Сохранить .
Сальватор Александр Дюма
        Роман «Сальватор» является непосредственным продолжением «Парижских могикан». Время действия романа — с 27 марта 1827 г. по 31 июля 1830 г.

^Иллюстрации Е. Ганешиной^
        Александр Дюма
        САЛЬВАТОР
        Часть первая
        I
        СКАЧКИ С ПРЕПЯТСТВИЯМИ
        Двадцать седьмого марта, в предрассветный час, небольшой городок Кель — если только можно назвать Кель городом,  — итак, небольшой городок Кель, как мы сказали, пришел в волнение. Вниз по единственной улице города неслись две почтовые кареты. Казалось, что, в ту минуту как они помчатся по понтонному мосту, ведущему во Францию, одно неверное движение — и лошади, форейторы, кареты, седоки полетят в реку с поэтическим названием, которая овеяна легендами и служит восточной границей Франции.
        Однако обе кареты, будто состязавшиеся в скорости, проехав две трети улицы, замедлили ход и наконец остановились у ворот гостиницы, над которыми раскачивалась, поскрипывая, железная вывеска; на ней был намалеван господин в треуголке, высоких сапогах со шпорами и непомерно длинном синем мундире с красными отворотами; вывеска гласила: «У Великого Фридриха».
        Хозяин гостиницы и его жена, издали заслышав грохот колес, выскочили на порог; они уж и не надеялись заполучить клиентов, видя эту бешеную скачку; однако, к неописуемому удовольствию хозяев, обе почтовые кареты остановились у их дома. Хозяин поспешил к дверце первой кареты, а его жена бросилась к другой.
        Из первого экипажа проворно выскочил господин лет пятидесяти в наглухо застегнутом рединготе, черных панталонах и широкополой шляпе. Он смотрел уверенно; у него были жесткие усы, изогнутые брови, волосы бобриком; брови, как и глаза, над которыми они нависали, были черные, а волосы и усы — с проседью. Он был закутан в широкий плащ.
        Из другой кареты не спеша вышел молодцеватый господин крепкого сложения; на нем были полонез, обшитый брандербурами, и плащ-венгерка или, правильнее было бы сказать, расшитая губа, в которую он завернулся с головы до пят.
        При виде этой богатой венгерки и непринужденного достоинства, с которым держался ее владелец, можно было побиться об заклад, что перед вами знатный валашский господарь проездом из Ясс или Бухареста или, по крайней мере, богатый мадьяр из Пешта, направляющийся во Францию для утверждения какого-нибудь дипломатического документа. Однако очень скоро вы поняли бы свою ошибку, если бы вгляделись в знатного иностранца пристальнее. Несмотря на густые бакенбарды, обрамлявшие его лицо, несмотря на длинные усы, которые он подкручивал кверху с нарочитой небрежностью, вы без труда распознали бы под аристократической внешностью вульгарные манеры и наш незнакомец был бы исключен из разряда владетельных особ, или аристократов, куда мы его поначалу определили, и занял бы свое место среди управляющих знатным домом или захудалых офицеришек.
        Читатель, несомненно, узнал в путешественнике, вышедшем из первого экипажа, г-на Сарранти, как, очевидно, признал и метра Жибасье в том, кто вылезал из второй кареты.
        Надеемся, вы не забыли, что г-н Жакаль, отправившийся в сопровождении Карманьоля в Вену, поручил Жибасье дожидаться г-на Сарранти в Келе. Жибасье пробездельничал четверо суток в почтовой гостинице; на пятый день вечером он увидел, как вдали показался Карманьоль верхом на почтовой лошади; поравнявшись с Жибасье, он, не спешиваясь, передал ему от имени Жакаля, что г-н Сарранти должен прибыть на следующее утро, 26-го; Жибасье предписывалось вернуться в Штейнбах, где у гостиницы «Солнце» его будет ожидать почтовая карета, а в ней — костюм, необходимый для исполнения полученных приказаний.
        Приказания были незамысловаты, но исполнить их было не так уж просто: не терять из виду г-на Сарранти, тенью следовать за ним на протяжении всего пути, а по прибытии в Париж не отставать от него ни на шаг, но так, чтобы он ничего не заметил.
        Господин Жакаль полагался на известную всем ловкость, с которой Жибасье умел изменять свою внешность.
        Жибасье без промедления отправился в Штейнбах, отыскал гостиницу, в гостинице — карету, а в карете — несколько костюмов, из которых он и выбрал, сообразуясь с неудобствами в пути, тот, что потеплее; в нем он только что и предстал перед нами.
        Но, к его удивлению, минуло 26 марта, настал вечер, а он так и не заметил никого, кто напоминал бы описанного ему господина.
        Наконец, около двух часов ночи, он услышал щелканье кнута и звон колокольчиков. Он велел заложить карету и, убедившись, что прибывший путешественник и есть г-н Сарранти, приказал форейтору трогать и следовать обычным маршрутом.
        Десять минут спустя г-н Сарранти, задержавшись в гостинице лишь на то время, которое было необходимо, чтобы переменить лошадей и выпить бульону, в свою очередь отправился в путь, следуя за тем, кому было поручено негласно сопровождать его самого.
        Все произошло так, как предполагал Жибасье. В двух льё от Штейнбаха его нагнал экипаж г-на Сарранти. Но, согласно правилам того времени, одному путешественнику запрещалось обгонять другого без его разрешения, ибо могло случиться, что на следующей почтовой станции окажется только одна свободная упряжка. Некоторое время кареты ехали одна за другой, и вторая покорно следовала позади. Наконец г-н Сарранти потерял терпение и приказал кучеру попросить Жибасье пропустить его вперед. Жибасье был так любезен, что г-н Сарранти даже вышел из кареты, чтобы лично поблагодарить венгерского дворянина. Затем путешественники раскланялись, г-н Сарранти снова сел в экипаж и, заручившись разрешением, помчался вперед, обгоняя ветер.
        Жибасье последовал за ним и велел форейтору не отставать. Тот повиновался, и мы видели, как обе почтовые кареты влетели в Кель и остановились возле гостиницы «У Великого Фридриха».
        Путешественники вежливо раскланялись, но не обменялись ни единым словом. Они вошли в гостиницу, сели за разные столы и спросили обед: г-н Сарранти — на чистейшем французском языке, Жибасье — с заметным немецким акцентом.
        Продолжая хранить молчание, Жибасье с высокомерным видом отведал все блюда, которые ему подавали, и расплатился. Видя, что г-н Сарранти поднялся, он тоже не спеша встал и молча занял место в экипаже.
        Скачка продолжалась. Карета г-на Сарранти по-прежнему была впереди, но всего на двадцать шагов.
        К вечеру путешественники подъезжали к Нанси. Форейтор г-на Сарранти был шафером на свадьбе у двоюродного брата; ему совсем не хотелось покидать праздничный ужин ради перегона, который в оба конца составлял одиннадцать льё; узнав от своего товарища, предыдущего форейтора г-на Сорранти, что седок желает ехать как можно скорее, а платит весьма щедро, он пустил лошадей в бешеный галоп, надеясь вернуться на полтора часа раньше обычного и поспеть к началу танцев. Но в то самое мгновение, как карета подъезжала к Нанси, лошади, форейтор, экипаж на быстром спуске опрокинулись и чувствительный Жибасье с криком выскочил из кареты и бросился на помощь г-ну Сарранти.
        Впрочем, Жибасье действовал так скорее для очистки совести, ибо был убежден, что после падения, свидетелем которого он явился, пострадавший нуждается скорее в утешениях священника, чем в помощи попутчика.
        К своему величайшему изумлению, он увидел, что г-н Сарранти цел и невредим, а у форейтора всего-навсего вывихнуты плечо и нога. Но если Провидение, словно заботливая мать, хранило людей, оно отыгралось на лошадях: одна расшиблась насмерть, у другой оказалась перебита нога. Карета тоже пострадала: одна ось была сломана, а тот бок, на который завалился экипаж, был разбит вдребезги.
        О том, чтобы продолжать путешествие, не могло быть и речи.
        Господин Сарранти отпустил несколько ругательств, что свидетельствовало о его далеко не ангельском характере. Однако ему ничего другого не оставалось, как смириться, что, он, разумеется, и сделал бы, если бы не мадьяр Жибасье; тот на странном языке, смеси французского с немецким, предложил незадачливому попутчику пересесть в его экипаж.
        Предложение пришлось как нельзя кстати, да и сделано оно было, как казалось, от чистого сердца. Господин Сарранти принял его не раздумывая.
        Багаж г-на Сарранти перенесли в карету Жибасье, форейтору обещали прислать помощь из Нанси (до города оставалось льё с небольшим), и скачка продолжалась.
        Путешественники обменялись приличествующими случаю выражениями. Жибасье не был уверен, что говорит на чистом немецком; подозревая, что г-н Сарранти, хоть он и корсиканец, владеет этим языком в совершенстве, Жибасье старательно избегал расспросов и на любезности своего попутчика отвечал лишь «да» и «нет», причем акцент его становился все более французским.
        В Нанси карета остановилась у гостиницы «Великий Станислав»; там же находилась почтовая станция.
        Господин Сарранти вышел из кареты, рассыпался в благодарностях и хотел было откланяться.
        — Вы совершаете оплошность, сударь,  — заметил Жибасье.  — Мне показалось, что вы торопитесь в Париж. Вашу карету до завтра починить не успеют, и вы упустите целый день.
        — Это тем более прискорбно,  — согласился Сарранти,  — что такое же несчастье приключилось со мной, когда я выезжал из Регенсбурга, и я уже потерял целые сутки.
        Теперь Жибасье стало ясно, почему г-н Сарранти задержался с прибытием в Штейнбах, что заставило поволноваться мнимого мадьяра.
        — Впрочем,  — продолжал г-н Сарранти,  — я не стану дожидаться, пока починят мою карету: куплю себе другую.
        И он приказал станционному смотрителю подыскать ему экипаж, причем все равно какой: коляску, двухместную карету, ландо или даже кабриолет — лишь бы можно было немедленно отправиться в путь.
        Жибасье подумал, что, как бы скоро это приказание ни было исполнено, он успеет поужинать, пока его попутчик осмотрит новый экипаж, сторгуется и перенесет в него свой багаж. Наш осмотрительный герой никогда не упускал возможности подкрепиться, а у него с восьми часов утра, то есть с самого Келя, и крошки во рту не было (хотя в случае необходимости его желудок мог соперничать в воздержанности с желудком верблюда).
        Очевидно, г-н Сарранти счел за благо последовать примеру благородного мадьяра; и вот оба путешественника, как и утром, сели за разные столы, звякнули в колокольчик, подзывая официанта, и с интонацией, указывавшей на похвальное единство во взглядах, приказали:
        — Официант, ужинать!
        II
        ГОСТИНИЦА «ВЕЛИКИЙ ТУРОК» НА ПЛОЩАДИ СЕНТ-АНДРЕ-ДЕЗ-АР
        Для тех из наших читателей, кого удивило то обстоятельство, что г-н Сарранти отклонил предложение г-на Жибасье — столь приемлемое для человека, который торопится,  — скажем: если и есть кто-нибудь хитрее сыщика, преследующего человека, так это именно преследуемый.
        Возьмите, к примеру, лисицу и борзую…
        В душе у г-на Сарранти зародились пока еще неясные подозрения относительно этого мадьяра, что так плохо говорит по-французски, но в то же время вразумительно отвечает на все вопросы, и, напротив, когда к нему обращаются по-немецки, по-польски или по-валашски (а этими тремя языками г-н Сарранти владел в совершенстве), тот невпопад отвечает «ja» или «nein»[1 - «Да», «нет» (нем).], сейчас же кутается в свою губу и прикидывается спящим.
        После того как г-н Сарранти был вынужден проехать в его обществе полтора льё от места, где разбилась карета, до гостиницы, где только что был заказан ужин, он лишь укрепился в своих подозрениях и решил во что бы то ни стало обойтись без помощи любезного, но весьма скупого на слова попутчика.
        Вот почему он потребовал новый экипаж, не имея возможности дожидаться, пока починят разбитую карету, и не желая продолжать путь в обществе благородного венгерца.
        Жибасье был слишком хитер, чтобы не заметить этого недоверия, и тут же, прямо за ужином, приказал немедленно закладывать лошадей, объяснив это необходимостью прибыть на следующий день в Париж, где его с нетерпением ожидает посол Австрии.
        Когда карета была готова, Жибасье, величественно выпрямившись, кивнул на прощание Сарранти, надвинул меховой колпак по самые уши и вышел из гостиницы.
        Раз г-н Сарранти торопится, вполне вероятно, что он выберет кратчайший путь, во всяком случае до Линьи. Там, очевидно, он оставит Бар-ле-Дюк справа и по ансервильской дороге отправится через Сен-Дизье в Витри-ле-Франсе.
        А вот что будет после Витри-ле-Франсе? Отправится г-н Сарранти в объезд через Шалон или изберет прямой путь через Фер-Шампенуаз, Куломье, Креси и Ланьи?
        До Витри-ле-Франсе разрешить этот вопрос г-ну Жибасье было не под силу.
        Он приказал ехать через Туль, Линьи, Сен-Дизье, однако в полульё от Витри остановил форейтора, посовещался с ним, и спустя несколько минут его карета оказалась на боку с перебитой передней осью.
        Жибасье провел полчаса в этом плачевном положении, так хорошо известном и, следовательно, столь же хорошо понятном г-ну Сарранти, почтовая карета которого показалась наконец на подъеме.
        Подъехав к опрокинутому экипажу, г-н Сарранти выглянул из кареты и увидел на дороге мадьяра: призвав на помощь форейтора, тот безуспешно пытался привести свой экипаж в порядок.
        Со стороны г-на Сарранти покинуть Жибасье в подобном затруднении было бы нарушением всяких приличий, ведь при таких же обстоятельствах Жибасье предоставил в его распоряжение собственный экипаж.
        Итак, он предложил мадьяру место в своей карете, что Жибасье и принял с замечательной скромностью, предупредив, что будет стеснять своим присутствием его превосходительство г-на де Борни (под этим именем путешествовал г-н Сарранти) только до Витри-ле-Франсе.
        Необъятных размеров багаж мадьяра перенесли в карету г-на де Борни, и двадцать минут спустя они уже были в Витри-ле-Франсе.
        Карета остановилась у почтовой станции.
        Господин де Борни спросил свежих лошадей, Жибасье — какую-нибудь двуколку, чтобы продолжить путь.
        Станционный смотритель указал на старый кабриолет в сарае; похоже, Жибасье остался доволен экипажем, несмотря на его ветхость.
        Не беспокоясь больше о судьбе попутчика, г-н де Борни откланялся и приказал кучеру следовать в Фер-Шампенуаз, как и предвидел Жибасье.
        Наш мадьяр сторговался со станционным смотрителем и пустился в путь, наказав форейтору ехать той же дорогой, что и его прежний попутчик.
        Он обещал форейтору пять франков в награду, если они нагонят карету.
        Тот пустил лошадей во весь опор, но Жибасье прибыл на следующую станцию, так никого и не встретив на дороге.
        Там он расспросил станционного смотрителя и узнал, что никто не проезжал со вчерашнего дня.
        Стало ясно: Сарранти, заподозрив неладное, во всеуслышание приказал кучеру ехать через Фер-Шампенауз, а на самом деле выбрал шалонскую дорогу.
        Жибасье остался позади Сарранти.
        Нельзя было терять ни минуты, чтобы приехать в Мо раньше его.
        Жибасье бросил кабриолет, вынул из чемодана синий с золотом костюм правительственного курьера, надел лосины, мягкие сапоги, забросил за плечо мешок для депеш, сорвал фальшивые бороду и усы и приказал подать почтовую лошадь.
        Вмиг лошадь была оседлана, и вот уже Жибасье мчался по сезанской дороге. Он рассчитывал добраться в Мо через Ла-Ферте-Гоше и Куломье.
        Не останавливаясь, он проехал тридцать льё.
        Через Мо не проследовал ни один экипаж, похожий на тот, что Жибасье описал смотрителю. Приказав подать ужин на кухне, он стал ждать.
        Оседланная лошадь стояла наготове.
        Так прошел час, и вот, наконец, прибыла ожидаемая с таким нетерпением карета.
        Стояла глубокая ночь.
        Господин Сарранти приказал подать бульон прямо в карету, а затем велел ехать в Париж через Кле; этого только и нужно было Жибасье.
        Он вышел во двор, вскочил на коня и, обогнув улочку, выехал на парижскую дорогу.
        Через десять минут он увидел позади огни — два фонаря на почтовой карете г-на Сарранти.
        Все случилось так, как хотел Жибасье: он видел, оставаясь незамеченным. Теперь надо было подумать о том, чтобы его не слышали.
        Он свернул на обочину и скакал, по-прежнему опережая карету на километр.
        Прибыли в Бонди.
        Там, словно по мановению руки, правительственный курьер обратился в форейтора, а тот возница, что должен был отправляться в дорогу, за пять франков с радостью уступил ему свою очередь.
        Подъехал г-н Сарранти.
        До Парижа оставалось совсем близко, и можно было не выходить из кареты; он выглянул из окна и спросил свежих лошадей.
        — А вот они, хозяин, да какие!  — подал голос Жибасье.
        В самом деле, пара отличных белых першеронов уже была наготове: лошади ржали и били копытом.
        — Да стойте вы смирно, окаянные!  — закричал Жибасье, запрягая их с ловкостью заправского кучера.
        Взнуздав лошадей, мнимый кучер подошел к дверце кареты с шапкой в руке и спросил:
        — Куда едем, хозяин?
        — Площадь Сент-Андре-дез-Ар, гостиница «Великий турок»,  — отвечал г-н Сарранти.
        — Отлично!  — отозвался Жибасье.  — Считайте, что вы уже там.
        — Как скоро мы будем на месте?  — спросил г-н Сарранти.
        — Через час с четвертью, если не будем нигде останавливаться!  — пообещал Жибасье.
        — Скорее в путь! Десять франков чаевых, если приедем через час.
        — Как прикажете, хозяин.
        Жибасье вскочил на подседельную лошадь и пустил коней в галоп.
        Теперь-то он был уверен, что Сарранти от него не ускользнет.
        Подъехали к заставе. Таможенники произвели краткий досмотр, которым они удостаивают путешественников, разъезжающих на почтовых, произнесли заветное слово «Поезжайте!», и г-н Сарранти, покинувший Париж семь лет назад через заставу Фонтенбло, теперь въезжал в столицу через заставу Птит-Виллет.
        Четверть часа спустя карета влетела во двор гостиницы «Великий турок» на площади Сент-Андре-дез-Ар.
        Оказалось, что в гостинице всего две свободные комнаты, расположенные одна против другой: № 6 и № 11.
        Господин Сарранти выбрал комнату № 6, и лакей проводил его до двери.
        Когда лакей спустился во двор, его окликнул Жибасье:
        — Эй, скажите-ка, дружище…
        — В чем дело, кучер?  — презрительно отозвался лакей.
        — Кучер! Кучер!  — повторил Жибасье.  — Ну да, я кучер. Что дальше? Разве в этом есть что-то унизительное?
        — Да нет, конечно. Просто я вас называю кучером, раз вы кучер.
        — Ну и ладно!
        И он, ворча под нос, направился было к лошадям.
        — Так чего вам было от меня нужно?  — полюбопытствовал лакей.
        — Мне? Ничего.
        — А вы ведь только сейчас спросили…
        — Что именно?
        — «Скажите-ка, дружище!»
        — Да, верно… Дело-то вот в чем: господин Пуарье… Вы, разумеется, его знаете?..
        — Какого Пуарье?
        — Ну, господина Пуарье.
        — Не знаю я никакого господина Пуарье.
        — Господина Пуарье, фермера из наших мест… Разве не знаете? У господина Пуарье стадо в четыреста голов! Не знаете господина Пуарье?..
        — Да говорю же вам, что я его не знаю.
        — Тем хуже! Он приедет одиннадцатичасовым дилижансом из Пла-д’Этена… Знаете дилижанс из Пла-д’Этена?
        — Нет.
        — Вы, стало быть, не знаете ничего? Чему же вас мать с отцом обучили, если вы не знаете ни господина Пуарье, ни дилижанса из Пла-д’Этена?.. Да-а, надобно признать, что есть на свете легкомысленные родители.
        — Да при чем здесь господин Пуарье?
        — Я собирался передать вам от него сто су, но раз вы его не знаете…
        — Я не против познакомиться.
        — Если уж вы его не знаете…
        — А зачем ему давать мне сто су? Не за красивые же глаза?..
        — Нет, конечно, принимая во внимание, что вы косой.
        — Неважно! Так почему господин Пуарье вам поручил передать мне сто су?
        — Он хотел снять номер в гостинице, потому что у него есть дельце в Сен-Жерменском предместье; он мне сказал: «Шарпийон!..» Так меня зовут — Шарпийон, и это имя передается в нашей семье от отца к сыну…
        — Очень приятно, господин Шарпийон,  — заметил лакей.
        — Он мне сказал: «Шарпийон! Передашь сто су служанке гостиницы “Великий турок” на площади Сент-Андре-дез-Ар, пусть оставит за мной комнату». А где ваша служанка?
        — Это ни к чему! Я сниму для него номер ничуть не хуже, чем она.
        — Ну нет! Раз вы его не знаете…
        — Это совсем не обязательно для того, чтобы снять комнату.
        — И правда! Не так вы глупы, как кажетесь!
        — Благодарю!
        — Вот сто су. Так вы сможете его узнать, когда он приедет?
        — Господин Пуарье?
        — Да.
        — А он себя назовет?
        — Ну, конечно! У него нет оснований скрывать свое имя.
        — Тогда я провожу его в одиннадцатый номер.
        — Как увидите жизнерадостного толстяка, закутанного в кашне и в коричневый редингот, смело можете сказать: «Вот господин Пуарье». Ну, спокойной ночи! Да хорошенько натопите одиннадцатый номер, ведь господин Пуарье мерзляк… Да, вот еще что. Мне кажется, он обрадуется, если в номере его будет дожидаться хороший ужин.
        — Договорились!  — кивнул лакей.
        — Ох, как же это я мог забыть!..  — воскликнул мнимый Шарпийон.
        — Что такое?
        — Да самое главное! Он пьет только бордо!
        — Отлично! Бутылка бордо будет ждать его на столе.
        — В таком случае, ему нечего больше и желать, кроме как иметь такие же глаза, как у тебя: тогда он сможет смотреть в сторону Бонди, дабы убедиться, не горит ли Шарантон.
        Расхохотавшись собственной остроумной шутке, мнимый кучер покинул гостиницу «Великий турок».
        А через четверть часа у ворот гостиницы остановился кабриолет, из которого вышел господин, в точности соответствовавший описанию Шарпийона, и представился г-ном Пуарье; его уже ждали, и лакей весьма почтительно проводил его в комнату № 11, куда уже был подан прекрасный ужин; бутылка бордо стояла на должном расстоянии от огня и согрелась в достаточной мере, как и положено, перед тем как за нее возьмется истинный гурман.
        III
        ПРЕДАЮТ ТОЛЬКО ТЕ, КОМУ ДОВЕРЯЕШЬ
        Пять минут спустя мнимый г-н Пуарье освоился с комнатой № 11, ее углами и закоулками так, словно прожил в ней всю жизнь.
        Этот господин отличался характером, позволявшим ему очень скоро сходиться с людьми, а также темпераментом, благодаря которому он быстро осваивался в любой обстановке; однако постоялец заявил лакею, что за ужином ему никто не нужен, что он любит есть спокойно, в одиночестве, чтобы никто не подливал вина в еще не опустевший стакан и не уносил тарелку, когда она еще полна.
        Оставшись один, мнимый Пуарье, или истинный Жибасье, прислушивался до тех пор, пока на лестнице не затихли шаги лакея, а затем приоткрыл дверь.
        Как раз в эту минуту г-н Сарранти собирался выйти.
        Жибасье притворил свою дверь, но закрывать не стал.
        Перед уходом г-н Сарранти отдавал распоряжения служанке, готовившей ему постель; из его слов следовало, что он вернется через час-другой.
        «О-о!  — сказал себе Жибасье.  — Хоть время и позднее, похоже, мой сосед собрался прогуляться. Поглядим, в какую сторону он направится».
        Жибасье задул две свечи, горевшие на столе, и отворил окно, прежде чем г-н Сарранти переступил порог гостиницы.
        Спустя мгновение он увидел, как тот пошел по улице Сент-Андре-дез-Ар.
        «Не сомневаюсь, что он вернется,  — раздумывал Жибасье,  — вряд ли он догадался, что я здесь и слышал его приказания. Впрочем, не будем лениться и исполним свой долг добросовестно: надо разузнать, куда он идет».
        Он поспешно спустился вниз и направился вслед за г-ном Сарранти через улицу Бюсси, Сен-Жерменский рынок, площадь Сен-Сюльпис и улицу Железной Кружки; там он увидел, как г-н Сарранти входит в дом, даже не взглянув на номер.
        Жибасье оказался любопытнее: г-н Сарранти вошел в дом № 28.
        Поднявшись вверх по улице, Жибасье спрятался за особняком Коссе-Бриссаков.
        Долго ему ждать не пришлось: едва войдя в дом, г-н Сарранти сейчас же вышел.
        Но вместо того чтобы спуститься по улице Железной Кружки, он пошел вверх — иными словами, мимо Жибасье (тот предусмотрительно и скромно отвернулся к стене) и двинулся по улице Вожирар. Затем г-н Сарранти прошел вдоль театра Одеон со стороны артистического входа, пересек площадь Сен-Мишель и направился к одному из домов по Почтовой улице; на сей раз он взглянул на его номер.
        Нашим читателям этот дом уже знаком; если же они его еще не узнали, то нам достаточно сказать о нем всего несколько слов. Расположенный со стороны Виноградного тупика против улицы Говорящего колодца, он представлял собой не что иное, как таинственную воронку, через которую, подобно шарикам фокусника, исчезли карбонарии, столь безуспешно разыскивавшиеся г-ном Жакалем в доме и столь столь чудесным образом найденные им во время опасного спуска за Жибасье.
        Бывший каторжник изменился в лице при виде небезызвестной улицы Говорящего колодца, а также самого колодца, в котором он провел несколько долгих и тоскливых часов; смутный трепет пробежал по его телу, на лбу выступил холодный пот. Впервые со времени отъезда из Отель-Дьё в Кель он пережил столь неприятные минуты.
        Улица была безлюдна. Господин Сарранти остановился у дома и стал, без сомнения, поджидать четверых товарищей, чтобы войти в дом: ведь, как помнят читатели, туда входили группами по пять человек.
        Вскоре появились три человека, закутанные в плащи; они подошли прямо к г-ну Сарранти и, обменявшись условным знаком, стали все вместе ждать пятого.
        Жибасье огляделся и, не увидев ни души, счел, что настало время решительных действий.
        Посвященный г-ном Жакалем в секреты необычного дома, знакомый с условными знаками масонского и других тайных обществ, он направился прямо к группе, пожал первую же протянутую к нему руку и подал условный знак: трижды махнул рукой от себя.
        Один из собравшихся вставил ключ в замочную скважину, и все пятеро вошли в дом.
        Внутри не осталось никаких следов вторжения Карманьоля через пролом в стене и Ветрогона — через слуховое окно: все было отремонтировано и покрашено заново.
        На этот раз спускаться в катакомбы не понадобилось. Четверо незнакомых между собой руководителей были собраны с одной целью: выслушать секретный доклад г-на Сарранти.
        Тот сообщил, что через три дня герцог Рейхштадтский прибудет в Сен-Лё-Таверни, где укроется до той минуты, пока его не покажут народу как знамя, под которым начнется восстание.
        Карбонарии при каждом удобном случае старались сбить полицию со следа. Вот и теперь они сговорились объявить на следующий день общий сбор лож и вент в церкви Успения и на прилегающих улицах во время похорон герцога де Ларошфуко.
        Там же верховная вента даст и последние указания.
        Во всяком случае, до прибытия герцога Рейхштадтского комитет будет работать непрерывно.
        Разошлись в час ночи.
        Жибасье боялся лишь одного: встретить у входа заговорщика, чье место он занял, однако возле дома никого не оказалось. Очевидно, человек этот приходил, но, не обнаружив четверых своих товарищей, потерял надежду их дождаться, решил, что встреча отложена, и вернулся домой.
        Господин Сарранти простился в дверях с четырьмя соратниками, и Жибасье, уверенный в том, что тот возвратится в гостиницу «Великий турок», скрылся за углом первой же улицы; пустившись бежать со всех ног, он опередил г-на Сарранти на десять минут, вернулся в гостиницу, сел за стол и принялся за ужин с аппетитом путешественника, проскакавшего во весь опор тридцать пять или сорок льё, и с удовлетворением человека, исполнившего свой долг.
        Наградой за все его труды были послышавшиеся на лестнице шаги г-на Сарранти: их Жибасье узнал бы из тысячи.
        Дверь комнаты № 6 отворилась и сейчас же захлопнулась.
        Потом Жибасье услышал, как в замке дважды повернулся ключ. Это был верный знак, что г-н Сарранти больше не выйдет, по крайней мере до утра.
        — Покойной ночи, соседушка!  — пробормотал Жибасье.
        Он позвонил.
        Вошел лакей.
        — Пригласите ко мне завтра… или, вернее, сегодня утром, в семь часов,  — поправился Жибасье,  — комиссионера… Мне нужно будет отправить в город срочное письмо.
        — Не угодно ли вам будет дать письмо мне,  — предложил лакей,  — тогда не придется будить вас из-за такой малости.
        — Прежде всего, мое письмо отнюдь не малость,  — возразил Жибасье.  — Кроме того,  — прибавил он,  — я вовсе не прочь встать пораньше.
        Лакей поклонился и стал убирать со стола. Жибасье попросил его оставить аппетитного на вид холодного цыпленка, а также остатки бордо во второй бутылке, заметив, что, подобно королю Людовику XIV, он не может заснуть, если под рукой нет ничего «на случай».
        Лакей поставил на камин нетронутого цыпленка и начатую бутылку.
        Потом он удалился, обещав привести комиссионера ровно в семь утра.
        Когда лакей вышел, Жибасье запер дверь, открыл секретер, в котором, как он заранее убедился, были припасены перо, чернила и бумага, и стал описывать г-ну Жакалю свои дорожные впечатления от Келя до Парижа.
        Наконец он лег.
        В семь часов в дверь постучал комиссионер.
        К этому времени Жибасье уже встал, оделся и был готов ринуться в бой. Он крикнул:
        — Войдите!
        В дверях показался комиссионер.
        Жибасье бросил на него молниеносный взгляд и, прежде чем тот успел раскрыть рот, признал в нем чистокровного овернца: он мог без опаски доверить ему свое послание.
        Жибасье дал ему двенадцать су вместо десяти, описал все ходы во дворце на Иерусалимской улице и предупредил, что человек, которому адресовано письмо, должен прибыть из долгого путешествия в то же утро или в течение дня.
        Если этот человек приехал, передать ему письмо в собственные руки от г-на Каторжера де Тулона — таково было аристократическое имя Жибасье,  — если же адресат еще не прибыл, оставить письмо у секретаря.
        Получив исчерпывающие указания, овернец вышел.
        Прошел час. Дверь г-на Сарранти по-прежнему оставалась заперта. Правда, слышно было, как он ходит по комнате и передвигает мебель.
        Желая чем-нибудь себя занять, Жибасье решил позавтракать.
        Он позвонил, приказал накрыть на стол, подать цыпленка и остатки бордо, потом отослал лакея.
        Едва Жибасье вонзил вилку в ножку цыпленка и поднес нож к крылышку, собираясь его разрезать, как дверь соседа скрипнула.
        — Дьявольщина!  — выругался он, поднимаясь.  — По-моему, мы решили выйти довольно рано.
        Его взгляд упал на стенные часы: они показывали четверть девятого.
        — Эге!  — молвил он.  — Не так уж и рано.
        Господин Сарранти стал спускаться по лестнице.
        Как и накануне, Жибасье поспешил к окну, однако на этот раз отворять его не стал, а лишь раздвинул занавески. Но ожидания его были тщетны: г-н Сарранти не появлялся.
        — Ну-ну!  — воскликнул Жибасье.  — Что же он делает внизу? Платит по счету? Невозможно же допустить, чтобы он спустился скорее, чем я подошел к окну!.. Впрочем,  — решил Жибасье,  — он мог пройти вдоль стены; но даже в этом случае далеко он уйти не мог.
        Жибасье рывком распахнул окно и свесился вниз, поворачивая голову во все стороны: никого, кто напоминал бы г-на Сарранти.
        Он подождал минут пять, но так и не мог понять, почему Сарранти не выходит. Уже собираясь спуститься вниз и расспросить о г-не Сарранти, он вдруг увидел наконец, что тот вышел из гостиницы и направился, как и накануне, в сторону улицы Сент-Андре-дез-Ар.
        — Могу себе представить, куда ты идешь,  — пробормотал Жибасье.  — Идешь ты на улицу Железной Кружки. Вчера ты никого не застал дома и хочешь испытать судьбу сегодня утром. Я мог бы и не утруждать себя этой прогулкой и не провожать тебя туда, но долг — прежде всего.
        Жибасье взялся за шляпу и кашне, спустился вниз, так и не притронувшись к цыпленку, и мысленно поблагодарил Провидение, заставлявшее его совершить небольшую утреннюю прогулку и тем самым нагулять аппетит.
        Но, к величайшему изумлению г-на Жибасье, на нижней ступеньке его остановил господин, в котором он по лицу и по всему облику сейчас же признал полицейского агента низшего ранга.
        — Ваши документы!  — потребовал тот.
        — Мои документы?  — в изумлении переспросил Жибасье.
        — Черт побери!  — вскричал полицейский.  — Вы отлично знаете: чтобы остановиться в гостинице, необходимо иметь документы.
        — Вы правы,  — согласился Жибасье.  — Однако я никак не думал, что, путешествуя из Бонди в Париж, нужно иметь паспорт.
        — Если в Париже у вас собственная квартира или вы останавливаетесь у друзей — не нужно, но если вы поселились в гостинице, вы должны предъявить документы.
        — Ах, это так!  — кивнул Жибасье, знавший лучше, чем кто бы то ни было, по опыту прошлой жизни, как необходим паспорт, когда ищешь кров.  — Разумеется, я покажу вам свои документы.
        И он стал шарить по карманам своего касторового одеяния.
        Карманы оказались пусты.
        — Куда же, черт возьми, они подевались?!  — воскликнул он.
        Полицейский махнул рукой с таким видом, словно хотел сказать: «Если человек не находит документов сразу, он не находит их никогда».
        Он жестом подозвал двух полицейских в черных рединготах и с толстыми палками в руках, ожидавших его приказаний, стоя у ворот гостиницы.
        — Ах, черт подери!  — воскликнул Жибасье.  — Вспомнил, что я сделал со своими документами.
        — Тем лучше!  — кивнул полицейский.
        — Я оставил их в почтовой гостинице Бонди, когда сменил одеяние курьера на куртку форейтора.
        — Как вы сказали?  — не понял полицейский.
        — Ну да!  — рассмеялся Жибасье.  — К счастью, документы мне не нужны.
        — Как это не нужны?
        — А так.
        И он шепнул полицейскому на ухо:
        — Я свой!
        — Свой?!
        — Да, пропустите меня!
        — Ага! Вы, кажется, спешите?
        — Я кое за кем слежу,  — с заговорщицким видом сообщил Жибасье и подмигнул.
        — Следите?
        — Да, у меня на крючке заговорщик, и очень опасный заговорщик!
        — Правда? И где же этот кое-кто?
        — Черт возьми! Вы, должно быть, его видели. Он только что спустился: пятьдесят лет, усы с проседью, волосы бобриком, выправка военная. Не видели?
        — Как же, видел.
        — В таком случае, арестовать надо было его, а не меня,  — не переставая улыбаться, заметил Жибасье.
        — Ну да! Только у него документы были, и в полном порядке. Потому я его и пропустил. А вот вы арестованы.
        — Как арестован?!
        — Разумеется. Думаете, буду церемониться?
        — Вы меня арестуете? Меня?
        — Ну да, вас.
        — Меня, личного агента господина Жакаля?
        — Чем докажете?..
        — Доказательство я вам представлю, за этим дело не станет.
        — Слушаю вас.
        — А тем временем мой подопечный улизнет, может быть!  — вскричал Жибасье.
        — Понимаю! Вы и сами не прочь сделать то же.
        — Сбежать?! Вот еще, с какой стати? Сразу видно, что вы меня не знаете! Чтобы я улизнул? Да ни за что на свете! Мое новое положение вполне меня устраивает…
        — Ладно! Хватит болтать!  — оборвал его полицейский.
        — То есть как это хватит болтать?..
        — Следуйте за нами, или…
        — Или что?
        — Или мы будем вынуждены применить силу.
        — Да ведь я же вам толкую,  — воскликнул, кипя гневом, Жибасье,  — что я из личной полиции господина Жакаля!
        Полицейский едва удостоил его презрительным взглядом, в котором ясно читалось: «Ну и нахал же вы!»
        Он пожал плечами и жестом подозвал на помощь двух полицейских в черных рединготах.
        Те подошли, готовые вмешаться по первому знаку.
        — Остерегитесь, друг мой!  — предупредил Жибасье.
        — Я не друг тому, у кого нет паспорта,  — возразил полицейский.
        — Господин Жакаль вас строго накажет.
        — Моя обязанность — препроводить в префектуру полиции путешественников без документов; у вас нет паспорта, и я отвожу вас в префектуру, только и всего.
        — Тысяча чертей! Говорю же вам, что…
        — Покажите ваше очко.
        — Очко?  — переспросил Жибасье.  — Это вам, низшим чинам, положено иметь этот знак, я же…
        — Ну да, вы для этого слишком важная птица, понимаю! Итак, дорогу вы не хуже нас знаете… Вперед!
        — Вы настаиваете?  — спросил Жибасье.
        — Надо думать!
        — Пеняйте потом на себя.
        — Хватит! Следуйте за мной по доброй воле. В противном случае я буду вынужден применить силу.
        Полицейский вынул из кармана пару наручников, ожидающих чести познакомиться с запястьями Жибасье.
        — Будь по-вашему!  — смирился Жибасье; он понял, что попал в дурацкое положение, которое могло еще более осложниться.  — Я готов следовать за вами.
        — В таком случае честь имею предложить вам руку, а эти двое господ пойдут сзади,  — предупредил полицейский.  — Вы, как мне кажется, способны, не простившись, сбежать от нас на первом же перекрестке.
        — Я исполнял свой долг!  — воскликнул Жибасье, воздев кверху руку, будто призывая Бога в свидетели, что он сражался до последнего.
        — Ну-ка, вашу руку, да поживее!
        Жибасье знал, как арестованный должен положить свою руку на руку сопровождающего. Он не заставил просить себя дважды и облегчил полицейскому задачу.
        Тот узнал в нем завсегдатая полицейского участка.
        — А-а!  — воскликнул он.  — Похоже, такое случается с вами не впервые, милейший!
        Жибасье взглянул на полицейского с таким видом, словно хотел сказать: «Будь по-вашему! Хорошо смеется тот, кто смеется последним».
        Вслух он решительно произнес:
        — Идемте!
        Жибасье с полицейским вышли из гостиницы «Великий турок» под руку, словно старые и добрые друзья.
        Двое шпиков шли рядом, изо всех сил стараясь показать, что не имеют к нашей парочке ровно никакого отношения, словно Грипсолейль — к обществу его сиятельства.
        IV
        ТРИУМФ ЖИБАСЬЕ
        Жибасье и полицейский пошли (а вернее было бы сказать, что полицейский повел Жибасье) на Иерусалимскую улицу.
        Читатели понимают, что благодаря мерам предосторожности, принятым полицейским, проверявшим паспорта, всякий побег арестованного исключался.
        Прибавим, к чести Жибасье, что он и не думал бежать.
        Более того: его насмешливый вид, сострадательная улыбка, мелькавшая на его губах всякий раз, как он взглядывал на полицейского, непринужденность и презрительность, с какими он позволял вести себя в префектуру полиции, свидетельствовали, что совесть его чиста. Словом, он, казалось, покорился, но вышагивал скорее как горделивый мученик, а не как смиренная жертва.
        Время от времени полицейский бросал на него косой взгляд.
        По мере приближения к префектуре Жибасье не хмурился, а, напротив, становился все веселее. Он заранее предвкушал, какую бурю проклятий обрушит г-н Жакаль на голову незадачливого полицейского.
        Безмятежность Жибасье, сияющая, словно ореол вокруг невинных лиц, начала пугать полицейского, арестовавшего его. В начале пути у того не было никаких сомнений в том, что он задержал важного преступника; на полпути он стал сомневаться; теперь он был почти уверен, что сделал глупость.
        Гнев г-на Жакаля, которым пугал его Жибасье, будто гроза, уже навис над его головой.
        И вот мало-помалу пальцы полицейского стали разжиматься, высвобождая руку Жибасье.
        Тот отметил про себя эту относительную свободу, неожиданно ему предоставленную; однако он отлично понимал, что заставило расслабиться дельтовидную мышцу и бицепс его спутника, и потому сделал вид, что не заметил его маневра.
        Полицейский надеялся получить прощение у своего пленника; он еще больше разволновался, когда заметил, что, в то время как его собственная хватка ослабевала, Жибасье все крепче вцеплялся в его руку.
        Он поймал преступника, который не хотел его выпускать!
        «Дьявольщина!  — подумал он.  — Уж не ошибся ли я?!»
        Он на мгновение остановился в задумчивости, оглядел Жибасье с головы до ног и, видя, что тот в свою очередь окинул его насмешливым взглядом, затрепетал еще больше.
        — Сударь!  — обратился он к Жибасье.  — Вы сами знаете, какие у нас суровые правила. Нам говорят: «Арестуйте!» — и мы арестовываем. Вот почему порой случается так, что мы совершаем досадные ошибки. Как правило, мы хватаем преступников. Однако бывает, что по недоразумению мы нападаем и на честных людей.
        — Неужели?  — с издевательской усмешкой спросил Жибасье.
        — И даже на очень честных людей,  — уточнил полицейский.
        Жибасье бросил на него красноречивый взгляд, словно хотел сказать: «И я тому живое свидетельство».
        Ясность этого взгляда окончательно убедила полицейского, и он прибавил с изысканной вежливостью:
        — Боюсь, сударь, что я совершил оплошность в этом роде; но еще не поздно ее исправить…
        — Что вы имеете в виду?  — презрительно поморщился Жибасье.
        — Боюсь, сударь, что я арестовал честного человека.
        — Надо подумать, черт подери, что вы боитесь!  — отозвался каторжник, строго поглядывая на полицейского.
        — С первого взгляда вы показались мне человеком подозрительным, но теперь я вижу, что это не так, что, наоборот, вы свой.
        — Свой?  — с высокомерным видом проговорил Жибасье.
        — И, как я уже сказал, поскольку еще не поздно исправить эту маленькую ошибку…  — смиренно продолжил полицейский.
        — Нет, сударь, поздно!  — перебил его Жибасье.  — Из-за этой вашей ошибки человек, за которым я был приставлен следить, удрал… А что это за человек? Заговорщик, который через неделю совершит, может быть, государственный переворот…
        — Сударь!  — взмолился полицейский.  — Если хотите, мы вместе отправимся на его поиски, и это будет сущий дьявол, если вдвоем мы…
        В намерения Жибасье не входило разделить с кем бы то ни было славу поимки г-на Сарранти.
        Он оборвал своего младшего собрата:
        — Нет, сударь! И пожалуйста, довершите то, что начали.
        — О, только не это!  — воскликнул полицейский.
        — Именно это!  — настаивал Жибасье.
        — Нет,  — снова возразил полицейский.  — А в доказательство я ухожу.
        — Уходите?
        — Да.
        — Как уходите?
        — Как все уходят. Выражаю вам свое почтение и поворачиваюсь к вам спиной.
        Повернувшись на каблуках, полицейский в самом деле показал Жибасье спину; однако тот схватил его за руку и повернул к себе лицом.
        — Ну уж нет!  — сказал он.  — Вы меня арестовали, чтобы препроводить в префектуру полиции, так и ведите меня туда.
        — Не поведу!
        — Поведете, черт вас подери совсем! Или скажите, почему отказываетесь. Если я упущу своего заговорщика, господин Жакаль должен знать, по чьей вине это произошло.
        — Нет, сударь, нет!
        — В таком случае, я вас арестую и отведу в префектуру, слышите?
        — Вы арестуете меня?
        — Да, я.
        — По какому праву?
        — По праву сильнейшего.
        — Я сейчас кликну своих людей.
        — Не вздумайте, иначе я позову на помощь прохожих. Вы знаете, что в народе вас не жалуют, господа из рыжей. Я расскажу, что вы меня сначала арестовали без всякой причины, а теперь собираетесь отпустить, потому что боитесь наказания за превышение власти… А река-то, вот она, совсем рядом, черт возьми!..
        Полицейский стал бледен как полотно. Уже начинала собираться толпа. Он по опыту знал, что люди в те времена были настроены по отношению к шпикам далеко не дружелюбно. Он бросил на Жибасье умоляющий взгляд и почти разжалобил каторжника.
        Но, вскормленный на максимах г-на де Талейрана, Жибасье подавил это первое движение души: ему нужно было прежде всего оправдаться в глазах г-на Жакаля.
        Он, словно в тисках, зажал руку полицейского и, превратившись из пленника в жандарма, поволок его в префектуру.
        Во дворе префектуры собралась как никогда большая толпа.
        Что было нужно всем этим людям?
        Как мы уже сказали в одной из предыдущих глав, все смутно угадывали приближение мятежа, и предчувствие его витало в воздухе.
        Толпа, заполнившая двор префектуры, состояла из тех, кто должен был сыграть в этом мятеже известную роль: все они явились за указаниями.
        Жибасье, смолоду привыкший входить во двор префектуры в наручниках, а выезжать в забранной решеткой карете, на сей раз испытал неподдельную радость, чувствуя себя не арестованным, а полицейским.
        Он вошел во двор как победитель, с высоко поднятой головой, задравши нос, а его несчастный пленник следовал за ним, как потерявший управление фрегат следует на буксире за гордым линейным кораблем, летящим на всех парусах и с развевающимся флагом.
        В достойной толпе произошло замешательство. Все полагали, что Жибасье отдыхает на тулонской каторге, и вдруг он выступает за старшего.
        Однако Жибасье, видя эти сомнения, не растерялся: он стал раскланиваться налево и направо, одним кивал дружески, другим — покровительственно; над собравшимися прошелестел одобрительный шепот, и к Жибасье стали подходить старые знакомые, выражая удовлетворение тем, что видят старого собрата.
        Жибасье пожимал руки и принимал поздравления, чем окончательно смутил несчастного полицейского, на которого он смотрел уже с жалостью. Потом его представили старшему бригады, почтенному мошеннику, который, подобно самому Жибасье, на определенных условиях, оговоренных с г-ном Жакалем, перешел на службу в полицию. Он был возвращен с Брестской каторги и, таким образом, не был знаком с Жибасье; тот тоже его не знал, но, проводя время на берегу Средиземного моря, частенько слышал об этом прославленном старике и уже давно мечтал пожать ему руку.
        Старейшина встретил его по-отечески тепло.
        — Сын мой!  — сказал он.  — Я давно хотел с вами встретиться. Я был хорошо знаком с вашим отцом.
        — С моим отцом?  — удивился Жибасье, не знавший никакого отца.  — Вам повезло больше, чем мне.
        — И я по-настоящему счастлив,  — продолжал старик,  — узнавая в вас черты этого достойного человека. Если вам будет нужен совет, располагайте мною, сын мой, я к вашим услугам.
        Собравшиеся, казалось, умирали от зависти, слыша, какой милости удостоен Жибасье.
        Они обступили каторжника, и спустя пять минут г-н Каторжер де Тулон получил в присутствии полицейского, совершенно оглушенного подобным триумфом, тысячу предложений услуг и столько же выражений дружеских чувств.
        Жибасье смотрел на него, будто спрашивая: «Ну что, разве я вас обманул?»
        Полицейский понурил голову.
        — Ну, признайтесь, что вы осел!  — сказал ему Жибасье.
        — Охотно!  — отозвался тот, готовый признать еще и не такое, попроси его об этом Жибасье.
        — Раз так,  — промолвил Жибасье,  — я вполне удовлетворен и обещаю вам свое покровительство, когда вернется господин Жакаль.
        — Когда вернется господин Жакаль?  — переспросил полицейский.
        — Ну да, и я постараюсь представить ему ваш промах как чрезмерное усердие. Как видите, я человек покладистый.
        — Да ведь господин Жакаль вернулся,  — возразил полицейский; он боялся, как бы Жибасье не охладел в своих добрых намерениях, и хотел воспользоваться ими без промедления.
        — Как?! Господин Жакаль вернулся?  — вскричал Жибасье.
        — Да, разумеется.
        — И давно?
        — Сегодня утром, в шесть часов.
        — Что ж вы раньше не сказали?!  — взревел Жибасье.
        — Да вы не спрашивали, ваше сиятельство,  — смиренно отвечал полицейский.
        — Вы правы, друг мой,  — смягчился Жибасье.
        — «Друг мой»!  — пробормотал полицейский.  — Ты назвал меня своим другом, о великий человек! Приказывай! Что я могу для тебя сделать?
        — Отправиться вместе со мной к господину Жакалю, черт подери! И немедленно!
        — Идем!  — с готовностью подхватил полицейский и устремился вперед метровыми шагами (хотя обычно способен был шагнуть не более чем на два с половиной фута).
        Жибасье помахал собравшимся рукой, пересек двор, вошел под арку, находившуюся против ворот, поднялся по небольшой лестнице слева (мы уже видели, как по ней поднимался Сальватор) на третий этаж, прошел по темному коридору направо и наконец остановился у кабинета г-на Жакаля.
        Секретарь, узнавший не Жибасье, а полицейского, сейчас же распахнул дверь.
        — Что вы делаете, болван?  — возмутился г-н Жакаль.  — Я же вам сказал, что меня нет ни для кого, кроме Жибасье.
        — А вот и я, дорогой господин Жакаль!  — прокричал Жибасье и обернулся к полицейскому.  — Его нет ни для кого, кроме меня, слышите?
        Полицейский с трудом удержался, чтобы не пасть на колени.
        — Следуйте за мной,  — приказал Жибасье.  — Я вам обещал снисхождение и обещание свою сдержу.
        Он вошел в кабинет.
        — Как?! Вы ли это, Жибасье?  — воскликнул начальник полиции.  — Я назвал ваше имя просто так, наудачу…
        — И я как нельзя более горд тем, что вы обо мне помните, сударь,  — подхватил Жибасье.
        — Вы, стало быть, оставили своего подопечного?  — спросил г-н Жакаль.
        — Увы, сударь,  — отвечал Жибасье,  — это он меня оставил.
        Господин Жакаль грозно нахмурился. Жибасье толкнул полицейского локтем, будто хотел сказать: «Видите, в какую скверную историю вы меня втянули?»
        — Сударь!  — вслух проговорил он, указывая на виновного.  — Спросите этого человека. Я не хочу осложнять его положение, пусть он сам все расскажет.
        Господин Жакаль поднял очки на лоб, желая получше разглядеть, с кем имеет дело.
        — A-а, это ты, Фуришон,  — узнал он своего полицейского.  — Подойди поближе и скажи, как ты мог помешать исполнению моих приказаний.
        Фуришон увидел, что ему не отвертеться. Он смирился и, как свидетель на суде, стал говорить правду, только правду, ничего, кроме правды…
        — Вы осел!  — бросил полицейскому г-н Жакаль.
        — Я уже имел честь слышать это от его сиятельства господина графа Каторжера де Тулона,  — сокрушенно проговорил полицейский.
        Господин Жакаль, казалось, раздумывал, кто бы мог быть тот достопочтенный человек, что опередил начальника полиции и высказал о Фуришоне мнение, столь совпадающее с его собственным.
        — Это я,  — с поклоном доложил Жибасье.
        — A-а, очень хорошо,  — одобрил г-н Жакаль.  — Вы путешествовали под дворянским именем?
        — Да, сударь,  — подтвердил Жибасье.  — Однако должен вам заметить, что я обещал этому несчастному попросить у вас для него снисхождения, принимая во внимание его полное раскаяние.
        — По просьбе нашего возлюбленного и верного Жибасье,  — с величавым видом изрек г-н Жакаль,  — мы даруем вам полное и совершенное прощение.  — Ступайте с миром и больше не грешите!
        Он махнул рукой, отпуская незадачливого полицейского, и тот вышел, пятясь.
        — Не угодно ли вам, дорогой Жибасье, оказать мне честь и разделить со мной скромный завтрак?  — предложил г-н Жакаль.
        — С истинным удовольствием, господин Жакаль,  — отвечал Жибасье.
        — В таком случае, перейдем в столовую,  — пригласил начальник полиции и пошел вперед, показывая дорогу.
        Жибасье последовал за г-ном Жакалем.
        V
        ПРОВИДЕНИЕ
        Господин Жакаль указал Жибасье на стул, стоявший напротив, по другую сторону стола.
        Начальник полиции знаком пригласил садиться; но Жибасье, страстно желавший продемонстрировать г-ну Жакалю, что он не чужд правил хорошего тона, сказал:
        — Позвольте прежде всего поздравить вас, дорогой господин Жакаль, с благополучным возвращением в Париж.
        — Разрешите и мне выразить радость по тому же поводу,  — изысканно-вежливо отвечал г-н Жакаль.
        — Смею надеяться,  — продолжал Жибасье,  — что ваше путешествие завершилось успешно.
        — Более чем успешно, дорогой господин Жибасье; но довольно комплиментов, прошу вас! Последуйте моему примеру и займите свое место.
        Жибасье сел.
        — Возьмите отбивную.
        Жибасье подцепил отбивную.
        — Дайте ваш бокал!
        Жибасье повиновался.
        — А теперь,  — сказал г-н Жакаль,  — ешьте, пейте и слушайте, что я скажу.
        — Я весь внимание,  — отозвался Жибасье, вгрызаясь в отбивную на косточке.
        — Итак, по глупости этого полицейского,  — продолжал г-н Жакаль,  — вы упустили своего подопечного, дорогой господин Жибасье?
        — Увы!  — отвечал Жибасье, откладывая дочиста обглоданную кость на тарелку.  — И, как видите, я в отчаянии!.. Получить столь важное задание, исполнить его с блеском — да простите мне такое выражение — и провалиться в самом конце!..
        — Какое несчастье!
        — Никогда себе этого не прощу…
        Жибасье с сокрушенным видом махнул рукой.
        — Ну что же,  — невозмутимо продолжал г-н Жакаль, смакуя бордо и прищелкивая от удовольствия языком,  — я буду снисходительнее: я вас прощаю!
        — Нет, нет, господин Жакаль. Нет, я не приму вашего прощения,  — возражал Жибасье.  — Я вел себя как дурак; словом, я оказался еще глупее, чем этот полицейский.
        — Что вы могли поделать, дорогой господин Жибасье? Если не ошибаюсь, по этому поводу есть пословица: «Против силы…»
        — Мне следовало уложить его одним ударом и бежать за господином Сарранти.
        — Вы не успели бы сделать и двух шагов, как вас арестовали бы двое других.
        — Ого-го!  — вскричал Жибасье, потрясая кулаком, словно Аякс, бросающий вызов богам.
        — Я же вам сказал, что прощаю вас,  — продолжал г-н Жакаль.
        — Если вы меня прощаете,  — подхватил Жибасье, отказываясь от выразительной пантомимы, которой он с упоением предавался,  — стало быть, вы знаете, как отыскать нашего подопечного. Вы позволите называть его нашим, не так ли?
        — Что ж, неплохо,  — заметил г-н Жакаль, довольный сообразительностью Жибасье, которую тот выказал, угадав, что, если начальник полиции не удручен, значит, у него есть основания сохранять спокойствие.  — Неплохо! И я вам разрешаю, дорогой Жибасье, называть господина Сарранти нашим подопечным: он в той же мере принадлежит вам как человеку, отыскавшему, а затем потерявшему его след, как и мне, обнаружившему его после того, как упустили вы.
        — Невероятно!  — изумился Жибасье.
        — Что тут невероятного?
        — Вы снова напали на его след?
        — Вот именно.
        — Как же это возможно? С тех пор как я его упустил, прошло не больше часу!
        — А я обнаружил его всего пять минут назад.
        — Так он у вас в руках?  — спросил Жибасье.
        — Да нет! Вы же знаете, что с ним нужно обращаться с особенной осторожностью. Я его возьму или, вернее, вы его возьмете… Только уж на сей раз не упустите: его не так-то легко выследить незаметно.
        Жибасье тоже очень надеялся снова напасть на след г-на Сарранти. Накануне в доме на Почтовой улице четверо заговорщиков и г-н Сарранти, условились встретиться в церкви Успения; однако г-н Сарранти мог заподозрить неладное и не явиться в церковь.
        И потом, Жибасье не хотел показывать, что у него есть эта зацепка.
        Он решил, что припишет «выход на след» (как говорят охотники) целиком своей изобретательности.
        — Как же я его найду?  — спросил он.
        — Идите по следу.
        — Я же его потерял!..
        — Потерять след нельзя, если на охоту вышли такой доезжачий, как я, и такая ищейка, как вы.
        — В таком случае нельзя терять ни минуты,  — заметил Жибасье, полагая, что г-н Жакаль бахвалится, пытаясь толкнуть его на крайность; он встал, будто приготовившись немедленно бежать на поиски г-на Сарранти.
        — От имени его величества, которому вы имели честь спасти венец, я благодарю вас за ваше благородное рвение, дорогой господин Жибасье,  — объявил г-н Жакаль.
        — Я ничтожнейший, но преданнейший слуга короля!  — скромно ответствовал Жибасье и поклонился.
        — Отлично!  — похвалил его г-н Жакаль.  — Можете быть уверены, что ваша преданность будет оценена. Королей нельзя обвинить в неблагодарности.
        — Нет, конечно, неблагодарными бывают только народы!  — философски отвечал Жибасье, устремив взгляд в небо.  — Ах!..
        — Браво!
        — Так или иначе, дорогой господин Жакаль, оставим вопрос о неблагодарности королей и признательности народов в стороне. Позвольте вам сказать, что я весь к вашим услугам.
        — Сначала доставьте мне удовольствие и съешьте крылышко вот этого цыпленка.
        — А если мой подопечный ускользнет от нас, пока мы будем есть это крылышко?
        — Да нет, никуда он не денется: он нас ждет.
        — Где это?
        — В церкви.
        Жибасье смотрел на г-на Жакаля со все возрастающим удивлением. Каким образом начальник полиции оказался почти так же хорошо осведомлен, как сам Жибасье?
        Впрочем, не это главное. Жибасье решил проверить, до каких пределов простиралась осведомленность г-на Жакаля.
        — В церкви?!  — вскричал он.  — Мне бы следовало об этом догадаться.
        — Почему?  — поинтересовался г-н Жакаль.
        — Человека, который мчится во весь опор, может извинить только одно: он торопится спасти свою душу.
        — Чем дальше, тем интереснее, дорогой господин Жибасье!  — хмыкнул начальник полиции.  — Я вижу, вы не лишены наблюдательности, с чем я вас и поздравляю, потому что отныне вашей задачей будет наблюдение. Итак, повторяю, вашего подопечного вы найдете в церкви.
        Жибасье хотел убедиться в том, что г-н Жакаль получил самые точные сведения.
        — В какой именно?  — спросил он в надежде захватить его врасплох.
        — В церкви Успения,  — просто ответил г-н Жакаль.
        Жибасье не переставал изумляться.
        — Вы знаете эту церковь?  — продолжал настаивать г-н Жакаль, видя, что Жибасье не отвечает.
        — Еще бы, черт побери!  — отозвался Жибасье.
        — Должно быть, только понаслышке, потому что на очень набожного человека вы не похожи.
        — У меня есть своя вера, как у всех,  — отвечал Жибасье, с безмятежным видом подняв глаза к потолку.
        — Я не прочь укрепить с вашей помощью свою веру,  — проговорил г-н Жакаль, наливая Жибасье кофе,  — и если бы у нас было время, я с удовольствием попросил бы вас изложить ваши теологические принципы. У нас тут, на Иерусалимской улице, можно встретить величайших теологов, как вам, должно быть, известно. Вы привыкли жить в заточении и, верно, научились медитации. Вот почему я с истинным наслаждением когда-нибудь вас выслушаю. К сожалению, время идет, а сегодня у нас с вами еще много дел. Но вы дали слово, просто мы отложим это дело до другого раза.
        Жибасье слушал, хлопая глазами и смакуя кофе.
        — Итак,  — продолжал г-н Жакаль,  — вы найдете своего подопечного в церкви Успения.
        — Во время заутрени, обедни или вечерни?  — спросил Жибасье с непередаваемым выражением, то ли лукавым, то ли наивным.
        — Во время обедни с певчими.
        — Значит, в половине двенадцатого?
        — Приходите к половине двенадцатого, если угодно; ваш подопечный прибудет не раньше двенадцати.
        Именно в это время условились встретиться заговорщики.
        — Сейчас уже одиннадцать!  — вскричал Жибасье, бросив взгляд на часы.
        — Да погодите, до чего вы нетерпеливы! Вам еще хватит времени на глорию.
        И он подлил полстакана водки в чашку Жибасье.
        — «Gloria in excelsis!»[2 - «Слава в вышних» (лат.).], — произнес Жибасье, поднимая чашку двумя руками на манер кадила, словно собирался воскурить ладан в честь начальника полиции.
        Господин Жакаль наклонил голову с видом человека, убежденного в том, что заслуживает этой чести.
        — А теперь,  — продолжал Жибасье,  — позвольте вам сказать нечто такое, что ничуть не умаляет вашей заслуги, перед которой я преклоняюсь и которую глубоко почитаю.
        — Говорите!
        — Я знал все это не хуже вас.
        — Неужели?
        — Да. И вот каким образом мне удалось это разузнать…
        Жибасье сообщил г-ну Жакалю обо всем, что произошло на Почтовой улице: как он выдал себя за заговорщика, проник в таинственный дом, условился о встрече в полдень в церкви Успения.
        Господин Жакаль слушал молча, а про себя восхищался проницательностью собеседника.
        — Так вы полагаете, что на похоронах соберется много народу?  — спросил он, когда Жибасье закончил свой рассказ.
        — Не меньше ста тысяч человек.
        — А в самой церкви?
        — Сколько сможет там поместиться: две-три тысячи, может быть.
        — В такой толчее разыскать вашего подопечного будет не так-то просто, дорогой Жибасье.
        — Как говорится в Евангелии: «Ищите, и найдете».
        — Я облегчу вам задачу.
        — Вы?!
        — Да! Ровно в полдень он будет стоять, прислонившись к третьей колонне слева от входа, и разговаривать с монахом-доминиканцем.
        На этот раз дар провидения, отпущенный г-ну Жакалю, настолько потряс Жибасье, что он склонился, не проронив ни слова; подавленный таким превосходством, он взял шляпу и вышел.
        VI
        ДВА РЫЦАРЯ С БОЛЬШОЙ ДОРОГИ
        Жибасье вышел из особняка на Иерусалимской улице как раз в ту минуту, как Доминик торопливо зашагал вниз по улице Турнон, после того как занес Кармелите портрет святого Гиацинта.
        Во дворе префектуры не было видно никого, кроме трех человек.
        Один из них отделился от двух остальных и направился к нему; это был невысокий худой человек, смуглый, с блестящими черными глазами и сверкающей улыбкой. Жибасье узнал своего коллегу Карманьоля: именно этот доверенный агент г-на Жакаля передал ему, Жибасье, в Келе приказания их общего хозяина.
        Жибасье ждал его улыбаясь.
        Они поздоровались.
        — Вы идете в церковь Успения?  — спросил Карманьоль.
        — Разве не обязаны мы отдать последний долг останкам великого филантропа?  — ответил вопросом на вопрос Жибасье.
        — Безусловно,  — согласился Карманьоль,  — и я поджидал, когда вы выйдете от господина Жакаля, чтобы поговорить о нашем общем поручении.
        — С большим удовольствием. Мы будем разговаривать на ходу, или идти разговаривая, и время не покажется нам долгим, мне во всяком случае.
        Карманьоль поклонился.
        — Вы знаете, что мы будем там делать?  — спросил он.
        — Я должен не терять из виду человека, стоящего у третьей колонны слева и разговаривающего с монахом,  — отвечал Жибасье, не переставая удивляться точности этих сведений.
        — А я должен арестовать этого человека.
        — Как арестовать?
        — Да, в нужный момент; об этом мне и поручили вам сказать.
        — Вам поручено арестовать господина Сарранти?  — спросил его Жибасье.
        — А вот и нет! Господина Дюбрёя — такое имя он сам себе избрал, так пусть не жалуется.
        — И вы арестуете его как заговорщика?
        — Нет! Как бунтовщика.
        — Значит, готовится серьезный бунт?
        — Серьезный? Да нет! Но бунт я вам все-таки обещаю.
        — Не считаете ли вы, что это довольно неосмотрительно, дорогой собрат, поднимать бунт в такой день, как сегодня, когда весь Париж на ногах?  — заметил Жибасье, остановившись, чтобы тем самым придать вес своим словам.
        — Да, разумеется, но вы же знаете пословицу: «Кто не рискует — тот не выигрывает».
        — Конечно, знаю. Однако сейчас мы рискуем всем сразу.
        — Да, зато играем-то мы краплеными картами!
        Это замечание немного успокоило Жибасье.
        Впрочем, он все равно выглядел встревоженным или скорее задумчивым.
        Объяснялось ли это страданиями, перенесенными Жибасье на дне Говорящего колодца и оживленными накануне в его памяти? Или тяготы стремительного путешествия и поспешного возвращения оставили на его лице отпечаток уныния? Как бы то ни было, а графа Каторжера де Тулона обуревали в эти минуты не то большая озабоченность, не то сильное беспокойство.
        Карманьоль заметил это и не преминул поинтересоваться о причине этого, как раз когда они огибали угол набережной и площади Сен-Жермен-л’Осеруа.
        — Вы чем-то озабочены?  — заметил он, обращаясь к Жибасье.
        Тот стряхнул с себя задумчивость и покачал головой.
        — Что?  — переспросил он.
        Карманьоль повторил свой вопрос.
        — Да, верно,  — кивнул он.  — Меня удивляет одна вещь, друг мой.
        — Дьявольщина! Много чести для вашей вещи!  — заметил Кармоньоль.
        — Ну, скажем, беспокоит.
        — Говорите! И я буду счастлив, если смогу помочь вам избавиться от этого беспокойства.
        — Дело вот в чем. Господин Жакаль сказал, что я найду нашего подопечного ровно в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева от входа.
        — У третьей колонны, верно.
        — И тот будет разговаривать с монахом?
        — Со своим сыном, аббатом Домиником.
        Жибасье взглянул на Карманьоля с тем же выражением, с каким смотрел на г-на Жакаля.
        — Я считал себя умудренным… Похоже, я заблуждался на свой счет.
        — Зачем так себя принижать?  — спросил Карманьоль.
        Жибасье помолчал; было очевидно, что он делает нечеловеческое усилие, дабы проникнуть своим рысьим взглядом в слепящую его темноту.
        — Либо это точное указание насквозь лживо…
        — Почему?
        — … либо, если оно верно, я теряюсь в догадках и преисполнен восхищения.
        — К кому?
        — К господину Жакалю.
        Карманьоль снял шляпу, как делает владелец бродячего цирка, когда говорит о господине мэре и других представителях законной власти.
        — А какое указание вы имеете в виду?  — спросил он.
        — Да все эти подробности: колонна, монах… Пусть господин Жакаль знает прошлое, пусть господин Жакаль знает даже настоящее — это я допускаю…
        Слушая Жибасье, Карманьоль одобрительно кивал головой.
        — Но чтобы он знал и будущее — вот что выше моего понимания, Карманьоль.
        Карманьоль рассмеялся, показывая белоснежные зубы.
        — А как вы себе объясняете то обстоятельство, что он знает прошлое и настоящее?  — спросил он.
        — В том, что господин Жакаль предсказал появление господина Сарранти в церкви, ничего удивительного нет: человек рискует жизнью, предпринимая попытку свергнуть правительство; вполне естественно, что в такие минуты он прибегает к помощи церкви и святых. В том, что господин Жакаль угадал выбор господина Сарранти — церковь Успения,  — тоже ничего необычного: все знают, что она средоточие бунтовщиков.
        Карманьоль снова закивал.
        — Господин Жакаль догадался, что господин Сарранти придет скорее всего в полдень, а не, скажем, в одиннадцать и не в полдвенадцатого или без четверти двенадцать — и это можно понять: заговорщик, часть ночи посвятивший своим тайным делам и не обладающий богатырским здоровьем, не пойдет без всякой причины к заутрене. Ничего необычного я не вижу и в том, что господин Жакаль предсказал: «Он будет стоять, прислонившись к колонне»… Проведя трое или четверо суток в пути, человек чувствует усталость: не удивительно, что он прислонится к колонне, чтобы отдохнуть. Наконец, пусть господин Жакаль с помощью логической дедукции угадал, что наш подопечный будет стоять скорее слева, чем справа,  — это тоже понятно: глава оппозиции и не может сделать иного выбора. Все это хитро, необычно, но в этом нет ничего чудесного, раз даже я смог это понять. Но что меня по-настоящему удивляет, что приводит меня в замешательство, сбивает с толку и обескураживает…
        Жибасье умолк, словно пытаясь отчаянным усилием ума разгадать загадку.
        — Что же именно?  — спросил Карманьоль.
        — Каким образом господин Жакаль смог догадаться, что именно у третьей колонны будет стоять господин Сарранти в определенный час, да еще разговаривать с монахом.
        — Как?!  — удивился Карманьоль.  — И такая безделица приводит вас в недоумение и омрачает ваше чело, высокочтимый граф?
        — Это, и ничто иное, Карманьоль,  — отвечал Жибасье.
        — Да это так же просто объясняется, как и все остальное.
        — Ну да?!
        — И даже еще проще.
        — Неужели?
        — Слово чести!
        — Сделайте одолжение: приподнимите завесу этой тайны!
        — С величайшим удовольствием.
        — Я слушаю.
        — Вы знаете Барбетту?
        — Я знаю, что есть такая улица; она берет свое начало от улицы Труа-Павийон, а заканчивается на Старой улице Тампля.
        — Не то!
        — Еще я знаю заставу с таким же названием, входившую когда-то в кольцо, опоясывавшее Париж во времена Филиппа Августа; застава эта обязана своим названием Этьенну Барбетту, дорожному смотрителю Парижа, управляющему монетным двором и купеческому старшине.
        — Опять не то!
        — Я знаю особняк Барбетта, где Изабелла Баварская разрешилась дофином Карлом Седьмым. А герцог Орлеанский вышел из этого особняка дождливой ночью двадцать третьего ноября тысяча четыреста седьмого года и был убит…
        — Хватит!  — вскричал Карманьоль, задыхаясь, словно его заставили проглотить шпагу.  — Хватит! Еще слово, Жибасье, и я пойду хлопотать о кафедре истории для вас.
        — Вы правы!  — согласился Жибасье.  — Эрудиция вечно меня губит. Так о чем вы ведете речь? Об улице, заставе или особняке?
        — Ни о той, ни о другой, ни о третьем, прославленный бакалавр,  — восхищенно взглянув на Жибасье, ответил Карманьоль и переложил кошелек из правого кармана в левый, подальше от своего спутника, не без оснований, вероятно, полагая, что всего можно ожидать от человека, готового сознаться, что он осведомлен о многом, однако знающего, несомненно, еще больше, чем хочет показать.  — Нет,  — продолжал Карманьоль.  — Я имею в виду Барбетту, которая сдает стулья внаем в церкви святого Иакова и живет в Виноградном тупике.
        — Что такое эта ваша Барбетта из Виноградного тупика!..  — презрительно бросил Жибасье.  — Какое ничтожное общество вы себе избрали, Карманьоль!
        — Всего в жизни надо попробовать, высокочтимый граф!
        — Ну и?..  — промолвил Жибасье.
        — Вот я и говорю, что Барбетта сдает стулья внаем и на этих стульях мой друг Овсюг… Вы знаете Овсюга?
        — Да, в лицо.
        — И на этих стульях мой друг Овсюг не гнушается сидеть.
        — Какое отношение эта женщина, сдающая внаем стулья, на которых не гнушается сидеть ваш друг Овсюг, имеет к тайне, которую я жажду разгадать?
        — Самое прямое!
        — Ну и ну!  — проговорил Жибасье; он остановился, моргая, и покрутил пальцами, сцепив руки на животе, всем своим видом словно желая сказать: «Не понимаю!»
        Карманьоль тоже остановился и, улыбаясь, наслаждался собственным триумфом.
        На церкви Успения пробило без четверти двенадцать.
        Казалось, оба собеседника забыли обо всем на свете, считая удары.
        — Без четверти двенадцать,  — отметили они.  — Отлично, у нас еще есть время.
        Это восклицание свидетельствовало о том, что их беседа обоим была далеко не безразлична.
        Впрочем, Жибасье казался более заинтересованным, чем Карманьоль, и потому именно он спрашивал, а Карманьоль отвечал.
        — Я слушаю,  — продолжал Жибасье.
        — У вас, дорогой коллега, нет такой склонности к святой Церкви, как у меня, и потому вы, может быть, не знаете, что все женщины, сдающие стулья внаем, отлично друг друга знают.
        — Готов признать, что понятия об этом не имел,  — отвечал Жибасье с великолепной откровенностью, свойственной сильным людям.
        — Так вот,  — продолжал Карманьоль, гордый тем, что сообщил нечто новое столь просвещенному человеку,  — эта женщина, сдающая стулья внаем в церкви святого Иакова…
        — Барбетта?  — уточнил Жибасье, показывая, что не упускает ни слова из разговора.
        — Да, вот именно! Она дружит с женщиной, сдающей стулья внаем в церкви святого Сульпиция, и эта ее приятельница живет на улице Железной Кружки.
        — А-а!  — вскричал Жибасье, ослепленный догадкой.
        — Догадались, к чему я клоню?
        — Могу только предполагать, предчувствовать, догадываться…
        — Так вот, женщина, сдающая стулья внаем в церкви святого Сульпиция, служит привратницей, как я вам только что сказал, в том самом доме, до которого вы вчера ночью «довели» господина Сарранти и где живет его сын, аббат Доминик.
        — Продолжайте!  — приказал Жибасье, ни за что на свете не желавший упустить ниточку, за которую он ухватился.
        — Когда господин Жакаль получил сегодня утром письмо, в котором вы пересказывали ему вчерашние странствия, и понял, что вы шли за господином Сарранти до двери дома на улице Железной Кружки, он прежде всего послал за мной и спросил, не знаю ли я кого-нибудь в том доме. Вы понимаете, дорогой Жибасье, как я обрадовался, когда увидел, что это дом, который охраняет подруга приятельницы моего друга. Я только кивнул господину Жакалю и побежал к Барбетте. Я знал, что застану у нее Овсюга: в это время он пьет кофе. В общем, я побежал в Виноградный тупик. Овсюг был там. Я шепнул ему на ухо два слова, он Барбетте — четыре, и та сейчас же побежала к своей подружке, сдающей внаем стулья в церкви святого Сульпиция.
        — A-а, неплохо, неплохо!  — похвалил Жибасье, начиная разгадывать первые слоги шарады.  — Продолжайте, я не пропускаю ни одного вашего слова.
        — Итак, сегодня утром, в половине девятого, Барбетта отправилась на улицу Железной Кружки. Кажется, я вам сказал, что Овсюг в нескольких словах изложил ей суть дела. И первое, что она заметила,  — письмо, сунутое в щель оконной рамы; оно было адресовано г-ну Доминику Сарранти.
        «Хе-хе! Так ваш монах, стало быть, еще не вернулся?» — спросила Барбетта у своей приятельницы.
        «Нет,  — отвечала та,  — я жду его с минуты на минуту».
        «Странно, что его так долго нет».
        «Разве этих монахов поймешь?.. А почему, собственно, вы им интересуетесь?»
        «Да просто потому, что увидела адресованное ему письмо»,  — ответила Барбетта.
        «Его принесли вчера вечером».
        «Странно!  — продолжала Барбетта.  — Похоже, почерк-то женский!»
        «Что вы!  — возразила другая.  — Женщины, как бы не так!.. Вот уже пять лет аббат Доминик здесь живет, и за все время я ни разу не видела, чтобы к нему приходила хоть одна женщина».
        «Что ни говорите, а…»
        «Да нет, нет! Это писал мужчина. Знаете, он меня так напугал!..»
        «Неужели он вас обругал, кума?»
        «Нет, славу Богу, пожаловаться не могу. Видите ли, я чуточку вздремнула… Открываю глаза — откуда ни возьмись, передо мной высокий господин в черном».
        «Уж не дьявол ли это был?»
        «Нет, тогда бы после его ухода пахло серой… Он меня спросил, не вернулся ли аббат Доминик.  — “Нет,  — сказала я,  — пока не возвращался”. — “Могу вам сообщить, что он будет дома сегодня вечером или завтра утром”, — сказал незнакомец. По-моему, есть отчего испугаться!»
        «Ну, конечно!»
        «“А-а,  — сказала я,  — сегодня или завтра? Ну что же, буду рада его видеть”. — “Он ваш исповедник?” — улыбнулся незнакомец. “Сударь! Запомните: я не исповедуюсь молодым людям его возраста”. — “Неужели?.. Будьте добры передать ему… Впрочем, нет! У вас есть перо, бумага и чернила?” — “Еще бы, черт возьми! Можно было не спрашивать!” Я подала ему, что он просил, и он написал это письмо. “А теперь дайте чем запечатать!” — “Вот этого-то как раз у нас и нет”».
        «Неужели и вправду нет?» — удивилась Барбетта.
        «Есть, разумеется. Да с какой стати я буду раздавать воск и облатки незнакомым людям?»
        «Конечно, так можно и разориться».
        «Дело не в этом! Как можно не доверять до такой степени, чтобы запечатывать письмо?!»
        «Да и, кроме того, запечатанное письмо нельзя прочитать, когда тот, кто оставил его, уйдет. Впрочем,  — продолжала Барбетта, бросая взгляд на письмо,  — почему же оно запечатано?»
        «Ах, и не говорите! Он стал шарить в бумажнике… И уж так он искал, так искал, что все-таки нашел старую облатку».
        «Вы, стало быть, так и не узнали, что в этом письме?»
        «Нет, разумеется. Да и к чему мне знать, что господин Доминик — его сын, что он будет ждать господина Доминика сегодня в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева, как входишь в церковь, и что в Париже он живет под именем Дюбрёя».
        «Значит, вы все-таки его прочли?»
        «Я его приоткрыла… Мне не давала покоя мысль, почему он непременно хотел его запечатать».
        В эту минуту зазвонили на церкви святого Сульпиция.
        «Ах-ах!  — вскрикнула привратница с улицы Железной Кружки.  — Я совсем забыла!..»
        «Что именно?»
        «В девять часов похороны. А мой прощелыга-муженек улизнул в кабак. Всегда он так, ну всегда! И кого, интересно, я оставлю вместо себя охранять дверь? Кота?»
        «А я на что?» — заметила Барбетта.
        «Вы не шутите?!  — обрадовалась привратница.  — Вы готовы меня выручить?»
        «Ну, какие пустяки! Люди должны друг другу помогать!»
        И успокоенная привратница отправилась в церковь святого Сульпиция сдавать внаем стулья.
        — Да, понимаю,  — кивнул Жибасье,  — а Барбетта осталась одна и в свою очередь заглянула в письмо.
        — Ну, конечно! Она подержала его над паром, потом без труда распечатала и переписала. Десять минут спустя у нас уже был полный текст.
        — И что говорилось в письме?
        — То же, о чем рассказала привратница дома номер двадцать восемь. Да вот, кстати, текст письма.
        Карманьоль вынул из кармана лист бумаги и стал читать текст вслух, в то время как Жибасье пробежал его глазами:
        «Дорогой сын!
        Я нахожусь в Париже со вчерашнего вечера под именем Дюбрёя. Прежде всего я навестил Вас; мне сообщили, что Вы еще не вернулись, но что Вам переслали мое первое письмо и, значит, Вы скоро будете дома. Если Вы прибудете сегодня ночью или завтра утром, будьте в полдень у церкви Успения, у третьей колонны слева от входа».
        — A-а, очень хорошо!  — заметил Жибасье.
        Так, за разговором о своих и чужих делах, они подошли к паперти и вошли в церковь Успения ровно в полдень.
        У третьей колонны слева стоял, прислонившись, г-н Сарранти, а Доминик, опустившись рядом с ним на колени и оставаясь незамеченным, целовал ему руку.
        Впрочем, мы ошиблись: его видели Жибасье и Карманьоль.
        VII
        КАК ВЫЗВАТЬ МЯТЕЖ
        Двум полицейским хватило одного взгляда; в ту же минуту они отвернулись и направились в противоположную сторону — к хорам.
        Однако когда они повернули и не спеша двинулись в обратном направлении, Доминик по-прежнему стоял на коленях, а г-н Сарранти исчез.
        Как мы видели, Жибасье был близок к тому, чтобы усомниться в непогрешимости г-на Жакаля, однако его восхищение начальником полиции лишь возросло; сцена, описанная и как бы предсказанная г-ном Жакалем, длилась не более секунды, но она все же была, и именно такая.
        — Эге!  — крякнул Карманьоль.  — Монах на месте, а вот нашего подопечного я не вижу.
        Жибасье поднялся на цыпочки, устремил опытный взгляд в толпу и улыбнулся.
        — Зато его вижу я!  — заметил он.
        — Где?
        — Справа от нас, по диагонали.
        — Так-так-так…
        — Смотрите внимательнее!
        — Смотрю…
        — Что вы там видите?
        — Какого-то академика, он нюхает табак.
        — Так он надеется проснуться: ему кажется, что он на заседании… А кто стоит за академиком?
        — Мальчишка! Он вытаскивает у него из кармана часы.
        — Должен же он сказать своему старому отцу, который час! Верно, Карманьоль?.. Та-а-ак… А за мальчишкой?..
        — Молодой человек подсовывает записочку девушке в молитвенник.
        — Можете быть уверены, Карманьоль, что это не приглашение на похороны… А кого вы видите за этой счастливой парочкой?
        — Толстяка, да такого печального, словно он присутствует на собственных похоронах. Я постоянно встречаю этого господина на таких печальных церемониях.
        — Ему, верно, не дает покоя грустная мысль, милый Карманьоль, что к себе на похороны он прийти не сможет. Впрочем, вы уже близки к цели, верный друг мой. Кто там стоит за печальным стариком?
        — A-а, действительно наш подопечный!.. Разговаривает с господином де Лафайетом.
        — Неужели с самим господином де Лафайетом?  — произнес Жибасье с уважением, какое даже самые подлые и презренные люди питали к благородному старику.
        — Как?!  — удивился Карманьоль.  — Вы не знаете в лицо господина де Лафайета?
        — Я покинул Париж накануне того дня, когда меня должны были ему представить как перуанского касика, прибывшего для изучения французской конституции.
        Два собрата, заложив руки за спину, с благодушным видом не спеша направились к группе, состоявшей из генерала де Лафайета, г-на де Маранда, генерала Пажоля, Дюпона (из Эра) и еще нескольких человек, которые примыкали к оппозиции и тем снискали большую популярность. Вот в это время Сальватор и указал на полицейских своим друзьям.
        Жибасье не упустил ничего из того, что произошло между молодыми людьми. Казалось, у Жибасье зрение было развито особенно хорошо: он одновременно видел, что происходит справа и слева от него, подобно людям, страдающим косоглазием, а также — спереди и сзади, подобно хамелеону.
        — Я думаю, дорогой Карманьоль, что эти господа нас узнали,  — проговорил Жибасье, показав глазами на группу из пятерых молодых людей.  — Хорошо бы нам расстаться, на время, разумеется. Кстати, так будет удобнее следить за нашим подопечным. Надо только условиться, где мы потом встретимся.
        — Вы правы,  — согласился Карманьоль.  — Предосторожность не будет лишней. Заговорщики хитрее, чем может показаться на первый взгляд.
        — Я бы не стал высказываться столь смело, Карманьоль. Впрочем, это не важно, можете оставаться при своем мнении.
        — Вам известно, что мы должны арестовать только одного из них?..
        — Конечно! Что бы мы стали делать с монахом? Он натравил бы на нас весь клир!
        — … И арестовать как Дюбрёя за то, что он учинит в церкви скандал.
        — И ни за что другое!
        — Хорошо!  — согласился Карманьоль и пошел вправо, а его собеседник нырнул влево.
        Оба описали полукруг и расположились так: Карманьоль — справа от отца, Жибасье — слева от сына.
        Началась месса.
        Речь священника была умилительной; все сосредоточенно слушали.
        По окончании мессы учащиеся Шалонской школы, доставившие гроб в церковь, подошли, чтобы снова его поднять и отнести на кладбище.
        В ту минуту как они склонялись, чтобы вместе поднять тяжелую ношу, высокий, одетый в черное, но без каких либо знаков отличия человек появился словно из-под земли и повелительным тоном произнес:
        — Не прикасайтесь к гробу, господа!
        — Почему?  — растерянно спросили молодые люди.
        — Я не намерен с вами объясняться,  — заявил господин в черном.  — Не трогать гроб!
        Он обернулся к распорядителю и спросил:
        — Где ваши носильщики, сударь? Где ваши носильщики?
        Тот вышел вперед и сказал:
        — Да я полагал, что тело должны нести эти господа…
        — Я не знаю этих людей,  — оборвал его человек в черном.  — Я спрашиваю, где ваши носильщики. Немедленно приведите их сюда!
        Можно себе представить, что тут началось! Нелепое происшествие произвело в церкви волнение: со всех сторон поднялся шум, подобный грозному рокоту морских валов в последние минуты перед бурей; толпа ревела от возмущения.
        Очевидно, незнакомец чувствовал за собой несокрушимую силу, потому что в ответ на возмущение присутствующих лишь презрительно ухмыльнулся.
        — Носильщиков!  — повторил он.
        — Нет, нет, нет! Никаких носильщиков!  — закричали учащиеся.
        — Никаких носильщиков!  — вторила им толпа.
        — По какому праву,  — продолжали молодые люди,  — вы нам запрещаете нести тело нашего благодетеля, если у нас есть разрешение близких покойного?
        — Это ложь!  — выкрикнул незнакомец.  — Близкие настаивают на том, чтобы тело было доставлено на кладбище обычным порядком.
        — Он говорит правду, господа?  — обратились молодые люди к графам Гаэтану и Александру де Ларошфуко, сыновьям покойного, вышедшим в эту самую минуту вперед, чтобы идти за гробом.  — Это правда, господа? Вы запрещаете нам нести тело нашего благодетеля и вашего отца, которого мы любили как родного?
        В церкви стоял неописуемый шум.
        Однако когда присутствующие услышали этот вопрос и увидели, что граф Гаэтан собирается отвечать, со всех сторон донеслось:
        — Тише! Тише! Тише!
        Все стихло как по мановению волшебной палочки, и в установившейся тишине отчетливо прозвучал негромкий, строгий и одновременно полный признательности голос графа Гаэтана:
        — Близкие не только не запрещают, а, напротив, поручили и вновь поручают вам сделать это, господа!
        Его слова были встречены громким «Ура!»; оно эхом прокатилось по рядам собравшихся и отдалось под сводами церкви.
        Тем временем распорядитель привел носильщиков и те взялись за носилки. Но, когда граф Гаэтан выразил свою волю, они передали гроб учащимся, те подставили плечи и благоговейно двинулись из церкви.
        Процессия беспрепятственно пересекла двор и вышла на улицу Сент-Оноре.
        Незнакомец, учинивший беспорядок, исчез как по волшебству. В толпе перешептывались: люди спрашивали друг у друга, куда он делся, но никто не заметил, как он ушел.
        На улице Сент-Оноре похоронная процессия перестроилась: впереди шли сыновья герцога де Ларошфуко, за ними следовали пэры Франции, депутаты, люди, известные своими личными заслугами или занимавшие высокое общественное положение, друзья и близкие покойного.
        Герцог де Ларошфуко был генерал-лейтенантом, поэтому за гробом следовал почетный караул.
        Казалось, страсти улеглись, как вдруг в ту минуту, когда этого меньше всего ожидали, незнакомец, устроивший скандал в церкви, появился снова.
        Когда толпа увидела его, послышались возмущенные крики.
        Однако незнакомец приблизился к офицеру, командовавшему почетным караулом, и шепнул ему на ухо несколько слов.
        Потом он громко приказал ему оказать поддержку полиции: помешать молодым людям нести гроб, поставить его на катафалк, а затем вывезти из Парижа.
        В ответ на новое требование незнакомца, а в особенности на то, что он прибег к помощи вооруженной силы, со всех сторон раздались угрожающие крики.
        Среди них отчетливо прозвучали слова:
        — Нет, нет, не соглашайтесь… Да здравствует гвардия! Долой шпиков! Долой полицейского комиссара! На фонарь его!
        И, как бы поддерживая этот крик, вся толпа всколыхнулась, словно море во время прилива.
        Последняя волна его прошла так близко от комиссара, что тот отпрянул.
        Он поискал глазами крикуна и, окинув собравшихся угрожающим взглядом, обратился к офицеру:
        — Сударь! Еще раз приказываю вам оказать мне содействие.
        Офицер посмотрел на своих солдат: непреклонные и суровые, они были готовы исполнить любое приказание.
        Снова послышались крики:
        — Да здравствует гвардия! Долой шпиков!
        — Сударь!  — резко повторил человек в черном.  — В третий и последний раз приказываю оказать мне содействие! У меня категорический приказ, и горе вам, если вы посмеете помешать мне его исполнить!
        Офицер был побежден повелительным тоном комиссара и угрозой, звучавшей в его приказаниях. Он вполголоса отдал распоряжение — мгновение спустя сверкнули штыки.
        Это движение, казалось, довело толпу до крайней ярости.
        Крики, угрозы, призывы к отмщению и крови понеслись со всех сторон.
        — Долой гвардию! Смерть комиссару! Долой правительство! Смерть Корбьеру! На фонарь иезуитов! Да здравствует свобода печати!
        Солдаты вышли вперед, чтобы захватить гроб.
        Теперь, если читателю угодно перейти от общего к частностям и от описания толпы к портретам отдельных личностей, эту толпу составляющих, мы приглашаем обратить взоры на персонажей нашего романа в ту минуту, как учащиеся Шалонской школы спускаются по ступеням церкви Успения и направляются к улице Сент-Оноре.
        Выйдя из церкви, г-н Сарранти и аббат Доминик (сопровождаемые: один Жибасье, другой Карманьолем) незаметно сошлись, не подавая виду, что знакомы, направились в конец улицы Мондови, что рядом с площадью Оранжереи, напротив сада Тюильри, и там остановились.
        Господин де Маранд и его друзья собрались на улице Мон-Табор в ожидании, когда процессия двинется в путь.
        Сальватор в сопровождении четверых друзей остановился на улице Сент-Оноре, на углу Новой Люксембургской улицы.
        Когда в толпе произошло движение, ряды сомкнулись и молодые люди оказались всего в двадцати шагах от решетки, окружающей церковь Успения.
        Они обернулись, заслышав крики, которыми возмущенные парижане, принимавшие участие в похоронной церемонии, встретили вмешательство военных.
        Впрочем, среди тех, кто выражал таким образом свое негодование, громче других кричали субъекты с подлыми лицами и косыми взглядами, умело и обильно рассеянные кем-то в толпе.
        Жан Робер и Петрус отвернулись от них с омерзением. В эту минуту они хотели только одного: как можно скорее удалиться от этого скопища людей, над которым словно нависла гроза. Однако они оказались зажаты в кольце: не было ни малейшей возможности двинуться с места; надо было позаботиться прежде всего о личной безопасности, а потому все их усилия свелись к тому, чтобы не быть задавленными.
        Сальватор, загадочный человек, которому были доступны не только тайны аристократии, но и уловки полиции, знал большинство из этих подстрекателей, и не просто в лицо, а — что удивительно — даже по имени; для любознательного Жана Робера, поэта с возвышенными чувствами, эти имена были словно вехи на неведомом пути, ведущем к кругам ада, описанным Данте.
        Это были Овсюг, Увалень, Стальной Волос, Драчун — одним словом, вся та команда, которую наши читатели видели во время осады таинственного дома на Почтовой улице, когда один из них, незадачливый Ветрогон, неосторожно прыгнул вниз и разбился. Там мелькали и другие: со всех сторон они подмигивали и делали знаки Сальватору, который с помощью тех же мимических средств давал им понять, что следует вести себя как можно осмотрительнее; среди них были Багор и его приятель папаша Фрикасе, окончательно помирившиеся (папашу Фрикасе по-прежнему еще издали можно было узнать по сильному запаху валерианы, поразившему когда-то Людовика в кабаке на углу улицы Мясника Обри, где начиналась длинная история, которую мы сейчас представляем вниманию наших читателей); здесь же находились Фафиу и божественный Коперник (у них был общий интерес: Коперник боялся поссориться с Фафиу еще больше, чем Фафиу — с Коперником).
        Коперник простил Фафиу неосмотрительный поступок, который паяц отнес на счет нервного потрясения, с которым он не сумел совладать. Однако Коперник заставил Фафиу поклясться, что это более не повторится, и Фафиу исполнил это требование, но про себя сделал оговорку, благодаря которой иезуиты уверяют, что можно обещать что угодно и не сдержать слово.
        В нескольких шагах от актеров, к счастью отделенный от них плотной толпой, стоял Жан Бык, держа под руку, словно жандарм — пленника (точь-в-точь как Жибасье недавно держал полицейского), высокую светловолосую девушку, рыночную Венеру, по имени Фифина, с гибким, как у змеи, телом.
        Мы говорим «к счастью», потому что Жан Бык словно угадывал присутствие Фафиу, так же как Людовик чувствовал приближение папаши Фрикасе, хотя мы вовсе не хотим сказать, что от несчастного малого исходил тот же запах, что от кошатника: читатели помнят, какую глубокую ненависть, какое закоренелое отвращение питал могучий плотник к своему хрупкому сопернику.
        Неподалеку находились двое приятелей, давших молодым людям бой в кабаке. Один из них был каменщик по прозвищу Кирпич, тот самый, что во время пожара сбросил из окна третьего этажа ребенка и жену на руки этому Гераклу Фарнезскому, прозванному Жаном Быком, а потом прыгнул и сам. Белый, как известь, с которой ему частенько приходилось иметь дело и которой он был обязан своим прозвищем, каменщик стоял под руку с гигантом, настолько же черным, насколько сам каменщик был бел. Этот великан, этот титан — супруг Ночи — был тем огромным угольщиком, кого Жан Бык в порыве веселья и педантизма прозвал однажды Туссен-Лувертюром.
        Кроме перечисленных выше персонажей, в толпе находились те самые люди в черном, которых мы видели во дворе префектуры: они ожидали последних указаний г-на Жакаля и сигнала к действию.
        В то мгновение, когда солдаты со штыками наперевес приблизились к гробу, два десятка человек в благородном порыве бросились вперед, чтобы защитить собой учащихся Шалонской школы, которые несли тело.
        Офицера спросили, посмеет ли он пустить в ход штыки против молодых людей, чьим единственным преступлением является уважение к памяти их благодетеля; тот отвечал, что получил строгий приказ от полицейского комиссара и не хочет быть разжалованным.
        Он в последний раз потребовал от тех, кто хотел помешать ему исполнить долг, немедленно удалиться. Затем он обратился к тем, что несли гроб и были защищены живой стеной, и приказал им опустить гроб на землю.
        — Не делайте этого! Не слушайте его!  — закричали со всех сторон.  — Мы с вами!
        Судя по уверенности и решительности, с которой держались учащиеся, они решили не сдаваться и идти до конца.
        Офицер приказал своим людям продолжать наступление; те, приподняв было штыки, вновь их опустили.
        — Смерть комиссару! Смерть офицеру!  — взвыла толпа.
        Человек в черном поднял руку. В воздухе просвистела дубинка, и какой-то человек, получив удар в висок, упал, обливаясь кровью.
        В то время мы еще не пережили страшных волнений 5-6 июня и 13-14 апреля, а потому убийство человека еще могло произвести некоторое впечатление.
        — Убивают!  — закричали в толпе.  — Убивают!
        Словно ожидая только этого крика, две-три сотни полицейских вынули из-под рединготов дубинки, похожие на ту, которой только что размозжили голову несчастному.
        Война была объявлена.
        Те, у кого были палки, подняли их вверх; у кого были ножи, вынули их из карманов.
        Умело ускоряемое действие (если позволено будет прибегнуть к языку драматургии) привело к взрыву.
        Жан Бык, человек отчаянной смелости, сангвиник, привыкший действовать по первому побуждению, забыл о безмолвных предупреждениях Сальватора.
        — Так!  — промолвил он, выпустив руку Фифины и поплевав на ладони.  — Похоже, дошло до рукопашной!
        Словно желая испытать свои силы, он сгреб первого попавшегося полицейского и приготовился отшвырнуть его в сторону.
        — Ко мне! На помощь! На помощь, друзья!  — завопил полицейский, но голос его в железных объятиях Жана Быка стал звучать все тише.
        Стальной Волос услышал этот отчаянный крик, ужом проскользнул в толпу, подкрался сзади и уже занес было над головой Жана Быка короткую свинцовую дубинку, как Кирпич, ринувшись между плотником и полицейским, вырвал у того дубинку, а тряпичник, подойдя к ним и желая, без сомнения, оправдать свою кличку, подставил Стальному Волосу ногу и опрокинул его навзничь.
        С этой минуты все смешалось; пронзительно закричали женщины.
        Полицейский, которого Жан Бык обхватил поперек туловища, как Геракл — Антея, выпустил дубинку, и та покатилась к ногам Фифины. Она ее подобрала и, засучив рукава, с развевавшимися по ветру волосами, стала колотить направо и налево всех, кто осмеливался к ней приблизиться. Два-три удара нашей Брадаманты, не уступавшие по силе мужским, привлекли к ней внимание нескольких полицейских, и ей, несомненно, пришел бы конец, если бы не Коперник и Фафиу, поспешившие ей на помощь.
        При виде Фафиу, приближавшегося к Фифине, Жан Бык решился действовать наверняка. Он швырнул в толпу полицейского и, обращаясь к паяцу, сказал:
        — И ты туда же!
        И, протянув руку, он схватил Фафиу за шиворот.
        Однако едва он до него дотронулся, как получил удар свинцовой дубинкой и выпустил жертву.
        Он узнал поразившую его руку.
        — Фифина!  — взвыл он, закипая от гнева.  — Ты что, хочешь, чтобы я тебя уничтожил?
        — Ну ты, тряпка! Только попробуй поднять на меня руку!
        — Не на тебя, а на него!
        — Только взгляните на этого негодяя!  — возмутилась она, обращаясь к Кирпичу и Багру.  — Он хочет задушить человека, который спас мне жизнь!
        Жан Бык испустил вздох, похожий на рык, потом обратился к Фафиу:
        — Убирайся! И если жизнь тебе дорога, старайся не попадаться на моем пути!
        Пока все это происходит на правой стороне, где находятся Жан Бык и его собутыльники по кабаку, посмотрим, как обстоят дела слева, где остановились Сальватор и четверо его товарищей.
        Как мы помним, Сальватор посоветовал Жюстену, Петрусу, Жану Роберу и Людовику ни в коем случае ни во что не вмешиваться, однако Жюстен, по виду самый невозмутимый из всех, не послушался этого совета.
        Расскажем сначала, как они стояли.
        Жюстен расположился слева от Сальватора, трое других молодых людей держались позади него.
        Вдруг Жюстен услышал в трех шагах от себя душераздирающий крик; детский голос взывал:
        — Ко мне, господин Жюстен! На помощь!
        Услышав свое имя, Жюстен бросился вперед и заметил Баболена, опрокинутого навзничь; полицейский избивал его ногами.
        Быстрым, как мысль, движением Жюстен с силой оттолкнул полицейского и нагнулся, чтобы помочь Баболену подняться. Однако в ту минуту, как он наклонялся, Сальватор увидел, что полицейский занес над его головой дубинку. Он в свою очередь устремился на помощь, выбросив вперед руку, чтобы защитить Жюстена, приняв удар на себя; но, к его величайшему изумлению, дубинка замерла в воздухе и ласковый голос произнес:
        — Э-э, здравствуйте, дорогой господин Сальватор! Как я рад вас видеть!
        Голос принадлежал г-ну Жакалю.
        VIII
        АРЕСТ
        Господин Жакаль узнал в Жюстене друга Сальватора и возлюбленного Мины; увидев, какая опасность угрожает молодому человеку, он одновременно с Сальватором бросился ему на помощь.
        Вот как руки Сальватора и г-на Жакаля встретились.
        Однако на этом покровительство г-на Жакаля не кончилось.
        Взмахом руки он приказал своим людям не трогать молодых людей и отозвал Сальватора в сторону.
        — Дорогой мой господин Сальватор!  — проговорил начальник полиции и приподнял очки, чтобы не упустить во время разговора ничего из того, что происходило в толпе.  — Дорогой господин Сальватор! Позвольте дать вам хороший совет.
        — Говорите, дорогой господин Жакаль.
        — Дружеский совет… Вы же знаете, что я вам друг, не так ли?
        — Льщу себя надеждой,  — отозвался Сальватор.
        — Порекомендуйте господину Жюстену и другим лицам, судьба которых вам небезразлична,  — глазами он указал на Петруса, Людовика и Жана Робера,  — порекомендуйте им удалиться и… последуйте их примеру сами.
        — Почему же это, господин Жакаль?!  — воскликнул Сальватор.
        — Потому что с ними может случиться несчастье.
        — Неужели?
        — Да,  — кивнул г-н Жакаль.
        — Мы, стало быть, явимся свидетелями мятежа?
        — Очень боюсь, что так. То, что сейчас происходит, об этом свидетельствует. Именно так все мятежи и начинаются.
        — Да, начинаются они все одинаково,  — заметил Сальватор.  — Правда, заканчиваются они, как правило, по-разному.
        — Этот кончится хорошо, я ручаюсь,  — заверил г-н Жакаль.
        — Ну, раз вы ручаетесь!..  — бросил Сальватор.
        — У меня нет и тени сомнения на сей счет.
        — Дьявольщина!
        — Но вы должны понимать, что, несмотря на особое покровительство, которое я готов оказать вашим друзьям, с ними, как я уже сказал, может произойти несчастье. А потому попросите их удалиться.
        — Увольте меня от этого,  — попросил Сальватор.
        — Отчего же?
        — Они решили оставаться до конца.
        — С какой целью?
        — Из любопытства…
        — Пф!  — фыркнул г-н Жакаль.  — Знаете, не так уж это интересно.
        — Тем более что, судя по вашим словам, в одном можно быть уверенным: сила останется на стороне закона.
        — Что, однако, не помешает вашим друзьям, если они останутся…
        — Ну и?..
        — Подвергнуться риску…
        — Какому риску?
        — Черт побери! Какому риску подвергается любой человек во время мятежа? Скажем, получить небольшие ушибы…
        — В таком случае, дорогой господин Жакаль, как вы понимаете, не мне их жалеть.
        — То есть, как?
        — Они получат то, чего заслуживают.
        — Что вы хотите этим сказать?
        — Они пожелали увидеть мятеж — пусть расплачиваются за свое любопытство.
        — Они хотели увидеть мятеж?  — переспросил г-н Жакаль?
        — Да,  — отвечал Сальватор.
        — Так они, выходит, знали, что должен был вспыхнуть мятеж? Ваши друзья заранее знали о том, что здесь произойдет?
        — Во всех подробностях, дорогой господин Жакаль. Даже самые бывалые моряки не могут предсказать бурю с большей проницательностью, нежели мои друзья почуяли надвигающийся мятеж.
        — В самом деле?
        — Можете не сомневаться. Признайтесь, дорогой господин Жакаль, только слепец может не понять, что здесь происходит.
        — И что же происходит?  — спросил г-н Жакаль, водружая очки на нос.
        — А вы не знаете?
        — Не имею ни малейшего представления.
        — Тогда спросите вон у того господина, которого арестовывают на ваших глазах.
        — Где?  — спросил г-н Жакаль, не поднимая очков: он не хуже Сальватора видел, что происходит.  — У какого господина?
        — Ах да, верно, у вас такое слабое зрение, что вы, пожалуй, не увидите. Попытайтесь, однако… Смотрите; вон там, в двух шагах от монаха.
        — Да, в самом деле, я кажется вижу белое одеяние.
        — Ах, клянусь Небом, это же аббат Доминик, друг несчастного Коломбана!  — вскричал Сальватор.  — А я-то полагал, что он в Бретани, в замке Пангоэлей.
        — Он там действительно был и вернулся сегодня утром,  — сообщил г-н Жакаль.
        — Сегодня утром? Благодарю вас, вы прекрасно осведомлены, господин Жакаль,  — с улыбкой сказал Сальватор.  — А рядом с ним, видите?..
        — Да, черт возьми, там арестовывают какого-то человека, верно, и мне от всей души жаль этого гражданина.
        — Так вы не знаете, кто это?
        — Нет.
        — А тех, кто арестовывает, вы знаете?
        — У меня такое слабое зрение… И потом, их там много, как мне кажется.
        — Вы не знаете даже тех двоих, что держат его за шиворот?
        — Да, да, эти парни мне знакомы. Но где, черт возьми, я мог их видеть? Вот в чем вопрос.
        — Итак, вы не помните?
        — По правде говоря, нет.
        — Хотите, я вам помогу?
        — Доставьте мне это удовольствие!
        — Того, что ростом пониже, вы видели, когда он отправлялся на каторгу, а высокого — когда он с каторги возвращался.
        — Да, да, да!
        — Теперь вспомнили?
        — Да я их очень хорошо знаю, они же находятся у меня на службе. Какого дьявола они там делают?
        — Полагаю, они работают на вас, господин Жакаль.
        — Пф!  — произнес г-н Жакаль.  — Не исключено, что сейчас чудаки работают на себя. Такое с ними случается.
        — Да, в самом деле,  — заметил Сальватор.  — Один из них только что срезал у пленника часы.
