Библиотека / Любовные Романы / ЛМН / Мельникова Валентина / Фамильный Оберег : " №01 Фамильный Оберег Закат Цвета Фламинго " - читать онлайн

Сохранить .
Фамильный оберег. Закат цвета фламинго Ирина Александровна Мельникова
        Фамильный оберег #1
        Перед смертью тетя подарила художнице Татьяне Бекешевой золотые серьги, изображавшие богиню плодородия, и серебряное кольцо с кораллом. Эти украшения когда-то принадлежали древнему сибирскому роду и из века в век передавались по женской линии. Триста лет назад ими владела юная дочь князя, которая мечтала стать воином и научилась мастерски владеть оружием. Однажды отец взял ее с собой на переговоры с русским князем Мироном Бекешевым, приехавшим покорять Сибирь. Однако встреча закончилась так, как не ожидал никто, ведь война и любовь часто идут рука об руку!.. Татьяна, узнавшая эту историю, пока не подозревала, что доставшиеся ей украшения могут полностью изменить ее жизнь…

        Ирина Мельникова
        Фамильный оберег. Закат цвета фламинго

        На востоке над неровной грядой древних холмов пробилась сквозь ночную тьму узкая полоска зари. Серая мгла над степью постепенно тает, стекая в узкие ложбины, овраги, горные ущелья. Недолго ей таиться в сырых и холодных закромах: скоро поднимется солнце…
        Солнце, великий и могучий Кюн, да луна Ай, чей бледный лик еще не спрятался за горизонтом, тысячи тысяч лет взирают сверху на этот мир — мир вольных степей, где так вольготно табунам, где лошади скачут наперегонки с ветром и тонко ржет жеребенок, а поднебесные трели жаворонка сливаются с той неповторимой мелодией, что создают шелест седых ковылей, тихий шепот ручейков, шорох песков, осторожный посвист сусликов и шипение выползающих погреться на камни змей.
        Гордые тасхылы, чьи вершины даже летом покрыты снежными шапками,  — точно грозная стража на его рубежах, а предгорья заполонила тайга. Темнохвойные леса стоят вперемежку с березовыми рощами и еланями, где высокая трава и пожарище жарков по весне да белое покрывало ромашек летом.
        Здесь озера, в которые словно опрокинулось небо, такой они глубины и непередаваемой голубизны. Здесь берут начало бурные реки с кристально чистой, сладкой на вкус водой. Здесь грохочут водопады, чьи потоки свились в серебряные косы, а над звонкими струями танцуют гибкие радуги. Здесь — не тающие летом снежники, и яркая зелень поднебесных лугов, и ветерок с гор, который пахнет пряным ирбеном — богородской травой и смолистым арчином — можжевельником.
        Древняя Хакасия — земля некогда могущественных царей и воинственных народов. Солнце и ветер разрушили и сгладили вершины высоченных пиков, а время безжалостно стерло с лица земли все, что говорило о стародавнем величии и богатстве: крепости, дворцы, поселения… И как напоминание о тех славных и гордых временах возвышаются одинокие курганы-могильники и вечные их спутники — каменные менгиры с выбитыми на них старинными письменами, которые донесли до нас забытые события и имена тех, кто покоится в древних усыпальницах.
        Прислушайтесь, это не рокот обвалов, то рев диких орд кочевников и топот их коней. И не ветер завывает среди замшелых камней, то свистят стрелы и лязгают мечи, а стоны раненых и грозные крики воинов снова и снова оглашают древнюю степь. Не раз она орошалась кровью, и не раз кружило черное воронье над полегшими в схватках батырами.
        В незапамятные времена прошли по ней гунны, а после кого только не привлекали богатства этого края: могучего Чингисхана и китайских богдыханов, алтын-ханов и джунгарских контайши. Одни только лишь заглядывались на вожделенные земли из-за высоких гор, другие шли с огнем и мечом, угоняли в полон народы и вырезали целые поселения. С юга шли и с запада, с севера и с востока… Кровавыми слезами умывалась древняя степь, стонала и изнывала от жестоких набегов…
        Глава 1
        Сегодня впервые за последнюю неделю выглянуло солнце, но тяжелые тучи по-прежнему громоздились над Финским заливом. И все же на клумбах распустились тюльпаны, зацвели каштаны, а это значит — не за горами лето. Татьяна так устала от вечной сырости и серости питерской зимы, что радовалась, как ребенок неожиданному подарку, и нежной зелени газонов, и облаку распустившейся сирени, и желтому покрывалу одуванчиков на обочинах дорог.
        Она опустила стекло, и ворвавшийся в машину поток воздуха принес с собой запахи моря, свежей корюшки и горчившие на губах ароматы пробудившейся природы.
        Проносились мимо сосновые боры и перелески, заросшие камышом низины и мелкие речушки, спешившие на встречу с морем. Мелькали среди нежной зелени белые стены дворцов и бывшие барские усадьбы. А кое-где только стройные шеренги лип и дубов отмечали то, что осталось от некогда богатых поместий.
        Ранним воскресным утром дорога была пустынной, и Татьяна позволила себе расслабиться. Неделю она провела на даче, стараясь забыться. Пробовала работать, но кисти валились из рук. Хваталась за чтение, но стоило ей раскрыть книгу и пробежать глазами несколько строчек, как тотчас ее мысли улетали в тот печальный день, когда тетушка в последний раз пригласила ее к себе…
        Анастасия Евгеньевна уже не вставала. В спальне пахло лекарствами и тленом. Тетушка не скрывала, что дни ее сочтены, но держалась бодро, пыталась шутить, хотя глаза ее, прежде яркие и веселые, потускнели, а рот провалился. И слова она произносила с трудом, почти шепотом.
        — Сядь рядом,  — велела она, когда племянница подошла и склонилась над ней, чтобы поцеловать в щеку.  — Мне нужно что-то тебе сказать.
        Татьяна послушно села на стоявший у кровати пуфик и осторожно погладила Анастасию Евгеньевну по высохшей руке с коричневыми пигментными пятнами на пожелтевшей коже.
        — Слушаю, тетя Ася,  — сказала она ласково, стараясь, чтобы голос не дрогнул и не выдал ее смятение.
        — Я отвлекла тебя от работы?  — спросила тетушка.
        — Пустяки!  — весело ответила Татьяна.  — Ты ведь знаешь, я сама себе хозяйка.
        — Как твоя выставка?
        Татьяна пожала плечами:
        — Пока никак. Виктор поставил условия, которые для меня абсолютно неприемлемы.
        — Выйти за него замуж для тебя неприемлемое условие?  — строго спросила тетушка.  — Вы встречаетесь три года, ты влюбилась в него как кошка. Ты же мечтала выйти за него замуж? Что случилось? Отчего его предложение стало для тебя неприемлемым? Ты встретила другого мужчину?
        Татьяна отвела взгляд.
        — Никого я не встретила. Но три года вполне хватило, чтобы узнать человека.
        — Три года…  — усмехнулась Анастасия Евгеньевна.  — Порой не хватает целой жизни, чтобы узнать человека как следует. И чем же он плох? Удачливый бизнесмен, на личные деньги устраивает твою выставку. Ну, выпивает немного, но кто сейчас не пьет?
        — Пьют, конечно, многие, а еще кокаин нюхают, в подпольных казино играют, проституток снимают. Виктор на этом фоне просто святым выглядит,  — улыбнулась Татьяна.
        — Так выходи за него замуж, пока его не прибрали к рукам.  — Анастасия Евгеньевна посмотрела на нее с удивлением.  — Я тебя не понимаю.
        — Я сама себя не понимаю,  — вздохнула Татьяна.  — Но про кошку ты зря. Да, он мне интересен. С ним не скучно и поговорить можно обо всем, но, понимаешь… Я не знаю, как это объяснить… У меня все время такое чувство, что это не мое, чужое, временное… Что он вот-вот исчезнет. Уедет, бросит меня…
        — Но ты ничего не делаешь, чтобы удержать его. Учти, мужчины непостоянны и ветрены. Стоит какой-нибудь красотке поманить его пальцем, и поминай как звали. Может, тебе родить ребенка? Тогда все сомнения отпадут сами собой.
        — Ребенка?  — Татьяна покачала головой.  — Менее всего я хочу от него ребенка. Тогда он вовсе возьмет власть надо мной. Пока ему это не удается, но он не оставляет надежды. Будь его воля, он посадил бы меня на цепь. И не позволял бы выезжать даже на этюды. А с выставкой он тянет только по той причине, что там будет масса людей и обязательно найдутся мужчины, которые будут говорить мне комплименты, ухаживать, просто глазеть… Виктору это как нож в горле.
        — Танюша, это не самое страшное,  — сказала устало тетушка и закрыла глаза.
        — Теть Ася,  — Татьяна погладила ее по руке,  — давай поговорим о чем-нибудь другом. Ты ведь хотела что-то мне сказать?
        — Хорошо,  — Анастасия Евгеньевна открыла глаза.  — Подай мне шкатулку! Вон ту, на комоде…
        Татьяна встала и подошла к старинному комоду. Рядом со шкатулкой стояла фотография: Анастасия Евгеньевна в молодости. Здесь ей лет двадцать или чуть больше. Белая шляпка, платье в горошек, белые перчатки… Два года минуло, как закончилась война. Еще и голодно, и холодно, но так хотелось выглядеть красивой…
        Таня взяла шкатулку. Когда-то Анастасия Евгеньевна хранила в ней облигации, затем Почетные грамоты и орден Трудового Красного Знамени. Имелось в шкатулке и специальное отделение для семейных драгоценностей, которые еще в войну бабушка внесла в Фонд обороны. Теперь в нем — лишь обручальное кольцо дядюшки. Его привезли Анастасии Евгеньевне в шестьдесят девятом вместе с похоронкой и цинковым гробом, в котором лежали останки ее мужа — военного летчика, погибшего во Вьетнаме.
        — Вот твоя шкатулка,  — сказала Татьяна и снова опустилась на пуфик.
        Анастасия Евгеньевна открыла крышку и достала похожий на кисет замшевый мешочек, затянутый шнурком. На нем вышитые красным шелком узоры — листья клевера. Татьяна знала от тетушки: это — символ плодородия и долголетия у тюрков.
        — Возьми!
        Тетушка извлекла из мешочка серебряное кольцо. Вместо камня — солярный круг с таинственными письменами, в центре — кусочек коралла. Причудливые знаки на кольце очень напоминали скандинавские руны, но наличие солярного круга, кусочек коралла и сам орнамент на кисете говорили о том, что оно родом из Центральной Азии. Но более кольца Татьяну поразили серьги. Они были изготовлены из золота — довольно грубая ручная работа, а может, и вовсе искусная подделка под старину. Но тетушка не стала бы хранить фальшивки. Скорее всего серьги, как и кольцо, старинные, «из тьмы веков», как любила говорить Татьянина матушка, Галина Андреевна Бекешева.
        Подобной «тьмой» она забила всю квартиру. Но эти украшения Татьяна никогда не видела. Две одинаковые, выполненные из золота и серебра миниатюрные женские фигурки, застывшие в статичных позах с чашами в руках. Над головой — нимбы округлой формы, за плечами — расправленные крылья, ниже загнутый назад хвост птицы. Серьги богато украшены золотой сканью, а еще четыре золотых шарика укреплены по краям фигурок на серебряных проволочках.
        Татьяна поднесла серьги к глазам. Все-таки изображения женщин не во всем идентичны друг другу, что подтверждало ручную работу. На тыльной стороне сережек она обнаружила скобы из толстой серебряной проволоки, с помощью которых они продевались в уши.
        — Откуда у тебя эти украшения?  — спросила Татьяна.
        — Им лет триста или четыреста,  — сказала Анастасия Евгеньевна и облизала сухие губы.  — Возможно, тогда эти серьги носили как оберег, так христиане носят нательные кресты и иконки с изображениями святых-покровителей.
        Татьяна поднесла стакан с водой к ее губам и подвела ладонь под голову, помогая тетушке слегка приподняться. Анастасия Евгеньевна сделала несколько глотков и благодарно улыбнулась племяннице:
        — Спасибо, Танюша! Кто знал, что твоя тетка превратится в развалину.
        — Какая развалина?  — Татьяна старалась, чтобы ее голос звучал бодро.  — Мы с тобой еще в Америку поедем. К твоим индейцам. Или на Алтай. Ты давно грозилась показать мне Телецкое озеро.
        Анастасия Евгеньевна едва заметно качнула головой:
        — Погоди, дорогая! Я могу не успеть…
        Она с трудом перевела дыхание.
        — Серьги, в Сибири их заушницами называли, очевидно, изображают богиню Имай. Тюрки считают ее покровительницей детей и матерей, богиней плодородия. Видишь, в руках у нее небольшая чашечка. Здесь в освященном молоке помещались души детей. Во время болезни ребенка из такой чашечки производили обрядовое кормление Имай. Она вдобавок была покровительницей знатных людей. Поэтому эти серьги наверняка символ власти и богатства.
        Татьяна слушала тетушку и не сводила взгляда с неожиданного подарка. Ей очень хотелось примерить и кольцо, и серьги, но она ждала, когда Анастасия Евгеньевна сама предложит ей сделать это. Еще подростком Татьяна несколько раз получала серьезную выволочку, когда пыталась надеть без ее ведома жутко разрисованную маску эскимосского колдуна или постучать в обтянутый оленьей кожей шаманский бубен.
        В начале девяностых прошлого века Анастасия Евгеньевна серьезно увлеклась языческими обрядами. Ездила на съезды шаманов в Канаду и на Аляску, в Тыву и на Горный Алтай. Принимала участие в этнографических экспедициях, из которых привезла массу фотографий, несколько видеофильмов и штук двадцать толстых тетрадей, заполненных записями обрядовых заклинаний, сказаний и песен, испещренных копиями древних наскальных рисунков — петроглифов, изображениями культовых масок, тотемных знаков, бубнов, костюмов шаманов. Но о своих путешествиях Анастасия Евгеньевна не любила рассказывать. Особенно если кто-то принимался шутить по поводу ее странных увлечений.
        Племянница была единственным человеком, которому она приоткрывала кое-какие тайны. Анастасия Евгеньевна то ли стеснялась, то ли побаивалась, что ее сочтут сумасшедшей, и поэтому только Татьяне рассказала о странных видениях, которые в последние годы стали посещать ее все чаще и чаще. Естественно, странными они казались Татьяне, а вот Анастасия Евгеньевна каждому находила объяснение. И даже предсказывала кое-какие события, что удивительно, весьма точно.
        Возможно, этот дар проснулся в ней после сотрясения мозга, которое она перенесла лет тридцать назад, попав в автомобильную аварию. Говорят, такое случается. Хотя скорее всего она владела им давно, но тщательно скрывала. В советские времена это было чревато печальными последствиями, тем более для доктора наук, профессора, декана исторического факультета.
        Но сейчас, в эпоху смятения и расставания с идеалами, ее дар никому уже не казался необычным. Татьяна и вовсе воспринимала его как защитную реакцию на те стороны современного бытия, к которым Анастасия Евгеньевна так и не смогла привыкнуть, а кое-что и вовсе отказывалась принимать.
        — Я их никому не показывала,  — тихо и, как показалось Татьяне, с усилием произнесла Анастасия Евгеньевна.  — Судя по некоторым признакам, они принадлежали кыргызскому роду Чаадар, который жил когда-то на левом берегу Енисея. И передавались по женской линии. Я не могла отдать их твоему отцу, а дочери у меня нет. Теперь ты их хранительница. А когда придет твой час, передашь их своей младшей дочери.
        — Теть Ася, о чем ты говоришь?  — Татьяна с укоризной посмотрела на Анастасию Евгеньевну.  — Какой Чаадар? Какой Енисей? Ты всю жизнь прожила в Питере.
        — В Питере, конечно, в Питере,  — едва заметно улыбнулась Анастасия Евгеньевна.  — Но, возможно, в нас течет кровь древнего кыргызского рода. Конечно, она изрядно разбавлена русской кровью, но разрез глаз, цвет волос… Посмотри на меня, разве это не очевидно? А ты? Тебя ведь дразнили в школе Чио-Чио-сан. И тебе не интересно, откуда это пошло?
        — Мне очень интересно! Но почему ты раньше об этом не рассказывала?  — неподдельно изумилась Татьяна.  — И мама молчала, и отец… Что в том плохого, если в нас течет киргизская кровь?
        — Не киргизская, а кыргызская,  — уточнила Анастасия Евгеньевна.  — Хотя говорят, что современные киргизы тоже выходцы из тех мест. А кыргызами называли древний народ, который жил на юге Сибири в предгорьях Саянских гор. Загляни в мои тетради. Там ты найдешь все, что мне удалось отыскать об истории кыргызов, их вере и обычаях. Но о княжестве Чаадар известно очень мало, вернее, почти совсем не известно…
        Татьяна покачала головой.
        — Боже, и я узнаю об этом только сейчас? Неужели ты думаешь, что эта история меня бы расстроила? Наоборот, она придает некоторую пикантность… Я принадлежу к древнему роду… Восточная княжна! Так это ж здорово!
        — Нашими предками были русские князья Бекешевы, теперь это можно не скрывать,  — едва слышно произнесла Анастасия Евгеньевна. Татьяне даже пришлось склониться ниже, чтобы разобрать слова.  — Я не знаю, как попали к ним эти украшения. В архивах не сохранилось никаких документов о том, что у кого-то из них была супруга из рода Чаадар. Но наличие этого кольца, серьги и присутствие азиатских черт на лицах потомков подсказывают мне, что все неспроста…
        — Что это за серьги, мы, пожалуй, выяснили,  — сказала Татьяна и повертела кольцо в пальцах.  — Но что в нем особенного? Может, эти значки какое-нибудь таинственное заклинание скрывают?
        — Не знаю, что они скрывают,  — сказала тетушка,  — но всякий раз, когда я надевала кольцо на палец, мне становилось плохо. И я торопилась его снять. По древнему поверью к кораллам притягивается душа. Раньше большой кусочек коралла меняли на вола или лошадь. Моя тетушка, сестра нашего отца, а твоего дедушки, отдала мне кольцо и серьги перед смертью и что-то тихо сказала, то ли «Хозяйка вернется…», то ли «Хозяйка придет…». Но, возможно, я не так поняла. К сожалению, я не успела расспросить ее, откуда взялись эти украшения. Представляешь, их даже в блокаду не поменяли на еду. Верно, есть в них что-то необычное. Теперь они — твои. Надеюсь,  — тетушка на мгновение прикрыла глаза,  — у тебя выйдет узнать то, чего не удалось мне. Я верю,  — она с трудом перевела дыхание,  — верю, у тебя все получится…
        — Хозяйка вернется?  — Татьяна раскрыла ладонь и поднесла к глазам кольцо и серьги.
        Тонкий, как игла, солнечный луч, едва пробившийся сквозь щель между шторами, блеснул и пропал в тусклом старинном золоте. А ей показалось, в комнате повеяло сквозняком, хотя окна и двери в квартире были плотно закрыты. Ш-ш-ш!  — прошелестело за спиной. Так шуршат камыши на озере. Татьяна оглянулась. Никого! Но отчего же мурашки забегали по коже? Словно от холода или предчувствия опасности?
        Девушка тронула пальцем кусочка коралла. Затем обвела контуры женской фигурки. Тревога не унималась. Беспочвенная, по сути, тревога…
        — Хозяйка?  — повторила она.  — Как она вернется? Ее давно нет в живых. Сама говоришь, кольцу много лет.
        — Это неважно,  — тетушка перевела дыхание и коснулась пальцами ее ладони.  — Примерь… Я видела…  — Она закрыла глаза, но тут же с заметным усилием открыла их снова.  — Это знак… Тамг [1 - Тамга — здесь — клеймо.] Копье в круге…
        Анастасия Евгеньевна уже с трудом выталкивала из себя слова. И эти звуки больше смахивали на шелест сухих трав, чем на речь человека.
        — Пламя до неба… Семь белых волков… Не упади с коня…  — Она обвела языком губы — бледные, с синевой в уголках рта — и едва слышно прошептала: — Поезжай в Чаадар… Айдына…  — и закрыла глаза…

* * *
        Чтобы отвлечься от горьких воспоминаний, Татьяна вставила в магнитолу первый попавшийся диск и включила чуть ли не предельную громкость. Тяжелый рок обрушился на барабанные перепонки. Надо же, она совсем забыла, что на похоронах тетушки машиной пользовался младший брат. Татьяна с досадой выключила звук. Сбавив скорость, она свернула на проселочную дорогу и остановила машину. Странное чувство переполняло ее и не давало отвлечься от грустных мыслей. Словно она что-то забыла или не сделала, а может, это ощущение возникло оттого, что их разговор с тетушкой оборвался на полуслове. Вероятно, такое чувство возникает у всякого человека, кто терял своих близких. Что-то недосказано, что-то не понято, что-то не выполнено…
        Татьяна вышла из машины. Дорога шла сквозь сосновый бор. Остро пахло молодой травой и едва ощутимо — прелью и сухой хвоей. Но все это перебивал аромат цветущих ландышей. Белое покрывало затянуло опушку леса. Татьяна отошла от машины и села прямо в траву. Машинально сорвала один цветок, затем другой… Как ей хотелось забыться, стереть из памяти неприятности последних дней. Ведь со смертью тети Аси — самого близкого и любимого человека — все в ее жизни перевернулось. Точно проснулись от долгой спячки беды и несчастья и обложили Татьяну кольцом, как обкладывают свою жертву голодные хищники.
        Сначала ей сообщили, что в детской художественной школе, где она преподавала, из-за недостатка финансирования вынуждены сократить две учительские ставки. И, естественно, под сокращение попадала она, как самая молодая и неопытная. Директор школы долго жался, смущался, нервничал, прежде чем сообщить ей это известие. Но Татьяна уже и без него знала о грядущих переменах в своей судьбе. О намеченном сокращении ей по секрету поведала секретарь директора. Что ж, чего-то подобного следовало ожидать. Татьяна не сомневалась, что главной причиной ее увольнения явилась недавняя выставка молодых художников в Москве, где ее работы имели большой успех.
        О ней много и доброжелательно писали в газетах, отметили своей благосклонностью критики, но в учительском коллективе девушку встретили с кислыми минами, а один из патриархов школы в глаза назвал ее «выскочкой». Уже тогда она подумала, что ее преподавательская карьера накрылась медным тазом. Но не ожидала, что это произойдет так быстро.
        Следом грянула ссора с Виктором. Татьяна робко намекнула ему, что хочет перенести персональную выставку на осень. После смерти тетушки она чувствовала себя разбитой, несобранной, ей страшно не хотелось появляться на публике. Но Виктор взъярился. Он непотребно ругался, обозвал ее неблагодарной тварью, а затем принялся плакать и просить прощения. Вот тогда она и уехала на дачу, построенную после войны на средства деда — профессора Ленинградского университета Евгения Федоровича Бекешева. Вернее, сбежала, не сообщив об этом даже родителям. И тем более Виктору. В последнее время ей все чаще и чаще не хотелось его видеть. Видно, она миновала тот рубеж, когда влюбленность плавно переходит в любовь. У нее она переросла в отчуждение.
        Крепкий двухэтажный дом из бруса стоял на берегу озера. Дачный сезон еще не начался, и университетский поселок большей частью пустовал. Но Татьяна совсем не страдала от недостатка общения. Она отключила телефон, и три дня, несмотря на дождь, бродила по берегу озера, а когда выглянуло солнце, прогулялась по лесу, пройдясь по знакомым тропинкам и навестив любимые с детства поляны. Возвращаясь в дом, она затапливала камин и долго сидела на полу перед ним, наблюдая, как жадное пламя гложет березовые поленья, а после синие огоньки лихо отплясывают на багровых углях.
        Иногда она доставала из кисета то серебряное кольцо, то серьги и долго рассматривала их, стараясь разобраться в хитросплетениях древних рун. А то пыталась обнаружить систему в кружеве таинственных, вовсе ни на что не похожих значков, которые она обнаружила на обратной стороне серег, когда попыталась рассмотреть их в лупу. Почему-то ей казалось важным разгадать эти надписи, но всякий раз, вздохнув, она возвращала кольцо и серьги в шкатулку, понимая, что это практически невозможно.
        Накануне вечером Татьяна ненадолго включила телефон, чтобы позвонить матери. Наверняка ее уже потеряли, и она приготовилась выслушать очередную проповедь. В этом деле Галина Андреевна была великой мастерицей.
        — Таня, ты сдурела?  — спросила мать.  — Куда вдруг исчезла? Тебя Виктор повсюду ищет! Я старательно его убеждаю, что тебя нет на даче…
        — Откуда ты знаешь, что я на даче?  — Татьяна спросила это, совсем не удивившись проницательности собственной матушки.
        — Ну, раз не у Виктора, значит, на даче.  — Галина Андреевна могла похвастаться своими дедуктивными способностями.  — Третьего не дано. Конечно, если ты не завела себе нового приятеля. Но не похоже, что ты снова воспылала любовью.
        — Успокойся, мамуля, не воспылала,  — огрызнулась Татьяна.  — А Виктора я не хочу видеть.
        — Понятно,  — вздохнула Галина Андреевна.  — С Виктором покончено? Или как?
        — Не знаю,  — вздохнула и Татьяна,  — просто так он от меня не отстанет. Все-таки он вкладывал в меня деньги, надеялся, что мои работы попадут в Европу. А я вроде как не оправдала его надежды.
        — Совсем не обязательно с ним спать, чтобы оправдать его надежды. Вы можете остаться друзьями и продолжать работать вместе,  — вполне резонно заметила Галина Андреевна, словно не знала, что с Виктором эти фокусы не пройдут.
        Он прочно уверовал, что Татьяна его собственность и никто более не имеет на нее никаких прав. Матушка прекрасно об этом знала. Они не раз обсуждали этот вопрос. Татьяне наперед были известны все доводы, какие приведет Галина Андреевна в защиту их союза. Но на сей раз она не стала спорить с матерью или что-то ей доказывать.
        — Ладно, мама,  — сказала она устало.  — Я вижу, у вас все хорошо, никто не болеет. И слава Богу!
        — И все же ты должна встретиться с Виктором,  — строго сказала Галина Андреевна.  — А то он подумает, что ты трусишь и скрываешься от него. Честно сказать, я уже не знаю, что ему отвечать…
        — Хорошо, я встречусь с ним и попрошу оставить тебя в покое.
        Утром Татьяна отправилась на встречу с Виктором, намеренно не предупредив его о грядущем приезде. Таким образом она хотя бы ненадолго отдаляла лавину гнева, которая непременно обрушится на ее голову. Нельзя сказать, что Татьяна боялась Виктора. Но во время истерик он не внимал ее объяснениям, а приходил в еще бо€льшую ярость. До рукоприкладства, к счастью, не доходило, но в бешенстве Виктор крушил мебель, бил посуду и выбросил в окно ноутбук, когда обнаружил на одном из сайтов в Интернете язвительные отзывы о своей галерее и коллекции живописи. К тому же он постоянно требовал от Татьяны подтверждения ее любви.
        Если человека раз двадцать в сутки спросят: «Ты меня любишь?», в двадцать первый раз он попросит оставить его в покое. Татьяна терпела гораздо дольше, но сейчас ее терпению пришел конец. Раньше она легче переносила его выходки, возможно, потому, что всегда могла приехать к тетушке. Приехать раздавленной, униженной, растерянной, обиженной — какой угодно, а возвращалась от нее всегда другим человеком — просветленным, чистым, свободным от комплексов, которые не позволяли ей достойно противостоять не только Виктору, но и всем недоброжелателям, которых в творческой среде превеликое множество.
        Правда, этого заряда хватало ненадолго. И Татьяна снова ехала к тете Асе, набиралась сил, энергии и опять бросалась в омут отношений с Виктором, хотя и понимала, что это не может продолжаться вечно. Когда-нибудь она не сумеет выбраться из этого водоворота…
        Она поднялась на ноги. С недоумением посмотрела на букетик ландышей. От их запаха кружилась голова, но вместе с тем она испытывала небывалую легкость. Полной грудью вдохнула влажный воздух. И вдруг поняла, что впервые нарушит обещание: не поедет на встречу с Виктором и даже не позвонит ему. Разве она не способна принимать самостоятельные решения? Кто придумал, что только с помощью Виктора, с его деньгами и связями она станет известной художницей? Сейчас она вернется на дачу и будет работать, работать, работать, даже если все вокруг начнет рушиться и разлетаться в прах!
        Татьяна встряхнула головой, словно отметая последние сомнения, и направилась к машине. Но прежде чем тронуться с места, она достала кисет с тетушкиным подарком и, не раздумывая, надела сначала серьги, а затем — кольцо. Оно оказалось великоватым, подошло только на средний палец правой руки. Вопреки ее ожиданиям ничего примечательного не случилось. Правда, серьги были непривычно тяжелыми, но Татьяна знала, что скоро к этому привыкнет. А вот кольцо смотрелось очень стильно. И она подумала, что к нему подошел бы крупный браслет, желательно тоже старинной работы.
        Возвращаться назад оказалось и легче, и приятнее. Она вставила в магнитолу новый диск с легкомысленной, веселой музыкой, открыла люк над головой, и хотя было довольно прохладно, а ветер разметал волосы, Татьяна словно не замечала этого. Странное возбуждение овладело ею. Тревога не отпускала, но постепенно уступала место радости освобождения. И это пьянящее предвкушение чего-то необыкновенного, что вот-вот должно было произойти в ее жизни, казалось, заполнило каждую ее клеточку, каждый кровеносный сосуд, отчего ей вдруг захотелось или закричать во все горло, или запеть так, чтобы услышал весь мир, или…
        Впрочем, она не сделала ни того, ни другого. Просто не успела выбрать, потому что пришлось свернуть с трассы на проселочную дорогу, которая вела к двум дачным поселкам и, естественно, была разбита до безобразия.
        Татьяна всегда очень аккуратно управляла машиной, хотя в этот ранний час дорога была пустынной. Она сосредоточила внимание на множестве рытвин и ухабов, поэтому так и не поняла, откуда выскочил этот шальной велосипедист. В последний момент она заметила впереди большое, метнувшееся навстречу яркое пятно, почему-то подумала: «Птица!» — и резко вывернула руль влево, стараясь избежать лобового столкновения. Машину занесло, мелькнуло что-то белое, и следом раздался глухой удар да пронзительный скрежет рвущегося металла! И странный пронзительный свист в ушах, словно сигнал проносившейся мимо электрички… Боковым зрением она успела разглядеть исковерканный велосипед и человека в красной куртке на обочине, который сидел на траве, схватившись руками за голову. По его пальцам текла кровь.
        «Боже, что я натворила!» — промелькнуло в сознании, а взгляд уперся в ствол огромной березы, чьи ветки нависли над развороченным капотом машины. Она снова повернула голову, чтобы разглядеть, что происходит на обочине, но дикая боль пронзила шею. Татьяна закричала, и душная вязкая темнота навалилась на нее, придавила, поглотив все звуки вокруг…
        Глава 2
        — Айдына! Айдына!  — услышала девочка крик старой Ончас.
        Тетка пробиралась сквозь кусты, раздвигая их палкой. Она страшно боялась змей и старалась производить как можно больше шума, надеясь, что змея уползет с ее пути прежде, чем нога ступит на облюбованное мерзкой тварью место. Но Айдына была уверена, что змеи здесь не водятся, иначе они не выбрали б с Киркеем это урочище для игр. Они облазили его вдоль и поперек и знали, где растет сладкий кандык и вкусная саранка, где вьет свое гнездо сварливая кедровка и где вырыл нору суровый барсук…
        Приближался Месяц Коротких Ноче [2 - Июнь.] когда трава в степи выгорает и начинается большая кочевка в сторону тайги, где и дожди чаще, и выпасы богаче. В нынешнем году это совпало с новолунием. Айдына знала, что перед кочевкой табунщики провели обряд поклонения луне Ай и попросили благополучия и обильных трав. А утром Киркей вместе со старшими братьями отправился на отгонные пастбища, что разлеглись на склонах Айлытах. Гора находилась в двух днях пути от родового аала. Там, на щедром разнотравье горных лугов, паслись огромные табуны Теркен-бега — отца Айдыны: быстроногие кирче, за каждую из которых давали три кисета золота, и маленькие коренастые степняки — драчливые посхи, выносливые и неприхотливые в еде. Среди высоченной травы виднелись спины ленивых яков, из молока которых варили жирный сыр, а с горячих сливок снимали вкусные пенки.
        Закрыв глаза, Айдына как наяву видела костер, который трещал и плевался искрами, стоило подбросить в него смолистую ветку. Дым струился в небо, разгоняя комаров и мошку — надоедливую и кусачую. Над огнем в котле варилось мясо, а старый табунщик Салагай сидел на обрубке дерева, подслеповато щурился на заходившее солнце и перебирал струны чатхана. Айдына часами могла слушать древние сказания, а гортанное пение и звуки чатхана напоминали ей то шорох листьев во время дождя, то рокот горного потока, то завывание зимнего ветра.
        Эти мелодии притягивали к себе и духов, и шаманских тёсе [3 - Духи, помощники шамана.] и души умерших людей. Ни одни поминки не обходились без Салагая, который всю ночь напролет исполнял богатырские сказания. Душа умершего человека садилась на чатхан и, словно при жизни, слушала и наслаждалась подвигами былинных богатырей. Иногда душа проказничала и притягивала к себе голос хайджи. Чтобы этого не случилось, Салагай рисовал угольком крестик под подбородком.
        От Салагая Айдына узнала о приключениях славной богатырши Алып Хысхан и похождениях Ай-Хуучин, легендарной дочери двух коней, бросившей вызов божественным силам. Темными зимними вечерами она с упоением слушала бесконечные сказания о храбром воине — богатыре Хан-Миргене, но больше всего ей нравилось предание о семи слепых великанах, у которых шустрый мальчишка по имени Пырке выкрал чатхан. Почему-то Айдыне казалось, что именно Салагай был когда-то этим мальчишкой. Слишком подробно и со знанием дела он рассказывал о подвигах Пырке. Он никогда не добирался до конца своего повествования, засыпая на девятом или десятом подвиге.
        По утрам Салагай просыпался сердитым. Ведь по поверью, если сказитель спутал слова или не закончил былину, век его укоротится. Но, видно, Хан-Тиги [4 - Хан-Тигир — верховный Бог, Владыка Неба.] многое прощал Салагаю, волосы которого уже не просто побелели, а стали напоминать мох, что свисает в тайге с деревьев. Правда, табунщики по-прежнему брали его с собой, отправляясь на летние выпасы. Горные духи таг ээзи тоже любили слушать сказки и музыку. За полученное удовольствие они не трогали скот и даже отгоняли медведя, большого любителя поживиться за чужой счет.
        По рассказам Киркея, пастухи, добравшись до пастбищ, в первый же вечер забивали в дар духам овцу, стараясь не пролить ни капли крови на землю, варили мясо и горячим паром угощали Хозяина горы. Три ночи подряд Салагай пел о подвигах богатырей. И не было случая, чтобы в третью ночь горловое пение хай не стало вдруг отдаваться эхом в скалах. Табунщики бурно радовались: горным духам настолько понравилось пение, что они подпевают хором. Значит, будет удача! И ни разу, пока Салагай бывал вместе с ними, не ошиблись. По этой причине Салагая берегли, не позволяли ему работать, первому подносили чашку с едой. Ведь в конце кочевки он должен был отблагодарить горных духов за помощь и терпение.
        Даже Ончас не помнила Салагая молодым, но и когда тетка была ребенком, он считался непревзойденным сказителем. Сам дух горлового пения Хай Ээзи наградил его даром, который Салагай не утратил до глубокой старости. И, по рассказам той же Ончас, мог много ночей кряду петь под звуки чатхана о подвигах древних богатырей-алыпов. Прошли те времена, сильно постарел Салагай, многое подзабыл из того, что помнил, и все-таки Айдына очень любила его сказания. А Пырке в ее мечтах все больше стал походить на Киркея, правнука Салагая. Именно таким она его представляла: коренастым, с бронзовым от загара скуластым лицом, с косицей, уложенной на темени, не признающим седла, ловким и смелым.
        Ончас не позволяла Айдыне играть с кыштымом их рода, сыном пастуха, но что поделать, если Айдына не признавала девчоночьих забав, а Киркей был единственным мальчишкой, кто не боялся приблизиться к дочери Теркен-бега. Зимой, когда власть попадала в руки-сосульки Узут Арыг — богини Мороза и Холода, они почти не виделись — стояла стужа и снега по пояс, а злобный ветер проникал даже под шубу. Но с весны и до той поры, когда на холодную землю снова ложился снег и ледяная пурга принималась выть и стонать за стенами юрты, они отводили душу в играх и состязаниях, которые придумывали вместе.
        Третьим ее товарищем был Адай — огромный лохматый пес, которого еще щенком подарил Айдыне Чайсо, младший брат Теркен-бега. Тогда ей только-только исполнилось одиннадцать лет.
        Ончас терпеть не могла Адая. Всякий раз пыталась запустить в него сапогом или огреть палкой.
        — Не гладь его!  — кричала она Айдыне, если замечала, что племянница обнимает или треплет за уши мохнатого друга.  — У него чертова шкура! Смотри, утащит в Нижний мир! Хочешь, чтобы Эрлик-хан женился на тебе?
        Ончас искренне верила, что собака, поддавшись на уговоры злого айна, предала хозяина в обмен на теплую шубу и запустила черта в жилище. Но тот не смог навредить человеку, потому что в юрте жил хитрый кот, который прогнал зловредного духа.
        Айдына не принимала крики тетки всерьез. Это поверье помнили лишь старики да взбалмошные старухи вроде Ончас. В их аале было много собак. С ними охотники добывали зимой зверя.
        Ее Адай был умнее и сильнее всех псов в округе. Так считала Айдына, хотя ей пока не удалось испытать его на зимней охоте. Вот уже четыре года заматеревший пес ни на шаг не отходил от юной хозяйки. В ледяную стужу он согревал девочку своим теплом, в летнюю пору становился отважным спутником в прогулках вдали от родного аала. По осени он вытащил ее за шиворот из топкой мари; ранней весной спас от зубов старой рыси; чуть позже бросился на вепря-секача, который загнал Айдыну на дерево, а совсем недавно растерзал большую змею. Та неосторожно выползла на камни как раз под ноги девочке.
        И теперь Адай был непременным участником всех ее игр и забав. Он находил потерянные в лесу стрелы, а в камышах — добытых по весне уток, строго следил за тем, чтобы Киркей не слишком часто дергал Айдыну за косички, а еще предупреждал ее лаем о приближении опасности в лице Ончас или невесток Киркея.
        В состязаниях Айдына ни в чем не уступала другу, хотя и старше он был, и сильнее. Именно Киркей подарил ей два года назад первый лук, который смастерил своими руками. Он очень ответственно подошел к этому делу. Сначала долго присматривался, как Хублах-лучник вырубал заготовки из черемухи, сушил их, выстругивал лопатки, а затем выгибал кибить — основу будущего лука. Затем Хублах научил Киркея, как правильно выбрать дерево. На нижнюю планку надо было взять тонкоствольную сосну, а на верхнюю — березу.
        Киркей нашел такую сосну. Она выросла на опушке. Ее древесина хорошо пропиталась смолой под солнечными лучами, поэтому лук из этого дерева получился особенно прочным. И тетиву из сухожилий аяна — крупного сохатого — он тоже сплел самостоятельно, но под приглядом Хублаха.
        С тех пор как Киркей подарил Айдыне лук, они каждый день состязались в стрельбе по палочкам, которые втыкали в землю по три в ряд или в круг. В случае промаха стрелу забирал противник. Правда, Киркею приходилось не на шутку бороться с Адаем. Пес с большой неохотой отдавал ему стрелы хозяйки: рычал, лаял, прижимая лапой стрелу к земле. И только когда Айдына недовольно морщилась и приказывала: «Отойди, Адай!», ее защитник неохотно отваливал в сторону.
        Поначалу она с трудом натягивала тетиву, стерла до крови пальцы, потому что ей мешала кожаная рукавица. Затем нежная кожа загрубела, появились мозоли, и дела пошли лучше. Киркей хотя и радовался ее успехам, но нередко кряхтел от досады и сердито дергал себя за косичку.
        — Ты девчонка,  — ворчал он,  — тебе духи помогают!
        Прищурившись и закусив губу, Айдына наблюдала за полетом своих стрел. Сначала они взбивали пыль где угодно, только не там, куда им следовало лететь, но все чаще и чаще ряды палочек стали редеть. И всякий раз, когда стрела попадала в цель, девочка издавала радостный вопль:
        — Йа-а-хо-о!  — и подпрыгивала, резко вздымая лук.
        Адай оглушительно лаял, бросался лапами на грудь хозяйке и непременно пытался ее облизать.
        — Тихо!  — сердился Киркей.  — Громче кедровки орете. Сейчас не только Ончас, весь улус сбежится узнать, в чем дело!
        Встречаться с Ончас Айдыне не хотелось, Адаю — тем более, но поводов возвестить о своей победе становилось все больше. Айдына опять и опять забывала об осторожности, и тогда Киркей забирал лук, бросал сердито:
        — Иди домой! Мне в табун нужно!
        Они расставались. Иногда на два-три дня, потому что с наступлением тепла у табунщиков прибавлялось забот и Киркею редко удавалось вырваться на свободу.
        На первых порах у Айдыны почти не получалось отыграть свои стрелы у Киркея. Но на следующий год дела пошли лучше: стрелы она уже не проигрывала, а вскоре и перегнала своего дружка и в скорости стрельбы, и в точности попадания. Затем она научилась посылать стрелы в кольцо, сплетенное из прутьев, которое Киркей подвешивал на ветку дерева. Кольцо то вращалось, то раскачивалось под порывами ветра, и само оно было чуть больше кулака Киркея. Но Айдына и здесь обошла приятеля, отчего он злился и однажды чуть не разбил свой лук о камни.
        Айдына же смеялась:
        — У-у-у, Киркей-батыр, твоя стрела в гости к харачихай-ласточке улетела?
        Ее забавлял гнев приятеля. Ведь, как бы ни злился Киркей, вскоре они все равно мирились. И принимались за новые дела, столь же захватывающие и веселые. Впрочем, узнай кто об их занятиях, Киркею сильно не поздоровилось бы. Кыштым должен с почтением относиться к дочери бега, а Киркей мог и отругать ее как следует, если она с чем-то плохо справлялась, по его разумению.
        — Ворона,  — сердился он,  — сколько можно тебе показывать, как правильно укладывать лук и стрелы в сайдак!  — и дергал ее за косички-сурмес.
        Адай, негодуя, лаял на обидчика.
        — У-у, хара шулбус!  — огрызалась Айдына.
        Обиды скоро забывались, и мир длился до той поры, пока Киркей снова не принимался кричать:
        — Не хватай стрелу за оперенье! Сломаешь, где новые перья возьмешь?
        Действительно, орлиные перья были у лучников улуса на вес золота. Обычно брали не больше трех перьев из орлиного крыла. А добыть орла было нелегко, даже если тот парил над головой охотника.
        Когда стрельба по целям надоедала, Киркей придумывал новые забавы. Одна из них поначалу оказалась почти непосильной для Айдыны. Но она, закусив губу и чуть ли не плача от напряжения, таскала в гору камни вслед за другом и складывала из них об [5 - Обо — груда камней, пирамида, часто сложенная на перевалах, около нее приносят дары богам.]
        — Не отставай, девчонка!  — кричал с горы Киркей, когда она, чуть не падая от усталости, с обломком песчаника в руках прислонялась спиной к корявой лиственнице.  — Плетешься, как больная косуля!
        — У-у, сын пегой лисицы,  — задыхаясь, ворчала под нос Айдына,  — ты меня косулей внизу назови!
        И почти ползла в гору. Камень ни разу не выпал из ее рук, хотя иногда девочку порывало запустить им в голову насмешника Киркея. Но зачем, если обо у Киркея все равно рос быстрее? Одно успокаивало Айдыну: она ловчее прыгала через камчу, которую натягивал между деревьев зловредный приятель, а затем научилась стрелять из лука в прыжке и сбивать стрелой сучки на деревьях, что у Киркея получалось неважно.
        Частенько по весне, спрятавшись в кустах, Айдына наблюдала, как старые дружинники-матыры учили будущих воинов владеть копьем и саблей, ножом и боевым топором, пальмой и шестопером и еще множеству хитростей, без которых невозможно победить в бою.
        Брат Теркен-бега Чайсо тоже обучал будущих дружинников. Хоть и не слушалась его раненая нога, но стрелять он не разучился, и в битве на мечах ему почти не было равных. Будущие воины разили боевыми стрелами бегущую цель — распяленную на шестах шкуру барана, которую тянули веревками из-за укрытия. Чайсо сердился на нерасторопных и нетерпеливо повторял:
        — Быстрее, быстрее стрелы пускайте, чтоб одна другую догоняла.
        Учились стрелять верхом на коне и стоя на земле. Схватив саадак, вытаскивали лук, из колчана доставали стрелу. Спешившись, натягивали лук с колена…
        Айдына с трепетом наблюдала, как стреляют лучники, не замечая, что раз за разом повторяет их движения. Правую ногу согнуть в колене, левое колено поставить на землю, изготовиться к бою. Взмах руки старого матыра — и тетивы луков оттянуты назад. Еще взмах — и вот уже правая рука лучника с зажатой между пальцами стрелой — у самого уха, а круто изогнутый лук полон едва сдерживаемой силы. Длинный и плоский, как лист ивы, наконечник уже почуял жертву. Он дрожит от нетерпения, но подпускает ее ближе… ближе… Легкий свист… Удар! И новая стрела мигом ложится на левую руку, а правая уже рвет тетиву к уху.
        Но тяжелее всего молодым, диковатым еще подопечным давалась наука владения мечом. Чайсо заставлял их часами рубить на полном скаку шесты, бегать и прыгать в доспехах, учил быстро выстраиваться в конную лаву, а в обороне — щитом к щиту стоять неодолимой стеной и ощетиниваться копьями; показывал, как выбить меч из рук противника, как одному биться с двумя и тремя врагами разом. Он прохаживался от группы к группе, поправлял, наставлял, советовал. Вот взял у новичка меч.
        — Делай, как я. Удар наноси не одной рукой, а с выпадом, чтоб сила в нем была,  — говорил он и показывал, как вложить в удар вес своего тела.  — Бей с потяжкой, всем плечом бей, тогда ни один враг перед тобой не устоит.
        Держать подолгу меч в вытянутой руке оказалось труднее всего. Чуть ли не до обморока доводил Чайсо юношей, заставляя их стоять неподвижно в тесных, пока с чужого плеча куяка [6 - Наборные латы, часто из пластин по сукну.] и шлемах под солнцем или проливным дождем. Изнемогавшие от тяжести мечей руки деревенели и клонились к земле. Прохаживаясь перед строем, Чайсо кого-то подправлял, кого-то поругивал, кого-то хвалил, но в меру.
        — Чтобы меч держать, сила нужна, а сила без пота не придет,  — наставительно говорил он.  — Ну, ну, выше руку, не палку держишь — оружие.
        Теркен-бег иногда наблюдал за занятиями. Юные бойцы, стоя друг против друга, учились отражать щитом удар меча и быстро наносить ответный. Упражнение опасное — мечи настоящие, зазеваешься — пеняй на себя.
        — Шаг вперед! Прикройся! Бей!  — покрикивал Чайсо.  — Еще раз! Шевелись: сейчас вы воины, а не пастухи!  — И, заметив брата, бросал ему меч: — Давай, покажи, как надо!
        И они сходились в схватке. К радости Айдыны отец всегда выходил победителем. С красным потным лицом он поднимал, потрясая, меч, а его будущие дружинники весело вопили:
        — Ий-я-я-я!
        Радовались короткой передышке.
        Айдына тоже кричала:
        — Ий-я-я-я!  — но шепотом. И отползала глубже в кусты, боясь, что отец ее заметит.
        Но Теркен-бег не часто мог позволить себе такие забавы, поэтому девочке не стоило опасаться, что кто-то обнаружит ее в кустах. И она продолжала с прежним восторгом и завистью наблюдать за обучением юношей.
        Айдына подпрыгивала от досады, если стрела Киркея вдруг проходила мимо цели. Била кулаком по дереву, если он не мог сладить с мечом. Но с каждым днем поводов злиться становилось все меньше и меньше.
        Киркей был примерным учеником: ловким, быстрым, изворотливым, а если не хватало сил и умения, побеждал в поединках за счет смекалки или хитрости.
        Девочка видела, что во многом не уступила бы своему приятелю, а в чем-то и превзошла бы его. Но если кыштым мог стать эром — простым лучником, то женщину и близко не подпустили бы к дружине Теркен-бега. Лишь втайне от всех она мечтала и жаждала не меньше, чем Киркей, с честью пройти обряд посвящения в воины, вдеть в ухо серьгу матыра и сделать на шее татуировку волка, застывшего в прыжке.
        Весной, когда сошел снег и тощая молодая трава едва показалась из земли, Киркей учил ее биться на саблях, затем уходить от стрел противника. А это оказалось не менее трудным, чем катать камни ногами в гору. Киркей обстреливал ее тупыми стрелами, а Айдына скакала, как кабарга, стараясь от них уклониться. Пока не наловчилась, ходила в синяках. Правда, Киркею от нее доставалось не меньше. Но оба шумно радовались удачам друг друга, и это сглаживало боль и усталость.
        Конечно, и драки, и стрельба из лука, и метание ножа в цель, и умение владеть копьем — не самые полезные занятия для девушки, но Айдына увлеклась ими настолько, что забывала помогать тетке по хозяйству, а частенько и увиливала от своих обязанностей. Отчего Ончас злилась все больше и больше. Она не подозревала, что, взяв в руки первую стрелу, Айдына произнесла древнее заклинание мужчин:
        — Моя живая стрела, выпущенная из моей руки, которая никогда не держала иголки! Лети без задержки, порази врагов с черными помыслами! Моя живая стрела, выпущенная из моей руки, которая никогда не держала наперсток! Достигни цели, не изменяя полета!
        И чтобы не потерять удачу, должна была забыть и об иголке, и о наперстке, и о лопатке, которой женщины перемешивали талка [7 - Талкан — ячменная каша.] в казане.
        Вместо того чтобы выкапывать корни кандыка и дикого пиона, солить на зиму черемшу и папоротник, Айдына теперь охотилась на уток, на лесную и степную дичь. А чтобы Ончас не догадалась о ее пристрастиях, выжидала, когда старуха куда-нибудь отлучится, и подбрасывала добычу в юрту. Ончас приходила в неописуемый восторг и принималась исступленно благодарить хранителя дома Тура Ээзи, который преподнес ей столь щедрый подарок.
        В Месяц Сбора Кандык [8 - Май.] когда солнце начинало припекать по-летнему, Ончас, как обычно, просушивала на солнце овчинные и лисьи шубы, кошмы, ковры и начищала песком медную посуду. Айдына сбежала от этих скучных занятий с Киркеем в тайгу и принесла оттуда выпавшего из гнезда скворчонка. Птенец быстро рос, а еще быстрее научился передразнивать тетушку и кричать сварливым голосом: «Пар-р-ршивая девчонка!» и «Ар-р-раки налей, ар-р-раки!». Тогда Ончас тайком подкинула его в юрту дальнего родича Магная — на радость многочисленной детворе.
        Поджав губы, Ончас сообщила племяннице, что скворчонка унесла ласка. Айдына погоревала немного, но на следующий день уже забыла о птице, предвкушая новые удовольствия с верными приятелями.
        Это Киркей рассказал ей, как здорово летом на горных пастбищах. А он умел рассказывать так, что Айдына будто наяву чувствовала запахи трав и цветов, разогретой смолы и тлеющего арчина. Дымом его окуривали животных, чтобы уберечь их от злых духов.
        Она с упоением слушала Киркея, потому что ни разу не бывала в горах. И в этом году она дала зарок, что непременно достигнет своей цели и отправится на пастбища еще до того, как их улус отпразднует Улуг Кюн Пазы — Праздник Летнего Солнцестояния. Конечно, ей не позволят остаться с табунщиками на все лето. Но с восхода молодой луны до ухода старой она, пожалуй, смогла бы продержаться. И с лошадьми бы управлялась не хуже Киркея. Недаром он научил ее многому из того, что должен уметь и знать опытный табунщик. Айдыне просто не приходило в голову, что Киркей и сам еще не все знал и умел, хотя его обучением и воспитанием занимался старый Салагай, а он знал толк в обращении с лошадьми.
        Дело оставалось за малым: добиться согласия отца. Теркен-бег очень любил единственную дочь, но держал ее в строгости, и она побаивалась подойти к нему и заявить о своем желании отправиться на отгонные пастбища. Нужно было что-то придумать, выбрать время, когда Ончас уберется из юрты поболтать с соседками, и тогда Айдына сможет поговорить с отцом с глазу на глаз.
        Одно ее беспокоило: в последнее время Теркен-бег совсем перестал замечать свою дочь. Выглядел он угрюмым, говорил мало и частенько проводил время в одиночестве, о чем-то размышляя, отчего Айдына подумала, уж не заболел ли он?
        Правда, внешне Теркен-бег ничуть не изменился. По-прежнему был ловким и подвижным. Легко вскакивал на коня, попадал стрелой в перышко кедровки, а копьем сбивал на лету дикого голубя.
        И все же он был неспокоен, и просьба Айдыны могла вызвать у него гнев. Девочка хорошо знала отца: в ярости он был непредсказуем и беспощаден. Словом, ей не хотелось попадать под горячую руку. Ведь это означало бы, что ей придется расстаться не только с мечтой, но и с Киркеем. Ончас давно угрожала рассказать брату о дружбе его дочери с сыном табунщика. И тогда судьбе Киркея не позавидуешь. Поэтому следовало выбрать подходящее время и дождаться, когда отец станет более сговорчивым.
        Глава 3
        Но Айдына так и не успела поговорить с отцом. Ночью ее разбудил топот копыт, лязганье доспехов и оружия. Громко и взволнованно переговаривались мужчины, ржали лошади, пламя костра освещало юрту.
        Накануне пастухи поднялись затемно и погнали табуны и стада в горы, разбудив громкими криками, воплями и ревом скота всех в округе, но Айдына не проснулась. Спала без задних ног. На то у нее была причина. Но что случилось нынешней ночью? Неужто мунгалы напали на табунщиков и угнали отцовских лошадей в горы?
        Айдына бросилась к выходу из юрты, выглянула наружу. Моросил мелкий дождь, низко нависли серые тучи. «Э-с-са-а-а! Й-а-а-а!» Дружинники с места направили коней в галоп, но она успела разглядеть притороченные по бокам лошадей большие тюки и успокоилась. Воины ее отца предпочитали воевать налегке. Отчего ж тогда они спешили? Почему сорвались ночью? И что было в тех тюках, которые они увезли с собой? Ясак? Но он выплачен по весне зимними соболями и лисицами. Или там доспехи и оружие, которые без устали ковали кузнецы-дарханы?
        Словом, сразу вопросов двадцать возникло в ее голове, но тут Ончас поймала Айдыну за подол рубахи и заставила вернуться в постель. Сжавшись комочком под верблюжьим одеялом, Айдына сквозь полуоткрытые веки наблюдала, как старуха раздула огонь в очаге, присела перед ним на корточки и вынула из кармана узенький, продолговатый кожаный кисет, в котором вместе с табаком хранилась медная трубка — ганза. Но в этот раз вместо табака Ончас извлекла из кисета темный комочек китайского «шара», смешанный с мелко измельченной чагой, чтобы не было дыма. Набив трубку, выудила из огня уголек, положила на устье ганзы, закурила, щелчком сбила уголь и, набрав в рот воды, пару раз сильно затянулась. И тут же упала чуть ли не головой в очаг. Видно, от дыма у нее перехватило дыхание, и Ончас потеряла сознание.
        Айдына, схватив ковш, бросилась к тетке и окатила ее водой. Та застонала, выгнулась несколько раз, а затем принялась колотить руками и ногами по кошме, закатывать глаза и сипеть, словно ей передавили горло: «Орыс-с-с! Орыс-с-с!»
        — Ончас! Ончас!  — Айдына присела рядом с ней на корточки. Тетка продолжала выгибаться, но Айдына знала — это не падучая. Все оттого, что старуха накурилась, не думая о последствиях. Платок сполз у нее с головы, три тонкие седые косички растрепалис [9 - Три косички носили старые девы.] Она уже не хрипела, а что-то быстро-быстро бормотала сквозь стиснутые зубы. В уголках рта показалась желтая пена, но девочка не посмела помочь Ончас. Видно, в нее вселился злой дух айна, и тетка сражалась с ним изо всех сил. А если Айдына вмешается в их потасовку, айна непременно привяжется к ней самой.
        Наконец Ончас перестала выгибаться и кричать. Исчезла жуткая гримаса на лице, и через некоторое время она открыла глаза и с недоумением уставилась на Айдыну:
        — Почему не спишь?
        Айдына вздохнула и протянула ей трубку:
        — Опять змеиный помет куришь? Хочешь, чтоб айна тебя в Нижний мир забрал?
        Старуха сердито хмыкнула, вырвала трубку и вставила медный мундштук в рот.
        — Учить меня вздумала, девчонка? Спать иди!
        Но Айдына знала, что сейчас Ончас слаба и ругается больше для порядка. Надо немного подождать, а лучше всего напоить тетку чаем. Тогда она успокоится и наверняка расскажет, куда ее душа-хут слетала, с кем встретилась, от кого отбилась. Кто этот загадочный Орыс, добрый или злой дух? И почему Ончас так настойчиво его призывала?
        Еще Айдына знала, что любопытство до добра не доводит, но Ончас и раньше курила табак, и «шар» потребляла часто. И не раз, резко затянувшись, теряла сознание, и судороги терзали ее намного сильнее, но никогда при этом тетка не вопила «Орыс-с-с!».
        Девочка подала Ончас пиалу с чаем, добавив в него густых сливок. Знала ведь, как угодить усталой тетке. Старуха, брызнув чаем в огонь, забормотала:
        — Матушка-Огонь, От Ине, тебя кормим! Удачи и счастья нам дай!
        Пламя весело взвилось и опало. Хозяйке огня понравилось угощение. Когда огонь свистит, От Ине голодна и сердита. Нужно немедленно ее накормить, иначе быть беде. Вспыхнет костром юрта, пойдет по лесу пал…
        Но сейчас огонь пару раз встрепенулся и спрятался под затянутые серым пеплом угли. От Ине уснула до утра. Ончас, сложив губы трубочкой, шумно втянула чай и блаженно зажмурилась.
        Айдына молча ждала. Наконец Ончас покончила с чаем, с довольным видом перевернула пиалу вверх дном и поставила ее на низкий столик. Айдына не проронила ни слова.
        — Спать иди!  — благодушно велела Ончас.  — Завтра рано вставать!
        — Скажи,  — Айдына придвинулась к тетке и прижалась к ней, совсем как в детстве, когда чувствовала себя маленькой и одинокой,  — твоя душа встретила Орыса? Кто это? Где живет?
        — Орыс?  — Тетка слегка отклонилась и посмотрела на племянницу.  — Я с ним разговаривала?
        — Нет, ты просто кричала «Орыс! Орыс!» и тяжело дышала: «Й-их, й-их!», словно кто-то гнался за тобой и хотел убить.
        Ончас погладила ее по голове, что в последнее время происходило крайне редко, и тихо сказала:
        — Ох, плохо я сделала. Не попросила у Хозяйки Огня уголек. Взяла без спросу. Раньше тоже ганзу курила, и черт хватал меня за подол, в тюндю [10 - Тюндюк — Нижний мир.] тянул, а От Ине вокруг пояса огненным кушаком обовьется и удержит, не позволит айна утащить и съесть меня. А тут, видно, прогневалась Хозяйка. Страшное видение наслала. Серебряным солнце было, затем огненно-желтым, как смола, потом и вовсе стало черным-черным. И облака… Семь облаков… Семь Белых Волков… Наш род от них пошел. От братьев Волков. Я их всегда вижу, когда беда близко…
        Ончас замолчала, прищурилась, взгляд ее стал отрешенным, словно она вернулась обратно в сон. И голос звучал глухо, без выражения:
        — Слушай и запоминай. Чужие люди придут в наши края. Орысы… У них розовые лица, глаза совы и острые, как птичий клюв, носы. На лице у них много волос, а рта совсем не видно…
        Тетка помолчала мгновение. Взгляд у нее потускнел вовсе, а язык заплетался, как у пьяной Порче из соседней юрты. И Айдына усомнилась, в здравом ли уме тетка. Вдруг продолжает витать в том мире, куда ей, Айдыне, пока путь заказан?
        Но Ончас вновь заговорила:
        — Одежда вся железная, копья длиной по локтю, и ведут себя драчливо — вызывают всех на бой. А в руках у них палки, что извергают гром и молнии… Молния эта не только куяк, большое дерево насквозь пробивает.
        — Ты все это видела?  — с недоверием посмотрела на нее Айдына.  — Орысы придут из Нижнего мира?
        — Они придут по воде,  — Ончас махнула рукой на восток, в сторону выхода из юрты.
        Айдыне показалось, что висевшие на войлочной стене лапы медведя и чучело филина шевельнулись. То были амулеты — защитники от злых айна. К ним стоило приглядеться, но тайком, чтобы духи не заметили ее любопытства. Глаза филина сверкнули красным, а крылья едва заметно поднялись и опали. Колыхнулась кошма на входе, взлетело и улеглось облачко пепла в очаге.
        Девочке стало не по себе. Она зябко поежилась и на всякий случай коснулась пальцами трех раковин каури, нашитых на рубаху возле сердца. Она хоть и не ребенок, но Ончас строго следила за тем, чтобы Айдына их не теряла: каури с детства хранили ее от порчи и сглаза.
        — По Великой Реке поднимутся,  — продолжала Ончас.  — Лодки у них огромные, больше, чем юрта. Непременно надо жертву Суг-ээзи принести, обряд провести, чтоб не пропустила Хозяйка Воды орысов в наш аймак. Пропустит — быть такой беде, что ковшиком Читеген не вычерпать!
        Айдына плохо слушала Ончас, вспомнив вдруг, что уже слышала слово «орыс». Но тогда не придала ему никакого значения, может, потому, что не испытывала тревоги, а просто радовалась долгожданному теплу, пению птиц, запахам оттаявшей земли и первоцветам, накрывшим бурую степь желто-голубым маревом…

