниях?
        И, однако же, все было так просто, до того просто, что он даже не находил слов, чтобы выразить эту простоту.
        Все обыкновенно. Кей здесь нету, а ему необходима Кей. В свое время он решил, что с ним произошла огромная трагедия только потому, что его жена в сорок лет захотела пережить новую любовь и снова почувствовать себя молодой. Каким же младенцем он был тогда! Разве это имело хоть какое-то значение?
        Уж теперь-то он твердо знает, что нет, и сейчас единственное, что имеет значение, что важней всего на свете - Кей, Кей и ее прошлое, Кей и…
        …и телефонный звонок - всего-навсего. Чтобы раздался телефонный звонок. Он ждал его днем, ждал ночью. Ставил будильник на час ночи, потом на два, потом на три, чтобы быть уверенным, что крепко не заснет и не прозевает, когда зазвонит телефон.
        В полночь он убеждал себя:
        «Все хорошо. Все идет, как надо. Это конец. Иначе это кончиться не могло».
        Потому что во рту у него был как бы привкус катастрофы.
        Это не могло кончиться иначе! Он вновь станет Франсуа Комбом. В «Ритце» его встретят как больного, который перенес тяжелую операцию.
        - Ну что, все?
        - Все.
        - Было не очень тяжело? Не очень больно?
        И ведь никто не видит, как по вечерам он кусает подушку и униженно умоляет:
        - Кей… Милая Кеи… Ну сжалься, ну позвони же!
        Улицы пусты. Нью-Йорк пуст. Даже их маленький бар опустел, и однажды, когда он поставил там их пластинку, ему не удалось дослушать ее, потому что какой-то пьяный, которого безуспешно пытались выставить за дверь, моряк, не то датчанин, не то норвежец, обнял его за плечи и пустился в совершенно невразумительные откровенности.
        Но, может, так оно и к лучшему? Она уехала, уехала навсегда. Она знает, да они оба прекрасно знают, что это навсегда.
        «Это не отъезд, Франсуа… Это приезд».
        Что она подразумевала под этим? Почему приезд? Куда приезд?
        «Мисс!
        Позволю себе напомнить Вам о счете за…»
        Три доллара и несколько центов. За блузку - блузку, которую он тотчас же вспомнил: она висела в шкафу Джесси, а потом Кей ее запихнула в чемодан.
        Все это была Кей. И Кей была угрозой его спокойствию, его будущему, и Кей была Кей, без которой он не мог обойтись.
        Десятки раз на дню он отрекался от нее и десятки же раз просил у нее прощения, чтобы через несколько минут вновь отречься. И, словно бы чувствуя опасность, он избегал всякого общения с мужчинами. На радио он сходил только однажды. И не виделся там ни с Гурвичем, ни с Ложье. Временами злился на них.
        На седьмой день, верней, на седьмую ночь, когда он крепко спал, в комнате раздался телефонный звонок.
        Его часы лежали рядом с телефоном. Все было предусмотрено. Было два ночи.
        - Алло!
        Он слышал, как телефонистки междугородной станции называют свои номера и произносят обязательные формулы. Настойчивый голос тупо повторял:
        - Алло… мистер Комб… Алло, мистер Комб… К… О… М… Б… Алло, мистер Комб…
        А где-то по-за этим голосом уже звучал голос Кей, который пока еще ему не давали услышать.
        - Да, это я… Комб…
        - Мистер Франсуа Комб?
        - Да, да!
        Она была там, на другом конце ночи. И ласково спросила:
        - Это ты?
        Он не нашел ничего лучшего, как повторить в ответ:
        - Это ты?
        Как-то, еще в самом начале, он сказал - и это очень позабавило ее, - что у нее два голоса, один обычный, банальный, какой может принадлежать любой женщине, а другой - низкий, чуть с хрипотцой, в который он влюбился с первого же дня.
        Он еще ни разу не слышал ее по телефону, и вот открыл новый голос - приглушенный, ниже, чем естественный, более теплый, в котором был оттенок монотонности и убеждающая нежность.
        Ёму хотелось крикнуть ей:
        - Кей, знаешь… Это конец… Я больше не сопротивляюсь…
        Он понял. Больше никогда он не отвергнет ее. Ему не терпелось объявить ей эту величайшую новость, о которой он и сам еще не знал несколько секунд назад.
        - Я не могла раньше позвонить, - говорила она. - Потом я тебе все объясню. Слава Богу, никаких дурных вестей нет. Все обошлось хорошо. Мне только было трудно позвонить тебе. И даже сейчас. Но все-таки я постараюсь звонить тебе каждую ночь.
        - А я не могу тебе позвонить? Ты не в гостинице?
        Почему наступило молчание?
        - Нет, Франсуа. Мне пришлось поселиться в посольстве. Не пугайся. А главное, не придумывай, будто что-то изменилось. Когда я приехала, Мишель только-только оперировали, во время приступа. Кажется, операция была очень сложная. У нее был плеврит и вдруг обнаружился перитонит. Ты слышишь меня?
        - Да. Кто там с тобой?
        - Горничная. Славная мексиканка, которая спит на том же этаже, что я. Она услышала шум и пришла узнать, не нужно ли мне чего.
        Он слышал, как она обменялась несколькими словами по-испански со служанкой.
        - Ты слушаешь? Сейчас я доскажу про дочку. Вызвали лучших хирургов. Операция прошла успешно. Но еще несколько дней оставались поводы для беспокойства. Это все, миленький.
        Они никогда не называла его «миленький», и это слово немножко покоробило его.
        - Я все думаю о тебе, как ты там один в комнате. Тебе очень плохо?
        - Не знаю. Да… нет…
        - У тебя странный голос.
        - Да? Это потому что ты никогда не слышала меня по телефону. Когда ты вернешься?
        - Еще не знаю. Обещаю, что постараюсь как можно скорей. Может, дня через три, через четыре.
        - Долго еще.
        - Что ты сказал?
        - Я говорю: долго еще.
        Она рассмеялась. Он был убежден, что она там, на другом конце провода, рассмеялась.
        - Представляешь, я сижу с босыми ногами, в одном халатике, потому что телефон стоит у самого камина. Тут почти что холода. А ты? Ты лежишь в постели?
        Он не знал, что ответить. И вообще не знал, о чем говорить. Он слишком сильно обрадовался сначала и теперь не узнавал ее.
        - Ты смирно себя ведешь, Франсуа?
        Он ответил: да.
        И тогда он услышал, как она на другом конце провода тихонько напевает песенку, которую они так часто слушали вместе.
        Он почувствовал, как в груди у него что-то поднимается, словно жаркая волна, и затопляет его изнутри, не давая пошевельнуться, вздохнуть, открыть рот.
        Она допела припев и после паузы - он задавался вопросом, не плачет ли она, способна ли продолжать разговор, - тихо произнесла:
        - Спокойной ночи, Франсуа. Ложись спать. Завтра ночью я позвоню тебе. Спокойной ночи.
        Он услышал негромкий звук - это она посылала ему через пространство поцелуй. Он что-то пробормотал. Телефонистки снова заняли линию, а он никак не мог понять, что его просят разъединиться, что уже ругаются на него.
        - Спокойной ночи…
        Просто спокойной ночи. А постель пуста.
        - Спокойной ночи, мой Франсуа…
        Но он же не сказал ей то, что должен был сказать, не прокричал свое послание - безмерно важное, главнейшую новость, которую ей необходимо знать.
        Только теперь пришли нужные слова и фразы.
        - Знаешь, Кей…
        - Да, миленький…
        - То слово на вокзале… последняя фраза, что ты сказала…
        - Да, миленький…
        - Что это не отъезд, а приезд…
        Кей улыбнулась, просто не могла не улыбнуться. И он совершенно отчетливо видел эту улыбку, она маячила перед ним, точно галлюцинация, пока он громко говорил - один, в пустоте своей комнаты.
        - Я, наконец, понял… Мне потребовалось для этого много времени, да? Но не сердись на меня…
        - Я не сержусь, миленький…
        - Мужчины ведь не так тонко чувствуют, как вы… И потом, в них больше гордыни…
        - Да, миленький… Но это ничего…
        А голос такой глуховатый, такой мягкий…
        - Ты приехала раньше меня, но теперь я присоединяюсь к тебе. Теперь мы оба приехали… Это чудесно, верно?
        - Да, миленький, чудесно…
        - Не плачь… Не надо плакать… Я ведь тоже не плачу… Понимаешь, просто я еще не привык…
        - Понимаю…
        - Но теперь уже конец… Это длилось долго, и дорога порой была трудной… Но я приехал… И я знаю… Я люблю тебя, Кей… Ты слышишь, да?.. Я люблю тебя… Люблю тебя… Люблю тебя…
        Он уткнулся мокрым от слез лицом в подушку, тело его содрогалось от хриплых рыданий, а Кей все улыбалась, и он услыхал ее низкий голос, когда она шепнула ему на ухо:
        - Да, миленький…
        Глава IX
        С утренней почтой ему пришло письмо, и даже если бы на конверте не было марки Мексики, он был убежден, что все равно понял бы, что оно от Кей. Он никогда не видел ее почерка. Но почерк был такой ее! Комб даже умилился, потому что был убежден: эту Кей, одновременно ребячливую, робкую и чудовищно бесстыдную, знает лишь он один.