        — Я же вам говорил… Ах, дорогой господин Сальватор! Полиция так несовершенна!
        — Кому вы это рассказываете, господин Жакаль!
        И не желая, видимо, чтобы его дольше видели в обществе г-на Жакаля, Сальватор отступил на шаг и поклонился.
        — Счастлив был увидеться с вами, господин Сальватор,  — проговорил, отступая, начальник полиции и торопливо зашагал в ту сторону, где Жибасье и Карманьоль пытались арестовать г-на Сарранти.
        Мы говорили «пытались», потому что, хотя г-на Сарранти и схватили за шиворот двое полицейских, он вовсе не намерен был считать себя арестованным.
        Прежде всего он попытался вступить в переговоры.
        Заслышав слова: «Именем короля вы арестованы», которые шепнули ему с двух сторон Карманьоль и Жибасье, он отозвался в полный голос:
        — Я арестован?! За что?
        — Не надо шуметь!  — вполголоса заметил Жибасье.  — Мы вас знаем.
        — Вы меня знаете?  — вскричал Сарранти, смерив взглядом сначала одного, потом другого полицейского.
        — Да, вас зовут Дюбрёй,  — отвечал Карманьоль.
        Как помнят читатели, г-н Сарранти написал сыну, что находится в Париже под именем Дюбрёя, и г-н Жакаль, не желавший придавать этому аресту политической окраски, посоветовал своим людям арестовать опытного заговорщика под этим именем.
        Видя, что его отца пытаются арестовать, Доминик поддался сыновнему чувству и бросился ему на помощь.
        Однако г-н Сарранти жестом остановил его.
        — Не вмешивайтесь в это дело, сударь,  — сказал он монаху.  — Я жертва ошибки; уверен, что завтра же меня освободят.
        Монах поклонился и отступил: он воспринял слова отца как приказ.
        — Разумеется,  — промолвил Жибасье,  — если мы ошибаемся, то принесем вам свои извинения.
        — Прежде всего, по какому праву вы арестовываете меня?
        — Мы действуем согласно постановлению об аресте некого господина Дюбрёя, а вы так на него похожи, что я счел своей первейшей обязанностью вас арестовать.
        — Однако, если вы боитесь огласки, почему задерживаете меня именно здесь?
        — Да где встретили, там и задержали!  — ухмыльнулся Карманьоль.
        — Не говоря уж о том, что мы гоняемся за вами с самого утра,  — поддержал его Жибасье.
        — Как с самого утра?
        — Ну да! С той минуты как вы покинули гостиницу.
        — Какую гостиницу?  — удивился Сарранти.
        — Ту, что на площади Сент-Андре-дез-Ар,  — уточнил Жибасье.
        Господина Сарранти словно осенило. Ему почудилось, что он уже видел лицо и слышал голос Жибасье.
        Он вспомнил свое путешествие, венгерца, курьера, кучера — все это прошло перед ним как в тумане и в то же время достаточно ясно; он скорее инстинктом, чем разумом, все понял — сомнений у него не осталось.
        — Негодяй!  — смертельно побледнев, вскричал корсиканец и решительно запустил руку в складки плаща.
        Жибасье увидел, как сверкнуло лезвие кинжала, и вполне возможно, что за этим последовала бы смерть, как гром сопутствует молнии, если бы не Карманьоль: он понял, что происходит, и обеими руками перехватил занесенное было оружие.
        Чувствуя себя зажатым с обеих сторон, Сарранти неимоверным усилием сбросил с себя полицейских и, зажав в руке кинжал, прыгнул в толпу с криком:
        — Дорогу, дорогу!
        Но Жибасье и Карманьоль бросились следом, сзывая на помощь своих товарищей.
        Вокруг г-на Сарранти в одно мгновение сомкнулось непроходимое кольцо; над его головой уже было занесено два десятка дубинок, и он, очевидно, пал бы, как бык под ударами мясников, но в эту минуту раздался приказ:
        — Живым!.. Брать только живым!
        Полицейские узнали голос своего начальника, г-на Жакаля, и мысль о том, что они трудятся у него на виду, будто придала им сил: все так и набросились на г-на Сарранти.
        Произошла страшная свалка: один человек отбивался от двадцати; потом он упал на одно колено, а вскоре и вовсе исчез…
        Доминик ринулся было ему на помощь, но толпа в панике шарахнулась в сторону и с криками устремилась по улице, разлучив сына с отцом.
        Монах уцепился за решетку особняка, чтобы обезумевшие от страха люди не унесли его вместе с собой; но когда толпа схлынула, г-н Сарранти вместе с подло избивавшими его полицейскими уже исчез.
        IX
        ОФИЦИАЛЬНЫЕ ГАЗЕТЫ
        Мы дали читателям некоторое представление о том, какие сцены разыгрывала полиция г-на Делаво 30 марта 1827 года от Рождества Христова.
        Чем объяснить этот скандал? Какова причина безумного надругательства, совершавшегося над останками благородного герцога?
        Никто этого не ведал.
        Правительство не могло простить г-ну де Ларошфуко-Лианкуру искренности его убеждений. Чтобы урожденный Ларошфуко принадлежал к оппозиции и голосовал за нее!.. По правде говоря, в этом и состояло его преступление: это было оскорбление величества, и правительство просто обязано было покарать виновного.
        Оно позабыло о Ларошфуко времен Фронды. Правда, тот был наказан: сначала с помощью аркебузы его ранили прямо в лицо, а затем с помощью вероломства — в самое сердце.
        Действительно, правительство мало-помалу лишило г-на де Ларошфуко — мы, разумеется, имеем в виду нашего современника — всех званий, а также возможности заниматься благотворительностью. Но этого было мало; притесняемый при жизни, он не нашел покоя и после смерти: правительство стремилось помешать благодарным согражданам засвидетельствовать свое почтение покойному; оно пыталось противостоять любви и уважению, которое внушал парижанам герцог своей долгой и самоотверженной службой, целиком посвященной материальному и духовному процветанию сограждан, то есть делу благотворительности и образования.
        Толпа знала, откуда исходил приказ, и во всеуслышание обвиняла г-на де Корбьера, которого — заслуженно или нет — сделали козлом отпущения за весь кабинет министров 1827 года.
        Мы еще будем свидетелями отвратительных сцен беспорядков и неудавшихся мятежей, подстроенных самой полицией той эпохи. Пока же мы полагаем, что дали достаточно ясное представление об ужасной свалке и кровавой бойне, которыми закончились похороны прославленного герцога.
        Скажем теперь о том, почему мужчины, женщины и дети хлынули сплошным потоком по улице, разлучив Доминика с г-ном Сарранти, сына с отцом.
        В ту минуту, когда мятеж достиг наивысшего накала, когда со всех сторон стали доноситься вопли гибнущих в давке людей, брань мужчин, жалобные стоны женщин, рыдания детей,  — иными словами, в ту минуту как солдаты, выставив штыки вперед, двинулись на учащихся Шалонской школы, чтобы силой завладеть гробом, вдруг раздался пронзительный крик, а вслед за тем — оглушительный шум, после чего гул человеческого океана стих как по волшебству.
        На мгновение установилась пугающая тишина: можно было подумать, что неведомая сила лишила жизни сразу всех присутствовавших.
        Крик, заставивший замереть толпу, донесся из окон, выходивших на площадь, точно из ложи театра, где разыгралась эта кощунственная драма.
        Толпа загудела, когда одного из юношей, несших гроб, ранил штыком солдат; между учащимися и солдатами завязалась борьба, и гроб герцога, который те и другие тянули к себе, со зловещим грохотом тяжело упал на мостовую.
        Тотчас же свидетели этой жуткой сцены, словно пораженные громом, отпрянули, оставив растерявшихся юношей одних в образовавшемся пустом пространстве.
        Это движение было неверно истолковано теми, кто почувствовал натиск, не зная его причины; толпа хлынула в прилегавшие улицы, основной поток затопил улицу Мондови.
        Один из учащихся остался на мостовой, рядом с гробом: он получил удар штыком в бок. Товарищи подняли раненого и сомкнулись вокруг него.
        Кровавый след тянулся до того места, куда он был унесен.
        Офицер, полицейский комиссар и солдаты оказались хозяевами положения.
        Сила осталась на стороне закона, как сказал уже Сальватор; сейчас он стоял на прежнем месте, одной рукой удерживая Жюстена, другой — Жана Робера, и говорил Петрусу и Людовику:
        — Жизнью заклинаю вас: не двигайтесь!
        Подавленные и пристыженные солдаты подошли к полуразбитому гробу, подобрали покров и наградные знаки покойного, выпачканные в грязи и частью угодившие в лужу.
        Как мы уже сказали, вслед за раздавшимся из окна криком, леденящим кровь и перекрывшим все остальные звуки, вслед за первым движением толпы, метнувшейся в разные стороны, наступила тишина — мертвая, величественная, более устрашающая, чем любой крик.
        Ни самый громкий протест, ни самая энергичная защита, ни самое бурное возмущение не способны были бы выразить упрека более горького и угрозы более зловещей, чем эта сдержанность толпы, почтительное созерцание мертвого тела, молчаливое осуждение осквернителей.
        И вот среди грозного молчания виновник всего этого кощунства, человек в черном, полицейский комиссар, выскочил вперед, знаком приказал носильщикам подойти и поставить гроб на катафалк, а офицеру жестом дал понять, чтобы тот был наготове, потому что еще может понадобиться его помощь.
        Вдруг комиссар и офицер смертельно побледнели, на их лицах выступил холодный пот: сквозь щели поврежденного во многих местах гроба они увидели, как в их сторону, будто угроза из могилы, простерлась худая рука покойника, которая, отделившись от тела, готова была, казалось, упасть на мостовую.
        Если кому-нибудь вздумается обвинить нас в стремлении нагнать на читателя ужас, советуем обратиться к результатам следствия, проведенного после этого страшного события: когда гроб с телом герцога де Ларошфуко привезли в Лианкур, где находится фамильный склеп семейства Ларошфуко, то в ночь, предшествовавшую погребению, пришлось не только заняться починкой гроба, сильно пострадавшего, как мы уже сказали, но и «вернуть в их естественное положение члены, отделившиеся от туловища»[3 - Ашиль де Волабель, «История двух Реставраций», том VI, глава VII. (Примеч. автора.)].
        Поспешим прибавить — чтобы более не возвращаться к этой печальной теме,  — что возмущение всколыхнуло всю Францию.
        Все неправительственные газеты опубликовали отчет об этом отвратительном происшествии и вполне справедливо выразили гнев и презрение в адрес тех, кто был виновен в осквернении памяти достойного человека.
        Обе Палаты откликнулись на всеобщее возмущение, в особенности Палата пэров, воспринявшая происшествие как оскорбление одного из ее членов; она не ограничилась решительным осуждением этого надругательства над телом человека, единственное преступление которого состояло в том, что он голосовал против правительства, и поручила высшему должностному лицу — своему великому референдарию провести расследование; тот изложил на заседании результаты его, открыто обвинив полицию в преднамеренном скандале, тем более предосудительном, что уже имели место многочисленные прецеденты, когда гроб несли на руках, например во время похорон Делиля, Беклара и г-на Эмери, настоятеля семинарии Сен-Сюльпис: тогда полиция разрешила друзьям и ученикам усопших нести останки. Гроб г-на Эмери был перенесен таким образом учащимися его семинарии до самого кладбища Исси.
        Господин де Корбьер выслушал все эти упреки и принял их со свойственными ему холодностью и высокомерием (на что порою Палата отвечала гневными вспышками); он не только не счел нужным осудить действия полицейского, оскорбившего память достойнейшего человека, которого он, министр, оскорблял при жизни, но поднялся на трибуну и произнес следующее:
        «Если бы выступавшие до меня ораторы ограничились выражением своих сожалений, я бы отнесся с пониманием к их чувствам и не стал бы брать слово. Но они жалуются на правительственные учреждения! Префект полиции и полицейские вели себя должным образом; они нарушили бы свои обязанности и навлекли бы на себя справедливое наказание с моей стороны, если бы действовали иначе».
        Члены Палаты поблагодарили великого референдария за доклад и решили дождаться окончания судебного разбирательства. Разбирательство, разумеется, в положенный срок было закончено, но никаких результатов не принесло.
        Пока оппозиционные и независимые газеты публиковали на первых полосах гневные статьи, выражавшие мнение всего возмущенного населения, в правительственной прессе появилось сообщение, продиктованное, очевидно, из кабинета министров или из префектуры (хотя сообщения были напечатаны в трех различных газетах, они были похожи и по форме и по содержанию).
        Вот приблизительный текст этого документа, цель которого заключалась в том, чтобы переложить ответственность за недавние беспорядки на бонапартистов:
        «Гидра анархии снова поднимает голову, которая, казалось, уже отсечена; Революция, которую полагали угасшей, возрождается из пепла и стучится в наши двери. Она во всеоружии продвигается вперед незаметно и бесшумно, и монархия вот-вот снова окажется лицом к лицу со своей извечной противницей.
        Тревога, преданные слуги Его Величества! Встаньте, верноподданные! Алтарь и трон, священник и король в опасности!
        Имевшие вчера место прискорбные происшествия повлекли за собой неизбежное насилие; прозвучали угрозы, призывы к мятежу и убийствам.
        По счастью, в руках префекта полиции уже за сутки до происшедших событий имелись все главные нити заговора. Благодаря пылкому усердию этого искусного администратора заговор провалился; господин префект выражает надежду, что ему удалось усмирить бурю, в который уже раз угрожавшую потопить государственный корабль.
        Арестован руководитель этого крупного заговора. Он находится в руках правосудия, и друзьям порядка, верноподданным короля, еще предстоит узнать, какое значение имел этот арест, когда им станет известно, что глава этого заговора, имевшего целью свергнуть монарха и возвести на трон герцога Рейхштадтского,  — не кто иной, как знаменитый корсиканец Сарранти, прибывший недавно из Индии, где и было все замышлено.
        Невозможно не содрогнуться при мысли об опасности, угрожавшей правительству Его Величества. Однако очень скоро ужас уступит место возмущению и все еще раз увидят, чего можно ждать от людей, находившихся на службе узурпатора, а теперь прислуживающих его сыну, когда узнают, что этот самый Сарранти, в течение нескольких дней скрывавшийся в столице, покинул Париж семь лет назад, когда подозревался в краже и убийстве.
        Те из вас, кто читал тогдашние газеты, помнят, может быть, что в небольшой деревушке Вири-сюр-Орж разыгралась в 1820 году ужасная драма. Один из уважаемых жителей кантона, возвратившись однажды вечером домой, увидел, что его сейф взломан, служанка убита, двое его племянников похищены, а воспитатель детей исчез.
        Этим воспитателем был не кто иной, как г-н Сарранти.
        По настоящему делу уже возбуждено уголовное следствие».
        X
        РОДСТВО ДУШ
        Выразительный взгляд, который г-н Сарранти бросил аббату Доминику, а также несколько слов, сказанных в тот момент, когда его брали под стражу, повелевали несчастному монаху не вмешиваться и ничем не выдавать своего отношения к происходящему.
        Когда толпа, разлучившая Доминика с отцом, схлынула, он бросился вверх по улице Риволи. Там он услышал гомон и заметил небольшую группу возбужденных людей, торопливо шагавших в сторону Тюильри, и догадался, что в центре этой группы находится его отец. Тогда он пошел следом, но на расстоянии; он старался действовать осмотрительно, ведь его ряса могла привлечь внимание полицейских.
        В самом деле, в те времена Доминик был, может быть, единственным монахом-доминиканцем на весь Париж.
        На углу улицы Сен-Никез группа остановилась, и с площади Пирамид, где в свою очередь остановился Доминик, он разглядел того, кто, казалось, возглавлял отряд полицейских; этот человек кликнул фиакр, куда и посадили г-на Сарранти.
        Доминик последовал за фиакром, пересек площадь Карусель так скоро, как позволяла ему ряса, и подошел к проезду на набережную Тюильри в ту минуту, когда фиакр сворачивал на Новый мост.
        Стало понятно, что г-на Сарранти везут в префектуру полиции.
        Когда фиакр исчез на углу набережной Люнет, аббат Доминик почувствовал, как кровь прилила к его сердцу, а на ум стали приходить мысли, одна мрачнее другой.
        Он вернулся к себе подавленный, разбитый усталостью, в душевном смятении.
        Два дня и две ночи, проведенные в дилижансе, волнения, пережитые в этот день, необъяснимый арест отца — всего этого было более чем достаточно, чтобы сломить самое крепкое тело, самую мужественную душу.
        Когда он вернулся к себе, уже стемнело. Он рухнул на кровать, позабыв о еде, и попытался заснуть. Но, казалось, тысяча призраков уселась у его изголовья; через четверть часа он поднялся и в волнении зашагал по комнате, словно, для того чтобы уснуть, ему необходимо было израсходовать остатки сил или, вернее, сжигавшего его лихорадочного возбуждения.
        Беспокойство выгнало его прочь из дому. С наступлением ночи его ряса не так бросалась в глаза и не привлекала к нему любопытных взглядов. Он направился к полицейской префектуре, дверь которой, если можно так сказать, поглотила его отца. Она напомнила Доминику бездну, куда бросается шиллеровский ныряльщик,  — оттуда его отцу, подобно этому ныряльщику, суждено выйти, испытав неподдельный ужас от увиденных там чудищ.
        Однако он не рискнул войти в префектуру. Если узнают, что Сарранти его отец, он таким образом выдаст его настоящее имя.
        Ведь г-н Сарранти был арестован под именем Дюбрёя. Не лучше ли было оставить ему преимущество этого вымышленного имени, которое скроет опасного и упорного заговорщика?
        Доминик пока не знал, с какой целью его отец вернулся во Францию, однако догадывался, что речь идет о деле всей его жизни: служении интересам императора или, вернее, его наследника, герцога Рейхштадтского.
        Два часа сын тенью бродил вокруг того места, где исчез его отец; он ходил от улицы Дофины до площади Арле, от набережной Люнет до площади Дворца правосудия, не надеясь вновь увидеть того, кого он безуспешно искал: было бы настоящим чудом разыскать экипаж, в котором его отца перевезут из тюрьмы предварительного заключения при префектуре в другую тюрьму; но Господь мог совершить такое чудо, и простосердечный, добрый, великодушный Доминик инстинктивно надеялся на Божью помощь.
        Но надежды его оказались тщетны. В полночь он вернулся к себе, лег, смежил веки и почувствовал такое изнеможение, что сейчас же заснул.
        Едва он задремал, как его стали одолевать кошмары, один другого ужаснее; всю ночь они, как огромные летучие мыши, кружились над его головой, а с рассветом, когда Доминик пробудился, он почувствовал, что сон не освежил его, скорее — наоборот.
        Он встал и попытался оживить в памяти видения ночи; ему почудилось, что среди их мрачного хаоса промелькнул светлый и непорочный ангел: молодой человек с открытым и честным лицом подошел к Доминику, протянул ему руку и на незнакомом языке, который, однако, монах понял, сказал: «Обопрись на меня, я тебя поддержу».
        Лицо его было Доминику знакомо. Но где, когда, при каких обстоятельствах он его видел? Да и существовал ли в действительности этот пригрезившийся Доминику человек? Или это было всего лишь туманное воспоминание из предыдущей жизни, которое, кажется, сопутствует нам и показывается только во сне? Не было ли это видение воплощением надежды, мечтой бодрствующего человека?
        Доминик пытался заглянуть в самые потаенные уголки своей памяти; в задумчивости он присел у окна на тот самый стул, где сидел накануне, разглядывая портрет святого Гиацинта; этого портрета теперь не было с ним. Он вспомнил о Кармелите и Коломбане, а вслед за образами друзей мысленно представил себе и Сальватора. Вот кем был ангел из его ночного кошмара — тот красивый молодой человек с открытым и честным лицом, что стоял в ночи у изголовья Доминика и гнал от его ложа призрак отчаяния.
        И юный монах снова ясно вспомнил скорбные обстоятельства, при которых он познакомился с Сальватором. Он будто опять очутился в павильоне Коломбана в Ба-Мёдоне, где неспешно читал заупокойные молитвы, а из его глаз, поднятых к небу, катились слезы.
        Вдруг в комнату, где лежал покойник, вошли двое молодых людей, обнажив и склонив головы; это были Жан Робер и Сальватор.
        Заметив тогда монаха, Сальватор радостно вскрикнул, и Доминик ни за что на свете не догадался бы, чем вызвана эта радость. Но Сальватор подошел к нему и взволнованным, но твердым голосом произнес: «Святой отец! Сами того не ведая, вы спасли жизнь стоящему перед вами человеку. И человек этот, который никогда вас прежде не видел, не был с вами знаком, питает к вам глубокую признательность… Не знаю, смогу ли я когда-нибудь быть вам полезен. Клянусь всем святым, что есть на земле, клянусь телом порядочного человека, который только что отдал Богу душу: я обязан вам жизнью, и она всецело принадлежит вам». А он, Доминик, отвечал: «Я принимаю ваше предложение, сударь, хотя не знаю, когда и как я мог оказать вам услугу, о которой вы говорите. Все люди братья и посланы в этот мир, чтобы друг другу помогать; когда мне понадобится ваша помощь, я приду к вам. Как вас зовут и где вы живете?»
        Читатели помнят, как тогда Сальватор подошел к секретеру Коломбана, написал свое имя и адрес и подал листок монаху, а тот сложил бумажку и спрятал ее в свой часослов.
        Теперь Доминик поспешно подошел к книжному шкафу, взял со второй полки книгу и отыскал в ней листок с адресом.
        И сейчас же, будто та сцена произошла только сегодня, у него перед глазами встал Сальватор, его костюм, черты лица, он вспомнил его голос — все-все до мельчайших подробностей — и понял, что именно этого молодого человека с ласковым лицом и приветливой улыбкой он видел во сне.
        «Если это так — прочь сомнения: сам Господь меня наставляет на этот путь,  — сказал он себе.  — Не знаю почему, но мне показалось, что этот молодой человек дружен с одним из полицейских чинов, они вчера разговаривали у церкви Успения. Через этого полицейского Сальватор и может узнать, за что арестовали моего отца. Нельзя терять ни минуты. Побегу-ка я к господину Сальватору!»
        Он торопливо завершил свой скромный туалет.
        Когда он уже собрался выходить, вошла привратница с чашкой молока в одной руке и с газетой — в другой. Но Доминику недосуг было ни читать газету, ни завтракать. Он приказал привратнице оставить все на столике и обещал вернуться через час-другой, а пока, сказал он, ему необходимо уйти.
        Он сбежал по лестнице и через десять минут уже стоял на улице Макон перед домом Сальватора.
        Ни молотка, ни звонка он не нашел.
        Днем дверь отпиралась при помощи цепочки, потянув за которую можно было приподнять задвижку, а на ночь цепочка убиралась внутрь, и дом оказывался заперт.
        То ли никто еще не выходил из дому, то ли цепочка случайно оказалась внутри, но отворить дверь оказалось совершенно невозможно.
        Доминику пришлось постучать сначала кулаком, потом камнем, который он подобрал с земли.
        Несомненно, он стучал бы долго, но залаял Ролан, предупреждая Сальватора и Фраголу, что кто-то пришел.
        Фрагола прислушалась.
        — Это друг,  — заметил Сальватор.
        — Почему ты знаешь?
        — Пес лает радостно, ласково. Отвори окно, Фрагола, и посмотри, кто этот друг.
        Фрагола выглянула в окно и узнал аббата, которого она видела в день смерти Коломбана.
        — Это монах,  — сообщила она Сальватору.
        — Какой монах?.. Аббат Доминик?
        — Да.
        — Я же тебе говорил, что это друг!  — вскричал Сальватор.
        Он поспешил вниз по лестнице, а впереди него несся Ролан: пес скатывался по ступеням всякий раз, как отворялась дверь.
        XI
        БЕСПОЛЕЗНЫЕ СВЕДЕНИЯ
        Сальватор с нежной почтительностью протянул руки навстречу аббату Доминику.
        — Это вы, святой отец!  — воскликнул он.
        — Да,  — сдержанно ответил монах.
        — Добро пожаловать!
        — Вы меня, стало быть, узнали?
        — Вы же мой спаситель!
        — Так вы мне, во всяком случае, сказали, и этот разговор произошел при слишком печальных обстоятельствах, которые вы, наверное, не забыли.
        — И снова повторяю это.
        — Помните, что вы тогда прибавили?
        — Что если когда-нибудь вам понадобится моя помощь, то спасенная вами жизнь принадлежит вам.
        — Как видите, я не забыл о вашем предложении. Мне нужна ваша помощь, и вот я здесь.
        За разговором они подошли к той самой небольшой столовой, что была украшена в соответствии с античным образцом из Помпей.
        Молодой человек предложил монаху стул и жестом приказал Ролану оставить гостя в покое: пес обнюхивал сутану аббата Доминика, словно тоже хотел определить, при каких обстоятельствах видел его раньше. Сальватор сел рядом с монахом. Ролан, отстраненный хозяином от участия в беседе, забился под стол.
        — Слушаю вас, святой отец!  — промолвил Сальватор.
        Монах положил бледную тонкую руку на руку Сальватора. Его знобило.
        — Человек, к которому я испытываю глубокую привязанность,  — начал аббат Доминик,  — всего несколько дней назад прибыл в Париж и вчера на моих глазах был арестован на улице Сент-Оноре рядом с церковью Успения, а я не посмел прийти ему на помощь, потому что был в сутане.
        Сальватор кивнул.
        — Я видел, святой отец,  — сказал он,  — и должен прибавить, что, к его чести, защищался он как лев.
        Аббат при воспоминании о недавнем происшествии содрогнулся.
        — Да,  — подтвердил он,  — и я боюсь, что при всей законности такого поведения самозащиту вменят ему в вину.
        — Так вы, стало быть, знакомы с этим господином?  — пристально взглянув на монаха, продолжал Сальватор.
        — Как я вам уже сказал, я к нему нежно привязан.
        — А в чем его обвиняют?  — спросил Сальватор.
        — Это-то мне и неизвестно; именно это я и хотел выяснить, а потому и пришел к вам за услугой: помогите мне разузнать, за что его арестовали.
        — И это все, чем я могу быть вам полезен, святой отец?
        — Да. Я помню, как вы приезжали в Ба-Мёдон в сопровождении господина, который, как мне показалось, занимает важную должность в полиции. Вчера я снова видел вас в его обществе. Я подумал, что через него вы, вероятно, сможете узнать, в чем повинен мой… мой друг.
        — Как зовут вашего друга, святой отец?
        — Дюбрёй.
        — Чем он занимается?
        — В прошлом он военный, а в настоящее время живет, если не ошибаюсь, на свое состояние.
        — Откуда он приехал?
        — Издалека… Из какой-то азиатской страны…
        — Он, стало быть, путешественник?
        — Да,  — печально покачал головой аббат.  — Все мы странники.
        — Я надену редингот и буду к вашим услугам, святой отец. Мне бы не хотелось заставлять вас ждать. Судя по вашему печальному виду, вы очень обеспокоены.
        — Да, очень,  — подтвердил монах.
        Сальватор, остававшийся до тех пор в блузе, перешел в соседнюю комнату и спустя минуту появился уже в рединготе.
        — Ну вот, я в вашем распоряжении, святой отец!  — сказал он.
        Аббат торопливо поднялся, и оба вышли из дому.
        Ролан поднял голову и провожал их умным взглядом до тех пор, пока не захлопнулась дверь. Но видя, что, по всей вероятности, он не нужен, раз его не зовут с собой, он снова опустил морду на лапы и глубоко вздохнул.
        В воротах Доминик остановился.
        — Куда мы идем?  — спросил он.
        — В префектуру полиции.
        — Позвольте мне взять фиакр,  — попросил монах.  — Моя сутана бросается в глаза; возможно, я причиню своему другу вред, если кто-то узнает, что я о нем беспокоюсь: мне кажется, это совершенно необходимая мера предосторожности.
        — Я и сам хотел предложить вам это,  — ответил Сальватор.
        Молодые люди подозвали фиакр и сели. В конце моста Сен-Мишель Сальватор вышел.
        — Я буду вас ждать на углу набережной и площади Сен-Жермен-л’Осеруа,  — сказал монах.
        Сальватор кивнул в ответ. Фиакр поехал дальше по Бочарной улице; Сальватор спустился по набережной Орфевр.
        Господина Жакаля не было в префектуре. События, происшедшие накануне, привели Париж в волнение. Власти опасались или, выражаясь точнее, надеялись на беспорядки. Все полицейские во главе с г-ном Жакалем находились в городе, и дежурный не знал, когда начальник полиции вернется.
        Ждать было бесполезно; разумнее было отправиться на поиски его.
        Сальватор — то ли потому, что хорошо изучил г-на Жакаля, то ли потому, что у него самого было отличное чутье,  — уже знал, где искать начальника полиции.
        Он спустился по набережной, свернул направо и пошел по Новому мосту.
        Не прошел он и десятка шагов, как услышал, что из мимо проезжающего экипажа кто-то стучит по стеклу, желая, по-видимому, привлечь его внимание. Он остановился.
        Экипаж тоже остановился.
        Распахнулась дверца.
        — Садитесь!  — сказали из кареты.
        Сальватор хотел было извиниться и объяснить, что спешит на поиски приятеля, как вдруг узнал в человеке, пригласившего его, самого генерала Лафайета.
        Не медля ни секунды, Сальватор сел рядом с ним.
        Карета снова тронулась в путь, но очень медленно.
        — Вы господин Сальватор, не так ли?  — спросил генерал.
        — Да. Я дважды имел честь встретиться с вами по поручению верховной венты.
        — Совершенно верно! Я узнал вас и потому остановил. Вы возглавляете ложу, не правда ли?
        — Да, генерал.
        — Сколько у вас человек?
        — Не могу назвать точную цифру, генерал, однако должен сказать, что немало.
        — Двести? Триста?
        — Генерал,  — улыбнулся Сальватор.  — Когда я вам понадоблюсь, обещаю вам три тысячи бойцов.
        Генерал недоверчиво взглянул на Сальватора.
        Сальватор говорил уверенно; глядя ему в лицо, невозможно было усомниться в его словах.
        — Чем больше в вашем подчинении людей, тем более необходимо узнать вам новость.
        — Какую?
        — Венское дело провалилось.
        — Я так и думал,  — проговорил Сальватор.  — Вот почему я приказал вчера своим людям ни во что не вмешиваться.
        — И правильно сделали. Сегодня готовится мятеж.
        — Знаю.
        — А ваши люди?
        — Вчерашнее приказание распространяется и на сегодня. А теперь, генерал, позвольте спросить: можно ли доверять источнику, из которого исходит эта новость?
        — Я узнал ее от господина де Маранда, а тот — от герцога Орлеанского.
        — Принцу, очевидно, известны подробности?
        — Несомненно. Вчера прибыл курьер под видом торгового агента, отправленного банкирским домом Акроштейна и Эскелеса из Вены в Париж к Ротшильдам. На самом деле посланец должен был предупредить принца.
        — Значит, на заговорщиков донесли?
        — В точности неизвестно, подстроен этот провал полицией или это несчастный случай из тех, что способны изменить судьбу целой империи. Вы, конечно, знаете, что было решено там?
        — Да. Один из руководителей заговора все нам рассказал. Герцог Рейхштадтский через посредство своей возлюбленной связался с бывшим сподвижником Наполеона, генералом Лебастаром де Премоном. Юный принц согласился бежать; это должно было произойти в тот день, когда будет недоставать одной буквы в греческом слове XAIPE, написанном бронзовыми буквами над дверью виллы, которая расположена между въездом в Майдлинг и Зеленой горой. Это все, что мне известно.
        — Ну так слушайте! Двадцать четвертого марта буква «Е» исчезла. В семь часов вечера герцог набросил на плечи плащ и вышел. Когда он подошел к Майдлингским воротам, один из охранников (а охранники в Шёнбруннском дворце — из дворцовых жандармов) преградил герцогу путь.
        «Это я,  — проговорил принц.  — Вы не узнаёте меня?»
        «Так точно, узнаю, ваше высочество,  — отдавая честь, отвечал охранник,  — однако…»
        «Через два часа здесь будете стоять вы же?»
        «Нет, ваше высочество. Теперь половина восьмого, а ровно в девять меня сменят».
        «Передайте тому, кто придет к вам на смену, что я вышел, на случай если вдруг он не знает меня в лицо. Пусть пропустит меня обратно. После горячих любовных ласк было бы невесело провести холодную ночь на дороге».
        С этими словами принц сунул четыре золотые монеты жандарму в руку.
        «Это вам и вашему товарищу,  — прибавил он.  — Будет несправедливо, если тому, кто меня выпустил, достанется все, а тому, кто впустил — ничего».
        Солдат принял золото, и герцог вышел за ворота. У подножия Зеленой горы его ждал экипаж в сопровождении четверых всадников. Герцог сел в карету, и лошади помчались рысью. Четверо верховых поскакали следом.
        Одним из всадников был генерал Лебастар де Премон; ему надлежало на протяжении трех почтовых прогонов сопровождать карету верхом, а затем сесть рядом с герцогом и продолжать путь подле него. Кортеж обогнул Шёнбруннский дворец и через Баумгартен и Хюттельдорф подъехал к Вайдлингену. В том месте расположен мост через Вену. Проехать по мосту оказалось невозможно: на нем опрокинулась телега, в которой везли на продажу телят.
        «Очистите дорогу!» — приказал генерал троим своим спутникам.
        Те спешились и вознамерились было устранить препятствие. Однако в эту минуту из близлежащей харчевни вышел, сверкая каской и эполетами, генерал Гоудон. За ним следовали еще два десятка человек.
        «Поворачивайте назад!» — приказал генерал Лебастар де Премон мнимому форейтору.
        Тот понял, что настала решительная минута, и уже разворачивал лошадей, как вдруг с той стороны, откуда только что приехала карета герцога, раздался конский топот.
        «Бегите, генерал!  — закричал герцог.  — Нас предали!»
        «А как же вы, ваше высочество?!»
        «За меня не тревожьтесь, мне ничего не грозит… Бегите же! Бегите!»
        «Но, ваше высочество…»
        «Приказываю вам бежать или вы пропали! Если угодно, заклинаю вас памятью моего отца: бегите!»
        «Именем императора!  — раздался мощный голос.  — Всем оставаться на местах!»
        «Слышите?  — воскликнул герцог.  — Бегите же, я так хочу! Я прошу вас!»
        «Вашу руку, ваше высочество!»
        Герцог подал руку через окно кареты; генерал припал к ней губами. Затем он пришпорил коня и ударил его хлыстом, заставив прыгнуть через парапет… Все слышали, как всадник и конь упали в воду, а больше — ни звука! Ночь стояла темная, и невозможно было разглядеть, что сталось с генералом. А герцога препроводили в Вену, в императорский дворец.
        — И вы полагаете, генерал,  — спросил Сальватор,  — что телега опрокинулась на мосту случайно, как случайно по обе стороны моста появились солдаты?
        — Может, и так; однако герцог Орлеанский придерживается другого мнения; он полагает, что полиция господина Меттерниха получила предупреждение от французской полиции. Как бы то ни было, теперь вы знаете всё… Будьте осмотрительны!
        Генерал приказал кучеру остановиться.
        — Не беспокойтесь, генерал,  — отвечал Сальватор.
        Выходя из кареты, он замешкался.
        — В чем дело?  — спросил Лафайет.
        — Могу ли я надеяться с вашей стороны на милость, которой был удостоен генерал Лебастар де Премон, прощаясь с герцогом Рейхштадтским?
        И он приготовился поцеловать у генерала руку. Однако тот убрал руку и подставил ему обе щеки.
        — Поцелуйте меня самого, если угодно, а ручку облобызайте за меня первой же хорошенькой женщине,  — сказал генерал.
        Сальватор поцеловал генерала и вышел из кареты; она поехала к Люксембургскому дворцу.
        А Сальватор пошел назад по улице Дофины, затем — через мост Искусств.
        Фиакр ждал его на углу набережной и площади Сен-Жермен-л’Осеруа.
        Несчастный Доминик и вовсе потерял бы голову от горя, если бы генерал Лафайет ему рассказал то, о чем только что поведал Сальватору!
        Сальватор в двух словах сообщил монаху, что г-на Жакаля на месте не оказалось; он не стал говорить ему, кто задержал его самого, и лишь объяснил причину задержки.
        Но, повторяем, Сальватор знал, где искать г-на Жакаля.
        Ни минуты не колеблясь, он приказал кучеру отвезти брата Доминика на угол Новой Люксембургской улицы и ждать его там; пока фиакр ехал вдоль набережных, сам он пересек двор Лувра и вышел к улице Сент-Оноре.
        Как он и предвидел, начиная от церкви святого Рока улица Сент-Оноре была запружена народом.
        В Париже есть два сорта любопытных: одни, притягиваемые событиями, становятся их участниками; другие приходят на следующий день поглазеть на место происшествия.
        И вот десять или двенадцать тысяч таких зевак с женами и детьми пришли на место происшествия.
        Это было похоже на праздничное гулянье в Сен-Клу или Версале.
        Здесь Сальватор и рассчитывал отыскать г-на Жакаля.
        Сальватор ринулся в самую гущу толпы.
        Мы не сможем в точности сказать, со сколькими людьми он обменялся взглядами и рукопожатиями, но все это — в полном молчании, только жестом он давал всем понять: «Ничего!» Так он добрался до улицы Мира.
        Против особняка Майенсов Сальватор остановился. Он увидел того, кого искал.
        Господин Жакаль, в рединготе, делавшем его похожим на домовладельца, в шляпе на манер Боливара и с зонтом под мышкой, зачерпывая щепоть табаку из табакерки с Хартией, разглагольствовал о вчерашних событиях, обвиняя во всем, разумеется, полицию.
        Когда г-н Жакаль поднял очки, он встретился взглядом с Сальватором, однако ничем не выдал, что узнал его. Но было ясно: начальник полиции его увидел.
        И верно: спустя мгновение Жакаль снова взглянул в ту сторону, где стоял Сальватор, и в его глазах читался вопрос: «Хотите мне что-то сказать?»
        «Да»,  — также взглядом отвечал комиссионер.
        «Ступайте вперед: я иду следом».
        Сальватор пошел вперед и свернул в ворота.
        Господин Жакаль повторил его маневр.
        Сальватор обернулся, едва заметно поклонился и, не подавая руки, сказал:
        — Можете мне не верить, господин Жакаль, я искал именно вас.
        — Я вам верю, господин Сальватор,  — хитро посмеиваясь, отозвался начальник полиции.
        — Мне чудом помог случай,  — продолжал Сальватор.  — Ведь я только что из префектуры.
        — Неужели?  — откликнулся г-н Жакаль.  — Вы удостоили меня чести зайти ко мне?
        — Да, ваш дежурный тому свидетель. Правда, он не мог сказать, где вас искать. Пришлось мне поломать голову, и я пустился на поиски, веря в свою звезду.
        — Могу ли я иметь счастье быть вам чем-нибудь полезным, дорогой господин Сальватор?  — спросил г-н Жакаль.
        — Ах, Боже мой, конечно,  — ответил молодой человек,  — если, разумеется, пожелаете.
        — Дорогой господин Сальватор! Вы слишком редко обращаетесь ко мне с просьбами, и я не хотел бы упустить возможности оказать вам услугу.
        — Дело у меня к вам простое, в чем вы сейчас убедитесь. Друг одного моего приятеля был арестован вчера вечером во время беспорядков.
        — О!  — только и сказал г-н Жакаль.
        — Это вас удивляет?  — спросил Сальватор.
        — Нет. Вчера, как я слышал, арестовали немало народу. Уточните, о ком речь, господин Сальватор.
        — Это несложно. Я как раз показывал вам на него в ту минуту, как его задерживали.
        — A-а, так вы о нем?.. Странно…
        — Значит, его точно арестовали?
        — Не могу сказать наверное: у меня слабое зрение! Не напомните ли вы мне, как его зовут?
        — Дюбрёй.
        — Дюбрёй? Погодите, погодите!  — вскричал г-н Жакаль, хлопнув себя по лбу, будто никак не мог собраться с мыслями.  — Дюбрёй? Да, да, да, это имя мне знакомо.
        — Если вам нужно что-то уточнить, я мог бы прямо сейчас найти в толпе двух полицейских, которые его арестовали. Я отлично запомнил их лица и непременно их узнаю, я в этом уверен…
        — Вы полагаете?
        — Тем более что я приметил их еще в церкви.
        — Да нет, это ни к чему. Вы хотели что-то узнать об этом несчастном?
        — Я хотел бы только услышать, на каком основании был арестован этот несчастный, как вы его называете?
        — Этого я сейчас не могу сказать.
        — Во всяком случае, вы мне скажете, где, по-вашему, он сейчас находится?
        — Естественно, в тюрьме предварительного заключения при префектуре… Если, конечно, какое-нибудь особо тяжкое обвинение не заставило перевести его в Консьержери или Ла Форс.
        — Ответ слишком расплывчат.
        — Что же делать, дорогой господин Сальватор! Вы застигли меня врасплох.
        — Вас, господин Жакаль?! Да разве это возможно?
        — Ну вот, и вы туда же! Намекаете на мое имя и на то, что я хитер как лис.
        — Черт побери! Такая уж у вас репутация!
        — Так знайте: в отличие от Фигаро, я стою меньше, чем моя репутация, клянусь вам. Нет, я человек простодушный, и в том моя сила. Меня считают хитрецом, в моих действиях подозревают подвох, а попадаются на мое простодушие. В тот день, когда дипломат скажет правду, он обманет всех своих собратьев: они никак не поверят, что он не солгал.
        — Дорогой господин Жакаль! Вам ни за что меня не убедить, что вы приказали арестовать человека, не зная причины, по которой это делаете.
        — Послушаешь вас, так можно подумать, что я король Франции.
        — Нет. Вы король Иерусалимской улицы.
        — Вице-король, и только!.. Всего-навсего префект. Ведь в моем королевстве есть кое-кто повыше меня: господин де Корбьер и господин Делаво.
        — Итак, вы отказываетесь мне ответить?  — в упор глядя на начальника полиции, спросил Сальватор.
        — Не отказываюсь, господин Сальватор. Просто это невозможно. Что я могу вам сказать? Арестовали господина Дюбрёя?
        — Да, господина Дюбрёя.
        — Стало быть, на то имелись основания.
        — Именно о них я и хочу знать.
        — Должно быть, он нарушил общественный порядок…
        — Нет, потому что я наблюдал за ним как раз в ту минуту, как его задерживали. Напротив, он сохранял полное спокойствие.
        — Тогда, значит, его приняли за кого-то другого.
        — Неужели такое случается?
        — Ах, ведь непогрешим только его святейшество папа,  — промолвил г-н Жакаль, набивая нос табаком,  — да и то…
        — Позвольте мне обсудить ваши ответы, дорогой господин Жакаль.
        — Сделайте одолжение. Хотя, сказать по правде, слишком много чести вы им этим окажете, господин Сальватор.
        — Личность арестованного вам не известна?
        — Я видел его вчера впервые в жизни.
        — И имя его вам ни о чем не говорит?
        — Дюбрёй?.. Нет.
        — И вы не знаете, за что он задержан?
        Господин Жакаль резким движением опустил очки на нос.
        — Абсолютно не знаю,  — отозвался он.
        — Из этого я заключаю,  — продолжал Сальватор,  — что причина, по которой его задержали, незначительна и, несомненно, скоро он будет освобожден.
        — О, разумеется,  — в притворно-отеческом тоне отвечал г-н Жакаль.  — Вы это хотели узнать?
        — Да.
        — Что ж вы раньше-то не сказали? Я не возьмусь утверждать, что друг вашего приятеля уже на свободе в эту самую минуту. Однако, раз вы взялись за него хлопотать, можете не беспокоиться: как только я вернусь в префектуру, я распахну перед этим человеком двери настежь.
        — Благодарю!  — стараясь проникнуть взглядом в самую душу полицейского, сказал Сальватор.  — Так я могу на вас положиться?
        — Передайте вашему приятелю, что он может спать спокойно. В моей картотеке за Дюбрёем ничего не числится. Это все, что вы желали от меня узнать?
        — Ничего больше.
        — По правде говоря, господин Сальватор,  — продолжал полицейский, наблюдая за тем, как рассеивается толпа,  — вы обращаетесь ко мне за услугами, которые очень похожи на такие вот сборища: кажется, эти люди у вас в руках… ан нет, это всего-навсего мыльные пузыри.
        — Дело в том, что порой сборища кое к чему обязывают, как и услуги. Вот почему они так редки и, следовательно, так ценны,  — со смехом проговорил Сальватор.
        Господин Жакаль приподнял очки, взглянул на Сальватора, потом взялся за табак, а очки его снова упали на нос.
        — Итак?..  — спросил он.
        — Итак, до свидания, дорогой господин Жакаль,  — отозвался Сальватор.
        Он поклонился полицейскому, но, как и при встрече, не подал ему руки; перейдя улицу Сент-Оноре, он направился в ту сторону, где ожидал его в фиакре Доминик, то есть на угол Новой Люксембургской улицы.
        Сальватор распахнул дверцу экипажа и протянул обе руки Доминику со словами:
        — Вы мужчина, христианин и, стало быть, знаете, что такое страдание и смирение…
        — Боже мой!  — воскликнул монах, молитвенно складывая свои белые тонкие руки.
        — Положение вашего друга серьезно, весьма серьезно.
        — Значит, Жакаль все вам сказал?
        — Напротив, он не сказал мне ничего, это меня и пугает. Он не знает вашего друга в лицо, имя Дюбрёя он впервые услышал лишь вчера, он понятия не имеет, за что его арестовали… Берегитесь, брат мой! Повторяю вам: дело серьезное, очень серьезное!
        — Что же делать?
        — Возвращайтесь к себе. Я постараюсь навести справки со своей стороны, вы попытайтесь тоже что-нибудь разузнать. Можете на меня рассчитывать.
        — Друг мой!  — воскликнул Доминик.  — Вы так добры, что…
        — Вы хотите мне что-то сообщить?  — пристально взглянув на монаха, спросил Сальватор.
        — Простите, что я с самого начала не сказал вам всей правды.
        — Если еще не поздно, скажите теперь.
        — Арестованного зовут не Дюбрёй, и он мне не друг.
        — Неужели?
        — Его зовут Сарранти, и он мой отец.
        — Вот как!  — вскричал Сальватор.  — Теперь я все понял!
        Он взглянул на монаха и прибавил:
        — Ступайте в ближайшую церковь, брат мой, и молитесь!
        — А вы?
        — Я… попытаюсь действовать.
        Монах взял Сальватора за руку и, прежде чем тот успел ему помешать, припал к ней губами.
        — Брат! Брат!  — вскричал Сальватор.  — Я же вам сказал, что принадлежу вам телом и душой, но нас не должны видеть вместе. Прощайте!
        Он захлопнул дверцу и торопливо зашагал прочь.
        — В церковь Сен-Жермен-де-Пре!  — приказал монах.
        И пока фиакр катил по мосту Согласия неспешно, как и положено фиакру, Сальватор почти бегом поднимался по улице Риволи.
        XII
        ПРИЗРАК
        Церковь Сен-Жермен-де-Пре с ее романской папертью, массивными колоннами, низкими сводами, царящим в ней духом VIII века — один из самых мрачных парижских храмов; значит, там скорее, чем в другом месте, можно было обрести физическое одиночество и духовный подъем.
        Не случайно Доминик, священник, снисходительный к другим, но строгий к себе, избрал Сен-Жермен-де-Пре, чтобы попросить там Бога за своего отца.
        Молился он долго; было уже пять часов, когда он вышел оттуда, спрятав руки в рукава и уронив голову на грудь.
        Он медленно побрел к улице Железной Кружки, лелея робкую и смутную надежду, что отец уже вышел из тюрьмы и, возможно, заходил к нему.
        И первое, о чем аббат спросил женщину, исполнявшую при нем обязанности привратницы и приходящей служанки, не было ли кого-нибудь в его отсутствие.
        — Как же, святой отец, заходил какой-то господин…
        Доминик вздрогнул.
        — Как его зовут?  — поспешил он с вопросом.
        — Он не представился.
        — Вы его не знаете?
        — Нет, он пришел в первый раз.
        — Вы уверены, что это был не тот же господин, что приносил мне третьего дня письмо?
        — Нет, того я узнала бы: двух таких сумрачных лиц не найдешь во всем Париже.
        — Несчастный отец!  — пробормотал Доминик.
        — Нет!  — продолжала привратница.  — Человек, который заходил дважды — а он был два раза: в полдень и в четыре часа,  — худой и лысый. Ему на вид лет шестьдесят, у него глубоко посаженные глазки, как у крота, и вид у него совсем больной. Думаю, вы скоро его увидите; он сказал, что у него дело, а потом он зайдет еще… Пустить его к вам?
        — Разумеется,  — рассеянно отвечал аббат; в эту минуту его занимала только мысль об отце.
        Он взял ключ и вознамерился подняться к себе.
        — Господин аббат…  — остановила его привратница.
        — Что такое?
        — Вы, стало быть, уже обедали сегодня?
        — Нет,  — возразил аббат, покачав головой.
        — Значит, вы ничего не съели за целый день?
        — Я об этом как-то не думал… Принесите мне что-нибудь из трактира на свой выбор.
        — Если господину аббату угодно,  — промолвила привратница, бросив взгляд в сторону печки,  — я могу предложить отличный бульон.
        — Пусть будет бульон!
        — А потом я брошу на решетку пару отбивных; это будет гораздо вкуснее, чем в трактире.
        — Делайте как считаете нужным.
        — Через пять минут бульон и отбивные будут у вас.
        Аббат кивнул и стал подниматься по лестнице.
        Войдя к себе, он отворил окно. Последние лучи заходящего солнца золотили в Люксембургском саду ветви деревьев, на которых уже начинали набухать почки.
        Сиреневая дымка, повисшая в воздухе, свидетельствовала о приближении весны.
        Аббат сел, оперся локтем о подоконник и залюбовался вольными воробышками, громко щебетавшими, прежде чем вернуться в укрытые зеленью гнезда.
        Верная данному слову, привратница принесла бульон и пару отбивных; не желая прерывать размышления монаха, которого привыкла видеть задумчивым, она придвинула стол к окну, у которого сидел Доминик, и подала обед.
        У аббата вошло в привычку крошить хлеб у окна, и птицы, привыкшие к этой спортуле, слетались сюда, как римские клиенты к двери Лукулла или Цезаря.
        Целый месяц его окно оставалось запертым; все это время птицы тщетно взывали к своему покровителю и, сидя за подоконником, с любопытством заглядывали через стекло.
        Комната была пуста: аббат Доминик был в Пангоэле.
        Но увидев, что окно снова отворилось, птички стали чирикать вдвое громче прежнего. Казалось, они передают друг другу добрую весть. Наконец некоторые из них, памятливее других, решились подлететь к монаху.
        Шум крыльев привлек его внимание.
        — A-а, бедняжки!  — промолвил он.  — Я совсем было о вас позабыл, а вы меня помните. Вы лучше меня!
        Он взял хлеб и, как это делал раньше, стал его крошить.
        И вот уже вокруг него закружились не два-три самых отважных воробышка, а все его старые питомцы.
        — Свободны, свободны, свободны!  — бормотал Доминик.  — Вы свободны, прелестные пташки, а мой отец — пленник!
        И снова рухнул в кресло и глубоко задумался.
        Он машинально выпил бульон с корочкой хлеба, мякиш от которого отдал птицам, и съел отбивные.
        Тем временем день клонился к вечеру; освещены были лишь верхушки деревьев и труб. Птицы улетели, и из зелени деревьев доносился их затихающий щебет.
        Все так же машинально Доминик протянул руку и развернул газету.
        В двух первых колонках многословно пересказывались события, имевшие место накануне. Аббат Доминик знал, как к ним относиться (во всяком случае, знал не хуже, чем правительственная газета, и пропустил эти колонки). Взглянув на третью, он задрожал всем телом, в глазах у него потемнело, на лбу выступил пот: не успев еще прочесть сообщение, он выхватил взглядом трижды повторенное свое имя, вернее — имя отца.
        По какому же поводу трижды упоминали в газете о г-не Сарранти?
        Несчастный Доминик испытал потрясение сродни тому, что пережили сотрапезники Валтасара, когда невидимая рука начертала на стене три огненных роковых слова.
        Он протер глаза, будто подернувшиеся кровавой пеленой, и попытался читать. Но его руки, сжимавшие газету, дрожали, и строчки запрыгали перед глазами, как солнечные зайчики, отраженные в колеблющемся зеркале.
        Наконец, он положил газету на колени, крепко сжал ее по краям обеими руками и в умирающем свете дня прочел…
        Вы, разумеется, догадываетесь, что он прочел, не правда ли? Это было разосланное в газеты чудовищное сообщение, с которым мы вас ознакомили,  — сообщение, обвинявшее его отца в краже и убийстве!
        Удар молнии не мог бы поразить его сильнее, чем эти ужасающие слова.
        Но вдруг, вскочив с кресла, он с криком бросился к секретеру:
        — Слава Богу! Эта клевета, о мой отец, будет возвращена в преисподнюю, откуда она вышла!
        И он достал из ящика уже известный читателям документ: исповедь, написанную г-ном Жераром.
        Он страстно припал губами к свитку, от которого зависела человеческая жизнь, более чем жизнь — честь: честь его отца!
        Он развернул драгоценный свиток, дабы убедиться в том, что в своей торопливости ничего не перепутал, узнал почерк и подпись г-на Жерара и снова поцеловал документ. Потом он спрятал его на груди под сутаной, вышел из комнаты, запер дверь и поспешно пошел вниз.
        В это время навстречу ему поднимался какой-то человек. Но аббат не обратил на него внимания и едва не прошел мимо, как вдруг почувствовал, что тот схватил его за рукав.
        — Прошу прощения, господин аббат,  — проговорил незнакомец,  — я как раз к вам.
        Доминик вздрогнул при звуке этого голоса, показавшегося ему знакомым.
        — Ко мне?.. Приходите позже,  — сказал Доминик.  — У меня нет времени снова подниматься наверх.
        — А мне некогда еще раз приходить к вам,  — возразил незнакомец и на сей раз схватил монаха за руку.
        Доминик испытал неизъяснимый ужас.
        Руки, сдавившие его запястье железной хваткой, были похожи на руки скелета.
        Он попытался разглядеть того, кто так бесцеремонно остановил его на ходу; но лестница тонула в полумраке, лишь слабый свет сочился сквозь овальное оконце, освещая небольшое пространство.
        — Кто вы такой и что вам угодно?  — спросил монах, тщетно пытаясь высвободить руку.
        — Я господин Жерар,  — представился гость,  — и вы сами знаете, зачем я пришел.
        Доминик вскрикнул.
        Но происходящее казалось ему совершенно невероятным; чтобы окончательно поверить, он хотел уже не только слышать, но и увидеть воочию г-на Жерара.
        Он обеими руками ухватился за пришельца и подтащил его к окну, из которого падал луч закатного солнца — единственный, освещавший лестницу.
        Луч выхватил из темноты голову призрака.
        Это был в самом деле г-н Жерар.
        Аббат отшатнулся к стене; в глазах у него был ужас, волосы встали дыбом, зубы стучали.
        Он был похож на человека, у которого на глазах мертвец ожил и поднялся из гроба.
        — Живой!..  — вырвалось у аббата.
        — Разумеется, живой,  — подтвердил г-н Жерар.  — Господь сжалился над раскаявшимся грешником и послал ему молодого и хорошего врача.
        — И он вас вылечил?  — вскричал аббат, думая, что видит страшный сон.
        — Ну да… Я понимаю: вы думали, что я умер… а я вот жив!
        — Это вы дважды приходили сюда сегодня?
        — И в третий раз пришел… Да я десять раз готов был прийти! Вы же понимаете, насколько для меня важно, чтобы вы перестали считать меня мертвым.
        — Но почему именно сегодня?!  — спросил аббат, растерянно глядя на убийцу.
        — Вы что, газет не читаете?  — удивился г-н Жерар.
        — Почему же? Читал…  — глухо промолвил монах, начиная понемногу осознавать, какая бездна разверзлась перед ним.
        — А раз вы их читали, вы должны понимать, зачем я пришел.
        Разумеется, Доминик все понимал: он стоял, обливаясь холодным потом.
        — Пока я жив,  — понизив голос, продолжал г-н Жерар,  — моя исповедь ничего не значит.
        — Ничего не значит?..  — непроизвольно переспросил монах.
        — Да ведь священникам запрещено под страхом вечного проклятия нарушать тайну исповеди, не имея на то позволения кающегося, не так ли?
        — Вы дали мне разрешение!  — вскричал монах.
        — Если бы я умер, разумеется, мое разрешение имело бы силу, но, раз я жив, беру свои слова назад.
        — Негодяй!  — вскрикнул монах.  — А как же мой отец?!
        — Пусть защищается, пусть обвиняет меня, пусть доказывает свою непричастность. Но вы, исповедник, обязаны молчать!
        — Хорошо,  — смирился Доминик, понимая, что бесполезно бороться с роком, представшим пред ним в виде одной из основополагающих догм Церкви.  — Ладно, ничтожество, я буду молчать!
        Он оттолкнул руку Жерара и двинулся в свою комнату.
        Но Жерар вцепился в него снова.
        — Что вам еще от меня угодно?  — спросил монах.
        — Что мне угодно?  — повторил убийца.  — Получить документ, который я дал вам, не помня себя.
        Доминик прижал руки к груди.
        — Бумага при вас,  — догадался Жерар.  — Она вон там… Верните мне ее.
        Монах снова почувствовал, как его руку сдавил железный обруч — такова была хватка у Жерара,  — а пальцем другой руки убийца почти касался свитка.
        — Да, документ здесь,  — подтвердил аббат Доминик,  — но, слово священника, он останется там, где лежит.
        — Вы, значит, собираетесь совершить клятвопреступление? Хотите нарушить тайну исповеди?
        — Я уже сказал, что принимаю условия договора, и, пока вы живы, я не пророню ни слова.
        — Зачем же вам эта бумага?
        — Господь справедлив. Может быть, случайно или в результате Божьей кары вы умрете во время суда над моим отцом. Наконец, если моему отцу будет вынесен смертный приговор, я подниму этот документ и воззову к Господу: «Господь Всемогущий, ты велик и справедлив! Порази виновного и спаси невинного!» На это — слышите, негодяй!  — я имею право как сын и как священник. И правом своим я воспользуюсь.
        Он резко оттолкнул г-на Жерара, преграждавшего ему путь, и пошел наверх, властным жестом запретив убийце следовать за собой. Доминик вошел к себе, запер дверь и упал на колени перед распятием.
        — Господи Боже мой!  — взмолился он.  — Ты все видишь, ты все слышишь, ты явился свидетелем того, что сейчас произошло. Господи Боже мой! Было бы с моей стороны святотатством обращаться к помощи людей… Взываю к твоей справедливости!  — Потом он глухим голосом прибавил: — Но если ты откажешь мне в справедливости, я ступлю на путь отмщения!
        XIII
        ВЕЧЕР В ОСОБНЯКЕ МАРАНДОВ
        Спустя месяц после событий, описанных в предыдущих главах, в воскресенье 30 апреля, улица Лаффита — в те времена она называлась улицей Артуа — выглядела около одиннадцати часов вечера весьма необычно.
        Представьте себе, что бульвары Итальянцев и Капуцинок вплоть до бульвара Мадлен, Монмартр — до бульвара Бон-Нувель, а с другой стороны, параллельно им, всю улицу Прованс и прилегающие к ней улицы запрудили экипажи с пылающими факелами. Вообразите улицу Артуа, освещенную лампионами на двух гигантских треугольных подставках по обе стороны от входа в роскошный особняк; двух верховых драгунов, охраняющих этот вход; двух других, стоящих на перекрестке с улицей Прованс,  — и вы будете иметь представление о зрелище, открывающемся тем, кто находится неподалеку от особняка Марандов в час, когда его хозяйка дает «нескольким друзьям» один из тех вечеров, на которые жаждет попасть весь Париж.
        Последуем за одним из экипажей, тянущихся сюда вереницей, и подойдем к парадному подъезду. Мы остановимся во дворе, ожидая знакомого, который бы нас представил, а пока изучим расположение этого богатого дома.
        Особняк Марандов находился, как мы уже сказали, на улице Артуа между домом Черутти, имя которого с 1792 года носила улица, и зданием времен Империи.
        Три корпуса особняка образовывали вместе с лицевой стеной огромный прямоугольник. Справа были расположены апартаменты банкира, в центре — гостиные политика, а слева — апартаменты очаровательной женщины, уже не раз представленной нашим читателям под именем Лидии де Маранд. Три корпуса соединялись между собой, так что хозяин мог присматривать за всем, что делается в доме, в любое время дня и ночи.
        Гостиные занимали второй этаж и выходили окнами на парадный подъезд. В праздничные дни открывались все двери и гости могли без помех пройти в элегантные будуары жены и строгие покои мужа.
        На первом этаже располагались: слева — кухня и службы, в центре — столовая и передняя, в правом крыле — контора и касса.
        Давайте поднимемся по лестнице с мраморными перилами и ступенями, покрытыми огромным салландрузским ковром, и посмотрим, нет ли среди тех, кто толпился в передней, какого-нибудь знакомого, который представил бы нас прелестной хозяйке дома.
        Мы знакомы с главными или, как принято говорить, почетными гостями, однако не настолько близко, чтобы попросить их о подобной услуге.
        Слушайте! Вот их уже представляют.
        Это Лафайет, Казимир Перье, Ройе-Коллар, Беранже, Пажоль, Кёклен — словом, все те, что занимают во Франции промежуточную позицию между аристократической монархией и республикой. Это те, кто, открыто разглагольствуя о Хартии, втайне подготовляют великие роды 1830 года, и если мы не слышим здесь имени г-на Лаффита, то потому, что он в Мезоне ухаживает (с присущей ему преданностью по отношению к друзьям) за больным Манюэлем, которому суждено скоро умереть.
        Но вот и тот, кто нас представит; а уж как только переступим порог, мы пойдем куда пожелаем.
        Мы имеем в виду молодого человека роста выше среднего, великолепного сложения. Он одет по моде тех лет и в то же время со вкусом, присущим только художникам. Судите сами: темно-зеленый фрак, украшенный ленточкой ордена Почетного легиона, которого он удостоен совсем недавно (благодаря чьему влиянию, он сам понятия не имеет: он об этом никого не просил, а его дядюшка, кстати сказать, сторонник оппозиции, слишком занят собой и не стал бы хлопотать за племянника); черный бархатный жилет, застегнутый на одну пуговицу сверху и на три — снизу, чтобы видно было жабо из английских кружев; облегающие панталоны, что подчеркивают великолепную стройность мускулистых ног; ажурные чулки черного шелка; на изящных, почти женских ступнях туфли с небольшими золотыми пряжками; а венец всему — голова двадцатишестилетнего Ван Дейка.
        Вы, конечно, узнали Петруса. Он закончил недавно чудесный портрет хозяйки дома. Он не любит писать портреты, но его друг Жан Робер так уговаривал написать г-жу де Маранд, что молодой художник согласился. Правда, еще один прелестный ротик попросил его о том же однажды вечером, в то время как нежная ручка пожимала его руку; происходило это на балу у ее высочества герцогини Беррийской, куда Петрус был приглашен по неведомо чьей рекомендации. И этот прелестный ротик сказал ему с восхитительной улыбкой: «Напишите портрет Лидии, я так хочу!»
        Художник ни в чем не мог отказать той, в которой читатель, несомненно, уже узнал Регину де Ламот-Удан, графиню Рапт. Петрус распахнул двери своей мастерской перед г-жой Лидией де Маранд. В первый раз она явилась с супругом, пожелавшим лично поблагодарить художника за любезность. Потом она приходила в сопровождении одного лакея.
        Само собой разумеется, что за любезность художника такого ранга, как Петрус, равно как и дворянина с громким именем, барона де Куртене, не принято благодарить банковскими билетами: когда портрет был готов, г-жа де Маранд наклонилась к уху красавца-художника и сказала:
        — Заходите ко мне, когда пожелаете. Только предупредите меня накануне записочкой, чтобы я успела пригласить Регину.
        Петрус схватил руку г-жи де Маранд и припал к ней губами с такой горячностью, что обворожительная Лидия не удержалась и заметила:
        — Ах, сударь! Как вы, должно быть, любите ее!
        На следующий день Петрус получил через Регину простую и изящную булавку, стоившую едва ли не половину цены его картины; Петрус с его аристократизмом более, чем кто-либо другой, способен был оценить подобную деликатность.
        Итак, последуем за Петрусом; как видите, он имеет полное право ввести нас в дом банкира на улице Артуа и помочь нам проникнуть в гостиные, куда до нас вошло столько знаменитостей.
        Пойдемте прямо к хозяйке дома. Она вон там, справа, в своем будуаре.
        Любой, кто впервые оказывается в этом будуаре, непременно удивится. А куда же подевались все те знаменитые люди, о которых докладывали при входе? Почему здесь, среди десяти или двенадцати дам находятся едва ли трое-четверо молодых людей? Дело в том, что политические знаменитости приходят ради встречи с г-ном де Марандом, а г-жа де Маранд ненавидит политику: она уверяет, что не придерживается никакого мнения и лишь находит, что ее высочество герцогиня Беррийская — очаровательная женщина, а король Карл X был, вероятно, когда-то галантным кавалером.
        Однако если мужчины (будьте покойны, они скоро сюда придут!) пока в меньшинстве, какой ослепительный цветник представляют собой дамы!
        Итак, займемся сначала будуаром.
        Это премилый салон, выходящий с одной стороны в спальню, с другой — в оранжерею-галерею. Стены обтянуты небесно-голубым атласом с черным и розовым орнаментом. Блестящие глаза и роскошные бриллианты пленительных подруг г-жи де Маранд сияют на этом лазурном фоне, словно звезды на небосклоне.
        Но первая из них, кто бросается в глаза,  — та, о которой мы намерены рассказать особо, самая симпатичная, если не самая красивая, самая привлекательная, если не самая хорошенькая,  — это, без сомнения, хозяйка дома — г-жа Лидия де Маранд.
        Мы, насколько было возможно, уже описали трех ее подруг или, вернее, ее сестер по пансиону Сен-Дени. Попытаемся теперь набросать и ее портрет.
        Госпожа де Маранд, казалось, едва достигла двадцатилетнего возраста. Любому, кто склонен ценить в женщине тело, а не только душу, она покажется прелестной.
        У нее волосы восхитительного оттенка: она кажется белокурой, если волосы слегка завиты, и шатенкой, когда она их гладко зачесывает; они у нее неизменно блестящие и шелковистые.
        У г-жи де Маранд красивое лицо, умный и гордый взгляд, белая и гладкая, словно мрамор, кожа.
        Глаза ее, необычного цвета, в котором есть что-то от синего и черного, иногда приобретают опаловый оттенок, а порой кажутся темными, будто ляпис-лазурь, в зависимости от освещения или настроения.
        Нос у г-жи де Маранд тонкий, чуть вздернутый; благодаря ему у нее насмешливый вид; чувственный и всегда готовый к улыбке рот цвета влажного коралла прекрасно очерчен, но несколько великоват.
        Обыкновенно ее пухлые губки чуть приоткрыты, едва обнажая два ряда жемчужных зубов (простите мне это избитое выражение, но я не знаю другого, которое лучше передало бы мою мысль); если г-жа де Маранд поджимает губки, все ее личико приобретает снисходительно-презрительное выражение.
        У нее очаровательный подбородок, маленький и розовый.
        Но что делало ее лицо по-настоящему красивым, что составляло ее сущность, что сообщало ее характеру своеобразие и, мы бы даже сказали, неповторимость, так это трепетность, угадывавшаяся в каждой клеточке ее существа; ею объяснялись и свежий цвет лица, и необыкновенный, будто перламутровый оттенок щек, кокетливо подрумяненных, да так, что они казались как бы светящимися изнутри, как у южанок, и в то же время свежими, как у северянок.
        Таким образом, если бы она стояла у цветущей яблони в прелестном костюме крестьянки из Ко, уроженка Нормандии признала бы в ней, несомненно, свою землячку. Зато если бы она лежала в гамаке в тени бананового дерева, то креолка из Гваделупы или Мартиники сочла бы ее своей сестрой.
        Мы уже дали нашим читателям понять, что тело, поддерживающее эту очаровательную головку, было как налитое (при этом она была все же скорее альбановской, чем рубенсовской женщиной); все в ней было соблазнительно, более чем соблазнительно — сладострастно.
        Высокая пышная грудь ее, казалось никогда не знавшая carcere duro[4 - Строгая тюрьма (ит.).] корсета, трепетала при каждом вздохе под прозрачными кружевами и наводила на мысль о прекрасных дочерях Спарты и Афин, что позировали для Венер и Геб Праксителя и Фидия.
        И если эта яркая красота, которую мы попытались описать, имела своих поклонников, вы должны понимать, что были у нее и недруги, и хулители. Недругами были почти все женщины, а хулителями — те, что считали себя зваными, да не оказались избранными; в их число входили отвергнутые поклонники, пустоголовые красавцы-щёголи, которые не могли и вообразить, что женщина, наделенная подобными сокровищами, может на них скупиться.
        Вот почему г-жа де Маранд не раз была оклеветана. Она по-прежнему сохраняла изысканную соблазнительность и была подвержена чисто женским слабостям; но трудно было найти женщину, в меньшей степени заслуживавшую клеветнических нападок.
        Когда граф Эрбель, как истинный вольтерьянец, каковым он был, сказал своему племяннику: «Что такое госпожа де Маранд? Магдалина, имеющая мужа и не умеющая каяться!»,  — генерал, по нашему мнению, заблуждался. Ниже мы еще скажем, как ему следовало бы выразиться, если бы он хотел, чтобы его слова соответствовали действительности. Итак, читатели очень скоро убедятся в том, что г-жа Лидия де Маранд отнюдь не была Магдалиной.
        Мы полагаем, что уделили достаточно времени ее портрету; теперь надо закончить описание будуара, а также завязать или же возобновить знакомство с теми, кто находится там в эту самую минуту.
        XIV
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕЧЬ ПОЙДЕТ О КАРМЕЛИТЕ
        Как мы уже сказали, среди благоухавшего цветника, заполнившего будуар Лидии де Маранд, можно было увидеть лишь нескольких мужчин. Воспользуемся тем, что общество пока немногочисленно, и примем участие в светской болтовне, когда говорят много, ради того чтобы сказать мало.
        Самым шумным из счастливцев, удостоенных милости посетить будуар г-жи де Маранд, оказался молодой человек, с которым мы встречались лишь при печальных или мрачных обстоятельствах: г-н Лоредан де Вальженез. В каком бы уголке будуара он ни находился, с какой бы дамой ни беседовал, он время от времени обменивался быстрым, словно молния, и многозначительным взглядом со своей сестрой, мадемуазель Сюзанной де Вальженез, «подругой» бедняжки Мины по пансиону.
        Господин Лоредан был настоящий светский лев: никто не умел улыбнуться, как он; никто лучше него не умел вложить при желании в свой взгляд столько восхищения (он в высшей степени владел той галантностью, что граничит с наглостью), и в те времена, то есть с 1820 по 1827 год, никто не мог превзойти его в искусстве выбрать галстук и, не снимая перчаток, завязать модный узел и не помять при этом атлас или батист.
        В эту минуту он беседовал с г-жой де Маранд и восхищался ее веером в стиле рококо как большой любитель подобных безделушек, расписанных Ванлоо или Буше.
        Помимо Лоредана, женщин привлекал поэт Жан Робер, причем не столько красотой и элегантностью, сколько своей репутацией, которой он был обязан нескольким удачным постановкам в театре, а также своим высказываниям, может быть более оригинальными, чем остроумными. После первых же его успехов на него градом посыпались отпечатанные приглашения, однако он воздерживался от ответа, и лишь два-три приглашения, написанные рукой прекрасной Лидии (она мечтала превратить свою гостиную в литературный салон, точно так же как ее муж хотел сделать из своей гостиной салон политический для величайших умов своего времени), одержали верх над его сомнениями. Нельзя сказать, что он относился к самым усердным посетителям г-жи де Маранд, но бывал у нее регулярно; поэт присутствовал на всех сеансах, когда Лидия три недели позировала его другу Петрусу: чтобы прелестная молодая женщина вышла на портрете оживленной, он развлекал ее беседой. Следует отметить, что Жан Робер преуспел в этом и на сей раз: никогда еще взгляд Лидии не был так оживлен, а улыбка — столь ослепительна, как в этот вечер.
        Прошло всего два дня с тех пор, как готовый портрет доставили из мастерской Петруса в особняк Марандов, и хозяин дома, завидев Жана Робера, стал его расхваливать и благодарить за то, что тот скрасил г-же де Маранд скуку позирования.
        Жан Робер вначале не понял, говорит г-н де Маранд серьезно или смеется. Он бросил взгляд на банкира, и ему показалось, что на лице того мелькнуло насмешливое выражение.
        Но собеседники встретились глазами и с минуту внимательно друг друга разглядывали, после чего г-н де Маранд с поклоном повторил:
        — Господин Жан Робер! Я говорю совершенно серьезно. Госпожа де Маранд доставляет мне огромное удовольствие, поддерживая знакомство с человеком, обладающим столькими достоинствами!
        И он протянул поэту руку с такой искренностью, что Жан Робер не мог не ответить ему тем же, хотя, казалось, не без некоторого колебания.
        Третий персонаж, о котором мы расскажем читателям, был наш проводник Петрус. Мы-то знаем, какая звезда его влечет! Он уже произнес приличные случаю приветствия г-же де Маранд, Жану Роберу, своему дядюшке — старому генералу Эрбелю (тот, пристроившись в стороне, был поглощен своим пищеварением, чем объяснялся его важный и серьезный вид), поклонился дамам и спустя мгновение нашел повод, чтобы оказаться у козетки, на которой полулежала прекрасная Регина и обрывала лепестки с пармских фиалок, уверенная в том, что, когда она встанет и перейдет на другое место, художник бережно соберет обезглавленные ее рукой цветы.
        Пятый персонаж — всего-навсего танцор. Эта порода весьма ценится хозяйками салонов; но поэты, романисты, художники обращают на нее не больше внимания, чем режиссер на статиста.
        Итак, мы упомянули, что Лоредан разговаривал с г-жой де Маранд; Жан Робер наблюдал за ними, облокотившись о мраморную доску камина; Петрус беседовал с Региной, провожая улыбкой каждую фиалку, падавшую из рук его богини; генерал граф Эрбель в уголке софы старательно переваривал ужин; наконец, танцор записывал порядок танцев, чтобы вовремя устремиться к нужной партнерше как только оркестр, которому предстояло зазвучать не раньше полуночи, наполнит благоуханную атмосферу гостиных призывными звуками очередной кадрили.
        Для большей точности прибавим, что картина, которую мы попытались изобразить, была очень изменчива. Каждую минуту лакей докладывал о прибывавших гостях. Новое лицо входило, и, если это была дама, г-жа де Маранд шла ей навстречу: в зависимости от того, насколько близкие отношения их связывали, хозяйка дома встречала гостью поцелуем или ограничивались рукопожатием; если входивший оказывался мужчиной, она кивала ему, сопровождая свой жест очаровательной улыбкой или даже несколькими словами. Затем она указывала на свободное место даме, на оранжерею — мужчине, предоставляя вновь прибывшим полную свободу: они могли полюбоваться батальными полотнами Ораса Верне, морскими пейзажами Гюдена, акварелями Декана или же, если это им больше было по душе, завязать с кем-нибудь из гостей разговор, а то и внести свою лепту в общую беседу, какая всегда оживляет любую гостиную и в которой охотно участвуют те, кто не умеет вести разговор вдвоем или — что тоже по-своему трудно!  — не умеет молчать.
        Человек наблюдательный мог бы заметить: несмотря на то что хозяйка дома постоянно переходила с места на место, встречая прибывших гостей, г-н Лоредан де Вальженез умудрялся снова оказаться с ней рядом, едва она успевала кому-то из них кивнуть, кому-то пожать руку, а кого-то поцеловать.
        От внимания г-жи де Маранд не ускользнула настойчивость г-на Лоредана де Вальженеза, и она стала избегать графа: то ли это пришлось ей не по душе, то ли она опасалась, что это будет замечено кем-нибудь еще.
        Сначала она подошла и села рядом с Региной, прервав на время воркование молодых людей (очень скоро она попеняла на себя за это проявление эгоизма). Потом она нашла убежище под крылышком у старого вольтерьянца, которого мы наблюдали, когда он так строго следил за датами в разговоре с маркизой де Латурнель.
        На сей раз г-жа де Маранд вознамерилась во что бы то ни стало вырвать у старого графа тайну, заставлявшую время от времени хмуриться его лицо, обычно улыбающееся, вернее, насмешливое.
        Объяснялась ли печаль старого графа душевным расстройством или — а для графа Эрбеля это было не менее серьезно!  — расстройством желудка, он, казалось, меньше всего на свете собирался поверять г-же де Маранд свою тайну.
        Несколько слов из их разговора достигли слуха Петруса и Регины, заставив влюбленных спуститься с небес на грешную землю.
        Они обменялись взглядом.
        Регина будто хотела сказать:
        «Мы забыли об осторожности, Петрус! Вот уже полчаса как мы разговариваем, не замечая никого вокруг, словно находимся в оранжерее на бульваре Инвалидов».
        «Да,  — отвечал ей Петрус,  — мы очень неосторожны, это верно, зато так счастливы, Регина!»
        После чего влюбленные шевельнули губами, посылая друг другу поцелуй, идущий от самого сердца. Петрус сделал вид, что заинтересовался разговором дяди с г-жой де Маранд, и подошел к ним с беззаботной улыбкой на устах.
        — Дядюшка!  — заговорил он с видом избалованного ребенка, которому разрешено говорить все, что ему заблагорассудится,  — предупреждаю, что, если вы не откроете госпоже де Маранд, дважды оказавшей вам честь своими расспросами, причину вашей озабоченности, клянусь нашим предком Жосленом Вторым, по прозвищу Жослен Галантный, удостоившимся его за полтора столетия до того, как была открыта галантность,  — клянусь этим предком, павшим смертью храбрых на поле любовной чести, клянусь, дядюшка, что выдам вас нашей хозяйке: я расскажу ей об истинной причине ваших огорчений, как бы вы ни старались ее скрыть!
        — Расскажи, мой мальчик!  — промолвил генерал с печалью в голосе, и это обстоятельство заставило Петруса усомниться в том, что его дядя озабочен только одним — хорошим пищеварением.  — Расскажи, Петрус! Но прежде — уж поверь старику!  — сочти про себя до десяти, чтобы не ошибиться.
        — Этого я не боюсь, дядюшка!  — заявил Петрус.
        — Говорите же скорее, господин Петрус! Я умираю от беспокойства,  — вмешалась г-жа де Маранд; похоже, она тоже сосчитала про себя до десяти, прежде чем решиться на разговор о том, что на самом деле заставило ее обратиться к графу Эрбелю.
        — Умираете от беспокойства, сударыня?  — переспросил старый генерал.  — Вот уж это точно выше моего понимания! Неужели я буду удостоен счастья услышать от вас просьбу? Не боитесь ли вы, часом, что мое дурное расположение духа повлияет на мой ответ?
        — О мудрый философ!  — воскликнула г-жа де Маранд.  — Кто научил вас разгадывать тайны человеческого сердца?
        — Дайте мне вашу прекрасную ручку, сударыня.
        Лидия протянула старому генералу руку, любезно сняв перед тем перчатку.
        — Какое чудо!  — вскричал генерал.  — Я уж думал, что таких рук больше не существует на свете!
        Он поднес ее к губам, но вдруг замер:
        — Клянусь, это похоже на святотатство: чтобы губы семидесятилетнего старика лобзали подобный мрамор!
        — Как?!  — жеманно проговорила г-жа де Маранд.  — Вы отказываетесь поцеловать мою руку, генерал?
        — Принадлежит ли мне эта рука безраздельно хотя бы на одну минуту?
        — Целиком и полностью, генерал.
        Старый граф обернулся к Петрусу.
        — Подойди, мой мальчик,  — приказал генерал,  — и поцелуй скорее эту руку!
        Петрус подчинился.
        — Ну, теперь держись! После такого подарка я считаю себя вправе лишить тебя наследства!
        Обращаясь к г-же де Маранд, старик продолжал:
        — Говорите, сударыня! Недостойный раб у ваших ног и ждет приказаний!
        — Нет, я упряма, как всякая женщина. Прежде я хочу знать, что послужило причиной вашего беспокойства, дорогой генерал.
        — Об этом вам доложит вот этот плут!.. Ах, сударыня, в его возрасте я был готов умереть ради того, чтобы облобызать такую ручку! Почему нельзя снова лишиться рая и зачем я не Адам?!
        — Ах, генерал,  — отвечала г-жа де Маранд,  — нельзя быть одновременно и Адамом и змеем! Ну, господин Петрус, рассказывайте, что стряслось с вашим дядей!
        — Дело вот в чем, сударыня. Мой дядя, взявший в привычку тщательно обдумывать каждый свой серьезный шаг, перед обедом проводит в одиночестве целый час, и мне кажется…
        — Вам кажется?..
        — …мне кажется, что сегодня его драгоценное одиночество было нарушено.
        — Не то!  — перебил племянника генерал.  — Ты сосчитал про себя до десяти — сочти до двадцати!
        — Мой дядюшка,  — продолжал Петрус, нимало не смущаясь замечанием старого генерала,  — принимал сегодня между пятью и шестью часами госпожу маркизу Иоланду Пантальте де Латурнель.
        Регина ждала лишь удобного случая подойти к Петрусу поближе и не упустить из его уст ни слова, заставлявшего биться ее сердце; заслышав имя своей тетушки, она решила, что это удобный повод вступить в разговор.
        Поднявшись с козетки, она неслышно подошла к говорившим.
        Петрус не видел и не слышал ее, но он почувствовал приближение любимой и вздрогнул всем телом.
        Глаза его закрылись, голос затих.
        Девушка поняла, что происходит в глубине его сердца, и по ее телу разлилась сладкая истома.
        — В чем дело?  — спросила она, и голос ее прозвучал нежнее эоловой арфы.  — Вы замолчали, потому что подошла я, господин Петрус?
        — О молодость, молодость!  — пробормотал граф Эрбель.
        Все окружавшие генерала в самом деле дышали молодостью, здоровьем, счастьем, весельем, так что старик, глядя на них, тоже помолодел.
        Он бросил на Петруса взгляд, и стало ясно, что он может одним словом развеять очарование, которое захватило племянника; но, как ни был старик эгоистичен, он сжалился над витавшим в облаках юношей и, напротив, подставил свою грудь для удара.
        — Давай, мой мальчик, давай! Ты на верном пути!
        — Раз дядя сам позволяет,  — проговорил Петрус, вынужденный продолжать свою мальчишескую выходку,  — я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех…
        Петрус собирался сказать: «Как у всех старых дам», но в нескольких шагах от себя вовремя увидел угрюмое лицо пожилой вдовы и спохватился:
        — Я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех маркиз, есть мопс или, вернее, моська, по кличке Толстушка.
        — Прелестное имя!  — заметила г-жа де Маранд.  — Я не знала, как зовут собачку, но видела ее.
        — Значит, вы сможете подтвердить, что я не лгу,  — продолжал Петрус.  — Кажется, от мопса или, точнее, моськи прямо-таки разит мускусом… Я прав, дядюшка?
        — Абсолютно прав!  — согласился старый генерал.
        — А от этого запаха, похоже, свертываются соусы. Мадемуазель Толстушка — большая гурманка: всякий раз как маркиза де Латурнель приходит навестить моего дядю, ее собачка наведывается к повару… Могу поспорить, что ужин моему дорогому дядюшке был сегодня отравлен — вот отчего он смотрит мрачно и в то же время так печален.
        — Браво, мальчик мой! Ты все объяснил чудесным образом. Впрочем, если бы я захотел отгадать, почему ты сам сегодня так весел и в то же время рассеян, думаю, я оказался бы прорицателем ничуть не хуже тебя… Однако мне не терпится узнать, что от меня угодно прекрасной сирене, а потому отложу объяснение до другого дня.
        Он обернулся к г-же де Маранд.
        — Вы сказали, сударыня, что хотели обратиться ко мне с просьбой: я вас слушаю.
        — Генерал!  — начала г-жа де Маранд, вложив в свой взгляд всю нежность, на какую была способна.  — Вы имели неосторожность неоднократно заявлять, что я могу рассчитывать на вашу руку, ваше сердце, вашу голову — словом, на все, что вам принадлежит. Вы мне это говорили, не так ли?
        — Да, сударыня,  — отвечал граф с галантностью, какую в 1827 году можно было встретить разве что у стариков.  — Я вам сказал, что, не имея возможности жить ради вас, я был бы счастлив за вас умереть.
        — И вы по-прежнему сохраняете это похвальное намерение, генерал?
        — Больше чем когда-либо!
        — В таком случае, клянусь, у вас появилась возможность доказать мне свою преданность.
        — Даже если эта возможность висит на волоске, сударыня, я и тогда готов за нее ухватиться.
        — Слушайте же, генерал!
        — Я весь обратился в слух, сударыня.
        — Именно эта часть вашей личности мне и нужна во временное пользование.
        — Что вы имеете в виду?
        — Мне на сегодняшний вечер понадобятся ваши уши, генерал.
        — Что же вы сразу-то не сказали, чаровница?! Подайте ножницы, и я сейчас принесу их вам в жертву без страха, без сожаления, даже без упрека… с единственным условием: вслед за ушами вы не станете требовать мои глаза.
        — Что вы, генерал, успокойтесь!  — произнесла г-жа де Маранд.  — Речь не идет о том, чтобы отделять их от головы, на которой, как мне кажется, они прекрасно сидят! Я хотела лишь попросить вас повернуть их в ту сторону, куда я вам укажу, всего на час, и внимательно послушать. Иными словами, генерал, я буду иметь честь представить вам одну из своих подруг по пансиону — лучшую подругу,  — девушку, которую мы с Региной зовем сестрой. Должна вам сказать, она достойна вашего внимания, как и нашей дружбы. Она сирота.
        — Сирота!  — вмешался Жан Робер.  — Вы только что сами сказали, сударыня, что вы и госпожа графиня Рапт — ее сестры, не так ли?
        Госпожа де Маранд одарила Жана Робера благодарной улыбкой и продолжала:
        — У нее нет родителей… Ее отец, храбрый гвардейский капитан, офицер Почетного легиона, был убит в бою при Шампобере в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Вот почему она оказалась вместе с нами в пансионе Сен-Дени. Ее мать умерла у нее на руках два года тому назад. Девушка бедна…
        — Бедна!  — подхватил генерал.  — Не вы ли сказали, сударыня, что у нее есть две подруги?
        — Она бедна и самолюбива, генерал,  — продолжала г-жа де Маранд,  — и хотела бы зарабатывать на жизнь искусством, потому что шитьем прокормиться просто не в силах… Кроме того, она пережила огромное горе и хотела бы не забыть его, но забыться.
        — Огромное горе?
        — О да, самое неизбывное, какое только способна вынести женская душа!.. Теперь, генерал, вы все знаете и великодушно отнесетесь к тому, что выражение ее лица очень печально. Я прошу вас прослушать ее голос.
        — Прошу прощения за вопрос, который я собираюсь задать,  — начал генерал,  — он не столь уж нескромен, как может показаться на первый взгляд: в том деле, которому собирается себя посвятить ваша подруга, красота не последняя вещь. Итак, ваша подруга хороша собой?
        — Как античная Ниобея в двадцать лет, генерал.
        — А поет она?..
        — Не скажу — как Паста, не скажу — как Малибран, не скажу — как Каталани, скажу так: поет по-своему… Нет, не поет — плачет, страдает, заставляет слушателей плакать и страдать вместе с собой.
        — Какой у нее голос?
        — Великолепное контральто.
        — У нее уже были публичные выступления?
        — Никогда… Сегодня вечером она впервые будет петь для пятидесяти человек.
        — И вам угодно…
        — Я бы хотела, генерал, чтобы вы, общепризнанный знаток, внимательно прослушали ее, а потом помогли ей, как сделали бы это в подобных обстоятельствах для меня. Мне угодно, как вы выражаетесь, чтобы вы жили ради нашей любимой Кармелиты, правда, Регина? Пусть каждая минута вашей жизни будет посвящена ей одной! Словом, я желаю, чтобы вы объявили себя ее рыцарем и чтобы с этой минуты стали самым верным ее защитником и самым пламенным обожателем. Я знаю, генерал, что в Опере ваше мнение — закон.
        — Не краснейте, дядюшка: это ни для кого не секрет,  — заметил Петрус.
        — Я хочу,  — продолжала г-жа де Маранд,  — чтобы имя моей подруги Кармелиты звучало в устах всех ваших друзей… Я не говорю, что требую для нее немедленного ангажемента в Оперу: мои запросы скромнее. Но поскольку именно из вашей ложи…
        — «Судной ложи», сударыня,  — вставил Петрус,  — назовите ее настоящим именем.
        — Пусть так… И вот, поскольку именно из этой судной ложи звучит трубный глас всех репутаций, поскольку именно в ней воздвигается слава будущих знаменитостей или рушится слава нынешних звезд, я рассчитываю на вашу искреннюю и преданную дружбу, генерал, чтобы вознести хвалу Кармелите во всех местах, которые вы будете удостаивать своим посещением: в клубе, на скачках, в Английском кафе, у Тортони, в Опере, в Итальянском театре, я бы даже сказала, во дворце, если бы ваше присутствие в моем скромном доме не свидетельствовало столь явно о ваших политических пристрастиях. Обещайте же мне продвинуть — удачное слово, не правда ли?  — мою прекрасную и печальную подругу так далеко и так скоро, как только сможете. Я буду вам за это вечно признательна, генерал.
        — Прошу у вас месяц на то, чтобы ее продвинуть, прелестница, два месяца — на заключение ангажемента и три — на то, чтобы о ней заговорили все. Если же она хочет дебютировать в другой опере, на это потребуется год.
        — О, она может дебютировать где угодно. Она знает весь французский и итальянский репертуар.
        — В таком случае, через три месяца я приведу к вам подругу, покрытую лаврами с ног до головы!
        — И разделите их с ней, генерал,  — прибавила г-жа де Маранд, сердечно пожимая старому графу руку.
        — Я тоже буду вам бесконечно благодарна, генерал,  — послышался нежный голосок, заставивший Петруса вздрогнуть.
        — Ничуть не сомневаюсь, княжна,  — отозвался старик, из любезности продолжая называть графиню Рапт так же, как до замужества; отвечая Регине, что не сомневается в ее благодарности, старик не сводил глаз с племянника.
        — Ну что же,  — спохватился он, вновь обратившись к г-же де Маранд,  — вам осталось, сударыня, лишь оказать мне честь представить меня вашей подруге как самого преданного ее слугу.
        — Это будет несложно, генерал: она уже здесь.
        — Неужели?
        — В моей спальне. Я решила избавить ее от скучной обязанности: согласитесь, что неинтересно для молодой женщины проходить через эти бесконечные гостиные, где каждый раз будут докладывать о ней. Вот почему мы здесь собрались в тесном кругу; вот почему на некоторых из моих приглашений стояло: «десять часов», а на других: «полночь». Я хотела, чтобы Кармелита оказалась в окружении избранных и снисходительных друзей.
        — Благодарю вас, сударыня,  — заговорил Лоредан, воспользовавшись удобным предлогом, чтобы принять участие в разговоре.  — Спасибо за то, что вы включили меня в число избранных. Однако я обижен: неужели вы считаете, что я настолько мало значу, если вы не пожелали поручить свою подругу моим заботам?
        — Знакомство с вами, господин граф, может скомпрометировать очаровательную двадцатилетнюю девушку,  — возразила г-жа де Маранд.  — Кстати, Кармелита хороша собой, и одно это будет для вас достаточной рекомендацией.
        — Время выбрано неудачно, сударыня. Смею вас уверить, что в настоящую минуту лишь одна красавица имеет право…
        — Прошу прощения, сударь,  — прервал графа кто-то негромко и очень вежливо,  — мне нужно сказать два слова госпоже де Маранд.
        Лоредан, нахмурившись, обернулся, однако, узнав хозяина дома, с улыбкой протягивавшего к супруге руку, мгновенно стушевался.
        — Вы хотели что-то мне сказать, сударь?  — спросила г-жа де Маранд, нежно пожимая руку мужа.  — Я вас слушаю!
        Обернувшись к графу Эрбелю, она прибавила:
        — Вы позволите, генерал?
        — Счастливец, кто имеет такое право!..  — произнес в ответ граф Эрбель.
        — Что ж вы хотите, генерал!  — рассмеялась г-жа де Маранд.  — Это право сеньора!
        И она неслышно покинула кружок, опираясь на руку мужа.
        — Я к вашим услугам, сударь.
        — По правде говоря, не знаю с чего начать… Видите ли, я совершенно забыл об одном деле, но, к счастью, только что чудом о нем вспомнил.
        — Говорите же!
        — Господин Томпсон, мой американский корреспондент, рекомендовал мне молодого человека и его юную супругу из Луизианы, у них ко мне аккредитив… Я приказал передать им приглашение к вам на вечер, а сам запамятовал, как их зовут.
        — Так что же?
        — Надеюсь, что вы с вашей проницательностью распознаете среди приглашенных эту иноземную пару и со свойственной вам любезностью примете тех, кого рекомендовал мне господин Томпсон. Вот, сударыня, что я хотел вам сказать.
        — Положитесь на меня, сударь,  — с милой улыбкой отозвалась г-жа де Маранд.
        — Благодарю вас… Позвольте выразить вам свое восхищение. Вы всегда неотразимы, сударыня, а сегодня вечером вы поистине великолепны!
        Галантно приложившись к руке супруги, г-н де Маранд подвел Лидию к двери в спальню. Она приподняла портьеру со словами:
        — Ты готова. Кармелита?
        XV
        ПРЕДСТАВЛЕНИЯ
        В ту минуту как г-жа де Маранд вошла в спальню, спрашивая: «Ты готова, Кармелита?» — и уронила за собой портьеру, в дверях гостиной лакей объявил:
        — Монсеньер Колетти.
        Воспользуемся несколькими мгновениями, пока Кармелита отвечает подруге, и бросим взгляд на его высокопреосвященство Колетти, входящего в гостиную.
        Читатели, вероятно, помнят имя этого святого человека, прозвучавшее однажды из уст маркизы де Латурнель.
        Дело в том, что монсеньер был исповедником маркизы.
        Его высокопреосвященство Колетти был в 1827 году не только в милости, но и пользовался известностью, да не просто пользовался известностью, а считался модным священником. Его недавние проповеди во время поста принесли ему славу великого прорицателя, и никому, как бы мало ни был набожен человек, не приходило в голову оспаривать ее у г-на Колетти. Исключение, пожалуй, представлял собой Жан Робер; он был поэт прежде всего и, имея на все особый взгляд, не переставал удивляться, что священники, располагавшие столь великолепным текстом, как Евангелие, как правило, отнюдь не блистали вдохновением и красноречием. Ему случалось завоевывать — и с успехом!  — в сто раз более непокорных слушателей, чем те, что приходили на церковные проповеди, чтобы укреплять свой дух, и ему казалось, что, доведись ему подняться на кафедру священника, он нашел бы гораздо более убедительные, более гремящие слова, чем все приторные и скучные речи этих светских прелатов, одну из которых он нечаянно услышал, проходя как-то мимо. Тогда-то он и пожалел, что не стал священником: вместо кафедры у него теперь в распоряжении был театр,
а вместо слушателей-христиан — неподготовленная аудитория.
        Хотя его высокопреосвященство Колетти носил тонкие шелковые чулки — это в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало, что перед вами высокое духовное лицо,  — монсеньера можно было принять за простого аббата времен Людовика XV: его лицо, манеры, внешний вид, походка вразвалку выдавали в нем скорее галантного кавалера, привыкшего к ночным приключениям, нежели строгого прелата, проповедующего воздержание. Казалось, его высокопреосвященство, подобно Эпимениду, проспавшему в пещере пятьдесят семь лет, заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет, позабыв поинтересоваться, не изменились ли за время его отсутствия нравы и обычаи. А может, он только что вернулся от самого папы и сейчас же угодил во французское общество в своем одеянии ультрамонтанского аббата.
        С первого взгляда он производил впечатление красавца-прелата в полном смысле этого слова: розовощекий, свежий, он выглядел самое большее на тридцать шесть лет. Но стоило к нему присмотреться, как становилось ясно: монсеньер Колетти следит за своей внешностью столь же ревностно, что и сорокапятилетние женщины, желающие выглядеть на тридцать: его высокопреосвященство пользовался белилами и румянами!
        Если бы кому-нибудь удалось проникнуть сквозь этот покрывающий кожу слой штукатурки, он похолодел бы от ужаса, обнаружив под видимостью жизни все признаки болезни и разрушения.
        Живыми на этом лице, неподвижном, словно восковая маска, оставались лишь глаза да губы. Глазки — маленькие, черные, глубоко сидящие — метали молнии, порой сверкали весьма устрашающе, потом сейчас же прятались за щурившимися в ханжеской улыбке веками; рот, из которого выходили умные, злые слова, разившие иногда сильнее яда, был небольшой, изящно очерченный, с насмешливо кривившейся нижней губой.
        Эта физиономия могла временами выражать ум, честолюбие, сладострастие, но никогда не выражала доброту. При первом же приближении к этому человеку становилось ясно: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он был в числе ваших врагов, равно как никто не горел желанием подружиться с ним.
        Был монсеньер невысок ростом, но — как выражаются буржуа в разговоре о священнослужителях — «представителен». Прибавьте к этому нечто в высшей степени высокомерное, презрительное, дерзкое в его манере держать голову, кланяться, входить в гостиные, выходить оттуда, садиться и вставать. Зато он будто нарочно припасал для дам свои изысканные любезности; глядя на них, он щурился с многозначительным видом, а если женщина, к которой он обращался, нравилась ему, его лицо принимало непередаваемое выражение сладострастной нежности.
        Именно так, полуприкрыв веки и помаргивая, он вошел в гостиную г-жи де Маранд, где собрались почти одни дамы; генерал, давно и хорошо знавший его высокопреосвященство Колетти, услышал, что лакей докладывает о монсеньере, и процедил сквозь зубы:
        — Входи, монсеньер Тартюф!
        Доклад о его высокопреосвященстве, его появление в гостиной, поклон, жеманство, с каким усаживался в кресло проповедник, ставший известным во время последнего поста, на мгновение отвлекли внимание присутствующих от Кармелиты. Мы говорим «на мгновение», потому что прошло не более минуты с того времени, как г-жа де Маранд уронила портьеру, и до того, как портьера вновь приподнялась, пропуская двух подруг.
        Разительный контраст между г-жой де Маранд и Кармелитой бросался в глаза.
        Неужели это была все та же Кармелита?
        Да, она, но не та, чей портрет мы списали когда-то из «Монографии о Розе»: румяная, сиявшая, поражавшая выражением простодушия и невинности; теперь она не улыбалась, ноздри ее не раздувались, как раньше, когда она вдыхала аромат целого поля роз, благоухавших под ее окном и украшавших могилу мадемуазель де Лавальер… Нет, сейчас в гостиную входила новая Кармелита — высокая молодая женщина с ниспадавшими на плечи по-прежнему роскошными черными волосами, но ее плечи были словно высечены из мрамора. У нее было все то же открытое и умное лицо, но оно было будто выточено из слоновой кости! Те же щеки, когда-то окрашенные румянцем юности и здоровья, ныне побледнели и стали матовыми.
        Ее глаза, и раньше удивлявшие своей красотой, теперь, казалось, стали чуть ли не вдвое больше. Они и прежде горели огнем, но теперь искры стали молниями. Вокруг ее глаз залегли тени, и можно было подумать, что эти молнии сыплются из грозовой тучи.
        Губы Кармелиты, когда-то пурпурные, с трудом оживали после той страшной ночи и так и не смогли вернуть себе первоначальный цвет. Они едва достигли бледно-розового кораллового оттенка, однако прекрасно дополняли портрет Кармелиты — настоящей красавицы — и в то же время придавали ее красоте нечто неземное.
        Одета Кармелита было просто, но очень изящно.
        Три подруги уговорили ее пойти на этот вечер; к тому же она решила как можно скорее обеспечить себе независимое существование. И вопрос о том, в чем Кармелита предстанет перед публикой, долго обсуждался всеми подругами. Само собой разумеется, что Кармелита в этом обсуждении не участвовала. Она с самого начала заявила, что считает себя вдовой Коломбана и всю жизнь будет носить по нему траур, а потому пойдет на вечер в черном платье. Остальное же она предоставила решать Фраголе, Лидии и Регине.
        Регина решила, что платье будет из черного кружева, а корсаж и юбка — из черного атласа. Украсит его гирлянда темно-фиолетовых цветов, являющихся символом печали и известных под именем аквилегий, а в гирлянду будут вплетены ветки кипариса.
        Венок сплела Фрагола, лучше других разбиравшаяся в сочетании цветов, в подборе оттенков; как и гирлянда на платье, как и букетик на корсаже, венок состоял из веток кипариса и аквилегий.
        Ожерелье черного жемчуга, дорогой подарок, преподнесенный Региной, украшал шею Кармелиты.
        Когда девушка, бледная, но нарядная, появилась на пороге спальни г-жи де Маранд, ожидавшие ее выхода вскрикнули от восхищения и в то же время от страха. Она была похожа на античное видение — Норму или Медею. Собравшиеся не смогли скрыть изумления.
        Старый генерал, обычно настроенный весьма скептически, понял, что перед ним святая преданность и величие мученицы. Он поднялся и стоя стал ожидать приближения Кармелиты.
        Едва Кармелита появилась в гостиной, Регина поспешила ей навстречу.
        Рядом с двумя дышащими жизнью и счастьем молодыми женщинами она выглядела как призрак.
        Гости провожали взглядами эту молчаливую группу со все возраставшим любопытством, почти с волнением.
        — До чего ты бледна, бедная сестричка!  — заметила Регина.
        — Как ты хороша, о Кармелита!  — воскликнула г-жа де Маранд.
        — Я уступила вашим настойчивым просьбам, мои любимые,  — проговорила в ответ их подруга.  — Но, может быть, пока не поздно, мне следует остановиться?
        — Отчего же?
        — Вы знаете, ведь я не открывала фортепьяно с тех пор, как мы пели вместе с Коломбаном, прощаясь с жизнью. А вдруг мне изменит голос? Или окажется, что я ничего не помню?
        — Нельзя забыть то, чему не учился, Кармелита,  — возразила Регина.  — Ты пела, как поют птицы, а разве они могут разучиться петь?
        — Регина права,  — поддержала подругу г-жа де Маранд.  — И я уверена в тебе, как уверена в себе и ты сама. Пой же без смущения, дорогая моя! Могу поручиться, что ни у кого из артистов никогда не было более благожелательно настроенной публики.
        — Спойте, спойте, сударыня!  — стали просить все, за исключением Сюзанны и Лоредана: брат разглядывал красавицу Кармелиту с изумлением, сестра — с завистью.
        Кармелита поблагодарила кивком собравшихся и пошла к инструменту.
        Генерал Эрбель сделал два шага ей навстречу и поклонился.
        — Господин граф!  — произнесла г-жа де Маранд.  — Имею честь представить вам самую дорогую свою подругу, ведь из трех моих подруг она самая несчастливая.
        Генерал опять поклонился и с галантностью, достойной рыцарских времен, промолвил:
        — Мадемуазель! Сожалею, что госпожа де Маранд поручила мне столь легкое дело, как разгласить повсюду похвалу вашему таланту. Поверьте, я приложу к этому все силы и все равно буду считать себя вашим должником.
        — О! Спойте! Спойте, сударыня!  — снова попросили несколько голосов.
        — Вот видишь, милая сестричка,  — заметила г-жа де Маранд,  — все ждут с нетерпением… Так ты начнешь?
        — Сию минуту, если вам угодно,  — просто отвечала Кармелита.
        — Что ты будешь петь?  — спросила Регина.
        — Выберите сами!
        — У тебя нет любимого произведения?
        — Нет.
        — У меня здесь весь «Отелло».
        — Пусть будет «Отелло».
        — Ты будешь аккомпанировать себе сама?  — спросила Лидия.
        — Если некому это сделать…  — начала Кармелита.
        — Я с удовольствием сяду за фортепьяно,  — торопливо предложила Регина.
        — А я буду переворачивать страницы!  — подхватила г-жа де Маранд.  — Тебе нечего бояться, когда мы с тобой рядом, не правда ли?
        — Мне нечего бояться,  — отозвалась Кармелита, грустно качая головой.
        Девушка в самом деле была совершенно спокойна. Холодной рукой она коснулась руки г-жи де Маранд; лицо ее выражало полную невозмутимость.
        Госпожа де Маранд направилась к фортепьяно и выбрала из стопки партитуру «Отелло».
        Кармелита осталась стоять, опираясь на Регину; будуар был на две трети полон.
        Гости расселись и затаив дыхание стали ждать.
        Госпожа де Маранд поставила ноты на фортепьяно, а Регина села за инструмент и блестяще исполнила бурную прелюдию.
        — Споешь «Романс об иве»?  — спросила г-жа де Маранд.
        — С удовольствием,  — ответила Кармелита.
        Госпожа де Маранд раскрыла партитуру на предпоследней сцене финального акта.
        Регина повернулась к Кармелите, готовая начать по ее знаку.
        В эту минуту лакей доложил:
        — Господин и госпожа Камилл де Розан.
        XVI
        РОМАНС ОБ ИВЕ
        Глухой протяжный вздох, похожий на стон, вырвался при этих словах у трех или четырех человек из тех, что собрались в гостиной.
        Затем наступила глубокая тишина. Казалось, все присутствующие знали историю Кармелиты и потому не смогли сдержать скорбного восклицания при неожиданном появлении молодого человека с горящим взором, улыбкой на устах и беззаботным выражением на лице, хотя именно Камилла де Розана можно было в определенном смысле считать убийцей Коломбана.
        Стон вырвался из груди у Жана Робера, Петруса, Регины и г-жи де Маранд.