* * *
        Шел Месяц Кукушк [11 - Апрель.] С каждым днем становилось теплее. Деревья покрылись зеленым пухом молодой листвы. По поверью в это время нельзя выходить из юрты голодным, иначе весь год будешь голодать.
        На родовой горе в канун новолуния вкопали священную березу, навесили на нее разноцветные ленты — челомы. В молении «Таг тайых» участвовали только мужчины улуса. Они просили у предков плодородия и принесли в жертву белого коня — ызыха и белого ягненка. Моления продолжались два дня и две ночи. Вечером, накануне праздника, шаман камлал в юрте Теркен-бега. На второй день Ирбек тоже камлал, но уже на месте жертвоприношения, и не с бубном в руках, а с березовой веткой — чельбегом.
        Первым делом он обошел вокруг священной березы и жертвенного костра. Помощник Бырген вел следом ягненка с красной ленточкой на правой ноге. Второй помощник, Кырзе-дурачок, разбрызгивал из жертвенной чашки айран по сторонам света, остатки вылил в костер. Туда же бросали кусочки мяса от жертвенных животных. Остальное мясо варили для пиршества на другом костре. После камлания Ирбек сказал, что духи горы пообещали ему обильные дожди и много травы. А это значило, что бескормица скоту не грозит.
        Женщинам запрещалось посещать моление, да и вообще приближаться во время него к родовой горе. Даже в разговоре они называли ее не иначе как «свекром». Но вечером, после первого камлания женщинам не возбранялось обслуживать гостей бега. Подносить им угощение, убирать грязную посуду, следить, чтобы не пустел бочонок с аракой. В юрте собрались чайзаны — самые богатые и уважаемые люди, и матыры — лучшие воины улуса. Они с уважением называли отца Айдыны «ажо», ели много мяса, пили араку, громко смеялись.
        Тогда отец не был таким угрюмым, и Айдына не боялась заходить к нему в юрту. Тем более Ончас отправила ее с большим деревянным блюдом, на котором лежал «урсун» — сочные и горячие куски вареного мяса. Прежде чем приступить к трапезе, Теркен-бег три раза поднял блюдо над очагом: духов накормили священным паром. Впрочем, аракой их тоже напоили, брызнув из чашки в очаг, а затем к дверям и дымоходу юрты.
        Прихватив пустое блюдо, Айдына направилась к выходу, невольно прислушиваясь, о чем же так возбужденно спорят ее родичи. В их речи, слегка бессвязной из-за обилия выпитой араки, сквозили непонятные слова: «хазах», «острох» и то самое, что выкрикивала тетка — «орыс». Девочка почти ничего не поняла из того, что кричали друг другу гости отца, но почувствовала, что эти слова дурные и не сулят ничего хорошего людям ее улуса.
        Почувствовала, но быстро об этом забыла, и лишь после рассказа тетки заволновалась по-настоящему. Возможно, сыграл свою роль стремительный и непонятный отъезд отца и его дружинников. Вернувшись в постель, Айдына долго не могла заснуть. Беспокойные мысли продолжали крутиться в голове. До сей поры она знала, что беда чаще всего приходила с запада. Там жили черные джунгары-калмаки, их еще называли ойротами, которым улус Теркен-бега платил ясак пушниной, железными изделиями и военными доспехами.
        С востока к границам родовых земель нередко подступали мунгалы Алтын-хана. В битвах с ойротами мунгалы растеряли свое величие, но отнюдь не желание поживиться за чужой счет. Еще дед Айдыны перестал платить им албан. Но Алтын-хан не успокоился. Мелкие отряды его нукеров проникали на земли аймака, и то табун угоняли, то отару. Жителей аалов они тоже не щадили. И если не уводили в рабство, то вместе со скотом забирали одежду, постель и даже деревянные лопатки для выкапывания кандыка и сараны, оставляя людей на голодную смерть. А в прошлом году убили есаула и четырех дружинников бега, которые возвращались из таежных кыштымских аалов с богатой данью. Напавших удалось отбить, но при этом Теркен-бег потерял двух матыров, а Чайсо был ранен в ногу и ходил теперь, сильно хромая.
        Айдына не заметила, как уснула, и во сне увидела огромных, ростом до неба людей с железными головами и круглыми совиными глазами…
        Утром солнце, поднявшись на высоту аркана, проникло в юрту. Солнечный луч подкрался к изголовью ее постели. Запах жареного зерна защекотал ноздри, и Айдына быстро открыла глаза. Тетка уже не спала, возилась возле очага, варила талкан — любимую кашу Айдыны из молотого ячменя. На низком столике стояла деревянная чашка со свежими сливками. В другое время Айдына первым делом принялась бы за завтрак, но сегодня вместо этого она снова подступила к тетке с расспросами. Ончас уже пришла в себя. В ответ на приставания племянницы старуха сердито ворчала или делала вид, что занята делами и не слышит того, что ей кричали в ухо.
        Айдына не отставала, и тогда Ончас так рассердилась, что попыталась огреть ее своей палкой. Девочка увернулась и, как кабарга, сиганула через невысокий плетень, окружавший загон с ягнятами.
        — Глупая сорока!  — кричала ей вслед Ончас.  — Зашей свой рот нитками, чтобы ни одно слово не вылетало из него! Накинь аркан на свой длинный язык!..
        Ончас так разгневалась, что не заметила под ногами кусок каменной соли, споткнулась и выронила трубку, которую носила за голенищем сапога. Тетка вмиг забыла о проклятиях и принялась шарить в траве, чтобы отыскать драгоценную ганзу. В это время Айдына в сопровождении верного Адая благополучно скрылась среди деревьев. В отсутствие Киркея пес становился ее единственным другом и защитником. Одно огорчало Айдыну — лохматый приятель хотя и понимал ее с полуслова, но совсем не умел разговаривать.
        Держась за мохнатый загривок, Айдына бегом миновала каменную россыпь и скрылась в кустах ольхи, которыми зарос глубокий и сырой овраг. Прошлепала босыми ногами по мокрым камням почти пересохшего ручья, схватившись за ветку, подтянулась и оказалась в гроте на склоне горы. Вход в него закрывали ветки той же ольхи, и Айдына не боялась, что Ончас обнаружит ее убежище. Впрочем, тетка даже в приступе гнева не рискнула бы спуститься в овраг. Она плохо видела, и Айдына частенько этим пользовалась, особенно когда Ончас была не в духе.
        Сверху, несмотря на густой заслон ветвей, противоположный край оврага хорошо просматривался, и Айдына притаилась, вся обратившись в слух.
        — Айдына, грязная девчонка!  — не унималась тетка.  — Пусть мой след зарастет травой, если я не скажу твоему отцу, что ты со мной вытворяешь!
        Она била палкой по кустам и бросала в них камни, хотя понимала: племянница вряд ли прячется под носом. Небось ускакала в самые заросли, где полно всякой нечисти, а змей и вовсе видимо-невидимо.
        Наконец Ончас надоело воевать с кустами. Она присела на камень, вытянув больную ногу. Айдына прыснула в кулак. Хитрая Ончас решила ее обмануть. Ишь затаилась! Только племянницу вокруг пальца не обведешь. Из ее убежища хорошо заметен кумачовый платок тетки. Так и полыхает сквозь зелень.
        Адай, как всегда, настороже лежал у входа и прислушивался к крикам тетки. Но стоило ей замолчать, пес мигом улегся возле ног хозяйки. И тут же принялся возиться и яростно выкусывать блох.
        Айдына толкнула его ногой и прошипела:
        — Тихо!
        Адай виновато глянул на девочку и положил большую голову на вытянутые лапы.
        Ончас с трудом поднялась на ноги, покряхтела, держась за спину, затем некоторое время крутилась на краю оврага, озиралась по сторонам, снова пыталась раздвинуть палкой кусты, но не уходила. Видно, сильно разозлилась на Айдыну и решила на этот раз не давать ей спуску.
        Девочка довольно ухмыльнулась. Попробуй, найди! И отодвинулась в глубь грота. Там лежала старая кошма и виднелись остатки костра. А у стенки сохранилась поленница березовых дров, которые принес Киркей. Грот частенько скрывал его от гнева старших братьев и воплей невесток. Родители мальчика замерзли в пургу, и теперь он попеременно жил в семье то одного, то второго, то третьего брата, что, несомненно, не нравилось их женам. Да и кому люб лишний рот, особенно в морозное время, когда все сидят впроголодь.
        Зимой грот был недоступен, но Киркей умудрялся перебраться через заметенный глубоким снегом овраг, вскарабкаться по обледеневшим камням и даже замаскировать вход в убежище вырезанными из снега кирпичами. Киркей строго-настрого приказал Айдыне не появляться вблизи оврага: вокруг рыскали голодные волчьи стаи. Но Айдына не оставляла его в беде. Это она утащила у Ончас кусок старой кошмы и частенько подкармливала приятеля, подчищая закрома тетки. Сочный ха [12 - Хан — кровяная колбаса.] сушеный сыр хурут, который Ончас хранила в кожаных мешках, или жирная колбаска харты — все, чем потчевали в юрте Теркен-бега, частично оказывалось в тайнике, где Айдына прятала припасы для Киркея.
        Ончас продолжала что-то кричать вдалеке, видно, призывала лесных и горных духов вразумить негодную племянницу, но Айдыну мало смущали вопли старой тетки. Ее беспокоило другое…
        Она приподняла край кошмы. Под ней в кожаном кисете хранился амулет, подаренный Киркеем: деревянные бусы «пос мончук», пропитанные струей кабарги,  — сильнейшим средством от порчи и сглаза, болезней и всякой нечисти, которая просто обожала овраги и пещеры. Надеть оберег девочка не посмела, потому что его носили только мужчины и воины. Айдына вздохнула, рассматривая амулет. Весь грот мгновенно наполнился вонью. Понятно, почему его не любят айна! Но ведь он может распугать и добрых духов? Правда, Киркей ничего не говорил об этом, но девочка на всякий случай вернула бусы в кисет. Ничего, скоро наступит день, когда она наденет этот амулет с чистой совестью. И никто не упрекнет ее, потому что она непременно станет воином! А против нечисти будет у нее волшебная стрела «хосто» — девятиглазая, девятихвостая, та, что понимает человеческий язык. Дальнобойная, огнедышащая «хосто» сама настигнет врага и вернется к хозяину. Все богатырши из сказаний Салагая владели «хосто», от наконечника которой в полете загоралось красное пламя, а от хвоста валил черный дым.
        Как все девочки ее возраста, Айдына любила мечтать, но сейчас ее мысли были заняты другим. Здесь, в тиши лесного урочища, вдали от сварливой тетки, она сможет, наконец, спокойно разобраться в том, что случилось позапрошлой ночью и растревожило ее даже больше, чем странный отъезд отца и видения Ончас…
        Глава 4
        Весна была на исходе. Ночи становились теплее, дни — жарче, а снег сохранился лишь на самых высоких тасхылах. Киркей вместе со старшими братьями дни напролет занимался подготовкой табуна к отгону на летние пастбища. Несколько раз Айдына видела его издалека, но подойти не решилась. Ее друг и два взрослых табунщика клеймили недавно родившихся жеребят. А по ночам Киркей дежурил возле готовившихся ожеребиться кобыл. Это были кирче — капризные длинноногие создания. В отличие от посхи рожали они тяжело, и жеребят от них приходилось подкармливать молоком других кобылиц, пока гнедые и чалые красавицы приходили в себя. И хотя Айдына очень скучала по Киркею, она не осмелилась отвлечь юного друга от его взрослых забот.
        Но вечером, накануне откочевки на пастбища, она услышала знакомый посвист. Старая Ончас уже спала, и даже рев десятка маралов не мог потревожить ее сон. Айдына осторожно приоткрыла дверь и выскользнула из юрты.
        Под копытами вставших на дыбы лиловых облачных коней мирно догорал закат, смывая с темных сопок вечерний загар. В мутной дымке терялись очертания юрт, тускнела трава, а деревья и кусты тонули в синеватом сумраке.
        — Киркей?  — прошептала она, вглядываясь в темноту кустарников, затянувших опушку леса.  — Ты где?
        Мелькнуло впереди неясное пятно. Киркей, пригнувшись, преодолел поляну, на краю которой стояла юрта Ончас и Айдыны, и взял девочку за руку. Тонкий месяц только-только взошел над лесом, но его света хватило, чтобы Айдына смогла рассмотреть, что Киркей в новой рубахе и штанах, а его косица на темени прикрыта кожаным колпачком. Так одевались мужчины их рода. Айдына вдруг подумала, что Киркей повзрослел и теперь у него другие увлечения и занятия, а детские забавы остались в прошлом. Но Киркей, видно, был другого мнения.
        — Пошли,  — сказал он быстро и потянул ее за руку в сторону леса.  — Утром мы уйдем с табуном на Айлу. Уйдем с рассветом, ты еще будешь спать. Мы очень долго не увидимся, потому что брат не позволит мне отлучаться из табуна.
        — Я провожу тебя,  — уперлась Айдына и попыталась освободить руку.  — Я рано встаю. С первыми лучами солнца.
        Киркей недовольно поморщился и только крепче сжал ее ладонь.
        — Ончас еще раньше просыпается. Она бродит босиком по росе и собирает паутину с деревьев. Она варит зелье и опрыскивает им тропинки, которые ведут в твою юрту.
        — Зачем?  — поразилась Айдына.  — Я никогда не видела, чтобы она собирала паутину.
        — Не видела, потому что спишь, как росомаха в жаркий день. Салагай говорит: паутина — хорошая защита от злых духов. Ончас боится, что Эрлик-хан уведет тебя в Нижний мир, как увел уже твою мать и брата.
        — Не болтай!  — рассердилась Айдына.  — Хочешь напугать меня? А я ничего не боюсь.
        — Не боишься?  — засмеялся Киркей.  — Почему тогда не хочешь идти со мной? Ты ведь каждый день бегаешь здесь по тропинкам. Помнишь, как ты маленькой заблудилась? Лесные духи поводили тебя вокруг опушки, а затем вывели на тропинку. Они тебя любят, поэтому не тронули, не забрали с собой.
        — Я не заблудилась,  — тихо сказала Айдына.  — Я была на озере. Там живет Хыс Хылы [13 - Хыс Хылых — фламинго.] Она подлетает к берегу и разговаривает со мной. На своем языке, но я его понимаю.
        — И что же она тебе говорит?  — смерил ее насмешливым взглядом Киркей.  — Только камы умеют разговаривать с птицами и зверями. Все ты выдумала! Сколько раз я был на том озере и никакой Хыс Хылых не видел. Никто ее не видел!
        Айдына сердито выдернула руку из его ладони.
        — Раньше ты верил мне. Уходи, я тебя видеть не хочу!
        — Айдына,  — укоризненно посмотрел на нее Киркей,  — не сердись! Я не против посмотреть на Хыс Хылых! Может, она и впрямь живет на озере?
        — А если она улетела? Вдруг кто-то спугнул ее? И ты снова станешь смеяться надо мной?
        Айдына перевела взгляд на темный лес. Там, за горным ущельем, среди деревьев скрывалось озеро, на котором она несколько раз видела Хыс Хылых. Но никто почему-то не верил ей. Все говорили, что розовые птицы давно перевелись в их краях. Видно, обиделись на людей и стали кочевать в других местах.
        Она ни разу не бывала на озере ночью, потому что с пеленок знала: это не лучшее время для прогулок. С наступлением темноты на охоту выходили не только звери, но и злые айна, а в новолуние горные и лесные люди искали себе невест, поэтому девушкам не стоило появляться в лесу и приближаться к большим камням. Горные люди любили прикидываться обломками скал, а лесные — пнями или крупными корягами.
        — Понятно, ты все-таки струхнула и не хочешь в этом признаться?  — плутовато усмехнулся Киркей.
        Он знал, хитрец, как заставить Айдыну сделать что-то даже против ее воли. Нужно было заподозрить ее в трусости. Подружка тогда расходилась не на шутку: щеки ее краснели, глаза превращались в щелки и метали искры в негодника, посмевшего оскорбить ее. В этом состоянии она совершала отчаянные поступки, узнай о которых Ончас непременно сошла бы с ума от ярости. Правда, Киркей редко решался на это. Айдына не прощала обид и могла крепко огреть камчой, которую, как Ончас трубку, всегда носила за голенищем сапога. Вот и сейчас она выхватила плетку и замахнулась на Киркея, но тот ловко увернулся и схватил ее за запястье.
        — Погоди,  — Киркей виновато улыбнулся.  — Мы поедем верхом! Так быстрее! И горные люди вряд ли нас догонят…
        Он продолжал удерживать ее за тонкие пальцы, и Айдына, негодующе фыркнув, выдернула руку, но камчу на место не вернула.
        — Ты тоже боишься айна,  — сказала она ворчливо.  — Но у тебя в голове дует ветер. Если айна проникнет в твое ухо, то свободно вылетит в другое. Тебе нечего бояться!
        — Тем лучше,  — Киркей лукаво прищурился.  — Я отвлеку айна на себя, и ты будешь в безопасности.
        Он сделал шаг в сторону и свистнул. Тут же из кустов, всхрапнув, выступил конь. Айдына с удивлением узнала в нем Чильдея — лучшего скакуна в отцовском табуне.
        — Киркей!  — испуганно вскрикнула она.  — Отец убьет тебя, если узнает, что ты взял Чильдея без спроса.
        Киркей подвел коня к Айдыне.
        — Дочери бега не положено ездить на посхи. Никто не узнает, что я взял Чильдея. Табунщики напились харачина и спят без задних ног. А собаки, что сторожат табун, разговаривать не умеют.
        Он взял Айдыну за плечо. Глаза его смотрели строго.
        — Если Ончас хватится тебя, она поднимет дикий крик, поэтому нужно спешить!
        — Спит Ончас,  — сухо заметила Айдына и птичкой взлетела в седло.  — И до утра не проснется!  — Затем сверху вниз посмотрела на Киркея.  — А ты побежишь рядом с Чильдеем?
        Она резко свистнула и дернула за поводья. Чильдей заржал и поднялся на дыбы. Айдына едва не вывалилась из седла. Киркей перехватил у нее поводья и похлопал жеребца по шее:
        — Спокойно, Чильдей! Спокойно!
        Жеребец снова заржал, но уже не так гневно, лишь недовольно скосил глаз и нервно переступил ногами.
        — Ему не нравится, что в его седле женщина. Он ведь не знает, что ты дочь его хозяина.
        Киркей схватился за луку седла и ловко вскочил на коня. Теперь он сидел за спиной Айдыны, обнимая одной рукой ее за талию, а другой — удерживая поводья.
        — А если я тебя украду?  — тихо сказал Киркей и теснее прижал Айдыну к себе.  — Увезу в горы, и там ты станешь моей женой.  — Его рука скользнула ей под рубаху и легла на грудь.
        Айдына замерла. Впервые рука мужчины касалась ее тела. Она была горячей и влажной от пота, эта рука. Но Айдыну пробрал озноб. Она сжалась в комок, не зная, как поступить. Чильдей недовольно фыркал и перебирал ногами. А прикосновения Киркея стали настойчивее и бесстыднее. Он сжимал и больно тискал ее грудь. Айдына ойкнула, прикусила губу, но почему-то не оттолкнула его, а, наоборот, прильнула к Киркею спиной и только тихо постанывала, когда его губы прижались к ее шее и юноша стал покусывать тонкую нежную кожу. У нее перехватило дыхание. И Айдына еще сильнее приникла к Киркею.
        В глубине леса резко прокричала ночная птица, а потом забубнила, заныла, словно оплакивала покойника. Эти звуки вмиг привели Айдыну в чувство.
        — Отпусти,  — тихо сказала она и отвела руки Киркея.  — Ты плохое задумал. Адай тебя загрызет, если снова приставать будешь.
        И тряхнула головой, отчего ее сорок косичек пришли в движение, а перламутровые пуговицы в накосниках процокали: чок-чок-чок!
        Легкий на помине пес выбежал из кустов и недовольно гавкнул.
        — Тише, Адай!  — Киркей спрыгнул с коня и потрепал пса за загривок.  — Никто твою хозяйку не обидит.
        Чильдей опять переступил ногами, фыркнул и потянулся губами к кусту. Киркей перехватил его за уздцы и тревожно посмотрел на Айдыну:
        — Ты мне не ответила. Что будет, если я тебя украду и увезу в горы?
        Айдына уже пришла в себя окончательно и, спрыгнув с коня, весело рассмеялась.
        — Ты совсем глупый, Киркей? Батыры отца догонят нас еще до того, как солнце поднимется на конский повод. Тебя зарежут, освежуют, как барана, а череп повесят на дерево, чтоб глаза выклевали птицы.
        — Я знаю,  — со вздохом произнес Киркей,  — но я все равно убью того, кто возьмет тебя в жены, а сам сбегу к мунгалам. Твой отец еще попомнит меня. Я его оставлю без скота и табунов.
        — Нет, ты вовсе дурак,  — рассердилась Айдына.  — Я разве сказала, что хочу замуж за тебя? Мне еще рано! Даже Ончас не заводит об этом разговор.
        — Заведет!  — с тоской сказал Киркей.  — Я вчера нечаянно услышал, как Ирбек разговаривал с Чайсо. Кам говорил, ойроты хотят, чтобы наш улус платил в два раза больше албан. А то пойдут войной…
        — Они каждый год воевать хотят,  — прервала его Айдына,  — но отец умеет договариваться. Отвезет подарки контайши. Как в прошлом году: халат с золотой вышивкой, соболью доху и пять лучших жеребцов. Ойроты ценят наших кирче.
        — Ты не дослушала,  — с упреком посмотрел на нее Киркей.  — Мунгалы тоже требуют албан. По пять соболей с каждого лука, то есть с каждого взрослого мужчины, охотника. А еще котлы, таганы, стремена, удила, наконечники для стрел, ножи, тавра… Очень много требуют. Говорят, давно не платили. Большой албан накопился.
        — Отец никогда не станет платить дань алтын-ханам,  — гордо вскинула голову Айдына. И усмехнулась: — Как много ты узнал! Неужто Чайсо не заметил тебя?
        — Ну-у,  — Киркей смущенно улыбнулся.  — Ирбек злых духов отгонял, жеребят арчином обкуривал… В жертву барана принесли, харачина напились…
        — Понятно,  — усмехнулась Айдына,  — от харачина в голове туман, а язык, как лента, на ветру развевается.
        — Ты долго будешь смеяться?  — обиделся Киркей.  — Я ведь главное не сказал.
        — Так говори,  — рассердилась Айдына,  — а то вдруг Ончас проснется. Хватится, что меня в юрте нет…
        — Чайсо сказал,  — Киркей отвел взгляд,  — что твой отец хочет породниться с ойротами. Он решил отдать тебя в жены Дангур-тайше.
        — Дангур-тайше? Он же старик!  — изумленно вскрикнула Айдына.  — У него пять жен.  — И с подозрением уставилась на Киркея.  — Зачем смеешься надо мной? Этого просто не может быть!
        — Я не смеюсь,  — с горечью произнес Киркей и посмотрел на Айдыну. В глазах его блестели слезы.  — Это сказал брат твоего отца. Другому я не поверил бы. И еще он сказал, что за тобой приедут, когда Ульгер поднимется на неб [14 - В сентябре.] и табуны вернутся с пастбищ. Сваты привезут много дорогих подарков, а у меня нет ничего, чтобы посвататься к тебе. Да и кто отдаст дочь бега за бедного кыштыма?
        — Я не верю тебе!  — Айдына гордо вздернула подбородок.  — Отец всегда говорил, что выдаст меня замуж в ближний улус.
        — Ну, когда это было! Наверно, передумал,  — скривился Киркей.  — Отдаст тебя шестой женой хромому старику, зато меньше албана платить станет. И мунгалы не посмеют нападать на родственника тайши.
        — Ты хочешь сказать, что отец променяет меня на вонючие шкуры?  — Айдына вся подобралась и сжала рукоятку камчи.  — Единственную дочь?
        — Не веришь? Спроси у отца,  — пожал плечами Киркей.
        — Я спрошу,  — Айдына задохнулась от злости и намотала камчу на кулак.  — Я у Чайсо спрошу. С чего вдруг он разговорился? И с кем? С Ирбеком, которого ненавидит…
        — Ирбека все боятся,  — тихо сказал Киркей и отвернулся.  — Салагай говорит, что он никогда не был белым шаманом. Белой шаманкой Арачин была твоя мать. Очень сильной шаманкой. Девять шаманских кос она имела и девять бубнов, а у Ирбека только одна косичка, и бубен тоже один. Ирбека она даже в помощники не брала. Но ее забрала Суг ээзи — Дух воды. И тогда Ирбек сказал, что тёси Арачин перешли к нему и велели шаманить. Но я ему не верю.
        — Я не боюсь Ирбека,  — фыркнула Айдына.  — И отец не боится!
        — Салагай говорит: Ирбек — чех-кам, плохой шаман, пожиратель душ, а еще он знается с албысами и шулбусами,  — насупившись, продолжал Киркей.  — Кто с ними встретится в тайге или в степи, в зверя превращается, в людоеда.
        — Не мог Салагай такое сказать! Его глаза только солнце видят,  — не сдавалась Айдына.  — Чудищ многие встречали, даже Ончас, но она ж не стала людоедкой? Ирбек — хитрый, и глаза у него злые. Но он ничего плохого не сделал. Людей и скот лечит. Салагай ошибся, наверно.
        — Может, и ошибся,  — пожал плечами Киркей.  — Старый совсем стал. Боюсь, до зимы не доживет.
        — Всему свое время, а упустишь время, пользы никакой! Всему своя мера, а не выдержишь меры, толку никакого!  — нараспев произнесла Айдына и, прищурившись, посмотрела на Киркея: — Так мы едем на озеро? Или ты передумал?
        Громко гавкнул Адай, напоминая о себе. Опять переступил ногами Чильдей и сердито фыркнул. И вновь закричала ночная птица. На этот раз тоже сердито. Айдына невольно вздрогнула и поежилась.
        Киркей обнял ее за плечи, привлек к себе.
        — Это филин,  — сказал он тихо.  — Предупреждает, что злые духи вышли на охоту.
        Айдына выскользнула из его объятий. Она и без Киркея знала, что не к добру кричит филин в новолуние. Быть беде! Но продолжала настаивать на своем:
        — Я хочу на озеро. Поехали, раз обещал.
        Киркей покачал головой и, вскочив на коня, подал ей руку. Мгновение — и Айдына вновь сидела в седле, только Киркей уже не обнимал ее за талию. И она тоже старалась не слишком прижиматься к нему. Чильдей шел ходко, словно и не нес на себе двух всадников. Адай рыскал в кустах, вспугивал мелкую лесную живность, иногда смачно чем-то хрустел, чавкал и довольно порыкивал.
        Низкий туман затянул еле заметную тропинку, которая вела сквозь неглубокое ущелье к озеру, что разлеглось у подножья горы Унастах — высокой сопки, поросшей корявым лесом. Киркей управлял конем осторожно, излишне поводья не натягивал. Он был сосредоточен и строг. Видно, боялся, что Чильдей переломает ноги на камнях, усеявших дно ущелья. Камни были мокрыми и скользкими, покрыты зеленым мхом и слизью. И чтобы жеребец не нервничал, Киркей повторял раз за разом:
        — Спокойно, Чильдей! Тихо!  — и похлопывал его по шее.
        Тропа то и дело пересекала ручей. Из-под копыт жеребца веером летели брызги, штаны и подол рубахи намокли, но Айдына держалась стойко. До озера совсем близко. Там хороший берег и много хвороста. Можно развести костер и согреться.
        В ущелье пахло сыростью и гнилым деревом. Дух ветра резвился в вершинах берез и лиственниц, трепал их лохматые кроны, ронял старые сучья на тропу. В небе одна за другой вспыхивали звезды и сразу начинали перемигиваться, точь-в-точь как старые сплетницы Чобых и Сасхан — подружки Ончас.
        Тонкий, не толще орлиного пера, месяц, словно легкий каяк, мчался по небу, то теряясь среди облачных бурунов, то появляясь, но не отставал от Чильдея ни на шаг. Каменистые склоны, кусты, валуны постепенно затягивал серый морок — зыбкий, мутный, как брага. В нем плавились, таяли тени, и все вокруг менялось: знакомые прежде коряги тянули из темноты когтистые лапы; нагромождения камней смахивали на готовых к прыжку уродливых чудовищ. И даже эхо не звенело, не дробилось в ответ на цокот копыт по камням, а глухо ухало, словно там, в темноте ночи, просыпался кто-то огромный и, зевая, кряхтел, разминая большое тело.
        Айдына бросала быстрые взгляды по сторонам, страшась увидеть то чудное, непонятное, что в детстве сверкало из мрака огненным глазом или молча разевало клыкастую пасть. Айдына тогда кричала не своим голосом и засыпала, только схватившись за руку Ончас. Она совсем не помнила мать. Арачин погибла вместе с пятилетним сыном Кочебаем одиннадцать лет назад по весне, переправляясь через бурный поток. Тогда все речки словно сошли с ума. Люди тонули, много людей… А Суг-ээзи, наверно, потирала руки, радуясь богатой добыче.
        С тех пор за Айдыной присматривала Ончас — старшая сестра Теркен-бега. И все же где-то в дальних уголках памяти девочки нет-нет да всплывал голос: тихий, печальный, и кто-то принимался нежно гладить ее по голове и что-то приговаривать. Айдына знала: это не Ончас. Старуха была скупа на ласку и скорее надрала бы ей уши, чтобы не гладить по голове. Поэтому и не рассказывала ей племянница о своих страхах, боясь получить трепку.
        Тетка не уставала твердить, что послушных детей злые духи обходят стороной, а вот проказливых сорванцов наказывают. Отчего те срываются с деревьев, падают в ямы, их жалит крапива и кусают осы, бьют рогами козы и лягают лошади. Синяки у Айдыны не сходили, тетка сердилась все сильнее. И все чаще, не надеясь на духов, таскала племянницу за отросшие косички.
        Айдына росла среди бескрайних ковыльных степей и каменистых сопок, затянутых лиственничными и березовыми лесами. Осенние схватки маралов, трубные крики сохатого, рев медведей и вой голодной волчьей стаи ее не пугали. От диких зверей можно отбиться, но яростные стихии: суховеи и ливни, гололеды и пурга, заносившая юрты до самого дымохода, голод и страшные болезни — против них человек бессилен, потому что их порождают духи — капризные и злопамятные.
        Даже обильные жертвоприношения порой не могли побороть их желания наказать людей за причиненные обиды. Духи всегда отличались коварством и очень быстро из друзей превращались в недругов. Поэтому их постоянно кормили, задабривали подарками, посвящали им животных — ызыхов, развешивали ленточки-челомы на священных березах…
        Впереди показался выход из ущелья. Огромная звездная отара растеклась по небу. Бесшумно скользили редкие облака. И молодой месяц, обогнав Чильдея, качался на них, как на волнах, словно набирался сил перед новым заплывом.
        А под ним лежала степь — ночная, сонная, напоенная дурманными запахами полыни и ирбена, отдающая дымком очагов и конским потом. Выйдешь из юрты поутру и — вот она, степь, как на ладони! Серая еще, синяя по окоему, в полудреме она потягивалась, как живая, тянула зеленые руки к теплу, к солнцу. Откликаясь на ее зов, лазоревым маком разгоралась на востоке заря, а на круглый войлочный намет юрты ложился первый солнечный отблеск, теплый, как ячменная лепешка, только что испеченная Ончас.
        Утром от степи веяло талканом и теплым молоком. Посвист ветра в дымоходе юрты, песня жаворонка в вышине, орлиный клекот над головой, тихое ржание табуна и вздохи проснувшихся в загоне овец — все это тоже было степью — дикой, свободной! Ее степью, Айдыны…
        Хорошо светлый бог Тигир землю устроил… Да, хорошо! Только вот с духами бы разобрался. Особенно с теми, что подчинялись лишь зловредному Эрлику — владыке Нижнего мира.
        Айдына вздохнула. Как ни старалась она отвлечься, страхи не отпускали. Она уже жалела, что настояла на своем. Но попросить Киркея, чтобы он повернул Чильдея обратно, не решалась. Боялась насмешек.
        — Я позавчера видел, как месяц родился,  — тихо сказал Киркей за ее спиной.  — Небо вспыхнуло, я сразу упал. Под плечо попался камень. Я его схватил и успел загадать желание.
        — Опять врешь, в первую ночь новолуния месяц только собаки видят,  — засмеялась Айдына. И страх тотчас улетучился.
        — Не веришь, не надо,  — обиделся Киркей.  — Но когда мое желание исполнится, ты очень сильно удивишься и, наверно, пожалеешь.
        — Как я узнаю, что твое желание исполнилось, если ты не говоришь, что загадал?  — Айдына пожала плечами.  — Или опять соврешь?
        Но Киркей не успел ответить. Яркая вспышка ударила по глазам. Айдына вскрикнула от неожиданности и чуть не вывалилась из седла. Из-под копыт Чильдея взметнулся столб света и ушел прямиком в небо — дрожащий и серебристый. Жеребец дико заржал, вскинулся на дыбы.
        — Тихо!  — заорал Киркей и натянул повод.
        Айдына схватилась за луку седла. Но Чильдей так поддал крупом, что оба всадником кубарем покатились по траве. А жеребец победно заржал и, взбрыкивая, понесся в обратную сторону…
        Айдына сильно ушибла руку и, не поднимаясь с земли, принялась ее растирать, морщась от боли.
        — Чильдей!  — несколько раз позвал коня Киркей, но жеребца и след простыл, видно, махнул в родной табун.
        Киркей подошел и присел на корточки рядом с Айдыной.
        — Что это было?  — спросила она.
        — Не знаю.  — Киркей нахмурился.  — Может, чья-то душа бродит, или шаман пролетел. Они ведь по ночам летают.
        Из камышей выбежал Адай, набросился на хозяйку, норовя лизнуть в лицо. Айдына ругалась, отталкивала пса, от которого несло псиной и сыростью, а лапы были мокрыми и грязными.
        — Вон озеро,  — сказал Киркей,  — недалеко! Пойдем, что ли, на Хыс Хылых смотреть?
        Впереди тускло отсвечивало водное зеркало. Тихо шуршали камыши, шумели прибрежные ивы. Честно сказать, Айдыне расхотелось идти на озеро. Нужно было как-то возвращаться назад. Обычно этот путь занимал у нее много времени даже днем, а по темноте дорога была во сто крат труднее, скользкие камни опаснее, заросли непроходимее, а комары злее. В лучшем случае они вернутся в аал к рассвету. О худшем Айдына предпочитала не думать и ничего не сказала Киркею о своих тревогах.
        — Пошли,  — просто сказала она и, не выпуская камчу, первой направилась по тропинке, что вела к озеру.
        Ей очень хотелось взять Киркея за руку, но она не позволила себе даже малую слабость. И хотя душа уходила в пятки, по тропе она шла первой, а Киркей покорно следовал за ней.
        Волны лениво плескались о берег. Воды озера отливали серебром, и все же было очень темно. Множество звезд на небе едва пробивали черноту ночи.
        — Нет тут никакой Хыс Хылых,  — проворчал за ее спиной Киркей.  — Надо костер развести…
        — Тсс!  — дернула его за руку Айдына.  — Смотри, лебеди хуу!
        — Лебеди?  — поразился Киркей.  — Откуда!
        Айдына больно ткнула его рукояткой камчи в бок. И он замер как вкопанный.
        Два крупных лебедя плавно скользили по воде в их сторону. Их белое оперенье не потускнело в сумраке ночи, а казалось еще ярче на фоне темных камышей. Айдына оцепенела в странном предчувствии. Никогда она не видела, чтобы лебеди плавали ночью.
        А птицы, не доплыв до берега на длину камчи, принялись вдруг описывать круги по воде, пронзительно крича и взмахивая крыльями.
        — Они прогоняют нас,  — выдохнул Киркей, сам еле живой от страха.  — Смотри, они сердятся. Пошли, как бы чего не вышло…
        Он оглянулся, услышав странный звук: то ли рык, то ли хрип. Адай припал на передние лапы. Шерсть на холке стала дыбом. Оскалившись, пес рычал и крутил головой. Изо рта у него текла слюна.
        — Адай!  — крикнул Киркей и хлопнул себя по бедру.  — Сюда иди!
        Но пес завизжал и пополз в камыши.
        — Надо же!  — рассердился Киркей.  — Собака и та испугалась.
        Но Айдына продолжала завороженно смотреть на неистово бивших крыльями лебедей. Брызги веером разлетались в разные стороны. Ее рубаха промокла насквозь. Но она протянула руки к возбужденно клекочущим птицам и что-то шептала. Киркей увидел, что глаза у нее закрыты.
        — Айдына,  — Киркей схватил ее за руку, холодную, как лед.  — Айдына,  — произнес он тише,  — пошли отсюда! Лебеди ночью спят…
        И тут снова прямо из воды взметнулся вверх столб света. Он мерцал и переливался. Стало светло, как днем, только свет этот был странным: лицо Айдыны в нем отсвечивало голубым, и все стало голубым: и лебеди, и вода, и камыши, и песок, и даже руки Киркея.
        Свет струился, дрожал, будто рябь на воде. И все вокруг тоже дрожало, двоилось, сверкало, растекалось, как круги по озеру от брошенного в воду камня.
        Киркей почувствовал, что его покачивает, точно на волнах. Очень хотелось закрыть глаза. Но Айдына… Что с ней? С усилием он приподнял тяжелые, как камень, веки и увидел, что Айдына бредет по берегу навстречу женщине в серебристом струящемся платье, с желтыми, будто песок, косами и удивительными глазами: большими-большими, как чайная пиала. В них словно плескалась вода, так быстро они меняли свой цвет: только что были голубыми, а следом уже серыми, или темными, как омут…
        — Вот мои косы, длинные косы, тысячи змей…  — бормотала женщина,  — вот мои руки, тысячи рук, они мела белей…  — и протягивала руки навстречу девочке.
        — Айдына, стой! Это Суг-ээзи!  — закричал Киркей.  — Дух Воды!
        Он схватил девочку за рукав. Но она неожиданно резко и сильно толкнула его в грудь. Киркей едва устоял на ногах. И быстро огляделся по сторонам. Огонь! Надо разжечь костер. Духи Воды и Огня не любят друг друга. Они будут ссориться, шипеть друг на друга, и тогда он и Айдына смогут убежать, спрятаться, спастись…
        Но, как назло, ничего, кроме мокрого камыша, на глаза не попадалось. Ни тебе хвороста, ни сухого плавника на берегу. А Дух Огня без хорошего корма вряд ли одолеет Суг-ээзи.
        Киркей с отчаяньем посмотрел на Айдыну. Ей оставалось шагов пять до воды. Он снова бросился к подружке, в грудь ударила волна, сбила с ног, и Киркей, скуля от боли, покатился по песку. Но вскочил опять и устремился к берегу, лихорадочно шепча:
        — Над верхом скал поднимитесь. Духи ночи, смотрите. Духи дня, смотрите на свое Небо, на свое Солнце, на своего Отца. Смотрите на холмы. Hа степь смотрите. Хорошо смотрите за мной, на все смотрите и вы, мои кони. Мои лучшие табуны. Идите сюда, топчите воду, мутите воду, мои кони…
        Откуда пришли эти слова, он не знал. Может, из тех былин, что пел ночами Салагай? Об этом Киркей не задумывался. Они возникли в его голове, и он повторял их раз за разом. И, почти падая, брел по берегу вслед за Айдыной, бормоча это странное заклинание.
        Громкий крик пронесся над озером. Умноженный эхом, он долго еще бился о скальные стены ущелья, и ныл, и стонал, словно натянули струну гигантского хомыса и отпустили:
        — Айды-н-н-н…
        Киркей вздрогнул. Пелена упала с глаз. И он увидел, как оба лебедя набросились на Суг-ээзи. Описывая вокруг нее круги, они яростно шипели, били крыльями, гортанно кричали. И вновь Киркею послышалось:
        — Айды-н-н-н…
        Суг-ээзи отбивалась не менее яростно. Косы ее растрепались и метались во все стороны. Она грозно ворчала, голубые глаза вспыхивали, как зарницы — предвестницы грозы.
        Из камышей выскочил мокрый Адай и принялся яростно лаять и отбрасывать задними лапами песок, но к воде близко не подходил. И лаял он странно, с подвывом, как никогда не лаял ни на животных, ни на людей.
        Только Айдына будто не слышала ни этого гневного лая, ни диких криков лебедей, ни сердитого бормотания Суг-ээзи.
        Впрочем, Киркей тоже ничего не слышал. В голове бились, стучали слова.
        — Кони мои, кони…  — шептал Киркей.  — Топчите воду, мутите воду…
        За спиной раздалось ржание. Киркей едва успел отскочить в сторону. Чильдей на всем скаку влетел в озеро, разбрызгивая воду, смешанную с песком. Вмиг исчезли и сияние, и женщина с желтыми косами, и лебеди. Чильдей, поводя боками, жадно пил воду и, отфыркиваясь, косил на Киркея глазом. Но тому как раз было не до лошади и не до пса, который, радостно визжа, принялся скачками носиться туда-сюда по берегу.
        — Айдына,  — Киркей бросился к подружке.  — Ты видела?
        — Что?  — Она с недоумением уставилась на приятеля.
        — Лебеди… Ты видела, как они кричали и дрались с Суг-ээзи?
        — Дрались? Суг-ээзи?  — нахмурилась Айдына.  — Ты хочешь снова напугать меня?
        — Ты смеешься?  — Киркей с обидой посмотрел на нее.  — Ты все время надо мной смеешься…
        Айдына хотела сказать, что совсем не смеется. Она и вправду ничего не видела и не помнила. Вернее, видела, но совсем не то, что почудилось Киркею. Впервые за много лет ее навестили мама и брат. Они подплыли к берегу на лодке. Мама не сказала ни слова, только молча глядела на дочь и улыбалась. А брат был таким маленьким и забавным…
        Айдына сглотнула застрявший в горле комок. Не хватало еще заплакать. Киркей тем временем взлетел в седло, подал руку Айдыне:
        — Давай, живее!
        И она, ничуть не удивившись чудесному возвращению Чильдея, подала Киркею руку и тоже оказалась в седле. Девочка молчала всю дорогу, как зачарованная, вспоминая удивительную встречу, которую подарила ей ночь. Киркей же за ее спиной размышлял о том, что не зря показались им лебеди. Он не сомневался: священных птиц послал сам Хан-Тигир, чтобы спасти Айдыну от гибели. И Чильдей тоже вовремя появился на озере.
        «Надо непременно рассказать об этом Салагаю»,  — подумал Киркей.
        Ведь старому хайджи наверняка известно, с чего вдруг боги вступились за подружку его правнука…
        Глава 5
        — Как проходит, братцы, лето теплое,
        Настает, братцы, зима холодная,
        И где-то мы, братцы, зимовать будем?
        На Яик нам пойтить —
        переход велик… —
        гаркнула, словно по-над ухом, добрая сотня луженых глоток.
        Мирон поднял тяжелую голову с подушки, огляделся.
        — А за Волгу пойтить — нам ворами слыть,
        Нам ворами слыть, быть половленным,
        А мне, Ермаку, быть повешену…
        — не унимались певцы-молодцы, но уже в удалении от избы, в которой князь Мирон Бекешев с трудом продрал глаза после тяжелого сна.
        Он абсолютно не помнил, как оказался на широкой лежанке возле облицованной изразцами печки, на роскошной перине под пуховым одеялом. Но не печь и не перина были причиной того жара, что заставил его сбросить одеяло. Рядом храпела дородная девка с тугим белым телом и разметавшейся по подушке черной косой. Она лежала на спине, непотребно раздвинув ноги. Полная грудь поднималась и опускалась в такт дыханию, тяжелому, как у мужика, весь день гнувшего спину на пашне. Пылала она, как самовар, но и потом от нее разило, будто от того же мужика, весь день не снимавшего онучи!
        Мирон окинул ее брезгливым взглядом. Мерзкая баба! Откуда она взялась? Ведь он хорошо помнил, как письменный голова подсаживал его на коня возле съезжей избы, а затем Захарка помогал сойти у высокого крыльца. Впрочем, последнее, что отчетливо отпечаталось в памяти, было даже не само крыльцо, а широкая ступенька, которая стремительно неслась навстречу…
        Он осторожно ощупал нос, щеки. На лбу — свежая ссадина, да и нос распух. С чего вдруг? Неужто и впрямь приложился к ступеням? Но подобное с Мироном случалось редко. Даже напившись до положения риз, голову он не терял. Здесь, видно, сказалась усталость. От Томска скакали с короткими передышками неделю, чтобы успеть до того, как вскроется река, преодолеть ее по льду.
        Девка с трудом повернулась, обхватила Мирона рукой и, тесно прижавшись, принялась елозить рядом, не открывая глаз. Толстые губы шевелились, пальцы скользнули по его животу вниз. Мирон вовремя схватил ее за запястье, отшвырнул руку, а затем турнул девку с кровати.
        Она тяжело плюхнулась на пол. Открыла глаза — темные, запухшие, то ли от сна, то ли от щедрых возлияний.
        — Чёй-то?  — просипела она.  — Чё дерешься, сокол? Ночью ласкал, заездил совсем, а счас гонишь… Али не мила стала?
        — Пошла вон!  — Мирон натянул одеяло и повернулся лицом к стене, бросив через плечо: — Чтоб духу твоего не было!
        Девка что-то ворчала, роняла, затем снова подошла, постояла мгновение. Мирон не повернулся, сделал вид, что задремал. И вдруг одеяло рванулось с него, а наглая тварь с хохотом ущипнула его за ягодицу. Крепко ущипнула, с вывертом. Мирон взвился от боли, схватился за сапог. Негодная баба успела метнуться в дверь, и сапог, отлетев рикошетом от косяка, свалился в ушат под рукомойником.
        Мирон ухмыльнулся и с довольным видом огляделся. Впрочем, его лицо тут же приняло кислое выражение. Да и что хорошего было в том, что он увидел? Шляпа, кафтан и епанча валялись неряшливой грудой на лавке, а камзол и исподнее — на ковре. Один сапог красовался на столе, накрытом изорванной в клочья скатертью. Второй торчал из ушата. Шпагу кто-то воткнул в цветочный горшок, скосив под корень пышную герань.
        Свет с трудом проникал в горницу сквозь слюдяные оконницы, обитые белым железом. И все же Мирон рассмотрел, что устилавшие пол китайские ковры с драконами изрядно затоптаны. А валявшиеся подле лежанки сапоги лакея покрыты толстым слоем красноватой, успевшей засохнуть глины. Лакей же Захарка странным образом куда-то испарился, оставив барина в одиночку воевать с крючками и пуговицами камзола. Мирон, верно, и грязные сапоги стаскивал сам? А лакею даже в голову не пришло их почистить, что случалось крайне редко даже во время их долгого и опасного пути из Москвы в Краснокаменск.
        Как же такое случилось? Мирон нахмурился. Почему он ничего не помнит из вчерашних событий? Откуда провалы в памяти, черные, как угольные ямы? Даже собственное прибытие вспоминалось смутно, словно затянутое мороком. Что ж никто не привел его в чувство? А ведь состояние, в котором он пребывал, грозило хозяевам дома большими потерями. К счастью, только слегка погрозило. Кроме скатерти заметно пострадала медвежья шкура, которую содрали со стены вместе с деревянными клиньями, крепившими ее к бревнам избы, и тоже бросили на пол… Промелькнули в голове неясные видения: разъяренная медвежья морда, смрадный запах из клыкастой пасти и нож, который вошел в грудь зверя на все лезвие.
        Ага, вот и нож рядом валяется! Мирон вздохнул. Надо же! Личный посланник царя Петра Алексеевича, ревизор его величества, и так опростоволоситься в первый же день пребывания в Краснокаменске. С чего вдруг кинулся сражаться с медвежьей шкурой, похоже, охотничьим трофеем хозяина? А тот, несомненно, человеком был состоятельным и чистоплотным. У порога — дубовые сундуки с добром, резные, желто-красные, с окованными железом углами и огромными замками. Напротив входа — поставец с фаянсовой и фарфоровой посудой. В красном углу — икона святого Николы Чудотворца; от горевшей лампады живые отблески падают на серебряный оклад. На стене — огневая пищаль с пороховым прикладом, над изголовьем — мушкет с серебряными насечками.
        Мирон сел, потянулся, отчего одеяло снова сползло и упало на пол. Пить хотелось неимоверно. Просто адски! Голова трещала. Эх, сейчас бы водицы холодной с брусникой испить или кваса ледяного!
        Как был, голышом, он доковылял до стола и, наступив на скатерть, чуть не упал. Из-под ног выкатилась пустая баклага. Мирон поднял ее, понюхал и сморщился. Хлебное вино! Дешевое пойло! Возле стены на лавке стоял жбан для кваса, тоже пустой. По нему ползали мухи. Одна, зловредная, с лету ударила Мирона в лоб. Он отмахнулся и, борясь с головокружением, цепляясь за стенку, двинулся к выходу.
        — Захарка!  — гаркнул на всякий случай.
        В ответ ни звука.
        — Ах ты, собачий сын!
        Ноги подкашивались, тянуло на свежий воздух, к колодцу, к проточной чистой воде. Но страсть как не хотелось натягивать вчерашнее исподнее. У лакея в сундуке должна сохраниться последняя чистая пара. Но куда его черти занесли, покуда хозяин спал?
        Держась за косяк, Мирон выглянул в сени. Ну вот, ясень-пень! Лакей дрыхнул на скамье, подложив кулак под щеку. В кудрях и бороде запуталась солома, на лбу набухла приличная гуля, но он так безмятежно и счастливо улыбался во сне, что Мирон только покачал головой. Парню тоже изрядно досталось! Но кто ж их так отходил, не страшась последствий?
        Он толкнул Захарку в плечо. Тот что-то промычал и перевернулся на другой бок. Рубаха на спине была порвана. Сквозь прорехи виднелась крепкая мускулистая спина и могучие плечи.
        — А, чтоб тебя!  — выругался Мирон и, схватив Захарку за шиворот, стащил его на пол.
        Лакей согнул ноги калачиком. Из портов торчали босые ступни, все в грязи и прилипшей к ним соломе.
        Недолго думая, Мирон схватил деревянный ковш, зачерпнул из стоявшей рядом бочки и обрушил водопад холодной водицы на буйную голову лакея. Тот даже не шелохнулся. Мирон пнул его в бок, пожалев, что нет на нем тупоносых башмаков с серебряными бляхами. В походе хороши лейб-гвардейские сапоги. Но от сапога удар по ребрам слабее. А босой ногой вроде и не ударил вовсе, только слегка пощекотал.
        Захар всхрапнул в луже воды и почмокал губами, ну чисто младенец, потерявший мамкину титьку. И Мирон вмиг вспомнил, чего искал в сенях. Заглянул в бочку. По поверхности воды плавали какие-то жучки или мошки. Мирон разогнал их ковшиком. Вода отдавала деревом, имела странный привкус. Но он наконец утолил жажду, залив в ссохшееся горло два ковша воды. А уж изгнать ее насовсем попробует возле колодца. Ведро ледяной воды на голову — и сразу жизнь засияет яркими красками.
        Мысленно поклявшись отправить Захарку на дыбу, Мирон вернулся в горницу и тут же увидел свой сундук, стоявший за дверью. Надо же! Он почесал в затылке, отметив, что длинные, до плеч, волосы уже не слипались в космы. И хоть с трудом, но вспомнил, как парился в бане, как лупцевал его веником дюжий казак, как окатывал из ушата чистой водицей… Да, очень кстати он заметил сундук! Есть во что переодеться!
        Минут через двадцать Мирон стоял на высоком крыльце-рундуке и жадно тянул носом воздух, настоянный на сосновой хвое и березовых почках — чистый, прозрачный после пропитанной пьяным духом горницы. Над крыльцом раскинула ветви огромная береза, которую, видно, посадили при закладке крепости, а может, и сама она выросла задолго до строительства, потому что вымахала выше башенного шатра. Сережки на ней трепетали от слабого ветерка. Сквозь сетку ветвей виднелись клочки неба такой безупречной синевы, что казалось, там, в вышине, опрокинули бочку с лазурью.
        И ни облачка, ни малейшего белого перышка в таинственной глубине, подсвеченной мягким апрельским солнцем. Только черные после ночного дождя шатры крепостных башен выделялись на его фоне. От них веяло страхом. Вроде ничто не предвещало опасности, но огромные, высотой до пяти саженей сооружения были возведены, чтобы уберечь людей от тревоги за жизнь, уверить их, что они надежно защищены.
        Невольно Мирон остановил взгляд на хоромах, в которых провел ночь. Знатный домина! Похоже, воеводский! Но тогда он совершил очень большую ошибку, оставшись на ночлег у того, кого Петр Алексеевич давно подозревает в корысти и мздоимстве, иначе не отрядил бы в Краснокаменск ревизора! Но, видно, подсыпали в еду или питье дурное зелье, отчего потерял Мирон голову, да еще девку непотребную подсунули… Только не привыкать Мирону Бекешеву из переделок выходить победителем. Не зря отец называл его выкормышем Петровым. Доверял ему государь безоговорочно, хотя задание для двадцатитрехлетнего князя на первый взгляд казалось невыполнимым. Но Мирон не слишком об этом задумывался. Несмотря на молодость, он слыл человеком осмотрительным. К каждому поручению государя относился с тщанием бывалого служаки и с огоньком, что присущ юнцам, с равным старанием совавшим свою голову и в огонь, и в полымя.
        С крыльца виднелись пять башен крепости, шестая находилась за спиной Мирона. Именно к ней прилегали хоромы, в которых он ночевал.
        Мирон сбежал вниз и направился к пятиугольной, самой высокой башне, смутно припоминая, что накануне проезжал через ее ворота. Над воротами с наружной стороны виднелась навесная часовня с маковкой, вершенной крестом. Обитая белым железом, часовня сверкала в лучах солнца до боли в глазах. Проезжая башня — самое слабое место в крепости, поэтому ей и нужно покровительство святого.
        Перекрестившись на Спасов образ — Божие Милосердие под крышей часовни, Мирон перевел взгляд на другие башни. По верху каждой была устроена крытая шатром сторожевая вышка — караульня с галереей, огражденной перилами. В одной из них, угловой, он разглядел колокольню с большим набатным колоколом. На каждой вышке виднелось по часовому, вооруженному пищалью. Не стояли на месте сторожа, обходили караульню по галерее. И лишь иногда останавливались, осматривали из-под руки горизонт — не видна ли вражеская конница? Все ли спокойно на реке? При хорошей погоде в степи можно разглядеть врага верст этак за тридцать. Близкие скалистые сопки тоже как на ладони: знай смотри, не зевай! На маковке каждой караульни или жестяный флюгер, или двуглавый царский орел. Сразу видно, откуда ветер дует!
        С четырех сторон окаймляла крепость, соединяя башни, двухрядная срубная городня, сажени в три высотой. Над стеной возвышалась двускатная крыша. Под ней — галерея для защитников острога и бойницы для затинных пищале [15 - Затынное, крепостное ружье, установленное на сошке.] и легких медных пушек.
        В стене Мирон разглядел свежие бревна, а на крышах, крытых гонтом — деревянной черепицей,  — светлые заплаты. Это значило, что молва о приезде государева ревизора намного быстрее его обоза достигла Краснокаменска. Конечно, сие могло быть совпадением, и воевода на самом деле рачительный хозяин, исправный служака, город и уезд содержит в порядке. Правда, слухи, что достигли Москвы, сообщали обратное. И даже невероятное: мол, воевода краснокаменский, дворянин московский Иван Костомаров, надумал вести переговоры с богдыханом, чтобы уйти под его защиту и покровительство…
        Мирон беспрепятственно миновал воротную башню. За стенами крепости кипел жизнью посад. Его узкие улочки и переулки, застроенные крепкими, на подклетях избами, мангазейными амбарами, казенными складами и лабазами, вели к Соборной площади. Где-то там находилась съезжая изба — канцелярия воеводы.
        Знакомясь с городом, Мирон попутно приводил в порядок мысли и сопоставлял увиденное с тем, что ему поведали «сказки», выданные в Сибирском и Посольском приказах в Москве, а позже, уже в Томске, разъяснил разрядный воевода Илья Фадеев.
        По дозору письменного головы Краснокаменска, присланного в Сибирский приказ в прошлом 1701 году, выходило, что город состоит из трех частей — крепости, острога с посадом и слободами, окруженными двойным частоколом, усиленным земляными валами и рвами, и заострожного поселения, где ютились в жалких хибарах пришлые бугровщик [16 - Бугровщики — копатели курганов.] лесомыки да прочие гулящие люди.
        Весь дозор Мирон Бекешев знал назубок. Бумага бумагой, в дальней дороге что только не произойдет, а память надежнее, тем более молодой князь на нее не обижался.
        Но то были строки казенной грамоты, а город, что лежал перед ним, давно проснулся и жил привычной жизнью, как жил вчера и позавчера, как десять лет назад, когда на высоком утесе была заложена и построена на сибирской земле новая русская крепость Красный Камень.
        Весенняя распутица, лужи… Острог тонул в грязи. Сновавший кругом городской люд: стрельцы и казаки в кафтанах, монахи в стеганых рясах, торговцы в зипунах, армяках и азяма [17 - Азям — сермяга, кафтан.] бабы в душегреях и шабура [18 - Шабур — балахон из сермяжной ткани.] длинных сарафанах и юбках, подолы которых они задирали выше колен, сверкая белыми гладкими ляжками,  — все ловко перепрыгивали с пенька на пенек, с камня на камень, с кочки на кочку. На Мирона в его непривычном для местной публики зеленом кафтане, красной епанче и щегольских сапогах с раструбами косились, но не задирали. Он и сам чувствовал себя неловко среди этих людей, одетых по-простому, но тепло и удобно. На дворе — апрель, но ледяные ветры с севера могли еще принести метель и снег вполовину с дождем. По этой причине многие горожане расхаживали в меховых шапках, похожих на татарские малахаи.
        Грязь заливала телеги поверх ступиц. Орали возчики, хлопали бичи, дико ржали лошади. Громко смеялись девки возле казенной лавки — над ним, наверно: в ту секунду Мирона угораздило провалиться в лужу, чуть ли не по колено. Вдобавок проезжавший мимо ямщик лихо свистнул, лошадь рванулась вперед. Из-под копыт вылетел фонтан грязи, и все — на щегольский кафтан.
        Мирон раздраженно стряхнул перчаткой грязные капли, вытер лицо батистовым платочком в кружевах и с монограммой «Э.Р.» в уголке. На девок Мирон не взглянул, лишь чертыхнулся про себя, представив, как будет выглядеть, когда появится в съезжей избе.
        Какая-то баба, покосившись на него, сплюнула в лужу:
        — У-у-у, анчихрист, гола рожа, чтоб тебе повылазило!
        — Чё к младеню лезешь?  — заступилась другая, помоложе, с широким лукавым лицом.  — Чисто азанка кидашься! Чё злисся-то?
        — Сама азанка! Понесла без весла!  — откликнулась та, что старше.  — Смотри, чтоб глазыньки не вылезли, на чужой уд глядючи!
        Молодая что-то крикнула в ответ и захохотала, но уже за спиной Мирона. Он предпочел ее слова не расслышать.
        Где-то звонко стучал молот по наковальне; девичий голос нежно звал ягненка: «Бася, бася…»; перекликались часовые на вышках; лаяли собаки; громко квохтали куры и голосил петух, обнаружив, что круживший в небе коршун плавно пошел вниз. На высоком заплоте сварливо орали сороки, а из скворечников неслись звонкие песни пернатых новоселов. Скворцы прилетели, значит, тепло не за горами!
        Впереди Мирона по кривому закоулку брели два инородца — скуластые, с бронзовыми от степного загара лицами, в лисьих шапках с хвостами и в бараньих, крытых сукном шубах. Их узкие, по-рысьи быстрые глаза ни на чем не останавливались и в то же время все замечали. Мирона тоже заметили. И тут же приняли по-детски наивное выражение. В ухе одного из них, возрастом постарше, Мирон заметил серебряную серьгу — барс свернулся кольцом. Большим искусником был мастер: барс, казалось, свился в пружину, чтобы — хоп!  — мгновенно распрямиться в броске.
        Рядом с инородцами крутился дюжий кривой мужик с плечами молотобойца.
        «Кузнец,  — определил Мирон по кожаному фартуку, прожженному во многих местах.  — Да и глаз, наверно, искрой выжгло».
        Инородцы несли медный котел. Остановились посреди закоулка, выбрали место посуше возле плетня, на котором висели глиняные горшки да корчаги, присели на землю, неторопливо закурили трубки. Потом склонились над котлом, долго его осматривали и ощупывали, а кузнец размахивал руками, бил рукояткой ножа по котлу, чтобы звенело. Инородцы смеялись.
        «Ишь, как дети малые!  — подумал Мирон.  — Радуются этакой безделице».
        Он медленно миновал живописную троицу. Кузнец покосился на него, но ноги подтянул, освобождая проход. Инородцы вынимали из мешка соболиные шкурки, ловко их встряхивали, чтоб мех играл на солнце, и бросали в котел. Кузнец провожал каждую шкурку жадным взглядом. Когда котел наполнился, провел закопченной рукой по его кромке: вровень идет — значит, договорились.
        Ударили по рукам, и инородцы, что-то весело балабоня на своем языке, поволокли котел за дужку к проезжей башне острога. А кузнец, быстро затолкав шкурки в мешок, ринулся через улицу к покосившейся избенке — «ивану елкину». Мирон опознал кабак по еловой ветке, болтавшейся на дверном косяке вместо вывески.
        Возле шинка возился в грязи человек в рясе — то ли поп, то ли монах. Он порывался встать, но раз за разом валился в мерзкую лужу. Фыркал, творил крестное знамение и снова падал. Опять творил крестное знамение и опять падал. Наконец подполз на четвереньках к гнилому крылечку, опустил голову на ступеньку и запричитал дребезжащим голосом:
        — Господи, прости мя, Господи! Во грехе помру, сложу голову окаянную! Что тебе, Всевышний, стоило подбросить Фролке деньгу на опохмелку? Нет, не пожалел алтын. И надрался Фролка, как хряк-кладенец, как…  — и захрапел на полуслове, стоя на коленях в грязи.
        Кузнец тем временем скрылся за дверью кабака. Мирон направился дальше. «Пропьет ведь рухлядь,  — размышлял он, сетуя на бестолковость и разгильдяйство кузнеца.  — Вот ведь низкие людишки, живут одним днем. Нет чтобы продать шкурки, а на вырученные деньги закупить меди да слудить еще несколько котлов. Так, глядишь, и потекли бы денежки в карман».
        По узкой дорожке навстречу ему шагал работный человек, рослый, широкоплечий, в домотканой рубахе, в портах из ровдуги, затертых до дыр, на ногах — разбитые опорки, за спиной вязанка дров — огромная, в три-четыре обхвата. Мирон невольно замедлил шаг: «Какова силища, а!»
        Парень покосился на него, но уступил дорогу. Правда, долго смотрел вслед, открыв рот. Как говорится, и дух перевел, и любопытство потешил.
        — Где съезжая изба?  — спросил Мирон у паренька в рваной кацавейке, надетой на голое тело. Тот перестал подбрасывать ногой зоску — свинчатку, обшитую заячьей шкуркой, глянул исподлобья, махнул рукой вперед, а вслед злорадно прокричал:
        — Зеленая лягуха, дурак — три уха!
        Поверх тына сидела ворона и жадно клевала обглоданную кость.
        «Дурная примета»,  — подумал Мирон и огляделся по сторонам, подыскивая, чем бы запустить в нахальную птицу. Бредущая впереди старуха захлопала в ладоши, но ворона даже не повернула головы в ее сторону. Стрелец, справлявший малую нужду возле частокола, подтянул штаны. Ворона подняла голову, скосила на него глаз и вновь принялась долбить кость, лязгая по ней крепким клювом. Стрелец быстро стянул с плеча самопал. Долго целился. Наконец вспыхнул выстрел. Эхо прокатилось глухо, отрывисто. Ворона, распластав крылья, кувыркнулась вниз и, цепляясь за выступы бревен, шлепнулась на землю.
        Над башнями и стенами острога поднялись тучи ворон. С громкими криками они стали носиться над погибшей товаркой. Несколько птиц налетели на стрельца, обильно поливая его пометом. Сконфуженный служивый, закрывая голову руками, бросился в открытые ворота казенного амбара. Возле него два хмурых мужика сгружали с телеги мешки с зерном.
        Мирон быстрым шагом миновал опасное место. Но возбужденные птицы долго еще носились в небе и гомонили на всю округу.
        Глава 6
        В съезжей избе с раннего утра и до заката солнца рьяно скрипели гусиные перья писцов. Готовые грамоты переходили в руки подьячих, которые, не разгибая спин, трудились за ясачным, хлебным, денежным, торговым столами. Подьячие скрепляли бумаги и отдавали на подпись дьяку. А тот уже решал, куда их направить дальше: письменному голове или самому воеводе Ивану Даниловичу Костомарову, правившему в Краснокаменске третий срок подряд, что для Сибири было более чем удивительно.
        На воеводство дворяне соглашались охотно — и честь большая, и корм сытный да обильный. Мало того, обивали пороги Сибирского приказа, подносили щедрые почести, лишь бы достучаться до сердца приказного дьяка.
        А как последует царский указ, то уж радости не передать. И сам дворянин на седьмом небе от счастья; и жена в полном восторге: ей тоже будут приносы; радуются дети: после батюшки и матушки всякий желающий подсластить воеводе зайдет на праздниках и к ним с поклоном; ликует вся дворня — ключники, подклетные: будут сыты; прыгают малые ребята: и их не забудут; пуще прежнего несет вздорные речи юродивый, живущий во дворе: ему точно что-нибудь да подадут. Все родственники и свойственники, вся челядь — поднимаются и, торжествуя, едут в огромном воеводском обозе на верную добычу…
        Обычно хватало трех-четырех лет, чтобы выдворить воеводу обратно в Россию, чаще с позором, намного реже — со славою. А тех, кто задерживался дольше, чтили не один десяток лет, хоть и поминали частенько недобрым словом.
        В избе было людно, тесно, душно и сумрачно. От воскового чада и книжной пыли слезились глаза. Степенно переговаривались ражие русские купцы в поддевках и толстые бухарские торговцы в халатах и тюрбанах на бритых головах; с шумом толпились пашенные крестьяне, мелкий ремесленный и служивый люд. В разномастных кафтанах, армяках, шубейках, фуфаях шлепали они побитыми сапогами, ичигами, торбазами по каменным плитам, оставляя за собой комья грязи. У каждого за пазухой или в холщовой суме либо петух, либо курица, либо поросенок; у иных кусок отбельной холстины, узорчатое полотенце или другие «поминки».
        Вершил этим «вертепом» дьяк Никита Егунов — старец строгий, узколицый, морщинистый, с маленьким рыбьим ртом и скудной бородкой. Он озабоченно смотрел в подслеповатое оконце, зевал, широко раскрывая рот, не забывая всякий раз его перекрестить.
        К нему и направился Мирон, вспомнив, что уже виделся с дьяком накануне. Вручал ему царскую грамоту по прибытии в Краснокаменск.
        — Воеводу надобно видеть,  — сказал Мирон, перекрестившись на образа, висевшие над головой дьяка.
        — Здравия тебе, князь,  — степенно отозвался Никита.  — Иван Данилыч на берегу. Смотрит, как дощаники ладят, а затем Эпчея, кыргызского князца, принимать будет в приказной избе. Неделю тот в своих шатрах пробавляется. Воевода его томит помаленьку. Говорит, пусть дозреет, а то совсем разбаловался. Месяц назад батюшку Кодимского, что ихнее племя в веру православную пытался обратить, вельми батогами отхлестали и часовню порушили. Будешь воеводу в избе дожидаться? Ясыр [19 - Ясырь — пленный невольник, раб.] велю за ним послать. Парень резвый, быстро обернется.
        — Не буду ждать,  — Мирон направился к двери,  — сам найду воеводу.
        — А то гляди,  — усмехнулся дьяк синими губами,  — в избе-то сподручнее. Хиу [20 - Хиус(з)  — гнилая погода, дождь и снег.] вон, до костей ноне пробирает. А в грязи и вовсе потонуть можно!
        — Ничего!  — насупился Мирон.  — У нас в Воронеже тоже грязи хватает.
        — Эка тебя занесло,  — покачал головой дьяк,  — а говорили, от самого государя доверенный человек?
        — Правильно говорили,  — прищурился Мирон.  — Петр Алексеевич меня еще в Воронеже приметил.
        Распахнулась дверь, и на пороге возник уже знакомый Мирону письменный голова — Козьма Сытов.
        — О, батюшка Мирон Федорович, дорогой вы наш! Уже проснулись? А я-то думал, до вечера почивать будете! На всякий случай послал к вам Степаниду, женку мою. Она шибко хорошо кулебяки стряпает, а уж щерба из тайменя да под славную наливочку…  — Он сладко зажмурился и, подхватив Мирона под руку, потащил его наружу из духоты и шума съезжей избы.
        — Как ночевали? Мухи не одолевали-с? А блохи? Я распорядился кругом сухой полыни натрусить, но жрут проклятые, жрут-с!
        Они сошли с высокого крыльца, и Мирон схватил письменного голову за грудки:
        — Что так сладко поешь? С чего в глаза не смотришь, Козьма Демьяныч? В чьи хоромы меня поместил? Что за девку мне подложил? Решил упоить да секреты выпытать?
        — Господь с вами, Мирон Федорович!  — замахал руками письменный голова и отшатнулся на всякий случай на длину вытянутой руки.  — Поместили вас в лучшие покои. Там у нас важные люди по приезде живут. Соседние воеводы, прикащики, государевы люди. Давеча немец один жил. Тоже от государя с поручением: карту Сибирских земель составить. А девка та,  — он исподлобья покосился на Мирона хитрым глазом,  — женка гуляшшая Олена. Я ее послал бельишко вам постирать. А вы в постелю ее затащили. Видно, шибко вырывалась девка, коли в лоб засветила?
        Мирон хмыкнул. Завирал Козьма и не морщился. Девка совсем не смахивала на ту, что взяли силой. Похоже, и утром не прочь была продлить ночные забавы, если б не столкнул ее с лежанки. Но дальнейшие подробности выяснять не хотелось. Наверняка чести они ему не прибавят.
        — Давай-ка, проведи меня по острогу,  — приказал Мирон,  — хочу все своими глазами посмотреть, прежде чем доклад государю составлять.
        — А кулебяку отведать?  — льстиво улыбнулся голова.  — Степанида у меня шустрая. Уже небось пирогов напекла! Столовать она горазда! А наливочки испить? У меня оне отменные. Сладкие и горькие. Анисовая, полынная, померанцевая, зверобойная, перцовая, пихтовая, бадановая… А на ягодах! Черемуховая, малиновая, брусничная, клюквенная,  — он принялся на ходу загибать пальцы.  — На меду, на диких яблоках. На кедровых орешках и на ревене. За ревень, милостивый государь, китайцы золотом платят. А еще хороша наливочка на мараловом корне. Она мужицкую силу дает и крепость духа.
        — С обедом погоди,  — буркнул Мирон, хотя страсть как захотелось наливки, а еще больше квасу или рассолу капустного, чтобы перестали крутиться в голове мельничные жернова.  — Сначала дело!
        Сытов развел руками, а Мирон натянул плотнее на лоб шляпу, которую снял при входе в съезжую избу. И ссадину закрывает, и ветром не снесет. Ледяной хиус проникал под тонкую епанчу, не спасали даже суконный кафтан и камзол под ним. Мирон с завистью покосился на лисью шубу головы. Надо будет присмотреть себе более подходящую для здешних краев одежду.
        — Подберем вам верхницу,  — голова будто прочитал его мысли.  — Эдаким чабером по посаду пройдетесь, у девок глаза лопнут! А то ваша одежа, ясно дело, больше для столичных променадов. У нас по тайге да грязи быстро поистреплется. И обутку стачаем. Есть у меня пара юфтевой кожи. Для себя берег, но уступлю, не в пример Москве, дешево.
        Похоже, Сытов мог долго говорить о чем угодно, но только не о том, что интересовало Мирона, поэтому он спросил строго, давая понять голове, что государственные дела занимают его больше, чем новые сапоги:
        — Сколько инородцев в уезде платят ясак?
        — Весенний ясак со всего уезда заплатили полторы тыщи и двадцать два лука,  — с готовностью ответил письменный голова.  — У нас в ясачных книгах все чин чинарем записано. Можно еще около тыщи набрать, только увиливают, сукины дети. Алтын-ханам алба [21 - Албан — подать (калмыцк.).] платят, ойратам, а от наших ясатчиков бегают. Хуже бывает, бьют их почем зря, или стараются вместо знатного соболя албаного всучить, а то белку подложить или росомаху. И берем, что поделаешь! Казна рухляд [22 - Рухлядь — пушнина.] требует, попробуй не выполни наказ!
        — Выходит, ясак не только соболем берете?
        Голова вздохнул и перекрестился.
        — Ставка ясачная одна — три соболя али три шкуры сохатого с лука. То бишь со взрослого мужика. Но принимаем и лисицами, и бобрами, и другой рухлядью ценою в три соболя. А его промыслить не каждому по силам. Порой случается, в роду всего-то с десяток настоящих добытчиков. Вот и отдуваются за всех. Соболь — зверь зело хитрый, чуткий. Только зимой по тропу его и возьмешь. По мягкому снегу, пока тот не огрубеет.
        — А что ж русские добытчики? Сдают в казну пушнину?
        — Сдают,  — горестно вздохнул голова,  — только вечная с ними морока. На чужие «заводы» зверовать лезут. Со своими товарищами сговориться не могут, так еще в угодья кыргызов и тунгусов заходят. Князьцы жалуются, де из-под носа добычу уводят. Наши не стрелами бьют, муторное это дело. Они ж черкан [23 - Черкан — самострел на каюнка, ставится над норой.] да кулем [24 - Кулема — ловушка на мелких зверьков.] ставят. А ловушка да петля всех без разбору давит: и куницу, и белку, и соболя. Если вовремя тушку не взять из той же кулемы, мыши потратят или лисы. Так что урон большой угодьям. Вокруг города верст на десять уже зверя нет. Все истребили. Раньше до ста сороков соболя-аскера в казну отправляли, самого лучшего, значица. И прочего зверя видимо-невидимо, а счас и двадцати сороков не наберется. И черной лисы меньше стало, и куницы, и бобров. А казна каждый год все больше и больше ясака требует.
        — За меха в Европе золотом платят. А Петру Алексеевичу золото нужно,  — вздохнул Мирон.  — Новую Россию намерился строить государь, чтоб перед всем миром зазорно не было. И флот, и армию вооружает. Видел я новые корабли. Сила! С ними нам ни турок, ни швед не страшны!
        — Государь правое дело вершит. Хватит уже России-матушке немцам да литве кланяться, абы каверзу какую не учинили,  — глубокомысленно заметил голова.
        Но величие России, видно, занимало его не слишком, больше волновали местные дела.
        — Более пяти-шести соболей даже опытному добытчику не по силам взять. И дают за него три рубля, редко бывает пять. Раньше, случалось, к нам баргузинский соболек заходил. Так тож удача великая. Один на полсотни рублев тянул.
        Мирон озадаченно хмыкнул, вспомнив, что в Европе шкурки соболя влет уходят за двести-триста рублей. Имей он сотню соболей, то и к Эмме мог бы посвататься. А уж если тысячу…
        Тут ему пришлось одернуть себя. Мздоимцев Петр не любил, а если учесть, по каким обстоятельствам Мирон попал в Сибирь, то о соболях даже мечтать не следовало.
        — Сегодня видел, как местный кузнец взял за медный котел пять соболей. Почему у вас мягкой рухлядью торгуют все кому не лень?  — строго спросил Мирон.
        — Ясак в Москву мы сполна отправили после масленичной недели,  — ответил голова,  — теперь пущай торгуют. Десятная подать с торговли тоже в казну течет.
        — В кабак она течет,  — скривился Мирон.  — Видел, как кузнец туда поспешил.
        — Течет! Течет! Иногда речкой льется,  — закивал Кузьма.  — Но не в этом случае. Вы небось Степку-кривого приметили? Дак он в кабаке с купцами торгуется. Те ему медь везут, а он за то соболишком расплачивается. Ну не в кузне ж ему мену вести?
        Мирон пожал плечами. Хорошо, если так. Но и кабатчики вряд ли бывают внакладе.
        — Весна у нас замечательная,  — отвлек его от мыслей голос головы.  — Зима — злая, долгая. Выше избы поленницы городим, иначе не выжить. Морозы такие, сморкнешь, и возгря на лету в сосульку превращается. А счас лед по реке пройдет, рыбу ловить зачнем. По зиме на налима проруби рубили, а с мая, как вода ото льда совсем очистится, и стерлядь пойдет, и осетр, и хайрюзов добудем, и тайменя… Заживем! А там и пашню засеем…
        Мирон рассеянно слушал Сытова, отмечая тем временем, что острог, как и крепость внутри него, срублен добротно и на первый взгляд поддерживается в хорошем состоянии. Все его шесть башен из толстого бруса с бойницами разного размера: большие — для стрельбы из медных пушек, малые — из мушкетов и пищалей.
        Они миновали, по словам Сытова, воеводские хоромы. В этой части острога луж не было вовсе, видно, потому, что хоромы воеводы стояли на возвышении. Недалеко от них располагались избы: приказная, где заседали воевода и письменный голова, караульная — воеводских служек и казаков, четыре амбара, поварня и две мыльни. В одну из них выстроилась очередь человек двадцать казаков с березовыми вениками и деревянными шайками. Видно, их разудалое пение разбудило недавно Мирона.
        Между избами были проложены деревянные мостки. Даже к аманатско [25 - Аманат — заложник, человек, взятый под залог обеспечения, например, верности племени.] избе, встроенной в стену острога, вел хлипкий, в две горбылины, мостик. Изба была закрыта на огромный амбарный замок и засов, а возле нее прохаживался навстречу друг другу караул из двух стрельцов, которые заметно взбодрились при появлении письменного головы. А один из караульщиков, видно, старшой, выпятил грудь колесом и рявкнул: «Все спокойно! Аманат в железах, изба запечатана!»
        Мирон посмотрел на Сытова:
        — Почему в цепях? Важный заложник?
        — Так тож Тайнашка, сын езсерского князца Искера,  — охотно пояснял Сытов.  — Воевода велел отдать его на караул и держать в железах. Искер, вишь, ограбил матурского шамана Ниргишку и убил его брата. Ниргишка воеводе жаловался, просил наказать супостата. Только Искер сразу перекочевал на другой берег, попробуй достань его быстро. Тогда казаки изловили сына князца и в острог привезли. Ниргишка тот скоро с Искером помирился, получил от него двух женок да три коня за обиду.
        — Вот же мерзавец!  — скривился Мирон.  — Поймать надо бы Ниргишку да батогов всыпать как следует.
        — Какое там!  — с досадой произнес Сытов.  — Того Ниргишку днем с огнем по тайгам искать! А Тайнашка и сам не лыком шит. В прошлом месяце, в канун Масленицы ушел из караульной избы. Сторожили его два казака. Один вывел до ветру во двор, а второй остался в избе. Долго ждал, когда Офонька, первый, значитца, сторож, вернется с аманатом, не дождался. Вышел. Глянь, валяется Офонька подле крыльца, а в горле у него отказ торчит — нож такой, без рукоятки. Ну, мы всех служилых подняли и — в тайгу. Через два дня есаул Андрюшка Овражный отыскал огонь, где Тайнашка ночевал. Вскоре схватили Тайнашку. Из сугроба выволокли.
        — Выяснили, кто помог Тайнаху бежать?
        — Провели сыск. В тот же день,  — кивнул голова.  — Оказалось, шубу ему передал новокрещен Спирька с согласия караульных. Только не проверили они шубу, а в ней как раз все для побега было припрятано. А Офонька в ту ночь не замкнул оковы за пять соболей, что ему Спирька пообещал, если Тайнашка сбежит. Но не соболей получил, а нож в горло.
        — Служилых, надеюсь, отметили за поимку беглеца?  — поинтересовался Мирон.  — Сдержал воевода слово?
        — А как же!  — с гордостью посмотрел на него Сытов.  — Овражный получил четыре рубля, а остальным выдали по два рубля в награду из неокладных дене [26 - То есть сверх полагавшегося годового денежного жалования.]
        — Хочу посмотреть на этого бегуна,  — сказал Мирон и поднялся на крыльцо, оттеснив караульного, когда тот заступил ему дорогу.
        — Не положено,  — сказал глухо, но твердо служивый.
        И снова преградил ему путь уже снятой с плеча пищалью.
        — Пропусти, Якушка, то царев посланник,  — подал голос Сытов.
        И шагнул вслед за Мироном на крыльцо.
        Караульный долго возился с замком и все косился на Мирона, дескать, ходят тут всякие. Не дают достойно справлять государеву службу.
        Наконец дверь открылась. Мирон, а за ним Козьма Демьяныч, пригнувшись, шагнули через порог, ступив вниз по скользким ступеням, как в яму. Какая там изба! Жалкая, смердящая гнилью и мочой клеть, в которой едва ли три человека поместятся. Сквозь единственное оконце — через него родственники, как пояснил голова, кормили аманатов — с трудом пробивался зыбкий свет. Поначалу Мирон даже не понял, что оказался чуть ли не нос к носу с обитателем этого жуткого помещения. На земляном полу сидел человек в вонючих лохмотьях, прикованный ржавой цепью за ногу к железной скобе на стене. Вторая цепь тянулась от металлического ошейника к той же скобе. Глаза пленника поблескивали в сумраке, как у зверя. Да и заворчал он при их появлении низко, с угрозой, подобно медведю.
        — Посвети!  — приказал за спиной Сытов.
        Тут же в руку Мирону ткнули толстую чадящую свечу. При слабом свете разглядел он крепкого инородца, с широкими скулами и узкими щелочками глаз, с редкой черной бородой и косичкой на затылке. Рубаха на нем была изодрана в клочья. Босые ноги в коростах, как после ожогов. Об их происхождении Мирон предпочел не спрашивать. В последнее время всякое упоминание о пытках приводило его в угнетенное состояние.
        Тайнах сидел, прислонившись к стене, и не сводил с них настороженного взгляда.
        — Изен,  — поздоровался Сытов.  — Горе мыкаешь, шелопутко?
        — Изеннер,  — ответил Тайнах.
        Его глаза, казалось, совсем исчезли под веками. Он что-то пробурчал невнятно, судя по ухмылке, не слишком приятное. Голова сердито засопел за спиной, и Мирон быстро спросил:
        — Он без толмача понимает?
        — Говори,  — усмехнулся аманат.  — Тайнах все понимает. Однако Тайнах не понимает, почему Великий Тигир крыльев ему не дал?
        — Чем выше летаешь, тем больнее падаешь,  — подал голос Сытов.  — Чего тебе не хватало, собачий сын? Тебя воевода кормил, вино давал, а ты побежал.
        — Тебе не скажу,  — расплылся в улыбке аманат.  — Ему скажу,  — кивнул он на Мирона.  — Иди ближе!
        Князь с готовностью присел на корточки. Аманат вздернул руку, повел плечом, и тяжелая цепь мигом захлестнула горло царева посланника. Мирон захрипел, его руки беспорядочно лупили по воздуху, пока пальцы не вцепились в холодные звенья, пытаясь ослабить захват.
        Дико закричал Сытов. Караульщик, непотребно ругаясь, силился оттеснить письменного голову. А тот лез на Тайнаха, норовил ухватить за косицу. Аманат ловко уворачивался. И хохотал, хохотал…
        Мирон уже безвольно обвис на цепи, но сознание не потерял. Черные раскосые глаза приблизились к его лицу, сверкнули, опалили огнем, который, казалось, выжег все изнутри. Мирон засипел, дернулся. И тогда Тайнах прошипел что-то и сбросил с него железную удавку. Мирон упал лицом в пол. Все еще пытаясь содрать цепь, хватался за горло, судорожно глотал воздух и никак не мог наглотаться.
        Кто-то подхватил его под руки, помог подняться. То был белый, как снег, голова. Губы его тряслись.
        — Прибей его, Якушка! Крепко прибей!  — выкрикнул он по-бабьи визгливо.
        Стрелец протиснулся между ними, занес нагайку над головой Тайнаха, а тот не пригнулся, не вжался в стену, не отгородился от удара руками. Инородец снова захохотал, а затем, издевательски ухмыляясь, бросил в лицо караульному:
        — Чахсы железо, харахыс?
        — Ах ты погань татарская!  — рявкнул казак.
        И нагайка рванула плечо Тайнаха. Мигом набухший рубец лопнул. Темные струйки крови побежали по груди, по ребрам, скатываясь во впадину живота. Глаза аманата блеснули бешенством. Он ринулся на стрельца. Загремели цепи. И Тайнах повис на них: скоба не пустила.
        — Йя-я-я!  — яростно выкрикнул он и ощерил мелкие кривые зубы.
        А затем прокричал что-то, видно, угрожал крепко. Стрелец вновь поднял нагайку и гаркнул так, что Мирон мигом пришел в себя:
        — Мать твою растак и этак! Вышибу мозги, курва косоглазая!
        Сытов за спиной Мирона озадаченно крякнул. А князь, все еще держась одной рукой за горло, свободной вырвал у стрельца нагайку и с трудом просипел:
        — Оставь его! Сам разберусь!
        Тайнах что-то пробурчал злобно, подтянул колени и, глядя на Мирона, с надменной усмешкой произнес:
        — Ты, сын росомахи! Придет время, я от твоего острога одну золу оставлю.
        И захохотал так, что за стенами избы подняли лай собаки.
        Этот смех бился в ушах Мирона до тех пор, пока они с Сытовым выбирались из аманатской избы на белый свет. Оказывается, второй караульный на всякий случай запер их на засов и долго не мог вытолкнуть его из ржавых пазов.
        Шея болела немилосердно, кожу саднило, и Мирон обмотал горло трехцветным офицерским шарфом. И теплее, и рана, полученная по глупости, скрыта от любопытных глаз.
        Сытов пытался оправдываться, жалобно кряхтел и разводил руками, пока Мирон не приказал ему замолчать и забыть об инциденте.
        Они оставили строптивого степняка маяться в кандалах на ледяном полу и двинулись дальше. В центре острога возвышался деревянный Троицкий храм, больше похожий на огромную избу с тремя шатрами, которые венчали небольшие луковичные главки с крестами.
        — Вишь, храм-то у нас шатровый,  — виновато глянул в глаза Мирону Сытов,  — противо указа патриарха. Повелел он не строить шатровые храмы, часто, мол, горят от молнии. Но не рушить же церковь Божию? Ежели сама сгорит, тогда другое дело. А пока стоит себе и стоит.
        За пороховым складом, в темном глухом углу, утопая в прошлогоднем бурьяне, скрывался высокий палисад с черной от дождей крышей. Из-за него доносились глухие, словно из-под земли, вопли. Письменный голова с тревогой покосился на палисад и прошептал:
        — Застенок воеводский! Чтоб в приказной избе излишне места не занимать, поместили пытошную отдельно. Спекулатором в остроге Тишка Бородач. Но, сдается мне, у него кликух, как у моей Степаниды веснушек. Всяких озорных людишек, гулящих да ярыжек безродных здесь пытают за татьбу и речи лихие.
        Козьма Демьяныч мимо застенка прошел поспешно и Мирона за рукав потянул, чтоб поторопился. Князь и сам прибавил шаг, помня, что палачи Преображенского приказа сотворили с его отцом и старшим братом. Но тут в пыточной скрипнула дверь. И Мирон невольно оглянулся.
        На крыльцо из-под низкой притолоки шагнул на свет божий детина — косая сажень в плечах, косматая борода — по самые глаза. Волосы, стриженные под горшок, перетянуты кожаным ремешком, рукава засучены по локоть. Рубаха на нем кумачовая и фартук до пола, совсем как у молотобойца, но в темных пятнах.
        Мирон представил, что это за пятна, и вчерашняя еда подступила к горлу. Следом за детиной выскочил тщедушный мужичонка. Подал ковш то ли с водой, то ли с квасом. Видно, с водой, потому что, с жадностью опустошив ковш, детина вылил остатки на голову и снова нырнул за частокол палисада, выпустив на улицу короткий вопль, от которого даже у человека бывалого волосы становились дыбом.
        Мирон с трудом сглотнул застрявший в горле тошнотный комок. «К такому попадись, живым не уйдешь!» Отец его и брат тоже прошли сквозь лютую пытку. Говорят, страшнее не бывает. На темя, с которого им выстригли волосы, стали лить с высоты по каплям студеную воду. Пытку прекратили, когда брат закричал истошным голосом и глаза у него вылезли из орбит. Отец же сошел с ума. Об этом Мирону с любезным видом сообщил Федор Ромодановский — глава Преображенского приказа. Улыбался с показным сочувствием, дескать, эх, дела наши скорбные. За Россию болеем, за нее, милаю! А в желтых волчьих глазах угроза. Мол, и за тебя взялся бы, сопляк, с превеликим удовольствием. Известно: яблоко от яблони недалеко падает. Только запретил тебя трогать Петр Алексеевич. Но будь моя воля…
        Глава 7
        Мирон снова судорожно перевел дыхание и поспешил за Сытовым, который в отличие от него по сторонам не глазел. Под стенами крепости разлеглась шумная, бранчливая, с криками торговцев, ржанием лошадей, гомоном кормившихся здесь птичьих стай и брехом бездомных псов торговая площадь, прозванная в народе купищем. Зловонная, застроенная вкривь и вкось рогожными палатками, ларьками и разномастными лавками — мясными, хлебными, квасными, товара красного и скобяного.
        За кафтан из английского сукна с отделкой золотой нитью просили пять рублей, зато фунт коровьего масла стоил четыре копейки, аршин тонкого ярославского полотна — шесть копеек, а семь мужских исподних рубах, как уверял купец, «ни разу не надеванных», обошлись бы и вовсе в десять копеек…
        А шум вокруг стоял, хоть святых выноси! Котельники оглушительно били в котлы и сковородки; сыромятники размахивали дубленными в еловых настоях полушубками; пьяные орали срамные песни; нищие тоскливо ныли, выпрашивая подаяние; ребятишки свистели и дудели на разные лады в глиняные свистульки и погудки. Бабка, ворожея на бараньих косточках, пытаясь перекричать базарный гвалт, гадала двум девкам-подружкам, а те пялились в ее беззубый рот и млели от страха и любопытства. Рядом старая колдовка продавала наговорную траву.
        Писарь в рваном кафтане и в войлочном колпаке, перемазанный до ушей купоросными чернилами, хватал прохожих за подолы, за рукава — набивался за медную копеечку хоть на кого настрочить ябеду или навет.
        Под крепостной стеной валялись на рваных рогожах, а где прямо в грязи седые от пыли бездомки, отметники — голь перекатная, у которой добра — сума да рваные порты.
        Как пояснил Козьма Демьяныч, это был обычный, ничем не примечательный для торговли день. А вот в базарные дни, когда вся округа съезжалась на купище, мест не хватало. Тогда возы ставили в переулках, и в каждом из них — свои товары.
        За купищем полукругом выстроились купеческие дома — добротные, не на скорую руку рубленные избы, с подклетями, крытыми дворами, с маленькими оконцами, глухими ставнями, крепкими воротами.
        Чуть в стороне от купеческих лавок находился большой загон, где шел бойкий торг низкорослыми и большеголовыми степными лошадьми. Здесь же продавали коров и телят, быков и свиней. В отдельном загончике — овцы и козы. В больших плетеных коробах квохтали куры, гоготали гуси, звонко крякали утки.
        — Лошади верховые до десяти рублев идут,  — словоохотливо пояснял Сытов.  — А для пахоты и перевоза — по семь-восемь рублев. Коровы — те подешевше, и овцы…
        Мирон особо не прислушивался. Его привлекли вдруг близкие и звонкие удары молота. Кузнец расположился почти под открытым небом, только горн и меха прикрывало что-то наподобие крыши. Был он из инородцев: невысокий, но жилистый, широкий в плечах. Легкий молот в руках смотрелся игрушкой.
        Мирон невольно остановился, залюбовавшись его работой. Частыми несильными ударами молота кузнец вытягивал на наковальне свитый из стальных полос клинок. Время от времени он разогревал его в горне и снова принимался постукивать по металлу своим нехитрым инструментом. Несколько готовых сабель стояли кружком возле изрубленного почти в щепу высокого пня. А одна из них, богато украшенная, лежала отдельно. Мирон попросил разрешения посмотреть оружие. Кузнец молча кивнул… Сверкающая узорчатая сталь немного изогнутой сабли была легкой и гибкой, костяная рукоять плотно легла в ладонь.
        — Продашь саблю?  — неожиданно для себя спросил Мирон.
        — У этой сабли уже есть хозяин, выбери другую,  — сказал кузнец и слегка понизил голос: — Возьми крайнюю слева. Наш молат ничуть не хуже булата. Не подведет!  — И поднял открытую ладонь к небу.  — Да умножит великий Тигир силу руки, в которой будет это славное оружие!
        Мирон взял клинок в руки и оглянулся на Сытова. Только без его подсказки уже знал: саблю точно для него выковали. Он не уйдет без нее, потому что рука словно приросла к рукоятке.
        — Берите, берите,  — закивал Козьма Демьяныч,  — знатная сабелька! Харалужная!  — И пояснил: — Эта местная сталь молатом называется. Точно не хуже булата!
        И грозно посмотрел на кузнеца:
        — Ты мне смотри! Цену не заламывай!
        Кузнец хитро прищурился:
        — Так бери! Не нужны мне деньги! Вижу, хороший ты человек!
        — Нет, так не пойдет,  — покачал головой Мирон.  — Не зря говорят: не откупишься от кузнеца, он свою плату головой возьмет. Поди, знаешься с чертями?
        — Чертей не знаю,  — расплылся в улыбке Афоня,  — а вот под горном, как наши старики сказывают, тюндюк имеется — вход в Нижний мир, где Эрлик-хан кузню раздувает, верных воинов себе кует.
        — Эх, Афонька, ты ведь по зиме в «иордани» крестился,  — с досадой посмотрел на него Сытов,  — пошто опять своим каменюгам кланяешься?
        — Ваша вера сулит вечную жизнь там,  — кузнец показал на небо,  — а вера предков помогает нам на земле. Разве это плохо?
        Сытов буркнул что-то сердитое и потянул Мирона прочь от кузни. Князь подал кузнецу голландский гульден и прижал руку к сердцу. Тот с довольным видом оглядел золотой и прищурился: дескать, принимаю твою благодарность, но долго и внимательно смотрел вслед цареву посланнику, который, шагая по лужам, будто цапля по болоту, высоко поднимал ноги и на ходу любовно разглядывал нежданно-негаданно обретенный клинок.
        Чуть дальше за кузней в мрачном закутке между двумя лабазами спрятался грязный деревянный помост, на котором вповалку сидели и лежали люди — в основном узкоглазые, скуластые степняки, закованные в цепи, которые крепились на длинной железной палке, торчавшей вертикально. Они бесстрастно взирали на царившую вокруг суету. И даже когда Мирон и Сытов подошли вплотную, казалось, не обратили на них никакого внимания.
        Откуда-то сбоку, словно из-под земли, вынырнул вдруг человек с курчавой бородкой и в таком живописном наряде, что Мирон разинул рот от удивления. Подобной красоты ему еще не доводилось видеть: лазоревый атласный кафтан с серебряными нашивками, золотыми турецкими пуговками и жемчужным ожерельем на шее, снизу — бархатный полукафтан без рукавов, а под ним — гвоздичного цвета суконный зипун с голубою каймою. Все это богатство ладно сидело на широких плечах владельца и было подпоясано шелковым турецким кушаком, на котором висел огромный нож в черных кожаных ножнах, оправленных серебром. На голове — кунья шапка с бархатным верхом, на ногах красные сафьяновые сапоги.
        — Барин, купи ясырку,  — с нахальным видом человек подступил к Мирону, поигрывая нагайкой.  — Самую красивую отдам.
        И, потянувшись, ухватил за косу ближнего степняка,  — оказалось, девку в шароварах и длинной рубахе, порванной на плече. Она была настолько чумазой, что красота едва бы пробилась сквозь грязь на лице. Ледяной ветер заставил ее поежиться, но безразличие на лице не уничтожил даже холод.
        — Возьми, укройся.  — Мирон снял епанчу и набросил ей на плечи.
        Она бросила на него тусклый взгляд. Ни радости, ни благодарности. И вдруг глаза ее полыхнули ненавистью. Девушка слегка отклонилась назад и смачно плюнула ему в лицо, что-то злобно пробормотав при этом. Мирон вовремя отклонился, и плевок пришелся Сытову в бороду.
        — Ах ты, волчья порода!  — Голова замахнулся на девушку, но его руку перехватил человек с нагайкой.
        Он хищно ощерил зубы:
        — Не трожь ясырку! Помнешь, кто ее возьмет?
        И, ткнув девушку кнутовищем в плечо, что-то прокричал не по-русски. Отчего пленники пришли в движение, забормотали опасливо и отодвинулись в глубь помоста.
        — Смотри, Никишка,  — погрозил кулаком Козьма,  — будешь нахальничать, ходу в город не дам,  — и стер плевок рукавом шубы.
        Парень захохотал, откинув голову. Борода задралась вверх. Лет этак на двадцать пять выглядел добрый молодец, а значит, он почти ровесник Мирону.
        Молодой князь и Сытов отошли от помоста.
        Если бы Мирон оглянулся, то увидел бы, что Никишка стащил с ясырки епанчу и набросил себе на плечи. Но князь не оглянулся.
        Голова пробормотал сердито:
        — Никишка, сучий сын, черкасская порода!  — и сплюнул себе под ноги.  — Ишь, одежу царскую справил. Никого не боится, ни ойратов, ни мунгалов. Со всеми дружбу водит, с деревянной иглой по дорогам озорует. Только не пойман — не вор!
        — Что, раскупают ясырей?  — спросил Мирон.
        — Раскупают,  — неохотно ответил Сытов.  — В Сибири отродясь крепости не водилось, но хозяева побогаче на помогу ясырей берут. Монастырь тож для служб всяких зачисляет. Но толку с них никакого. Разве что пастухи хорошие. Но так и норовят лошаденку украсть и сбежать. Вот девок часто в женки имают. Нашенских баб не хватает, а те, что есть, рожать не могут, потому как столько мужиков на них побывало, полк стрелецкий собрать можно. А девки-ясырки нарожают карымов, даже православие примут, но тож себе на уме. Наши бабы как? И чарку не прочь принять, и песню затянуть. А эти глаз от пола не оторвут, но нож в спину, вот те крест, по самую рукоять загонят. Сами видели, какого они ндрава! Что мужики, что бабы! Тьфу!
        Козьма Демьяныч смачно сплюнул себе под ноги.
        Мирон хмыкнул, но ничего не ответил. Грязная татарка на него впечатления не произвела. Впрочем, даже умытая она вряд ли возбудила б у него интерес. Перед глазами возникло милое голубоглазое личико в обрамлении белокурых кудряшек, выбивавшихся из-под кружевного чепца. «Эмма, Эммануила!» Мирон на мгновение закрыл глаза. Он обязательно выполнит наказ государя, получит в награду вотчину, отнятую у отца, вернет себе крестьян, которых отдали в казну, тогда и семьей можно обзаводиться…
        Но мысли об оставленной в Немецкой слободе невесте разом перебили вкусные запахи. За лавками и лабазами лепились по темным закоулкам, тесня друг друга, обжорки и харчевни, в которых шла своя, разудалая жизнь. По всей округе разносились пьяные выкрики, тянуло запахами жареного мяса, свежеиспеченного хлеба и наваристых щей, отчего у Мирона засосало под ложечкой. И он уже пожалел, что отказался от кулебяки и ухи из тайменя.
        Но Сытов и тут все понял без слов, направившись к бочке с квасом, и следом — к лотку с горячими пирогами. Здесь Мирон отвел душу, выпив ковш кваса и отведав пышный пирог с репой. Мир вокруг наполнился красками и совсем не печальными звуками. Мирно чирикали воробьи на кучке конского навоза, и вдруг затеяли драку, да так, что пух и перья в разные стороны полетели. На крыше хлебного лабаза нежно бормотали голуби; возле поильни фыркали лошади; звонкими голосами зазывали покупателей торговцы сбитнем и телячьим холодцом. Пробежал меж рядов здоровенный пес в безобразных лохмотьях зимней шерсти. Получил пинок и завизжал обиженно.
        Но все это происходило уже за спиной Мирона. Миновав торговую площадь, они повернули вправо и спустились по горе к пролету, свободному от частокола. Да и не нужна была здесь стена. Утес, на котором стоял острог, обрывался отвесно вниз саженей этак на шестьдесят. Людишки, копошившиеся на берегу, выглядели не больше воробья.
        Подступы к острогу прикрывали надолбы — крепкие чурки, поставленные тесно друг подле друга в два-три ряда. А перед надолбами сплошь рогатины да острые колючки — железный и деревянный «чеснок».
        Кое-где с внутренней стороны тына виднелись остатки настила из широких тесовых плах. Отличная позиция для стрельбы сверху в случае нападения. Только валуны заросли зеленым мхом, а основание тына покрылось плесенью. Во рвах же — вонючая непроточная вода, горы гнилых коряг, щепы…
        — Рвы-то не чистите,  — упрекнул голову Мирон.  — Настилы вон тоже порушены, и частокол, поди, погнил.
        — Грешны, батюшка, грешны!  — склонил повинную голову Козьма Демьяныч.  — Рук на все не хватает, да избаловались немного. Три года никто основательно к острогу не подступал. Кыргызы то между собой дерутся, то с ойротами, то с алтын-ханами. А нам это на руку. Помощи и те, и другие, и третьи просят. А за помощь золотом платят и рухлядью. И мы в покое живем, пашню государеву засеваем, хлебушко исправно убираем…
        Но Мирон его не слышал. Он стоял на самом краю утеса, который, словно огромный корабль, плыл в нежной синеве сибирского полудня над могучей рекой, скованной ледяным панцирем, над скалистыми увалами, поросшими темной тайгой. Плыл вместе с туманом, чьи космы напоминали грозные буруны на просторах Азовского моря…
        — Благодать божья!  — Козьма Демьяныч, прищурившись, подставил лицо ветерку и с блаженным видом улыбался. Заметив взгляд Мирона, расплылся и вовсе в счастливой улыбке: — Гляньте,  — он махнул вниз,  — костры жгут. Смолу топят, чтобы борта дощаников заливать. Там воевода. Людишек подбадривает. Корабельных плотников у нас раз-два и обчелся, вот и нагнали ярыжек всяких да из пашенных крестьян полсотни человек. Чтоб к сроку суда сварганили, воевода раз в три дня бочку пива им выставляет. Все равно бегут, да еще ябеды в Томск пишут. В Приказную палату.
        Козьма Демьяныч обиженно шмыгнул носом. А Мирон подумал, что среди наказов государя есть и этот, проверить, как в остроге справляются с судостроительством.
        — Как спуститься к реке?  — спросил он нетерпеливо.  — Хочу сам посмотреть на этих мастеров.
        Глава 8
        К полудню ветер стих, полностью очистив небо, и солнце залило золотым светом и реку, и город, и прозрачные дали. Голубое небо потонуло в огромных лужах, прибрежные горы дыбились темной тайгой. Тут и там по скалистым увалам белели заплаты березняков, окутанных еле заметной зеленовато-желтой дымкой.
        Женщины белили холсты. Сотканные по зиме длинные, до десяти аршинов холстяные полотнища — «стены» простирывали в золе и расстилали на ледяных глыбах, выдавленных на берег зимней водой, чтобы весеннее солнышко окончательно отбелило ткани. Ведь от белизны холста, от того, насколько он тонок и прочен, зависело, сносится ли лопот [27 - Лопоть — верхняя одежда (сиб.).] до тряпочки или порвется в первое же лето.
        Заложив руки за спину, воевода Иван Данилович Костомаров стоял возле настила для подъема лошадей и телег и с недовольным видом наблюдал, как, преодолев подвесной мост, спускались по камням на пристань два человека. Первым шел письменный голова в длиннополой шубе. Он то и дело останавливался, вытирал лицо лисьей шапкой и, обернувшись, что-то говорил высокому молодому человеку в непривычном для Сибири немецком платье. На крутом склоне Козьма взмахивал руками, как гусак. Его спутник сходил боком, осторожно переступая ногами в щегольских сапогах, то и дело цепляясь шпагой за камни. В руках он сжимал кыргызскую саблю.
        «Ишь, вооружился!» — подумал воевода и злорадно ухмыльнулся, когда посланник Петра поскользнулся на мокрых валунах. Голова вовремя поддержал его под локоть. Молодой человек не упал, но, дернув плечом, от хватки Сытова освободился.
        «Смотри-ка, ндравный!» — со злостью подумал воевода и с тоской кинул взгляд на реку.
        И чего ей стоило вскрыться чуть раньше и задержать царева доглядчика? Глядишь, успел бы привести в порядок ясачные и таможенные книги. Дел-то осталось на неделю, а теперь вот придется выкручиваться, ловчить перед этим сопляком. Иван Данилович тоскливо вздохнул и насупился. Ничего, все сладится! Впервой, что ли? И страшнее видом надзорщиков вокруг пальца обводил. А с этим лындой справиться и того проще.
        Успокоив себя подобным образом, воевода оглянулся и рявкнул на возившихся с каркасом для дощаника мужиков:
        — Что пасти раззявили? А ну шевелись, пока батогом не отходил!
        От окрика мужики шевелиться быстрее не стали, тем более воевода переключил внимание на подходивших письменного голову и его юного спутника. Красное толстощекое лицо Костомарова расплылось в приветливой улыбке.
        — Боже святый!  — раскинул он руки.  — Кого я вижу! Мирон Федорович! А я все голову ломал, уж не Федора ли Капитоныча сынок? А счас гляжу, вылитый батюшка в молодости, ну прям один в один.
        Мирон недовольно дернул плечом, но произнес любезно, слегка склонив голову:
        — Здравия вам, воевода! Только имя батюшки сейчас под запретом. Разве вам неведомо, что он участвовал в заговоре Милославских против государя?
        — Ведомо, ох, ведомо,  — вздохнул воевода и все же обнял Мирона и троекратно расцеловал его в бритые щеки.  — Хотели Софьюшку на царствие посадить. Мы здесь хоть и с медведями в соседях живем, и вести с опозданием получаем, но что в Расее-матушке творится, знаем. Охо-хо!  — Он горестно покачал головой.  — Слыхали, слыхали, как Петро Алексеич — всея России повелитель — боярам бороды резал да рвал. Новый календарь тож приняли, только писцы до сих пор путают. Давеча подали мне бумагу для Томского разряда на подпись, а там вместо тыща семьсот второго года от Рождества Христова все еще двести десятый значитс [28 - В старину обычно употребляли только три последние цифры в летоисчислении от сотворения мира. В данном примере это 7210 год.]
        — Вижу, по старинке живете,  — усмехнулся Мирон.  — Бороды не бреете, европейское платье не в чести.
        — Как же нам без бороды?  — воскликнул воевода.  — Зимой она рожу от мороза спасает, летом — от гнуса. Коль надолго к нам, то и вам бы бороду отпустить. А то с теплом мошка сожрет.
        — Посмотрим,  — уклончиво ответил Мирон и направился к мужикам, которые работать тут же прекратили и, сбившись в кучу, наблюдали за его приближением.
        — Здорово, молодцы!  — гаркнул он, подражая Петру.
        И мужики вразнобой ответили:
        — Здравия вам, ваша милость!
        Вперед шагнул лохматый мужик. В бороде запуталась стружка, на ветхом кафтане и лаптях из бересты — пятна смолы.
        — Барин, чуем, из Москвы приехал? Дозволь слово сказать.
        — Говори,  — кивнул Мирон и строго зыркнул на воеводу, который попытался оттеснить его за спину.
        — Собрали нас, ваша милость, к судовому делу насильно вместо плотников. А мы люди гулящие, суда строить не приучены и в этом деле ничего не знаем. Есть в Краснокаменске плотники, которые всякие суда делать горазды, только строят их торговым людям. А нас воеводские за всякую косорукость бьют нещадно, в яму бросают. Оголодали тож, оцынжали… Глянь,  — он открыл беззубый рот. А затем вдруг упал на колени.  — Отпусти, мил государь, подкормиться. Мочи нет, скоро все голодной смертью помрем!
        — Встань!  — приказал Мирон и посмотрел на воеводу. Тот был мрачнее тучи.
        — Что скажешь, Иван Данилович?
        — Скажу, что мало батогов по их спинам хаживало,  — пробурчал воевода.  — И кашу им варят, и щи. Даже пиво и вино дают. Только этой бродяжне все мало! Погулеванить не терпится! Нет у меня плотников!  — выкрикнул он в толпу.  — Два человека всего! Им по острогу работы хватает. А уставщики ваши в судовом деле знатно разбираются. Вельми их слушать надо, а не бунтовские речи вести.
        Мужики, косясь на воеводу, сердито загалдели. Тяжела судовая повинность. Не всякому под силу! И здесь у каждого своя правда. Но воевода тоже не от хорошей жизни ярился и батогами грозил. Прошлым летом немало дощаников на порогах побилось, часть в ветхость пришла, а народу все прибывает. Только по реке до зимы надобно переправить тысячи четвертей хлеба, а суда нужны и под соль, и на подъем служивых людей к острогам и зимовьям, и для перевозки крестьян со всем их скарбом и животом для заселения пашенных земель, и для разной ямской гоньбы…
        Не унимались мужики: принялись уже кулаками махать, а кое-кто и за камнем нагнулся. Мирон схватился за шпагу. Воевода побагровел, поднял палку с медным набалдашником и замахнулся на толпу:
        — Ужо вам, срамники! Пока урок не исполните, по избам не пущу. А кто зачнет перебрех, того в яму или вон, к Тишке, на расправу.
        Мужики заворчали, насупились, но блазнить перестали. А воевода ласково взял князя под локоть.
        — Миронушка, не слушай голытьбу. Им бы поскорее в кабак да копейку последнюю целовальнику спустить. Смотри лучше. Дюжина дощаников уже готова, пять на подходе. За неделю, если дожди не зарядят, еще три сварганим. На большее дерева не хватит. Запас, что с осени заготовили, какой-то варнак поджег шесть ден назад,  — он кивнул на кучу горелого хлама.  — Стрелец, что в карауле стоял, в тюремной яме бедует, да что толку? На нашем берегу менда [29 - Мендач — мелкий, трухлявый лес.] голимый да шарага, что на дрова едва годится. Извели лес на постройку острога да домовья всякого. Строевая сосна на той стороне реки растет. Пока лед не сойдет, нам туда хода нет. Да и то пождать придется. Того гляди новый месяц проклюнется. А на него лес рубить нельзя — порвет бревна. Только на исходе ладно.
        — Понятно,  — нахмурился Мирон и кивнул: — Показывай, Иван Данилыч, что уже готово.
        Мужики, ворча и оглядываясь, разбрелись по своим местам, и работа на плотбище вновь закипела. Никто не сидел без дела, только кривоногая собачонка с громким лаем носилась за стружкой, гонимой ветром по берегу.
        Первым делом они обошли дощаники, которые стояли на стапелях-склизнях, готовые к спуску на воду. Закрепи парус на мачте и плыви хоть на юг, хоть на север. Вон даже кипа жердей навязана, что укладывают под груз. И пишка под днище подведена.
        Дощаники — те самые суда, без которых покорить таежный бездорожный край практически невозможно. Служивый люд, промысловики, купцы поднимались на них по сибирским рекам и в большую воду, и в малую, передвигаясь на гребях (веслах) и шестах по течению и против него. Шли под парусом и тянули суда бечевой вдоль берега, преодолевая пороги и мели. Переносили от одной реки до другой на руках и тащили по волоку…
        Мирон осмотрел плотбище с особым тщанием: везде заглянул, все проверил, забыв о нарядном платье. Красный обшлаг смолой запятнал — не заметил. Серебряной пуговицей за крюк зацепился. Повисла та на одной нитке, а хозяину хоть бы хны. И вопросы задавал мастерам-уставщикам дельные, непростые, отчего те не раз принимались чесать в затылке и отводить взгляд в сторону. Для них сладить лодку легче, чем объяснять, как все вершится. Чертежи и прочие премудрости судовые уставщики держали в голове, поэтому ночью разбуди, скажут, какой лес сгодится на обшив, какой на кокоры, на матицы, окантовку бортов, из какого резать греб [30 - Греби — весла.] из чего ставить мачты… И чтоб лес тот добрым был, матерым, без ветрениц и трещин.
        Порубень, матица, окат, потесь… Кокора, щегла, сопец, райна… Слова, что пришли в Сибирь с Русского Севера. Принесли их с собой поморы — отважные мореплаватели. Мирону не требовалось пояснять, что это такое. Он ощущал себя как рыба в воде. Правда, в Голландии строили другие суда: надежные торговые и военные корабли, поэтому Мирон поднабрался там других слов. Но в Сибири о Голландии слыхом не слыхивали. И потому корабельные слова здесь были свои, родные.
        Петр Алексеевич долгое время изучал кораблестроение, навигацию, военное дело и другие науки. Мирон от него не отставал ни в учении, ни в ремесле. Вместе они работали плотниками на верфях Ост-Индской компании, строили корабль «Петр и Павел». Во время Великого посольства посетили в Англии литейный завод, арсенал, парламент, Оксфордский университет, Гринвичскую обсерваторию и Монетный двор, познакомились с его смотрителем, который назвался Исааком Ньютоном…
        Мирон тяжело вздохнул, вспоминая те счастливые времена, когда все было легко, просто и понятно. Теперь же ему предстояло действовать в одиночку. И от того, насколько хорошо он станет во всем разбираться, зависит многое в его дальнейшей судьбе. Воевода должен понять, что не сопливый юнец нагрянул к нему с ревизией, а зрелый, умудренный жизнью государственный муж.
        В воздухе остро пахло горячей смолой. Мужики работали быстро, сноровисто, словно и не жаловались только что на свою косорукость. Одни закрывали каркас будущего дощаника, крепили скобами и гвоздями доски обшивки. Другие конопатили щели, третьи обмакивали квачи в смолу и обрабатывали бока и дно судна. Два бородача плели из веревок корабельные снасти.
        Громко трещал и разбрасывал искры костер, над которым висел котел со смолой. Рыжий паренек с деловым видом заглядывал в него, затем закричал: «Готово!» Два дюжих мужика в кожаных рукавицах сняли котел с огня и установили рядом с дощаником.
        Ветер на берегу был во сто крат злее, чем наверху, в остроге. Там от его порывов спасали стены, здесь же он дул вдоль реки, как в трубу, свистел и проникал сквозь одежду до самых костей. Мирон замерз до стука зубов. Вдобавок потекло из носа.
        Воевода, заметив покрасневший нос и слезившиеся глаза царева посланника, язвительно хмыкнул про себя, но вслух произнес ласково:
        — Пойдем-ка в покои, Миронушка. Уж солнце на вторую запряжку повернуло, а во рту и маковой росинки небось не бывало. Козьма Демьяныч глаголил, что ты от побудья отказался, сюды, на плотбище-де спешил.
        Мирон пожал плечами. Костомаров понимающе ухмыльнулся:
        — Ниче, с голоду у нас не помрешь! Счас щец горячих похлебаешь, винцом нашенским разговеешься. А то схватишь лихоманку какую, и тебе — беда, и нам несдобровать.
        — Козьма сказывал, послы кыргызского князька встретиться с вами желают. Я бы хотел присутствовать,  — сказал Мирон, с трудом сдерживаясь, чтобы не шмыгнуть носом, и решив не поминать о встрече в аманатской избе.
        — Подождут послы,  — усмехнулся воевода,  — я их больше ждал.
        — Государь велел с инородцами обходиться без притеснения,  — нахмурился Мирон,  — чтобы не обидеть данников. А за ясак подарками надобно одаривать.
        Воевода посмотрел на него нежно, как на малого дитятю:
        — Государь того не ведает, что на нашу ласку они лаской не отвечают. Соберешь с трудами великими по зиме ясак, вроде все хорошо, все довольны, а на душе смурным-смурно. Доглядчики да нюхачи по всей ясачной волости службу несут, и все равно беды ждем откуда угодно: на юге алтысарцы кочуют, для них кровушку пролить, что воробью чирикнуть, за Алтайскими горами — джунгары. Робят и женок в полон берут, мужиков бьют, режут, увечат. Посевы топчут, избы жгут, скот угоняют. Вот и крутимся как белка в колесе. Кому-то угождаем, кого-то пугаем, с кем-то с золота пьем. Только их клятвам верить — до зимы не доживешь. Сегодня бег через собаку прошел, с золота пил, шерт [31 - Шерть — присяга, клятва на верность.] принял, а завтра его конники под острогом стоят. У них это ведь не от тесноты размещения идет. А от ордынского навыка к даровщине и степному разгуляю.
        Воевода махнул рукой и что-то сердито пробормотал. Мирон не разобрал ни слова, потому что его внимание привлек неказистый человечишка в армяке и войлочном колпаке. Он почти скатился с откоса. И уже от подъемного моста принялся что-то кричать и размахивать руками.
        — Егорка-толмач спешит,  — сказал Сытов.  — Не иначе что-то стряслось!
        И голова, и воевода размашисто перекрестились.
        — Иван Данилыч,  — задыхаясь, прокричал на подходе толмач,  — вести принесли дальние лазутчики, вести жуткие…
        — Что сказывают? Измена?  — подступил воевода к толмачу.
        Был он на две головы выше, и толмач рядом с ним совсем скукожился от страха.
        — Не вели казнить, Иван Данилыч!  — Губы Егорки тряслись, и он едва справлялся со словами.  — Лазутчик Кешка Максюк из-под Саян-камня прибыл. Красную стрелу перехватил…
        — Лихо!  — пробормотал Козьма Демьяныч.  — Лихо разбудили!  — И снова перекрестился.
        Иван Данилович гневно свел брови, фыркнул и крикнул уставщику:
        — Смотри мне, чтоб к вечеру каркас доской обшили! Спущусь, самолично проверю!
        Направившись к подъемному мосту, махнул рукой:
        — За мной! Счас Кешку пытать буду. Чует мое сердце, большая беда идет,  — и обвел взглядом Мирона, затем Козьму.
        Мирон встретил его взгляд спокойно, а вот письменный голова опустил глаза долу. Знал старый выжига: коль Иван Данилыч теребит всклоченную бороду, ноздри раздувает, подобно запаленному жеребцу, то примета черная, к худу.
        — Чего молчишь?  — озлился на Сытова воевода.  — Думаешь, отвод глаз это? Подвох какой-то?
        — Не иначе, подвох!  — вздохнул голова.
        Мирон промолчал. Зачем болтать впустую, пока ничего не смыслишь в здешних делах? Впрочем, его мнением никто особо не интересовался.
        Глава 9
        Они поднялись в приказную избу, где их поджидал Кешка Максюк — жилистый казак лет тридцати от роду с уродливым шрамом, перечеркнувшим левую щеку от виска до подбородка. Подтянутая рубцом верхняя губа обнажала гнилые зубы, маленькие глазки суетливо бегали, но страха в них не было. Слыл Кешка отчаянным малым, а судя по тонкому ножевому шраму чуть ниже кадыка и отсутствию двух пальцев на левой руке, знал толк в драках и боевых схватках.
        — Ну, докладай!  — приказал воевода, усаживаясь за казенный, крытый зеленым сукном стол.
        Письменный голова устроился на лавке у стены. Мирон, подумав, прошел к столу и сел рядом с воеводой, определив свое место в здешней иерархии. Толмач примостился на пороге.
        Казак обвел их быстрым взглядом, словно приценивался. Зыркнул любопытным глазом на Мирона. Что за птица-синица? Какого роду-племени? И, сделав вывод, обратился к воеводе:
        — Чарку бы испить?
        Голос у казака был с хрипотцой, как у людей, долго бывших на свежем воздухе. И в жару, и в лютую стужу.
        — Подай ему водки,  — кивнул толмачу Костомаров.
        Тот скрылся за дверью, а воевода с нетерпением посмотрел на Кешку:
        — Сказывай, что узнал? Какие дела у кыргызов? Что затевают?
        Казак степенно принял от толмача серебряный поднос с серебряной же чаркой на нем, выпил водку, крякнул от души и, разгладив с довольным видом усы и бороду, выложил на стол боевую стрелу с красным оперением и резным железным наконечником. На ней четко выделялись с десяток или чуть больше зарубок.
        Мирон заметил, как побелел воевода, взяв стрелу в руки, и с каким вниманием разглядывает ее. А когда он заговорил, губы тряслись от гнева:
        — Воевать нас вздумала, орда тарабарская? Рать собирает по стреле?  — Он схватил стрелу и сломал о колено. Обломки бросил на стол.  — Надоело в мире-покое жить? Терпежу нету теплой кровушки испить да чужим добром поживиться? Ничего, хребты-то поломаем!
        — Прости дурака Кешку,  — склонил шальную голову казак,  — что речи твои перебиваю, но шибко все кыргызы ноне в обиде. Даем-де ясак, говорят, один государю в Краснокаменный городок, другой Алтыну-царю, а третий — черным калмакам Равдан-хана. Так еще ясатчики большереченские да кузнецкие притесняют. По зиме, слышь-ка, к езсерским кыргызам нагрянул сын боярский из Кузнецкого уезда, велел по десять соболей с человека давать. А их, езсерцев, всего-то двести луков, и по десять соболей им дать не из чего. Кыргызы, знамо дело, люди степные, служивые, живут на конях, зверя не добывают. Сами ясак берут мехами с кыштымов, что по тайгам живут. Только у кыргызов после платежа государева ясака и по договору, что положено калмакам, на руки остается совсем ничего. А тут Алтын-хан наседает. Тоже албан требует. Вместо соболей всякую рухлядь подчистую мунгалы забирают: и коней добрых, и платье, и котлы. И женок, и детей тож уводят.
        Мирон заметил, как переглянулись воевода и письменный голова, и спросил:
        — Выходит, кыргызы троеданцы?
        — Слушай их, Миронушка!  — усмехнулся воевода.  — Им бы только ябеды государю слать. А сами так и глядят, чтобы ясак утаить. Калмакам говорят, дескать, орысы, то бишь русские, все забрали, нашим — калмаки метлой прошлись. Алтын-ханы свое отнять норовят. Где плохо лежит, завсегда урвут.
        — Калмацкий контайша Равдан собирал давеча кыргызских князцев в своей урге на Черном Июсе. Не было Корчун-бега, говорят, хворь прихватила, Теркен-бега с Чаадарских улусов да Эпчея, что сейчас под острогом стоит.
        — А как же Искер?  — спросил воевода.  — Сам был или своих людей присылал?
        — Искер и остальные князцы шертовали калмакам со всеми улусными людьми, только Корчуновы улусные люди все торговались. Опаска у них была против государевых людей идти,  — сообщил Кешка.  — Говорят, казаки их земли разорят, юрты пожгут, женок и детей в полон возьмут. Контайша шибко разгневался, слышал, велел всех камчой бить. А еще посулил весь живот отобрать, а улус Корчун-бега со всеми его людишками в китайские земли запродать, чтобы опустели их земли на веки вечные. Тогда и Корчуновы люди шертовал [32 - Шертовать — присягать.] калмакам. После послали красную стрелу по всем улусам да аймакам и собрали рать великую, конную. Сказывают, Краснокаменному острогу не стоять на кыргызской землице. По слухам, пять ден пути до городка осталось. Как реки вскроются, так и объявятся.
        — Остроги, остроги нужно строить,  — воевода с размаху опустил тяжелый кулак на стол.  — Дальше на юг, под Саян-камень. На калмацких и мунгальских сакма [33 - Сакма — тропа, путь, колея.] Все пути перекрыть. Одним Краснокаменском нам эту орду не сдержать. Джунгары только лучников тыщи две-три выставят, наши пушки-пукалки их не возьмут. Мы на открытом месте сечи боимся, а мунгалы и калмаки в чистом поле горазды воевать. И осаду держат умеючи. Обложат со всех сторон, еще и стены подпалят.  — Он истово перекрестился и плюнул через плечо: — Тьфу, тьфу, тьфу, нечистая сила!  — И тяжело вздохнул: — Не те у нас силы, не те… Самопалы ржавые, пушки-маломерки супротив калмацких что рогатка супротив мушкета. Запасов свинцовых и пороховых тоже кот наплакал.
        — И кто же в том виноват?  — подал голос Мирон.  — Кто мешал вам острог обустраивать, прошение государю подавать, чтоб зарядов прислали, пороху, новые пушки доставили? Сидели здесь в тепле да в сытости, забыли, как саблю в руках держать!
        — Не прав ты, Миронушка, ох не прав!  — нахмурился воевода.  — Опасность я каждой ноздрей чую, каждым ухом слышу. Только мунгалы и кыргызы знают наше малолюдство и слабость ратную, потому и пленят, и калечат русских людей во множестве. Землицу, на коей воздвигнут Краснокаменский городок, издавна оговаривают своей и постоянно сулят идти войной. Кричат громогласно: за нами, мол, стоит несметная рать земли китайской, а китайский-то император, богдыхан, над всеми государствами властен. Тот богдыхан титло на грамоте ставит нагло и твердо: «Говорю сверху на низ, ответствуйте мне снизу вверх».
        — При чем тут богдыхан?  — удивился Мирон.  — Где тот Китай, а где Сибирь?
        — Ближе, чем вы полагаете, Мирон Федорович,  — подал голос Сытов.  — За Алтайскими горами уже Китай. И за мунгальскими степями и Саянским камнем тоже китайские земли лежат. Маньчжурией называются. Богдыхан сам маньчжурских кровей, из династии Цин. Всячески противится, поганец, русскому продвижению на юг и восток. Мол, лежат там исконно китайские земли.
        — Шиш им, а не земли!  — насупился воевода.  — Без толку все! Если русский человек одной ногой заступил, то и для второй ноги место найдется. А Равдан энтого не понимает, снова кыргызов подначивает, воду мутит.
        Воевода поднялся из-за стола и троекратно перекрестился на образа.
        — Бог не Яшка, видит, кому тяжко!  — вздохнул и посмотрел на казака: — Велю тебе жалование поверх оклада выдать. Пять рублев за то, что вовремя упредил!
        — Рад стараться!  — рявкнул Кешка и уже тише добавил: — Чарочку бы еще испить, а?
        — Ладно, Егорка, налей ему вторую,  — махнул рукой воевода. И вдруг прищурился: — А что ж Эпчей да Теркен-бег в стороне остались?
        — То мне неведомо,  — почесал в затылке Кешка.  — Чаадарские улусы под Саян-камнем кочуют. Эпчей же, как только снег сошел, ближе к острогу перебрался. Но слышал я,  — Кешка склонился к воеводскому уху и почти прошептал: — Разлад у них с калмаками вышел. И Эпчей, и Теркен-бег себе на уме, что-то замыслили, не иначе.
        — Может, к алтын-ханам переметнулись?  — насторожился воевода.  — И не шертовать государю Эпчей собрался, а лазутчиков своих выслал, чтоб разнюхали все вокруг непременно.
        — С алтын-ханами они только и знают что дерутся, то за кыштымов, то за летние пастбища,  — пояснил Кешка.  — Нет, с алтын-ханами у них и вовсе плохо дело.
        — Но если они не служат калмакам и алтын-ханам, не желают платить ясак в государеву казну, то ответ один: они в союзе с богдыханом,  — внес свою лепту Мирон и посмотрел на казака: — Велики ли княжества у Теркен-бега и Эпчея?
        — У Теркена самое большое. На стычку он не идет, может, потому, что далеко, почти за четыреста верст отсюда кочует,  — ответил вместо Кешки воевода.  — По зиме в его земли лазутчиков посылал. До тыщи всадников выставить может Теркен-бег. А с кыштымами все полторы наберется. У Эпчея людей меньше чуть ли не вполовину. Но народ там ушлый, сквозь игольное ушко пройдет. Сплошные конокрады. Табунами лошадей гоняют с мунгальской стороны.  — И, направившись к выходу, замер на пороге.  — Нет, все-таки спытаю Эпчея. Какая нужда заставила его скочевать к острогу? Может, ждет, что я эту орду в крепость пущу? Чтоб они мне в спину ударили?
        — Послушать их все равно стоит,  — твердо произнес Мирон.  — Я намерен присутствовать на ваших переговорах с Эпчеем!
        — Что ж, пошли, коли хочешь!  — усмехнулся воевода и первым направился к выходу.
        Глава 10
        Эпчей-бега встретили как славного воина и давнего товарища. Перед воеводой предстал коренастый и широколицый, скуластый и смуглый, крепкого сложения степняк лет пятидесяти на вид в распашной лисьей шубе, крытой дорогим сукном, в мягких, без каблуков сапогах с многослойной подошвой. На голове у бега — высокая шапка, опушенная черным соболем и повитая желтой тесьмой. Поверх шубы — шелковый пояс, а на нем кинжал в кожаных ножнах с серебром, огниво и трут, трубка-ганза в кисете с узором из той же тесьмы. На шее кожаный гайтан. Только вместо креста носил Эпчей огромный медвежий клык.
        Первым делом положил он перед воеводой повинные подарки: золото и серебро в слитках, связки соболей и бобров, сабли, кыргызские доспехи, золотую чашу — узорчатую, китайской работы, бухарские серебряные блюда, соболью шубу первостатейную и еще одну — из черных лисиц.
        Русские качали головами и переглядывались. Воевода первым делом обратил внимание на сабли. Взял клинок, и так его осмотрел, и этак. Рубанул воздух, прислушался к свисту, провел ногтем по лезвию.
        — Хороша сабелька!  — сказал воевода.  — Кыргызские кузнецы-дарханы сами руду добывают, сами сталь варят, сами сабли да мечи куют. За кыргызскую саблю коня дают, а за куяк — двух лошадей.
        — А много ли той руды?  — спросил Мирон.
        Эпчей с довольным видом закивал и довольно сносно по-русски пояснил:
        — Много-много темир! Чахсы темир [34 - Хорошее железо!]
        — А показать сможешь?
        В ответ Эпчей расплылся в улыбке, обвел рукой горизонт и степенно произнес:
        — Наша земля Хырхыс шибко богатая. И железо есть, и уголь, и золото, и медь. Приди с добром, и все получишь взамен!
        — Все-все в этих землях есть,  — потвердил воевода.  — Не меньше, чем на Урал-камне. Мох подними, и — вот оно!  — золото. Бугровщики его в древних могилах ищут. Так скорее. А ты наклонись, горб натруди. Нет, всем легкой поживы хочется.
        — Хорошо, если золота много,  — сказал Мирон.  — Перестанем, наконец, немчуре в ножки кланяться. Из своего золота да серебра монету чеканить начнем. Железо и медь тоже во как нужны!  — Он чиркнул себя ладонью по горлу.  — А то Петр Алексеич вознамерился даже церковные колокола в переплавку отправлять. Не хватает металла, хоть умри. А в Европе за каждый стальной слиток, за каждую чушку железную втридорога просят.
        Воевода усмехнулся:
        — В те места еще нужно живым добраться.
        — Время придет, и доберемся,  — запальчиво ответил Мирон.  — Стоит рискнуть, если запасы руд богатые.
        — Так рискни,  — пожал плечами воевода.  — Набирай людей и отправляйся. Провизией и фуражом на первое время обеспечу, лошадей выделю. Зимовье в тех местах срубите. Если зиму продержитесь, острог зачнете строить. Я вам на дощаниках осенью зерна подброшу, а сено уж извольте сами заготовить.
        Мирон насторожился. С чего вдруг воеводу понесло? Какое зимовье? Какой острог? Он не собирался оставаться в Сибири на столь долгое время. От силы на пару месяцев, чтобы до зимы вернуться в Москву. Но при свидетелях он эту тему решил не поднимать. Улучит момент и поговорит с воеводой начистоту. Пусть скажет, по какой причине хочет отослать его с глаз подальше. Боится, что Мирон учинит сыск и помешает его черным планам? Узнает что-то тайное, отчего воеводе не сносить головы? Или опасается, щучий сын, что сместит его государь, а воеводой поставит своего однокашника?
        — Знатные, знатные подарки,  — воевода с довольным видом оглядел подношения.  — Видать, сильно тебе задницу припекло, Эпчей-бег? Говори, с чем пожаловал? Или опять мое терпение решил испытать? Свою выгоду поимать да к ойратам аль к мунголам под крыло смотаться?
        Эпчей нахмурился:
        — Мои воины прошлой весной крепко побили мунгалов. У озера Пуланхоль. Вода покраснела от крови, травы не было видно под погибшими батырами. Больше Алтын-хан погони не снаряжал. Его ойратский тайша Тохья тоже крепко побил, много юрт пожег. Только Эпчею с Тохья не тягаться. Большая у калмаков сила. Но и албан большой берут. По пятнадцать соболей с лука. Нет рухляди, так детей, женок забирает, таганы, котлы, оружие, лошадей… Шибко плохое с Тохья житье. Русские за ясак подарки дают: табак, сукно, посуду. Тохья ничего не дает, только отбирает.
        Эпчей приложил ладонь к груди:
        — Желаю кочевать в мире. Шертовать буду русскому царю, платить ясак, как положено.
        — Отчего вдруг шертовать вздумал? Или хитрость какую замыслил?  — спросил воевода, зорко оглядев бега с головы до ног.
        Тот не смутился и взгляд не отвел:
        — Грызутся калмаки и алтын-хановы люди промеж себя, псам подобно. Делят юрты, кыштымов и скот кыргызов, как свои. Равдан-хан ратью своей похваляется: может-де весь мир покорить, русских с сибирских земель погнать, а их города с землей сровнять.
        Воевода дернул себя за бороду, рассердился:
        — Иные хвалились, хвалились, да с горы далече катились… Что ж ты — под цареву руку решил встать, а батюшку Питирима Кодимского оскорбил непотребно? За бороду его таскал? Поперек спины батогом вытянул? А крестик, то есть часовню, с чего порушили? Не вами она ставлена, не вам и ломать!
        Эпчей нахмурился:
        — Поп Питирим на наших богов шибко лаялся. Велел богиню Имай кнутом высечь. Оттого у меня женка дите скинула. Рассердится богиня Имай, не даст детей нашему роду. Питирим — старый и больной, ему детей не нужно! А крестик мы на место поставим! Поп шибко оттуда плевался, через дверь не пускал. В окно его тащили, мал-мала сломали…
        Воевода покосился на Мирона и буркнул:
        — Дуракам закон не писан!  — И снова перевел взгляд на Эпчея.  — Небось своих шайтанов вызывали, чтоб богиню Имай задобрить? Рот ей жиром мазали?
        Эпчей пожал плечами и устремил взгляд в небо. И Мирон понял: да, и шайтанов вызывали, и богине рот мазали… Разговор принял опасное направление, и воевода срочно отрядил его в нужное русло.
        — К русскому царю небось не с пустыми руками пришел?
        — Улус у меня большой. Юрт только со мной кочует больше сотни. Стада богатые, табуны в две тысячи голов,  — с гордостью посмотрел на него Эпчей.  — Нужно будет, семьсот конных воинов выставлю. И все в куяках, панцирях, при луках и мечах.
        Воевода с трудом скрыл тревогу, прищурился: такой ратной силы он отродясь не имел. Войско Эпчея, дай только волю, могло почти шутя перебить воеводских людей, начисто снести острог. Но Иван Данилыч слыл тертым калачом. Хорошо понимал, что нельзя перед инородцами слабину и малодушие показывать. Они это быстро сообразят, и как только ясачные люди перестанут повиноваться и исправно платить албан, жди крамолы среди служивых, а затем и торговых людей. Воеводе подобает не только уезд держать в кулаке, но и знать наперед, что замышляет всякая шатия-братия, чем дышит самый захудалый князек в округе, каковы вести поступают от доглядчиков, исправно ли несут службу разъездные караулы на дальних форпостах. А еще нужно умело пользоваться и кнутом, и пряником. Не дай бог переборщить — неважное это дело, но не доглядеть, упустить, прозевать — того хуже. Ох, нелегкая это забота, тяжелая и опасная, словом и делом доказывать, что крепка государева рука. Крепка и надежна!
        Поэтому воевода лишь приподнял брови, отметил, значит, что велико войско, и степенно произнес:
        — Ежели станешь, Эпчей, вместе с русскими воинами биться против врагов, то будет тебе государево жалованье и всякая почесть. А не захочешь в служивые люди идти, твое дело. Будешь ясак платить. Раз в год по три соболя с каждого охотника. Женщины и дети не в счет. От нас же будет вам против мунгалов да ойратов подмога.
        Эпчей склонил голову.
        — Улусы твои под высокую руку русского царя беру. Места для кочевок отвожу справные — твои родовые земли,  — продолжал воевода.  — Кочуй, князь, возле реки Тагирсу.
        После этих слов подали две чаши с вином. Бросили в них по золотой монете. Выпили воевода и Эпчей до половины свои чаши, а затем поменялись ими и опустошили до дна.
        Эпчей не скрывал довольства. Видано ли: вместо непомерных сборов ясак в три соболя! Раскосые глаза его блестели, широкие скулы пылали.
        Воевода насупил брови, добавил сурово:
        — Коль вздумаешь, бег, баловать и совершишь измену, то на кару лютую не жалобься. А в аманаты дашь своего сродственника. Что ответишь, бег?
        Эпчей не дрогнул взглядом, лишь склонил голову:
        — Я и сам помышлял отдать в аманат старшего сына. Твоя воля, воевода. Я войны не ищу, от войны бегу, ясачный оклад принимаю. Жду твою грамоту, чтоб родичам показать, упрочить мир с русскими.
        Воевода удалился в свои покои, а письменный голова помчался в съезжую избу. Через час вручили Эпчею приписную грамоту на царской орленой бумаге, где ему строго-настрого наказывалось: «…Никаким воровством не воровать. Под государевы города и остроги войной не приходить. Ясачных людей ни в чем не обижать и не грабить. На калмацких тайш и на себя преж государева ясаку албану у них не имать…»
        На подарки бега воевода ответил отдарками. Поднесли Эпчею кафтан английского сукна с золотыми пуговицами, пищаль ручную новую, три медных котла, сукна желтого три штуки и русское знамя. Эпчей ускакал в степь, взяв с воеводы слово, что приедет Иван Данилович на днях в его улус со своими людьми погостить.
        Глава 11
        — На моем веку Эпчей третий раз шертовать государю собирается. Дважды ясак обещал исправно давать, а сам раз за разом уходил к мунгалам. Затем пару-тройку табунов угонит и через Саян-камень к нам бежит. А здесь прижмем, к мунгалам возвращается.
        — И мунгалы прощали ему табуны?  — спросил Мирон.
        — Так где уж те табуны? Давным-давно по степным ярмаркам распроданы,  — развел руками воевода.  — Хитер Эпчей! Самого Алтын-хана сколько раз вокруг пальца обводил. А мунгалы, не нам в пример, с кыргызами шибко не церемонятся.  — И вздохнул тяжело.  — Чует мое сердце, не оберемся с ним беды!
        — Так гнать его надо в шею!  — произнес запальчиво Мирон.  — Вдруг он и впрямь мунгальский лазутчик?
        — Поживем — увидим!  — глубокомысленно заметил воевода.  — Табор его я к крепости близко не подпущу. Кто знает, что у него на уме? Чем дичее народ, тем дичее нравы. Если сговоримся, то пошлю лазутчиков, чтоб за Эпчеем и его людьми строго доглядывали, чтоб не совершили бы измену али разбой.  — И посмотрел на Мирона: — Правильно глаголю, Миронушка? Или ты по-другому разумеешь?
        — Не бег,  — усмехнулся Мирон,  — а колобок из сказки. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…
        Воевода согласно кивнул:
        — Правду глаголешь, Миронушка! Только конец у той сказки один: как ни ловчи, кто-то ловчее тебя найдется.
        Иван Данилович посмотрел в небо, где солнце заметно клонилось к западу, и покачал головой:
        — Время к трапезе движется. Пора, Миронушка, наши хлеб-соль отведать!
        По деревянным мосткам прошли сквозь крепкие ворота в дом воеводы. Подворье было обширным, чистым и приглядным. Две большие избы, украшенные богатой резьбой, стояли рядом и соединялись широкими сенями с парадным входом.
        В покоях их дожидались казачий атаман, стрелецкий майор да целовальник — выборный от мирян. Длинный стол в просторной горнице ломился от яств. Рот у Мирона мигом наполнился слюной. Давно он не видел таковского изобилия вкусной еды, давно не ловил носом столь изумительные запахи.
        Столы накрыли по-праздничному. Скатерти постелили узорчатые, бухарские. Посуду выставили серебряную, а не будничную — оловянную. А на блюдах-то! На блюдах чего только нет! Вот оно — царское угощение — медвежий окорок. Пластами его порубили, приправили чесноком и обложили грибочками солеными — рыжиками да груздями хрустящими. Рядом, в рыбницах, разлеглись стерляди копченые, жареные, хариусы малосольные; сочились желтым жиром на деревянных тарелях толстые ломти осетрины; в круглых ставцах чернела икра. Вино и сытные меды принесли из погребов в запотевших кумганах да в серебряных сулеях. Пиво подали в братинах с надписями: «Господа, гостите, вечера не дожидайтесь, пьяные не напивайтесь».
        Воевода занял место в красном углу. По правую руку усадил Мирона, по левую — Сытова. Остальные расселись кто как придется. Дородная хозяйка с поклоном поднесла каждому на расписной тарелке золотую чарку с вином:
        — Столуйтесь, гости дорогие! Просим вашей чести, чтоб пили, ели да веселы были. Гостю наш почет, гостю наша ласка.
        — Первую пьют до дна,  — важно заметил воевода.  — Кто не выпил, не пожелал добра!  — И поднес чарку к губам.
        Обедали часа два. Подавалы проворно меняли яства. Мясные и рыбные, жареные и пареные, щи да каши, восточные сласти и даже заморские фрукты, прежде князем не виданные.
        Чашник исправно разливал по кубкам брагу, наливки и настойки, фряжские вина и домашние меды. Пей — не хочу, пока ноги держат, пока не подернуло глаза туманом!
        Мирон приналег на рыбу, выпил три чары вина, и его потянуло в сон. Изо всех сил он сдерживался, чтобы не зевнуть, тем более сидевший напротив Козьма Демьяныч зевать не стеснялся. И делал это со смаком, широко разевая рот и даже постанывая от наслаждения. Но воевода степенно вел беседу, и, чтобы не потерять нить разговора, Мирону пришлось взять себя в руки. Он нахмурился, принял строгий вид. На Сытова старался не смотреть, а чтобы прогнать сон, хлебнул ледяного кваса, который пробрал его, казалось, до самых пяток.
        — Вот ты, Мирон Федорович,  — обратился к нему воевода в присутствии важных гостей подчеркнуто уважительно,  — думаешь руды искать. Дело это нелегкое, без навыку — безнадежное. Инородцы те руды стерегут с тщанием, и железные, и серебряные, и особливо золотые.
        — На поиски руды не год и не два уйдут,  — сказал Мирон, уже жалея, что затеял этот разговор,  — а мне к осени нужно в Москву вернуться, государю доклад представить о здешних делах. И всяких заковык у вас и без того хватает. Большереченский воевода жаловался в Сибирский приказ, что в его волость краснокаменские ясатчики заходят. Казаки с Норовского острога ябеду прислали, мол, боярские дети не только жалованье им не выдают сполна, но и в хлебе урезают. А еще государь велел проверить, почему в последнее время привозят в Москву с вашего разряда соболя неважного, которому полтина цена. Куда подевался лучший соболь, уж не проходит ли он мимо казны?
        — Бог с тобой, Миронушка!  — мелко перекрестился воевода.  — Ждал я наветов, но чтоб напрасные! Последние два года в тайге неурожай, ни кедровая шишка, ни ягода не уродились. Ест соболек что попало, оттого и хиреет. А от произвола большереченцев мы сами страдаем. В прошлом годе они вообще замыслили захватить и разграбить наш острог. Где-то в Успенье приплыла на дощаниках сотня казачков да пришлых ярыжек и затаилась под утесом. Не хвастаюсь, хватило двух острожных пушек и десятка пищалей. Стрельнули разок, и побежали бунтовщики так резво, что побросали весь пограбленный скарб и женок, которых силой взяли в ближних деревнях.
        — А что касается казачьих ябед на детей боярских…  — вмешался Сытов и презрительно махнул рукой.  — Ихняя тяжба из года в год идет. Эти на тех, те на этих изветы строчат. Только и знаем, что на правеж ставим. В дальних гарнизонах, хоть на цепь сажай, без устали вино курят, жбанят да «шар» вместо табака потребляют. Сыск проведем, приказчика вызовем, а ему до Краснокаменска пару месяцев добираться, а там то пурги зарядят, то лед на реке стронется, то инородцы смуту какую затеют, то еще какая каверза случится.
        — Москва далеко! Туда, известно, слухи разные доходят. Только легко указывать да доглядчиков присылать,  — подал голос стрелецкий майор Антип Тиунов, который с явной неприязнью посматривал на Мирона,  — а ты попробуй послужи здесь исправно. И в голод, и в холод. Когда гнус жрет, и когда дождь льет. Глянь только, кто у меня в войске! Вольные да гулящие люди, что по прибору в Сибирь попали. Хватали, кто подвернется, по городам и селам, но, пока их до Сибири довезли, половина в бега ударилась, а те, кто остался, большой разор учинили по пути, чисто татарские баскаки. За гуся могли голову снести. Вот мужики и хватались за топоры и вилы. Дома запирали, прятали девок и баб, угоняли в леса скот, выставляли наперед в условленном месте подводы, чтобы поскорее выпроводить незваных, непрошеных.
        — А те, что по указу идут, чем лучше приборных?  — снова подал голос Сытов.  — Также бражничают, также девок соромотят, также поминки ослопам [35 - Ослоп — жердь, слега, дубина.] выбивают на правеже. А еще ссыльных да колодников вздумали в Сибирь отряжать. Мы ведь только самых отчаянных держим в железах. Накладно это. Потому и верстаем остальных в служивые или в работные люди, чтоб сами себя кормили или государево жалование честь по чести отрабатывали. Но как были они варнаками, так ими и сдохнут. Прошлым летом на Святую Троицу повезли рекой ссыльных литвинов в Кетский острог для службы, а они казаков, что их сопровождали, перебили, государеву казну в триста рублев захватили и побежали на Обь. Уже в Тобольске их нагнали да в железа заковали.  — Голова тяжело вздохнул и перекрестился.  — Прости мя, Господи! Сплошная беда от этой братии! Порой столько от кыргызов не страдаем, сколько от колодников.
        — Да что там колодники!  — вздохнул воевода.  — Этого добра, как грязи за околицей. На попов у нас скудость великая. Храмы по всему уезду стоят неосвященные, не слышно в них церковного пения. И со старой верой некому бороться. По урмана [36 - Урман — лес.] скиты стоят, раскольники открыто государя Анчихристом кличут, а только прижмешь их, так сами себя жгут целыми семьями. Ни стариков, ни детишек не жалуют. В посаде вон пять семей затесались, в плотницкой слободе. Бирюками живут, в церкви с нами не молятся, чтоб крест не мешать.
        — Не едут к нам белые попы, а если какой захудалый появится, то или бражник, или гулена,  — перекрестился на образа Козьма Демьяныч.  — Народ живет в блуде, без венца, помирает без причастия, дети нехристями бегают. Как тут прикажете обращать инородцев в православную веру? В новых монастырях, что строятся в уезде, ни одного черного попа…
        Мирон молча слушал жалобы, понимая, что правды в них столько же, сколько и лжи.
        Перед отъездом в Сибирь Петр Алексеевич имел с ним долгий разговор, который Мирон запомнил слово в слово. Крепко разгневался государь, узнав, что служилые люди Сибири носят на каждый день платья бархатные да парчовые, а зимние и вовсе на соболях и черно-бурых лисицах. В таких нарядах при царском дворе хаживают лишь первые чины да фрейлины, и то в праздники.
        Самого Петра никто не посмел бы упрекнуть в излишествах, но вот царедворцы его… Меньшиков, Головин, Шереметев… Неужто государь не видел, как бессовестно, как нагло они наживались, как загребали несметные сокровища? Сибирские воеводы и миллионной доли их богатств не имеют. И все же мздоимство и татьба по любому случаю — великий грех!
        «Гнусно все это, супротив веры,  — думал Мирон,  — и в России разве мало греха творится? Только скрывается умело, на людской обзор не выносится. А при дворе чем чище нравы?» Тут он прикусил язык, вспомнив, что крамола до добра не доведет. И принялся размышлять, сколь велики затраты государства на то, чтобы освоить и заселить эту огромную, дикую и неприветливую страну. И окупятся ли когда-нибудь эти расходы, принесут ли прибыль, если, в конце концов, придут сибирские народы под российскую корону?
        — Ладно,  — прервал его мысли воевода,  — хватит слезы лить и бедовать, как бабы! А то повезет Мирон Федорович в Москву грамоту, и в ней отпишет, что воевода и его люди ослабели, с вольницей не справляются, государевы наказы не сполняют. А у нас ведь дела идут не в пример соседним уездам: и ясак сдаем полной мерой, и налоги исправно отправляем в казну, и торгуем, и пашню сеем, и хлебом своим живем, зимой не голодаем…  — Он встал из-за стола, перекрестился на иконы и перевел взгляд на Мирона: — Ну что, царев посланник, пойдем, поговорим ладком, а то что-то в сон потянуло.