        Ничего не скажешь, почерк у нее был смешной, но Комбу казалось, что в закруглениях некоторых букв он узнает округлости ее тела, а тоненькие хвостики были прямо как ее едва заметные морщинки. А уж какая была в них неожиданная, непредвиденная дерзость. И очень чувствовалась слабость; графолог, возможно, определил бы, что она больна; у Комба была уверенность, почти убежденность, что она до сих пор больна, полностью не вылечилась и все еще остается как бы раненой.
        А уж ее трогательно наивные хитрости, когда она наталкивалась на трудное слово или на слог, в написании которого не была уверена…
        Во время ночного телефонного разговора она не упомянула про письмо; возможно, не успела, слишком многое ей нужно было сказать, а может, просто не подумала.
        Пасмурная сумеречность стала мягче, но дождь продолжал идти, как бы аккомпанируя под сурдинку мыслям Комба.
        «Мой милый!
        Как ты, должно быть, одинок и несчастен! Вот уже три дня как я здесь, а все не могла найти времени написать тебе и возможности позвонить. Но я непрестанно думаю о бедном моем Франсуа, который нервничает и злится в Нью-Йорке.
        Потому что я знаю, уверена, что ты в страшном унынии, одинок, и все задаю себе вопрос, что такого я могла сделать, что ты нашел во мне, чтобы мое присутствие стало для тебя таким необходимым.
        Если б ты только знал, какое несчастное лицо было у тебя в такси на Центральном вокзале! Мне понадобилась вся моя решимость, чтобы удержаться и не вернуться к тебе. Надо ли говорить, что я чувствую себя от этого счастливой?
        Наверно, я не должна в этом признаваться, но после отъезда из Нью-Йорка я все время думаю о тебе, даже в палате у дочки.
        Сегодня либо завтра ночью я позвоню тебе, это будет зависеть от состояния Мишель; до сих пор я провожу все ночи в клинике, мне даже поставили кровать в комнатке, соседствующей с ее палатой. Признаюсь тебе, что не решаюсь заказать разговор с Нью-Йорком. Мне придется либо разговаривать из моей комнатки, а дверь в палату Мишель все время остается открытой, либо звонить тебе из кабинета, где постоянно сидит змея в очках, которая меня терпеть не может.
        Если все будет хорошо, это моя последняя ночь в клинике.
        Но я должна все объяснить тебе, чтобы ты ничего не придумывал, потому что, насколько я знаю тебя, ты, наверно, сейчас весь в мрачных мыслях.
        Первым делом признаюсь тебе, что я почти обманула тебя. Только успокойся. Сейчас я объясню, в каком смысле я употребила это слово. Когда я рассталась с тобой на вокзале и получила билет, я почувствовала себя такой несчастной, что тут же устремилась в ресторан. Мне так хотелось плакать, Франсуа! Перед глазами у меня все стояло твое лицо, каким я видела его сквозь окна такси, вытянутое, взгляд трагический.
        За стойкой рядом со мной сидел какой-то мужчина. Сейчас бы я его даже не узнала, не могу сказать, молодой он был или старый. Я обратилась к нему:
        - Ради Бога, поговорите со мной. Мне еще двадцать минут до поезда. Говорите мне все равно что, иначе я разревусь на глазах у всех.
        Наверно, я в очередной раз выглядела идиоткой. Да я и впрямь вела себя как идиотка, но только позже отдала себе в этом отчет. Мне необходимо было говорить, выговориться, и уж не помню, что я там в течение четверти часа успела рассказать тому незнакомцу.
        А рассказывала я о тебе, о нас. Сказала, что уезжаю, а ты остаешься. Представляешь себе? Потом подумала, что еще успею позвонить. И только в телефонной кабинке вспомнила, что у тебя нет телефона.
        Потом я села в поезд, и уж не знаю каким образом, но проспала весь день. У меня даже не хватило духу встать и сходить в вагон-ресторан, так что за весь день я съела всего один апельсин.
        Тебе не надоело читать мой рассказ? Дочка спит. Сиделка только что вышла; она одна на двух больных, и второй больной каждый час нужно класть лед на живот.
        Я лежу на кровати в крашенной, как в санатории, масляной краской комнатке, и маленькая лампочка светит прямо на бумагу, которую я держу на подогнутых коленях.
        Я думаю о тебе, о нас. Все пытаюсь понять, как это стало возможно. В дороге я все время размышляла об этом. Понимаешь, у меня впечатление, что я этого не заслуживаю! И я так боюсь причинить тебе боль. Ты знаешь, Франсуа, что я хочу сказать, но сейчас я уверена: когда-нибудь ты поймешь, что полюбила я впервые в жизни.
        А может, ты уже начинаешь это чувствовать? Мне так хочется, чтобы ты это понял ради себя и больше не мучился.
        Нет, хватит писать обо всем этом, а то я чувствую, что не выдержу и позвоню в Нью-Йорк, несмотря на присутствие Мишель.
        Мне было бы неловко говорить с тобой, когда рядом девочка.
        Она похожа на меня. Похожа куда больше, чем тогда, когда была совсем маленькая и все в один голос утверждали, будто она вылитый отец. Она это тоже заметила и смотрит на меня - извини, что я пишу об этом немножко с гордостью, - смотрит на меня даже с некоторым восхищением.
        В Мехико после двух дней дороги я приехала в одиннадцать вечера. С границы на всякий случай я дала телеграмму, и на вокзале меня встречал автомобиль с флажком посольства.
        У меня было довольно странное ощущение, когда я ехала одна в лимузине через сверкающий огнями город, где у людей был вид, словно они только начинают жить. Шофер сообщил мне:
        - Мадам может не беспокоиться. Врачи считают, что барышня вне опасности. Ее вчера прооперировали в самых лучших условиях.
        Я была рада, что Л. не приехал на вокзал. В посольстве его тоже не было, встретила меня особа вроде экономки, очень венгерского вида и в то же время изображающая знатную даму, которая безумно несчастна. Она и проводила меня в отведенную мне комнату.
        - Если вы пожелаете уже ночью поехать в клинику, в вашем распоряжении машина.
        Не знаю, миленький, можешь ли ты понять мое душевное состояние, когда я оказалась со своим жалким чемоданом одна в огромном дворце.
        - Горничная приготовит вам ванну. А после нее вы, очевидно, поедите?
        Не могу сказать, что я ела. Мне в комнату доставили, как в гостинице, уже полностью сервированный столик и бутылку токайского вина, и, признаюсь тебе, даже рискуя тебя рассмешить или рассердить, я ее всю выпила.
        Клиника находится почти за городом, на возвышенности. Все происходило крайне церемонно. Л. был там вместе с одним из хирургов, который только что осмотрел Мишель. Он поклонился мне. Представляя меня, он произнес:
        - Мать моей дочери.
        Л. был во фраке, что само по себе не является экстраординарным, так как он, очевидно, должен был показаться на каком-нибудь официальном приеме, но вид у него оттого был еще более ледяной, чем обычно.
        Врач сообщил, что, на его взгляд, опасности больше нет, но попросил еще дня три-четыре для вынесения окончательного решения. А когда врач ушел и мы остались с Л. одни в приемной, напоминавшей мне монастырскую, он спокойно, непринужденно объяснил, что произошло:
        - Пожалуйста, не сердитесь, что я с некоторым опозданием оповестил вас, но у меня были трудности с разысканиями вашего последнего адреса.
        Но ты же, миленький, знаешь, что он не последний, потому что мы были у СЕБЯ.
        Прости, что я повторю два этих слова, но у меня просто потребность написать их, произнести вполголоса, чтобы убедить себя, что это правда. Я так несчастна здесь! Нет, я вовсе не хочу тебя печалить. Ты ведь тоже несчастен, и я должна быть рядом с тобой, я чувствую, что это и есть мое настоящее место.
        Решение делать операцию было принято внезапно, среди ночи. Я попытаюсь тебе все рассказать, но мысли у меня немножко путаются. Представь себе, я до сих пор еще даже не знаю, как давно Мишель в Мексике. Мы почти не говорили с нею, и к тому же она так робеет передо мной, что не решается заговорить. А стоит заговорить мне, сиделка дает знак, чтобы я замолчала. И на стенах такое же объявление!
        Господи, что я несу, Франсуа! Я уже не помню, сколько дней я нахожусь здесь. Сплю в комнате сиделки, но она редко туда заходит; кажется, я тебе уже рассказала, что у нее много забот с другой больной, тоже, кажется, девочкой.
        Мишель часто говорит вполголоса во сне. Говорит она в основном по-венгерски и произносит имена людей, которых я не знаю.