        А Кармелита не вскрикнула, не вздохнула: у нее перехватило дыхание, и она застыла подобно статуе.
        Когда г-н де Маранд услышал имя Камилла, он тут же вспомнил, что именно этого человека ему рекомендовал его американский корреспондент. Хозяин дома пошел навстречу гостю со словами:
        — Вы прибыли как нельзя более кстати, господин де Розан! Не угодно ли вам будет присесть и послушать! Госпожа де Маранд уверяет, что нам предстоит насладиться самым прекрасным голосом из всех, какие ей доводилось когда-либо слышать.
        Он предложил руку г-же де Розан и проводил ее к креслу, в то время как Камилл пытался в стоявшем перед ним призраке узнать Кармелиту, а когда узнал, едва слышно вскрикнул от изумления.
        Лидия и Регина метнулись к подруге, полагая, что ей нужна помощь, что она вот-вот упадет в обморок. Однако, к немалому их удивлению, Кармелита, как мы уже сказали, продолжала стоять, глядя в одну точку; только лицо ее стало мертвенно-бледным.
        Ее неподвижный, безжизненный взгляд ничего не выражал, как бы утратив способность видеть, а сердце, казалось, остановилось, будто вся она внезапно окаменела. На молодую женщину смотреть было тем более страшно, что, помимо смертельной бледности, залившей ее щеки, на ее будто высеченном из мрамора лице волнение никак не выражалось.
        — Сударыня,  — обратился г-н де Маранд к своей супруге,  — я имел честь говорить вам об этих двух лицах.
        — Займитесь ими, сударь,  — отвечала г-жа де Маранд.  — Я же полностью принадлежу Кармелите… Видите, в каком она состоянии…
        Бледность Кармелиты, ее остановившийся взгляд, застывшая поза действительно поразили г-на де Маранда.
        — Боже мой, мадемуазель! Что с вами?  — с состраданием спросил он.
        — Ничего, сударь,  — отозвалась Кармелита, и заставила себя поднять голову, как свойственно сильным натурам в минуту испытания, когда нужно взглянуть несчастью в лицо.  — Со мной ничего!
        — Не пой! Не нужно тебе сегодня петь!  — шепнула Кармелите Регина.
        — Почему я не должна петь?
        — Это испытание выше твоих сил,  — заметила Лидия.
        — Посмотрим!  — возразила Кармелита.
        На ее губах мелькнуло бледное, неживое подобие улыбки.
        — Так ты хочешь петь?  — переспросила Регина, вновь усаживаясь за фортепьяно.
        — Сейчас я не просто женщина, я — артистка!
        И Кармелита сделала три шага, еще отделявшие ее от инструмента.
        — Господи, помоги!  — промолвила г-жа де Маранд.
        Регина снова сыграла прелюдию.
        Кармелита запела:
        Assisa al pi d’un salice…[5 - Сидя у подножия ивы… (ит.)]
        Ее голос звучал уверенно, и уже со второй строки слушателей охватило искреннее волнение: они сопереживали горю Дездемоны, а не страданиям Кармелиты.
        Трудно было сделать более удачный выбор, учитывая положение несчастной девушки: смятение Дездемоны, когда она поет первый куплет, обращаясь к чернокожей рабыне, своей кормилице, ее смертельный страх в определенном смысле выражали тоску, сжимавшую сердце Кармелиты. Гроза, нависшая над палаццо прекрасной венецианки, ветер, разбивший готическое окно в ее спальне, гром, с треском разрывающийся вдалеке, темнота ночи, печально мерцающий огонек лампы — все в этот мрачный вечер, вплоть до меланхоличных стихов Данте в устах гондольера, проплывающего в своей лодке, повергает несчастную Дездемону в бездну отчаяния; все предвещает несчастье, в каждой мелочи — зловещее предзнаменование:
        Nessun maggior dolore
        Che ricordarsi del tempo felice,
        Nelia miseria…[6 - Тот страждет высшей мукой, // Кто радостные помнит времена // В несчастии… (ит.)  — Данте, «Божественная комедия», «Ад», V, 121-123. — Перевод М. Лозинского.]
        Ария статуи в моцартовском «Дон Жуане», а также отчаяние доньи Анны, когда она натыкается на тело своего отца,  — вот, может быть, единственные две сцены, сравнимые по силе с этой пронзительной сценой томительных предчувствий.
        Итак, повторяем, музыка величайшего итальянского композитора как нельзя лучше выражала муки Кармелиты.
        Разве храбрый, верный, сильный Коломбан, по которому она носила в душе траур, не напоминал мрачного и преданного африканца, влюбленного в Дездемону? А отвратительный Яго, язвительный друг, сеющий в сердце Отелло ядовитые семена ревности, разве не был в известном смысле похож на американца, немало зла принесшего по легкомыслию с той же легкостью, с какой Яго причинил его по злобе?
        Кармелита при виде Камилла почувствовала себя в положении, описанном Шекспиром, а романс, который она исполняла с такой твердостью и выразительностью, был настоящей пыткой: каждой нотой он вонзался ей в сердце, будто холодная сталь клинка.
        После первого куплета все зааплодировали с воодушевлением, с каким непременно встречает новый талант публика, если она беспристрастна.
        Второй куплет по-настоящему удивил слушателей; перед ними была уже не женщина, уже не певица, изливающая поток жалоб, теперь пело воплощенное Страдание:
        I ruscelletti limpidi
        A caldi suoi sospiri…[7 - Прозрачные ручейки // Их страстным вздохам внимали… (ит.)]
        А припев был исполнен с такой трогательной печалью, что вся поэма отчаяния девушки прошла, должно быть, в этот момент перед глазами тех, кому ее история была знакома, как, наверно, проходила она перед ее собственным взором:
        L’aura fra i rami flebile
        Ripetiva il suon…[8 - Легкий ветерок среди ветвей // Жалобно звук повторял… (ит.)]
        Регина стала почти столь же бледна, как и Кармелита; Лидия плакала.
        И действительно, никогда еще голос, проникновеннее этого (а ведь описываемое нами время было богато прославленными певицами: Паста, Пиццарони, Менвьель, Зонтаг, Каталани, Малибран умели увлечь слушателей), не волновал так сердца тех, кого на музыкальном итальянском языке называют dilettanti[9 - Любители (ит.).]. Однако да позволено нам будет сказать несколько слов (для тех, кто знаком с творчеством великих певиц, которых мы только что назвали), чем отличалась наша героиня от известных исполнительниц.
        У Кармелиты был от природы голос необычайного диапазона: она могла взять «соль» нижнего регистра с той же легкостью и звучностью, с какой г-жа Паста брала «ля», и могла подняться до верхнего «ре». Таким образом, девушка исполняла — в этом состояло чудо ее пения — партии и для контральто и для сопрано.
        Не было на свете сопрано чище, богаче, эффектнее, с большим блеском исполняющего фиоритуры, gorgheggi, если нам будет позволено употребить это слово, придуманное неаполитанцами и обозначающее горловое журчание, которым злоупотребляет, по нашему мнению, всякое начинающее сопрано.
        Когда же Кармелита исполняла партии контральто, она была неподражаема.
        Всякий знает чарующее, колдовское, так сказать, действие контральто: оно поет о любви с большей силой, чем сопрано, о печали — с большей выразительностью, о страданиях — с большей энергией. Обладательницы сопрано — soprani — выпевают, будто птицы: они нравятся, завораживают, восхищают; обладательницы контральто — contralti — волнуют, беспокоят, увлекают. Сопрано — голос чисто женский: в нем заключена нежность; зато контральто можно назвать истинно мужским: оно звучит строго, грубовато, довольно резко. И тем не менее, это тембр особый, голос-гермафродит, заключающийся в себе как мужское, так и женское начала. Вот почему он овладевает душой слушателей с быстротой и силой электричества или магнетизма. Контральто в каком-то смысле созвучно переживаниям слушателя: если бы тот умел выражать свои чувства в пении, то, несомненно, захотел бы спеть именно так.
        Такое же действие произвел на аудиторию и голос Кармелиты. Она была наделена от природы редкой способностью (правда, чисто инстинктивной, ибо она не была знакома с приемами великих исполнителей своего времени) удивительно счастливо сочетать грудное и горловое пение; она так умело чередовала их, что даже подлинный знаток вряд ли сумел бы определить, как долго ей пришлось учиться, чтобы достичь поистине чудесных эффектов обоих столь разных голосов.
        Кармелита прекрасно музицировала. Под руководством Коломбана она упорно, старательно изучила основополагающие принципы музыки и отныне могла идти своим путем, пленяя и волнуя слушателей. Она обладала не только красивым голосом, но и изумительным вкусом. С первых же уроков она привыкла к строгой немецкой музыке и употребляла итальянские фиоритуры весьма умеренно: лишь когда хотела добиться большей выразительности какого-нибудь фрагмента или связать две музыкальные фразы, но никогда — только как украшение или доказательство своей виртуозности.
        В заключение этого отступления, посвященного таланту Кармелиты, прибавим, что, в отличие от знаменитых певиц своего времени (и даже всех времен), одна и та же нота при различных состояниях ее души приобретала в ее исполнении разное звучание.
        Пусть же читатели не удивляются и не обвиняют нас в преувеличениях, когда мы утверждаем, что ни одна певица, ученица Порпоры, Моцарта, Перголези, Вебера или даже Россини, не сумела достичь совершенства этого «двойного голоса». Ведь у Кармелиты был куда более серьезный учитель, чем только что нами перечисленные,  — имя ему Несчастье!
        К концу третьего куплета публика пришла в исступление, слушателей охватил неописуемый восторг.
        Еще не отзвучали последние ноты, похожие на жалобные стоны самой Скорби, как раззолоченный потолок светского будуара дрогнул от грома рукоплесканий. Все повскакали с мест, желая первыми поблагодарить, поздравить очаровавшую их артистку; это был настоящий праздник, всеобщее воодушевление — то, что может позволить furia francese[10 - Французская пылкость (ит.).], охотно забывающая о внешних приличиях. Слушатели устремились к фортепьяно, чтобы поближе разглядеть девушку, пленительную, словно сама Красота, всесильную, как Мощь, печальную будто Отчаяние. Пожилые дамы завидовали ее молодости, юные особы — ее красоте, все остальные — ее несравненному таланту; мужчины говорили друг другу, что великое счастье — быть любимым такой женщиной. И все подходили к Кармелите, брали ее руку и с любовью ее пожимали!
        Вот в чем заключается истинная сила искусства, настоящее его величие: в одно мгновение оно способно обратить незнакомца в старого и верного друга!
        Тысячи приглашений, подобно цветкам из венца ее будущей известности, мгновенно посыпались на Кармелиту.
        Старого генерала, истинного знатока и ценителя, как мы уже сказали, пронять было не так-то просто, но даже он почувствовал, как по его щекам заструились слезы: то пролилась дождем гроза, переполнявшая его сердце, пока он слушал пение безутешной девушки.
        Жан Робер и Петрус инстинктивно подались один навстречу другому и крепко пожали друг другу руки: так они молча выражали свое мучительное волнение и полное грусти восхищение. Если бы Кармелита одним мановением руки призвала их к отмщению, они набросились бы на беззаботного Камилла, не подозревавшего, что произошло, слушавшего с улыбкой на устах и моноклем в глазу и кричавшего со своего места: «Brava! Brava! Brava!» — точь-в-точь как в Итальянской опере.
        Регина и Лидия поняли, что присутствие креола увеличивало страдания Кармелиты, отчего ее пение стало еще выразительнее. Слушая ее, они трепетали не переставая: им казалось, что сердце певицы вот-вот разорвется, и они с напряжением ловили каждую ноту. Обе были совершенно ошеломлены: Регина не смела обернуться, Лидия не могла поднять голову.
        Вдруг те, что стояли ближе других к Кармелите, вскрикнули; обе молодые женщины вышли из оцепенения и разом взглянули в сторону подруги.
        Когда Кармелита пропела последнюю, пронзительную ноту, она запрокинула голову, смертельно побледнела и непременно рухнула бы на пол, если бы ее не поддержали чьи-то руки.
        — Мужайтесь, Кармелита!  — шепнул ей приветливый голос.  — Можете гордиться: с этого вечера вам больше не нужна ничья помощь!
        Прежде чем у девушки закрылись глаза, она успела узнать Людовика, этого жестокого друга, вернувшего ее к жизни.
        Она вздохнула, печально покачала головой и лишилась чувств.
        Только тогда из-под ее прикрытых век показались две слезы и покатились по холодным щекам.
        Две подруги приняли Кармелиту из рук Людовика, появившегося в гостиной в то время, когда она пела, и, следовательно, вошедшего незаметно, без доклада, зато вовремя оказавшегося рядом, чтобы подхватить несчастную девушку.
        — Это ничего,  — сказал он двум подругам,  — подобные кризисы ей скорее на пользу, чем во вред… Поднесите ей к лицу вот этот флакон: через пять минут она придет в себя.
        Регина и Лидия с помощью генерала перенесли Кармелиту в спальню; правда, дальше порога генерал не пошел.
        Как только Кармелита исчезла и Людовик успокоил слушателей, приутихшее было воодушевление вспыхнуло с новой силой.
        Со всех сторон единодушно раздавались восхищенные крики.
        XVII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ХЛОПУШКИ КАМИЛЛА НЕ СРАБАТЫВАЮТ
        Слушатели долго восторгались талантом будущей дебютантки, а когда исчерпали весь запас похвал и комплиментов, каждый из счастливых слушателей обещал рассказать о Кармелите в своем кругу. Но вот гости потянулись из будуара в гостиную: оттуда стали доноситься первые аккорды оркестра, и приглашенные перешли к танцам.
        Мы расскажем только об одном эпизоде, достойном внимания наших читателей и имевшем место в это время, потому что он естественным образом связан с нашей драмой. Мы имеем в виду оплошность, которую допустил Камилл де Розан, неосмотрительно обращаясь к людям, хорошо знакомым с историей Кармелиты.
        Госпожой де Розан, его супругой, хорошенькой пятнадцатилетней креолкой, завладела в это время некая пожилая дама родом из Америки, назвавшаяся ее родственницей.
        Видя, что жена в семейном кругу, Камилл воспользовался этим обстоятельством и снова почувствовал себя холостяком.
        Он узнал Людовика, своего бывшего товарища, почти друга. И как только в будуаре снова установилась тишина после ухода Кармелиты (а Камилл приписал ее обморок обычному волнению), креол полетел навстречу молодому доктору в восторженном состоянии, естественном для новоприбывшего, который после долгого отсутствия неожиданно встречает старого знакомого. Камилл протянул Людовику руку.
        — Клянусь Гиппократом!  — вскричал он.  — Это же господин Людовик! Здравствуйте, господин Людовик! Как вы себя чувствуете?
        — Плохо!  — нелюбезно отозвался молодой доктор.
        — Плохо?  — повторил креол.  — А вид у вас цветущий, как у апреля!
        — Какое это имеет значение, сударь, когда в сердце — декабрьская стужа?
        — Вас что-то печалит?
        — Не просто печалит: я страдаю!
        — Страдаете?
        — Невыносимо страдаю!
        — Боже мой! Бедный Людовик, вы, должно быть, потеряли кого-нибудь из родных?
        — Я лишился человека, который был мне дороже всех родственников.
        — Да кто же может быть дороже?
        — Друг… Ведь друзья встречаются значительно реже.
        — А я его знал?
        — И очень близко.
        — Это кто-нибудь из нашего коллежа?
        — Да.
        — Несчастный малый…  — вымолвил Камилл с видом полного безразличия.  — И как его звали?
        — Коломбан,  — сухо ответил Людовик, откланялся и повернулся к Камиллу спиной.
        Креол был готов вцепиться Людовику в глотку. Однако мы уже говорили, что он был далеко не глуп: он понял, что совершил промах, круто повернулся на каблуках и отложил свой гнев до более удобного случая.
        В самом деле, если Коломбан мертв, Людовик был вправе удивиться, почему Камилла не удручает это обстоятельство.
        А как он мог быть удручен? Ведь он ничего об этом не знал!
        Бедный Коломбан, такой молодой, красивый, сильный… От чего же он мог умереть?
        Камилл поискал Людовика взглядом; он хотел сказать, что понятия не имел о смерти Коломбана, и расспросить его о подробностях гибели их общего друга. Однако Людовик исчез.
        Продолжая поиски, Камилл заметил молодого человека, лицо которого показалось ему симпатичным: где-то он с ним встречался. Однако имени его он вспомнить никак не мог. Он был уверен, что где-то видел этого господина и даже, пожалуй, был с ним знаком. Если он знал его по Школе права — что было вполне вероятно,  — у молодого человека можно было получить желаемые разъяснения.
        И Камилл пошел к нему.
        — Прошу прощения, сударь,  — заговорил креол,  — я прибыл сегодня утром из Луизианы, которая находится примерно на полпути к антиподам, то есть проплыл около двух тысяч льё морем. Вот почему в голове у меня до сих пор что-то вроде килевой и бортовой качки, я не могу здраво рассуждать, не могу ничего вспомнить. Простите же мне вопрос, с которым я буду иметь честь к вам обратиться.
        — Слушаю вас, сударь,  — вежливо, однако довольно сухо ответил тот, к кому подошел креол.
        — Мне кажется, сударь,  — продолжал Камилл,  — что я уже не раз встречал вас во время моего последнего пребывания в Париже. И когда я вас сейчас увидел, ваше лицо меня поразило… Может быть, у вас память лучше и я имею честь быть вам знакомым?
        — Вы правы, я отлично вас знаю, господин де Розан,  — отвечал молодой человек.
        — Вам известно мое имя?  — радостно вскричал Камилл.
        — Как видите.
        — Доставьте мне удовольствие и назовите себя!
        — Меня зовут Жан Робер.
        — Ну, конечно, Жан Робер… Черт побери! Я же говорил, что знаю вас! Вы один из наших прославленных поэтов и лучших друзей моего товарища Людовика, если мне позволено будет так сказать…
        — …который в свою очередь был одним из лучших друзей Коломбана,  — закончил Жан Робер, холодно кивнул креолу, отвернулся и хотел было удалиться.
        Однако Камилл его остановил.
        — Ради Бога, сударь!  — воскликнул он.  — Вы уже второй человек, который мне говорит о смерти Коломбана… Не могли бы вы рассказать мне об этом поподробнее?
        — Что вам угодно знать?
        — Чем был болен Коломбан?
        — Он умер не от болезни.
        — Может быть, он погиб на дуэли?
        — Нет, сударь, он погиб не на дуэли.
        — Но от чего же он умер, в конце концов?
        — Отравил себя угаром, сударь.
        На сей раз Жан Робер поклонился Камиллу с таким неприступным видом, что тот, хотя и был охвачен изумлением, не решился расспрашивать его дальше.
        — Умер!  — пробормотал Камилл.  — Отравился! Кто бы мог подумать… Коломбан, такой набожный!.. Ах, Коломбан!
        И Камилл воздел руки, как человек, который, дабы поверить чему-либо, должен был услышать об этом дважды.
        Поднимая руки, Камилл вскинул глаза и заметил молодого человека, который, казалось, глубоко задумался.
        Он узнал в нем художника, которого ему показали во время всеобщего смятения, последовавшего за обмороком Кармелиты. Камиллу сказали, что это один из известнейших парижских художников. Лицо молодого человека выражало неподдельное восхищение.
        Это был Петрус. Проявленная Кармелитой сила воли преисполнила его печалью и в то же время гордостью. Значит, люди искусства не похожи на остальных, думал он. У них не такое сердце, не такая, как у всех, душа; это особые существа, способные не только испытывать неизбывное страдание, но и так царственно побеждать его!
        Камилла ввело в заблуждение выражение его лица; он принял Петруса за восторженного любителя музыки. Полагая, что делает ему приятнейший комплимент, он обратился к художнику с такими словами:
        — Сударь! Если бы я был художником, я не искал бы иной модели, потому что ваше лицо выражает восхищение человека, всем сердцем слушающего божественную музыку великого маэстро.
        Петрус взглянул на Камилла с холодным пренебрежением и молча кивнул.
        Тот продолжал:
        — Не знаю точно, насколько сильно французы любят музыку божественного Россини. А вот в наших колониях она производит настоящий фурор: в ней страсть, в ней неистовство, доходящие до фанатизма! У меня был друг, любитель немецкой музыки, который был убит на дуэли за то, что заявил: «Моцарт выше Россини, а “Свадьба Фигаро” лучше “Севильского цирюльника”». По мне, признаться, Россини — величайший композитор, с которым Моцарт не идет ни в какое сравнение… Таково мое мнение, и, если надо, я готов отстаивать его до конца дней.
        — Я полагаю, ваш друг Коломбан был другого мнения, сударь,  — вымолвил Петрус, холодно поклонившись креолу.
        — Ах, черт побери!  — вскричал Камилл.  — Раз уж все здесь сговорились напоминать мне о Коломбане и вы вместе со всеми, сударь, так скажите, по крайней мере, не потому ли он отравился, что Россини одержал верх над Моцартом?
        — Нет, сударь,  — подчеркнуто вежливо проговорил Петрус.  — Он отравился потому, что любил Кармелиту и предпочел скорее умереть, нежели предать друга.
        Камилл вскрикнул и схватился за голову, словно ослепленный догадкой.
        Тем временем Петрус вслед за Людовиком и Жаном Робером перешел из будуара в гостиную.
        В ту минуту как Камилл, немного оправившись от потрясения, отнял руки от лица и открыл глаза, он увидал перед собой — впервые с тех пор, как он очутился в доме г-на де Маранда — красивого молодого человека надменного вида, который, казалось, готов был подойти к Камиллу, когда тот так нуждался в чьем-нибудь обществе.
        — Сударь!  — заговорил молодой человек.  — Я слышал, вы только что прибыли из колоний и впервые были представлены сегодня вечером господину и госпоже де Маранд. Если вам угодно, я почту за честь стать вашим крестным отцом в гостиных нашего общего банкира, а также провожатым по увеселительным заведениям столицы.
        Сей предупредительный чичероне был не кто иной, как граф Лоредан де Вальженез; с первой же минуты его привлекла прелестная креолка, которую привез во Францию Камилл де Розан, и теперь он на всякий случай пытался завязать дружбу с мужем, чтобы, если представится возможность, еще лучше узнать и жену.
        Камилл вздохнул свободнее, встретив, наконец, человека, с которым он обменялся десятком слов и не услышал при этом имени Коломбана.
        Само собой разумеется, что он с радостью принял приглашение г-на де Вальженеза.
        Молодые люди перешли в танцевальную залу. Оркестр только что исполнил прелюдию вальса. Они появились на пороге в ту самую минуту, как танец начался.
        Первой, кого они встретили в зале (и можно было подумать, что ее брат назначил ей свидание: она словно поджидала его появления!), оказалась мадемуазель Сюзанна де Вальженез.
        — Сударь!  — произнес Лоредан.  — Позвольте представить вас моей сестре, мадемуазель Сюзанне де Вальженез.
        Не ожидая ответа, который, впрочем, можно было прочесть в глазах Камилла, граф продолжал:
        — Дорогая Сюзанна! Представляю вам нового друга, господина Камилла де Розана, американского дворянина.
        — О! Да вашего нового друга, дорогой Лоредан, я давно знаю!  — воскликнула Сюзанна.
        — Неужели?!
        — Как?!  — с горделивой радостью воскликнул Камилл.  — Неужели я имел честь быть вам знакомым, мадемуазель?
        — И даже очень, сударь!  — отозвалась Сюзанна.  — В Версале, в пансионе, где я училась совсем недавно, я была дружна с двумя вашими соотечественницами.
        В это время Регина и г-жа де Маранд, доверив очнувшуюся Кармелиту заботам камеристки, вошли в бальную залу.
        Лоредан подал сестре едва уловимый знак, а та в ответ чуть заметно улыбнулась.
        И пока Лоредан, в третий раз за этот вечер, пытался возобновить все время прерываемый разговор с г-жой де Маранд, Камилл и мадемуазель де Вальженез, чтобы лучше узнать друг друга, устремились в головокружительном водовороте вальса и затерялись в море газа, атласа и цветов.
        XVIII
        КАК БЫЛО ПОКОНЧЕНО С «ЗАКОНОМ ЛЮБВИ»
        Отступим на несколько шагов назад: ведь мы замечаем, что, торопясь проникнуть к г-же де Маранд, мы бесцеремонно перешагнули через события и дни, которым положено занять свое место в этом рассказе, как они заняли его и в жизни.
        Читатели помнят, какой скандал разразился во время похорон герцога де Ларошфуко.
        Поскольку кое-кто из главных персонажей нашей истории играл там свою роль, мы постарались описать во всех подробностях страшную сцену, в которой полиция добилась своего: арестовала г-на Сарранти, а заодно прощупала, насколько серьезное сопротивление способно оказать население в ответ на невероятные оскорбления, нанесенные покойному, которого толпа любила и почитала при его жизни.
        Говоря официальным языком, сила осталась на стороне закона.
        «Еще одна такая победа,  — сказал Пирр, который, как известно, был не конституционным монархом, а мудрым тираном,  — и я погиб!» Это же следовало бы повторить Карлу X после печальной победы, которую он только что одержал на ступенях церкви Успения.
        И действительно, происшествие это глубоко взволновало не только толпу (от которой король, по крайней мере на какое-то время, был слишком далек и потому не мог ощущать толчка сквозь разделявшие их общественные слои), но и Палату пэров, от которой монарх был отделен лишь ковром, устилавшим ступени трона.
        Пэры — мы об этом уже упоминали — все как один почувствовали себя оскорбленными, когда останкам герцога де Ларошфуко было выказано неуважение. Наиболее независимые высказали свое возмущение во всеуслышание; самые преданные схоронили его глубоко в сердце, однако там оно кипело под влиянием страшного советчика, называемого гордостью. Все только и ждали случая вернуть либо кабинету министров, либо королевской власти этот постыдный пинок, полученный верхней палатой от полиции.
        Проект «закона любви» и послужил удобным предлогом для выражения протеста.
        Проект был предложен для рассмотрения господам Брольи, Порталису, Порталю и Батару.
        Мы забыли имена других членов комиссии, да не обидятся на нас за это почтенные господа.
        С первых же заседаний комиссия отнеслась к проекту неприязненно.
        Сами министры начали замечать (с ужасом, который испытывают путешественники в неведомой стране, очутившись вдруг на краю пропасти), что под политическим вопросом, представлявшимся самым важным, скрывался куда более важный вопрос, затрагивавший личные интересы.
        Закон против свободы печати, может быть, и прошел бы, если бы он затрагивал только права духовной жизни. Какое дело до прав духовной жизни было буржуазии, этой главной силе эпохи? Однако закон против свободы печати покушался на интересы материальные, а это был жизненно важный вопрос для всех этих подписчиков на Вольтера в издании Туке, которые читали «Философский словарь», зачерпывая табак из табакерки с Хартией.
        Этих несчастных слепцов со стотысячным жалованьем заставил постепенно прозреть тот факт, что любые распоряжения, посягающие на свободу печати и на интересы промышленности, против всех ожиданий, единодушно отвергались комиссией Палаты пэров.
        И тут они стали опасаться, что закон будет отвергнут полностью и категорически.
        Было бы меньше неприятностей, если бы проект был представлен в Палату с такими поправками, которые в конце концов без шума задушили бы сам закон.
        Необходимо было выбирать между отступлением, поражением, а может быть, и беспорядочным бегством. Созвали совещание. Каждый поделился своими опасениями с остальными, и все пришли к такому решению: обсуждение будет отложено до следующей сессии.
        За это время г-н де Виллель, благодаря одной из привычных для него комбинаций, возьмет на себя труд обеспечить кабинету министров в верхней палате столь же покорное и дисциплинированное большинство, как то, каким он располагал в Палате депутатов.
        А тем временем произошел инцидент, окончательно погубивший проект закона.
        Двенадцатого апреля — в один из тех дней, которые мы столь бесцеремонно выпустили было из нашего повествования — праздновалась годовщина первого возвращения Карла X в Париж: 12 апреля 1814 года. В этот день национальная гвардия стала караулом в Тюильри, заняв место дворцовой охраны.
        Этой милостью король как бы вознаграждал за преданность национальную гвардию, которая не одну неделю была его единственной защитой; кроме того, это было знакомо доверия, которое Карл X оказывал парижанам.
        Однако 12 апреля (и это невозможно было предотвратить) совпало со Святым четвергом.
        Итак, в Святой четверг чрезвычайно набожный король Карл X не мог думать о политике, и, стало быть, караул национальной гвардии во дворце перенесли с 12 на 16 апреля, со Святого четверга на пасхальный понедельник.
        И вот 16-го утром, в ту самую минуту, когда гвардейцы заступали в караул и в павильоне Часов пробило девять, король Карл X спустился по ступеням крыльца Тюильри как главнокомандующий национальной гвардией в сопровождении его высочества дофина и в окружении офицеров штаба.
        Он вышел на площадь Карусель, где собрались команды от всех легионов национальной гвардии, в том числе и от кавалерийского.
        Проходя перед строем национальных гвардейцев, король приветствовал солдат с присущей ему сердечностью и порывистостью.
        Хотя Карл X постепенно лишился популярности (и не из-за личных недостатков, а из-за промахов, допущенных его правительством, которое проводило антинациональную политику), а потому во время обычных прогулок короля вот уже год парижане оказывали ему довольно сдержанный прием, все же время от времени его величеству удавалось благодаря посылаемым в толпу улыбкам и поклонам вызвать у собравшихся приветственные крики.
        Но в этот день прием был холодным как никогда. Ни одного приветствия, ни единого восторженного лица; несколько робких криков «Да здравствует король!» вспыхнули было в толпе и сейчас же угасли.
        Король произвел смотр и покинул площадь Карусель; сердце его было преисполнено горечью: он обвинял в том, как его приняла толпа, не свою правительственную систему, а клеветнические выпады журналистов и тайные происки либералов.
        Не раз во время смотра он поворачивался к сыну, будто спрашивая его; однако его высочество дофин обладал счастливой особенностью: он был рассеянным, не витая при этом в облаках. Его высочество машинально следовал за отцом, и, когда входил во дворец, у него было такое ощущение, словно он вернулся с верховой прогулки, и, хотя он знал, что был произведен смотр, вполне вероятно, не смог бы сказать, какие рода войск перед ним прошли.
        Таким образом, старый король, чувствовавший себя одиноким в своем величии, слабым в своем божественном праве, обратился отнюдь не к его высочеству, а к шестидесятилетнему господину в маршальском мундире, украшенном орденскими лентами Святого Людовика и Святого Духа.
        Человек этот, стоявший среди придворных, ожидающих возвращения короля, воплощал в себе старую славу Франции; это был солдат Медокского полка, командир батальона мёзских волонтёров, полковник Пикардийского полка, завоеватель Трира, герой мангеймского моста, командир сводного корпуса гренадеров Великой армии, победитель при Остроленке, участник битв при Ваграме, Березине, Бауцене, старший из генералов королевской гвардии, главнокомандующий парижской национальной гвардией; он был ранен во всех сражениях, в каких только участвовал (у него на теле было двадцать семь ран, на пять больше, чем у Цезаря, но все же он сумел выжить); это был маршал Удино, герцог Реджио.
        Карл X взял старого солдата под руку и, отведя в сторону, произнес:
        — Маршал! Отвечайте мне откровенно!
        Маршал бросил на короля удивленный взгляд. Молчание, холодность, с которыми национальная гвардия встретила его величество, не укрылись от внимания старого солдата.
        — Откровенно, государь?  — переспросил он.
        — Да, я желаю знать правду.
        Маршал улыбнулся.
        — Вас удивляет, что король хочет знать правду. Так нас, стало быть, часто вводят в заблуждение, дорогой маршал?
        — Каждый старается в этом деле как может!
        — А вы?
        — Я не лгу никогда, государь!
        — Значит, вы говорите правду?
        — Обыкновенно я жду, когда меня об этом попросят.
        — И что тогда?
        — Государь! Пусть ваше величество меня спросит: вы увидите сами.
        — Итак, маршал, что вы скажете о смотре?
        — Холодноватый прием!
        — Едва слышно кто-то крикнул: «Да здравствует король!» — и только; вы заметили, маршал?
        — Да, государь.
        — Значит, я лишился доверия и любви моего народа?
        Старый солдат промолчал.
        — Вы что, не слышали моего вопроса, маршал?  — продолжал настаивать Карл X.
        — Слышал, государь.
        — Я спрашиваю ваше мнение, слышите, маршал? Я хочу знать, верно ли, по вашему мнению, что я лишился доверия и любви моего народа?
        — Государь!
        — Вы обещали сказать мне правду, маршал.
        — Не вы, государь, а ваши министры… К несчастью, народ не понимает тонкостей вашего конституционного образа правления: король и министры для народа одно и то же.
        — Да что же я такого сделал?  — вскричал король.
        — Вы не сделали, но позволили сделать, государь.
        — Маршал! Клянусь вам, я преисполнен добрых намерений.
        — Есть пословица, государь: добрыми намерениями вымощена дорога в ад!
        — Скажите мне, маршал, все, что вы об этом думаете.
        — Государь!  — промолвил маршал.  — Я был бы недостоин милостей короля, если бы… я… не исполнил приказания, которое он мне дает.
        — Итак?
        — Итак, государь, я думаю, что вы добрый и честный монарх; однако вы, ваше величество, окружены и обмануты то ли слепыми, то ли несведущими советниками, которые либо не видят, либо плохо видят.
        — Продолжайте, продолжайте!
        — Я сейчас выражаю общественное мнение, государь, и потому скажу вам так: у вас истинно французское сердце, так черпайте советы в нем, а не где-нибудь еще.
        — Значит, в народе мной недовольны?
        Маршал поклонился.
        — И по какому поводу недовольство?
        — Государь! Закон о печати глубоко затрагивает интересы населения и наносит по ним смертельный удар.
        — Вы полагаете, что именно этому я обязан сегодняшней холодностью?
        — Я в этом уверен, государь.
        — В таком случае я жду вашего совета, маршал.
        — По какому поводу, государь?
        — Что мне делать?
        — Государь, я не могу советовать королю.
        — Можете, раз я вас об этом прошу.
        — Государь, ваша непревзойденная мудрость…
        — Что бы вы сделали на моем месте, маршал?
        — Ну раз вы приказываете, ваше величество…
        — Не приказываю, а прошу, герцог!  — воскликнул Карл X с величавым видом, не изменявшим ему при определенных обстоятельствах.
        — В таком случае, государь,  — продолжал маршал,  — прикажите отозвать закон и созовите на другой смотр всю национальную гвардию; вы увидите, как единодушно солдаты будут вас приветствовать, и поймете, какова истинная причина их сегодняшнего молчания.
        — Маршал, закон завтра же будет отозван. Назначьте сами день смотра.
        — Не угодно ли вашему величеству, чтобы смотр был назначен на последнее воскресенье месяца, то есть на двадцать девятое апреля?
        — Отдайте приказ сами: вы командующий национальной гвардией.
        В тот же вечер в Тюильри был созван Совет, и, вопреки упорным возражениям кое-кого из его членов, король потребовал немедленно отозвать «закон любви».
        Министры, несмотря на выгоды, которые им сулило применение этого закона, были вынуждены подчиниться монарху. Отзыв закона, впрочем, был всего лишь мерой предосторожности, ограждавшей их от несомненного и окончательного провала в сражении с Палатой пэров.
        На следующий день после неудавшегося смотра (на котором национальная гвардия продемонстрировала свое недовольство, король оценил всю серьезность положения, а маршал Удино безошибочно определил причину этого недовольства) г-н де Пейроне попросил слова в начале заседания Палаты пэров и огласил с трибуны ордонанс, предписывающий отзыв закона. Сообщение было встречено радостными приветствиями во всех уголках Франции, во всех газетах, роялистских и либеральных.
        Вечером Париж блистал иллюминацией.
        Нескончаемые колонны типографских рабочих двигались по улицам и общественным местам города с криками: «Да здравствует король! Да здравствует Палата пэров! Да здравствует свобода печати!»
        Эти шествия — огромное стечение зевак, затопивших бульвары, набережные, прилегающие к ним улицы, и прибывавших по всем крупным парижским артериям вплоть до Тюильри, как кровь приливает к сердцу; крики этой толпы; хлопки петард, летевших из окон; сполохи ракет, взвивавшихся в небо и усеивавших его недолговечными звездами; море огней, зажженных на крышах домов,  — весь этот шум и блеск придавали городу праздничный вид и радовали его обитателей, чего обыкновенно не случается во время официальных празднований, проводимых по распоряжению правительства.
        В других крупных городах королевства наблюдалось не меньшее оживление; казалось, не Франция одержала одну из тех побед, к которым она уже привыкла, но каждый француз торжествовал свою личную победу.
        И действительно, оживление принимало формы самые разнообразные, но и самые, если можно так выразиться, личные: каждый искал индивидуальную форму для выражения своей радости.
        То это были многочисленные хоры, расположившиеся на площадях или разгуливающие по улицам, распевая народные песни; то импровизированные фейерверки, сопровождаемые всевозможными народными выдумками, или танцы, длящиеся всю ночь; в одном месте это были народные шествия или скачки с факелами в подражание античным бегам, а в другом — сооруженные триумфальные арки или колонны с памятными надписями. Города сияли иллюминациями; особенно восхитительно был расцвечен огнями Лион: берега обеих рек, главные площади города, многочисленные террасы его пригородов оказались, так сказать, обвиты длинными светящимися лентами, отражавшимися в водах Роны и Соны.
        Даже битва при Маренго не внушила большей гордости, даже победа при Аустерлице не была встречена с большим энтузиазмом.
        Ведь победы эти принесли с собой лишь торжество, тогда как провал «закона любви» явился не только победой, но и отмщением; это было обязательство перед всей Францией избавить ее от кабинета министров, который на каждом новом заседании словно задавался целью уничтожить какую-нибудь из обещанных свобод, гарантий, освященных основным законом государства.
        Это разительное проявление общественного сознания, эта народная демонстрация силы, это стихийное ликование всей страны при известии об отзыве закона напугали министров, и они решили в тот же вечер, невзирая на шум и всеобщее оживление, отправиться в полном составе к королю.
        Они потребовали доложить о себе.
        Стали искать короля.
        Король не выходил, однако его не нашли ни в большой гостиной, ни в кабинете, ни у его высочества дофина, ни у ее высочества герцогини Беррийской.
        Где же он находился?
        Лакей сообщил, что видел, как его величество в сопровождении маршала Удино направлялся к лестнице, которая вела на террасу павильона Часов.
        Поднялись по этой лестнице.
        Два человека стояли на террасе; под ними бушевало людское море, освещаемое разноцветными огнями и оглашаемое ликующими криками; силуэты этих двух людей четко выделялись на фоне светящегося лунного диска и серебристых облаков, стремительно мчавшихся по небу.
        Эти двое были Карл X и маршал Удино.
        Им доложили о визите министров.
        Король взглянул на маршала.
        — Зачем они пожаловали?  — спросил он.
        — Требовать от вашего величества какой-нибудь репрессивной меры против этой всеобщей радости.
        — Пригласите этих господ!  — приказал король.
        Удивленные министры последовали за адъютантом, которому камердинер передал приказание короля.
        Спустя нескольких минут члены Совета собрались на террасе павильона Часов.
        Белое знамя — знамя Тельбура, Бувина и Фонтенуа — развевалось под легким дуновением ветра и, казалось, с гордостью слушало эти непривычные приветственные крики толпы.
        Господин де Виллель выступил вперед.
        — Государь!  — начал он.  — Меня беспокоит опасность, угрожающая вашему величеству, вот почему я пришел вместе со своими коллегами…
        Король его остановил.
        — Сударь! Вы приготовили свою речь до того, как вышли из здания министерства финансов, не так ли?  — спросил он.
        — Государь…
        — Я не прочь вас выслушать, сударь. Однако прежде я желаю, чтобы с этой террасы, возвышающейся над Парижем, вы посмотрели и послушали, что происходит в городе.
        Король простер руку к океану огней.
        — Стало быть,  — рискнул вмешаться г-н де Пейроне,  — ваше величество требует нашей отставки?
        — Да кто вам говорит об отставке, сударь? Ничего я от вас не требую. Я вас прошу посмотреть и послушать.
        На мгновение воцарилась тишина, но не на улицах — там, наоборот, с каждой минутой становилось все шумнее и радостнее,  — а среди именитых зрителей.
        Маршал держался в стороне, и на губах его блуждала торжествующая улыбка. Король по-прежнему указывал рукой на толпу и поворачивался попеременно во все стороны; благодаря своему высокому росту, он возвышался над всеми своими министрами; под тяжестью прожитых лет он согнулся, однако в минуты, подобные этой, находил в себе силы выпрямиться в полный рост. В это мгновение он на целую голову превосходил собравшихся — не только ростом, но и умом!
        — Теперь продолжайте, господин де Виллель,  — приказал король.  — Что вы хотели мне сообщить?
        — Ничего, государь,  — отвечал председатель Совета.  — Нам остается лишь выразить вашему величеству свое глубочайшее почтение.
        Карл X кивнул; министры удалились.
        — Ну, маршал, мне кажется, вы совершенно правы,  — промолвил король.
        И он вернулся в свои апартаменты.
        На следующем заседании Совета король (это было 25-го) высказал министрам желание произвести 29 апреля смотр.
        Министры попытались было оспорить королевскую волю. Однако воля эта была достаточно тверда, чтобы устоять против негодного оружия личных интересов. В итоге члены кабинета уступили при одном условии: оградить национальных гвардейцев от мятежников и провокаторов, которые непременно попытаются проникнуть в их ряды.
        На следующий день в приказе говорилось:
        «На параде 16 апреля король объявил, что в доказательство его благосклонности и удовлетворения национальной гвардией он намерен провести ее смотр, который состоится на Марсовом поле в воскресенье 29 апреля».
        Это была большая новость.
        Накануне вечером, то есть 25 апреля, один наборщик, член тайного общества, принес Сальватору пробный оттиск приказа, который должны были огласить на следующее утро.
        Сальватор был каптенармусом в 11-м легионе. Читатели понимают, почему он согласился, вернее было бы сказать, добивался этой должности: для активных членов общества карбонариев это был один из тысяч способов вблизи узнавать общественное мнение.
        Смотр войск давал возможность лишний раз прощупать настроения в народе, и Сальватор не стал пренебрегать представившимся случаем.
        Более пятисот мастеровых, которых он знал как горячих противников существовавшего порядка, неизменно уклонялись от службы в национальной гвардии, мотивируя свой отказ непосильными расходами на форму; четверо делегатов, выбранные Сальватором, обошли этих мастеровых, выдали каждому по сотне франков при условии, что они купят полное обмундирование и займут свое место в рядах гвардейцев в воскресенье 29-го. Мастеровым вручили адреса портных, входивших в тайное общество и обещавших сшить форму к назначенному дню за восемьдесят пять франков. Таким образом, каждому оставалось еще по пятнадцати франков прибыли.
        Все это было проделано в двенадцати округах.
        Мэры, почти все либералы, пришли в восторг от такого проявления гражданских чувств и не чинили никаких препятствий раздаче оружия новобранцам.
        Пять-шесть тысяч человек, которые неделей раньше даже не состояли в национальной гвардии, оказались таким образом вооружены и одеты. Все они должны были подчиняться не полковым командирам, а руководителям тайного общества, ожидая от них условного сигнала. Однако даже самые горячие головы из числа карбонариев полагали, что час восстания еще не наступил; верховная вента приказала: никаких проявлений враждебности во время смотра.
        Полиция со своей стороны держалась настороже, принюхиваясь и прислушиваясь. Однако что можно сделать тем, кто с радостью повинуется приказаниям короля?
        Господин Жакаль внедрил десяток своих людей в каждый легион. Правда, эта мысль пришла ему лишь тогда, когда он узнал о готовившихся волнениях, а поскольку оказалось, что у парижских портных много работы, то большинство людей г-на Жакаля были отлично вооружены в воскресенье, однако форму получили только в понедельник.
        Было слишком поздно!
        XIX
        СМОТР НАЦИОНАЛЬНОЙ ГВАРДИИ В ВОСКРЕСЕНЬЕ 29 АПРЕЛЯ
        С той минуты как было официально объявлено о проведении смотра 29 апреля и вплоть до назначенного дня Париж охватило волнение, предшествующее политической буре и предвещающее ее. Никто не мог сказать, что означала сотрясавшая город лихорадка, да и означала ли она что-нибудь. Не понимая как следует, что происходит, люди встречались на улицах, пожимали друг другу руки и говорили:
        — Вы там будете?
        — В воскресенье?
        — Да.
        — Ну еще бы!
        — Не пропустите!
        — Как можно!..
        Потом собеседники снова обменивались рукопожатием — масоны и карбонарии прибавляли к этому условный знак, другие обходились без него — и расходились, бормоча себе под нос:
        — Чтобы я пропустил такое событие?! Да ни за что!
        С 26-го по 29-е в либеральных газетах только и разговору было, что об этом смотре; в них подбивали горожан непременно прийти на смотр и в то же время советовали соблюдать осторожность. Известно, что подобные советы выходящие из-под пера, враждебного правительственным кругам, означают: «Будьте готовы ко всему, потому что правительство висит на волоске; не упускайте удобного случая!»
        Эти три дня не прошли даром и для наших молодых героев. У поколения, которое мы считаем своим (преимущество это или недостаток, как знать?), в те времена еще была вера; но потеряло веру не наше поколение (оно-то осталось молодо душой), а представители следующего поколения, те, кому сегодня тридцать — тридцать пять лет. Вера эта, словно судно, потерпела кораблекрушение в революциях 1830 и 1848 годов, еще скрытых грядущим, как младенец, который живет и уже шевелится, хотя еще скрыт в материнском чреве.
        На каждого из наших молодых героев эти три дня оказали более или менее сильное влияние.
        Сальватор, один из главных руководителей общества карбонариев (на карбонариев молились все революционеры той поры, ведь они были душой всех тайных обществ, Действовавших не только в Париже и департаментах, но и за пределами Франции), сделал все возможное, чтобы усилить национальную гвардию пятью-шестью тысячами патриотов, которые до тех пор не входили в ее ряды. Важно, что эти патриоты были одеты и вооружены (раздобыть патроны будет нетрудно), и в нужный день, в назначенный час они появятся в форме и при оружии.
        Жюстен, рядовой вольтижёр одной из рот 11-го легиона, до сих пор пренебрегал ни к чему не обязывавшими отношениями, какие возникают между гражданами, проведшими вместе ночь в карауле или пару часов на посту; но, с того времени как он увидел в идеях карбонариев средство для свержения правительства, при котором аристократ, поддерживаемый священником, может безнаказанно ломать человеческие судьбы, Жюстен стал проповедовать новые идеи со сдерживаемым до той поры пылом. А так как Жюстена уважали, любили, даже чтили в квартале, зная его за добродетельного сына и брата, то его и слушали словно оракула, тем более что его собеседники сами искали истину и долго убеждать их не приходилось.
        Что до Людовика, Петруса и Жана Робера, то это были солдаты, несущие службу на благо общего дела. Людовик вдохновлял и направлял своих однокашников, студентов юридического и медицинского факультетов, ряды которых он оставил совсем недавно; Петрус стоял во главе всей художественной молодежи, горячей и настроенной весьма патриотически; Жан Робер наставлял тех, кто имел отношение к литературе: за ним привыкли следовать как за предводителем на пути искусства, готовы были идти за ним и по любому другому пути, куда бы ему ни вздумалось отправиться.
        Жан Робер служил в коннице национальной гвардии; Петрус и Людовик были в ней пехотными лейтенантами.
        Их молодые сердца были открыты навстречу всем благородным чувствам; каждый из них со своими занятиями искусством, наукой, любовными увлечениями ждал наступления 29 апреля и наравне со всеми парижанами испытывал волнение, о котором мы попытались рассказать, но не назвали его причину.
        Вечером 28-го Сальватор пригласил своих друзей собраться у Жюстена. Там он просто и ясно рассказал четверым друзьям о том, что происходит. Он предполагал, что на следующий день возможно проявление недовольства, но еще не мятеж. Он просил молодых людей сохранять спокойствие и не предпринимать ничего серьезного, пока от него не последует знака.
        Наконец великий день настал. Он в самом деле был похож на воскресенье, если судить по тому, как выглядели улицы Парижа. Да что там воскресенье — настоящий праздничный день!
        С девяти часов утра легионы округов проходили с музыкантами во главе по Парижу, а по тротуарам или по обеим сторонам бульваров их сопровождали жители кварталов, через которые они шли.
        В одиннадцать часов двадцать тысяч национальных гвардейцев построились в боевом порядке перед Военной школой. Они шагали по той самой земле Марсова поля, что хранила столько воспоминаний и была перекопана их отцами в величайший день праздника Федерации, превративший Францию в отечество, а всех французов в братьев. Марсово поле! Это единственный памятник, оставшийся от грозной революции, ставившей перед собой задачу не созидать, а разрушать. Чему же она прежде всего должна была положить конец? Старой династии Бурбонов, представитель которой осмелился в ослеплении — заразной болезни всех королей — вступить на эту землю, более раскаленную, чем лава Везувия, более зыбкую, нежели пески Сахары!
        Смотр национальной гвардии не производился вот уже несколько лет. У солдат-граждан психология особая: если их посылают в караул — они ропщут; если их распускают — они возмущаются.
        Национальная гвардия устала от бездействия и с радостью откликнулась на призыв. Усиленная шестью тысячами человек, одетых во все новое, она была многочисленной и выглядела великолепно.
        В ту минуту как гвардейцы выстраивались в боевой порядок, фронтом к Шайо, то есть лицом в ту сторону, откуда должен был прибыть король, триста тысяч зрителей стали занимать места на откосах, окружающих плац. Судя по одобрительным взглядам, громким крикам «браво!» и «виват!», вспыхивавшим с новой силой и подолгу не умолкавшим, каждый из этих трехсот тысяч зрителей благодарил национальную гвардию за старания достойно представить столицу; своим присутствием гвардейцы как бы выражали признательность королю за то, что он откликнулся на чаяния целой нации, отозвав ненавистный закон. Надо заметить, что все (за исключением заговорщиков, которые наследуют от отцов и передают своим сыновьям великую революционную традицию, основанную такими деятелями, как Сведенборг или Калиостро), кто находился в эту минуту на Марсовом поле, в Париже, во Франции, были преисполнены благодарности и симпатии к Карлу X. Только всевидящее око способно было проникнуть сквозь три года и увидеть 29 июля за этим 29 апреля.
        Кто возьмется объяснить эти величайшие повороты в общественном мнении, которые в несколько лет, в несколько месяцев, зачастую в несколько дней опрокидывают то, что было наверху, и поднимают на поверхность то, что лежало на дне?
        Апрельское солнце, еще желтое, с омытым росой ликом, с нежностью влюбленного взирает на землю, поэтичную и искреннюю Джульетту, поднимающуюся из своей могилы и медленно сбрасывающую саван,  — апрельское солнце выглядывало из-за купола Дома инвалидов, словно вознамерившись покровительствовать смотру.
        В час пополудни орудийные залпы и далекие крики возвестили о прибытии короля, подъезжавшего верхом в сопровождении его высочества дофина, герцога Орлеанского, юного герцога Шартрского и целой толпы генералов. Герцогиня Ангулемская, герцогиня Беррийская и герцогиня Орлеанская ехали в открытой коляске.
        При виде блестящего кортежа по рядам зрителей пробежало волнение.
        Как назвать то ощущение, что в иные минуты, касаясь нашего сердца огненными крылами, заставляет нас вздрагивать с головы до пят и толкает на крайности — хорошие или дурные?
        Смотр начался; Карл X объехал первые линии под крики «Да здравствует Хартия!», «Да здравствует свобода печати!», но еще чаще доносилось: «Да здравствует король!»
        Во всех легионах были распространены обращения, в которых рекомендовалось избегать какой бы то ни было демонстрации, способной хоть как-то оскорбить короля. Пишущий эти строки находился в тот день в рядах гвардейцев, и один оттиск остался в его руках. Вот он:
        «ОБРАЩЕНИЕ К НАЦИОНАЛЬНЫМ ГВАРДЕЙЦАМ.
        ПЕРЕДАТЬ ПО ЦЕПИ
        В городе был распространен слух, что легионы собирались прокричать: “Да здравствует король!”, “Долой министров!”, “Долой иезуитов!” Только недоброжелатели заинтересованы в том, чтобы национальная гвардия изменила своему благородству».
        Обращение было по форме скорее осторожным, нежели ясным; как бы то ни было, мы приводим его как исторический документ.
        Прошло несколько минут, и могло показаться, что гвардейцы решили внять обращению: по всему фронту гремели крики «Да здравствует король!», «Да здравствует Хартия!», «Да здравствует свобода печати!» Однако по мере того как король ехал дальше — словно само его присутствие заставляло национальных гвардейцев быть откровеннее,  — все явственнее стали доноситься и другие призывы: «Долой иезуитов!», «Долой министров!»
        Заслышав их, старый король невольно остановил коня: всадник был норовист под стать своей лошади.
        Не понравившиеся королю призывы стихли. Благожелательная улыбка, которая сошла было с его лица, опять заиграла на губах. Он снова поехал вдоль легионов, но между третьей и четвертой шеренгами бунтарские крики возобновились: несмотря на то что трепетавшие гвардейцы шепотом призывали друг друга к осторожности, они сами не понимали, каким образом призывы «Долой министров!», «Долой иезуитов!», которые они пытались сдержать в своих сердцах, против воли срывались с их губ.
        В рядах национальных гвардейцев таился инородный, незнакомый, подстрекательский элемент — это были простые люди, которые под влиянием руководителей общества карбонариев смешались в этот день с буржуа.
        Гордость короля снова была задета, когда он услышал эти крики, которые словно навязывали ему правила политического поведения.
        Он опять остановился и оказался против высокого гвардейца геркулесовского сложения (Бари непременно избрал бы его моделью для человека-льва или льва-народа).
        Это был наш приятель Жан Бык.
        Он потрясал ружьем будто соломинкой и, не умевший даже читать, кричал:
        — Да здравствует свобода печати!
        Громовой голос, мощный жест удивили старого короля. Он заставил своего коня сделать еще два шага и подъехал к крикуну поближе. Тот тоже вышел на два шага вперед — есть люди, которых словно притягивает опасность,  — и, продолжая трясти ружьем, прокричал:
        — Да здравствует Хартия! Долой иезуитов! Долой министров!
        Карл X, как все Бурбоны, не исключая даже Людовика XVI, умел порой вести себя с большим достоинством.
        Он знаком показал, что хотел бы говорить, и двадцать тысяч человек как по волшебству замолчали.
        — Господа!  — сказал король.  — Я здесь для того, чтобы меня почитали, а не поучали!
        Он повернулся к маршалу Удино и продолжал:
        — Прикажите начинать парад, маршал.
        Затем король галопом выехал из рядов гвардейцев и занял место во фланге, а впереди него продолжало волноваться людское море.
        Парад начался.
        Каждая рота, проходя перед королем, выкрикивала свое приветствие. Большинство гвардейцев кричали: «Да здравствует король!» Лицо Карла X мало-помалу просветлело.
        После парада король сказал маршалу Удино:
        — Все могло бы пройти и лучше. Было несколько путаников, но в массе своей гвардия надежна. В целом я доволен.
        И они снова поскакали галопом в Тюильри.
        По возвращении во дворец маршал подошел к королю.
        — Государь!  — обратился он.  — Могу ли я сообщить в приказе, что ваше величество удовлетворены смотром?
        — Не возражаю,  — отвечал король.  — Однако я бы хотел знать, в каких выражениях будет сказано о моем удовлетворении.
        Дворецкий объявил, что к столу подано, и его величество предложил руку герцогине Орлеанской; герцог Орлеанский повел к столу герцогиню Ангулемскую, а герцог Шартрский предложил руку герцогине Беррийской. Все перешли в столовую.
        Тем временем национальные гвардейцы расходились по своим кварталам, но перед тем они долго обсуждали ответ Карла X Бартелеми Лелону: «Я здесь для того, чтобы меня почитали, а не поучали!»
        Высказывание сочли чересчур аристократичным, учитывая место, где оно было произнесено: Карл X сказал это как раз там, где тридцать семь лет назад возвышался алтарь отечества, с которого Людовик XVI присягнул французской конституции. (По правде говоря, Карл X, в то время граф д’Артуа, не слышал этой клятвы, ведь с 1789 года он находился в эмиграции.) И вот едва король удалился с Марсова поля, сдерживаемые дотоле крики вспыхнули с новой силой, вся огромная арена, казалось, содрогнулась в общем крике, и в нем слышались гнев и проклятия.
        Однако это было не все: каждый легион, возвращаясь в свой округ, уносил с собой возбуждение, которое он почерпнул в общении с представителями всего Парижа, и гвардейцы распространили это возбуждение на всем протяжении пути. Если бы их крики не нашли отклика в парижанах, они скоро угасли бы, как забытый костер. Однако похоже было на то, что, напротив, крики солдат явились искрами, сыпавшимися на готовый вспыхнуть хворост.
        Они катились в толпе нарастающим эхом; мужчины, стоявшие на пороге своих домов, потрясали шапками, женщины махали из окон платками и кричали вместе с мужьями, но теперь отовсюду доносилось не «Да здравствует король!», «Да здравствует Хартия!», «Да здравствует свобода печати!», а «Да здравствует национальная гвардия!», «Долой иезуитов!», «Долой министров!». Воодушевление переросло в протест, а протест уже грозил мятежом.
        Те легионы, что возвращались по улице Риволи и через Вандомскую площадь, должны были пройти мимо министерства финансов и министерства юстиции. Вот уж там крики обратились в вопли! Несмотря на приказы командиров следовать дальше, легионы остановились, гвардейцы забарабанили прикладами о мостовую, горланя «Долой Виллеля! Долой Пейроне!», да так, что в обоих зданиях зазвенели стекла.
        Повторив приказ продолжать движение и видя, что он не исполняется, несколько офицеров с возмущением удалились; однако другие офицеры остались, но не для того, чтобы утихомирить солдат, поддавшихся общему возбуждению: командиры кричали вместе с подчиненными, а некоторые из них даже громче остальных.
        То была серьезная демонстрация: речь шла уже не о толпе, не о сброде из предместий, не о шайке мастеровых — это конституционные воинские отряды, это политическая сила, это буржуазия, объединившись со всем французским народом, выражала протест устами двадцати тысяч вооруженных солдат.
        Министры в это время обедали у австрийского посла г-на Аппоньи. Предупрежденные полицией, они поднялись из-за стола, приказали подавать свои экипажи и отправились совещаться в министерство внутренних дел. Оттуда они в полном составе прибыли в Тюильри.
        Из окон своего кабинета король мог бы при желании видеть происходящее и оценить серьезность положения, но его величество обедал в салоне Дианы, куда до августейших сотрапезников не доходило ни звука.
        Король Луи Филипп тоже, кажется, завтракал, когда в 1848 году ему объявили, что караульные помещения на площади Людовика XV захвачены…
        Министры в зале Совета ожидали приказаний короля, которого лакей пошел предупредить об их прибытии во дворец.
        Карл X кивнул, однако остался сидеть за столом.
        Обеспокоенная герцогиня Ангулемская спрашивала взглядом дофина и свекра: дофин, занятый зубочисткой, ничего не видел и не слышал; Карл X ответил улыбкой, которая означала: не стоит беспокоиться.
        И обед продолжался.
        К восьми часам все вышли из столовой и разошлись по своим апартаментам.
        Король, как настоящий рыцарь, проводил герцогиню Орлеанскую до ее кресла, а затем направился в зал Совета.
        По дороге ему встретилась герцогиня Ангулемская.
        — Что случилось, государь?  — спросила она.
        — Ничего, как мне кажется,  — отозвался Карл X.
        — Говорят, министры ожидают короля в зале Совета.
        — Во время обеда мне уже докладывали, что они во дворце.
        — В Париже беспорядки?
        — Не думаю.
        — Да простит король мое беспокойство!.. Могу ли я полюбопытствовать, как обстоят дела?
        — Пришлите ко мне дофина.
        — Пусть король извинит, что я настаиваю, я бы предпочла прийти сама…
        — Хорошо, приходите через несколько минут.
        — Король слишком добр ко мне!
        Герцогиня поклонилась, потом подошла к г-ну де Дама и отвела его к окну.
        Герцог Шартрский и ее высочество герцогиня Беррийская беседовали с беззаботностью, свойственной молодости: герцогу Шартрскому было шестнадцать лет, герцогине Беррийской исполнилось двадцать пять. Герцог Бордоский, пятилетний малыш, играл у ног матери.
        Герцог Орлеанский стоял, опершись на камин, и казался беззаботным, хотя на самом деле прислушивался к малейшему шуму. Порой он проводил платком по лицу: только этим он и выдавал снедавшее его беспокойство.
        Тем временем король Карл X вошел в зал Совета.
        Министры ожидали его стоя и находились в большом возбуждении, что проявлялось у каждого из них в зависимости от темперамента: г-н де Виллель был желтого цвета, словно в жилах его вместо крови текла желчь; г-н де Пейроне раскраснелся так, будто он вот-вот получит апоплексический удар; г-н де Корбьер был пепельного цвета.
        — Государь!..  — начал г-н де Виллель.
        — Сударь,  — перебил его король, давая понять министру, что тот нарушил этикет, посмев заговорить первым,  — вы не дали мне времени расспросить вас о вашем здоровье, а также о здоровье госпожи де Виллель.
        — Вы правы, государь. А все потому, что для меня интересы вашего величества гораздо важнее здоровья вашего покорного слуги.
        — Так вы пришли поговорить о моих интересах, господин де Виллель?
        — Разумеется, государь.
        — Я вас слушаю.
        — Вашему величеству известно, что происходит?  — спросил председатель Совета.
        — Так, значит, что-то происходит?  — отозвался король.
        — Недавно ваше величество приглашали нас послушать приветственные крики парижан!
        — Верно!
        — Не угодно ли королю послушать теперь их угрозы?
        — Куда я должен для этого отправиться?
        — О, недалеко: достаточно отворить это окно. Король позволит?..
        — Открывайте!
        Господин де Виллель повернул задвижку, и окно распахнулось.
        Вместе с вечерним ветром, от которого затрепетали огни свечей, в кабинет вихрем ворвался гул толпы. Слышались и крики радости, и угрозы — одним словом, тот шум, что поднимается над встревоженным городом, когда нельзя понять намерений его жителей и возбуждение их тем более пугает, что понимаешь: впереди — неизвестность.
        Среди общего гула раздавались громовые крики: «Долой Виллеля!», «Долой Пейроне!», «Долой иезуитов!»
        — А-а!  — с улыбкой обронил король.  — Это мне знакомо. Вы не присутствовали сегодня утром на смотре, господа?
        — Я там был, государь,  — отвечал г-н де Пейроне.
        — Верно! Я, кажется, видел вас верхом среди офицеров штаба.
        Господин де Пейроне поклонился.
        — Что ж, это продолжение того, что было на Марсовом поле,  — заметил король.
        — Надобно подавить эту наглую выходку, государь!  — вскричал г-н де Виллель.
        — Как вы сказали, сударь?  — холодно переспросил король.
        — Я сказал, государь,  — продолжал министр финансов, подхлестнутый чувством долга,  — что, по моему мнению, оскорбления, брошенные министру, падают на короля. И мы пришли узнать волю его величества относительно происходящего.
        — Господа!  — проговорил в ответ король.  — Не надо преувеличивать! Не думаю, что мне грозит какая-либо опасность со стороны моего народа. Я уверен, что мне довольно будет показаться — и все эти разнообразные крики сольются в один: «Да здравствует король!»
        — Ах, государь!  — послышался позади Карла X женский голос.  — Надеюсь, что король не допустит неосторожность и не станет выходить!
        — A-а, это вы, госпожа дофина!
        — Разве король сам не позволил мне прийти?
        — Верно… Так что вы, господа, предлагаете мне предпринять относительно происходящего, как только что выразился господин министр финансов?
        — Государь! Вы знаете, что слышатся крики «Долой священников!»?  — вставила свое слово герцогиня Ангулемская.
        — В самом деле?.. Я слышал, как кричат: «Долой иезуитов!»
        — Ну и что, государь?  — не поняла дофина.
        — Это не совсем одно и то же, дочь моя… Спросите лучше у его высокопреосвященства архиепископа. Господин де Фрейсину, будьте с нами откровенны! Крики «Долой иезуитов!» адресованы духовенству? Как вы полагаете?
        — Я бы сделал различие, государь,  — отвечал архиепископ, человек спокойный и прямой.
        — А для меня,  — поджав тонкие губы, возразила дофина,  — различий не существует!
        — Ну, господа, занимайте свои места, и пусть каждый выскажет по данному поводу свои соображения,  — предложил, садясь, король.
        Министры сели, и обсуждение началось.
        XX
        ГОСПОДИН ДЕ ВАЛЬСИНЬИ
        Пока обсуждение (подробности и результаты его мы узнаем позднее) разворачивалось вокруг стола, покрытого зеленым сукном, за котором столько раз решались судьбы Европы; пока г-н де Маранд, рядовой вольтижёр 2-го легиона, возвращается к себе, за весь день не проронив ни слова одобрения или осуждения, по которому можно было бы судить о его политических пристрастиях, потом стягивает с себя мундир с торопливостью, свидетельствующей о его неприязни ко всему военному, и, как если бы его заботил лишь большой бал, что он собирается дать в этот вечер, сам руководит всеми приготовлениями к вечеру,  — наши молодые герои, не видевшие Сальватора с тех пор, как он дал им последние указания перед смотром, поспешили, как и г-н де Маранд, сбросить форму; они собрались у Жюстена, как у общего источника, чтобы узнать, как им лучше себя держать в непредсказуемых грядущих обстоятельствах.
        Жюстен и сам ждал Сальватора.
        Молодой человек пришел к девяти часам; он тоже успел переодеться и снова превратился в комиссионера. Судя по испарине, выступившей у него на лбу, а также по высоко вздымавшейся груди, после возвращения со смотра он не терял времени даром.
        — Ну что?  — хором спросили четверо молодых людей, едва завидев Сальватора.
        — Министры заседают,  — отвечал тот.
        — По какому поводу?
        — Обсуждают, как наказать славную национальную гвардию, которая плохо вела себя.
        — А когда станут известны результаты заседания?
        — Как только будет какой-нибудь результат.
        — Так вы можете пройти в Тюильри?
        — Я могу пройти повсюду.
        — Дьявольщина!  — вскричал Жан Робер.  — Как жаль, что я не могу ждать: мне надо быть на балу.
        — И мне тоже,  — сказал Петрус.
        — У госпожи де Маранд?  — спросил Сальватор.
        — Да!  — с удивлением отвечали оба приятеля.  — Как вы узнали?
        — Я знаю все.
        — Однако завтра на рассвете вы сообщите нам новости, не правда ли?
        — Зачем же? Вы все узнаете сегодня вечером.
        — Мы же с Петрусом уходим к госпоже де Маранд…
        — Вот у нее вы обо всем и услышите.
        — Кто же нам передаст…
        — Я.
        — Как?! Вы будете у госпожи де Маранд?
        Сальватор лукаво улыбнулся.
        — Не у госпожи, а у господина де Маранда.
        С той же особенной улыбкой на устах он продолжал:
        — Это мой банкир.
        — Ах, черт побери!  — огорчился Людовик.  — Я в отчаянии: и зачем только я отказался от твоего приглашения, Жан Робер!
        — А теперь уже поздно!  — воскликнул тот и вытащил часы.  — Половина десятого! Невозможно…
        — Вы хотите пойти на бал к госпоже де Маранд?  — спросил Сальватор.
        — Да,  — кивнул Людовик.  — Я бы не хотел в эту ночь расставаться со своими друзьями… Разве не должно что-то произойти с минуты на минуту?
        — По-видимому, ничего не произойдет,  — возразил Сальватор.  — Но это не причина, чтобы вам расставаться с друзьями.
        — Ничего не поделаешь, ведь у меня нет приглашения.
        Лицо Сальватора осветила свойственная ему загадочная улыбка.
        — Попросите нашего поэта представить вас,  — посоветовал он.
        — О, я не настолько вхож в дом…  — запротестовал Жан Робер и едва заметно покраснел.
        — В таком случае,  — продолжал Сальватор, обратившись к Людовику,  — попросите господина Жана Робера вписать ваше имя вот на этой карточке.
        И он вынул из кармана отпечатанное приглашение, гласившее:
        «Господин и госпожа де Маранд имеют честь пригласить господина… на вечер с танцами, который они дают в своем особняке на улице Артуа в воскресенье 29 апреля.
    Париж, 20 апреля 1827 года».
        Жан Робер взглянул на Сальватора в удивлении, граничившем с изумлением.
        — Вы боитесь, что узнают ваш почерк?  — продолжал Сальватор.  — Подайте-ка мне перо, Жюстен.
        Жюстен протянул Сальватору перо. Тот вписал имя Людовика в приглашение, придав своему изящному аристократическому почерку более заурядный характер. Затем он протянул карточку молодому доктору.
        — Но вы сказали, дорогой Сальватор, что сами вы идете не к госпоже, а к господину де Маранду?  — спросил Жан Робер.
        — Совершенно верно.
        — Как же мы встретимся?
        — Действительно, ведь вы-то идете к госпоже!  — продолжая все так же улыбаться, сказал Сальватор.
        — Я иду на бал, который дает мой друг, и не думаю, что на этом балу будут говорить о политике.
        — Верно… Однако в половине двенадцатого, как только закончится выступление нашей бедняжки Кармелиты, начнется бал. А ровно в полночь в конце галереи, занятой под оранжерею, отворится дверь в кабинет господина де Маранда. Туда пропустят всех, кто скажет два слова: «Хартия и Шартр». Их нетрудно запомнить, не так ли?
        — Нет.
        — Вот мы обо всем и договорились. А теперь, если хотите успеть переодеться, чтобы в половине одиннадцатого быть в голубом будуаре, время терять нельзя!
        — У меня в экипаже есть одно место,  — предложил Петрус.
        — Возьми Людовика! Вы соседи, а я дойду к себе пешком,  — сказал Жан Робер.
        — Хорошо!
        — Итак, в половине одиннадцатого — в будуаре госпожи де Маранд, где будет петь Кармелита,  — предупредил Петрус.  — А в полночь — в кабинете господина де Маранда, где мы узнаем, что произошло в Тюильри.
        И трое молодых людей, пожав руки Сальватору и Жюстену, удалились, оставив двух карбонариев с глазу на глаз.
        Мы видели, как в одиннадцать часов Жан Робер, Петрус и Людовик собрались у г-жи де Маранд и аплодировали Кармелите. В половине двенадцатого, пока г-жа де Маранд и Регина приводили в чувство Кармелиту, молодые люди преподали Камиллу урок, о котором мы уже рассказали. Наконец в полночь, пока г-н де Маранд, задержавшийся в будуаре, чтобы справиться о состоянии Кармелиты, галантно целовал руку своей жене и просил, как величайшей милости, позволения зайти после бала к ней в спальню, молодые люди проникли в кабинет банкира, назвав условный пароль: «Хартия и Шартр».
        Там собрались все ветераны заговоров из Гренобля, Бельфора, Сомюра и Ла-Рошели — словом, все, кому чудом удалось сохранить голову на плечах: такие, как Лафайет, Кёклен, Пажоль, Дермонкур, Каррель, Гинар, Араго, Кавеньяк; хотя каждый из них был выразителем тех или иных четко очерченных воззрений либо какого-то оттенка этих воззрений, все вместе они предоставляли собой собрание самых уважаемых людей.
        Гости ели мороженое, пили пунш, говорили о театре, искусстве, литературе… Но уж никак не о политике!
        Трое друзей вошли вместе и поискали глазами Сальватора.
        Сальватор еще не пришел.
        Тогда три друга разошлись по разным кружкам: Жан Робер примкнул к Лафайету, любившему его как сына; Людовик — к Франсуа Араго, этой замечательной голове, великодушному сердцу, изящному уму; Петрус — к Орасу Верне, все полотна которого были только что отвергнуты Салоном и который организовал выставку в своей мастерской, где перебывал весь Париж.
        Гости, сидевшие в кабинете г-на де Маранда, представляли собой любопытнейшее собрание недовольных от всех партий. Они разговаривали об искусстве, науке, войне, но всякий раз, как отворялась дверь, взгляды присутствующих обращались на входившего: должно быть, все кого-то ждали.
        И действительно, они ожидали (еще не зная, кто он) вестника из дворца.
        Наконец дверь распахнулась, пропуская молодого человека лет тридцати, одетого с безупречным изяществом.
        Петрус, Людовик и Жан Робер едва сдержались, чтобы не вскрикнуть от удивления: это был Сальватор.
        Вновь прибывший поискал кого-то глазами и, увидев г-на де Маранда, пошел к нему.
        — Вы что-то поздно, господин де Вальсиньи,  — заметил банкир, протягивая ему руку.
        — Да, сударь,  — отвечал молодой человек, изменив голос и сопровождая свою речь непривычными жестами. Он поднес к правому глазу монокль, словно без него не мог узнать Жана Робера, Петруса и Людовика.  — Да, я пришел поздно, вы правы. Однако я задержался у тетушки, старой вдовы, подруги ее высочества герцогини Ангулемской: она передала мне дворцовые новости.
        Все присутствующие стали слушать с удвоенным вниманием. Сальватор обменялся приветствиями с несколькими гостями, подошедшими к нему поближе, вкладывая в свои слова ровно столько дружеского участия, почтительности или непринужденности, сколько, по мнению элегантного г-на де Вальсиньи, полагалось каждому из них.
        — Дворцовые новости!  — повторил г-н де Маранд.  — Значит, во дворце что-то происходит?
        — А вы не знаете?.. Да, состоялось заседание Совета.
        — Это, дорогой господин де Вальсиньи, давно не новость,  — рассмеялся г-н де Маранд.
        — Однако заседание может принести кое-что новое, и это произошло.
        — Неужели?
        — Да.
        Все приблизились к Сальватору.
        — По предложению господ де Виллеля, де Корбьера, де Пейроне, де Дама и де Клермон-Тоннера, а также по настоянию ее высочества дофины, которую очень задели крики «Долой иезуитов!», несмотря на возражения господ де Фрейсину и де Шаброля, голосовавших за частичное расформирование национальной гвардии, она распущена!
        — Распущена?!
        — Полностью! Вот и у меня был прекрасный чин — я был каптенармусом,  — теперь я не у дел, придется искать другое занятие!
        — Распущена!  — повторяли слушатели, будто никак не могли поверить в это.
        — То, что вы говорите, очень важно, сударь!  — заявил генерал Пажоль.
        — Вы находите, генерал?
        — Несомненно!.. Ведь это просто-напросто государственный переворот.
        — Да?.. Что ж, в таком случае его величество Карл Десятый совершил государственный переворот.
        — Вы уверены в своих словах?  — спросил Лафайет.
        — Ах, господин маркиз!.. (Сальватор словно забыл, что Лафайет и Монморанси отказались от своих титулов ночью 4 августа 1789 года.) Я не стал бы говорить то, в чем не уверен.  — Потом он прибавил непреклонным тоном: — Я полагал, что имею честь быть вам достаточно знакомым, чтобы вы не сомневались в моем слове.
        Старик протянул молодому человеку руку и с улыбкой проговорил вполголоса:
        — Перестаньте называть меня маркизом.
        — Прошу прощения,  — рассмеялся Сальватор,  — но вы для меня всегда маркиз.
        — Хорошо, пусть так! Для вас, человека неглупого, я готов остаться тем, кем пожелаете, но при других зовите меня генералом.
        Вернувшись к первоначальной теме разговора, Лафайет спросил:
        — Когда огласят этот прелестный ордонанс?
        — Это уже сделано.
        — То есть как?  — не понял г-н де Маранд.  — Почему же мне об этом ничего не известно?
        — Возможно, вы узнаете в свое время. И не надо сердиться на вашего осведомителя за опоздание: просто у меня есть свой способ видеть сквозь стены: нечто вроде хромого беса, который приподнимает крыши, чтобы я увидел все происходящее на заседании Государственного совета.
        — И когда вы смотрели сквозь стены Тюильри, вы видели, как составлялся ордонанс?  — уточнил банкир.
        — Больше того: я заглядывал через плечо тому, кто водил пером. О, фраз там не было или, вернее, была одна-единственная: «Мы, Карл Десятый, Божьей милостью… и так далее, выслушав доклад нашего государственного секретаря, министра иностранных дел… и так далее, постановляем распустить национальную гвардию Парижа». И все.
        — И этот ордонанс…
        — … разослан в двух экземплярах: один — в «Монитёр», другой — маршалу Удино.
        — И завтра он будет в «Монитёре»?
        — Он уже там. Правда, номер с ордонансом еще не вышел из печати.
        Присутствующие переглянулись.
        Сальватор продолжал:
        — Завтра или, точнее, сегодня, потому что уже перевалило за полночь,  — итак, сегодня в семь часов утра национальных гвардейцев сменят с постов королевская гвардия и пехотный полк.
        — Да,  — заметил кто-то,  — а потом национальные гвардейцы сменят с постов пехотный полк и королевскую гвардию!
        — Это, возможно, и произойдет в один прекрасный день,  — сверкнув глазами, промолвил Сальватор,  — только уже не по ордонансу короля Карла Десятого!
        — Невозможно поверить в такое ослепление!  — воскликнул Араго.
        — Ах, господин Араго,  — возразил Сальватор,  — вы, астроном, можете с точностью до часа, до минуты предсказать затмения. Неужели вы не видите, что происходит на королевском небосводе?
        — Чего же вы хотите!  — заметил прославленный ученый.  — Я человек рассудочный и, следовательно, привык сомневаться.
        — Иными словами, вам нужно доказательство?  — подхватил Сальватор.  — Будь по-вашему! Вот оно.
        Он вынул из кармана небольшой еще влажный листок.
        — Держите,  — сказал он,  — вот пробный оттиск ордонанса, который будет напечатан в завтрашнем номере «Монитёра». Ах, жалость какая! Буквы немного смазаны: этот листок отпечатали нарочно для меня и очень торопились.
        Он усмехнулся и прибавил:
        — Это меня и задержало: я ждал, когда его отпечатают.
        Он подал оттиск г-ну Араго, и листок стал переходить из рук в руки. Когда Сальватор насладился произведенным впечатлением, он, как актер, приберегающий эффекты, произнес:
        — Это не все!
        — Как?! Что еще?  — послышались со всех сторон голоса.
        — Герцог де Дудовиль, управляющий делами королевского дома, подал в отставку.
        — О!  — воскликнул Лафайет.  — Я знал, что, с тех пор как полиция нанесла оскорбление телу его родственника, он ждал лишь удобного случая.
        — Что же,  — заметил Сальватор,  — роспуск национальной гвардии — случай подходящий.
        — Отставка была принята?
        — Незамедлительно.
        — Самим королем?
        — Король заупрямился было, но ее высочество герцогиня заметила ему, что это место словно нарочно создано для князя де Полиньяка.
        — То есть как для князя де Полиньяка?
        — Да, для князя Анатоля Жюля де Полиньяка, приговоренного к смерти в тысяча восемьсот четвертом году, спасенного благодаря вмешательству императрицы Жозефины, ставшего римским князем в тысяча восемьсот четырнадцатом, пэром — в тысяча восемьсот шестнадцатом и послом в Лондоне — в тысяча восемьсот двадцать третьем. Надеюсь, теперь ошибки быть не может?
        — Однако раз он посол в Лондоне…
        — О, это не помеха, генерал: он будет отозван.
        — А господин де Виллель дал на это согласие?  — поинтересовался г-н де Маранд.
        — Он слегка противился,  — ответил Сальватор, с непонятным упорством сохраняя шутливый тон,  — ведь господин де Виллель — хитрый лис, так, во всяком случае, рассказывают; я ведь имею честь его знать не более, чем большинство мучеников… да, именно мучеников, это слово подходит как нельзя более, я думаю, со времен «пяти процентов»! И, хитрый лис, он понимает,  — хотя, по словам Бартелеми и Мери,
        Пять лет уже Виллель (и стыд его не мучит)
        Возводит на скале свое благополучье[11 - Перевод Г. Адлера.], —
        он понимает, что нет такой скалы, пусть самой твердой, которую нельзя было бы взорвать (доказательство тому — Ганнибал, который, по рассказу Тита Ливия, прорвался через Альпийские горы с помощью уксуса),  — и он боится, как бы господин де Полиньяк не стал тем уксусом, который превратит в пыль его скалу.
        — Как!  — вскричал генерал Пажоль.  — Господин де Полиньяк в кабинете министров?
        — Тогда нам остается лишь спрятаться!  — прибавил Дюпон (из Эра).
        — А я полагаю, что, напротив, нам придется показать зубы!  — возразил Сальватор.
        Молодой человек произнес последние слова совсем другим тоном, чем говорил до сих пор, и все невольно обратили на него свои взоры.
        Только теперь трое друзей окончательно его узнали; это был их Сальватор, самый настоящий, а не какой-то там Вальсиньи г-на де Маранда.
        В это время вошел лакей и передал хозяину дома депешу, проговорив:
        — Срочное!
        — Я знаю, что это,  — сказал банкир.
        Он схватил незапечатанный конверт, вынул письмо и прочел три строки, написанные крупным почерком:
        «Национальная гвардия распущена.
        Отставка герцога де Дудовиля принята.
        Господин де Полиньяк отозван из Лондона».
        — Можно подумать, что его королевское высочество монсеньер герцог Орлеанский узнаёт новости от меня!  — воскликнул Сальватор.
        Все вздрогнули.
        — Кто вам сказал, что эта записка — от его королевского высочества?
        — Я узнал его почерк,  — ответил Сальватор просто.
        — Его почерк?..
        — Да. В этом нет ничего удивительного, ведь у нас с ним один нотариус: господин Баратто.
        Лакей доложил, что ужин подан.
        Сальватор вынул из глаза монокль и бросил взгляд на свою шляпу, словно собираясь удалиться.
        — Вы не останетесь с нами поужинать, господин де Вальсиньи?  — осведомился г-н де Маранд.
        — Не могу, сударь, к великому сожалению.
        — Отчего же?
        — У меня еще есть дела, я встречу утро в суде присяжных.
        — Вы направляетесь в суд? В столь позднее время?
        — Да! Там спешат разделаться с беднягой, имя которого вам, возможно, известно.
        — A-а, Сарранти… Негодяй, убивший двух детей и укравший сто тысяч экю у своего благодетеля,  — сказал кто-то.
        — И выдает себя за бонапартиста,  — прибавил другой голос.  — Надеюсь, его приговорят к смертной казни.
        — В этом приговоре вы можете не сомневаться, сударь,  — отозвался Сальватор.
        — Значит его казнят?!
        — Вот это вряд ли.
        — Неужели вы думаете, что его величество помилует подобного негодяя?
        — Нет, однако, быть может, негодяй невиновен и получит милость из рук не короля, а самого Господа Бога.
        Сальватор произнес это тем тоном, который позволял трем его друзьям время от времени узнавать его, несмотря на легкомысленный вид, который он на себя напускал.
        — Господа,  — напомнил г-н де Маранд.  — Вы слышали: ужин подан.
        Пока те, к кому обратился хозяин, переходили в столовую, трое молодых людей приблизились к Сальватору.
        — Скажите, дорогой Сальватор,  — обратился к нему Жан Робер,  — может статься, нам понадобится завтра вас увидеть…
        — Вполне возможно.
        — Где мы сможем вас найти?
        — Там же, где всегда: на Железной улице, у двери в мой кабинет, то есть возле моей тумбы… Вы все время забываете, что я комиссионер, дорогой мой… Ах, поэты, поэты!
        И он вышел в дверь, расположенную напротив той, что вела в столовую; Сальватор не колебался ни минуты, как человек, хорошо знакомый с расположением комнат в доме, что повергло троих друзей в полное изумление.
        XXI
        ГНЕЗДО ГОЛУБКИ
        Наши читатели, верно, не забыли, как любезно г-н де Маранд перед возвращением в свой кабинет (где ожидались новости из Тюильри, принесенные Сальватором) попросил у своей жены позволения зайти к ней в спальню после бала.
        Теперь шесть часов утра. Светает. Последние кареты разъехались, и их колеса отгремели по мощеному двору особняка. Последние огни угасли в апартаментах. Париж просыпается. Четверть часа назад г-жа де Маранд удалилась к себе в спальню. Прошло пять минут, как г-н де Маранд обменялся последними словами с человеком, в котором безупречная выправка выдает военного, хотя на нем костюм мирного горожанина.
        Последние его слова были такими:
        — Его королевское высочество может быть спокоен! Он знает, что может на меня рассчитывать как на самого себя…
        Двери особняка захлопнулись за незнакомцем, и он скоро исчез из виду, уносимый парой выносливых лошадей, запряженных в карету без гербов и погоняемых кучером без ливреи. Карета скрылась за углом улицы Ришелье.
        Пусть читателя не беспокоят железные и дубовые запоры, только что вставшие между ним и хозяевами роскошного дома, который мы уже частью описали: стоит нам взмахнуть нашей волшебной палочкой романиста, и перед нами распахнутся любые двери, даже накрепко запертые. Воспользуемся этим преимуществом и отворим дверь в будуар г-жи Лидии де Маранд:
        «Сезам, откройся!»
        Видите: дверь распахнулась, пропуская нас в прелестный небесно-голубой будуар, где несколько часов назад Кармелита исполняла романс об иве.
        Скоро нам придется отворить перед вами куда более страшную дверь — в суд присяжных. Однако, перед тем как вы ступите в этот ад преступлений, позвольте ввести вас туда, где мы сможем передохнуть и набраться сил,  — в райский уголок любви, именуемый спальней г-жи де Маранд.
        Эта комната была отделена от будуара подобием передней, по форме напоминавшей огромный балдахин; она же была ванной комнатой и освещалась через цветные стекла в потолке, подобранные в виде арабского орнамента. Стены и потолок (предназначенный не для того, чтобы пропускать дневной свет, а чтобы обеспечивать полумрак) были затянуты особой тканью нейтрального тона, среднего между жемчужно-серым и желтовато-оранжевым; казалось, она была рождена азиатскими растениями, из каких индийцы получают нити и изготавливают материю, известную у нас под названием «нанка». Вместо ковров пол устилали китайские циновки, мягкие, как самая податливая ткань, и изумительно сочетавшиеся с обивкой. Китайскую лаковую мебель украшали незатейливые золотые прожилки. Мраморные подставки были, казалось, отлиты из молока, а фарфор на них был того особого бирюзового оттенка, который на языке торговцев всякой всячиной зовется старым севрским фарфором тонкой глины.
        Ступив в этот дивный уголок, таинственно освещаемый с потолка лампой богемского стекла, посетитель чувствовал себя в ста льё от земли, и ему чудилось, будто он путешествует на оранжевом облаке, замешанном на золоте с лазурью, которыми Марила украшал свои восточные пейзажи.
        Ступив на это облако, посетитель оказывался в раю, ведь спальня, в которую мы приглашаем читателя, и есть настоящий рай!
        Стоило отворить дверь или, говоря точнее, приподнять портьеру (если и были в этих апартаментах двери, искусный обойщик сделал их совершенно невидимыми), и первое, что бросалось в глаза — прекрасная Лидия, мечтательно вытянувшаяся на кровати, занимавшей правую сторону спальни; ее локоток опирался или, вернее, утопал в мягкой, будто из газа, подушке; в другой руке Лидия сжимала томик стихов в сафьяновом переплете; возможно, она сгорала от желания почитать перед сном, однако какая-то назойливая мысль не давала ей сосредоточиться на книге.
        Лампа китайского фарфора горела на ночном столике работы Буля и сквозь шар красного богемского стекла отбрасывала на простыни розоватый свет, точь-в-точь как лучи восходящего солнца падают на девственные снега Юнгфрау или Монблана.
        Вот что прежде всего притягивало здесь взоры; может быть, скоро мы попытаемся как можно более целомудренно передать впечатление, которое производит это восхитительное зрелище. Но сейчас мы не можем удержаться и должны описать этот уютный уголок.
        Сначала — Олимп, а затем и возлежащую на нем богиню.
        Вообразите спальню — или, вернее, гнездо голубки,  — достаточно большую для того, чтобы там можно было спать, и довольно высокую — как раз, чтобы не задохнуться. Стены и потолок обиты алым бархатом, отливавшим то гранатовым, то рубиновым оттенками в тех местах, куда падает свет.
        Кровать занимала комнату почти во всю длину, так что в изголовье и в изножии едва помещались две этажерки розового дерева, уставленные изящнейшими безделушками из саксонского, севрского и китайского фарфора, которые удалось отыскать у Монбро и Гансберга.
        Против кровати находился камин, обтянутый бархатом, как, впрочем, и все в этой комнате. По обе стороны от камина стояли козетки, словно покрытые пухом колибри, а над каждой из них висело зеркало в раме из золотых листьев и кукурузных початков.
        Давайте присядем на одну из этих козеток и бросим взгляд на кровать.
        Она была покрыта алым однотонным бархатом, но словно светилась благодаря обрамлению, представлявшему собой верх простоты; глядя на него, вы невольно зададитесь вопросом, откуда взялся столь поэтически настроенный обойщик или же, напротив, поэт, превратившийся в искусного обойщика, который добился удивительного результата. Обрамление кровати состояло из огромных полотен восточной ткани (арабские женщины называют их «хаик»)  — шелк в бело-голубую полоску с бахромой.
        В изголовье и в изножии два широких полотна ниспадали вертикально и могли собираться вдоль стены с помощью алжирских подхватов, сплетенных из шелковых и золотых нитей и вставленных в кольца из бирюзы.
        За кроватью, но не на стене, а на третьем полотне, висело огромное зеркало в раме из такого же бархата, каким была обита кровать. В верхней части зеркала ткань была присборена и струилась тысячью складок к большой золотой стреле, вокруг которой она образовывала две пышные оборки.
        Но настоящим чудом этой спальни было то, что отражалось в зеркале, висевшем над кроватью и предназначенном, по-видимому, для того, чтобы комната казалась бескрайней.
        Как мы уже сказали, напротив кровати был камин. За камином, уставленным бесчисленными изысканными безделушками, которые составляют женский мир, находилась оранжерея, и ее отделяло лишь стекло без амальгамы; при желании оно отодвигалось, и комната женщины оказывалась в непосредственной близости с комнатой цветов. Посреди этой небольшой оранжереи в бассейне резвились китайские разноцветные рыбки, туда прилетали утолять жажду пурпурные и лазоревые птицы размером с пчелу, а из воды поднималась мраморная статуя работы Прадье — в половину натуральной величины.
        Оранжерея эта была не больше самой спальни, однако благодаря удивительно удачному устройству производила впечатление восхитительного и необъятного сада, вывезенного из Индии или с Антильских островов: тропические растения крепко переплелись между собой словно для того, чтобы поражать посетителя богатством экзотической флоры.
        Это был целый континент на десяти квадратных футах, своего рода карманная Азия.
        Дерево, получившее название короля всех растений, древо познания добра и зла, выросшее в земном раю (происхождение его бесспорно, потому что листом с этого дерева наши прародители прикрыли свою наготу, за что и получило оно название Адамова фигового дерева), было представлено в оранжерее пятью основными видами банановых деревьев: райским, мелкоплодным, китайским, с розовыми и с красными волокнами. Рядом росла геликония, длиной и шириной листьев похожая на банан; потом — равенала с Мадагаскара, представляющая в уменьшенном виде дерево путешественников, всегда готовое напоить страдающего от жажды негра свежей водой, в которой отказывает ему пересохший ручей; стрелиция-регия, чьи цветы похожи на голову готовой ужалить змеи с огненным хохолком; индийская канна, из которой в Дели изготавливают ткань, ни в чем не уступающую самым тонким шелкам; костус, употреблявшийся древними во время религиозных церемоний из-за его аромата; душистый ангрек с острова Реюньон; китайский зингибер, представляющий собой не что иное, как растение, из которого получают имбирь,  — одним словом, это была в миниатюре целая
коллекция растительных богатств со всего света.
        Бассейн и цоколь статуи терялись в папоротниках с листьями, будто вырезанными специальным инструментом, и плаунах, которые могли бы соперничать с самыми мягкими коврами Смирны и Константинополя.
        Теперь, пока нет солнца (оно завладеет небосводом лишь через несколько часов), попробуйте разглядеть сквозь листву, цветы и плоды светящийся шар, который свисает с потолка, озаряя все вокруг и окрашивая воду в голубоватый цвет; благодаря такому освещению небольшой девственный лес выглядит немного печально, словно тихая лунная ночь опустилась на деревья и посеребрила листву.
        Лежа на кровати, было особенно приятно любоваться чудесным зрелищем.
        Как мы уже сказали, женщина, лежавшая в эти минуты в постели, одним локотком опиралась на подушку, а в другой руке держала томик стихов; время от времени она отрывалась от книги и блуждала взглядом по крохотным тропинкам, которые то тут, то там прокладывал свет в волшебной стране, представавшей ее взору сквозь стекло, как сквозь сон.
        Если она была влюблена, то, должно быть, мысленно выбирала нежно переплетавшиеся цветущие ветви, среди которых можно было бы свить гнездо; если она никого не любила, то, верно, спрашивала у пышно разросшейся растительности несказанную тайну любви — тайну, первые слова которой целомудренно и таинственно произносил каждый листок, каждый цветок, каждый запах в этой оранжерее.
        Думаем, что мы достаточно подробно описали этот неведомый Эдем с улицы Артуа. Расскажем теперь о Еве, которая там обитает.
        Да, Лидия вполне заслуживала это имя, лежа в мечтательной позе и читая «Раздумья» Ламартина. Прочтя благоуханную строфу, она наблюдала за тем, как распускается бутон — так природа словно продолжала и дополняла поэзию. Да, это была настоящая Ева, розовая, свежая, белокурая, на следующий день после грехопадения. Она обводила томным взором окружавшие ее предметы: трепещущая, беспокойная, вздрагивающая, она упорно пыталась разгадать секрет этого рая, где ей совсем недавно было так хорошо вдвоем и где она вдруг оказалась в одиночестве. Сердце ее громко билось, глаза метали молнии, губы вздрагивали; она звала то ли сотворившего ее Бога, то ли погубившего ее человека.
        Она завернулась в простыни из тончайшего батиста и набросила на плечи пуховую накидку; губы ее были влажны, глаза сверкали, на щеках горел яркий румянец; древний скульптор из Афин или Коринфа не мог бы мечтать о другой модели, о более совершенном и законченном образе для статуи Леды.
        Как у Леды, соблазненной лебедем, у Лидии щеки пылали, она была погружена в сладострастное созерцание. Если бы ее увидел сейчас Канова, автор «Психеи» — этой языческой Евы, он создал бы шедевр из мрамора, который превзошел бы «Венеру Боргезе». Корреджо написал бы с нее мечтательную Калипсо, у которой за спиной прячется в уголке занавески Амур; Данте сделал бы ее старшей сестрой Беатриче и попросил бы ее провести его по всем закоулкам на земле, как младшая сестра провела его по всем тайным уголкам небес.
        Одно не вызывает сомнения: поэты, художники и скульпторы преклонили бы головы перед чудесной женщиной, сочетавшей в себе (и было непонятно, как ей это удавалось) невинность юной девушки, очарование женщины, чувственность богини. Да, десять лет, пятнадцать, двадцать — иными словами, детский возраст, пора влюбленности, а затем возраст любви — и составляют трилогию, которая зовется молодостью; они приходят на смену друг другу (девочка превращается в девушку, потом становится женщиной) и остаются позади; эти три возраста, словно «Три грации» Жермена Пилона, казалось, следовали кортежем за необыкновенным созданием, чей портрет мы пытаемся изобразить, и осыпали ее чело лепестками самых душистых цветов сочнейших оттенков.
        Как бы вы на нее ни смотрели, она не просто показывалась на глаза, она являлась взору: ангел принял бы ее за родную сестру, Поль — за Виргинию, а де Гриё — за Манон Леско.
        Как могло статься, что она сохранила в себе прелесть всех трех возрастов и потому поражала несравненной, странной, необъяснимой красотой? Это мы и попытаемся если не объяснить, то хотя бы показать в ходе нашего рассказа, а эту или, точнее, следующую главу посвятить разговору г-жи де Маранд с мужем.
        Он с минуты на минуту войдет к ней в спальню; именно его с рассеянным видом поджидает красавица Лидия; но наверное не его ищет ее затуманенный взор в темных углах спальни и в полумраке оранжереи.
        А ведь г-н де Маранд ласково обратился к жене с просьбой, которая вот-вот будет исполнена, позволить ему ненадолго прийти на ее половину и побеседовать, перед тем как он запрется у себя.
        Так что же?! В г-же де Маранд столько красоты, молодости, свежести — всего, о чем только может мечтать человек в двадцать пять лет, то есть в апогее молодости, но никогда не встречает; столько счастья, радости, опьянения — и все эти сокровища принадлежат одному мужчине! И этот мужчина — банкир, светловолосый, свежий, розовощекий, элегантный, вежливый, умный (что верно — то верно), но в то же время суховатый, холодный, эгоистичный, честолюбивый, каким мы его знаем. Это всегда пребудет с ним, как его особняк, его картины, его деньги!
        Какое неведомое происшествие, какая общественная сила, какая тираническая и беспощадная власть заставили связать свои судьбы этих непохожих людей, внешне во всяком случае. Неужели им есть о чем говорить и главное, могут ли они друг друга понять?
        Вероятно, ответ на наш вопрос мы получим позднее. А пока послушаем, о чем они беседуют; возможно, какой-нибудь взгляд, знак, слово этих скованных одной цепью супругов поможет нам напасть на след событий, еще более надежно от нас скрытых во мраке прошлого…
        Внезапно замечтавшейся красавице почудился шорох в соседней комнате; скрипнул паркет, как легко ни ступал приближавшийся человек. Госпожа де Маранд в последний раз торопливо оглядела свой туалет; она еще плотнее закуталась в накидку из лебяжьего пуха, спустила рукава кружевной сорочки на запястья и, убедившись, что все остальные части ее тела надежно скрыты, больше не двинулась, не желая, по-видимому, ничего менять.
        Она лишь опустила раскрытую книгу на постель и чуть приподняла голову, подперев рукой подбородок. В этой позе, выражавшей скорее безразличие, нежели кокетство, она и стала ждать появления своего господина и повелителя.
        XXII
        БЕСЕДА СУПРУГОВ
        Господин де Маранд приподнял портьеру, но остался стоять на пороге.
        — Мне можно войти?  — спросил он.
        — Разумеется… Вы же предупредили, что зайдете. Я вас жду уже четверть часа.
        — Что вы говорите, сударыня?! А ведь вы, должно быть, так устали?.. Я допустил бестактность, не правда ли?
        — Нет, входите!
        Господин де Маранд приблизился, отвесил галантный поклон, взял руку жены, склонился над этой ручкой с хрупким запястьем, белыми длинными пальцами, розовыми ноготками и настолько легко коснулся ее губами, что г-жа де Маранд скорее угадала его намерение, нежели почувствовала прикосновение его губ.
        Молодая женщина бросила на супруга вопросительный взгляд.
        Было нетрудно заметить, что подобные визиты — большая редкость, как можно было догадаться и о том, что этот визит не был желанным, хотя его и не опасались: скорее это было посещение друга, а не мужа, и Лидия ожидала г-на де Маранда с любопытством, но уж никак не с беспокойством или нетерпением.
        Господин де Маранд улыбнулся и, вложив в свои слова всю нежность, на какую был способен, сказал:
        — Прежде всего прошу меня извинить, сударыня, за то, что я пришел так поздно или, точнее, рано. Поверьте, что, если бы важнейшие обстоятельства не заставили меня провести весь день вне дома, я выбрал бы более удобный случай для доверительной беседы с вами.
        — Какое бы время вы ни назначили для нашего разговора, сударь,  — сердечно проговорила г-жа де Маранд,  — для меня это всегда большая радость, тем более что это случается крайне редко.
        Господин де Маранд поклонился, на этот раз в знак благодарности. Потом он подвинул глубокое кресло вплотную к кровати г-жи де Маранд и сел так, чтобы хорошо ее видеть.
        Молодая женщина снова опустила подбородок на руку и приготовилась слушать.
        — Прежде чем начать разговор о деле — или, если угодно, чтобы легче было начать его,  — заговорил г-н де Маранд,  — позвольте мне, сударыня, еще раз выразить искреннее восхищение вашей редкой красотой, расцветающей с каждым днем, а этой ночью, кажется, достигшей апогея.
        — Откровенно говоря, сударь, я не знаю, что и ответить на подобную любезность: она радует меня тем больше, что обыкновенно вы не слишком щедры на комплименты… Прошу меня правильно понять: я сожалею об этом, но отнюдь вас не упрекаю.
        — Отнесите мою скупость в похвалах на счет моей ревностной любви к работе, сударыня… Все мое время посвящено цели, которую я перед собой поставил. Но если однажды мне будет позволено провести хоть часть отпущенного мне времени в удовольствии, которым вы дарите меня сейчас, поверьте, что это будет счастливейший день моей жизни.
        Госпожа де Маранд подняла на мужа глаза и бросила изумленный взгляд, словно в его словах прозвучало нечто до крайности необычное.
        — Однако мне представляется, сударь,  — отвечала она, постаравшись вложить в эти слова все свое очарование,  — что всякий раз, как вы хотели бы посвятить себя этому удовольствию, вам достаточно сделать то же, что и сегодня: предупредить, что вы желаете меня видеть, или даже,  — прибавила она с улыбкой,  — прийти ко мне без предупреждения.
        — Вы же знаете,  — улыбнувшись в ответ, возразил г-н де Маранд,  — что это противоречит нашим условиям.
        — Условия эти продиктовали вы, сударь, а не я; я их приняла, и только! Не мне, бесприданнице, обязанной вам своим состоянием, положением… и даже честным именем отца, ставить вам условия, как мне кажется.
        — Неужели вы полагаете, дорогая Лидия, что наступило время что-либо изменить в этих условиях? Не показался бы я слишком докучливым, если бы, например, явился сейчас без предупреждения и вторгся со своим супружеским реализмом в мечты, занимавшие вас весь сегодняшний вечер да и теперь, возможно, смущающие ваш покой?
        Госпожа де Маранд начала понимать, куда клонит муж, и почувствовала, что краснеет. Господин де Маранд, переждав, пока она придет в себя и румянец сойдет с ее щек, продолжил прерванный разговор.
        — Вы помните наши условия, сударыня?  — спросил он с неизменной улыбкой и неумолимой вежливостью.
        — Отлично помню, сударь,  — отозвалась молодая женщина, изо всех сил стараясь не показывать своего волнения.
        — Вот уже скоро три года, как я имею честь быть вашим супругом, а за три года можно многое забыть.
        — Я никогда не забуду, чем вам обязана, сударь.
        — В этом вопросе наши мнения расходятся, сударыня. Я не считаю вас должницей; однако если вы думаете иначе и знаете за собой какой-нибудь долг по отношению ко мне, то как раз о нем я просил бы вас забыть.
        — Чтобы не вспоминать, одного желания недостаточно, сударь. Есть люди, для которых неблагодарность не только преступление, но и невозможность! Мой отец, старый солдат и отнюдь не деловой человек, вложил все свое состояние, надеясь его удвоить, в сомнительное производство и разорился. У него были обязательства перед банкирским домом, который вы только что унаследовали, и эти обязательства не могли быть соблюдены в срок. Один молодой человек…
        — Сударыня…  — попытался остановить ее г-н де Маранд.
        — Я ничего не хочу опускать, сударь,  — твердо продолжала Лидия,  — иначе вы можете подумать, что я забыла… Один молодой человек решил, что мой отец богат, и стал просить моей руки. Инстинктивное отвращение к этому человеку поначалу заставило отца отвергнуть его предложение. Однако мои уговоры сделали свое дело: молодой человек сказал, что любит меня, и я было подумала, что тоже его люблю…
        — Вы только так думали?  — уточнил г-н де Маранд.
        — Да, сударь, я так думала… Разве в шестнадцать лет можно быть уверенной в своих чувствах? А если еще учесть, что я тогда только что вышла из пансиона и совершенно не знала света… Итак, повторяю: мои уговоры победили сомнения отца, и он в конце концов принял господина де Бедмара. Условились обо всем, даже о моем приданом: триста тысяч франков. Но вдруг распространился слух о том, что мой отец разорен; жених внезапно прекратил визиты и исчез! А некоторое время спустя отец получил от него письмо из Милана; господин де Бедмар писал, что узнал о неприязненном отношении моего отца к будущему зятю, а заставлять любить себя не хотел. Мое приданое было положено в банк и объявлено неприкосновенным. Оно составляло почти половину того, что отец задолжал вашему банкирскому дому. За три дня до того как истек срок платежа, он пришел к вам, предложил триста тысяч франков, а уплату остальной суммы попросил отсрочить. Вы его попросили прежде всего успокоиться и прибавили, что у вас к нему есть дело, ради которого и предложили ему на следующий день встретиться у нас. Все верно?
        — Да, сударыня… Однако я против слова «дело».
        — Кажется, вы тогда употребили именно его.
        — Мне был нужен предлог, чтобы прийти к вам, сударыня: слово «дело» послужило не определением, а лишь предлогом.
        — Оставим в стороне это слово: в подобных обстоятельствах слово — ничто, поступок — всё… Вы пришли и сделали отцу неожиданное предложение: жениться на мне, отказаться от приданого и простить отцу шестьсот тысяч, которые тот задолжал вашему дому, а также оставить отцу сто тысяч экю, о которых он говорил вам накануне.
        — Я не предложил вашему отцу больше, сударыня, из опасения, что он мне откажет.
        — Я знаю, как вы деликатны, сударь… Мой отец был оглушен вашим предложением, но все-таки согласился. Правда, никто не спросил, хочу ли этого я; впрочем, вы знали, что мое согласие тоже ждать себя не заставит.
        — О, вы благочестивая и послушная дочь, сударыня!