* * *
        — …А еще бахвалились, что девок у вас тьма-тьмущая в Москве,  — злорадно ухмыляясь, сообщил Захарка.  — А подолы им-де задираете с десяти годков.
        — Захар, я тебя прибью,  — лениво пообещал Мирон.  — Кто из нас первым подол задрал дворовой девке?
        Лакей расплылся в счастливой улыбке:
        — Нюрке, што ль? Только кто подол задирал, а кто и граблями по спине схлопотал! Помните, барин, как она заблазнила, а потом гналась за нами аж до самого пруда? В крапиву дура не полезла, зато с нас сколько ден волдыри не сходили.
        Мирон расслабленно улыбнулся. Ну, первый опыт частенько без приятности, зато потом… Сколько девок перепробовал, пока не встретил Эмму, дочь немецкого купца Отто Хельмута. Что за славная пампушечка! Розовощекая, с опущенными долу голубыми глазками. Только раз и позволила груди коснуться, а под юбку заглянуть, это уж ни-ни! До свадьбы никакого баловства!
        Растянувшись на лежанке возле теплой печи, Мирон пребывал в полудреме. Воспоминания об Эмме были тусклыми, будто с последней встречи прошли года три, а не три месяца. Зато спать хотелось неимоверно, но заснуть мешал голос лакея, который со смаком обрисовывал вчерашние похождения барина:
        — Еще похвалялись, что поместье у вас самое богатое в округе, и лошади не чета здешним маломеркам…
        — Лошади? Эка вспомнил!  — поразился Мирон и, приоткрыв глаза, с удивлением уставился на Захарку.  — Были у батюшки славные кони, только где они теперь?
        Он вздохнул и перевернулся на другой бок, надеясь, что лакей уберется к чертям собачьим. Но, видно, те черти собачьи были не слишком приятной компанией, потому что Захарка к ним не спешил, а с великим усердием продолжал болтать как ни в чем не бывало. Видно, выспался за день, дуботряс, не в пример барину.
        — А после саблю схватили и — давай махать! «Порублю,  — орете,  — всех врагов государства Расейского, всем башки поотшибаю!» — сообщил он с упоением и расплылся в счастливой улыбке.
        — Не ври!  — глянув через плечо, вяло воспротивился Мирон.  — Лишку хватил! Не было такого!
        — Ага, не было,  — скривился Захарка.  — И как ступеньки лбом перебрали, едва успел вас подхватить, не было? И как на поленницу кидались, словно вражью крепость брали? Гляньте, во дворе куча чурок валяется. В меня ими швыряли, вон глаз подбили,  — и Захарка потрогал внушительный синяк под левым глазом.
        — А я-то думаю, кто тебе врезал?  — усмехнулся Мирон.
        — Кто мне можа врезать, окромя вас, барин?  — произнес обиженно Захарка.  — Вы ж тут все подряд крушили. Вон шкуру медвежью сорвали, ножом порезали. Дворового кобеля чуть поленом не зашибли, а потом на колени перед ним упали и слезами уливались: «Эмма, прости! Виноват, подлец!» И все норовили его в морду чмокнуть. Стол уронили вместе с квасным жбаном. Письменного голову за бороду дергали и кричали: «Я те бороду вырву, козел сибирский! Пошто царев указ не блюдешь?»
        Мирон озадаченно хмыкнул. Сегодня Сытов ни словом не обмолвился о том, что Петров посланник покушался на его бороду. Посчитал это за пьяное баловство? Испугался? Или все-таки затаил обиду и ждет теперь подходящего момента, чтобы отомстить по полной? Мирон крепко выругался про себя. Вот только чьих-то обид и мести ему не хватало! И так судьба держится на волоске. Придется повиниться перед Козьмой Демьянычем.
        — Что? Сильно голова обиделся?  — спросил Мирон.
        — Да нет вроде. Осерчал маненько, это точно. Казаков велел позвать. Они вас схватили, в мыльню отнесли. Сам видел, ухи терли и холодной водой обливали, а еще поили чем-то, отчего вы блевали крепко, а потом заснули.
        Мирон нахмурился. Надо же! Оказывается, грязная девка в его постели еще не самое стыдное, что он сотворил по пьяной лавочке. Он привстал на лежанке и в упор посмотрел на Захарку:
        — А девка откуда взялась? Голова подсунул?
        — Девка?  — вытаращил глаза Захарка.  — Не видал я никакой девки!
        Взгляд лакея был чист и безмятежен. И Мирон понял, не врет Захарка, определенно девку не видел. Как же она пробралась незамеченной? И когда? Неужто голова ночью послал ее стирать белье, или это отговорки, чтобы подловить его на скверне, а потом отправить государю извет, де, посланник его больше пьянствует да девок насильничает, а то, что по цареву наказу должен исполнить, даже в голову не берет.
        Вероятные последствия поклепа нетрудно было предвидеть. В лучшем случае его оставят на службу в Сибири, в худшем проведут сыск, и по возвращении в Москву им с большим удовольствием займется Федор Ромодановский…
        — Пошел вон!  — в сердцах бросил князь Захарке.  — Вместо того, чтоб барина караулить, дрыхнешь без задних ног! Небось, когда вина поднесли, не отказался?
        — Не пил я вина,  — насупился Захар.  — Каши чугунок слопал да молока попил, и не помню, вот вам крест, как в сенях очутился. Проснулся, в луже валяюсь. Озяб совсем. Волосья к земле приморозило!
        Мирон хмыкнул, но по поводу лужи промолчал. Хотя в другое время всласть бы посмеялся над Захаркой.
        — Ладно, иди!  — махнул он рукой и закрыл глаза.
        Заснул Мирон мигом. И не видел, как Захарка, подхватив кафтан и сапоги барина, задул светильник и на цыпочках удалился в сени.
        Глава 12
        Не прошло и двух дней, как вблизи острога появились конные посланцы бега и передали воеводе грамоту с новым приглашением Эпчея посетить его улус. Делать нечего, решили поехать. Под кафтаны надели на всякий случай бехтерц [37 - Бехтерцы (у Даля — бахтерцы)  — доспехи, кольчуга из плоских полуколец и блях, нашитых на суконный кафтан.] и куяки. Мирону пришлось сменить служилое платье Преображенского полка на стрелецкий кафтан и порты. Куяк ему тоже подобрали. Пообещали, что хоть доспехи и с чужого плеча, и жмут немного в груди, но от стрелы и сабли защитят. Впрочем, Мирон быстро привык к непривычной тяжести и в новой одежке чувствовал себя превосходно.
        Полсотни казаков сопровождали воеводу и его спутников вплоть до ущелья, вблизи которого поставили юрты родичи бега. Там казаки спешились и обустроили свой стан чуть в стороне от скопления юрт.
        На Мирона все произвело впечатление. Он и впрямь был готов увидеть диких людей. Но в юрте Эпчей-бега было чище, светлее и, несомненно, богаче, чем в большинстве крестьянских, топившихся по-черному изб. Правда, Эпчей слыл хоть и кыргызским, но князем, и по здешним меркам — человеком знатным и богатым. А каково было в юртах простых кыргызов, того Мирону пока не довелось видеть.
        Гостей Эпчей принимал в почетной южной части юрты, что располагалась от двери до очага на мужской половине. Потчевал разными яствами за низким круглым столом. Сидели на мягких кошмах, покрытых сверху коврами из собольих и лисьих шкур, в окружении подушек, чтобы было на что опереться сытому и пьяному гостью.
        Мирон сдерживал себя, не выказывал удивления, но воевода вертел головой по сторонам и то и дело, склонившись к нему или к Козьме Демьянычу, шептал:
        — А бег-то каков! С золотой посуды ест, на соболях спит…
        После обильного угощения с трудом выбрались из юрты. Теплый покой разлился вокруг. Безмятежно светило солнце. Зеленела степь, усыпанная синими, голубыми, желтыми пятнами первоцветов. Голосили в небе жаворонки. В прозрачной вышине кружил ястреб, а может, орел. Очень высоко кружил! С земли не разберешь, что за птица!
        Воевода и тут довольно щурился, но Мирон заметил его быстрый взгляд, которым он окинул Эпчеевых воинов, плотным кольцом окруживших юрту бега. На их фоне казаки, сопровождавшие воеводу и его спутников, казались жалкой кучкой.
        Мирон не скрывал интереса и дотошно все рассматривал, ко всему приглядывался и все запоминал. Он впервые видел кыргызских воинов, правда, одетых не в железные доспехи, а в перетянутые поясами полукафтаны с короткими, до локтей, рукавами. В правом ухе у каждого — серьга, значит, воин прошел обряд посвящения. У молодых волосы подстрижены спереди и перетянуты ремешком, а сзади спадают на плечи. У старших и опытных лбы выбриты до темени, на затылке — одна или несколько кос, стянутых в узел. У многих воинов выше локтя и на шее виднелись татуировки. Знак особой доблести, как пояснил Сытов.
        Большинство конных дружинников — лучники. Колчаны со стрелами у них под правой рукой, запасные — у чепрака, лук — на левом боку. Здесь же приторочен волосяной аркан, незаменимый в погоне за удирающим врагом. Конские уборы — узды, седла, повод — все приспособлено для быстрой стрельбы из луков. У многих воинов в руках длинные и легкие копья для сбивания противника с седла. А на древках — зеленые двухвостые флаги. Они развевались под степным ветром, отчего казалось, что войско тихо, незаметно для глаза движется на своих крепких, коренастых конях с короткими, зубчато подстриженными гривами и завязанными в узел хвостами.
        У части державшихся особняком всадников — в руках массивные копья с длинными насадами и закругленными плечиками, а на спинах, как во время копейной атаки, круглые щиты на ремнях. Длинные обоюдоострые мечи подвешены с левой стороны…
        «Тяжелая кавалерия,  — подумал Мирон,  — в доспехах — страшная сила!»
        Колыхались султанчики на шлемах всадников и в гривах лошадей; серебрились на солнце чепраки; сверкали желтыми, синими, красными оторочками деревянные, крытые мехом седла; на сбруе каждой лошади — тамг [38 - Клеймо.] владельца, круглые, крестообразные, в форме полумесяца…
        — Думаете, это кафтаны у них?  — пробормотал рядом Сытов, отвлекая Мирона от зрелища.  — Не иначе тегиляй.
        — Тегиляй?  — подивился новому слову Мирон.  — Что такое?
        — Да навроде халатов, стеганных на конском волосе или вате, а внутри прокладки — кожаные или железные. Не то что стрела, мушкетная пуля не пробьет.
        — Опасаются, наверно,  — так же тихо ответил Мирон.  — Я на их месте тоже поостерегся бы.
        — Это нам стеречься надо,  — пробурчал снова голова.  — Отправились, как по грибы, налегке, и стражи кот наплакал. В случае чего сомнут, на куски порвут. Стрелы у них тож знатные! Двухшипные да двурогие! Коль без доспеха, насквозь пробьет, коня наповал уложит! Кости ломают, как хворостинки, а из тела только с мясом выдирают! А срезни, те вообще любой панцирь, как орех, разделают. А топоры боевые заметили?
        — Заметил,  — кивнул Мирон.
        Топоры с широким лезвием в форме полумесяца и длиною в четверть, которые сжимали крепкие всадники позади Эпчей-бега, и впрямь нельзя было не заметить.
        — А в сапоге у них непременно тонара [39 - От монгольского «тонгорог» — перочинный нож, бритва.] припрятан, чтоб врага добить или в спину сразить,  — продолжал шептать Сытов, косясь на хозяйскую стражу.
        И тогда Мирон уже другими глазами посмотрел на воинов Эпчей-бега. Кажется, Сытов не ошибся. На поросшей хилым березняком горушке Мирон заметил еще одну группу вооруженных всадников, за спиной — третью и подумал, что перевес на стороне кыргызов, и надо бы скорее уносить ноги.
        Но тут воеводе подвели белого тонконого скакуна с дорогим седлом, отделанным бархатом и серебряной чеканкой по коже. «Не иначе арабских кровей?» — подивившись, прикинул Мирон. До сей поры жеребец был привязан к коновязи возле юрты бега, где громко всхрапывал и нервно переступал ногами.
        — Ай, хорош конь!  — Воевода потрепал за холку скакуна.  — Только для забавы он в наших краях! Живо ноги в каменьях переломает!
        Эпчей хитро прищурился:
        — Лучшего коня своих табунов отдаю тебе, Иван Данилович. Не знаю, откуда прибился, но люди говорят, что скакал на нем старший сын Алтын-хана — Бермес.
        — Увел?  — всплеснул руками воевода и расхохотался. А затем подмигнул Мирону.  — Что я тебе говорил?  — И снова обратил взгляд на бега: — Ловкие людишки у тебя, Эпчей-бег! Отважные! Не побоялись сына Алтын-хана обидеть!
        Эпчей развел руками и с едва заметной усмешкой предложил Ивану Даниловичу опробовать араба на ходу. Но воевода замахал руками:
        — Упаси бог, спину сломаю такому красавцу!
        — Давайте я попробую,  — неожиданно для себя предложил Мирон.
        И только тут понял, как истосковался по прошлому, когда пропадал в ночном с деревенской ребятней и, сидя голышом на коне, на всем скаку загонял его поутру в воду, а затем переплывал реку Ворону, держась за конскую гриву…
        — Пробуй,  — покосился на него воевода,  — но, чую, понесет чертушка! Как ты? Справишься? А то казаков кликну?
        — Не надо! Не впервой!  — отмахнулся самонадеянно Мирон.
        Воевода крякнул сердито, но отговаривать не стал. Эпчей же хитро прищурился. И Мирон понял, дело здесь не в жеребце. Бег проверял, можно ли доверять русским, их силе, их смелости. Видно, все еще сомневался в своем решении.
        Мирон, не спуская глаз с жеребца, приблизился к нему. Нет, что тут говорить? Красавец конь! Сухая маленькая голова, тонкие стройные ноги при широкой груди. Четыре крепких конюших едва сдерживали скакуна; он храпел, скалил большие зубы, уши прижимал к голове, глаза горели фиолетовым огнем.
        Выбрав момент, Мирон схватился за луку седла и мигом оказался на жеребце. Эпчей кинул ему камчу. Мирон перехватил ее. И в этот момент араб так поддал крупом, что он едва не кувыркнулся через его голову. Что произошло дальше, отпечаталось в голове Мирона короткими вспышками. Вспышка — и только небо перед глазами! Вспышка — земля несется в лицо!..
        Все в нем сжалось в тугой комок, а в голове билась одна-единственная мысль: «Не опозорься, Мироша!» Так, кажется, шептала матушка, когда он тайком от отца пробрался в сад, чтобы попрощаться с нею, как получилось, навсегда. Да, с таким строптивцем — сильным, хитрым, упрямым — ему еще не приходилось встречаться.
        Жеребец, казалось, не знал усталости и продолжал бешено сопротивляться новому всаднику — становился на дыбы, взбрыкивал, крутился на месте, норовя укусить Мирона за ногу, лягался, потом вдруг бросился вскачь и, сделав крутой поворот, резко остановился, взрыв передними копытами землю. Мирон ожидал этого, но все ж едва удержался в седле. В ту же секунду жеребец снова поднялся на дыбы и сразу прыгнул вперед, вскинув задом. Опять бешеная скачка, крутой поворот и внезапная остановка. Неопытный всадник неминуемо перелетел бы через голову коня, но это были пока цветочки. Ягодки жеребец припас напоследок. Все вокруг — и русские, и кыргызы — замерли, а затем закричали одобрительно: жеребец упал и перекатился на спину. Но Мирон и здесь был начеку, успев выпростать ноги из стремян и отвалиться в сторону. И только жеребец поднялся на передние ноги, снова, как рысь, прыгнул в седло.
        — Брось камчу!  — крикнул воевода.
        И действительно, стоило Мирону сбросить висевшую на запястье плеть, как жеребец сразу стих; он лишь гарцевал на месте, тяжело поводя взмыленными боками и роняя с губ желтую пену. Мирон ласково потрепал его за гриву, похлопал по шее. Жеребец фыркал, поводил ушами, принюхивался к рукам Мирона — знакомился. Но едва Эпчей протянул плеть, как конь снова взвился. Жеребец признал его на равных, но плеть посчитал за оскорбление.
        — Смотри, Иван Данилович, никто камчу не любит,  — расплылся в улыбке бег,  — а воин твой молодец! Мои конюхи подступиться к жеребцу боялись: одного из них копытами до смерти зашиб. А твой справился!
        — То не воин,  — нахмурился воевода,  — а посланник царя, самого Петра Алексеевича доверенное лицо.
        — Да будет здрав многолетно Ах-Хан-оры [40 - Белый царь русских.] — склонил голову бег.
        — Сильное войско на острог идет,  — сказал Мирон.  — За нас воевать будешь или здесь в ущелье отсидишься?
        Эпчей не ответил, но выступившие на скулах красные пятна выдали: сильно разозлился бег. Но промолчал, стиснув зубы, лишь махнул рукой своим воинам. Те выстроились в одну линию, потянули из саадаков луки.
        Бег блеснул зубами.
        — Смотри, царев посланник! Мои матыры родились в седле и ни в чем не уступят калмакам. У нас с малолетства всех мальчиков купают в соленой воде, а тело растирают сметаной, чтобы выросли настоящими алыпами. От этого наши воины и холод, и жару легко переносят, и даже в самую сушь жажды не знают.
        Он махнул рукой — и началось!
        На этот раз не сражение, а самое настоящее чудо-зрелище. Позади юрт на большой поляне вспыхнул вдруг костер, да такой, что пламя рванулось в небо. Выскочили три диковинно одетых инородца в шапках с перьями на макушке и в жутко размалеванных масках. И принялись кружиться вокруг огня в неистовом танце, под рокот бубнов, в которые они исступленно били колотушками.
        Развевались пестрые ленты.
        Звенели нашитые на чудные одежды колокольцы и бубенцы.
        Ухали бубны.
        — Тэ-э-ир!  — ревели танцующие.
        — Тэ-э-ир!  — вторили им зрители.
        Эхо подхватывало рев толпы, множило и рассыпало, словно ледяной град, по скалам.
        Ритм все учащался. У Мирона нервно подергивалась щека. Зашлось от тревоги сердце. Но тут бубны внезапно смолкли. Танцоры в беспамятстве повалились на землю подле костра. А на поляну вырвались конные лучники и вихрем понеслись по кругу. Крепкие невысокие всадники сидели в седлах как влитые, управляя конями только ногами. Когда-то старый конюх Аким рассказывал Мирону, что русских дружинников с малого возраста заставляли часами держать между коленями тяжелые камни, покрытые кожей быка. Это укрепляло ноги. А пошла эта наука от половцев, но, видно, кыргызы в ней тоже преуспели!
        Тут воины все, как один, вскинули луки, потянули тетиву к уху. Стрелы полетели вперед с немыслимой быстротой: одна догоняла другую. Цель — желтый квадрат на воловьей шкуре — мигом ощетинилась доброй сотней стрел, а новые продолжали падать дождем, расщепляя древка долетевших раньше в лучину. При этом они жутко стонали и ныли в полете, отчего дрожь пробирала до костей, а волосы становились дыбом. Так воют стылой ночью голодные волчьи стаи, так голосят женщины по погибшим воинам…
        А всадники, будто не зная усталости, показывали чудеса ловкости во владении луком: стреляли по цели и справа, и слева от шеи коня, назад с полуоборота и вскочив коленями на седло. Но стрелы неизбежно попадали в желтый квадрат.
        Правда, одна из них взрыхлила песок у него под ногами. Мирон понял: умышленно. Очень уж выразительно покосился на гостей Эпчей-бег. Дескать, все в моей воле. Махну рукой, и ничего от новых друзей не останется. Но в этот раз не махнул. Состязания продолжались.
        Козьма Демьяныч поднял стрелу и передал Мирону.
        — Гляньте,  — прошептал он,  — самая убойная. Со смещенными лопастями. В полете вращается и непременно попадает в цель. Так что не промазала узкоглазая рать. Припугнули на всякий случай.
        Мирон внимательно осмотрел стрелу. Хвостовая часть ее из орлиных перьев и украшена двумя яркими полосками красного и синего цвета. Железный, в три лопасти наконечник прикреплен к древку обмотками из тонких жильных ниток. Под ним — костяной свистунок с дырочками. Нехитрая штука, но жутким воем страху нагнала будь здоров!
        — Орлиное перо у здешних народов пуще золота ценится, потому как не намокает,  — снова пояснил Сытов.  — Кыргызскую стрелу с мунгальскими да калмацками не спутаешь. Те чуть более аршина, а кыргызские на ладонь длиннее. Да и луки у кыргызов сильнее…
        Голова не закончил объяснение. Другое зрелище привлекло их внимание. На смену лучникам выехали на поляну те самые всадники с тяжелыми копьями и мечами и выстроились в две длинные, друг против друга, и плотные, стремя в стремя, шеренги.
        — Непременно копейный бой покажут,  — покачал головой Сытов.  — В этом кыргызы великие мастаки!
        И впрямь конники начали разгон, пустив лошадей шагом, затем перешли на рысь и только за несколько десятков саженей бросили их в галоп. Низкий, протяжный рев сопровождал этот бросок. Словно огромный барс исторг рык — низкий, угрожающий, который растекся над степью, приводя в трепет все живое. Нет, не один барс, сотни барсов зарычали раскатисто. И вмиг притихла степь, как перед грозой, перед страшной бурей…
        — Что это?  — почему-то шепотом спросил Мирон.
        — То оне горлом ревут,  — совершенно спокойно ответил голова,  — чтоб врага застращать. Когда лавой идут — жуть продирает, так вопят.
        Но Мирон уже во все глаза смотрел, как атакуют друг друга копейщики. Одни — держа копье под мышкой, вытянув ноги и уперев их в стремена, другие, ухватив древко двумя руками и подняв его на уровень подбородка. В этом случае узда крепилась к поясу или к передней луке седла.
        «У-э-э-эх! Э-эх!» — тяжело вздохнула и выдохнула степь. Это конники Эпчей-бега сошлись в ближнем бою. Пыль поднялась до небес, и в этом мутном месиве люди и кони сбились в один огромный живой клубок — воющий, рычащий, визжащий и улюлюкающий. Летели из-под копыт камни и клочья дерна, трещали то ли кости, то ли копья, хрипели кони и люди, звенели мечи и лязгали сабли…
        — Кыргызы исстари на коне, с мечом да луком. Мы привыкли побеждать верхом,  — приговаривал Эпчей с гордостью, наблюдая за схваткой своих воинов.
        Воевода качал головой да поглядывал на Мирона: дескать, видал, на что способна дикая сила? У Мирона же захватывало дух от увиденного.
        Затем пришел черед конных скачек, потом сошлись борцы, которые принялись кидать друг друга на траву и бросать на дальность тяжелые камни.
        Воевода хмыкал озадаченно, хмыкал, затем взял да и махнул сотнику:
        — А ну, Петро, покажь выучку!
        Казаки тоже скакали на лошадях и, бросив шапки вверх, попадали в них из самопалов и кремневых пистолетов. А затем пришел черед луков. И здесь казаки ни в чем не уступили хозяевам, а в меткости даже превзошли кыргызов. Поставив посреди поляны шест, они промчались мимо него во всю прыть, выпустили по несколько стрел, и ни одна не прошла мимо цели, хотя шест был в два пальца толщиной да вдобавок раскачивался из стороны в сторону от ветра.
        Теперь уже кыргызы охали и вопили от восторга. Даже танцоры, как пояснил Сытов, то были жрецы-язычники, по местному — камы, пришли в себя и пробились в первые ряды зрителей.
        А еще гости показали хозяевам чудеса верховой езды. Особенно старались два черноволосых и горбоносых казака-черкаса. Они не только метко стреляли в цель при скачке на полном карьере, но, нагнувшись с седла к земле, чертили по ней рукой или мохнатой шапкой.
        Промчали по кругу раз, другой… И тут черкасы приоткрыли чуток казачью хитрость — «отвагу», которую Мирону довелось видеть в приазовских степях. Неповторимое, восхитительное зрелище. Нырок вправо, и всадник мигом зацепился ногами за стремена, связанные под животом лошади. Голова его болталась возле задних копыт, а закинутые руки почти касались земли. Обычная боевая уловка, чтобы подстегнуть неприятеля поймать коня и обыскать убитого. А «мертвец» в это время удачно стрелял из-под живота или вдоль лошади, или, вскочив неожиданно в седло, не менее ловко орудовал саблей или короткой пикой…
        В Краснокаменск возвращались, когда зарево заката уже запылало над дальними горами. Глухо шумела тайга. Ветер гулял по вершинам деревьев. Усердствовала желна над полусгнившим пнем; кедровка сопровождала всадников, перепархивая поодаль с ветки на ветку,  — не птица, а божье наказание и для охотника, и для воина: не даст подкрасться незаметно, предупредит пронзительным криком. Кони фыркали, прядали ушами, шли неспокойно. Тайга была полна затаившейся жизни. И они чуяли ее.
        Воевода ехал с довольным видом и помалкивал, но на другой день гонец повез втайне от Мирона важную грамоту на царское имя.
        Глава 13
        Под утро вскрылась река. Простонала тяжело, как роженица, и вздохнула мягко, умиротворенно, словно освободилась от бремени. Сначала лед шел сплошняком, а затем стал ломаться, разбиваться на огромные льдины — с треском и громовым грохотом. Не знаешь — запросто подумаешь: вражья канонада. На мелководье льдины лезли друг на друга, выпирали на берег. Детвора, старики, бабы высыпали на косогор, но вскоре разошлись. Не до пустых гляделок на этот раз. Ледоход приближал беду, о которой в городе знали все: даже слепые и глухие, даже сыкуны-младенцы.
        Вторую неделю кряду служивый и работный люд Краснокаменского острога пребывал в большой тревоге и озабоченности. Промысловики и лазутчики, что по нехоженой тайге и кыргызским степям доходили до Саян-камня и Алтайских гор, приносили плохие вести.
        Строгие дозоры объезжали встреч друг другу ближние и дальние подступы к городу. Караульные на башнях не сводили глаз с низких холмов к юго-западу от острога, из-за которых обычно появлялась кыргызская конница. Но сейчас она была лишь частью огромного войска, с которым краснокаменцам встречаться еще не приходилось, а вот о боевой мощи его наслышаны были многие. И если верить баюнам, то сила к острогу двигалась страшная, против которой, как ни крути, не выстоять.
        Потому и ратные люди, и жители посада, и ремесленных слобод, и окрестных деревень не покладая рук крепили бревенчатые частоколы, чистили и углубляли рвы, пускали в них воду из речек, бежавших с гор. По-за рвами раскладывали пни да коряжины, били новый «чеснок» — острые колючки из железа и лиственницы, ставили рогулины, частик, городили надолбы и рыли ямы-ловушки…
        Работали все от мала до велика, от первого богатея-купца до последнего пьяницы-бобыля и днем, и ночью при свете костров. И здесь уж было не до бунтовства и личной выгоды. Если враг захватит острог, небо всем сожмется в овчинку. И больным, и старым. И бабам, и детям. А защитникам города в первую голову.
        Пушкари драили пушки и считали заряды. В кузнях рубили болты для самострелов. Подростки таскали камни к подножию частоколов, чтобы сбрасывать на головы врагу. Бабы рвали тряпки на длинные ленты для перевязки раненых и щипали корпию. Старики заливали смолой бочки, а дети и старухи крутили соломенные жгуты, чтобы поджечь смолу, коли нужда случится. А то, что нужда случится, в этом уже никто не сомневался.
        В съезжей избе за копейку расходились грамотки-заговоры от стрелы и от пули: «Пошла струя, как быстрая река, падал плод дерева, как дубовая кора. И кто эту молитву переймет и на бумагу белену спишет, то тому человеку будет честно и радостно, того человека никто не может спобедить-спогубить…»
        Стрелецкий майор втрое усилил караулы возле пороховых погребов и оружейных амбаров. Ополченцы приглядывались к бердышам и ослопам, коротким копьям-сулицам и крючьям, выданным из крепостного арсенала, а кто-то привычно вооружался вилами, топором да чугунной гирькой на цепи.
        Скот отогнали в дальние урочища. Поля стояли невспаханные, незасеянные. К чему пахать и сеять, если все истопчет, изроет копытами вражья конница?
        Работа кипела не только в Краснокаменском остроге, но по всему уезду. Во всех острожках и зимовьях по приказу воеводы укреплялись частоколы и заплоты. По лесным дорогам и переправам рубили засеки. Забивали надолбы и «чеснок», разбрасывали рогульки, заваливали камнями и стволами деревьев узкие горные тропы, где конники могли передвигаться только по одному. Устраивали хитроумные ловушки, хоть и понимали: боя не избежать. А в крошечных гарнизонах топили бани, готовили чистое исподнее. Положено так православному человеку — встретить смерть с чистой душой и чистым телом. Помощи ждать было неоткуда, но просто так, задешево, отдать жизнь на растерзание врагу никто из служивых людей не собирался.
        …Все готовились к отпору, даже писцы в съезжей избе примеряли бехтерцы и юшман [41 - Юшман — (татар.) волонтарь спереди на крючках с кольчужными рукавами.] Один Мирон день-деньской сиднем сидел на лавке за длинным столом, обложенный с двух сторон толстенными ясачными, таможенными и податными книгами. По приказному управлению ему предписывалось просмотреть наличие всех государевых грамот. По военному — обследовать укрепления острожные и крепостные и приказать, чтобы их поправили в случае надобности; отметить по учетным записям наличие и сохранность пороховых запасов, свинца, пушечных снарядов, ядер, ружей и сабель; пересмотреть налицо и по книгам детей боярских, литовцев, черкасов, атаманов, казаков, стрельцов и всех служилых, в числе которых состояли немцы и татары. По казенному управлению — ревизовать денежную казну по книгам, а также освидетельствовать мягкую рухлядь во всех статьях и проверить количество связок всякого меха по ясачным запискам. По управлению земскому нужно было доглядеть налицо и по книгам пашенных крестьян и обывателей. Кроме того, негласно разузнать, не закупали ли воевода и
письменный голова для себя в городе или в уезде хлеб да мягкую рухлядь через родственников, служащих или посторонних угодников для поживы, не варил ли кто в тайне от казны пиво и мед на продажу…
        Словом, многое надо было узнать, посмотреть и в первую очередь понять — перешагнула ли воеводская корысть границы, или Иван Данилович знал меру своей жадности?
        Уже неделю с утра до вечера Мирон вглядывался в витиеватые буквы и столбцы цифр, слушал пояснения дьяка и письменного головы и зевал, зевал, зевал, выворачивая челюсти, или яростно, раз за разом чихал над пыльными страницами. А ведь он только-только добрался до «Строельной книги» — отчета о расходах на строительство крепости и острога. По ней выходило, что опорную крепость Красный Камень размером с Московский кремль соорудили всего за четыре недели. Острог же строили позже и дольше — два месяца, когда образовался посад, а в слободах поселились первые свободные от податей крестьяне, торговцы и ремесленники.
        Цифры рябили в глазах: тринадцать тысяч сто бревен… Шесть тысяч двести шестьдесят плах… Семнадцать плотов сосновых и пять барок теса для крепостных стен и башень… Двадцать шесть тысяч семьсот двадцать три гвоздя… Он хмыкнул, вглядываясь в последние цифры. Надо ж, какая точность! Только что с этой точностью делать? Как определить, что «Строельная книга» не врет? Пересчитывать гвозди в стенах, скобы и бревна в частоколах и городне?
        Эх, скука смертная! От досады он не находил себе места, понимая, что одним месяцем не отделаться, если проводить ревизию как положено, сверяя каждую запись… Впрочем, какие месяцы, если нагрянут калмаки? Того гляди, не только крепость сожгут с треклятыми книгами заодно, но и самого головы лишат!
        Мирон сердито выругался про себя и поднялся из-за стола, сдвинув книги в сторону. Дьяк тотчас поднял взгляд от длиннющего «столпа», вопросительно посмотрел на князя.
        — На свет белый гляну,  — пояснил Мирон, направляясь к выходу, мысленно поклявшись не возвращаться к ревизорским делам, покуда не кончится канитель с калмаками и кыргызами. Или пан, или пропал! Тут уж куда кривая выведет!
        Солнце почти скрылось за скальной грядой, утыканной редкими лиственницами и чахлыми березами. Полыхал багрянцем закат — словно ушат крови расплескали по небу. Но горожане продолжали копошиться на валах, у рвов. Мирон шел вдоль частокола от башни к башне, удивляясь, как споро, без лишних разговоров работали люди. Особо осмотрел южную сторону острога; она и впрямь походила на грудь воина в латах. Четыре башни с обламам [42 - Облам — выступ.] выдавались вперед, позволяя стрелкам вести фланговый огонь. Из бойниц верхнего этажа виднелись дула затинных пищалей и легких пушек. Кряжи частокольные — толстые, надежные. Чтобы их усилить, земляную насыпь изнутри подняли выше человеческого роста.
        На западной стороне, где не было стены, Мирон глянул с гребня скалы вниз — холодом дохнула, потянула к себе пропасть,  — но не отшатнулся. Далеко внизу кипела белопенная река.
        — Барина, барина, давай в крепость, шибка давай!  — послышался чей-то голос.
        Князь оглянулся. К нему подбегал Спирька-ясырь. Бедолага запыхался от усердия, по потному лицу размазал грязь замызганным рукавом.
        — Воевода зовет! Шибка сердита!  — произнес он, задыхаясь.  — Велел шибка бежать, как марал!
        Мирон хмыкнул и направился быстрым шагом в гору. Спирька потрусил следом.