        По утрам я присутствую при ее туалете. У нее худенькое тело, которое напоминает мне мое, когда я была в ее возрасте, и на глаза у меня наворачиваются слезы. Она так же стыдлива, как я была тогда. Есть некоторые моменты ухода за ней, когда она требует, чтобы я вышла. Я предлагаю отвернуться, но она не соглашается.
        Не знаю, что она думает, что ей рассказывали про меня. Она наблюдает за мной с любопытством, с удивлением. Когда появляется ее отец, она смотрит на нас и ни слова не говорит.
        Может, это и стыдно писать, Франсуа, но я все время думаю о тебе, даже позавчера думала, когда около десяти вечера Мишель потеряла сознание, перепугав нас всех; звонили даже в Оперу известить ее отца.
        Неужели я бессердечное чудовище?
        Л. тоже поглядывает на меня с удивлением. И я задаю себе вопрос, а что если с тех пор, как я узнала и полюбила тебя, во мне появилось нечто новое, поражающее даже посторонних людей?
        Даже вдовствующую королеву, которая служит экономкой в посольстве! Видел бы ты только, какими глазами она смотрит на меня!
        По утрам за мной приезжает машина и отвозит в посольство. Я сразу же поднимаюсь к себе в комнату. Там я и ем. До сих пор не имею представления, как тут выглядит столовая, а анфиладу гостиных видела только однажды, и то лишь потому, что, когда я приехала, делали уборку и все двери были открыты.
        Наши разговоры с Л, а верней, наш разговор, поскольку, в сущности, лишь один имеет право так называться, происходил в его кабинете. Он позвонил мне в комнату и спросил, не могу ли я встретиться с ним в одиннадцать.
        Он, как и все прочие, с удивлением воззрился на меня. Возможно, в его взгляде к удивлению была подмешана и капелька жалости из-за моего платья, отсутствия колец на руках, из-за моего лица, так как я не озаботилась подкраситься. Но было и другое. То, о чем я тебе уже говорила и чему не могу дать определения. Словно бы люди смутно угадывают любовь, и оттого у них портится настроение.
        Он спросил меня:
        - Вы счастливы?
        Я так простодушно ответила „да“, глядя ему в глаза, что он отвел взгляд.
        - Пользуюсь, если можно так выразиться, случаем, неожиданно сведшим нас, чтобы объявить вам, что вскоре я вступаю в брак.
        - А я считала, что вы уже женаты.
        - Был. Но это была ошибка.
        Резкий взмах руки. Франсуа, не ревнуй, если я скажу, что у него очень красивые руки.
        - Да, я снова женюсь и начинаю новую жизнь, по этой причине я и вызвал сюда Мишель, так как у нее будет свое место в моей новой семье.
        Он думал, я расплачусь, побледнею или уж не знаю там что сделаю. А я все это время - клянусь тебе и умоляю поверить - думала о тебе. Мне так хотелось объявить ему.
        - Я люблю…
        Но он это уже знал. Почувствовал. Так не может быть, чтобы люди не чувствовали этого.
        - Вот почему, Катарина…
        Еще раз извини меня, мне не хочется причинять тебе боль, но нужно, чтобы я все рассказала тебе.
        - …не будьте ко мне в претензии за то, что я не хотел бы, чтобы вы принимали слишком близкое участие в жизни этого дома, и желал бы, чтобы ваше пребывание здесь оказалось как можно непродолжительнее. Я считаю, что свой долг я выполнил.
        - Я вам крайне благодарна.
        - Есть и другие вопросы, которые я давно хотел бы урегулировать, и не сделал этого только потому, что не мог узнать ваш адрес.
        Потом я расскажу тебе обо всем, Франсуа. Пока я еще не приняла окончательного решения. Но уверяю тебя, все, что я делала, я делала для тебя, вместе с тобой, с сознанием, что я всегда с тобой.
        Теперь ты почти все знаешь о моей здешней жизни. Только не подумай, будто меня это унижает. Я чужая в этом доме и не вижу никого, кроме экономки и слуг. Они очень учтивы, но держатся на расстоянии. И лишь одна служанка родом из Будапешта по имени Нуши сказала мне как-то утром, увидев меня, когда я вышла из ванны:
        - У мадам кожа в точности, как у барышни Мишель.
        Милый мой, ты ведь тоже однажды вечером признался, что любишь мою кожу. У дочери она, конечно, куда нежнее и белее. И тело у нее…
        Ну вот, я снова загрустила. А мне так не хотелось в этот вечер, когда я буду тебе писать, грустить. Но уж очень я хотела сообщить тебе что-нибудь такое, ради чего стоит писать письмо.
        Но ничего я тебе не сообщу. Ты знаешь, о чем я думаю: о том же, о чем наперекор себе все время думаешь ты, и это снова наполняет меня страхом, и я задаю себе вопрос, нужно ли мне возвращаться в Нью-Йорк.
        Будь я героиней, как те, кого так называют, я, без сомнений, не возвратилась бы Уехала бы, как говорится, не оставив адреса, и, быть может, ты скоро утешился бы.
        Но я, Франсуа, не героиня. Вот видишь! И даже не мать. Возле постели дочери я думаю о своем любовнике, пишу любовнику и впервые в жизни горжусь, выводя это слово.
        Мой любовник.
        Как в нашей песенке, помнишь ли ты ее еще? Ходил ли ты ее послушать?
        Хотелось бы, чтобы нет, потому что я сразу представляю лицо, с каким ты ее слушаешь, и боюсь, что ты напьешься.
        Не надо. Все думаю, как ты можешь проводить дни, бесконечные дни ожидания. Наверно, долгие часы сидишь в нашей комнате и, должно быть, изучил каждое движение и весь распорядок нашего портняжки, которого мне тоже недостает.
        Не хочу больше думать об этом, а то, плюнув на скандал, возьму и позвоню тебе. Только бы ты добился, чтобы тебя уже подключили!
        Завтра или послезавтра ночью, пока не знаю, Мишель будет чувствовать себя достаточно хорошо, и я смогу поехать ночевать в посольство, где и позвоню из моей комнаты.
        Я уже вскользь бросила Л:
        - Вы ничего не будете иметь против, если мне вдруг случится позвонить в Нью-Йорк?
        Я заметила, как он сжал зубы. Не воображай ничего особенного, дорогой. Просто у него такая привычка. Чуть ли не единственный признак волнения, какой можно обнаружить по его лицу.
        Думаю, он был бы очень доволен, если бы почувствовал, что я одинока в жизни, и даже если бы увидел, что я сбилась с пути.
        Но вовсе не затем, чтобы воспользоваться. Тут все кончено. Просто это было бы как мед для его безмерной гордыни.
        Он холодно ответил с легким полупоклоном - это еще одна из его привычек, придающая ему вид истинного дипломата:
        - Когда вам будет угодно.
        Он понял. А я испытывала жгучее желание швырнуть ему в физиономию твое имя, мой дорогой, выкрикнуть:
        - Франсуа!
        Если мое пребывание тут затянется, я просто не выдержу и поговорю о тебе с первым встречным, с кем угодно, как я это уже сделала перед поездом. Ты хотя бы не сердишься на меня за эту глупую историю на вокзале? Понимаешь, что причина ее был ты, что я просто не могла так долго нести тебя одна?
        Помню, с каким видом ты мне однажды заявил:
        - Ты не можешь обойтись без того, чтобы не испробовать свои чары хотя бы на официанте в кафетерии или на шофере такси. Тебе так необходимы знаки внимания мужчин, что ты будешь вымаливать их даже у нищего, которому бросишь монетку.
        Ну что ж, а я тебе признаюсь совсем в другом. Нет… Ты будешь обо мне слишком скверного мнения… И пусть. Тем хуже! Так вот, я покаюсь тебе, что едва не рассказала о тебе дочери, да нет, рассказала, очень туманно, в неопределенных выражениях - так что не пугайся, - как о большом моем друге, которому я всегда могу доверять.
        Уже четыре ночи. А я и не заметила. Бумага у меня кончилась. Я уже записала, как видишь, все поля, не знаю даже, как ты разберешься.
        Как бы мне хотелось, чтобы ты не грустил, не чувствовал себя одиноким и тоже доверял мне. Я все бы отдала, чтобы ты больше не страдал из-за меня.
        Завтра или послезавтра ночью я тебе позвоню, услышу тебя, ты будешь дома.
        Я страшно устала.
        Спокойной ночи, Франсуа».
        В тот день у него и вправду было ощущение, будто он несет в себе такое огромное счастье, что всякий, кто приблизится к нему, просто не сможет этого не заметить.
        Все так просто! Так просто!
        И в простоте своей так прекрасно!
        Страхи оставались, как боли в процессе выздоровления, но его переполняла безмятежность.
        Кей вернется, и жизнь начнется снова.
        Иначе быть не может.
        Он думал только об одном:
        «Она возвратится, она вот-вот вернется, и жизнь начнется снова».
        У него не было желания ни смеяться, ни улыбаться, ни веселиться, счастье его было спокойное и ровное, и он не хотел предаваться ничтожным тревогам.