        — Вы помните нашу встречу, сударь? Я с первых же слов хотела вам рассказать о своем прошлом, признаться вам в том…
        — … о чем человек деликатный знать не должен и потому никогда не даст своей невесте времени договорить. Я, кстати, тогда сказал: «Думайте обо мне что хотите, мадемуазель; можете считать это с моей стороны либо деловой операцией…»
        — Вот видите! Именно так вы и сказали: «деловой»…
        — Я банкир,  — заметил г-н де Маранд,  — и следует отнести это на счет привычки… «Можете считать это с моей стороны,  — сказал я тогда,  — либо деловой операцией, результаты которой, хоть пока и неизвестные, должны быть выгодными для меня, либо долгом, который я возвращаю от имени своего отца».
        — Отлично, сударь! Я прекрасно все помню. Речь шла об услуге, оказанной моим отцом вашему в период Империи или в самом начале Реставрации.
        — Да, сударыня… Я еще прибавил, что не считаю вас ничем обязанной и вы свободны от какого-либо чувства ко мне, да и я сам, имея кое-какие обязательства, также остаюсь независимым; какой бы соблазнительной ни создал вас Господь, я никогда не буду предъявлять на вас супружеские права. Я сказал, что вы красивы, молоды, вы созданы для любви и я не считаю себя вправе ограничивать вашу свободу, полагаясь в этом вопросе на ваше знание светских приличий… Я сказал еще тогда, что буду вам снисходительным отцом, но как отец должен всегда быть на страже вашего честного имени — а оно в то же время является и моим,  — так и я буду пресекать неподобающие попытки со стороны некоторых мужчин, привлеченных и ослепленных вашей красотой.
        — Сударь…
        — Увы! Очень скоро я на самом деле получил право назвать себя вашим отцом, потому что полковник внезапно скончался во время путешествия в Италию; мой римский корреспондент сообщил эту печальную весть. Вы очень страдали, узнав об этом; в первые месяцы нашей семейной жизни вы не снимали траура.
        — Я носила траур и в сердце, клянусь вам, сударь!
        — Могу ли я в этом сомневаться, сударыня? Ведь мне было так трудно если не заставить вас позабыть о вашем горе, то хотя бы добиться того, чтобы ваше отчаяние удерживалось в разумных пределах. Вы были ко мне добры и послушались моего совета; в конце концов вы оставили мрачные одежды или, вернее, мрачные одежды в конце концов покинули вас; вы сбросили с себя траур подобно тому, как в первые весенние дни цветок сбрасывает с себя неприметный зимний наряд. Свежесть, молодой румянец никогда не сходили с ваших щек, однако улыбка надолго сошла с губ… И вот понемногу — о, не упрекайте себя в этом, сударыня: таков закон природы!  — к вам вернулась улыбка, хмурое чело ваше просветлело, стесненная вздохами грудь стала глубоко и радостно дышать: вы вернулись к жизни, удовольствиям, кокетству, вы снова стали женщиной — и, думаю, справедливо будет сказать, сударыня, что я был вашим проводником, вашей опорой на этом нелегком пути — гораздо более трудном, чем полагают некоторые,  — ведущем от слез к улыбке, от страдания к радости.
        — Да, сударь,  — подтвердила г-жа де Маранд, схватив супруга за руку.  — Позвольте мне пожать вашу верную руку, что поддерживала меня так терпеливо, так милосердно, так по-братски.
        — Вы меня благодарите за милость, которую мне же и оказали! Поистине, вы слишком добры.
        — Однако, сударь, не угодно ли вам объяснить, куда вы клоните?  — спросила г-жа де Маранд, не в шутку взволнованная то ли происходившей сценой, то ли воспоминаниями, навеянными этой сценой.
        — Ах, простите, сударыня! Я совсем забыл и о времени, и о том, где нахожусь: должно быть, вы устали.
        — Позвольте вам заметить, сударь, что вы никогда не умели угадывать моих намерений.
        — Я буду краток, сударыня… Как я говорил, ваше возвращение в свет после почти годового отсутствия произвело настоящую сенсацию. Когда вы оставили свет, вы были хороши собой, а вернулись очаровательной. Ничто так не красит женщину, как успех: вы стали обворожительны.
        — Ну вот, мы возвращаемся к комплиментам!..
        — Мы возвращаемся к истине, а к ней нужно возвращаться всегда. Теперь, сударыня, разрешите мне продолжать, и я несколькими словами закончу свою мысль.
        — Я слушаю.
        — Так вот, сударыня: когда я помог вам выйти из тени, которую бросали на вас траурные одежды, это было похоже на то, как Пигмалион помог своей Галатее выйти из мраморной глыбы, скрывавшей ее от чужих взглядов. Представьте, что Пигмалион — наш современник; предположите, что он привел свою Галатею в свет под именем… Лидии, что вместо любви к Пигмалиону Галатея не испытывает… ничего. Вы можете вообразить, как будет страдать несчастный Пигмалион, как он будет ущемлен — я даже не скажу: в любви — в своей гордыне, когда услышит: «Бедняга-скульптор! Мраморную-то статую он оживил не для себя, а… для…»
        — Сударь! Ваше сравнение…
        — Да, я знаю пословицу: «Сравнение не доказательство». И это верно. Оставим метафору и вернемся к реальности. Ваша удивительная красота, сударыня, помогает вам приобрести тысячи новых друзей, у меня же появляются тысячи завистников. Благодаря вашей чудесной привлекательности вокруг вас раздается восторженный гул поклонников, который напоминает жужжание пчел, облепивших розовый куст, ведь роза — цветок наших щёголей. Вы имеете над вашим окружением безграничную власть, перед вами не могут устоять те, кто подпадает под ваше влияние. Признаюсь, ваша колдовская красота меня пугает, я трепещу, словно прогуливаюсь в вашем очаровательном обществе по краю пропасти… Вы понимаете, что я хочу сказать, сударыня?
        — Нет, уверяю вас, сударь…  — отвечала Лидия.
        Помолчав, она с прелестной улыбкой прибавила:
        — Кстати, это доказывает, что я не столь умна, как вы иногда делаете мне честь утверждать.
        — Ум что солнце, сударыня: он тоже должен отдыхать и иметь возможность сосредоточиться. Я же готов воззвать не только к вашему уму, но и к вашей зрительной памяти. Помните, как однажды во время нашего путешествия в Савойю, когда мы покидали Антремон, с высоты нам открылся вид на Рону: она отливала на солнце серебром, а в тени — лазурью; помните, как вы вдруг выпустили мою руку, побежали и внезапно замерли, объятая ужасом: сквозь неплотный ковер из цветов и трав вы увидели бездну, разверзшуюся у ваших ног и незаметную, пока не ступишь на ее край?..
        — Да, помню!  — прикрыв глаза и слегка побледнев, произнесла г-жа де Маранд.  — И я счастлива, что не забыла: если бы вы меня тогда не удержали и не потянули назад, я, по всей видимости, не имела бы сейчас удовольствия вновь выразить вам свою благодарность.
        — Я не жду от вас благодарности, сударыня. Я решил прибегнуть к этому образу и оживить ваши воспоминания, желая лишь яснее показать вам, что я имел в виду, когда говорил о пропасти. Повторяю: ваша красота пугает меня не меньше той пропасти глубиной в шестьсот футов, поросшей цветами и травами, и я боюсь, что однажды она поглотит нас обоих!.. Теперь вы меня понимаете, сударыня?
        — Да, сударь, кажется, начинаю понимать,  — проговорила молодая женщина и опустила глаза.
        — Раз так,  — улыбнулся г-н де Маранд,  — я спокоен: скоро вы совершенно поймете мою мысль!.. Итак, я сказал, сударыня, что взял на себя обязанности вашего отца,  — как вы знаете, на большее я никогда не посягал!  — и, стало быть, с некоторым беспокойством взираю на толпы красавчиков, модников, денди, окружающих мою дочь… Прошу заметить, сударыня, что моя дочь совершенно свободна; в этой обступившей ее сверкающей, нарядной, отливающей золотом толпе она может сделать свой выбор, и ей не грозит никакая беда. Однако я считаю, что не только вправе, но и обязан по-отечески ей сказать: «Удачный выбор, дитя мое!» или «Плохой выбор, дочь моя!»
        — Сударь!
        — Нет, не то! Я не прав, я не стану этого говорить. Я переберу всех мужчин, проявляющих к ней особенный интерес, и выскажу ей мнение о каждом из них. Хотите знать, что я думаю о тех, кто не отходил от вас вчера, сударыня?
        — Извольте, сударь.
        — Начнем с его высокопреосвященства Колетти.
        — О сударь?!.
        — Я говорю о нем так, для памяти, чтобы должным образом начать перечень… Кстати, монсеньер Колетти — очаровательный прелат.
        — Священник!
        — Вы правы; итак, я чувствую, что священник не опасен для такой женщины, как вы: красивой, молодой, богатой и свободной… или почти свободной; его высокопреосвященство может ухаживать за вами у всех на виду или тайно, навещать вас средь бела дня или в кромешной тьме, и никому в голову не придет, что госпожа де Маранд — любовница монсеньера Колетти.
        — Однако, сударь…  — начала было молодая женщина, но не договорила и улыбнулась.
        — Однако он вас любит или, вернее, влюблен в вас — его высокопреосвященство Колетти любит только себя,  — вы это хотели сказать, не так ли?
        Улыбка, не сходившая с губ г-жи де Маранд, словно подтверждала мнение супруга.
        — Тем не менее — продолжал банкир,  — иметь поклонника, облеченного столь высоким церковным саном, отнюдь не мешает молодой и привлекательной женщине, особенно если эта молодая и привлекательная женщина не отличается ни осторожностью, ни набожностью и имеет другого любовника.
        — Другого любовника?!  — вскричала Лидия.
        — Прошу заметить, что я говорю не о вас, а обобщаю, имея в виду просто молодую и привлекательную женщину… Вы одна из молодых, одна из привлекательных, но не единственная молодая и привлекательная женщина на весь Париж, не правда ли?
        — О, я совсем на это не претендую, сударь.
        — Пусть будет его высокопреосвященство Колетти! Он занимает для вас лучшую ложу в консерватории, когда там проходят концерты духовной музыки; он предоставляет в ваше распоряжение лучшие места в церковь святого Рока, когда вы хотите послушать «Magnificat» и «Dies irae»[12 - «Славься», «День гнева» (лат.).]; он дал моему дворецкому рецепты паштетов из дичи, полюбившихся двум вашим чичисбеям — господам де Куршану и де Монрону. Помимо его высокопреосвященства, есть еще прелестный юноша, которого я люблю всем сердцем…
        Госпожа де Маранд бросила на мужа вопрошающий взгляд, ясно говоривший: «Кто же это?»
        — Позвольте мне выразить свое восхищение им, но не как поэтом, не как драматургом — ведь в обществе бытует мнение, что мы, банкиры, ничего не смыслим ни в поэзии, ни в театре,  — но как человеком…
        — Вы имеете в виду господина?..
        Госпожа де Маранд не смела произнести имени.
        — Я говорю о господине Жане Робере, черт побери!
        Лицо г-жи де Маранд снова залил яркий румянец, еще более яркий, чем в первый раз. Муж пристально за ней следил, но внешне оставался совершенно невозмутим.
        — Вам нравится господин Жан Робер?  — спросила молодая женщина.
        — Отчего же нет? Он из приличной семьи; его отец имел в республиканской армии высокий чин — такой же, как был у вашего отца в войске императора; если бы он пожелал перейти на сторону Наполеона, то, вероятно, умер бы маршалом Франции и не оставил бы свою семью без средств, почти в нищете. Молодой человек взял все в свои руки, отважно преодолевая жизненные невзгоды. Он честен, порядочен, предан и умеет, может быть, скрывать свою любовь, зато не умеет прятать отвращение. Вот, к примеру, меня он не любит…
        — Как не любит?!  — забывшись, воскликнула г-жа де Маранд.  — Я же ему советовала…
        — … сделать вид, что я ему нравлюсь… Не сомневаюсь: бедный мальчик с величайшим почтением относится к вашим указаниям, однако в этом вопросе он вряд ли способен вас послушаться. Нет, он меня не любит! Если он увидит меня на улице и может, не опасаясь быть невежливым, перейти на другую сторону, он это делает; если же я его встречаю неожиданно, так что он вынужден мне поклониться, он здоровается холодно и мог бы обидеть на моем месте кого угодно, я же исполняю этот долг вежливости, чтобы заставить его принимать ваши приглашения. Вчера я буквально вынудил его подать мне руку, и если бы вы только знали, как несчастный юноша страдал все время, пока его рука оставалась в моей! Меня это тронуло: чем больше он меня ненавидит, тем больше я его люблю… Вы понимаете это, не правда ли? Так поступает человек неблагодарный, но порядочный.
        — По правде говоря, сударь, я не знаю, как отнестись к вашим словам.
        — Как надобно относиться ко всему, что я говорю, сударыня, ведь я всегда говорю только правду. Несчастный мальчик чувствует себя виноватым, это его смущает.
        — Сударь!.. Но в чем его вина?
        — Он поэт, а всякий поэт в той или иной степени мечтатель… Вот, кстати, вам совет… Он же пишет вам стихи, не так ли?
        — Сударь…
        — Пишет; я видел сам.
        — Но он их нигде не печатает!
        — Он прав, если стихи плохи; он не прав, если они хороши. Пусть не стесняется! Я поставлю лишь одно условие.
        — Какое же? Чтобы не фигурировало мое имя?
        — Напротив, напротив! Дьявольщина! Секреты от нас, его друзей! Разумеется, нет!.. Пусть ваше имя будет написано полностью. Что плохого в том, что поэт посвящает хорошенькой женщине стихи? Когда господин Жан Робер адресует их цветку, луне, солнцу, разве он ставит инициалы? Нет, верно же? Он их называет полностью. Как цветок, как луна, как солнце, вы нежнейшее, прекраснейшее, радующее глаз создание природы. Ну, так и пусть он обращается к вам как к солнцу, луне, цветам.
        — Ах, сударь, если вы говорите серьезно…
        — Да, я слышу: вы вздохнули свободнее.
        — Сударь…
        — Итак, договорились: хочет он того или нет, господин Жан Робер остается в числе наших друзей, и если кто-нибудь вздумает удивляться его частым визитам, вы скажете,  — и это правда!  — что его посещения объясняются ни вашим, ни его, а моим желанием, потому что я отдаю должное таланту, душевной тонкости, скромности господина Жана Робера.
        — Как странно вы себя ведете, сударь!  — воскликнула г-жа де Маранд.  — Кто откроет мне тайну вашего необыкновенного ко мне отношения.
        — Оно вас смущает, сударыня?  — спросил г-н Маранд, грустно улыбнувшись.
        — О нет, слава Богу! Я только боюсь, что…
        — Чего же вы боитесь?
        — Что в один прекрасный день… Да нет, ни к чему говорить о том, что у меня в голове или, вернее, на сердце.
        — Говорите, сударыня, если только это можно доверить другу.
        — Нет, это будет похоже на требование.
        Господин де Маранд пристально посмотрел на жену.
        — Не приходила ли вам, сударь, в голову одна мысль?
        Господин де Маранд не сводил с жены взгляда.
        — О чем вы? Говорите же, сударыня!  — помолчав, попросил он.
        — Как бы ни было это смешно, жена может влюбиться в собственного мужа.
        Лицо г-на де Маранда на мгновение омрачилось. Он прикрыл глаза; потом покачал головой, словно отгоняя навязчивую мысль, и проговорил:
        — Да, как бы ни было это смешно, такое возможно… Молите Господа, чтобы подобное чудо не произошло между нами!  — Он нахмурился и едва слышно прибавил: — Это было бы слишком большим несчастьем для вас… но особенно для меня!
        Он встал и несколько раз прошелся по комнате за спиной у г-жи де Маранд так, чтобы она не могла его видеть.
        Впрочем, неподалеку от Лидии висело зеркало, и Лидия заметила, как муж вытирает платком лоб, а быть может, и глаза.
        Господин де Маранд несомненно догадался, что это волнение, независимо от того, чем оно вызвано, выдает его; придав лицу беззаботное выражение и через силу улыбнувшись, он снова сел в покинутое на несколько минут кресло.
        Помолчав немного, он ласково продолжал:
        — А теперь, сударыня, после того как я имел честь высказать вам свое мнение о монсеньере Колетти и господине Жане Робере, мне остается просить вас сказать, что думаете вы о господине Лоредане де Вальженезе.
        Госпожа де Маранд посмотрела на мужа с некоторым удивлением.
        — Я думаю о нем то же, что и все,  — отвечала она.
        — Скажите, что думают все.
        — Однако господин де Вальженез…
        Она замолчала, будто не смея продолжать.
        — Простите, сударь,  — решилась она наконец,  — но мне кажется, что у вас против господина де Вальженеза предубеждение.
        — Предубеждение? У меня? Храни меня Бог! Нет, я просто хочу знать, что о нем говорят… Вы ведь, должно быть, знаете, что говорят о господине де Вальженезе?
        — Он богат, пользуется успехом, близок ко двору — этого более чем достаточно для того, чтобы на его счет дружно злословили.
        — И вы знаете, о чем именно?
        — Как о всяком злословии, сударь, очень мало.
        — А говорят о нем вот что… Начнем с его богатства.
        — Оно бесспорно.
        — Разумеется, если иметь в виду сам факт его существования; но спорным кажется способ, каким оно было приобретено.
        — Разве отец господина де Вальженеза не унаследовал состояние от старшего брата?
        — Да. Однако по поводу этого наследства ходят темные слухи; говорят, например, что завещание исчезло сразу после смерти этого старшего брата, а умер он от апоплексического удара в тот момент, когда этого меньше всего ждали. У него был сын… Вы что-нибудь об этом слышали, сударыня?
        — Очень смутно: мой отец и господин де Вальженез принадлежали к разным кругам.
        — Ваш отец был честный человек, сударыня… Итак, существовал сын, приятный молодой человек, а наследники, те самые, которых теперь обвиняют,  — когда я говорю «обвиняют», разумеется, речь идет не об официальном обвинении в суде присяжных,  — выгнали его из отцовского дома. Общеизвестно, что он был сын маркиза де Вальженеза, племянник графа и, следовательно, приходился кузеном господину Лоредану и мадемуазель Сюзанне. Молодой человек, привыкший жить на широкую ногу, оказался без средств и, как говорят, пустил себе пулю в лоб.
        — Действительно, мрачная история!
        — Да, однако она не огорчила, а, напротив, весьма обрадовала семейство Вальженезов. Пока молодой человек был жив, завещание могло в любой момент обнаружиться, и настоящий наследник — вместе с ним. Но, раз он умер, вряд ли завещание всплывет само по себе. Вот что касается богатства. Что же до светских успехов господина де Вальженеза, то могу поручиться, что под успехами вы подразумеваете любовные интрижки.
        — Разве это не так называется?  — улыбнулась г-жа де Маранд.
        — Что касается успехов, похоже, ими он обязан светским женщинам. Когда же он обращается к девушкам из народа, то, несмотря на великодушное содействие, которое оказывает в этих случаях своему брату мадемуазель Сюзанна де Вальженез, молодой человек вынужден порой применять насилие.
        — Ах, сударь, что вы такое говорите?
        — То же, о чем монсеньер Колетти рассказал бы вам, вероятно, лучше меня, потому что если господин де Вальженез хорошо принят при дворе, то это благодаря влиянию Церкви.
        — И вы утверждаете, сударь,  — спросила г-жа де Маранд, заинтересованная выдвинутыми обвинениями,  — что мадемуазель Сюзанна де Вальженез помогает брату в его любовных похождениях?
        — О, это не тайна! И действительно, те, кому известно, что мадемуазель Сюзанна питает страстную привязанность к брату, считаются с этим. Мадемуазель Сюзанна отличается от брата тем, что любит жить в семье, и все или почти все ее удовольствия заключены для нее в родном доме.
        — Ах, сударь, неужели вы верите подобной клевете?
        — Я, сударыня, не верю ни во что, кроме курса ренты, да и то если он опубликован в «Монитёре». Ну и еще, пожалуй, в то, что господин де Вальженез самодоволен и болтлив. В этом отношении он напоминает улитку: пачкает то, от чего не может вкусить!
        — О, вы не любите господина де Вальженеза!  — заметила г-жа де Маранд.
        — Нет, признаться… Уж не любите ли его, случайно, вы, сударыня?
        — Я? Вы спрашиваете, люблю ли я господина Лоредана?
        — Господи! Да я спросил вас об этом просто так; возможно, я неудачно выразился. Я знаю, что в полном смысле этого слова вы не любите никого. Мне следовало бы задать вопрос иначе: «Вам нравится господин Лоредан?»
        — Он мне безразличен.
        — В самом деле, сударыня?
        — Я вам об этом торжественно заявляю. Но я бы не хотела, чтобы с ним — как, впрочем, и с любым другим — случилось несчастье, которого он не заслужил.
        — Да кто может этого желать?! Уверяю вас, сударыня, что с моей стороны господину де Вальженезу могут грозить лишь заслуженные несчастья.
        — Да какие же несчастья может заслужить господин де Вальженез и как эти несчастья могли бы грозить ему с вашей стороны?
        — Ничего хитрого в этом нет! Вот, например, сегодня вечером господин де Вальженез весьма настойчиво за вами ухаживал…
        — За мной?
        — За вами, сударыня… Ничего неподобающего в этом не было, ведь все происходило в вашем доме, и свидетели могли принять стремление господина де Вальженеза неотступно следовать за вами за любезность — возможно, несколько преувеличенную, однако вполне простительную — по отношению к хозяйке дома. Однако поймите: вы будете появляться на других вечерах, вы будете встречать господина де Вальженеза в свете. И если он несколько вечеров подряд будет вести себя с вами так, как здесь, вы окажетесь скомпрометированы… Ах, Боже мой! Я не хочу вас пугать, сударыня. Но в тот день, когда ваше имя будет опорочено, господин де Вальженез умрет.
        Госпожа де Маранд вскрикнула.
        — Ах, сударь, кто-то умрет из-за меня!.. Будет убит! Да я стану корить себя всю оставшуюся жизнь.
        — Да кто вам говорит, что именно ради вас и из-за вас я убью господина де Лоредана?
        — Вы сами, сударь.
        — Я ни словом об этом не обмолвился. Если бы я убил господина Лоредана ради вас или из-за вас, вы были бы скомпрометированы еще больше, чем при его жизни. Нет, я его убью по поводу… закона о печати или последнего смотра национальной гвардии, как я убил господина де Бедмара.
        — Господина де Бедмара?  — смертельно побледнев, вскрикнула Лидия.
        — И что же?  — продолжал г-н де Маранд.  — Разве кто-нибудь когда-нибудь узнал, что это сделано ради вас или из-за вас?
        — Вы убили господина де Бедмара?  — повторила г-жа де Маранд.
        — Да. Так вы этого не знали?
        — О Боже!
        — Должен вам признаться, что, перед тем как его убить, я несколько мгновений колебался. Вы знаете, а может быть, и не знаете, что у меня были основания презирать господина де Бедмара: я имел случай убедиться в том, что он вел себя не как порядочный человек. И вот мне написали (один мой итальянский корреспондент), что двадцатого ноября тысяча восемьсот двадцать четвертого года господин де Бедмар будет в Ливорно. Я вспомнил, что в Ливорно у меня есть важное дело. Я прибыл туда девятнадцатого ноября. Господин де Бедмар приехал вслед за мной. Не знаю уж, как это произошло, но мы в одно время оказались в ливорнском порту, и, когда этот господин сходил с корабля, между нами завязался пустяковый разговор по поводу одного комиссионера. Спор наш обострился; короче, я счел себя оскорбленным и потребовал удовлетворения, оставив, однако, по привычке, выбор оружия за противником. Он имел неосторожность выбрать пистолет, оружие жестокое, которое не щадит никого. Не откладывая, мы назначили встречу в окрестности Пизы. Когда мы прибыли на место, секунданты отмерили двадцать шагов; мы подбросили вверх луидор,
чтобы узнать, кто будет стрелять первым: судьба была к нему милостива. Он выстрелил… чуть ниже, чем следовало бы; пуля угодила мне в бедро.
        — Вам? В бедро?  — вскричала г-жа де Маранд.
        — Да, сударыня, но, к счастью, не задела кость.
        — А я даже не знала, что вы были ранены!
        — К чему было вас волновать? Ведь через две недели я был совершенно здоров!
        — Значит, несмотря на рану, сударь…
        — …я в него прицелился… В эту самую минуту, как я вам уже сказал, я усомнился в том, что поступаю правильно: это был очень красивый человек, похожий на господина де Вальженеза. Я сказал себе: «Вполне вероятно, что у него, как и у господина де Вальженеза, есть любящая мать, заботливая сестра!» Я колебался… Стоило взять на одну линию правее или левее — я бы промахнулся и дуэль могла закончиться, ведь я был ранен. Но я вспомнил, что господин де Бедмар недостойно вел себя по отношению к одной молодой особе, что он вот так же навел пистолет на отца этой особы, который пришел требовать у него объяснений по поводу полученного оскорбления, и — негодяй!  — убил старика. Тогда я прицелился ему в грудь: пуля пробила сердце, и он рухнул, не успев вскрикнуть.
        — Сударь!  — воскликнула г-жа де Маранд.  — Вы говорите, что мой отец…
        — … был убит на дуэли господином де Бедмаром, сударыня, это правда. Как видите, я имел все основания не щадить его, так же как в подобных обстоятельствах я не пожалею и господина де Вальженеза.
        Он поклонился с таким же невозмутимым видом, с каким вошел, и направился к двери. Госпожа де Маранд провожала его испуганным взглядом.
        — О!  — вздохнула Лидия и уронила голову на подушку.  — Да простит меня Господь! Но иногда мне кажется, что этот человек меня любит… и я его тоже!
        XXIII
        СУД ПРИСЯЖНЫХ ДЕПАРТАМЕНТА СЕНА
        Заседание 27 апреля
        Дело Сарранти
        Когда читатели узнали из уст самого Сальватора, что тот направляется во Дворец правосудия, чтобы присутствовать на последних заседаниях по делу Сарранти, они, несомненно, поняли, что только необходимость следовать за г-ном де Марандом в спальню его жены заставила нас до времени отложить путешествие в огромный и пугающий зал Дворца правосудия, где преступник получает заслуженное наказание; впрочем, иногда в результате роковой ошибки оказывается, к сожалению, что бывает осужден и невиновный.
        По углам этого огромного зала должны были бы стоять три статуи в ожидании четвертой, которая, может быть, никогда не появится,  — статуи Каласа, Лабарра и Лезюрка!
        Около одиннадцати часов вечера, когда король Карл X заседал в Совете, а множество экипажей с грохотом мчались по улице Артуа к особняку Марандов, подступы ко Дворцу правосудия представляли собой не менее любопытное зрелище, чем Итальянский бульвар.
        И действительно, от площади Шатле, если двигаться с севера на юг, и до площади Моста Сен-Мишель, моста Менял, Бочарной улицы, моста Сен-Мишель и всех прилегавших улиц, а если идти с запада на восток, то от площади Дофины до моста Сите, набережных Часов, Дезе, Сите, Архиепископства, Орфевр все пространство заполонила толпа, такая плотная, неспокойная, рокочущая, что казалось, будто старый остров Дворца стал плавучим островом и качался посреди Сены, из последних сил пытаясь противостоять урагану, который гнал его в открытое море! Особенно роднил эту толпу с бушующим океаном поднимавшийся рев; глухой и протяжный, пугающе-монотонный, он отдавался эхом в соседних улицах и устремлялся, подобно взъярившейся волне, ввысь, к сводам старого дворца святого Людовика..
        В этот вечер или, вернее, этой ночью (время уже было позднее), должно было завершиться слушание по делу Сарранти, столь занимавшему (и вполне заслуженно) все умы, с тех пор как в «Монитёре» был опубликован обвинительный акт.
        Поэтому читатели не удивятся, что процесс, обещавший занять достойнейшее место в анналах криминальной полиции, вызвал такую толпу вокруг Дворца, а в зале заседаний набилось гораздо больше народу, чем он мог вместить. Чтобы избежать давки, а может быть,  — как знать?  — и беспорядков, которые могли бы произойти вследствие такого наплыва людей, господин председатель счел необходимым заранее раздать входные билеты желающим или, по крайней мере, части из них. Даже адвокаты получили ограниченное количество таких билетов на каждый день заседаний.
        Оказалось просто немыслимым удовлетворить бесчисленные запросы и тех и других: со времени опубликования обвинительного акта к господину председателю обратилось с просьбами более десяти тысяч человек. Дипломаты, члены обеих Палат, знать, судейское сословие, офицерский корпус, финансисты — все искали этой милости, однако немногим удалось ее добиться.
        И вот зал заседаний был забит до отказа; зрители были тесно прижаты друг к другу и будто слились в единое целое; время от времени в дверях и коридорах раздавался жалобный крик несчастного, попавшего в давку. Публика заполнила не только балкон и многочисленные лестницы, которые вели к разнообразным входным дверям: как мы уже сказали, нескончаемая цепь непривилегированных зрителей, как гигантская змея, обвивала хвостом площадь Моста Сен-Мишель, а головой упиралась в площадь Шатле.
        Несколько скамеек было отведено специально для адвокатов; однако вскоре их захватили дамы, которые не смогли разместиться на отведенных им местах за барьером, против скамьи защиты.
        Слушания начались всего два дня назад, и, хотя до сих пор вина г-на Сарранти не была доказана, во Дворце поговаривали (а в толпе охотно повторяли), что вот-вот должен был вынесен приговор.
        Этой минуты ожидали с нетерпением (мы, во всяком случае, говорим о тех, кто не мог присутствовать в зале заседаний); хотя было уже одиннадцать часов и в толпе пробежал слух — ложный или верный,  — что получено категорическое приказание вынести приговор не откладывая, из зала суда не доходило никаких вестей, и даже самые выдержанные начинали терять терпение: жандармы, шнырявшие в толпе, не могли унять ропот.
        Зато те, кто присутствовал на судебном разбирательстве, следили за ходом заседания со все возраставшим интересом; оно продолжалось уже тринадцать часов (началось заседание в десять утра), но время не притупило ни внимания одних, ни любопытства других.
        Помимо интереса, который вызывал обвиняемый у каждого из зрителей, это захватывающее разбирательство становилось все более любопытным благодаря замечательному таланту председателя суда, а также энергии и прекрасной манере адвоката, защищавшего г-на Сарранти.
        Председатель суда не имел себе равных. С присущим ему умом он умел привнести в серьезные и тягостные обязанности ясный и четкий анализ, говорил изящно и просто, отличался высоким благородством в соблюдении приличий и строгой беспристрастностью. Заметим попутно (пользуясь случаем и ставя себе в заслугу то, что в любых обстоятельствах проявляем ту же щепетильную беспристрастность, за которую воздаем хвалу господину председателю суда присяжных), что талант председателя, его опыт и справедливость оказывают на ход разбирательства и даже на поведение публики необычайное влияние. Трудно поверить, что один человек способен сообщить заседаниям столько величия и достоинства, а это в свою очередь придает заседаниям наших судов внушительный вид.
        Торжественная атмосфера в этот вечер, с одной стороны, придавала заседанию тот самый внушительный вид, о котором мы только что сказали, с другой стороны — характер фантастический и мрачный; читатели без труда поймут нашу мысль, когда мы в нескольких словах обрисуем обстановку, в которой проходило заседание.
        Все или почти все из читателей видели зал заседаний парижского суда присяжных. Он представляет собой огромный, вытянутый в длину прямоугольник, мрачный, гулкий, высокий, будто храм.
        Мы говорим «мрачный», хотя зал освещается через пять больших окон и две застекленные двери, которые останутся у вас по левую руку, если вы войдете через главный вход; зато противоположная стена — правая — слишком темна из-за того, что с ее стороны не проникает никакого света (если не считать небольшой дверцы, через которую входит и выходит обвиняемый), она темна, несмотря на голубые панно на ней, призванные оживить мрачную обстановку, и отбрасывает на противоположную стену гораздо большую тень, нежели эта противоположная стена способна послать ей света; возможно, Дворец правосудия впитал в себя чудовищную грязь, которой преступление запятнало его плиты; так или иначе, но, когда входишь в зал, внезапно охватывает безысходная грусть, содрогаешься от отвращения и испытываешь то же, что чувствуешь, когда наступаешь в лесу на клубок ужей.
        Однако в тот вечер суд присяжных, вопреки обыкновению, сиял огнями, хотя яркое освещение навевало, пожалуй, еще большую тоску, чем полумрак.
        Вообразите, в самом деле, эту толпу, причудливо освещенную сотней свечей; отблеск ламп, прикрытых абажурами, придавал бледным лицам судей зловещий вид и делал их похожими на инквизиторов, будто сошедших с полотен испанских мастеров.
        Входя в зал и окунаясь в эту освещенную полутьму или, точнее, в этот мрачный полусвет, вы, сами того не желая, как бы переносились на заседания Совета десяти или инквизиции. На ум приходили средневековые допросы и пытки, и вы невольно искали глазами в каком-нибудь темном углу мертвенное лицо палача.
        В ту минуту как мы с вами подходим поближе к барьеру, господин королевский прокурор готовится произнести обвинительную речь.
        Он встал.
        Это высокий человек, бледный, костлявый, сухой, как старый пергамент, живой труп (жизнь едва теплится в его голосе и взгляде); он застыл и, кажется, не может пошевелить ни ногой, ни рукой. Да и голос его едва слышен, а блуждающий взгляд ничего не выражает. Словом, человек этот будто воплощает собой самое процедуру следствия, это обвинительная речь во плоти (если кости можно считать плотью!).
        Однако прежде чем дать слово главным действующим лицам нашей драмы, расскажем, какие места они занимали в зале заседаний.
        В глубине зала, в самом центре круглого стола сидит председатель в окружении судей, из которых состоит трибунал.
        Слева от входящего или по правую руку от председателя, под двумя высокими окнами, располагаются четырнадцать присяжных заседателей; именно четырнадцать, а не двенадцать, потому что господин королевский прокурор, предвидя долгое разбирательство, добился присоединения еще двух присяжных, а также одного судебного асессора.
        За круглым барьером, опоясывающим стол суда, находился честнейший г-н Жерар, гражданский истец.
        Он ничуть не изменился: все так же лысоват, у него те же серые, маленькие, впалые, тусклые глазки, те же густые с проседью брови, из которых торчат отдельные жесткие волоски, похожие на кабанью щетину; брови срослись на переносице и нависают над глазами, делая их почти невидимыми; нос у г-на Жерара крючковатый, хищный и напоминает клюв стервятника,  — словом, это физиономия труса и подлеца, которая произвела на аббата Доминика неизгладимое впечатление, когда он вошел в спальню умиравшего негодяя.
        Лицо человека, требующего у правосудия отмщения убийце, обыкновенно преображается, даже если в обычной жизни оно некрасиво, и трогает публику, пробуждает в ней интерес, тогда как обвиняемый всем своим видом вызывает презрение и отвращение. Однако в данном случае все было наоборот, и если бы у присутствовавших в зале спросили, они, глядя на красивое и благородное лицо г-на Сарранти, на просветленный облик аббата Доминика, единодушно сказали бы, что преступник и жертва поменялись ролями и тот, что выдавал себя за жертву, был на самом деле преступником. Не нужно было ни оснований, ни доказательств для подобного утверждения: довольно было беглого взгляда, чтобы вынести это безошибочное суждение.
        Нам лишь осталось прибавить, что г-н Сарранти под охраной двух жандармов, облокотившись на барьер, переговаривался время от времени с сыном и адвокатом. Теперь мы во всех подробностях описали обстановку, в которой проходило это печально-торжественное заседание.
        Как мы уже отмечали, дело слушалось уже третий день. Заседание, на которое мы пригласили читателей, будет, очевидно, последним.
        Расскажем вкратце о том, что происходило в первые два дня.
        После предварительных формальностей был оглашен обвинительный акт, который мы не приводим, однако те из наших читателей, что интересуются подобными документами, смогут его найти в газетах того времени.
        Из этого акта следовало, что г-н Гаэтано Сарранти, бывший военный, родом из Аяччо, что на Корсике, сорока восьми лет, офицер Почетного легиона, обвинялся в том, что в ночь с 20 на 21 августа 1820 года совершил кражу со взломом, в результате чего из секретера у г-на Жерара исчезли триста тысяч франков, а также убил служанку г-на Жерара и похитил или убил двоих его племянников — во всяком случае, ни их следы, ни их трупы до сих пор не обнаружены.
        Перечисленные выше преступления предусматривались статьями 293, 296, 302, 304, 345 и 354 Уголовного кодекса.
        После того, как был оглашен обвинительный акт, обвиняемого допросили по форме, и он ответил отрицательно на все предложенные ему вопросы, причем оставался невозмутим, и лишь однажды его лицо исказилось болью: когда он услышал о том, что дети либо умерли, либо исчезли.
        Адвокат г-на Жерара решил, что весьма смутит г-на Сарранти, когда спросит, почему тот столь поспешно покинул дом, в котором его принимали как дорогого гостя; однако г-н Сарранти в ответ заметил только, что о заговоре, одним из руководителей которого он являлся, стало известно полиции, и согласно инструкциям, полученным от императора, он должен был встретиться с г-ном Лебастаром де Премоном, французским генералом на службе у Ранджит-Сингха.
        Затем он рассказал о том, как, следуя заранее намеченному плану, он вместе с генералом вернулся в Европу и попытался, действуя в согласии с этим последним, похитить короля Римского из Шёнбруннского дворца; однако, как он узнал после своего ареста, план этот не удался, о чем он искренне сожалеет.
        Итак, отвергая обвинение в краже и убийстве, г-н Сарранти сам сознавался в оскорблении величества — иными словами, не принимал эшафота, грозившего ему за уголовное преступление, но сам готов был положить голову на плаху за преступление политическое.
        Однако это не входило в намерения его судей. Господина Сарранти хотели судить как гнусного вора, подлого убийцу, который жаждет завладеть обагренным кровью наследством двух несчастных малюток, а вовсе не как политического заговорщика, который, рискуя жизнью, мечтает заменить одну династию другой и с оружием в руках отстоять иную форму правления.
        Председатель вынужден был остановить г-на Сарранти, прервав его объяснения.
        Дело в том, что речь г-на Сарранти захватила всех присутствующих, а вместе с ними и самого председателя, вопреки его воле.
        Потом выслушали г-на Жерара.
        Наши читатели помнят, с какими показаниями он выступил перед мэром Вири на следующий день после преступления. Теперь он дословно повторял свое свидетельство. Не станем пересказывать то, что уже известно читателю.
        Первое заседание завершилось показаниями свидетелей обвинения — нескончаемым панегириком г-ну Жерару, рядом с которым, если верить выступавшим, святой Венсан де Поль был лишь ничтожным эгоистом.
        Первым давал свидетельские показания мэр Вири. Читатель уже имел случай познакомиться с этим славным человеком. Его ввело в заблуждение смущение г-на Жерара, когда тот рассказывал ему о случившейся трагедии: простак принял оцепенение преступника за ужас жертвы. Потом были выслушаны показания четырех или пяти крестьян, фермеров и землевладельцев из Вири; все они имели с г-ном Жераром дела по сдаче земель в аренду, по продаже или покупке земли и утверждали, что во всех сделках г-н Жерар проявлял себя как человек пунктуальный и исключительно честный.
        Кроме того, были выслушаны еще двадцать или двадцать пять свидетелей из Ванвра или Ба-Мёдона, то есть все те, кто не раз имели случай убедиться (с тех пор как он жил среди них) в доброжелательности и щедрости г-на Жерара.
        Несомненно, наши читатели помнят главу под названием «Деревенский филантроп» и поймут, какое впечатление должен был произвести на судей рассказ о добрых деяниях честнейшего г-на Жерара, особенно о последнем, едва не стоившем ему жизни.
        Когда г-на Сарранти спросили, что он думает обо всем вышесказанном, тот с военной прямотой отвечал, что знает г-на Жерара за честного человека и что г-н Жерар, должно быть, просто введен в заблуждение, выдвигая против него, Сарранти, столь жестокое обвинение.
        На что председатель заметил:
        — Что же вы можете сказать в свое оправдание и как объяснить кражу ста тысяч экю, смерть г-жи Жерар и исчезновение детей?
        — Сто тысяч экю принадлежали мне,  — заявил г-н Сарранти,  — или, точнее говоря, эти деньги мне передал на хранение император Наполеон. Всю сумму мне вернул сам г-н Жерар. Что касается убийства г-жи Жерар и исчезновения детей, то об этом я ничего сказать не могу: в тот момент как я покинул замок, то есть в три часа пополудни, г-жа Жерар пребывала в добром здравии, а дети играли на лужайке.
        В это было трудно поверить, и председатель бросил взгляд на судей — те многозначительно покачали головами.
        Что касается Доминика, то во все время судебного разбирательства он был как в лихорадке. Он вставал, снова садился, теребил полу отцовского редингота, раскрывал рот, будто хотел заговорить, потом вдруг у него вырывался стон, он вынимал из кармана платок, вытирал взмокший лоб, ронял голову на руки и часами оставался недвижим, подавленный своим горем.
        Нечто подобное, впрочем, творилось и с г-ном Жераром. И для присутствующих оставалось загадкой, почему он пристально следит не за Сарранти, как можно было ожидать, а за Домиником.
        Когда Доминик вставал, г-н Жерар тоже поднимался, словно подталкиваемый пружиной; стоило Доминику открыть рот, как по лицу истца струился пот и казалось, что г-н Жерар вот-вот лишится чувств.
        Эти два человека будто соперничали в бледности.
        Так разыгрывалась эта таинственная сцена, понятная лишь двум исполнявшим ее актерам, как вдруг неожиданное происшествие нарушило стройный хор похвал, звучавших в адрес г-на Жерара.
        Восьмидесятилетний старик, бледный и худой, словно воскресший Лазарь, откликнулся на зов судьи и вышел к барьеру неспешным, но ровным шагом, отдававшимся под сводами зала, будто поступь Командора.
        Это был старый садовник из Вири, отец и дед огромного семейства; он ухаживал за цветами в замке тридцать или сорок лет. Читатели помнят, что именно на нем Орсола решила испытать свою власть над г-ном Жераром, заставив его прогнать этого верного слугу.
        — Не знаю, кто совершил убийство,  — проговорил старик,  — знаю только, что убитая была женщина злая, она завладела помыслами этого человека, который не был ей мужем, зато она мечтала стать его женой (он указал на г-на Жерара). Она его соблазнила, она оказывала на него влияние, не знавшее границ. Я убежден, что она ненавидела детей и могла сделать из этого человека все, что хотела.
        — Вы можете привести какой-нибудь факт?  — спросил председатель.
        — Нет,  — отвечал старик.  — Просто я сейчас слышал, как все хвалили г-на Жерара, и счел своим долгом (ведь мне восемьдесят лет, и я повидал на своем веку стольких людей!) сказать, что я думаю об этом человеке. Служанка мечтала стать хозяйкой. Возможно, дети ей мешали. Даже я мешал!
        Доминик слушал старика с торжествующим видом, зато г-н Жерар смертельно побледнел. Губы у него тряслись, зубы стучали от страха.
        Заявление старика произвело сильное впечатление на всех находившихся в зале.
        Председатель был вынужден призвать публику к порядку и напутствовал старика такими словами:
        — Ступайте, друг мой. Господа судьи примут ваши показания к сведению.
        Тут вмешался адвокат г-на Жерара и заявил, что старика собирались уволить, потому что из-за преклонного возраста он уже не справлялся со своими обязанностями, но именно Орсола вступилась за него, а теперь неблагодарный старик имеет наглость на нее нападать.
        Старик, направившийся было к своей скамье, опираясь одной рукой на посох, а другой — на руку сына, внезапно остановился, как если бы, шагая в высокой траве парка, он замер, ужаленный гадюкой.
        Потом он вернулся к барьеру и твердым голосом возразил:
        — Все, что сказал этот господин, чистая правда, не считая неблагодарности, в которой он меня обвиняет. Орсола сначала потребовала, чтобы меня прогнали, и господин Жерар исполнил ее волю. Потом она попросила, чтобы меня пощадили, и господин Жерар снова уступил ее желанию. Служанка хотела испытать свою власть над господином; она, верно, хотела убедиться, сможет ли помыкать им при более серьезных обстоятельствах. Спросите господина Жерара, так ли это.
        — Сударь, верно ли то, что говорит этот человек?  — обратился председатель к г-ну Жерару.
        Жерар хотел было возразить, но, подняв голову, встретил взгляд садовника — взгляд самой совести.
        Ослепленный им, как молнией, он не посмел отрицать слова старика.
        — Все верно,  — пролепетал он.
        Не считая садовника, все другие свидетели, как мы уже сказали, выступили в пользу г-на Жерара.
        О свидетелях в свою пользу г-н Сарранти не позаботился: он думал, что его станут обвинять в бонапартистском заговоре, и рассчитывал взять всю ответственность на себя, а потому и не вызвал свидетелей защиты.
        И вот дело завертелось; г-н Сарранти оказался обвиненным в краже, похищении детей и убийстве служанки. Все это поначалу показалось ему настолько нелепым, что он решил: следствие само должно признать его невиновным.
        Слишком поздно он заметил ловушку, в которую угодил, и к тому же ему претило вызывать свидетелей для доказательства своей невиновности. Сарранти казалось, что довольно все отрицать, и ему поверят.
        Однако постепенно через брешь, которую Сарранти оставил неприкрытой, просочилось подозрение, оно переросло в сомнение, а затем — если и не у публики, то в представлении судей — превратилось почти в уверенность.
        Господин Сарранти был похож на человека, которого обезумевшие лошади несут в неведомую пропасть: он видел разверстую бездну, осознавал грозившую ему опасность, но — слишком поздно! Он не знал, за что ухватиться, и не мог избежать падения. Пропасть была глубока, пугающа, безобразна: она грозила лишить его не только жизни, но и чести.
        Но Доминик не переставал повторять ему на ухо:
        — Мужайтесь, отец! Я знаю, что вы невиновны!
        И вот суд счел, что дело достаточно прояснено показаниями свидетелей и можно передать слово адвокатам.
        Первым выступил адвокат истца.
        Когда-то законодательство постановило, что стороны будут защищаться не сами, а через третьих лиц, объединенных в специальный орган. Хотел бы я знать, способно ли оно было увидеть, понять, догадаться, что, предоставляя преимущества такого обвинения или такой защиты «по доверенности», толкает человека на крайне бесчестные, неосмотрительные или сомнительные поступки?
        Поэтому во Дворце правосудия и есть адвокаты, принимающие сторону преступников. Эти люди отлично знают, что дело, которое они берутся защищать, неправое. Но посмотрите на них, послушайте их, последите за ними: судя по их голосу, по их жестам, по их манере держаться, они совершенно убеждены в невиновности того, кого защищают.
        Какую же цель они преследуют, разыгрывая эту комедию? Я оставляю в стороне вопрос о деньгах, вознаграждениях, плате. С какой целью они притворяются убежденными да еще заставляют других поверить в то, что преступник невиновен?
        Не для того ли, чтобы преступник был спасен, а невинный осужден?
        Не следует ли закону, вместо того чтобы поощрять это нелепое извращение человеческой совести, наказывать его?
        Возможно, мне возразят: адвокат подобен врачу. Врач призван оказывать помощь убийце, который, занимаясь своим черным делом, получил удар ножом или пистолетную пулю. Врач должен возвращать к жизни осужденного, который после вынесения приговора за доказанное преступление пытался покончить с собой. Когда медик застает раненого в состоянии, близком к смерти, достаточно оставить все как есть — и преступник скоро умрет. Но нет! Врач считает своим долгом бороться за жизнь, противостоять смерти.
        Всюду, где есть жизнь, он ее поддерживает; сталкиваясь со смертью, он вступает с ней в борьбу.
        Врач прибывает в такую минуту, когда убийца или, во всяком случае, осужденный вот-вот испустит дух, а смерть уже простерла над ним длань и готова им завладеть. Кем бы ни был умирающий, врач на его стороне, он бросает в лицо смерти перчатку науки, он говорит: «Сразимся!»
        С этого времени начинается борьба врача со смертью; шаг за шагом она перед ним отступает и наконец покидает ристалище, а победитель остается на поле боя; осужденный, пытавшийся покончить с собой, убийца, получивший ранение, спасены! Спасены, чтобы угодить в руки человеческого правосудия, которое возьмет на себя труд их уничтожить, как перед тем врач взял на себя труд их спасти.
        Вот так же и адвокат, скажете вы: его заботам поручают виновного, то есть человека серьезно раненного; он же превращает его в невиновного, то есть человека здорового.
        Пусть тот, кто согласен с этим мнением, помнит одно: врач ни у кого не отнимает жизнь, которую возвращает больному, тогда как адвокат порой лишает жизни праведника и отдает ее преступнику.
        Именно это и произошло в ужасных обстоятельствах, когда лицом к лицу оказались г-н Жерар и г-н Сарранти.
        Может быть адвокат г-на Жерара и верил в невиновность своего подзащитного, но он безусловно не верил в виновность г-на Сарранти.
        Однако это не помешало адвокату истца заставить других поверить в то, во что не верил он сам.
        Он соединил в напыщенном вступлении все избитые ораторские приемы, все банальные фразы, то и дело мелькавшие в тогдашних антибонапартистских газетах; он провел сравнение между королем Карлом X и узурпатором — словом, подал судьям все закуски, которые должны были раздразнить их аппетит перед основным блюдом. А им был г-н Сарранти — иными словами, изверг, приводящий в ужас Создателя, чудовище, отвергаемое обществом, преступник, способный на самое черное злодейство; потому и требуют для него примерного наказания современники, возмущенные тем, что дышат с ним одним воздухом!
        Он не произносил пугающих слов «смертная казнь», но заключение его речи сводилось именно к этому.
        Надобно также отметить, что на свое место он возвратился среди ледяного молчания.
        Это молчание публики, очевидное осуждение толпы, должно быть, оставило в душе адвоката, который защищал честнейшего г-на Жерара, болезненное чувство стыда и взбесило его. Никто ему не улыбнулся, не поздравил его, не пожал руки; едва адвокат закончил речь, как вокруг него образовалась пустота.
        Он вытер пот со лба и с мучительным беспокойством стал ожидать выступление своего противника.
        Адвокат г-на Сарранти был молодой человек, сторонник партии республиканцев; впервые он выступил в суде всего год назад и сразу же стал известен.
        Это сын одного из наших самых прославленных ученых: его звали Эмманюель Ришар.
        Господин Сарранти был связан с его отцом, и в память об этом сын пришел предложить ему свои услуги. Господин Сарранти принял предложение.
        Молодой адвокат встал, положил свою шапочку на скамью, откинул со лба длинные темные волосы и, побледнев от волнения, начал.
        В зале воцарилась глубокая тишина с той минуты, как он собрался говорить.
        — Господа!  — начал он, пристально глядя на судей.  — Пусть вас не удивляет, что первое мое слово — крик негодования и боли. С того мгновения как я увидел, что назревает чудовищное обвинение, которое, надеюсь, неизбежно закончится неудачей и на которое господин Сарранти в любом случае запрещает мне отвечать, я едва сдерживаю свои чувства. Мое раненое сердце обливается кровью и глухо стонет в груди.
        В самом деле, я присутствую при совершении вопиющей несправедливости.
        Человек достойный и уважаемый, старый солдат, проливавший кровь во всех наших великих битвах за того, кто был одновременно его соотечественником, господином и другом; человек, в душу которого ни разу не закралась дурная мысль, который ни разу не запачкал рук недостойным делом; человек, явившийся сюда с высоко поднятой головой, чтобы ответить на одно из тех обвинений, которые могут порой составить честь обвиняемому, говорит вам: «Я рисковал головой, вступив в заговор, способный опрокинуть трон, сменить династию, перевернуть все государство. Я проиграл. Отдаю себя в ваши руки». В ответ же он слышит: «Замолчите! Вы не заговорщик, а вор, похититель детей и убийца!»
        Согласитесь, господа: нужно быть весьма сильным, чтобы, не дрогнув, встретить эти три обвинения. И мой подзащитный действительно сильный человек. Ведь на всю эту клевету он отвечает следующее: «Если бы я был способен на все то, в чем вы меня обвиняете, то человек с орлиным и пламенным взором, так хорошо умевший читать в сердцах, не пожал бы мне руки, не назвал бы своим другом, не приказал бы мне: “Действуй!..”»
        — Простите, метр Эмманюель Ришар,  — прервал его председатель.  — Кого вы имеете в виду?
        — Я говорю о его величестве Наполеоне Первом, коронованном в тысяча восемьсот четвертом году в Париже императоре французов, коронованном в тысяча восемьсот пятом году в Милане короле Италии; скончавшемся в плену на острове Святой Елены пятого мая тысяча восемьсот двадцать первого года,  — громко отчеканил молодой адвокат.
        Невозможно передать странный трепет, охвативший собравшихся.
        В те времена Наполеона было принято называть узурпатором, тираном, корсиканским людоедом. Вот уже тринадцать лет, со дня его падения, никто не произносил вслух — даже наедине с лучшим другом — того, что Эмманюель Ришар только что сказал во всеуслышание перед судьями, присяжными и публикой.
        Жандармы, сидевшие по обе стороны от г-на Сарранти, вскочили с мест и ждали от председателя одного взгляда, одного жеста, чтобы наброситься на дерзкого адвоката.
        А того спасла его безумная дерзость: члены суда оцепенели от неожиданности.
        Господин Сарранти схватил молодого человека за руку.
        — Довольно!  — воскликнул он.  — Во имя вашего отца прошу вас не компрометировать себя.
        — Во имя вашего отца и моего тоже — продолжайте!  — вскричал Доминик.
        — Вы, господа,  — продолжал Эмманюель,  — были свидетелями процессов, на которых обвиняемые опровергали показания свидетелей, отрицали очевидные доказательства, молили королевского прокурора о пощаде. Вы видели такое не раз, почти всегда так и бывает… Мы же, господа, приготовили вам зрелище поинтереснее.
        Мы хотим вам сказать:
        «Да, мы виновны, и вот доказательства; да, мы замышляли против внутренней безопасности государства, и вот доказательства; да, мы хотели изменить форму правления, и вот доказательства; да, мы плели заговор против короля и членов королевской фамилии, и вот доказательства; да, мы виновны в оскорблении величества, и вот доказательства; да, да, мы заслужили наказания за отцеубийство, и вот доказательства; да, мы требуем, чтобы нас отправили на эшафот босиком и с черным покрывалом на голове, ибо этого требуют наш долг, наше желание, наш обет…»
        Из уст всех присутствующих вырвался крик ужаса.
        — Замолчите! Замолчите!  — зашикали со всех сторон на юного фанатика.  — Вы его губите!
        — Говорите! Говорите!  — приказал г-н Сарранти.  — Я хочу, чтобы именно так меня защищали.
        Публика взорвалась аплодисментами.
        — Жандармы! Очистить зал!  — закричал председатель.
        Повернувшись к адвокату, он продолжал:
        — Метр Эмманюель Ришар! Лишаю вас слова!
        — Теперь это не имеет значения,  — заметил адвокат.  — Я исполнил то, что мне было поручено, и сказал все, что хотел.
        Он обратился к г-ну Сарранти с вопросом:
        — Вы удовлетворены, сударь? Правильно ли я исполнил вашу волю?
        Вместо ответа г-н Сарранти обнял своего защитника.
        Тем временем жандармы бросились исполнять приказание председателя; однако возмущенная толпа взревела так, что председатель понял: дело это не только трудное, но еще и небезопасное.
        Вполне мог вспыхнуть мятеж, а в общей свалке г-на Сарранти могли похитить.
        Один из судей склонился к председателю и шепнул ему на ухо несколько слов.
        — Жандармы!  — проговорил тот.  — Займите свои места. Суд призывает присутствующих к порядку.
        — Тихо!  — крикнули из толпы.
        И все сейчас же умолкли, будто привыкли повиноваться этому голосу.
        С этого момента вопрос был поставлен четко: с одной стороны — заговор, освященный именем императора и клятвой верности, что превращало его если не в щит, то в пальмовый лист для так называемого преступника; с другой стороны — прокуратура, решившаяся преследовать г-на Сарранти не как государственного изменника, виновного в оскорблении величества, а как вора, похитившего сто тысяч экю и двоих детей, а также убийцу Орсолы.
        Защищаться — значило бы допускать эти обвинения; отвергать их шаг за шагом — означало бы допустить их существование.
        По приказанию г-на Сарранти Эмманюель Ришар вел себя так, будто и не слышал о трех обвинениях, выдвинутых королевским прокурором. Он предоставлял публике судить о необычной позиции обвиняемого, сознававшегося в преступлении, которое не вменялось ему в вину и влекло за собой не смягчение, а ужесточение наказания.
        И публика свое решение уже вынесла.
        При других обстоятельствах после защитительной речи адвоката обвиняемого заседание непременно было бы прервано, чтобы дать отдых судьям и заседателям: однако после того, что произошло в зале, останавливать заседание стало опасно, и представители обвинения решили, что лучше поскорее покончить с этим делом, даже если вокруг разразится настоящая буря.
        Господин королевский прокурор встал и в мертвой тишине, какая наступает на море между двумя шквалами, взял слово.
        С первых же его слов все зрители поняли, что они скатываются с поэтических головокружительных высот политического Синая на дно уголовного крючкотворства.
        Словно не было ошеломляющего выступления адвоката Ришара, словно наполовину повергнутый титан только что не заставил пошатнуться на своем троне тюильрийского Юпитера; словно не были присутствовавшие в зале все еще ослеплены пылающими молниями императорского орла, пронесшегося высоко в поднебесье… Господин королевский прокурор выразился следующим образом:
        — Господа! За последнее время общественное внимание обратили на себя многочисленные преступления; вместе с тем они вызвали серьезную озабоченность и пристальное наблюдение со стороны должностных лиц. Беря свое начало в скоплении постоянно растущего населения, а также, возможно, в приостановлении некоторых общественных работ или дороговизне продовольствия,  — преступления эти все же происходили не чаще тех, к которым мы уже привыкли: это критская дань, выплачиваемая ежегодно обществом за пороки и леность, ведь те, подобно античному Минотавру, требуют определенного числа жертв!..
        Было очевидно, что королевский прокурор высоко ценит этот эффектный период, ибо он сделал паузу и обвел взглядом людское море, тем более, может быть, неспокойное в своих глубинах, что на поверхности оно казалось совершенно невозмутимым.
        Публика оставалась безучастной.
        — Однако, господа,  — продолжал королевский прокурор,  — дерзость некоторых преступников нашла себе новое поприще, на котором мы не привыкли их встречать и преследовать; эти преступники беспокоили общество новизной и смелостью своих посягательств. Но — и я говорю об этом с радостью, господа,  — зло, от которого мы стонем, не так велико, как представляют некоторые; кое-кто находит удовольствие в том, чтобы его преувеличивать. Тысячи лживых слухов были распространены намеренно; их породило само недоброжелательство; едва зародившись, слухи эти встречались с жадным любопытством, и каждый день рассказ о пресловутых ночных преступлениях вносил ужас в души доверчивых людей, оцепенение — в умы легковерных…
        Слушатели переглядывались, недоумевая, куда клонит прокурор. Лишь завсегдатаи суда присяжных, которые приходят в поисках того, чего им недостает в собственном доме в зимнюю пору, иными словами — в надежде расслабиться и увидеть зрелище, теряющее для них со временем новизну и прелесть, однако становящееся необходимым из-за привычки,  — только эти завсегдатаи, хорошо знакомые с фразерством г-на Берара и г-на де Маршанжи, не дрогнули, видя, на какой путь ступает королевский прокурор; они отлично знали, что в народе говорят: «Все дороги ведут в Рим», а во Дворце правосудия (при определенном правительстве и в определенную эпоху) можно услышать: «Все дороги ведут к смертной казни».
        Не этой ли дорогой вели Дидье в Гренобле; Пленье, Толлерона и Карбонно в Париже; Бертона в Сомюре, Рау, Бори, Губена и Помье в Ла-Рошели?
        Королевский прокурор продолжал, сопровождая свою речь величавым и чрезвычайно покровительственным жестом:
        — Успокойтесь, господа! Судебная полиция подобна стоглазому Аргусу; она была бдительной, она была готова отправиться на поиски современных Каков в самые заветные их укрытия, в самые глубокие пещеры; ведь для полиции нет недоступных мест, и представители власти отвечали на лживые слухи еще более неукоснительным исполнением своего долга.
        Да, мы отнюдь не отрицаем, что имели место тяжкие преступления, и, будучи непреклонным органом закона, мы сами ходатайствовали о различных наказаниях, которые навлекли на себя преступники. Можете быть уверены, господа, что никто не избежит карающего меча правосудия. Отныне общество может успокоиться: самые наглые возмутители порядка у нас в руках, а те, что пока гуляют на свободе, непременно понесут наказание за свои преступления.
        Так, например, те, что скрывались в окрестностях канала Сен-Мартен и избрали безлюдные причалы местом своих ночных нападений, в настоящее время брошены в темницу и тщетно пытаются отклонить доказательства, собранные против них следствием.
        Испанец Феррантес, грек Аристолос, баварец Вальтер, овернец Кокрийа были задержаны поздно вечером третьего дня. Полиция не имела их следов; однако не было такого места, где бы они могли укрыться от недремлющего ока правосудия; под давлением неопровержимых доказательств, а также признавая за собой вину, преступники уже дали показания.
        Присутствующие продолжали переглядываться, спрашивая друг друга шепотом, что общего Феррантес, Аристолос, Вальтер и Кокрийа могут иметь с г-ном Сарранти.
        Однако завсегдатаи с доверительным видом покачивали головами, словно желая сказать: «Вот вы увидите, вы увидите!»
        Королевский прокурор не умолкал:
        — Три еще более злостных преступления потрясли и возмутили общественность. Неподалеку от Ла-Бриша был обнаружен труп несчастного отставного солдата. Тогда же в Ла-Виллете на поле было совершено зверское убийство бедного работника. А несколько дней спустя на дороге из Парижа в Сен-Жермен убили извозчика из Пуаси.
        В считанные дни, господа, правосудие покарало виновных в этих убийствах, настигнув их в самых разных концах Франции.
        Однако сообщением об этих событиях не ограничились, рассказывали о сотне других преступлений: совершено убийство на улице Карла Десятого; за Люксембургским дворцом найден кучер в луже собственной крови; на улице Кадран напали на женщину; третьего дня совершено вооруженное нападение на почтовую карету небезызвестным Жибасье — его имя не раз звучало в этих стенах и, несомненно, знакомо присутствующим.
        И вот, господа, пока кое-кто пытался таким образом посеять панику среди населения, судебная полиция установила, что несчастный, обнаруженный на улице Карла Десятого, скончался от кровоизлияния в легких; что кучера хватил апоплексический удар, когда он раскричался на лошадей; что женщина, судьба которой так всех тронула, оказалась просто-напросто жертвой бурной сцены, какие случаются во время оргий; а небезызвестный Жибасье, господа, не совершал преступления, вменявшегося ему в вину, чему есть неопровержимые доказательства; судите же сами, можно ли доверять этим клеветническим выдумкам.
        Когда мне доложили, что Жибасье напал на карету между Ангулемом и Пуатье, я вызвал г-на Жакаля.
        Господин Жакаль меня заверил, что вышеупомянутый Жибасье отбывает срок в Тулоне, находится там под номером сто семьдесят один и раскаяние его так велико, а поведение настолько примерно, что как раз в настоящее время к его величеству Карлу Десятому обратились с прошением помиловать его, простив оставшиеся семь или восемь лет каторги.
        Этот яркий пример освобождает меня от необходимости приводить другие: судите сами, господа, на какую грубую ложь пускается кое-кто, дабы подогреть любопытство или, точнее, враждебность общества.
        Печально видеть, господа, как расходятся эти слухи, а зло, на которое жалуются их распространители, падает, так сказать, на их собственные головы.
        Говорят, что общественное спокойствие нарушено: мирные жители запираются и трясутся от страха с наступлением темноты; иностранцы покинули обезлюдевший из-за постоянных преступлений город; торговля захирела, погибла, уничтожена!
        Господа! Что бы вы сказали, если бы узнали, что только недоброжелательство этих людей, скрывающих свои бонапартистские или республиканские взгляды под либеральной вывеской, и явилось причиной всех несчастий, вызванных клеветническими выпадами?
        Вы пришли бы в негодование, не так ли?
        Однако в результате губительного маневра все тех же людей, угрожающих обществу под видом того, что они берут его под свое покровительство, было порождено и другое зло. Люди эти изо дня в день возвещают о безнаказанных преступлениях, повторяют, что нерадивые должностные лица дают преступникам спокойно наслаждаться безопасностью.
        Вот и такой человек, как Сарранти, которому вы сегодня должны вынести приговор, в течение семи лет кичился тем, что находился вне досягаемости для правосудия.
        Господа! Правосудие хромает, оно идет медленно, говорит Гораций. Пусть так! Однако оно неминуемо приходит к цели.
        Итак, человек — я говорю о преступнике, стоящем перед вами,  — совершает три преступления — кражу, похищение, убийство,  — затем исчезает из города, из страны, в которой он родился, покидает Европу, пересекает моря, бежит на край света, на другой континент и обращается с просьбой к одному из королевств, затерявшихся в сердце Индии, принять его как почетного гостя; однако это другой континент отвергает его, это королевство вышвыривает его вон, Индия говорит ему: «Зачем ты явился ко мне, что делаешь в рядах моих невинных сынов ты, преступник? Убирайся прочь! Уходи! Назад, демон! Retro, satanas![13 - Изыди, сатана! (лат.)]»
        Тут и там послышались сдерживаемые до сих пор смешки, к великому возмущению господ присяжных.
        А королевский прокурор то ли не понял причины этого оживления, то ли, напротив, отлично все понимая, решил подавить его или же обратить себе на пользу и вскричал:
        — Господа! Оживление в зале весьма показательно: так присутствующие выражают свое осуждение обвиняемому, и этот презрительный смех страшнее самого сурового наказания…
        Попытка исказить мнение слушателей была встречена ропотом.
        — Господа!  — обратился к аудитории председатель.  — Помните, что первая обязанность зрителей — соблюдение тишины.
        В публике относились к беспристрастному председателю с глубоким уважением: присутствовавшие вняли его замечанию, и в зале снова стало тихо.
        Господин Сарранти улыбался и высоко держал голову. Лицо его было невозмутимо. Он пожимал руку красавцу-монаху; тот, казалось, примирился с неизбежным приговором, грозившим его отцу, и чем-то напоминал святого Себастьяна, которого испанские художники любили изображать с пронзенным стрелами телом и с выражением снисходительности и ангельского терпения на лице.
        Мы не будем приводить речь королевского прокурора полностью; скажем только, что он растягивал свое выступление как мог, излагая обвинения, выдвинутые свидетелями г-на Жерара; при этом он пустил в ход все испытанные приемы, употребил все классические цветы риторики, принятые во Дворце правосудия. Наконец он закончил свою обвинительную речь, требуя применить статьи 293, 296, 302 и 304 Уголовного кодекса.
        Взволнованный шепот пробежал по рядам собравшихся. Толпа содрогнулась от ужаса. Волнение достигло высшей точки.
        Председатель обратился к г-ну Сарранти с вопросом:
        — Обвиняемый? Вы хотите что-нибудь сказать?
        — Я даже не стану говорить, что не виновен, настолько я презираю выдвинутое против меня обвинение,  — отозвался г-н Сарранти.
        — А вы, метр Эмманюель Ришар, имеете что-либо сказать в защиту своего клиента?
        — Нет, сударь,  — отвечал адвокат.
        — В таком случае слушание окончено,  — объявил председатель.
        Собравшиеся загудели, а затем вновь установилась тишина.
        После заключительного слова председателя обвиняемый должен был услышать приговор. Пробило четыре часа утра. Все понимали, что речь почтенного председателя много времени не займет, а судя по тому, как он вел обсуждение, никто не сомневался в его беспристрастности.
        Едва он раскрыл рот, судебным приставам не пришлось призывать слушателей к порядку: те затаили дыхание.
        — Господа присяжные заседатели!  — чуть заметно волнуясь, начал председатель.  — Я только что объявил судебное разбирательство закрытым. Оно было долгим, тягостным для сердца и утомительным для ума.
        Утомительным для ума — ибо длилось оно более шестидесяти часов.
        Тягостным для сердца — ибо кто остался бы равнодушным, видя, что истец — человек почтенных лет, образец добродетели и милосердия, гордость своих сограждан, а противостоит ему человек, обвиняемый в трех преступлениях; человек, которому полученное воспитание позволяло занять достойное — и даже блестящее!  — место в обществе; человек, который протестует против обвинений сам, а также устами своего сына, достойного монаха?
        Господа присяжные заседатели! Вы, как и я, еще находитесь под впечатлением защитительных речей, которые только что слышали. Мы должны сделать над собой усилие, подняться над сиюминутными настроениями, собраться с духом в эту торжественную минуту и со всем возможным хладнокровием подвести итог этому затянувшемуся обсуждению.
        Такое вступление глубоко взволновало зрителей, и толпа, молча, затаив дыхание, с горячим нетерпением ждала продолжения.
        Почтенный председатель сделал подробный, добросовестный обзор доводов обвинения и отметил все недостатки защиты, выставившие обвиняемого в невыгодном свете. Закончил он свою речь так:
        — Я изложил вам, господа присяжные заседатели, добросовестно и кратко, насколько это было возможно, все дело в целом. Теперь вам, вашей прозорливости, вашей мудрости я доверяю рассудить, кто прав, кто виноват, и принять решение.
        Пока вы будете заниматься этим делом, вы постоянно будете испытывать глубокое и сильное волнение, непременно обуревающее честного человека, когда он должен осудить ближнего и объявить страшную истину; но вам достанет и ясности суждений, и смелости, и каков бы ни был ваш приговор, он окажется справедлив, в особенности если вы станете руководствоваться непогрешимой совестью!
        Именно по закону этой совести, о которую разбиваются все страсти — ведь она глуха к словам, к дружбе, к ненависти,  — правосудие вас облекает грозными обязанностями; общество передает вам все свои права и поручает вам защиту своих самых важных и дорогих интересов. Граждане, верящие в вас как в самого Господа Бога, доверяют вам свою безопасность, а граждане, чувствующие свою невиновность, вручают вам свою жизнь и бестрепетно ждут вашего приговора.
        Это заключительное слово, четкое и краткое, выражало от первого до последнего слова совершенное беспристрастие и потому было выслушано в благоговейной тишине.
        Едва председатель умолк, все слушатели поднялись как один человек, явно одобряя его речь; адвокаты тоже аплодировали ему.
        Господин Жерар слушал председателя, бледнея от тревоги: он чувствовал, что в душе этот справедливый человек не обвиняет, а сомневается.
        Было около четырех часов утра, когда присяжные удалились в совещательную комнату.
        Обвиняемого увели из зала, и — событие неслыханное в судебных летописях!  — ни один из тех, кто присутствовал в зале с самого утра, не собирался покидать своего места, хотя было неизвестно, как долго продлится обсуждение.
        С этой минуты зал оживленно загудел, на все лады разбирая отдельные обстоятельства дела; в то же время в сердцах присутствовавших поселилось тяжелое беспокойство.
        Господин Жерар спросил, можно ли ему удалиться. Ему хватило сил выступить с ходатайством о смерти, однако выслушать смертный приговор он был не в силах.
        Он встал, чтобы выйти.
        Толпа, как мы говорили, была весьма плотная, однако перед ним все мгновенно расступились: каждый спешил посторониться, словно при виде мерзкого или ядовитого животного; последний оборванец, самый бедный, самый грязный из присутствовавших боялся запачкаться, коснувшись этого человека.
        В половине пятого раздался звонок. По рядам собравшихся пробежало волнение и передалось тем, что толпились за дверьми Дворца. И сейчас же, подобно тому как бывает во время прилива, волна вновь накатила на зал заседаний: каждый поспешил занять свое место. Однако напрасно так волновались зрители — это старшина присяжных хотел справиться по какому-то процедурному вопросу.
        Тем временем в окна уже заглядывало бледное хмурое утро, соперничая со светом свечей и ламп. В эти часы даже самые выносливые люди испытывают усталость, а самые веселые чувствуют грусть, в эти часы всех бьет озноб.
        Около шести часов снова раздался звон колокольчика.
        На сей раз ошибки быть не могло: после двухчасового обсуждения вот-вот объявят либо вердикт о помиловании, либо смертный приговор.
        Будто электрическая искра пробежала по толпе, вызвав, если можно так выразиться, рябь на ее поверхности. Как по волшебству установилась тишина среди присутствовавших, еще за минуту до того шумно и оживленно обсуждавших происходящее.
        Дверь, соединявшая зал заседаний и комнату присяжных, распахнулась, и на пороге показались заседатели. Зрители старались заранее прочесть на их лицах приговор, который присяжные собирались произнести; кое-кто из присяжных был заметно взволнован.
        Несколько мгновений спустя в зал вышли члены суда.
        Старшина присяжных вышел вперед и, прижав руку к груди, тихим голосом стал читать вердикт.
        Присяжные должны были ответить на пять вопросов.
        Вопросы эти были выражены так:
        1°. Виновен ли г-н Сарранти в предумышленном убийстве Орсолы?
        2°. Предшествовали ли этому преступлению другие преступления, перечисленные ниже?
        3°. Имел ли он целью подготовить или облегчить себе исполнение этих преступлений?
        4°. Совершил ли кражу со взломом г-н Сарранти в комнате г-на Жерара днем 19 или в ночь с 19 на 20 августа?
        5°. Причастен ли он к исчезновению двух племянников вышеупомянутого Жерара?
        На мгновение воцарилась тишина.
        Никто не в силах был бы описать волнение, охватившее присутствующих в этот миг, такой же краткий, как мысль, хотя, должно быть, он показался вечностью аббату Доминику, по-прежнему стоявшему вместе с адвокатом у опустевшей скамьи обвиняемого.
        Старшина присяжных произнес следующее:
        — По чести и совести, перед Богом и людьми, присяжные отвечают: «Да. Большинством голосов по всем вопросам признано: обвиняемый виновен!»
        Взгляды всех присутствующих обратились на Доминика: он, как и остальные, выслушал приговор стоя.
        В мутном утреннем свете его лицо стало мертвенно-бледным; он закрыл глаза и схватился за балюстраду, чтобы не упасть.
        Зрители с трудом подавили скорбный вздох.
        Председатель приказал ввести обвиняемого.
        Все взгляды обратились к маленькой двери.
        Господин Сарранти вышел в зал.
        Доминик протянул к нему руку и смог произнести лишь одно слово:
        — Отец!..
        Однако тот выслушал смертный вердикт так же невозмутимо, как перед тем выслушивал обвинение, ничем не выдав волнения.
        Доминик не умел так же владеть собой: он застонал, бросил горящий взор на то место, где сидел Жерар, судорожным движением выхватил из-за пазухи свиток; потом, сделав над собой невероятное усилие, снова сунул свиток в складки сутаны.
        За то короткое время, пока наши герои переживали столь разнообразные чувства, господин королевский прокурор дрогнувшим голосом, чего никак нельзя было ожидать от человека, толкавшего присяжных на вынесение этого приговора, стал ходатайствовать о применении против г-на Сарранти статей 293, 296, 302 и 304 Уголовного кодекса.
        Судьи стали совещаться.
        Тем временем по рядам зрителей прошелестел слух: г-н Сарранти потому замешкался на несколько мгновений и не сразу появился в зале, что крепко заснул, пока присяжные решали его судьбу. Вместе с тем поговаривали, что мнения присяжных разделились и вердикт о виновности вынесен минимальным большинством голосов.
        После пятиминутного обсуждения члены суда заняли свои места и председатель, не справившись с волнением, прочитал глухим голосом приговор, обрекавший г-на Сарранти на смерть.
        Обернувшись к г-ну Сарранти, продолжавшему слушать все так же спокойно и невозмутимо, он прибавил:
        — Обвиняемый Сарранти! У вас есть три дня для подачи кассационной жалобы.
        Сарранти с поклоном отвечал:
        — Благодарю, господин председатель, однако я не намерен подавать жалобу.
        Доминика, казалось, вывели из оцепенения слова отца.
        — Нет, нет, господа!  — вскричал он.  — Мой отец подаст ее, ведь он невиновен!
        — Сударь!  — заметил председатель.  — Законом запрещено произносить подобные слова после вынесения приговора.
        — Запрещено адвокату обвиняемого, господин председатель!  — воскликнул Эмманюель.  — Но не сыну! Горе сыну, который не верит в невиновность отца!
        Казалось, председатель готов вот-вот сдаться.
        — Сударь!  — повернулся он к Сарранти, против обыкновения употребляя такое обращение к обвиняемому.  — У вас есть просьбы к суду?
        — Я прошу разрешить мне свидания с сыном; надеюсь, он, как священник, не откажется проводить меня на эшафот.
        — Отец! Отец!  — вскричал Доминик.  — Клянусь, вам не придется на него всходить!
        И едва слышно прибавил:
        — Если кто и поднимется на эшафот, то это буду я сам!
        XXIV
        ВЛЮБЛЕННЫЕ С УЛИЦЫ МАКОН
        Мы уже рассказали, какое впечатление произвел приговор на собравшихся в зале; не менее сильно он подействовал и на толпившихся снаружи.
        Едва слова «приговаривается к смертной казни» сорвались с губ председателя, как они отдались протяжным стоном, похожим на крик ужаса; вырвавшись из груди у тех, кто собрался в зале заседаний, он донесся до самой площади Шатле и заставил содрогнуться столпившихся там людей, как если бы набатный колокол, находившийся до Революции в квадратной Часовой башне, подал (как это случилось в ночь на 24 августа 1572 года, когда он звонил вместе с колоколом Сен-Жермен-л’Осеруа) сигнал к резне, к новой Варфоломеевской ночи.
        Вся эта толпа, печальная, мрачная, стала медленно расходиться по домам, унося в сердце боль от только что вынесенного страшного приговора.
        Если бы кто-нибудь, не зная, что происходит, видел охваченную горестным изумлением толпу, присутствовал при ее молчаливом уходе, он мог бы приписать это медленное и безмолвное отступление какой-нибудь чрезвычайной катастрофе — извержению вулкана, эпидемии чумы или первым раскатам гражданской войны.
        А если бы тот, кто всю ночь неотрывно следил за страшным судебным разбирательством, кто в огромном зале, при неясном свете ламп и свечей, бледнеющем в предрассветной мгле, слышал смертный приговор и видел, как расходится эта ропщущая толпа, потом без всякого перехода вдруг оказался в уютном гнездышке, где живут Сальватор и Фрагола, он испытал бы сладостное ощущение, удовольствие, подобное тому, что чувствует гуляка свежим майским утром после бурной ночной оргии.
        Прежде всего человек этот увидел бы небольшую столовую, четыре панно которой изображали помпейские интерьеры; потом — Сальватора и Фраголу, сидящих по обе стороны лакированного столика, на котором был подан чай в изящных чашках белого дорогого фарфора.
        С первого взгляда посетитель признал бы в них влюбленных, вернее — любовников, а еще вернее — людей, которые любят друг друга.
        Если бы только ему не пришла в голову мысль, что они повздорили,  — а это казалось невероятным, судя по тому, как прелестная девушка смотрела на молодого человека,  — он сейчас же понял бы, что над ними витает какая-то тревожная и печальная мысль, не дающая обоим покоя.
        Действительно, хотя Фрагола не сводила чистого и нежного взгляда с любимого, ее чуждое притворства лицо, похожее на весенний цветок, открывающий свои лепестки апрельскому солнцу, носило отпечаток сильнейшего волнения, граничившего со страданием, а Сальватор находился, казалось, во власти столь великой грусти, что даже и не думал утешать ее.
        Впрочем, печаль их была вполне естественной.
        Сальватора не было всю ночь; он вернулся с полчаса назад и рассказал девушке во всех волнующих подробностях о происшествиях минувшей ночи: появлении Камилла де Розана у г-жи де Маранд, обмороке Кармелиты, смертном приговоре г-ну Сарранти.
        Сердце Фраголы не раз содрогалось во время этого мрачного рассказа, подробности которого были одинаково печальны, где бы ни происходило действие — в раззолоченных гостиных банкира или в угрюмом зале заседаний. В самом деле, если председатель суда приговорил г-на Сарранти к физической смерти, то не была ли и Кармелита обречена на вечные душевные страдания после смерти Коломбана?
        Опустив голову на грудь, Фрагола задумалась.
        Сальватор размышлял, опершись подбородком на руки, и перед ним словно открывались необозримые дали.
        Он вспоминал ту ночь, когда вместе с Роланом перелез через каменный забор замка Вири; он вспоминал, как пес бежал через лужайки, через лес, как он замер у подножия дуба; наконец он вспомнил, как яростно стал царапать землю и какой ужас пережил он, Сальватор, коснувшись пальцами шелковистых волос ребенка.
        Что общего могло быть между этим телом, погребенным под дубом, и делом г-на Сарранти? Вместо того чтобы свидетельствовать в его пользу, не докажет ли это обстоятельство его вину?.. И не погубит ли это Мину?
        О, если бы Господь просветил в эти минуты Сальватора!..
        А что если прибегнуть к помощи Рождественской Розы?..
        Но не убьет ли нервную девочку воспоминание об этой кровавой странице ее детства?
        Да и кто дал ему право копаться в этих темных глубинах чужой жизни?
        Впрочем, разве он не взял себе имя Сальватор; и разве сам Господь не вложил ему в руки нить, при помощи которой он может выбраться из этого лабиринта преступлений?
        Он должен пойти к Доминику. Разве не обязан он этому священнику жизнью? Он предоставит в распоряжение монаха все эти проблески истины, которые могут стать для того ослепительной вспышкой молнии.
        Приняв такое решение, он встал было с намерением осуществить задуманное, как вдруг послышался звонок.
        Умница Ролан, лежавший у ног хозяина, медленно приподнял голову и встал на все четыре лапы, заслышав звон бронзового колокольчика.
        — Кто там, Ролан?  — спросил Сальватор.  — Это друг?
        Пес выслушал хозяина и, словно поняв вопрос, не спеша пошел к двери, помахивая хвостом: это было признаком несомненной симпатии.
        Сальватор улыбнулся и поспешил отпереть дверь.
        На пороге стоял Доминик, бледный, печальный, суровый.
        Сальватор радостно вскрикнул.
        — Добро пожаловать в мой скромный дом!  — пригласил он.  — Я как раз думал о вас и собирался к вам.
        — Спасибо,  — поблагодарил священник.  — Как видите, я избавил вас от этой необходимости.
        При виде красавца-монаха, которого она встретила впервые у постели Кармелиты, Фрагола встала.
        Доминик хотел было заговорить. Сальватор знаком попросил сначала выслушать его.
        Монах ждал, что скажет Сальватор.
        — Фрагола!  — позвал тот.  — Девочка моя дорогая, поди сюда!
        Девушка подошла и оперлась на руку возлюбленного.
        — Фрагола!  — продолжал Сальватор.  — Если ты веришь, что за последние семь лет я принес какую-то пользу людям, если ты веришь, что я сделал что-то доброе на земле,  — встань перед этим мучеником на колени, поцелуй край его сутаны и возблагодари его: именно ему я обязан тем, что живу эти семь лет!
        — О святой отец!  — воскликнула Фрагола, бросаясь на колени.
        Доминик протянул ей руку.
        — Встаньте, дитя мое,  — попросил он.  — Благодарите Бога, а не меня: только он может даровать жизнь или отнять ее.
        — Значит, это аббат Доминик проповедовал в церкви святого Рока в тот день, когда ты хотел покончить с собой?  — спросила Фрагола.
        — Заряженный пистолет уже лежал у меня в кармане; я принял решение; еще какой-нибудь час — и меня не стало бы. Слова этого человека удержали меня на краю пропасти — я выжил.
        — И вы благодарны Богу, что до сих пор живы?
        — О да, от всей души!  — воскликнул Сальватор, глядя на Фраголу.  — Вот почему я вам сказал: «Святой отец! Чего бы вы ни пожелали, каким бы невероятным ни представлялось ваше желание, в какое бы время дня или ночи оно вас ни посетило, прежде чем обратиться к кому-то еще, постучите в мою дверь!»
        — Как видите, я пришел к вам!
        — Чем могу быть вам полезен? Приказывайте!
        — Вы верите, что мой отец невиновен?
        — Клянусь душой, я в этом убежден! И возможно, я помогу вам добыть доказательство его невиновности.
        — У меня есть это доказательство!  — отозвался монах.
        — Вы надеетесь спасти отца?
        — Я в этом уверен!
        — Вам нужны моя сила и мой разум?
        — Никто, кроме меня самого, не сможет мне помочь в исполнении задуманного.
        — Чего же вы пришли просить у меня?
        — Мне кажется, то, о чем я пришел просить, невозможно исполнить даже при вашем участии. Однако вы сказали, чтобы я пришел к вам за помощью в любом случае, и я счел, что изменю своему долгу, если не явлюсь.
        — Скажите, чего вы хотите!
        — Я должен сегодня или, самое позднее, завтра получить аудиенцию у короля… Как видите, друг мой, это невозможно… для вас, во всяком случае.
        Сальватор с улыбкой обратился к Фраголе:
        — Голубка! Лети из ковчега и без оливковой ветви не возвращайся!
        Не произнеся ни слова в ответ, Фрагола прошла в соседнюю комнату, надела шляпу с вуалью, набросила на плечи длинную накидку из английской материи, вернулась в столовую, подставила Сальватору лоб для поцелуя и вышла.
        — Садитесь, святой отец!  — пригласил молодой человек.  — Через час вам назначат аудиенцию на сегодня или, самое позднее, на завтра.
        Священник сел, поглядывая на Сальватора в удивлении, граничившем с растерянностью.
        — Да кто же вы,  — спросил он у Сальватора,  — если под столь скромной личиной обладаете столь большой властью?
        — Святой отец!  — отвечал Сальватор.  — Я, как и вы, принужден шагать в одиночку по намеченному пути. Но если когда-нибудь я и расскажу историю своей жизни, то, обещаю, только вам.
        XXV
        ЧЕТВЕРНОЙ СОЮЗ
        В тот самый час как аббат Доминик входил к Сальватору, то есть около десяти часов утра, мастерская или, вернее, оранжерея Регины представляла собой привлекательное зрелище: три молодые женщины сидели, прижавшись друг к другу, на софе, а в ногах у них свернулась девчушка.
        Наши читатели, несомненно, узнали этих женщин: графиню Рапт, г-жу де Маранд и Кармелиту; девочка была юная Пчелка.
        Беспокоясь о том, как Кармелита провела ночь, Регина, проснувшись рано, послала Нанон узнать, как себя чувствует подруга, и поручила служанке привезти ее в экипаже, если здоровье позволит ей провести утро в особняке Ламот-Уданов.
        Кармелита обладала несгибаемой силой воли; она не заставила себя ждать: только накинула на плечи шаль, села в карету и поехала к Регине.
        Ей хотелось поблагодарить Регину за заботу, которую та проявила накануне, вот чего прежде всего требовала ее душа, и усталость была не в счет.
        В общем, произошло следующее.
        Когда около семи часов утра г-н де Маранд покинул спальню супруги, г-жа де Маранд попыталась заснуть, но безуспешно: это оказалось совершенно невозможно.
        В восемь часов она поднялась, приняла ванну и послала к г-ну де Маранду спросить, можно ли навестить Кармелиту.
        Господин де Маранд также не сомкнул глаз и уже работал; он позвонил и вместо ответа приказал заложить карету, а также передать кучеру, что тот поступает на все утро в распоряжение госпожи.
        В десять часов г-жа де Маранд села в карету и приказала отвезти ее на улицу Турнон.
        Она разминулась с Кармелитой, однако горничная, к счастью, знала, куда та отправилась. Кучер получил приказ отвезти ее хозяйку на бульвар Инвалидов, к графине Рапт.
        Госпожа де Маранд приехала туда десять минут спустя после Кармелиты.
        Когда Кармелита появилась в оранжерее, Пчелка стояла на коленях на табурете перед Региной и, как истинная кокетка (она ею уже была), расспрашивала старшую сестру о проведенном накануне вечере во всех подробностях.
        В ту минуту как Регина рассказывала девочке об обмороке подруги, который она объяснила духотой, царившей в гостиных, вошла Кармелита; девочка бросилась к ней, обвила ее шею, нежно поцеловала и спросила, как она себя чувствует.
        У Регины были две причины послать Нанон к Кармелите: справиться о ее здоровье, а если Кармелита сможет приехать — сообщить о том, что вечером будет большой праздник в министерстве иностранных дел, и передать ей приглашение; Кармелита могла по своему усмотрению явиться на вечер: или как гостья, или как певица, могла там выступить или не петь вовсе.
        Кармелита приняла приглашение в качестве певицы; накануне у нее было нелегкое, но спасительное испытание, и теперь ей нечего было бояться. Теперь она не оробеет перед любой публикой, даже министерской, как бы далеки ни были слушатели от искусства; ни один человек не мог больше испугать ту, что пела перед жутким призраком, явившимся ей на вечере у Марандов.
        Итак, девушки договорились, что Кармелита отправится на этот бал как артистка, представленная и покровительствуемая Региной.
        На том они и порешили, когда вошла г-жа де Маранд.
        Обе подруги, как и Пчелка, горячо любившая г-жу де Маранд, радостно вскрикнули.
        — A-а, вот и фея Бирюза!  — воскликнула Пчелка.
        У г-жи де Маранд были самые красивые в Париже украшения из бирюзы, вот почему Пчелка так ее прозвала, как называла она свою сестру феей Каритой из-за ее приключения с Рождественской Розой; как называла она Кармелиту феей Славкой из-за ее восхитительного голоса, а Фраголу — феей Крошкой из-за ее тонкой талии и изящной шейки. Когда они собирались все вчетвером, Пчелка уверяла, что королевство фей в полном составе.
        Всем феям суждено было встретиться вместе и в этот день: едва г-жа де Маранд обменялась поцелуем с двумя подругами и села подле них, как дверь отворилась и лакей доложил о Фраголе.
        Три подруги устремились навстречу четвертой, ведь она появлялась реже остальных, и стали по очереди ее целовать, а Пчелка, которой не терпелось принять участие в общей радости, выкрикивала, прыгая вокруг подруг:
        — А я? Я тоже! Ты меня больше не любишь, фея Крошка?
        Фрагола обернулась наконец к Пчелке, подняла девочку, словно птичку, на руки и осыпала поцелуями ее лицо.
        — Тебя давно не было видно, дорогая!  — в один голос заметили Регина и г-жа де Маранд, тогда как Кармелита, от которой верная Фрагола не отходила во время болезни, не могла сделать ей подобный упрек и протянула ей руку.
        — Верно, сестры!  — согласилась Фрагола.  — Вы принцессы, я же бедная Золушка и должна оставаться у своего очага…
        — Только не как Золушка,  — возразила Пчелка,  — а как Трильби.
        Девочка прочла недавно прелестную сказку Шарля Нодье.
        — И лишь в особых случаях,  — продолжала Фрагола,  — когда произойдет что-нибудь серьезное… я набираюсь смелости и прихожу спросить вас, дорогие сестры, по-прежнему ли вы меня любите.
        Ответом ей был поцелуи всех трех подруг.
        — Особые случаи?.. Что-нибудь серьезное?..  — повторила Регина.  — Ты действительно выглядишь печальной.
        — Уж не случилось ли с тобой беды?  — спросила г-жа де Маранд.
        — С тобой… или с ним?  — подхватила Кармелита, понимая, что самая большая беда не всегда та, что случается с нами самими.
        — Нет, слава Богу!  — вскричала Фрагола.  — Не с ним, не со мной, а с одним из наших друзей.
        — С кем именно?  — спросила Регина.
        — С аббатом Домиником.
        — О, верно!  — воскликнула Кармелита.  — Его отец…
        — Осужден!
        — На смертную казнь?
        — Да.
        Подруги едва слышно вскрикнули.
        Доминик был другом Коломбана и, значит, их другом.
        — Что можно для него сделать?  — спросила Кармелита.
        — Может, похлопотать о помиловании для г-на Сарранти?  — промолвила Регина.  — Мой отец достаточно близок к королю.
        — Нет,  — возразила Фрагола.  — Нужно устроить нечто менее трудное, дорогая Регина, и займешься этим ты.
        — Чем именно? Говори!
        — Необходимо попросить приглашение на аудиенцию к королю.
        — Для кого?
        — Для аббата Доминика.
        — На какой день?
        — На сегодня.
        — Это все?
        — Да… Все, что он просит… пока.
        — Позвони, дитя мое!  — попросила Регина Пчелку.
        Та позвонила, после чего обратилась с вопросом:
        — Ах, сестричка, неужели его убьют?
        — Мы сделаем все возможное, чтобы этого несчастья не случилось,  — пообещала Регина.
        В эту минуту появилась Нанон.
        — Прикажите немедленно заложить карету,  — приказала Регина,  — и предупредите отца, что весьма важное дело призывает меня в Тюильри.
        Нанон вышла.
        — К кому ты намерена обратиться в Тюильри?  — спросила г-жа де Маранд.
        — К кому же еще, как не к добрейшей герцогине Беррийской?
        — Ты едешь к ее высочеству?  — поинтересовалась Пчелка.  — Возьми меня с собой! Мадемуазель сказала, чтобы я непременно приезжала к ней, когда ты или отец отправитесь с визитом к герцогине.
        — Так и быть, поедем!
        — О, какое счастье, какое счастье!  — обрадовалась Пчелка.
        — Дорогое дитя!  — воскликнула Фрагола, целуя девочку.
        — Пока сестра будет говорить ее высочеству, что аббату Доминику нужно увидеть короля, я скажу мадемуазель, что мы знаем аббата и что его отцу не надо причинять зла.
        Четыре подруги со слезами на глазах слушали наивные обещания девочки, которая, еще хорошенько не зная, что такое жизнь, пыталась вступить в борьбу со смертью.
        Нанон вернулась и доложила, что маршал сам только что возвратился из Тюильри и лошадей еще не распрягали.
        — Едем!  — проговорила Регина.  — Не будем терять ни минуты. Поехали, Пчелка! Сделай все так, как ты говорила; это обязательно принесет тебе счастье.
        Взглянув на часы и обратившись к трем подругам, она продолжала:
        — Сейчас одиннадцать. В полдень я вернусь с приглашением на аудиенцию. Жди меня, Фрагола.
        И Регина вышла, оставив подруг в надежде на свою влиятельность, но еще более — на общеизвестную доброту той, у которой Регина отправилась испрашивать августейшего покровительства.
        Как помнит читатель, мы однажды уже встречались с четырьмя главными героинями нашего романа у изножия кровати, на которой лежала Кармелита. Теперь нам предстоит встретиться с ними у подножия эшафота г-на Сарранти. Мы уже упоминали о том, что они вместе воспитывались в монастыре; вернемся назад, в первые годы их юности, в пору, усеянную благоухающими цветами, и попытаемся понять, что их связывало. У нас есть время, чтобы ненадолго заглянуть в прошлое: Регина сама сказала, что возвратится не раньше полудня.
        Связывало их немало, иначе как могло получиться, что у четырех девушек, столь различных по вкусам, происхождению, темпераменту, нраву, оказались в конце концов одинаковые вкусы, одинаковый нрав, одинаковая воля?
        Все они: Регина, дочь генерала де Ламот-Удана (еще пребывавшего в добром здравии), Лидия, дочь полковника Лакло (мы знаем, как он умер), Кармелита, дочь капитана Жерве, погибшего при Шампобере, и Фрагола, дочь трубача Понруа, убитого при Ватерлоо,  — были детьми кавалеров ордена Почетного легиона и воспитывались в императорском пансионе Сен-Дени.
        Однако прежде ответим на вопрос, который не преминут задать те, что следуют за нами и только и ждут случая уличить нас в ошибке.
        Как Фрагола, дочь рядового трубача, простого кавалера ордена Почетного легиона, была принята в Сен-Дени, где воспитываются лишь дочери офицеров?
        Поясним это в нескольких словах.
        В битве при Ватерлоо, в тот момент как Наполеон, чувствуя, что победа ускользает от него, посылал приказ за приказом во все дивизии, ему понадобился гонец к генералу графу Лобау, командовавшему молодой гвардией. Император огляделся: ни одного адъютанта! Все умчались с поручениями по разным направлениям поля боя.
        Он заметил трубача и окликнул его.
        Тот поспешил на зов.
        — Послушай!  — обратился к нему император.  — Доставь этот приказ генералу Лобау и постарайся добраться к нему кратчайшим путем. Это срочно!
        Трубач бросил взгляд на дорогу и покачал головой.
        — На этом пути сегодня жарковато!  — заметил он.
        — Ты боишься?
        — Чтобы кавалер ордена Почетного легиона боялся?
        — В таком случае, отправляйся! Вот приказ.
        — Могу ли я просить императора о милости в случае моей смерти?
        — Да, говори скорее… Чего ты хочешь?
        — Я хочу, чтобы в случае моей смерти моя дочь Атенаис Понруа, проживающая со своей матерью в доме номер семнадцать по улице Миндальных деревьев, воспитывалась в Сен-Дени как офицерская дочь.
        — Так тому и быть: отправляйся спокойно!
        — Да здравствует император!  — крикнул трубач.
        И пустил лошадь в галоп.
        Он пересек поля боя и прибыл к графу Лобау; но не успел он подскакать к генералу, как рухнул с лошади, протягивая ему бумагу с приказом императора. Он не смог вымолвить ни слова; у него было перебито бедро, одна пуля застряла в животе, другая — в груди.
        Никто больше никогда не упоминал о трубаче Понруа.
        Но император не забыл своего обещания; по прибытии в Париж он приказал немедленно определить осиротевшую девочку в Сен-Дени.
        Вот как случилось, что скромная Атенаис Понруа — несколько претенциозное имя, данное ей при крещении, Сальватор заменил Фраголой — была принята в Сен-Дени вместе с полковничьими и генеральскими дочерьми.
        Однажды встретившись, эти четыре девушки при всей разнице в их общественном положении крепко подружились; родство их сердец, возникшее в детстве, могла разрушить только смерть. Если бы им довелось представлять все французское общество, они олицетворяли бы собой родовую аристократию, знать времен Империи, буржуазию и простой народ.
        Все они были одного возраста (с разницей в несколько месяцев) и с первых же дней своего пребывания в пансионе почувствовали друг к другу живейшую симпатию, которую, как правило, не дано испытать в коллежах и обыкновенных пансионах ученикам столь разного положения; для них звание, состояние, имя не имели никакого значения: дочь капитана Жерве была просто Кармелитой для Лидии, а дочь трубача Понруа — просто Атенаис для Регины. Мысль о знатности одной или бедности другой не омрачала их чистой привязанности, которая переросла мало-помалу в глубокую задушевную дружбу.
        Детская печаль, охватывавшая вдруг одну из них, сейчас же отзывалась в сердцах трех других; они делились друг с другом и грустью, и радостью, и надеждами, и мечтами — словом, жизнью, ведь в то время жизнь для них и была всего лишь мечтой.
        Их содружество (его можно назвать так в полном смысле этого слова), укреплявшееся с каждым днем, месяцем, годом, в последний год стало таким тесным, что их четверной союз вошел в Сен-Дени в поговорку.
        Однако приближался день разлуки. Еще несколько месяцев, и каждая из них, выйдя из Сен-Дени, должна была отправиться своей дорогой в родительский дом в различные предместья: одна — в Сен-Жермен, другая — в Сент-Оноре, эта — в Сен-Жак, а та — в Сент-Антуан. Вот так же и в жизни они должны были пойти разными дорогами и занять место каждая в своем мире, где три другие подруги могли встретить ее лишь по чистой случайности.
        Приходил конец их нежной дружбе, этой чудесной жизни вчетвером, когда никто из них не проиграл, а каждая лишь выиграла! Больше не биться вместе их четырем сердечкам! Конец безмятежному и радостному детству! Все это должно было безвозвратно кануть в вечность. Вчетвером они мечтали о будущем, а жить в нем придется по отдельности! И не с кем отныне разделить печаль! Жизнь в пансионе была долгим и восхитительным сном; теперь они стояли на пороге реальной жизни.
        Несомненно, по прихоти случая или, точнее, судьбы — назовем это жестокое божество его настоящим именем — их вот-вот разбросает в разные стороны, разметает по всему свету. Однако они мужественно сопротивлялись разлуке, склоняясь, будто тростинки, но не ломаясь.
        Соединив в пожатии четыре белые руки, они торжественно поклялись помогать друг другу, поддерживать одна другую в беде, сохранить взаимную любовь — словом, чтобы все было как в пансионе, и так до последнего дня.
        Они заключили между собой союз, главным условием которого было: каждая должна являться на помощь подругам по первому зову, в любое время дня и ночи, в любую минуту жизни, каким бы ни было ее собственное положение — свободным или затруднительным, радостным или печальным, рискованным или отчаянным.
        Мы видели, как, верные данному слову, они явились на зов умиравшей Кармелиты; читателю еще предстоит увидеть их не менее верными в не менее серьезных испытаниях.
        Как мы уже упоминали, они договорились встречаться ежегодно в первый день поста во время мессы в соборе Парижской Богоматери.
        За два-три года, прошедших со времени их выхода из пансиона, Кармелита и Фрагола виделись с подругами только в этот день.
        Одну из таких встреч Фрагола пропустила. Если когда-нибудь нам доведется рассказать историю ее жизни, мы объясним, почему она тогда не явилась.
        Регина и Лидия виделись несколько чаще.
        Однако то обстоятельство, что девушки встречались довольно редко, отнюдь не охладило их дружбы; опираясь друг на друга, они могли бы вчетвером благодаря своим связям добиться того, что оказалось бы не под силу целому конгрессу дипломатов.
        И действительно, подруги, стоя на четырех различных ступенях общественной лестницы, держали ключи от всего общественного здания; двор, аристократия, армия, наука, духовенство, Сорбонна, университет, академии, народ — все им было подвластно, их ключи подходили ко всем замкам, отпирали все двери; вчетвером они представляли высшую власть, неограниченную и абсолютную.
        Только против смерти, как мы уже видели, они были бессильны.
        Наделенные одинаковыми добродетелями, воспитанные на одних и тех же принципах, проникнутые светлыми чувствами, способные на жертвы и самоотречение, они словно были рождены для добра и, каждая в отдельности или все вместе старались во что бы то ни стало творить его, как только представлялась для этого хоть малейшая возможность.
        У нас, несомненно, в ходе этого повествования еще будет случай убедиться в том, как они борются со всевозможными страстями, и тогда, может быть, мы увидим, как они побеждают в опаснейших схватках, выходят закаленными из сражений.
        Теперь давайте послушаем.
        Часы бьют полдень; Регина должна вот-вот вернуться.
        В самом начале первого послышался стук колес.
        Три подруги были заняты беседой. О чем они говорили? Кармелита, разумеется, о покойном; две другие, возможно, о живых; но вот все три разом поднялись.
        Их сердца бились в лад, но, конечно, Фрагола трепетала больше других.
        Вдруг до них донесся голосок Пчелки; она, прелестный вестник, вырвалась вперед и влетела в оранжерею с криком:
        — Вот и мы! Вот и мы! Вот и мы! Сестричка Рина получила аудиенцию.
        Вслед за ней появилась Регина с торжествующей улыбкой на губах: она держала в руке приглашение на аудиенцию.
        Аудиенция была назначена на половину третьего: нельзя было терять ни минуты.
        Подруги поцеловались, снова поклявшись в дружбе. Фрагола торопливо вышла, взлетела в экипаж Регины, который мог доставить ее скорее, чем фиакр, и карета с гербами помчала очаровательную девушку, остановившись у въезда в аллею улицы Макон.
        Двое мужчин поджидали Фраголу у окна.
        — Это она!  — в один голос вскричали они.
        — В карете с гербами?  — усомнился монах.
        — Да. Впрочем, дело совсем не в этом. Привезла ли она приглашение на аудиенцию?
        — У нее в руке какая-то бумага!  — заметил Доминик.
        — Тогда все в порядке,  — отозвался Сальватор.
        Доминик бросился на лестницу.
        — Это я!  — крикнула Фрагола, услышав звук отворяемой двери.  — Приглашение у меня!
        — На какой день?  — спросил Доминик.
        — На сегодня, через два часа.
        — О!  — вскрикнул Доминик.  — Да благословит вас Бог, дитя мое!
        — Слава Всевышнему, святой отец!  — подхватила Фрагола, почтительно подавая монаху зажатое в белой ручке приглашение на аудиенцию к королю.
        XXVI
        ОТСРОЧКА
        Король пребывал не в самом веселом расположении духа.
        Роспуск национальной гвардии, о чем немногословно сообщалось в утреннем выпуске «Монитёра», взволновал всю торговую часть Парижа. «Господа лавочники», как называли их «господа придворные», всегда бывали недовольны: как мы уже говорили, они роптали, когда им приказывали нести караул, они же роптали, когда им запрещали его нести.
        Чего же они хотели?
        Июльская революция показала, чего они хотели.
        Прибавим к тому, что ужасная новость об осуждении г-на Сарранти, распространившаяся по всему городу, немало способствовала возбуждению среди значительной части населения.
        И хотя его величество отстоял мессу в обществе их королевских высочеств дофина и герцогини Беррийской; хотя король принял его честь господина канцлера, их превосходительств министров, государственных советников, кардиналов, князя де Талейрана, маршалов, папского нунция, посла Сардинии, посла Неаполя, великого референдария Палаты пэров, немалое число депутатов и генералов; хотя король подписал брачный договор г-на Тассена де Лавальера, генерального сборщика налогов департамента Верхние Пиренеи, с мадемуазель Шарле,  — эти разнообразные занятия не в силах были разгладить чело озабоченного монарха, и, повторяем, его величество был далеко не в веселом расположении духа 30 апреля 1827 года между часом и двумя пополудни.
        Напротив, его лицо выражало мрачное беспокойство, обыкновенно совсем ему не свойственное. Старый король, добрый и простосердечный, отличался почти детской беззаботностью; к тому же он был убежден, что проводит хорошую, правильную политику, и, будучи последним из породы тех, что встали бы под белое знамя, он выбрал своим девизом слова древних героев: «Делай что должно, а там будь что будет!»
        Одет он был, по своему обыкновению, в голубой мундир с серебряным галуном; Верне изобразил его в этом мундире принимающим парад. Грудь его украшали лента и знаки ордена Святого Духа, с которыми год спустя он принимал Виктора Гюго и отказал в представлении «Марион Делорм». Еще живы стихи поэта об этой встрече, а уж «Марион Делорм» и вовсе будет жить вечно. Зато где вы, добрый король Карл X, отказывающий сыновьям в помиловании их отцов, а поэтам — в постановке их пьес?