* * *
        Третий день пошел, как воевода переехал на житье в крепость. Осадное, обнесенное крепким заплотом подворье Костомарова было более чем скромным. Часть избы занимала канцелярия, во второй половине проживал Иван Данилович с семейством. В канцелярии — судейская комната, в которой работал сам воевода, рядом — комната для письменного головы и его подьячих. В судейской — длинный, покрытый скатертью стол, в красном углу — киот с иконами. Лампады возле него горели тускло, наполняя воздух чадом горелого масла. По левую руку воеводы — «зерцало», по правую — резной сундучок с печатями. У стен — лавки для посетителей, тут же короба с царскими указами и грамотами. Но в этот вечер всех посетителей велено было гнать в шею, а короба не раскрывались с тех пор, как Иван Данилович перебрался в крепость.
        Опечаленный воевода то и дело подходил к открытому оконцу, выглядывая лазутчиков. Ускакали они в кыргызские степи до зари пятого дня, и ни один еще не вернулся. Только-только закончился совет, который держал Иван Данилович со своими верными помощниками. Должность у него была стратилатская, отнюдь не военная. Но плох тот воевода, кто не смыслит в ратных делах. А Костомаров смыслил, в ином случае не продержаться бы его острогу целым и невредимым на буйной кыргызской землице.
        Совет только назывался советом. Воевода не слишком церемонился. Стучал кулаком, угрожал карами небесными всем за то, что работы на остроге шли, как он считал, ни шатко ни валко. Атаман и стрелецкий майор пережидали бурю молча. Но Сытов что-то невнятно пробубнил в свою защиту. А воевода словно ждал этого и взбеленился еще больше.
        — Тебе бы, Козьма, ноздрями мух ловить,  — посмотрел на него с презрением Костомаров.  — Мурластый стал? Брюхонь в кольчугу не влезат? А то боишься, убьют тебя кыргызы? Убьют — не велика беда! Зато крести [43 - То есть часовню.] на твоих костях поставлю, на образ твой молиться станем, почитать, как великомученика!
        Сытов глядел тоскливо. Видно было, что не с руки ему стать великомучеником, не радовали ни часовня на костях, ни икона с собственным ликом. А воевода уже забыл о Козьме Демьяныче, переключился с укорами на крепостного канонира. Но все же через час, хоть и с горем пополам и с воеводскими криками, обсудили и утвердили осадный список — «Расписание оборонительного приготовления с показанием сил человеческих и воинских».
        На пяти листах весь порядок расписали подробно и с тщанием. Видно, и впрямь не надо учить воеводу, как держать осаду!
        — Поутру, того гляди, в бой пойдем!  — Костомаров поднялся с кресла.  — А теперь помолимся Господу победительному, чтобы воинство наше сброд калмацкий да шушваль кыргызскую, как полову, разметало!
        Все закрестились на светлый лик Христа. А Сытов принялся бить поясные поклоны. Костомаров снова прикрикнул на него. И Козьма Демьяныч необыкновенно шустро ринулся вон из воеводской избы.
        Следом ушли быстрыми шагами стрелецкий майор и казачьи атаманы. Хоть и понужал их воевода крепким словом, но понимал, что служивые за две недели сделали невозможное. Оборону крепить — это вам не в городки биться, да еще с гарнизоном, где половина состава пороха не нюхала, свиста стрелы не слышала.
        — Гляди, Мироша,  — разложил Иван Данилович на столе карту сибирских земель. И пятерню растопырил над густой сетью речных проток, на которые разбивалась река ниже острога.  — Вода здесь даже в половодье только до брюха лошади достает, островов не счесть. Так что перебраться им проще пареной репы. Засаду бы там учинить, заманить в урочище,  — Иван Данилович тоскливо вздохнул,  — а на выходе пушки поставить да стрельцов пару сотен, и был бы тому войску полный кирдык! А так…  — он с досадой оттолкнул от себя карту,  — все их лазутчикам давно известно: и про арсенал наш хилый, и про тайные ходы, и колодцы, что от реки питаются. Перекрой их — и останется гарнизон без воды. А без нее, голубушки, и трех дней не протянем.
        — Но ведь кыргызы и раньше подходили к острогу. Вы же, вроде, легко отбивались?  — подал голос Мирон, разглядывая карту, поверху которой слева направо прописаны буквы — затейливые, витые, хвостатые. И сообщали те буквы, что земля, помеченная на карте, давным-давно уже русская. Только на этой русской землице вольготно всем, кроме хозяев. Вон и гости скоро пожалуют!
        Воевода, подтверждая его мысли, ответил с кривой усмешкой:
        — А ты, Мироша, видел, как тын посечен стрелами да топорами? А флюгера да орлы на башнях дырками сверкают аки сито. Отчего, думаешь? Это все от легкости или стрел кыргызских? В острог мы их не пустили, но крови-то людской пролили — с озеро наберется.
        Воевода помолчал мгновение, вздохнул. О кыргызах уже столько говорено, язык сохнет, но цареву посланнику положено все знать досконально. И как бы ни хотелось воеводе вытолкать Мирона в три шеи из избы, все же сумел он взять себя в руки. И заговорил доброжелательно, хотя чего ему стоила эта доброжелательность, одному Господу Богу известно:
        — С кыргызами мороки не оберешься. Они титьку мамкину сосут, а уже на лошади скачут. Они, можа, и хотели б с нами замириться, но джунгары ни в коем разе не дозволят. Невыгодно им, чтоб в русских городах люд тихо жил. На словах контайша за добрый лад с русским царем. Так и торговать прибыльнее, и кочевать покойно, да и защита от богдыхана какая-никакая. Но помер Галдан, мудрый был шишига, а счас его племянники к власти пришли, вот и не могут поделить ея промеж себя. А под джунгарами ходить для кыргызов все равно что в петлю голову всунуть и ждать, затянет ее кат или погулять снова пустит.
        — Я так разумею: на чьей стороне сила, там и кыргызы. Одолеем калмаков, и кыргызы тут же перебегут под цареву руку,  — сказал Мирон.  — Вон Эпчей хитрее всех оказался. Первым пришел, первым все почести собрал.
        — Эпчея на хромой кобыле не объедешь! Я ж говорю: он сам кого угодно надует.
        Воевода сердито посопел носом, подошел к раскрытому окну, выглянул наружу. Нет никого! Не торопятся лазутчики обратно в острог, а может, сгинули уже от калмацкой стрелы или кыргызского ножа.
        Хмыкнув, он снова вернулся к столу, припечатал кулаком карту.
        — Ты прав, Мироша, кыргызы только силу понимают. Ясак платит, дай Бог, половина улусов. Чаадарский вообще ни одного соболя не принес. Но они далеко кочуют, на границе с алтын-ханами. Мыслю я, Миронушка, надобно нам медленно и упорно наступать на степь, строить на каждом шагу остроги и зимовья. И сибирскую землицу присоединять постепенно, как в Русском государстве ее освобождали от крымских татар…
        Воевода вновь посмотрел в окно и перекрестился. Низкие тучи отливали недобрым желтым светом.
        — Господи, на все твоя воля! Велю попам молиться денно и нощно, авось пронесет беду. Только мнится мне, от Равдановой орды молитвами не спасешься.
        — Значит, сражения не миновать?  — спросил Мирон.
        — Не миновать, не миновать,  — похлопал его по плечу воевода и вздохнул.  — В баньку бы сейчас, на горячий полок, только другая банька нас ждет. Кровавая! Давай, Мироша, будем кумекать, как против калмаков выстоять с нашими силами малыми да запасами хилыми.
        И они вновь склонились над картой.
        Глава 14
        Ночь подступила незаметно. От нависших низко клочковатых туч быстро, словно осенью, стемнело. Ветер дул северный — острый, студеный. Пробрасывал снежком, проникал под одежду. Черные волны ходили по реке, с ревом бросались на берег, слизывая гальку и подбираясь к плотбищу, которое давно опустело.
        В остроге жгли костры. Возле них грелись вооруженные стрельцы и казаки. Огни горели на сторожевых башнях. Вдоль стен понизу и поверху ходили усиленные дозоры. Пушкари прикорнули у пушек, возле зарядов. Ополченцы тоже легли в эту ночь не раздеваясь, в обнимку с вилами и топорами. Приказано быть начеку, но люди и без того почти не спали. Враг на подходе, какой тут сон?
        Воевода велел прикрыть кружечный двор и кабаки, пиво и вино не выдавать ни за какие деньги. А еще распорядился всяких буянов, а также крикунов, что дурные слухи разносить горазды, крепко бить батогами, а на рьяных надевать железо и бросать в яму голышом. Возле колодцев тоже выставили стражу, чтобы, не дай Бог, не скинули в них падаль, не насыпали дурного зелья. У хлебных лабазов, у мангазейных и государевых провизионных складов в караул назначили казаков, а подле изб и казенных строений выставили на случай пожаров бочки с дождевой водой да ящики с песком.
        В крепости сплели из ветвей и соломы балаганы, соорудили из дерюг и рогож шатры для баб и детишек. Собрали со всего посада телеги и перегородили ими улицы и переулки, чтобы защититься от конных атак врагов, если те все-таки прорвутся в острог.
        Служилые люди еще засветло собрались на Соборной площади на молебен, целовали крест и святую икону, что вынес отец Антиох из острожного храма, клялись детьми, женками, добром и животом. И порешили всем миром: коли кто не устоит, в измену впадет, или робость им овладеет, или от слабодушия бросит свой пост, а то и вовсе побежит от неприятеля, все едино — поймать того отметника и посадить на кол без жалости, женок и детей его из крепости выгнать, а пожитки и иное добро поделить…
        Под вечер наконец-то прискакал первый лазутчик — Васька Терехин, жилистый казак в грязном кафтане и серой овечьей папахе набекрень. Он бросил коня посреди воеводского двора, взбежал на рубленое крыльцо и зычным голосом всполошил всю округу:
        — Кыргыза изловил, батюшка-воевода! У реки мыкался, без драки отдался.
        — Давай, давай сюда кыргыза. Не иначе Равданов доглядчик?  — засуетился Иван Данилович и бросил быстрый взгляд на Мирона.  — Кажись, началось!
        Кыргыза со связанными руками втащили за шиворот в избу, бросили под ноги воеводе. Мирону показалось, что он уже видел этого крепкого, невысокого степняка то ли в стане Эпчея, то ли где-то в крепости, но скорее всего он ошибался. Пока все кыргызы были для него на одно лицо, и одеждой тоже мало отличалась друг от друга.
        — Толмача ко мне!  — приказал воевода.  — Пусть узнает, с чего вдруг сей сын собачий возле крепости ошивался?
        Кыргыз поднял голову:
        — Развяжи руки, воевода. Харатай говорить будет. Харатай долго в Томске жил, по-русски говорить умеет.
        — Смотри-ка,  — удивился Васька,  — а при мне аки немоть мычал.
        — Послал меня Эрдэни Дзорикту-контайша Цэван Равдан, сын Сэнгэ, великий правитель Ойратского улуса,  — без запинки перечислил титулы хана кыргыз, потирая запястья, после того как воевода распорядился освободить его от веревок.  — Велел грамоту передать, а на словах грозился, что острог сожжет и всех, кто в нем сейчас, перебьет, чтоб не осталось ни капли русского семени на его землях.
        — Ишь, какой прыткий!  — Лицо воеводы пошло красными пятнами.  — С каких это пор Равдан здешние земли калмацкими объявил?
        — То мне неведомо,  — скривился Харатай.  — Острог поставлен на кыргызских землях. Ойраты сюда за албаном ходили, пока русские не пришли.
        — Истину глаголешь,  — усмехнулся воевода.  — Русские пришли, значит, ойратам дорога в Сибирь навечно заказана. А те кыргызские князцы, что Равдану шертовали, суть изменники и воры. И будет им кара жестокая за подлость и предательство.  — И протянул руку: — А ну, покажь грамоту! Посмотрим, чем еще контайша грозится?
        Через час толмач с большим трудом и старанием перевел писанную по-монгольски грамоту. Равдан требовал выдачи всех кыргызов, находившихся в руках русских, и освобождения аманатов, в первую очередь Тайнаха, а еще указывал воеводе на разбой и набеги его казаков на калмацкие ясачные земли. Особенно язвительно контайша отозвался о подданстве кыргызов и калмаков:
        — Когда царь царю бывает в подданстве? Когда царь царя возьмет войной, тогда-де бывает в подданстве, и тем белый царь нас бранит, что велит нам идти в подданство. Какая здесь земля вашего государя? Земля-де из веку наша. А ты, воевода, грязная собака, пришел на мою кыргызскую землю и моих ясачных людей разгоняешь и разоряешь… Я, контайша Равдан, пришел собою на свои земли и сойду собой…  — читал, запинаясь от страха, толмач.  — Сойди с моей земли! Так из избы выживают собаку, вон иди! Вон!
        Воевода выслушал угрозы на удивление спокойно. Но по прочтении грамоты вырвал ее из рук толмача, порвал в клочья и бросил под ноги Харатаю.
        — Передай Равдану словесно, ибо грешно тратить бумагу на сураз [44 - Сураз — (сиб.) небрачно рожденный.] — процедил он сквозь зубы.  — Пусть-де с государевой кыргызской земли ноне сойдет и впредь на государеву землю николи же не приходит, тем на себя государева гнева не навлекает. Кыргызы, тубинцы, качинцы и керетцы учинились государей наших в вечном холопстве, а что за обеты они давали дядьке твоему Галдану, государев воевода за то не отвечает. А коли войной на острог пойдешь, то без головы останешься. Мы на бой готовы. У тебя воины, но и мы не женки. Воевать горазды, и страху перед ратью твоей не ведаем!
        Харатая взашей вытолкали за острожные ворота, а воевода снова созвал военный совет. По всему выходило, контайша со своим войском на подходе. И правда, под утро прискакали дозорные: сторожа заметили конные разъезды калмаков на ближних подступах. Вспыхнули сигнальные огни на сопках, загудели церковные колокола, проиграли тревогу на медных рожках рожечники. И побежал к стенам служивый люд, на ходу поправляя куяки, байданы и прочие доспехи, натягивая шлемы и шапки. Крики, топот, лязг, чьи-то отчаянные вопли и злая ругань перекрыли все звуки вокруг, кроме боя колоколов.
        Мирон вбежал по лесенке на обходную галерею крепостной стены в числе первых. Захар с двумя пистолетами за кушаком и самопалом в руках сопел следом. Здесь и ниже, у бойниц и стрельниц, выстраивались на своих местах по росписи стрелки. Нетерпеливые пристраивали пищали и мушкеты в стрельницах, присматривались, проверяли пороховые заряды, пыжи и пули. Здесь же расположились со своим оружием лучники и самострельщики. Им придется стрелять поверх частокола. Как приближение грозы, в воздухе чувствовалась близость боя. Все с тревогой вслушивались в гул ветра, вглядывались в серую дымку, затянувшую дальние увалы.
        Судя по едкой, раздиравшей нос и горло вони, то был не туман. Или степь горела, или занялось Кокшеново — деревушка в трех верстах ниже по реке от Краснокаменска. Мирон бросил взгляд вниз. Там, на валах под частоколами толпились пешие ратники-ополченцы. Мирон разглядел знакомые лица. Вон Никишка в лазоревом кафтане поверх кольчуги. Он весело скалил зубы, поигрывая саблей; Степка-кузнец вооружился топором и пикой; даже Фролка, то ли поп, то ли монах с всклоченной бородой крутился среди ополченцев, осеняя их большим деревянным крестом — главным своим оружием, а за спиной у него, на всякий случай, кыргызский меч о двух лезвиях.
        Ратники, ощетинившись вилами и пиками, размахивая ослопами и потрясая бердышами и топорами, словно в ожидании праздника оживленно галдели, смеялись, что-то озорно выкрикивали. Пушкари на башнях снимали кожаные чехлы со стволов, подкатывали и подносили чугунные и свинцовые ядра.
        А за стенами острога царила дикая суматоха. Метались в панике приострожные поселяне, тащили узлы, тянули за уздцы испуганных лошадей. Хлопая крыльями, летели по улице куры, истошно кричали гуси, заливались лаем собаки. А среди изб тут и там уже мелькали мужики с факелами. Поджигали облитые смолой строения…
        По дороге к острогу мчались во весь опор конные казаки, поспешали пешие, вооруженные чем придется крестьяне и лесомыки со страшными луками и рогатинами. За ними с воем тащились женки и детишки, прихрамывали старики, плелись старухи. И вся эта толпа в животном ужасе осадила подъемный мост, запрудила его, прорываясь к воротам острога, как прорывается весенняя вода в забитое льдом узкое русло. Сибирское житье-бытье научило: только замешкайся — и вражья стрела уже торчит под лопаткой, а аркан обвил шею. Поэтому быстрее, быстрее, под защиту крепостных стен! Бегом, насколько хватит дыхания и перепуганного до смерти сердца…
        Но на войне так: кто выживет, тому и пиво пить, и мертвых хоронить!
        Тут Мирон заметил воеводу. Иван Данилович быстрым шагом шел по галерее в сопровождении стрелецкого майора. Подпоясанный кушаком казачий кафтан висел на одном плече. Под ним поблескивала кираса. В руках воевода держал шишкастый шлем с кольчужной бармицей и размахивал им, указывая на клубы жирного черного дыма, взметнувшегося над лесом. Мирон почувствовал, как сжалось, заледенело все внутри. Он стиснул рукоять сабли, напрягся, вглядываясь вперед, стараясь не пропустить тот момент, когда войско хана Равдана возникнет на горизонте.
        — Кажись, идут!  — произнес кто-то испуганно за его спиной.  — Силища-то, силища!
        А тайгу уже поглотила жадная туча, ветер понес дым и пыль к реке. Грязная муть густела, приближалась; напахнуло горьким смрадом, едким конским потом, послышались тяжелый топот, низкий гул, скрежет. Казалось, из-за сиверо [45 - Сиверы — северные склоны гор.] надвигалось на город огромное многоногое чудовище, лязгавшее зубами и урчавшее в предвкушении кровавого пиршества.
        Прикладывая ладони к глазам, вглядывались защитники острога в пыльную завесу, за которой пряталась та самая жуть, алчная до крови и людских жизней.
        И все же калмацкое войско возникло неожиданно. Ровный частокол пик, словно острый рогоз, в момент вырос на горе. Ветер колыхал хвостатые бунчуки с кистями, трепал флажки на пиках, султаны на шлемах воинов, развевал зеленые и красные знамена с распластанными на них белыми птицами. Издали они сильно смахивали на православные кресты. Только лица под шлемами были отнюдь не христианскими. Узкоглазые, скуластые всадники молча взирали на открывшийся перед ними город: саадаки пока у передней луки седла, сабли и мечи — у задних тороко [46 - Тороки — ремешки позади седла.]
        Лошади били копытами по камням, грызли удила. В небе кружили большие черные птицы — то грифы почувствовали добычу. Со стен острога поднялись тучи ворон и с оглушительным граем ринулись за реку. В страшной сече никому не поздоровится — птицы знали об этом не хуже людей. Они вернутся, когда перестанут свистеть стрелы и плеваться огнем самопалы. Тогда наступит их время — время падальщиков. Мертвечины хватит на всех с лихвой!
        Толпа на мосту рассосалась, но люди все еще бежали по настилу: простоволосая баба с младенцем на руках, старуха с узлом на спине; мужичок в рваном зипуне яростно нахлестывал тощую лошаденку; подхватив рясы, мчались, опережая всех, два монаха с ослопами… А мост уже поднимался, закрывая ворота. И те, кто не успел, посыпались с него, как горох. Лошадь дико заржала, подминая под себя хозяина; завопила баба, уронив в ров мальца. Русая головенка мелькнула над водой и скрылась…
        И тут же один из монахов, отбросив дубину, бросился в ров. И вынырнул уже с младенцем, который тут же заголосил на всю округу.
        — Скорей, скорей, чаво возишься, ворона!  — орал стражник, втаскивая бабу за косу в узкую щель между тяжелыми створками. А она, еще не зная, что дите живо, отбивалась, тянулась назад и вопила отчаянно, до рези в ушах, до зубовного скрежета. И этот крик, взлетая в небо, отражался от низких туч и надрывал душу…
        Мирон, сжав до боли челюсти, наблюдал, как рванул на себя створку ворот монах, как подал ребенка бабе… Остальное скрыли плотные клубы черного дыма.
        За рвом уже полыхало вовсю. Сплошная стена пламени поднялась до небес. Пылали стога сена, овины с соломой, высокие дровяники и сеновалы. Занимались огнем хибары, сараи, поленницы дров и длинные рыбные лабазы.
        Вспыхнуло разом и плотбище. Огненный вал снес кутузку, ревя, подмял под себя дощаники, расшивы, рыбачьи лодки. Вода в реке побагровела, красные всплески порхали над волнами, метались от берега к берегу.
        А лавина пламени катилась по траве дальше: к тайге, к увалам, под ноги калмацких лошадей, оставляя за собой серый пепел да черные угли. Избы корчились в огне, трещали, хилая церквушка полыхнула, как огромная свеча. Сгусток пламени оторвался от купола и взвился в небо огромной жар-птицей; а может, то рванулись ввысь мольбы людей к Всевышнему?
        Церковь рухнула, взлетела туча искр и опала на реку.
        Гудел набатный колокол…
        Краснокаменцы торопко крестились…
        Но головная рать калмаков в тот день так и не подошла к острогу. Видно, решили, что ничего не потеряют, если начнут приступ позже.
        На самом деле у контайши была еще одна причина отложить наступление на сутки, но о ней защитники острога узнали через несколько дней.
        Глава 15
        Ойратский лагерь смахивал скорее на кочевье, чем на боевой стан. Рогожные и кожаные шатры, войлочные юрты, обозные телеги, кибитки, лошади и боевые верблюды у коновязей придавали ему вид степного улуса. Только обилие оружия да некоторый порядок в расположении выдавали, что это — военный бивак. Здесь каждый был занят своим делом. Кузнецы развернули походные кузницы и принялись подковывать лошадей. Забегали вестовые от одного куреня к другому, задымили костры; над ними на железных треногах закрепили котлы с водой, развесили на огромных вертелах овечьи и бычьи туши…
        Мирон смотрел на сотни юрт и шатров, разбитых внизу, на кибитки, на дымки костров: там на вертелах уже жарилось мясо, а в котлах кипела жирная похлебка. Запахи поднимались вверх, кружили голову. Мирон вспомнил, что не ел с утра, но не мог уйти с галереи, словно от его ухода зависела участь города.
        — Не-е, сегодня ойраты на приступ не пойдут,  — послышался голос Сытова.
        Мирон оглянулся.
        — С чего вы взяли?  — спросил сердито.  — Может, они перед сражением сил набираются.
        — Не скажите,  — с довольным видом покачал головой Козьма Демьяныч.  — Оне голодными приучены воевать, чтоб в кишках пусто было. Да и брюхо легкое к земле не тянет.
        Мирон хмыкнул и отвернулся.
        В осадном таборе ржали кони, громко переговаривались, суетились люди в желтых, зеленых, синих халатах. Лязгали доспехи и оружие. Сверкали шлемы, украшенные разноцветными султанами, отсвечивали зерцалами красные и черные круглые щиты. А вдали, на холме, куда ни стрела не долетит, ни пуля, ни пушечное ядро не достанут, взгляд выхватил пять или шесть высоких шатров — зеленых и желтых с позолотой, в окружении хвостатых знамен и стягов. Двойной ряд кибиток, поставленных вплотную друг к другу, отделял шатры от остального лагеря.
        «Ханская ставка»,  — подумал Мирон.
        Впрочем, немудрено, что он догадался об этом без подсказки Сытова. Сновавшие возле шатров всадники в богатых, расшитых золотом халатах, надетых поверх доспехов, явно были или свитой, или стражей хана Равдана.
        Подступала ночь, а враг пока не предпринял никаких действий. Только в ставке Равдана глухо ухнула пушка, а следом над самым высоким шатром взметнулся полосатый флаг.
        В остроге посчитали это сигналом к атаке. Отчаянно задудели рожечники, бросились к бойницам стрельцы и казаки, замерли возле орудий пушкари, ожидая команды от старшего канонира «Пали!». Натянули тетивы лучники, и разложили перед собой тяжелые болты самострельщики.
        В стане врага громко загалдели, заметались воины, но и только, ничего знаменательного не произошло.
        Стемнело. Ветер размел облака, и поднялась над горами и степью луна. Над всей необъятной Сибирью, наверно, полыхала она — огромная, пунцовая, окутанная черными клубами зловонного дыма.
        Осадный табор понемногу затихал, но острог не засыпал долго. Скупо тлели в избах и клетях горнушк [47 - Горнушка (зольник)  — зауголок с ямкой, слева от шестка русской печи, куда загребают жар.] да жирники, и погасли только под утро. Перед рассветом, когда немилосердно хочется спать, стража на башнях с рвением принялась выкрикивать славу сибирским городам.
        — Сла-авен!..  — кричал невидимый в смрадной мгле стрелец, постукивая прикладом самопала в бревенчатый настил караульни.  — Славен город Тобольск!
        — Сла-авен город Томск! Сла-авен!
        — Славен город Краснокаменск…
        — Славен город Кузнецк… Тюмень… Иркутск сла-авен!..
        В железных корчагах, отсвечивая кумачом, горела, бросаясь искрой, смолистая щепа. Боевые факелы освещали дрожащим светом крепостные стены и башни. И вдруг забухал набатный колокол…
        Забегал, засуматошился острог. Но сотники и десятники быстро навели порядок, грозными окриками заставив проснуться боевой дух защитников города. На стены бежали служивые; вылезло из шатров, шалашей, из-под телег все посадское ополчение.
        Дозорный на башне дал знак: к крепостным воротам шел через вал человек с белой тряпкой в руках. Шел, шатаясь, едва передвигая босые ноги. Воевода признал в нем краснокаменца. Кыргызы увели его в плен еще три года назад. Посланца впустили в острог через потайной лаз. Он, желтолицый, измученный, молча вынул из-за пазухи узкую, скатанную в трубку бумагу и подал ее Ивану Даниловичу. То был второй лист от хана, писанный на двух языках: монгольском и русском. Равдан повелевал воеводе кровь не проливать, Енисей-реку очистить тихо и никогда на эти рубежи ногой не ступать. Далее он снова требовал выдачи аманатов и возврата ясака за пять лет, что собрали русские албанщики с его, Равдана, данников-кыргызов. За послушание обещал богатые подарки и милости… Правда, судя по всему, хан не слишком надеялся на послушание, потому что в конце послания принялся угрожать.
        «Если ж ты, Ивашка,  — обращался он к воеводе,  — станешь поперек моей воли и начнешь бой, мои воины крепость и острог сожгут, людей побьют, а тебя, как паршивую собаку, посадят на кол…»
        Пока зачитывали ханские посулы, воевода, с налившимся кровью лицом, сердито пыхтел. Затем спросил посланца:
        — Что? Велико войско у Равдана?
        — Говорят, тыщи три верховых, да еще пеших тыщи две, да на подходе с тыщу работных людей, что рвы засыпают и мосты через них наводят. Пушек долгомерных с ними десять да малых с дюжину. А ядра по пятнадцать да двадцать фунтов. Воины, те, что пешие, все с луками да пиками, но есть и с одними ножами. Огневые пищали лишь у калмаков, да и тех немного.
        — Слыхал я, что кыргызам тоже боевой запас достался с Большереченского острога?
        — Достался,  — ухмыльнулся казак,  — токо ихний главный шаман сказал, что в самопалах да мушкетах дух Эрлика, кыргызского дьявола, значитца, живет, и быть от того огня всем худо. Так что кыргызы то оружье в костер бросали вместе с пороховыми зарядами. Грому было до небес. Добрую дюжину кыргызов на месте уложило.
        Пленника Равдану возвращать не стали, только выстрелили из затинной пищали камнем, обернутым ханским посланием, а поверх того послания красовался жирно нарисованный кукиш.