        Да разве не были его тревоги и впрямь смешны и нелепы?
        «Письмо отправлено три дня назад. Кто знает, что за эти три дня…»
        И точно так же, как он пытался представить - совершенно неверно - квартиру, что Кей делила с Джесси, до того как он с ней познакомился, он представлял себе огромный посольский особняк в Мехико и этого Ларского, которого никогда не видел, в кабинете во время разговора наедине с Кей.
        Какое еще предложение Ларский сделал ей, предложение, которое она приняла, не приняв, и о котором собирается рассказать ему как-нибудь потом?
        Позвонит ли она ему этой ночью? В котором часу?
        Ведь она же ни о чем не знает. Он что-то по-дурацки бурчал в телефон. И она не имеет ни малейшего представления об изменениях, произошедших в нем. По сути, она все еще не знает, что он любит ее.
        Да и не может знать, потому что он сам открыл это всего несколько часов назад!
        Что же тогда произойдет? А вдруг они окажутся в разных диапазонах? И ему безумно захотелось немедленно сообщить ей эту новость, рассказать все подробности.
        Раз ее дочь вне опасности, ей надо возвращаться. Зачем ей сидеть там, неизбежно подвергаясь воздействию враждебных влияний?
        А эта ее идея бесследно исчезнуть, оттого что она его заставляет и дальше будет заставлять страдать!
        Нет! Нет! Он должен ей объяснить…
        Все ведь изменилось. И ей необходимо знать. А иначе она вполне может совершить глупость.
        Он был счастлив, купался в счастье, которое будет завтра и в последующие дни, но которое тотчас же претворялось в страх, потому что он еще не обладал этим счастьем и ужасно боялся, что лишится его.
        Да вот хотя бы авиакатастрофа. Он умолит ее ни за что не возвращаться самолетом… но тогда ожидание затянется еще на двое суток… Да и вообще авиакатастрофы случаются ничуть не чаще, чем железнодорожные крушения.
        Но в любом случае он поговорит с ней на этот счет. А пока он может выйти; она ведь написала, что позвонит только ночью.
        А Ложье - дурак. Но это слишком слабое слово. Ложье вел себя коварно. Потому что все его разговоры в тот вечер были чистым коварством. Потому что он тоже почувствовал то, о чем писала Кей, - тот самый отсвет любви, от которого люди, лишенные его, приходят в раздражение.
        «В крайнем случае, можно будет устроить ее билетершей в кинотеатре».
        Возможно, это не вполне точные его слова, но он так говорил о Кей!
        Днем Комб не выпил ни капли. Да ему и не хотелось пить. Он хотел сохранить в себе успокоенность, наслаждаться этой своей успокоенностью, безмятежностью, ибо то была безмятежность наперекор всему.
        И только в шесть вечера Комб решил - и он заранее знал, что так оно и будет, - сходить повидаться с Ложье в «Ритц», но не для того, чтобы бросить ему вызов, а продемонстрировать, насколько он спокоен.
        Возможно, начни Ложье подтрунивать над ним, как этого ожидал Комб, или выкажи хоть каплю агрессивности, все обернулось бы по-другому.
        Вся компания сидела за столом в баре, и с ними была молодая американка, та же, что и в прошлый раз.
        - Как дела, старина?
        И взгляд на Комба, только и всего. Удовлетворенный взгляд, пожатие руки, ну, может, чуть более сердечное, чем обычно, как бы для того, чтобы сказать:
        «Вот видишь! Все нормально. Я был прав».
        Этот дурак воображал, что все кончено, может даже, что Комб сбросил Кей со счетов.
        Разговоров на эту тему больше не было. Никто этим не интересовался. Вопрос снят с повестки дня. Комб вновь стал такой же, как все остальные.
        Неужто они и впрямь так думают?
        Ну уж нет, Комб вовсе не желал быть таким, как другие, и с сожалением посматривал на них. И вдруг ему стало так недоставать Кей, недоставать до такой степени, что он раньше и представить подобного не мог, недоставать буквально до головокружения.
        Нет, не может быть, чтобы они не заметили. Или он действительно такой же, как другие, как эти люди, что окружают его и к которым он испытывает лишь презрение?
        Вел он себя, как обычно, выпил один, второй «манхаттан», отвечал на вопросы американки, пачкавшей губной помадой сигареты; она расспрашивала его о пьесах, в которых он играл во Франции.
        Он испытывал яростное желание, мучительную потребность в Кей и тем не менее вел себя, как нормальный человек; даже поймал себя на том, что распустил хвост и с чрезмерным оживлением повествует о своих успехах в театре.
        Крысиной мордочки не было. Но были какие-то другие люди, которых он не знал, но которые утверждали, что видели его фильмы.
        А ему так хотелось поговорить о Кей. Ее письмо лежало у него в кармане, и в иные моменты он готов был прочесть его кому угодно, хотя бы этой американке, которую он в прошлый раз как следует не рассмотрел.
        «Они не знают, - повторял он про себя. - И не могут знать». Машинально он выпивал то, что ему пододвигали. И думал:
        «Еще три дня, ну, четыре, самое большее. А уже сегодня ночью она поговорит со мной по телефону, споет нашу песенку».
        Он любит Кей, тут спорить было не о чем. Никогда он не любил ее так сильно, как в этот вечер. Более того, именно в этот вечер он открыл для себя новую форму их любви и, быть может, даже открыл ее корни.
        Но пока это было смутно и всегда останется смутным, как дурной сон.
        Вот, скажем, довольная улыбка Ложье и чуть заметный насмешливый блеск в его глазах. С чего бы это Ложье вдруг стал посмеиваться над ним? Оттого что он беседует с молодой американкой?
        Ну и что, он рассказывает ей про Кей. Комб, пожалуй, уже не смог бы объяснить, как это получилось, почему он перевел разговор на Кей.
        Ах да, американка спросила у него:
        - Вы ведь женаты? Ваша жена живет с вами в Нью-Йорке?
        И тут он заговорил о Кей. Сказал, что в Нью-Йорк он приехал один и одиночество заставило его понять неоценимую важность человеческого общения.
        Да, он использовал именно этот термин, и в тот же миг в духоте бара, среди гула множества посетителей, перед стаканом, который он раз за разом опорожнял, эти два слова показались ему наполненными таким глубоким смыслом, что он воспринял их как откровение.
        Он был один со своим унылым телом. И встретил Кей. И они буквально сразу же погрузились в такую глубинную взаимную близость, насколько вообще это позволяет человеческая природа.
        Потому что они оба изголодались по человечности.
        - Вам это непонятно, да? Нет, вы просто не можете этого понять.
        И тут эта улыбка Ложье, который за соседним столиком беседовал со своим импресарио!
        Комб был искренен, пылок. Он был полон Кей. Переполнен ею. Он вспоминал, как в первый раз они бросились друг к другу, хотя каждый из них ничего не знал о другом и только испытывал голод по человеческому общению.
        Он повторял эти два слова, пытаясь отыскать им английский эквивалент, американка смотрела на него, и глаза ее становились все мечтательней и мечтательней.
        - Через три дня, а может и раньше, если полетит самолетом, она будет здесь.
        - Как, она, должно быть, счастлива!
        Ему хотелось говорить о Кей. Время бежало слишком быстро. Вот уже и бар пустеет. Ложье встал, протягивая руку.
        - Дети мои, я вас покидаю. Франсуа, скажи, ты не был бы так любезен и не проводил бы Джун?
        Комб смутно догадывался, что вокруг него сплетен заговор, но не хотел в это верить.
        Да разве Кей не дала ему все, что способна дать женщина?
        Вот два человеческих существа привязаны земным тяготением к поверхности земного шара, они словно бы затерялись среди тысяч похожих одна на другую улиц города вроде Нью-Йорка.
        И судьба делает так, что эти двое встречаются. А через несколько часов они уже настолько неистово сплавлены друг с другом, что даже мысль о разделении невыносима для них.
        Разве это не прекрасно?
        Комб и хотел растолковать, до чего это прекрасно, Джун, смотревшей на него во все глаза, где он читал, как ему казалось, тоску по мирам, которые он открывал ей.
        - Вам в какую сторону?
        - Все равно. Я не тороплюсь.
        И он повел ее в их бар. У него была потребность зайти туда, но не хватало смелости пойти одному.
        Она тоже была в шубке и точно таким же, совершенно естественным, жестом взяла его под руку.
        У него было ощущение, будто Кей как бы присутствует здесь. Впрочем, разве не о Кей, не о ней одной они разговаривали?
        - Она очень красива?
        - Нет.
        - Не понимаю.
        - Она волнующа, она прекрасна. Вам бы надо увидеть ее. Она - женщина, понимаете? Нет, вы не понимаете. Женщина, немножко уже пресыщенная, но в то же время оставшаяся ребенком. Зайдемте сюда. Вы должны послушать…
        Он лихорадочно искал в кармане монетку, поставил пластинку и взглянул на Джун с надеждой, что вот сейчас она разделит их волнение.