        Услышав доклад дежурного секретаря о посетителе, за которого недавно хлопотала его невестка, король поднял голову.
        — Аббат Доминик Сарранти,  — машинально повторил он.  — Да, вот именно!
        Прежде чем ответить, он взял со стола листок и, быстро пробежав его глазами, приказал:
        — Пригласите господина аббата Доминика.
        Доминик остановился в дверях, соединил руки на груди и низко поклонился.
        Король тоже отвесил поклон, но не человеку, а представителю Церкви.
        — Входите, сударь,  — предложил он.
        Аббат сделал несколько шагов и снова остановился.
        — Господин аббат!  — продолжал король.  — Вы можете судить по моей готовности встретиться с вами, с каким особым почтением я отношусь ко всем служителям Господа.
        — Вы можете этим гордиться, ваше величество,  — отвечал аббат,  — и в то же время это помогает вам заслужить любовь своих подданных.
        — Я вас слушаю, господин аббат,  — сказал король с характерным выражением монарха, дающего аудиенцию.
        — Государь!  — начал Доминик.  — Этой ночью моему отцу вынесен смертный приговор.
        — Знаю, сударь, и от всего сердца вам сочувствую.
        — Мой отец не совершал преступлений, за которые был осужден…
        — Простите, господин аббат,  — перебил его Карл X,  — однако господа присяжные придерживаются другого мнения.
        — Ваше величество! Присяжные — живые люди и могут заблуждаться.
        — Я готов согласиться с вами, господин аббат, понимая ваши сыновние чувства, но не могу принять ваши слова как аксиому человеческого права; насколько правосудие может вершиться людьми, настолько оно и было совершено над вашим отцом, и сделали это господа присяжные.
        — Государь! У меня есть доказательства невиновности моего отца.
        — У вас есть доказательства невиновности вашего отца?  — с удивлением спросил Карл X.
        — Да, государь!
        — Почему же вы не представили их раньше?
        — Не мог.
        — Что ж, сударь… поскольку, к счастью, еще есть время, давайте их мне.
        — Вам, государь…  — потупился аббат Доминик.  — К несчастью, это невозможно.
        — Невозможно?
        — Увы, да, государь.
        — Что же может помешать человеку заявить о невиновности осужденного, да еще если этот человек — сын, а осужденный — его родной отец?
        — Государь, мне нечего ответить вашему величеству; однако король знает: тот, кто побеждает ложь в других, кто посвящает жизнь поискам истины, где бы она ни скрывалась,  — словом, служитель Господа не может и не захочет солгать. Так вот, клянусь десницей Всевышнего, который меня видит и слышит, и молю его покарать меня, если я солгу: я в полный голос заявляю, припадая к ногам вашего величества, что мой отец невиновен; уверяю вас в этом от чистого сердца и клянусь, что рано или поздно представлю вашему величеству неопровержимое доказательство.
        — Господин аббат!  — отозвался монарх с поистине королевской добротой в голосе.  — Вы говорите как сын, и я понимаю и приветствую чувства, которые вами движут; однако, если позволите, я отвечу вам как король.
        — О государь! Умоляю вас об этой милости!
        — Если бы преступление, в котором обвиняют вашего отца и за которое он осужден, касалось только меня, если бы оно было направлено только против меня,  — словом, если бы это было политическое преступление, покушение на государственное благополучие, оскорбление величества или даже покушение на мою жизнь и я оказался бы ранен смертельно, как мой несчастный сын был ранен Лувелем, я сделал бы то же, что и мой умирающий сын, из уважения к вашей сутане, вашему благочестию, которое я высоко ценю. Я помиловал бы вашего отца — вот что я сделал бы перед смертью.
        — О государь, как вы добры!..
        — Однако дело обстоит иначе. Королевский прокурор отклонил обвинение в политическом преступлении, а вот обвинение в краже, похищении детей и убийстве…
        — Государь! Государь!
        — Я знаю, как больно слышать такое. Но раз уж я отказываю, я должен хотя бы объяснить причины своего отказа… Обвинение в краже, в похищении, в убийстве снято не было. Из этого обвинения следует, что угроза нависла не над королем, не над государством, не над королевским величием или королевской властью; задеты интересы общества, и отмщения требует мораль.
        — Если бы я мог говорить, государь!..  — заламывая руки, вскричал Доминик.
        — Эти три преступления, в которых ваш отец не только обвиняется, но и осужден,  — осужден, потому что есть решение присяжных, а суд присяжных, дарованный Хартией французам, это непогрешимый трибунал,  — итак, эти три преступления — самые низкие, самые подлые, самые, так сказать, наказуемые: наименьшее из них влечет за собой галеры.
        — О государь, государь! Смилуйтесь, не произносите это страшное слово!
        — И вы хотите… Ведь вы пришли просить меня о помиловании своего отца?..
        Аббат Доминик пал на колени.
        — Вы хотите,  — продолжал король,  — чтобы, когда дело идет о трех страшных преступлениях, я, отец своим подданным, употребил свое право помилования, чем обнадежил бы преступников, вместо того чтобы отправить виновного на плаху, если бы, разумеется — к счастью, это не так,  — у меня было право казнить? Вы, господин аббат, великий заступник для тех, кто приходит к вам исповедоваться; спросите же свое сердце и посмотрите, смогли ли бы вы найти для такого же большого преступника, каким является ваш отец, другие слова, нежели те — единственные, что диктует мне мое сердце: я призываю на мертвого все милосердие Божье, но обязан совершить справедливость и наказать живого.
        — Государь!  — вскрикнул аббат, позабыв о почтительности и официальном этикете, за которым столь строго следил потомок Людовика XIV.  — Не следует заблуждаться: сейчас не сын с вами говорит, не сын просит за своего отца, не сын взывает к вашему милосердию, а честный человек, который, зная, что другой человек невиновен, вопиет: «Уже не в первый раз людское правосудие совершает ошибку, ваше величество! Государь! Вспомните Каласа, Лабарра, Лезюрка! Людовик Пятнадцатый, ваш августейший предок, сказал, что отдал бы одну из своих провинций за то, чтобы в период его правления Калас не был бы казнен. Государь! Сами того не зная, вы допустите, чтобы топор пал на шею невинного; именем Бога живого, государь, говорю вам: виновный будет спасен, а умрет невинный!»
        — В таком случае, сударь,  — взволнованно произнес король,  — говорите! Говорите же! Если вы знаете имя виновного, назовите его; в противном случае, бесчеловечный сын, вы палач и отцеубийца!.. Ну, говорите, сударь! Говорите! Это не только ваше право, но и обязанность.
        — Государь! Долг повелевает мне молчать,  — возразил аббат, и на его глаза впервые за все время навернулись слезы.
        — Если так, господин аббат,  — продолжал король, наблюдавший результат, не понимая причины,  — если так, позвольте мне подчиниться приговору, вынесенному господами присяжными.
        Он начинал чувствовать себя оскорбленным тем, что ему представлялось упрямством со стороны монаха, и знаком дал понять аббату, что аудиенция окончена.
        Но, несмотря на властный жест короля, Доминик не послушался; он лишь встал и почтительно, но твердо произнес:
        — Ваше величество ошибается: я не прошу или, вернее, уже не прошу о помиловании отца.
        — Чего же вы просите?
        — Государь! Прошу вас об отсрочке!
        — Об отсрочке?
        — Да, государь.
        — На сколько дней?
        Доминик задумался, потом проговорил:
        — Пятьдесят.
        — По закону осужденному положено три дня на кассацию, а на рассмотрение этой жалобы — сорок дней.
        — Это не всегда так, государь; кассационный суд, если его поторопить, может вынести приговор в два дня, а то и в тот же день, и, кстати сказать…
        Доминик остановился в нерешительности.
        — Кстати сказать?..  — повторил король.  — Ну, договаривайте.
        — Мой отец не собирается подавать кассационную жалобу.
        — То есть как?
        Доминик покачал головой.
        — Стало быть, ваш отец хочет умереть?  — вскричал король.
        — Во всяком случае, он ничего не будет предпринимать для того, чтобы избежать смерти.
        — Значит, сударь, правосудие свершится так, как ему положено.
        — Государь!  — взмолился Доминик.  — Именем Господа Бога прошу оказать одному из его служителей милость!
        — Хорошо, сударь, я готов это сделать, но при одном условии: осужденный не будет вести себя вызывающе по отношению к правосудию. Пусть ваш отец подаст кассационную жалобу, и я посмотрю, заслуживает ли он, помимо трехдневного срока, положенного ему по закону, сорокадневной отсрочки, которую милостиво предоставлю я.
        — Сорока трех дней недостаточно, ваше величество! Мне нужно пятьдесят!  — решительно возразил Доминик.
        — Пятьдесят, сударь? На что они вам?
        — Мне предстоит долгое и утомительное путешествие, государь; затем я должен буду добиться аудиенции, что очень нелегко; наконец, я попытаюсь убедить одного человека, и это окажется, возможно, так же нелегко, как убедить вас, государь.
        — Вы отправляетесь в долгое путешествие?
        — Мне предстоит проделать триста пятьдесят льё, государь.
        — Вы пройдете этот путь пешком?
        — Да, государь, пешком.
        — Почему пешком? Отвечайте!
        — Именно так путешествуют паломники, которые хотят просить у Бога высшей милости.
        — А если я оплачу расходы на это путешествие, если дам вам необходимую сумму?..
        — Государь, пусть ваше величество оставит лучше эти деньги для милостыни. Я дал обет пройти это расстояние, и пройти босиком; так я и сделаю.
        — А через пятьдесят дней вы обязуетесь доказать невиновность своего отца?
        — Нет, государь, обещать я не могу. Клянусь королю, что никто на моем месте не мог бы взять на себя подобное обязательство. Но я уверяю, что, если после путешествия, которое я намереваюсь предпринять, я не смогу заявить о невиновности своего отца, я смирюсь с приговором людского суда и лишь повторю осужденному слова короля: «Я прошу для вас Божьего милосердия!»
        Карла X снова охватило волнение. Он взглянул на аббата Доминика, на открытое честное лицо монаха, начиная убеждаться сердцем в его правоте.
        Однако против воли — как известно, король Карл X не имел счастья всегда оставаться самим собой,  — несмотря на огромную симпатию, которую внушало королю лицо благородного монаха, отражавшее его душу, король Карл X, словно для того чтобы набраться сил против доброго чувства, грозившего вот-вот захватить его, снова взялся за листок, лежавший у него на столе,  — тот самый, в который он заглянул, когда секретарь доложил об аббате Доминике. Он бросил торопливый взгляд, и этого оказалось довольно, чтобы отогнать доброе намерение, сделать его мимолетным; пока он слушал аббата, на лице его проступило ласковое выражение, сейчас же Карл X снова стал холоден, озабочен, хмур.
        Да и было от чего хмуриться: в записке, лежавшей у короля перед глазами, пересказывалась вкратце история г-на Сарранти и аббата Доминика — два портрета, набросанные мастерской рукой, как умеет это делать Конгрегация — в виде биографий двух отчаянных революционеров.
        Описание жизненного пути г-на Сарранти начиналось с его отъезда из Парижа, затем рассказывалось о его пребывании в Индии, при дворе Раджит-Сингха, о связях г-на Сарранти с генералом Лебастаром де Премоном — тоже крайне опасным заговорщиком; из Индии автор следовал за ним в Шёнбрунн и подробно рассказывал о заговоре, провалившемся при посредстве г-на Жакаля; потеряв генерала Лебастара из виду по другую сторону моста через Вену, рассказчик продолжал следовать за г-ном Сарранти в Париж вплоть до дня его ареста. На полях стояло: «К тому же обвинен и изобличен в похищении детей, краже и убийстве, за каковые преступления и был осужден».
        Биография Доминика была не менее подробна. Он находился под наблюдением со времени его выхода из семинарии; его называли учеником аббата Ламенне, чьи расхождения с церковной доктриной становились заметны; потом его представляли как посетителя мансард, распространявшего не слово Божье, а революционные идеи; приводилась одна из его проповедей, которая могла бы стоить Доминику нареканий со стороны его начальства, если бы он не принадлежал к испанскому ордену, еще не восстановленному во Франции. Наконец, предлагалось выслать его за границу, так как, по мнению Конгрегации, его пребывание в Париже становилось опасным.
        В общем, из записки, лежавшей у несчастного доброго короля перед глазами, следовало, что г-да Сарранти-старший и Сарранти-младший — кровожадные мятежники, у одного из которых в руках шпага (ей суждено опрокинуть трон), у другого — факел (он должен спалить Церковь).
        Для того, кто был пропитан этим иезуитским ядом, достаточно было всего раз бросить взгляд на этот листок, чтобы вновь воспылать политическим гневом, остывшим было на одно мгновение, и снова почувствовать, как оживают все призраки революции.
        Король вздрогнул и недобро посмотрел на аббата Доминика.
        Тот понял смысл его взгляда и почувствовал, как его словно коснулось раскаленное железо. Он гордо поднял голову, сдержанно поклонился и отступил на два шага назад, приготовившись выйти.
        Крайнее презрение к королю, отвергавшему движения собственной души и замещавшему их чужой злобой, сокрушительная брезгливость сильного по отношению к слабому мелькнули помимо воли Доминика в его взгляде и усмешке.
        Карл X словно прозрел и, будучи Бурбоном прежде всего, то есть скорым на милосердие, испытал угрызения совести, какие, должно быть, переживал в иные минуты его предок Генрих IV, глядя на Агриппу д’Обинье.
        Его озарил проблеск истины или, во всяком случае, сомнения; он не посмел отказать в просьбе этому честному человеку и окликнул аббата Доминика, когда тот уже собирался удалиться.
        — Господин аббат!  — сказал король.  — Я еще не ответил на вашу просьбу ни отрицательно, ни утвердительно. Если я этого еще не сделал, то только потому, что перед моим внутренним взором проходили тени несправедливо пострадавших праведников.
        — Государь!  — вскричал аббат, сделав два шага вперед.  — Еще есть время, королю достаточно молвить одно слово.
        — Даю вам два месяца, господин аббат,  — проговорил король в прежнем высокомерном тоне, словно устыдившись и раскаиваясь в собственной слабости.  — Но ваш отец должен подать кассационную жалобу, слышите?! Мне случается порой снисходительно относиться к бунту против королевской власти, однако я не простил бы бунта против правосудия.
        — Государь! Не угодно ли вам предоставить мне возможность по возвращении предстать перед вами в любое время дня и ночи?
        — Охотно,  — согласился король.
        Он позвонил.
        — Запомните этого господина,  — приказал Карл X вошедшему секретарю,  — когда бы он здесь ни появился, прикажите проводить его ко мне. Предупредите слуг.
        Аббат поклонился и вышел с сердцем, полным если не признательности, то радости.
        XXVII
        ОТЕЦ И СЫН
        Все цветы надежды, что медленно прорастают в сердце человека и приносят плоды лишь в определенное время, распускались в душе аббата Доминика, по мере того как он удалялся от короля и приближался к своим согражданам, простым смертным.
        Припоминая слабости несчастного монарха, он полагал, что человек этот, уставший от жизни, добросердечный, но безвольный, не способен стать серьезным препятствием на пути великой богини, шествующей с тех пор, как человеческий гений воспламенил ее факел,  — богини, что зовется Свободой!
        И, странное дело,  — это, впрочем, свидетельствовало о том, что Доминик, несомненно, твердо знал, чем ему следует заняться,  — все его прошлое вдруг промелькнуло у него перед глазами. Он стал вспоминать малейшие подробности своей жизни после семинарии, свои необъяснимые колебания в тот момент, когда он произносил обет, внутреннюю борьбу, когда был рукоположен в сан. Но все победила тайная надежда; подобно огненному столпу Моисея, она указывала ему путь в обществе и говорила, что поприще, на котором он мог бы принести наивысшую пользу своему отечеству,  — религия.
        Подобно путеводной звезде волхвов, его совесть сияла и указывала ему верный путь. На одно мгновение непогода закрыла его небосвод и он едва не сбился с пути. Но скоро он снова прозрел и пустился в дорогу, если и не с полным доверием, то с непреклонной решимостью.
        Доминик с улыбкой ступил на последнюю ступеньку дворцовой лестницы.
        Какой затаенной мысли он мог улыбаться в столь затруднительном положении?
        Но едва он вышел на двор Тюильрийского дворца, как увидел приветливое лицо Сальватора: тот с лихорадочным беспокойством поджидал аббата, тревожась за исход дела.
        Одного взгляда на несчастного монаха оказалось довольно Сальватору, чтобы понять, чем закончился его визит к королю.
        — Отлично!  — промолвил он.  — Вижу, король удовлетворил вашу просьбу и предоставил отсрочку.
        — Да,  — кивнул аббат Доминик.  — В сущности, это прекрасный человек.
        — Вот что меня отчасти примиряет с его величеством Карлом Десятым,  — продолжал Сальватор.  — Благодаря этому я готов вернуть ему свою благосклонность. Прощаю ему слабости, памятуя о его врожденной доброте. Надо быть снисходительным к тем, кому не суждено слышать правду.
        Внезапно переменив тон, он продолжал:
        — Сейчас возвращаемся в Консьержери, не так ли?
        — Да,  — только и ответил аббат, пожимая Сальватору руку.
        Они сели в проезжавший по набережной свободный экипаж и скоро были на месте.
        У ворот мрачной тюрьмы Сальватор протянул Доминику руку и спросил, что тот намерен делать после встречи с отцом.
        — Я тотчас покину Париж.
        — Могу ли я быть вам полезным там, куда вы отправляетесь?
        — Под силу ли вам ускорить получение паспорта?
        — Я помогу вам получить его незамедлительно.
        — В таком случае, ждите меня дома: я зайду за вами.
        — Нет, лучше я буду ждать вас здесь через час, вы найдете меня на углу набережной. В тюрьме разрешено оставаться лишь до четырех часов; сейчас — три.
        — Стало быть, через час,  — повторил аббат Доминик и еще раз пожал молодому человеку руку.
        Он исчез под мрачными сводами.
        Пленника поместили в камеру, где когда-то сидел Лувель и где было суждено оказаться Фиески. Доминик без затруднений проник к отцу.
        Господин Сарранти сидел на табурете. При виде сына он поднялся и шагнул ему навстречу. Тот поклонился с почтительностью, с какой приветствуют мучеников.
        — Я ждал вас, сын мой,  — сообщил г-н Сарранти.
        В его голосе послышался упрек.
        — Отец!  — отвечал аббат.  — Не моя вина в том, что я не пришел раньше.
        — Верю,  — взяв его руки в свои, отозвался пленник.
        — Я только что из Тюильри,  — продолжал Доминик.
        — Из Тюильри?
        — Да, я виделся с королем.
        — Виделись с королем, Доминик?  — удивленно спросил г-н Сарранти, пристально вглядываясь в сына.
        — Да, отец.
        — Зачем вы к нему ходили? Надеюсь, не для того, чтобы добиться отмены приговора?
        — Нет, отец,  — поспешил сказать аббат.
        — О чем же вы его просили?
        — Об отсрочке.
        — Отсрочка?! Зачем отсрочка?
        — По закону вам положено три дня для подачи жалобы; если ничто не заставляет кассационный суд поторопиться с решением, рассмотрение дела может занять от сорока до сорока двух дней.
        — Так что же?
        — Я попросил два месяца.
        — У короля?
        — У короля.
        — Почему два месяца?
        — Мне необходимо это время, чтобы добыть доказательства вашей невиновности.
        — Я не стану подавать жалобу, Доминик!  — решительно заявил г-н Сарранти.
        — Отец!
        — Не стану; это решено окончательно, я запретил Эмманюелю подавать жалобу от моего имени.
        — Отец, что вы говорите?
        — Говорю, что отказываюсь от какой бы то ни было отсрочки; раз меня осудили, я хочу, чтобы приговор был приведен в исполнение; я дал отвод судьям, но не палачу.
        — Отец, выслушайте меня!
        — Я хочу, чтобы меня казнили… Спешу покончить с земными мучениями и людской несправедливостью.
        — Отец…  — печально прошептал аббат.
        — Я знаю, Доминик, все, что вы можете сказать по этому поводу; знаю, в чем вы вправе меня упрекнуть.
        — Высокочтимый отец!  — краснея, произнес Доминик.  — Я готов умолять вас на коленях…
        — Доминик!
        — А что, если б я вам сказал: обещаю сделать так, что в глазах людей вы будете непричастны к преступлениям и столь же чисты, как Божий свет, что пробивается сюда сквозь прутья этой тюремной решетка…
        — Вот что, сын мой: после смерти я предстану во всем блеске невиновности; но я не стану просить отсрочки и не приму милости.
        — Отец! Отец!  — в отчаянии вскричал Доминик.  — Не упорствуйте в своем решении, ведь оно приведет к вашей смерти и повергнет меня в отчаяние и, возможно, из-за этого я бесполезно сгублю свою душу.
        — Довольно!  — остановил сына г-н Сарранти.
        — Нет, не довольно, отец!..  — опускаясь на колени, продолжал Доминик; он сжал руки отца, осыпал их поцелуями и омыл слезами.
        Господин Сарранти попытался отвернуться и вырвал свои руки.
        — Отец!  — продолжал Доминик.  — Вы отказываетесь, потому что не верите моим словам; отказываетесь, так как вам пришла в голову нелепая мысль, что я прибегаю к уловке, дабы оспорить вас у смерти и прибавить вам два месяца жизни, такой благородной и полноценной, между тем как вы готовы умереть в любую минуту, в любом возрасте, зная, что в глазах Высшего судии умрете во цвете лет как герой.
        Печальная улыбка, свидетельствовавшая о том, что Доминик попал в цель, мелькнула на губах г-на Сарранти.
        — Так вот, отец,  — сказал Доминик,  — клянусь, что слова вашего сына не пустой звук; клянусь, что здесь,  — Доминик прижал руку к груди,  — доказательства вашей невиновности!
        — И вы их не представили на суде!  — воскликнул г-н Сарранти, отступив на шаг и недоверчиво глядя на сына.  — Вы позволили вынести своему отцу приговор, осудить его на позорную смерть, имея вот здесь,  — он указал пальцем монаху на грудь,  — доказательства невиновности вашего отца?!
        Доминик протянул руку.
        — Отец! Как верно то, что вы честный человек и что я ваш сын, так же верно и то, что если бы я пустил в ход эти доказательства, спас вам жизнь и честь с их помощью, вы стали бы меня презирать, отец, и еще скорее умерли бы от презрения, нежели от руки палача.
        — Раз вы не можете представить эти доказательства сегодня, как вы сможете сделать это позднее?
        — В этом, отец, заключается еще одна тайна, которую я тем более не вправе вам открыть: это тайна моя и Бога.
        — Сын!  — отрывисто бросил осужденный.  — Во всем этом, по-моему, слишком много таинственности. Я не привык принимать то, что не понимаю. Раз я не понимаю, я отказываюсь.
        Он отступил и знаком приказал монаху подняться:
        — Довольно, Доминик! Избавьте меня от этого спора. Давайте проведем последние часы, которые нам суждено прожить на земле вместе, как можно более мирно.
        Монах вздохнул. Он знал, что после этих слов отца надеяться ему не на что.
        Тем не менее, поднимаясь, он соображал, как заставить несгибаемого человека, каковым он считал своего отца, изменить решение.
        Господин Сарранти указал аббату Доминику на табурет и, желая унять волнение, несколько раз прошелся по тесной камере. Потом он поставил рядом с сыном другой табурет, сел, собрался с мыслями и повел с монахом, слушавшим его с опущенной головой и сжавшимся сердцем, такую речь:
        — Сын мой! Я очень сожалею, что мы расстаемся. Кроме того, перед смертью я испытываю раскаяние или, вернее, страх, что неправильно прожил жизнь.
        — Отец!  — так и вскинулся Доминик, пытаясь схватить отца за руки, которые тот отдернул, но не оттого, что холодно относился к сыну, а, напротив, потому, что боялся подпасть под его влияние.
        Сарранти продолжал:
        — Выслушайте, что я скажу, Доминик, и судите меня.
        — Отец!
        — Повторяю: судите меня… Я горжусь тем, что мой сын — человек высоконравственный… Как, по-вашему, хорошо или плохо я употребил разум, данный мне Богом, для того, чтобы быть полезным другим людям?.. Иногда я сомневаюсь… выслушайте меня… Мне кажется, этот разум ничего им не дал. Другая моя задача состояла в том, чтобы способствовать по мере сил развитию цивилизации, к чему мы все призваны, и, наконец, для меня было очень важно посвятить свою жизнь одной идее или, вернее, одному человеку во всем его величии.
        — О отец!  — только и сказал монах, не сводя с г-на Сарранти горящего взора.
        — Выслушайте меня, сын мой,  — продолжал настаивать узник.  — Как я вам уже говорил, я вдруг стал сомневаться, правильный ли путь я избрал. Стоя на пороге смерти, я пытаюсь дать себе отчет в содеянном и счастлив, что делаю это в вашем присутствии. Вы полагаете, что я мог израсходовать данную мне силу иначе? Удалось ли мне наилучшим образом употребить способности, дарованные мне Богом, а поставив перед собой задачу, достойно ее исполнить? Отвечайте, Доминик.
        Тот снова опустился перед отцом на колени.
        — Благородный мой отец!  — сказал он.  — Я не знаю на свете человека, который более верно и благородно, чем вы, не щадя сил, служил бы делу, представляющемуся ему справедливым и добрым. Я не знаю человека более безупречной честности, более бескорыстного в своей преданности. Да, благородный мой отец, вы выполнили свою задачу настолько, насколько она была перед вами поставлена, а темница, в которой мы сейчас находимся,  — это материальное свидетельство величия вашей души, вашей высокой самоотверженности.
        — Спасибо, Доминик,  — поблагодарил г-н Сарранти.  — Если что и утешит меня в смерти, так это мысль, что мой сын имеет право мной гордиться. Итак, я покину вас, мое единственное дитя, если и не без сожалений, то, во всяком случае, без угрызений совести. Однако не все еще силы я положил на благо отечества; сегодня мне представляется, что я исполнил свое предназначение едва ли наполовину; мне казалось, я вижу в туманной дали, впрочем вполне достижимой, яркий луч новой жизни, нечто вроде освобожденной родины и,  — как знать?  — может быть, в конечном результате — освобождение народов!
        — Ах, отец!  — вскричал аббат.  — Не теряйте из виду этот луч надежды, умоляю вас! Ведь, подобно огненному столпу, он должен привести Францию в землю обетованную. Отец! Выслушайте меня, и пусть Господь наделит силой убеждения своего скромного служителя!
        Господин Сарранти провел рукой по вспотевшему лбу, будто отгоняя мрачные мысли, способные помешать ему понять слова сына.
        — Теперь выслушайте и вы меня, отец! Вы только что одним словом осветили общественный вопрос, которому самые благородные люди посвящают жизнь; вы сказали: человек и идея.
        Не спуская глаз с Доминика, г-н Сарранти одобряюще кивнул.
        — Человек и идея — этим все сказано, отец! Человек в своей гордыне полагает, что он хозяин идеи, тогда как, напротив, идея управляет человеком. Ах, отец! Идея — дочь самого Господа, и Бог дал ей, дабы исполнить ее необъятную задачу, людей в качестве инструментов… Слушайте внимательно, отец; порой я начинаю говорить туманно…
        Идея светит сквозь века словно солнце, ослепляя людей, которые ее обожествили. Посмотрите, как она рождается вместе с солнцем: где идея — там и свет; остальное пространство тонет во мраке.
        Когда идея появилась над Гангом и встала за Гималайской цепью, освещая раннюю цивилизацию, от которой у нас сохранились лишь традиции, и эти древние города, от которых нам остались одни развалины, ее отблески осветили все вокруг, а вместе с Индией и соседние народы. Самый яркий свет исходил оттуда, где находилась идея. Египет, Аравия, Персия оставались в полумраке; остальной мир тонул в полной темноте: Афины, Рим, Карфаген, Кордова, Флоренция и Париж — эти будущие очаги просвещения, эти грядущие светочи еще не появились, и имена их не были еще известны.
        Индия исполнила свое предназначение родоначальницы цивилизации. Эта праматерь рода человеческого, избравшая символом корову с неистощимыми сосцами, передала скипетр Египту, его сорока номам, тремстам тридцати царям, двадцати шести династиям. Неизвестно, как долго существовала древняя Индия; Египет просуществовал три тысячи лет. Он породил Грецию; патриархальное и теократическое правление сменилось республиканским. Античное общество пришло к законченному язычеству.
        Потом наступила эпоха Рима. Рим — избранный город, где идее надлежало обратиться в человека и управлять будущим… Отец! Давайте вместе поклонимся: я назову имя праведника, умершего не только за себе подобных, которых должны были принести в жертву вслед за ним, но и за преступников; отец, я говорю о Христе…
        Сарранти опустил голову, Доминик осенил себя крестным знамением.
        — Отец!  — продолжал монах.  — В ту минуту как Праведник испустил последний крик, прогремел гром, завеса храма разодралась надвое, разверзлась земля… Трещина, протянувшаяся от полюса до полюса, стала бездной, отделившей древний мир от нового. Все надо было начинать заново, все было необходимо переделать; могло бы показаться, что Господь непогрешимый сначала ошибся, если бы то в одном месте, то в другом, подобно маякам, вспыхнувшим от его света, не появлялись провозвестники будущего: их звали Моисей, Эсхил, Платон, Сократ, Вергилий и Сенека.
        У идеи еще до Иисуса Христа было древнее имя — «Цивилизация»; уже после Христа ее современным именем стало «Свобода». В языческом мире свобода не нужна была цивилизации: возьмите Индию, Египет, Аравию, Персию, Грецию, Рим… В христианском мире без свободы нет цивилизации: вспомните падение Рима, Карфагена, Гранады и рождение Ватикана.
        — Сын мой! Неужели Ватикан — храм Свободы?  — усомнился Сарранти.
        — Был, во всяком случае, до Григория Седьмого… Ах, отец! Тут снова необходимо различить человека и идею! Идея, ускользающая из рук папы, переходит в руки короля Людовика Толстого, завершившего дело, начатое Григорием Седьмым. Франция подхватила идеи Рима; именно во Франции впервые зарождается слово «коммуна». Именно во Франции, где в то далекое время только формируется язык и вот-вот будет покончено с рабством, станут отныне решаться судьбы мира! Рим владеет лишь телом Христа: во Франции живет его слово, его душа — идея! Вспомните, как она проявляется в слове «коммуна»… Иными словами — права народа, демократия, свобода!
        О отец! Люди полагают, что идея находится у них на службе, а на самом деле идея повелевает ими.
        Выслушайте меня, отец, поскольку, в то время как вы жертвуете своей жизнью ради того, во что верите, надобно пролить свет на эту веру, и вы увидите, привел ли зажженный вами факел туда, куда вы хотели прийти…
        — Я слушаю,  — кивнул осужденный, проводя рукой по лбу, будто боялся, что голова его разорвется от множества мыслей; казалось, из нее готова была выйти во всеоружии новая Минерва.
        — События происходят разные,  — продолжал монах,  — но идея одна. На смену борьбе за коммуны приходят «пастушки», за «пастушками» — Жакерия; после Жакерии — восстание майотенов, за ним — «Война за общественное благо»; после нее — Лига, потом Фронда, затем — Французская революция. Так вот, отец, в основе всех этих восстаний, как бы они ни назывались — коммуной, «пастушками», Жакерией, майотенами, «Войной за общественное благо», Лигой, Фрондой, Революцией,  — по-прежнему лежит идея; она преобразуется, но с каждым преобразованием становится все более грандиозной.
        Капля крови, срывающаяся с языка первого человека, который кричит «Коммуна!» на городской площади в Камбре и которому отрезают язык как богохульнику,  — вот где источник демократии; сначала источник, потом ручеек, затем поток, речка, большая река, озеро и, наконец, океан!
        А теперь, отец, проследим за плаванием по этому океану богоизбранного кормчего по имени Наполеон Великий…
        Узник, никогда не слышавший подобных речей, сосредоточился и стал слушать.
        Монах продолжал:
        — Три человека, трое избранных, были отмечены во все времена мыслью Господа как инструменты идеи для возведения, как он это себе представлял, здания христианского мира: Цезарь, Карл Великий и Наполеон. Заметьте, отец, что каждый из них не ведал, что творит и, похоже, мечтал об обратном; каждый из них подготавливает наступление: язычник Цезарь — христианства, варвар Карл Великий — цивилизации, деспот Наполеон — свободы.
        Люди эти сменяют друг друга с интервалом в восемь столетий. Отец! Между ними мало общего, но у них одна вдохновительница — идея.
        Язычник Цезарь в результате завоеваний собирает народы в огромную связку, чтобы над этим человеческим снопом взошло живительное солнце современного мира и чтобы при преемнике Цезаря явился Христос.
        Варвар Карл Великий устанавливает феодальное общество, эту праматерь цивилизации, и, благодаря установлению границ своей огромной империи, прекращает миграцию народов еще более варварских, чем его собственный.
        Наполеон… Если позволите, отец, на примере Наполеона я попытаюсь подробнее развить свою теорию. Это не пустые слова; надеюсь, они приведут меня к цели.
        Когда Наполеон или, вернее, Бонапарт — ведь у этого гиганта два имени, словно два лика,  — когда Бонапарт только появился, Франция была настолько более революционной по сравнению с другими народами, что нарушила мировое равновесие. Этому Буцефалу нужен был Александр; этому льву был необходим Андрокл. И вот Бонапарт, заключавший в себе оба начала — народное и аристократическое,  — встал перед этой обезумевшей свободой, которую нужно было прежде всего усмирить, а потом вылечить. Бонапарт шел позади идеи во Франции, но опережал идеи других народов.
        Короли не разглядели того, что он собой представлял; короли бывают порой слепы: безумцы затеяли с ним войну.
        Тогда Бонапарт — человек идеи — взял у Франции самых чистых, умных, передовых ее сынов; он сформировал из них батальоны — священные батальоны — и разослал их по Европе. Повсюду эти батальоны идеи несут смерть королям и спасение народам. Повсюду, где бы ни прошло французское сознание, свобода делает следом гигантский шаг, разбрасывая революции, как сеятель бросает зерна.
        Наполеон пал в тысяча восемьсот пятнадцатом году, однако посеянное им на некоторых землях уже дало хорошие всходы. Так, в тысяча восемьсот восемнадцатом году — вспоминайте, отец!  — великие герцогства Баден и Бавария требуют конституции и добиваются ее; в тысяча восемьсот девятнадцатом требует и получает конституцию Вюртемберг; в тысяча восемьсот двадцатом — революция и принятие конституции испанскими и португальскими кортесами; в том же тысяча восемьсот двадцатом году — революция и принятие конституции в Неаполе и Пьемонте; в тысяча восемьсот двадцать первом — восстание греков против турецкого ига; в тысяча восемьсот двадцать третьем — введение сословных собраний в Пруссии.
        Человек — пленник, человек прикован цепью к скале Святой Елены, человек мертв, человек положен во гроб, человек покоится под безымянным камнем; зато идея свободна, идея пережила его, идея бессмертна!
        Единственный народ, вследствие своего географического положения, избежал прогрессивного влияния Франции: он слишком удален, чтобы мы могли помыслить хоть когда-нибудь ступить на его территорию. Наполеон мечтает сокрушить англичан в Индии, объединившись с Россией… Он не сводит глаз с Москвы и в конце концов свыкается с разделяющим нас расстоянием; оно кажется ему все менее значительным в результате возвышенного и вместе с тем безумного оптического обмана. Довольно предлога, и мы завоюем Россию, как захватили Италию, Египет, Германию, Австрию и Испанию. В предлоге недостатка не будет, как не было недостатка в предлогах во времена крестовых походов, когда мы отправились заимствовать цивилизацию у Востока. Так хочет Бог: мы понесем свободу на Север. Английский корабль входит в гавань не знаю уж какого города на балтийском побережье, и вот уже Наполеон объявляет войну человеку, который двумя годами раньше, склоняясь перед ним, приводил строку из Вольтера:
        Дружить с великими — бесценный дар богов![14 - «Эдип», I, 1. — Перевод Г. Адлера.]
        На первый взгляд кажется, что предусмотрительность Бога разобьется о деспотический инстинкт человека. Французы входят в Россию, но она отступает перед ними; свобода и рабство не смогут соединиться. Ни одно семя не прорастет на этой ледяной земле, потому что перед нашими войсками отступят не только армии, но и мирное население. Мы занимаем пустыню, мы захватываем спаленную столицу. Когда мы входим в Москву, она пуста, она в огне!
        Итак, миссия Наполеона исполнена, настал час его падения, ведь падение Наполеона пойдет на пользу свободе, как пошло ей на пользу возвышение Бонапарта. Царь, столь осмотрительный с победившим неприятелем, будет, возможно, неосторожен с врагом побежденным: он отступил перед захватчиком, но смотрите, смотрите, отец!  — теперь он готов преследовать отступающего врага…
        Господь отводит свою десницу от Наполеона… Вот уже три года как нет с ним рядом доброго гения, Жозефины, уступившей место Марии Луизе, воплощению деспотизма! Итак, Господь отводит от него свою десницу; чтобы небесное вмешательство в земные дела было на сей раз заметно, теперь не люди побеждают людей, а изменяется порядок времен года, неожиданно рано обрушиваются снег и холод; войско гибнет под действием стихии.
        Свершилось все, что предвидел мудрый Господь. Париж не смог насадить свою цивилизацию в Москве: Москва сама пришла за ней в Париж.
        Два года спустя после пожара своей столицы Александр войдет в нашу, однако пробудет здесь слишком мало: его солдаты едва успели ступить на французскую землю; наше солнце, которое должно было их озарить, только ослепило их.
        Бог снова призывает своего избранника, и вновь появляется Наполеон; гладиатор возвращается на арену, сражается, терпит поражение и позволяет перерезать себе горло при Ватерлоо.
        Париж снова распахивает свои ворота перед царем и его диким войском. На этот раз оккупация заставит людей с Невы, Волги и Дона пробыть на берегах Сены три года; впитав в себя новые и непривычные идеи, произнося незнакомые слова «цивилизация», «освобождение», «свобода», они вернутся в свою дикую страну, а восемь лет спустя в Санкт-Петербурге вспыхнет республиканский заговор… Обратите свой взгляд на Россию, отец! Вы увидите очаг этого пожара, еще дымящийся на Сенатской площади.
        Отец! Вы посвятили жизнь человеку-идее; человек мертв, идея живет. Живите и вы ради идеи!
        — Что вы говорите, сын мой?!  — вскричал г-н Сарранти, устремив на Доминика взгляд, в котором угадывались удивление и радость, изумление и гордость.
        — Я говорю, отец, что, после того как вы отважно сражались, вы не захотите расстаться с жизнью, не услышав, как пробил час будущей независимости. Отец! Весь мир в волнении. Во Франции происходит внутренняя работа, словно в недрах вулкана. Еще несколько лет, возможно, несколько месяцев — и лава выплеснется из кратера, поглощая на своем пути, словно проклятые города, все рабство, всю низость общества, обреченного уступить место новому обществу.
        — Повтори, что ты сказал, Доминик!  — в воодушевлении воскликнул корсиканец; его глаза засияли радостным блеском, когда он услышал из уст сына пророческие и утешительные слова, драгоценные, как бриллиантовая роса.  — Повтори еще раз… Ты состоишь в каком-нибудь тайном обществе, не правда ли, и тебе открыто будущее?
        — Я не состою ни в каком тайном обществе, отец, и если и знаю что-то о будущем, то лишь потому, что читаю в прошлом. Я не знаю, готовится ли какой-нибудь тайный заговор, однако мне известно, что мощный заговор зреет у всех на виду, средь бела дня: это заговор добра против зла, и двое сражающихся приготовились к бою; мир замер в ожидании… Живите, отец! Живите!
        — Да, Доминик!  — вскричал г-н Сарранти, протягивая сыну руку.  — Вы правы. Теперь я хочу жить, но разве это возможно? Ведь я осужден!
        — Отец! Это мое дело!
        — Только не проси для меня снисхождения, Доминик! Я ничего не хочу принимать от тех, кто двадцать лет воевал с Францией.
        — Нет, отец! Положитесь на меня, и я спасу честь семьи. От вас требуется одно: подайте кассационную жалобу; невинный не должен просить снисхождения.
        — Что вы задумали, Доминик?
        — Отец! Я никому не могу открыться.
        — Это тайна?
        — Глубокая и нерушимая.
        — Даже отцу нельзя ее открыть?
        Доминик, взяв руку отца, почтительно поцеловал ее.
        — Даже отцу!  — подтвердил он.
        — Не будем больше об этом говорить, сын мой… Когда я снова увижу вас?
        — Через пятьдесят дней, отец… Может быть, и раньше, но не позднее.
        — Я не увижу вас целых пятьдесят дней?  — ужаснулся г-н Сарранти.
        Он начинал бояться смерти.
        — Я отправляюсь пешком в далекое странствие… Прощайте! Я отправляюсь сегодня вечером, через час, и не остановлюсь вплоть до самого возвращения… Благословите меня, отец!
        На лице г-на Сарранти появилось выражение необычайного величия.
        — Пусть Бог сопутствует тебе в тяжком странствии, благородная душа!  — сказал он, простерев руки над головой сына.  — Пусть он хранит тебя от ловушек и предательств, пусть поможет тебе отворить двери моей темницы, что бы ни было за ними — жизнь или смерть!
        Взяв в руки голову коленопреклоненного монаха, он с горделивой нежностью заглянул ему в лицо, поцеловал в лоб и указал на дверь, опасаясь, видимо, расплакаться от переполнявших его чувств.
        Монах тоже почувствовал, что силы ему изменяют; он отвернулся, пряча от отца слезы, выступившие у него на глазах, и поспешно вышел.
        XXVIII
        ПАСПОРТ
        Когда аббат Доминик выходил из Консьержери, пробило четыре часа.
        У выхода монаха ждал Сальватор.
        Молодой человек заметил, что аббат взволнован, и догадался, что творится в его душе; он понял: говорить о его отце значило бы бередить рану. Поэтому он ограничился вопросом:
        — Что вы намерены предпринять?
        — Отправляюсь в Рим.
        — Когда?
        — Как можно раньше.
        — Вам нужен паспорт?
        — Вероятно, паспортом мне могла бы послужить моя сутана, однако во избежание задержек в пути я бы предпочел иметь необходимые бумаги.
        — Идемте за паспортом. Мы в двух шагах от префектуры. С моей помощью, надеюсь, вам не придется ждать.
        Спустя пять минут они уже входили во двор префектуры.
        В ту минуту как они переступали порог бюро паспортов, в темном коридоре на них налетел какой-то человек.
        Сальватор узнал г-на Жакаля.
        — Примите мои извинения, господин Сальватор,  — проговорил полицейский, в свою очередь узнавая молодого человека.  — На этот раз я вас не спрашиваю, какими судьбами вы здесь очутились.
        — Отчего же, господин Жакаль?
        — Я и так это знаю.
        — Вам известно, что меня сюда привело?
        — А разве в мои обязанности не входит все знать?
        — Итак, я пришел сюда, дорогой господин Жакаль?..
        — За паспортом, дорогой господин Сальватор.
        — Для себя?  — засмеялся Сальватор.
        — Нет… Для этого господина,  — отвечал г-н Жакаль, указав пальцем на монаха.
        — Мы стоим на пороге бюро паспортов. Брат Доминик пришел со мной. Вы знаете, что мои занятия не позволяют мне уехать из Парижа. Стало быть, нетрудно догадаться, дорогой господин Жакаль, что я явился за паспортом для этого господина.
        — Но я не только догадался, но и предвидел ваше желание.
        — A-а! Предвидели…
        — Да, насколько это позволительно при моей скромной прозорливости.
        — Не понимаю.
        — Сделайте одолжение и последуйте вместе с господином аббатом за мной, дорогой господин Сальватор! Возможно, тогда вы все поймете.
        — Куда мы должны идти?
        — В комнату, где выдают паспорта. Вы убедитесь, что бумаги господина аббата уже готовы!
        — Готовы?  — усомнился Сальватор.
        — Ах ты, Господи! Ну, разумеется!  — отозвался г-н Жакаль с добродушным видом, который он умел так хорошо на себя напускать.
        — С описанием примет?
        — Ну да! Не хватает лишь подписи господина аббата.
        Они подошли к кабинету в глубине коридора напротив двери.
        — Паспорт господина Доминика Сарранти!  — приказал г-н Жакаль начальнику бюро, сидевшему за решетчатой конторкой.
        — Пожалуйте, сударь,  — отвечал тот, подавая паспорт г-ну Жакалю, а тот передал его монаху.
        — Все в порядке, не так ли?  — продолжал г-н Жакаль, пока Доминик с удивлением разглядывал официальную бумагу.
        — Да, сударь,  — промолвил Сальватор.  — Нам остается лишь получить визу у его высокопреосвященства нунция.
        — Это сделать просто,  — заметил г-н Жакаль, запуская пальцы в табакерку и с вожделением втягивая понюшку табаку.
        — Вы оказываете нам настоящую услугу, дорогой господин Жакаль,  — признался Сальватор.  — Не знаю, право, как выразить вам свою благодарность.
        — Не будем об этом говорить; разве друзья наших друзей — не наши друзья?
        При этих словах г-н Жакаль повел плечами с таким добродушным видом, что Сальватор взглянул на него с сомнением.
        В иные минуты он был готов принять г-на Жакаля за филантропа, занимающегося полицейским сыском из человеколюбия.
        Но именно в это мгновение г-н Жакаль бросил исподлобья взгляд, свидетельствовавший о сходстве с животным, название которого напоминало имя этого человека.
        Сальватор знаком попросил Доминика подождать и произнес:
        — На два слова, дорогой господин Жакаль.
        — Хоть на четыре, господин Сальватор… на шесть, на весь словарный запас. Мне так приятно беседовать с вами, и, когда мне выпадает это счастье, я хотел бы, чтобы наша беседа длилась вечно.
        — Вы очень добры,  — отозвался Сальватор.
        Несмотря на тщательно скрываемое отвращение к такому панибратству, он взял полицейского за руку.
        — Итак, дорогой господин Жакаль, ответьте мне на два вопроса…
        — С превеликим удовольствием, дорогой господин Сальватор.
        — Зачем вы приказали сделать этот паспорт?
        — Это первый вопрос?
        — Да.
        — Я хотел доставить вам удовольствие.
        — Благодарю… Теперь скажите, как вы узнали, что мне доставит удовольствие паспорт, выданный на имя господина Доминика Сарранти?
        — Потому что господин Доминик Сарранти — ваш друг, насколько я мог об этом судить в тот день, когда вы его встретили у постели господина Коломбана.
        — Отлично! А как вы догадались, что он соберется в путешествие?
        — Я не догадался. Он сам сказал об этом его величеству, прося пятидесятидневной отсрочки.
        — Но он не говорил его величеству, куда отправляется.
        — Эка хитрость, дорогой господин Сальватор! Господин Доминик Сарранти просит у короля отсрочки на полтора месяца, чтобы совершить путешествие за триста пятьдесят льё. А сколько от Парижа до Рима? Тысяча триста километров по дороге на Сиену, тысяча четыреста тридцать — через Перуджу. В среднем, стало быть, выходит триста пятьдесят льё. К кому может обратиться господин Сарранти при сложившихся обстоятельствах? Поскольку он монах, к папе: папа — король монахов. Ваш друг отправляется в Рим, чтобы попытаться заинтересовать короля монахов судьбой своего отца, и папа, возможно, обратится с просьбой о помиловании к французскому королю. Вот и все, дорогой господин Сальватор. Я мог бы заставить вас поверить в то, что я волшебник, но предпочитаю просто сказать вам правду. Теперь вы видите, что первый встречный способен путем последовательных умозаключений прийти к такому же выводу, что и я. Господину Доминику осталось, поблагодарив меня от вашего и своего имени, отправляться в Рим.
        — Именно это он сейчас и сделает,  — подтвердил Сальватор.
        Он позвал монаха.
        — Дорогой Доминик! Господин Жакаль готов принять вашу благодарность.
        Монах приблизился, поблагодарил г-на Жакаля, а тот выслушал его с тем же благодушным видом, который он напускал на себя во все время этой сцены.
        Два друга вышли из префектуры.
        Некоторое время они шагали молча.
        Наконец аббат Доминик остановился и положил руку на плечо задумавшемуся Сальватору.
        — Я беспокоюсь, друг мой,  — признался он.
        — Я тоже,  — отозвался Сальватор.
        — Предупредительность этого полицейского кажется мне подозрительной.
        — И мне… Однако давайте пойдем дальше: за нами, очевидно, следят.
        — Зачем им мне помогать, как вы полагаете?  — спросил аббат, вняв замечанию Сальватора.
        — Не знаю, но мне кажется, что каким-то образом они в этом заинтересованы, тут вы правы.
        — И вы верите, что ему хотелось доставить вам удовольствие?
        — Ну, Боже мой, и такое возможно: человек этот весьма странный; иногда, неизвестно как и почему, его охватывают чувства, вроде бы не свойственные людям его профессии. Однажды ночью я возвращался через сомнительные городские кварталы и вдруг услышал в конце одной из улиц без имени или, вернее, с ужасным именем — Бойни, рядом с улицей Старого Фонаря, приглушенные крики. Я всегда при оружии — вы, должно быть, понимаете почему, Доминик. Я бросился в ту сторону, откуда доносились крики. С высоты скользкой лестницы, ведущей с улицы Бойни на улицу Старого Фонаря, я увидел человека, отбивающегося от трех нападавших, которые пытались через открытый люк сточного желоба спустить его в Сену. Я не стал сходить по лестнице: соскользнул под балюстраду и спрыгнул на улицу. Я был в двух шагах от боровшихся; один из них отделился от группы и пошел на меня с занесенной палкой. Пронзенный пулей, он в то же мгновение покатился в сточную канаву. При звуке выстрела двое других нападавших, видя такое дело, убежали, а я остался вдвоем с тем, кому Провидение послало меня на помощь столь чудесным образом. Это и был господин
Жакаль. Я тогда знал его только понаслышке — как знают его все. Он представился и рассказал, как оказался в этом квартале: он собирался нагрянуть с обыском в вызывавшие подозрение меблированные комнаты на улице Старого Фонаря, в нескольких шагах от лестницы; прибыв за четверть часа до своих агентов, он спрятался за решеткой сточной канавы, как вдруг решетка распахнулась и на него набросились трое неизвестных. Это были в некотором роде посланцы от всех воров и убийц Парижа, поклявшихся разделаться с господином Жакалем: его слежка была для них настоящим бедствием. И они сдержали бы слово и покончили бы с ним, если бы, к несчастью для них, и в особенности для того, кто испускал теперь предсмертные хрипы у моих ног, я не пришел господину Жакалю на помощь… С этого дня господин Жакаль, сохранив ко мне некоторую признательность, оказывает мне и моим друзьям небольшие услуги, насколько позволяют его обязанности начальника сыскной полиции.
        — Тогда действительно вполне возможно, что он хотел просто доставить вам удовольствие,  — согласился аббат Доминик.
        — Возможно, однако давайте войдем в дом. Взгляните вон на того пьяного: он следует за нами от Иерусалимской улицы. Как только мы окажемся по другую сторону двери, он мгновенно протрезвеет.
        Сальватор вынул из кармана ключ, отпер дверь, пропуская Доминика вперед и закрыл ее за собой.
        Ролан почуял хозяина. Молодые люди увидели пса на втором этаже, а Фрагола ждала Сальватора у двери своей комнаты.
        Ужин был готов. Время, наполненное столь различными событиями, пролетело незаметно: был уже седьмой час вечера.
        Молодые люди были серьезны, но хранили спокойствие: ничего по-настоящему страшного не произошло.
        Фрагола бросила на Сальватора вопросительный взгляд.
        «Все хорошо»,  — улыбкой успокоил он ее.
        — Господин аббат окажет нам честь, разделив с нами ужин?  — спросила Фрагола.
        — Да.
        Фрагола скрылась.
        — Дайте-ка мне свой паспорт, брат мой,  — попросил Сальватор.
        Монах достал из-за пазухи сложенный лист.
        Сальватор его развернул, тщательно осмотрел, повертел в руках, но ничего подозрительного не заметил.
        Наконец он приложил его к стеклу.
        На свету проступили невидимые до тех пор буквы.
        — Видите?  — спросил Сальватор.
        — Что?  — не понял аббат.
        — Эту букву.
        Он показал пальцем.
        — Буква «С»?
        — Да, «С»; понимаете?
        — Нет.
        — «С» — первая буква в слове «слежка».
        — Ну и что?
        — Это означает: «Именем французского короля я, господин Жакаль, доверенное лицо господина префекта полиции, приказываю всем французским агентам в интересах его величества, а также всем агентам иноземным в интересах своих правительств преследовать, не спускать глаз, останавливать во время пути и даже в случае необходимости задержать владельца настоящего паспорта»; словом, вы, друг мой, сами того не зная, находитесь под наблюдением полиции.
        — Да мне что за дело?  — спросил аббат.
        — О, отнесемся к этому серьезно, брат мой!  — предостерег Сальватор.  — Судя по тому, как проходил процесс над вашим отцом, кое-кому не терпится от него избавиться, и я не хочу подчеркивать роль Фраголы,  — с едва уловимой улыбкой заметил Сальватор,  — но понадобились ее светские связи, чтобы добиться для вас аудиенции, в результате чего король предоставил вам двухмесячную отсрочку.
        — Вы полагаете, король нарушит данное слово?
        — Нет, но у вас в распоряжении всего два месяца.
        — Этого времени более чем достаточно, чтобы побывать в Риме и вернуться назад.
        — Если только вам не будут чинить препятствий и помех; если не арестуют вас в пути; если по прибытии вам не помешают в результате тысячи тайных интриг увидеться с тем, к кому вы отправляетесь.
        — Я полагал, что любому монаху, совершившему странствие в четыреста льё и прибывшему в Рим босым с посохом в руках, достаточно подойти к воротам Ватикана, и ему будет открыт доступ к тому, кто сам был когда-то простым монахом.
        — Брат мой! Вы пока верите многому, в чем постепенно вам придется разочароваться… Человек, вступающий в жизнь, похож на дерево, с которого ветер сначала сдувает цветы, потом срывает листья, ломает ветки, до тех пор пока буря, пришедшая на смену ветру, не свалит его однажды… Брат мой! Они заинтересованы в смерти господина Сарранти и употребят все возможные средства, чтобы стало бесполезным обещание, которое вы выманили у короля.
        — Выманил!?  — воскликнул Доминик, с изумлением глядя на Сальватора.
        — С их точки зрения — выманили… А как еще они, по-вашему, объясняют тот факт, что ее высочество герцогиня Беррийская, любимая невестка короля, муж которой погиб от руки фанатика, проявляет интерес к сыну другого революционера, тоже революционеру и фанатику?
        — Вы правы,  — бледнея, прошептал Доминик.  — Что же делать?
        — Вот об этом мы и позаботимся.
        — Каким образом?
        — Паспорт этот мы сожжем: кроме вреда, он ничего вам не принесет.
        Сальватор разорвал бумагу и бросил обрывки в огонь.
        Доминик с беспокойством следил за ним.
        — Но что я буду делать без паспорта?  — спросил он.
        — Прежде всего, брат мой, поверьте, что лучше путешествовать без паспорта, чем с таким, как у вас; однако без документов вы не останетесь.
        — Кто же мне их даст?
        — Я,  — ответил Сальватор.
        Открыв небольшой секретер, в потайном ящике среди многочисленных бумаг он нашел подписанный паспорт, в котором не хватало только имени владельца и описания примет.
        Он заполнил пустые строки: в графе «имя» написал «Брат Сальватор», а в другой графе указал приметы Сарранти.
        — А виза?  — спросил Доминик.
        — Вот виза сардинской миссии до Турина. Я собирался поехать в Италию (инкогнито, разумеется) и предусмотрительно обзавелся этим паспортом, он вам пригодится.
        — А после того как я дойду до Турина?..
        — В Турине вы скажете, что дела вынуждают вас отправиться в Рим, и вам без всяких трудностей завизируют паспорт.
        Монах схватил обе руки Сальватора и крепко их пожал.
        — Брат! Друг! Как я отплачу за все, что вы для меня сделали?!  — воскликнул он.
        — Как я вам уже говорил, брат мой,  — улыбнулся Сальватор,  — что бы я ни сделал, я навсегда остаюсь вашим должником.
        Вернулась Фрагола. Она слышала последние слова.
        — Подтверди нашему другу, что это так, дитя мое,  — попросил Сальватор, подавая девушке руку.
        — Он обязан вам жизнью, святой отец. Я обязана ему своим счастьем. Франция, в той мере, в какой это по силам одному человеку, будет ему, возможно, обязана своим освобождением. Как видите, долг огромный. Располагайте же нами!
        Монах посмотрел на прекрасные лица девушки и ее возлюбленного.
        — Вы творите добро: будьте счастливы!  — благословил аббат молодых людей жестом, полным отеческого и милосердного снисхождения.
        Фрагола указала на сервированный стол.
        Монах сел между Сальватором и его подругой, неторопливо прочел «Benedicite»[15 - «Благословите» (лат.).]; те выслушали его с невозмутимостью чистых душ, убежденных в том, что молитва доходит до Бога.
        Ужинали быстро и в полном молчании.
        Сальватор прочел в глазах монаха нетерпение и, не ожидая окончания трапезы, встал.
        — Я к вашим услугам, святой отец,  — сказал он.  — Но перед тем как отпустить вас в дорогу, я дам вам талисман. Фрагола! Принеси Шкатулку с письмами.
        Фрагола вышла.
        — Талисман?  — переспросил монах.
        — О, не беспокойтесь, святой отец, это не идолопоклонство. Я вам говорил, какие трудности ждут вас в пути, пока вы доберетесь до святого отца.
        — Так вы и там сумеете мне помочь?
        — Может быть,  — улыбнулся Сальватор.
        Фрагола вернулась со шкатулкой в руках.
        — Свечу, воск и гербовую печатку, девочка моя!  — приказал Сальватор.
        Девушка поставила шкатулку на стол и снова вышла.
        Сальватор отпер шкатулку золоченым ключиком, висевшим у него на шее.
        В шкатулке лежало десятка два писем; он выбрал одно наугад.
        В это время Фрагола возвратилась, неся свечу, воск и печатку.
        Сальватор вложил письмо в конверт, запечатал воском и надписал:
        «Господину виконту де Шатобриану, в Риме».
        — Возьмите,  — сказал он Доминику.  — Три дня назад тот, кому адресовано это письмо, устав от бессмысленной жизни в Париже, уехал в Рим.
        — Господину виконту де Шатобриану?  — переспросил монах.
        — Да. Перед его именем распахнутся любые двери. Если вам покажется, что трудности непреодолимы, дайте ему это письмо; скажите, что вам передал письмо сын того, кто его написал, и сошлитесь на воспоминания об эмиграции. Тогда виконт станет вами руководить и вам останется лишь следовать за ним. Но вам следует прибегнуть к этому средству лишь в случае крайней нужды, иначе тайна станет известна уже трем людям: вам, господину де Шатобриану и нам с Фраголой (мы с ней — одно целое).
        — Я готов слепо исполнить ваши указания, брат.
        — Это все, что я хотел вам сказать. Поцелуйте у этого праведника руку, Фрагола, а я провожу его до городских ворот.
        Фрагола подошла и приложилась к руке монаха; тот следил за ней с ласковой улыбкой.
        — Еще раз благословляю вас, дитя мое,  — проговорил он.  — Будьте так же счастливы, как чисты, добры и хороши собой.
        Потом, словно все живые существа в этом доме заслуживали его благословения, монах прикоснулся к голове собаки и вышел.
        Перед тем как последовать за ним, Сальватор нежно поцеловал Фраголу в губы и шепнул:
        — Вот именно: чиста, добра и хороша собой!
        И он пошел догонять аббата.
        XXIX
        ПАЛОМНИК
        Прежде чем отправиться в путь, аббату необходимо было зайти к себе; молодые люди направились на улицу Железной Кружки.
        Не успели они пройти и нескольких шагов, как комиссионер, которому закутанный в плащ господин передал письмо, отделился от стены и последовал за ними.
        — Могу поспорить, что у этого комиссионера дело на той же улице, куда направляемся мы,  — заметил Сальватор, обращаясь к монаху.
        — За нами следят?
        — Еще бы, черт побери!
        Молодые люди трижды оглядывались, в первый раз — на углу улицы Эперона, в другой — на углу улицы Сен-Сюльпис, потом — перед тем как войти в дом аббата. Казалось, у комиссионера дело в том же месте, куда они идут.
        — О-о!  — пробормотал Сальватор.  — До чего ловок этот господин Жакаль! Но Бог на нашей стороне, а Жакалю помогает только сатана; может быть, мы окажемся удачливее.
        Они вошли в дом. Аббат взял ключ. С привратницей разговаривал какой-то человек, поглаживая ее кота.
        — Приглядитесь к этому господину, когда мы будем выходить,  — предупредил Сальватор, поднимаясь с Домиником по лестнице.
        — К какому господину?
        — Который разговаривает с вашей привратницей.
        — Зачем?
        — Он пойдет за нами до заставы, а может быть, последует за вами и дальше.
        Друзья вошли в комнату Доминика.
        После Консьержери и префектуры комната им представилась оазисом. Заходящее солнце неярко освещало ее в этот час; из Люксембургского сада доносилось пение птиц в цветущих каштанах; воздух был свеж, и на душе становилось радостно, стоило лишь войти в этот уголок.
        У Сальватора сжалось сердце при мысли, что монах должен оставить эту тихую комнату и отправиться в странствие по большим дорогам, из страны в страну под палящими лучами южного солнца и пронизывающим ночным ветром.
        Аббат остановился на мгновение посреди комнаты и огляделся.
        — Как я был здесь счастлив!  — сказал он, попытавшись облечь в слова то, что испытывал в эти минуты.  — Я провел самые приятные часы моей жизни в этом тихом уголке, где единственной радостью мне были мои занятия, а утешение мне давал Господь. Подобно монахам Табора или Синая, я порой переживал нечто сродни воспоминаниям из прошлой жизни или предвидениям жизни предстоящей. Словно живые существа, проходили здесь перед моим взором самые счастливые мечты моей юности, блаженные воспоминания о моем отрочестве. Я просил у Бога лишь послать мне друга — Господь дал мне Коломбана; Бог взял его у меня, но ниспослал мне вас, Сальватор! Да свершится Божья воля!
        С этими словами монах взял молитвенник, опустил его в карман, перепоясал свое простое белое одеяние веревкой, потом прошел у Сальватора за спиной, достал из угла длинную суковатую палку и показал своему другу.
        — Я принес ее из печального странствия,  — сказал он.  — Это единственная вещественная память о Коломбане.
        Словно опасаясь расчувствоваться, если останется в комнате еще хоть на одно мгновение, он промолвил:
        — Не пора ли нам идти, друг мой?
        — Идемте,  — поднялся Сальватор.
        Они сошли по лестнице: у привратницы уже никого не было, но ее недавний посетитель ждал их на углу улицы.
        Молодые люди прошли через Люксембургский сад; незнакомец следовал за ними. Они вышли на аллею Обсерватории, пошли по улице Кассини, потом через предместье Сен-Жак, молча миновали Внешние бульвары и прибыли к заставе Фонтенбло. Они вышли за городские ворота, провожаемые любопытными взглядами таможенников и простолюдинов, которым было в диковинку монашеское платье Доминика. Двое друзей продолжали путь. Незнакомец по-прежнему шел следом.
        Дома встречались им на пути все реже, и наконец по обе стороны от дороги раскинулись поля с зеленеющими всходами.
        — Где вы сегодня переночуете?  — спросил Сальватор.
        — В первом же доме, где мне не откажут в гостеприимстве,  — отозвался монах.
        — Вы не будете возражать, если гостеприимство окажу вам я, брат?
        Монах кивнул в знак согласия.
        — В пяти льё отсюда,  — продолжал Сальватор,  — немного не доходя до Кур-де-Франс, вы увидите слева тропинку; вы узнаете ее по столбу с белым крестом, который в геральдике принято называть «лапчатым».
        Доминик снова кивнул.
        — Вы пойдете по этой тропинке, она приведет вас на берег реки. В ста шагах от того места, среди купы ольх, тополей и ив вы увидите в лунном свете белеющий домик. На его двери вы узнаете тот же белый крест, что и на столбе.
        Доминик кивнул в третий раз.
        — Рядом стоит дуплистая ива,  — продолжал Сальватор.  — В дупле вы найдете ключ: он от входной двери. Возьмите его и отоприте дверь. Хижина к вашим услугам на эту ночь и на все последующие.
        Монах даже не подумал спросить Сальватора, зачем тому дом на берегу реки. Он распахнул объятия.
        Молодые люди в волнении обнялись.
        Пора было расставаться.
        Аббат тронулся в путь.
        Сальватор стоял неподвижно, провожая друга взглядом до тех пор, пока тот не исчез в сгущавшихся сумерках.
        Если бы кто-нибудь увидал со стороны, как мирно и не торопясь, уверенными мерными шагами удаляется, отправляясь в долгое и благочестивое паломничество, этот прекрасный и строгий монах, с суковатым посохом в руке, в ослепительно белой сутане и развевающейся мантии, он проникся бы состраданием и грустью, уважением и восхищением.
        Но вот Сальватор потерял его из виду, взмахнул рукой, будто хотел сказать: «Храни тебя Бог!» — и пошел назад в дымный и грязный город; теперь у него стало одной заботой больше и одним другом меньше.
        XXX
        ДЕВСТВЕННЫЙ ЛЕС НА УЛИЦЕ АНФЕР
        Оставим аббата Доминика на большой дороге в Италию; по ней он совершает печальное и долгое странствие в триста пятьдесят льё; сердце его полно мучительной тревоги, ноги изранены об острые камни. Посмотрим, что происходило через три недели после его ухода, то есть в понедельник 21 мая, в полночь, в доме или, вернее, в парке пустовавшего дома в одном из самых многолюдных парижских предместий.
        Наши читатели помнят, может быть, о том далеком и быстро пролетевшем времени, когда влюбленные Кармелита и Коломбан пришли однажды ночью на могилу Лавальер. Миновав тогда улицы Сен-Жак и Валь-де-Грас, они свернули влево, вышли на улицу Анфер и вскоре остановились перед небольшой деревянной калиткой — входом в бывший сад монастыря кармелиток.
        А с другой стороны улицы, то есть справа, если идти в сторону Обсерватории, почти напротив все того же сада кармелиток, можно увидеть сводчатую калитку с железной решеткой, запертую на железную цепь.
        Проходя мимо, загляните сквозь эту решетку, и вы будете очарованы роскошной растительностью, которую вам вряд ли когда-нибудь доводилось встретить даже во сне.
        Представьте, что вы входите в лес, где растут платаны, клены, липы, каштаны, акации, сумахи, ели, тюльпанные деревья; они переплетены друг с другом, словно лианы, а обвивающий их тысячерукий плющ сделал эту путаницу и вовсе невероятной, чем-то вроде непроходимой чащи девственного леса в Индии или Америке. Трудно даже представить себе, в какой восторг приводит изумленного прохожего вид этого уединенного, более того — таинственного уголка парка.
        Но очарование девственного леса и пышной растительности очень скоро рассеивается и уступает место ужасу, если случайный прохожий заглядывает за решетку не при свете дня, а в сумерки или ночной порой при свете луны.
        Тогда в неярком сиянии этой королевы в серебристой диадеме он может разглядеть вдали развалины дома и огромный колодец, зияющий в высокой траве; он слышит тысячи странных ночных шорохов, какие раздаются в полночь на кладбищах, в разрушенных башнях или необитаемых дворцах; тогда запоздалый прохожий (если он, вместо сердца, опоясанного тремя стальными обручами, о которых говорит Гораций, приписывая их первому мореплавателю, имеет, будучи учеником Гёте или любителем Гофмана, воображение, развитое этими двумя поэтами) вспомнит о рейнских замках, куда возвращаются души владетельных баронов, о духах из богемских лесов, ему придут на ум все сказки, легенды, жуткие истории старой Германии, и он попросит эти безмолвные деревья, этот отверстый колодец, этот развалившийся дом рассказать свою историю, сказку или легенду.
        Что сталось бы с ним, если бы, расспросив торговку тряпьем и старьем — добрую славную женщину по имени г-жа Тома, которая проживает как раз напротив, через улицу,  — он узнал, какая история или легенда связана с таинственным парком, а потом уговорами, силой или хитростью добился разрешения посетить его? Он затрепетал бы, разумеется, если бы только увидел через решетку это странное, мрачное, неописуемое нагромождение старых деревьев, высоких трав, папоротников, крапивы и ползучих плющей.
        Ребенок не посмел бы ступить за калитку этого парка; женщина лишилась бы чувств от одного его вида.
        В сердце этого квартала, уже известного преданиями, начиная с легенды о дьяволе Вовера этот парк стал чем-то вроде очага, где зреют тысячи таких историй, которые расскажет вам первый, кто встретится от заставы до ворот Сен-Жак, от Обсерватории до площади Сен-Мишель.
        Какое из этих противоречивых сказаний ближе всех к правде? Мы не можем этого утверждать, но, не выдавая его за евангельскую истину, поведаем свое собственное, и читатели поймут, почему воспоминание об этом мрачном и фантастическом доме так прочно застряло у автора в голове, что все еще остается там тридцать лет спустя.
        Я тогда только что приехал в Париж. Было мне двадцать лет. Я жил на улице Предместья Сен-Дени и имел любовницу на улице Анфер.
        Вы спросите, каким образом, живя на улице Предместья Сен-Дени, я избрал любовницу в этом глухом квартале, так далеко от дома. Я вам отвечу, что, когда из Виллер-Котре приезжает двадцатилетний юноша с жалованьем в тысячу двести франков, не он выбирает любовницу, а она — его.
        Итак, я был избранником юной прелестной особы, проживавшей, как я уже сказал, на улице Анфер.
        Трижды в неделю я отправлялся, к величайшему ужасу моей несчастной матушки, с ночным визитом к этой юной прелестной особе; в десять вечера я выходил из дому, а к трем часам утра возвращался обратно.
        Я привык бродить по ночам и, полагаясь на свой рост и силу, не брал с собой ни трости, ни ножа, ни пистолета.
        Путь был нехитрый: его можно было бы вычертить на карте Парижа, проведя карандашом по линейке прямую линию. Я отправлялся из дома № 53 по улице Предместья Сен-Дени, проходил мост Менял, Бочарную улицу, мост Сен-Мишель, улицу Лагарп, приводившую меня на улицу Анфер, оттуда я шел на Восточную улицу, с Восточной улицы — на площадь Обсерватории, следовал вдоль Приюта подкидышей; миновав заставу и оказавшись между улицами Пепиньер и Ларошфуко, я отворял калитку, которая вела к не существующему ныне дому (возможно, он остался только в моей памяти). Возвращался я той же дорогой, то есть за ночь проходил около двух льё.
        Моя несчастная мать очень беспокоилась, не зная, куда я хожу. Что с нею стало бы, если бы она последовала за мной и увидела, через какую мрачную пустыню лежит мой путь начиная с того места, где стоит Горная школа.
        Но страшнее всего были, бесспорно, пятьсот шагов, которые я проходил от улицы Аббата л’Эпе до улицы Пор-Рояль и обратно. В это время я следовал вдоль проклятого дома.
        Должен признать, что в безлунные ночи эти пятьсот шагов доставляли мне особенное беспокойство.
        Говорят, у пьяниц и влюбленных есть свой бог. Слава Всевышнему, относительно пьяниц я ничего сказать не мог, а вот как влюбленный готов был этому поверить: ни разу мне не встретился человек с дурными намерениями.
        Правда, подталкиваемый жаждой все проверять, я решил взять быка за рога, то есть проникнуть в этот таинственный дом.
        Я стал расспрашивать о легенде, связанной с ним, у девушки, из-за которой я трижды в неделю подвергал себя опасности (о чем я только что поведал). Она обещала расспросить брата, одного из самых шумливых студентов Латинского квартала; ее брат не очень-то интересовался легендами, однако, чтобы удовлетворить любопытство сестры, он навел справки, и вот какие подробности ему удалось собрать.
        Одни утверждали, что дом принадлежит богатому набобу, пережившему собственных сыновей и дочерей, внуков и внучек, правнуков и правнучек (индиец живет уже около полутора веков); он поклялся, что ни с кем не будет видеться, станет пить одну воду из источника, есть траву в своем саду и спать на голой земле, подложив под голову камень.
        Другие рассказывали, что в доме скрывается банда фальшивомонетчиков и все фальшивые деньги, имеющие хождение в Париже, изготовлены между аллеей Обсерватории и Восточной улицей.
        Люди набожные шепотом передавали друг другу, что этот дом время от времени посещал генерал ордена иезуитов; навестив братьев в Монруже, он проходил в это необычное жилище через подземный ход не меньше полутора льё длиной.
        Впечатлительные люди поговаривали о привидениях, закованных в цепи, о мятущихся душах, о необъяснимом, необычном шуме, нечеловеческих криках, раздающихся в полночь в определенные дни месяца, в определенные фазы луны.
        Те, кто занимался политикой, рассказывали всем желавшим их послушать, что этот парк является частью земель, на которых когда-то возвели монастырь картезианцев; здесь был казнен маршал Ней; потом семья маршала купила в память о нем земли и дом, соседствовавшие с мрачным местом казни, и, забросив ключи от дома в колодец, а от калитки — через стену, удалилась, не смея оглянуться назад.
        Дом, в который никто никогда не входил; эта калитка, забранная железом; истории о кражах, убийствах, похищениях и самоубийствах, витавшие над заброшенным парком, словно стая ночных птиц, правдивые или выдуманные рассказы, ходившие в квартале; сук клена, на котором повесился человек по имени Жорж и который показывали прохожим, когда они останавливались перед решеткой и расспрашивали о мрачном парке,  — все это еще больше подхлестнуло мое любопытство, и я решил проникнуть днем в этот безмолвный сад и в этот заброшенный дом, перед которыми трижды в неделю я трепетал, проходя ночью.
        Садовая калитка выходила на улицу Анфер, а сам дом, как и сейчас,  — на Восточную улицу, под № 37, то есть был последним перед монастырем картезианцев.
        К несчастью, я был в те времена небогат — поймите меня правильно: я не хочу сказать, что с тех пор очень разбогател,  — а потому не мог испытать волшебный ключик, который, как говорят, отпирает все двери, решетки и потайные ходы; тогда я пустил в ход уговоры, хитрости, интриги, лишь бы проникнуть в это недоступное место. Все напрасно!
        Можно, конечно, было перелезть через забор. Но это дело серьезное, предусмотренное Уголовным кодексом, и если бы меня схватили во время исследования этого девственного леса и необитаемого или обитаемого дома,  — кто знает, что там было на самом деле?  — я оказался бы в весьма затруднительном положении, убеждая судей, что залез туда из чистого любопытства.
        В конце концов я привык проходить мимо этой стены, над которой возвышались огромные деревья; их ветви нависали над улицей. Вместо того чтобы ускорить шаг, как бывало вначале, я замедлял ход, несколько раз останавливался и ловил себя на том, что готов променять, если бы это было возможно, свое любовное свидание на посещение загадочного сада.
        Что сад был в самом деле загадочный, вы и сами скоро убедитесь.
        Однажды июльским вечером 1826 года, то есть примерно за год до описываемых событий, я перед свиданием поужинал в Латинском квартале и около девяти часов уже был на Восточной улице. Я по привычке поднял глаза на таинственный дом и увидел на высоте второго этажа огромную вывеску, на которой крупными черными буквами было написано:
        ПРОДАЕТСЯ ДОМ
        Я резко остановился, решив, что мне изменяет зрение, затем протер глаза и увидел, что ошибки быть не могло; слова были написаны так, как обыкновенно пишут в объявлении, вывешиваемом на фасаде: «Продается дом».
        «Ах, черт!  — подумал я.  — Вот случай, который я давно искал: не будем его упускать!»
        Я устремился к калитке и, довольный тем, что теперь смогу ответить, если меня спросят, чего я хочу, громко постучал. Никто не отозвался.
        Еще раз постучал. Снова ничего. В третий, четвертый, пятый раз я ударял железным молотком в калитку, однако результат был все тот же.
        Я огляделся: за мной наблюдал парикмахер, стоя на пороге своего заведения.
        — К кому нужно обратиться,  — спросил я его,  — чтобы осмотреть дом?
        — А вы хотите его осмотреть?  — удивился он.
        — Ну да… Разве он не продается?
        — Да, я действительно заметил сегодня утром объявление на фасаде, но дьявол меня забери, если я знаю, кто его повесил!
        Читатели понимают, что мнение парикмахера, совпадавшее с моим, не уменьшило, а, напротив, увеличило мое любопытство.
        — Можете ли вы мне сказать, как войти в этот дом и осмотреть его?  — не унимался я.
        — Ну, попробуйте толкнуться в этот погреб и спросить там.
        С этими словами парикмахер указал мне на какое-то углубление, зиявшее на улице, в которое вела лестница в пять или шесть ступеней.
        На последней ступеньке меня ждало вполне материальное препятствие — огромный пес, черный как ночь; его с трудом можно было разглядеть в потемках: только глаза и зубы собаки сверкали в темноте, а того, кому они принадлежали, было не видно; пес был похож на чудовище, охранявшее вход в пещеру. Он поднялся, загородив собой проход, и с глухим рычанием повернул морду в мою сторону.
        Можно было подумать, что рычанием он подзывает человека… В этой таинственной пещере и жил хозяин удивительного пса!
        Всего в трех шагах от меня продолжалась обычная жизнь; я еще ощущал ее у себя за спиной; однако все происходившее поразило мое воображение, и мне казалось, что достаточно было спуститься на эти пять ступеней, чтобы очутиться в ином, не похожем на наш мире.
        Человек, как и его пес, действительно выглядел необычно. Он был черным с головы до ног, его голову венчала черная шляпа, и под ее огромными полями скрывалось его черное лицо, на котором поблескивали, как и у собаки, лишь глаза да зубы. В руке он держал палку.
        — Что вам угодно?  — подходя ко мне, довольно грубо спросил он.
        — Осмотреть дом, который продается,  — отвечал я.
        — В такой час?  — заметил черный человек.
        — Я понимаю, что причиняю вам беспокойство… но будьте уверены!..
        И я с величественным видом позвенел в кармане несколькими монетами, единственным своим богатством.
        — В такое время не приходят осматривать дом,  — процедил сквозь зубы черный человек и покачал головой.
        — Вы же сами видите, что приходят, раз я здесь,  — возразил я.
        Очевидно, мой довод показался незнакомцу вполне убедительным.
        — Будь по-вашему,  — смирился он,  — вы его увидите.
        Он пошел в глубь своей пещеры. Признаться, я на мгновение замешкался, не зная, на что решиться, но все-таки отринул сомнения.
        Я шагнул в темноту, и сейчас же черный человек уперся мне ладонью в грудь.
        — Вход с улицы Анфер, а не отсюда,  — сказал он.
        — Но ведь парадный вход со стороны Восточной улицы,  — заметил я.
        — Возможно,  — согласился черный человек,  — но вы войдете не через парадную дверь.
        У черного человека, как и у белого, могут быть свои причуды; я решил с уважением отнестись к фантазиям моего проводника.
        Я вышел из подвала, в котором, правда, успел сделать всего два-три шага, и вновь очутился на улице.
        Черный человек следовал за мной со своей палкой в руке, потом шел пес.
        В свете фонарей мне показалось, что незнакомец зловеще взглянул на меня.
        Он хмуро приказал, указывая мне концом палки на улицу Валь-де-Грас:
        — Сворачивайте вправо.
        Незнакомец подозвал пса; тот обнюхал меня с вызывающей тревогу бесцеремонностью, словно уверенный, что лучший кусок моей плоти, когда придет время, достанется непременно ему, бросил на меня последний взгляд под стать взгляду его хозяина, и отошел. Затем оба двинулись влево, я же свернул направо.
        Подойдя к калитке, я остановился.
        Сквозь прутья я проник взглядом в таинственные глубины сада, который мне наконец-то будет позволено осмотреть. Зрелище было странное, печальное и вместе с тем восхитительное, мрачноватое, конечно, но несказанно захватывающее. Только что взошедшая луна ярко сияла на небосводе, отчего кроны деревьев были словно увенчаны опалами, жемчугами и бриллиантами. Высокая блестящая трава казалась изумрудной, а светлячки, разбросанные то здесь, то там в лесной чаще, бросали на фиалки, мох и плющ голубоватые отблески. Каждое дуновение ветерка приносило с собой, будто из азиатского леса, тысячи неведомых ароматов и таинственных звуков, дополнявших очарование картины.
        Какое, должно быть, блаженство для поэта, рвущегося из Парижа, иметь возможность гулять днем и ночью в этой зачарованной стране, расположенной в самом сердце города!
        Я был погружен в молчаливое созерцание, как вдруг между мной и волшебным зрелищем встала тень.
        Это был мой черный человек; он обошел дом и теперь оказался у калитки.
        — По-прежнему хотите войти?  — спросил он.
        — Более чем когда-либо!  — воскликнул я.
        Он загремел задвижкой, с грохотом снял железные перекладины, смотал цепь; лязг старого железа напоминал скрежет, с которым кованые тюремные ворота захлопываются за узником.
        Однако это было не все. Когда черный человек проделал все эти операции, свидетельствовавшие о его глубоких познаниях в слесарном деле; когда он освободил калитку от всех баррикадировавших ее приспособлений; когда я уже решил, что она вот-вот распахнется, и в нетерпении ухватился обеими руками за прутья, выгнувшись, чтобы заставить калитку поскорее повернуться в петлях, оказалось, что она не намерена повиноваться ни усилиям черного человека, ни лаю собаки, невидимой в высокой траве.
        Незнакомец сдался первым. Я же был готов толкать ее хоть до завтрашнего дня!
        — Приходите в другой раз,  — сказал он мне.
        — Почему?
        — Перед калиткой целая гора земли, надо ее расчистить.
        — Вот и расчищайте!
        — Не могу же я заниматься этим сейчас!
        — Почему нет? Раз все равно рано или поздно придется делать эту работу, то почему не сию минуту?
        — Вы, стало быть, очень торопитесь?
        — Завтра я отправляюсь на три месяца в путешествие.
        — Тогда, если позволите, я схожу за киркой и лопатой.
        И он исчез вместе со своей собакой в густой тени огромных деревьев.
        И действительно, то ли западный ветер нанес к калитке за долгие годы тучи пыли, которую дождь превратил в почву; то ли это была просто неровность земли, но у калитки со стороны сада образовался холмик высотой в один-полтора фута; он не сразу бросался в глаза, так как порос высокой травой, поднимавшейся вдоль решетки.
        Скоро черный человек вернулся с киркой. Мое воспаленное воображение все преувеличивало до гигантских размеров, и потому незнакомец показался мне рослым галлом, вооруженным фрамой; только черный цвет его кожи мешал сходству.
        Он стал рыть землю, сопровождая каждый удар кирки чем-то вроде протяжного вздоха, который издают пекари, за что их и прозвали «хныкалами».
        Это было время, когда Лёве-Веймар только что перевел Гофмана; у меня голова была набита всякими историями вроде «Оливье Брюнона», «Майората», «Кота Мурра», «Кремонской скрипки». Я был уверен, что попал в открытое море фантастики.
        Наконец черный человек остановился и оперся на кирку:
        — Теперь дело за вами.
        — За мной?
        — Да… Толкайте.
        Я повиновался и уперся в калитку ногами и руками. Она некоторое время не поддавалась, наконец, словно решившись, внезапно распахнулась, да так стремительно, что черный человек получил удар в лоб и упал в траву.
        Пес, вероятно, принял этот несчастный случай за объявление войны: он стал остервенело лаять, вцепившись в землю когтями и собираясь броситься на меня.
        Я приготовился к нападению пса и его хозяина, не сомневаясь, что, как только незнакомец поднимется, он тоже кинется на меня… Но, к моему великому удивлению, из травы, где лежал мой проводник, разъяренному псу приказали замолчать; человек пробормотал: «Ничего, ничего!» — поднялся и вынырнул из травы.
        Я говорю «вынырнул из травы», и это чистейшая правда. Когда черный человек пошел вперед, приглашая меня последовать за ним, трава доходила нам до подбородка. Что-то потрескивало у меня под ногами, словно я ступал по каштанам; вероятно, землю устилал, по крайней мере, в фут толщиной слой мха, опавших листьев и плюща.
        Я собирался было ринуться в чащу, как вдруг мой проводник меня остановил:
        — Минутку!
        — Что там еще?  — спросил я.
        — Мне кажется, следует запереть калитку.
        — Ни к чему, мы же скоро пойдем назад.
        — Выход не здесь,  — отвечал черный человек, бросив на меня угрожающий взгляд, так что я невольно опустил руку в карман, пытаясь нащупать какое-нибудь оружие.
        Естественно, я ничего не нашел.
        — Почему же здесь нельзя выйти?  — полюбопытствовал я.
        — Потому что это вход.
        Как бы ни был этот довод туманен, он меня удовлетворил, и я решил довести это приключение до конца.
        Заперев калитку, мы пустились в путь.
        Мне казалось, что я зашел в непроходимый девственный лес, изображенный на гравюре, какую можно увидеть на Бульварах у букинистов: все было на месте, даже поваленное дерево, которое служит мостиком через овраг. Стебли плюща с яростью фурий устремлялись вверх по стволам деревьев и растрепанными прядями свисали с ветвей; десятки всевозможных вьюнков свивались, сплетались, скручивались и под взглядом луны душили друг друга в объятиях на огромном зеленом гамаке, которым казался лес.
        Если бы фея растений, выйдя вдруг из чашечки цветка или из ствола дерева, предложила мне провести с нею остаток дней в этих восхитительных зарослях, вероятно, я бы согласился, ничуть не заботясь тем, что об этом может сказать или подумать другая фея, ожидавшая меня на улице Анфер.
        Но не фея вышла из своего зеленого дворца: мой проводник, размахивавший палкой и безжалостно сбивавший направо и налево головки растений, попадавших ему под руку, подвел меня к особенно густым зарослям и грубо приказал:
        — Проходите!
        Первым пошел пес, за ним — я.
        Черный человек следовал за мной, и меня не оставил равнодушным этот новый порядок шествия нашего каравана: я представился покупателем, у покупателя есть деньги, а ударить палкой по затылку так просто!
        Я оглянулся: заросли за нами уже сомкнулись.
        Вдруг я почувствовал, как кто-то схватил меня и тянет назад за ворот редингота… Я подумал, что настала решительная минута.
        Я обернулся.
        — Стойте!  — приказал черный человек.
        — Почему?
        — Вы что, не видите: у вас под ногами колодец!
        Я посмотрел в указанном направлении и увидел темный круг на земле; это в самом деле был отверстый колодец, располагавшийся вровень с землей.
        Еще шаг, и я упал бы вниз!
        Признаться, на сей раз меня мороз продрал по коже.
        — Колодец?  — переспросил я.
        — Да, он выходит, кажется, в катакомбы.
        Незнакомец подобрал с земли камень и швырнул его в бездну.
        Несколько мгновений показались мне вечностью, хотя прошло, может быть, всего десять секунд. Но вот я услышал глухой удар, ему ответило подземное эхо: камень ударился о дно колодца.
        — Один человек туда уже упал,  — невозмутимо продолжал мой проводник,  — и, как вы понимаете, его больше никто никогда не видел… Идемте.
        Я обогнул колодец, стараясь держаться от него как можно дальше.
        Спустя пять минут я вышел из зарослей цел и невредим, но, как только я очутился на опушке, кто-то крепко вцепился мне в плечо.
        Впрочем, я начинал привыкать к странным ухваткам моего проводника. Еще пять минут назад мы шагали в полной темноте, теперь же нас освещала луна.
        — Ну что?  — спокойно спросил я.
        — Вот дерево,  — произнес в ответ черный человек, указывая пальцем на клен.
        — Какое еще дерево?
        — Клен, черт подери!
        — Я вижу, что клен… И что дальше?
        — Вот сук.
        — Какой сук?
        — На котором он повесился.
        — Кто?
        — Бедный Жорж.
        Я вспомнил историю с повесившимся, о которой был отчасти наслышан.
        — A-а! А кто был этот бедный Жорж?
        — Несчастный мальчик; так его звали.
        — Почему же его так звали?
        — Потому что он был несчастным мальчиком.
        — А почему он был несчастным мальчиком?
        — Потому что, говорю вам, он повесился.
        — Но почему он повесился?
        — Потому что был несчастным мальчиком.
        Я понял, что продолжать расспросы бесполезно. Мой необыкновенный проводник постепенно представал передо мной в истинном свете: это был круглый дурак.
        Схватив его за руку, я почувствовал, что он дрожит.
        Я снова приступил к нему с вопросами и заметил, что теперь даже голос его дрожал.
        Теперь я понял, что его нежелание показать мне ночью сад и дом объясняется страхом.
        Оставалось выяснить, почему он носит траур, почему у него черное лицо и черный пес. Я как раз собирался его об этом расспросить, но мой проводник не дал мне раскрыть рта и, словно торопясь поскорее уйти от проклятого дерева, снова устремился в чащу, приговаривая:
        — Хватит, хватит, идемте!
        Теперь он шел впереди.
        Мы снова вошли в чашу. Она занимала не больше арпана земли, но деревья были такие толстые и были посажены настолько часто, что казалось, будто лес раскинулся на целое льё.
        Что касается жилища, это был типичнейший в своем роде старинный дом, в котором все, что только могло, разбилось, потрескалось, обвалилось. Вы поднимались на крыльцо по лестнице из четырех или пяти ступеней и оттуда попадали в комнату, выходившую на Восточную улицу,  — попадали тоже по каменной лестнице, но винтовой; ступеньки ее разошлись, и во многих местах зияли щели.
        Я собирался подняться, но в третий раз почувствовал, как рука моего проводника тянет меня назад.
        — Сударь! Что вы делаете?  — остановил он меня.
        — Осматриваю дом!
        — Поостерегитесь! Дом-то этот еле стоит: чуть посильнее дунешь, и он рухнет.
        И действительно, то ли кто-то снаружи дунул слишком сильно — северный ветер, например,  — то ли и не нужно было дуть на этот дом: часть дома сегодня обвалилась сама.
        Я не только вернулся с винтовой лестницы, на которую начал было всходить, но на всякий случай спустился и с крыльца.
        Мой осмотр был окончен; мне оставалось лишь выйти. Но где же выход?
        Похоже, проводник угадал мое желание и горячо его разделял: он живо ко мне обернулся.
        — Ну что, хватит с вас?  — спросил он.
        — А я все видел?
        — Абсолютно все.
        — Тогда идемте к выходу.
        Он отворил небольшую дверь, невидимую в потемках и скрытую сводом; мы очутились на Восточной улице.
        Я шел за своим проводником до самого погреба: мне было любопытно увидеть возвращение Кака в его пещеру.
        В наше отсутствие погреб осветился; рядом со входом горела свеча. Внизу у лестницы ждал человек, как две капли воды похожий на моего проводника; я даже подумал, что это его тень: он был черен с головы до ног.
        Два негра пошли навстречу один другому и поздоровались за руку; потом они заговорили на языке, показавшемся мне незнакомым, но, прислушавшись, я узнал овернский говор.
        Теперь остальное понять оказалось несложно.
        Я имел дело просто-напросто с одним из членов почтенного братства угольщиков; темнота, а особенно воображение все преувеличили и опоэтизировали.
        Я дал своему проводнику три франка за причиненное беспокойство; он снял шляпу, и по полоске телесного цвета, образовавшейся в том месте, где шляпа натерла ему лоб и сбила угольную пыль, я определил, что предположения мои верны.
        Теперь, спустя более двадцати восьми лет после того случая, я извлек это воспоминание из глубин памяти и поместил его — может быть, не совсем к месту — в этой части нашего повествования; сделал я это затем, чтобы читатель лучше себе представлял место действия.
        В этот безлюдный сад на Восточной улице, окружавший одинокий полуразвалившийся дом, мы и просим читателя последовать за нами в ночь на 21 мая 1827 года.
        XXXI
        «ПОМОГИ СЕБЕ САМ, И БОГ ТЕБЕ ПОМОЖЕТ»
        Итак, в понедельник 21 мая, в полночь, в лесу, по левую руку, если идти со стороны улицы Анфер,  — впрочем, вполне вероятно, что сегодня там пройти невозможно: цепь на воротах приклепали, так нам, во всяком случае, показалось, когда мы проходили в тех местах в последний раз и бросили ретроспективный взгляд на события, театром которых было это место,  — итак, в понедельник 21 мая, в полночь, в лесу, по левую руку, если идти со стороны улицы Анфер, и по правую руку, если идти с Восточной улицы, собрались (их привел угольщик, или проводник, или сторож, которого мы уже представили читателям и который был не кто иной, как наш друг Туссен-Лувертюр) двадцать карбонариев в масках, то есть низовая вента.
        Почему и каким образом вента избрала такое место для своих собраний? Объясняется это просто.
        Вы помните ту ночь, когда г-н Жакаль, оказавшись на улице Говорящего колодца и оседлав веревочную петлю, раскрыл тайну собраний карбонариев в катакомбах; вы помните, что после этого г-н Жакаль отправился в Вену и заговор, имевший целью похищение герцога Рейхштадтского, провалился.
        Агенты неосторожно проговорились об этом открытии, и о визите г-на Жакаля стало известно заговорщикам.
        Визит этот, нарушивший тщательно разработанный план генерала Лебастара де Премона, не столь напугал парижских заговорщиков, как могло показаться на первый взгляд. Если бы в катакомбы спустились десять полков солдат, то и они не смогли бы поймать ни одного карбонария: тысячи тайных подземных ходов вели в недоступные убежища. Заметим, кстати, что в нескольких местах катакомбы были отлично заминированы и довольно было одной искры, чтобы весь левый берег взлетел на воздух.
        Правда, вместе с городом погибли бы и заговорщики, но не так ли умер Самсон?
        Впрочем, зачем была эта крайность? Не лучше ли на время оставить катакомбы, рискуя вернуться туда в исключительном случае? Мест для собраний хватало, и если в катакомбах нельзя было собираться, их можно было использовать как тайные пути сообщения с домом того из братьев, кто предоставлял свое жилище для встреч.
        С этой целью решено было обследовать катакомбы, и один из братьев, живший на улице Анфер, заметил однажды ночью, что подвал, через который он обычно проникал в подземелье, соединяется в восточной части с одним из подвалов пустовавшего дома; но в подвале, пусть даже и безлюдного дома, собираться было небезопасно.
        Тогда в подвале прорыли углубление футов в тридцать, потом пробили ход наверх и очутились в лесу. Во избежание обвалов земляные стены укрепили подпорками, в конце этого подземелья сделали выход, в который мог протиснуться всего один человек, и решили, что до нового приказания вполне можно собираться в этом тихом месте, а если туда сунется кто-нибудь посторонний — пустить ему пулю в лоб.
        Пусть не удивляется читатель, что мы с такими подробностями описываем эти подземные дела, желая придать нашему рассказу как можно больше достоверности: более пятидесяти домов в том квартале, где разворачиваются события нашего рассказа, имеют такие же подземные ходы, и мы могли бы привести в пример немало подвалов с механическими устройствами на манер театральной сцены. Обратитесь хоть к славному хозяину кафе с улицы Сен-Жак по имени Живерн; его заведение находится почти напротив Валь-де-Грас; попросите его показать подвал, рассказать его историю, и он пойдет вперед и поведает на ходу, что этот подземный лаз относился когда-то к саду монастыря кармелиток.
        Зачем же был нужен подземный ход в саду монастыря кармелиток, спросите вы, и куда он вел?
        Черт побери! В монастырь, расположенный напротив, где теперь Валь-де-Грас! Спросите Живерна!
        Пусть же не винят нас в том, что мы воздвигаем на пути наших героев люки и подземные ходы там, где нет ни ходов, ни люков. Весь левый берег от Нельской башни с подземным ходом до самой Сены и вплоть до Могилы Иссуара, вход в который — рядом с Монружем, представляет собой сверху донизу один огромный люк; и если в результате нынешних разрушений открываются тайны верхней части Парижа, то придет, может быть, такой день, когда обитатели левого берега проснутся и ужаснутся, открыв тайны нижней его части.
        Но вернемся к нашему ночному собранию.
        На собрании присутствовало, как мы уже упоминали, двадцать карбонариев; хотя с 1824 года это движение потерпело одну за другой много неудач, было фактически распущено и по виду перестало существовать, его главные члены реорганизовали тайное общество если не под тем же названием, то на тех же основах.
        В эту ночь цель собрания была такая: основать новое общество (спустя некоторое время оно примет название «Помоги себе сам, и Бог тебе поможет»). Его основатели намеревались прежде всего руководить выборами, направлять и просвещать общественное сознание.
        Предлагались различные способы учреждения комитета, который должен быть заведовать делами общества; пришли к соглашению создать комитет, переизбираемый каждые три месяца (он будет избран, как только число членов общества достигнет ста), договорились также, что общество не будет выходить из рамок законности и обеспечит себе таким образом безопасность.
        Тем не менее, было недостаточно проводить собрания в Париже и образовать комитет по руководству выборами; необходимо было проводить просветительскую работу в департаментах, чтобы они не отставали от столицы. Стали обсуждать вопрос о создании избирательных комитетов в каждом округе и, насколько возможно, в каждом кантоне, а также о необходимости поддерживать с этими комитетами постоянную связь, чтобы наладить их функционирование.
        Вот в чем состояла цель ночного собрания, заложившего основы грозного общества «Помоги себе сам, и Бог тебе поможет», которое должно было столь значительно повлиять на исход будущих выборов.
        Обсуждение затянулось до часу ночи. Вдруг раздался хруст сухих веток и на опушке леса показалась черная тень.
        Мгновенно в руках у заговорщиков засверкали кинжалы, до этого спрятанные у них на груди.
        Тень приближалась: это был Туссен, сторож пустовавшего дома, карбонарий, которому поручили охранять не только дом, но и тех, кто в нем собирался.
        — В чем дело?  — спросил один из руководителей общества.
        — Зарубежный брат просит его впустить,  — доложил Туссен.
        — Брат ли это?
        — Он подал все положенные условные знаки.
        — Откуда он?
        — Из Триеста.
        — Один?
        — Да.
        Карбонарии посовещались, сбившись в кружок; Туссен оставался в стороне. Наконец обсуждение закончилось, карбонарии разошлись по местам и послышался голос одного из них:
        — Пригласите зарубежного брата, но с обычными предосторожностями.
        Туссен поклонился и исчез.
        Скоро снова затрещали ветки и между деревьями замелькали две тени.
        Карбонарии ждали молча.
        Туссен ввел в кружок карбонариев незнакомого зарубежного брата; у того были завязаны глаза. Туссен оставил его и удалился.
        Карбонарии сомкнулись вокруг прибывшего.
        Потом тот же человек, что отдавал распоряжения Туссену, заговорил снова:
        — Кто вы и откуда прибыли? Чего хотите?
        — Я генерал граф Лебастар де Премон,  — представился прибывший.  — Я только что из Триеста, откуда уехал после провала венского дела, а в Париж я прибыл, чтобы спасти господина Сарранти, моего друга и участника заговора.
        Среди карбонариев послышались громкие восклицания; все заговорили сразу.
        Потом все тот же голос сказал приветливо:
        — Снимайте повязку, генерал, вы среди братьев!
        Генерал де Премон снял повязку, и благородное его лицо предстало перед собравшимися.
        Все сейчас же дружески протянули ему руки, каждый хотел приветствовать его, как это бывает во время застолья, когда все хотят чокнуться с тем, кто произнес тост.
        Наконец волнение утихло, все снова замолчали.
        — Братья!  — заговорил генерал.  — Вы знаете, кто я. В тысяча восемьсот двенадцатом году Наполеон послал меня в Индию: я должен был там организовать армию в каком-нибудь из княжеств, чтобы она была в состоянии выйти навстречу французам и русским, когда через Каспийское море мы вторглись бы в Непал. Я организовал армию в Лахорском королевстве. Но Наполеон пал, и я подумал, что наш план рухнул вместе с ним… Однажды прибыл господин Сарранти. Он приехал ко мне от имени императора, но теперь речь шла не о том, чтобы служить Наполеону Первому,  — необходимо было возвести на трон Наполеона Второго. Я задержался лишь для того, чтобы установить кое-какие связи в Европе и уехал в тот же день, как убедился, что мне это удалось. Добирался я через Джидду, Суэц, Александрию. Я прибыл в Триест, где связался с нашими итальянскими братьями, а потом отправился в Вену… Вы знаете, что наш план не удался… Вернувшись в Триест, я спрятался у одного из наших братьев и там узнал о том, что господин Сарранти приговорен к смертной казни. Рискуя головой, я сейчас же отплыл во Францию и поклялся, что разделю судьбу друга, то
есть буду жить, если он останется в живых, или умру в случае его казни: мы были соучастниками одного заговора и должны понести одинаковое наказание.
        Слушатели встретили его слова глубоким молчанием.
        Господин Лебастар де Премон продолжал:
        — Один из наших братьев в Италии снабдил меня письмом к одному из французских братьев, господину де Маранду; это был аккредитив, а не политическая рекомендация. Господин де Маранд меня принял, я ему открылся и сообщил о цели своего приезда во Францию, о своем решении, о желании связаться с главными членами верховной венты. Господин де Маранд сказал, что собрание должно состояться сегодня, сообщил о месте встречи и указал, как можно проникнуть в этот сад и добраться до вас. Я воспользовался его советами. Не знаю, здесь ли сейчас господин де Маранд; если он среди вас, благодарю его за помощь.
        Ни одним движением карбонарии не выдали присутствия г-на де Маранда.
        Снова наступила тишина.
        Генерал де Премон почувствовал легкий озноб, но продолжал:
        — Я знаю, братья, что наши с вами убеждения сходятся не во всем; я знаю, что среди вас есть республиканцы и орлеанисты; но и те и другие стремятся, как и я, к освобождению страны, славе Франции, чести народа, не так ли, братья?
        Собравшиеся утвердительно кивнули.
        — Я знаком с господином Сарранти шесть лет,  — продолжал генерал.  — Все это время мы были неразлучны: я отвечаю за его храбрость, преданность, добродетель. Словом, я ручаюсь за господина Сарранти как за себя! От своего имени, а также от имени одного из братьев, готового заплатить за свою верность головой, я пришел просить вас мне помочь в исполнении того, что одному мне не под силу. Мы должны избавить нашего брата от позорной казни и любой ценой похитить господина Сарранти из тюрьмы, в которую он заключен. Для этого я могу предложить, во-первых, две мои руки, а кроме того, состояние, на которое можно целый год содержать войско французского короля… Братья! Вот вам моя рука! Берите мои миллионы и верните мне друга! Я все сказал и жду вашего ответа.
        Но горячие слова генерала были встречены молчанием.
        Говоривший огляделся. Если раньше он ощутил озноб, то теперь почувствовал, как на лбу его выступил холодный пот.
        — Что происходит?  — спросил он.
        То же молчание в ответ.
        — Может быть, сам того не желая, я предложил нечто неподобающее, неуместное?  — продолжал он.  — Не обидел ли я вас? Возможно, вы усматриваете в моей просьбе интерес сугубо личный и полагаете, что перед вами лишь друг, требующий защиты друга?.. Братья! Я проехал пять тысяч льё, чтобы увидеться с вами; я не знаю никого из вас. Мне известно, что мы одинаково любим добро, одинаково ненавидим зло. Значит, на самом деле мы знакомы, хотя никогда раньше не виделись и я говорю с вами впервые в жизни. Во имя вечной справедливости прошу вас избавить от беззаконного и позорного наказания, от ужасной смерти одного из величайших праведников, которых я когда-либо знал!.. Отвечайте же, братья, или я приму ваше молчание за отказ, за одобрение самого несправедливого приговора, который когда-либо звучал в человеческих устах!
        Это было категорическое требование объяснений, и заговорщики не могли больше отмалчиваться.
        Человек, говоривший все это время от лица собравшихся, поднял руку, давая понять, что снова просит слова, и заявил:
        — Братья! Любая просьба брата священна и по нашим законам должна быть поставлена на обсуждение, а потом принята или отклонена большинством голосов. Мы сейчас обсудим эту просьбу.
        Генералу не были в новинку суровые правила; он поклонился, а обступавшие его до этого времени карбонарии отошли в сторону.
        Через несколько минут председательствовавший подошел к генералу и сказал ему тем же тоном, каким старшина присяжных оглашает вердикт:
        — Генерал! Я выражаю не только свою мысль, но говорю от имени большинства присутствующих здесь членов; я уполномочен от их и своего имени передать вам следующее. Цезарь говорил, что на жену Цезаря не должно пасть даже подозрения. Свобода — это матрона, которая должна быть всегда столь же чиста и незапятнанна, как жена Цезаря! Итак, брат,  — я сожалею, что вынужден дать вам такой ответ,  — без ясных, очевидных, неопровержимых доказательств невиновности господина Сарранти, по мнению большинства членов, нам не следует поддерживать предприятие, имеющее целью вырвать из рук закона того, кого этот закон осудил справедливо; поймите меня правильно, генерал, я говорю «справедливо», пока не доказано обратное… Поверьте, что наши искренние симпатии были на стороне господина Сарранти во все время этого мучительного разбирательства; мы содрогнулись в ту минуту, как должны были услышать вердикт; наши сердца обливались кровью, когда ему читали смертный приговор… Теперь, генерал, докажите нам невиновность господина Сарранти, и у вас будет не две руки, а десять, чтобы помочь вашему делу, да что там десять — сто
тысяч рук!
        Приблизившись к господину Лебастару де Премону еще на шаг, он прибавил:
        — Генерал! Вы можете доказать, что господин Сарранти невиновен?
        — Увы!  — ответил генерал, опустив голову.  — Кроме собственного моего убеждения, других доказательств у меня нет!
        — В таком случае,  — заметил глава карбонариев,  — наше решение останется в силе.