* * *
        Порозовели снежные шапки дальних гор. Угасли ночные костры осадного табора. Люди на стенах острога и крепости переговаривались сиплыми после короткого сна голосами, почесывались, кряхтели, зевали во весь рот. Ждать пришлось недолго. Ударил набатный колокол; на площади ему вторил соборный. Но теперь он гудел не благостно, не молитвенно, а грозно и тревожно, как его собрат на крепостной башне.
        Воевода, стоявший рядом с Мироном, поднес к глазам подзорную трубу и, свирепо сопя носом, уставился на калмацкий стан. Затем, опустив трубу, высморкался в два пальца, и так оглушительно, что гул пошел окрест.
        Во вражеском лагере вновь грянули огромные тумбаны и деревянные кенкерге — барабаны поменьше, а над ханской ставкой взметнулось длиннохвостое желтое знамя с распластанной черной птицей.
        Началось! Мирон почувствовал, как, словно в ознобе, натянулась на скулах кожа. Пьянящее чувство опасности, азарт боя и нараставшая ярость холодили щеки и сушили рот.
        Студеный ветер с реки задувал в лицо, но Мирон, не отворачиваясь, смотрел, как почти мгновенно выстроились внизу в длинные шеренги калмацкие воины. А с холма, где находилась ханская ставка, ударили пушки, но ядра не долетели до стен, упали, какие в ров, какие на пепелище, что осталось от приострожной деревни.
        Вражье войско сначала медленно, а затем почти бегом двинулось вверх по горе. Казалось, всколыхнулась морская гладь, и огромные волны ринулись на острог.
        Первая волна — ойратские мушкетеры с подоткнутыми за пояс полами халатов,  — катилась под прикрытием огромных, в рост человека плетеных щитов, которые по двое тащили полоняники — русские мужики и бабы, худые, грязные, изможденные. У мушкетеров — фитильные ружья с сошками, за спиной щиты из деревянных, стянутых ремнями планок. Вторая волна несла лучников с боевыми луками, с тремя, четырьмя колчанами на спине, тоже под прикрытием щитов и пленников…
        Барабаны били не переставая. Ритм их участился, и воины побежали быстрее, быстрее. Желтые яловц [48 - Яловец — гребень из конских волос на шлеме.] на шлемах сотников мелькали, как солнечные зайчики. «Хорошая цель для стрелков!» — подумал Мирон и потянул из рук Захара пистолет, хоть и понимал, что пистолетная пуля здесь бессильна — слишком далеко.
        Защитники острога молча наблюдали, как поднималась снизу вражья рать. Как карабкалась, ползла, корячилась на линиях заграждения, но все ж неумолимо приближалась к стенам города. Как за десяток саженей от первого рва упали на колено мушкетеры. И, прикрываясь щитами, выстрелили. Взвились над стволами дымки. Первые пули полетели в стрельцов и казаков, прильнувших к бойницам. Дружно взревели защитники острога. Грохнули со стен ответные выстрелы, пушечные и пищальные, более прицельные и потому удачные. Выкосили поляны в сплошной массе бежавших. Но место отступивших назад стрелков заняли лучники. Взметнулась вверх туча стрел, словно огромный пчелиный рой вырвался на волю и закрыл небо. Стрелы выли, зудели, визжали. Во сто крат громче, чем в стане Эпчей-бега.
        Из острога обрушился на наступавших ответный ливень стрел. Но калмаки все бежали и бежали, прикрываясь щитами и умудряясь посылать стрелы. Одну за другой, почти мгновенно. Они приседали на колено, а из-за их спин летели в русских воинов уже пули успевших перезарядить свои мушкеты стрелков…
        — У, чертова орда!  — Захар подхватил лук упавшего рядом казака. Стрела прошила того навылет. И принялся ловко отряжать стрелы в ревущего внизу врага.
        — С нами бог!  — долетел до Мирона голос воеводы.
        Иван Данилович взмахнул над головой мечом и ринулся с крепостной стены вниз к острожным воротам.
        Снова заговорили на башнях пушки, затявкали по-собачьи затинные пищали, раскаленные ядра и пули полетели в противника.
        — Картечью пали!  — взмахивал рукою канонир.
        И пушки с ревом плевались огнем, выбивая новые проплешины в рядах наступавших. Но эти проплешины мгновенно затягивались, как затягивается травой вспаханная земля. Человеческая масса лилась, как вода из бездонного ведра, затапливая все вокруг и не оставляя надежды на спасение.
        Из-за спин бежавших выдвинулись внезапно воины, тащившие длинные осадные лестницы и лесины с торчавшими на ладонь сучьями.
        А из таежного лога, натекая на острог, ринулась вдруг конная лава. Низко пригнувшись к гривам маленьких лохматых коней, с ревом и визгом неслись к его стенам всадники. Сотни узкоглазых конников в боевом раскрасе — с черными разводами на лицах.
        — Кыргызы!  — пронеслось над острогом.
        А всадники в низко надвинутых малахаях, в легких доспехах уже закружили карусель под стенами острога, посылая беспрерывно стрелы в бойницы и поверх кольев, поддерживая тех, кто карабкался по тыну вверх. Повалились вниз убитые и раненые русские защитники прямо на копья наступавших; там и тут замолчали пищали; упали, обливаясь кровью, возле своих пушек три или четыре пушкаря…
        В городе занялись пожары от огненных стрел, что пускали конные лучники. Оставляя дымные хвосты в небе, стрелы яркими птицами перелетали первый и второй тыны, впиваясь в заплоты и стены изб, падая на тесовые кровли и сухой, как порох, гон [49 - Гонт (сиб.)  — дранка особого типа.] Бабы, старики, дети метались в дыму и огне, пытались водой из бочек заливать пламя, но напрасно. И скоро острог затянуло черным вонючим дымом.
        Дикая животная сила давила на стены острога, лезла вверх с неуемной жаждой крови и неукротимой яростью, сметая все на своем пути. Сверху на них валились бревна, летели камни, лилась горячая смола. Но ничто не могло сдержать эту силу, дымившуюся от напряжения, упивавшуюся битвой, запахом крови и человеческим страхом. И остановить ее было так же невозможно, как погасить лесной пожар, плеснув на него из ведра.
        Уже обрушились обходные настилы, подломленные тяжестью дравшихся врукопашную калмацких и русских воинов. Вражеские лучники уже оседлали забрал [50 - Забрал — здесь забор.] и лупили стрелами без разбора в своего ли, в чужого, одурев от запаха и обилия крови.
        Русские каким-то чудом сдержали натиск и даже принялись теснить калмаков к воротам, а те уже трещали и прогибались под натиском новых сил противника, но пока стояли: спасали решетки из кованых полос железа.
        Тут совсем близко ударили пушки. Калмаки, воспользовавшись сумятицей под стенами острога, перетащили, прикрывая щитами, несколько пушек поближе. Свинцовые ядра рванулись вперед, проламывая стены, пробивая бреши в частоколе. В образовавшиеся проломы ринулись конники. Озверевшие от уколов шпор, запаха крови, злые косматые лошаденки заплясали, закрутились под всадниками перед вторым рвом.
        — Эх-х-ха!  — со звериным восторгом орали кыргызы, прижимая к бедрам хищно нацеленные острые копья. Задние крутили над головами тускло сверкавшие клинки. Тяжелые стрелы и болты самострелов лущили доспехи, как горох, не щадя ни лошадей, ни их хозяев. А сзади ополченцы замкнули круг телегами и возами с сеном. Еще мгновение — и дрогнет кыргызская конница, зажатая с двух сторон обезумевшими в схватке орысами. Враз вспыхнуло сено, охватив всадников огненным кольцом. Вздыбились, захрапели кони. Рухнули в ров конники, сбитые русскими копьями и стрелами.
        Но тут сквозь проломы в частоколе, сквозь порушенные ворота налетела подмога: ойратские нукеры, спешившись с коней и рубя мечами и топорами направо и налево, бросились на ворота второго тына и буквально снесли их, навалившись толпой, орущей и визжащей, уже ничего не видевшей под ногами и окрест.
        Створки медленно повалились, подминая и давя русский служивый люд, тех, кто рвал жилы и, оскалившись от страшного напряжения, держал, держал ворота и не устоял под напором озверевших ойратов и кыргызов, что перли уже в раззявленный пролет. Теснясь и толкаясь, они сбивали друг друга с ног, падали, не успевая встать, а по ним, как по мосткам, уже бежали другие, но очень похожие — в пестрых халатах, с круглыми щитами, со страшными окровавленными лицами и распахнутыми в диком реве ртами. И, не вмещаясь в узкий пролет, перетекали через частокол, будто жидкая опара через край ушата у нерадивой хозяйки. И через миг-другой пестрое клокочущее месиво уже бурлило на узких улочках посада, вытесняя его защитников по горе вверх, под стены крепости…
        Узкоглазый дух степной войны Хара Моос бок о бок с чудовищным Лао-Mиao буддистских кумирен сцепился здесь с рыжим и бородатым Перуном, а может, с русым и голубоглазым Сварогом. Русский мат слился с ревом тысяч глоток, вопивших «Й-а-а-а-а!». Так почти тринадцать веков назад вопили и верещали грязные варвары Аттилы, захватывая один за другим города Европы…
        Мирон все порывался броситься вниз на подмогу оборонявшимся, но Сытов всякий раз хватал его за шиворот и с неожиданной силой отбрасывал назад и гудел сердито, что еще не время, что негоже цареву посланнику совать голову в эту бойню и что-то еще яростное, непонятное сквозь неистовый грохот и гул боя. И князю оставалось только махать со стены саблей и кричать от бессилия. Ведь даже Захар, забыв о хозяине, давно был внизу, живой или мертвый, но там, где люди дрались так, будто от этого зависела не только их жизнь, но жизнь всего сущего на земле.

* * *
        Сверкая кирасой под рваньем кафтана, на башню поднялся воевода. Руки его и подол были в крови, волосы слиплись от пота под шлемом, который он сдвинул на затылок. Следом появились казачьи сотники, стрелецкий майор и предводитель ополчения — купец Старомыслов. Тоже потные, грязные, с безумными глазами. Доспехи, оружие, кафтаны — в кровавых ошметках. И дышали они тяжело, жарко, с храпом и фырканьем, как запаленные лошади.
        Стрелы летели плотно и метко, не позволяя высунуть голову из сруба.
        — У, погань косоглазая!  — выругался воевода, когда тяжелая стрела с трехгранным наконечником с глухим стуком впилась в ограждение галереи в вершке от его ладони и застряла, трепеща оперением. Отлетевшая щепа попала Сытову в щеку, он, побледнев, быстро выдернул ее и, зажав рану рукавом, покосился на Мирона. Воевода этого не заметил.
        Иван Данилович некоторое время напряженно всматривался вниз, затем процедил сквозь зубы:
        — Всех на ворота! Выпустить из поруба сидельцев. Вооружить! Пусть прощенье государево кровью отслужат!
        — И висельников выпустить? И окаянников?  — осторожно справился стрелецкий майор.
        — Всех! Я сказал: всех!  — пристукнул воевода кулаком по брусу.  — Всех татей, всех висельников! Всех воров из «опальной»! Живыми останутся — отпущу гулять по свету! А кто струсит, тех самолично на рел [51 - Виселица.] вздерну!
        Майор, придерживая на голове шлем, ринулся исполнять приказ.
        Тут подал голос Сытов.
        — Иван Данилыч,  — робко обратился он к воеводе.  — Может, выдать им аманатов, раз требуют? Я на всякий случай велел их к тайному подлазу привести. Вдруг уйдет тогда татарва?
        — Аманатов, живо! На башню!  — рявкнул воевода, даже не посмотрев на Сытова. Но тот мигом рванулся вниз, пересчитав спиной ступеньки узкой лестницы.
        — Плохо дело,  — воевода покосился на Мирона и, опершись руками в стены башни, выглянул в бойницу.  — Давит нас проклятая орда!  — И сплюнул сквозь зубы на деревянный настил.
        — Неужто и впрямь уйдут, если выдать им аманатов?  — осторожно справился Мирон.
        — Выдать?  — покосился на него воевода и расхохотался.  — Я им выдам! По четвертинкам! Я им покажу, косорылым, как русскую крепость воевать!
        И злобно, по-волчьи ощерился, выставив крупные желтые зубы.
        — Что вы надумали?  — уставился на него с подозрением Мирон.  — Я не позволю казнить аманатов! Без указа государя вы их пальцем не тронете!
        — Не позволишь? Не трону?  — Воевода в ярости дернул себя за бороду, глаза налились кровью. Он схватился за саблю и подступил к Мирону, тесня его к выходу из башни.
        — Кто ты таков?  — заорал он, приставив саблю к груди князя.  — Указывать мне вздумал? А ведомо тебе, что это мне указано заковать тебя в железы и отправить в Москву при крепком конвое? Государем указано, Петром Алексеевичем! Так что молчи, сучий потрох! Иначе велю сбросить со стены на потеху ойратам! Или Тишке-палачу на расправу отдам! И репку-матушку, и Лазаря запоешь на виске. Всю подноготную расскажешь!
        — Вы что? Белены объелись?  — опешил Мирон, но твердой рукой отвел от груди саблю.  — Какая муха вас укусила? И врать мне не надо! Когда вы успели указ государя получить? Или вам сорока на хвосте принесла?
        — Молчи, пащенок! Решил меня с кормления скинуть? На жирный кусок позарился?
        — Кто вам эту чушь сказал?  — поразился Мирон.  — Я дни считаю, когда уеду отсюда. У меня в Москве невеста…
        — Уедешь, как же!  — сказал устало воевода. И, сняв шлем, вытер пот со лба тыльной стороной ладони.  — Не шучу я! «Слово и дело государево» уже отправил в Москву. Дай Бог, выстоим и царевой грамоты дождемся. А я в том не сомневаюсь!
        — Мы с Петром Алексеевичем уже восемь лет вместе!  — надменно посмотрел на старого шельму Мирон.  — Он мне, как себе самому, верит. Не пройдут ваши наговоры, ни за что не пройдут! А вот вам точно не поздоровится. Обо всем доложу государю, и об аманатах в первую очередь!
        — Ну-ну,  — скривился воевода,  — доложишь! Как не доложить?
        И отвернулся. Над настилом один за другим появились связанные восьмериком семь аманатов — заложников. По одному от каждого кыргызского улуса, давшего присягу русскому царю. Только воины этих улусов бились сейчас под самыми стенами крепости.
        — Давай их на городню!  — приказал воевода, казалось, утратив всякий интерес к Мирону.
        — Вы ничего не добьетесь! Равдан только озвереет!  — не отступал Мирон.
        — Отойди,  — набычился воевода,  — а то повиснешь рядом с аманатами.
        И тотчас казачий сотник обхватил князя сзади, завел руки за спину и оттащил от воеводы.
        — Стой здесь!  — приказал сотник.  — От лиха подальше!
        — Не трожь!  — дернул плечом Мирон.
        И тут увидел, что Тайнах тоже здесь. Насмешливо косит на князя узким черным глазом.
        Воевода поднес к губам большую железную трубу и гаркнул в нее:
        — Эй, Равдан! Калмацкая собака!
        Его голос разнесся далеко окрест, перекрыв на мгновение шум битвы:
        — Хотел забрать аманатов? Так забирай! Я тебе говорю, воевода русской крепости: скоро займешь место рядом с ними! Аркан у нас завсегда наготове!
        На шеи аманатов накинули арканы и подвели к краю галереи.
        — Остановитесь!  — рванулся Мирон.  — Я доложу государю!
        — Пошел вон!  — гаркнул воевода и самолично столкнул первого аманата вниз.
        Мирон видел, как натянулся под тяжестью тела аркан, переброшенный через прясло. Злобный вопль под стенами крепости перекрыл хрип удавленного заложника, а дождь из стрел залупил по городне и крыше с удвоенной силой. Второго аманата столкнул стрелецкий майор. И тут Тайнах, который был третьим в этой связке, освободившись самым таинственным образом, прыгнул вперед, вырвал торчавшую в бревне стрелу и метнул ее в воеводу. Но не попал. Мирон успел Костомарова оттолкнуть, да так, что воевода проехался лицом по деревянному настилу. Его кираса загудела, как колокол. А Тайнах, не долго думая, сиганул вниз.
        — У-ух!  — единодушно выдохнули все, кроме воеводы, который с помощью Сытова, кряхтя, поднимался на ноги.
        Мирон бросился к ограждению и не поверил глазам. Тайнах каким-то чудом ухватился за аркан, на котором болталось и еще дергалось в конвульсиях тело повешенного. Молниеносно скользнул вниз и, спрыгнув на землю, приземлился на корточки. Но тут же вскочил, подхватив меч, валявшийся рядом с убитым кыргызом. И потряс им. Даже с высоты стены Мирон разглядел, как сверкнули его глаза.
        — Ты, сын росомахи!  — выкрикнул Таймах.  — Еще встретимся!
        — Аманатов назад в избу!  — глухо произнес за спиной воевода.
        Мирон оглянулся. Иван Данилович стоял рядом и смотрел исподлобья. На лице его кровоточили изрядные ссадины.
        — Это я припомню всенепременно! Кыргыза вздумал спасать?
        Князь Бекешев потерял дар речи от негодования и почти не противился, когда два дюжих казака заломили ему руки за спину.
        Глава 16
        Мирон метался по мрачной, смердящей клети. Короткие цепи не позволяли приблизиться к узкой щели, прорубленной вместо окна, а толстые стены не пропускали звуков. Но дымный смрад проникал в клеть, разъедал легкие. То ли еще догорал посад, то ли уже полыхала крепость.
        Изо всех сил Мирон пытался сохранить ясность ума, не впасть в панику. И все ж, как ни крепился, ноги подогнулись в коленях, и он свалился на грязный, липкий пол, в самое зловоние, в синий угарный чад. Веки налились свинцом, и он погрузился в темноту, глубокую, как омут…
        Только слабый огонек одинокой лампады не позволил мраку поглотить его, удушить, прикончить. Сдирая колени и ладони в кровь, Мирон, задыхаясь и кашляя, полз на этот огонек. И, наконец, увидел: лампада горела перед образом архангела Михаила. Ногами архистратиг попирал дьявола, в левой руке держал зеленую финиковую ветвь, в правой — копье с белой хоругвью, на которой был начертан червленый крест.
        А на стене над иконой будто солнечный луч высветил каменную надпись славянской вязью: «Прими оружие и щит и восстань в помощь Мою!» Мирон задохнулся от восторга. Его сердце услышало небесный призыв, это к нему относились таинственные слова.
        Но только куда его звал Святой Михаил? На ратный подвиг, на великое служение небесного воинства?
        Одно было ясно: архистратиг приказывал идти за собою.
        Мирон с трудом перекрестился. Множество свечей зажглись перед иконами. А многоголосый хор пел сверху торжественно и величаво. Из-за спины Мирону подали кавалерийский палаш, и он, преклонив колени, поклялся на мече великою клятвой служить Вождю Небесному.
        А затем взял оружие и пошел за Ним.
        …Впереди засияло светлое пятно. Оно висело в воздухе и все приближалось, приближалось, пока не превратилось в ослепительно яркое небо, по которому бежали пушистые, как одуванчики, облака. Мирон в недоумении покрутил головой. Куда исчез чад? Почему так легко дышится? Но тут его губ коснулось что-то холодное, и рот наполнился ледяной, необыкновенно вкусной водой. Мало того, она потекла по подбородку, шее, пролилась на грудь…
        Мирон открыл глаза. Небо не исчезло. Оно смотрело на него сверху, безоблачное, омраченное лишь редкими, как кисея, лохмотьями дыма.
        — Мирон Федорович!  — раздался знакомый голос, и над ним склонился Сытов.
        И тут князь осознал, что лежит на траве полуголый, с ветхой дерюжкой на бедрах, которую, сжалившись, кинул ему один из казаков-караульных, прежде чем определить Мирона в клеть. Но ноги его и руки были свободны. Кто-то снял с него цепи и вынес из избы еще до того, как он пришел в себя.
        — Как вы?  — справился Сытов и с трудом присел рядом на корточки.  — Воевода послал. Велел срочно явиться в приказную избу.
        — С чего вдруг?  — сердито спросил Мирон и, шатаясь, поднялся на ноги.  — Решил, видно, местами поменяться? А что? В порубе безопасно! Пули не достанут, разве полыхнет от кыргызских стрел.
        Голова скривился. Мирону даже показалось, что Козьма Демьяныч вот-вот заплачет.
        — Ну что?  — быстро спросил князь.  — Стоим пока?
        — Стоим!  — кивнул Сытов.  — На последнем издыхании. Удалось чуток потеснить татарву. Вышибли их за ворота острога. Они счас перемирия запросили, чтоб убитых похоронить, значитца. Чуете смрад отвратный? То оне своих покойников жгут. А сперва шаманы шибко шумели, костры палили. У нас тоже тридцать служивых погибло да дюжина ратников. Батюшка сегодня их отпел, похоронили возле храма…
        — И что ж ему надо, воеводе?  — нетерпеливо перебил его Мирон.
        — Дак ему скоро ничего не надо будет!  — вздохнул Сытов.  — Кыргыз ему насквозь брюхо прошил копьем. Так что отходит Иван Данилыч. Видно, перед смертью решил покаяние принести.
        — Я не поп, чтобы его покаяние принимать,  — Мирон вздернул подбородок.  — Одно ему оправдание, что достойно острог защищал!
        — Мирон Федорович!  — Сытов молитвенно сложил руки.  — Простите его. В гневе воевода сам себя не чует. Может, что дельное скажет или посоветует. Помрет он, как без него против этой орды выстоим?
        Мирон смерил его негодующим взглядом. Но потребовал:
        — Одежду мне! Не пойду же я нагишом по крепости?

* * *
        Воевода, бледный, со слипшейся от пота бородой и сбитыми в колтун волосами лежал на лавке под иконами в приказной избе. Кафтан его, набухший от крови, валялся на полу. А крепостной лекарь суетливо накладывал корпию на рану. Но, похоже, даже не часы, а минуты воеводы были на исходе. Лицо его приобрело землистый оттенок, он часто дышал и лишь иногда открывал глаза и обводил бессмысленным взором служивых, толпившихся у порога. При виде Мирона они расступились, пропуская его вперед.
        — Иван Данилович!  — тихо позвал князь. Вид Костомарова сразил его, и он позабыл об оскорблениях, которые сутки назад обрушил на него воевода.
        — Мироша?  — Глаза раненого открылись, и он глянул вдруг на князя с тем самым выражением, хитроватым и одновременно вопросительным, с каким встретил его, казалось бы, совсем недавно на плотбище.
        — Я!  — ответил Мирон и шагнул к лавке.  — Чего вызывали?
        — Проститься хочу!
        Воевода прижал ладонь к животу, приподнял голову, но лекарь придержал его за плечи и укоризненно произнес:
        — Лежите уже, пока кишки не растрясли!
        Воевода насупился, но повиновался и снизу вверх посмотрел на Мирона:
        — Каяться не буду! Уверен, Тайнашка из-за тебя сбежал!
        Мирон сердито фыркнул, но воевода слабо махнул рукой:
        — Одно скажу: кончится эта куролесица, в Москву не возвращайся. В случае чего, найдется кому сказать, что тебя медведь задрал или кыргызы прикончили. Пойдешь острог строить на кыргызские земли под самый Саян-камень, чтоб их сакм [52 - Сакма — здесь тропа, дорога.] на Краснокаменск перекрыть. Да и тамошние народцы надо под власть государя привести. Горная тайга шибко богатая, зверя много! Хороший ясак соберем! А еще говорят, там золота — целые россыпи. Мох поднимай — и бери…
        Мирон, нахмурившись, молчал, и тогда Костомаров смерил его тяжелым взглядом.
        — Чего замер? С перепугу, что ли?
        — С какого перепугу?  — Мирон гневно раздул ноздри.  — Кто вы такой, чтобы за меня решать? Я подчиняюсь только Петру Алексеевичу…
        — Эх-ма,  — вздохнул воевода,  — где Петр Алексеевич, а где ты? Здесь у меня верховная власть! Как порешу, так и будет! И все ж ты сын моего боевого товарища. Не могу я тебя на муки выдать…
        Он снова махнул ладонью, на этот раз повелительно, тем, кто толпился у порога, заставив их отступить за дверь. Даже лекаря отправил вон грозным движением бровей.
        Теперь они остались одни. Лицо у воеводы осунулось, черты заострились, но смотрел он сурово. И слова его звенели, как кузнечный молот, отбивавший стальную заготовку.
        — Скрывать не стану, в извете государю много чего наплел, ибо боялся, что подведешь меня ревизией под монастырь. А теперь у меня только один судья. Его суда страшусь! И потому решил спасти голову твою молодую да маненько дурную! Больше ничем не смогу помочь, только отправить тебя на строительство острога. До тех мест напрямую верст этак триста пятьдесят по степям да нехоженой тайге. Царев конвой туда не сунется! Отсидишься там приказчиком, а после видно будет… Али Ромодановский помрет, али…  — он хитро прищурился.  — Ничего! Бог не выдаст, свинья не съест!
        — Иван Данилович,  — Мирон опустился на лавку у противоположной стены.  — Какой острог? Я ничего в том не смыслю.
        — С тобой знающие люди пойдут! Их, главное, крепко в узде держать!
        — О чем вы говорите?  — вздохнул Мирон.  — Краснокаменск в осаде. Силы наши, как я понимаю, на исходе, а вы новое строительство замышляете.
        — Замышляю,  — подмигнул воевода,  — потому как не верю, что татарва нас одолеет.
        Он замолчал и прикрыл глаза.
        Мирон с тревогой наблюдал за ним, не зная, как поступить. Но Иван Данилович с усилием приподнял веки и поманил к себе пальцем.
        — Нагнись!
        И когда Мирон склонился над ним, прошептал едва слышно:
        — Есть одна задумка! Слухай сюда…

* * *
        Сытов привел их в густые заросли в дальнем углу острога. Напахнуло сыростью и подземельем. Мирон разглядел несколько толстых и длинных плах, прикрывавших глубокую яму. Одна из них была сдвинута. Сытов высек огонь, раздул его и зажег смолистый сосновый корень, который подобрал тут же, возле ямы. Затем неуклюже, с кряхтением сполз вниз и поманил за собой Мирона. Они очутились в тесном каменном мешке, в глубине которого зияла чернотой дыра. Заглянув в нее, Мирон увидел на дне отраженное пламя факела. «Вода»,  — сообразил он. Чтобы проверить, бросил вниз камень. Послышался всплеск, пламя внизу рассыпалось огненными бликами.
        — Это хорошо! От жажды не помрем!  — сказал он.  — А где ход?
        — Здесь, под нами; в боковой стене колодца есть щель,  — ответил Сытов.  — Она выведет наружу далеко за стены крепости. Выход у реки. Прикрыт скалой и зарослями шиповника. Проход узкий, два человека в ряд не пройдут, местами вода, но не выше колена. Идти надо по знакам известкой на стенах. Знаки через каждые десять шагов. В сторону от них не сворачивайте: заплутаете. Вон, глядите, цепь. В щель спускайтесь по ней.
        — Полезли, полезли, крещены души!  — раздался сверху голос Захара.  — Я первый!
        Он протиснулся между письменным головой и Мироном, весело блеснул в темноте полоской зубов, размашисто перекрестился, и, ухватившись за цепь, скользнул вниз. Следом за ним, крестясь, но беззвучно, отправились все двадцать казаков во главе с есаулом Овражным. Как сказал воевода, то были лучшие лазутчики гарнизона, а сам есаул два года назад с тридцатью казаками захватили большой обоз с оружием и доспехами, который кыргызы отправили, как албан, контайше. Причем положили полсотни охранников, да еще с десяток ясырей в крепость привели. И Тайнаха в первый его побег именно он поймал, отчаянный есаул Андрей Овражный.
        Захар напросился идти вместе с хозяином. Мирон не отказал. Лакей сражался с калмаками, как заправский воин. Его глаза горели, когда он показывал барину боевой топор, который добыл в бою, и ссадину от удара мечом. Удар пришелся плашмя, что спасло Захара. Через секунду ойрат, покусившийся на жизнь лакея, упал с раскроенным черепом. Не спас даже шлем: рука у Захарки была тяжелой, а топором он хорошо орудовал с детства, помогая деду-плотнику.
        Мирона он встретил у приказной избы. Оказывается, уже второй день Захар повсюду разыскивал своего хозяина. Думал даже, что он погиб. Но затем увидел его спускавшимся с высокого крыльца и бросился навстречу.
        — Барин! Живой!  — и облобызал на радостях.
        — Прекрати!  — рассердился Мирон.
        Лакей, похоже, не ведал о злоключениях барина, и Мирон решил не вдаваться в подробности. Голова его переключилась на решение других задач…
        Низкий и узкий проход в скале они преодолели быстро и наружу выбрались незаметно, оказавшись в овраге, заросшем малиной и шиповником. Чтобы не ломиться сквозь заросли, пошли цепочкой по ручью, пока не миновали заставу ойратов, выставленную на тропе, проложенной бурлаками вдоль реки. Затем минут двадцать хоронились в камнях, пока два лазутчика, посланные Овражным, не вернулись и не сообщили, что путь впереди свободен. Относительно свободен!
        Конные разъезды кыргызов рыскали повсюду. Время шло, почти бежало, но лазутчики пока не добыли себе лошадей. А без них до стана Эпчея не добраться.
        Правда, они снова удачно прокрались по облазной тропе, шедшей поверх увала, затем спустились в распадок и здесь застряли. Кыргызы выбрали его для выпаса своих лошадей и явно не собирались уходить до утра.
        Докучали комары, из распадка тянуло сыростью. Мирон продрог до костей, но не смел шевельнуться, чтобы неловким движением не выдать отряд противнику. Бесшумно, извиваясь, как змея, к нему подполз Овражный и прошептал:
        — Пошли казачки! Благослови их Бог!  — и перекрестился.
        Мирон перекрестился следом, но виду не подал, как удивило это известие. Ведь он даже шороха не расслышал: не треснула ветка, не прошуршал упавший камень.
        В тайге стояла недобрая тишина. Тревога, казалось, насквозь пропитала воздух, каждое дерево, каждую травинку. Настороженно взирали могучие сосны и березы на множество вооруженных людей, шнырявших по лесу. Молчали звери, затаившись в норах и логовах, не подавали голос ночные птицы…
        Впереди едва заметно дрогнули кусты, треснула веточка под чьим-то сапогом. Мирон напрягся, подтянул к себе пистолет. Но Овражный, успокаивая, поднял ладонь и улыбнулся.
        Возвратились казаки в сумраке. Захар тоже был с ними. Похоже, у него вошло в привычку не считаться со своим барином. Но Мирон и здесь не стал бранить лакея. Стыдно было среди этих людей заявлять права на чужую свободу.
        Казаки воротились с добычей. В поводу вели десятка два кыргызских лошадей, с притороченными к седлам куяками, халатами, «бумажниками [53 - Бумажник — здесь стеганка для подстилки.], пиками и саблями, деревянными и кожаными щитами. Конские копыта обмотали тряпками, на головы накинули мешки.
        — Чтоб не ржали и не кусались,  — пояснил Овражный.  — Злобные лошаденки, однако, под стать хозяевам!
        Переодевшись, оседлали лошадей и без тропы двинулись дальше. Миновали березняк и углубились в густой сосновый подлесок.
        Овражный, придерживая коня, натянул уздцы, дождался, когда подъедет Мирон.
        — Впереди заливные луга,  — тихо сказал он.  — Справа — болото, не объехать. Слева — река. Отвесный берег. Не обойти! Пойдем рысью через поляну. Если кыргызы или калмаки выскочат, внимания не обращаем. Авось по темноте за своих примут.
        — Давай!  — кивнул Мирон и потянул саблю из ножен.
        Лес расступился, и взгляду открылась огромная пустошь, противоположный край которой терялся в туманной дымке. Серая мгла наползала с болота, а небо постепенно затягивало тучами. В воздухе пахло дождем.
        — Вперед, братцы!  — негромко крикнул Овражный.  — Рысью марш!
        Но они не преодолели и половины пути до темневшего впереди леса. Внезапно из редкого лесочка, за которым пряталась гнилая мшара, выехали навстречу несколько всадников в остроконечных малахаях с пиками в руках. Сначала они сгрудились в кучу, но, надо думать, поняли, что опасаться нечего, и двинулись наперерез казакам. Один из кыргызов, скорее всего, старший, привстав на стременах, поднял вверх пику с остроконечным флюгером и что-то крикнул.
        — Спрашивает, куда путь держим,  — пробормотал рядом Овражный.  — Не дай Господь, захотят к нам присоединиться!  — и сделал отмашку рукой.
        Лишь трижды казаки послали стрелы. Несколько всадников сразу слетели с лошадей, другие еще некоторое время продолжали скакать, кто кренясь набок, кто откидываясь назад или припав к загривку лошади и все больше сползая с седла. Одна из лошадей со стрелой в груди по самое оперение поднялась на дыбы и грохнулась на землю, подмяв под себя всадника.
        — Уходим!  — крикнул Овражный, пресекая попытки казаков подхватить оружие убитых и поймать метавшихся по полю лошадей.  — Уходим, волчья сыть!  — рявкнул он свирепо, заметив, что не все ему повиновались.
        Но было уже поздно.
        С визгом вырвались вдруг из леса кыргызские конники. С полсотни или чуть больше. Сквозь мутную завесу, в блеске сабель и доспехов, в конском топоте и храпе неслась на русский отряд конная атака.
        — К бою! Сабли вон! Пошел!  — истошно закричал Овражный.
        Мирон слышал, как мигом выхватили его товарищи из тугих ножен сабли — с тем зловещим лязгом, от которого замирает сердце.
        Казаки мгновенно развернулись лавой, пригнувшись, почти слились с лошадьми и дали им полную волю. Мирон тоже выхватил саблю, взмахнул ею, гикнул и помчался навстречу врагу: только ветер в ушах да запах крови…
        В последнем рывке кони распластались над землей. Всадники привстали в стременах, высоко подняв сабли. Мирон что-то кричал на скаку, как слева и справа кричали его товарищи, а ветер, забивая рты, ликуя, насвистывал по-ватажному лихо, в два пальца, на сверкавших клинках…
        Лошадь Мирона грудь в грудь сшиблась с лошадью кыргызского воина в легких доспехах, но без шлема. Кыргыз отбил удар сабли, но тотчас откинулся назад. Казачья пика проткнула его шею насквозь и впилась в хребет лошади. Перед Мироном мелькнуло смуглое, с редкой бородкой, лицо кыргыза, искаженное злобой и ужасом…
        Справа и слева стучали сабли, слышались крики, стоны, конское ржание. Один из кыргызов, в шлеме и куяке, видно, предводитель, бросился на Мирона сзади. Князь оглянулся, увидел раззявленный в крике рот, занесенный тяжелый меч… И тут вперед вынесся Овражный.
        — Берегись!  — крикнул он и одним взмахом сабли снес голову кыргызу.
        Голова скатилась вместе со шлемом. Кыргызы, потеряв предводителя, тотчас рассыпались по полю и, нахлестывая лошадей, помчались в разные стороны. Но, кажется, никто не ушел от казачьих стрел, даже в сумраке метко разивших врага.
        Неизвестно почему, эта схватка напомнила Мирону, как в детстве он и Захар сбивали палками шляпки подсолнухов… Но теперь «шляпки» валялись в лужах крови. Все поле усеяли трупы кыргызов. Лошади без всадников носились, как оглашенные, и дико ржали. Мирон, измученный зноем и смятением битвы, с трудом перевел дыхание и ловил ртом первые капли дождя, когда к нему подскакал Захар. Он утирал рукавом лоб, покрытый пылью и потом. Лицо расплылось в широкой улыбке.
        — Кажись, всех перебили, барин!  — сказал он, осаживая лошадь.
        И верно, кыргызы были разбиты наголову, но странно — Мирон так и не понял, сколь этот бой длился. Десять минут, полчаса или дольше? Честно сказать, ему показалось, что все свершилось в одно мгновение. Есть нечто ошеломительное в первой кавалерийской сшибке. Главное здесь — выжить! И он выжил!
        Глава 17
        — Ваша милость, казаки построились!
        Кто-то тронул Мирона за плечо, и он мигом открыл глаза. Занимался серенький рассвет. Было сыро и холодно. Он выбрался из-под кошмы и тотчас замерз. Захар подал ему ломоть хлеба с куском копченого мяса и большую кружку с горячим отваром таежных трав.
        — Выспались, барин?  — спросил он заботливо.  — А то дергались, когда спали, кричали что-то.
        Мирон недовольно покосился на лакея, но промолчал. Выпив отвар, он согрелся, а вскочив в седло, и вовсе пришел в себя. Казаки, покачивая длинными кыргызскими пиками, шагом выехали на торную тропу.
        — Справа по три, рысью марш!  — скомандовал Овражный.
        Отряд пошел на рысях. Надо было пользоваться временем. На заре, когда над рекой и в распадках еще туманно, легче пробраться незамеченным и ускользнуть от противника.
        Где-то сбоку в кустах радостно заверещала пичуга, луч солнца, вырвавшись из-за сопок, ударил в лицо. Мирон пришпорил коня и догнал Овражного, который ехал во главе их маленького отряда, покуривая трубку.
        Грудь Мирона свободно дышала чистым степным воздухом. Россия, Москва,  — как они далеко! Там еще ночь, когда здесь, в Сибири, уже вовсю светит солнце. И самое главное, он был готов вычеркнуть из памяти все, что напоминало о прошлом. Ничего сложного! Ведь ему уже не раз приходилось это делать.
        Скоро казачий отряд втянулся в узкую падь, и пришлось убрать фланговые дозоры. Справа и слева поднимались отвесные скальные стены теснины, а над ними топорщились каменистые вершины сопок. Пирамида из плоских плит песчаника возвышалась над самой дорогой, словно благословляя трудный путь. Камни были обвешаны выцветшими разноцветными ленточками; у подножия пирамиды валялись кости, стояли глиняные чашки с бурыми остатками какой-то еды. Как пояснил Овражный, пирамидка называлась «обо»; здесь обычно кормили духов, задабривали их, чтобы спокойно миновать опасное место.
        — Поверху, поверху смотри!  — крикнул Овражный, предупреждая казаков, и пояснил Мирону: — В таких прижимах кыргызы мастаки засады устраивать. Могут и сверху накрыть. Но другого пути нет!
        Он взмахнул саблей, и по его сигналу казаки карьером пронеслись через теснину, чтобы скорее выбраться из ущелья.
        Широкая холмистая долина разлеглась перед ними. Ветер играл высокими травами; они колыхались, и казалось, это волны набегают на морской берег.
        Овражный привстал в стременах и, указывая нагайкой, обернулся к Мирону:
        — Ваша милость, эвон кыргызская деревня! С версту до нее, не боле!
        Мирон поднес к глазам подзорную трубу. Юрты, крытые берестой, весело белели под редкими деревьями на берегу реки. Чуть дальше виднелась юрта Эпчея, накрытая все тем же красным пологом.
        Особого движения в деревне не наблюдалось. Несколько всадников, правда, крутились на ближних подступах к аалу, но это были, похоже, воины бега. По виду они точь-в-точь смахивали на тех, что участвовали в недавнем конном ристалище.
        И все же к кочевью бега отряд приблизился осторожно, по дну лощины, чтобы как можно дольше не быть на виду. Овражный с головным дозором подъехали к первой юрте, спешились и зашли в нее. Тут произошло нечто совсем неожиданное. Овражный, покатываясь со смеху, рассказывал потом Мирону, что в юрте взору казаков предстал старый толстый кыргыз с жидкой косицей на затылке и хилой седой бороденкой. Он сидел голышом в высоком деревянном ушате, а розовощекая молодайка поливала его водой, терла спину и что-то щебетала при этом. Овражный ошеломленно смотрел то на кыргыза, то на молодайку с высоко задранным подолом рубахи. Встреча вышла столь неожиданной, что они несколько секунд изумленно любовались друг другом. Первой пришла в себя молодайка…
        Мирон и остальные казаки увидели уже конец этого представления. Придерживая сабли, дозорные опрометью выскочили из юрты. За ними выбежала молодайка с большим ковшом в руке, метнула его в спину Овражному, окатив того водой, и завопила так, что у Мирона заложило уши. Следом вылез старик в накинутой на голое тело бараньей шубе и молча потрусил в сторону ближних юрт.
        В аале поднялась неописуемая паника. Отовсюду выскакивали кыргызы, махом вскакивали на коней, тянули из ножен сабли, а из саадаков луки. Мгновение, и отряд казаков оказался в плотном кольце возбужденных всадников, потрясавших саблями и короткими копьями.
        Овражный поднял руку и что-то прокричал по-кыргызски. По толпе прошел, как волна, тихий говор. Всадники расступились, позволяя проехать плотному воину в доспехах и шлеме с красным шелковым султаном. Это был Эпчей.
        — О, царев посланник!  — сказал Эпчей весело и, приблизившись, встал стремя в стремя рядом с Мироном.  — Ну что, как там воевода живет-здравствует?  — спросил он и хитро прищурился.
        — Иван Данилович тяжело ранен,  — сухо ответил Мирон. И в упор посмотрел на бега.  — Вы разве не знаете, что крепость в осаде? Что город едва не захватили джунгары и ваши братья-кыргызы?
        Эпчей поморщился, но отвечал спокойно:
        — Вблизи города паута много, скот не пасется, только мается. Мы ушли вместе со стадами и табунами в горы. Здесь ветер дует, гнус не докучает. Поэтому об осаде слыхом не слыхивали. Правда, что-то гремело в той стороне, мы думали, сухая гроза идет. Бывает такое в степи.
        Эпчей безбожно врал, это явно читалось на его лице, но Мирон решил раньше времени не обострять отношения и лишь твердо сказал:
        — У меня серьезный разговор, Эпчей-бег! Надеюсь, у вас найдется время меня выслушать?

* * *
        Поджав под себя ноги, Эпчей сидел на ковре и внимал с хмурым видом тому, что говорил Мирон.
        — Я тебя понимаю, царев посланник,  — сказал он, когда Мирон замолчал,  — но и ты меня пойми. Сгорит острог, русские уйдут, пусть не навсегда, на время, но я ж не уйду с ними? Мне здесь жить! Джунгары семь шкур сдерут, если я откажусь им албан платить, а если узнают, что я матыров отправлял на помощь русским, то весь мой род истребят.
        — Получается, русские тогда хороши, когда албан в три соболя берут?  — вкрадчиво поинтересовался Мирон.  — Я всегда говорил, что ты хитрая бестия, бег, только Иван Данилович не верил, убеждал меня, что Эпчей никогда не лжет. Выходит, я был прав. А русские вернутся, даже если им придется на время уйти, это ты, бег, верно заметил. И тогда тебе на этих землях точно не жить, именем государя клянусь. Ойратов рано или поздно мы все равно вытесним. Тогда опять на поклон к русскому царю пойдешь? Но учти, твой поклон уже никто не примет. Так что выбор у тебя небогат: или помогаешь крепости и получаешь все почести и свободы, или ждешь: победят — не победят джунгары. А вдруг не победят?
        — Постой,  — Эпчей поднял руку,  — паки много и быстро говоришь! Но я все понял! Дай мне немного времени! Шаман камлать будет. Духи скажут, кому я помочь должен.
        — Ты уверен, что скажут?
        Эпчей насупился и отвел взгляд.
        — Шаман нашего рода Хырча ночью камлал. Духи спали, ничего не сказали. А Чалбырос чайачы — Милосердный творец — по небесам бродил, где-то там затерялся. Сегодня Хырча снова камлать будет.
        — А если духи и сегодня не проснутся? И Чалбырос ваш не отзовется?
        Эпчей пожал плечами и вышел из юрты.

* * *
        Камлание проводилось вне стойбища. Это Мирону пояснил Айдол. Русских, само собою, на него не позвали. Эпчей после разговора сразу исчез, но, видно, оставил вместо себя старого воина приглядывать за непрошеными гостями. А казаки именно так себя ощущали — непрошеными, потому что родичи Эпчея шарахались от них, как от прокаженных. Может, по той причине, что орысы были одеты в кыргызские доспехи и смотрелись довольно нелепо на низких лошаденках. Ни для кого не являлось секретом, каким образом эти доспехи и лошади попали к ним.
        Несмотря ни на что, их сытно накормили, напоили айраном, даже предложили отдохнуть на мягких кошмах, для чего отвели несколько отдельно стоявших юрт.
        Есаул изначально отнесся с подозрением к этому предложению. Как бы кыргызы не вырезали их отряд во время сна. Поэтому решили разделиться на две части. Пока первая половина людей спит, вторая охраняет. И наоборот…
        Мирон проснулся от дикого воя ветра за войлочными стенами. Ковер, висевший у входа, шумно влетел вовнутрь и захлестал туда-сюда, сбрасывая с полок кухонную утварь. Юрта дрожала под порывами ветра, раскачивалась, и казалось, вот-вот развалится. Мирон и Захар, натягивая на головы малахаи, выскочили наружу. Все вокруг пребывало в смятении: по воздуху летали куски бересты, прикрывавшей юрты, клочья войлока, какие-то тряпки, ветки, листья, мел, песок… Люди бежали к коновязям, где рвались испуганные лошади. Солнце в радужном ореоле палило немилосердно. Мирон мигом покрылся потом с головы до пят.
        — Метуха! Метуха [54 - Метуха — пыльная буря (диалектн.).] — кричали казаки.
        Мирон увидел гигантскую бурую завесу — от земли до самого неба гнулись и метались деревья, что-то стонало и выло в воздухе. Кошма, сорванная ветром с юрты, летала, как большая белая птица. Еще мгновение — и все кругом погрузилось во мрак, завертелось, закружилось, свилось в тугой клубок вихря. Рот, глаза, волосы — все засыпало мелкой пылью. Мирон схватился за руку Овражного, чтобы не упасть, и тот быстро пригнул его к земле. Почти тотчас пыльный столб рассыпался над ними, пронесся дальше, уменьшился в объеме, как тающее облако. Небо прояснилось, но на месте стойбища Эпчеева рода все было опустошено и разрушено: валялись сорванные и опрокинутые юрты, клочья разметанного сена, какой-то скарб: вьюки, сундуки, ковры, кошмы, посуда…
        По поляне бродили родичи Эпчея — мужчины и женщины, дети и старики, собирали свои пожитки, испуганно переговаривались, поглядывая на небо. Они уже не обращали внимания на казаков, которые тут же поднимали разбросанное оружие, успокаивали лошадей.
        Мирон отошел в сторону и присел на поваленное ураганом дерево, чтобы прийти в себя. Было в ней что-то демоническое, в этой мгновенной напасти, необъяснимое, и потому чудовищное. Может, и не буря то вовсе была, а пронеслись над степью и горами на быстрых маралах с сорока рогами могучие чайяны в развевавшихся барсовых шкурах — боги-хранители Саянских гор и бескрайних степей?
        Шум и крики за спиной отвлекли Мирона от размышлений. Он оглянулся. Эпчей в доспехах, но без шлема, лицо — в черных боевых разводах, подъехал в сопровождении нескольких воинов к Мирону и спешился.
        — Ну, что, бег, проснулись твои духи?  — быстро спросил князь, потому что на лице Эпчея ясно читалась тревога.
        — Духи проснулись и крепко рассердились! Шибко ругали Хырчу, обещали ноги сломать, если снова их не поймет. Видишь, что натворили? Айна — чертей наслали. «Хююн ол айна. Вихрь — это черт»,  — говорят у нас. Нужно быстрее отряхнуться, и несчастья обойдут человека стороной.  — Эпчей вздохнул.  — Однако шибко бестолковый шаман у меня. Совсем старый стал…
        — Говори яснее,  — Мирон посмотрел на него с подозрением.  — С чего вдруг шаман бестолковый? Отчего духи злились?
        Эпчей присел рядом с ним.
        — Двести эров с луками я дам! И сто матыров! В панцирях, с мечами и копьями. Больше не смогу быстро собрать. Остальные люди за полусотню верст отсюда кочуют. Сам с матырами пойду.  — И, заметив, что Мирон по-прежнему смотрит на него с недоумением, пояснил: — В прошлый раз, когда шаман камлал, спросил он у своих тёсей, с кем Эпчею быть, помогать ли орысам? Тёси не ответили, но прилетел филин, заухал, крыльями принялся махать. Хырча его прогонял, боялся, что он тёсей спугнет, а филин никак не хотел улетать. А ведь это знак от духов был: помогать орысам — людям с птичьим клювом вместо носа и круглыми, как у совы, глазами. Понимаешь?
        — Понимаю!  — с облегчением улыбнулся Мирон и посмотрел в белесое от жары небо. Пыльного облака уже и след простыл.
        — Шаман сегодня долго бил в бубен у огня, лук тетивой вверх на колени ставил, в Небесный мир уходил,  — продолжал бег.  — Когда вернулся, сказал, что боги Эпчеем довольны, велели помогать орысам. А джунгары пришли и обратно уйдут, но много их под острогом ляжет.
        Войско Эпчея было готово к выступлению. Придерживая за уздцы плясавшего под ним коня, бег высоко взметнул меч перед воинами:
        — Тэ-э-эр! Когда вы, мои триста мужей, пойдете, пусть не шевелится соринка, не шевелится былинка! Не делайте столько шума, сколько комар делает! Не будите камни, не тревожьте травы! Тэ-э-эр!
        — Тэ-э-эр!  — проревели воины, вздымая ответно клинки и копья.
        А Мирон подумал, что, будь его воля, всю жизнь кормил бы мышами того неизвестного филина, который так вовремя подвернулся шаману под руку.
        Глава 18
        Близился вечер, но защитники острога знали: в эту ночь им уж точно не придется спать. Истекали последние часы перемирия, а там — бой! Кому смерть, кому воля! Или неволя!
        Еще поутру вынесли из храма святые иконы. Седой батюшка воздел к дымному небу руку с медным крестом:
        — О даровании победы над нечестивыми агарянами помолимся, братие…
        Пали казаки и стрельцы на колени, шапки поснимали. Прими, Господи, на свою волю и промысел!
        В вечернем сумраке служивые с пищалями и луками затаились на деревянных полатях-обходах вдоль стен острога. Ополченцы и пешие лучники попрятались за телегами, возами, заплотами, залегли на крышах посадских строений. Только ворота — самое слабое место в обороне — велено было не загромождать. По этой причине служивые кумекали, что воевода непременно решил вновь калмаков в город заманить, дескать, в тесноте посадских улиц и переулков врага легче уничтожить.
        Но недолго гадали… Тишина вдруг раскололась — надрывно заголосили, завизжали в неприятельском стане; попытались ударить в тумбаны, но, видно, не срослось — замолчали барабаны, зато что-то занялось пламенем. Со стены служивые разглядели: выскочили вдруг из-за черного бора кыргызы на мохнатых конях, на арканах кого-то по набитой дороге волокут, следом калмаки скачут, нагоняют — и нагнать не могут.
        Защитники острога натянули луки, изготовили пищали, ждали лишь, когда кыргызы приблизятся. Майор подал команду стрельцам: «Заряжай! По орде целься!» Глянь, а то и не кыргызы вовсе, а казаки Андрюшки Овражного…
        Всадники неслись уже вдоль берега. Накрыла их туча вражеских стрел, иные казаки покатились с коней. Понял майор — самое время! И выкрикнул команду:
        — Пали!
        Словно гром ударил от острога: то плюнули огнем пушки и затинные пищали, следом грянул залп из самопалов. И калмаки точно споткнулись о невидимую преграду. Передние повалились, как снопы. Кони, освободившись от всадников, шарахнулись в стороны, некоторые бились на камнях, ржали, пытались подняться. На упавших налетели задние — тут стрелецкий строй сверху дал еще один залп, следом подключились лучники и самострельщики. И катившаяся на острог лавина как будто в кипящий котел попала: завертелась, закружила, перемалывая и уничтожая саму себя в каше из человеческих и конских тел. Лишь нескольким всадникам удалось вырваться из этой костоломки, и они помчались назад от города, нещадно нахлестывая лошадей.
        Казаки между тем обскакали острог по-над самой кручей, укрылись за скалой. Пленников Кубасову покидали — держи, атаман, знатных ордынцев, а кто они, сами не ведаем! Из ханских шатров достали. И вновь схватились за сабли. Не кончен бой! Еще за Бессона не посчитались: срубили десятского возле ханского шатра, так мы за него! И за Федьку Тарасова, и за Борьку Грешного не сквитались,  — тоже пали казаки под калмацкими саблями. И — понеслись, гикая, вереща и завывая, как кыргызы.
        Привстав на стременах, Мирон ринулся в схватку в первых рядах, держа саблю высоко над головой. Рядом вопил и улюлюкал Овражный. Мирона он намеренно не замечал. Еще и получаса не прошло, как схватились они за грудки в ханской юрте…
        Со стен острога в третий раз дружно выстрелили по свалке, не давая врагу опомниться. А из ворот Спасской башни вырвалась вдруг русская конница. Казачья лава в двести сабель развернулась веером под острожными стенами и бешеным наметом ринулась на вражеский лагерь. Ну, берегись, орда!
        Оторопев от неожиданности и нахальства русских, ойраты даже не успели перестроиться в лаву. Паника мгновенно, как ветер охватывает пшеницу, завладела всем войском. Теперь даже боги не смогли бы остановить это бегство. В тот момент у каждого убегавшего только одно было на уме: быстрее найти родной улус и откочевать подальше. Бежали алтысарцы и модоры, алтайцы и барабинцы, чатские татары и кузнецкие, побежали и все иные, кто успел. За ними, как дым пожарища, растекалась вздыбленная пыль, раздавались скрип и грохот кибиток, и коней ржание, и отчаяния вопли многие. Вдогонку им пушки сыпали свинцовый горох, озорно и устрашающе гаркали казаки, победно выли есаульские трубы…
        А навстречу отступавшей джунгарской армии вылетели из-за увала с визгом и диким ревом «Э-э-э-э-э-э-х-х-ха! А-а-а-а-а!» Эпчеевы конники; впереди — могучий бег с высоко поднятой саблей. Прямо на казачью лаву погнали они толпу, что оказалась перед ними. И вмиг вражеского войска как не бывало: кого казаки посекли, кого воины Эпчея стрелами и копьями побили, кого с утеса или в реку столкнули, а кто-то и сам прыгнул, стремясь уйти от смертельного удара. Редкие оставшиеся в живых воины Равдана наперегонки бежали, скакали к увалу, надеясь затеряться в лесу. А соединенный отряд русских и кыргызов гнал их и гнал все дальше и дальше от острога, пока не устала рубить рука, пока не затупилась сабля…
        Контайша Равдан в красном халате, под которым пряталась медная кираса, в расшитых сапогах с загнутыми кверху носками сидел в седле с серебряной оторочкой, ветер трепал кисточку на меховой, китайского покроя шапке. Двадцать верных нукеров окружали хана. И все они наблюдали с холма, как погибала джунгарская армия. Такого нелепого поражения никто не ожидал. Еще два дня назад исход был понятен. Русским не выстоять однозначно! Но, может, боги оттого и отвернулись от Равдана, что раньше времени возгордился он, возомнил себя великим полководцем. А ведь еще дядька, старый Галдан, предупреждал племянников: «Не воюйте с орысами! Придет время, будете просить у них помощи!»
        У контайши имелись еще кое-какие резервы. Он мог бы послать в бой две сотни конников-кыргызов — совсем свежие, не успевшие побывать в бою. Их привел Тайнах, сын Искер-бега, которого еще во время первого штурма сразила русская пуля. Сам Тайнах удачно бежал из острога и просто искрился желанием отомстить орысам за пережитые мучения и позор заточения. Но Равдан опасался, что русские втянут его конников в город, где перебьют по одному в тесных, затянутых дымом улочках. А это были, по сути, последние силы контайши, если не считать сотни «серых волков» — его личной стражи.
        Хан с болезненным выражением на лице не отрывал взгляда от побоища, разыгравшегося под стенами острога. Казалось, он ничего не видит и не слышит вокруг. Но обернулся, когда нукеры за его спиной возбужденно загалдели, а мурза Санчар осторожно тронул его за локоть. Толстое лицо мурзы перекосилось от испуга.
        — Светлейший хан,  — голос его дрожал. Знал, что плохую весть принес, а хан в таких случаях не церемонился, сам рубил голову дурному гонцу.
        — Что такое?  — прищурился Равдан, в груди вдруг заныло, зажгло, словно костер загорелся.
        — Ставку твою, светлейший хан, русские казаки разнесли. Кого убили, кого в полон забрали…
        Хан побагровел. Он вмиг забыл о жестоком разгроме. Одна, только одна мысль осталась в голове. Как там молодая любимая жена Деляш? Как сын — долгожданный первенец Галдан-Цэрэн? Неужто погибли или, того хуже, попали в плен? Имя сына Равдан только в мыслях произносил, а пока новорожденного по обычаю называли Мукевюном — плохим мальчиком, чтобы обмануть духов болезней. Еще и пяти дней не прошло, как он появился на свет в шатре под стенами русского города. Тяжело рожала Деляш, чуть не умерла. Тогда хан приказал стрелять из пушки, чтобы напугать духов, мешавших ей разродиться. До сегодняшнего дня малышом занималась нянька, русская полонянка Анфиса, а Деляш все еще находилась между жизнью и смертью…
        Глаза у хана блеснули, как у затравленного зверя.
        — Уходим!  — крикнул он и первым направил коня к разоренной ставке, скрывавшейся на холме среди густого подлеска. Только один шатер, шатер Деляш стоял на поляне нетронутым среди разбитых, изломанных, изорванных шатров хана и его свиты. Вокруг валялись тела «серых волков». Густо положили их казачьи сабли. Видно, выскочили русские внезапно, застали нукеров врасплох. Среди них оказались еще живые, но хану было не до раненых. Спешившись, он бросился к шатру, и — о, счастье!  — услышал, как заголосил, зашелся в плаче младенец, а следом залилась лаем крохотная постельная собачонка Деляш. Он рванул шелковый полог…
        Дородная, розовощекая Анфиса с заколотой в узел косой сидела на мягких подушках возле зыбки и кормила младенца грудью, расстегнув синий терлик. Увидев хана, упала на колени и поползла, протягивая ему ребенка и подвывая от страха. Деляш, лежавшая на мягкой постели из лисьих шкур, повернулась на бок, довольно легко — и посмотрела на Равдана слегка раскосыми черными глазами. При виде хана они засветились радостью. Счастливая улыбка озарила бледное, как зимняя луна, лицо.
        — Светлейший хан,  — сказала она тихо,  — казаки были здесь. Страшные, лохматые, вонючие. Их предводитель схватил меня за косы, а второй занес саблю над нашим мальчиком. Анфиса закричала, выхватила у них Мюкевюна. Тогда в шатер вошел другой казак, молодой, с голубыми, как небо, глазами. Видно, более знатный, чем первый. Он крикнул, что женщины и дети ни в чем не виноваты. И велел нас не трогать!
        Хан перевел взгляд на Анфису. Все еще стоя на коленях, она держала мальчика на руках, и тот, найдя сосок, сладко чмокал с закрытыми глазами. На шейке его виднелась серебряная монета, висевшая на кожаном шнурке — талисман бу. А на зыбке найденные в степи наконечники стрел — зубы волшебного дракона лу буугин сумн. Сильные обереги, однако, у его сына, если от казачьей сабли спасли!
        — Хорошо ест?  — спросил хан.
        — Хорошо, очень хорошо!  — закивала с готовностью Анфиса и потянулась перстами ко лбу, но, спохватившись, отдернула пальцы и принялась поправлять рубашонку маленького наследника джунгарского ханства.
        — Знатным воином будет,  — задумчиво сказал хан и посмотрел на Деляш: — Дорогу домой осилишь?
        — Осилю,  — смущенно улыбнулась она.  — Дорога домой всегда короче. Только Анфису не трогай. Она вступилась за нас. С казаком дралась за Мюкевюна.
        Хан смерил Анфису долгим взглядом, но ничего не сказал, вышел из шатра. И не видел, как полонянка торопливо перекрестилась сама, а затем, оглянувшись на Деляш, осенила крестным знамением и младенца, заснувшего возле ее большой теплой груди.
        — Мы уходим! Отвести войска от города!  — приказал хан.
        Он даже себе не желал признаваться, что от его войска мало что осталось после первой же сшибки с русскими в поле. Не мог он поверить и тому, что не все кыргызы встали на его сторону, да еще насмелились помогать его, джунгарского контайши, врагам.
        Равдан яростно скрипнул зубами и погрозил камчой закрытому дымной пеленой острогу:
        — Ничего! Хан Равдан непременно вернется! И тогда камня на камне не оставит от города!
        Глава 19
        Мирон сидел на откосе, подставив лицо теплому ветерку, дувшему с реки, и блаженствовал. Упивался тишиной и покоем впервые за те месяцы, что прошли с его отъезда из Москвы. После страшной сечи еще гудело в ушах и пересыхало горло. Но осознание того, что он вышел из боя без малейшей царапины, пьянило и возбуждало. Ноги не держали, как после доброй чары вина.
        Острожный люд ликовал. Равдан спешно отвел остатки войска от Краснокаменска. Лазутчики позже донесли: потекли калмаки в великом страхе и спешке к Томь-реке, следом пошли вверх по ней к перевалам. Русские догонять их не стали. Хоть и сломлен враг, и побит крепко, но в отчаянии драться будет за десятерых.
        Мирон лег на траву, подложив под голову казачью шапку. Черное небо с крупными звездами казалось близким-близким. Словно крупной солью посыпали Чумацкий шля [55 - Млечный путь.] Внизу бились о берег и с шуршанием откатывались назад свинцовые волны. Одуряюще пахло молодыми травами и мокрой землей. Но стих ветерок, и тотчас налетели комары. Чертыхнувшись, Мирон поднялся на ноги и увидел, что кто-то пробирается сквозь густой кустарник, освещая дорогу факелом. Мирон схватился за саблю. Кого несет в эти дебри?
        — Барин! Барин! Вы где? Куда подевались?  — услышал он голос Захара.  — Вас к воеводе кличут!
        — К воеводе?  — поразился Мирон и поспешил навстречу слуге.
        Сошлись они на кочковатой поляне. Захар успел переодеться в чистые рубаху и порты и выглядел несравненно приличнее своего хозяина.
        — Неужто жив Иван Данилыч?  — с недоверием уставился Мирон на Захара.  — Или кто на его место самовольно заступил?
        — Дышит пока,  — отвечал слуга, отводя в сторону чадивший факел.  — С лавки не встает, но при памяти. Всех поднял, чтобы всенепременно вас найти.
        — С чего вдруг я ему понадобился?
        — Не сказывал,  — пожал плечами Захар,  — но краем уха я слыхал, он-де хочет увидеть воина славного, что острог спас от нечисти.
        Мирон с еще большим подозрением посмотрел на слугу. Похоже, не врет! Только вот не верилось почему-то, что воеводе захотелось воздать ему по заслугам. Наверняка решил вновь упрятать его в тюремную клеть.
        …Возле покоев воеводы толпились люди. Служивые, купцы, мытный и таможенный головы, казачьи сотники… Словно никто из них не уходил отсюда со вчерашнего дня, когда Мирон встречался с Костомаровым. И тут он даже шаг замедлил от потрясения, осознав, что с того момента прошло чуть больше суток, а сколько всего случилось, и сколько раз за это время он был на волосок от смерти.
        — А-а-а, Мироша!  — Слабая улыбка тронула бледные губы.  — Пришел-таки?
        Воевода по-прежнему лежал под образами. Лицо его пожелтело и осунулось до неузнаваемости. Но он все еще был жив, хотя глаза уже тлели небесным огнем.
        — Пришел,  — Мирон опустился на лавку у противоположной стены.  — Звали?
        — Звал!  — Рука воеводы едва шевельнулась, а пальцы сложились, как для крестного знамения, но на большее сил, видно, не хватило, и рука вновь бессильно упала с лавки.
        — Смог бы встать, в пояс тебе поклонился бы,  — по щеке воеводы покатилась слеза.  — Спас острог, Мироша! Русский оплот спас! Исполать тебе присно и во веки веков! Андрюшка Овражный сказывал: вельми ты в конной драке сноровистый. И вершник изрядный! А он не горазд блядословит [56 - То есть лгать.] У него доброе слово крепче булата!
        Мирон пожал плечами. Со стороны виднее! А Овражный и впрямь не из тех, кто за спиной негодный слух распускает. Сколько раз Мирона грудью прикрывал. Правда, в ханском шатре набросились друг на друга с кулаками, когда Мирон воспротивился похищению ханской женки с младенцем. И до сих пор глаз не кажет, верно, обиду таит.
        — Ты у нас, знамо дело, отрок хупавы [57 - Гордый, тщеславный.] Но не израде [58 - Изменник.] — едва слышно продолжал воевода.  — Прости меня, старого баскака, бо жизню твою поломал, как оглоблю. Но покудова царев указ до нас не добрался, спешно уходить тебе надобно. Полудне пойдете, по Енисею вверх до Абасуга, а там смотреть надо: на Абасуге или на Ое острог ставить. Лазутчиков я в те места посылал, только один вернулся. Кешка Максюк, помнишь крещену душу? Сказывал он, есть на Абасуге лепшее место, для острога дюже пригодное. А оттуда на Ою махнете. Невелика речка, но там мунгальские тропы сходятся…
        Воевода с усилием перевел дыхание и виновато улыбнулся:
        — Ишь, лихотит мя. Трясца замучила. Брюхо аки жалицей набили… Но зановилс [59 - Повинился.] и душу васно водичкой омыл.
        Помолчал, потом произнес тоскливо:
        — Скоро в керст [60 - Керста — могила.] сойду, не поминай лихом, Мироша! Одно прошу, сполни то, что заповедовал! Строй остроги, посты крепи на дальних подступах. Введи во всех слободах и деревнях порядок, чтоб каждый крестьянин имел копье, бердыш, ружье, порох и свинец, чтоб везде выбрать десятских и сотских. Пусть учатся давать отпор вражьей своре. Сего порядка достанет для отучения калмацких и кыргызских озорников от нападения на русские поселения. Андрюшка Овражный с тобой пойдет. Я с него слово взял тебе помогать. Поклялся он перед иконой Божьей Матери и крест святой целовал, что не бросит тебя в делах ваших ратных и строельных.
        — Сколько человек дадите?
        — Двести служилых, из них полсотни казаков, а еще сотню сам набирай из тех, кто за тобой пойдет. Сытов из казенных анбаров провизию выдаст. Донесли мне, что в Сорокине, это в десяти верстах отсюдова, с осени восемь дощаников воды дожидаются. Пойдете на них…
        Перевел дыхание, помолчал, собираясь с силами, и заговорил снова:
        — Большая наша забота — кыргызов довоевать: упорных и дерзких отогнать подальше, смирных всяко настращать, а потом ласку свою оказать да к шерти привести, чтоб быть им под русской рукою вовеки, пока изволит Бог земле Сибирской стоять, и чтобы ясак нам давали из года в год беспереводно. Гони, Мироша, на Абасуг, промышляй против тамошних бегов. Самых ерепенистых — убей! А тех, кто с нами с золота пить будет, нож свой лизать станет, приласкай, да вели ясак платить сполна, да скажи, чтоб жили по-прежнему, по старине в своих юртах. Старшин подарками одари, какими будет пригоже. Кто воровал, к тому и смерть придет, а на кыштымов их нашей грозы нет и впредь не будет, коли они из ослушанья не выйдут.
        Голос воеводы совсем ослаб, и Мирон подошел к лавке, опустился на колени. Иван Данилыч положил ладонь ему на голову, посмотрел в глаза. И едва слышно произнес:
        — Знаю, чуть не задрался с есаулом. Не дал Равданову бабу в полон взять. Эх, крещена душа! Калмаки нас не жалеют…
        — Равдан и без того от города ушел,  — нахмурился Мирон,  — а так, кто знает, может, бился бы до последнего? Сколько крови напрасно пролили бы!
        — Старая сказка есть,  — воевода откинулся на подушки.  — Русский воин бился с чертями в зернь, а они, мол: «Поставь на кон душу!» А воин отвечает: «Воину без души никак нельзя. Воин без души — убивец!» Так что береги душу, Мироша! Чистая она у тебя, неумытна [61 - Неподкупная.] — И слабо махнул рукой: — Иди ужо… Попа тока кликни! Комкат [62 - Комкати — причащаться.] буду…
        На пороге Мирон оглянулся. Воевода, скрестив руки на груди, смотрел в потолок. Но, похоже, глаза его уже ничего не видели…