        - Два «манхаттана».
        Комб чувствовал, что не надо бы ему больше пить, но уже не мог остановиться. Песенка до такой степени растревожила его, что на глазах у него навернулись слезы, и американка, хотя он совершенно этого не ожидал, ласково и успокаивающе погладила его по руке.
        - Не надо плакать, она же вернется.
        Он вдруг стиснул кулаки.
        - Как вы не понимаете, что я не могу больше ждать, что три и даже два дня - это же целая вечность!
        - Тс-с. Вы слишком громко…
        - Извините меня.
        Он был чересчур напряжен. И не желал расслабляться. Он поставил пластинку дважды, трижды и каждый раз заказывал коктейли.
        - Ночью, бывало, мы целыми часами бродили по Пятой авеню.
        У него возникла мысль так же пройтись с Джун, чтобы все ей показать, заставить разделить свои страхи и возбуждение.
        - Мне бы очень хотелось узнать Кей, - мечтательно произнесла она.
        - Узнаете. Я вас познакомлю.
        Он был искренен, без всяких задних мыслей.
        - Теперь в Нью-Йорке бездна мест, куда я не могу отправиться один.
        - Я вас понимаю.
        Джун снова взяла его под руку. Она тоже казалась взволнованной.
        - Пойдемте, - предложила она.
        Куда? Спать ему не хотелось, не хотелось снова оказаться в пустом одиночестве своей комнаты. У него пропало ощущение времени.
        - О! Вот что! Я свожу вас в одно заведение, которое я узнал. Мы там были вместе с Кей.
        В такси она прижалась к нему и положила руку без перчатки на его руку.
        И тогда ему показалось… Нет, это невозможно объяснить. Ему показалось, что Кей - это не только Кей, она - все человечное, что есть в мире, вся любовь мира.
        Джун не понимала этого. Она положила ему голову на плечо, и он вдыхал запах незнакомых духов.
        - Обещайте, что познакомите меня с ней.
        - Обязательно.
        Они зашли в бар номер один, где пианист все так же продолжал небрежно блуждать пальцами по клавишам рояля. Джун, как и Кей, шла впереди Комба с инстинктивной гордостью женщины, за которой следует мужчина. Усевшись, она тоже приспустила с плеч шубу, открыла сумочку, достала сигарету и принялась искать зажигалку.
        Интересно, и она тоже заведет беседу с метрдотелем?
        В этот час у нее, как и у Кей, тоже были заметны следы усталости под глазами и легкая дряблость щек под пудрой.
        - Будьте добры, дайте мне прикурить. В моей зажигалке кончился бензин.
        Смеясь, она выдохнула ему в лицо дым, а чуть позже коснулась губами его шеи.
        - Расскажите мне еще про Кей.
        Но очень скоро она вскочила и произнесла:
        - Пойдемте.
        А на этот раз куда? Но, кажется, сейчас они оба догадывались. Они были в Гринвич Вилледж, в двух шагах от Вашингтон-сквер. Она стиснула его руку, на ходу прижалась к нему, и он при каждом шаге бедром чувствовал ее бедро.
        И все равно Кей. Вопреки всему, он искал Кей, и то было прикосновение Кей; ему даже казалось, что он слышит голос Кей, когда та говорит тихо, и голос этот уже начал волновать его.
        Они остановились внизу, у дверей. Какое-то мгновение Комб стоял не двигаясь, у него даже возникло ощущение, что он на секунду закрыл глаза; потом одновременно мягким и покорным жестом, в котором словно слилась жалость и к ней, и к себе, но, главное, к Кей, он подтолкнул Джун вперед.
        Она поднималась по лестнице, опережая его на несколько ступенек. И у нее тоже была спущена петля на чулке.
        - Выше?
        Ну да, она же не знает! Она остановилась на предпоследней площадке и избегала смотреть на него.
        Он открыл дверь, протянул руку к выключателю.
        - Нет. Не зажигайте, пожалуйста, свет.
        В комнате было не совсем темно, в окно проникал тусклый и чересчур резкий свет уличных фонарей, от которых так и несет городской ночью.
        Шубка, шелковое платье, жар тела, и вот уже влажные губы стараются как можно плотней приникнуть к его губам.
        Комб подумал:
        «Кей…»
        А потом они рухнули на кровать.
        Сейчас они молча, не шевелясь, лежали рядом. Ни он, ни она не спали, и каждый знал это. У Комба глаза были открыты, и он видел совсем близко бледный очерк щеки и носа, на котором поблескивали капельки пота.
        Оба они чувствовали, что им остается только молчать и ждать, и вдруг на них обрушился телефонный звонок, такой громкий и пронзительный, что они оба подскочили, не сразу сообразив, в чем дело.
        И тут произошла смешная вещь: в смятении Комб никак не мог найти телефон, которым он и пользовался-то всего один раз, и Джун, чтобы помочь ему, зажгла ночник.
        - Алло… Да…
        Он не узнавал свой голос. Голый, ошалелый, он стоял посреди комнаты, держа в руке телефонный аппарат.
        - Да, Франсуа Комб…
        Он заметил, что Джун приподнялась и прошептала:
        - Хочешь, я выйду?
        Зачем? Да и куда она выйдет? Из ванной комнаты все прекрасно слышно.
        Она опять легла, но на бок. Ее волосы, почти такого же цвета, как у Кей, рассыпались по подушке.
        - Алло…
        У него перехватило горло.
        - Это ты, Франсуа?
        - Я, дорогая.
        - Что у тебя случилось?
        - Почему ты так решила?
        - Не знаю. У тебя странный голос.
        - Просто внезапно проснулся.
        Ему было стыдно врать, и не просто врать Кей, но врать Кей при этой женщине, которая смотрела на него.
        Ну, если уж она предложила выйти, почему у нее не хватает деликатности повернуться на другой бок? Она смотрела на него одним глазом, и Комб никак не мог оторвать от него взгляд.
        - Знаешь, дорогой, у меня для тебя хорошая новость. Я вылетаю самолетом завтра, верней, уже сегодня утром. В Нью-Йорке буду вечером. Алло…
        - Да.
        - Ты ничего не сказал мне. Франсуа, что с тобой? Ты что-то от меня скрываешь. Ты встречался с Ложье, да?
        - Да.
        - И, конечно же, выпил?
        - Да.
        - Я подозревала, что так будет. Почему же ты сразу не сказал? Ладно, завтра все расскажешь. Верней, сегодня вечером.
        - Да.
        - Мне смогли достать билет на самолет только через посольство. Точно не знаю, в котором часу он прилетает в Нью-Йорк, но ты можешь справиться в аэропорту. Я прилетаю самолетом «Пан-Америкен». Не перепутай, потому что тут совершают рейсы две компании и самолеты прилетают в разное время.
        - Да.
        А ведь он так много должен был ей сказать! Должен был прокричать ей великую новость, но нелепо стоял, словно загипнотизированный смотрящим на него глазом.
        - Ты получил мое письмо?
        - Сегодня утром.
        - Как там, не слишком много ошибок? У тебя хватило терпения дочитать до конца? Думаю, я уже не буду ложиться. Но вовсе не потому, что мне долго собирать вещи. Знаешь, сегодня днем я смогла вырваться на часок и купила тебе подарок, но это сюрприз. Нет, я чувствую, ты все время засыпаешь. Ты что, много выпил?
        - Пожалуй, да.
        - Ложье был очень противный?
        - Даже не могу сказать. Я все время думал о тебе.
        Он уже не выдерживал. Ему не терпелось положить трубку.
        - До вечера, Франсуа.
        - До вечера.
        Ему надо было сделать усилие. Он пытался изо всех сил, но ничего не получалось.
        Еще немного, и он признался бы:
        «Послушай, Кей, тут в комнате кое-кто есть. Понимаешь теперь, почему я…»
        - Ладно, ложись досыпай.
        - Спокойной ночи, Кей.
        Он медленно побрел к столику и поставил телефонный аппарат. Некоторое время стоял посреди комнаты, опустив руки и уставясь в пол.
        - Она догадалась?
        - Не знаю.
        - Ты ей скажешь?
        Он поднял голову, взглянул Джун в лицо и спокойно произнес:
        - Да.
        Несколько секунд еще Джун лежала на спине, выставив грудь, потом кое-как собрала волосы, медленно спустила с кровати сперва одну, потом другую ногу и начала натягивать чулки.
        Он не остановил ее. Не стал удерживать. Он одевался, она тоже.
        Тихо, без раздражения, она промолвила:
        - Я доберусь одна. Вам не стоит провожать меня.
        - Нет, я вас провожу.
        - Вам лучше остаться дома. Она может опять позвонить.
        - Ты думаешь?
        - Да, если она что-то заподозрила, то позвонит еще раз.
        - Извини меня.
        - За что?
        - За все. За то, что отпускаю тебя одну.
        - Я сама виновата.