        Поклонившись г-ну Лебастару де Премону, он отошел к группе заговорщиков; те собрались расходиться.
        Генерал поднял голову, протянул руку и, предпринимая последнюю попытку, сказал:
        — Братья! Это ответ большинства, и я его принимаю. Однако позвольте мне воззвать к отдельным членам. Братья! Есть ли среди вас человек, убежденный, как и я, в невиновности господина Сарранти? Пусть его сердце присоединится к моему, и мы вместе попытаемся сделать то, что я был бы счастлив предпринять с вашей общей помощью.
        Говоривший до этого карбонарий обернулся к товарищам:
        — Братья! Если среди вас есть человек, убежденный в невиновности господина Сарранти, он волен присоединиться к генералу и попытать вместе с ним счастья.
        От группы карбонариев отделился один человек. Он подошел к генералу и опустил левую руку на плечо графу де Премону, а правой рукой снял маску.
        — Я!  — сказал он.
        — Сальватор!  — воскликнули девятнадцать других заговорщиков.
        Это в самом деле был Сальватор. Будучи убежден в невиновности г-на Сарранти, он предложил генералу свою помощь.
        Остальные карбонарии потянулись один за другим в кленовую аллею, которая вела ко входу в подземелье, и исчезли в темноте.
        Сальватор остался с графом де Премоном.
        XXXII
        ЧТО МОЖНО И ЧЕГО НЕЛЬЗЯ СДЕЛАТЬ ЗА ДЕНЬГИ
        Прислонившись к дереву, Сальватор с минуту разглядывал генерала Лебастара де Премона.
        Сам г-н Сарранти, слушая свой смертный приговор, был менее подавлен и бледен, чем генерал, получив такой жестокий ответ от единомышленников, к которым он, рискуя жизнью, пришел за помощью, чтобы спасти жизнь друга.
        Сальватор подошел к нему.
        Генерал подал ему руку.
        — Сударь!  — заговорил генерал.  — Я знаю вас только по имени. Ваши друзья произнесли его вслух, и мне это кажется добрым предзнаменованием. Кто вас называет, поминает Спасителя.
        — Это в самом деле имя неслучайное, сударь,  — улыбнулся Сальватор.
        — Вы знакомы с Сарранти?
        — Нет, сударь; но я близкий, а главное, верный и благодарный друг его сына. Признаюсь, генерал, я страдаю не меньше вас и потому в деле господина Сарранти вы можете всецело располагать мной.
        — Так вы не разделяете мнения наших братьев?  — живо откликнулся генерал, воспрянув духом от добрых слов Сальватора.
        — Послушайте, генерал!  — проговорил Сальватор.  — Общий порыв, почти всегда справедливый, потому что он инстинктивный, зачастую бывает слеп, суров, жесток. Каждый из этих людей, только что утвердивших смертный приговор господина Сарранти, вынес бы, спроси вы их по отдельности, совсем другой приговор, то есть тот, который вынес я сам. Нет, в глубине души я не верю, что господин Сарранти виновен. Кто тридцать лет рискует головой на поле боя, в смертельных схватках политических партий, тот не способен на подлость и не может быть ничтожным вором, заурядным убийцей. Итак, в душе я убежден, что господин Сарранти невиновен.
        Генерал пожал Сальватору руку.
        — Спасибо, сударь, за ваши слова,  — поблагодарил он.
        — С той минуты,  — продолжал Сальватор,  — как я предложил вам свою помощь, я предоставил себя в ваше распоряжение.
        — Что вы хотите сказать? Я слушаю вас в нетерпении.
        — Я хочу сказать, сударь, что в данном положении недостаточно заявить о невиновности нашего друга, надо ее доказать, и доказать неопровержимо. В борьбе заговорщиков с правительством, а значит, и правительства с заговорщиками любые средства хороши, и оружие, которое нередко два порядочных человека отказываются употребить во время дуэли, жадно подхватывают политические партии.
        — Прошу объяснить вашу мысль!
        — Правительство жаждет смерти господина Сарранти. Оно хочет, чтобы он умер с позором, потому что позор падет на противников этого правительства и можно будет сказать, что все заговорщики негодяи или должны быть негодяями, раз они выбрали своим главой человека, который оказался вором и убийцей.
        — Так вот почему королевский прокурор отклонил политическое обвинение!  — воскликнул генерал.
        — Именно поэтому господин Сарранти так настойчиво пытался взять его на себя.
        — И что же?
        — Правительство уступит лишь по представлении видимых, осязаемых, явных доказательств. Дело не только в том, чтобы сказать: «Господин Сарранти не виновен в преступлении, которое вменяется ему в вину» — надобно сказать: «Вот кто виновен в преступлении, в котором вы обвиняете господина Сарранти».
        — Но, сударь, у вас есть эти доказательства?  — вскричал генерал.  — Вы знаете имя настоящего преступника?
        — Доказательств у меня нет, виновный мне не известен,  — признался Сальватор,  — однако…
        — Однако?..
        — Возможно, я напал на его след.
        — Говорите же, говорите! И вы и в самом деле будете достойны своего имени, сударь!
        — Слушайте то, что я не говорил никому, сударь, но вам скажу!  — подходя к генералу вплотную, произнес Сальватор.
        — Говорите, говорите!  — прошептал генерал, тоже подвигаясь к Сальватору.
        — В доме, принадлежавшем господину Жерару, куда господин Сарранти поступил как наставник; в доме, откуда он бежал девятнадцатого или двадцатого августа тысяча восемьсот двадцатого года — а все дело, возможно, как раз и состоит в том, чтобы установить точную дату его отъезда; в парке Вири, наконец, я нашел доказательство, что, по крайней мере, один ребенок был убит.
        — Уверены ли вы, что это доказательство не усугубит и без того тяжелое положение нашего друга?
        — Сударь! Когда ищешь истину, а мы пытаемся установить истину, и, если господин Сарранти окажется виновен, мы отвернемся от него, как это сделали все остальные,  — любое доказательство имеет большое значение, даже если на первый взгляд кажется, что оно свидетельствует против того, чью невиновность мы хотим установить. Истина несет свет в себе самой; если мы найдем истину, все станет ясно.
        — Пусть так… Однако как же вам удалось обнаружить это доказательство?
        — Однажды ночью я шел по парку Вири со своим псом по делу, не имеющему отношения к тому, что занимает нас с вами, и нашел в зарослях, у подножия дуба, в яме, которую с остервенением раскопал мой пес, останки ребенка, похороненного стоймя.
        — И вы полагаете, что это один из пропавших малышей?
        — Это более чем вероятно.
        — А другой, другой ребенок? Ведь в деле упоминалось о мальчике и девочке?
        — Другого ребенка я, кажется, тоже отыскал.
        — Тоже благодаря псу?
        — Да.
        — Ребенок жив?
        — Жива: это девочка.
        — Дальше?
        — Основываясь на этих двух случаях, я делаю вывод: если бы я мог действовать свободно, то, возможно, полностью раскрыл бы преступление, что неизбежно навело бы меня на след преступника.
        — Но вы ведь нашли живую девочку!  — вскричал генерал.
        — Да, живую!
        — Ей, вероятно, было шесть-семь, когда произошло преступление?
        — Да, шесть лет.
        — Стало быть, она могла бы вспомнить…
        — Она ничего не забыла.
        — В таком случае…
        — Она помнит слишком хорошо.
        — Не понимаю.
        — Когда я попытался напомнить несчастной девочке о той ужасной катастрофе, у нее едва не помутился разум. В такие минуты с ней случаются нервные припадки, это может привести к тому, что она лишится рассудка. А чего будет стоить показание ребенка, которого обвинят в сумасшествии и одним словом действительно доведут ее до безумия? О, я все взвесил!
        — Ну хорошо, давайте займемся мертвым ребенком, а не живым. Если молчит живой, то, может быть, заговорит мертвый?
        — Да, если бы у меня была свобода действий.
        — Кто же вам мешает? Ступайте к королевскому прокурору, изложите ему все дело, заставьте правосудие докопаться до истины, к которой вы взываете, и…
        — Да, и полиция в одну ночь уберет следы, на которые придет посмотреть на следующий день правосудие. Я же вам сказал, что полиция заинтересована в том, чтобы устранить эти доказательства и потопить господина Сарранти в этом грязном деле о краже и убийстве.
        — Тогда продолжайте расследование сами. Давайте продолжим его вместе. Вы говорите, что могли бы найти истину, если бы могли действовать свободно. Что может вам помешать? Говорите!
        — О, это уже совсем другая история, не менее серьезная, страшная и отвратительная, чем дело господина Сарранти.
        — Пусть так. Будем же действовать!
        — Согласен! Мне ничего лучшего и не надо, однако прежде…
        — Что?
        — Давайте найдем способ свободно осмотреть дом и парк, где преступление или, вернее, преступления были совершены.
        — Возможно ли изыскать такое средство?
        — Да.
        — Какой ценой?
        — За деньги.
        — Вы же слышали: я сказочно богат.
        — Да, генерал, но это не все.
        — Что еще надо?
        — Немного ловкости и много упорства.
        — Я сказал, что для достижения этой цели готов отдать не только все состояние, но предоставить свою помощь и даже пожертвовать жизнью.
        — Думаю, мы сумеем договориться, генерал.
        Сальватор огляделся и, обратив внимание на то, что луна ярко освещает клен, под которым они стоят, сказал генералу:
        — Отойдем в тень, сударь. Нам предстоит обсудить дело, которое может стоить нам жизни, и не только на эшафоте, но и в чаще леса, за углом дома. Ведь сейчас мы выступаем против полиции как заговорщики, а также против подлецов как честные люди.
        И Сальватор увлек г-на Лебастара де Премона в такое место, где тень была самой густой.
        Генерал подождал, пока молодой человек осмотрелся и прислушался к малейшему шороху, и, видя, что тот удовлетворен осмотром, попросил:
        — Говорите!
        — Прежде всего,  — прошептал Сальватор,  — следовало бы стать полноправными владельцами замка и парка Вири.
        — Нет ничего легче.
        — То есть?
        — Мы их купим.
        — К сожалению, генерал, они не продаются.
        — Неужели на свете существует что-то такое, что не продается?
        — Увы, да, генерал: именно этот дом и этот парк.
        — Почему?
        — Они служат ширмой, убежищем, укрытием для другого преступления, почти столь же чудовищного, что и то, которое пытаемся раскрыть мы с вами.
        — Значит, в этом доме кто-то живет?
        — Один могущественный человек.
        — По политическому положению?
        — Нет, он связан с Церковью, что гораздо надежнее!
        — Как его имя?
        — Граф Лоредан де Вальженез.
        — Погодите,  — остановил его граф, взявшись рукой за подбородок,  — мне знакомо это имя…
        — Вполне возможно, ведь это одно из известнейших имен французской аристократии.
        — Если мне не изменяет память,  — задумчиво продолжал генерал,  — маркиз де Вальженез, тот, которого я знавал, был человеком весьма и весьма порядочным.
        — Маркиз — да!  — воскликнул Сальватор.  — Благороднейший и вернейший из всех, кого я когда-либо встречал!
        — Вы тоже его знали, сударь?
        — Да,  — только и ответил Сальватор,  — но речь не о нем.
        — Верно, о графе… Ну, о нем я сказать не могу того же, что о его брате.
        Сальватор молчал, словно не желая высказывать мнение о графе де Вальженезе.
        Генерал продолжал:
        — Что стало с маркизом?
        — Умер!  — отвечал Сальватор, горестно опустив голову.
        — Умер?
        — Да, генерал… внезапно… в результате апоплексического удара.
        — У него был сын… незаконорожденный, кажется?
        — Это так.
        — Что с сыном?
        — Умер через год после смерти отца.
        — Умер… Я знал его ребенком, вот таким малышом,  — сказал генерал, показывая рукой, какого роста был мальчик.  — Удивительно умный был ребенок, с необычайно твердым характером… Умер!.. А как?
        — Застрелился,  — коротко ответил Сальватор.
        — От горя, должно быть?
        — Да, вероятно.
        — Так вы говорите, замок и парк Вири купил брат маркиза?
        — Сын брата, граф Лоредан, и не купил, а снял парк с замком.
        — Желаю ему не быть похожим на своего отца.
        — Отец — образец чести и неподкупности по сравнению с сыном.
        — Не очень-то вы лестного мнения о сыне, дорогой господин Сальватор… Еще один знатный род уходит в небытие,  — меланхолично произнес генерал.  — Скоро он обратится в прах или, что еще хуже, запятнает себя позором!
        Помолчав, он спросил:
        — А зачем господину Лоредану де Вальженезу дом, которым он так дорожит?
        — Я же сказал, что в стенах дома кроется преступление!
        — Вот поэтому я и спрашиваю, зачем господину де Вальженезу дом.
        — Он прячет там похищенную девочку.
        — Девочку?
        — Да, ей шестнадцать лет.
        — Девочка… Шестнадцати лет!  — пробормотал генерал.  — Как и моя…
        Потом, словно спохватившись, спросил:
        — Раз вы знаете об этом преступлении, сударь, или, скорее, раз вам известен преступник, почему вы не выдаете его правосудию?
        — Потому что в скверные времена — а мы переживаем именно такое время, генерал,  — существуют не только преступления, на которые правосудие закрывает глаза, но и преступники, которых оно берет под свою защиту.
        — О!  — вскричал генерал.  — Неужели вся Франция не может подняться, восстать против подобного порядка вещей?
        Сальватор усмехнулся.
        — Франция ждет удобного случая, генерал.
        — Можно, как мне кажется, его поторопить!
        — Ради этого мы и собираемся.
        — Вернемся к насущным делам, поскольку Франция не восстанет специально для спасения господина Сарранти и надобно, чтобы его спас я… Раз дом не продается, как вы рассчитываете им завладеть?
        — Прежде всего, генерал, позвольте мне ввести вас в курс дела.
        — Я слушаю.
        — Один из моих друзей подобрал около девяти лет назад бездомную девочку. Он ее вырастил, воспитал; девочка превратилась в прелестную шестнадцатилетнюю девушку. Он собирался на ней жениться, как вдруг ее силой похитили из пансиона в Версале, где она жила; девушка бесследно исчезла. Я вам уже рассказывал, что случайно напал на след другого преступления, когда нашел с помощью своего пса тело мальчика. Пока я стоял на коленях перед его разрытой могилой и в ужасе ощупывал волосы жертвы, я услышал шаги и увидел, что ко мне приближается чья-то тень в белом. Я вгляделся и при свете луны узнал невесту моего друга, похищенную и бесследно исчезнувшую. Я оставил расследование одного преступления и занялся другим. Я назвался и спросил у девушки, почему она безмолвно сносит свое заточение и не пытается бежать. Она рассказала, как пригрозила похитителю написать и призвать на помощь друзей, даже бежать, но тот раздобыл приказ об аресте Жюстена…
        — Кто такой Жюстен?  — заинтересовался генерал рассказом Сальватора.
        — Жюстен — это мой друг, жених похищенной девушки.
        — Как граф мог добиться приказа об аресте?
        — Жюстену вменили в вину его же доброе дело, генерал. Его обвинили в том, что он похитил девочку. Заботу, которой он окружал ее все девять лет, назвали заточением, а готовившуюся свадьбу — насилием. Возникло подозрение, что девушка из богатой семьи, а Уголовный кодекс предусматривает наказание: ссылка от трех до пяти лет на галеры, смотря по обстоятельствам, для мужчины, уличенного в сокрытии несовершеннолетней. Как вы понимаете, генерал, обстоятельства были бы представлены самыми что ни на есть отягчающими, и мой друг оказался бы под угрозой быть осужденным на пять лет галер за преступление, которого не совершал.
        — Невероятно! Невероятно!  — воскликнул генерал.
        — А разве господина Сарранти не приговорили к смертной казни как вора и убийцу?  — холодно возразил Сальватор.
        Генерал понурился.
        — Скверные времена,  — пробормотал он.  — Гнусные времена!
        — Пришлось набраться терпения… И я не решаюсь продолжать расследование по делу господина Сарранти потому, что, если я призову правосудие в замок и парк Вири, Вальженез решит, что кто-то хочет у него отнять его жертву, и будет слепо мстить Жюстену.
        — А можно как-нибудь проникнуть в этот парк?
        — Конечно, раз это сделал я.
        — Вы хотите сказать, что, если туда пробрались вы, это под силу кому-то еще?
        — Жюстен навещает там иногда свою невесту.
        — И их отношения остаются чисты?
        — Они оба верят в Бога и не способны даже на дурную мысль.
        — Допустим, что так. Почему же Жюстен не похитит девушку?
        — И куда он ее увезет?
        — За пределы Франции.
        Сальватор улыбнулся.
        — Вы думаете, Жюстен так же богат, как господин де Вальженез, а Жюстен — бедный школьный учитель, он зарабатывает едва ли пять франков в день и на эти деньги содержит мать и сестру.
        — Неужели у него нет друзей?
        — У него есть два друга, готовые отдать за него жизнь.
        — Кто же они?
        — Господин Мюллер и я.
        — И что?
        — Старик Мюллер — учитель музыки, я — простой комиссионер.
        — Разве как глава венты вы не располагаете значительными суммами?
        — У меня в распоряжении более миллиона.
        — Так что же?
        — Это не мои деньги, генерал, и, даже если на моих глазах будет умирать от голода любимое существо, я не истрачу из этого миллиона ни одного денье.
        Генерал протянул Сальватору руку.
        — Это так!  — сказал он, а потом прибавил: — Предлагаю сто тысяч франков в распоряжение вашего друга; этого довольно?
        — Это вдвое больше, чем нужно, генерал, но…
        — Но что?
        — Меня смущает вот что: когда-нибудь родители девушки объявятся.
        — И?..
        — Если они знатны, богаты, могущественны, не упрекнут ли они Жюстена?
        — Человека, подобравшего их дочь, после того как они ее бросили? Воспитавшего ее как родную сестру? Спасшего ее от бесчестья?.. Полноте!
        — Значит, если бы вы были отцом, генерал, и в ваше отсутствие вашей дочери угрожали опасности, которые сейчас переживает невеста Жюстена, вы простили бы человека, который, будучи вам далеко не ровней, разделил судьбу вашей дочери?
        — Я не только бы обнял бы его как супруга своей дочери, но и благословил бы его как ее спасителя.
        — В таком случае все прекрасно, генерал. Если у меня и оставалось сомнение, вы его совершенно рассеяли… Через неделю Жюстен и его невеста уедут из Франции и мы сможем без помех осмотреть замок и парк Вири.
        Господин Лебастар де Премон сделал несколько шагов по направлению к опушке, чтобы встать поближе к свету.
        Сальватор последовал за ним.
        Выйдя на такое место, которое показалось ему подходящим, генерал вынул из кармана небольшую записную книжку, написал карандашом несколько слов, вырвал листок и протянул его Сальватору со словами:
        — Возьмите, сударь.
        — Что это?  — поинтересовался тот.
        — То, что я вам и обещал: чек на сто тысяч франков в банке господина де Маранда.
        — Я же вам сказал, что пятидесяти тысяч хватило бы с избытком, генерал.
        — Об остальной сумме вы дадите мне отчет, сударь. В таком важном деле, как наше с вами, нельзя допустить, чтобы нас остановила какая-нибудь безделица.
        Сальватор поклонился.
        Генерал с минуту вглядывался в него, потом протянул руку.
        — Вашу руку, сударь!
        Сальватор схватил руку графа де Премона и крепко ее пожал.
        — Я знаком с вами всего час, господин Сальватор,  — в волнении произнес генерал,  — и не знаю, кто вы такой. Но я многое повидал на своем веку, изучил лица всех типов, всех цветов кожи и полагаю, что разбираюсь в людях. Смею вас уверить, господин Сальватор, что вы представляетесь мне самым приятным человеком из всех, кого я когда-либо встречал.
        Кажется, мы уже говорили, что красивый и честный молодой человек неизменно производил сильное впечатление на окружающих. Он с первого взгляда располагал к себе людей и умел покорить их; от него исходило непобедимое обаяние, и если бы совесть вздумала предстать в человеческом воплощении, она не могла бы избрать более привлекательный и выразительный облик.
        Два только что подружившихся человека еще раз пожали друг другу руки и, направившись в кленовую аллею, вскоре спустились в подземелье, через которое часом раньше ушли девятнадцать заговорщиков.
        XXXIII
        УТРО КОМИССИОНЕРА
        Через два дня в семь часов утра Сальватор стучался в дверь к Петрусу.
        Молодой художник еще спал, убаюканный сладостными снами, что витают над влюбленными. Он спрыгнул с кровати, отпер дверь и встретил Сальватора с распростертыми объятиями, но еще полусмеженными веками.
        — Что нового?  — улыбнулся Петрус.  — Вы мне принесли какие-нибудь новости или опять пришли оказать услугу?
        — Наоборот, дорогой Петрус,  — возразил Сальватор,  — я пришел просить вашей помощи.
        — Говорите, мой друг,  — протянув ему руку, сказал Петрус.  — Но я хочу, чтобы эта услуга была серьезной. Вы же знаете, я только и жду случая прыгнуть ради вас в огонь.
        — Я никогда в этом не сомневался, Петрус… Дело вот в чем. У меня был паспорт; я отдал его около месяца назад Доминику, который отправлялся в Италию и боялся, что его арестуют, если он будет путешествовать под своим именем. Сегодня ради одного большого дела, о котором я вам как-нибудь расскажу, уезжает Жюстен…
        — Уезжает?
        — Сегодня или завтра ночью.
        — Надеюсь, с ним ничего не случилось?  — спросил Петрус.
        — Нет, напротив. Но он должен исчезнуть, чтобы никто об этом не знал, а для этого ему, как и Доминику, необходимо уехать под чужим именем. Он всего на два года старше вас, приметы схожи… Вы можете дать свой паспорт Жюстену?
        — Я в отчаянии, дорогой Сальватор,  — отвечал Петрус.  — Вы же знаете, по какой приятной причине я сижу в Париже уже полгода. У меня есть только старый паспорт для поездки в Рим, уже год как просроченный.
        — Дьявольщина!  — воскликнул Сальватор.  — Вот досада! Жюстен не может пойти за паспортом в полицию: это привлекло бы к нему внимание… Пойду к Жану Роберу… Хотя ростом он на целую голову выше Жюстена!
        — Погодите-ка…
        — Вы возвращаете меня к жизни.
        — Жюстен отправляется в какую-то определенную страну?
        — Нет, ему важно уехать из Франции.
        — Тогда я смогу ему помочь.
        — Каким образом?
        — Я дам ему паспорт Людовика.
        — Паспорт Людовика? Как же он оказался у вас?
        — Да очень просто. Он ездил в Голландию и вернулся третьего дня. Он брал у меня небольшой чемодан и оставил в нем паспорт.
        — А что если Людовику понадобится вернуться в Голландию?
        — Это маловероятно, но в таком случае он скажет, что потерял паспорт, и закажет другой.
        — Хорошо.
        Петрус подошел к шкафу и достал бумагу.
        — Вот вам паспорт,  — сказал он.  — Счастливого путешествия нашему другу Жюстену!
        — Благодарю от его имени.
        Молодые люди пожали друг другу руки и расстались.
        Пройдя Восточную улицу, Сальватор зашагал по аллее Обсерватории, потом по улице Анфер со стороны заставы и, подойдя к Приюту подкидышей, поискал глазами дом каретника.
        Хозяин стоял на пороге; Сальватор хлопнул его по плечу.
        Каретник обернулся, узнал молодого человека и приветствовал его дружески и вместе с тем почтительно.
        — Мне нужно с вами поговорить, метр,  — сказал Сальватор.
        — Со мной?
        — Да.
        — Всегда к вашим услугам, господин Сальватор! Не угодно ли войти?
        Сальватор кивнул, и они вошли в дом.
        Пройдя мастерскую, Сальватор вошел во двор и в глубине его, под огромным навесом обнаружил нечто вроде дорожной коляски; очевидно, он о ней знал, потому что подошел прямо к ней.
        — Вот что мне нужно,  — сказал он.
        — Отличная коляска, господин Сальватор! Превосходная коляска! И отдам я ее недорого, по случаю.
        — А надежная она?
        — Господин Сальватор, я за нее ручаюсь. Можете объехать на ней вокруг света и привезти сюда: я заберу ее у вас с разницей в двести франков.
        Не слушая восторженных слов, которыми, как всякий торговец, расхваливающий свой товар, каретник осыпал коляску, Сальватор взял ее за дышло с той же легкостью, словно это была детская колясочка, вывез во двор и стал тщательно осматривать с видом знатока.
        Она показалась Сальватору подходящей, если не считать некоторых мелких недостатков, на которые он указал каретнику, и тот обещал, что к вечеру все исправит. Славный каретник сказал правду: коляска была хороша и, что особенно важно, очень надежна.
        Сальватор тут же сторговался с каретником на шестистах франках и условился с ним, что вечером к половине седьмого коляска, запряженная парой отличных почтовых лошадей, будет стоять на Внешнем бульваре между заставами Крульбарб и Италии.
        Что до денег, то Сальватор, желавший расплатиться лишь после того, как все его распоряжения будут выполнены, и к тому же занятый на следующий день, назначил каретнику встречу на послезавтра утром, и каретник, зная его за надежного партнера, как говорится на языке деловых людей, счел вполне приемлемым предоставить ему кредит на сорок восемь часов.
        Сальватор покинул каретника, пошел вниз по улице Анфер, свернул на улицу Бурб (сегодня она носит название улицы Пор-Рояль) и подошел к низкой двери напротив приюта Материнства.
        Здесь жили плотник Жан Бык и мадемуазель Фифина, его любовница и повелительница.
        Сальватору не пришлось спрашивать у привратника, дома ли плотник: едва он ступил на лестницу, как услышал рев, свидетельствовавший о том, что человек, назвавший Бартелеми Лелона Жаном Быком, воистину выбрал прозвище по заслугам.
        Крики мадемуазель Фифины, врезавшиеся пронзительными нотами в его речитатив, доказывали, что Жан Бык исполняет не соло, а номер на два голоса. Мелодия шумными волнами рвалась через дверь наружу и катилась по лестнице, долетая до слуха Сальватора и словно направляя его шаги.
        Когда Сальватор дошел до пятого этажа, его буквально захлестнула эта мелодия. Он вошел без стука, так как дверь была полуоткрыта предусмотрительной мадемуазель Фифиной, непременно оставлявшей пути к отступлению перед бушующим великаном.
        Ступив за порог, Сальватор увидел, что противники стоят друг против друга: мадемуазель Фифина, с рассыпавшимися волосами и бледная как смерть, грозила Жану Быку кулаком, а тот, багровый как пион, рвал на себе волосы.
        — У, проклятый!  — выла мадемуазель Фифина.  — Ах ты дурак! Ах, недотепа!  — Ты, значит, думал, что девочка от тебя?
        — Фифина!  — возопил Жан Бык.  — Предупреждаю: дождешься, что я тебя прикончу!
        — Нет, она не от тебя, а от него.
        — Фифина! Я окуну вас вместе в известь и растопчу в порошок!
        — Ты?!  — угрожающе ревела Фифина.  — Ты?! Ты?! Ты?!
        И с каждым «ты» она все ближе подбиралась к Жану Быку, а тот постепенно отступал.
        — Это ты-то?  — закончила она, вцепившись ему в бороду и тряся его так, как ребенок трясет яблоню, чтобы с нее посыпались плоды.  — Попробуй только меня тронуть, трус! Тронь-ка, ну, ничтожество! Лежебока!
        Жан Бык занес было руку… Он мог бы одним ударом свалить быка, а уж снести мадемуазель Фифине голову ему и вовсе ничего не стоило. Однако рука его застыла в воздухе.
        — В чем дело?  — резко спросил Сальватор.
        При звуке его голоса Жан Бык побледнел, а Фифина стала пунцовой; она выпустила плотника и обернулась к Сальватору.
        — В чем дело?  — переспросила она.  — Вовремя вы пришли! Помогите мне, господин Сальватор!.. В чем дело? Это чудовище чуть меня не убило, как это бывает с ним обычно.
        Жан Бык уже поверил было, что он в самом деле побил мадемуазель Фифину.
        — Меня можно извинить, господин Сальватор, посудите сами: она меня изводит!
        — Ничего! Пострадаешь в этой жизни, зато на том свете будет легче!
        — Господин Сальватор!  — закричал Жан Бык, и в его голосе зазвенели слезы.  — Она же говорит, что моя девочка, моя любимая доченька, похожая на меня как две капли воды, не от меня!
        — Раз девочка на тебя похожа, почему ты веришь мадемуазель Фифине?
        — Да не верю я, в этом-то ее счастье, не то давно бы взял девчонку за ноги и разбил бы ей голову об стену!
        — Только попробуй, злодей! Попробуй! То-то будет радости, когда ты взойдешь на эшафот!
        — Слышите, господин Сальватор?.. Она говорит, что для нее моя смерть — радость!
        — Ну еще бы!
        — Пусть так, пусть я поднимусь на эшафот,  — взвыл Бартелеми Лелон.  — Но сначала прикончу господина Фафиу. Подумать только, господин Сальватор, угораздило же ее выбрать себе такого мужчину: тронь — рассыплется! Стыдно и бить этого мозгляка: придется его прирезать!
        — Слышите? Это же убийца!
        Сальватор все слышал; не стоит и говорить, что он относился к угрозам Жана Быка так, как они того заслуживали.
        — Почему всякий раз, как я к вам захожу, вы деретесь или ссоритесь?  — спросил Сальватор.  — Вы плохо кончите, мадемуазель Фифина, это я вам говорю. Однажды с вами случится несчастье, не знаю какое, но оно обрушится на вас как удар грома, вы даже покаяться не успеете!
        — Ну уж, во всяком случае, не от этого ничтожества!  — взвыла мадемуазель Фифина, скрипнув зубами от злости и поднеся к носу Бартелеми кулак.
        — Почему не от него?  — поинтересовался Сальватор.
        — Я решила его бросить,  — заявила мадемуазель Фифина.
        Жан Бык подпрыгнул, словно коснувшись вольтова столба.
        — Ты меня бросишь?  — вскричал он.  — Бросишь после того, что я от тебя терпел, тысяча чертей?! Никуда ты от меня не денешься, будь уверена, или я тебя найду хоть на краю света и задушу собственными руками!
        — Слышите, слышите, господин Сальватор? Если я подам на него в суд, надеюсь, вы выступите свидетелем.
        — Замолчите, Бартелеми,  — ласково проговорил Сальватор.  — Хоть Фифина так и говорит, в глубине души она вас любит.
        Строго взглянув на молодую женщину, словно змеелов на гадюку, он прибавил:
        — Должна вас любить, во всяком случае. Что бы она ни говорила, вы все-таки отец ее ребенка.
        Женщина съежилась под взглядом, которому Сальватор позаботился придать угрожающее выражение, и ласково-невинным голоском проговорила:
        — Конечно, я его люблю, хотя он бьет меня смертным боем… Как я, по-вашему, господин Сальватор, могу быть ласковой с мужчиной, который все время грозит да бранится?
        Жана Быка тронул этот крутой поворот в поведении возлюбленной.
        — Права ты, Фифина,  — со слезами на глазах признал он,  — я скотина, дикарь, турок! Но это выше моих сил, Фифина, ничего не могу с собой поделать!.. Когда ты говоришь мне об этом разбойнике Фафиу, когда грозишь отнять мою девочку и бросить меня, я теряю голову и помню только одно: что удар моего кулака весит пятьдесят фунтов. Тогда я поднимаю руку и говорю: «Кто хочет отведать? Подходи!»… Прости, Фифиночка! Ты же знаешь, это из-за того, что я тебя обожаю!.. Да и, в конце концов, что такое два-три удара кулаком в жизни женщины?
        Мы не знаем, сочла ли мадемуазель Фифина этот довод убедительным, но повела она себя именно так — она величаво протянула Бартелеми Лелону ручку, и тот стремительно поднес ее к губам, словно собирался проглотить.
        — Ну и хорошо!  — сказал Сальватор.  — А теперь, когда мир восстановлен, поговорим о другом.
        — Да,  — согласилась мадемуазель Фифина; ее наигранный гнев окончательно улегся, тогда как у Жана Быка, взволнованного не на шутку, еще кипело в душе.  — А я пока схожу за молоком.
        Мадемуазель Фифина в самом деле сняла с гвоздя бидон и продолжала ласковым голоском, обращаясь к Сальватору:
        — Вы выпьете с нами кофе, господин Сальватор?
        — Спасибо, мадемуазель,  — отвечал он.  — Я уже пил кофе.
        Мадемуазель Фифина всплеснула руками, словно хотела сказать: «Какое несчастье!» — после чего пошла вниз по лестнице, напевая куплет из водевиля.
        — В сущности, у нее доброе сердце, господин Сальватор,  — вздохнул Бартелеми,  — и я, понимаете, очень сержусь на себя за то, что не могу сделать ее счастливой! Но что поделать: или вы ревнивы, или нет. Я ревнив, как тигр, но в том не моя вина.
        Силач тяжело вздохнул: он боготворил мадемуазель Фифину и мысленно во всем упрекал себя.
        Сальватор наблюдал за ним с восхищением, смешанным с горечью.
        — Теперь,  — сказал он,  — поговорим с глазу на глаз, Бартелеми Лелон.
        — О, я к вашим услугам, господин Сальватор, телом и душой!  — отвечал плотник.
        — Знаю, приятель. Если вы перенесете на своих товарищей немного дружеских чувств, и особенно снисходительности, которые питаете ко мне, то мне от этого хуже не станет, а вот другим будет гораздо лучше.
        — Ах, господин Сальватор, вы не можете сказать мне об этом больше, чем я говорю себе сам.
        — Хорошо, вы все это себе скажете, когда я уйду. А мне нужны вы на сегодняшний вечер.
        — Сегодня, завтра, послезавтра! Приказывайте, господин Сальватор.
        — Услуга, о которой я вас прошу, Жан Бык, может задержать вас вне Парижа… возможно, на сутки… может, на двое… а то и больше.
        — На всю неделю! Идет, господин Сальватор?
        — Спасибо… На стройке сейчас много работы?
        — На сегодня и завтра — порядочно.
        — В таком случае, Бартелеми, я беру свои слова назад. Не хочу, чтобы вы потеряли дневной заработок и подвели хозяина.
        — А я и не потеряю заработок, господин Сальватор.
        — Как это?
        — Я сделаю всю работу сегодня.
        — Наверное, это трудно?
        — Трудно? Да что вы, ерунда!
        — Как можно за один день сделать то, что намечено на два?
        — Хозяин предложил мне платить вчетверо больше, если я буду выполнять работу за двоих, потому что, скажу не хвалясь, работать я умею… Ну и вот… Сегодня я стану работать за двоих, а заплатят мне как обычно; зато я буду полезен человеку, ради которого готов броситься в огонь. Вот!
        — Спасибо, Бартелеми, я согласен.
        — Что нужно делать?
        — Вы поедете сегодня вечером в Шатильон.
        — А там?..
        — Найдете харчевню «Божья милость».
        — Знаю. В котором часу?
        — В девять.
        — Я непременно буду, господин Сальватор.
        — Подождете меня… только не пейте больше одной бутылки.
        — Ни в коем случае не больше, господин Сальватор.
        — Обещаете?
        — Клянусь!
        Плотник поднял руку, словно клялся в суде, даже, может быть, еще торжественнее.
        — Возьмите с собой Туссен-Лувертюра, если он сегодня свободен.
        — Хорошо, господин Сальватор.
        — Тогда прощайте! До вечера!
        — До вечера, господин Сальватор.
        — Вы точно не хотите выпить с нами кофе?  — спросила Фифина, появляясь в дверях с горшочком сливок в руках.
        — Спасибо, мадемуазель,  — отказался Сальватор.
        Молодой человек направился к выходу, а мадемуазель Фифина тем временем подошла к плотнику и, поглаживая ему подбородок, который совсем недавно она едва не лишила растительности, проворковала:
        — А вот и чашечка кофейку моему милому драчуну! Поцелуйте свою Фифиночку и не сердитесь!
        Жан Бык взревел от счастья и, едва не задушив Фифину в объятиях, выбежал за Сальватором на лестницу.
        — Ах, господин Сальватор!  — вскричал он.  — Вы совершенно правы: я грубиян и не стою такой женщины!
        Ни слова не говоря, Сальватор пожал мозолистую руку славного плотника, кивнул ему и пошел вниз.
        Четверть часа спустя он уже стучал в дверь Жюстена.
        Отворила ему Селеста: она подметала классную комнату, а Жюстен стоял у окна и очинял ученикам перья.
        — Здравствуйте, сестрица,  — весело приветствовал тщедушную девушку Сальватор и протянул ей руку.
        — Здравствуйте, добрый вестник!  — улыбнулась в ответ Селеста; она однажды слышала, как мать назвала этим именем молодого человека в память о его появлении в их ковчеге, куда он никогда не приходил без оливковой ветви, и продолжала его так называть.
        — Тсс!  — шепнул Сальватор, приложив палец к губам.  — Мне кажется, я принес брату Жюстену добрую весть.
        — Как всегда,  — заметила Селеста.
        — Что?  — кинулся Жюстен, заслышав и узнав голос Сальватора.
        И он выбежал на порог классной.
        Сестрица Селеста поднялась к себе.
        — В чем дело?  — спросил Жюстен.
        — Есть новости,  — отозвался Сальватор.
        — Новости?
        — Да, и немало.
        — О Господи!  — так и задрожал молодой человек.
        — Если вы с самого начала дрожите, что с вами будет в конце?  — усмехнулся Сальватор.
        — Говорите, друг мой, говорите!
        Сальватор положил другу руку на плечо.
        — Жюстен,  — продолжал он,  — если бы кто-нибудь вам сказал: «С сегодняшнего дня Мина свободна и может быть вашей, но чтобы ее не потерять, вы должны все бросить: семью, друзей, отечество!» — что бы вы ответили?
        — Друг мой! Я ничего не ответил бы: я бы умер от счастья!
        — Вот уж для этого время неподходящее… Итак, продолжим. Если вам скажут: «Мина свободна, но при условии, что вы с ней уедете без промедления, без сожалений, без оглядки»?
        Несчастный Жюстен уронил голову на грудь и печально проговорил в ответ:
        — Я бы никуда не поехал, друг мой… Вы же знаете: я не могу ехать.
        — Продолжим,  — сказал Сальватор.  — Не исключено, что этому горю можно помочь.
        — Боже мой!  — вскричал Жюстен, простирая к небу руки.
        — Чего больше всего на свете хотят ваши мать и сестра?  — продолжал Сальватор.
        — Они бы хотели окончить свои дни в родной деревне, на родной земле.
        — Завтра они могут туда вернуться, Жюстен,  — предложил Сальватор.
        — Дорогой Сальватор! Что вы такое говорите?
        — Говорю, что неподалеку от фермы, которой вы когда-то владели, или в ее окрестностях есть, должно быть, какой-нибудь уютный домик с черепичной или соломенной крышей; он так красиво смотрится на фоне закатного неба сквозь деревья, покачивающиеся от легкого ветерка, и ветер завивает дымок, поднимающийся над крышей!
        — О Сальватор, да их там найдется десяток!
        — А сколько может стоить такой домик с садом в один арпан?
        — Откуда мне знать?.. Три-четыре тысячи франков, может быть.
        Сальватор вынул из кармана четыре банковских билета.
        У Жюстена перехватило дух.
        — Четыре тысячи франков,  — машинально отметил он.
        — Сколько им понадобится в год, чтобы жить прилично в этом доме?  — продолжал Сальватор.
        — Благодаря экономии сестры и непритязательности матери они могли бы прожить на пятьсот франков и даже меньше.
        — Ваша мать больна, дорогой Жюстен, а у сестры слабое здоровье: пусть будет не пятьсот, а тысяча франков.
        — Тысячи франков более чем достаточно!
        — Вот десять тысяч франков на десять лет,  — сказал Сальватор, присовокупив десять банковских билетов к первым четырем.
        — Друг мой!  — вскричал Жюстен, задыхаясь от счастья и хватая Сальватора за руку.
        — Прибавим тысячу франков на переезд,  — продолжал тот,  — итого — пятнадцать тысяч. Отложите эти деньги, они принадлежат вашей матери.
        Жюстен растерялся от радости и изумления.
        — Теперь,  — проговорил Сальватор,  — поговорим о вас.
        — Обо мне?  — переспросил Жюстен, дрожа всем телом.
        — Ну, конечно, раз мы покончили с вопросом о вашей матери.
        — Говорите, Сальватор! Говорите скорее, друг мой! Мне кажется, я сойду с ума!
        — Дорогой Жюстен! Этой ночью мы похитим Мину.
        — Этой ночью… Мину… Похитим Мину?!  — вскричал Жюстен.
        — Если, конечно, вы ничего не имеете против.
        — Я — против?!. Куда же я ее увезу?
        — В Голландию.
        — В Голландию?
        — Вы останетесь там на год, на два, на десять лет, если будет нужно, до тех пор пока не изменится нынешний порядок вещей; тогда вы сможете вернуться во Францию.
        — Чтобы жить в Голландии, нужны средства.
        — Это более чем справедливо, мой друг. Мы прикинем, сколько денег вам может понадобиться.
        Жюстен схватился за голову.
        — Считайте сами, дорогой Сальватор!  — вскричал он.  — Я не в себе и не понимаю ни одного вашего слова!
        — Ну-ну,  — непреклонно продолжал Сальватор, отводя руки Жюстена от его лица,  — будьте мужчиной и в счастливые минуты не теряйте присутствия духа, не оставлявшего вас в дни несчастий.
        Жюстен сделал над собой усилие: его дрожащие мускулы расслабились, он остановил сосредоточенный взгляд на Сальваторе и поднес платок ко взмокшему от пота лбу.
        — Говорите, друг мой,  — попросил он.
        — Подсчитайте, сколько вам потребуется, чтобы прожить за границей с Миной.
        — С Миной?.. Но Мина не жена мне, следовательно, мы не можем жить вместе.
        — Узнаю вас, мой добрый, славный, честный Жюстен!  — улыбнулся Сальватор одной из самых прекрасных своих улыбок.  — Нет, вы не сможете жить с Миной, пока она вам не стала женой, а Мина не сможет быть вашей женой, пока мы не найдем ее отца и тот не даст своего согласия.
        — А если он никогда не найдется?..  — в отчаянии вскричал Жюстен.
        — Друг мой!  — заметил Сальватор.  — Вам вздумалось усомниться в Провидении.
        — А если он умер?
        — Если он умер, мы констатируем его смерть, и, поскольку Мина будет зависеть только от себя, она станет вашей женой.
        — Ах, друг мой, дорогой мой Сальватор!
        — Вернемся к нашему делу.
        — Да, да, вернемся!
        — Если Мина не может стать вашей женой, пока не найдется ее отец, она должна находиться в пансионе.
        — О друг мой! Вспомните, что случилось в версальском пансионе.
        — За границей все будет иначе, нежели во Франции. Вы, кстати, устроите так, чтобы можно было навещать ее ежедневно, и снимете квартиру с таким расчетом, чтобы ваши окна находились напротив окон Мины.
        — Думаю, что со всеми этими предосторожностями…
        — Сколько, вы полагаете, понадобится на пансион и содержание Мины?
        — Думаю, что в Голландии тысяча франков за пансион…
        — Тысяча за пансион?
        — …и пятьсот на содержание…
        — Положим тысячу…
        — Как это «положим тысячу»?
        — …что составит две тысячи франков в год для Мины. Полного совершеннолетия она достигнет через пять лет: вот вам десять тысяч франков.
        — Друг мой, я ничего не понимаю.
        — К счастью, вам ничего понимать и не надо… Теперь поговорим о вас.
        — Обо мне?
        — Да. Сколько вам нужно в год?
        — Мне? Ничего! Я проживу на уроки музыки и французского языка.
        — Которые вы найдете через год, а то и вовсе не найдете.
        — Ну что же, на шестьсот франков в год…
        — Положим тысячу двести.
        — Тысячу двести в год… на меня одного? Друг мой, я буду чересчур богат!
        — Тем лучше. Лишнее раздадите бедным, Жюстен! Бедные есть везде. Пять лет по тысяче двести франков — итого ровно шесть тысяч. Вот они.
        — Кто же дал все эти деньги, Сальватор?
        — Провидение, в котором вы совсем недавно усомнились, когда сказали, что Мина не найдет отца.
        — Как я вам благодарен!
        — Не меня нужно благодарить, дорогой Жюстен; вы же знаете, что я беден.
        — Значит, этим я обязан незнакомцу?
        — Незнакомцу? Нет.
        — Стало быть, иноземцу?
        — Не совсем.
        — Друг мой! Могу ли я принять от него тридцать одну тысячу франков?
        — Да,  — с упреком произнес Сальватор,  — потому что предлагаю их я.
        — Вы правы, простите… Тысячу раз простите!  — воскликнул Жюстен, пожимая Сальватору обе руки.
        — Итак, этой ночью…
        — Этой ночью?..  — повторил Жюстен.
        — Мы похитим Мину, и вы уедете.
        — Ах, Сальватор!  — вскричал Жюстен; в этом возгласе слышалось: «Брат мой!» Сердце молодого человека было полно радости, а глаза полны слез.
        И, словно в комнату бедного школьного учителя снизошел ангел-хранитель, он молитвенно сложил руки и долго не сводил с Сальватора взгляда; он знал комиссионера не больше трех месяцев, но тот дал ему — почти незнакомому человеку — вкусить несказанные радости, которые Жюстен тщетно испрашивал у Провидения вот уже девятнадцать лет!
        — Кстати,  — вдруг спохватился в испуге Жюстен,  — а как же паспорт?
        — На этот счет не беспокойтесь, друг мой, вот вам паспорт Людовика. Вы с ним одного роста, у вас почти одного цвета волосы, а остальное значения не имеет: за исключением волос и роста, все приметы совпадают, и, если только вы не нарветесь на границе на жандарма-колориста, вам опасаться нечего.
        — Значит, мне осталось подумать только об экипаже?
        — Запряженная коляска будет ждать вас сегодня вечером в пятидесяти шагах от заставы Крульбарб.
        — Так вы позаботились обо всем?
        — Надеюсь, что так,  — улыбнулся Сальватор.
        — Кроме как о моих несчастных учениках,  — проговорил Жюстен и встряхнул головой, словно пытаясь отделаться от угрызений совести.
        В эту минуту послышались три удара в дверь.
        — Слушайте, друг мой,  — заметил Сальватор,  — мне почему-то кажется, что пришел тот, кто готов ответить на ваш вопрос.
        Дело в том, что со своего места Сальватор увидел, как через двор шагает славный г-н Мюллер.
        Жюстен отворил дверь и вскрикнул от радости, узнав старого школьного товарища самого Вебера: прогулявшись по Внешним бульварам, добряк решил нанести Жюстену обычный утренний визит.
        Ему изложили суть дела, и, когда г-н Мюллер выразил радость по поводу происходящего, Сальватор сказал:
        — Есть одно обстоятельство, которое не позволяет Жюстену почувствовать себя полностью счастливым, дорогой господин Мюллер.
        — Какое же, господин Сальватор?
        — Э, Боже мой, он задается вопросом, кто в его отсутствие заменит его в классе.
        — А я на что?  — просто сказал добряк Мюллер.
        — Разве я не говорил, дорогой Жюстен, что человек, стучащий в вашу дверь, ответит на ваш вопрос?..
        Жюстен бросился обнимать г-на Мюллера и крепко его расцеловал.
        Они договорились, что в этот же день г-н Мюллер возьмет на себя учеников, так как Жюстен не в состоянии думать о занятиях.
        В каникулы школьникам объявят, что отсутствие Жюстена затягивается на неопределенное время, и родителям, у которых будет впереди сентябрь, придется подыскать своим детям другого учителя.
        Сальватор удалился, предоставив г-ну Мюллеру вести уроки, а Жюстену — подготовить г-жу Корби и сестрицу Селесту к скорому изменению в их жизни в такую минуту, когда они меньше всего об этом думали. Он торопливо зашагал вниз по улице Сен-Жак, а ровно в девять уже сидел, блаженно развалившись на солнышке, у своей обычной тумбы на Железной улице рядом с кабачком «Золотая раковина», где в нашем присутствии папаша Фрикасе выставил невероятный счет своему верному другу Багру.
        Как видели читатели, Сальватор неплохо начал день; из следующей главы мы узнаем, как этот день закончился.
        XXXIV
        ВЕЧЕР КОМИССИОНЕРА
        Вечером в назначенное время дорожная коляска, приведенная каретником в полный порядок, остановилась в пятидесяти шагах от заставы Крульбарб.
        Форейтор, гнавший во весь дух и прибывший за десять минут до условленного часа, решил было, что его разыграли, когда увидел, что люди, заставившие его поторопиться, не только отсутствуют, но, похоже, не собираются являться на встречу.
        Однако спустя несколько минут, заметив двух молодых людей, державшихся под руку и подходивших быстрым шагом, возница, который уже успел спешиться, снова вскочил в седло и застыл, не поворачивая головы, словно каменный.
        Сальватор и Жюстен подошли к коляске; впереди трусил Ролан, и хотя друзья шагали быстро, пес их опережал. Сальватор распахнул дверцу, разложил подножку и сказал Жюстену:
        — Садитесь!
        Услышав это слово, форейтор обернулся словно от удара электрического тока, и, разглядев говорившего, порозовел от удовольствия.
        Неторопливо приподняв шляпу, он радостно и почтительно кивнул Сальватору.
        — Здравствуй, приятель!  — улыбнулся Сальватор, подавая вознице свою изящную аристократическую руку.  — Как поживает твой славный папаша?
        — Как в сказке, господин Сальватор!  — отвечал тот.  — И если бы он знал, что в путешествие отправляетесь вы, он отвез бы вас сам, несмотря на семидесятитрехлетний возраст.
        — Хорошо. Я навещу его на днях. Он по-прежнему живет у Бастилии?
        — Черт побери!  — горделиво ответствовал возница.  — Кому же еще там и жить, как не ему?
        — Да, ты прав,  — согласился Сальватор.  — Это так естественно, если победитель живет в том месте, которое он захватил.
        Поднявшись вслед за Жюстеном, который уже устроился в экипаже, он обратился к псу:
        — Ты сядешь, Ролан?
        Тот помахал головой.
        — Нет?  — продолжал Сальватор.  — Тебе больше нравится идти пешком? Ну, как хочешь.
        — Куда едем, господин Сальватор?  — спросил форейтор.
        — Дорога на Фонтенбло… Тсс! Ты меня не знаешь.
        — Я, конечно, не настаиваю, господин Сальватор, поскольку во всем этом кроется какая-то тайна, но, может, вы скажете мне по дружбе, куда едем?
        — Тебе — да, милый Бернар… Я собираюсь в Кур-де-Франс.
        — И долго вы там пробудете?
        — Всю ночь.
        — Отлично! Шпионить за вами никто не будет, за это я ручаюсь.
        — Что ты хочешь этим сказать?
        — Ничего особенного; уж это мое дело, господин Сальватор. Положитесь на меня! Ехать надо быстро?
        — Нет, Бернар, не быстрее, чем обычно; мы должны приехать в Кур-де-Франс не раньше десяти.
        — Тогда поедем потихоньку, трусцой… Эх, не так бы я хотел вас прокатить, господин Сальватор.
        — А как, любезный?
        — Как я возил императора в тысяча восемьсот пятнадцатом году: пять льё в час.
        Потом шепотом прибавил:
        — А разве вы не наш император, господин Сальватор? Когда вы призовете: «К оружию!» — разве все вам не подчинятся? А если скажете: «Вперед!» — все пойдут за вами, так?
        — Ну-ну, Бернар!..  — рассмеялся Сальватор.
        — «Тсс! Тише!»… Ба! Да разве друзья наших друзей не наши друзья? Раз этот господин здесь с вами, он, стало быть, нам друг.
        И Бернар подал масонский знак.
        — Да, дружище, ты прав: я ваш,  — кивнул Жюстен,  — и могу оказаться здесь в тот день, когда, как ты только что сказал, надо будет взяться за оружие и пойти вперед!
        — Как видите, господин Сальватор, все идет хорошо! Нам остается запеть:
        Вперед, сыны отчизны!
        Напевая республиканский гимн, возница огрел лошадей кнутом.
        Экипаж тронулся с места, подняв облако пыли; она вспыхнула в золотых лучах заката, и коляска приобрела на мгновение сходство с солнечной колесницей, спустившейся с неба на землю.
        Мы не станем передавать разговор двух друзей, в то время как вокруг них постепенно сгущалась темнота. Как понимают читатели, основной темой их разговора была надежда. Еще четыре часа, три, два — и достигнута вершина блаженства, так долго скрытая густыми облаками и черной мглой.
        Госпожа Корби и сестрица Селеста с восторгом встретили готовившееся событие. Они были добрыми христианками и надеялись, что Господь не оставит Жюстена в минуту опасности. Вынужденная разлука была только временной; они надеялись вскоре снова сойтись у семейного очага, чтобы никогда больше не расставаться.
        Все складывалось к лучшему, и в надвигавшемся изменении их положения всем чудились лишь несказанное счастье и невероятные радости.
        Коляска остановилась в Вильжюифе; лошадей переменили, и друзья снова пустились в путь.
        Сальватор высунулся из коляски и посмотрел на часы: была половина десятого.
        Через час они увидели очертания фонтанов Кур-де-Франс или, если называть их правильно, фонтаны Жювизи,  — пышные, украшенные военными трофеями и божествами на пьедесталах, типичные образцы архитектуры времен Людовика XV, то есть середины XVIII века.
        Форейтор остановился, спешился и распахнул дверцу.
        — Приехали, господин Сальватор,  — доложил он.
        — Как! Это ты, Бернар?
        — Да, это я!
        — Ты проехал с нами два перегона?
        — Ну, конечно!
        — Я думал, это запрещено.
        — Разве для вас может быть что-нибудь запрещено, господин Сальватор?
        — Я все-таки не понимаю…
        — Дело было так. Я подумал: «Господин Сальватор готовит какое-то благое дело; ему нужен человек, который глух и слеп, но может быть полезен вместе со своей парой рук. Такой человек — я!» И в Вильжюифе я сделал вот что — сказал Пьеру Ланглюме, кому был черед выезжать: «Пьер, дружище, у бедного Жака Бернара есть привязанность близ фонтанов Кур-де-Франс; уступи ему свое место, чтобы он шепнул пару слов своей подружке с глазу на глаз, а когда вернется, вы с ним разопьете бутылочку. Идет?» — «Договорились!» — согласился Ланглюме. Мы ударили по рукам, и вот я здесь. Теперь скажите, господин Сальватор, разве я был не прав? Вот он я перед вами. Пусть я проеду на пять льё больше положенного: мы, посланцы любви, от такой безделицы не умираем. Ведь я правильно сделал? Приказывайте! И если я за это получу от своего хозяина в зубы, я молча оботру кровь и слова не скажу.
        Сальватор протянул Жаку Бернару руку.
        — Друг мой,  — сказал он.  — Не думаю, что ты мне сегодня понадобишься. Но можешь не сомневаться: если представится случай прибегнуть к твоей помощи, я не премину это сделать.
        — Решено, господин Сальватор?
        — Решено.
        — Идет!.. А теперь что от меня требуется?
        — Садись в седло, проедешь примерно сто пятьдесят шагов.
        — А потом что?
        — Остановишься.
        Бернар вскочил на лошадь, проехал сто пятьдесят шагов, затем спешился и отворил дверцу.
        Сальватор вышел из коляски и направился к придорожной канаве.
        В двадцати шагах от него поднялся человек и сосчитал вслух до четырех. Сальватор сосчитал вслух до восьми и пошел ему навстречу.
        То был генерал Лебастар де Премон.
        Сальватор подвел генерала к коляске, где тот занял место, потом поднялся вслед за ним и приказал Бернару:
        — В Шатильон!
        — В какое место в Шатильоне, хозяин?
        — В харчевню «Божья милость».
        — Знаю… Ну, вперед, индюшки!
        И, огрев кнутом лошадей, Жак Бернар покатил по дороге на Шатильон. А десять минут спустя коляска уже остановилась, покачиваясь на осях, перед харчевней «Божья милость».
        Пока ехали, Сальватор представил Жюстена генералу; но если генерал знал от Сальватора, кто такой Жюстен, то школьный учитель ничего не слышал о генерале и об оказанной им Жюстену услуге.
        Как мы уже сказали, экипаж остановился у харчевни «Божья милость».
        Именно там Сальватор назначил встречу Жану Быку и Туссен-Лувертюру.
        Двое наших могикан уже были на месте, и — странное дело!  — хотя они провели здесь около часу, стоявшая перед ними бутылка оставалась непочатой. Можно было бы подумать, что это уже вторая бутылка, если бы стаканы не оставались столь же прозрачны, как только что сделанные.
        Оба приятеля встали, едва завидев Сальватора; он вышел из коляски один и один вошел в харчевню.
        Оглянувшись, Сальватор заметил, что его знакомцы сидят в сторонке, подальше от посторонних глаз.
        Жан Бык понял, что занимает комиссионера.
        — О, можете говорить свободно, господин Сальватор,  — успокоил он его.  — Никто нас не слушает.
        — Да,  — подхватил Туссен-Лувертюр.  — Мы ждем только ваших указаний.
        — Указания будут такие: этой ночью вы можете мне понадобиться…
        — Тем лучше!  — сказал Жан Бык.
        — Вполне вероятно, что я справлюсь без вас…
        — Тем хуже!  — воскликнул Туссен-Лувертюр.
        — В любом случае, я беру вас с собой.
        — Мы к вашим услугам.
        — Вы даже не спрашиваете, куда я вас везу?
        — А зачем? Вы же знаете: мы готовы следовать за вами хоть к самому черту,  — заявил Бартелеми Лелон.
        — И что дальше?  — спросил Туссен-Лувертюр.
        — Потом я вас оставлю, где вам и положено оставаться, и, заклинаю вас, не показывайтесь, пока я не скажу: «Ко мне!»
        — Но если вам будет что-нибудь угрожать, господин Сальватор?
        — Это мое дело.
        — Скажете тоже!
        — Дайте слово, что не выйдете, прежде чем не услышите: «Ко мне!»
        — Что же делать!? Придется пообещать…
        — Ваше слово!
        — Слово Бартелеми Лелона!
        — Слово Туссен-Лувертюра!
        — Хорошо. Бартелеми! Сунь эти веревки в карман. А ты, Туссен, положи к себе вот этот платок.
        — Готово дело!
        — Теперь вот что: вам знаком парк Вири?
        — Мне — нет,  — признался Туссен.
        — А я его знаю,  — сказал Жан Бык.
        — Если один из вас двоих знает, этого достаточно.
        — Что мы должны делать?
        — Ступайте через поле и, когда заметите высокую белую стену, проходящую под углом к дороге, остановитесь и спрячьтесь неподалеку. Я найду вас сам.
        — Понятно,  — в один голос отозвались Жан Бык и Туссен-Лувертюр.
        — До скорого свидания!
        — До встречи, господин Сальватор.
        Оба могиканина вышли.
        Сальватор вернулся к генералу Лебастару де Премону и Жюстену, которых, как мы сказали, он оставил в экипаже.
        Вместе они продолжали путь по шатильонской дороге и выехали наконец на главную дорогу в Фонтенбло в том самом месте, где идущая под уклон дорога выходит на мост Годо, а оттуда — к замку Вири.
        У Сальватора был опытный глаз, и он увидел, как в сумерках мелькнули две тени; это были Бартелеми Лелон и Туссен-Лувертюр.
        Карета покатилась под уклон, выехала на мост Годо, и оттуда стала видна белая стена, напоминавшая в ночи молочную реку, текущую через равнину.
        Путешественники вышли из коляски, оставив ее под деревьями на краю дороги, словно нарочно для этого случая образовавшими огромный навес. Жаку Бернару было приказано молчать; он был горд тем, что хоть как-то причастен к готовившемуся таинственному событию.
        Поставив экипаж в надежное укрытие, Сальватор, за которым следовал Жюстен, а потом генерал, не пошел проселочной дорогой на Вири, а ступил на тропинку, подводившую к каменной стене.
        Трое друзей продвигались, как говорит Вергилий, per amica silentia lunae[16 - При дружественном молчании луны (лат.).] в одну из последних весенних или, вернее, первых летних ночей. Воздух был теплый, небо облачное, и каждую минуту та же луна, что, как мы сказали, дарила путникам свое дружественное молчание, играла с ними в прятки словно расшалившееся дитя: скрывалась за темным облаком, потом снова появлялась и опять исчезала.
        Так все трое подошли к уже знакомой нам решетке, потом приняли вправо и вышли к тому месту в стене, где обычно перелезал Жюстен. Там генералу объяснили, что ему надлежит предпринять. Сальватор прислонился спиной к стене и подставил руки. Жюстен, подавая пример, полез первым и спрыгнул по другую сторону ограды с ловкостью, свидетельствовавшей о том, что это упражнение для него привычное. Генерал последовал за ним: он был старше Жюстена на пятнадцать лет, но не уступал ему в ловкости и легкости.
        Думая, что пришел его черед, Ролан приготовился разбежаться и перемахнуть через стену, как вдруг хозяин его остановил: он не забыл двух приятелей, которые вышли раньше, но отстали, потому что не могли соперничать с лошадьми Жака Бернара. Сальватор решил их обождать и встал на углу.
        Пять минут спустя он заметил Жана Быка и Туссен-Лувертюра: их тени, похожие на силуэты великанов, замаячили вдали. Появление их казалось тем более фантастическим, что шагов не было слышно.
        Вместе они приблизились к Сальватору, и только тогда он увидел, что они идут босиком.
        — Великолепно!  — шепотом похвалил он.  — А я вас ждал.
        — Мы здесь!  — доложили вновь прибывшие.
        — Следуйте за мной.
        Плотник и угольщик повиновались.
        Подойдя все к тому же месту в стене, где перелезали Жюстен и генерал, Сальватор остановился.
        — Это здесь,  — сообщил он.
        — Ага!  — промолвил Жан Бык.  — Надо перебраться через эту ограду, так?
        — О Господи, конечно же! Сейчас мы вам покажем, как это делается, дружище Жан,  — пообещал Сальватор.  — Ко мне, Ролан!
        Пес подбежал к хозяину и встал у стены на задние лапы.
        Сальватор приподнял Ролана: тот зацепился когтями за верх стены и, оттолкнувшись задними лапами, спрыгнул в парк. Сальватор подпрыгнул, ухватился рукой за стену и, подтянувшись, сел верхом на ее гребень.
        — Теперь ваша очередь!  — сказал он.
        Двое приятелей окинули взглядом возвышавшееся перед ними препятствие.
        — Дьявольщина!  — выругался Жан Бык.
        — Как?! Ты, плотник, мастер из мастеров и мастеров учитель, спасуешь?..
        — Если Туссен-Лувертюр не боится, что я раздавлю его в лепешку, и подставит мне руки,  — отвечал Жан Бык,  — я, пожалуй, смогу взобраться.
        — Я не боюсь!  — заметил Туссен-Лувертюр.
        — Предупреждаю: я вешу сто пять килограммов, Туссен,  — сказал Бартелеми Лелон.
        — Это чуть больше, чем два мешка угля,  — заметил Туссен,  — а мне и по три приходилось поднимать. А вот как я сам перелезу?
        — Дай только мне залезть и больше ни о чем можешь не беспокоиться.
        — Ну, давай, поднимайся!  — предложил Туссен.
        Угольщик помог Жану Быку, как за четверть часа до этого Сальватор помог Жюстену и генералу.
        Через несколько секунд Жан уже сидел на гребне стены против Сальватора. И было самое время! Как бы мало времени ни заняло восхождение, Туссен начал сгибаться под тяжестью гиганта.
        — Готово!  — объявил Жан.
        Он вынул из кармана веревку и завязал на конце петлю.
        — Держи-ка,  — приказал он Туссену,  — да покрепче!
        Туссен послушно ухватился за веревку.
        — Держишься?  — спросил Жан Бык.
        — Да.
        — Крепко?
        — Не беспокойся.
        — Ну, поднимаю!
        И, подтянув одной рукой веревку, другой он схватил Туссена за воротник бархатной куртки и, словно ребенка, поднял на уровень стены.
        Туссен хотел было ухватиться руками за гребень.
        — О, это ни к чему,  — остановил его Жан Бык.
        Он подхватил угольщика под ноги, перенес через стену и, вернув его из горизонтального положения в вертикальное, опустил в парк.
        Затем приготовился последовать за ним:
        — Теперь моя очередь!
        Но Сальватор положил руку ему на колено, будто прося тишины.
        — Послушай!  — сказал он.
        — В чем дело?
        — Тсс!
        Издалека доносился топот лошадиных копыт.
        Он становился все ближе.
        Затем раздалось ржание.
        Подавал ли голос скакавший галопом конь или заржала одна из лошадей, запряженных в коляску,  — Сальватор не мог определить, потому что тень всадника возникла в это время недалеко от того места, где был спрятан экипаж.
        Всадник стремительно приближался.
        — Прыгай, Жан Бык! Прыгай!  — приказал Сальватор.
        Жан Бык тяжело перевалился через стену.
        Как это уже было однажды, Сальватор повис на руках, уцепившись за гребень стены и высунувшись поверх забора так, что его не было видно.
        Всадник проехал мимо, завернувшись в плащ.
        Но Сальватор узнал в нем Лоредана де Вальженеза.
        — Это он!  — выдохнул Сальватор.
        И он бесшумно спрыгнул на землю, а Ролан глухо зарычал.
        — В путь!  — приказал Сальватор.  — Время терять нельзя, если только мы уже не опоздали.
        Сальватор поспешил через парк; два человека последовали за ним.
        XXXV
        НОЧЬ КОМИССИОНЕРА
        Где находились Жюстен и Мина? Вот в чем заключался вопрос.
        В те дни, когда Мина ждала Жюстена, она держалась неподалеку от скамейки, где впервые Сальватор увидел девушку. Но еще ни разу Жюстен не являлся без предупреждения: расставаясь, молодые люди договаривались о следующей встрече.
        Сальватор побежал в сторону замка. Генерал, спустившийся вместе с Жюстеном, последовал раньше за школьным учителем.
        Когда мы говорим, что Сальватор «побежал», мы ошибаемся: невозможно было передвигаться бегом в этом парке, где все поросло колючками, крапивой, высокой травой, где, казалось, давно не ступала нога человека; парк поразительно напоминал девственный лес на улице Анфер.
        Ролан с глухим ворчанием тянул в ту сторону, где находилась могила мальчика, но Сальватор, прокладывая себе в зарослях путь, сдерживал пса.
        Они вышли на берег пруда.
        Там Жан Бык и Туссен-Лувертюр остановились.
        Сальватор огляделся, пытаясь сообразить, что их смутило.
        — Уф-ф! Это же статуи!  — облегченно вздохнул Туссен.
        Двоих друзей в самом деле заставили замереть на месте мифологические изваяния; казалось, они колышутся в неясном свете луны, сходят с пьедестала и вот-вот погонятся за похитителями, вторгшимися в их владения.
        Зато Ролан сейчас же узнал пруд и хотел броситься в воду, но Сальватор его остановил.
        — Потом, потом, Ролан,  — вполголоса сказал он.  — Сегодня у нас другие дела.
        С того места, где они находились, были видны окна старого фасада. Ни в одном окне света не было.
        Сальватор насторожился; ему почудилось — в стороне, противоположной той, куда он направлялся,  — что он узнаёт голос Жюстена: молодой человек звал Мину.
        — Какая неосмотрительность!  — заметил Сальватор.  — Правда, он не знает…
        Он поспешил на голос, приказав двум приятелям:
        — Возвращайтесь туда, откуда мы идем, и, что бы ни случилось, как мы и договорились, не двигайтесь, пока я вас не позову.
        Жан и Туссен сориентировались и вернулись той же дорогой, какой пришли к пруду.
        Сальватор с Роланом обогнули пруд, выбирая места потемнее, то есть шли берегом как можно ближе к парку.
        Ролан бежал впереди: казалось, он угадал, кого ищет его хозяин.
        Собака и человек вошли в одну из поперечных аллей, когда Жюстен и Мина бросились друг другу в объятия.
        Первым, кого заметила Мина, обводя взглядом окрестности, был генерал де Премон. Она вскрикнула от страха.
        — Ничего не бойся, дорогая,  — успокоил ее Жюстен.  — Это друг!
        С другой стороны показались в это время Сальватор и Ролан.
        — Тревога! Тревога!  — предупредил Сальватор.  — Нельзя терять ни минуты.
        — Что там такое?  — испуганно спросила Мина.
        — Мы вас похищаем, дорогая Мина.
        — Мина?..  — пробормотал генерал.  — Так зовут мою дочь!
        И он пошел вперед, протягивая Мине руки.
        Но Сальватор не дал ему времени обменяться с девушкой ни словом.
        — Мы должны действовать тихо и быстро!  — сказал он.  — Вы обо всем переговорите в карете. У вас двое суток впереди!
        С помощью Жюстена, он увлек девушку к тому месту в стене, где надо было через нее перелезать.
        — Вперед, Жюстен!  — приказал Сальватор.
        — А как же Мина?..  — спросил тот.
        — Вперед!  — повторил Сальватор.  — Говорю вам, что у нас нет времени.
        Жюстен подчинился.
        — Прощайте, господин Сальватор! Прощайте, мой добрый друг!  — прошептала девушка, подставляя молодому человеку белый лоб для поцелуя.
        — Прощайте, сестра, прощайте!  — сказал Сальватор и поцеловал девушку в лоб.
        — Я тоже!  — проговорил генерал.  — Дайте мне вас поцеловать, дитя мое!
        Губы генерала коснулись ее лба в том же месте, что и губы Сальватора; потом он простер руку над головой Мины.
        — Будь счастлива, девочка моя!  — со слезами в голосе произнес он.  — Тебя благословляет отец, пятнадцать лет не видевший свою дочь!.. Про…щай!..
        — Скорей, скорей,  — поторопил их Сальватор.  — Сейчас каждая минута на счету!
        — Я жду,  — напомнил Жюстен, сидя верхом на гребне стены.
        — Отлично!  — промолвил Сальватор.
        И одним прыжком он очутился рядом с ним.
        — А теперь,  — обратился Сальватор к генералу,  — возьмите девушку на руки и поднимите к нам.
        Генерал поднял Мину, как Милон Кротонский поднял бы агнца, и, держа на вытянутых руках, приблизился к каменной ограде. Молодые люди обхватили девушку с обеих сторон за талию, а генерал подставил руку ей под ноги и подталкивал снизу.
        Когда Мина очутилась на гребне стены, Сальватор приказал:
        — Прыгайте, Жюстен!
        Жюстен спрыгнул на тропинку.
        — Подойдите к ограде,  — продолжал Сальватор.  — Упритесь головой и руками в стену… Вот так, хорошо.
        Он обернулся к Мине.
        — Дитя мое!  — прибавил он, поднимая девушку и переворачивая в воздухе лицом к стене.  — Встаньте Жюстену на плечи.
        Девушка исполнила то, что от нее требовалось.
        — Присядьте, Жюстен.
        Тот повиновался.
        — Еще немного!
        Жюстен присел ниже.
        — Теперь на колени!
        Жюстен опустился на колени.
        — Теперь,  — сказал Сальватор, выпуская руки Мины,  — вы спасены.
        — Еще нет!  — послышался чей-то голос.
        Вслед за тем раздался выстрел.
        Мина, находившаяся в это мгновение в двух футах от земли, спрыгнула в траву.
        Услышав выстрел и узнав голос г-на де Вальженеза, девушка вскрикнула.
        — Бегите! Счастливого пути!  — крикнул Сальватор и спрыгнул в парк.
        Генерал уже бросился в ту сторону, откуда полыхнул выстрел.
        — Назад, генерал!  — проговорил Сальватор, с силой отталкивая г-на Лебастара де Премона, чтобы самому пройти вперед.  — Это мое дело!
        Генерал посторонился.
        Сальватор поспешил к тому месту, откуда донесся выстрел, и столкнулся лицом к лицу с г-ном де Вальженезом.
        — A-а! В первый раз я не попал!  — вскричал тот.  — Но сейчас я не промахнусь!
        И он опустил ствол пистолета, почти касаясь им груди Сальватора.
        Еще секунда, и молодой человек упал бы замертво; но в это мгновение пес, словно тигр, бросился на графа и вцепился ему в горло: Ролан пришел хозяину на помощь.
        В прыжке пес задел руку графа, и пистолет выстрелил в воздух.
        — По чести сказать, дорогой господин Лоредан,  — обратился к графу Сальватор,  — знаете ли вы, что едва не застрелили своего кузена?..
        Тот не выдержал схватки с Роланом и упал навзничь, а падая, выронил пистолет.
        Ролан не выпускал его горла.
        — Сударь,  — прохрипел граф, отбиваясь,  — вы хотите, чтобы меня задушила ваша собака?
        — Ролан!  — крикнул Сальватор.  — Сюда, ко мне!
        Пес с явным сожалением выпустил графа и, ворча, сел у ног хозяина.
        Лоредан поднялся на одно колено и, поднимаясь, вынул из кармана стилет. Но произошло нечто, не давшее ему времени воспользоваться этим оружием: справа от него вырос Жан Бык, слева — Туссен-Лувертюр.
        Когда Сальватор, обращаясь к Ролану, крикнул: «Сюда, ко мне!» — двое приятелей решили, что это условный сигнал, и прибежали на помощь. Читатели помнят, что Сальватор приказал им прийти только когда он крикнет: «Ко мне!»
        Жан Бык увидел, как при свете луны в руке у Лоредана сверкнула сталь; он схватил руку графа повыше запястья так, что у того хрустнула кость.
        — Ну-ка, бросьте эту игрушку,  — прикрикнул он.  — Она вам не понадобится, милейший!
        И он сдавил руку сильнее.
        Чувствуя, что железная хватка плотника вот-вот раздробит его запястье, г-н де Вальженез закричал, словно его пытали; пальцы разжались сами собой, и стилет упал к ногам графа.
        — Подними, Туссен,  — сказал Бартелеми Лелон.  — Он нам еще пригодится: будем выколачивать им наши трубки.
        Туссен наклонился и подобрал стилет.
        — А теперь,  — продолжал Жан Бык, обращаясь к Сальватору,  — что прикажете сделать с господином графом, хозяин?
        — Завяжите ему рот платком, свяжите ему руки и ноги,  — не теряя хладнокровия, отвечал Сальватор,  — платок и веревки у вас в карманах.
        Туссен-Лувертюр вынул из кармана платок, а Жан Бык — веревки.
        Во время этих приготовлений Жану пришлось выпустить руку графа; тот, в надежде ускользнуть, воспользовался минутной свободой и отскочил в сторону с криком:
        — На помощь!
        Но прямо перед ним вырос генерал, который до той минуты стоял неподвижно и молча наблюдал за происходящим.
        — Сударь!  — обратился он к Лоредану, подняв дуло пистолета на уровень его лба.  — Даю вам слово чести: если вы сделаете хоть одно движение, если попытаетесь бежать или позвать на помощь, я прострелю вам голову как бешеной собаке.
        — Я, значит, имею дело с бандой разбойников?  — спросил г-н де Вальженез.
        — Вы имеете дело,  — отозвался Сальватор,  — с честными людьми, поклявшимися вырвать у вас из рук девушку, которую вы подло похитили.
        Он подал знак Туссену и Жану.
        — Давайте платок и веревки!  — приказал он.  — Только завяжите платок так, чтобы пленник не задохнулся, а веревки затяните настолько, чтобы он не мог шевельнуть ни рукой ни ногой. Я сейчас вернусь.
        — Вам нужна моя помощь, сударь?  — спросил генерал.
        — Нет, оставайтесь здесь и присмотрите за тем, как все будет исполнено.
        Генерал кивнул, и Сальватор исчез.
        Туссен с поразительным проворством завязал платком рот графу, а Жан обмотал его с головы до ног веревкой и привязал ее конец к платку.
        Скрестив на груди руки, г-н Лебастар де Премон наблюдал за ними.
        Через десять минут они услышали конский топот, заглушаемый высокой травой в аллее; появился Сальватор, ведя под уздцы лошадь графа, а в другой руке неся железные клещи.
        — Все готово, хозяин,  — доложил Жан Бык,  — и сделано на совесть, за это я отвечаю.
        — Не сомневаюсь, Жан,  — улыбнулся Сальватор.  — А теперь, пока мы усадим этого господина на его лошадь, возьми клещи и отопри ворота.
        У лошади были и повод и узда; уздечку сняли и тонким кожаным ремешком привязали графа де Вальженеза к его лошади.
        — Вот так!  — удовлетворенно проговорил Сальватор.  — А теперь в путь!
        Туссен взял лошадь под уздцы, и все двинулись к воротам.
        Жан Бык с засовом в руке стоял у распахнутых ворот словно швейцар.
        Сальватор подошел к нему.
        — Знаешь хижину на берегу?  — осведомился он.
        — Это где мы собирались две недели назад?
        — Совершенно верно.
        — Как родной дом, господин Сальватор.
        — Вот туда вы и доставите графа в целости и сохранности.
        — Там есть кровать: ему будет удобно.
        — Оба не спускайте с него глаз, Туссен и ты.
        — Понял!
        — В шкафу найдете мясо, хлеб и вино на два дня.
        — На два дня… Стало быть, мы продержим его там два дня?
        — Да… Если он проголодается или захочет пить, вы развяжете платок, освободите ему руки: пусть поест и попьет.
        — Это правильно, всякий жить хочет.
        — Глупая поговорка, Жан. А как же негодяи?
        — Так если вам угодно, чтоб он не жил, господин Сальватор…  — промолвил Жан Бык и провел ногтем большого пальца по горлу,  — вы только скажите одно слово, ведь вы же меня знаете.
        — Несчастный!  — вскричал Сальватор и против воли улыбнулся при мысли о том, что этот человек готов слепо ему повиноваться.
        — Вы не это имели в виду? Ну, и не будем больше об этом говорить,  — сказал Жан.
        Сальватор двинулся было к группе, состоявшей из связанного человека на лошади, Туссена и генерала.
        Жан Бык его остановил.
        — Да, вот еще… господин Сальватор…  — начал он.
        — Что такое?
        — Когда его отпустить?
        — Послезавтра в это же время. И позаботьтесь не только о пленнике, но и о лошади.
        — Больше даже о лошади, господин Сальватор, больше,  — покачал головой Жан Бык.  — Ведь человек наверняка стоит меньше коня!
        — В полночь оседланная лошадь должна стоять возле хижины; один из вас развяжет веревки, другой отворит дверь; вы отпустите пленника и пожелаете ему счастливого пути.
        — Нам возвращаться в Париж?
        — Да, возвращайтесь; ты, Жан Бык, отправишься на работу, словно ничего не произошло, и Туссену скажи, чтобы поступил так же.
        — Всё?
        — Всё.
        — Работа нетрудная, господин Сальватор!
        — И честная, дорогой Бартелеми. Значит, совесть твоя может быть спокойна.
        — Раз уж к этому приложили свою руку вы, господин Сальватор…
        — Спасибо, друг мой!
        — Ну, в путь, господин граф!  — приказал Жан Бык.
        — Пошла, лошадка!  — прикрикнул Туссен-Лувертюр, одной рукой поглаживая лошадь, а другой ведя ее за удила.
        Жан Бык пошел с другой стороны; двое могикан отправились к хижине на берегу, сопровождая г-на Вальженеза.
        На расстоянии, при свете луны г-н де Вальженез, со связанными руками и ногами лежащий на лошади, напоминал Мазепу.
        — А теперь, генерал,  — сказал Сальватор,  — закроем ворота и займемся господином Сарранти.
        С помощью генерала Сальватор в самом деле запер ворота, потом кликнул Ролана — тот исчез, словно непреодолимая сила тянула его к скамейке в парке.
        Сальватор позвал пса еще раз, голосом более властным, назвав его не Роланом, а Брезилем.
        Собака, печально завывая, вышла из чащи; было очевидно, что ей помешали в исполнении ее самого горячего желания.
        — Да,  — прошептал Сальватор,  — да, я знаю, чего ты хочешь, дорогой Брезиль. Не волнуйся, мы туда еще вернемся… Иди сзади, Брезиль, сзади!
        Генерал словно не слышал разговора Сальватора с собакой; опустив голову, он машинально следовал за молодым человеком, не произнося ни слова.
        Когда они миновали дуб и скамью, привлекавшие внимание Брезиля, Сальватор свернул в аллею, которая вела к замку, и тоже пошел молча.
        Через несколько шагов безмолвие нарушил генерал.
        — Вы не поверите, господин Сальватор,  — сказал он,  — какое волнение меня охватило при виде этой девочки.
        — Девушка прелестна, это верно,  — согласился Сальватор.
        — У меня должна быть дочь тех же лет… если только она жива.
        — Вы не знаете, что с нею сталось?
        — Когда я уезжал из Франции, я поручил ее славным людям, у которых еще спрошу отчет, как только смогу сделать это открыто. Когда придет время, мы еще поговорим на эту тему, господин Сальватор.
        Тот поклонился в знак согласия.
        — Меня особенно взволновало,  — продолжал генерал, что вы назвали ее Миной.
        — Так зовут эту девочку.
        — Мою дочку тоже так звали,  — прошептал генерал.  — Я бы хотел, чтобы моя Мина оказалась столь же красивой и чистой, как ваша, дорогой господин Сальватор.
        Уронив голову на грудь, генерал вновь умолк, вынужденный замолчать под влиянием тех же чувств, которые заставили его заговорить.
        Оба некоторое время молчали, поглощенные своими мыслями.
        Теперь первым заговорил Сальватор.
        — Меня сейчас беспокоит одно,  — признался он.
        — Что именно?  — думая о своем, спросил генерал.
        — В этом замке жили всего три человека: Мина, господин де Вальженез и некая женщина, вроде гувернантки.
        — Мина…  — повторил генерал, словно находя удовольствие в том, чтобы повторять это имя.
        — Мина уехала с Жюстеном; господин де Вальженез в руках Жана Быка и Туссен-Лувертюра, они его не выпустят, за это я ручаюсь. Остается гувернантка.
        — Итак…  — заинтересовался генерал, понимая, что Сальватор подводит его к делу, которое сейчас занимало их обоих — иными словами, к оправданию г-на Сарранти.
        — Итак,  — повторил Сальватор,  — если она не спала, то должна была слышать выстрелы, а если она их слышала, то, верно, поспешила сбежать.
        — Давайте ее поищем,  — предложил генерал.
        — К счастью,  — продолжал Сальватор,  — у нас есть Брезиль, он-то и поможет нам ее отыскать.
        — Кто такой Брезиль?
        — Мой пес.
        — Я думал, его зовут Ролан.
        — Кличка его в самом деле Ролан, но у моего пса, как и у меня самого, генерал, два имени: одно — для всех, и оно соответствует его теперешней жизни, другое знаю только я, оно досталось ему из жизни прошлой; надобно вам заметить, что у Ролана жизнь не менее бурная и почти такая же таинственная, как у меня.
        — Если бы я смог когда-нибудь стать вашим другом настолько, чтобы узнать эту тайну, сударь…  — проговорил г-н де Премон.
        Он замолчал, понимая, что настойчивость с его стороны может быть истолкована как нескромность.
        — Возможно, когда-нибудь так и будет, генерал,  — отвечал Сальватор,  — пока же надо бы раскрыть тайны, связанные с жизнью Брезиля.
        — Это не так просто,  — заметил генерал.  — И хотя я говорю на семи или восьми языках, я не возьмусь служить вам переводчиком.
        — О, мы с Брезилем и так отлично друг друга понимаем, генерал; сейчас вы убедитесь в этом сами… Вы видели, каким беззаботным он может быть, верно? Но обратите внимание, как он начинает волноваться по мере приближения к замку. А ведь там свет не горит, никаких звуков оттуда не доносится… Взгляните сами: нигде ни свечи, замок безжизнен, словно труп.
        В самом деле, подходя к безмолвному и неосвещенному дому, Брезиль насторожился, стал принюхиваться и ощетинился, будто приготовившись к схватке.
        — Видите, генерал?  — сказал Сальватор.  — Помяните мое слово: если гувернантка еще в замке, пусть в погребе, пусть на чердаке, мы ее отыщем, как бы старательно она ни пряталась. Войдемте, генерал!
        Проникнуть в дом было несложно: выйдя прогуляться в парк, Мина оставила дверь незапертой. Как мы уже сказали, дом освещался лишь снаружи, то есть луной.
        Сальватор вынул из кармана маленький потайной фонарь и зажег его.
        Посреди передней Брезиль завертелся волчком, словно проводя проверку предметов и разведку местности; потом вдруг, решившись на что-то, ткнулся мордой в низкую дверь, которая, по-видимому, вела во внутреннюю часть дома.
        Сальватор открыл эту дверь.
        Брезиль устремился в темный коридор; в конце коридора скатился по небольшой лесенке в шесть-восемь ступеней и, первым влетев в подвал, взвыл так страшно, что Сальватор и генерал вздрогнули, хотя уж их-то напугать было не очень просто.
        — Что там такое, Брезиль?  — спросил Сальватор.  — Не здесь ли, случайно, Рождественскую Розу…
        Пес, казалось, понял вопрос хозяина; он бросился из подвала и исчез.
        — Куда это он?  — спросил генерал.
        — Не знаю,  — пожал плечами Сальватор.
        — Не пойти ли нам следом за ним?
        — Нет. Если бы он хотел, чтобы мы пошли за ним, он повернул бы ко мне морду в знак того, что я должен идти. Раз он этого не сделал, значит, будем ждать его здесь.
        Ждать Сальватору и генералу пришлось недолго.
        Пока оба они смотрели на дверь, низкое окошко разлетелось вдребезги, и Брезиль упал между ними с налитыми кровью глазами и вывалив в сторону язык. Потом несколько раз обежал подвал, словно искал, кого бы разорвать.
        — Рождественская Роза, да?  — спросил Сальватор у собаки.  — Рождественская Роза?
        Брезиль яростно взвыл.
        — Здесь пытались убить Рождественскую Розу,  — догадался Сальватор.
        — Кто такая Рождественская Роза?  — поинтересовался генерал.
        — Пропавшая девочка, в покушении на которую обвиняют господина Сарранти.
        — В покушении?  — переспросил генерал.  — Значит, вы уверены, что убийства не произошло?
        — К счастью, нет!
        — А девочка?..
        — Я же вам сказал, генерал: девочка жива.
        — И вы с ней знакомы?
        — Да.
        — Почему бы не расспросить ее?
        — Она не хочет отвечать.
        — Что же, в таком случае, делать?
        — Расспросить Брезиля! Вы же видите: он-то отвечает!
        — Тогда продолжим!
        — Да, черт побери!  — согласился Сальватор.
        Они подошли к Брезилю; тот злобно царапал и грыз землю.
        Сальватор задумчиво наблюдал за тем, как беснуется собака.
        — Кто-то здесь зарыт,  — предположил генерал.
        Сальватор покачал головой.
        — Нет,  — возразил он.
        — Почему нет?
        — Я же вам сказал, что девочка жива.
        — А мальчик?
        — Он похоронен не здесь.
        — Вы знаете, где его могила?
        — Да.
        — Стало быть, мальчик мертв?
        — Мертв!
        — Убит?
        — Его утопили.
        — А девочку?
        — Ее едва не зарезали.
        — Где?
        — Здесь.
        — Кто же помешал убийце?
        — Брезиль.
        — Брезиль?
        — Да. Он разбил окно, как сделал это только что, и, вероятно, прыгнул на убийцу.
        — Что же он здесь ищет?
        — Уже нашел!
        — Что это?
        — Взгляните сами!
        Сальватор опустил фонарь и осветил плиту пола.
        — Похоже на следы крови,  — заметил генерал.
        — Да,  — согласился Сальватор.  — С Божьего соизволения пятна теплой крови не стираются никогда. Как верно то, что господин Сарранти невиновен, так верно и то, что кровь, над которой беснуется Брезиль, принадлежат убийце!
        — Однако вы же сами сказали, что девочку пытались зарезать.
        — Да.
        — Здесь?
        — Возможно.
        — Но Брезиль?..
        — Полно, он никогда не ошибается. Брезиль!  — позвал Сальватор.  — Брезиль!
        Пес успокоился и подошел к хозяину.
        — Ищи, Брезиль!  — приказал Сальватор.
        Брезиль обнюхал плиты и бросился в небольшой чулан, имевший выход в сад.
        Дверь в чулан была заперта. Пес стал царапать ее и жалобно скулить, потом несколько раз лизнул пол.
        — Заметили разницу, генерал?  — спросил Сальватор.  — Здесь кровь девочки. Она убежала через эту дверь. Сейчас я ее отопру, и вы увидите, как Брезиль побежит по ее следам, отмеченным каплями крови.
        Сальватор отворил дверь. Брезиль бросился в чулан, останавливаясь несколько раз, чтобы лизнуть плиту.
        — Смотрите! Вот отсюда девочка убежала, пока Брезиль сражался с убийцей.
        — Кто же убийца?
        — Я думаю, женщина… В минуты безумия — а девочка становится иногда почти безумной — она два или три раза кричала: «Не убивайте меня, госпожа Жерар!»
        — Вся эта история — какой-то страшный лабиринт!  — вскричал генерал.
        — Да,  — согласился Сальватор.  — Однако у нас в руках один конец нити, и нам нужно добраться до другого ее конца.
        Он позвал:
        — Брезиль! Ко мне!
        Брезиль, уже отбежавший на порядочное расстояние в парк, где он, казалось, искал потерянный след, вернулся на зов хозяина.
        — Нам здесь больше нечего делать, генерал,  — сказал Сальватор.  — Я знаю все, что хотел узнать. Теперь очень важно, как вы понимаете, не дать убежать гувернантке.
        — Давайте ее поищем.
        — Ищи, Брезиль, ищи!  — приказал Сальватор, поднимаясь из подвала и возвращаясь в переднюю.
        Брезиль бежал за хозяином. В передней он замер: через отворенную дверь он увидел пруд, блестевший, словно полированная сталь, и пса потянуло на берег.
        Сальватор его удержал.
        Тогда Брезиль стал подниматься по лестнице, но не торопясь, будто этот путь должен был если не привести его к цели, то вывести из вестибюля.
        Но, очутившись в коридоре второго этажа, он бросился в самый его конец, потом остановился у одной из дверей и заворчал не злобно, а скорее жалобно.
        — Не здесь ли мы найдем гувернантку?  — предположил генерал.
        — Нет, не думаю,  — возразил Сальватор.  — По-видимому, эта комната принадлежала кому-то из детей. Впрочем, сейчас мы все увидим.
        Комната была заперта на ключ. Но, стоило Сальватору навалиться плечом, как замок поддался и дверь распахнулась.
        Пес ворвался в комнату с радостным лаем.
        Сальватор не ошибся: первое, что бросалось в глаза — альков с двумя одинаковыми кроватями; очевидно, на них когда-то и спали дети. Брезиль радостно носился от одной кровати к другой, вскакивая передними лапами на покрывала и посматривая на Сальватора с выражением такой радости, что ошибиться было невозможно.
        — Видите, генерал, детская находилась здесь,  — повторил Сальватор.
        Брезиль оставался бы здесь вечно, он был готов растянуться между этими кроватями и так умереть.
        Но Сальватор заставил его выйти, несколько раз настойчиво повторив его имя.
        Брезиль последовал за хозяином, опустив голову; вид у него был несчастный.
        — Мы еще вернемся, Брезиль, обязательно вернемся!  — обратился к нему Сальватор.
        Пес будто понял эти слова и побежал на третий этаж.
        На лестничной площадке он замер; потом глаза его загорелись, шерсть встала дыбом, и он с угрожающим рычанием приблизился к одной из дверей.
        — Дьявольщина!  — бросил Сальватор.  — Здесь комната какого-то врага. Посмотрим!
        Дверь, как в детскую, была заперта. Но, как и та, она поддалась под мощным напором.
        Брезиль влетел в комнату и стал оглушительно лаять, обратив всю свою злобу на комод.
        Сальватор попытался его открыть: ящики были заперты на ключ.
        Брезиль в ярости бросался на ручки.
        — Подожди, Брезиль, подожди!  — остановил его Сальватор.  — Сейчас мы посмотрим, что в этих ящиках. А пока помолчи!
        Пес затих, наблюдая за действиями хозяина. Но глаза его метали молнии, а на морде запеклась пена, с кроваво-красного языка капля за каплей стекала слюна.
        Сальватор снял с комода мраморную крышку и прислонил ее к стене.
        Брезиль словно понимал намерения хозяина и одобрял их, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
        Сальватор вынул из кармана короткий кинжал, вставил его в щель, и, нажав, приподнял деревянную панель.
        Брезиль поставил на комод передние лапы.
        Сальватор запустил руку в образовавшееся отверстие и достал из комода красный шерстяной корсаж.
        Но не успел он вытащить его полностью, как Брезиль впился в него зубами и вырвал из рук хозяина.
        Корсаж был частью национального костюма Орсолы.
        Сальватор бросился к собаке, с яростью терзавшей ткань; с величайшим трудом ему удалось вырвать корсаж, который Брезиль крепко держал в зубах и лапах.
        — Я не ошибся,  — заметил Сальватор.  — Это женщина, пытавшаяся убить девочку. А зовут женщину госпожа Жерар или, вернее, Орсола.
        Он поднял ярко-красный корсаж высоко над головой, потому что Брезиль продолжал набрасываться на него с неистовым лаем.
        Генерал был поражен тем, как понимают друг друга пес и его хозяин.
        — Взгляните,  — предложил Сальватор.  — Сомнений быть не может.
        Уверившись на этот счет совершенно, он бросил корсаж в комод, приладил как мог дубовую панель, сверху положил мраморную плиту.
        Пес недовольно ворчал, как будто у него отняли мозговую кость.
        — Ну-ну, довольно!  — остановил Сальватор Брезиля.  — Ты же понимаешь, что мы сюда еще придем, славный мой пес. Самое главное сейчас — гувернантка. Давайте искать гувернантку!
        Он вытолкал Брезиля из комнаты; тот недовольно ворчал. Очутившись на лестнице, он стал искать, наконец остановился у последней двери в конце коридора и призывно залаял.
        — Мы у цели, генерал,  — сказал Сальватор, направляясь к этой двери.
        Потом он обратился к собаке:
        — Там кто-то есть, Брезиль?
        Пес залаял еще громче.
        — Ну, раз полиция своим делом не занимается, придется ей помочь,  — промолвил Сальватор.
        Протянув фонарь генералу, он прибавил:
        — Держите фонарь и не выдавайте меня.
        Генерал взял фонарь, а Сальватор тем временем обвязал вокруг талии белый шарф, какие тогда носили комиссары полиции, судейские и чиновники министерств.
        Трижды ударив в дверь, он приказал:
        — Именем короля!
        Дверь отворилась.
        Находившаяся в комнате женщина при виде двух мужчин, один из которых, одетый во все черное, держал фонарь, а другой стоял в белом шарфе, поэтому она приняла его за комиссара полиции, опустилась на колени с криком:
        — Иисус! Мария!
        — Именем короля!  — повторил Сальватор.  — Женщина, я вас арестую!
        Та, к которой Сальватор протянул руку, не касаясь ее, была, как видно, старая дева лет шестидесяти, безобразной внешности, в одной ночной сорочке.
        Рядом с ней Броканта показалась бы Венерой Милосской.
        Она в ужасе завопила; Брезилю, очевидно, ее крик подействовал на нервы, и он в ответ взвыл пронзительно-протяжно.
        Сальватор пытался в темноте установить связь между отвратительным созданием и каким-то воспоминанием из собственной жизни.
        — Осветите эту женщину,  — попросил он генерала.  — Мне кажется, я ее знаю.
        Генерал направил луч фонаря прямо в отталкивающее лицо гувернантки.
        — Так и есть, я не ошибся,  — подтвердил Сальватор.
        — О мой добрый господин!  — взмолилась гувернантка.  — Клянусь вам, я честная женщина.
        — Лжешь!  — вскричал Сальватор.
        — Добрейший господин комиссар!..  — настаивала старуха.
        — Лжешь!  — снова перебил ее Сальватор.  — Я скажу тебе, кто ты: ты мать Кубышки.
        — Ах, сударь!  — в ужасе вскрикнула мегера.
        — Ты повинна в том, что прелестное существо, угодившее по ошибке в отвратительное место и оказавшееся там вместе с твоей дочерью,  — а уж она-то попала туда не зря, твоя доченька!  — не вынесло твоих преследований, клеветы, бесчестья и бросилась в Сену!
        — Господин комиссар, клянусь вам…
        — Вспомни Атенаис,  — властно произнес Сальватор,  — хватит вранья и ложных клятв!
        Как помнят читатели, имя Атенаис носила дочь трубача Понруа, до того как Сальватор назвал ее Фраголой. Если мы когда-нибудь проникнем в таинственные подробности жизни Сальватора, то, по всей вероятности, обнаружим следы события, на которое в настоящую минуту намекает мнимый комиссар полиции.
        Старуха опустила голову словно под тяжестью Сизифова камня.
        — Теперь отвечай на мои вопросы!  — продолжал Сальватор.
        — Господин комиссар…
        — Отвечай или я кликну двоих ребят, они живо спровадят тебя к мадлонеткам.
        — Спрашивайте, спрашивайте, господин комиссар!
        — Как давно ты здесь живешь?
        — С последнего воскресенья перед Великим постом.
        — Когда в замок прибыла девушка, похищенная господином де Вальженезом?
        — В ночь с последнего дня масленицы на первый день поста.
        — Позволял ли господин де Вальженез отлучаться девушке из замка?
        — Никогда!
        — Применял ли он насилие, препятствуя ее выходу отсюда?
        — Он ей угрожал тем, что донесет на ее возлюбленного, обвинив его в похищении несовершеннолетней, а за это полагается ссылка на галеры.
        — И как зовут этого молодого человека?
        — Господин Жюстен Корби.
        — Сколько тебе платил в месяц господин де Вальженез, чтобы ты следила за похищенной девушкой?
        — Господин комиссар…
        — Сколько он тебе платил?  — повторил Сальватор еще более непререкаемым тоном.
        — Пятьсот франков.
        Сальватор огляделся и заметил небольшой секретер. Он открыл его и обнаружил бумагу, чернила, перья.
        — Садись сюда,  — приказал он женщине,  — и напиши все, что ты только что мне сказала.
        — Я не умею писать, господин комиссар.
        — Не умеешь писать?!
        — Да, клянусь вам!
        Сальватор достал из кармана бумажник, поискал какой-то листок, развернул его и сунул старой колдунье под нос.
        — Если ты не умеешь писать, кто же тогда написал вот это?  — спросил он.
        «Если ты не заплатишь мне пятьдесят франков сегодня вечером, я скажу, где моя дочь с тобой познакомилась, и тебя выгонят из твоего магазина.
    Мамаша Глуэт.
    11 ноября 1824 года».
        Старуха лишилась дара речи.
        — Как видишь, писать ты умеешь,  — продолжал Сальватор.  — Плохо — что верно, то верно,  — но достаточно для того, чтобы исполнить мое приказание. Итак, напиши заявление, которое ты только что мне сделала устно.
        Сальватор заставил старуху сесть, вложил ей в руку перо и, пока генерал светил, продиктовал следующий документ, который она нацарапала отвратительным почерком и со множеством ошибок, гарантировавших подлинность бумаги. Мы не станем повторять этих ошибок, полагая, что нашим читателям довольно будет познакомиться с содержанием документа.
        «Я, нижеподписавшаяся, мамаша Брабансон, по прозвищу Глуэт, заявляю, что была принята на службу к господину Лоредану де Вальженезу начиная с последнего воскресенья перед Великим постом, чтобы следить за девушкой по имени Мина, которую он похитил из версальского пансиона. Заявляю также, что похищенная девушка прибыла в замок Вири в ночь с последнего дня масленицы на первый день поста. Она угрожала господину графу, что будет кричать, звать на помощь, убежит, но господин граф помешал ей сделать что-либо подобное, пригрозив тем, что у него есть средства отправить ее возлюбленного на галеры: он обвинит его в укрывательстве несовершеннолетней девочки. У него в кармане был чистый бланк приказа на арест, который он ей и предъявил.
    Подпись: мамаша Брабансон, по прозвищу Глуэт.
    Написано в замке Вири в ночь на 23 мая 1827 года».
        Мы вынуждены признать, что Сальватор подредактировал эту бумагу. Но, поскольку от истины старуха ничуть не отклонилась, мы надеемся, учитывая то обстоятельство, что Сальватор действовал из добрых побуждений, наши читатели простят ему это давление, скорее литературного, нежели морального свойства.
        Сальватор взял заявление, сложил его вчетверо, убрал в карман, потом обернулся к Глуэт:
        — Теперь можешь опять лечь в постель.
        Старуха предпочла бы постоять, но услышала слева от себя глухое рычание Брезиля и бросилась в постель, как бросилась бы в реку, спасаясь от бешеной собаки.
        Казалось, зубы Брезиля пугали ее даже больше, чем шарф комиссара. Объяснялось это просто: с правосудием ей за свою жизнь приходилось иметь дело раз двадцать, а вот такого огромного пса она до той поры не видела даже в самом страшном кошмаре.
        — А теперь,  — сказал Сальватор,  — поскольку ты сообщница господина де Вальженеза, арестованного только что по обвинению в похищении и сокрытии несовершеннолетней — преступлении, предусмотренном законом,  — я тебя арестую; ты будешь заперта в этой комнате, куда завтра утром для допроса явится королевский прокурор. Если вздумаешь бежать, предупреждаю: на лестнице я оставлю одного часового, внизу — другого с приказанием отрыть огонь, как только ты отопрешь дверь или окно.
        — Иисус! Мария!  — снова запричитала старуха, испугавшись на сей раз еще больше.
        — Слышала?
        — Да, господин комиссар.
        — В таком случае, спокойной ночи!
        Пропустив генерала вперед, он запер за собой дверь на два оборота.
        — Могу поручиться, генерал, что она не шевельнется и мы можем, по крайней мере эту ночь, спать спокойно.
        Обратившись к собаке, он продолжал:
        — Вперед, Брезиль! Это только полдела!
        Часть вторая
        I
        РАЗГОВОР НА ТЕМУ О ЧЕЛОВЕКЕ И ЛОШАДИ
        Мы оставим Сальватора и генерала у крыльца в ту минуту, как они направляются к пруду, а впереди бежит Брезиль; следовать за ними — значило бы, как понимают читатели, ступить на путь уже и без того нам известный.
        Прежде всего бросим взгляд на Жюстена и Мину, а с них, естественно, переведем его на г-на Лоредана де Вальженеза.
        Услышав выстрел, Жюстен и Мина, побежавшие было через поле, приостановились, и, пока Мина, опустившись на колени прямо в хлеба, просила Господа отвести от Сальватора всякую беду, Жюстен повис на ограде и следил за схваткой, увенчавшейся пленением Лоредана.
        Молодые люди, таким образом, еще долго видели лошадь, увозившую г-на де Вальженеза: ее вели под уздцы двое могикан. Молодой человек и девушка прижались друг к другу, словно продолжительное время слышали гром у себя над головой, а теперь видели, как молния ударила в сотне шагов от них.
        Они отвесили благодарные поклоны и между двумя поцелуями произнесли имя Сальватора, а потом бросились бежать по узкой тропинке, выискивая взглядом, куда бы ступить, чтобы не раздавить василек. Они боготворили этот прелестный полевой цветок: как, должно быть, помнят читатели, весенней ночью, похожей на ту, что раскинула над ними прозрачные трепещущие крылья, Жюстен нашел Мину на поле среди васильков и маков; девочка спала под неусыпным оком луны, словно маленькая фея жатвы.
        Выйдя на более широкую тропинку, влюбленные взялись за руки и пошли рядом. Через несколько минут они уже стояли против того места, где была укрыта коляска.
        Бернар узнал Жюстена и, увидев его в сопровождении девушки, начал понимать истинный смысл драмы, в которой он играл свою роль. Он почтительно снял шляпу, украшенную лентой и, когда молодые люди удобно устроились в коляске, понимающе взглянул на них, словно спрашивая: «Куда теперь?»
        — На север!  — отвечал Жюстен.
        Бернар тронулся в обратный путь, и вскоре экипаж исчез из виду на парижской дороге; им предстояло проехать город из конца в конец, от заставы Фонтенбло до заставы Ла-Виллет.
        Пожелаем влюбленным счастливого пути, пусть они поделятся друг с другом своими радостями и горестями, а мы вернемся к пленнику.
        Заставить г-на де Вальженеза войти в хижину не составляло труда для его стражей, однако они в задумчивости остановились на пороге: как завести туда лошадь?
        Хижина была небольшая: всего пятнадцати футов в длину и двенадцати — в ширину, и там не было ни конюшни, ни сарая. Троим вместе с лошадью было бы там, пожалуй, тесновато.
        — Дьявольщина!  — бросил Жан Бык.  — Об этом-то мы и не подумали!
        — И господин Сальватор забыл,  — подхватил Туссен.
        — Дурак! Как он-то мог об этом подумать?!  — возразил Жан Бык.
        — Он же думает обо всем!  — не соглашался Туссен.
        — Ну, раз не подумал он, давай пораскинем мозгами мы с тобой,  — промолвил Жан Бык.
        — Пораскинем,  — не стал перечить Туссен.
        Так они и сделали, однако сообразительность не была сильной стороной этих славных людей.
        Наконец Жан Бык после недолгого размышления сказал наугад:
        — Река недалеко…
        — При чем здесь река?  — удивился Туссен-Лувертюр.
        — Ну…
        — Что? Утопить лошадь?
        — Так ведь хозяин у нее плохой человек!  — презрительно проговорил Жан Бык.
        — Лошадь плохого человека может быть весьма достойной скотиной,  — нравоучительно заметил Туссен-Лувертюр.
        — Верно… Что же делать?
        — А не отвести ли нам ее в харчевню «Божья милость»?
        — До чего ты глуп даже для овернца!
        — Ты так считаешь?
        — Да пойми: если хозяин «Божьей милости» увидит, как Туссен-Лувертюр или Жан Бык ведут к нему чужую лошадь, он спросит, где ее хозяин. И что ты ему ответишь? Нет, ты скажи! Если у тебя есть что ответить, бери лошадь и веди ее в «Божью милость».
        Туссен покачал головой.