* * *
        В кабаке было пусто и тоскливо. Мерцал тускло огонек в жирнике, наполняя спертый воздух горьковатым чадом, да оплывала горячим воском свеча на стойке, за которой сутулился старый кабатчик Юрата Безменный. Желтые пятна света прыгали по толстощекому, одутловатому лицу, редкие седые космы прилипли к большой лысине. Тяжкие думы мрачили голову. Сколько прибытка Юрата за дни калмакской осады потерял!
        Кабатчик отбил на костяшках недельный доход и чуть не взвыл от отчаяния: гроши ломаные. Того гляди, на правеж вызовут в приказную избу за недобор денег в казну. Государь вон указ издал продавать вино и пиво за пушнину. Но откуда, спрашивается, сейчас деньге взяться, да и той самой пушнине, коли вся бессемейная и бездомовная голытьба — гулящие людишки, ярыжки и бугровщики, лесомыки и шиши мелкого пошиба, проиграв в зерн [63 - Зернь — игра в кости.] и лек нажитую всякими неправыми путями мягкую рухлядь, прогудев государево жалование, что кормило их и поило хмельным зельем всю долгую зиму,  — снова бросилась в походы в надежде на новую поживу.
        Вчера позволили сызнова питие всякое продавать, кружечный двор открыли. Целовальник ведро простого вина по рупь сорок выставил, двойного — за два сорок. Всего-то на пятачок выше, чем до осады. Но народишко будто взбесился. Покатился из города, словно сани салом смазали, а куда, сам того не знает.
        Заскрипела и хлопнула тяжелая дверь. Вздрогнули слюдяные оконца. Поток свежего воздуха вторгся в смрадный кабацкий дух, слегка разбавив его запахом цветущей черемухи.
        Подслеповато щурясь, кабатчик вгляделся в сумрак.
        Вошли два рослых, плечистых мужика. Кабатчик знал их: один, с лицом, щедро усыпанным щербинами, Гаврила Гоняй-поле — бугровщик, но из тех, что не прочь с гасиловом в рукаве встретить в тайге обозы или с деревянной иглой поозорничать по дорогам. Второй — Петро Новгородец, чья расшив [64 - Расшива — большое парусное судно.] сгорела буйным пламенем во время осады. Но он тоже не лыком шит. В ушкуйника [65 - Ушкуйник — речной разбойник.] ходил, храбрым ватажником слыл. В бою против калмаков нукер ему ухо саблей отхватил. Потому и сбил Петро шапку на левую сторону, чтобы скрыть свое уродство.
        Все про всех знал Юрата, только помер воевода, кому он слухи исправно приносил. Днем еще его отпели и могилку дерном накрыли. До царева указа о назначении нового воеводы встал на место Ивана Даниловича казачий голова Алексашка Кубасов. А с ним у Юраты отношения не сложились. Кубасов хмельного зелья не потреблял, табаком не баловался и казаков своих держал в строгости, от кабака, бывало, нагайкой отваживал.
        — Отмерь-ка с легкой руки склянец,  — гаркнул над ухом Гаврила, ощерив зубы — черные, изъеденные цынгой.
        — Чего орешь? Слышу!  — Кабатчик прикрыл ухо ладонью.  — Оглушил, лишеник!
        — Отмерь,  — Петро пришлепнул ладонью деньгу.  — Разбавишь вино, зашибу!
        — Как можно?  — торопливо моргая, сказал кабатчик.
        Вино давно уже было разбавлено. Никто в этих краях не ведал истинного вкуса вина, потому как сначала оно разбавлялось водой на кружечном дворе, затем свою лепту вносил Юрата. И делалось это исправно из года в год, из месяца в месяц, хотя целовальники клялись не разбавлять вино и водку и в подтверждение клятвы целовали крест.
        Гаврила и Петро подхватили чарки и, запалив огарок свечи, уселись в дальнем углу.
        — Слышь-ка,  — первым подал голос Гаврила после торопливого глотка,  — Ондрюшка Овражный людей набирает новый острог строить в кыргызах под Саян-камнем. Верно, пойду с ним. По Абасугу, сказывают, много старых варганов. Никто в них не рылся, первым буду.
        — Если кыргызы не порешат,  — глубокомысленно заметил Петро, созерцая дно чарки.  — Они на расправу скорые. Поймают, шкуру сдерут или на муравейник голяком бросят.
        — А что мне в остроге ловить?  — ощерился Гаврила.  — Десять годков прошло, как прислали нас с братовьями с Холмогор на государеву пашню под Кузнецком. Кажну весну новину поднимали. Свои же пашнишки едва-едва распахать успели — все подвязаны были государевым делом. И хлеб возили по острожкам и зимовьям, и другие припасы. И на соль нас подряжали, и на гоньбу ямщицкую. А свои избы и дворы не сумели обустроить. Обещали прислать из Томска гулящих женок, но до сих пор не прислали — женитца не на ком.
        Помолчал немного и продолжал глухо:
        — Землицу хорошо раскорчевал, запахал. Однако один урожай жита и снял. В Красный Камень пришел, соболишек по урманам брал кулемой и черканом, по весне на плотбище лодки ладил. Тока погорело плотбище, тебе ли энтова не знать?
        Гаврила скривился, залпом выпил остатки вина и жестом подозвал кабатчика: «Налей еще!»
        Юрата, осторожно приблизившись, наполнил чарки вином из кувшина. И задержался. Занимательно сказывал Гаврила, заслушаешься!
        — А в кыргызах, бают, жизнь ладная! В тайгах там богатства несметны: соболи черней смолы кипучей, с огневым отливом, золота, серебра в горах во множестве. Рыбы в реках, птицы в тайге непуганы, и гибнут они зазря.
        — Ну и сам сгинешь, как пить дать сгинешь,  — не унимался Петро.  — Поймают кыргызы, порвут конями…
        — Ты-ы-ы!  — Гаврила пристукнул по столешнице кулаком, отчего чарки, подпрыгнув, звякнули друг о друга.  — Зазря, што ли, меня Гоняй-полем прозвали? Где хочу гоняю, от байб [66 - Счастье.] не лытаю!
        — А варганы не боязно копать?  — усмехнулся Новгородец.  — Старые кости тревожить?
        Гаврила пожал плечами:
        — Приключаев хватало! Всякие кудесья повидал. И огни по курганам зрел, и голоса чемарны [67 - Чемара — тумар, мелкий дождь.] слышал, то нечисть ихняя, айна, голову морочила. И бык синий топтал, и жаба о девяти головах по степи за мной прыгала…
        Гаврила склонился ниже, глаза его мрачно блеснули из-под густых бровей, а рот скривился в ухмылке.
        — Тут, недалече, гора есть. Хамтыт называется. Сказывали мне, татарва там своего шамана схоронила. На помосте, в керсте берестяной. На гору я не полез, боязно стало. А под горой — печера глыбокая, в ней вроде Ернейка, князь поганский, свою казну спрятал, когда его наши казачки по Чулым-реке гнали. Полез я туда, а там — дыра вниз, што твой колодец. Ох, и грохнулся я по дури-то, всю спину ободрал. Лежу в каменьях и слышу вдруг голоса. Страшные, не человечьи. Боже святый, что тут началось! Набежала вмиг нечиста сила!  — Гаврила торопливо хлебнул из чарки.  — Остемел я, валяюсь, как колода, очи песком залепило, не разомкну, а зрю, аки наяву! А подле меня — колгота! Бабы — костлявые, плешивые, в шубах — дыра на дыре, уши аки веялки, глаза оловянные, рожи медные, а титьки по земле волочатся,  — верещат пронзительно, а после давай вкруг меня бесноваться. Ну, мыслю, лишат тебя живота, Гаврилка, истаят! Отползти бы, за камень схорониться! Но куды там! И тут слышу свист! Инда омертвел от страху! А сверху вдруг звергается на трехмордом василиске ражий детина сростом под самуе камару (свод пещеры). Рожа —
чернее сажи, глаза багрецом горят, из пасти кровавые пузыри дует. Борода до пояса, черну-ушшая! А на голове — рога! Неужто сам вельзевел пожаловал? Смекнул я, что энто ихний Эрлик, самый главный кыргызский бес. А с ним ишшо два пса! Тоже черну-ушшые. Ростом с телка, зубы медные, зеленые, не лают — кровушкой харкаются. По-своему Эрлик толмачит им: «Игер-Кизер! Хазар-Пазар! Схватить его!» Меня, значитца! А я со страху-то как чихну! Раз, другой, третий, да руку ко лбу подношу, чтоб крест святой положить. Как завопила нечисть, как закрутилась! И пропала! Я-то очи отверзил, глянь, вроде кулижка в тайге. Место дивье! Глухомань! Валяюсь на травке. Вьюгачка моя под башкой покоится, и пропастиной наносит. Открыл котомку, а вся ества в червях! Смердина! И лопоть в глине, засохла, потрескалась. Но где ж я ту глину нашел, так и не познал.
        — А гора та с печерой?  — ухмыльнулся Петро.  — Куды подевалась?
        — А хто енто ведает?  — пожал плечами Гаврила.  — Сгинула гора.
        — Помстилось тебе с устатку или ишшо с чего,  — важно заметил Петро.  — Такое в здешних местах случается. Не глядь, что крест ношу, но духов поганских,  — кивнул он на дверь,  — уважаю. Им маненько надо: вином побрызгать или мосол какой положить, а на душе покойно.
        — Э-э-э!  — махнул рукой Гаврила.  — Энтим эрликам отдарков мало. А вот чих им наш не ндравится, и крест православный. Те псы смердящие одноглазые меня вдругорядь гоняли. Блазню дурниной: «Игер-Кизер! Хазар-Пазар!» Они башками мотают, хырчат, а тем паче бегут. Совсем загоняли по ночи! Благо зарица проклюнулась. Сгинули, будто их не бывало! Тады я вьюгачку на плечи и ходом, ходом оттедова.
        — Ох, и горазд ты брехать,  — захохотал Петро.  — Не язык у тебя, Гаврилка, а ботало!
        Гаврила обиженно засопел, лицо его налилось кровью. Видно, не миновать драки. Кабатчик благоразумно отступил за свою стойку. Бугровщик резко поднялся из-за стола, навис над Петром. Но тот надавил ему на плечо ладонью:
        — Ладно, я не со зла! Тебя, ослопника, от беды хочу отвлечь.
        Дверь вновь завизжала, суетливо ввалились в кабак двое. Юрата их тоже хорошо знал. Один — распоп (поп-расстрига), пропойца Фролка, второй — Никишка Черкас, тот еще варнак и насмешник. Они сдернули шапки, наспех перекрестились и — к стойке.
        — Человече,  — просипел Фролка. В драке с калмаками ему повредили кадык.  — По чарочке-гагарочке налей-ка да поднеси хайрюза соленого.
        Никишка, обращаясь к распопу и наблюдая, как Юрата наполняет кувшин пенистым вином, торопливо говорил. Видно, продолжал начатый с улицы разговор:
        — …сотню с лишком набрали. Таких ухорезов да сорвиголов, что мать родную не пожалеют ради сытых кормов, чарки пенника да нарядного кафтана из аглицкого сукна. Поселили их пока в крепости, пищалями и пистолями вооружили, пять гарма [68 - Гарматы — пушки.] медных при них и порохового зелья больше пяти пудов. А мне Ондрюшка отказал. Надежи-де нет на меня! А я с калмаками на стенах получше многих дрался!
        — Никишка,  — махнул рукой Петро,  — айда к нам!
        И когда тот приблизился, хлопнул крепкой ладонью по лавке.
        — Сидай, в ногах правды нет.
        Никишка присел, расставив локти. Кафтан на нем был новехонький, из золотой парчи, с опушкой из белой лисы.
        — Чего злобишься?  — спросил с добродушной улыбкой Петро.  — Зачем тебе новый острог? Надоела голова на плечах? Ондрюхе и евонному войску на Абасуге до зимы не выдюжить. Перережут их кыргызы до первых снегов.
        — Да мне их острог на ять нужон,  — загорячился Никишка.  — Мне б туда дорогу узнать. Я сам себе забаву найду. Слыхивал, по ручьям там золота насыпано немеряно. Лопатой греби — не убудется.
        — А ясыров своих куды подевал?  — скривил Гаврилка щербатый рот.  — Али всех сторговал?
        — А,  — махнул рукой Никишка,  — какова лешего сторговал? Калмак пришел, весь торг нарушил. На ясыров корму не напасешься! Отпустил их с Богом. Пусть молятся за спасение души!
        — Так оне ж молитв православных не знают!  — расхохотался Новгородец.  — А болваны ихние по-нашенски не понимают.
        — Ну, можа вспомнят добрым словом,  — скривился Никишка.  — В моем промысле и того с лихвой.
        — И-и-и,  — насмешливо прохрипел Фролка. Удерживая в руках штоф с вином и две чарки, расстрига присел на лавку рядом с ними.  — Что православной душе надобно? Щи с воловиной, пирог с грибами, жбан квасу да холст на рубаху. Ну, для чести еще соболь на шапку или лису на шубу. А больше зачем? В керсту добро да знатство на аркане не уволокешь. Грешно перед острожной голью нарядами бахвалиться, нарошно дегтем гарусные порты мазать. Дегтем бродн [69 - Бродни — бахилы, обычная обувь сибиряков.] смажь, дольше носиться будут!
        — Так ты и бродни давно пропил,  — огрызнулся Никишка,  — а под рясой небось и портов нет?
        — Ты мои порты не трожь! Есть у мя порты! И подрясник есть! Негоже каждому байстрюку седало казать!
        Фролка вино разделил по-братски. Разлил штоф по чарочкам. Выпили. Петро кивнул на Гаврилу:
        — Вон, Никишка, тебе товарищ. Тож от золота ополоумел. Древние варганы рушит, нечисть татарскую в смущение вводит. Грит, золота-серебра в них видимо-невидимо!
        Никишка прищурился:
        — Не-а! Я живое золото беру, от мертвяков оно худое! Байба тады отвернется, за хвост не ухватишь!
        — Места те неведомы,  — сказал задумчиво Петро,  — нехожены, неезжены, страшны и бездонны, от человеческого разума сокрыты. Дорог, окромя звериных троп, не бывало. Сакмы кыргызские ихними запуками (колдунами) закляты. Кто имя пройдет, дня не проживет.
        — Истину глаголешь, Петруша,  — сказал расстрига, отдуваясь и отодвигая от себя тарель с отстатками хариуса — хвостом и плавниками.  — В тех лесах, что под Саян-камнем лежат, чудища всякие обитают, мамонь называются. Сростом в две сажени, мохнаты, волосаты. Обличьем на людишек смахивают, токо не зубы у них, клыки, и слово человечье им неведомо.
        — Брешешь?  — вновь засмеялся Никишка.  — Ваша порода страсть брехлива!
        — За какую деньгу купил, за ту и продаю,  — огрызнулся расстрига и умолк, принявшись за второго хариуса.
        Вмешался кабатчик:
        — То шатуны таежные, бездомные лесомыки сказывали. Волос у мамони черен, а глаза, точно угли костровые, светятся. Дивий зверь, страшный!
        — На того зверя управа есть, стрела вострая или пуля свинцовая,  — ухмыльнулся Гаврила.  — А мне другой зверушка люб. Невелик, не боле рукавицы, только деньгу родит большую.
        — Так то ж соболь. Хитрая тварь!  — сверкнул глазами Никишка.
        — О-о!  — Юрата многозначительно поднял палец.  — Царь-батюшка на деньге сибирской высек не скипетр державный и не свой лик, а двух соболей хвостатых, а все оттого, что тварь эта дороже злата и на ней казна царская стоит твердо.
        — У нас на Дону и без соболю живут богато,  — расплылся в улыбке Никишка и зачастил, ну чисто скоморох на гульбище: — Казаки ходят в сапогах, а бабы все брюхаты да грудасты. А добра-то, братцы, добра у каждого! Сундуки ломятся, подвальцы трещат… Золота, серебра — не счесть до утра, скарлата и холста аршин по ста. А землю у нас быки рогом пашут, козы боронят. Солнышко ниву пасет, Бог ниву дождем сечет. Глядишь — и поспел урожай. Снопы сами на двор приходят, бабы молотят, мелют, лепешки пекут, а мы, казаки, их поедаем да винцом донским запиваем. Вот она где жизня!
        Переглянулись мужики, загоготали. Петро хлопнул Никишку по плечу:
        — И ты там, как медведь в малиннике. Чего ж не пожилось при таком богатстве?
        — Мы народ гулевой, наждаком тертый, не любим на одном месте сидеть. А бывал ли из вас кто на горах Сарматских? Взъедешь на те горы, и солнышко — вот оно, пикой достать можно. Привязал я раз коня месяцу за рог, а сам спать лег. Проснулся, гляжу со сна: мать честна! Месяц ушел и коня увел. Парень я догадливый, пальцы в зубы, да как свистну! Конь был удал, услыхал меня, поводок оборвал — и бултых в воду. Скоро и ко мне на зов приплыл… Эх, Донец-река быстра, по тебе сомы бьются, аж пыль столбом!
        Смех заглушил Никишкины байки. Просмеялись и снова взялись за чарки.
        — Острог ставить, што ль, податься?  — уставился на кабатчика неморгающим взглядом Петро.  — Ондрюшка Овражный меня знает. Мы с ним спина к спине на валу бились.
        — Смекаю, какой из тебя строельщик,  — ехидно захихикал Никишка и посмотрел на кабатчика.  — Топор хоть раз держал в руках? Не им ли ухо оттяпал?
        Кабатчик тоже засмеялся, а Новгородец досадливо отмахнулся, как от назойливой мухи.
        — Ох, Черкас, сгубит тебя твой язык! Болтлив ты безмерно,  — сурово оборвал его Фролка.  — Добры слова слухай да на ус мотай. А язык держи за зубами.
        Распоп откинулся затылком на стену. Глаза его вприщурку наблюдали за слабым пламенем догоравшего огарка.
        — Эх, жизня человечья, вспыхнет и прогорит. У одного с искрами, у другого с чадом, а у третьего не прогорит, а протлеет, так что никто и не заметит…  — Он перекрестился на тусклые, закопченные образа в красном углу: — Храни мя, Господи, от нечисти полевой и боровой, мчажной и овражной, домовой и банной, от худой и справной…
        Фролка трижды сплюнул через плечо. Его содружники молча следили за ним. Юрата зажег еще один жирник и присел рядом, выставив штоф вина — от себя. Жидкий штопор вонючего дыма потянулся к потолку…
        Но тут снова хлопнула дверь за спиной. Мужики, как по команде, вздрогнули и дружно оглянулись.
        В кабак вошли двое. Подошли к стойке. Юрата поспешил к ним.
        — Кажись, Ондрюшка заявился,  — тихо сказал Гаврила.  — Он же навроде кабаки не жалует? А с ним кто? В немчурском платье?
        — Вящий энто, Мироном кличут,  — пояснил Петро.  — Царский человек! Ему покойный воевода наказал острог на Абасуге поставить.
        — Рожа энта мне знакома,  — хихикнул Никишка,  — тока какой ему острог ставить? Он в Сибири без году неделя! Его ни мошка, ни клещ покудова не жрали.
        — Пасть сомкни,  — посоветовал Петро и махнул рукой посмотревшему в их сторону Андрею.  — К нам подваливайте, господа хорошие!
        Андрей и Мирон подошли, устроились за соседним столом. Юрата принес на подносе две чашки наваристых щей, полкаравая хлеба, миску хариусов и выставил штоф вина — от собственных щедрот. Андрей смерил его тяжелым взглядом:
        — Убери зелье! Несподручно нам!
        Юрата быстро исполнил приказ и, пригорюнившись, присел рядом с Гаврилой.
        — Далеко людей ведешь, Ондрюха?  — осторожно спросил Петро.  — Може, место в лодке и для меня найдется?
        Андрей и Мирон молча хлебали щи и вопроса словно не слышали. Мужики переглянулись. Штоф на их столе был уже наполовину пуст. Никишка потянулся к нему, но Фролка шлепнул его по руке, и тот быстро отдернул ладонь.
        Андрей зачерпнул остатки щей, шумно втянул их в рот и, отложив ложку, расправил пальцами усы.
        — А тебе что за дело?  — спросил он, посмотрев на Новгородца исподлобья.
        — Так настоящему казаку сиднем сидеть скука смертная. На одном месте тока пень растет, да и тот гниет,  — почесал лохматый затылок Петро.  — Расшива с товаром сгорела, что нам остается? А ты, бают, далеко людей водишь, но всех обратно вертаешь.
        — Неправду бают,  — скривился Андрей,  — не всех вертаю. Но коли кто помрет при мне, того хороню по-христиански, как Бог велел. Просто так православну душу в чужбине не оставлю.  — Он помолчал мгновение.  — Тебя, Петро, возьмем. Ты корабельщик знатный. По солнцу на обед пойдем. А там по реке сплошь луд [70 - Луда — подводные камни, мели.] падуны, шивер [71 - Шиверы — перепады, пороги.] Хороший кормщик завсегда требный.
        — А меня возьмешь?  — подал голос Фрол.  — Не смотри, что питух, службу ведаю.
        — Нельзя расстригу в ватагу брать. Этого свечкодуя я насквозь вижу и еще на аршин под ним! Он из семи печей хлеб ест, и нашим и вашим пляшет!  — угрюмо заметил Юрата.  — Мое дело десятое, но подведет он вас под монастырь.
        — О, зело скудоумны твои реци,  — взвился распоп.  — Ты за девками своими приглядывай, чтоб юбки не задирали перед литвой. Давеча видел на базу, как дщерь твоя Глафира ноги раздвига…
        Фролка не закончил фразу. Стеклянный штоф разлетелся вдребезги на его голове. Расстрига вскрикнул и повалился с лавки. Из-под старенькой скуфии потекла, заливая лицо, кровь.
        Мирон и Овражный поднялись из-за стола.
        — Куда подходить?  — рванулся за ними Петро.
        — Завтра по заранью сбор у съезжей избы,  — буркнул Андрей.  — С оружием, в доспехах. Ествы на первость прихвати.
        Дверь хлопнула. Есаул и царев посланник покинули кабак. Юрата набрал в ковш воды из стоявшей возле двери кадки и плеснул на Фролку. Тот замычал, задвигал беспорядочно руками и сел. А Юрата вернулся за стойку, пробормотав:
        — Эх, злая мачеха — Сибирь! Всех без разбору гложет!
        Глава 20
        Догорала вечерняя заря. Багровое солнце наполовину скрылось за сопкой, поросшей хилым лесом. А как скатится за лохматую вершину, так сразу и стемнеет. Но, искупав коня, Мирон не спешил уходить. Держа в поводу Играя, он стоял на берегу и смотрел на холодную воду, что стремительно неслась мимо, крутила буруны и билась сердито о черные коряги, которые притащило весенним паводком. Завтра река понесет на своей спине восемь дощаников с людьми и лошадьми, с провизией, пороховым зельем и оружием.
        С утра еще по берегу горели костры, гвалт стоял такой, что слышно было в остроге. Пенистая волна накатывала на берег, раскачивала дощаники, мелкие лодки, будар [72 - Будары — грузовые лодки.] и кедровки. Много праздного люда шаталось вокруг. С любопытством пялились на суда, готовые к отплытию. Оставалось одно — загрузить припасы. И артельный уставщик Данила Ухогрыз носился вдоль берега по скрипевшей под сапогами гальке и сердито покрикивал:
        — Эй, голота! Шибче! Шибче!
        Босые, в рванье отметники бегали взад-вперед по хлипким мосткам, таскали на тощих спинах кули с мукой, зерном, горохом, толокном. Волокли по двое корзины с вяленой рыбой и мясом, с трудом тянули непромокаемые чувалы из свиной кожи — с пороховым зельем и свинцом.
        Целый день суета, крики, брань… К вечеру выставили возле судов караул отгонять охочих до поживы ярыжек кабацких, бездомок блудных да побродимов гулящих. Кого-то взашей пришлось выставлять, кто-то сам убрался от греха подальше. Но ведь зарок никто не давал, что ночью не вернется?
        Прохладный ветерок проник под рубаху, и Мирон зябко поежился. Что предстоит впереди? Во враждебной неспокойной степи, в неизведанных горах? Случись что, ждать помощи неоткуда. Одно остается: уповать на Всевышнего или на удачу. Но удача — баба переменчивая. Одного на руках из беды вынесет, а другого в шажке от спасения бросит. Не угадаешь, кому улыбнется, а к кому спиной повернется.
        Конь рядом забил копытом, зафыркал. На спуске к реке, петлявшем между берез и сосен, послышались грузные шаги. Кряхтя и что-то бурча под нос, подошел Сытов с красным от натуги лицом. Отмахиваясь от комаров одной рукой, поздоровался. На плече у него лежал сыромятный вьюк. Он с облегчением сбросил его на гальку и крикнул, обернувшись к леску на спуске:
        — Выходь, Олена! Тута он!
        Мирон с большим удивлением наблюдал, как из зарослей показалась молодая коренастая женщина с узлом в руках. Подхватив за край юбку, она резво перебирала ногами по тропе, мелькая белыми лодыжками. Лица, как он ни силился, не разглядел. Молодайка низко надвинула платок на лоб. Спустившись, она сверкнула глазами на Мирона, но не подошла, устроилась в стороне на сухой лесине, вынесенной на берег вешней водой.
        Мирон молча перевел взгляд на Сытова.
        Тот засуетился.
        — Мирон Федорович! Тут тако дело,  — он снял шапку и принялся мять ее в руках.  — Это Олена! Може, помните? Исподнее постирать вам отправлял. Возьмите ее в стряпухи. Она женка крепкая! Сама за себя постоит! Ей что фузе [73 - Фузея — мушкет, ружье.] что лук со стрелой. Зверя в глаз бьет.
        — Женок я не беру,  — рассердился Мирон,  — от них один разлад. А мне не надобно, чтоб служивые дрались из-за бабы.
        Сытов скривился.
        — Олена погоды не сделает. Зато вы всегда в пригляде будете! Постирать, покашеварить. Да и…  — он хитро прищурился.  — Мужику без бабы, что горшку без ухвата!
        — Козьма Демьяныч,  — оборвал его Мирон,  — говори прямо, что задумал? На кой ляд мне твоя девка сдалась? Пользы от нее на грош, а мужики взбесятся, на лоскутья порвут и меня, и ее.
        — Правда ваша,  — погрустнел Сытов.  — Моя энто девка, зазноба давняя. Тока Степанида пронюхала и грозит мя смертным боем забить, коль не отправлю ее из острога. Глянь-ка, что с утра сообразила!  — И, повернувшись левым боком, показал глубокую царапину под ухом.  — Грит, на вилы вас обоих вздерну! А она вздернет! Сил и ндрава хватит! Так что возьми Олену. Девка она справная.  — И приблизившись почти вплотную, прошептал: — Сладкая, рачивая (страстная)! Али не помните?
        Помните? Какое там! Мирон выругался про себя. Сытову он не слишком верил. Может, и впрямь от полюбовницы решил избавиться, но и догляду к нему приставить. Но какой прок от догляды, если поплывут они завтра за тридевять земель и неизвестно когда вернутся в Краснокаменск? Если вообще вернутся…
        — Я тут кое-че принес в дорогу,  — засуетился Сытов, приняв его молчание за согласие.  — Муки полпуда, толокна фунта три, мясо воловье копченое, хлебов две ковриги… Тока рядом с собой посели, а то мужики ссильничают.
        — Не могу я ее взять,  — взмолился Мирон, стараясь не смотреть в сторону Олены.  — Говорю же: распри из-за бабы пойдут, драки. Вся затея насмарку!
        — А ты не бойся за меня,  — подала голос Олена и, подхватив узел, подошла к ним.  — Не возьмешь, и то славно! Обойдусь!
        Сверкнув глазами из-под платка, она расхохоталась. А Мирон, как ни силился, не мог отвести взгляда от высокой груди и тонкой полоски белой кожи между платком и воротом рубахи. Боже, как давно у него не было женщины!
        — Ладно, пойдешь с нами!  — буркнул он.  — Но с уговором: мужиков не задевать, глазами не играть!
        — Можа, ее в мужицкое платье переодеть?  — подал голос Сытов.
        Но Олена захохотала пуще прежнего.
        — Под каку рубаху и порты подобну лепоту прятать?  — и приподняв груди, опустила их, смерив бесстыдным взглядом Мирона.  — Мигом раскусят!
        — Нет, переодевать не будем!  — ответил Мирон и подумал, как рассердится Овражный, когда узнает про девку. Но ничего не мог с собой поделать, хоть и знал — отвратная баба Олена, бесстыжая, и, верно, не один Сытов ею всласть попользовался.
        — Я туточки, на лодке побуду до зари,  — Олена прищурилась,  — сторожить буду. Ты не боись, я от хозяина таежного отбивалась, от медведушки, а от какова отметника и вовсе отобьюсь!
        И выхватила откуда-то, Мирон даже не заметил, то ли из-под юбки, то ли из узла, длинный нож, остро заточенный на оба лезвия.
        — Вишь, какая я! Просто так не дамся!
        — Оставайся,  — вздохнул Мирон, справедливо полагая, что утро вечера мудренее. Если Андрей взъярится, спровадить Олену будет легко. И пускай тогда Сытов заботится, как уберечь ее от ревнивой женки.
        Подобрав подол и перебирая в воде белыми ногами, Олена забралась в дощаник. Забросила узел в камору, снова перебралась на берег и, не спросив помощи, заволокла вьюк с припасами на корму. Затем уселась на борту и, отмахиваясь березовой веткой от комаров, принялась болтать босыми ногами в воде, с вызовом поглядывая на Мирона. Но он не замечал этих взглядов и, словно оцепенев, не мог отвести глаз от ее крепкой фигуры, высокой груди, а когда девка нарочно задрала подол выше колен и, черпая ладонью воду, стала обливать ноги, приговаривая: «Ой, устали ноженьки по жаре да каменьям хаживати!», почти сомлел, покрывшись влажным потом.
        Привел его в чувство голос Сытова:
        — Ой, батюшки, кажись, Андрюшка сюды наяривает. Прячься, Олена! Давай в камору!
        Но было поздно. Овражный заметил девку.
        — Што, Козьма Демьяныч,  — подошел он, криво улыбаясь,  — шалаву нам свою подкинул? А как мы ее делить будем?
        — Она стряпухой пойдет,  — заметил Мирон угрюмо.
        — Знамо дело, стряпухой.  — Андрей, не снимая сапог, зашел в воду, махнул через борт. Олена, приоткрыв влажные губы, снизу вверх смотрела на него.
        Овражный схватил ее под мышки, резко поставил на ноги. И принялся хватать за грудь, бедра, тискать, мять девку, словно кусок глины. Она взвизгивала, похохатывала, но не вырывалась. Платок спал с головы, коса упала на спину. Не обращая внимания на Мирона и Сытова, Олена закидывала назад голову, показывая белую тонкую кожу шеи. Андрей хватал ее губами…
        Мирон почувствовал, как кровь прилила к лицу.
        — Брось!  — рявкнул он.  — Брось девку!
        Овражный оглянулся. Глаза его сверкнули. Он оттолкнул Олену, и она упала спиной на борт, вскрикнула. Но есаул даже не посмотрел в ее сторону. Снова перемахнул через борт, прошлепал по воде. Остановился перед Мироном, покачиваясь с пятки на носок.
        — Ух, спелая девка! Съел бы, косточек не оставил!
        Олена, встав на колени, обернула косу вокруг головы, повязала платок и присела на корме, сложив руки на коленях и потупив взгляд. Со стороны посмотреть — само смирение, и только пунцовевшие щеки выдавали — девка разогрелась не на шутку.
        — Пошли уже,  — сказал Мирон, потянув Играя за повод.  — Нашел себе забаву! Одна баба на всех, забьют нас служивые! Взбунтуются!
        Андрей хмыкнул, скривился.
        — Пошли!  — И, оглянувшись, погрозил Олене кулаком.  — В камору лезь! Ночью кого приветишь, узнаю! Утром без головы останешься!
        — Ты не прочь, если она стряпухой пойдет?  — удивился Мирон.
        — Да пускай себе,  — Андрей склонился ниже, прищурился: — Давай седни ты с Оленкой займешься, а завтра к вечеру, когды стан раскинем, я с ней поиграюсь,  — и припечатал сильной ладонью кулак.  — Загоню гвоздик в досочку!
        Опешив, Мирон молчал, не зная, что сказать. Всякое случалось в его жизни, но чтоб одну бабу на двоих иметь! Но тут вспомнил, как обихаживал три месяца подряд супругу важного немца Ватсберга. Разве не делил ее со спесивым вельможей? А как они забавлялись в ее будуаре, хоть и была та дама лет на десять старше Мирона! Старше и опытнее. А уж сведуща была в амурных делах чище гетеры! Как старалась ему угодить, завлечь любовными игрищами, чтобы дольше удержать в своих сетях! А эта простолюдинка сама идет в руки. Чего ж отказываться? Сколько мужиков на ней скакало! Авось еще двух наездников выдержит.
        В душе, конечно, оставались сомнения и даже страх, что грешно все это, грязно. И соглашаясь с Андрюшкой, он сам себя подписывал на страшные мучения и корчи в аду, но горевший в чреслах огонь помутил разум. И он лишь робко заметил, ничуть не сомневаясь, что Овражный его высмеет:
        — Как-то не по вере это! Противу канонов православия!
        Андрея и впрямь его слова развеселили. Он даже согнулся в поясе, захохотав:
        — Так нам попа в поход не досталось, чтоб нашу веру блюсти! В те места пойдем, куда Всевышний взгляд не кидал. Там заповедь одна: на Бога надейся, а сам не плошай!
        — Еретик ты, Андрюшка! Безверник!  — сплюнул сердито Сытов.
        Не оглядываясь, он пополз в гору и быстро исчез из виду в подступавшей темноте.
        Андрей и Мирон проводили его взглядами. Справа на берегу вспыхнуло низкое пламя: то казаки, охранявшие суда, запалили робкий костерок. Есаул перехватил повод.
        — Отведу конягу. Поставлю у себя на подворье. А ты иди,  — Овражный подтолкнул его к воде.  — Не тушуйся! Девка свое дело знат!
        — Неловко как-то!  — повел плечом Мирон.  — Так вот сразу…
        Андрей вновь захохотал. Играй дернулся и нервно всхрапнул. Олена на корме сдернула платок с головы, облизала губы:
        — Иди ужо, милок, не волынься! Не пожалешь!
        Мирон, забыв про все на свете, ступил в реку. Поскользнулся на камнях и со всей высоты своего роста рухнул в воду, подняв столбом брызги. Олена зашлась от смеха. Он, подтягиваясь, лез через борт, перекидывал ногу, но какая-то сила влекла назад. Тогда девка, схватив его за шиворот, рывком втянула на судно. И Мирон, еще не придя в себя от холодного купания, повалил ее на дно, на ящики, на вьюки и, задирая подол, краем глаза заметил, как Андрей, ведя в поводу Играя, уходит в гору.
        — Дроля! Дроля! Сладкий мой!  — шептала под ним Олена, а сама торопливо тянула с него рубаху, порты…
        Ее руки — горячие, сильные, знали, как распалить, как довести до умопомрачения. И когда он, наконец, ощутил то, что искал — влажную горячую глубину, тесную и трепетную, все в нем будто взорвалось. Мирон задохнулся от восторга, стиснув Олену в объятиях. А она все поддавала и поддавала крепким задом, сжимала его бедрами, подвывая и взвизгивая, а то вдруг вцепилась в его плечо зубами и, вскрикнув тонко и жалобно, обмякла…
        И тут же тучей налетели комары, облепили потную спину. Мирон выругался и накинул на себя рубаху, набросил на Олену сарафан. Но она отшвырнула его и лежала перед ним, как тогда, в гостевой избе, бесстыдно раскинув ноги, оглаживая себя по бедрам, животу ладонями, и что-то бормотала с закрытыми глазами. Соски на ярко белевшей в темноте груди походили на сладкую черешню в маменькином саду. Мирон припал к ним, втянул один в рот, второй прищемил пальцем и принялся перекатывать, как ягодную косточку. Сосок был таким же твердым, с пряным привкусом…
        Луна взошла над сопками, над спящим острогом. Овражный, поднявшись на гору, присел на поляне и засмолил трубку. Комаров наверху разгоняли ветерок и табачный дым. Отпущенный на волю Играй щипал мягкими губами траву, осторожно переступая по камням, а есаул смотрел то в черное, точно смолье, небо с мириадами крупных и мелких звезд, то вниз, на пристань, где один из дощаников покачивало, как на бойкой волне.
        «Потешься, паря, потешься!  — усмехался одними губами Овражный.  — Може, ндрав укоротишь? И тебе покойно, и мне беззаботно!»
        Луна плыла по небу и таращилась на землю пустыми очами. Кричала тоскливо ночная птица. Лаяли где-то собаки — лениво, лишь бы подать голос. В остроге перекликались караульные. Есаул легко вскочил на ноги, свистнул, подзывая Играя, и, прыгнув в седло, пришпорил жеребца:
        — Пошел, Играюшка! Пошел!
        Зацокали глухо по камням подковы. Звуки быстро увязли в кромешной тьме. А внизу Мирон наконец-то оторвался от ненасытной девки.

* * *
        Свежий ветерок гнал волну, раскачивая судна, и разгонял комаров. Глубокая ночь поглотила все вокруг. Мирон и Олена сидели на вьюках, прижавшись друг к другу, закутавшись в парусиновый полог, прикрывавший груз. Он дремал, не слишком вслушиваясь в ее монотонный говорок.
        — Тринадцать годков мне было, у тяти в доме еще жила, когда меня сестрин муж ссильничал. Затащил в баню, рот зажал и надругался. Напужал после, де, ухи отрежет, если сестре или мамке скажу. Я и не сказала. А он давай кажный день да через день меня таскать, то в баню, то на сеновал, а то просто за копной сена завалит… Сестру мою, вишь, младенец бил, лихотило ее по-страшному, а он мной-то и игрался. Как я от него не забрюхатела? Но Бог отвел!
        Олена широко перекрестилась. Взгляд ее был устремлен в небо. Она словно забыла о Мироне.
        — Потом сосватали меня в шестнадцать годков,  — продолжала она тем же тоном, без всякой горечи или волнения.  — Честь по чести свадебку сыграли, а ночью-то и открылось, что пользованная я. Ох, что было! Родову мою на кулаках вынесли, меня ногами да кнутом до крови излупцевали. Косу отрезали, рубаху дегтем измазали и по селу без юбки протащили. А после заставили вокруг церквы ползать на коленях. Три раза оползла, а братовья мужнины следом бежали, ногами били и вице [74 - Вица — прут, хлыст.] стегали.
        — И что же, домой вернулась?  — борясь с дремотой, спросил Мирон.
        На мгновение ему стало неловко оттого, что не испытывал к Олене сочувствия. Успел насмотреться на местные нравы. Острожные женки и девки сами шли в руки, и Олена не была исключением. Она отдавалась Мирону с неуемной алчностью, распаляя его все больше и больше. Словно хотела и выпить до дна, и самой налиться до краев.
        — Не-е, в тятин дом не пошла. Побежала куда глаза глядять. Так вот до Красного Камня добралась. Тут мне счастье и привалило. Заметил меня Козьма Демьяныч. Три года как один день промелькнули. Жалел он меня, в обиду не давал, так наветила одна злыдня евонной Степаниде. Взбеленилась Степка, кинулась на меня, в волосья вцепилась! Еле нас развели!
        Ноги затекли, и по ним поползли мурашки. Мирон пошевелился. Но Олена поняла это по-своему. Обняла за плечи, заглянула в глаза, прижалась теплой грудью.
        — Не бросай меня, слышишь? Я тебя нежить буду, ласкать, все твои затеи сполнять. Андрюшка — злой, драчливый. Он жалеть не будет. Ему что баба, что бесермен какой…
        Олена прильнула к Мирону, коснулась губами груди, а затем разом перемахнула и устроилась у него на коленях. Ее широко открытые глаза смотрели в упор. Толстые влажные губы шевелились. Девка обвила его поясницу ногами и требовательно вскрикнула:
        — Ну же, Мироша, ну!..
        И он снова сошел с ума. За воплями Олены и шумом воды, бившей в борта, они не расслышали шорох. Кто-то быстро пробежал по берегу мимо. Через мгновение со стороны остальных судов раздались тревожные крики, взволнованный галдеж. Темноту прорезала яркая вспышка.
        Мирон мигом столкнул Олену с колен. Вскочил на ноги, прикрываясь парусиной. Один из дощаников пылал, вокруг него суетились черные людские фигурки. Натянув порты, князь спрыгнул в воду и помчался на огонь, не замечая, что Олена — в сарафане, но простоволосая и босиком — мчится за ним. Однако, в отличие от Мирона, с оружием — кривой калмацкой саблей. Откуда та взялась, непонятно.
        Но пока они добежали, пожар уже притушили. В воздухе витали запахи горелой тряпки и паленого волоса.
        — Что случилось?  — спросил Мирон казачьего десятника — старшого над караульными.  — Откуда огонь?
        — Да вон,  — кивнул он в сторону костра.  — Кыргызский лазутчик объявился. Факел забросил в лодку. Вот и занялось. Но, слава те, Господи, тут же затушили. Попона, что сверху лежала, затлела, да парусина смолевая как порох вспыхнула. Сбросили кипу в воду, вроде обошлось!  — Он перекрестился.  — До порохового зелья огонь не дошел, а то было б грому на всю округу.
        — Как это лазутчик объявился?  — возмутился Мирон.  — А где сторожа околачивались? Спали небось?
        — Задремали маненько,  — отвел взгляд десятник.  — Весь день вчерась лодки загружали, подустали порядком.
        — В яме хорошо отдохнете!  — произнес сквозь зубы Мирон.  — Как на вас в походе надеяться, коли вы караул обеспечить не сумели?
        — Ваша милость,  — десятник снял шапку и склонил голову.  — Меня казните, а казачки не виноваты. Это я дозволил им подремать, а сам остался дозорить, токо не справился. Тоже сон сморил.
        — Где лазутчик? Спытали его, откуда он? С чего вдруг решил судна пожечь?
        Десятник отвел взгляд в сторону:
        — Схватили его казачки, а он себя ножом по горлу! Кровишши!
        — А чтоб вас!  — рассверепел Мирон.
        И оттолкнув десятника с дороги, направился к едва тлевшему костру. Рядом с ним чернело распростертое тело.
        Подошел, склонился. Точно, кыргыз! Лицо залито кровью. Грудь, руки — все в кровавых ошметках. Пересилив отвращение, присел на корточки, вглядываясь в искаженное смертью лицо. И тут словно отблеск зарницы высветил воспоминание: Степка-кузнец торгуется с двумя степняками за медный котел… В ухе лазутчика — та самая приметная серьга, свернувшийся в кольцо барс. Он хмыкнул, но ничего не сказал десятнику. Ведь ему и в голову тогда не взбрело, что вражеские доглядчики могут свободно разгуливать по острогу.
        — Вздынься, поганец, вздынься!  — раздалось из темноты.
        К костру, пятясь, подступили два бородатых казака. Они волокли кого-то на аркане. Как оказалось, второго кыргыза. Сначала Мирон подумал, что тот тоже перерезал себе горло. Вся морда в крови! Но почему ж мотает головой и гневно мычит? Или казаки просто-напросто нос ему раскровянили?
        — Ен себе язык откромсал,  — пояснил старый одноглазый казак с белой, как лунь, бородой.  — Вот кровишша и хлещет. Штоб нам его секреты не выведать. Тока у него нож нашли с тамгой. Глянь, Федька, чья это тамга, какого улуса? Негли, Искерова?
        Десятник взял в руки нож. Кыргыз дернулся и замычал. Лицо его исказилось злобой. Тогда старик отвесил ему крепкую затрещину, и лазутчик обвис на казачьих руках.
        — Искерова,  — с хмурым видом десятник оглядел нож.  — Вон его тамги — волчья башка, а с другой стороны — голова емана, козла дикого.
        — Клейма Искера?  — поразился Мирон.  — Но Искер убит! Это сын его, Тайнах, лазутчиков послал. Непременно он! Решил поход сорвать в кыргызские степи!
        Нахмурившись, приказал:
        — В яму лазутчика!
        И, развернувшись, решительным шагом направился к тропе, что вела к острогу. Олена бросилась за ним, схватила за руку:
        — Сапоги забыли надеть, рубаху…
        Он отмахнулся с досадой, но вернулся. Олена, подперев щеку кулаком, молча наблюдала, как он одевается, и только когда Мирон очутился на берегу, тоскливо спросила:
        — Не останетесь седни?
        — Нет!  — отрезал он.
        Не сдержавшись, прошелся-таки по ней взглядом. Крепкие плечи, короткая шея, широкие бедра, а ноги-то… Ноги, как два карабельных кнехта! Никакого изящества! И как он мог с ней, да не один раз, да на жестких тюках? Все-таки отвратная девка! Заморочила, глаза отвела!
        Но вслух ничего не сказал и, развернувшись, быстро зашагал по тропе к острогу. Следом два казака поволокли сомлевшего лазутчика.
        Олена лежала с открытыми глазами на жестких, больно мявших бока и спину тюках, таращилась в черное небо, грызла ржаной сухарь и умилялась, вспоминая: «Миро-о-онушка! Славный мой! Ладушка! Тело белое, точно сметана, а глазки голубенькие. Колечки на шее, прям коприна, тоже мягонькие. И волосом рус…»
        Слегка всплакнув, Олена притихла и долго еще слушала не смолкавшую и ночью тайгу: тоскующий свист какой-то птицы, хриплое мяуканье рыси, заунывный вой волчицы, подзывавшей волка. Потом тайгу вспугнул чей-то дикий вопль: не то страстный лешачий клич, не то хохот болотной кикиморы. Это кричала сова, возвращаясь с добычей в гнездо. Но эти звуки не пугали Олену, как не пугало ее будущее. Бывало и хуже!
        Она накрылась с головой парусиной и заснула. А во сне счастливо улыбалась.
        Глава 21
        Еще до восхода солнца собралась вся ватага, без малого три сотни служивых, казаков и охочих людей, перед съезжей избой. За многими прибежали следом женки и детишки, приковыляли старики и старухи.
        Батюшка, обратившись к востоку, читал напутную молитву.
        Люди молились в глубоком молчании, иссеченные солнцем и ветром лица их были суровы.
        — Избави нас Иисус Христос и Царица Небесная от огня, меча, потопу, гладу, труса и хвороби…
        Выстрелила острожная пушка, давая знак к отплытию. Тогда, по обычаю, распили по чарке и с шутками да смехом двинули к лодкам. Долго заводили по мосткам упиравшихся лошадей. Те недовольно ржали, казаки бранились. Одна коняга сиганула через борт. Пока ее загоняли на берег и вновь тянули по мосткам на судно, прошло около часа. Солнце уже выглянуло из-за горы, когда Петро Новгородец прокричал долгожданное:
        — Эй, ватага, отваливай!
        Сбросили чалки, потянули из воды якоря — связанные в сетку камни.
        — Ну, славен Господь!  — Петро Новгородец крепко взялся за руль.
        — С походом, братцы!  — прокричал Овражный, приложив ко рту ладони.  — Бери-и-сь! Загре-е-е-бай!
        Ударили в медный корабельный тумбан на яртаульно [75 - Яртаульная — передняя, главная.] лодке.
        Мирон снял шапку и тоже перекрестился:
        — Господи, благослови!
        И все торопливо закрестились вслед.
        Гребцы, подстраиваясь под удары барабана, поплевали в ладони. «Э-э-эх!» — дружно выдохнули и взялись за длинные тяжелые весла-греби.
        — Р-раз! Р-раз! Р-раз!  — разнеслось над рекой, а следом — удар! еще удар!  — вспарывая воду, упали греби, и пошли, пошли неспешно — одна лодка за другой,  — забирая на матеру.
        Есаул прошел на нос судна и, высоко подняв над головой, метнул в воду флягу вина, затем разломил через колено ковригу хлеба и тоже бросил волнам в пасть.
        Чтобы загладить путь-дорожку, старый казак, бормоча «Отче наш», плеснул за борт кедрового масла.
        Кто-то диким голосом завел песню:
        — Енисей ты наш, родный батюшка,
        Что волною бьешь о круты борта,
        На моей лодье паруса порвал…
        С других лодок подхватили:
        — Ты меня не ждал, тока я пришел…
        Подняли рогожные и ровдужны [76 - Ровдуга — баранья, козья, оленья шкура.] паруса. Мигом навалился ветер, и заходил бурунами, задышал, как живой, Енисей.
        С первой лодки покрикивали:
        — Держись по матере!
        И пошли, пошли дощаники, тяжело выворачивая на простор реки, где от берега до берега с версту, наверно, а то и больше. Пошли, разгоняя утренний туман, вспахивая темную воду, пугая тишину веселым гоготом и криками. И за этим гамом совсем потерялся голос кукушки, разносившей над безбрежными просторами тайги свое извечное «ку-ку»…