        Она улыбнулась ему. А когда была готова, когда закурила сигарету, подошла к нему и легко, сестринским поцелуем прикоснулась губами к его лбу. Ее пальцы отыскали его руку, сжали, и она еле слышно шепнула:
        - Желаю удачи.
        Джун ушла, а он, полуодетый, уселся в кресло и провел в нем остаток ночи.
        Но Кей не позвонила, и первым признаком начинающегося дня для него стала лампочка, загоревшаяся в комнате еврейского портного.
        Неужто Комб заблуждался? Неужели так будет всегда? И он до бесконечности будет открывать новые глубины завоеванной любви?
        Ни одна черточка на его лице не дрогнула. Он чувствовал себя чудовищно усталым, и в теле, и в мозгу было ощущение разбитости. Впечатление было такое, будто он даже не способен думать.
        Но у него было убеждение - словно бы уверенность, разлитая во всем его существе, - что лишь в эту ночь он по-настоящему, всецело полюбил Кей, во всяком случае, такое откровение снизошло на него.
        Вот почему, когда рассвет проник сквозь стекла и лампочка ночника потускнела, он уже не стыдился того, что произошло.
        Глава X
        Она не смогла бы понять. Просто не способна понять. Невозможно же было знать, например, что весь час, что он прождал в аэропорту Ла Гардиа, он не был уверен, вынесет ли потрясение, и тут не было ни капли романтизма, так как он прекрасно представлял себе состояние своих нервов.
        То, что он делал в тот день, то, кем он стал теперь, окажется для нее до такой степени ново, что ему придется, так сказать, заново приучать ее к себе. И тут же возникал пугающий вопрос: в том же ли она диапазоне, что он, согласится ли она, будет ли в состоянии последовать за ним так далеко.
        Вот почему он с самого утра не сделал ничего из того, что уже много дней обещал себе сделать до ее приезда. Даже не дал себе труда, не подумал сменить наволочку на подушке, на которой лежала Джун, и сейчас даже не был уверен, а не осталось ли на ней следов губной помады.
        Да и зачем? Он был так далек от всего этого! Все это такое давнее прошлое!
        Он даже не сходил заказать ресторатору-итальянцу небольшой изысканный ужин и вообще не представлял, есть ли в холодильнике что-нибудь из еды и питья.
        Что же он делал в этот день? Вряд ли она смогла бы догадаться. Все так же продолжал идти дождь, но уже моросящий, и звучал он глуше, а Комб подтащил кресло к окну, раздвинул занавески и уселся. Свет был в тот день резкий, безжалостный, небо без явного сияния, но смотреть на него было мучительно.
        Но ему это и нужно было. Кирпич домов, которые целую неделю отмывали дожди, был отвратительного цвета, окна и гардины казались банальными до тошноты.
        Да он и не смотрел на них. Позже он удивился, осознав, что ни разу, ни на секунду не бросил взгляда на старого портняжку, который стал их талисманом.
        Комб страшно устал. Он было подумал лечь и поспать несколько часиков, но остался сидеть в кресле, расстегнув воротник, вытянув ноги и куря трубку за трубкой, а пепел выбивал прямо на пол.
        Он долго так сидел, почти и не шевелясь, но вдруг около двенадцати подошел к телефону и впервые заказал междугородный разговор, назвал номер в Голливуде.
        - Алло! Это вы, Алстайн?
        Нет, этот человек не был его другом. У Комба имелись там друзья, режиссеры, французские актеры, но сегодня он погнушался обращаться к ним.
        - Это Комб… Да, Франсуа Комб… Что?.. Нет, я говорю из Нью-Йорка… Да, старина, я знаю, что, если у вас будет что предложить мне, вы напишете или телеграфируете. Но я не поэтому звоню… Алло!.. Мисс, не разъединяйте…
        Отвратительный тип, с которым Комб познакомился в Париже, но не в «Фуке», а на улице около «Фуке», куда он вышел, чтобы тот поверил, будто он покинул ресторан.
        - Вы помните наш последний разговор? Вы мне сказали, что если я соглашусь на роли среднего плана, а уж коль быть откровенным, на крохотные рольки, то вам не составит труда обеспечить мне заработок… Что, что?..
        Комб горько усмехнулся, на миг представив себе, как пыжится его собеседник.
        - Точнее, Алстайн… Я же с вами разговариваю не о своей карьере… Сколько в неделю?.. Да, да, согласен на любые… Черт побери, да это вас совершенно не касается! Это касается только меня… Отвечайте на мой вопрос, а на все прочее плюйте с высокого дерева…
        Незастеленная кровать, а по другую сторону серый прямоугольник окна. Резкая белизна и холодный серый цвет. И он, говорящий резким тоном.
        - Сколько?.. Шестьсот долларов?.. В хорошие недели?.. Хорошо! Пятьсот… Вы уверены в своих словах?.. И готовы подписать контракт по этой ставке, ну, скажем, на полгода?.. Нет, прямо сейчас я не могу ответить… Вероятно, завтра… Нет, нет… Я вам сам позвоню.
        Об этом Кей еще не знает. Возможно, оне ждет, что комната вся будет заставлена цветами; ей неизвестно, что он подумал о цветах, но единственным ответом на эту мысль было презрительное пожатие плеч.
        А уж не так ли он и не прав, опасаясь, что она окажется не в том диапазоне?
        Наверно, он пошел слишком стремительно. У него было ощущение, что за такой маленький срок он преодолел огромный, головокружительный путь, на который людям зачастую требуются многие годы, а тем, кто доходит до конца, и вся их жизнь.
        Когда он вышел из дому, звонили колокола, должно быть, наступил полдень; засунув руки в карманы бежевого плаща, он зашагал по улице.
        И Кей не догадывалась еще о том, что с полудня до этого часа, то есть до восьми, он шел пешком, ну, исключая те пятнадцать минут, которые потратил, чтобы съесть за стойкой хот-дог. Кафетерий он не выбирал. Ему это было безразлично.
        Через Гринвич Вилледж он направился к докам, дошел до Бруклинского моста и впервые пешком прошел по этому гигантскому металлическому сооружению.
        Было холодно. Накрапывал дождь. Небо висело низкое, затянутое плотными серыми тучами. По Ист-Ривер катились волны с белыми гребнями, злобно свистели буксиры, а плоскодонные пароходики отвратительного коричневого цвета, перевозившие, точно трамваи, пассажиров, следовали своим неизменным маршрутом.
        Поверит ли она, если он скажет, что пришел в аэропорт пешком? И всего раза два или три заглянул в самые примитивные бары; промокший на спине плащ, руки в карманах, мокрая шляпа - ни дать ни взять искатель приключений.
        К автоматическим проигрывателям он даже не подходил. Теперь это ему ни к чему.
        И на все, что он видел вокруг во время этого паломничества в сером мире, где в лучах электрических ламп суетились черные люди, - на магазины, киношки с гирляндами огоньков, омерзительные закусочные и кондитерские, грошовые распивочные, где можно слушать музыку или загонять шары в небольшие отверстия, короче, на все, что смог придумать большой город, чтобы обмануть людское одиночество, отныне он мог наконец-то смотреть без отвращения и паники.
        Она будет здесь. Вот-вот будет.
        Остался лишь единственный, последний страх, и он влачил его с собою мимо домов, мимо этих кирпичных кубов, вдоль стен которых тянулись железные лестницы на случай пожара, домов, глядя на которые тотчас же возникает вопрос, но не о том, как у людей хватает отваги жить в них, что в общем-то достаточно просто, но как у них хватает отваги в них умирать.
        Проезжали трамваи, полные бледных замкнутых лиц. И дети, маленькие человечки, совершенно черные в сером полусвете дня, возвращались из школ, тоже силясь отыскать радость.
        Все, что он видел в витринах, было уныло. Деревянные и восковые манекены стояли в сомнамбулических позах, выставив чрезмерно розовые руки в жесте неприемлющего согласия.
        Кей ничего этого не знала. Она вообще ничего не знала. И того, что в течение полутора часов он расхаживал по залу аэропорта между ожидавшими, как и он, людьми, среди которых были хмурые и тревожные, были веселые или безразличные, а были и довольные собой. А он расхаживал и мучился вопросом, сумеет ли он удержаться в последнюю минуту.
        Он имел в виду ту минуту, мгновение, когда увидит Кей. И спрашивал себя, окажется ли она той же самой, будет ли похожа на Кей, которую он любит.
        Нет, на самом деле все было гораздо тоньше и глубже. Он сказал себе, что в первую же секунду просто-напросто долгим взглядом посмотрит ей в глаза и объявит:
        «Кей, это конец».
        Она, разумеется, не поймет, он был уверен в этом. Ведь тут почти что игра слов. А означает это конец ходьбе, преследованию, погоням друг за другом. Никто ни за кем не будет бегать, соглашаться, отказываться.
        Конец. Так он решил, и потому его день был невыносимо тяжел и наполнен подспудным страхом.
        Ведь Комб прожил его наперекор возможности, что Кей не сумеет последовать за ним, что она пока еще не на его уровне. Но у него не было времени ждать.