        — Мне сказать нечего,  — признался он.
        — Ну и молчи.
        — Я и молчу.
        И Туссен прикусил язык.
        Снова наступила тишина; нарушил ее Жан Бык.
        — Слушай! А что если я тебя кое о чем попрошу?  — обратился он к Туссену.
        — Я с удовольствием все сделаю, если мне это по силам.
        — Давай сначала введем в дом человека.
        — Хорошо.
        — Раз уж мне его поручили, я за него отвечаю.
        — Я тоже за него отвечаю, черт побери! Да нам не он мешает, а лошадь!
        — Не перебивай!
        — Вот уж я тебя и перебиваю!
        — А когда он будет в доме, ты займешься лошадью.
        — Займусь!.. Нет, не займусь, я же не знаю, что с ней делать!
        — Погоди! Ты ее отведешь назад.
        — Куда это?
        — В замок Вири, понял?
        — А ведь верно!
        — Ты сам не додумался бы!  — возгордился Жан Бык, довольный собственной сообразительностью.
        — Нет.
        — Нравится тебе такая мысль?
        — Очень!
        — Тогда давай отвяжем человека!  — предложил Жан Бык.
        — Отвяжем человека,  — согласился Туссен, на все смотревший глазами своего приятеля.
        — Нет!
        — Хорошо, не будем отвязывать.
        — Да нет же!
        — Я уже ничего не пойму,  — признался Туссен-Лувертюр.
        — Какого черта тебе надо понимать?
        — Ну, чтобы… действовать…
        — Держи пока лошадь.
        — Ладно.
        — Ты говоришь: «Отвяжем». Отлично! Если мы будем отвязывать вдвоем, лошадь держать некому.
        — Ты прав.
        — А когда мы отвяжем человека, лошадь возьмет да уйдет.
        — И это верно.
        — Тогда не будем вдвоем его отвязывать… Я отвяжу его один, а ты тем временем держи скотину.
        — Начали!  — скомандовал Туссен, хватаясь за удила.
        Жан Бык подошел к иве, достал из дупла ключ и отпер дверь в хижину. Он не любил темноту и потому зажег небольшую лампу.
        Наконец приготовления были завершены; он отвязал пленника и без усилий поднял его.
        — Теперь налево шагом марш!  — скомандовал Жан Бык Туссену, а сам внес графа в дом.
        Туссен не заставил повторять команду: не успел его приятель отвернуться, как он сел на лошадь и поскакал так быстро, словно в конце пути его ждал приз города Парижа.
        Подъехав к воротам замка, он увидел, что они заперты; он приготовился перелезть через стену, как вдруг послышалось ворчание собаки, и Брезиль встал передними лапами на железную перекладину.
        — Ага!  — сказал Туссен на овернском наречии, которое так презирал Жан Бык.  — Если Ролан здесь, значит, и господин Сальватор где-нибудь рядом.
        И действительно, неподалеку почти тотчас мелькнул свет.
        — A-а, это ты, Туссен?  — послышался голос Сальватора.
        — Да, господин Сальватор, это я,  — радостно отозвался Туссен.  — Я привел вам коня.
        — А где всадник?
        — О, он в надежном месте, раз находится в руках Жана Быка. Да и я сейчас опять туда пойду, можете не беспокоиться, господин Сальватор! Две руки — хорошо, а четыре — лучше.
        И, предоставив Сальватору отвести коня в конюшню, Туссен так прытко бросился назад — да будет сказано это к его чести,  — что теперь мог бы оспаривать приз не только в скачках, но и в беге.
        II
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИНУ ДЕ ВАЛЬЖЕНЕЗУ УГРОЖАЕТ ОПАСНОСТЬ, А ЖАНУ БЫКУ СТАНОВИТСЯ СТРАШНО
        Посмотрим теперь, что происходило в хижине на берегу реки, пока отсутствовал Туссен.
        Жан Бык ввел или, правильнее было бы сказать, внес Лоредана де Вальженеза в комнату и временно опустил его, перевязанного, словно мумия, на длинный ореховый стол: тот занимал середину комнаты и вместе с кроватью, наполовину скрытой в подобии алькова, составлял основную меблировку.
        Господин де Вальженез лежал неподвижно и напоминал бездыханный труп, который сейчас будут препарировать на столе анатомического театра.
        — Немного терпения, любезный мой сеньор,  — обратился к нему Жан Бык.  — Я только закрою дверь и подберу достойное вас сиденье, а потом развяжу вам руки.
        С этими словами Жан Бык запер дверь на задвижку и стал искать, как он сам выразился, достойное сиденье для своего знатного пленника.
        Господин де Вальженез не отвечал. Но Жан Бык не обратил на это никакого внимания, потому что счел молчание пленника вполне естественным.
        — По чести сказать, мой юный господин,  — продолжал он, подвигая к себе ногой хромой табурет, одиноко стоявший в углу комнаты,  — здесь, конечно, не дворец Тюильри и вам придется довольствоваться этим предметом.
        Он приставил табурет к стене, подложил пробку под слишком короткую ножку, как прилаживают каблуки к туфлям, чтобы добавить себе росту, и вернулся к пленнику, лежавшему на столе по-прежнему недвижимо.
        Сначала Жан вынул кляп.
        — Ну вот, сейчас дышать вам станет легче!  — заметил он.
        Но, к великому удивлению Жана Быка, граф вовсе не спешил вдохнуть воздух полной грудью, как обычно бывает с людьми, вновь обретшими свободу или хотя бы возможность говорить.
        — Ну как вы, любезный мой сеньор?  — как можно ласковее спросил плотник.
        Но Лоредан молчал.
        — Мы обиделись, господин граф?  — спросил Жан Бык, взявшись за веревки, которыми были связаны руки пленника.
        Тот упрямо продолжал молчать.
        — Можешь прикидываться мертвецом, если тебе так нравится,  — продолжал Жан Бык, покончив с веревками.
        Руки пленника безвольно повисли вдоль тела.
        — Теперь, если угодно, встаньте, монсеньер!
        Господин де Вальженез и не подумал шевельнуться.
        — Ах так?!  — возмутился Жан Бык.  — Уж не думаете ли вы, часом, что я надену на вас помочи и буду водить вас как няня — сосунка? Нет уж, спасибо! Я и так сегодня вечером наработался.
        Граф не подавал признаков жизни.
        Жан Бык остановился и искоса взглянул на пленника, неподвижно и безмолвно лежавшего в тени.
        — Вот дьявол!  — воскликнул обеспокоенный этим молчанием Жан.  — Уж не вздумали ли мы протянуть ножки, лишь бы досадить нашему другу Жану Быку?
        Он пошел за лампой и поднес ее к лицу г-на де Вальженеза.
        Глаза молодого человека оставались закрыты; лицо было мертвенно-бледным; холодный пот лил с него градом.
        — Ну вот!  — воскликнул Жан Бык.  — Трудился я, а потеет он… Чудной какой-то!
        Но обратив внимание на смертельную бледность графа, плотник проворчал:
        — Клянусь, что-то уж слишком хорошо он притворяется мертвым!
        И он принялся переворачивать и трясти пленника изо всех сил.
        Тот оставался безучастным, словно труп.
        — Проклятье!  — вскричал наконец плотник, растерянно глядя на графа.  — Проклятье! Уж не задушили ли мы его, сами того не желая?.. Да-а, господин Сальватор будет доволен! Вот мерзавец, а? Ничего эти богатые не умеют сделать по-человечески!
        Жан Бык огляделся и заметил в углу огромный кувшин с водой.
        — А, вот это мне и нужно!
        Он пошел за кувшином, поднял его, встал на табурет рядом со столом и так наклонил сосуд, чтобы вода с высоты четырех-пяти футов падала г-ну де Вальженезу на лицо.
        Первые капли не произвели на графа ожидаемого действия, но потом дело пошло лучше.
        Ледяная струйка воды, падавшая г-ну де Вальженезу на голову, заставила его вздохнуть, что успокоило Жана Быка: у него самого на лбу от волнения тоже начал выступать пот.
        — Ах, черт возьми!  — вскричал Жан, шумно дыша от радости, словно с груди у него убрали груз в пятьсот фунтов.  — Как вы меня напугали, почтеннейший! Можете быть собой довольны!
        Он слез с табурета, поставил кувшин на место и снова подошел к пленнику.
        — Хорошо искупались?  — проговорил он: насмешливый тон вернулся к нему вместе с уверенностью, что граф не умер.  — Теперь дело пойдет лучше, любезный мой сеньор.
        — Где я?  — заговорил Лоредан (так обычно — непонятно почему — после обмороков спрашивают все, кто возвращается к жизни).
        — Вы в гостях у верного друга,  — отвечал Жан Бык, развязывая веревки, чтобы освободить пленнику ноги.  — Если хотите слезть со своего пьедестала и сесть, я ничего не буду иметь против.
        Господин де Вальженез не заставил повторять приглашение дважды: он соскользнул со стола и встал, но затекшие ноги его не держали, и он пошатнулся.
        Жан Бык принял его в свои объятия, подвел к табурету и посадил, прислонив к стене.
        — Вам удобно?  — спросил Жан Бык, присев на корточки и заглядывая г-ну де Вальженезу в лицо.
        — Теперь скажите, что вы собираетесь со мной делать?  — высокомерно спросил граф.
        — Наслаждаться вашим обществом, господин граф… вместе с другом, который вышел на четверть часа, но скоро вернется…
        В то время как Жан Бык произносил эти слова, раздался условный стук в дверь.
        Услышав этот стук, Жан Бык отпер дверь, и в комнату вошел Туссен-Лувертюр; у него было черное лицо с белыми разводами от пота, и г-ну де Вальженезу почудилось, что перед ним индеец с татуированной физиономией.
        — Готово?  — спросил Жан Бык у друга.
        — Готово,  — отвечал Туссен.
        Обернувшись к г-ну де Вальженезу, он проговорил:
        — Привет всему обществу!
        Потом он снова обратился к Жану Быку:
        — Почему он такой мокрый?
        — Ох, лучше не спрашивай!  — отозвался Жан Бык и пожал плечами.  — С тех пор как ты ушел, я только тем и занимался, что кропил этого господина.
        — Что ты имеешь в виду?  — спросил Туссен, не отличавшийся проницательностью.
        — Я хочу сказать, что господину было плохо,  — с презрением вымолвил Жан.
        — Плохо?  — переспросил Туссен, силясь понять, что произошло.
        — Ну да, Бог ты мой!
        — С какой это стати?
        — Да под тем предлогом, что мы ему забили в рот слишком большой кляп.
        — Невероятно!  — воскликнул угольщик.
        Тем временем г-н де Вальженез разглядывал двух приятелей и, вероятно, остался осмотром недоволен: едва открыв рот, он сейчас же снова его закрыл, так и не произнеся ни слова.
        В самом деле, выражение лиц Туссена и Жана Быка было достаточно обескураживающим. Если бы у г-на де Вальженеза было хоть малейшее желание бежать, один вид стоявшего перед ним колосса сразу же заставил бы его отказаться от этого опасного намерения.
        Он опустил голову и задумался.
        III
        МЕСТНОЕ ВИНО
        Пока граф размышлял, Жан Бык подошел к шкафу, открыл его, достал бутылку, два стакана и поставил их на стол; но, вспомнив, что их трое, снова отправился к шкафу, взял третий стакан, вымыл его, вытер, еще раз ополоснул самым тщательным образом и только после этого поставил на стол перед г-ном де Вальженезом.
        Потом он указал Туссен-Лувертюру на стул, сел сам и, поднеся бутылку к стакану пленника, произнес со всей галантностью, на какую только был способен:
        — Любезный мой сеньор, мы тюремщики, но не палачи. Должно быть, вы хотите пить не меньше нас. Не угодно ли выпить стакан вина?
        — Благодарю!  — сухо ответил г-н де Вальженез.
        — Не стесняйтесь, мой юный господин!  — сказал Жан Бык, продолжая держать бутылку над стаканом графа.
        — Благодарю!  — повторил г-н де Вальженез еще более сухо.
        — Ну, как угодно, сударь!  — произнес Жан Бык таким тоном, словно ответ графа задел его за живое.
        Он наполнил стакан Туссена.
        — Твое здоровье, Туссен!  — предложил он.
        — Будь здоров, Жан!  — ответил тот.
        — Смерть всем злодеям!
        — Да здравствуют порядочные люди!
        Пленник вздрогнул, услышав столь выразительный тост из уст двух решительных собутыльников.
        Жан Бык в один прием опрокинул стакан и ударил им об стол.
        — Хорошо пошло, черт возьми… Мне так хотелось пить!
        — Мне тоже,  — поддержал его Туссен, во всем подражая приятелю.
        — Еще по одной, Туссен!
        — Еще по одной, Жан!
        И они опрокинули еще по стаканчику — на сей раз без тостов.
        Стремительность, с какой приятели поглощали вино, навела г-на де Вальженеза на счастливую мысль.
        Он стал ждать удобного случая, чтобы им воспользоваться, и такой случай скоро представился.
        Жан Бык обернулся к пленнику, и лицо графа показалось ему не таким уж нахмуренным; как все сильные люди, он не умел таить зло и потому произнес:
        — Напрасно вы привередничаете! Ну, в последний раз, любезный мой сеньор, имею честь предложить вам стакан вина; угодно ли вам принять мое предложение?
        — Вы очень любезны, сударь,  — отозвался граф,  — и я сожалею, что отказался в первый раз.
        — Ничего, еще не поздно поправить дело. Пока есть вино в бутылке, а бутылки не кончились в шкафу, вы можете изменить свое мнение.
        — В таком случае я принимаю ваше предложение!  — подхватил граф.
        — В добрый час, мой сеньор!  — искренне обрадовался Жан Бык, наполняя стакан графа до краев.
        Затем он обратился к своему товарищу:
        — Подай еще бутылку, Туссен.
        Теперь настала очередь угольщика пойти к шкафу и принести оттуда бутылку.
        Жан Бык поскорее принял ее у него из рук, словно боясь, что тот по неопытности ее уронит, и наполнил два других стакана.
        Потом взял свой стакан, приказал знаком Туссену следовать его примеру, и провозгласил:
        — Ваше здоровье, господин граф!
        — Ваше здоровье, милейший!  — подхватил Туссен.
        — Ваше здоровье, господа!  — отвечал Лоредан, решив про себя, что делает огромную уступку двум могиканам, называя их «господами».
        Все опорожнили стаканы; Жан Бык и Туссен-Лувертюр — залпом, г-н де Вальженез — не спеша, в несколько приемов.
        — Вот черт!  — прищелкнул языком Жан Бык.  — Я, конечно, не стану утверждать, что угощаю вас старым маконским или бордо-лафитом… Вы же знаете поговорку: «Даже самая красивая женщина может дать только то, что у нее есть!»
        — Прошу меня извинить,  — проговорил Лоредан, силясь поддержать разговор и опорожнить стакан.  — Вино совсем не плохое. Это здешнее?
        — Конечно, здешнее!  — возмутился непонятливостью собеседника Туссен-Лувертюр.  — Как будто существует другое вино!
        — Дорогой друг!  — заметил Жан Бык.  — Прежде всего существует вино, которое производят в Париже. Но господин граф изволит говорить не об этом. «Здешнее вино» — это то, которое давят из винограда, собранного в той местности, где находишься.
        — Местное вино, если вам так больше нравится, друг мой,  — любезно уступил граф.
        — Да,  — поддержал разговор Жан Бык,  — это вино местное, но очень неплохое: оно может за себя не краснеть!
        — Еще бы!  — захохотал Туссен-Лувертюр, на лету подхватывая шутку приятеля.  — Как оно может покраснеть, если оно белое!
        — Я бы даже прибавил,  — продолжал плотник,  — что, если бы мне довелось придумывать обет, я бы дал такой зарок: никогда не пить вина хуже этого.
        — Я даю такой же зарок, что и мой друг,  — подхватил Туссен-Лувертюр с поклоном, адресованным не графу, но божеству, которому обет давался.
        — Я выпил слишком мало, чтобы по достоинству оценить это вино,  — заметил г-н де Вальженез.
        — О, за этим дело не станет, любезный мой сеньор,  — поднялся из-за стола Жан Бык,  — в буфете еще полсотни бутылок, если угодно…
        — Как мне кажется, это единственный способ весело провести несколько часов, в течение которых мы принуждены оставаться вместе,  — заметил пленник,  — и если такой отдых вам по вкусу, то я — с вами.
        — Вы правду говорите?  — спросил, поворачиваясь к нему, Жан Бык.
        — Сами увидите,  — решительно отвечал г-н де Вальженез.
        — Браво!  — воскликнул Туссен-Лувертюр.  — Вот пленник так пленник!
        Жан Бык пошел к буфету и вернулся, нагруженный (или, если угодно, украшенный) восемью бутылками внушительных размеров.
        Лоредан улыбнулся, видя, что оба могиканина так наивно попались в его ловушку, без сомнения уже разгаданную нашими читателями.
        Комбинация была задумана действительно неплохо: напоить двух любителей крепких напитков было нетрудно; столь же легко было напоить их до бесчувствия.
        Приняв такое решение, Лоредан стремительно протянул свой стакан и выпил с видимым удовольствием.
        Так втроем они опорожнили две бутылки, и г-ну де Вальженезу так понравилось вино, что он приказал откупорить еще пару бутылок.
        — А вы мастер пить, приятель!  — заметил Жан Бык; видя, что пленник ничуть ему не уступает, он освоился с графом и стал с ним говорить как равный с равным.
        — Да как-то само собой получается!  — с наигранным простодушием ответил Вальженез.
        — Не очень доверяйтесь ему, любезный мой сеньор,  — заметил Жан Бык.  — Это вино обманчивое!
        — Вы думаете?  — как бы сомневаясь, произнес пленник.
        — О, ручаюсь!  — вмешался Туссен-Лувертюр, поднимая руку, словно приносил присягу.  — Выпью-то всего три бутылки, и — привет всей компании: никого не вижу.
        — Ба!  — продолжал сомневаться Вальженез.  — Неужели такой крепкий малый, как вы…
        — Это так же верно, как то, что я имею честь с вами говорить…  — отвечал Туссен.  — Я могу выпить, три, ну, три с половиной бутылки. Вот Жан Бык — настоящий герой, он может осилить четыре. Зато с последним стаканом — хлоп! Здравый смысл ему изменяет, он приходит в бешенство и готов переломать кости всем подряд! Правильно я говорю, Жан?
        — Так рассказывают,  — скромно отозвался великан.
        — И ты скоро это докажешь.
        Это последнее сведение, весьма полезное для г-на де Вальженеза, открывало перед пленником в самом близком будущем столь смелые надежды, что он, видя, как друзья откупоривают седьмую бутылку, накрыл свой стакан ладонью и сказал:
        — Спасибо, мне хватит.
        Жан Бык приподнял горлышко бутылки и пристально взглянул на г-на де Вальженеза.
        IV
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ДЕ ВАЛЬЖЕНЕЗ РЕШИТЕЛЬНО ЗАЯВЛЯЕТ, ЧТО НЕ УМЕЕТ НИ ПЕТЬ, НИ ПЛЯСАТЬ
        Жан Бык смотрел свирепо, как это бывает с некоторыми людьми, когда в голову им ударяет хмель.
        — Ага! Вам хватит?!
        — Да,  — кивнул Лоредан.  — Мне больше не хочется пить.
        — А разве люди пьют, только когда их мучает жажда?  — вмешался Туссен.  — Да если так, они выпивали бы не больше одной-двух бутылок!
        — Туссен!  — промолвил Жан Бык.  — Похоже, господин не знает одну пословицу, а пословица-то известная!
        — Какая же?  — спросил Лоредан.
        — «Если сел за стол, то надо пить». Тем более что бутылка уже откупорена…
        — И что дальше?  — спросил Лоредан.
        — …и ее надо опустошить!
        Лоредан протянул стакан, и Жан Бык наполнил его.
        — Теперь тебе,  — сказал он, наставляя горлышко бутылки на своего друга, как артиллерист наводит жерло пушки на цель.
        — С удовольствием!  — откликнулся Туссен, забывая, что и без того был уже не в лучшем состоянии из-за пережитых волнений и потому этот последний стакан будет не просто лишним, но лишним сверх всякой меры.
        Быстро опорожнив стакан, он затянул непонятно какую застольную песнь, в которой присутствующие не могли разобрать ни слова, потому что пел он на овернском наречии.
        — Замолчи!  — остановил его Жан Бык после первого куплета.
        — Почему «замолчи»?  — спросил Туссен.
        — Может, в столице Оверни это кому-нибудь и нравится, а вот в Париже и его окрестностях такая песня никому не по душе.
        — А ведь это вешелая пешня!  — заметил Туссен.
        — Да, однако я бы предпочел другую… Например, ту, которую нам сейчас споет господин граф.
        — Я вам спою?  — не понял Лоредан.
        — Само собой! Должны же вы знать вешелые пешни, как говорит мой друг Туссен-Лувертюр.
        И Жан Бык бессмысленно загоготал, как обычно бывает перед сильным опьянением.
        — Ошибаетесь, сударь,  — холодно возразил Вальженез.  — Я не знаю песен.
        — Не знаете хоть какой-нибудь застольной песни?  — продолжал настаивать Жан Бык.
        — И неважно, подходит ли она к питью или к еде!  — поддакнул Туссен.  — Я бы даже предпочел такую, под которую хорошо есть, тем более что меня начинает донимать не жажда, а голод.
        — Поняли, приятель?  — спросил Жан Бык, приготовившись отбивать в ладоши такт.
        — Клянусь вам, что не только не знаю подходящей песни,  — сказал г-н де Вальженез, несколько напуганный тоном Жана Быка,  — но и не умею петь.
        — Вы не умееть петь?  — спросил Туссен; приятель упрекал его за овернский говор, и он теперь пытался искупить этот недостаток, разговаривая словно какой-нибудь негр.  — Моя вам не верить!
        — Уверяю вас, что не умею петь,  — повторил Лоредан.  — Мне очень жаль, потому что это могло бы доставить вам удовольствие, но это выше моих сил.
        — Жалко!  — расстроился Жан Бык.  — Вас это немного развеселило бы, да и меня тоже.
        — В таком случае мне жаль вдвойне,  — отвечал Вальженез.
        — Ой!  — обронил Туссен.
        — Что такое?  — спросил Жан.
        — У меня есть мысль!
        — Врешь!
        — Нет, правда,  — настаивал Туссен.
        — Ну, говори, что ты там надумал!
        — Раз этот юный сеньор не умеет или не хочет петь,  — не теряя надежды, продолжал Туссен,  — он должен уметь плясать, верно, дружище Жан?
        С трудом ворочая языком, он обратился к Лоредану:
        — Спляшите-ка нам, господин граф!
        — Сплясать вам? Вы с ума сошли?!  — вскричал Вальженез.
        — Почему с ума сошли?  — спросил Туссен.
        — Разве танцуют просто так, без причины?
        — Хорошо,  — согласился Туссен,  — без причины не танцуют: люди танцуют, чтобы танцевать. У себя на родине я плясал каждый день.
        — Бурре?  — осведомился Лоредан.
        — Вот именно… Может, вы имеете что-нибудь против бурре?
        — Нет, но я не могу исполнить этот танец, я его не знаю.
        — Я и не прошу вас сплясать что-то определенное,  — не унимался Туссен.  — Танцуйте хоть гавот, лишь бы танцевать. Верно я говорю, Жан? Господин граф должен обязательно сплясать.
        — Я с удовольствием посмотрю, как танцует господин граф…
        — Слышите, уважаемый?
        — …но…
        — Пусть ваш приятель договорит, вы же слышали, он сказал «но…» — заметил Лоредан.
        — …но для танцев нужна музыка,  — закончил свою мысль Жан Бык.
        — Разумеется, господин Жан Бык прав!  — подхватил Вальженез, с ужасом думая о том, что, если великан согласится со своим товарищем, придется танцевать ради удовольствия двух могикан.
        — А что, разве трудно что-нибудь придумать?  — возразил Туссен (под действием вина он становился упрямым и изобретательным).
        — Не знаю, трудно ли это,  — простодушно произнес Жан Бык,  — ведь мне никогда не приходилось придумывать ничего подобного, но мне кажется, для этого нужен какой-нибудь инструмент, не так ли, господин граф?
        — Ну, разумеется,  — пожал плечами Лоредан.
        — Инструмент?! Да у нас у всех по инструменту на каждой руке!  — заявил Туссен.
        С этими словами Туссен округлил свою черную ручищу в виде охотничьей трубы, причем большой палец должен был служить мундштуком, и, приложив его к губам, стал трубить «Короля Дагобера».
        Обернувшись к Жану Быку, он спросил:
        — Ну, чем плох инструмент, а?
        — Хорош, но для охоты, а не для танцев,  — продолжал упорствовать тот.
        — Верно,  — подтвердил Туссен, легко соглашавшийся с возражениями, если находил их справедливыми.  — Раз мы не поем и не пляшем, давайте пить!
        — Согласен!  — воскликнул г-н де Вальженез.  — Давайте выпьем!
        Но он переусердствовал и согласился слишком поспешно: он хотел напоить допьяна двух приятелей, избежав этого сам. Жан Бык смотрел на него, еще не совсем раскусив план г-на де Вальженеза: славный малый не предполагал, что вино может обратиться отравой; однако он почуял подвох и, снова поставив на стол бутылку, которую обхватил было за горлышко, собираясь налить Туссену, сказал:
        — Нет, тебе хватит, Туссен!
        — Мне всегда будет мало, дружище Жан.
        — Может, это и верно,  — заметил плотник,  — да только не сегодня.
        — Но вы же сами мне предлагали выпить,  — отважился возразить пленник,  — и я не стал отказываться.
        — Вы, любезный мой сеньор, другое дело,  — покосился на него Жан,  — вы вольны пить, сколько вашей душе угодно… Я же вам сказал: в буфете еще бутылок сорок. Подставляйте свой стакан!
        Лоредан повиновался; Жан Бык наполнил стакан на две трети и поставил бутылку на стол.
        — А вы?  — спросил г-н де Вальженез.
        — Я?  — переспросил Жан Бык.  — Мне хватит. Туссен вам сказал, что я теряю голову, когда выпью лишнего. Он прав: мне не надо больше пить.
        — Еще стаканчик, чтобы меня поддержать!  — настаивал Вальженез, делая вид, что не понимает причину его воздержанности, хотя на самом деле отлично ее понял.
        — Вы настаиваете?  — спросил плотник, пристально глядя на графа.
        — Мне бы этого хотелось.
        — Будь по-вашему,  — кивнул великан, наливая себе вина.
        — А мне?  — попросил Туссен.
        — Тебе — нет!..  — отрезал Жан Бык.
        — Почему нет?
        — Потому что я решил: ты больше пить не будешь.
        Туссен что-то проворчал, отступил на два шага, но настаивать не стал.
        Жан Бык поднес стакан к губам.
        — Ваше здоровье!  — сказал он.
        — Ваше здоровье!  — отозвался г-н де Вальженез.
        Стакан у Жана Быка был полон не доверху, и сквозь прозрачную стенку стакана он мог наблюдать за пленником. Он увидел, как тот зажал стакан в руке, быстро поднес его к губам, а потом поставил на стол, успев сделать какое-то почти неуловимое движение.
        В то же время плотник почувствовал в ногах прохладу, словно наступил в лужу.
        Он поднял ногу и ощупал подошву: с башмака капало.
        Он взял со стола лампу, заглянул под стол, потом поставил ее на место.
        — Надо признать,  — вымолвил он, занося над пленником кулак,  — что вы отъявленный подлец!
        Туссен-Лувертюр подбежал и схватил плотника за обе руки.
        — Я же вас предупреждал, что он становится дурной, как напьется! А вы не хотели верить! Теперь выпутывайтесь как знаете!
        V
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЖАНУ БЫКУ И ТУССЕН-ЛУВЕРТЮРУ ВЫПАДАЕТ СЛУЧАЙ РАЗБОГАТЕТЬ, НО ОНИ ОТКАЗЫВАЮТСЯ
        Господин де Вальженез уже приготовился к обороне: он взял в каждую руку по бутылке и ждал, когда Жан Бык подойдет поближе, чтобы разбить бутылки об его голову.
        Жан Бык наклонился, взял табурет за ножку и шагнул к г-ну де Вальженезу.
        — А что он сделал?  — вмешался Туссен.
        — Посмотри-ка под стол!  — ответил Жан Бык.
        Туссен тоже взял лампу и наклонился.
        — Ох ты!  — вскрикнул он, увидев плитку, облитую белым вином и отливавшую в свете лампы.  — Кровь!
        — Кровь?  — переспросил Жан Бык.  — Если бы кровь — ладно! Хлеба поел — и кровь восстановилась. Но вот вино можно сделать только из винограда, а виноградники в этом году повымерзли!
        — Как?! Он выплеснул свое вино?  — взревел от возмущения Туссен.
        — Да, это его вино!
        — Тогда ты прав: он просто негодяй! Бей его!
        — Я ждал твоего разрешения, Туссен,  — сказал Жан Бык, вытирая рукавом пот со лба и кипя от злости.
        — Еще шаг, и я разобью вам голову, слышите?  — пригрозил Вальженез.
        — Мало вам того, что вы вино вылили? Хотите и бутылки разбить?  — взорвался Жан Бык.  — Ведь разобьете-то вы бутылки, а не мою голову — вот так!
        — Бей же скорее, Жан!  — крикнул Туссен.  — Чего ждешь?
        — Я одумался,  — сказал тот,  — и надеюсь, что господин граф тоже возьмет себя в руки.
        Потом он продолжал твердо и совершенно спокойно:
        — Не угодно ли вам поставить эти бутылки на место, господин де Вальженез, а?
        Тот нахмурился: его гордыня яростно боролась с рассудком.
        — Ну как?  — спросил Жан Бык.  — Будем ставить бутылки на стол или как?
        — О Жан!  — взвыл Туссен.  — Я тебя не узнаю!
        — Так будем ставить, а?  — продолжал Жан Бык.  — Раз, два… Берегитесь: счет «три» придется по вашей голове!
        Лоредан опустил руки и бесшумно поставил бутылки на каминную доску.
        — Отлично! Теперь спокойненько сядем, где сидели.
        Лоредан, вероятно, рассудил, что лучший способ обуздать этого дикого зверя — не раздражать его. Итак, он безропотно исполнил второе приказание, как и первое.
        Потом в его голове, очевидно, созрел новый план, и он решил пустить в ход средство более надежное, чем сила.
        — Туссен, дружище,  — обратился Жан Бык к приятелю,  — отнеси-ка эти две бутылки в буфет и запри их на ключ. И не будем их больше оттуда доставать.
        Туссен повиновался.
        — А теперь вы, господин граф,  — продолжал Жан Бык, принимая ключ из рук своего товарища,  — должны кое в чем признаться…
        — В чем же?  — спросил граф.
        — Вы хотели напоить нас до бесчувствия и, воспользовавшись нашим состоянием, бежать.
        — Вы же воспользовались силой, чтобы взять меня в плен,  — возразил граф вполне логично.
        — Нашей силой — да, но хитрость мы в ход не пускали: мы не чокались, чтобы потом предать. Когда люди чокаются, это свято!
        — Будем считать, что я не прав,  — промолвил Вальженез.
        — Вылить вино!  — вмешался Туссен.  — Божий напиток!
        — Господин граф признал, что был не прав,  — остановил его Жан Бык.  — Не будем больше возвращаться к этому.
        — О чем же еще говорить?  — грустно спросил угольщик.  — Если я не буду говорить или пить, я засну.
        — Спи, если хочешь. Я подежурю.
        — А я могу предложить тему для разговора,  — сказал Лоредан.
        — Вы очень любезны, господин граф,  — проворчал Жан Бык.
        — По-моему, вы отличные парни… немного горячие, пожалуй,  — начал Лоредан,  — но в сущности очень славные…
        — Как вы об этом догадались?  — пожал плечами Жан Бык.
        — А я люблю славных парней,  — продолжал граф.
        — Неужели вы в нас не разочаровались?  — в том же тоне спросил плотник.
        Туссен внимательно слушал, желая узнать, куда клонит пленник.
        — И если,  — продолжал тот,  — вы хотите…
        Он замолчал.
        — Если мы хотим?..  — повторил Жан Бык.
        — Если хотите,  — сказал Вальженез,  — я сделаю вас богатыми.
        — Дьявольщина!  — навострил уши Туссен.  — Богатыми? Что ж, поговорим об этом.
        — Помолчи, Туссен!  — прикрикнул Жан Бык.  — Говорю здесь я, а не ты.
        Он обратился к Лоредану:
        — Объясните-ка свою мысль, наш юный господин!
        — Мысль моя проста, и я иду прямо к цели.
        — Да, да, пожалуйста!  — промолвил Туссен.
        — А тебе я велел молчать!  — снова прикрикнул Жан Бык.
        — Вы трудитесь, зарабатывая себе на пропитание, верно?  — спросил граф.
        — Несомненно! Мы же не бездельники. А все другие ради этого и работают,  — подтвердил Жан Бык.
        — Сколько вы получаете в удачные дни?
        — В среднем, учитывая дни, когда нет работы,  — по три франка,  — сообщил Туссен.
        — Замолчишь ты или нет, Туссен?
        — Чего ради я должен молчать? Господин граф спрашивает, сколько я зарабатываю, я и говорю…
        — Три франка в день,  — повторил граф, словно не замечая перебранки приятелей,  — в месяц это составляет девяносто франков, а в год — тысячу.
        — Ну и что?  — спросил Жан Бык.  — Мы и сами это знаем.
        — А то, что я хочу вам помочь в один вечер заработать столько, сколько вы заработаете за двадцать пять лет.
        — Двадцать пять тысяч франков?  — вскричал Туссен.  — Да вы смеетесь! Двадцать пять тысяч франков за вечер — это невероятно!
        — Как видите,  — продолжал Вальженез,  — на эти деньги можно жить в свое удовольствие и не работать, стоит только поместить эту сумму под пять процентов, что принесет вам по тысяче двести пятьдесят ливров ренты.
        — Не работать!  — повторил Туссен.  — Слышишь, Жан? Не работать!
        — Что же я буду делать без работы?  — простодушно спросил Жан Бык.
        — Что захотите: охота… рыбалка, если охота вам не по душе; купите землю, займитесь хозяйством; будете делать то же, что и богатые, что делаю я, например.
        — Ну да!  — с укором проговорил Жан Бык.  — Буду красть шестнадцатилетних девочек у женихов и родителей! Вот как развлекаются те, кто не работает! Вот чем занимаетесь вы, господин граф!
        — Да это ваше дело, чем заняться. Я же предлагаю вам пятьдесят тысяч на двоих, по двадцать пять тысяч франков каждому.
        — Двадцать пять тысяч франков!  — снова повторил Туссен, и глаза его сверкнули.
        — Замолчи, Туссен!  — строго остановил его плотник.
        — По двадцать пять тысяч франков каждому, дружище Жан,  — мечтательно произнес угольщик.
        — Двадцать пять тысяч зуботычин, если не замолчишь, Туссен!
        — Пятьдесят тысяч франков на двоих вы можете получить сегодня же вечером.
        — Целое состояние, Жан! Целое состояние!  — прошептал угольщик.
        — Заткнешься ты или нет, несчастный?!  — взревел Жан Бык и занес кулак.
        — Узнай хотя бы, как можно их заработать, эти двадцать пять тысяч франков!
        — Будь по-твоему,  — согласился Жан Бык.
        Он повернулся к пленнику:
        — Вы оказываете нам честь, предлагая по двадцать пять тысяч франков каждому, господин граф? Не угодно ли вам теперь объяснить, что мы должны сделать, чтобы иметь право на такие деньги?
        — Предлагаю вам эту сумму в обмен на мою свободу. Как видите, дело нехитрое.
        — Что скажешь, что скажешь, Жан?  — так и затрепетал угольщик, толкая приятеля в бок.
        — Туссен! Туссен!  — пробормотал Жан Бык, косо поглядывая на приятеля.
        — Молчу, молчу… Но ведь двадцать пять тысяч франков…
        Плотник повернулся к графу.
        — А почему вы думаете, что мы вас удерживаем силой, любезный мой сеньор?
        — Потому что кто-то, как мне кажется, вам за это заплатил,  — отозвался Вальженез.
        Жан Бык занес было кулачище над головой Лоредана, но, сделав над собой усилие, медленно опустил руку и сказал:
        — Заплатил, заплатил! Платят вам подобные, господин граф, это они покупают и продают чужую честь. Да, это еще одно средство богатых людей, тех, что не работают: они оплачивают зло, когда не могут совершить его сами… Послушайте, что я вам скажу, господин граф. Будь вы хоть в десять раз богаче, чем теперь, и предложи вы мне не двадцать пять тысяч, а миллион за то, чтобы я отпустил вас на одну-единственную минуту раньше назначенного срока, я отказался бы с таким же презрением, с каким удовольствием я держу вас сейчас под замком.
        — Предлагаю сто тысяч франков вместо пятидесяти,  — бросил г-н де Вальженез.
        — Жан! Жан! Ты слышишь? По пятьдесят тысяч франков каждому!  — закричал Туссен.
        — Туссен! А я думал, что ты честный малый!  — сказал плотник.  — Еще слово, и ты мне не друг.
        — Жан!  — кротко промолвил Туссен.  — То, что я тебе предлагаю, так же выгодно тебе, как и мне.
        — Мне?
        — Ну да, тебе… тебе, Фифине и твоей девочке.
        Когда Жан Бык услышал слова «Фифине и твоей девочке», глаза его блеснули.
        Но в ту же минуту он схватил Туссена за шиворот и тряхнул его так, как дровосек раскачивает дерево, которое он собирается свалить.
        — Молчи, несчастный! Замолчишь ты или нет?!  — вскричал он.
        — Особенно твоей девочке,  — не унимался Туссен,  — отлично зная, что на эту тему он может говорить безнаказанно.  — Твоей девочке, которой доктор прописал свежий деревенский воздух!
        Плотник вздрогнул и выпустил Туссен-Лувертюра.
        — У вас страдает жена, болен ребенок?  — спросил Вальженез.  — В ваших силах помочь им поправить здоровье и вы еще сомневаетесь?
        — Нет, гром и молния! Я не сомневаюсь!  — вскричал плотник.
        Туссен весь трепетал; г-н де Вальженез затаил дыхание: невозможно было угадать, откажется Жан Бык или согласится.
        Тот перевел взгляд с пленника на своего товарища.
        — Вы согласны?  — спросил граф.
        — Ты согласен?  — вымолвил Туссен.
        Жан Бык с торжественным видом поднял руку.
        — Слушайте!  — сказал он.  — Как верно то, что есть Господь на небесах и что он награждает добрых и наказывает злых, первого из вас двоих, кто скажет хоть слово, одно-единственное слово на эту тему, я задушу своими руками! Теперь говорите, если кто смелый!
        Жан Бык тщетно ждал ответа: оба собеседника замолчали.
        VI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ УГРОЗА ОКАЗЫВАЕТСЯ СТОЛЬ ЖЕ БЕССИЛЬНОЙ, КАК И СОБЛАЗН
        На некоторое время установилось молчание; граф де Вальженез в третий раз решил изменить тактику.
        Он пытался опоить, потом подкупить двоих могикан; ни то ни другое ему не удалось: он решил их запугать.
        — Если нельзя говорить о деньгах,  — начал он, обращаясь к Жану Быку,  — позволено ли мне поговорить о чем-нибудь другом?
        — Говорите!  — коротко ответил Жан Бык.
        — Я знаю человека, поручившего вам охранять меня.
        — Поздравляю!  — ответил Жан Бык.  — Желаю вам побольше таких знакомых, но, откровенно говоря, они встречаются редко.
        — Когда я отсюда выйду,  — решительно продолжал г-н де Вальженез,  — а ведь это рано или поздно произойдет, не так ли?..
        — Вполне возможно,  — заметил плотник.
        — …Когда я отсюда выйду, я заявлю в полицию, и через час он будет арестован.
        — Господин Сальватор? Арестован? Да вы что?!  — вскричал Жан Бык.  — Никогда!
        — Ах, его зовут Сальватор?  — встрепенулся Лоредан.  — А вот я знавал его под другим именем.
        — Имя значения не имеет. Я запрещаю вам трогать этого человека, понятно? Мне плевать, что вы граф.
        — Вы мне запрещаете, вы?..
        — Да, я! Впрочем, он и сам сумеет защититься.
        — Это мы еще увидим… Я прикажу его арестовать, и можете быть уверены, что, обратившись к правосудию, я и про вас не забуду.
        — Не забудете?
        — Вы же знаете, я полагаю, о существовании галер?
        — Галеры?!  — воскликнул Туссен-Лувертюр и заметно побледнел под своей татуировкой.
        — Ты же видишь, что господин граф сначала сделал нам честь, пытаясь нас напоить, потом оскорбил, покупая, а теперь милостиво решил пошутить!  — заметил Жан Бык.
        — В таком случае это скверная шутка,  — проворчал угольщик.
        — Как верно то, что меня зовут Лоредан де Вальженез,  — с надменным хладнокровием произнес пленник,  — я даю слово, что через два часа после моего освобождения вы будете арестованы — все трое!
        — Слышишь, Жан Бык?  — вполголоса спросил Туссен.  — Похоже, он не шутит.
        — Все трое, повторяю: вы, господин угольщик по прозвищу Туссен-Лувертюр; вы, господин плотник по прозвищу Жан Бык, и, наконец, ваш главарь, господин Сальватор.
        — И вы это сделаете?  — спросил Бартелеми, скрестив на груди руки и пристально глядя на пленника.
        — Да!  — убежденно проговорил граф, понимая, что настала решительная минута и что опасно, может быть, проявлять решимость, но еще опаснее бездействовать.
        — Вы даете в том ваше слово?
        — Слово дворянина!
        — Он сделает, как говорит, дружище Жан!  — вскричал Туссен.
        Бартелеми Лелон покачал головой:
        — А я тебе говорю, дружище Туссен, что не сделает.
        — Почему, Жан?
        — Да потому, что мы ему помешаем.
        Настала очередь графа содрогнуться, когда он услышал, каким тоном были произнесены эти слова, и увидел физиономию плотника, у которого каждый мускул был полон решимости.
        — Что ты хочешь этим сказать, Жан?  — спросил Туссен.
        — Когда он лежал тут недавно на столе без чувств…
        — Ну?
        — …что бы случилось, если бы он не лишился чувств, а умер?
        — Случилось бы то, что он умер, а не лишился чувств,  — со свойственной ему логикой рассудил Туссен.
        — Разве в таком случае он донес бы на нас и на господина Сальватора?
        — Глупости говоришь. Если бы он был мертв, ни на кого бы он не донес!
        — Предположим, этот господин умер,  — мрачно проговорил Жан Бык.
        — Да, но я жив,  — возразил Вальженез.
        — Вы в этом уверены?  — спросил Жан Бык тоном, заставившим Вальженеза усомниться в своей правоте.
        — Сударь…  — начал граф.
        — А я вам заявляю,  — продолжал Жан Бык,  — вы настолько близки к смерти, что и спорить не стоит.
        — Кажется, вы решили меня убить?  — спросил Лоредан.
        — Если это доставит вам удовольствие,  — продолжал Жан Бык,  — я расскажу, как вы умрете.
        — В таком случае вас отправят не на галеры, а на эшафот,  — напомнил Лоредан.
        — Эшафот! Эшафот!.. Слышишь, Жан?  — пролепетал Туссен.
        — Полно тебе! На эшафот поднимаются только дураки,  — возразил Жан,  — те, что не думают о мерах предосторожности. Но будьте покойны, господин граф, мы позаботимся обо всем. Судите сами…
        Граф ждал объяснений, не меняя выражения лица.
        — Вот как все произойдет, господин граф,  — продолжал плотник, и в его голосе нельзя было заметить ни малейшего колебания.  — Я засуну вам в рот кляп, свяжу вас, как раньше… Сними-ка со стены сеть, Туссен…
        Туссен исполнил приказание и подал ему рыболовную сеть.
        — Я отнесу вас к реке,  — продолжал Жан Бык,  — там отвяжу лодку, мы отплывем два-три льё по течению, потом в подходящем месте, где глубина не меньше пятнадцати футов, мы вас развяжем, вынем кляп изо рта, закатаем в сеть и бросим в воду. Будьте покойны, вы пойдете на самое дно: уж я позабочусь зацепить ячейки сети за пуговицы на вашем рединготе! Мы подождем минут десять, когда все будет кончено, поднимемся вверх по течению, поставим лодку на место и вернемся сюда, чтобы распить по бутылочке. После чего вернемся в Париж до рассвета, разойдемся по домам так, чтобы никто нас не увидел, и станем ждать.
        — Чего ждать?  — спросил граф, отирая холодный пот со лба.
        — Новостей о господине де Вальженезе, которые люди грамотные — не то что я, к несчастью,  — прочтут в газетах:
        «В Сене был обнаружен труп молодого человека, утонувшего, по-видимому, несколько дней тому назад. Можно предположить, что несчастный, несмотря на частые сообщения об аналогичных происшествиях, отправился забросить сеть, надев редингот, вместо того чтобы из предосторожности переодеться в блузу: сеть зацепилась за пуговицы одежды, и его затащило в реку. К сожалению, выпутаться ему не удалось.
        Часы, обнаруженные в жилетном кармане, деньги, найденные в кармане редингота, перстни на пальцах — все исключает мысль об убийстве.
        Тело отправлено в морг».
        Ну, как все продумано, а? И вы полагаете, кто-нибудь заподозрит Жана Быка и Туссен-Лувертюра в убийстве господина графа Лоредана де Вальженеза, когда они и знать-то его не знают?!
        — Ах, черт побери!  — воскликнул Туссен.  — До чего же ты умен, Жан Бык,  — я от тебя такого никак не ожидал!
        — Ты готов?  — спросил Жан Бык.
        — Еще бы!  — отвечал угольщик.
        — Как видите, господин граф,  — продолжал Жан Бык,  — осталось лишь получить ваше согласие, и мы разыграем эту комедию. Но вы знаете: в случае вашего отказа мы обойдемся и без разрешения.
        — В воду! В воду!  — завопил Туссен.
        Бартелеми протянул ручищу по направлению к графу. Тот отступил на два шага, уперся в стену и был вынужден остановиться.
        — Дальше хода нет: стена прочная, я ее испытал,  — сообщил Бартелеми.
        Шагнув вперед, он опустил руку ему на плечо.
        Графу де Вальженезу почудилось, будто это рука палача.
        — Господа!  — промолвил он, предпринимая последнюю попытку спастись.  — Вы не можете хладнокровно совершить подобное преступление; вы знаете, что мертвецы встают из своих могил и обвиняют убийц.
        — Да, но только не со дна реки, особенно когда они запеленуты в сеть. Сеть готова, Туссен?
        — Готова,  — отозвался тот.  — Не хватает только рыбки.
        Жан Бык протянул руку за веревками, брошенными на кровать.
        В мгновение ока Лоредану свели запястья вместе и связали их за спиной.
        Нетрудно было догадаться, судя по четким и хорошо рассчитанным движениям Жана Быка, что решение он принял окончательно.
        — Господа!  — заговорил Лоредан.  — Я не прошу вас отпустить меня, умоляю: не убивайте меня…
        — Тихо!  — скомандовал Жан Бык.
        — Обещаю вам сто тысяч франков, если…
        Граф не успел договорить, как во рту у него снова оказался платок, уже послуживший однажды кляпом.
        — Сто тысяч франков,  — прошептал Туссен,  — сто тысяч франков…
        — Да где он их возьмет, эти сто тысяч франков?  — пожал плечами Жан Бык.
        Пленник не мог говорить, но кивнул на свои карманы, предлагая его обыскать.
        Жан Бык протянул ручищу, запустил два пальца в карман редингота г-на де Вальженеза и достал туго набитый бумажник.
        Он поставил г-на де Вальженеза к стене, словно мумию в кабинете естественной истории, и, вернувшись к лампе, раскрыл свою находку.
        Туссен заглядывал ему через плечо.
        Жан Бык насчитал двадцать банковских билетов.
        Сердце у Туссена стучало так, будто вот-вот выскочит из груди.
        — Настоящие ли это билеты, Туссен?  — усомнился плотник.  — Прочти-ка, ты же умеешь читать.
        — Я думаю, это настоящие банковские билеты,  — отвечал Туссен,  — да еще какие! Я таких никогда не видел у менял. Они по пять тысяч каждый.
        — Двадцать раз по пять,  — иными словами — пятью двадцать… о, нечего сказать, счет верный.
        — Значит, мы оставим его в живых,  — предположил Туссен,  — а эту сотню тысяч прикарманим?
        — Нет, наоборот,  — возразил Жан Бык,  — деньги мы ему вернем, а самого его утопим.
        — Утопим?  — переспросил Туссен.
        — Да,  — подтвердил Жан.
        — И ты уверен, что с нами не случится беды?  — вполголоса спросил угольщик.
        — Вот в чем наше спасение,  — сказал Бартелеми, пряча бумажник в карман графа и застегивая редингот на все пуговицы.  — Кто заподозрит, что два бедняка вроде нас с тобой утопили человека, оставив у него в кармане сто тысяч франков?
        — В таком случае я предвижу кое-что,  — вздохнул Туссен.
        — Что же?
        — Как бедными мы родились, дружище Жан, так бедными и помрем.
        — Аминь!  — молвил Жан Бык, взваливая графа на плечо.  — Отопри дверь, Туссен.
        Тот отворил дверь, но, вскрикнув, тут же отступил назад.
        На пороге стоял человек.
        Он вошел в дом.
        — Смотри-ка, господин Сальватор!  — заметил Жан Бык.  — Вот дьявол! Как не вовремя!
        VII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ АВТОР ПРОЛИВАЕТ НЕКОТОРЫЙ СВЕТ НА ЖИЗНЬ САЛЬВАТОРА
        Сальватор окинул обоих — вернее, всех троих — спокойным взглядом.
        — Ну, что же тут происходит?  — поинтересовался он.
        — Ничего,  — отозвался Жан Бык.  — Просто я, с вашего позволения, утоплю господина.
        — Да, мы собираемся его утопить,  — поддакнул Туссен.
        — Зачем такая крайность?  — задумчиво спросил Сальватор.
        — Потому что он пытался сначала нас напоить…
        — Потом подкупить…
        — И?..
        — И, наконец, запугать!
        — Запугать Жана Быка?.. Ладно бы еще Туссен-Лувертюра, но Жана!..
        — Вот видите!  — воскликнул плотник.  — Пропустите же нас, и через полчаса его песенка будет спета…
        — И как он пытался тебя запугать, дружище?
        — Он сказал, что донесет на вас, господин Сальватор, прикажет вас арестовать и отправит вас на эшафот! Тогда я сказал: «Ладно, а пока что я отправлю вас в Сену!»… Посторонитесь, господин Сальватор.
        — Развяжи этого человека, Жан.
        — Как! Я должен его развязать?!
        — Да.
        — Разве вы не слышали, что я рассказал?
        — Слышал.
        — Я сказал, что он хотел на вас донести, чтобы вас арестовали и гильотинировали.
        — А я тебе ответил: «Развяжи этого человека, Жан» — и добавляю: «Оставь меня с ним наедине».
        — Господин Сальватор!  — взмолился Жан Бык.
        — Не беспокойся, дружище,  — продолжал настаивать молодой человек.  — Господин граф Лоредан де Вальженез против меня бессилен, зато я, наоборот…
        — Наоборот?..
        — Я всесилен против него. В последний раз прошу: развяжи его и дай нам спокойно переговорить с глазу на глаз.
        — Ну, раз вы так хотите…  — смирился Жан Бык.
        И он бросил на Сальватора вопрошающий взгляд.
        — Именно так!  — подтвердил молодой человек.
        — Тогда я повинуюсь,  — окончательно покорился Жан Бык.
        Он развязал графу руки, вынул кляп у него изо рта и вышел со своим другом Туссеном, предупредив Сальватора или, скорее, г-на де Вальженеза, что будет стоять за дверью и прибежит по первому зову.
        Сальватор проводил их взглядом и, как только дверь за ними закрылась, обратился к графу де Вальженезу:
        — Извольте сесть, кузен; нам нужно сказать друг другу слишком много: боюсь, что стоять нам пришлось бы чересчур долго.
        Лоредан метнул на Сальватора быстрый взгляд.
        — Рассмотрите меня как следует, Лоредан: это я самый!  — продолжал тот, отводя красивые черные шелковистые волосы ото лба, невозмутимого и ясного, словно перед ним стоял его лучший друг.
        — Откуда вас черт принес, господин Конрад?  — спросил граф, чувствуя себя увереннее перед человеком одного с ним ранга, нежели перед двумя простолюдинами, с которыми он только что столь безуспешно сражался.  — Слово чести, я считал вас мертвым.
        — Как видите, я жив,  — возразил Сальватор.  — Ах, Боже мой, в истории известно немало такого рода происшествий, начиная с Ореста, приказавшего Пиладу объявить о своей смерти Эгисфу и Клитемнестре, и вплоть до герцога Нормандского, оспаривающего у его величества Карла Десятого трон своего отца Людовика Шестнадцатого.
        — Однако ни Орест, ни герцог Нормандский не заставляли тех, кому они мстят или у кого требуют наследство, оплачивать свои похороны,  — продолжал в том же тоне г-н де Вальженез.
        — Ах, Боже мой, дорогой кузен, не станете же вы меня упрекать в жалких пятистах франках, что вы заплатили за мои похороны! Зато прошу подумать о том, что никогда еще деньги не были помещены надежнее: вот уже около шести лет они вам приносят около двухсот тысяч ливров ренты! Не беспокойтесь, я верну вам пятьсот франков, как только мы уладим наши дела.
        — Наши дела!  — презрительно бросил Лоредан.  — Разве у нас есть общие дела?
        — Ну еще бы!
        — Уж не касаются ли они наследства покойного маркиза де Вальженеза, моего дядюшки?
        — Можете смело прибавить, дорогой господин Лоредан, «и вашего отца».
        — Ну, поскольку мы одни и, следовательно, это не имеет никакого значения… Готов прибавить ради вашего удовольствия: «и вашего отца».
        — Да,  — подтвердил Сальватор,  — для меня это большое удовольствие.
        — А теперь, господин Конрад… или господин Сальватор — как вам угодно, ведь у вас несколько имен,  — не будет ли с моей стороны нескромным поинтересоваться, как случилось, что вы живы, когда все считают вас мертвым?
        — Боже мой, да нет, конечно! Я сам собирался поведать вам эту историю, сколь бы мало она вас ни интересовала.
        — Напротив, она меня весьма интересует… Рассказывайте, сударь, рассказывайте!
        Сальватор поклонился в знак согласия.
        — Как вы, должно быть, помните, дорогой кузен,  — начал он,  — господин маркиз де Вальженез, ваш дядя и мой отец, умер неожиданно и при весьма странных обстоятельствах.
        — Отлично помню!
        — Вы помните, что он никогда не хотел меня признавать, и не потому, что считал недостойным носить его имя, а потому, что, признав меня, он мог мне оставить лишь пятую часть своего состояния.
        — Очевидно, вы лучше меня разбираетесь в статьях кодекса, касающихся незаконнорожденных… Будучи законным сыном, я не имел случая заняться их изучением.
        — Ах, сударь, положения эти изучал не я, а мой бедный отец… И настолько тщательно, что в самый день смерти пригласил своего нотариуса, почтенного господина Баратто…
        — Да, и никто так никогда и не узнал, зачем он его вызывал. Вы полагаете, для того, чтобы вручить ему завещание на ваше имя?
        — Я не полагаю, я в этом уверен.
        — Уверены?
        — Да.
        — И почему?
        — Накануне мой отец, чувствуя приближение смерти, о чем я и слышать не хотел, объявил мне, что он намерен сделать или, точнее, уже сделал.
        — Мне знакома эта история с завещанием.
        — Знакома?
        — Да, я уже слышал ее в вашем изложении. Маркиз написал завещание своей рукой и собирался вручить его господину Баратто. Но до того как он это сделал, а может быть, и после того — эта подробность, как бы важна она ни была, так и осталась тайной,  — маркиз умер от апоплексического удара. Все так?
        — Да, кузен… за исключением одной подробности.
        — Какой же?
        — Для большей осторожности маркиз написал не одно, а два завещания.
        — A-а! Два завещания!
        — Точнее — одно и то же, но в двух экземплярах, кузен.
        — В котором он завещал вам свое имя и свое состояние?
        — Вот именно.
        — Какое несчастье, что ни одного из этих завещаний так и не нашли!
        — Да, это рок.
        — Неужели маркиз забыл вам сказать, где они лежат?
        — Один экземпляр предназначался для нотариуса, другой должны были дать мне.
        — А до тех пор?..
        — До тех пор маркиз запер их в потайном ящике небольшого секретера, стоявшего у него в спальне.
        — Однако я полагал,  — заметил Лоредан, пристально вглядываясь в Сальватора,  — что вы не знали, где находилось это важное завещание?
        — Тогда я и не знал.
        — А сегодня?..
        — Сегодня знаю,  — отвечал Сальватор.
        — Расскажите же, расскажите!  — воскликнул Лоредан.  — Это становится любопытно!
        — Прошу прощения, но не угодно ли вам сначала послушать, как я оказался жив, хотя все в большей или меньше степени считают меня мертвым? Я изложу все по порядку: от этого рассказ только выиграет в ясности и увлекательности.
        — Излагайте по порядку, дорогой кузен, все по порядку… Я вас слушаю.
        И граф де Вальженез устроился поудобнее, приняв, насколько было возможно, изысканно-небрежную позу.
        Сальватор начал:
        — Оставим пока историю с завещанием, представляющуюся вам не совсем ясной, чтобы вернуться к ней позднее и пролить на нее необходимый свет. Мы продолжим, если не возражаете, мою историю с того момента, когда ваше благородное семейство — до тех пор считавшее меня родственником и даже помышлявшее о браке между мною и мадемуазель Сюзанной — стало относиться ко мне как к постороннему и приказало объявить мне, что я должен покинуть особняк на Паромной улице.
        Лоредан наклонил голову в знак того, что не возражает слушать рассказ с этого места.
        — Надеюсь, вы воздадите мне должное, признав, дорогой кузен, что я не причинил вам хлопот и безропотно повиновался?  — продолжал Сальватор.
        — Это так,  — отозвался Лоредан.  — Но разве вы вели бы себя точно так же, если бы нашлось пресловутое завещание?
        — Возможно, нет,  — ответил Сальватор.  — Человек слаб, и когда ему предстоит перейти из роскоши в нищету, он волнуется, как шахтер, впервые спускающийся в подземелье… Однако в глубине подземелья его порой поджидают рудная жила или чистое золото!
        — Дорогой кузен! С такими принципами человек никогда не будет чувствовать себя бедняком!
        — К несчастью, в те времена у меня их не было: меня обуревала гордыня! Правда, моя гордость заставляла меня действовать так, как другой ведет себя в смирении. Я оставил лошадей в конюшне, экипажи — в каретном сарае, туалеты — в шкафу, деньги в секретере и ушел в чем был, с сотней луидоров в кармане, выигранных накануне в экарте. По моим предположениям, этих денег должно было хватить на год жизни, подобной существованию мелкого служащего… У меня были кое-какие таланты, так я, во всяком случае, думал; я мог набросать пейзаж, написать портрет, говорил на трех языках. Буду давать уроки рисунка, немецкого, английского и итальянского языков, решил я. Снял меблированную комнату на шестом этаже в глубине предместья Пуассоньер, то есть в квартале, где никогда ноги моей не было и где, стало быть, никто меня не знал. Порвал все прежние связи, попытался зажить новой жизнью, жалея лишь об одной вещице, оставленной в покинутом мною богатом особняке…
        — Об одной вещице?
        — Да. Угадайте, какой?
        — Говорите!
        — О небольшом секретере розового дерева, фамильной безделушке, которая досталась маркизу от матери, а той, кажется, от бабки.
        — О Господи!  — обронил Лоредан.  — Что ж вы не попросили? Я бы с удовольствием вам его подарил.
        — Я вам верю — прежде всего потому, что вы мне об этом говорите, дорогой кузен, а во-вторых, я узнал, что вы приказали продать секретер вместе с другой обстановкой.
        — А вы хотели бы, чтобы я хранил всю эту рухлядь?
        — Да что вы! Напротив! И скоро я представлю доказательства того, что вы поступили правильно… Итак, я ушел, сожалея лишь об этой малости, и начал новую жизнь, как говорит Данте. Ах, дорогой кузен, желаю вам никогда не разоряться! Как отвратительно быть бедным и упрямо пытаться сохранить порядочность!
        Господин де Вальженез презрительно усмехнулся.
        — Вы знаете жизнь и можете вообразить, как все произошло, не правда ли, дорогой кузен?  — продолжал Сальватор.  — Мой талант художника, прелестный для любителя, оказался весьма посредственным для профессионала. Мое знание языков, достаточное для богатого путешественника, было лишено глубины, необходимой преподавателю, который должен учить других. Через девять месяцев я проел свою сотню луидоров, у меня не было ни единого ученика, торговцы не брали моих картин… Короче говоря, поскольку я не хотел ни становиться мошенником, ни жить на содержании, мне оставалось выбрать между рекой, веревкой и пистолетом!
        — И вы, конечно же, остановили выбор на пистолете?
        — О, такие решения не так уж просто принимаются, дорогой кузен! Когда вам самому доведется стоять перед подобным выбором, вы увидите, как трудно проглотить эту пилюлю… Я долго колебался. О реке нечего было и думать: я умел плавать, а с камнем на шее я напоминал бы несчастного щенка, и это сходство было мне отвратительно. Веревка обезображивает: кроме того, еще недостаточно изучено, что чувствует человек, когда его вешают: я боялся, что кто-нибудь скажет, будто я покончил с собой из любопытства… Оставался пистолет… Он тоже обезображивает, но вид застрелившегося человека скорее пугает, нежели может показаться смешным. Я неплохо разбирался в медицине или, точнее, в хирургии и мог направить ствол в нужное место; я был уверен, что не промахнусь.
        Я назначил себе неделю, чтобы еще раз попытаться начать жизнь заново, дав себе слово, что, если мне это не удастся, я по истечении этого срока покончу с собой. Все мои попытки провалились! Настал последний день… Я добросовестно испробовал все; у меня оставался двойной луидор: этого было недостаточно даже для того, чтобы купить приличный пистолет, который не разорвало бы у меня в руках при первом же выстреле; кроме того, мне была отвратительна самая мысль пустить себе пулю в лоб из дрянного оружия.
        К счастью, у меня был кредит. Я пошел к Лепажу, моему прежнему поставщику; он не видел меня около года и, полагая, что у меня двести тысяч ливров ренты, предоставил в мое распоряжение весь свой магазин. Я выбрал превосходный двухзарядный пистолет с короткими нарезными стволами, расположенными один над другим. Я решил, что укажу в завещании: пистолет принадлежит Лепажу, и я хочу, чтобы он был возвращен хозяину. Свой пистолет я зарядил, пока находился у оружейника, по две пули в каждый ствол — этого было больше чем достаточно! Когда я все это тщательно проделывал, мне показалось, что в лице у хозяина промелькнуло сомнение; но я был — во всяком случае, казался — таким жизнерадостным, что, даже если он что-нибудь и заподозрил, его подозрение сейчас же развеялось.
        Когда пистолет был заряжен, я почувствовал голод. Поднявшись по улице Ришелье, я направился на бульвар, заглянул в кафе Риш и пообедал там. Вошел туда с сорока франками, а вышел с тридцатью. Десятифранковый обед в кафе Риш мог себе позволить человек, имевший двести тысяч ливров ренты и собиравшийся пустить себе пулю в лоб, потому что у него осталось всего сорок франков. Было два часа, когда я вышел из кафе. Мне пришла в голову мысль попрощаться с аристократическим Парижем; я поднялся по бульвару до церкви Мадлен, свернул на Королевскую улицу и присел на Елисейских полях. Там передо мной проехали мои знакомые светские дамы, элегантные господа… Видел я и вас, кузен: вы ехали на моем арабском скакуне Джериде. Никто меня не узнал, ведь меня не было около года, а отсутствие — почти смерть, когда же оно сопровождается разорением, это смерть окончательная и бесповоротная.
        В четыре часа я встал и, машинально сжимая рукоятку своего пистолета, словно руку последнего друга, пошел в свою сторону. Случаю — прости, Господи, нечаянно произнес это слово!  — Провидению было угодно, чтобы я свернул на улицу Сент-Оноре. Я говорю «Провидению» и подчеркиваю это; я направлялся в предместье Пуассоньер и мог пойти либо по улице Риволи, либо по бульвару, где довольно чисто; я же зашагал по грязной улице Сент-Оноре. Почему?!
        О чем я тогда думал? Трудно сказать. Блуждал я мысленно по темным полям прошлого или по сияющим равнинам будущего? Воспарял мой разум над нашим миром подобно бесплотной душе? Или бренное тело увлекало его вслед за собой в глубокую могилу? Не знаю. Я грезил: ничего не видел, ничего не ощущал, кроме рукоятки пистолета, которую я то нежно поглаживал, то сжимал изо всех сил…
        Вдруг на моем пути возникло препятствие: улицу Сент-Оноре запрудила толпа. Молодой священник, покровительствуемый аббатом Оливье, выступал с проповедью в церкви святого Рока. Мне захотелось войти в церковь и в ту самую минуту, как я собирался встретиться с Богом лицом к лицу, воспринять как манну небесную святое слово, которое я взял бы с собой в долгий путь… Ступени паперти были переполнены народом; я вошел с улицы Сен-Рок и беспрепятственно приблизился к подножию кафедры. Только там я выпустил рукоятку смертельного оружия, чтобы зачерпнуть святой воды, и перекрестился…
        VIII
        КАК ГОСПОДИН КОНРАД ДЕ ВАЛЬЖЕНЕЗ ПОНЯЛ, ЧТО ЕГО ИСТИННОЕ ПРИЗВАНИЕ — БЫТЬ КОМИССИОНЕРОМ
        Сальватор прервал свой рассказ.
        — Простите!  — обратился он к своему кузену.  — Вам может показаться, что я излишне многословен. Но я подумал, что моя жизнь имела для вас большое значение и каждая подробность ее в то решающее время должна вас интересовать.
        — Вы совершенно правы, сударь,  — посерьезнел вдруг Лоредан.  — Продолжайте, я вас слушаю.
        — Голос проповедника достиг моего слуха, прежде чем я увидел его самого,  — говорил между тем Сальватор.  — В этом вибрирующем голосе чувствовалась то мягкость, то необычайная сила, но он неизменно трогал душу. Несколько минут я слышал только мелодичные звуки, сладостный гармоничный речитатив; мыслями я уже был далек от настоящего, и понадобилось некоторое время, чтобы голос из этого мира, казавшегося мне прошлым, дошел до меня… Судя по первым же словам, которые я услышал и осознал, я понял, что проповедник не то чтобы выступает против самоубийства, но рассуждает на эту тему с высшей точки зрения — с точки зрения общественных интересов. Он говорил об обязанностях человека перед себе подобными, о пустоте… я не помню его собственного определения, но смысл заключался в том, что человек, умирающий раньше отмеренного ему Провидением срока, оставляет вокруг себя невосполнимую пустоту.
        Он привел слова Шекспира, когда Гамлет, отгоняющий от себя мысль о самоубийстве, которая его душит, подступает к нему, подталкивает его к могиле, говорит: «И воробей не погибнет без воли Провидения».
        Подобно тарану, терпеливо пробивающему одну, другую, третью стены, он приводил и опровергал один за другим все мотивы, толкающие человека на самоубийство: обманутое честолюбие, любовную измену, потерянное состояние. Он напомнил о веках веры — с четырнадцатого по восемнадцатый,  — напрасно пытаясь отыскать в них следы самоубийства и не находя их. Согласно его идее, самоубийство начиналось там, где прекращал свое существование монастырь. Раньше человек обманутый, преданный, разорившийся — словом, раздавленный горем, какое бы ни было это горе, уходил в монастырь. Это был способ расстаться с жизнью, моральное, если не физическое, самоубийство: человек хоронил себя в огромной общей могиле, называемой монастырем; он молился, и ему случалось найти в этом утешение. Сегодня ничего этого нет, многие обители были уничтожены или закрыты, поэтому монастыри стали редки; на земле больше не молятся. Остается труд: трудиться — значит молиться!..
        Эти слова были для меня настоящим откровением, и я взглянул на того, кто их произносил. Это был красивый монах лет двадцати пяти, в испанской одежде: бледный доминиканец, худой, черноглазый… Огромные глаза его были особенно хороши! Он объединял в своей жизни два способа существования, о которых говорил: молитву и труд. Чувствовалось, что этот человек беспрестанно молится и всегда трудится.
        Я огляделся и спросил себя, какая работа по мне. Руссо учит своего Эмиля столярничать; меня же, к сожалению, не научили никакому ремеслу. И здесь я увидел человека лет тридцати в черной бархатной куртке и с каскеткой в руке. На груди у него была медная бляха. Я узнал в нем комиссионера. Он стоял, прислонившись к колонне, и внимательно слушал проповедника. Я прошел рядом с ним и прислонился к той же колонне: решил не терять его из виду, мне надо было расспросить его. Я дослушал проповедь до конца, но еще раньше, чем она окончилась, я уже решил, что буду жить… Проповедник спустился с кафедры и прошел мимо меня.
        «Как вас зовут, святой отец?» — остановил я его.
        «Среди людей или перед Господом?» — спросил он.
        «Перед Господом».
        «Брат Доминик».
        И он пошел дальше… Толпа потянулась из церкви. Я последовал за комиссионером. На углу улицы Сен-Рок я его окликнул:
        «Простите, дружище!»
        Он обернулся:
        «Сударь нуждается в моих услугах?»
        «Да»,  — улыбнулся я.
        «Мне взять ремни или это будет просто посылка?»
        «Я хотел бы кое-что узнать».
        «A-а, понимаю: господин — чужестранец…»
        «В жизни — да!»
        Он бросил на меня удивленный взгляд.
        «Вы довольны своим ремеслом?» — спросил я.
        «Все зависит от того, как вы это понимаете».
        «Я спрашиваю, нравится ли оно вам».
        «Ну, конечно, раз я работаю комиссионером!»
        «Позвольте вам заметить, что это не всегда достаточная причина…»
        «Так что же вам все-таки угодно знать?»
        «Можно прожить этим ремеслом?»
        «Сотен и тысяч оно не принесет, но в конечном счете прокормить может».
        «Будьте любезны, просветите меня!»
        «Спрашивайте, и я отвечу на ваш вопрос».
        «Сколько вы получаете в среднем за день?»
        «В приличных кварталах — пять-шесть франков».
        «Стало быть, две тысячи франков в год?»
        «Около того».
        «Сколько из них вы тратите?»
        «Почти половину».
        «Таким образом, вы откладываете каждый год по…»
        «По тысяче франков!»
        «В чем заключаются неприятные стороны вашего ремесла?»
        «Я таких не знаю».
        «Вы свободный человек?»
        «Свободен как ветер».
        «Мне казалось, что вы зависите от других…»
        «От других? О Господи, да кто же от них не зависит? Начать хотя бы с короля Карла Десятого — разве он не зависит от других? Клянусь, я чувствую себя куда более свободным, чем он!»
        «Почему?»
        «Если поручение кажется мне подозрительным, я от него отказываюсь; если ноша представляется слишком тяжелой, я за нее не берусь. Все дело в том, чтобы тебя знали, а уж потом можно и выбирать».
        «Вы давно работаете комиссионером?»
        «Десять лет».
        «И за это время вы ни разу не пожалели, что выбрали именно это ремесло?»
        «Никогда».
        Я на мгновение задумался.
        «Это все, что вы хотели знать?» — спросил мой собеседник.
        «Последний вопрос!»
        «Слушаю вас».
        «Когда человек хочет стать комиссионером, что он должен предпринять?»
        Комиссионер посмотрел на меня и рассмеялся.
        «Уж не хотите ли вы, случаем, пойти в комиссионеры?»
        «Возможно».
        «Дело это нехитрое, и ничьих протекций не нужно».
        «Да ну?»
        «Конечно. Вы идете в префектуру с двумя свидетелями, которые поручатся за вашу нравственность, и просите номер».
        «И сколько это стоит?»
        «Дадите сколько-нибудь за беспокойство».
        «Спасибо, друг мой!»
        Я вынул из кармана монету в пять франков и подал ему.
        «А это что?» — удивился он.
        «Это за беспокойство, которое я вам причинил».
        «Это было не беспокойство, а удовольствие, а за удовольствие я денег не беру».
        «В таком случае позвольте пожать вам руку и поблагодарить вас».
        «Это другое дело!»
        Он протянул мне грубую руку; мы обменялись сердечным рукопожатием.
        «Черт возьми!  — сказал я про себя, удаляясь.  — Как странно: мне кажется, что я впервые пожал руку человеку!»
        И я пошел к себе в мансарду.
        IX
        САМОУБИЙСТВО
        — С того момента, как я простился с мыслью о смерти,  — продолжал Сальватор,  — у меня появились совсем другие заботы! Прежде всего — ужин, который был бы мне не нужен, если бы я упорствовал в своем первоначальном проекте. Затем мне необходимо было купить полный костюм комиссионера и, наконец, мне надо было позаботиться о «субъекте», как говорят в анатомическом театре,  — «субъекте», которого я мог бы выдать за себя… Если я и передумал распроститься с жизнью, то хотел, чтобы меня, по крайней мере, сочли умершим. Я немного изучал медицину и занимался анатомией в двух-трех больницах: был знаком со служителями из анатомического театра. Дело заключалось в том, чтобы добыть труп молодого человека моих лет, уложить его в мою постель и изуродовать ему лицо выстрелом. Однако тут бы серьезное неудобство: врач, констатирующий смерть, сразу определит, что выстрел был произведен в уже остывший труп. Я отправился в Отель-Дьё; когда-то я оказал большую помощь служителю анатомического театра, освободив его брата от воинской повинности; этот человек был готов отдать за меня жизнь. Брат был кучером фиакра и тоже
считал себя моим должником. Я приказал позвать служителя.
        «Луи!  — сказал я ему.  — Часто ли к вам приносят людей, пустивших себе пулю в лоб?»
        «Раза два-три в месяц, господин Конрад. Не чаще!»
        «Мне во что бы то ни стало нужен первый, который поступит в Отель-Дьё, слышишь, Луи?»
        «Чего бы это ни стоило, сударь, он будет ваш, даже если за это я лишусь места!»
        «Спасибо, Луи».
        «Куда доставить тело?»
        «Ко мне в предместье Пуассоньер, дом номер семьдесят семь, пятый этаж».
        «Я договорюсь с братом».
        «Я могу на тебя рассчитывать, Луи?»
        «Я же дал слово,  — пожал он плечами,  — только будьте по ночам дома».
        «Начиная с сегодняшнего вечера я никуда не выйду, будь покоен».
        Я боялся, что с моими тридцатью франками мне долго не продержаться: я мог умереть от голода раньше, чем кто-нибудь, еще более несчастный, вздумает застрелиться…
        По дороге домой я зашел к старьевщику и подобрал бархатные штаны, куртку и жилет за пятнадцать франков, купил эти вещи и со свертком под мышкой пошел к себе. Охотничьи ботинки и старая каскетка должны были довершить мой костюм. У меня оставалось пятнадцать франков. С умом их распределив, я мог бы протянуть дней пять-шесть. Все уже было готово для решительной минуты, даже мое предсмертное письмо.
        На третью или четвертую ночь я услышал условный сигнал: в мое окно, выходившее на улицу, ударил камешек. Я спустился, открыл дверь; перед домом стоял фиакр с трупом; мы с Луи перенесли его в мою комнату, положили на кровать, я надел на него одну из своих рубашек. Это был труп молодого человека; его лицо было до неузнаваемости обезображено выстрелом. Случай, этот страшный союзник, сослужил мне прекрасную службу!
        Я разрядил один из стволов своего пистолета, обжег его для видимости, будто из него стреляли, и вложил мертвецу в руку, не забыв упомянуть в предсмертном письме, что пистолет принадлежит Лепажу: оружейный мастер, таким образом, должен был помочь установить личность убитого, сообщив, что господин Конрад де Вальженез приходил к нему за пистолетом за три или четыре дня до самоубийства.
        Я оставил свою одежду на стуле, словно позаботился о том, чтобы раздеться перед смертью; потом облачился в костюм комиссионера, запер дверь на два оборота, спустился вместе с Луи, бросил ключ на середину улицы — будто бы сделал это из окна, заперевшись изнутри. Стекло, разбитое Луи, когда он бросил камень, должно было заставить свидетелей поверить в версию самоубийства. У меня был ключ от входной двери: мы вышли так, что привратник нас не видел и не слышал. На следующее утро в девять часов я явился в полицию с двумя поручителями, Луи и его братом, и мне выдали бляху на имя Сальватора… С того дня, дорогой кузен, я исполняю обязанности комиссионера на углу Железной улицы рядом с кабачком «Золотая раковина».
        — С чем вас и поздравляю, сударь,  — отозвался Лоредан.  — Но, признаться, я не вижу связи между этой историей и сведениями о завещании маркиза; не понимаю также, каким образом вы мне вернете пятьсот франков, которые мы напрасно отдали господину Жакалю на ваши похороны.
        — Погодите, дорогой кузен,  — продолжал Сальватор.  — Какого черта! Не думаете же вы, что я просто так открыл вам тайну своего существования, не будучи уверен в вашей скромности!
        — В таком случае вы и ваши люди, кажется, рассчитываете держать меня здесь до судного дня?
        — О господин граф, вы заблуждаетесь; у меня другие намерения. Завтра в пять часов утра вы будете свободны.
        — Знаете, что я сказал вашим приспешникам? Я обещал, что через час после того, как мне будет возвращена свобода, вы все будете выданы и арестованы.
        — Да, да, это едва не кончилось для вас весьма плачевно! Если бы я не оказался в эту минуту на пороге, вы рисковали уже никогда никого не выдать полиции и не арестовать, а ведь это, в сущности, недостойное занятие, дорогой кузен. Я вам предсказываю заранее, что вы еще подумаете, а подумав, оставите этого ничтожного Сальватора в покое у его тумбы на Железной улице, чтобы и он вас не тронул в вашем особняке на Паромной улице.
        — Могу ли я, воспользовавшись вашей откровенностью, дорогой господин Сальватор, полюбопытствовать, как вы рассчитывали меня побеспокоить?
        — Об этом я вам расскажу. Самое интересное я припас на конец.
        — Я вас слушаю.
        — На сей раз я просто уверен в вашем внимании! Начнем с нравоучения: я давно заметил, дорогой кузен, что если творишь добро — это приносит удачу.
        — Вы хотели, по-видимому, начать с банальности?
        — Банальность, нравоучение… Вы еще оцените это в свое время. Вчера, дорогой кузен, я решил сделать доброе дело и похитить у вас Мину, что, к величайшей своей радости, благополучно и исполнил.
        На губах Вальженеза мелькнула улыбка, в которой ясно читалась лютая ненависть и жажда мщения.
        — Итак,  — продолжал Сальватор,  — вчера, отправляясь на почтовую станцию заказать лошадей, на которых укатили нежные влюбленные, я зашел на городской аукцион, что по улице Жёнёр, если не ошибаюсь; во дворе разгружали мебель для продажи с торгов…
        — Да какого черта вы мне это рассказываете, господин Сальватор!  — воскликнул Лоредан.  — И что мне за интерес слушать про мебель, которую разгружали на улице Жёнёр?
        — Если вы наберетесь терпения еще на полминуты, дорогой кузен, я вас не разочарую и вы почувствуете определенный интерес,  — в этом я просто уверен!
        — Ну, послушаем!  — сказал Лоредан, небрежно закидывая ногу на ногу.
        — Один из предметов этой мебели заставил меня вскрикнуть от изумления… Угадайте, что я увидел среди этого хлама?
        — Черт возьми, как, по-вашему, я могу угадать?
        — Вы правы, это невозможно… Я узнал небольшой секретер розового дерева, принадлежавший моему отцу, а отец любил его за то, что он достался ему от матери, которая, в свою очередь, унаследовала секретер от бабушки, о чем, впрочем, я вам уже говорил.
        — Ну, поздравляю! Я так и вижу: вы купили этот предмет розового дерева за пятьдесят франков, и теперь он украшает гостиную господина Сальватора!
        — За шестьдесят, дорогой кузен. Я купил его за шестьдесят франков. Откровенно говоря, он стоил этих денег!
        — Из-за воспоминаний, которые он навевал?
        — Да… И, кроме того, из-за бумаг, в нем находившихся.
        — Ах, в нем были бумаги?  — спросил Лоредан.
        — Да, и очень дорогие!
        — И эти бумаги сохранились, несмотря на то что секретер прошел через руки многочисленных покупателей?.. По правде говоря, дорогой Сальватор, Небо творит ради вас настоящие чудеса!
        — Да, сударь,  — без улыбки произнес Сальватор,  — и я нижайше благодарен ему за это.
        Потом в прежнем тоне он продолжал:
        — Хотя чудо не так уж велико, как может показаться на первый взгляд, в чем вы сейчас убедитесь.
        — Я слушаю.
        — Вижу, вижу… Итак, я унес секретер домой.
        — Унесли?
        — Ну, конечно! На ремнях… я же комиссионер!  — улыбнулся Сальватор.
        — Верно,  — кусая губы, согласился Лоредан.
        — Когда я принес секретер,  — я так любил его когда-то!  — меня, как вы понимаете, охватило желание как следует его осмотреть. Я выдвигал один за другим все ящички, отпирал замочки, исследовал все сверху донизу… Вдруг я заметил, что у среднего ящика, того, в котором хранились деньги, двойное дно!..
        Лоредан не отрывал от Сальватора горящего взора.
        — Интересно, не правда ли?  — продолжал Сальватор.  — Ну, не стану вас томить. Ящик был с секретом, но я его разгадал и открыл ящик.
        — И что там было?
        — Одна-единственная бумага.
        — И эта бумага?..
        — Оказалась тем самым документом, который мы так долго искали, дорогой кузен!
        — Завещание?  — вскричал Лоредан.
        — Завещание!
        — Завещание маркиза?
        — Завещание маркиза, по которому тот оставляет своему крестнику Конраду все свое достояние, движимое и недвижимое, при условии, что он наследует титул, имя и герб главы семейства Вальженезов.
        — Невероятно!  — воскликнул Лоредан.
        — Вот завещание, кузен,  — сказал Сальватор и вынул из кармана бумагу.
        Лоредан невольно выбросил руку вперед, собираясь ее схватить.
        — О нет, дорогой кузен,  — произнес Сальватор, прижимая бумагу к груди.  — Этот документ, как вы понимаете, должен оставаться в руках того, чьи интересы он охраняет, но я не прочь вам его прочесть.
        И Сальватор начал:
        «Настоящий документ является моим собственноручным завещанием, точная копия с которого будет передана завтра в руки г-на Пьера Никола Баратто, нотариуса, проживающего на улице Варенн в Париже. Оба документа, написанные моей рукой, имеют силу оригинала.
    Подписано: маркиз де Вальженез.
    11 июля 1821 года».
        — Угодно вам, чтобы я читал дальше?  — спросил Сальватор.
        — Нет, сударь, не нужно,  — пробормотал Лоредан.
        — Да вы сами знаете, что там написано, не так ли, кузен? Однако я хотел бы знать, просто из любопытства, сколько вы заплатили за это знание господину Баратто.
        — Сударь!  — вскричал граф, поднимаясь с угрожающим видом.
        — Возвращаюсь к своей мысли, кузен,  — продолжал Сальватор, будто не замечая движения г-на де Вальженеза.  — Как я уже сказал, творить добро — дело, которое приносит удачу. Я мог бы прибавить, что творить зло — значит навлекать на себя несчастье.
        — Сударь!  — повторил Лоредан.
        — Ведь, в конце концов,  — не теряя хладнокровия, продолжал Сальватор,  — если бы вы не причинили зла, похитив Мину, мне бы не пришло в голову делать добро, спасая ее: мне не понадобились бы почтовые лошади, не пошел бы я по улице Жёнёр, не узнал бы секретер, не купил бы его, не открыл бы его тайну и, наконец, не нашел бы завещания, позволяющего мне сказать вам, что вы, дорогой кузен, совершенно свободны, но предупреждаю: если у меня появится малейший повод быть вами недовольным, я обнародую это завещание, то есть полностью разорю вашего отца, вас, вашу сестру! Если же вы не станете мешать влюбленным, которым я покровительствую, продолжать путь и жить счастливо за границей, что ж… В мои планы входит остаться комиссионером еще на год-два, на три года, может быть, а вы понимаете: пока я буду комиссионером, мне не понадобятся двести тысяч ливров ренты, потому что я зарабатываю пять-шесть франков в день. Итак, мир или война, выбирайте, кузен; я предлагаю мир, но не отказываюсь и от войны. Кроме того, повторяю, вы свободны; однако на вашем месте я бы воспользовался предложенным гостеприимством и провел
здесь ночь в размышлениях. Утро вечера мудренее!
        С этим добрым советом Сальватор покинул своего кузена Лоредана и вышел, оставив дверь приоткрытой, а Жана Быка и Туссен-Лувертюра увел с собой, чтобы г-н де Вальженез видел: он волен остаться или уйти.
        X
        НОВЫЙ ПЕРСОНАЖ
        Посмотрим теперь, что происходило на улице Ульм в доме № 10 через несколько дней после событий, о которых мы только что рассказали.
        Если только наши читатели следили с некоторым вниманием за многочисленными сценами нашей драмы и обладают достаточной памятью, они, несомненно, вспомнят, что колдунья с улицы Трипре переехала в квартиру, снятую и меблированную Петрусом в доме № 10 по улице Ульм; вместе с Брокантой переехали, разумеется, Рождественская Роза, Баболен, ворона и дюжина собак.
        Комната, в которой жила теперь старая цыганка,  — музей редкостей и в то же время колдовской приют; она предлагала, как мы уже говорили, изумленному взору посетителя, среди прочих невероятных предметов, колоколенку, служившую домиком или гнездом вороне, а также разнообразные бочки, в которых спали собаки.
        В наше намерение как автора этой книги — да простят нам это небольшое отступление!  — входит не только (как видно из темы, которую мы сейчас затрагиваем) заставлять читателя вместе с нами, вскарабкиваться и спускаться на все этажи общественной лестницы, посещая всех, от папы Григория XVI, к которому у нас скоро будет дело, до тряпичника Багра, и от короля Карла Десятого до кошкодава; время от времени мы рассчитываем совершать экскурсии в низшие миры, отведенные животным.
        Мы уже имели случай оценить ум вороны по имени Фарес и инстинкт пса Брезиля; если первая из них оставила нас более или менее равнодушными, учитывая незначительную роль, отведенную ей в описанных нами событиях, то другой, напротив,  — и в этом мы ничуть не сомневаемся!  — под своим двойным именем Брезиля и Ролана завоевал симпатии читателя.
        И ничего нет удивительного в том, что, сделав первый шаг среди низших созданий, среди братьев наших меньших, как называет их Мишле, мы сделаем и второй шаг, расширяя новым поворотом циркуля и без того широкий круг, внутри которого мы действуем.
        Чего же вы хотите, дорогие читатели! Мне было дано, к отчаянию директоров театров и издателей, а может быть, и к вашей досаде, сочинять драмы в пятнадцать картин и романы в десять-двенадцать томов! Это вина не моя, а моего темперамента и воображения.
        Итак, мы перенеслись с вами в этот час на улицу Ульм и оказались среди собак Броканты; просим вашего позволения познакомить вас с одним из этих животных.
        Речь идет о любимой собаке самой колдуньи. У колдуний вообще вкусы странные: не являются ли они колдуньями именно из-за своих вкусов? А может быть, странные вкусы появились у них оттого, что они колдуньи? Не зная ответа, оставляем этот важный вопрос на суд более опытного человека. Больше других собак наша колдунья любила дрянного черного пуделька. Судим мы о нем, разумеется, с позиций человеческой гордыни: с точки зрения природы, дрянных животных не бывает.
        Дело в том, что, на взгляд любого человека — о природе судить не беремся,  — песик этот был до крайности безобразен: маленький, коротконогий, грязный, по характеру злой, ворчливый, требовательный, он носил в себе все пороки старого холостяка и, как положено, вызывал неприязнь у всех своих товарищей.
        Из этого всеобщего отвращения вышла целая история. Броканта, его хозяйка, вначале из чисто женского упрямства привязалась к нему с истинно материнскою нежностью, но со временем любовь эта постепенно выросла до настоящей страсти в пику враждебности, которую к пуделю питали и публично проявляли его товарищи.
        Так и случилось, что Броканта стала оказывать ему всяческие знаки внимания, вплоть до того, что кормила его из отдельной миски и в отдельной комнате, страшась, как бы он не умер от истощения, пока другие собаки говорят ему разные гадости и подвергают адским мукам в священные часы обеда и ужина.
        Вы знаете, на что способна людская гордыня, не так ли, дорогие читатели? Теперь посмотрите, что может сделать гордыня, присущая животным.
        Этот черный пес, этот грязный пудель, в общем, этот Бабилас был — так нам, во всяком случае, кажется — возмутительно уродлив, но, видя, что его ласкают, нежат, лелеют, чествуют, кормят отдельно, в конце концов вообразил, что он самый красивый, изящный, умный, любезный и обворожительный пес на свете. И, раз вбив себе в голову эту мысль, он, вполне естественно, стал, как и любой человек в таких же обстоятельствах, высмеивать себе подобных, бесстыдно их облаивать, дергать за хвосты, кусать за уши, презирая каждого и будучи уверенным в безнаказанности; он важничал, задирал нос, чванился, напуская на себя такой важный вид, что все его товарищи презрительно усмехались, жалостливо пожимали плечами и говорили между собой: «Ну и выскочка!»
        Полагаю, дорогие читатели, что вы удостоите меня замечанием:
        «Конечно, господин романист, вы можете интерпретировать, воспроизводить, перевирать слова и поступки людей; но, по правде говоря, вы хватили через край, пытаясь внушить нам мысль о том, что собаки говорят, пожимают плечами, усмехаются!»
        Что до усмешек и улыбок, позвольте вам заметить, дорогие читатели, что одна моя знакомая собака, беленькая левретка, принадлежащая к самому аристократическому кругу борзых, улыбается всякий раз, как меня видит, показывая мне свои изящные белые зубки; я мог бы даже подумать, что она сердится, если бы всем своим видом она не выражала при этом свою радость. Зовут ее Жизель.
        Итак, по моему мнению, собаки умеют улыбаться, потому что моя дорогая Жизель неизменно улыбается мне при встрече.
        Не берусь утверждать, что собаки пожимают плечами совсем как люди; я, скорее, неточно выразился: мне следовало сказать не «пожимают плечами», а встряхивают плечами. Не приходилось ли вам множество раз замечать, что, как только собаки познакомились — а вы знаете, каким незатейливым способом собаки сводят знакомство,  — та из них, которая считает себя обманутой в своих надеждах (подобно капитану Памфилу, герою написанной мною лет двадцать пять тому назад живописной истории, который обнаруживает негра там, где он надеялся найти негритянку), презрительно встряхивает плечами и уходит? Это факт бесспорный, не оспаривайте его и вы, дорогие читатели.
        Теперь перейдем к речи.
        Собаки не умеют говорить? Самонадеянные вы люди, если полагаете, что только вас Провидение наделило способностью обмениваться мыслями! Потому только, что вы сами говорите по-английски, по-французски, по-китайски, по-испански, по-немецки, но не говорите «по-собачьи», вы безапелляционно заявляете: «Собаки не умеют говорить!»
        Заблуждение! Собаки говорят на своем языке, как вы говорите на вашем. Более того: вы, самонадеянные люди, не слышите, о чем они говорят, а вот они (причем нисколько не чванясь этим) вас понимают. Спросите охотника, умеет ли говорить его пес: он наблюдал, как тот во сне гонит зайца, затевает ссору, вступает в схватку! Так кто же бодрствует внутри спящего пса? Не есть ли это душа, менее совершенная, но уж, конечно, более открытая, чем у нас?
        Собаки не умеют говорить? Попробуйте сказать об этом своему трехлетнему сынишке, резвящемуся посреди лужайки с огромным трехмесячным ньюфаундлендом. Дитя и щенок играют словно братья, издавая нечленораздельные звуки во время игр и ласк. Ах, Господи! Да собака просто-напросто пытается разговаривать на языке ребенка, а малыш — на языке животного. На каком бы языке они ни общались, они наверняка друг друга понимают и, может быть, передают один другому на этом непонятном языке больше истин о Боге и природе, нежели изрекли за всю свою жизнь Платон или Боссюэ.
        Итак, собаки обладают даром слова, это не вызывает у нас никаких сомнений; а кроме того, у них есть перед нами огромное преимущество: сами говоря по-собачьи, они понимают и французский, и немецкий, и испанский, и китайский, и итальянский языки, тогда как мы, говоря либо по-итальянски, либо по-китайски, либо по-испански, либо по-немецки, либо по-французски, собачьего языка не понимаем.
        Вернемся к несчастным тварям Броканты и их тяжелому положению из-за смешных притязаний Бабиласа.
        Презрение, которое при каждом удобном случае выказывали товарищи Бабиласу, ничуть не облегчало их жизнь.
        Броканта, понимавшая, как и положено колдунье, все языки, едва заслышав мало-мальски грубое слово, спешила вмешаться либо с плеткой, либо с веником в руках — в зависимости от степени ругательства. Плетка была ее волшебной палочкой, а веник — трезубцем Нептуна! Можно с уверенностью утверждать, что Броканта не знала, что означали слова «Quos ego!»[17 - «Я вас!» (лат.)], но собаки сейчас же переводили эту угрозу, как «У-у, негодяи!». И каждая из них, поджав хвост, убиралась в свою конуру, не сразу осмеливаясь высунуть нос или выглянуть из бочки.
        Правда, борзая стонала, пудель скулил, бульдог ворчал; но нетерпеливые шаги, отдававшиеся на полу, и страшные слова: «Да уйметесь вы когда-нибудь?!» — заставляли всю собачью компанию замереть. И все умолкали, забившись по своим бочкам, тогда как подлый Бабилас нахально усаживался посреди комнаты, а иногда его бесстыдство простиралось до того, что он прохаживался мимо бочек, проверяя, все ли бунтари заключены в тюрьму.
        Такие манеры Бабиласа, день ото дня становившиеся все более вызывающими, в конце концов, как вы понимаете, показались совершенно невыносимыми всей собачьей республике; собаки не раз договаривались, воспользовавшись отсутствием Броканты, задать метру Бабиласу хороший урок; но случай всегда приходит на выручку тиранам и фатам: в ту самую минуту как готов был вспыхнуть мятеж, Броканта, подобно античному богу из машины, появлялась вдруг с веником или плеткой в руке и разводила незадачливых заговорщиков по конурам.
        Что делать в столь невеселом положении, как избавиться от деспотической власти, если у этой власти на вооружении веник и плетка?
        Свора стала думать. Борзая предложила эмигрировать, покинуть родную землю, бежать из отечества в поисках более гостеприимных берегов; бульдог вызвался придушить Бабиласа, взяв все на свою ответственность; но, признаться, мысль о собачьем братоубийстве претила всей компании.
        — Постараемся избежать кровопролития!  — предложил спаниель, известный кротостью нрава.
        Его поддержала старая легавая, всегда придерживавшаяся одного с ним мнения и так к нему привязавшаяся, что зачастую разделяла с ним одну конуру.
        Ни одно из энергичных средств не удовлетворило благородных псов, и было решено не замышлять против Бабиласа заговоров, а окружить его презрением. Его внесли в Индекс, как говорят в римских коллежах, подвергли карантину, как говорят в коллежах французских; его сторонились, с ним не разговаривали, его не замечали, проходя мимо, наконец, как поэтично сказано в опере «Фаворитка»:
        Остался он один с бесчестием своим!
        Что сделал Бабилас? Вместо того чтобы раскаяться, вняв предостережению, он, ослепленный безрассудной любовью Броканты, всячески изощрялся, стремясь одурачить своих товарищей, днем облаивал их, ночью безжалостно нарушал их сон — словом, уверенный в поддержке своей хозяйки, Бабилас превратил их жизнь в ад.
        Если было жарко и Броканта отворяла окно, чтобы впустить свежий воздух, Бабилас начинал жалобно тявкать и дрожать всеми членами, словно в двадцатипятиградусный мороз. Если окно было, напротив, закрыто, а за ним шел дождь, снег или трещал мороз, Бабилас жаловался на духоту, печка его беспокоила: он задирал возле дверцы лапу и, насколько это было в его силах, пытался потушить огонь. Броканта думала, что ему жарко; опасаясь, как бы у ее любимца не случилось кровоизлияния в мозг, гасила огонь и распахивала окно, хотя видела, что другие собаки дрожат от такого же лютого мороза, какой бывает в Москве.
        Короче говоря, этот негодяй Бабилас превратился в домашнего демона! Никому он был не нужен, всем был противен, у всех вызывал неприязнь, и, тем не менее,  — поди-ка объясни этот факт!  — несмотря на скопище пороков, а может быть, и благодаря им, он был любим Брокантой!
        Хотя весна 1827 года была ничуть не теплее весны 1857 года, Бабилас то ли по злобе, то ли из нужды, то ли по другой причине раз двадцать заставлял хозяйку открывать окно. И вот, высунув в окно нос — как помнят читатели, комната находилась в первом этаже,  — Бабилас издали заприметил молодую черноглазую собачку — рыжеватую блондинку с жемчужными зубками и розовыми, как коралл, губками (как известно, существует два вида кораллов: красный и розовый, и последний гораздо дороже первого).
        Красивая походка этой юной особы, чей клык еще способен был оставлять отметину в виде геральдической лилии, а также горящий взор, гибкая талия, небольшая лапка, все обаяние ее личности заставили Бабиласа задрожать, и он закричал на своем собачьем языке:
        — До чего хороша собачка!
        На его крик — так бывает, когда стоящий у окна курильщик восклицает «До чего хороша дамочка!» и все посетители клуба, играющие в вист, читающие газету, пьющие кофе, поедающие мороженое, потягивающие из рюмочки, бегут наперегонки,  — на его крик, как мы сказали, все собаки, сидевшие, стоявшие, лежавшие в комнате, бросились к окну полюбоваться красоткой вместе с Бабиласом; однако тот обернулся, оскалил зубы, зарычал, и все собаки, в том числе бульдог и ньюфаундленд, способные разделаться с Бабиласом одним махом, вернулись к своим занятиям.
        Удовлетворенный покорностью товарищей — надо сказать, она была продиктована инстинктом, который подсказывал им, что в соседней комнате находится Броканта,  — Бабилас снова обратил свой взгляд на улицу.
        Собачка, чувствуя на себе его пламенный взор, робко опустила глазки и прошла мимо, не поворачивая головы.
        — Порядочна и красива!  — воскликнул на своем языке воодушевленный пудель.
        «Добродетельная и красивая!» — восклицает Гамлет при виде Офелии. Это доказывает, что при похожих обстоятельствах человек и животное, принц и пудель, способны испытать одинаковое чувство.
        Пудель свесился из окна, и его товарищи какое-то мгновение могли надеяться, что, не рассчитав своих сил в любовном порыве, Бабилас, по законам равновесия, вывалится из окна и разобьется о мостовую.
        Ничуть не бывало: Бабилас проводил взглядом прелестную особу до угла улицы Старой Дыбы, где она исчезла словно тень, не сообщив ему, вернется ли когда-нибудь.
        — До чего хороша!  — пролаял Бабилас в предвкушении несказанных наслаждений зарождающейся страсти, расцветающей в его сердце любви.
        С этой минуты Бабилас перестал жаловаться на мучительное одиночество, на которое обрекли его оскорбленные собратья, и порадовался в душе тому, что благодаря этому отчуждению сможет часами мечтать без помех.
        Вернувшись в свою бочку, он, словно Диоген, презрел целый свет; и если мы (а как романисту нам положено понимать все языки, даже язык животных) не передаем его собственные слова, то только потому, что боимся: читатели неверно истолкуют наши намерения и в выходке Бабиласа увидят горькую сатиру против общества.
        Мы не станем более анализировать разнообразные чувства, переполнявшие сердце нашего героя с той минуты, как он получил электрический удар и до того времени, как уснул; скажем только несколько слов о том, как прошла ночь.
        Для Бабиласа она была исполнена неведомых мучений и неслыханных наслаждений: все бесенята, что ткут пестрое полотно сновидений, танцевали фантастическую сарабанду вокруг изголовья несчастного пуделя. Он видел, как, словно в стеклышках волшебного фонаря, который он показывал в юности в компании со слепым, проходят тени всех собак, любивших когда-то, всех четвероногих Елен и Стратоник, пробуждавших безумные страсти. Он так крутился во сне на своем матрасе из конского волоса (у других собак были лишь соломенные подстилки), что Броканта, внезапно проснувшись, решила, что у него началась гидрофобия или эпилепсия, и, не вставая с постели, обратилась к нему с ласковыми словами утешения.
        К счастью, в четыре часа стало светать. Если бы на дворе еще стояли долгие и темные зимние ночи, Бабилас не дотянул бы до рассвета и сдох бы от истощения!
        XI
        ЛЮБОВЬ БАБИЛАСА И КАРАМЕЛЬКИ
        С первыми солнечными лучами Бабилас выпрыгнул из своей бочки. Мы должны признать, что обыкновенно он уделял своему туалету совсем не много времени. В то утро он и вовсе о нем забыл и стремглав бросился к окну.
        С рассветом к нему вернулась и надежда. Раз она прошла вчера, почему бы ей не пройти и сегодня?
        Окно было прикрыто, и не без оснований: шел проливной дождь!
        — Надеюсь, окно не станут открывать,  — сказала борзая, задрожав от одной этой мысли,  — в такую погоду хорошая собака человека на улицу не выгонит!
        Мы, люди, говорим: «собаку»; собаки говорят: «человека». И мне кажется, правы собаки, потому что в ненастные дни я вижу на улицах больше людей, чем собак.
        — Это было бы слишком!  — заметил бульдог, отвечая борзой.
        — Хм!  — с сомнением промолвили спаниель и легавая.  — Нас это ничуть не удивило бы.
        Они-то чувствовали себя свободнее других: у них была густая шерсть.
        — Если Бабилас потребует сегодня утром отворить окно,  — сказал ньюфаундленд,  — я его задушу!
        — Не удивлюсь, если окно отворят,  — возразил мопс, настроенный весьма скептически.
        — Тысяча чертей!  — проворчали в один голос ньюфаундленд и бульдог.  — Пусть только попробуют, и мы еще посмотрим!
        Белый пудель, сыгравший когда-то с Бабиласом несколько партий в домино и сохранивший о нем память как о достаточно честном игроке, принимал порой его сторону; воззвал он к милосердию товарищей и на сей раз.
        — Я слышал, как он стонал всю ночь,  — взволнованно проговорил он.  — Может, заболел… Не будем безжалостны к собрату, мы же собаки, а не люди.
        Его речь произвела на собравшихся благоприятное впечатление, и было решено стерпеть то, чему, по здравом размышлении, они не могли помешать.
        Вошла Броканта. Она увидела, что у ее любимца губы и уши обвисли, а вокруг глаз залегли тени.
        — Что это с тобой, собачка?  — спросила она елейным голосом, целуя и прижимая пуделя к груди.
        Бабилас заскулил, вырвался из объятий колдуньи и подскочил к окну.
        — A-а, свежий воздух!..  — догадалась Броканта.  — Какой приличный песик! Он не может обойтись без свежего воздуха!
        Броканта была не только колдуньей, но и очень наблюдательной особой. Она заметила, что бедняки живут в такой атмосфере, в какой аристократы задыхаются. И в этом счастье бедняков: если бы они не могли жить, где живут, они бы вымерли; правда, они иногда и умирают, но доктор всегда подбирает название для унесшего их недуга, и благодаря этому греческому или латинскому слову никто не терзается угрызениями совести, даже санитарный совет.
        Броканта, счастливая тем, что видит своего песика таким «приличным», хотя она никогда не занималась его воспитанием, не заставила себя ждать и немедленно распахнула окно.
        Это вызвало среди присутствующих всеобщее недовольство, которое вскоре переросло бы в ропот, если бы Броканта не сняла с гвоздя исправительную плетку и не потрясла ею над головой.
        При виде бича собаки угомонились словно по волшебству.
        Бабилас вскочил передними лапами на подоконник, посмотрел направо и налево; но только у людей хватало смелости идти по улице Ульм (столь же мало мощенной в описываемое время, как и весь Париж в эпоху Филиппа Августа), особенно в проливной дождь.
        — Увы!  — простонал наш влюбленный.  — Увы, увы!
        Однако от его стона дождь не унялся, и все еще не было видно ни единой собаки.
        Наступило время завтрака — Бабилас не отходил от окна; потом настало время обеда — Бабилас по-прежнему смотрел на улицу; затем пришло и время ужина — все напрасно.
        Остальные собаки потирали от удовольствия лапы: доля Бабиласа досталась, естественно, им.
        Как видим, дело заходило слишком далеко.
        Бабилас отказался от пищи; тщетно Броканта называла его самыми нежными именами, предлагала ему самое свежее молоко, самый сверкающий сахар, самые золотистые и рассыпчатые кольца — он до темноты оставался в одной и той же утомительной позе, какую принял с рассвета.
        Но вот воцарилась ночь; десять часов отзвонило на всех церквах, которые были слишком хорошо воспитаны и, разумеется, звонили не все сразу, уступая место более древним. Пора было уходить от окна! Бабилас вернулся в свою бочку, охваченный мучительной грустью.
        Вторую ночь он провел еще в большем волнении, чем первую: кошмар не отпускал бедного Бабиласа ни на минуту. Если он забывался на несколько мгновений, то так жалобно потявкивал во время этого короткого сна, что становилось понятно: лучше ему было бы вовсе не засыпать.
        Броканта просидела всю ночь у его изголовья, будто заботливая мать, нашептывая ему ласковые слова, известные лишь матерям, утешающим своих детей. Только на рассвете, совершенно лишившись покоя, она решила разложить на него большую колоду.
        — Он влюблен!  — вскричала она, раскладывая карты в третий раз.  — Бабилас влюблен!