* * *
        Вот уже неделя пошла, как взвалил Енисей на свой хребет небывалую ношу: плыли остроносые, широкодонные корабли, плыли на юг. Шли под парусами и на гребях. Люди на борту не разгибались весь световой день, страдали от гнуса и палящей жары, проливных дождей и пробиравшего до костей северного ветра. Плеск воды, хриплый гам и брань, а то вдруг удалой свист и хохот висели над рекой днем и ночью. Перепуганные птицы и звери падали в зеленые заросли, затаившись, пропускали чудовищные лодки и бежали, летели, прятались в таежную глухомань.
        По крутым распадкам спускалась к воде черемуха, гремя камнями, сбегали ручьи, с обрывистых круч скатывались водопады. Острова заросли огромными тополями и березами в два обхвата. Травы там стояли по пояс. Алые пятна марьиных кореньев и оранжевые — жарков расцветили не только березовый ситец на взгорьях и островах. Хвойная тайга тоже похвалялась разноцветьем, отчего казалась светлее и благосклоннее.
        Но Енисей был суров и непредсказуем. Первое испытание пришлось на второй день плавания. Течение вдруг усилилось. Лодки сносило назад. И как ни усердствовали гребцы, выбиваясь из последних сил, дощаники то и дело разворачивало поперек реки.
        — Однако луда (здесь — порог) скоро,  — сказал, наконец, Новгородец.  — Парус в прижимах тока во вред!
        Быстро свернули паруса. Гребцы взялись за весла. В реве воды было не разобрать, что кричали кормщики. Русло сузилось. Торчали у берегов, как моржовые клыки, скалы-останцы. С грохотом бросались на них огромные волны, оставляя на крутых боках ошметья желтой пены. Камни-заливухи мелькали в крутящейся воде справа и слева. Точно огромные рыбины, казали круглые спины.
        Гребцы вцепились в весла мертвой хваткой. Оплошай сейчас один из них, не удержи гребь, и считай — все! Пропали крещены души! Хорошо, если дощаник сядет на камни. Хуже некуда, если затянет его между глыбами, завалит в улов [77 - Улово (сиб.)  — водоворот, омут.] тогда только щепа через день-другой выплывет возле Краснокаменска.
        Яртаульная лодка неудачно выполнила маневр и не вписалась в узкие каменные ворота. Ее молниеносно развернуло вдоль волны, и та, легко подхватив судно, швырнула его на камни. Нос повело вверх, корму вниз. Затрещали, ломаясь, как сухая лучина, греби. С других дощаников, не имея никакой возможности приблизиться и помочь погибавшим, наблюдали, как прыгали в кипящий поток люди. Крики, вопли о помощи заглушили вой и грохот метавшегося в теснине, обезумевшего Енисея. Так в одно мгновение исчезли в бурлящей пучине полсотни служивых. Не помогли животворящие молитвы, что шептали они побелевшими губами, не помогли проклятия, что они орали в равнодушное небо. Но своей гибелью спасли товарищей, плывущих следом. Указали им безопасный путь.
        Петро Новгородец правильно угадал матеру. Распахивая бившую ключом воду, дощаник ловко прошмыгнул между двух огромных валунов, поддев носом высокую волну. Разбил ее и пошел, пошел вперед к маячившему впереди выходу из теснины, давя буруны, сбивая шапки пены с бросавшихся навстречу остроконечных волн.
        За дощаником Новгородца прошмыгнула лодка Никишки Черкаса. А в ней — развеселая компания. Кроме самого Никишки, неизменный его товарищ Фролка-распоп да примкнувший к ним Гаврилка Гоняй-поле. Встретили они караван версты за три от города и с той поры не отставали ни на сажень. Висели на хвосте последнего дощаника, как пришитые. Легкая, в сравнении с загруженными дощаниками, лодка шла ходко, прочно держалась на волне. Потому и в теснине вырвалась вперед, миновав порог вслед за судном Новгородца.
        За ними прошли и все остальные.
        Неяркий, облачный день постепенно разогрелся, ушли тучи, запрыгали по воде солнечные зайчики. Овражный перешел с носа на корму к Мирону. Присел рядом, раскурил трубку.
        — Эх-ма,  — только и сказал тоскливо.  — Не за понюшку табака сгибли мужики. Прогневил я Бога, когда хвастал, что каждого, кто помрет, схороню по-христиански.
        Мирон промолчал. Что тут скажешь? Он и сам был потрясен столь быстрой гибелью людей. «Неприглядна наша жизнь,  — думал он,  — но еще непригляднее смерть…»
        Всплески от дружной, спокойной гребли сливались с журчанием воды за кормой и негромкими шлепками волн, что быстро уносили суда от страшного места.
        — Эй, Андрюшка!  — прервал чей-то голос размышления Мирона.
        Их дощаник обогнал Никишка на своей лодке. Она резво шла под парусом и грозила оставить остальной караван далеко позади. Черкас стоял на корме и, как цапля, тянул шею, щурясь от солнца. Распоп таращился тусклыми очами с правого борта. Гаврила не отводил хмурого взора — с левого.
        — Слышь-ка,  — прокричал Никишка, когда Овражный отозвался,  — я наперед пойду. Посмотрю, где к берегу можа прибиться. Поистрепались людишки, устали! Отдохнуть треба!
        — А тебе что за забота?  — усмехнулся Андрей.  — Идешь себе и иди! Я тебя не звал, хоть ты и просился!
        — Мы теперя с вами, как ни крути!  — насупился Никишка.  — Хошь ты того, не хошь! Смертным боем бей, не отстанем! Вода здесь ничейная, землица от Бога!
        — Да пусть идут,  — тихо сказал Мирон.  — Доглядчиками в самый раз. Лодка у них легкая, юркая.
        — Господь с тобой,  — махнул рукой Овражный,  — старшой позволил, его благодари! Но смотри, варначья морда, воровство какое затеешь, смуту ли, утоплю, как кутенка!
        — Да ни Боже мой,  — широко перекрестился Никишка,  — мы людишки смирные, некрамольные! Эй,  — прикрикнул он на ясырей, ловко управлявшихся с парусом,  — шевелись!
        Опавший парус поймал ветер, и вскоре лодка Черкаса ушла вперед в изгиб реки.
        Красные, словно поеденные ржой каменные глыбы, отступив от реки, мелькали тут и там среди деревьев. Склоны мягких покатых гор окутывали тени, а вершины освещало теплое предзакатное солнце.
        Зеленые горы, бледно-голубое небо, пушистые облака над головой — все это успокаивало и настраивало на беспечный, умиротворенный лад, по-детски ласковый и уютный.
        Быстро падало солнце за гряду, поросшую густой щетиной леса. Синие тени ложились плотно, прохладный ветерок овевал лицо…
        — Вона, дым на берегу!  — внезапно закричал Захар.
        Он стоял на носу и, приложив ладонь козырьком, вглядывался в берег.
        — А ниже — лодка Никишкина,  — сообщил он обрадованно.  — Энто их становище! Нас дожидаются!
        Вскоре лодки, уткнувшись в заросшие, мшистые берега, дремотно качались на ленивой волне. Дышала река знобкой сыростью, из тайги наносило теплом.
        Люди вышли на берег, стали готовить ночлег. Взлетели огненные лоскутья костров, искры осыпали черные, словно застывшие, воды. Веселый гвалт и крики гулко разносились над рекой.
        Пока в котлах над огнем прела каша, Мирон и Овражный собрали судовых приказчиков и казачьих пятидесятников прикинуть, что из груза осталось, что сгинуло в холодной пучине. В воду ушла большая часть солевых и четверть огневых запасов.
        — Да-а,  — Овражный покосился на Мирона,  — не найдем соли — зиму не выдюжим.
        Тем временем Олена бойко управлялась возле костров, покрикивая на своих подручников, и когда поплыл над рекой густой запашистый дух, принялась стучать ополовником в пустой котел. Звон разнесся окрест, распугав все живое на две мили в округе.
        — Вечерять! Вечерять!  — весело призывала она.  — Подходи с чашками-ложками!
        Люди потянулись к котлам. Рассаживались где придется. Перекрестившись, принимались за еду. Стихло все вокруг. Даже ветер, что путал космы прибрежных ив, прикорнул где-то в их кронах. Тотчас тучей налетели комары. В костры набросали еловых лап. Повалил дым, разгоняя гнуса. И вскоре становище заснуло. Лишь сторожа не спали. Меняя друг друга через два часа, обходили берег, наблюдали, кабы кто не приблизился к дощаникам или к спящему лагерю. Ночь прошла спокойно. А утром лодки вновь вышли на матеру.
        Так проходил день за днем, одна ночь сменяла другую. Плавание после порогов протекало на удивление гладко. За все время не заметили на берегах ни человеческого следа, ни признаков жилья, ни самих людей…
        Наверняка кыргызов беспокоило продвижение русских в глубь их территории. Не могли они этого не знать, тем более оставить безнаказанным. Попытка сжечь дощаник накануне отплытия косвенно подтверждала опасения Мирона и Овражного. Но кыргызы пока себя никак не проявляли, похоже, затаились, а это означало, что лодки несли русских не просто в неизведанные земли. Без сомнения, там их ждали. Ждали не с хлебом-солью, а с острым мечом и разящей стрелой.
        На десятый день плавания приключилась досада. С одной из лодок сбросили завернутое в парусину женское тело то ли ясырки, то ли крещеной татарки. Привязанный к ногам камень оборвался, и тело всплыло. Хуже того, его прибило ночью к берегу, и сторожа, обнаружив непонятный сверток, загалдели тревожно и кинулись будить Овражного. Мирон тоже проснулся. Быстрый сыск ничего не дал. Служивые угрюмо молчали, отнекивались, косились хмуро на князя, который непременно хотел дознаться, откуда взялась умершая и отчего тело у нее сплошь в кровоподтеках.
        Наконец Петр Новгородец отозвал его в сторону.
        — Слышь, ваша милость,  — сказал он, отводя взгляд в сторону.  — Не пытай людишек. На кажной лодке по одной-две женки прячут. Без бабы в походе туго. А эта, видно, строптивая попалась или не давалась долго. Вот и придушили ее, если она бесполезная.
        Оторопев, Мирон молчал, затем перевел взгляд на Овражного:
        — Ты знал о том, что тайно баб везут?
        Есаул пожал плечами.
        — Чего ж не знать? Тока кто ведал, что до смертоубийства дойдет?  — И махнул рукой.  — Так завсегда бывало! А бабы в походе зачастую крепче мужиков.
        Вмешался Новгородец:
        — Не трожь их, ваша милость! Казачки недовольны, ропщут, заберешь-де женок, повернут обратно. Оставят тебя на пару с любушкой куковать.
        Мирон почувствовал, что краснеет, но строго произнес:
        — Пускай уже, но если кто снова бабу забьет или удушит, того лично на березе вздерну!
        В тот вечер стали лагерем на сутки. С дюжину, наверно, женок, осмелев, помогали Олене кашеварить, мыть посуду и котлы. Теплая ночь опустилась на землю. Люди долго не расходились. Сидели вкруг костров, и летела над рекой раздольная русская песня об Ермаке и его ватажниках. В нестройный мужской хор вплетались звонкие женские голоса.
        Глава 22
        Луна-Ай успела сильно располнеть, когда Теркен-бег вернулся домой. Прошло полмесяца, хотя не раз бывало, что он отсутствовал и дольше. Возвратился отец усталым и осунувшимся, как после тяжелой болезни. И без поклажи, которая была приторочена к седлам лошадей. Айдына терялась в догадках. Так что же было в тех тюках, которые остались где-то в тайге? И почему один из воинов вернулся с перевязанной головой, а другой не спешился, а почти рухнул с коня, и его торопливо отнесли в юрту? Впрочем, взрослые заботы недолго занимали Айдыну. И раньше случалось, что воины возвращались из походов ранеными, а некоторые не возвращались вовсе.
        Сейчас девочку больше интересовало ее будущее. Уж лучше убежать с Киркеем в горы, чем стать женой старого калмацкого тайши.
        Несколько дней Айдына ходила вокруг да около тетки, не зная, как к ней подступиться и разузнать, правдивы ли слова Чайсо о ее скором замужестве. Но так и не насмелилась, ведь по-любому ей пришлось бы сознаться, от кого она услышала эту новость. Зато она решилась попросить, чтобы та замолвила за нее словечко, и отец позволил бы дочери отправиться на летние пастбища к табунщикам. Ончас с трудом согласилась, но не сдержала слова. Наоборот, она принялась жаловаться брату на своеволие племянницы, на ее нежелание обучаться женским занятиям. Действительно, Айдына и в отсутствие Киркея больше времени проводила в седле, чем за шитьем одежды или приготовлением пищи.
        Сегодня с утра ей вздумалось набрасывать аркан на старую лошадь Узун Азах. Но та хоть и окривела давно, попытки Айдыны узрела сразу. И очень ловко уклонялась от аркана всякий раз, когда его петля пролетала над ее головой.
        Айдына сердилась и охаживала плеткой ленивого Когдея. Этого коня, непригодного из-за хромоты к сражениям и дальним походам, отец подарил Айдыне на ее прошлогодний день рождения. С весны девочка умоляла отдать ей Элчи, молодую кобылицу, быструю, как ветер, но Теркен был непреклонен. Вот и сейчас, стоя возле юрты, он наблюдал за попытками Айдыны поймать Узун Азах. Лицо его было серьезным, не разберешь, как на самом деле он относится к забавам дочери.
        Наконец ей надоело воевать с хитрой кобылой, и она подъехала к отцу. Видно, на лице Айдыны ясно проступило все, о чем она хотела поговорить с ним. Поэтому Теркен-бег сразу сказал строго и без обиняков:
        — Нет, Элчи еще не объезжена. Я не хочу, чтобы ты сломала шею.
        — Но я приручу ее,  — насупилась Айдына.  — Элчи уже подходит ко мне и слизывает соль с ладони. И знает свое имя.
        — Не стоит меня упрашивать,  — нахмурился бег.  — Я знаю, что говорю. Тебе пристало носить женское платье, а не кожаные штаны табунщика.
        — Я не буду табунщиком,  — гордо вскинула голову Айдына.  — Я буду воином. Я заменю тебе сына.
        Теркен покачал головой и усмехнулся.
        Темные, как черемуха, глаза Айдыны гневно сверкнули. Она встряхнула головой, отчего все ее сорок косичек пришли в движение.
        — Не смейся!  — вскрикнула она.  — Я докажу, что могу сражаться на мечах не хуже твоих матыров. А из лука я попадаю в глаз белке.
        — Женщина никогда не сядет в седло воина! Даже моя дочь!  — Теркен перехватил у нее повод Когдея.  — Хватит уже забавляться пустяками. Иди к Ончас, помоги ей! Она жалуется, что ты целыми днями пропадаешь в тайге. Это опасно!
        — Меня охраняет Адай. Он в одиночку может завалить медведя,  — не сдавалась Айдына. Но повод выпустила, чтобы не сердить отца. А то заберет Когдея с той же лекостью, с какой подарил его.
        — Адай — всего лишь большая собака. Он может справиться с медведем, но против меча или стрелы бессилен. А в тайге появились чужие люди,  — сказал отец.
        — Это орысы?  — Глаза Айдыны заблестели.  — Я знаю, Ончас мне рассказывала. У них розовые лица, круглые, как пуговицы, глаза, и острые, точно клюв, носы. А на лице у них много волос.
        — Женский язык точно змея,  — усмехнулся Теркен.  — Укусит, долго болеть будешь! Ончас — старая женщина, что она может знать об орысах? Она их в глаза не видела. Но будь осторожнее, худые люди в тайге. Возможно, Алтын-хан заслал своих лазутчиков. Или джунгары снова собираются походом на наши земли. Ирбек вчера слушал сову. Она прокричала тридцать три раза. Это к беде.
        — Ирбек?  — Айдына приблизилась к отцу и заглянула ему в глаза.  — Он велел соорудить шалаш на горе Изылтах и накрыть его шкурами. Зачем ему камлать? Одному, без людей? Что-то плохое случилось? Орысы идут?
        Теркен прищурился и шутливо дернул Айдыну за косичку.
        — Плутовка! Откуда знаешь про шалаш и камлание? Подслушала чужие разговоры? А может, успела побывать на Изылтах?
        Айдына потупилась. Ей легче было признаться в первом грехе, чем во втором. Потому что это признание непременно потянуло бы за собой целую цепь доказательств ее негодного поведения. Ведь она не только подслушала разговор шамана Ирбека с его помощником Быргеном, но и на самом деле отправилась вслед за ними к горе Изылтах. Причем не раз пряталась в зарослях, чтобы шаман не заметил, что за ним наблюдают. Впрочем, о том, что случилось дальше, она промолчала бы даже под пыткой, потому что гнева отца опасалась больше, чем мести злых духов.
        — Иди к Ончас,  — уже нетерпеливо повторил отец.  — И забудь об орысах. Они не скоро придут. А старой тетке нужно помогать каждый день.
        И, не оглядываясь, направился к коновязи.
        Айдына же побрела на встречу с Ончас, которая с недовольной гримасой на смятом, как старый гриб, лице ждала ее возле юрты. Но мысли девочки витали в другом месте, на родовой горе Изылтах, что возвышалась рядом с аалом. С юга и запада Изылтах опоясывали неприступные скальные обрывы; с севера и востока — сбегали вниз крутые склоны, заросшие лесом. А на самой вершине с незапамятных времен стояла каменная крепость-све, в которой жители улуса — женщины и дети — отсиживались при нападении врага.
        Айдына много времени проводила на Изылтах, и всегда — в одиночестве. Киркей не осмеливался подниматься на священную гору. Он был всего лишь харач [78 - Харачы — черный человек, бедняк.] кыштымом, и путь на Изылтах ему заказан, как заказан он Адаю. Более того, когда Ирбек поднимался на гору для камлания, всех собак в аале привязывали, чтобы не распугали тёсей шамана.
        С вершины Изылтах открывался прекрасный вид на степные долины и пологие сопки, поросшие жидким лесом. Смотри с нее во все глаза, не наглядишься: далеко и широко, на все четыре стороны раскинулись земли ее родного Чаадарского улуса. А по окоему — сплошной ковер синевы: то разлеглась бескрайняя тайга, а над ней — тоже синие горы в овечьих шапках облаков. Где-то там, на склонах Айлытах, ждал ее Киркей. Но дождется ли?
        В тот день, когда вернулся отец, Айдына вновь оседлала Когдея и отправилась к священной горе, ведь с ее вершины можно первой увидеть нечто такое, отчего все в аале лопнут от зависти. Например, появление орысов…
        Когдей с трудом спускался по крутой тропе в лог, когда Айдына увидела Быргена. Он лежал на камнях в полусотне шагов от нее, возле ручья, и пил воду. Сапоги его прохудились, одежда покрылась толстым слоем пыли, словно Бырген пришел издалека.
        Айдына давно не встречала Быргена в аале, хотя прежде чуть ли не по десятку раз в день он попадался ей на глаза. Но она не придала этому значения. Какое ей до Быргена дело? Он даже не родич ей, а пришлый, из другого улуса. Но понравился чем-то Ирбеку, и тот взял его в помощники. Может, по той причине, что Бырген ловко управляется с жертвенными баранами? Так искусно разрывает кровяную жилу, что ни разу даже капли крови не пролил на землю.
        Вероятно, и на этот раз Айдына проехала бы мимо, тем более ее и Когдея скрывали кусты, но тут она заметила Ирбека. Шаман спускался к ручью с противоположного откоса и так спешил, что поскользнулся и упал, преодолев остаток пути на спине. Бырген, услышав шум, поднял голову. Выглядел он крайне испуганно. Присев на корточки, как заяц, он озирался по сторонам, но, увидев шамана, успокоился.
        — Тихо!  — Ирбек тоже огляделся вокруг.
        Знал бы он, что Айдына не только Когдею приказала лечь, но и сама устроилась в кустах, осторожно оборвав листья на уровне глаз! Очень уж хотелось ей узнать, почему Ирбек и Бырген предпочли встретиться вдали от людских глаз и ушей.
        — Ай, Ирбек, на солнце не могу смотреть,  — пожаловался Бырген и потер красные, гноящиеся веки.  — Глаза песком занесло, лошадь вчера пала. Шибко скакал, чтоб Теркен-бега обогнать, но не успел.
        Услышав имя отца, Айдына напряглась и вся превратилась в слух.
        Ирбек смерил помощника настороженным взглядом и сел на траву, подогнув под себя ноги. Бырген устроился рядом.
        — Говори, что за вести принес,  — приказал шаман.
        — Худые вести,  — вздохнул Бырген и закашлялся.  — Разбили орысы ойратов, и алтысарцев побили, и модоров, и алтырцев, и езсерцев. Разбежались все по улусам, притаились. Только не быть той победе, если б Эпчей-бег не взял сторону орысов. Из засады ударила его дружина. Многих кыргызов положили, и калмаков немерено!
        — Теркен-бег встречался с Эпчеем?  — быстро спросил Ирбек.
        — Встречался,  — кивнул Бырген,  — сразу после боя. О чем разговор вели, не ведаю. Близко к юрте не посмел подойти. Но знаю, Теркен-бег за битвой с горы наблюдал, а два его воина ранены. Как это случилось, мне тоже неведомо.
        — Дед мой,  — поднял глаза к небу Ирбек,  — да будет милость богов над ним, говаривал: «Не стоит бояться того, кто думает лишь о своем бездонном брюхе». Скажи, много ли едят орысы?
        — Помногу, если еды в достатке, но и малым довольны без ропота. Горькое вино, что пьют ковшами, настаивают для крепости на волчьей желчи. Сильны и — ух!  — как звери страшны. Волосы дремучие по всему лицу растут, одни глаза видны. У одного орыса борода длиннее, чем хвост ирбиса, и гуще, чем трава под ногами. Он ее за пояс затыкает, чтобы ветром не растрепало. А ругаться или смеяться начнут, листья с деревьев летят, и зверь со страху прячется в нору. Видел я, как один орыс копьем дерево проткнул, а другой — взмахом меча голову быку снес.
        Тут Айдына едва не вывалилась из кустов. Неужто Бырген и впрямь видел орысов близко? Отчего ж тогда жив остался, если они так страшны и опасны?
        Девочка подползла ближе. Слова Ончас совпадали с рассказом Быргена. Видно, не обманули ее духи.
        — Топоры у них острые, острее не бывает,  — продолжал свой рассказ Бырген.  — Мечи и сабли из лучшего молата, и копья — короткие и длинные, и кистени железные медвежью голову разбивают, как орех. Есть у них палки громовые — большие и малые. Из них огонь, дым и смерть с грохотом вылетают. Ни заговором, ни пансырем невозможно защититься от тех палок железных. Поклоняются они доскам с ликами их богов. Лики тех богов черны, и взгляд их страшен. А над нашими богами смеются, обычаев наших не признают, а тех, кто против веры орысов, в воду окунают. Их шаман над ними крестом деревянным машет, а затем такой же крест, только малый, на шею надевают. После того кыргызу никак нельзя своих богов почитать. Бог орысов силен, кто ему неугоден, огнем пожжет.
        Ирбек закрыл глаза и тихо сказал:
        — Давно в стране Хырхыс жертву хану Эрлику не приносили. Рассердился он на черноголовых людей, мстит, насылает свое войско.
        Шаман поднялся на ноги, сверху вниз посмотрел на Быргена:
        — К ночи мне шалаш построй на священной горе. Камлать буду.
        Страшновато было Айдыне красться по тайге вслед за шаманом и его помощником. Но любопытство победило. Когдея она оставила пастись в распадке у подножия горы. Ирбек и Бырген поднимались по тропе, о чем-то тихо переговариваясь. Айдына пробиралась по откосу, не оставая ни на шаг, и старалась не греметь камнями. Она умела ходить осторожно, и все ж не заметила сухой сучок, который под ее сапогом треснул так, что всполошилась кедровка. Противная птица заорала не своим голосом, снялась с дерева и понеслась сквозь чащу, будоража скрипучими воплями все живое вокруг.
        Ирбек и Бырген остановились как вкопанные, обнажили ножи и некоторое время настороженно вглядывались в чащобу. Айдына затаилась среди камней, проклиная свой порыв проследить за шаманом и его помощником. Ведь если ее обнаружат, неприятностей не оберешься. За нарушение обета ее могли изгнать из улуса, не посчитавшись с тем, что она дочь бега.
        Но мужчины успокоились и пошли дальше вверх по горе. Вскоре они очутились возле деревянного сооружения — несколько кольев стояло вкруг с наклоном друг к другу, связанные поверху арканом. Это и был остов шалаша, который Бырген сноровисто и быстро накрыл шкурами.
        Теперь уж Айдына и вовсе не могла покинуть свой пост. Здесь, на вершине, всегда гулял ветерок, разгонявший кусачую мошкару, иначе ей не поздоровилось бы. Она легла на камни, хранившие солнечное тепло, и долго наблюдала за возней Ирбека и Быргена на поляне возле шалаша. И не заметила, как задремала.
        Разбудил ее резкий звук — то ли скрежет железный, то ли лязг. Айдына в недоумении открыла глаза. Однако долго она спала. На поляне уже горел костер, разгоняя наползавшие со всех сторон ночные тени. Огонь трещал и плевался искрами, которые столбом поднимались к небу, где показались первые звезды. На траве, камнях, листве выступила вечерняя роса, и девочка почувствовала, что продрогла. Она сжалась в комочек, жалея, что не оделась теплее. Но кто знал, что ночь застанет ее на вершине Изылтах?
        Костер разгорался все сильнее и сильнее, хотя Бырген уже не подбрасывал сухие ветки, а лязг, разбудивший Айдыну, перерос в звон бубенцов. Казалось, где-то поблизости бродит табун. И это немного успокоило Айдыну. Тут из шалаша появился Ирбек. Его одежда из шкуры сохатого — длинная рубаха и штаны — была увешана железными бляхами, колокольцами и бубенцами, которые громко звякали, бренчали, бряцали друг о друга при каждом шаге шамана. Почему-то ночью они звучали громче, чем днем. Голову шамана венчала шапка с множеством орлиных перьев, а впереди, словно рога, торчали два длинных черных пера. Лицо Ирбека полностью скрывала бахрома из разноцветных лент. Сквозь нее хорошо видны огонь и духи, а вот люди совсем не видны.
        Айдына очень удивилась, когда увидела, что Ирбек вышел на поляну с черным бубном. Вот почему он решил камлать в одиночку. Сегодня он будет встречаться с божествами Нижнего мира, а это чревато для обитателей Среднего мира. Можно даже поплатиться жизнью за излишнее любопытство.
        Девочке стало страшно. Мало того, что она полезла на Изылтах против обычаев своего рода,  — ими она и раньше пренебрегала, но, вдобавок ко всем неприятностям, оказалась свидетелем тайного камлания. Одно успокаивало: шаман ее до сих пор не услышал и не увидел, несмотря на обилие ушей и глаз, нарисованных на перьях. Так, может, его проныры-тёси тоже ее не заметят?
        Бырген вынес из шалаша пиалу с горячей водой — над ней поднимался пар, поднес ее Ирбеку. Шаман выудил один за другим из пиалы три черных ошметка, Айдына не разглядела, что это, и, медленно разжевав, съел. А затем обрызгал оставшейся водой бубен, колотушку, плеснул в огонь. И тут она поняла, что сделал Ирбек. Прав был Киркей, когда называл Ирбека черным шаманом. Только черные шаманы жуют мухоморы, чтобы встретиться со злыми духами. Именно тогда, когда хотят наслать порчу или мор на людей и животных, вызвать духов болезней, послать лесной или степной пал. Но что задумал Ирбек? Что его заставило обратиться к нечистой силе? Размышляя, Айдына не забывала следить за шаманом, но вот когда исчез Бырген, проглядела.
        Пламя костра отнимало у ночи лишь крохотный клочок пространства. Темнота вокруг сгустилась настолько, что, казалось, ткни в нее ножом — и потечет черная кровь огромного безликого существа, поглотившего все вокруг. Совсем близко, почти над головой закричала ночная птица, и на кривую лиственницу, росшую возле шалаша, опустился крупный филин. В его круглых глазах отражалось пламя костра.
        От страха у Айдыны зуб на зуб не попадал: первый дух пожаловал. Ишь, как головой крутит! Непременно сейчас увидит, кто там прячется в кустах. Но филин покрутил головой, покрутил, да снялся вдруг с ветки и полетел дальше по своим делам. Айдына вздохнула с облегчением и поцеловала нож, который на всякий случай вынула из-за голенища. Вероятно, филин просто испугался ее верного и надежного защитника.
        Ирбек же не обратил на птицу никакого внимания. Задирая то правую, то левую ноги, он трижды обернулся против солнца, тем самым подтвердив подозрения Айдыны. Ирбек и впрямь вознамерился общаться с демонами Нижнего мира — злым и коварным Эрликом и его уродливыми подручными.
        Но тут Ирбек сильно ударил в бубен, и Айдына замерла. А шаман, тихо и мерно стуча колотушкой, зачастил, зачастил, прерывая эти быстрые удары одним мощным. При этом он что-то злобно бормотал себе под нос, выкрикивая с каждым сильным ударом:
        — Эйииир! Аляс-аляс!
        Следом шаман прокричал кукушкой, потом раскаркался вороном, а его кружение вокруг костра все убыстрялось и убыстрялось. Перед глазами мелькали разноцветные ленты, нашитые на рубаху Ирбека, брякали бубенцы, глухо и угрожающе гудел бубен. Удары раздавались чаще, чаще, ритм их неуловимо менялся… Ирбек уже вопил не своим голосом: визжал нестерпимо, хрипел, выл, задрав голову вверх, или утробно рычал, склонившись почти до земли. Кружась вокруг костра, он то бросался резко из стороны в сторону, то приседал, то подскакивал, то размахивал колотушкой, как плетью, словно подгонял строптивого коня…
        Айдына почувствовала, как комок подступил к горлу. Она едва не рыдала от страха, но из последних сил сдерживалась, опасаясь выдать себя. И вдруг будто черная птица пронеслась над костром, отсекая крыльями огонь. Всего на мгновение заволокло окрест густым мороком, а когда он растаял, Ирбек исчез. Вместо него вертелся вкруг костра темный вихрь, из глубин которого раздавался низкий грозный рокот. Так ворчит дальний гром или грохочет обвал в горах. Вспыхнули в небе зарницы, осветили поляну синеватым мерцающим светом. И в этом всполохе открылся ее взору ирбис — белый, с черными пятнами. Он лежал, вытянув передние лапы, на камне и не сводил взгляда с Айдыны.
        Девочка схватилась за нож. Знала она, что трогать ирбиса нельзя. Не то что убивать, даже повышать голос не положено, иначе накликаешь беду на весь род. Но слишком уж пристально снежный барс наблюдал за ней, и кончик его хвоста угрожающе шевелился. А глаза у него… Никогда Айдына не видела таких глаз: круглых и пронзительно-голубых, точь-в точь как весеннее небо после долгой и студеной зимы.
        Новый всполох ослепил ее, и она на мгновение зажмурилась. А когда открыла глаза, обнаружила, что ирбис исчез. А вместо него на зеленой поляне — удивительный конь. Шкура у него, как у барса — тоже белая, с черными пятнами. И непонятно, то ли стоит конь, то ли висит в воздухе. А на нем — молодой всадник. Волосы и борода золотом отливают и кольцами завиваются, совсем как шкурка молодого барашка. А глаза той же небесной голубизны, что у ирбиса. И одет всадник удивительно, в невиданные доселе одежды: кафтан на нем алый, будто вечерняя заря, а по нему серебряные звезды сверкают. Пояс шелковый, и сапоги необычно скроены. Улыбнулся ласково всадник, руку к Айдыне протянул. Она испуганно зажмурилась, но почувствовала, как его пальцы коснулись ее запястья. Мимолетное касание, словно порыв ветерка… А еще он что-то сказал, Айдына не поняла, что именно, но почувствовала, как разливается по телу тепло — приятное и завораживающее… Она задохнулась от непонятного, прежде не изведанного чувства, открыла глаза, но всадник уже исчез, даже следов не оставил…
        Зато костер был на месте, и шалаш, и шаман. Огонь почти погас. Ирбек стоял возле него на коленях, опустив голову на грудь. Руки его безвольно повисли вдоль туловища, но все еще удерживали и бубен, и колотушку. Он медленно, не разжимая губ, тянул один звук: «Н-н-н-н», который перешел в бессвязное бормотание. Голова склонилась еще ниже, и шаман упал лицом вниз подле костра, закончив пение глубоким вздохом.
        А в дымчатой глубине неба, над лиловыми и желтыми облаками, снова поднималось солнце, и проснувшаяся степь неторопливо умывалась его лучами, проливая их на тальники вдоль речки, на редкие березы в распадках, на каменистые сопки, на травы и росу. Теплый сухой ветер шершавым полотенцем проходил над умытым, свежим и нарядным простором.
        Ирбек возле костра пошевелился, подложил колотушку под голову и захрапел. Айдына осторожно отступила в чащу. И вскоре, оседлав Когдея, направила коня к аалу, все еще не веря своему счастью. Ей таки удалось обхитрить злобных духов и остаться живой и невредимой. Одно беспокоило ее: странное видение. Слишком красив был всадник и видом своим необычен. Может, это сам Хан-Тигир явился к ней в обличье человека? Но в сказаниях Салагая Светлый Хан-Тигир мог показаться только богатырям-алыпам. Это сулило нешуточные испытания, из которых алыпы всегда выходили победителями. Но какой из нее алып, если отец до сих пор не доверяет ей Элче? И при чем тут ирбис, который явно предостерегал ее своим взглядом? От чего предостерегал?
        Когдей едва передвигал ноги, но Айдына не подгоняла его, целиком погрузившись в свои думы. Навстречу им медленно, опустив кудрявые головы, поднимались на сопку из лога овцы; речка внизу извивалась тоненьким ремешком, а юрты ее аала походили на круглые шапки, брошенные кем-то в степи.
        Айдына подумала, что ей даже совета спросить не у кого: Киркей далеко, а к Ончас с подобными откровениями не подступишься: сразу донесет отцу. И тогда уж точно неприятностей не избежать. Если отец не отходит ее камчой, то тетка непременно оттаскает за косы. А потом с легким сердцем запретит племяннице выходить за пределы аала вплоть до замужества.
        Одним словом, когда до юрты Ончас оставалось меньше десятка шагов, Айдына решила никому не рассказывать о том, что ей привиделось. Из этого следовало, что о тайном камлании Ирбека она тоже не станет распространяться. Правда, едва не проболталась отцу, но это случится позже. К счастью, Теркен-бег не обратит внимания на ее слова. Но к счастью ли, на самом деле?
        Глава 23
        День за днем плыли дощаники по Енисею. Сопки потеряли зеленые наряды, порыжели, выставив напоказ, будто ребра, изломы известняков и красноватого песчаника. Лишь на макушках, цепляясь за камни, росли чахлые лиственницы, да по логам сбегали струйкой вниз березняки. Тайга отошла от берега. Плыли теперь мимо изъеденных временем и погодой скал, которые становились все ниже и ниже. Енисей здесь разлился широко, разбился на множество проток. Острова заросли тальником, с них тучами снимались утки, а в речных ямах косяками стояла непуганая рыба. Несколько раз видели на берегу всадников в боевом обличье. Но они быстро появлялись и так же быстро исчезали. По этой причине люди ночевали на воде или приставали к островам. Караулы усилили втрое, но и днем на носу судов стояли дозорные, внимательно оглядывали острова и прибрежные скалы.
        Случилась и неприятность. На одной из отмелей с быстрым течением две первые лодки налетели на «журавлиные ноги» — острые колья, забитые в дно под углом. Получили пробоины, а люди на борту — увечья. Дощаники с трудом стащили с кольев, отбуксировали к берегу. К счастью, повреждения оказались небольшими по той причине, что лодки шли только на веслах, а не под парусами.
        Пока латали дощаники, на противоположном берегу снова появились всадники. Они что-то кричали, потрясали пиками и саблями, явно неодобрительно. Но приблизиться не решились. Да и как решиться, если служивые мгновенно заняли места по списку, выставили самопалы, изготовившись к стрельбе. Местные кыргызы, видно, были наслышаны о палках с громовым боем, потому что мигом ретировались и больше не появлялись.
        — Их дело, узкоглазых,  — мрачно сказал Овражный, вытирая пот со лба.  — А говорят, воды боятся. Ничего они не боятся, когда нужда приспичит!
        Вечером Мирон собрал стрелецких старшин и казачьих пятидесятников. Засиделись за полночь. Прикидывали людские силы. Перед глазами лица содружников — заросшие, ветрами обожженные, непогодой побитые. Как-то их встретят новые земли?
        Одни пришли в Сибирь по указу, другие — по прибору, а третьи — из гулящих, а то и вовсе из беглых. В том нет ничего худого. Вон и Родион Кашин из беглых, и Тришка Дайкалач, и Заварза… Каждый знает: не побегаешь, не утвердишься. И с Абасуга бежать можно, только разве убежишь далеко?
        Нужно обустраивать свою судьбу здесь, где каждый неосторожный шаг грозит гибелью. А умирать никому не хочется. Поэтому судьбу острога решали долго и обстоятельно. Плыть ли дальше, или ставить его там, где указал Кешка Максюк, на реке Абасуг, недалеко от впадения ее в Енисей. Но места здесь для пашни и строительства оказались негодными, и вешняя вода высоко поднималась, топила низкие берега. Вон сколько старых коряг по берегам и островам нанесло. Леса хорошего для городового строения тоже не видно, вокруг топольники да тальники, ни сосны тебе, ни березы.
        Спорили до одури, вспотели, охрипли, умаялись. Порешили твердо и по рукам ударили, чтобы зайти по Абасугу выше и обосноваться на гористом берегу. Тут и зарубить засеки, поставить острог и зазимовать. Если верить Кешке, земли эти Модорского улуса, чьи люди недавно стояли под стенами острога. Значит, покоя не будет, и укрепления следовало строить с умом, основательно, чтоб сдержать натиск кыргызской орды.
        Наконец нашли подходящее место на крутом утесе над рекой. Рядом — сосновый борок с корабельной сосной, пахотные земли вокруг неплохие.
        Загремели топоры, потянулся над сопками густой дым, покатилось по реке эхо и угасло в распадках. Перво-наперво соорудили дозорный шатер. Шатер немудрящий — столетняя сосна. Ветви нижние обрубили, сучки оставили длиной в ладонь. По ним и взбирался на вершину дозорный казак, а на вершине — помост с аршин шириной. С того помоста видны дали Абасуга, раздольные степи, сопки, луга, долины. Коль приблизится враг, казак даст скорый знак — примется бить колотушкой о подвешенную сухую доску. А чтоб враг вихрем не налетел на становище, огородились казаки заломами, набили острых кольев, соорудили надолбы из березового леса, который заготавливали недалеко от уроченного места и тащили волоком.
        Крепость строили дружно, трудились безотказно от восхода солнца дотемна. Искусные плотники рубили башни с обламами и сторожевыми вышками, с потайными лазами, хитрыми ловушками-западнями, большими и малыми бойницами. В центре крепости поставили съезжую избу, а над ней — шатровую караульную башню, с которой дозорный казак мог издалека разглядеть приближение неприятеля. Башен острожных возвели шесть — четыре угловых, одну воротную и одну глухую. И расположили их так, чтобы каждая башня оберегала огневым боем соседние. На шатрах самых крупных — воротной и глухой — тоже соорудили сторожевые вышки. В брусовых, без дверей будках вырубили окна на четыре стороны света, пристроили обходные галереи с перилами.
        В самой крепости, помимо съезжей избы, поставили походную часовню и вырыли два колодца. А в начале августа поставили избы, по одной на десять человек служивых, возвели все казенные сооружения.
        В пяти верстах вверх по реке соорудили первое зимовье. По кругу огородили тыном в тридцать саженей длиной, подняли сторожевую башню с проезжими воротами, в стену две избы встроили. Одна — для дозорных, вторая — для заложников-аманатов.
        Острог с трех сторон, а зимовье — с четырех окопали рвом в сажень глубиной. Вокруг того рва забили деревянный «чеснок», усилили его железным «чесноком», острым, как копья, прикрыв его тонким слоем веток и присыпав слегка землей. Ловушка для врагов получилась знатной.
        К середине лета Абасугская крепость выросла в грозный для кыргызов городок. Русские люди искусно срубили из толстых лесин укрепление в сто саженей длины, в шестьдесят ширины.
        Доглядчики тем временем доносили, что модорский бег Бышкак Минеев шибко недоволен появлением орысов на берегах Абасуга. Сам-де не в силах оказать сопротивление. Много эров потерял в схватке под Краснокаменным городком, да и рука, что ранена стрелецкой пулей, загнила, однако. Не помогали ни барсучий жир, ни травяные настои, ни заговоры шаманские. Послов отправил просить помощи у контайши Равдана, а тот ответил, что до модоров ему и дела нет. Богдыханова армия на хвост села, улусы громит, роды калмацкие подчистую вырезает. Так что негоже Равдану с Белым царем ссориться. Того гляди придется на поклон к нему идти, чтобы позволил укрыться на бескрайних просторах Барабы или под Урал-камнем в Ногайской степи.
        Пришлось Бышкаку скрипеть зубами в бессилии, наблюдая, как резво русские прибирают к рукам его кыштымов, обещая взять с них совсем малый ясак, всего в два соболя супротив тех шести, что собирал бег в пользу Равдана, да и себя не обижал.
        Кыштымы поначалу с опаской посматривали на светлоглазых, большебородых пришельцев. Готовились откочевать выше по Абасугу, ближе к горам. Но албан, взятый на добром слове, да еще с подарками главам кыштымских родов, успокоил их и остановил. Таили они давнишнюю злобу на корыстного и жестокого модорского бега. Его частые набеги, как лесной пал, опустошали мирные поселения его данников. С приходом орысов эти набеги прекратились.
        Уже в августе приехали в острог башлыки, главы кыштымских родов, и обещали ежегодно, без задержки и недобора давать по два соболя с лука. А луков тех набралось без малого три сотни. Для верности оставили двух аманатов с первых в очереди двух родов. И били челом великому государю, чтобы тех аманатов менять помесячно.
        Но не все проходило так гладко, как хотелось. С таежниками удалось договориться, но вот в предгорьях орысов не жаловали. До осени не удавалось поставить зимовья на Ое-реке и Шабате. А без этих промежуточных становищ невозможно собрать ясак по весне, когда тайга все еще будет тонуть в снегах и даже на лыжах в эту глухомань не пробиться.
        Лазутчики сказывали, Тайнашка со своими людьми не раз появлялся поблизости, но к острогу не подступал, то ли силы копил, то ли зимы дожидался, чтобы ударить наверняка. Улус его кочевал севернее, но Тайнах без зазрения совести заходил на модорские земли. Табуны угонял, скот уводил. Забыл совсем, что его отец Искер и Бышкак с ножа хлеб ели, клялись быть верными товарищами и по любому случаю помогать друг другу.
        Злился Бышкак, но ничего не мог поделать. Мало воинов у него осталось, слишком мало, чтоб наказать дерзкого соседа. Постарел модорский бег, рана измучила, бессилен он оказался против молодости и наглости Тайнаха. Тот это понимал, потому и озоровал безнаказанно в его аймаках, кыштымов грабил, а кого и в полон уводил. Второй сосед, Теркен-бег Чаадарского улуса, силен и осторожен. В его владения Тайнах не заходил, знал, что Теркен скор на расправу. Но Бышкак тоже к Теркену ни ногой. Обидел он крепко соседа, нехорошим словом назвал, когда тот отказался принять красную стрелу от Равдана. И кто прав оказался? Бышкак, который лучших матыров под стенами острога оставил, или Теркен? Чаадарский бег и людей сохранил, и земли свои не потерял, и, само собой, оказался сильнейшим бегом земли Кыргызской. Так что не будет помощи Бышкаку от Теркена. Гордый он, обид не прощает.
        Башлыки не впервой жаловались на Тайнаха. Де чинит он разбой, забыв о законах предков. Наконец Мирон не выдержал и послал отряд в полсотни вершников поймать Тайнаха и доставить в острог. Старшим назначил Игнатея Бузова. Казак он — добрый, бывалый, из той ватаги, что ходила с Мироном к Эпчею, а потом налетела на ханскую ставку подле Краснокаменска. Только Тайнах несколько раз ускользал прямо из-под носа Игнатея, никак не давался казакам в руки. Словно загодя чувствовал, где они появятся, и уходил только ему известными облазными тропами.
        Плюнул тогда Игнатей на все потуги поймать Тайнаха и пошел с десятком казаков вверх по реке Тубе далеко, до рода кандинцев и койбал. Там должен был поставить острожек и зимовать в нем, а обратным ходом по весне собрать ясак в родах кастар и аргын, тас и каратин. Но вернулся Игнатей через пару недель злой, как черт. В аалах люди Тайнаха наперед его побывали.
        Мирон глянул в мрачное лицо казака:
        — Обобрали, что ли, деревни?
        — А подчистую,  — махнул рукой Бузов.  — Все унесли. И рухлядь, какая была, и железо, какое сыскали. Ни чугунка, ни тагана, ни ножа не оставили.
        — Но ты же насобирал рухляди? Вон сколько тюков приволокли!
        — А мы тот отряд нагнали,  — хитро прищурился Игнатей.  — Их два десятка всего и было. Всех в щепу порубили, рухлядь взяли. Зачем наших ясачных людей обирают?
        На другой день еще трое десятских со своими людьми вернулись из родов тайгиш, карташ и койбал. Те кыштымскые аймаки люди Тайнаха тоже дочиста обобрали, уже две христовых недели с того времени прошли, да еще пугали — придет-де не сегодня-завтра орда и всех, кто с орысами знается, вырежет.
        В тот вечер Мирон засиделся допоздна. Чертил проект острога, писал строельные сказки для Сибирского приказа. Слабо чадил жирник. Голова разболелась от усталости и напряжения, но днем было не до чертежей. Только к ужину он вернулся в приказную избу. На крыльце его поджидала Олена. Сидела, пригорюнившись, подперев щеку кулаком. Завидев его, поднялась и тут же стала попрекать:
        — Совсем глаз не кажете, Мирон Федорович! Забыли меня, или кого получче нашли?
        — Отстань, Олена,  — сухо ответил Мирон, обходя ее по ступеньке, и, как ни не хотел, все же зацепил локтем ее упругий бок.
        Девка тотчас схватила его за руку, потянула к себе, зашептала жарко:
        — Ночей не сплю, все в окошко пялюсь. Второй месяц пошел, а вы мимо ходите! Андрюшка меня без удержу заездил. Тока он у меня во где сидит!  — чиркнула Олена ребром ладони по горлу.  — Коли отказываться зачну, за косу рвет, похабными словами лается. Заберите меня к себе, я ведь стряпуха знатная. А то мужики волю чуют, за всякие места хватают. Никишка вон Черкас проходу не дает. И Фролка-распоп…
        — Нет, не проси!  — Мирон остановился на верхней ступеньке. Сверху вниз посмотрел на Олену.  — Мы с твоим Сытовым о постелях не договаривались. Вышло один раз, не сдержался я, но на этом довольно. В стряпухи тебя возьму, но в покои мои не лезь. Не приму! У меня невеста в Москве. Ждет меня,  — и закрыл за собой дверь.
        — Ждет, как же!  — злобно ощерилась Олена.  — Нужон ты ей больно, без кола и двора!
        С гордо поднятой головой она сошла с крыльца. Фролка-распоп в компании трех казаков сидел возле костерка, над которым висел котелок с ухой. Все четверо по очереди тянулись деревянными ложками к котелку, хлебали с аппетитом ароматную щербу из окуньков.
        Фролка, громко чавкая, успевал рассказывать о мытарствах, которые претерпел после изгнания из попов за пьянство и воровские речи.
        — Не слухай, где собаки лают, а слухай, где люди добры речи говорят,  — вещал он нравоучительно, а казаки, развесив уши, внимали его словам.  — Посем привезли мя в Красный Камень, в острог, значица, и в тюрьму кинули, соломки дали. И сидел я до Филиппова поста в студеной башне; зима в ту пору лютая была, да Бог грел и без платья. Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Много мышей было, я их скуфьею бил,  — и батожка не дали дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да вшей много было. Хотел на воеводу кричать: «Прости!» — да сила божия возбранила,  — велено терпеть. А после весна пришла, солнышко выглянуло. Забрали меня на работы: соль с озера возить, да так в яму больше и не вернули…
        — Фролка,  — встряла в разговор Олена,  — в дровяник пошли, дров надобно набрать. Я теперь воеводская стряпуха.
        И, покачивая бедрами, с высоко поднятой головой направилась в дровяник первой. Фролка потрусил следом. На пороге сарая огляделся по сторонам, шмыгнул внутрь и прикрыл за собой дверь.
        Долгонько набирали дрова Олена и распоп. Казаки успели доесть щербу и ушли, прихватив котелок. И костер уже едва тлел, когда девка и расстрига появились из дровяника. Фролка, кряхтя, нес на спине изрядную вязанку поленьев. Ноги едва держали его. Долго он домогался Олены, но чуть не отдал богу душу, когда та потянула его на охапку сена возле поленниц. Девка оказалась ненасытной. Ни за что не хотела отпускать его, пока он не взмолился о пощаде.
        — Ярма [79 - Ярма — крепкая, разбитная женщина.] Сущая ярма!  — кряхтел распоп, подкидывая на тощем заду вязанку, чтоб легла удобно на поясницу.  — Связаться с ней себе на погибель!
        Олена снова шла впереди, гордо несла свое большое тело и усмехалась про себя:
        «Ничего, Мироша, без ласки не пропаду, пока мужики в остроге есть. А ты еще наплачешься без бабы. Зима впереди длинная, ночи темнушшие, а невеста-то далече. Негли с другим уже забавляется!»
        Глава 24
        Уходило лето. И как вестник осени засиял на небе Ульге [80 - Ульгер — Орион.] Вернулись с горных пастбищ тучные стада и табуны Теркен-бега. Осыпались цветы, поблекли жесткие травы. Падал желтый лист берез и тополей, звенели на ветру пылавшие багрянцем осинники. Птицы поднимались на крыло, сбивались в стаи и с криком покидали родные места. Пахло в тайге горькой грибной гнилью и брусничным листом. Кормились на ягодных полянах глухари, набивали кладовые кедровым орехом бурундуки и белки, подворовывая его у запасливых кедровок. Жирел на сытых осенних кормах медведь…
        Теркен-бег пришпорил своего любимца Кугурта и выехал на высокий песчаный берег. Здесь редкая листва еще держалась на деревьях, каплями крови сверкали в зарослях гроздья калины. Внизу несла темные холодные воды Медведь-река. И мысли в голове Теркен-бега роились под стать воде — тоже мутные и холодные…
        Всемогущий Вершитель Судьбы Чарлаг Хан только тем и занят, что перелистывает свою Золотую Книгу, предрекая героям их земной путь. Но никому из обитателей Среднего мира не дано заглянуть в нее: ни бегу, ни последнему харачы. Раньше Теркен-бег никогда не задумывался о своей судьбе или судьбе родного улуса. Жизнь с момента ее зарождения до самой кончины определяли боги и их посланцы — духи. Шаманы, камлая, приносили от них вести, сообщали о настроении богов и их желании помочь людям или, наоборот, наказать за ослушание. Старики сказывали, что Таммы Хан, надзиравший над грешниками в Нижнем мире, никогда не скучал без дела. Даже после смерти человеческая душа не оставалась без пригляда.
        Но душа Теркена как раз пребывала в смятении. Все лето ему снился один и тот же тревожный сон. Впрочем, можно ли назвать сном то, что он видел воочию и что поразило его разум сильнейшим образом?
        …В жаркий весенний день после долгого пути кони вынесли Теркен-бега и его воинов на скалистый берег. И открылась их взорам русская крепость на лесистой сопке: стены высокие из толстых бревен, что стоят торчком, заостренные. Башни громадные и того выше — заглядишься на них — шапка с головы падает. Велик и страшен острог. Просто так к нему не подступишься. Только со стороны посмотришь — он точно огромный пень над разворошенным муравейником. То под крепостными стенами разбил свой военный лагерь Равдан-хан — джунгарский контайша.
        Юрты, шатры, кибитки, костры — много их, очень много. Велик табор! Тучи воинов, коней, боевых верблюдов. Скакали по своим делам всадники. Состязались в ловкости, бились на мечах, сверкая доспехами и щитами, пешие воины. В казанах кипела жирная шурпа, жарились на вертелах бараньи туши. А на ближних и дальних сопках — конные и пешие караулы. Глаз не спускали дозоры с острога: кабы чего не надумали орысы…
        И все же шепнул Теркену светлый Хан-Тигир с могучего пятиглавого Боруса. Со своего золотого трона предупредил: не спеши на тот берег, здесь заночуй, а утром поднимется на небе Кюн — тогда решишь, как дальше поступить…
        Но день не успел разыграться, как напали на лагерь Равдана переодетые в кыргызское платье казаки. Видел Теркен, как закипела сеча меж ханских шатров, как блеснули молнии, словно гром ударил, как конная лава русских смяла, рассеяла армию контайши, как пришли на помощь орысам воины Эпчей-бега…
        Побежали воины Равдана, но не все добрались до спасительного леса. Многие в воду кинулись, но тяжелые доспехи потянули на дно. После боя по кыргызским и кыштымским улусам весть поползла, будто десять жен и десять дочерей контайши, да двадцать наложниц к русским в руки попали, и сто мурз, что их защищали, казаки посекли. И еще другое говорили: будто ушел с малым отрядом Равдан, но за Алтайскими горами его богдыхановы войска перехватили. И теперь гоняют по степям и лесам джунгарскую рать так, что клочья летят. Горький дым над улусами калмаков стелется, женский плач по убитым душу рвет.
        К вечеру встретился Теркен-бег с Эпчеем. Вручил богатые подарки: оружие, доспехи, что чаадарские дарханы изготовили. Шубы собольи и лисьи. Табак и панты маральи высушенные. Принял его Эпчей приветливо. Сам еще от боя не отошел, но устроил большой той и в честь победы, и в честь того, что неожиданно сильного и мудрого союзника приобрел. Но ночью какие-то люди пытались проникнуть в юрту Теркен-бега, двух его хозанчи ранили. А воины Эпчея вместо того, чтобы поймать их и в руки Теркен-бега отдать, притащили на арканах избитые, изуродованные тела. Так и не узнали, кто на жизнь чаадарского бега покушался.
        И сейчас он ведать не ведал, откуда следовало ждать беды: то ли от своих братьев-кыргызов с севера и востока, то ли от мунгалов с юга, то ли от ойратов с запада. Русские до недавнего времени дальше Черного и Белого Июсов не заходили, но вот донесли лазутчики, что приплыли в начале лета на огромных лодках до Медведь-реки орысы, и вмиг, словно в сказке, возвели острог в трех днях пути от его родового аймака.
        До недавнего времени Чаадарский улус исправно платил ясак калмакам, но участвовать в походе против орысов бег наотрез отказался. И кроме того не приехал ранней весной на съезд лучших людей улусов — бегов и чайзанов, на котором большинство кыргызских родов шертовали Равдану. По давнему обычаю, кусали хлеб с ножа с клятвой: «Если, кроме этой мысли, я задумаю другую мысль, если, кроме Великого контайши, я подчинюсь другому хану, то, наколовшись на этот нож, пусть я умру!»
        Теркен-бег никогда не отличался безрассудством. Кроме того, все считали его осмотрительным и хитрым правителем. Он умел ладить и с мунгалами, и с калмаками. Он никогда, как Бышкак, не обижал своих кыштымов. И хоть ясак с них собирал не меньший, но не оставлял им пустые котлы и разоренные загоны для скота. Страшные лесные и степные пожары, наводнения и засухи странным образом обходили земли Чаадарского улуса стороной. Соседи шептались: видно, верховные боги любят Теркена, и даже те, что по природе своей должны были гнобить и мучить род людской, снисходили до него. А почему? Этого не ведал никто! Свои тайны бег хранил крепко.
        Он знал, что ему отмерен короткий век. Скоро, очень скоро встретится он с любимой Арачин и сыном Кочебаем. Многие удивлялись, почему Теркен-бег не женился после гибели жены. На кого он оставит улус, если не будет иметь наследника? Но никто не ведал, как пришла к нему Арачин в первую же ночь после гибели. Спустилась на облаке, разогнав темноту сиянием солнечных лучей, а под утро улетела, превратившись в розовую птицу. Вот тогда она и поведала ему, что их с сыном гибель — месть богов Теркену за то, что он еще ребенком убил священную птицу — лебедя. Но эта месть будет последней, если Теркен-бег даст зарок никогда больше не жениться и повиноваться тем советам, которые станет давать ему Арачин. Она обладала сильнейшим шаманским даром. Об этом знали все в округе. Но только Теркен-бег был посвящен в ее тайну: Арачин могла превращаться в Хыс Хылых. Впрочем, он до сей поры не понял, с кем свели его боги — с женщиной или птицей.
        Случилось это более двух десятков лет назад. Отец Теркена был всего лишь сборщиком ясака у бега Чаадарского улуса — Сигбея. Стар уже был бег, немощен, но правил улусом крепкой рукой. И была у него младшая дочь Алтын Абахай, которую он не успел отдать замуж. Влюбился юный Теркен в красавицу до безумия. Но девушку просватали в соседний улус. И тогда он решился на крайний шаг…
        В его родных предгорьях и в степи почитали многих птиц: кукушку, турпана, журавля, лебедя, но особенно розовую хыс хылых. Кукушек и турпанов вообще не убивали, потому что мог погибнуть сам стрелок. За принесенных в юрту журавля или лебедя требовалось отдарить или устроить пиршество, иначе убитая птица нашлет проклятье на того, кто пожадничал.
        Теркену едва исполнилось десять лет, когда он первой же стрелой из детского лука убил лебедя-подранка. Лиса порвала птице крыло, и она не могла взлететь. Тщетно лебедь пытался укрыться в камышах, стрела озорника нашла его и там. Затем Теркен втайне от взрослых отправился в юрту бега. К вечеру он вернулся с конем, которым его одарил Сигбей. А наутро отец отходил Теркена камчой поперек спины, чтобы не своевольничал. Позже он рассказывал, что бег потерял дар речи, когда понял, зачем к нему пожаловал младший сын его чазоола. Скрипя зубами, отдал ему одного из лучших коней, чтоб отвести от себя беду.
        Чтобы завладеть сердцем и рукой красавицы, Теркен выбрал другой путь. Существовал у его народа еще один обычай, почти забытый, потому что мало кто покушался на жизнь хыс хылых, которые по весне прилетали на степные озера. Охотник, добывший розовую птицу, мог посвататься к любой девушке, а ее родители не имели права ему отказать. Жених наряжал птицу, повязывал ей на шею красный шелковый платок и нес в подарок родителям невесты. Такой дар почитался дороже любого калыма, который жених должен был заплатить семье своей избранницы. К тому же все знали, если девушку не отдать, то птица хыс хылых проклянет весь род, а дочь непременно умрет.
        Теркен семь дней и ночей скрадывал хыс хылых, а она словно смеялась над ним: вот только что была перед глазами, хлопала крыльями, а сморгнул — и нет птицы. Глянь, а она уже у противоположного берега важно расхаживает. Измучился Теркен, вымок с головы до ног, в грязи извалялся. Где упал на берегу, там и заснул. Проснулся оттого, что кто-то тихо ему сказал: «Вставай, батыр! Вставай!»
        Открыл глаза, а над ним девушка склонилась. В рубахе и шароварах цвета утренней зари. На голове шапка татарская, золотом расшитая, по плечам множество косичек рассыпалось.
        — Чего спишь?  — сердито спросила она.  — Пока ты здесь по кустам бегал, твою невесту ойраты в полон увели. И отца ее увели, и родичей твоих. Девушку уже не спасешь, надругались над нею солоны, косы отрезали и в степи умирать бросили. А Сигбея еще успеешь освободить и великую честь от этого поимеешь.
        И подала ему тяжелый меч. Взял его осторожно Теркен, оглядел. Сталь синевой отливает, по ней узоры черненые: семь волчьих голов — священная тамга его улуса. За спиной заржал конь — верный Тюльпер. Только не прежний, с сивым от старости крупом, а тот молодой сильный конь, каким он привел его от Сигбея.
        Вскочил в седло Теркен, и понес его Тюльпер на перехват ойратского каравана.
        А девушка вслед прокричала:
        — Меч вернешь, когда возвратишься, а то много бед на тебя свалится!
        Теркен только рукой махнул. Тюльпер не бежал — летел. Рот ветром забивало — слова не вымолвишь! Караван он нагнал очень быстро — на переправе через обмелевшую реку. И что за сила вселилась в тело Теркена? Он в одиночку налетел на отряд калмаков в полсотни человек. Его меч, казалось, жил сам по себе: и удары отражал, и головы с плеч сносил. Калмаки даже опомниться не успели, как полегли все до единого воина.
        Удачно получилось: освободил Теркен захваченных сородичей, а сам даже царапины не заработал. Подозвал его к себе Сигбей, руку на голову положил и сказал:
        — Плох я совсем. До вечера не доживу! Есть у меня сын, но слаб он и труслив. Быть тебе бегом, Теркен! Ты доказал, что сможешь защитить свой народ! Ты за погубленных людей отомстил калмакам. Ты за мою дочь Алтын Абахай отомстил.
        Вернулся Теркен в свой улус уже бегом. И первым делом на озеро отправился. Снова увидел там хыс хылых, но зачем ему теперь розовая птица, если некого сватать? Вот только девушка не объявилась. Уже и вечер наступил. Пора в улус возвращаться, а ноги не идут, словно привязали к ним большие камни. Усталость взяла свое. Заснул Теркен прямо на берегу. А под утро услышал сквозь дрему знакомый голос:
        — Я знала, что ты вернешься…
        Теплые пальцы коснулись его лица. Он открыл глаза.
        — Арачин я, Арачин,  — шептала, склонившись над ним, девушка.  — Возьми меня в жены… Сейчас возьми…
        Теркена не нужно было уговаривать. Очень красивой была Арачин, а какой нежной! Солнце взошло над землей; роса на траве высохла; дождик летний успел пролиться, и радуга в озере воды напилась, когда он наконец оторвался от девушки. В улус они пришли вдвоем.
        Теркен ввел в свою юрту Арачин, и с той поры каждая ночь превратилась для него в иссушающий зной и жажду, беспощадный пожар и прохладный ливень. Тело жены пьянило, сводило с ума, ее ласки доводили до исступления. Казалось, все соки земли впитало ее юное тело, и он их пил и не мог напиться. Каждая черточка ее лица, каждый вдох и выдох, шепот, слезы, смех — все было пропитано любовью, как пчелиные соты медом. И горчил этот мед, и сластил, давал силы и отбирал, но каждый раз после ненасытной, сумасшедшей, яростной ночи любви Теркен-бег словно возрождался и становился сильнее и мудрее, так что старики только качали головами удивленно: настолько взвешенны были поступки молодого бека, настолько разумны его слова. Никто никогда не спросил его, из какого рода он взял жену. К Арачин относились почтительно. Даже порой почтительнее, чем к самому бегу. С ним по старой памяти не боялись заговорить, попросить помощи или совета. А вот к Арачин обращались только в том случае, когда нельзя было обойтись без камлания. Старый шаман рода Ухтей безоговорочно уступил ей свое место — он просто умер в одночасье. Правда,
успел сломать свой бубен и сказать, что его тёси переходят к Арачин.
        Теркен-бег вздохнул и направил Кугурта по откосу к поляне. На ней они с Арачин зачали сына. Здесь она заставила его кататься по росной траве, а затем велела закрыть глаза.
        Он долго лежал, не смея пошевелиться, весь обратившись в слух. Ему казалось, что он слышит шуршание крыльев, слабый ветерок наносил пряные, неведомые раньше запахи… Он задыхался, изнывал, терял терпение, когда Арачин, наконец, приникла к нему.
        Теркен слышал, как стучало ее сердце, чувствовал, как легли в его ладони тяжелые прохладные груди. Он прекрасно помнил, как закричала она высоким гортанным голосом и как выгнулась под ним, словно стремилась вырваться, взлететь. Но не вырвалась, не взлетела, а притихла в руках мужа и даже заснула…
        Теркен окинул взглядом дальние горы, поросшие тайгой. За ними прятался русский острог. Он горестно усмехнулся, вспомнив, как расспрашивал Эпчея:
        — Правда ли, что орысы, как те волки: где кыргызов или их кыштымов сыщут, там же убьют, юрты сожгут, скот съедят, а жен и детей пленят?
        Эпчей сильно смеялся, а потом ответил, насупив брови:
        — Кто русским несет ясак сполна, идет с миром,  — тот живет; кто с лукавством и войной — тому смерть!
        Нет, как ни крути, а в острог ехать нужно. Орысы скоро до его земель доберутся, а Теркен не хотел, чтобы они пришли врагами.
        — Теркен, эй! Теркен!  — услышал он голос Чайсо.
        Бег оглянулся. Брат поднимался по склону на чалом жеребце Хурхэне. За последнее время он растолстел и уже не мог самостоятельно садиться и сходить с коня. Но и пешком передвигаться ему было нелегко из-за разболевшейся раны. Сейчас Хурхэна вел под уздцы крепкий скуластый парень с прокопченным на солнце лицом. Киркей — сын табунщика. Это о нем, кажется, шептала Ончас, когда жаловалась на племянницу, де крутится он возле Айдыны. Как бы чего не вышло!
        Теркен смерил парня взглядом. Ишь, малый, губа у тебя не дура! Бег знал, каково это — пробиться из низкого сословия в высшее, но отдавать дочь замуж за табунщика не собирался. Правда, Дангур-тайша, вознамерившийся взять Айдыну шестой женой, очень кстати отдал душу богам. Сердцем Теркен был против этого сватовства. Знал, что из Айдыны покорной жены не получится. Но разум твердил, что породниться с калмацким тайшой намного важнее отцовских чувств. К счастью, все закончилось благополучно. И для дочери в том числе. Теркен-бег снова прошелся по парню взглядом и отметил, что тот глаз не отвел, встретил его взгляд спокойно. Правда, зло прищурился, а костяшки пальцев, сжимавших повод, побелели.
        «Надо к тебе присмотреться, ох, надо!  — подумал бег.  — Как бы и впрямь дурное дело не учудил!» Но прежде решил расспросить дочь. С чего вдруг сдружилась с простым кыштымом? Подруг во всем аале не нашлось?
        Но эти мысли Теркен-бег оставил при себе и перевел взгляд на Чайсо:
        — Чего кричишь? Чего тишину пугаешь?
        Тот ответил, нахмурившись:
        — Сын Искера Тайнах пожаловал. Хочет с тобой, бег, говорить.
        — С чего вдруг?  — удивился Теркен.  — Орысы клыки ему сломали, в Чаадар за помощью кинулся?
        — То мне неведомо!  — пожал плечами Чайсо.  — Только его эры приволокли на арканах трех орысов. Говорят, хазахи это, лазутчики. Словили их недалече, возле Турпаньего озера, на старых могильниках.
        — Что ж это Тайнах вздумал хазахов на моих землях ловить?  — нахмурился Теркен-бег.  — Или у меня своих воинов мало за порядком на родовых землях присматривать?
        Чайсо побледнел. Но Теркен положил ему руку на плечо:
        — Не сердись, брат! С Тайнахом я разберусь! А ты вели усилить дозоры. За лазутчиками многие орысы придут. Плохо будет, если они застанут нас врасплох!
        Глава 25
        Гость был молодым, широкоскулым и смуглолицым. Ровные, будто черным шелком вышитые брови сходились у переносицы, из-под них сквозь узкие щелки век поблескивали карие глаза. Когда гость смеялся, ноздри его плоского носа раздувались, как у распаленного жеребца, вздрагивала верхняя губа, обнажая мелкие, точно у куницы, зубы. Смеялся он звонко, и голос у него был мягкий, ласковый. И руку он вскидывал не резко, а плавно, разглаживая пальцем черные как смоль усики.
        Одет он был в шелковый халат — желтый с красной каймой, под ним — кольчуга, Айдына это сразу определила. А воины его в куяках и шлемах. И вооружены не абы как — мечами и боевыми топорами. Значит, опасались чего-то. Не тех ли чужаков, которые, по словам отца, появились в тайге?
        Из-под шапки-малахая гостя выбивалась тугая косичка, искусно перевитая кожаной тесемкой, и свисали через плечо хвосты черных лисиц; на поясе боевой нож в кожаных ножнах, тут же медвежьи и рысьи клыки. Гость сидел в седле, не выпуская из рук загнутый круто лук, за плечами его — щит и колчан, туго набитый стрелами. Он улыбался родичам Айдыны, смеялся, но лук не выпускал, и глаза его тоже выдавали. Нет-нет да и бросал гость быстрый взгляд с прищуром по сторонам, словно оценивал поле предстоящей битвы.
        Айдына сразу его узнала, хотя видела всего один раз, три или четыре года назад, когда отец впервые взял ее с собой на степную ярмарку. Тайнах это, сын езсерского бега Искера. Воспользовавшись тем, что их отцы увлеклись аракой и беседой, он пребольно оттаскал девочку за косички, а когда она, не раздумывая, ударила его кулаком в нос, толкнул ее с размаха в грудь. Айдына упала, ударилась спиной, но вскочила на ноги и, зашипев как кошка, кинулась на обидчика. Тайнах был на голову ее выше, шире в плечах, да и кулаки его были больше в два раза. К счастью, их растащил Чайсо. К счастью, потому что Айдына уже схватилась за нож…
        С той поры она ничего не слышала о нем. И вдруг Тайнах заявился в их аймак. И не один, а с полусотней крепких воинов, которые привели на аркане трех орысов. Айдына была сильно разочарована. Ничего страшного в облике пленников она не обнаружила. Разве что грязны неимоверно и волосом заросли по самые глаза. Одежда — сплошное рванье. И ноги у них босые, грязные, избитые в кровь. Привязали их к коновязи, как собак. Орысы упали на землю и глаза закрыли. Люди вокруг столпились, охали, вздыхали, пальцами тыкали — надивиться не могли. Айдына даже разозлилась. Чего собрались? Других занятий нет, кроме как на орысов глазеть? Но все же подошла тихонько к Ончас, которая, больная да хромая, а примчалась в числе первых зевак, и спросила шепотом:
        — Ты этих орысов во сне видела?
        Тетка оглянулась, сплюнула, с досады, наверно, затем вытащила кисет с табаком и ганзу, присела на камень. Айдына не отставала. Устроилась на корточках рядом и, заглядывая снизу вверх в теткино лицо, продолжала допытываться:
        — Похожи или нет?
        Тетка не успела ответить. В круг зевак ворвался всадник. Облако пыли поднялось и опало. Айдына узнала отца.
        — Изеннер,  — приветствовал гостей Теркен-бег и обратился к Тайнаху: — Какие дороги привели тебя в наши земли, сын моего друга?
        Тайнах скривился:
        — Отец мой погиб в битве с орысами, тебе ли не знать, Теркен? Ты ведь не принял стрелу войны. Видно, решил, что орысы тебя пощадят, когда придут на твои земли?
        Неуважительно сказал, с надменной усмешкой. Айдына вся подобралась. Никто не отваживался разговаривать грубо с ее отцом. Но Теркен сдержался, только желваки выступили на лице.
        — Ты молод, Тайнах, кровь в тебе играет! Орысы пришли на нашу землю и уже никогда не уйдут. Они строят крепости, каких у нас не бывало, города, которых мы не знали. Они распахивают пашни и сеют хлеб. Умный кыргыз учится у них хлеб выращивать, а дурной этот хлеб топчет. Тот, кто живет в мире, для людей живет, а тот, кто к войне стремится, черным силам подчиняется, гибель несет.
        — Они не просто пришли,  — Тайнах скрипнул зубами.  — Они вгрызаются в нашу землю, они рвут ее, оплетают своими корнями. Их уже не выкорчевать, можно только выжечь!
        — Хан орысов великодушен,  — не сдавался Теркен.  — Албан в два соболя даже самому худому добытчику по силам.
        — Это наша земля, почему мы должны кому-то платить?  — в ярости вскрикнул Тайнах. Лицо его исказилось. И куда вмиг красота и приветливость подевались?
        — И твой дед, и прадед, и отец — все платили албан испокон веку,  — продолжал тем же ровным голосом Теркен, но Айдына отметила, что появился Чайсо в сопровождении нескольких десятков воинов ее отца. Среди них она заметила Киркея. Вооруженные всадники встали полукругом и перекрыли все пути отхода Тайнаху и его дружине.
        — И алтын-ханам платили, и джунгарам, а то и тем и другим вместе. И наш улус платил, и Алтысарский, и Модорский… И впредь платить будем, потому что лучше откупиться соболями да бобрами, чем жизнью.
        — Ты меня не понимаешь, Теркен,  — глаза Тайнаха гневно сверкнули.  — Тебе албан дороже наших богов и нашей веры. Орысы придут, заставят своим доскам кланяться. Имена нам дадут свои и говорить заставят на своем языке. Пропадут кыргызы, даже памяти от них не останется!
        Тыркен покачал головой:
        — Русские нас защитят от опасных врагов, албан малый возьмут. С чего нам пропадать? А боги наши в сердцах наших живут. Если сердца на месте останутся, то и боги никуда не денутся!
        — Кыргызские улусы друг с другом никогда не воевали,  — не сдавался Тайнах.  — Никто в чужой надел не ходил. А орысы пришли, кыргызы друг на друга полезли. Кыргыз кыргыза до крови бьет, жизни лишает. Когда такое бывало?
        — В чужой реке — рыба костлявая, в чужой тайге — зверь худой. Делить нам было нечего,  — кивнул Теркен.  — Каждый улус стоял за себя, беги ничьей власти над собой не признавали. Одна забота общая была: от свирепых калмаков, когда нагрянут с Томь-реки, откупиться. Потому что отбиваться от них непосильно было ни каждому роду отдельно, ни всем вместе. Тем более не стоит нам воевать с орысами. От них нам и подавно не отбиться. Ты сам, Тайнах, видел: огромное войско Равдана возле острога стояло. Только где оно теперь? Когда такое бывало, чтобы из наших земель джунгары с позором бежали? Мунгалы сами союза с орысами ищут. Пришел в их земли китайский богдыхан. Как к себе домой пришел. И здесь бы объявился, только орысы его не пустят. Потому и остроги к границам ближе ставят.
        — Чем же богдыхан хуже, чем хан орысов?
        — А ты у контайши об этом спроси,  — вкрадчиво произнес Теркен-бег и прищурился.  — Или у Алтын-хана. Почему они в подданство к богдыхану не спешат? Почему бьются не на жизнь, а на смерть?
        Тайнах презрительно усмехнулся и повел рукой в сторону пленных:
        — Возьми их, бег! Я этих орысов в твоих землях изловил. Повесь их на осинах. Пусть им птицы глаза выклюют, гнус до крови изъест.
        Айдына заметила, что орысы при этих словах подняли головы от земли и сели. Видно, понимали чужую речь.
        Теркен покачал головой:
        — Мои земли, что хочу, то на них и делаю!
        Кивнув Чайсо, приказал ему орысов развязать и помыть, одежду чистую дать, сапоги, а потом и накормить как следует. Тайнах, слушая его приказания, онемел от ярости.
        Теркен, заметив, что гость вне себя, по-волчьи склонил голову. Глаза его грозно сверкнули:
        — Орысов вешать не дам! Они албан возьмут и уйдут, а мунгалы да ойраты что с нашими людьми делают — знаешь?
        Тайнах стоял на своем:
        — Вот придет войско богдыхана — некому будет над нами плакать! Орысы от них на лодках убегут, а твой род куда сбежит?
        — Ты видел, как орысы воюют?  — прищурился Теркен.  — Большое войско малой силой одолели. Воевать с ними я не буду и тебе не советую.
        Тайнах с силой сжал лук, щеки его покраснели. Теркен-бег подъехал к нему вплотную, хлопнул по плечу:
        — Забудем наши распри, Тайнах!
        И махнул Чайсо:
        — Готовь той, брат. Дорогой гость у нас сегодня!