        Конец. Для него это слово подводило итог всему. У него было ощущение, что он завершил полный цикл, совершил петлю и прибыл туда, куда Судьба хотела его привести, а в сущности, туда, где Судьба поймала его.
        …В их закусочную, где ни он, ни она ни о чем еще не догадывались и где, однако, все уже было решено без их ведома.
        Сейчас, вместо того чтобы искать, действовать на ощупь, сопротивляться, бунтовать, он, не стыдясь, говорит со спокойным смирением:
        - Я принимаю.
        Принимает все. Их любовь и то, что может проистечь из нее. Кей - такой, какая она есть, какой была и какой будет.
        Но действительно ли она была способна понять это, когда увидела его среди множества встречающих за серым барьером аэропорта?
        Она нетерпеливо устремилась к нему. Протянула ему губы и не знала, что в этот миг ему нужны вовсе не ее губы. Она воскликнула:
        - Франсуа, наконец-то!
        И следом - чисто по-женски:
        - Да ты же весь мокрый!
        Она недоумевала, почему он так вымок, а Комб пристально, с видом сомнамбулы смотрел на нее, потому что вел ее через толпу, которую раздвигал прямо-таки неистовыми мановениями руки.
        Она чуть было не задала ему вопрос:
        «Ты что, недоволен, что я приехала?»
        Потом вспомнила про чемодан.
        - Франсуа, надо пройти в багажное отделение.
        - Я велю, чтобы они доставили его домой.
        - Но там вещи, которые мне могут понадобиться.
        Он ответил:
        - Ничего страшного.
        Адрес их он сообщил в окошко бюро доставки.
        - Но ведь проще привезти его с собой на такси. У меня там подарок для тебя.
        - Идем.
        - Хорошо, Франсуа.
        В глазах у нее отражалось что-то наподобие испуга и покорность.
        - Как угодно, неважно как, к Вашингтон-сквер, - бросил он шоферу такси.
        - Но…
        Комб даже не подумал поинтересоваться, не хочет ли она есть, не устала ли. И не заметил, что под шубкой на ней новое платье.
        Она вложила руку в его руку, но он остался безразличен, верней сказать, был напряжен, и это потрясло ее.
        - Франсуа…
        - Что?
        - Ты еще так и не поцеловал меня по-настоящему.
        Да, потому что он не смог поцеловать ее здесь, сейчас, и вообще это не имело никакого значения. Но все-таки он ее поцеловал, и она почувствовала, что сделал он это из снисхождения. Она испугалась.
        - Послушай, Франсуа…
        - Да.
        - Сегодня ночью…
        Он ждал. Он знал, что она скажет.
        - Я чуть было не позвонила тебе еще раз. Прости меня, если я ошибаюсь. Но меня все время не оставляло ощущение, что в комнате кто-то был.
        Они не смотрели друг на друга. И ему вспомнилось вчерашнее такси.
        - Скажи правду. Я не рассержусь. Хотя… В нашей комнате…
        И он сухо произнес, почти процедил:
        - Да.
        - Так я и знала. Потому-то я не решилась позвонить снова. Франсуа…
        Нет, он не желал, чтобы она устраивала сцену. Он до такой степени был далек от всего этого! И от руки, что цеплялась за его руку, и от шмыганья носом, и от слез, которые, как он чувствовал, полились у нее.
        Он торопился. Ему не терпелось скорей приехать. В сущности, все происходило немножко как во сне - долгая дорога, которую нужно преодолеть и в конце которой думаешь, что вот уже конец, а оказывается, надо еще взбираться на последний холм.
        Хватит ли у него мужества?
        Ох, лучше бы ей помолчать. Был бы тут кто-нибудь, кто велел бы ей заткнуться… Сам Комб этого сделать не мог. Она приехала и думает, что это все, а он, пока ее не было, преодолел такой долгий этап.
        Она пролепетала:
        - Все было, Франсуа?
        - Да.
        Он ответил со злостью. Да, со злостью, потому что негодовал на нее за то, что она не может подождать, дождаться того чудесного мига, который он ей приготовил.
        - Никогда бы не поверила, что я еще способна ревновать. Нет, я понимаю, что у меня нет никакого права…
        Он заметил яркую вывеску той самой закусочной, в которой они встретились, и сказал шоферу остановиться.
        Право же, неожиданный прием после такого возвращения. Комб видел, что Кей растеряна, вот-вот разрыдается, но просто был не способен вести себя иначе. Он бросил:
        - Идем.
        Она послушно последовала за ним, обеспокоенная, мучаясь над новой загадкой, которую он загадал ей. И тогда он объяснил:
        - Мы тут перекусим, а потом пойдем домой.
        Когда он вошел в освещенный зал закусочной в мокром плаще, намокшей от дождя шляпе и с трубкой в зубах, которую успел закурить в такси, то и впрямь мог бы сойти за искателя приключений.
        Он заказал яичницу с беконом, даже не спросив у Кей, хочет она ее или нет, а потом, не дожидаясь, когда она полезет в сумочку за сигаретницей, попросил пачку сигарет, которые она курила, и предложил ей.
        Интересно, догадывалась ли она, что пока еще он ничего не может ей сказать?
        - Больше всего, Франсуа, меня потрясло то, что это произошло в ту ночь, когда я радовалась, что могу сообщить тебе о своем возвращении.
        Ей могло показаться, что он холодно смотрит на нее, что никогда он не смотрел на нее так холодно, даже в первый день, вернее, в первую ночь, когда они тут повстречались.
        - Почему ты это сделал?
        - Не знаю. Из-за тебя.
        - Что ты хочешь сказать?
        - Ничего. Это слишком сложно.
        Он держался угрюмо, почти отстраненно. А у нее была потребность Говорить.
        - Я должна немедленно рассказать тебе, даже если тебе это будет скучно, что предпринял Аарский. Имей в виду, решения я еще не приняла. Я хотела сперва поговорить с тобой.
        Но он уже заранее все знал. Если бы кто-нибудь сейчас наблюдал за ними, то принял бы его за самого безразличного мужчину на свете. Все это имело такое ничтожное значение в сравнении с его решением, в сравнении с величайшей человеческой истиной, которую он открыл!
        Она полезла в сумочку. Вот опять недостаток вкуса. Она лихорадочно рылась там, но нет, он не сердился на нее за это.
        - Взгляни.
        Чек. Чек на предъявителя на пять тысяч долларов.
        - Я хотела бы, чтобы ты понял…
        Разумеется, он понимает.
        - Нет, он сделал это вовсе не потому, что ты думаешь. Притом, в сущности, я имела право на это по условиям развода. Но я никогда не желала поднимать вопрос о деньгах, так же, как не требовала, чтобы он отдавал мне дочку на сколько-то там недель в году.
        - Ешь.
        - Тебе не интересно слушать то, что я рассказываю?
        И он чистосердечно ответил:
        - Нет.
        Так что же, он предвидел это? Почти. Он был слишком далек. Как тот, кто взобрался на вершину холма задолго до других.
        - Соль, пожалуйста.
        Она принялась за еду. Соль. Перец. Немножко английского соуса. Затем огня для сигареты. Затем… Впрочем, он не выказывал нетерпения. Не улыбался. Он оставался серьезен, как в аэропорту, и это сбивало ее с толку.
        - Если б ты знал его, а главное, знал его семью, ты бы не удивлялся.
        А почему он должен удивляться? И чему?
        - Эти люди многие века владели землями, огромными, размером с французский департамент. И столетиями они получали с них чудовищные доходы. Не знаю, как сейчас, но до сих пор они безумно богаты. И сохранили некоторые давние привычки. Например, я помню одного человека, сумасшедшего, а может, чудака или хитреца, точно не могу сказать, который десять лет жил в одном из их поместий под предлогом, что он, дескать, составляет каталог библиотеки. Дни напролет он читал. А время от времени писал несколько слов на клочке бумаги и бросал его в коробку. И эта коробка лет через десять вдруг сгорела. Я убеждена, что он сам сжег ее. В этом же поместье жили, если не ошибаюсь, три кормилицы, три старухи, не знаю, чьи они были кормилицы, потому что Ларский был единственный ребенок; жили они, правда, во флигеле, однако ни в чем не нуждаясь и ничего не делая… Я могла бы долго рассказывать тебе подобные истории. Ну, что ты скажешь?
        - Ничего.
        Только что он увидел ее в зеркале, как в первую ночь, немножко сбоку, изображение было чуть-чуть искаженное. И это было последнее испытание, последнее сомнение.
        - Ты считаешь, я должна согласиться?
        - Посмотрим.
        - Я ведь ради тебя… Я хочу сказать… Только, пожалуйста, не злись… Чтобы я не обременяла тебя… Понимаешь?
        - Конечно, дорогая.
        Его так и подмывало расхохотаться. Это было, право, смешно. Она так отстала со своей крошечной любовью от его любви, которую он намеревался предложить ей и которую она просто была не способна измерить!
        А она перепугалась! Она была страшно растеряна! Она снова принялась есть с рассчитанной неспешностью - из страха неведомого, которое ее ждет, потом закурила неизбежную сигарету.
        - Бедная Кей!
        - Что? Почему ты назвал меня бедной?
        - Потому что я причинил тебе боль, несильную, походя. Но, думаю, это было необходимо. Спешу добавить, что сделал я это не намеренно, просто потому, что я мужчина и, возможно, такое случится еще.
        - В нашей комнате?
        - Нет. - Она бросила на него благодарный взгляд. Но она заблуждалась. Она ведь еще не знала, что эта комната уже почти прошлое.
        - Пошли.
        Он вел ее, и она подстраивала свой шаг под него. Вчера Джун тоже подстроилась к его походке, так, что их бедра во время ходьбы стали как бы единым целым.
        - Знаешь, ты причинил мне очень сильную боль. Я не сержусь, но…
        Он поцеловал ее, прямо под фонарем, и это было впервые, когда он поцеловал ее из милосердия, из сострадания, потому что еще не настало время.
        - Ты не хочешь зайти выпить в наш бар?
        - Нет.
        - Тогда, может, поближе, в номер первый?
        - Нет.
        - Хорошо.
        Она покорно следовала за ним, может быть, с некоторой неуверенностью, и так они дошли до их дома.
        - Я никогда бы не поверила, что ты приведешь ее сюда.
        - Так было надо.
        Он торопился покончить с этим. И подтолкнул ее, почти как подтолкнул вчера другую, но лишь он один знал, что никакого сравнения тут не может быть, и смотрел, как на лестнице перед ним колышется мех, как шагают ноги в светлых чулках, а потом останавливаются на площадке.
        И вот наконец он открыл дверь, повернул выключатель, и ничего не было, чтобы принять Кей, только пустая, неубранная, почти холодная комната. Он знал, что она едва сдерживается, чтобы не расплакаться от досады. А может, ему хотелось увидеть, как она плачет от досады? Он снял плащ, шляпу, перчатки. Снял с нее шубку и шляпку.
        И буквально за миг до того, как она состроила недовольную гримасу, он произнес:
        - Кей, я принял важное решение.
        Она все еще боялась. Смотрела на него глазами испуганной девочки, и ему захотелось рассмеяться. Право же, нелепейшее настроение, чтобы высказать то, что он собирался сообщить ей.
        - Теперь я знаю, что люблю тебя. И неважно, что произойдет, буду я счастлив или несчастлив, я заранее все принимаю. Это, Кей, я и хотел тебе сказать. Я обещал себе прокричать тебе это по телефону и в первую ночь, и в ту, следующую, несмотря ни на что. Я люблю тебя, что бы ни случилось, что бы ни пришлось мне вынести, что бы я ни…
        Но теперь пришел его черед недоумевать, потому что, вместо того чтобы пасть к нему в объятия, как он предвидел, Кей, бледная, холодная, неподвижно стояла посреди комнаты.
        Ну, разве не прав он был, боясь, что она окажется не в его диапазоне?
        Он позвал, словно она была где-то далеко:
        - Кей!
        Она не смотрела на него. Стояла с отсутствующим видом.
        - Кей!
        Нет, она не подошла к нему. У нее даже не возникло побуждения подойти к нему. Напротив того, она повернулась к нему спиной, стремительно прошла в ванную и закрыла дверь.
        - Кей…
        В полной растерянности он стоял посреди комнаты, которую намеренно оставил неприбранной, стоял со своей любовью в пустых руках.
        Глава XI
        Молча он сидел в кресле и не сводил глаз с двери, из-за которой не доносилось ни звука. Время текло, и его нетерпение постепенно растворялось в некоей мягкой, вкрадчивой доверчивости, что понемногу заливала его.
        Он долго так сидел и ждал, наконец без всякого предупредительного скрипа дверь открылась; сперва он увидел, как повернулась ручка, потом распахнулась створка двери, и вышла Кей.
        Он смотрел на нее, она на него. Что-то в ней изменилось, но он не мог понять, что. И ее лицо, и облако волос стали другими. На ней не было ни румян, ни пудры, но кожа выглядела свежей, однако черты заострились: все-таки весь день она провела в дороге.
        Направляясь к нему, она улыбнулась; улыбка была робкой и как бы неловкой, и у него возникло ощущение, что он совершает кощунство, присутствуя при рождении счастья.
        Встав перед его креслом, она протянула ему руки, и он тоже поднялся, ибо в этой минуте было нечто торжественное, требующее, чтобы оба они встретили ее стоя.
        Они не обнялись, они стояли, прижавшись друг к другу, щека к щеке, и долго молчали; молчание как бы вибрировало вокруг них, но вот, наконец, она решилась прервать его, прошептав:
        - Ты пришел.
        И вдруг ему стало стыдно; он, правда, смутно, но осознал истину.
        - Я не верила, Франсуа, что ты придешь, и даже не смела надеяться, и порой даже желала обратного. Помнишь, у вокзала в такси, еще лил дождь, и я сказала тебе слова, которые, я думала, ты никогда не сможешь понять?
        Это не отъезд… Это приезд…
        Для меня…
        А сейчас…
        Он вдруг почувствовал, что она падает ему в объятия, но был так же слаб и неловок, как и она, перед лицом того чуда, что произошло с ними.
        Боясь, что ее не удержат ноги, он хотел отвести Кей к кровати, но она чуть слышно выдохнула:
        - Нет.
        В эту ночь им не нужна была кровать. Они вдвоем устроились в огромном потертом кресле, и каждый слышал, как стучит сердце, чувствовал дыхание другого.
        - Франсуа, не надо ничего говорить. Завтра…
        Потому что завтра настанет рассвет и придет пора навсегда вступить в их общую жизнь…
        Завтра они уже не будут одиноки, ни за что больше не будут одиноки, и когда она вдруг вздрогнула, а он почти в тот же самый миг ощутил что-то вроде давнего страха, запрятавшегося глубоко в горле, оба поняли, что они одновременно, сами того не желая, бросили прощальный взгляд на свое былое одиночество.
        И оба спросили себя, как они могли так жить.
        - Завтра… - повторила Кей.
        Больше не будет комнаты на Манхаттане. И не будет нужды в ней. Они могут отправиться куда угодно, и больше им не нужна будет пластинка в маленьком баре.
        Почему она улыбнулась с ласковой насмешливостью, когда напротив у портняжки зажглась лампочка, висящая на длинном шнуре?
        Комб сжал ей руку, отвечая, потому что сейчас им не нужны были слова.
        Проведя ему ладонью по лбу, Кей спросила:
        - Ты думал, что опередил меня, да? Думал, что ушел далеко вперед, а на самом деле, бедный ты мой, ты отстал.
        Завтра будет новый день, и этот день уже вставал, издалека уже доносились первые отголоски просыпающегося города.
        К чему торопиться? Этот день принадлежит им, и дни, которые придут потом, и город, этот либо какой-нибудь другой, уже не способны были внушить им страх.
        Через несколько часов эта комната перестанет существовать. Посреди нее будут стоять чемоданы, и кресло, в котором они сидели, обнявшись, вновь обретет угрюмый облик кресла из дешевой меблированной квартиры.
        Теперь они могли оглянуться назад. И даже во вмятине на подушке, оставленной головой Джун, уже не было ничего ужасного.
        Решать Кей. Если она захочет, они вдвоем уедут во Францию, и там он спокойно займет свое былое место. А нет, отправятся в Голливуд, и тогда он начнет все с нуля.
        Ему было все равно. Да разве они оба не начинают все с нуля?
        - Теперь я понимаю, - призналась она, - что ты не мог меня ждать.
        Он хотел обнять ее. Раскрыл, протянул руки, но она как-то текуче скользнула вниз. В свете нарождающегося дня он увидел, что она опускается на колени, а потом с жаром приникает губами к его руке и шепчет:
        - Спасибо.
        Они встали, раздвинули занавески и при жестком утреннем свете оглядели бедную наготу комнаты.
        Начался новый день, и они без страха, без вызова, разве что с некоторой неловкостью, потому что были еще такими новыми, вступили в жизнь.
        Каким образом оказалось, что они стоят, улыбаясь, посреди комнаты в метре друг от друга?
        Он промолвил, словно это было единственное, что могло выразить переполнявшее его счастье:
        - Доброе утро, Кей.
        И она ответила дрожащими губами:
        - Доброе утро, Франсуа.
        А потом, после долгого молчания:
        - Прощай, портняжка.
        И, уходя, они заперли дверь на ключ.
        СЕНТ-МАРГЕРИТ-ДЮ-ЛАК-МАСОН.
        (КВЕБЕК), КАНАДА.
        26 ЯНВАРЯ 1946 Г.
        ПЕРЕВЕЛ С ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕОНИД ЦЫВЬЯН
        notes
        1
        Здесь: выметайся (нем.).
        2
        Угловой диван (англ.).
        3
        По-французски clair (клер) - светлый, прозрачный, чистый.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к