* * *
        — Смотри, Тайнах, дочь моя. Помнишь ее?  — Теркен-бег привлек Айдыну за плечи к себе.
        Гость усмехнулся.
        — Как забыл, так и вспомнил!  — И спросил, смерив ее насмешливым взглядом: — Нож в сапоге до сих пор носишь?
        Айдына негодующе фыркнула:
        — Мой нож для врагов!
        Тайнах прищурился:
        — Красивая дочь у тебя, Теркен-бег. Очень красивая! Как на то смотришь, если сватов пришлю?
        — Сватов?  — Теркен отстранил дочь, посмотрел на нее, затем на гостя.  — Почему бы и нет?  — И улыбнулся.  — Пойдешь замуж за сына моего друга?
        — Нет!  — Глаза Айдыны гневно сверкнули.
        Краем глаза она заметила, как сжал копье и подступил ближе Киркей. Поэтому подняла руку, дескать, не смей! Киркей побледнел и сделал шаг назад. От Теркена не укрылся этот обмен жестами. Он посуровел, больно стиснул плечо дочери:
        — Не противься! Мне решать, за кого ты замуж пойдешь!  — И приказал: — В юрту к Ончас иди! И не выходи, пока не позову!
        Легко сказать: «Не выходи!» Особенно если решается твоя судьба! Не успела Айдына порадоваться, что Дангур-тайша убрался в мир иной, как ненавистный Тайнах объявился! Девочка стиснула зубы от негодования. Нужен ей этот хвастун и задавака!
        Она злилась, шептала проклятия Тайнаху, а на самом деле просто боялась, что вот-вот кончится беззаботная жизнь и увезут ее далеко-далеко от родного улуса, оторвут от отца и тетки. Отнимут Киркея и Адая. Разлучат с Изылтах, родными сопками и степью… А как быть с розовой Хыс Хылых? Вернется она по весне, глянет здесь, глянет там,  — нет Айдыны! Исчезла Айдына…
        Девочка даже поплакала немного, чем очень удивила Адая. А затем решительно шмыгнула носом и направилась к юрте отца, возле которой шумел, гудел развеселый той. Пенилась в чашах арака, запахи жареного мяса витали в воздухе. Теркен и Тайнах в распахнутых кафтанах возлежали на мягких шкурах в кругу чайзанов и матыров. Лица их раскраснелись, голоса звучали громко, перекрывая хомыс хайджи.
        Айдына подкралась совсем близко и спряталась за большим пнем.
        Она не опасалась, что ее обнаружат. Мужчины были заняты едой, разговорами и аракой, которую разносили Бырген и Кырзе-дурачок. Теркен и Тайнах были уже изрядно пьяны и, хлопая друг друга по плечам, клялись в верности и дружбе. Свое имя девочка не услышала и подумала, что отец просто-напросто пошутил. А вдруг нет? А вдруг он сейчас скажет: «Я о таком зяте только мечтал! Забирай дочь, Тайнах!» Вот тогда она даст знак Киркею. Пусть скорее умчит ее подальше в горы. Но тот пока не подозревал о помыслах подружки, наблюдая за пировавшими бегами от коновязи. Чайсо велел ему присматривать за лошадьми гостей.
        Тут Адай чуть не выдал Айдыну. Потеряв из виду хозяйку, он бросился ее искать. И когда обнаружил за пнем, повизгивая облизал с головы до ног. Правда, она почему-то совсем не обрадовалась. Принялась отталкивать его и сердито шипеть: «Пошел отсюда! Пошел!»
        Пес устроился возле ее ног и притих. Айдына успокоилась. Но она кое-что выпустила из виду, пока воевала с Адаем. Так, она не сразу поняла, чем занимался Бырген возле небольшого костерка за спинами пирующих. Озираясь по сторонам, он достал из-за пазухи кисет, вытряхнул в ладонь бурый порошок — полную горсть и высыпал его в небольшой котел, что висел над костром. Размешал содержимое деревянной мутовкой и отошел. Айдына отметила это краем глаза, так как все внимание сосредоточила на отце и Тайнахе.
        Бырген тем временем разнес по кругу деревянные блюда с кусками горячей баранины и снова вернулся к казану. Воровато оглядевшись, зачерпнул из него варево и плеснул в пиалы — в одну, другую. Добавил в них араки из стоявшего рядом бочонка и направился к Теркену и Тайнаху. Кланяясь и подобострастно улыбаясь, подал им пиалы и отступил в тень.
        Айдына после не могла вспомнить, что за сила вынесла ее из засады. Теркен и Тайнах уже поднесли к губам пиалы, когда она рванулась к ним. В два прыжка одолев расстояние от пня до поляны, она ногой толкнула в грудь Тайнаха, и тот упал на спину. Арака растеклась по его кафтану. Теркен-бег успел уклониться, но уронил пиалу себе на колени. Он гневно вскрикнул, вскочил на ноги. А дочь, выхватив из рук стоявшего рядом матыра копье, метнула его в спину убегавшего со всех ног Быргена и, перепрыгнув через Ирбека, бросилась следом.
        — Айдына,  — рявкнул бег.  — Назад!
        Тут он увидел, что Киркей вскочил на его Кугурта и, размахивая арканом, пустил коня в галоп в том же направлении, где скрылась Айдына.
        — Чайсо, ты что-нибудь понимаешь?  — гневно сверкнув глазами, спросил Теркен.  — Куда они помчались?
        По-волчьи завыл рядом Адай.
        — Гляди,  — тихо сказал Чайсо и показал взглядом на щенка, что недавно крутился поблизости, подбирая кости. Песик лежал на траве, вытянув лапы. Глаза его помутнели, язык вывалился, из пасти, пузырясь, ползла желтая пена. А над ним с угрожающим видом стоял, склонив лобастую голову, Адай. Пес уже не выл, но, сердито урча, с силой отбрасывал задними лапами землю.
        — Это щенок араку Тайнаха лизнул.  — Чайсо нахмурился и огляделся.  — Кто подавал араку?  — И заорал не своим голосом: — Кырзе! Стой!
        Но дурачок, блаженно улыбаясь, уже поднес ко рту пиалу Теркена и с шумом втянул в себя остатки араки. И тут же, упав навзничь, схватился за горло, выпучил глаза, пару раз дернулся и испустил дух.
        — Ты меня решил отравить?  — дошло наконец до Тайнаха.
        Хмель у него как рукой сняло. Он выхватил саблю и ринулся на Теркена. Безоружный бег отпрянул в сторону.
        — Меня тоже хотели отравить!  — крикнул Теркен и снова увернулся от взмаха сабли.
        — Тайнах!  — как из-под земли выросла перед гостем Айдына.  — Остановись! Мы поймали его!
        Все вокруг дружно уставились на Киркея. Он приближался к поляне на Кугурте, а следом тащился на аркане связанный Бырген. Только Тайнах в запале ничего не видел. Он снова взмахнул саблей и что-то гневно прорычал. Глаза его побелели от бешенства. Но Айдына подхватила с ковра саблю отца и ловко отбила удар. Внимание толпы мигом переместилось на дерущихся. А посмотреть было на что! Тайнах ломился напролом, как вепрь-секач сквозь камыши, забыв об осторожности. Айдына летала, как птичка, с легкостью отбивала удары и еще просила Тайнаха успокоиться. Наконец ей, видно, надоели уговоры. Даже Киркей, знавший все о своей подружке, не понял, как у нее это получилось, но Тайнах вдруг очутился на земле. Айдына придавила ему грудь ногой в мягком сапоге и, приставив конец сабли к горлу, назидательно произнесла:
        — Слушай, Тайнах! Мы с Киркеем поймали того, кто хотел отравить тебя и отца.
        И в это мгновение толпа, казалось, впервые перевела дыхание.
        — Пусти!  — подал голос Тайнах.
        Не глядя по сторонам, он поднялся и отошел к своим воинам.
        Киркей подтянул за шиворот Быргена и бросил его к ногам бега.
        — Рассказывай, сын пегой собаки,  — сказал Теркен.
        — О чем?  — Голос плохо слушался Быргена, он кашлянул.  — Я твой верный слуга!
        — Ты был верным слугой, но только не мне! Кто приказал отравить меня и езсерского бега?
        Бырген упал на колени, пополз к Теркену:
        — Клянусь богами! Светлым Небом клянусь! Не смею я…
        Теркен кивнул Чайсо. Мигом два воина содрали с Быргена рубаху, повалили на землю, третий взмахнул короткой плетью. Поперек смуглой жилистой спины помощника шамана мигом вспух пузырчатый рубец, и Бырген взвыл высоким пронзительным голосом. Плеть снова опустилась на спину, кожа лопнула, темные жгутики крови побежали по позвоночнику, по впадинам между ребрами.
        Айдына отступила за спину отца и отвернулась. С каждым ударом Бырген выл слабее и слабее. Теркен махнул рукой и остановил воинов. Быргена посадили. Его лицо посинело и отекло от побоев. Это Киркей постарался, когда вступил в схватку, как оказалось, с ловким и сильным врагом. Айдыне пришлось навернуть Быргену копьем по голове, чтобы сбить его с ног. Плеть же превратила его спину в лохмотья.
        Неожиданно Ирбек затянул сквозь зубы: «Ы-ы-ы-ы…» Айдына в недоумении оглянулась. Шаман сидел на корточках возле мертвого Кырзе и, раскачиваясь, тянул с закрытыми глазами гнусаво и однообразно один и тот же звук без остановки. Айдына вновь посмотрела на Быргена. Глаза у того были, как у затравленного зверя.
        — Ну?  — Теркен брезгливо сморщился и навис над ним.
        — Я не виноват! Я…
        — Разомните ему руки,  — бросил бег.
        Воины снова схватили Быргена. Захрустели суставы пальцев.
        — О-о-о! Не надо!
        — Говори!  — прикрикнул Чайсо.
        — Скажу,  — лицо Быргена скривилось. По нему ручьями бежал пот вперемешку с кровью.  — Я скажу. Этот человек здесь…
        — Ты врешь!
        — Нет, я не вру. Мне незачем врать, раз я должен умереть. Только не мучай меня.
        — Почему ты это сделал?
        — Я боялся смерти. Этот человек сказал, что ты все равно не усидишь в своем улусе. Кыргызы, калмаки и мунгалы — все против тебя.
        — Та-ак,  — зловеще протянул Теркен,  — назови имя этого человека.
        — Н-не могу!  — Бырген покачал головой.
        — Отрубите ему руку,  — приказал бег.
        Бырген тоскливо взвыл. Ирбек вскочил на ноги. Шатаясь, как пьяный, и что-то бормоча, он направился, вытянув руки, к своему помощнику. Мгновенно все замолчали. Шаман приблизился к Быргену. Движением руки он отстранил воинов. Бырген, стоя на коленях и обхватив голову руками, скулил, как щенок. Ирбек взмахнул руками, и длинный острый нож по самую рукоять вошел в шею Быргена. Кровь тугой струей ударила в лицо шамана. Он размазал ее по щекам и, воздев окровавленные ладони к темному небу, прокричал:
        — О боги! Я исполнил вашу волю! Я убил нечестивца!
        Глава 26
        Малозаметная тропинка, покрутившись между мрачными елями и замшелыми камнями, поднялась на пригорок и вывела на небольшую поляну. Совсем рядом раскинулся острог — на высоком крутом утесе. Последние лучи солнца вызолотили его от подножия стен до макушек башен. Медовыми каплями сверкала на бревнах свежая смола. Даже щепа, устилавшая землю под крепостной стеной, не успела потемнеть.
        Новая русская крепость вознеслась над Медведь-рекой, источая бодрый сосновый дух, который не перебивал даже чад дымов, столбом стоявших над острогом. То топились печи и бани. Пахло теплым хлебом и распаренным березовым листом. Но длинные черные тени протянулись уже до той поляны, на которой молча застыла дюжина всадников, потрясенных мощью острожных башен и толщиной крепостных стен. Шумела, сбрасывая листву, тайга. Ветер завывал среди огромных бревен, вбитых в землю вокруг острога.
        — Хитрые орысы,  — подал голос Чайсо,  — смотри-ка, к стенам конникам не подойти, а пеших легче сверху перебить.
        — Пеший за камень спрячется, в траве укроется,  — засмеялась Айдына.  — Стрела его не достанет…
        Но тут отец глянул на нее недовольно, и она замолчала на полуслове.
        «Один смелый поступок еще не повод зачислять тебя в воины,  — сказал, как отрезал, отец в тот вечер, когда она и Киркей схватили Быргена.  — Ты поступила опрометчиво!» — И отвернулся, дескать, разговор окончен.
        Он запретил дочери участвовать в обряде посвящения юношей в воины. Но Киркей, как она и предполагала, оказался лучшим среди своих соперников. Правда, заработал первый шрам на лице. Во время облавной охоты на маралов старый сы [81 - Сым — олень-самец (сиб.).] едва не поднял его на рога. Айдына страшно завидовала своему товарищу, ведь она с легкостью обставила бы его в стрельбе из лука. И в борьбе она чаще побеждала. Причем в честном поединке, без поддавков. Но частенько брала верх не силой, а ловкостью.
        Самое удивительное случилось на следующий день. Теркен без всяких объяснений вернул Киркея в табун. Возможно, рассердился, что пастух погнался за Быргеном на его Кугурте? Даже просьбы Чайсо не помогли… Так умерла мечта Киркея стать воином в дружине бега.
        — Остановимся здесь, на поляне,  — прервал ее мысли голос отца.  — А утром направим Чайсо и Ирбека,  — кивнул он на шамана,  — в острог для переговоров. А вы уходите сейчас,  — обернулся он к трем орысам, которых привел в аал Тайнах.  — Скажите, что нас мало и мы пришли с добром. Завтра утром пусть кто-то из вас выйдет и сообщит, готов ли воевода принять наших переговорщиков. Если до полудня не появитесь, мы уйдем. Но не оставим надежды на то, что орысы пришли к нам с миром, а не с войной.
        — Зря ты их отпускаешь, бег,  — пробормотал Ирбек, наблюдая, как орысы подхватили свои котомки и чуть ли не на рысях рванули к острогу.  — Ночью приведут хазахов, перережут нас сонными.
        Теркен улыбнулся:
        — Нет орысам никакой пользы от наших смертей, но дозор мы выставим. Бояться нужно не орысов, а тех, кто страшится, что я клятву дам Белому хану служить ему верой и правдой.
        — Тайнах к Белому хану на поклон никогда не пойдет, а его тоже чуть не отравили,  — проворчал Ирбек.
        — Зачем ты убил Быргена?  — вмешалась в разговор Айдына.  — Он почти назвал того, кто приказал ему отравить отца. А может, это ты приказал? Я видела, как ты и Бырген…
        У нее чуть не слетело с языка, что же она на самом деле видела, но грозный окрик отца вовремя остановил ее.
        — Айдына!  — рявкнул бег.  — Не мешай разговорам старших!
        И выразительно погрозил камчой.
        — Я выполнил волю небесных богов,  — скривился Ирбек.  — А боги мне сказали, что Быргена одолели айна. Они съели его душу. Это уже не Бырген был. Айна в его тело забрался и…
        Ирбек еще что-то бормотал, но Айдына уже не слушала его. Обидевшись на отца, она вскочила в седло Чильдея. Ее Когдей околел накануне, и Теркен позволил дочери пересесть в седло своего запасного коня. К всеобщему удивлению, жеребец подчинился Айдыне беспрекословно. Видно, вспомнил ночные похождения!
        Девочка свистнула Адая. Отец разрешил, чтобы пес сопровождал их в походе. Но тот гавкнул где-то в кустах, вероятно, охотился. Айдына оставила его в покое и поднялась на пригорок, откуда стала наблюдать, как бывшие пленники Тайнаха чуть ли не бегом преодолевают подвесной мост и направляются к крепостным воротам.
        Айдына знала их имена — Никишка, Фролка и Гаврилка. Но подходить близко к ним не решалась. Чудно они говорили и чудно вели себя. Но язык кыргызов немножко знали и быстро сдружились с Чайсо. Беседы велись за чашкой араки длинные, но больше на жестах и криках. Видно, думали, так легче понять друг друга.
        Она несколько раз пыталась подслушать, о чем Чайсо толкует с орысами. Те, кажется, выспрашивали, что за курганы разбросаны в степи вокруг аала, но Чайсо разводил руками. Даже Салагай говорил об этих курганах, что они древнее человеческой памяти. Никто не знал, кто в них похоронен, в какие времена. Тайны старых могильников хранили каменные изваяния с грубо вытесанными ликами и красноватые плиты с непонятными знаками…
        За изломанной грядой дальних сопок пылала огненно-алая полоса заката. Острог потемнел, затаился, лишь сторожевые огни на башнях подсвечивали его стены тусклым красноватым светом. Острые колья крепостного тына издали походили на копья, которыми ощетинилась неведомая черная рать.
        Внизу на поляне суетились ее сородичи. Поставили два походных шатра, разожгли костер. Ирбек покормил местных духов. Айдына спешилась, сняла с Чильдея седло, стреножила его и отправила пастись. Затем постелила на траву попону, в изголовье подложила седло и улеглась, подумав, что здесь, на свежем ветерке, спать гораздо приятнее, чем по соседству с полудюжиной пропахших конским потом воинов. Изредка она бросала взгляд на лагерь. Там весело галдели мужчины. Видно, хорошо перекусили, хлебнули араки…
        Айдына проголодалась, озябла, но странная сила удерживала ее на месте. Она лежала на спине, смотрела в черное звездное небо, где царствовал Ульгер, слушала далекий говор из острога, смех, ржание лошадей и перекличку часовых на башнях — звуки хорошо разносились по воде, и чувствовала, как сами по себе опускаются веки, как закрываются глаза… Но заснуть мешала непривычная тяжесть в ушах.
        Стоило Ончас узнать, что Теркен вздумал взять с собой в поездку дочь, как она пришла в неописуемое волнение. Айдына никогда не видела, чтобы тетка так бушевала.
        Девочка по обычаю пережидала ссору отца и тетки за стенами юрты, проколупав ножом дырку в войлоке, чтобы услышать все до последнего слова.
        — Не пущу!  — кричала Ончас.  — Не отдам девчонку на съедение орысам!
        Теркен, похоже, улыбался в ответ:
        — Ты видела орысов, сестра? Они точно такие же люди, как мы! Если я возьму на встречу с ними дочь и брата, они поймут, что я пришел к ним с миром! Мы — небольшой народ, нам невыгодно воевать! Миром все вопросы решаются намного быстрее, чем в битвах…
        Айдына так и не узнала, удалось ли отцу уговорить Ончас не беспокоиться. Возле юрты ее заметил Чайсо и отогнал, как проказливого щенка. Но накануне отъезда Ончас вдруг подозвала ее к себе и сунула в руки красивый кисет, вышитый шелком.
        — Возьми,  — сказала тетка, стараясь смотреть в сторону.  — Это серьги и перстень твоей матери. Арачин принесла их незадолго до своей гибели и велела отдать тебе, когда ты повзрослеешь. Наверно, она чувствовала, что скоро умрет…
        Голос у тетки осекся, и впервые в жизни Айдына увидела, что по ее щекам ручейком потекли слезы.
        — Тетушка!  — кинулась к ней Айдына и, обняв, прижалась к плоской старушечьей груди.  — Не плачь! Мы скоро вернемся!
        Но Ончас, обхватив ее голову руками, продолжала всхлипывать. И сквозь эти всхлипы Айдына разобрала:
        — Обещай, что не снимешь их, пока не вернешься домой…
        Теткин наказ Айдына выполнила. За три дня пути ни разу не сняла тяжелые серьги с фигуркой богини Имай и перстень с кусочком коралла. Но с какой стати Ончас вдруг решила, что пришла пора расстаться с ними? Неужто и впрямь поняла, что Айдына выросла?
        Где-то рядом фыркал Чильдей. Айдыне показалось, что сначала Чайсо, затем отец позвали ее по имени. Но она промолчала, так как совсем не осталось сил на то, чтобы откликнуться. Сон окутал ее плотной пеленой, и она забылась, успев представить, как отец рассердится поутру за то, что дочь не ночевала со всеми в шатре.

* * *
        Она проснулась мгновенно, словно от удара камчой. И не сразу поняла, что случилось. Адай лежал рядом и глухо, угрожающе ворчал. Все вокруг купалось в густом молоке. Проглядывали лишь ближние елки да мокрые черные камни.
        Айдына поднялась со своего жесткого ложа и протерла глаза. Она еще не отошла от сна и поэтому соображала медленно. Рассвет едва-едва пробился сквозь сумрак. Легкий ветерок пробежался по верхушкам деревьев. Туман поднялся с воды, проступили огромные камни, валежины, пни… Висевшую меж деревьев огромную паутину будто вышили бисером — капельками росы, и она обвисла под их тяжестью. Внизу показались шатры. Кострище чуть курилось сизым дымком.
        Адай не спускал с нее глаз, но ворчать перестал. Айдына подняла седло и окликнула Чильдея. Но конь не заржал, не фыркнул в ответ. Тишина кругом стояла необычайная. Не стучали и не осыпались камни под копытами лошадей, хотя они должны были пастись поблизости. И костер почти потух, и дозорных почему-то не видно. Неужто спят? Но куда исчезли спутанные лошади? Куда пропал Чильдей? Кони не могли уйти далеко…
        Из-за реки глухо закуковала кукушка и осеклась, словно напугалась чего-то. Ударил по звонкой сухостоине дятел и тоже смолк, будто кто его одернул. Айдыне стало не по себе. К тому же Адай опять повел себя странно. Чем ближе они подходили к стану, тем больше он жался к ее ногам. Огромный пес, который ничего и никого не боялся, поджав хвост, сгорбился и уже не лаял, а коротко, по-щенячьи взвизгивал. Тяжелое седло мешало ей подкрасться незаметно. Айдына оставила его среди камней и, пригнувшись, двинулась к шатрам, перебегая от кустика к дереву, от дерева — к камню… И когда до костра оставалось шагов десять, она увидела первого дозорного. Он лежал навзничь с перерезанным горлом. И под ним чернела большая лужа застывшей крови.
        Девочка замерла. Медленно потянула из-за голенища нож. Огляделась. По-прежнему ни звука кругом, ни движения. Казалось, кинь камень, и тишина вспыхнет, как сухой трут, от одной-единственной искры. Айдына слышала, как стучит ее сердце. Кровь стыла в жилах от жутких предчувствий. Адай присел рядом, шерсть на его загривке поднялась дыбом. Он не ворчал, но то и дело угрожающе поднимал верхнюю губу, обнажая клыки.
        Айдына приложила палец к губам и выразительно посмотрела на пса. Тот покорно лег, но продолжал тревожно всматриваться вперед. Девочка некоторое время наблюдала за шатрами. Руку протяни — вот они. Но что-то удерживало ее на месте. Она никак не могла заставить себя преодолеть это короткое расстояние.
        Туман тем временем поднялся выше. Солнечные лучи коснулись верхушек деревьев, упали в прогалины, осветив поляны. Только в небольшом распадке, где притаилась Айдына, все еще было сумеречно и прохладно. Вскоре солнце доберется и до ее убежища. Надо решаться…
        — Пошли!  — шепнула она псу и выскочила на поляну.
        Адай молча бросился вперед, обгоняя хозяйку, но не к шатрам, а к кустам за ними. В это мгновение Айдына увидела второго дозорного. Он лежал в камнях, а в спине у него торчало короткое копье.
        — Отец!  — завопила от ужаса Айдына и рванула на себя кошму, прикрывавшую вход в шатер.
        Взгляд выхватил мертвую голову Чайсо. Она лежала у нее под ногами и таращилась на Айдыну пустыми глазницами. Кто-то не просто обезглавил ее дядьку, но и выколол ему глаза. Отец лежал чуть дальше. В груди у него торчал нож с кривой рукояткой. Рубаху, лицо Теркен-бега залила кровь, а глаза тоже выколола чья-то безжалостная рука.
        У нее перехватило дыхание, и девочка выскочила из юрты. Страшный предсмертный визг Адая и свист стрелы слились в один звук. Она даже не успела испугаться. Стрела ударила ее в грудь и отбросила назад. Айдына не почувствовала боли, но, падая на спину, увидела в небе бледный серп месяца. Успела удивиться — с чего вдруг он ей показался в первый день новолуния? И тут дикая боль пронзила ее насквозь. Айдына вскрикнула, и тотчас темнота накрыла ее с головой. И только тонкий-тонкий луч света все еще дрожал перед глазами, пока не превратился в сверкающую точку. Точка эта трепетала, вздрагивала, колыхалась, словно огонь на ветру. Затем вспыхнула, как искра,  — и пропала. А в ушах рос, поднимаясь из черных глубин и заполняя сознание, чей-то горестный и отчаянный крик: «Айдын-н-н! Айды-ы-ын-н-н!..»

* * *
        В низкой светелке, освещаемой слабым огоньком свечи на столе и дрожащим светом лампады подле икон, было полутемно и жарко. Топилась печь, красные сполохи пробивались наружу из-за дверцы, падали на лица двух склонившихся возле широкой лавки людей — мужчины и женщины. Они пристально наблюдали за третьей женщиной, вернее, молоденькой девушкой, что лежала под образами с мертвенно бледным лицом.
        — Повезло девке!  — Олена, то была она, поправила лоскутное одеяло, прикрывавшее лежавшую по пояс. Выше белела повязка, наложенная умелыми руками стряпухи.  — Я к тому говорю, что рубаха на ней была шелкова. Втянуло ее в рану, так что не пришлось вырезать стрелку-то. Достали без труда.
        — Страшную орудию на нее снарядили,  — покачал головой Фролка, сидевший рядом.  — Такая сохатого свалит, а тут — девчонка сопливая!
        — Совести нет у людей!  — пригорюнилась Олена.  — На такую тростиночку замахнуться!  — И, как маленькую, погладила раненую по голове. А затем завела ей руку под плечи и, приподняв, поднесла к ее губам ковшик с брусничной водой.
        Раненая пару раз глотнула водички, вздохнула, но глаза не открыла. Олена и Фролка с радостным видом переглянулись.
        — Ничего, жить будет!  — расплылся в довольной улыбке распоп.
        Хлопнула дверь, впустив несколько человек. Первым вошел Мирон, стукнувшись головой о низкую притолоку. За ним — Овражный, Захар, Никишка, Игнатей. Тонкий слой снега, запорошивший их плечи, мигом растаял в избяном тепле. Мужики сняли шапки и шагнули к лавке.
        — Пришла в себя?  — спросил Мирон.
        — Нет пока,  — отозвалась Олена.  — Но водички испила. И жару вроде нет. Я ей рану смольевой водой промыла. Не должна загноиться!
        — Это Айдынка, бегова дочка!  — подал голос Никишка.  — Хорошая девка, справная! Теркен ее за Тайнаха сватал, так она взъерепенилась. Сам видел!
        — Истинно, Айдынка,  — согласно закивал распоп.  — Я сначала ее не признал. Все их девки для меня на одно лицо.
        Мирон же молча рассматривал точеное, словно рукой искусного мастера вырезанное личико. Нежные губы, высокие скулы, тонкие дуги бровей. И множество косичек, в беспорядке разбросанных по подушке в кумачовой наволоке. Невыносимая жалость к этой худенькой девочке захлестнула сердце. Ее-то за что так жестоко? По-подлому? Тонкая жилка билась на хрупкой шейке. Он пригляделся внимательнее. Дышит ли? И поправил одну из косичек.
        — Как ты думаешь, кто их и за что положил?  — Мирон выпрямился и посмотрел на Овражного.
        Есаул пожал плечами:
        — Из тех наверняка, кто не хотел, чтобы Теркен шертовал русским. А это могли быть и родичи-кыргызы, тот же Тайнах, к примеру, и мунгалы, и калмаки. Многим Теркен дорожку перешел!
        — Знали, где прикончить. Непременно под русским острогом.  — Мирон нахмурился.  — Теперь есть причина на нас это свалить. Дескать, к ним с миром шли, а они всех порешили.  — И снова посмотрел на Айдыну.  — Девчонку и ту не пощадили!
        — Айдынка эта — ухо с глазом!  — засмеялся распоп.  — Видели мы с Никишкой, как она на саблях билась с Тайнахом. Тот озверел, а сладить с ней не мог.
        — Ой, врешь, Фролка,  — улыбнулся Мирон.  — Небось жбан араки выпил, вот и помстилось!
        — Не врет,  — заступился за приятеля Никишка,  — и впрямь как мужик дралась. Одолела Тайнашку. Это в тот вечер случилось, когда их отравить хотели. Я уже сказывал, как Теркену, то бишь ее отцу, и Тайнаху, песьей душе, зелья в араку подсыпали.
        Мирон посмотрел на тонкие в запястьях руки девушки, лежавшие поверх одеяла, и недоверчиво хмыкнул.
        …Он только к вечеру вернулся с Игнатеем с варниц, которые поставили на озере неподалеку. К счастью, оно оказалось соленым. Так что быть острогу со своей солью. Первым его встретил Захар и тотчас доложил об утреннем происшествии. Следом подоспел Овражный. Смотрел есаул угрюмо.
        — Ой, беда,  — покачал он головой.  — Самого Теркена, чаадарского бега, положили под острогом. И с ним девять человек укокошили. Ехал к нам с добром, но кому-то не по нутру это пришлось. Коней забрали, оружие, все подарки, что в острог везли. Никишка и распоп сказывали, дюже богатые подарки были. И кони хорошие!
        Андрей широко перекрестился:
        — Да Бог с ними, с подарками! Людей жалко! Зарезали их и глаза выкололи. Это по ихней вере, чтоб душа не узнала убивцев и не отомстила, когда по свету летать будет. Но в груди у Теркена нож по недоумке оставили. На нем тамга неизвестная: стрела в круге. Я аманатам нож показывал. В голос твердят, нет у кыргызов такой тамги. Может, и есть, счас правду не узнаешь. Похоронили их по-людски, под стеной, хоть и нехристи они!
        — Одна девчонка в живых осталась. Видно, дочка Теркена или кого из дружины. Она почему-то в стороне от шатров лежала,  — добавил Захарка.  — Можа, выскочить успела? Стрела почти навылет грудь пробила. Девка крови много потеряла. Олена ее выхаживает. В вашу светелку ее положили, чтоб не тронул кто…
        Мирон быстрым шагом направился в избу, которую все лето делил с Овражным, а ближе к осени к ним перебрался Захар. Острожный писарь скончался от непонятной болезни. Съел, дурак, сырую печень убитого на перевозе через Абасуг медведя и через неделю пожелтел весь, кожа на ладонях и ступнях слезла… Так что Захарке хошь не хошь, но пришлось заниматься приказными делами.
        — Собака ее спасла,  — тихо сказал за его спиной Захар.  — Выть зачала. Сторожа на башнях услыхали. Шибко страшно выла! Мы вон, с Андрюхой,  — кивнул он на Овражного,  — когда к стану вышли, живо девчонку углядели.
        — Пес, видать, к ней на брюхе приполз,  — вздохнул Овражный.  — Кровяной след аршина в три оставил. У самого в боку стрела торчит. То зубами ее тянет, то девке руки лижет. На нас рычать пытался.
        — Адай это, пес девчонкин,  — пояснил Фролка.  — Оне друг без друга никуда!
        — А пес-то выжил?
        — Живой псина, живой!  — радостно сообщил Никишка.  — Пока стрелу вынимали, думали, сдохнет. Нет, стерпел, даже не взвизгнул. И руку мне после лизнул!
        Мирон подошел ближе, он склонился над Айдыной.
        — Не дышит?  — с тревогой спросил Олену.
        — Дак она, как птичка, и не слышно ее,  — стряпуха подтянула повыше одеяло, прикрывая повязку. Затем поднялась на ноги и, подбоченясь, окинула мужиков грозным взглядом.  — Шли бы вы отсюда, господа хорошие! А то разит табачищем, хоть окна в избе выставляй!  — И снова посмотрела на девушку.  — Надо бы ей серьги снять. Неловко ей лежать в них. Вишь, как уши оттянули!
        — Погоди! Я ж говорю: не дышит она,  — на лице Мирона появилась болезненная гримаса. И, не обращая внимания на стряпуху, склонился еще ниже, к губам раненой.
        …Чье-то дыхание коснулось ее щеки, запах табака защекотал ноздри. Она чихнула и открыла глаза. И молча ткнула кулаком прямо в нос орысу, чье страшное волосатое лицо нависло над ней. Орыс вскрикнул и отшатнулся, зажимая нос ладонью, из-под которой потек струйкой кровяной ручеек. Вокруг загалдели люди. Айдына обвела их взглядом. Серые тени шевелились, наползая, со всех сторон. Совсем не осталось сил, чтобы с ними бороться. Она устало закрыла глаза. И лунный каяк вновь понес ее, раскачивая, по облачным волнам…
        — Я ж говорю: боевая!  — возликовал Никишка.
        А Мирон, прикладывая к носу смоченную холодной водой тряпицу, усмехнулся:
        — И вправду дышит!
        Глава 27
        Кто-то назойливо касался ее лица руками, трогал шею, тянул за волосы… И вдруг она поняла: с нее пытаются снять серьги. Те самые, которые она пообещала Ончас не снимать, пока не вернется домой.
        — Пусти!  — закричала она, как ей показалось, не своим голосом, а на самом деле едва слышно прошептала: — Отдай серьги!
        Открыв глаза, она тут же зажмурилась от избытка света. Где она, как оказалась в этом солнечном, сверкавшем белизной пространстве? Единственное яркое пятно — расплывшееся, мутное поначалу, проявилось, как изображение на фотобумаге, в ореоле рыжих волос…
        — Мама!  — прошептала Татьяна и улыбнулась: — Откуда ты взялась?  — И тут же забеспокоилась, поднесла руки к ушам.  — Где мои серьги? Кто их снял?
        — Танечка!  — радостно воскликнула мать.  — Пришла в себя!
        И закричала:
        — Юра, Юра! Иди сюда! Танечка глаза открыла!
        Рядом с материнским проявилось лицо отца. Он ласково щурился дочери, а в глазах блестели слезы.
        Но Татьяну сейчас больше занимало то, что серьги Айдыны исчезли из ее ушей.
        — Где серьги?  — уже нетерпеливо спросила она и сделала попытку подняться. Голова закружилась, и она вновь упала в подушки.
        — Лежи! Лежи! Вот твои серьги!  — придерживая одной рукой дочь за плечо, Галина Андреевна протянула ей раскрытую ладонь.  — Это я их сняла. Они ж тебе все уши оттянули! Тяжесть такая! Ни причесать, ни умыть как следует!
        Татьяна взяла серьги, сжала их в кулаке. Теперь они были в безопасности. Очень хотелось закрыть глаза и вновь погрузиться в блаженную темноту, чтобы не слышать пронзительного голоса матери.
        — Откуда у тебя эти серьги?  — вопрошала та.  — Я их никогда не видела! А этот перстень?  — Она схватила ее за руку.  — Примитивный, но такой стильный!
        С раздражением Татьяна отметила в глазах Галины Андреевны знакомый хищный блеск.
        — Галя,  — голос отца звучал на удивление строго,  — побойся Бога! Разве серьги и перстень самое главное сейчас? Они перешли Асе по наследству, то ли от бабушки, то ли от тетки.
        — Но ты ничего не говорил о них,  — голос матери взлетел ввысь.  — Посмотри, это ж древность, да еще какая! Представляешь, сколько они стоят сегодня? У девочки могли их украсть. Она могла их потерять!
        — Дура!  — сказал отец устало.  — Я знал, что ты дура, но не до такой же степени… Ты посмотри, что с твоей дочерью? Где она? А у тебя серьги на уме!
        — Папа, мама, не ссорьтесь!  — умоляюще прошептала Татьяна и взяла отца за руку.  — Что случилось? Ты вернулся в Питер?
        — Танечка,  — голос отца звучал ласково.  — Я приехал навестить тебя. Ничего страшного не произошло. Э-э-э… Небольшая автомобильная авария! Ты сейчас находишься в клинике. Врачи говорят, что все наладится…
        — Хыс Хылых! Я вспомнила!..  — Татьяна на мгновение закрыла глаза и вновь их открыла.  — Это был фламинго. Я сбила фламинго?
        Она заметила, как быстро переглянулись отец и мать. Галина Андреевна ласково погладила ее по руке.
        — Какой фламинго, деточка? Не было там никакого фламинго.
        Татьяна ее словно не слышала. Мысли расплывались, к горлу подступала тошнота, но ей хотелось узнать главное…
        — Там еще был мужчина. С велосипедом. У него кровь текла по рукам…
        — Ой, не бери в голову,  — махнула рукой Галина Андреевна.  — Ты здесь ни при чем! Ты его не сбивала. И он никаких претензий к нам не имеет. Говорит, забыл, что нужно тормозить, когда увидел, как ты врезалась в дерево!
        — Он первым пришел к тебе на помощь, остановил кровь. Вызвал «Скорую» и милицию,  — подал голос отец.  — Он ехал тебе навстречу и, прости, дочь, никого не видел. Твоя машина ни с того ни с сего съехала с дороги и ударилась в дерево.
        — Очнулась?  — кто-то третий возник между отцом и матерью. Судя по халату нежных салатных тонов и шапочке — доктор. Молодой! Слегка за тридцать. С лицом, щедро усыпанным темными конопушками.
        — Как наше самочувствие?  — Он присел на стул рядом с кроватью, взялся твердыми сильными пальцами за ее запястье, некоторое время сосредоточенно смотрел на циферблат часов: считал пульс.
        — Отличненько!  — наконец бодро заметил он.  — Хороший пульс! Как у космонавта! Вот полежим немного, подлечимся и полетим на Луну! Хочешь на Луну, Танюша?
        Доктор разговаривал с ней как с несмышленым ребенком, и Татьяна нахмурилась.
        — На Луну не хочу! Хочу домой!  — И посмотрела на отца: — Папа, отвези меня на дачу!
        Лицо Юрия Евгеньевича скривилось, он отвернулся. Голос его звучал глухо:
        — Танюша, я не могу… Тебе надо подлечиться…
        — Зачем? Я себя прекрасно чувствую!
        Татьяна уперлась локтями в жесткий матрац и попыталась сесть. И вдруг осознала, что совсем не чувствует ног. Она с ужасом сдернула одеяло. Ноги были на месте. Их прикрывали знакомые пижамные штаны. Она попыталась согнуть их в коленях — безрезультатно. Ноги существовали как будто отдельно от ее тела…
        — Что? Что такое?  — Татьяна перевела взгляд на доктора: — У меня паралич? Поврежден позвоночник?
        — Лежите, лежите,  — добродушно пробасил врач и надавил ладонью на ее плечо.  — Пока вам нельзя двигаться. Но прогноз неплохой. Массаж, иглоукалывание, грязи… Все это должно помочь. Только не стоит спешить!
        — Как долго не стоит спешить?  — вскинулась Татьяна.  — Не темните, доктор! Теперь мой транспорт — инвалидная коляска?
        — Ну, зачем же так мрачно?  — усмехнулся тот.  — Я вам говорю: прогнозы — хорошие. С подобными травмами наши пациенты уже через год-два бегали взапуски, детей рожали!
        — Год? Два?  — Татьяна закрыла лицо руками.
        Слезы побежали по щекам. Почему это случилось именно с ней? И именно тогда, когда она была готова начать новую, свободную жизнь?
        — Танюша, успокойся,  — слышала она голос матери.
        Что-то взволнованно говорил отец, в ответ звучал голос доктора. Затем ее кожи коснулась влажная ватка, в нос ударил запах спирта. В предплечье вошла игла шприца. И женский голос умиротворенно произнес, опуская рукав пижамы:
        — Сейчас поспит немного! А вы уходите, уходите! Дайте девчонке успокоиться!..
        Сквозь наплывавшее забытье Татьяна силилась вспомнить, кому же принадлежит этот голос? Но так и не вспомнила. Лунная лодка вновь закачалась на небесных волнах…

* * *
        Проснулась она от резкого хлопка, будто кто-то недалеко выстрелил. Открыла глаза и увидела рядом с кроватью склоненную голову — черные, как смоль, волосы заплетены в косичку. Но это не женщина, голова точно мужская, и плечи… Вон как растянули накинутый сверху белый халат. Вот-вот лопнет по швам! Но кто это? Дежурный врач? С косичкой? И что он ищет под ее кроватью?
        — Эй!  — подала она голос и коснулась рукой согбенной спины.  — Нашли то, что искали?
        Человек быстро поднял голову. Абсолютно незнакомый мужчина. Темные и широкие брови, а глаза… Нет, не бирюза, не лазурь, а ультрамарин. Очень насыщенный, чистый цвет… Яркие, улыбчивые глаза.
        — Простите!  — Незнакомец расплылся в улыбке, показав крупные белые зубы. Ослепительно белые в сравнении с его загоревшим почти до черноты лицом.
        — Простите!  — повторил он и основательно устроился на стуле, прихлопнув ладонью толстый фолиант в кожаном переплете.  — Книгу уронил, а в ней веса — килограмма два, наверно!  — И с гордостью добавил: — Конец восемнадцатого века. Это вам не хухры-мухры!
        — Кто вы?  — тихо спросила Татьяна.  — Как здесь оказались?
        — Ой, простите!  — смутившись, в третий раз попросил прощения незнакомец. И протянул ей свободную руку: — Позвольте представиться. Анатолий Рейнварт, археолог.
        — Археолог?  — поразилась Татьяна.  — Что делает археолог в моей палате? Ищет клады под кроватью?
        — Клады ищут кладоискатели,  — усмехнулся Анатолий.  — Археология занимается… э-э-э, несколько другими объектами, хотя находки древних кладов не возбраняются. Постойте!  — Он шлепнул себя по лбу и положил книгу ей на ноги. И что с того? Теперь на них хоть центнер таких книг набросай, все выдержат!
        Археолог шустро поднялся со стула, метнулся в угол и тут же объявился снова с большой вазой, в которой полыхали пламенем не виданные ею прежде цветы. Но почему ж не виданные?
        — Жарки?  — прошептала Татьяна и коснулась пальцами нежных лепестков.
        — Вы бывали в Сибири?  — Анатолий вновь уселся рядом, удерживая вазу на коленях. Несколько лепестков упало на белую простыню. А на Таниных пальцах осталась рыжая, как огонь, пыльца.
        — Нет, не бывала,  — ответила она и подняла на него взгляд: — Откуда эта красота? Неужто и вправду из Сибири?
        — Откуда ж еще?  — с довольным видом улыбнулся ее новый знакомый.  — Я как узнал, что вы очнулись, сразу звякнул своему приятелю-вертолетчику. Полетели с ним в горы. Там жарки только-только распустились, а у нас в тайге уже отцвели. Конечно, они в Красную книгу занесены, но по такому случаю…
        Он смущенно пожал плечами.
        — По какому случаю?  — быстро спросила Татьяна.  — Объясните, наконец, откуда вы взялись? С вашими книгами, цветами, археологией? Даже если я ударилась головой, это не повод морочить меня.
        — Это не вы ударились головой,  — серьезно ответил Анатолий и сделал попытку пристроить вазу в ее ногах. Попытка закончилась неудачей. Оранжевые лепестки засыпали простыню, одеяло и джинсы археолога. Тогда он поставил вазу на пол.
        — Это я ударился головой,  — сказал он с мрачным видом и непроизвольно коснулся розового шрама на лбу.  — Свалился в буерак, когда увидел, как ваша машина летит под откос. Вы мастерски вписались в березу. Впрочем, она спасла вам жизнь. Иначе падать бы вам еще метров пятьдесят.
        — Вон оно что! Вы — мой спаситель…  — прошептала Татьяна, устало закрывая глаза.  — Я видела Хыс Хылых… Никто не верит мне…
        — Надо же!  — В голосе Анатолия ей послышалось восхищение.  — Вы знаете, что такое Хыс Хылых?
        Татьяна открыла глаза. Не дождешься! Так она и расскажет первому встречному о своих более чем странных видениях.
        — Так, слышала кое-что,  — произнесла она неопределенно, с явным желанием прекратить неприятные ей расспросы.
        — Жаль,  — археолог поерзал на стуле,  — а я-то подумал, вдруг вы интересуетесь нашей Хакасией?
        — Хакасией?  — из вежливости переспросила она.  — Где это? На юге? В России?
        Она уже устала и хотела остаться одна, чтобы обдумать те печальные известия, от которых ее поспешили оградить лекарствами.
        — Вот так всегда!  — улыбнулся Анатолий.  — Конечно, на юге, только Сибири! В самом сердце Азии. Совсем крохотная республика! По нашим сибирским меркам, конечно!
        — Да?  — Татьяна приподняла брови, давая понять, что этот факт ее очень занимает.  — И там водятся Хыс Хылых, то есть фламинго?
        — Водились,  — вздохнул Анатолий.  — Раньше, говорят, их встречали на озерах. Сейчас — не видно. Но это не моя епархия. Хакасия — рай для археологов. Я в тамошних курганах копаюсь уже лет десять. Знаете…  — он замолчал на полуслове.
        В этот момент Татьяна слегка приподняла голову и завела пальцами волосы за уши. Темные зрачки неожиданного посетителя сузились.
        — Что это у вас?  — спросил он тихо и протянул руку.
        — Что именно?  — с надменным видом поинтересовалась она, понимая, что речь идет об ее серьгах.
        — Откуда у вас эти серьги?  — быстро произнес он и склонился ниже, прямо к ее лицу.
        — Я уже второй раз за последнее время слышу этот вопрос,  — ворчливо произнесла Татьяна и, секунду поколебавшись, вынула серьги из ушей.  — Смотрите. Мне не жалко!
        — Где-то у меня была лупа?  — засуетился археолог.
        Перед глазами опять мелькнула тугая косичка, спина, обтянутая белым халатом. С довольным видом Анатолий водрузил на колени черную кожаную сумку и с вдохновением принялся рыться в ней. Наконец в его руках возникла большая лупа. Такие Татьяна видела в руках реставраторов и киношных сыщиков.
        — Посмотрим, посмотрим,  — бормотал он, то приближая к глазам серьги, то отводя их на расстояние вытянутой руки. Затем навел на них лупу и стал вертеть их так и этак. Татьяна внутренне напряглась, как бы не сломались хрупкие подвески. Но что-то заставило ее промолчать, и она еще минут десять терпеливо ждала, когда Анатолий насладится осмотром. Надо признать, он делал это довольно бережно. Наконец он с торжеством уставился на нее.
        — Говорите, ничего не знаете о Хакасии? А ведь серьги оттуда! И вообще,  — он прошелся по ней взглядом,  — я поделикатничал, не спросил сразу… У вас явно азиатские черты лица. Не монгольские, нет, скорее тюркские. Вернее всего, в вас течет хакасская кровь. Но почему вы это скрываете? Чего стыдитесь?
        — Я ничего не скрываю!  — рассердилась Татьяна.  — Никто не знает, отчего у потомков князей Бекешевых азиатские черты лица. Тетушка, которая передала мне эти серьги и вот этот перстень,  — она ткнула в него пальцем,  — перед смертью что-то говорила про Енисей, Саяны. Я смутно помню, потому что, когда у тебя на руках умирает человек, думаешь о другом… Тем более ее слова были бессвязны, отрывочны…
        — Вспомните, а?  — Анатолий уставился на нее умоляющим взглядом.  — Это и впрямь важно!
        — Попробую,  — Татьяна приложила пальцы к вискам, закрыла глаза. И тотчас открыла их.
        — Я вспомнила! Она говорила о Чаадарском княжестве… Да, да, она так и сказала: «Поезжай в Чаадар, Айдына!»
        — Чаадар?  — Анатолий так и подскочил на стуле.  — Откуда ваша тетушка знала о Чаадарском улусе? О нем почти ничего неизвестно! Многие ученые склоняются к тому, что он вообще из области мифов. И имя? Чье это имя? Почему она назвала вас Айдыной?
        — Понятия не имею,  — развела руками Татьяна.  — Она что-то еще говорила… Кажется, что в нас, возможно,  — подчеркнула она интонацией,  — течет кровь старинного кыргызского рода. Скорее всего у князя Мирона Бекешева, нашего далекого предка, была или жена, или возлюбленная кыргызка.
        — Мирон Бекешев?  — потрясенно посмотрел на нее Анатолий.  — Приказчик Абасугского острога, а потом и воевода Краснокаменской крепости? А я, историк называется,  — он стукнул себя кулаком по лбу,  — никак не связывал вашу фамилию с ним. Тогда все понятно!
        — Ничего не понятно!  — рассердилась Татьяна.  — Об этом нигде, ни в каких документах не упоминается, а тетя Ася умела искать в архивах. Женой у него была графиня Синицкая, полька по происхождению. Ее портрет до сих пор у нас в семье хранится.
        — В Краснокаменском музее я видел портрет неизвестного с сыном,  — сказал Анатолий.  — У мальчика явно азиатские черты лица. Может, это портрет князя Бекешева?
        Татьяна пожала плечами.
        — Тетя Ася рассказывала, что в нашей семье долго хранилась книга. Кажется, «История завоевания Сибири». Ее написал какой-то немец в конце восемнадцатого века. В ней был портрет князя. Крохотная гравюра. Но книга погибла во время войны. Так что мне не с чем сравнить…
        — Тетя Ася?  — переспросил Анатолий.  — Так звали вашу тетушку?
        — Да! Анастасия Евгеньевна Тамбасова, в девичестве Бекешева.
        — Анастасия Евгеньевна?  — Анатолий вскочил со стула.  — Вы не представляете…  — Он покрутил головой, словно собираясь с мыслями.  — Я хотел с ней встретиться. У меня есть письмо… Она мне написала…  — Он принялся рыться в портфеле, затем с досадой отбросил его.  — В гостинице оставил, хотя это неважно. Я вырвался в Питер, но поздно. Анастасия Евгеньевна уже умерла. Я гостил на даче у своего научного руководителя, профессора Ларионова…  — Он снова покачал головой.  — Странно это все, очень странно! Наша встреча, фламинго, что вам привиделся…  — Он подал Татьяне серьги.  — Вы видели на них письмена? Это древние руны. Знаете, что там написано?
        Татьяна улыбнулась:
        — Увы!
        — Если дословно, то: «Добром укроти зло» или «Оседлай зло!» Что-то вроде этого!  — Анатолий улыбнулся.  — Видите, насколько мудры были наши предки даже в те времена, когда война была способом существования большинства народов!
        Он снова внимательно вгляделся в серьги и вернул их Татьяне.
        — Это настоящее откровение для меня! Серьги с фигуркой богини Имай! Очень сильный женский оберег! Двенадцатый или одиннадцатый век. В то время кыргызы были великим и могучим народом. Пока не пришел Чингисхан. Берегите их! Это ваша единственная связь с той эпохой!
        Он помолчал мгновение.
        — Очевидно, вы не все мне рассказали, но это неважно. Поезжайте в Чаадар, Татьяна!..
        — Но как…  — начала она.
        Тут с шумом открылась дверь, и на пороге возник Виктор. Он вытирал мокрый от пота лоб большим носовым платком. Сам он был тоже большим, толстым, с красным распаренным лицом.
        — Ну, как тут моя невеста?  — Он по-хозяйски вошел в палату.
        Следом ввалился телохранитель с огромной корзиной цветов. Татьяна всегда удивлялась, как Виктор, владелец модной художественной галереи, знаток и ценитель живописи, умудряется находить столь нелепые и безвкусные букеты. Сегодняшний был не лучше и своей аляповатостью поражал воображение. Вершиной пошлости в этой чудовищной композиции являлась зеленая пластмассовая русалка, чья голова с огромными пунцовыми губами торчала из цветов и бессмысленно пялилась на мир выпученными по-лягушечьи глазами. Все это великолепие Татьяна отметила мгновенно. Кроме того, ей не понравилось, что Виктор, словно ненароком, оттеснил плечом археолога. Тот, правда, лишь отступил в сторону и с очевидным любопытством наблюдал за происходящим.
        — Я — не твоя невеста!  — процедила сквозь зубы Татьяна.  — Не бросайся словами. Ты ведь прекрасно знаешь, что никогда не женишься на калеке!
        Виктор застыл на полпути к кровати. Глаза его сузились, губы превратились в тонкую полоску, но произнес он почти добродушно:
        — О! Юнга мой взбунтовался?
        — Брось свои глупые шутки!  — почти прошипела она, сожалея, что не может дотянуться до толстого фолианта, который по-прежнему валялся у нее в ногах.
        Вот бы запустить им в голову этому самовлюбленному недоумку! Но, видно, мысли ее были не столь сильны, чтобы передвигать тяжелые предметы по воздуху. Фолиант остался лежать на прежнем месте, а она решительно произнесла:
        — Забирай свою клумбу и — пошел вон! Больше никаких совместных дел и проектов!
        — Постой!  — прищурился Виктор.  — Как это никаких дел? А кто деньги будет отрабатывать, что я потратил? Тарас Бульба? Прости, у тебя контракт не завтра истекает. Четыре года еще корячиться. И мне плевать, что твои ноги не ходят! Голова и руки работают? И то ладно! Меньше по тусовкам бегать будешь!  — Он радостно потер ладони.  — Ишь, не по нутру ей, что невестой назвал? Да на кой ляд…
        Виктор не договорил, потому что Анатолий схватил его за галстук и молниеносно намотал полосатый язык на кулак.
        — Ты-ы-ы!  — Голос его дрожал от гнева.  — Тварь жирная! Ты и мизинца этой девушки не стоишь! Извинись, погань, немедленно!
        — Отпусти!  — заверещал ее бывший воздыхатель.  — Кто такой? Да я тебя… Мишка-а-а!
        Телохранитель, отбросив корзину с цветами, рванулся на помощь хозяину, но археолог отшвырнул его свободной рукой и усмехнулся:
        — Лучше не лезь! Я каждый день кайлом работаю. Звездану в лоб, мало не покажется!
        Двери вновь распахнулись. В проеме толкались, стремясь обойти друг друга, взволнованный отец, испуганная мать… За ними маячил доктор. Глаза его метали молнии. Он что-то гневно и громко говорил, но все же не смог перекрыть вопли Виктора. Тогда Татьяна подняла руку.
        — Папа,  — сказала она,  — я еду в Чаадар! Не держи меня!  — и закрыла глаза, чтобы отключиться от шума и гама, царившего вокруг.
        Глава 28
        Голос ее удивлял: он звучал то низко, почти по-мужски, то взвивался флейтой. В нем слышалось дыхание степного простора с гонимыми ветром волнами ковыля, табунами диких лошадей, застывшими в небе башнями облаков; песня лилась, казалось, из самой груди Айдыны. Переливчатая мелодия вилась то как дым над костром степняка, то вдруг вспархивала и жаворонком звенела в поднебесье. Песня Айдыны завораживала так же, как завораживает говор горного ручья, бегущего среди замшелых камней…
        Мирон распахнул окно. Весенние запахи проникли в избу, вымывая зимние — табака, пота, дровяного чада. Он почти по пояс высунулся наружу. Ослепительно-голубое небо глянуло на него с высоты, посаженая по осени береза ткнулась в лицо клейкими листочками… Худо-бедно, но пережили зиму! Едва-едва хватило хлебных запасов, всю полову вымели. Благо башлыкы выручили, привезли толокна да мяса вяленого и соленого, не дали погибнуть острожным насельникам от голода. От цынги хвойные настои спасали. Хоть и горькие они, пить невмоготу, но на что не пойдешь, если жить хочется.
        Айдына и Олена внизу развешивали на веревах постиранные рубахи, порты. Ожила девчонка, окрепла, повеселела. Вон, даже песни распевает. И Адай возле нее крутится, точно пришили пса суровой ниткой к хозяйкиным шароварам. Мирон с каким-то болезненным любопытством наблюдал за Айдыной. То ли весна действовала, то ли еще что, но он почти все время думал о ней. Непонятные были мысли, тревожные… Чаще и чаще он ловил себя на желании коснуться ее руки, дотронуться до нежной щеки, а долгими ночами, лежа на жесткой лежанке, мечтал, что она вдруг подойдет, откинет одеяло…
        Все внутри сжималось в сладком предчувствии, по лицу катился холодный пот… Совсем близко Айдына, только протяни руку… Но что-то удерживало его, и днем он старался подолгу не смотреть в ее сторону. Так, бросит мимолетный взгляд, и все! Больше — ни-ни!
        Странное дело, но Айдына его чуралась сильнее, чем кого-либо в остроге. Она уже знала с десяток русских слов, ее собеседники чуть больше по-кыргызски, и этого им вполне хватало для общения. Она болтала с Фролкой и Никишкой, посмеивалась над Гаврилой, почтительно внимала Новгородцу и Игнатею. Захарка вырезал ей из чурки деревянного болванчика. Она и с болванчиком общалась. Но, встретив Мирона, закрывалась от него рукавом и убегала, краснея и что-то лопоча по-своему. Может, чувствовала его неподдельный интерес?
        Он молча досадовал и с завистью наблюдал, как Олена и Айдына, что-то весело щебеча, плетут венки из первых одуванчиков на пригорке возле часовни, или как Захарка соперничает с ней в стрельбе из лука по старому пню, на котором известкой намалевали круг. Айдына уже не раз обходила парня в стрельбе и в метании копья. Собравшиеся вокруг служивые одобрительно гоготали, когда ее стрела летела точно в цель, и язвительно подначивали Захарку, которому явно не везло, словно кто глаза его отводил от мишени.
        Всем пришлась по душе славная, быстроногая и улыбчивая кыргызка. И защитников у нее объявилось много, а первая среди них — Олена! Она вилась над Айдыной, как орлица над орленком, распустив над ней свои мощные крылья. Айдына, судя по всему, тоже души не чаяла в своей спасительнице, которая чудом каким-то отняла девчонку у смерти. До Рождества пролежала раненая на лавке, не вставая, и только на Масленицу впервые вышла из избы. С той поры они так и передвигались по острогу — втроем: впереди — Олена, за ней — Айдына, а следом — Адай! Пес тоже оправился после страшной раны. Остался только розовый шрам на бедре, который так и не зарос шерстью.
        Вот она присела на бревно и прищурилась, подставив лицо солнцу. И Мирон вдруг понял, что не представляет дальнейшей жизни без этого тоненького создания, без ее поразительной красоты голоса, ее раскосых глаз, чувственных губ и нежных рук, слишком хрупких в запястьях, чтобы удержать в них саблю или копье…
        Тут словно что-то толкнуло его в спину. Ноги сами понесли к выходу. Мирон быстро спустился вниз. Подошел к девушке. Заметил удивленный взгляд Олены и растерянный — Айдыны.
        — Пойдем!  — Он взял ее за руку.
        Она вздрогнула, потупилась, но руку не отняла. Мирон понимал, что все кому не лень с жадным любопытством наблюдают за ним и Айдыной. Но потянул ее за собой наверх, в светлицу. Она едва заметно сопротивлялась, но не настолько, чтобы тащить ее волоком.
        — Эй,  — подала голос Олена,  — куда девку повел?
        Кто-то сердито шикнул за ее спиной. И Олена осеклась.
        Поднялись в светлицу. Сердце Мирона бешено колотилось. Видно, и впрямь разум его помутился. Он притянул Айдыну за плечи к себе. Увидел ее запрокинутое лицо, порозовевшие щеки. Девушка закрыла глаза, едва слышно прошептала что-то. И, забыв обо всем на свете, он принялся покрывать поцелуями нежную кожу, а потом, изголодавшийся, ошеломленный, впился в мягкие податливые губы. А она, вскрикнув гортанно, обвила его шею руками.
        Сколько ж страсти было в этом тоненьком, с прозрачной кожей теле! Горячей, взрывной страсти, но ни капли робости, ни грана стеснения, ни одного жеманного вздоха! Она не отталкивала его руки, не вырывалась, не царапалась. Просто сбросила одежду и потянула на себя Мирона, а в глазах точно зарницы вспыхнули. В черных, как ночь, глазах, таинственных и глубоких, будто омут. В таких немудрено утонуть. Вот Мирон и утонул. Почти мгновенно…
        В какой-то момент рассудок дал о себе знать, напомнив, что весь острог напряженно гадает, что происходит в покоях приказчика. И без труда догадывается, что именно. Но страсть победила. Обоюдная страсть. Остатки разума вспорхнули и вылетели в распахнутое оконце. Туда, где в острожном дворе бесновалась Олена. Игнатей и Захарка держали ее за руки, посмеиваясь и подначивая:
        — Чего, Олена, бьешься? Вишь, не тебя выбрал, а молодку нетронутую…
        Овражный смотрел на кутерьму исподлобья, а когда в ответ на громкий стон из оконца по толпе казаков пробежал смешок, рявкнул:
        — Геть отсюдова! Кончай баклуши бить, остолопы!
        …Мирон заснул под утро. Голова Айдыны лежала у него на плече. Он прислушивался к ее дыханию, но радости не было, хотя еще час назад он задыхался от счастья и не верил, что такое возможно. Мрачные мысли не давали покоя. Он боялся пошевелиться, чтобы не разбудить девушку. Она сладко посапывала, не подозревая о его сомнениях.
        Он клял себя за этот почти животный порыв и не знал, как поступить дальше. Никто в остроге не посмел бы высказать ему откровенно, что думает по этому поводу. Но отношение к Айдыне, несомненно, изменится. Того гляди, Олена примется из ревности шпынять ее, бабы начнут злословить за ее спиной, станут подсмеиваться служивые… Об Эмме он не вспоминал. Смирился, что потерял ее навсегда. Но жениться на кыргызке? Нет, к этому он не готов… К тому же она некрещеная и вряд ли согласится принять его веру…
        Но мысли мыслями, а молодость брала свое. Сонная Айдына повернулась набок, обняла его, прижалась тесно горячим телом. И он заскрипел зубами от отчаяния. Что за глупость он сотворил? Теперь уже ничего не исправить… И, отведя ее руку, повернулся к ней спиной.
        Усталость победила. Мирон заснул. А утром обнаружил, что Айдына ушла, лишь на подушке осталась вмятина — след от ее головы. На полу возле кровати он нашел маленькую раковину. Одну из тех, что она носила в косах…
        — Эй, Мирон!  — послышался снизу голос Олены.  — Дозволь нам с Айдынкой за ворота выйти!
        Мирон подошел к окну. Олена и Айдына стояли возле крыльца. Сердце Мирона дрогнуло. Девушка переплела волосы в одну косу, а платок на голове повязала, как замужние кыргызские бабы. На Мирона она смотрела спокойно, словно ничего не случилось. Да и Олена вела себя на удивление мирно. Так, может, Мирону приснилось, как он сжимал это хрупкое тело в объятиях? Но в ушах до сих пор стоял ее голос, шептавший ему на ухо ласковые, хоть и непонятные слова. Да и с какой стати ей расплетать девичьи косы?
        Он мог бы тотчас выяснить это, но удержался, не спустился вниз. Лишь спросил хриплым со сна голосом:
        — Чего вам?
        — Щавелю надобно нарвать,  — откликнулась Олена.  — Щи сварить весенние!
        Айдына смотрела на него безмятежно, слегка улыбаясь, уже не закрываясь рукавом. Мирон глядел на нее, забыв обо всем. А она вдруг вздернула подбородок и одарила его надменным взглядом. Гляди, мол, князь. Я ведь тоже княжна, хоть и кыргызская! В этой совсем еще юной девушке скрывалась тайная сила. И он понял, что эта сила ему неподвластна. Как неподвластна сама Айдына.
        — Возьмите казаков в охрану,  — ответил Мирон, сам себе удивляясь. В другое время он ни за что бы не выпустил Айдыну за ворота даже с казачьей охраной. А здесь словно бес попутал или какой-то кыргызский шайтан.
        — Не нужна нам охрана,  — уперлась вдруг Олена.  — Адай нас сторожит! Дай нам свежестью подышать, по лесу побродить. А то провоняли всю округу своим табачищем!
        — Ладно, идите!  — бросил он, поражаясь своей уступчивости. Наваждение продолжало действовать. Он лишь предупредил: — Далеко не забредайте и голос подавайте, чтоб караульные вас слышали.
        Слегка подавшись вперед, он следил за тем, как Олена и Айдына, подхватив корзины, направились к воротам. Там поболтали, посмеялись над чем-то с караульными казаками…
        За спиной скрипнула дверь. То Фролка принес вязанку дров. Избы еще протапливали утром и вечером. Сбросив дрова, он подошел к Мирону, и они вдвоем принялись наблюдать, как открылись ворота, пропуская Олену, Айдыну и пса. Неожиданно Айдына оглянулась и помахала рукой. У Мирона сжалось сердце. Ему она помахала! Точно! Не зря он поймал ее взгляд, озорной, улыбчивый! И в этом взгляде он прочитал: «А ну-ка, держи меня!», но подумал, что ошибся.
        — Ой, ладная бестия!  — расплылся в улыбке Фролка и тут же посерьезнел, пристально посмотрел на Мирона: — Крестить надобно Айдынку. А то бегает басурманка по русскому острогу. Захарка вон ей болвана выточил! Дурак дураком, однако! Де молятся они своим идолищам, пусть и девка помолится. Все вроде в радость!
        — Да он ей вместо куклы…  — засмеялся Мирон и осекся.
        Страшными голосами закричали на башнях сторожа. И он, не помня себя от тревоги, рванулся из избы и мигом взлетел по узким ступеням на обходные полати.
        Следом пыхтел Фролка. Перепрыгнув через расстригу, ворвался на галерею Овражный…
        — Итить твою душу мать!  — заорал он и схватил за грудки ближнего сторожа.  — Куда смотрели, оборванцы? Кыргызы под стенами, как у себя дома, пасутся!..
        Мирон, стиснув до боли зубы, наблюдал, как скачут по степи с десяток всадников в малахаях с хвостами. И одна из них Айдына! Далеко виден ее алый гарусный платок. Следом Адай мчится во весь дух. А бедная Олена едва поспевает за ними на коротких ногах, машет руками и орет благим матом…
        — Вертайся, дур-ра!  — завопил кто-то рядом.
        Но тут один из всадников развернулся, подскакал к Олене и, подхватив ее под мышки, усадил перед собой. Дружно охнули на крепостной стене. И Мирон, словно проснувшись, не своим голосом взревел:
        — В седло! Догнать кыргызов!
        Но конники уже скрылись за сопкой. Вырвалась за ворота казачья полусотня. С места рванула наметом. Но куда там! Через два часа вернулись служивые. И только развели руками. Как сквозь землю провалились кыргызы. Даже следов не оставили на сухой прошлогодней траве.
        Замычал горестно Мирон, стукнул с остервенением кулаком по заплоту. И ушел в избу, где впервые за последний год напился до беспамятства. И провалялся в нем несколько дней, сжимая в руках крохотную ракушку…

* * *
        — Папа,  — сказала Татьяна,  — я еду в Чаадар! Не держи меня!  — и закрыла глаза, чтобы отключиться от шума и гама, царившего вокруг…

* * *
        Скакала по степи Айдына, подставляя лицо степному ветру, который пах ирбеном и полынью. Скакала, и ветер развевал ее косу. Оттягивали уши тяжелые серьги, а к фигурке богини Имай словно приклеился солнечный лучик. Домой! Она скакала домой, и никакие, даже самые злобные и коварные силы не могли остановить ее в этом стремлении…
        notes

        Примечания

        1
        Тамга — здесь — клеймо.
        2
        Июнь.
        3
        Духи, помощники шамана.
        4
        Хан-Тигир — верховный Бог, Владыка Неба.
        5
        Обо — груда камней, пирамида, часто сложенная на перевалах, около нее приносят дары богам.
        6
        Наборные латы, часто из пластин по сукну.
        7
        Талкан — ячменная каша.
        8
        Май.
        9
        Три косички носили старые девы.
        10
        Тюндюк — Нижний мир.
        11
        Апрель.
        12
        Хан — кровяная колбаса.
        13
        Хыс Хылых — фламинго.
        14
        В сентябре.
        15
        Затынное, крепостное ружье, установленное на сошке.
        16
        Бугровщики — копатели курганов.
        17
        Азям — сермяга, кафтан.
        18
        Шабур — балахон из сермяжной ткани.
        19
        Ясырь — пленный невольник, раб.
        20
        Хиус(з)  — гнилая погода, дождь и снег.
        21
        Албан — подать (калмыцк.).
        22
        Рухлядь — пушнина.
        23
        Черкан — самострел на каюнка, ставится над норой.
        24
        Кулема — ловушка на мелких зверьков.
        25
        Аманат — заложник, человек, взятый под залог обеспечения, например, верности племени.
        26
        То есть сверх полагавшегося годового денежного жалования.
        27
        Лопоть — верхняя одежда (сиб.).
        28
        В старину обычно употребляли только три последние цифры в летоисчислении от сотворения мира. В данном примере это 7210 год.
        29
        Мендач — мелкий, трухлявый лес.
        30
        Греби — весла.
        31
        Шерть — присяга, клятва на верность.
        32
        Шертовать — присягать.
        33
        Сакма — тропа, путь, колея.
        34
        Хорошее железо!
        35
        Ослоп — жердь, слега, дубина.
        36
        Урман — лес.
        37
        Бехтерцы (у Даля — бахтерцы)  — доспехи, кольчуга из плоских полуколец и блях, нашитых на суконный кафтан.
        38
        Клеймо.
        39
        От монгольского «тонгорог» — перочинный нож, бритва.
        40
        Белый царь русских.
        41
        Юшман — (татар.) волонтарь спереди на крючках с кольчужными рукавами.
        42
        Облам — выступ.
        43
        То есть часовню.
        44
        Сураз — (сиб.) небрачно рожденный.
        45
        Сиверы — северные склоны гор.
        46
        Тороки — ремешки позади седла.
        47
        Горнушка (зольник)  — зауголок с ямкой, слева от шестка русской печи, куда загребают жар.
        48
        Яловец — гребень из конских волос на шлеме.
        49
        Гонт (сиб.)  — дранка особого типа.
        50
        Забрал — здесь забор.
        51
        Виселица.
        52
        Сакма — здесь тропа, дорога.
        53
        Бумажник — здесь стеганка для подстилки.
        54
        Метуха — пыльная буря (диалектн.).
        55
        Млечный путь.
        56
        То есть лгать.
        57
        Гордый, тщеславный.
        58
        Изменник.
        59
        Повинился.
        60
        Керста — могила.
        61
        Неподкупная.
        62
        Комкати — причащаться.
        63
        Зернь — игра в кости.
        64
        Расшива — большое парусное судно.
        65
        Ушкуйник — речной разбойник.
        66
        Счастье.
        67
        Чемара — тумар, мелкий дождь.
        68
        Гарматы — пушки.
        69
        Бродни — бахилы, обычная обувь сибиряков.
        70
        Луда — подводные камни, мели.
        71
        Шиверы — перепады, пороги.
        72
        Будары — грузовые лодки.
        73
        Фузея — мушкет, ружье.
        74
        Вица — прут, хлыст.
        75
        Яртаульная — передняя, главная.
        76
        Ровдуга — баранья, козья, оленья шкура.
        77
        Улово (сиб.)  — водоворот, омут.
        78
        Харачы — черный человек, бедняк.
        79
        Ярма — крепкая, разбитная женщина.
        80
        Ульгер — Орион.
        81
        Сым — олень-самец (сиб.).

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к