        На сей раз, как сказал Беранже, карты не соврали.
        Бабилас, оставив свою бочку, был в еще более ужасном виде, чем после первой бессонной ночи.
        Броканта окунула в молоко печенье, Бабилас нехотя его съел и приказал, как и накануне, отворить окно.
        Хотя в праздник святого Медара шел дождь, что обещало сорок дождливых дней, однако нынешний, как нарочно, выдался солнечным, и Бабилас повеселел.
        Должно быть, в этот день ему действительно везло: в тот же час, что и двумя днями раньше, он увидел собачку-блондинку из своих снов! Те же замеченные им аристократические лапки, та же изящная манера держаться, та же походка, гордая и вместе с тем робкая.
        Пульс Бабиласа участился на двадцать ударов в минуту; пес взвизгнул от радости.
        На этот звук собачка повернула голову, но не из кокетства, а потому, что, как бы ни была она невинна, у нее было нежное сердце и в этом визге прозвучали для нее и любовь и тоска.
        Она вновь увидела Бабиласа, которого еще в первый раз приметила украдкой.
        Что до Бабиласа, он видел ее только в профиль; теперь, рассмотрев ее мордочку, он задрожал всем телом. Бабилас был очень нервным после того, как болел в юности пляской святого Витта. Как мы сказали, он задрожал всем телом и заскулил нежно и жалобно — так бывает с людьми, наделенными подобным темпераментом, когда волнение превосходит их силы.
        Видя его волнение, которое хорошенькая собачка, возможно, разделяла, она под влиянием жалости сделала несколько шагов по направлению к окну Бабиласа.
        Поддавшись непреодолимому влечению, Бабилас собирался выпрыгнуть из окна, как вдруг послышался чей-то строгий голос:
        — Ко мне, Карамелька!
        Голос принадлежал, вероятно, хозяину: поглядывая в сторону Бабиласа, Карамелька тем не менее поспешила на зов.
        Бабилас, как было сказано, приготовился к прыжку, но этот голос его остановил. Он удержался из опасения скомпрометировать Карамельку, а может быть, и из менее галантного побуждения — инстинкта самосохранения? Этого никто никогда не узнает.
        Бабилас присел на задних лапах и, постукивая передней по подоконнику, прокричал:
        — Карамелька! Карамелька! Красивое имя!
        Он стал повторять на все лады:
        — Карамелька! Карамелька! Карамелька!
        Возможно, нашим читателям кличка покажется не такой уж красивой, как утверждал Бабилас; но оно подходило к шубке той, что его носила, и Бабилас, оценивший по достоинству окрас любимой, должен был полюбить и ееимя.
        Карамелька, которую строго окликнул хозяин, подошла к нему с опущенной головой, бросив, как мы сказали, нежный взгляд Бабиласу.
        Тот провел две ночи в столь отчаянном ожидании, что теперь взгляд Карамельки показался ему просто-напросто райским лучом.
        Он проводил взглядом Карамельку, скрывшуюся, как и позавчера, за углом улицы Старой Дыбы, и отошел от окна, всеми доступными собакам способами проявляя радость: стал прыгать на стулья, подниматься на задние лапы, вертеться волчком, пытаясь поймать собственный хвост, поддразнивать товарищей, притворяться мертвым — словом, показывать весь свой репертуар, выражая, насколько это было в его силах, ощущаемое им невыразимое блаженство.
        Собратья решили, что он свихнулся и, будучи в конечном счете добрыми животными, забыли обиду и стали искренне его жалеть.
        Кое-кто уверяет, что любовь облагораживает. В этом утверждении есть доля правды, и мы приведем еще одно доказательство этой истины.
        Мы сказали, что Бабилас был псом задиристым, сварливым, даже злым. Вдруг он преобразился как по мановению волшебной палочки — в моральном отношении, разумеется!  — и стал ласковым, добродушным, словно черный барашек, о котором говорит Гамлет. Он вышел к товарищам, принес искренние извинения, попросил у них прощения и честно повинился в своих ошибках, а после этого публичного покаяния стал их умолять вернуть ему дружбу и дал честное слово соблюдать самые строгие правила и обязанности.
        Общество посовещалось. Ньюфаундленд и бульдог вначале никак не хотели отказываться от мысли его придушить, поддаваясь первому движению души, которое, в отличие от людей, у собак скорее недоброе: они не верили в искренность его преображения. Но белый пудель снова встал на его защиту и так горячо за него заступался, что перетянул на свою сторону почти все собрание.
        Перешли к голосованию. Большинство присутствовавших собак высказались за полную амнистию Бабиласа.
        Белый пудель подошел к нему, протянул лапу, и самые Уважаемые члены собрания, следуя этому примеру, тоже выразили Бабиласу свое доверие и обещали дружбу.
        С этой минуты он требовал открыть окно только с разрешения товарищей, а так как с каждым днем становилось все теплее, они любезно давали ему свое согласие — даже борзая, которая продолжала дрожать, но уверяла, что это уже вошло у нее в привычку.
        XII
        ГОСПОДИН, ЖЕЛАЮЩИЙ ЗНАТЬ, ПОПАДЕТ ЛИ ОН В РАЙ
        Так прошел без малого месяц.
        Почти каждый день в одно и то же время Карамелька проходила мимо, посылая ласковый взгляд счастливому Бабиласу, а тот, целиком отдавшись платонической любви, довольствовался этими взглядами; подобная сдержанность объяснялась тем, что на его легко раздражаемую (о чем мы упомянули) нервную систему произвел впечатление резкий голос, принадлежавший хозяину Карамельки. Не исключено, что Карамелька взглядом или голосом дала понять Бабиласу: рано или поздно она найдет возможность и вырвется из рук хозяина, чтобы ответить на любовь своего поклонника еще более откровенным способом, а потому Бабилас и не терял терпения.
        И вот, как мы уже сказали, около двух недель спустя после той ночи, когда Жан Бык собирался сначала задушить, потом убить, а затем утопить г-на де Вальженеза, примерно в тот час, когда обыкновенно проходила Карамелька, похожий на домовладельца господин, одетый в редингот, хотя, судя по погоде, такая мера предосторожности была излишней, решительно вошел в колдовскую лабораторию на улице Ульм. На носу у него сидели очки, а в руке он держал трость с золоченым набалдашником.
        Хозяйка заведения сидела на привычном месте в ожидании клиентов.
        — Это вы Броканта?  — спросил незнакомец в упор.
        — Да, сударь,  — отвечала та, не в силах, как и Бабилас, сдержать дрожь, стоило кому-нибудь заговорить чересчур громко или грубо.
        — Вы колдунья?
        — Я гадаю на картах.
        — Мне казалось, что это одно и то же.
        — Почти, однако не стоит смешивать.
        — Хорошо, я не буду смешивать; я хочу, чтобы вы мне погадали, милейшая.
        — Господину разложить малую или большую колоду?
        — Большую, черт побери, большую!  — отвечал господин, забивая в нос большую понюшку табаку.  — То, что я желаю узнать, имеет огромное значение, и чем больше будет колода, тем лучше.
        — Может быть, господину угодно знать, удачным ли будет его брак?
        — Нет, любезная, нет. Брак — это зло само по себе и удачным быть не может.
        — Господин желает знать, получит ли он наследство от одной из своих родственниц?
        — У меня одна-единственная тетка, которой я сам плачу пожизненную ренту в шестьсот ливров.
        — Господин хочет узнать, как долго он проживет?
        — Нет, любезная, я и так достаточно пожил для своих лет, однако мне совсем не интересно знать, когда я умру.
        — A-а, понимаю: господин желает вернуться на родину?
        — Я родом из Монружа, а кто хоть раз там побывал, ни за что не захочет увидеть его снова.
        — Что же вам, в таком случае, угодно?  — осмелилась задать вопрос Броканта, боясь, что дальнейшие расспросы, не имевшие ничего общего с желаниями посетителя, могут повредить ее репутации колдуньи.
        — Я хотел бы узнать,  — отозвался таинственный незнакомец,  — попаду ли я в рай.
        Броканта не могла скрыть изумления.
        — Что же в этом необычного?  — спросил господин из Монружа.  — Разве о той жизни предсказывать труднее, чем об этой?
        — С помощью карт, сударь, узнать можно все,  — отвечала Броканта.
        — Так узнайте!
        — Баболен!  — крикнула старуха.  — Большую колоду!
        Баболен лежал в углу комнаты и учил белого пуделя играть в домино. Он встал и пошел за большой колодой.
        Броканта устроилась поудобнее в кресле, позвала ворону, которая спала, спрятав голову под крыло, потом усадила вокруг себя собак, оставив Бабиласу из материнской нежности местечко у окна, и приступила к гаданию: свидетелями ее гадания мы уже были, когда она раскладывала карты Жюстену.
        Действующие лица были все те же, за исключением отсутствовавшей Рождественской Розы и Жюстена, которого заменил господин из Монружа.
        — Вы знаете, что это вам обойдется в тридцать су?  — предупредила Броканта.
        Несмотря на преобразившуюся обстановку своего обиталища, она считала себя не вправе поднимать цены.
        — Пускай будет тридцать су!  — согласился господин из Монружа, с величавым видом бросая потертую монету, с которой слезло все серебро, обнажая медные бока; к тому времени такие монеты уже начинали переходить в разряд медалей.  — В конечном счете я могу рискнуть тридцатью су ради того, чтобы узнать, попаду ли в рай.
        Броканта снимала и переснимала колоду, тасовала и перетасовывала карты, раскладывала их полукругом на своей подставке.
        Она дошла до самого интересного места: святой Петр — трефовый король — уже приготовился, словно тень Самуила, вызванного Аэндорской волшебницей, раскрыть тайны горнего мира, как вдруг Бабилас, не отходивший от окна, заметил Карамельку; та сдержала данное обещание и вышла на улицу одна — гибкая, стройная, элегантная, еще более свежая, веселая, нежная, соблазнительная, чем всегда.
        — Карамелька! Карамелька одна!  — вскричал Бабилас.  — Так ты сдержала слово, собачка моя ненаглядная!.. Не могу больше терпеть, лучше смерть, Карамелька!
        Стремительно выпрыгнув из окна, Бабилас бросился вдогонку своей мечте, а Карамелька засеменила по улице, призывно взглянув, чтобы как можно скорее исчезнуть на соседней улице; все это произошло за то время, пока господин терпеливо ждал ответа.
        Броканта сидела к окну спиной, но, когда Бабилас выскочил на улицу, она обернулась.
        Ее порывистое движение, в котором выразилась поистине материнская забота, не могло идти ни в какое сравнение с проворностью влюбленного Бабиласа: обернувшись, Броканта увидела лишь, как исчезают в окне задние ноги ее песика, бросившегося вниз головой на улицу.
        Тут Броканта забыла все на свете: и господина из Монружа, желавшего узнать, попадет ли он в рай, и начатое гадание, и монету в тридцать су, которую должна была получить,  — она думала только о дорогом Бабиласе.
        Она вскрикнула, отбросила подставку с картами и подбежала к окну; охваченная великой страстью, она, не думая о приличии, перешагнула подоконник, выскочила на улицу и бросилась за Бабиласом в погоню.
        Видя, что хозяйка вышла через окно вопреки своему обычаю выходить через дверь, Фарес, несомненно, решила, что начался пожар,  — она издала крик и вылетела на улицу.
        Собаки, наблюдавшие за исчезновением хозяйки и вороны, желающие, без сомнения, узнать, какими событиями будет сопровождаться страсть Бабиласа, тоже стремительно бросились в окно подобно знаменитым баранам Панурга, которых все, с тех пор как их придумал Рабле, неизменно сравнивают с любой толпой, прыгающей куда-нибудь за компанию.
        Наконец Баболен, видя, что Бабилас убежал, Броканта исчезла, Фарес улетела, а собаки высыпали все до одной на улицу, тоже метнулся к окну,  — такова сила примера!  — как вдруг господин из Монружа схватил его за штаны.
        Произошла недолгая заминка, когда было неизвестно, выпустит ли незнакомец штаны Баболена или Баболен перестанет держаться за оконную перекладину. Господин из Монружа, готовый поверить скорее в крепость перекладины, нежели в прочность штанов, произнес:
        — Друг мой, ты получишь пять франков, если…
        Незнакомец замолчал; он знал цену тому, что принято называть скрытым смыслом.
        Баболен в то же мгновение выпустил перекладину и повис горизонтально в руке незнакомца.
        — Если что?  — спросил мальчишка.
        — Если дашь мне поговорить с Рождественской Розой.
        — Где деньги?  — спросил предусмотрительный Баболен.
        — Пожалуйста,  — проговорил господин, вкладывая ему монету в руку.
        — Настоящие пять франков?  — вскричал мальчишка.
        — Взгляни сам,  — предложил господин.
        Баболен посмотрел на лежавшую у него в кулаке монету, но, не веря собственным глазам, прибавил:
        — Послушаем, как она звенит.
        И он уронил на пол монету, отозвавшуюся серебряным звоном.
        — Вы сказали, что хотите видеть Рождественскую Розу?
        — Да.
        — Вы не причините ей зла?
        — Наоборот!
        — Тогда полезли!
        Баболен отворил дверь и устремился на антресоли.
        — Полезли!  — согласился господин, шагавший через ступеньки с такой быстротой, словно лестница вела в райские кущи.
        Скоро они уже стояли перед дверью Рождественской Розы. Незнакомец зачерпнул из фарфоровой табакерки огромную понюшку табаку и опустил очки на нос.
        XIII
        ЗАЧЕМ НА САМОМ ДЕЛЕ ПРИХОДИЛ ГОСПОДИН ИЗ МОНРУЖА К БРОКАНТЕ
        В то время как господин из Монружа, словно куница, проскользнул вслед за Баболеном в приотворенную дверь, согнув свое длинное тело, чтобы не удариться головой о притолоку, Рождественская Роза сидела за лакированным столиком, подаренный Региной, и раскрашивала гравюру с изображением цветов, подаренную Петрусом.
        — Слушай-ка, Рождественская Роза,  — обратился к ней Баболен.  — Это господин из Монружа; он хочет с тобой поговорить.
        — Со мной?  — поднимая голову, переспросила Рождественская Роза.
        — С тобой лично.
        — Да, именно с вами, милая девочка,  — вмешался незнакомец, подняв на лоб синие очки, чтобы получше рассмотреть девочку: похоже, очки только мешали ему.
        Рождественская Роза встала. За три последних месяца она сильно выросла. Теперь это была не болезненная и чахлая девочка, которую мы видели на улице Трипре, а бледная худая девушка, еще слабенькая — что верно, то верно,  — но худоба и бледность объяснялись тем, что она сильно вытянулась. Перенесенная в более благоприятные условия, девочка развилась; теперь она стала похожа на молодой кустик, тонкий и гибкий, еще готовый согнуться под любым ветром, но уже в цвету.
        Она поздоровалась с господином из Монружа (в ее больших глазах читалось удивление) и спросила:
        — Что вы хотели мне сказать, сударь?
        — Дитя мое!  — начал незнакомец как можно ласковее.  — Меня послало лицо, которое очень вас любит.
        — Фея Карита?  — вскрикнула девочка.
        — Нет, я не знаком с феей Каритой,  — улыбаясь возразил незнакомец.
        — Господин Петрус?
        — И не господин Петрус.
        — Тогда, должно быть, господин Сальватор,  — продолжала Рождественская Роза.
        — Совершенно точно!  — подтвердил господин из Монружа.  — Меня прислал господин Сальватор.
        — Ах, мой добрый друг Сальватор! Что-то он меня совсем забыл: я не видела его уже недели две!  — воскликнула девочка.
        — Вот поэтому я и пришел. «Сударь мой!  — сказал он мне.  — Навестите Рождественскую Розу; передайте, что я здоров, и попросите ее ответить на вопросы, которые вы зададите от моего имени».
        — Значит, господин Сальватор чувствует себя хорошо?  — переспросила Рождественская Роза, словно не слыша последних его слов.
        — Очень хорошо!
        — Когда я его увижу?
        — Завтра, или, может быть, послезавтра… Сейчас он очень занят, вот почему я пришел вместо него.
        — Садитесь, сударь,  — предложила Рождественская Роза, подвигая стул господину из Монружа.
        Видя, что Рождественская Роза разговаривает с другом Сальватора, Баболен решил, что никакая опасность ей не угрожает; он сгорал от любопытства, мечтая узнать, что стало с Карамелькой, Бабиласом, другими собаками, вороной и Брокантой; пока господин из Монружа усаживался, нацеплял на нос очки и нюхал табак, мальчишка незаметно улизнул.
        Незнакомец убедился, что дверь за Баболеном закрылась, и продолжал:
        — Как я вам сказал, дитя мое, господин Сальватор поручил мне задать вам несколько вопросов.
        — Пожалуйста, сударь.
        — Вы обещаете отвечать искренне?
        — Раз вы пришли от господина Сальватора…  — промолвила Рождественская Роза.
        — Вы помните свое детство?
        Рождественская Роза пристально посмотрела на незнакомца.
        — Что вы имеете в виду, сударь?
        — Помните ли вы, к примеру, своих родственников?
        — Каких?  — уточнила Рождественская Роза.
        — Отца и мать.
        — Отца немного помню, маму не помню вовсе.
        — А дядю?
        Рождественская Роза изменилась в лице.
        — Какого дядю?  — пролепетала она.
        — Вашего дядю Жерара.
        — Дядю Жерара?
        — Да. Вы смогли бы его узнать при встрече?
        Легкая дрожь пробежала по телу Рождественской Розы.
        — Да,  — сказала она,  — разумеется… А вы о нем что-нибудь знаете?
        — Знаю!  — отвечал незнакомец.
        — Так он жив?
        — Жив.
        — И?..
        Девочка медлила. Было заметно, чего ей стоит подавить страх.
        — А госпожу Жерар?  — спросил господин из Монружа, снова подняв на лоб очки и вперив в нее пронзительный взгляд маленьких глазок, обладавших, казалось, гипнотической силой василиска.
        Но при имени г-жи Жерар девочка вскрикнула, опрокинулась назад и, скользнув со стула, упала на пол: с ней случился нервный припадок.
        — Черт! Черт! Черт!  — выругался господин из Монружа, возвратив очки на нос.  — Кто бы мог подумать, что у этой цыганочки нервы словно у принцессы?
        Он попытался усадить ее на стул, но девочка выгибалась, будто на нее напал столбняк.
        — Хм!  — обронил незнакомец и стал озираться.  — Дело принимает нежелательный оборот!
        Его взгляд упал на кровать. Он поднял Рождественскую Розу на руки и отнес на постель.
        — Маленькая мерзавка!  — приходя в еще большее замешательство, бросил он.  — Виданное ли дело? Остановиться на самом интересном месте!
        Он вынул из кармана флакон и поднес ей к лицу. Однако, похоже, ему пришла в голову другая мысль. Он поспешил отнять руку с флаконом.
        — А-а!  — заметил он.  — Кажется, ей лучше.
        И действительно, девочка стала успокаиваться, конвульсии сменились обыкновенным обмороком.
        Незнакомец дождался, пока Рождественская Роза перестала вздрагивать и затихла на кровати, словно неживая.
        — Ну что ж, извлечем выгоду из обстоятельств!  — сказал он.
        И, оставив неподвижно лежавшую Рождественскую Розу на кровати, он подошел к двери и отворил ее.
        — Туалетная комната второго выхода не имеет,  — отметил он.
        Потом открыл раму:
        — А это окно?..
        И, высунувшись, определил:
        — Примерно двенадцать футов!
        Наконец направился ко входной двери, вынул одной рукой ключ из замка, а другой — комочек воска из кармана и сделал слепок с ключа.
        — Как повезло, что девочка упала в обморок!  — проговорил он.  — Не то пришлось бы делать на глаз, а это всегда ненадежно… зато теперь…
        Он взглянул на слепок и сравнил его с ключом.
        — …зато теперь будем действовать наверняка!  — закончил он.
        Он убрал слепок в карман, вставил ключ в замочную скважину и снова закрыл дверь со словами:
        — Как тут не вспомнить славного господина де Вольтера: «Все к лучшему в этом лучшем из миров!» Впрочем…
        Незнакомец почесал за ухом, как человек, находящийся во власти противоречивых чувств. Доброе чувство — что случается крайне редко!  — взяло верх над дурным.
        — Впрочем, не могу же я оставить девочку в таком состоянии!  — решил он.
        Тут в дверь постучали.
        — Кто бы вы ни были, входите, черт вас побери!  — пригласил незнакомец.
        Дверь распахнулась — на пороге стоял Людовик.
        — A-а, браво!  — воскликнул господин из Монружа.  — Вы пришли как нельзя более кстати, мой юный эскулап, и если когда-нибудь доктор отвечал на зов, можете гордиться, что это вы!
        — Господин Жакаль!  — поразился Людовик.
        — К вашим услугам, дорогой господин Людовик,  — отозвался полицейский, предлагая молодому доктору понюшку из табакерки.
        Но Людовик оттолкнул руку г-на Жакаля и подошел к кровати.
        — Сударь! Что вы сделали с девочкой?  — спросил он, будто имел право задавать вопросы.
        — Я, сударь?  — мягко проговорил тот.  — Решительно ничего! Похоже, у нее бывают спазмы.
        — Конечно, сударь, но не без причины.
        Намочив платок в кувшине с водой, Людовик промокнул лоб и виски девочки.
        — Что вы ей сказали? Что вы с ней сделали?
        — Сделал? Ничего… Сказал? Ничего особенного,  — лаконично отвечал г-н Жакаль.
        — И все-таки?..
        — Дорогой господин Людовик! Вы же знаете, что нищие, колдуны, некроманты, фокусники, цыгане и гадалки состоят в моем ведении…
        — Да.
        — Переехав вместе со своими собаками и вороной, Броканта забыла сообщить, в каком квартале ей угодно было избрать новое место жительства, и пришлось направить по ее следу моих людей. Они установили, что старуха живет на улице Ульм, и подали мне рапорт. И так как я знаю, что Броканта — добрая знакомая господина Сальватора, которого я люблю от всего сердца, то я не приказал ее арестовать и препроводить в полицейский участок Сен-Мартен — что было моим правом и даже долгом,  — а поспешил зайти к ней сам. Но она, кажется, только что выскочила через окошко вместе с собаками и вороной. Найдя дом пустым и дверь незапертой, я отправился на поиски, заметил лестницу, Поднялся и постучал в какую-то дверь. Как несколько минут назад я вам сказал: «Войдите!», точно так же пригласили и меня, с той лишь разницей, что я застал маленькую Рождественскую Розу не без памяти, а сидевшей за столом: она раскрашивала гравюры. Матери ее не было, и я подумал: не расспросить ли мне пока девчонку! И вот когда она стала вспоминать о своих детских годах, о родителях, о некой госпоже Жерар, приходившейся ей уж не знаю кем,
девчонка упала без чувств… Я поднял ее на руки, перенес на кровать, осторожно уложил в постель, как вы видите, дорогой господин Людовик, а тут счастливый случай привел и вас!
        Все это казалось таким простым и естественным, что Людовик ни на мгновение не усомнился в том, что именно так все и произошло.
        — Ну что ж, сударь,  — сказал он.  — Если у вас еще остались сомнения относительно Броканты, мы с господином Сальватором готовы за нее поручиться. Впредь обращайтесь, пожалуйста, к нам.
        Господин Жакаль поклонился.
        — С такими поручителями, господин Людовик…  — начал было он, но прервал себя: — Мне кажется, девочка шевельнулась.
        — Да, в самом деле,  — подтвердил Людовик, продолжая промокать Рождественской Розе лоб,  — мне тоже кажется, что она вот-вот откроет глаза.
        — В таком случае,  — проговорил г-н Жакаль,  — я удаляюсь! Возможно, мое присутствие будет ей неприятно… Передайте девочке, господин Людовик, мои извинения за то, что я послужил невольной причиной подобного несчастья.
        Еще раз предложив Людовику табаку, от которого молодой доктор снова отказался, г-н Жакаль вышел из комнаты, всем своим видом стараясь показать, как он огорчен, причинив такое беспокойство в доме, принадлежащем приятельнице Людовика и Сальватора.
        XIV
        ФАНТАЗИЯ НА ДВА ГОЛОСА И ЧЕТЫРЕ РУКИ О ВОСПИТАНИИ ЛЮДЕЙ И СОБАК
        В то время как г-н Жакаль торопливо спускался по лестнице с антресолей, занимаемых Рождественской Розой, постоянные жильцы Броканты еще не вернулись в свою комнату, зато там появился необычный обитатель.
        Вернемся немного назад.
        Среди всеобщего смятения, причиной которого послужило бегство Бабиласа, хозяин Карамельки — знакомый нам пока только по резкому голосу, повергшему Бабиласа в трепет,  — увидел, как его собачка свернула за угол, как за ней бросился Бабилас, как потом выскочила из окошка Броканта, как за Брокантой полетела Фарес, как другие собаки последовали за вороной, а пять минут спустя шествие уже замыкал Баболен. То ли хозяин Карамельки сам подготовил (возможно, нам еще предстоит узнать, какую цель он преследовал) свидание двух влюбленных, то ли он нимало не интересовался помолвкой своей воспитанницы, но он вошел к Броканте через дверь сразу после того, как Баболен вылез через окно.
        В квартире не было ни души, что ничуть не удивило посетителя.
        Засунув руки в широкие карманы редингота, он с равнодушным видом прошелся по комнате Броканты. Однако это равнодушие, из-за которого он напоминал англичанина, посещающего музей, словно ветром сдуло, когда он увидел очаровательный эскиз Петруса; на нем были изображены три колдуньи из «Макбета», совершавшие дьявольский обряд вокруг своего котла.
        Он торопливо подошел к картине, снял ее со стены, стал рассматривать сначала с удовольствием, потом с любовью; он тщательно обтер пыль обшлагом рукава и снова стал всматриваться в мельчайшие детали, причем на его лице можно было прочитать восхищение, подобное тому, с каким влюбленный изучает портрет своей невесты; наконец пришелец спрятал эскиз в широкий карман, вероятно, чтобы дома насладиться шедевром в свое удовольствие.
        Господин Жакаль вошел в комнату Броканты как раз в тот момент, когда картина исчезла в кармане незнакомца.
        — Жибасье!  — воскликнул г-н Жакаль, стараясь не показать удивления перед подчиненным.  — Вы здесь? А я думал, что вы на Почтовой улице…
        — Там сейчас Карамелька с Бабиласом,  — с поклоном доложил прославленный граф Каторжер де Тулон.  — Я сделал все, как вы велели, и подумал, что могу пригодиться вашему превосходительству здесь, потому и пришел.
        — Благодарю вас за доброе намерение, однако я уже знаю все, что хотел узнать… Идемте, дорогой Жибасье, нам здесь больше нечего делать.
        — Вы правы,  — согласился Жибасье, хотя по его глазам было ясно, что думает он как раз наоборот.  — Верно! Делать здесь больше нечего.
        Но большой любитель живописи приметил на противоположной стене картину таких же размеров, что и первая; она изображала путешествие Фауста и Мефистофеля. Он почувствовал, что его непреодолимо тянет к «Фаусту», как недавно привлекли к себе «Колдуньи».
        Тем не менее, Жибасье прекрасно умел владеть собой, чем был обязан силе своего разума. Он остановил себя, пробормотав сквозь зубы:
        — В конце концов, кто мне мешает вернуться сюда в один из ближайших дней? Было бы глупо не иметь пару, когда за них дают такую хорошую цену! Зайду завтра или послезавтра.
        Успокоив себя на этот счет, Жибасье догнал г-на Жакаля, который уже отворил входную дверь и, не слыша шагов своего приспешника, обернулся спросить о причине его задержки.
        Жибасье отлично понял беспокойство начальника.
        — Я здесь,  — доложил он.
        Господин Жакаль кивнул подчиненному, проследил за тем, чтобы тот плотно притворил дверь, и, уже выйдя на улицу Ульм, заметил:
        — А знаете, Жибасье, у вас бесценная собачка, по-настоящему редкий зверек!
        — Собаки как дети, ваше превосходительство,  — нравоучительно отвечал Жибасье.  — Если вовремя за них взяться, можно сделать и из тех и из других абсолютно все, что вам хочется, то есть по желанию воспитать их послушными или бунтовщиками, святыми или негодяями, идиотами или умниками. Главное — взяться вовремя. Если вы не вдолбите им с раннего детства самые строгие принципы, ничего стоящего из них не выйдет; в три года собаку уже не исправить, как и ребенка в пятнадцать лет. Ведь вы знаете, ваше превосходительство, что способности у человека и инстинкт у животного развиваются из расчета продолжительности их жизни.
        — Да, Жибасье, знаю. Но в ваших устах самые банальные истины приобретают прелесть новизны. Вы светоч знания, Жибасье!
        Жибасье скромно опустил голову.
        — Мое образование началось в семинарии, ваше превосходительство,  — сказал он,  — а закончил я его под наблюдением опытнейших теологов… или, точнее, я его еще не завершил, потому что пополняю свои познания ежедневно. Но должен сказать, ваше превосходительство, что особенно старательно я изучал принципы, способы и системы воспитания и развращения юношества. О, в этой области мои учителя-иезуиты поднаторели! Я, признаюсь, даже не всегда мог следовать их урокам! Но, расходясь с ними порой во взглядах на некоторые вопросы воспитания, я, думается, очень много почерпнул из их учения. И если мне суждено стать министром народного просвещения, я начну с полного, радикального, абсолютного преобразования нашей воспитательной системы, имеющей тысячи недостатков.
        — Не совсем разделяя ваше мнение по этому вопросу, Жибасье,  — сказал г-н Жакаль,  — я все же считаю, что это серьезное дело заслуживает всяческого внимания. Но позвольте вам заметить, что меня сейчас занимает не столько воспитание детей, сколько вопрос о том, как вам удалось выдрессировать вашу Карамельку.
        — О, очень просто, ваше превосходительство!
        — А все-таки?
        — Как можно меньше ласкал и как можно больше бил.
        — Как давно у вас эта собака, Жибасье?
        — С тех пор как умерла маркиза.
        — Кого вы называете маркизой?
        — Свою любовницу, ваше превосходительство, которая и была первой хозяйкой Карамельки.
        Господин Жакаль приподнял очки и взглянул на Жибасье.
        — Вам довелось любить маркизу, Жибасье?  — спросил он.
        — Она, во всяком случае, меня любила, ваше превосходительство,  — скромно промолвил Жибасье.
        — Настоящая маркиза?
        — Не могу поручиться, ваше превосходительство, что она когда-нибудь ездила в королевских каретах… но я видел ее бумаги.
        — Примите мои поздравления, Жибасье, и в то же время соболезнования, раз вы сообщаете мне и о существовании и о кончине этой аристократической особы… Так она умерла?
        — Так она, во всяком случае, утверждает.
        — Вас, стало быть, не было в Париже, когда случилась трагедия, Жибасье?
        — Нет, ваше превосходительство, я находился на юге.
        — Где поправляли свое здоровье, как я имел честь от вас слышать?
        — Да, ваше превосходительство… Однажды утром ко мне прибежала Карамелька — немой, если не слепой, свидетель нашей любви. У нее на шее было привязано письмо, в котором маркиза мне сообщала, что находится при смерти в соседнем городе и посылает мне с Карамелькой последний привет.
        — О-о, от вашего рассказа слезы наворачиваются на глаза!  — заметил г-н Жакаль и громко высморкался, словно бросая вызов ребяческим установлениям благопристойности.  — И вы удочерили Карамельку?
        — Да, ваше превосходительство. За шесть-восемь месяцев до того я уже взялся за ее воспитание и продолжил его с того, на чем остановился. Она стала мне подругой, наперсницей, и через неделю у меня уже не было от нее тайн.
        — Трогательная дружба!  — воскликнул г-н Жакаль.
        — Да, действительно очень трогательная, ваше превосходительство, потому что в наш век интересы вытеснили чувства, и приятно видеть, что хотя бы животные проявляют знаки внимания, в которых нам отказывают люди.
        — Мысль горькая, но верная, Жибасье!
        — Углубленное изучение показало,  — продолжал Жибасье, что Карамелька умна и чувствительна. Я решил испытать ее ум и пустить в дело ее чувствительность. Сначала я научил ее отличать хорошо одетых людей от нищего сброда. Она за двести шагов распознавала деревенщину и дворянина, аббата и нотариуса, солдата и банкира. Но инстинктивный ужас, который мне так и не удалось в ней изжить, ей внушал жандарм. Напрасно я говорил ей, что эти охранители общества — любимые дети правительства: стоило ей почуять кого-нибудь из них еще издали, пешего или верхового, в штатском или в форме, как она возвращалась ко мне, испуганно поджав хвост и косясь в ту сторону, откуда должен был показаться ее враг. Тогда, не желая причинять несчастному животному излишнее беспокойство, я сворачивал с дороги и находил какое-нибудь убежище, куда не мог проникнуть взгляд естественного врага моей бедной собачки. Я вернулся из Тулона в Париж со всеми предосторожностями…
        — Ради нее, не ради себя, разумеется?
        — Ну, конечно, ради нее! Зато ее признательность не знала границ: она не могла мне ни в чем отказать, даже если дело затрагивало ее честь.
        — Объясните понятнее вашу мысль, Жибасье. Когда я увидел, что она вытворяла с Бабиласом, у меня зародился некоторый план, касающийся Карамельки…
        — Для Карамельки всегда будут величайшей честью планы вашего превосходительства на ее счет.
        — Я слушаю.
        — Вот одна из услуг, оказанных мне этим прелестным существом…
        — Одна из сотни?
        — Из тысячи, ваше превосходительство! В провинциальном городишке, где мы жили с ней примерно неделю…  — мне нет нужды называть этот город: все провинциальные города, как некрасивые женщины, похожи друг на друга,  — так вот, в захолустном городишке, через который мы проезжали и в котором волею случая, о чем я расскажу позже, застряли на несколько дней, жила самая старая в департаменте богатая вдова и при ней самый старый в тех краях мопс. Эти две развалины занимали первый этаж дома, расположенного на одной из пустыннейших улиц города — все равно что у нас улица Ульм. Однажды утром прохожу я мимо этого дома и вижу маркизу, вышивающую на пяльцах, а мопс сидит на подоконнике, положив передние лапы на оконную перекладину…
        — Вы не путаете его с собакой Броканты?
        — Ваше превосходительство! Можете мне поверить, что в минуты просветления, то есть когда дует восточный ветер, я способен, как Гамлет, отличить сокола от совы, а уж тем более пуделя от мопса.
        — Я был не прав, когда перебил вас, Жибасье. Продолжайте, друг мой. Вы поистине отец своих открытий и автор своих изобретений.
        — Я бы поставил себе это в заслугу, ваше превосходительство, если бы благодаря просвещенности, которую вам угодно мне приписать, я не знал, какой печальный конец ждет всех изобретателей.
        — Не стану настаивать.
        — А я с вашего позволения, ваше превосходительство, закончу свою историю.
        — Заканчивайте, Америго Жибасье.
        — Прежде всего я убедился, что в доме живут трое: мопс, маркиза и старая служанка; кроме того, проходя, я увидел через окно столовую… Вы, может быть, не знаете, что я большой любитель живописи?
        — Нет, но от этого мое уважение к вам только возрастает, Жибасье.
        Жибасье поклонился.
        — И вот через окно я увидел в столовой две прелестные картины Ватто, представлявшие сценки из итальянской комедии…
        — Вы любите и итальянскую комедию?
        — В живописи — да, ваше превосходительство… Весь день я думал только о том, чтобы завладеть этими двумя картинами, и только они занимали мое воображение всю ночь. Я посоветовался с Карамелькой, потому что без ее помощи был бессилен.
        «Ты видела мопса этой вдовы?» — спросил я ее.
        Бедная собачка состроила самую жалостливую гримасу, какую я когда-либо видел.
        «Он омерзителен»,  — продолжал я.
        «О да!» — без малейшего колебания подхватила она.
        «Я с тобой согласен, Карамелька,  — сказал я.  — Но каждый день в свете ты можешь видеть, как самые обворожительные девушки выходят замуж за самых безобразных мопсов — это называется брак по расчету. Когда мы приедем в Париж, я свожу тебя в театр ее высочества на какую-нибудь пьесу господина Скриба, и тебе все станет ясно как день. Мы, кстати сказать, находимся сейчас в этой долине слез вовсе не для того, чтобы пожинать собачьи лавры и грызть рассыпчатые кольца с утра до вечера!
        Если бы мы могли заниматься только тем, что нам по душе, моя милая, мы ничего бы не сделали. Значит, придется закрыть глаза на внешность мопса маркизы и пару раз состроить ему глазки, на что твоя покойная хозяйка была большая мастерица. Когда мопс будет покорен, ты немного пококетничаешь, потом выманишь его из дому вместе с хозяйкой, а я тебе позволяю строго наказать его за самодовольство».
        Этот последний довод произвел на Карамельку необычайное впечатление. Она на минуту задумалась, потом сказала:
        «Идемте!»
        И мы пошли.
        — И все произошло так, как вы предсказали?
        — В точности.
        — И вы стали владельцем обоих полотен?
        — Владельцем… Но поскольку это были всего лишь безжизненные пейзажи, в трудную минуту я их продал.
        — Да, чтобы приобрести новые по той же цене?
        Жибасье кивнул.
        — Стало быть, пьеса, которую только что исполнила Карамелька…  — продолжал г-н Жакаль.
        — …не премьера, а второе представление.
        — И вы полагаете, Жибасье,  — спросил г-н Жакаль, схватив за руку философа-моралиста,  — что в случае необходимости она даст и третье?
        — Теперь, когда она твердо знает роль, ваше превосходительство, я в ней не сомневаюсь.
        Не успел Жибасье договорить, как все домочадцы Броканты, за исключением Бабиласа, появились на углу Почтовой улицы; к ним присоединились все мальчишки квартала с Баболеном впереди.
        В эту самую минуту г-н Жакаль и Жибасье свернули на улицу Урсулинок.
        — Вовремя мы управились!  — отметил г-н Жакаль.  — Если бы нас узнали, мы рисковали бы поссориться со всей этой милой компанией.
        — Не ускорить ли нам шаг, ваше превосходительство?
        — Да нет. Впрочем, вы, очевидно, беспокоитесь за Карамельку? Меня волнует судьба этой интересной собачки: мне, возможно, понадобится ее помощь, чтобы соблазнить одного моего знакомого пса.
        — Что же вас волнует?
        — Как она вас найдет?
        — О-о, это пусть вас не тревожит! Она в надежном месте.
        — Где же?
        — У Барбетгы в Виноградном тупике, куда она и заманила Бабиласа.
        — Да, да, да, у Барбетты… Скажите, это, случаем, не та знакомая Овсюга, что сдает стулья внаем?
        — А также и моя знакомая, ваше превосходительство.
        — Вот уж не знал, что вы набожны, Жибасье!
        — А как же иначе, ваше превосходительство? Я с каждым днем старею: пора подумать о спасении души.
        — Аминь!  — проговорил г-н Жакаль, зачерпнул огромную понюшку табаку и с шумом втянул ее в себя.
        Собеседники спустились по улице Сен-Жак; на углу улицы Старой Дыбы г-н Жакаль сел в карету, отпустив Жибасье, а тот кружным путем снова вышел на Почтовую и вошел к Барбетте, куда мы не станем за ним следовать.
        XV
        МИНЬОНА И ВИЛЬГЕЛЬМ МЕЙСТЕР
        Рождественская Роза совершенно пришла в себя и пристально посмотрела на Людовика. Взгляд ее больших ясных глаз был обеспокоенным и печальным. Она открыла было рот, чтобы поблагодарить молодого человека или рассказать ему о причинах обморока. Но Людовик, ни слова ни говоря, приложил ей к губам свою руку, боясь, очевидно, развеять сонливость, которая, как правило, сопровождала приступы.
        Когда она снова закрыла глаза, он наклонился к ней и ласково шепнул, как бы обращаясь к ее мыслям:
        — Поспи, Розочка; ты ведь знаешь — после таких приступов, как сегодня, тебе необходимо немного отдохнуть. Спи! Поговорим, когда проснешься.
        — Да,  — только и ответила девочка, проваливаясь в забытье.
        Людовик взял стул, бесшумно поставил его рядом с постелью Рождественской Розы, сел и, опершись на деревянную спинку кровати, задумался…
        О чем он размышлял?
        И следует ли нам, в самом деле, выдавать нежные и чистые мысли, проносившиеся в голове молодого человека во время чистого и спокойного сна девочки?
        Прежде всего, следует отметить, что она была обворожительна! Жан Робер отдал бы свою самую красивую оду, а Петрус не пожалел бы лучший эскиз за право полюбоваться ею хотя бы мгновение: Жан Робер — чтобы воспеть ее в стихах, Петрус — чтобы написать с нее портрет.
        То была строгая красота, девичья, немного болезненная грация и матовая легкая смуглота Миньоны Гёте или Шеффера; то было воплощение краткой поры, когда девочка становится девушкой, когда душа должна обрести тело, а тело — душу, когда, по мысли поэта, первый нежный взгляд актера отозвался в душе юной бродяжки.
        Надобно признать, что Людовик имел некоторое сходство с героем франкфуртского поэта. Пресытившись жизнью до срока, Людовик обладал общим недостатком молодых людей того времени, которое мы пытаемся описывать и на которое отчаявшиеся и насмешливые герои Байрона набросили покров поэтического разочарования; каждый считал, что достоин стать героем баллады или драмы, Дон Жуаном или Манфредом, Стено или Ларой. Присовокупите к тому, что Людовик, врач и, стало быть, материалист, смотрел на жизнь сквозь призму науки. Привыкнув кромсать человеческую плоть, он, как Гамлет, философствующий над черепом Йорика, до сих пор рассматривал красивую внешность лишь как маску, за которой скрывается смерть, и при каждом удобном случае безжалостно высмеивал тех из своих собратьев, которые воспевали безупречную красоту женщин и платоническую любовь мужчин.
        Несмотря на то что двое его лучших друзей, Петрус и Жан Робер, придерживались совсем других взглядов, он видел в любви лишь чисто физический акт, зов природы, наконец соприкосновение двух тел, приводящее к тому же результату, что и разряд электрической батареи,  — не более того.
        Тщетны оказались попытки Жана Робера бороться с этим материализмом, призывая на помощь все дилеммы самой изысканной любви; напрасно Петрус демонстрировал скептику проявления любви повсюду в природе. Людовик был непреклонен: в любви, как и в религии, он оставался атеистом. Так и получилось, что, с тех пор как он окончил коллеж, все свободное время — а его было очень немного — он посвящал случайным подружкам, вроде принцессы Ванврской, красавицы Шант-Лила, в обществе которой мы его уже встречали.
        Утренняя прогулка по лесу с одной, вечернее катание в лодке с другой, ужин на Рынке с этой, бал-маскарад с той — вот таких поверхностных отношений до сих пор и искал Людовик; ему и в голову не приходило смотреть на женщин иначе как на предмет удовольствия, развлечения.
        Относясь с высокомерным презрением к женскому уму, он утверждал, что женщины красивы и глупы, как розы, с которыми поэты обычно имеют наглость их сравнивать. Вот почему ему никогда не приходило в голову заговорить с кем-нибудь из них серьезно, даже если бы их звали г-жой де Сталь или г-жой Ролан. Те, что вызывали восхищение, были, по его мнению, чем-то вроде монстров, опухолей, отклонений. Он переносил эту теорию на женщин Древнего Рима и Греции, обитавших в гинекеях или лупанарах, годных на то, чтобы стать, подобно Лаис, куртизанками или, как Корнелия, матронами, либо же заключенных, как принято у турок, в гарем, чтобы там смиренно ждать знака хозяина, который позволит им любить его.
        Напрасно ему пытались доказать, что только разнообразие наших знаний, наше двадцатипятилетнее воспитание и образование, развивающее в нас способности, заложенные Богом и природой, дают нам в умственном отношении видимое преимущество над женщиной. Но время не стоит на месте, и настанет пора — отдельные исключения доказали, что эта точка зрения далеко не утопия,  — когда воспитание и образование будут одинаковыми для обоих полов и женщины ни в чем не будут уступать мужчинам. Людовик не желал этому верить, придерживаясь своей теории о том, что женщины живут растительной, в лучшем случае — животной жизнью.
        Как мы уже сказали, это был пресыщенный ребенок, иначе говоря — чистая душа в растленном теле. Он напоминал тропическое растение, захиревшее и ослабевшее в наших оранжереях. Но стоит лишь вынести его из душного натопленного помещения на живительное жаркое солнце, и оно оживает и расцветает.
        Впрочем, Людовик не отдавал себе отчета в собственном нравственном увядании. Только в ту минуту, когда любовь, это живительное солнце для всякого мужчины, как и для женщины, было готово вот-вот залить его горячими лучами, ему было суждено почувствовать, что он родился заново, а друзьям — увидеть его плодоносный расцвет.
        Так и случилось. Во время целомудренного сна Рождественской Розы Людовик не мог оторвать глаз от ее лица; он ощутил порыв того благоуханного ветра молодости и любви, что овевает обычно головы двадцатилетних юношей, к Людовику же он пришел с семи-восьмилетним опозданием.
        Его пьянил поднимавшийся от девочки запах; он чувствовал, что в душу его, будто вода из шлюза, хлынули странные мысли, неведомые дотоле и необыкновенно нежные.
        Как назвать эту дрожь, неожиданно пронизавшую все его тело? Как объяснить вдруг выступившую на лбу испарину? Что сказать о волнении, охватившем его так сильно, так внезапно?
        Была ли это любовь? Нет, невозможно! Мог ли он в это поверить, он, все свои молодые годы пытавшийся ее побеждать, высмеивать, отрицать?
        Кроме того, можно ли испытывать любовь к этой девочке, этой сиротке, цыганке? Нет, только интерес…
        Да! Людовик признал, что очень сильно интересуется Рождественской Розой.
        Прежде всего, он будто заключил пари с болезнью, с самой смертью.
        Увидев Рождественскую Розу впервые, он сказал себе: «Ну, эта девочка долго не протянет».
        Потом он снова видел ее — и в мастерской Петруса, и у нее дома в каком-то лихорадочном возбуждении, и на краю канавы, где она сидела, упрашивая солнечный луч согреть ее, словно цветочек; тогда Людовик подумал: «Как жаль, что бедняжка не выживет!»
        Позднее он имел случай понаблюдать за тем, как стремительно развиваются ее умственные способности, когда она разучивала стихи под руководством Жана Робера, занималась музыкой с Жюстеном, училась рисовать у Петруса, а ему, Людовику, задавала серебристо-заливистым голоском серьезные или, наоборот, наивные вопросы, и он порой не находил, что ответить; при этом она смотрела на него своими огромными, лихорадочно блестевшими глазами, и он сказал:
        — Эта девочка не должна умереть!
        С этого времени — прошло около полутора месяцев, с тех пор как у него вырвалось это восклицание,  — Людовик взялся за лечение несчастной девочки с увлечением, свойственным ему как доктору.
        Он считал пульс, слушал дыхание, заглядывал в глаза и оставался убежден, что блеск глаз и учащенный пульс свидетельствовали о нервном напряжении девочки, но ни один из жизненно важных органов не поврежден. И он прописал чисто гигиеническое лечение телу и покой душе. Духовную пищу он дозировал не менее тщательно, чем материальную. Даже в ее костюме он оставил живописные черты, но убрал все, что считал чересчур эксцентричным.
        Он сам ежедневно наблюдал за ходом этого лечения, и оно привело к ожидаемому улучшению. Через полтора месяца Рождественская Роза превратилась из ребенка в девушку, и мы представили ее читателям как раз в ту минуту, когда вопросы г-на Жакаля повергли ее в состояние, в которое она впадала всякий раз, как ее против воли заставляли вспомнить о страшных событиях далекого детства.
        Мы видели, как Людовик, взявший за правило ежедневно навещать девушку под тем предлогом, что он должен убедиться, выполняются ли его предписания, прибыл, как раз когда она лишилась чувств; мы знаем, что после ухода г-на Жакаля молодой доктор остался у постели больной один; он запретил ей говорить и, сидя у нее в ногах, охранял ее покой. Он неотрывно смотрел на нее, спрашивая себя, что происходит в его собственной душе.
        Не испытывал ли он просто-напросто желание?
        Нет, ангелы добродетели, вы ведь знаете, что это не так!
        Нет, то было не желание, ибо никогда еще более целомудренный взгляд не останавливался на более безупречном существе.
        Что же это было?
        Молодой человек прижал ладонь ко лбу, словно пытаясь заставить себя не думать. Он прижал другую руку к груди, приказывая сердцу не биться так сильно. Но разум и душа его пели в унисон чистую, высокую песнь первой любви, и ему ничего не оставалось, как к ним прислушаться.
        «Так это любовь!» — догадался он и закрыл лицо руками.
        Да, это была любовь, самая первая, свежая, чистая любовь, какая только может осветить долго медлившее сердце. В ней заключались и пылающая страсть, и нежность зрелой души к душе едва расцветающей. Фея любви пролетела только что над их головами и коснулась их лбов лепестками белых лилий.
        Какая женщина узнает — да и какими словами можно было бы поведать ей об этом?  — о тайном, безмолвном, невыразимом восхищении, переполняющем сердце мужчины, который понял, что он по-настоящему влюблен?
        Так было и с Людовиком.
        Его сердце представилось ему самому алтарем, любовь — культом, а вся прошлая жизнь закоренелого скептика исчезла из памяти, как исчезает в театре по мановению феи и приказу машиниста декорация, изображающая пустыню.
        Он обратил свои взоры в будущее и сквозь бело-розовые облака разглядел новые дали. Он ощущал себя матросом, который только что пересек тропики, обогнул мыс, и вдруг увидел один из восхитительнейших островов Тихого или Индийского океанов, поросший высокими деревьями, что дают спасительную тень, и благоухающий дивными цветами невиданных размеров,  — Таити или Цейлон. Он отнял руки от лица, покачал головой и, снова опершись на спинку кровати, с родительской нежностью залюбовался Рождественской Розой.
        — Спи, дитя,  — прошептал он.  — Благослови тебя Бог за то, что ты помогла мне обрести смысл жизни! Ты принесла мне под своим крылышком любовь, прекрасная голубка, в тот самый день, как я тебя встретил! Я столько раз проходил мимо тебя, столько раз тебя видел, столько раз смотрел на тебя, столько раз сжимал твою руку в своей, но все во мне молчало, а если и говорило, то на неведомом языке! И лишь увидев тебя спящей, я понял, что такое любовь… Спи, дорогое дитя, таинственно появившееся в этом городе! Ангелы охраняют твой сон, а я спрячусь за складками их одежд и буду любоваться тобой… Будь безмятежна в прекрасной стране сновидений, по которой ты путешествуешь: я буду смотреть на тебя сквозь белоснежный покров твоей невинности, и мой голос никогда не потревожит золотой сон твоей души.
        Людовик вот так разговаривал сам с собой, как вдруг Рождественская Роза открыла глаза и увидела его.
        Краска бросилась Людовику в лицо, словно его застали на месте преступления. Он почувствовал необходимость заговорить с девушкой, однако язык ему не повиновался.
        — Вы хорошо спали, Роза?  — спросил он наконец.
        — «Вы»?  — переспросила девочка.  — Вы обращаетесь ко мне так почтительно, господин Людовик?
        Врач опустил глаза.
        — Почему вы говорите мне «вы»?  — продолжала девочка, привыкшая к тому, что все близкие обращаются к ней на «ты».
        Словно размышляя вслух, она прибавила:
        — Неужели во сне я сказала что-нибудь нехорошее?
        — Вы, дорогое дитя?  — вскричал Людовик, и на глаза ему навернулись слезы.
        — Опять «вы»?!  — воскликнула Рождественская Роза.  — Почему же вы не обращаетесь ко мне на «ты», как раньше?
        Людовик смотрел на нее, ничего не отвечая.
        — Когда мне говорят «вы», мне кажется, что на меня сердятся,  — продолжала Рождественская Роза.  — Вы на меня сердитесь?
        — Нет, клянусь вам!  — поспешил заверить ее Людовик.
        — Снова это «вы»! Вероятно, я вас чем-то огорчила, а вы не хотите сказать!
        — Нет, нет, ничем, дорогая Рождественская Роза!
        — Вот так лучше! Продолжайте!
        — Послушайте, что я вам скажу, дорогое дитя!  — начал он.
        Рождественская Роза состроила прелестную гримаску при слове «послушайте», чем-то ее смутившем, хотя она и сама не могла бы объяснить причины своего недовольства.
        — Вы уже не ребенок, Роза…
        — Я?  — перебила она его с удивлением.
        — Или, точнее, перестанете быть ребенком через несколько месяцев,  — поправился Людовик.  — Скоро вы станете совсем взрослой и все будут обращаться к вам с должной почтительностью. Так вот, Роза, не пристало молодому человеку моих лет обращаться к такой девушке, как вы, с прежней фамильярностью.
        Девочка взглянула на Людовика так простодушно и вместе с тем выразительно, что тот был вынужден опустить глаза.
        Ее взгляд ясно говорил: «Я думаю, у вас действительно есть причина обращаться ко мне на „вы”, но не та, о которой вы только что сказали. Я вам не верю».
        Людовик отлично понял, что хотела сказать Рождественская Роза. Он снова опустил глаза, размышляя о том, в каком трудном положении он окажется, если девочка потребует более убедительного объяснения по поводу этого изменения формы их отношений.
        Но когда она увидела, что он опустил глаза, в ее сердце шевельнулось неведомое ей до тех пор чувство. Она задохнулась, но не от горя, а от счастья.
        И произошло невероятное: обращаясь к нему мысленно со словами, которые хотела было произнести вслух, она заметила, что, в то время как Людовик перестал говорить ей «ты», она сама, всегда до тех пор обращавшаяся к нему почтительнейшим образом, мысленно говорит ему «ты». Все это заставило Рождественскую Розу умолкнуть: она задрожала и покраснела.
        Девушка спрятала голову в подушку и натянула на себя прозрачное покрывало, которое обычно составляло неотъемлемую часть ее живописных нарядов.
        Людовик наблюдал за ней с беспокойством.
        «Я ее огорчил,  — подумал он,  — и теперь она плачет».
        Он встал и, упрекнув себя в излишней деликатности, непонятной для бесхитростной девочки, приблизился к ней, склонился над подушкой и как можно ласковее произнес:
        — Роза! Дорогая Роза!
        Его нежные слова отозвались в глубине ее сердца, и она повернулась так стремительно, что ее горячее дыхание смешалось с дыханием Людовика.
        Он хотел было подняться, но Рождественская Роза, не отдавая себе отчета в том, что делает, инстинктивно обвила его шею руками и прижалась губами к пылавшим губам молодого человека, отвечая на его ласковые слова.
        — Людовик! Дорогой Людовик!
        Оба вскрикнули, девочка оттолкнула Людовика, молодой человек отшатнулся.
        В эту самую минуту дверь отворилась и в комнату с криком влетел Баболен.
        — Знаешь, Рождественская Роза, Бабилас удрал, но Броканта его поймала, и теперь он попляшет!
        Жалобный визг Бабиласа в самом деле донесся в это время до их слуха, подтверждая известную пословицу: «Кого люблю, того и бью!»
        XVI
        КОМАНДОР ТРИПТОЛЕМ ДЕ МЕЛЁН, ДВОРЯНИН КОРОЛЕВСКИХ ПОКОЕВ
        В тот же день, примерно через три четверти часа после того, как г-н Жакаль и Жибасье распрощались на углу улицы Старой Дыбы — Жибасье отправился за Карамелькой к Барбетте, а г-н Жакаль сел в карету,  — честнейший г-н Жерар просматривал газеты в своем ванврском замке, когда тот же камердинер, что во время смертельной болезни своего хозяина ходил за священником в Ба-Мёдон и привел брата Доминика, вошел и в ответ на недовольный вопрос хозяина: «Почему вы меня беспокоите? Опять из-за какого-нибудь попрошайки?» — торжественно доложил:
        — Его превосходительство Триптолем де Мелён, дворянин королевских покоев!
        Это имя произвело на хозяина необыкновенное впечатление.
        Господин Жерар покраснел от гордости и, вскочив с места, попытался проникнуть взглядом в темный коридор в надежде разглядеть знаменитость, о которой ему доложили с такой важностью.
        И ему действительно удалось различить в потемках господина высокого роста, светловолосого или, точнее, в светлом завитом парике, в коротких панталонах, с подвешенной в горизонтальном положении шпагой, во фраке французского покроя с пышным кружевным жабо и орденской розеткой в петлице.
        — Просите! Просите!  — крикнул г-н Жерар.
        Лакей удалился, и его превосходительство командор Триптолем де Мелён, дворянин королевских покоев, вошел в гостиную.
        — Проходите, господин командор, проходите!  — пригласил вошедшего г-н Жерар.
        Командор сделал два шага, небрежно поклонился, едва качнув головой, сощурил левый глаз, поднял на лоб очки в золотой оправе — словом, всем своим вызывающим видом давал понять г-ну Жерару свое превосходство как дворянина древнего рода.
        Тем временем г-н Жерар, согнувшийся, словно вопросительный знак, ждал, пока посетитель соблаговолит объяснить цель своего визита.
        Командор соблаговолил сделать знак г-ну Жерару, чтобы тот поднял голову, и честнейший филантроп бросился к креслу и поспешил подвинуть его вплотную к посетителю; тому оставалось только сесть, что он и сделал, предложив хозяину последовать его примеру.
        Когда собеседники уселись друг против друга, командор, не говоря ни слова, вынул из жилетного кармана табакерку и, забыв предложить щепоть г-ну Жерару, зачерпнул табаку и с наслаждением втянул в себя огромную понюшку.
        Опустив очки на нос и пристально взглянув на г-на Жерара, он произнес:
        — Сударь! Я явился от имени короля!
        Господин Жерар склонился так низко, что голова его исчезла между коленями.
        — От имени его величества?  — пролепетал он.
        Командор продолжал твердо и свысока:
        — Король поручил мне поздравить вас, сударь, с благополучным окончанием вашего дела.
        — Король бесконечно милостив ко мне!  — вскричал г-н Жерар.  — Однако каким же образом король…
        И он взглянул на командора Триптолема де Мелёна с выражением, в котором невозможно было ошибиться.
        — Король — отец всем своим подданным, сударь,  — отвечал командор.  — Он интересуется судьбой всех страждущих, знает обо всех бесчисленных страданиях, терзающих ваше сердце с тех пор, как вы лишились племянников. Его величество передает вам через меня соболезнования. Излишне говорить, сударь, что я присоединяюсь к пожеланиям его величества.
        — Вы слишком добры, господин командор!  — скромно отвечал г-н Жерар.  — Не знаю, достоин ли я…
        — Достойны ли вы, господин Жерар?  — подхватил командор.  — И вы еще спрашиваете?! По правде говоря, вы меня удивляете! Как?! Вы столько выстрадали, столько трудились, так постарались для общего блага, ваше имя большими буквами высечено на фонтане, на общественной прачечной, на церкви, на каждом камне в этом городке; вас все знают за человека, который любит ближних, помогает себе подобным, проявляет по отношению к любому человеку истинное величие и бескорыстие! И такой человек спрашивает, заслужил ли он милости короля! Повторяю вам, сударь, что меня удивляет ваша скромность — это еще одна добродетель, украшающая вас, известного своими неисчислимыми добродетелями!
        Господин Жерар не мог больше сдерживаться: слыша хвалу из уст человека, явившегося от имени короля, он все больше раздувался от гордости, так что непременно должен был лопнуть, если эти восхваления продолжатся в той же прогрессии. Слова «милости короля» прозвучали в его ушах сладостной музыкой, и он уже смутно видел в будущем какое-то блистательное воздаяние за свои добродетели.
        — Господин командор!  — в смущении отвечал он.  — Я делаю для ближних все, что подобает истинному христианину. Разве Церковь не предписывает нам любить себе подобных, служить и помогать друг другу?
        Командор поднял очки на лоб как можно выше и уставился на г-на Жерара маленькими глазками.
        «Я бы очень удивился,  — подумал он,  — если бы в той филантропии не оказалось хоть немного иезуитства. Поищем его слабое место!»
        Вслух он прибавил:
        — Ах, сударь! Разве наш долг не в том, чтобы строго придерживаться принципов, которые диктуют нам Святая Церковь, и разве его величество, носящий титул христианнейшего короля и по праву считающий себя старшим сыном нашей Святой матери Церкви, не должен отличать и вознаграждать истинных христиан?
        — Вознаграждать!  — горячо подхватил г-н Жерар, сейчас же раскаявшись в собственной несдержанности.
        — Да, сударь,  — продолжал командор, и на его губах мелькнула странная улыбка,  — вознаграждать… Король позаботился о том, чтобы вас вознаградить.
        — Однако,  — с живостью перебил его г-н Жерар, словно желая искупить свою недавнюю торопливость,  — разве чувство исполненного долга — не достаточная награда, господин командор?
        — Конечно, конечно,  — закивал дворянин королевских покоев,  — и я по достоинству ценю ваше замечание; да, чувство исполненного долга — достаточная награда, воздаяние добродетельному человеку перед Богом. Но вознаграждать людей, исполнивших свой долг, не значит ли это привлекать к ним всеобщее внимание, пробуждать восхищение и любовь их сограждан? Не означает ли это ставить их в пример тем, кто стоит на перепутье, кто еще не сделал окончательного выбора между добром и злом, то есть людям лишь наполовину добродетельным? Вот в чем, сударь, состоит идея его величества, и если только вы не выскажете решительного отказа от милостей, которыми намерен вас осыпать король, мне поручено сообщить вам новость, способную вас осчастливить.
        Господин Жерар почувствовал, что у него мутится в глазах.
        — Прошу прощения, господин командор,  — отрывисто проговорил он в ответ,  — но я не ожидал, что вы окажете мне честь своим посещением, как не ожидал и поистине отеческой заботы, которой окружает меня его величество, а потому мысли мешаются у меня в голове и я не нахожу слов для выражения своей признательности.
        — Признательны должны быть мы, господин Жерар,  — возразил командор.  — Либо я ошибаюсь, либо его величество подтвердит вам это лично.
        Господин Жерар отвесил низкий поклон, и голова его опять скрылась между коленями.
        Командор терпеливо ждал, пока г-н Жерар примет нормальное положение, и продолжал:
        — Итак, господин Жерар, если бы король поручил вам каким-то образом отблагодарить человека ваших достоинств, какую награду вы выбрали бы? Отвечайте откровенно.
        — Признаться, господин командор,  — отозвался г-н Жерар, пожирая глазами ленточку, украшавшую петлицу дворянина королевских покоев,  — я бы затруднился выбрать.
        — Если бы речь шла о вас, я понимаю ваше смущение. Но предположим, что речь идет о ком-то другом, о столь же честном, как вы, человеке, например,  — если только под сводом небесным может найтись человек, подобный вам.
        Командор произнес эти слова с оттенком иронии, заставившим г-на Жерара вздрогнуть. Достойный филантроп вопросительно заглянул в лицо дворянину королевских покоев. Но тот всем своим видом старался показать такую доброжелательность, что, если сомнение на миг и закралось г-ну Жерару в душу, оно сейчас же и развеялось.
        — О, в таком случае,  — скромно опуская глаза, начал он,  — мне кажется, господин командор…
        — Договаривайте!
        — Мне кажется, что… орден… Почетного… легиона…  — продолжал г-н Жерар, медленно выговаривая каждое слово, как будто боялся, что скажет больше чем нужно, и в особенности больше, чем следовало услышать дворянину такого ранга, как командор Триптолем де Мелён.
        — Орден Почетного легиона? Что же вы раньше-то молчали, господин Жерар? Какого черта вы скромничаете?.. Орден Почетного легиона!
        — Это мое самое горячее желание!
        — Должен вам заметить, что я считаю вас невероятно скромным, господин Жерар!
        — О сударь…
        — Несомненно! Что такое клочок красной ленты в петлице человека ваших качеств? Ну, дорогой господин Жерар, вы выбрали для другого человека награду, которую его величество уготовил для вас.
        — Возможно ли?  — вскричал г-н Жерар, и его лицо налилось кровью, словно его вот-вот хватит апоплексический удар.
        — Да, сударь,  — продолжал командор,  — его величество награждает вас орденом Почетного легиона; король поручил мне не только доставить его вам, но самолично прикрепить к вашей петлице; государь выражает уверенность, что никогда еще эта высокая награда не сияла на груди более достойного человека.
        — Я не переживу этой радости, господин командор!  — вскричал г-н Жерар.
        Господин Триптолем де Мелён опустил для вида руку в карман, а г-н Жерар, задыхаясь от радости, гордости и счастья, приготовился опуститься на колени, как при посвящении в рыцари.
        Но, вместо того чтобы достать обещанный и с нетерпением ожидаемый орден, командор скрестил на груди руки и с высоты своего роста смерил взглядом г-на Жерара.
        — Черт побери!  — промолвил он.  — Господин честнейший человек, должно быть, вы отъявленный негодяй!
        Нетрудно догадаться, что г-н Жерар подскочил, словно гадюка ужалила его в пятку.
        Но, не обращая внимания на его растерянный вид, странный собеседник продолжал:
        — Ну-ка, господин Жерар, смотрите мне прямо в глаза!
        Господин Жерар, побледнев так же сильно, как до того покраснел, попытался исполнить приказание дворянина королевских покоев, но не смог поднять голову.
        — Что вы хотите сказать, сударь?  — пролепетал он.
        — Я хочу сказать, что господин Сарранти невиновен, что вы сами совершили преступление, за которое невиновного приговорили к смерти, что королю никогда не приходило в голову наградить вас орденом, что я не командор Триптолем де Мелён, дворянин королевских покоев, а господин Жакаль, начальник тайной полиции! А теперь, дорогой господин Жерар, поговорим как добрые друзья. Слушайте меня очень внимательно, потому что я скажу вам нечто весьма и весьма важное!
        XVII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ЖЕРАР УСПОКАИВАЕТСЯ
        Господин Жерар закричал от ужаса. Его желтые дряблые щеки позеленели и обвисли. Он уронил голову на грудь и шепотом пожелал себе провалиться сквозь землю.
        — Мы остановились на том,  — продолжал г-н Жакаль,  — что господин Сарранти невиновен и что вы единственный преступник.
        — Смилуйтесь, господин Жакаль!  — взмолился г-н Жерар, задрожал всем телом и повалился полицейскому в ноги.
        Господин Жакаль взглянул на него с отвращением, свойственным полицейским, жандармам и палачам, когда им приходится иметь дело с трусами.
        Не подавая ему руки — казалось, г-н Жакаль боялся замараться, дотронувшись до этого человека,  — он приказал:
        — Встаньте и ничего не бойтесь! Я здесь для того, чтобы спасти вас.
        Господин Жерар поднял голову и затравленно огляделся. Выражение его лица являло собой странную смесь надежды и ужаса.
        — Спасти меня?  — вскричал он.
        — Спасти… Вас удивляет, не так ли,  — пожал плечами г-н Жакаль,  — что кому-то могло прийти в голову спасать такого презренного человека, как вы? Я вас успокою, господин Жерар. Вас спасают только для того, чтобы погубить честного человека. Ваша жизнь никому не нужна, зато нужна его смерть, а с ним можно разделаться, лишь оставив вас в живых.
        — A-а, да, да,  — промямлил г-н Жерар,  — по-моему, я вас понимаю.
        — В таком случае,  — заметил г-н Жакаль,  — постарайтесь сделать так, чтобы ваши зубы не стучали — это мешает вам говорить,  — и расскажите мне все дело в мельчайших подробностях.
        — Зачем?  — спросил г-н Жерар.
        — Я мог бы вам не отвечать на этот вопрос, но вы неправильно это поймете. Хорошо, я скажу: чтобы уничтожить следы.
        — Следы!.. Так остались следы?  — спросил г-н Жерар, широко раскрывая глаза.
        — Ну еще бы!
        — Какие следы?
        — Какие!.. Прежде всего — ваша племянница…
        — Так она не умерла?
        — Нет. Похоже, госпожа Жерар ее не дорезала.
        — Моя племянница! Вы уверены, что она жива?
        — Я только что от нее и должен вам признаться, что ваше имя, дражайший господин Жерар, а в особенности упоминание о вашей так называемой «жене» производят на нее довольно прискорбное действие.
        — Она, стало быть, все знает?
        — Вероятно, да, если отчаянно вопит при одном упоминании о тетушке Орсоле.
        — Орсоле?..  — переспросил г-н Жерар, вздрогнув, как от удара электрического тока.
        — Вот видите!  — заметил г-н Жакаль.  — Даже на вас ее имя производит некоторое впечатление. Посудите сами, что должна испытывать несчастная девочка! Она может заговорить в любой момент; надо любой ценой заставить ее молчать; точно так же необходимо уничтожить другие компрометирующие вас следы. Итак, господин Жерар, я врач, и довольно хороший врач. Я умею правильно подбирать лекарства, если знаю, чем болеют люди, с которыми я имею дело. Расскажите же мне эту печальную историю до мелочей: самая ничтожная подробность, незначительная по виду, забытая вами, может погубить весь наш план. Говорите так, словно перед вами врач или священник.
        Как у всех хитрых тварей, у г-на Жерара был высоко развит инстинкт самосохранения. Он прилежно читал все политические листки, он с жадностью прочитывал в роялистских газетах самые гневные статьи, помещенные по повелению против г-на Сарранти. С тех пор он понял, что его защищает невидимая десница; подобно царям, покровительствуемым Минервой, он сражался под ее эгидой. Господин Жакаль только что укрепил его в этой вере.
        И он понял, что перед полицейским, который пришел к нему как союзник, у него нет никакого интереса что-либо скрывать; напротив, для его же пользы необходимо открыть правду. И он все рассказал, как прежде исповедовался аббату Доминику, начиная со смерти брата и вплоть до той минуты, как, узнав об аресте г-на Сарранти, потребовал у исповедника вернуть записанные признания.
        — Наконец-то!  — вскричал г-н Жакаль.  — Теперь я все понял!
        — Как?!  — переспросил г-н Жерар, трясясь от страха.  — Вы все поняли? Значит, придя сюда, вы еще ничего не знали?
        — Я знал не очень много, сознаюсь. Однако теперь все сходится.
        Он оперся на подлокотник, схватился рукой за подбородок, ненадолго задумался и неожиданно опечалился, что было ему совсем не свойственно.
        — Несчастный парень этот аббат!  — пробормотал он.  — Теперь я понимаю, почему он божился всеми святыми, что его отец не виноват; теперь мне ясно, что он имел в виду, говоря о доказательствах, которые он не может представить; теперь мне ясно, зачем он отправился в Рим.
        — Как?! Он отправился в Рим?  — ужаснулся г-н Жерар.  — Аббат Доминик отправился в Рим?
        — Ну да, Бог мой!
        — Зачем ему понадобился Рим?
        — Дорогой мой господин Жерар! Существует только один человек, который может разрешить аббату Доминику нарушить тайну исповеди.
        — Да, папа!
        — За этим он и пошел к папе.
        — О Боже!
        — С этой целью он попросил и добился у короля отсрочки.
        — Я, стало быть, пропал!  — воскликнул г-н Жерар.
        — Почему?
        — Папа удовлетворит его просьбу.
        Господин Жакаль покачал головой.
        — Нет? Вы думаете, не удовлетворит?
        — Я в этом уверен, господин Жерар.
        — Как уверены?
        — Я знаю его святейшество.
        — Вы имеете честь быть знакомым с папой?
        — Так же как полиция имеет честь все знать, господин Жерар; как она знает, что господин Сарранти невиновен, а вы преступник.
        — И что же?
        — Папа ему откажет.
        — Неужели?
        — Да. Это жизнерадостный и упрямый монах; он очень хочет передать мирскую и духовную власть преемнику в том же виде, в каком получил ее от своего предшественника. Он найдет, в какие слова облечь отказ, но откажет непременно.
        — Ах, господин Жакаль!  — вскричал г-н Жерар и снова затрясся.  — Если вы ошибетесь…
        — Повторяю вам, дражайший господин Жерар, что ваше спасение мне просто необходимо. Ничего не бойтесь и продолжайте свои филантропические дела как обычно, но запомните, что я вам скажу: завтра, послезавтра, сегодня, через час может явиться имярек, который захочет вас разговорить. Он будет утверждать, что имеет на это право, он вам скажет, как я: «Мне все известно!»… Ничего ему не отвечайте, господин Жерар, не признавайтесь даже в юношеских грехах: можете смеяться ему в лицо, потому что он ничего не знает. На свете существуют только четверо, которым известно о вашем преступлении: вы, я, ваша племянница и аббат Доминик…
        Господин Жерар сделал нетерпеливое движение; полицейский его остановил.
        — И никто, кроме нас, не должен о нем знать,  — прибавил он.  — Будьте осторожны, не дайте застигнуть себя врасплох. Отрицайте, упорно отрицайте все, хотя бы вопросы вам задавал королевский прокурор; отрицайте в любом случае; если понадобится — я приду вам на помощь, это мой долг!
        Невозможно передать, с каким выражением г-н Жакаль произнес последние три слова.
        Можно было подумать, что себя он презирает не меньше, чем г-на Жерара.
        — А что если я уеду, сударь?  — поспешил вставить г-н Жерар.
        — Вы с этим хотели меня недавно перебить, верно?
        — Так что вы об этом думаете?
        — Вы совершите глупость.
        — Не отправиться ли мне за границу?
        — Что?! Покинуть Францию, неблагодарный сын! Оставить целое стадо бедняков, которых вы кормите в этой деревне, дурной пастырь? И вы не шутите? Дорогой господин Жерар! Несчастные этого городка нуждаются в вас, а я сам намереваюсь в ближайшие дни или, скорее, в одну из ночей прогуляться в знаменитый замок Вири. Мне понадобятся попутчики, любезные, веселые, добродетельные люди — вроде вас! И я рассчитываю вскоре пригласить вас на эту маленькую прогулку; для меня она будет настоящим праздником, потому что такое путешествие сулит — мне во всяком случае — немало удовольствий. Вы согласны, дражайший?
        — Я к вашим услугам,  — тихо проговорил г-н Жерар.
        — Тысячу раз благодарю!  — отозвался г-н Жакаль.
        Вынув из кармана табакерку, он запустил в нее пальцы, зачерпнул обильную понюшку и с наслаждением поднес к носу табак.
        Господин Жерар решил, что разговор окончен, и встал. Он был бледен, но на его губах играла улыбка.
        Он приготовился проводить г-на Жакаля, но тот угадал его намерения и покачал головой:
        — О нет, нет, господин Жерар. Я еще не все сказал. Садитесь, дорогой господин Жерар, и слушайте.
        XVIII
        ЧТО ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПРЕДЛАГАЕТ ГОСПОДИНУ ЖЕРАРУ ВМЕСТО ОРДЕНА ПОЧЕТНОГО ЛЕГИОНА
        Господин Жерар вздохнул и снова сел, вернее — упал на стул. Он не сводил с г-на Жакаля остекленевшего взгляда.
        — А теперь,  — сказал тот, отвечая на молчаливый вопрос г-на Жерара,  — в обмен на ваше спасение, за которое я ручаюсь, я вас попрошу не в качестве платы, а в виде дружеского return[18 - Возврат (англ.).], как говорят англичане, о небольшой услуге. У меня сейчас много дел, и я не смогу навещать вас так часто, как мне бы этого хотелось…
        — Так я буду иметь честь снова вас увидеть?  — робко прервал г-н Жерар.
        — А как же, дорогой мой господин Жерар? Я питаю к вам, сам не знаю отчего, настоящую нежность: чувства бывают необъяснимы. И вот, не имея возможности, как я уже сказал, бывать у вас столько, сколько я хотел бы, я вынужден вас просить оказать мне честь своим посещением хотя бы дважды в неделю. Надеюсь, это будет вам не очень неприятно, дражайший?
        — Где же я буду иметь честь навещать вас, сударь?  — неуверенно спросил г-н Жерар.
        — В моем кабинете, если угодно.
        — А ваш кабинет находится?..
        — В префектуре полиции.
        При словах «в префектуре полиции» г-н Жерар откинул голову назад, словно не расслышал, и переспросил:
        — В префектуре полиции?..
        — Ну, разумеется, на Иерусалимской улице… Что вас в этом удивляет?
        — В префектуре полиции!  — с обеспокоенным видом тихо повторил г-н Жерар.
        — Как туго до вас доходит, господин Жерар.
        — Нет, нет, я понимаю. Вы хотите быть уверены, что я не уеду из Франции.
        — Не то! Можете быть уверены, что за вами есть кому присмотреть, и если вам вздумается покинуть Францию, я найду способ вам помешать.
        — Но если я дам вам честное слово…
        — Это было бы, безусловно, гарантией, однако я очень хочу вас видеть, таково уж мое желание. Какого черта! Я, дорогой господин Жерар, теперь тружусь для вас предостаточно, сделайте же и вы хоть что-нибудь для меня!
        — Я приду, сударь,  — опустив голову, отвечал честнейший филантроп.
        — Нам остается условиться о днях и времени встречи.
        — Да,  — как во сне повторил г-н Жерар,  — нам остается договориться лишь об этом.
        — Что вы, к примеру, скажете о среде — дне Меркурия и пятнице — дне Венеры? Нравятся вам эти дни?
        Господин Жерар утвердительно кивнул.
        — Теперь обсудим время… Что вы скажете, если мы будем встречаться в семь часов утра?
        — Семь часов утра?.. По-моему, это очень рано.
        — Дорогой господин Жерар! Неужели вы не видели очень модную драму, прекрасно исполненную Фредериком, под названием «Постоялый двор Адре», в которой исполняют романс с таким припевом:
        Кто всегда был чист душою,
        Любит наблюдать рассвет.[19 - Перевод Г. Адлера.]
        Наступает лето, рассвет приходит в три часа, и я не считаю со своей стороны неприличным назначить вам свидание на семь утра…
        — Хорошо, в семь часов утра!  — согласился г-н Жерар.
        — Очень хорошо, очень хорошо!  — промолвил г-н Жакаль.  — Перейдем теперь к распорядку остального вашего времени, дражайший господин Жерар?
        — Какому еще распорядку?  — не понял г-н Жерар.
        — Сейчас поясню.
        Господин Жерар подавил вздох. Он почувствовал себя мышью, угодившей в лапы к коту, или человеком в когтях у тигра.
        — Вы еще очень крепки, господин Жерар.
        — Хм!  — обронил честнейший человек с таким видом, словно хотел сказать: «Да так себе!»
        — Люди присущего вам спокойного темперамента обыкновенно любят прогулки.
        — Это верно, сударь, я люблю гулять.
        — Вот видите! Я даже уверен, что вы способны пройти в день четыре-пять часов и ничуть не устанете.
        — Пожалуй, многовато!
        — Это с непривычки, дорогой господин Жерар… Возможно, первые дни будет тяжело, зато потом вы не сможете без этого обходиться.
        — Вполне возможно,  — не стал возражать г-н Жерар, еще не понимая, куда клонит полицейский.
        — Совершенно точно!
        — Пусть так.
        — Вам придется начать прогулки, господин Жерар.
        — Я и так гуляю, господин Жакаль.
        — Да, да, в своем саду, в лесах Севра, Бельвю, Виль-д’Авре… Прогулки ваши совершенно бесполезны, господин Жерар, потому что не обращают ваших ближних к добру и не приносят пользу правительству.
        — Это так!  — отвечал г-н Жерар, чтобы хоть что-нибудь сказать.
        — Не стоит попусту терять свое время, дражайший господин Жерар. Я укажу вам цель ваших прогулок.
        — Да?
        — И постараюсь их по возможности разнообразить.
        — К чему эти прогулки?
        — К чему? Да для вашего же здоровья прежде всего. Прогулка — это спасительное упражнение.
        — Разве я не могу его проделывать вокруг своего дома?
        — Вокруг своего дома? Все здешние места до смерти вам надоели. За шесть-семь лет вы истоптали здесь все тропинки. Вы должны были пресытиться Ванвром и его окрестностями. Необходимо непременно — слышите?  — прервать однообразие этих прогулок по полям; я хочу, чтобы вы гуляли по парижским улицам.
        — По правде говоря, я вас не понимаю,  — признался г-н Жерар.
        — Постараюсь как можно яснее выразить свою мысль.
        — Слушаю вас, сударь.
        — Дорогой господин Жерар! Вы верный подданный короля, не так ли?
        — Великий Боже! Я чту его величество!
        — Согласны ли вы послужить ему во искупление ваших слабостей и, простите мне это слово, заблуждений?
        — Каким образом я мог бы послужить королю, сударь?
        — Его величество со всех сторон окружают враги, господин Жерар.
        — Увы!..
        — И он не может справиться с ними в одиночку. Он поручает самым верным своим слугам защитить его, сразиться за него, победить злых людей. На языке роялистов, господин Жерар, злыми людьми, моавитянами, амалекитянами называются все, кто из тех или иных соображений принадлежит к той же партии, что и этот негодяй Сарранти, а также те, кто не жалует короля, зато обожает господина герцога Орлеанского, и, наконец, те, кто не признает ни того ни другого и помнит только об этой чертовой революции тысяча семьсот восемьдесят девятого года, о которой вы, дорогой господин Жерар, несомненно знаете, ведь с нее-то и начались все несчастья Франции. Вот злые люди, господин Жерар, вот враги короля, вот гидры, которых я предлагаю вам победить, и это благородное дело, не так ли?
        — Признаться, сударь,  — заговорил честнейший Жерар и махнул рукой с безнадежным видом,  — я ничего не понимаю в деле, которое вы мне предлагаете выполнять.
        — Однако ничего мудреного в этом нет, и сейчас вы сами в этом убедитесь.
        — Посмотрим!
        Господин Жерар стал слушать с удвоенным вниманием, зато и беспокойство его возросло.
        — Представьте, например,  — продолжал г-н Жакаль,  — что вы гуляете в Пале-Рояле или в Тюильри — под каштанами, если это Тюильри, или под липами, если это Пале-Рояль. Мимо проходят два господина, беседующие о Россини или Моцарте; этот разговор вас не интересует — и вы не обращаете на них внимания. Вот идут двое других гуляющих, они разговаривают о лошадях, живописи или танцах — вы не любите ни того, ни другого, ни третьего и пропускаете этих господ мимо. Еще двое обсуждают христианство, магометанство, буддизм или пантеизм; философские дискуссии — это ловушки, расставляемые одними в расчете на легковерие других, и вы оставляете спорщиков в покое, поступая как истинный философ. Но могу себе представить, как появляются еще двое, рассуждающие о республике, орлеанизме или бонапартизме. Представляю также, что они помянут и королевскую власть! В этом случае, дорогой господин Жерар, поскольку королевскую власть вы любите, зато ненавидите республику, империю, младшую ветвь и заинтересованы прежде всего в сохранении правительства и славе его величества,  — вы выслушаете все внимательно, с благоговением, не
упустив ни единого слова, а если еще изыщете возможность вмешаться в разговор — тем лучше!
        — Однако если я вмешаюсь в разговор,  — сделав над собой усилие, заметил г-н Жерар, начинавший понимать, чего от него хотят,  — я стану выступать против того, что ненавижу.
        — Кажется, мы перестали друг друга понимать, дражайший господин Жерар.
        — То есть?..
        — Наоборот! Вы должны всячески одобрять говорунов, Поддакивать им; вы даже постараетесь расположить их к себе. Впрочем, это дело нехитрое, достаточно будет представиться: господин Жерар, честный человек! Кому, черт возьми, придет в голову вас опасаться? А как только вам удастся завязать дружбу, вы дадите мне знать об этой удаче и я буду рад с ними познакомиться. Друзья наших друзей — наши друзья, верно? Теперь вам все понятно? Отвечайте!
        — Да,  — глухо произнес г-н Жерар.
        — Так! Ну, после того как я разъяснил вам этот первый пункт, вы, вероятно, догадались, что это лишь одна из многих целей вашей прогулки. Постепенно я расскажу вам и о других; не пройдет и года, как — слово Жакаля!  — вы станете одним из самых верных, преданных, ловких и, значит, полезных слуг короля.
        — Стало быть, вы предлагаете мне, сударь, просто-напросто стать вашим шпионом?  — пролепетал г-н Жерар, и лицо его стало мертвенно-бледным.
        — Раз уж вы сами выговорили это слово, я не стану вам противоречить, господин Жерар.
        — Шпионом!..  — повторил г-н Жерар.
        — Да что, черт побери, такого оскорбительного в этой профессии? Разве я сам не являюсь первым шпионом его величества?
        — Вы?  — пробормотал г-н Жерар.
        — Ну да, я! Неужели вы полагаете, что я считаю себя менее честным человеком, чем какое-нибудь частное лицо,  — я ни на кого не намекаю, дорогой господин Жерар,  — предположим, какой-нибудь убийца, разделавшийся со своими племянниками ради наследства, а потом подставивший вместо себя невиновного?
        В словах г-на Жакаля прозвучала такая насмешка, что г-н Жерар склонил голову и прошептал едва слышно, так что лишь тонкий слух полицейского мог уловить его ответ:
        — Я сделаю все, что вам будет угодно!
        — В таком случае, все идет отлично!  — промолвил г-н Жакаль.
        Он поднял положенную рядом с креслом шляпу и встал.
        — Кстати, само собой разумеется,  — продолжал полицейский,  — что о вашей службе никто не должен знать, дорогой господин Жерар, это важно не только для меня, но и для вас самого. Вот почему я вам предлагаю навешать меня в столь ранний час. В это время вы можете быть почти уверены, что не застанете у меня никого из своих знакомых. Следовательно, никто не будет вправе — и вы заинтересованы в этом не меньше нас — назвать вас словом «шпион», от которого вы буквально зеленеете. Теперь вот еще что. Если за полгода вы заслужите мою благодарность — при условии, разумеется, что мы избавимся от господина Сарранти,  — я испрошу для вас у его величества право носить клочок красной ленты, раз уж вам, как большому ребенку, не терпится прицепить его к петлице!
        С этими словами г-н Жакаль направился к двери. Господин Жерар последовал за ним.
        — Не беспокойтесь,  — остановил его г-н Жакаль.  — Судя по испарине на вашем лице, я вижу, что вам очень жарко; не стоит рисковать своим здоровьем и выходить на сквозняк. Я был бы в отчаянии, если бы вы подхватили воспаление легких или плеврит накануне своего вступления в должность. Оставайтесь в своем кресле, придите в себя после пережитых волнений, но послезавтра — это как раз среда — так вот, послезавтра вы должны быть в Париже. Я прикажу, чтобы вас не томили в приемной.
        — Но…  — попробовал возразить г-н Жерар.
        — Что еще за «но»?  — спросил г-н Жакаль.  — Я полагал, что мы обо всем договорились.
        — А как же аббат Доминик, сударь?
        — Аббат Доминик? Он вернется через две недели, самое позднее — через три… Да что это с вами?
        Господин Жакаль был вынужден подхватить г-на Жерара, готового вот-вот лишиться чувств.
        — Я…  — пролепетал г-н Жерар,  — я… если он вернется…
        — Я же вам сказал, что папа не позволит ему открыть вашу тайну!
        — А что, сударь, если он откроет ее самовольно?  — умоляюще сложив руки, вымолвил г-н Жерар.
        Полицейский смерил его презрительным взглядом.
        — Сударь!  — заметил он.  — Не вы ли мне сказали, что аббат Доминик дал клятву?
        — Так точно.
        — Какую же?
        — Он обещал не пускать в ход этот документ, пока я жив.
        — Ну вот что, господин Жерар!  — сказал начальник полиции.  — Если аббат Доминик поклялся вам в этом, то, так как он по-настоящему честный человек, он сдержит слово. Только…
        — Что?
        — Не умирайте! Если вы умрете и аббат Доминик окажется свободен от данного слова, тут уж я ни за что поручиться не могу.
        — А пока…
        — Можете спать спокойно, господин Жерар, если вы вообще способны заснуть.
        Тон этих слов заставил г-на Жерара вздрогнуть, а полицейский сел в карету, пробормотав себе под нос:
        — Клянусь честью, надобно признать, что этот господин — величайший негодяй, и если бы я верил в людскую справедливость, я бы усомнился в своей правоте.
        Потом со вздохом прибавил:
        — Несчастный парень этот аббат! Вот кто заслуживает жалости. Отец же его — старый фанатик, и его судьба интересует меня меньше всего на свете.
        — Куда едем, сударь?  — захлопнув дверцу, спросил лакей.
        — В гостиницу.
        — Господин не отдает предпочтения какой-нибудь заставе? Ему все равно, по какой улице ехать?
        — Отчего же? Возвращайтесь через заставу Вожирар, поедете по Железной улице. Сегодня дивная погода, и я должен убедиться, на месте ли этот лаццароне Сальватор. Если предчувствие меня не обманывает, этот чудак еще доставит нам хлопот в деле Сарранти… Трогай!
        И лошади понеслись во весь дух.
        XIX
        МЕТАМОРФОЗЫ ЛЮБВИ
        Оставим на время Жюстена и Мину, генерала Лебастара, Доминика, г-на Сарранти, г-на Жакаля, г-на Жерара и вернемся в мастерскую могиканина-художника, знакомого нам под именем Петруса.
        Прошел день или два после того, как г-н Жакаль побывал у г-на Жерара — читатели понимают, что мы не в силах следить за событиями с точностью до одного дня: мы просто пересказываем их в хронологическом порядке. Была половина одиннадцатого утра. Петрус, Людовик и Жан Робер сидели: Петрус — в глубоком кресле с подушками, Людовик — в рубенсовском кресле, Жан Робер — в огромном вольтеровском. У каждого под рукой стояла чашка с чаем, более или менее опустевшая, а посреди мастерской — все еще накрытый стол, свидетельствовавший о том, что чай был завершением основательного завтрака.
        Листы, испещренные строчками разной длины (значит, это были стихи) пятью беспорядочными кучками покоились на полу справа от Жана Робера: поэт только что познакомил друзей с новой пятиактной драмой и, заканчивая чтение каждого акта, он откладывал его на пол.
        Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».
        Прежде чем отдать ее на суд директору театра Порт-Сен-Мартен, где Жан Робер надеялся получить разрешение поставить пьесу в стихах, он прочел ее двум своим друзьям.
        Людовику и Петрусу она очень понравилась. Они оба были художественными натурами, и их глубоко взволновал мрачный образ еще молодого Данте, ловко управлявшегося со шпагой, перед тем как взяться за перо,  — образ, прекрасно показанный в великих битвах искусства, любви и войны. Они оба любили и потому всем сердцем воспринимали произведение третьего влюбленного; Людовик вспоминал при этом свое только-только зародившееся чувство, Петрус же упивался своей пышно распустившейся любовью.
        В их ушах звенел нежный голос Беатриче; после братского объятия, завершившего чтение, все трое расселись и затихли: Жан Робер мечтал о Беатриче де Маранд, Петрус думал о Беатриче де Ламот-Удан, Людовик представлял себе Беатриче-Рождественскую Розу.
        Ведь Беатриче воплощает собой не земную женщину, а звезду.
        Сила настоящих произведений заключается в том, что они заставляют задуматься великодушных и сильных людей, но в зависимости от своих склонностей одни думают о прошлом, другие размышляют о настоящем, третьи мечтают о будущем.
        Первым нарушил молчание Жан Робер.
        — Прежде всего, я хочу поблагодарить вас за добрые слова. Не знаю, Петрус, испытываешь ли ты то же, создавая картину, что и я, когда пишу драму. Когда я намечаю тему и сюжет еще только-только вырисовывается, а сцены выстраиваются одна за другой и акты укладываются у меня в голове — даже если все друзья мне скажут, что моя драма плоха,  — я ни за что не поверю. Зато когда она готова, когда я три месяца ее сочинял, а потом еще месяц писал,  — вот тут-то мне нужно одобрение всех моих друзей, чтобы я поверил, что она чего-то стоит.
        — С моими картинами происходит то же, что с твоими драмами,  — отвечал Петрус.  — Пока полотно чисто, я представляю на нем шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван Дейка, Мурильо или Веласкеса. Когда картина готова — это всего-навсего мазня Петруса, которую сам автор считает весьма посредственной. Что ж ты хочешь, дорогой мой! Между идеалом и реальностью всегда бездна.
        — А по-моему, тебе прекрасно удался образ Беатриче,  — вмешался Людовик.
        — Правда?  — улыбнулся Жан Робер.
        — Сколько ей, по-твоему, лет? Она совсем девочка!
        — В моей драме ей четырнадцать, хотя история утверждает, что Беатриче умерла в десятилетнем возрасте.
        — История глупа, и на сей раз она, как обычно, лжет,  — возразил Людовик.  — Десятилетняя девочка не могла оставить столь светлый след в душе Данте. Я с тобой согласен, Жан Робер: Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты, в этом возрасте люди влюбляются и способны пробудить любовь в другом сердце.
        — Дорогой Людовик! Я должен тебе кое-что сказать.
        — Что именно?  — спросил Людовик.
        — Я ожидал, что тебя, человека серьезного, человека науки, материалиста, наконец, поразит в моей драме описание Италии тринадцатого века, нравов, флорентийской политики. Не тут-то было! Оказывается, по-настоящему тебя тронула любовь Данте к девочке, ты следишь за тем, как развивается эта любовь и влияет на жизнь моего героя, больше всего тебя занимает катастрофа, в результате которой Данте лишается Беатриче. Не узнаю тебя, Людовик. Уж не влюбился ли ты, случайно?
        Людовик покраснел до ушей.
        — Точно! Влюбился!  — вскричал Петрус.  — Ты только посмотри на него!
        Людовик рассмеялся.
        — А если и так,  — сказал он,  — уж не вам двоим упрекать меня в этом!
        — Я и не собираюсь — наоборот!  — возразил Петрус.
        — И я тоже!  — подхватил Жан Робер.
        — Но должен тебе сказать, дорогой Людовик,  — продолжал Петрус,  — что дурно с твоей стороны таиться от друзей, у которых нет от тебя секретов.
        — Ах, Боже мой! Если эта тайна существует, то я едва успел признаться в ней самому себе!  — воскликнул Людовик.  — Как же, по-вашему, я мог поделиться ею с вами?
        — Хорошо, это тебя оправдывает,  — согласился Петрус.
        — Кроме того, он, очевидно, не может открыть ее имя,  — предположил Жан Робер.
        — Нам?  — возразил Петрус.  — Сказать нам — все равно что похоронить тайну в могиле.
        — Да я еще не знаю, клянусь вам, как я ее люблю: как сестру или как возлюбленную,  — признался Людовик.
        — Так начинаются все великие страсти!  — заверил Жан Робер.
        — Тогда признайся, дорогой, что влюблен до безумия!  — настаивал Петрус.
        — Возможно, ты прав!  — согласился Людовик.  — Вот как раз сейчас твоя живопись, Петрус, словно открыла мне глаза. Твои стихи, Жан Робер, заставили меня прислушаться к собственному сердцу. Я не удивлюсь, если завтра сам возьмусь за кисть, чтобы написать ее портрет, или за перо, чтобы сочинить в ее честь мадригал. Эх, Боже ты мой! Это вечная история любви, которую принимают за сказку, за легенду, за роман, пока сами не прочтут ее влюбленными глазами! Что такое философия? Искусство? Наука? Ведь рядом с любовью наука, философия и искусство — лишь формы красоты, истины, величия. А красота, истина, величие и есть любовь!
        — Ну, в добрый час!  — промолвил Жан Робер.  — Если уж отведать любви, то лучше именно так!
        — Можно ли узнать,  — поинтересовался Петрус,  — какой солнечный луч заставил выйти тебя из куколки, прекрасный мотылек?
        — Вы непременно это узнаете, друзья! Но имя, образ, все ее существо еще сокрыты в таинственных недрах моей души: мне этого довольно. Однако будьте покойны, наступит время, когда моя тайна сама попросится наружу и постучит в ваши гостеприимные сердца.
        Двое друзей с улыбкой протянули Людовику руки.
        Потом Жан Робер наклонился, подобрал с пола рукопись и сложил пять актов воедино.
        В этот миг вошел лакей Петруса и доложил, что внизу находится генерал Эрбель.
        — Пусть дорогой дядюшка скорее поднимается сюда!  — крикнул Петрус и поспешил к двери.
        — Господин граф,  — сказал лакей,  — отправился в конюшни и приказал, чтобы я не беспокоил вас.
        — Петрус…  — проговорили оба гостя и взялись за шляпы, приготовившись выйти.
        — Нет, нет,  — возразил Петрус,  — дядюшка любит молодежь, а вас двоих — особенно.
        — Похоже, так и есть,  — согласился Людовик,  — и я очень ему за это признателен, однако уже половина двенадцатого, а в полдень Жан Робер читает свою драму в Порт-Сен-Мартен.
        — Жан Робер — пусть,  — возразил Петрус,  — но тебе-то ни к чему уходить так рано.
        — Прошу меня извинить, дорогой друг; у тебя прелестная мастерская, просторная, в ней достаточно воздуха для тех, кто влюблен уже полгода или год, однако для того, кто любит всего три дня, в ней тесно. Прощай, дружище! Пойду гулять в лес, пока там нет волка!
        — Ступай, Купидон!  — пожимая Людовику руку, проговорил Жан Робер.
        — Прощайте, мои дорогие!  — с оттенком грусти произнес Петрус.
        — Что с тобой?  — спросил Жан Робер; он был не так занят собой, как Людовик, и печальное выражение Петруса не ускользнуло от его внимания.
        — Со мной?.. Ничего.
        — Неправда!
        — Ничего серьезного, во всяком случае.
        — Ну-ка, выкладывай, в чем дело.
        — Что ты хочешь от меня услышать? Как только лакей доложил о приходе дяди, на меня словно повеяло грозой. Дорогой дядюшка так редко меня посещает, что я неизменно чувствую какое-то беспокойство, когда он приходит.
        — Дьявольщина!  — вырвалось у Людовика.  — Если дело обстоит именно так, я остаюсь и буду твоим громоотводом.
        — Нет… Настоящий мой громоотвод, дружище,  — это искренняя дядюшкина любовь ко мне. Мой страх абсурден, мои предчувствия бессмысленны.
        — Ну, тогда до вечера или, самое позднее — до завтра,  — сказал Людовик.
        — А я увижу тебя, вероятно, еще раньше, Петрус,  — пообещал Жан Робер.  — Я зайду сказать, как прошло чтение.
        Молодые люди простились с Петрусом. Выйдя на улицу, Жан Робер сел в свое тильбюри и предложил Людовику подвести его, куда тот пожелает. Но молодой доктор отказался, отговорившись тем, что хочет пройтись пешком.
        Пока Жан Робер ехал через площадь Обсерватории, Людовик прошел бульварами до заставы Анфер и в задумчивости направился к лесам Верьера, где мы его и оставим в одиночестве: похоже, в этот час ему как никогда хочется побыть одному; кроме того, нас ждут Петрус и его дядя.
        Генерал Эрбель не часто приходил к племяннику, но когда это случалось, то он — надо отдать ему справедливость — неизменно приносил в складках своего плаща небольшое нравоучение в той или иной, чаще всего насмешливой форме.
        Его не было видно около пяти месяцев, то есть с тех пор, как в жизни Петруса произошли большие перемены. Когда он вошел к племяннику, его удивление переросло в изумление, а потом он и вовсе растерялся.
        Во время последнего своего визита генерал еще застал жилище племянника таким, каким увидел его впервые: чистенький домик с мощеным двором, украшенным небольшой навозной кучей — на радость шести или семи курицам, предводимым петухом, который с высоты этой вонючей скалы приветствовал генерала пронзительным криком,  — а также клеткой с кроликами, хрустевшими остатками салатных и капустных листьев со стола всех квартиросъемщиков, готовых поделиться этой зеленью с животными, в дни праздников украшавшими собой стол привратницы.
        В этом парижском квартале, со всех сторон окруженном деревьями, домик походил скорее на крестьянскую хижину, чем на городское жилище. Но простенький и чистый дом стоял особняком и, по мнению генерала, был надежным убежищем, тихим островком, о каком только и может мечтать труженик.
        Первое, что поразило графа Эрбеля, когда он постучал в свежевыкрашенную дверь,  — лакей, в такой же ливрее, как его собственные слуги, то есть в ливрее дома Куртене, спросивший:
        — Что угодно господину?
        — Как это «что угодно», негодяй?  — смерив лакея взглядом с головы до ног, отозвался граф.  — Мне угодно видеть своего племянника; за этим я, собственно, и пришел.
        — Так, значит, сударь, вы генерал граф Эрбель?  — с поклоном уточнил лакей.
        — Разумеется, я генерал граф Эрбель,  — подтвердил генерал насмешливым тоном,  — раз я тебе говорю, что пришел к племяннику, а у моего племянника, насколько я знаю, другого дяди нет.
        — Сейчас я доложу хозяину,  — сказал слуга.
        — Он один?  — спросил генерал, вставляя в глаз монокль, чтобы получше рассмотреть двор, посыпанный речным песком, а не мощенный, как раньше, песчаником.
        — Нет, господин граф, он не один.
        — С женщиной?  — спросил генерал.
        — У него двое его друзей: господин Жан Робер и господин Людовик.
        — Ну ладно, предупредите его, что я здесь и скоро поднимусь к нему. Я хочу осмотреть дом: кажется, здесь премило.
        Как мы видели, лакей поднялся к Петрусу.
        Оставшись один, генерал мог рассмотреть все не торопясь и оценить разнообразные изменения, которым подверглись владения — точнее, место обитания — его племянника.
        — О-о!  — воскликнул он.  — Похоже, домовладелец Петруса приказал подновить свой домишко: вместо навозной кучи — клумба с редкими цветами; вольер с зелеными попугайчиками, белыми павлинами и черными лебедями взамен клеток с кроликами; а там, где был навес, теперь конюшни и каретные сараи… A-а, ей-Богу, вот недурная упряжь.
        И он подошел как знаток к подставке для конской сбруи, на которой громоздились предметы, привлёкшие его внимание.
        — А-а!  — сказал он.  — Герб Куртене! Значит, упряжь принадлежит моему племяннику. Ах так! Уж не появился ли у него еще один дядюшка, о котором я не знал, и не получил ли он после него наследства?
        Рассуждая сам с собою, генерал выглядел скорее удивленным, нежели огорченным или озадаченным. Но, войдя в сарай и внимательно осмотрев элегантную двухместную карету от Бендера, а затем погладив в конюшне двух лошадей, купленных, по всей видимости, у Дрейка, он задумался и лицо его выразило неописуемую грусть.
        — Отличные лошадки!  — поглаживая животных, прошептал он.  — Такая упряжка стоит шесть тысяч франков, не меньше… Возможно ли, чтобы такие лошади принадлежали нищему художнику с годовым доходом едва ли в десять тысяч?
        Генерал решил, что чего-нибудь не понял, когда осматривал герб на упряжи, и пошел взглянуть на дверцу кареты. На ней, черт побери, тоже красовался герб Куртене, украшенный короной или, точнее, баронским обручем.
        — Так-так,  — пробормотал он.  — Я — граф, его отец-корсар — виконт, он — барон. Хорошо еще, что он удовольствовался обручем и не посягнул на закрытую корону!.. Но в конце концов,  — прибавил генерал,  — если бы мальчик ее и взял, он имел бы на это право: наши предки царствовали.
        Он в последний раз взглянул на лошадей, упряжь, вольер, цветы и песок, блестевший под ногами, будто жемчуг, и пошел вверх по лестнице к племяннику. Но, дойдя до второго этажа, он остановился и смахнул слезу:
        — Бедный Пьер!  — прошептал он.  — Неужели твой сын стал бесчестным человеком?!
        Пьером звали брата графа Эрбеля, того самого, которого генерал насмешливо жаловал званием якобинца, пирата, морского разбойника.
        Пока граф Эрбель произносил эти слова и тайком вытирал слезу, он услышал, как кто-то торопливо сбегает с третьего этажа, радостно крича:
        — Здравствуйте, дядя! Здравствуйте, дорогой! Что же вы не поднимаетесь?
        — Здравствуйте, любезный племянничек!  — сухо выговорил в ответ граф Эрбель.
        — О-о! Каким тоном вы это сказали, дядя!  — удивился молодой человек.
        — Чего же ты ожидал? Я говорю то, что чувствую,  — парировал генерал, берясь за перила и продолжая подниматься по лестнице.
        Не прибавив больше ни слова, он вошел, выбрал взглядом лучшее кресло и упал в него, издав при этом «уф», что не предвещало ничего хорошего.
        — Кажется, я не ошибся,  — пробормотал Петрус.
        Он подошел к генералу и продолжал:
        — Дорогой дядя! Позвольте вам заметить, что вы сегодня утром как будто не в очень хорошем настроении.
        — Нет, разумеется,  — согласился генерал.  — Я не в духе, но это мое право.
        — Я далек от того, чтобы оспаривать у вас это право, дорогой дядюшка. Я отлично знаю, что у вас ровный характер, и полагаю, что, раз вы в дурном расположении духа, это неспроста.
        — Вы совершенно правы, любезный племянник.
        — Может быть, дядя, к вам спозаранку явился незваный гость?
        — Нет, однако я получил письмо, причинившее мне немало хлопот, Петрус.
        — Я так и думал. Держу пари, что это письмо от маркизы де Латурнель.
        — Ты позволяешь себе говорить в неподобающем тоне, Петрус. Разреши тебе напомнить, что в данный момент ты проявляешь неуважение к двум старикам.
        Петрус, севший было на складной стульчик, вскочил словно подброшенный пружиной.
        — Прошу прощения, дядя,  — сказал он.  — Вы меня пугаете! Я никогда не слышал, чтобы вы говорили со мной столь резко.
        — Дело в том, Петрус, что до сих пор у меня не было повода для тех серьезных упреков, которые я собираюсь сегодня вам высказать.
        — Поверьте, дядя, что я готов почтительно принять ваши упреки, сожалея лишь о том, что я их заслужил, поскольку, раз вам есть в чем меня упрекнуть, дядя, значит, я того заслуживаю.
        — Судите сами! Но сначала прошу вас выслушать меня и отнестись к моим словам серьезно, Петрус.
        — Я вас слушаю.
        Генерал указал племяннику на стул, но Петрус жестом попросил позволения слушать стоя.
        И стал ждать обвинения, как подобает преступнику, стоящему перед судьей.
        XX
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПЕТРУС ВИДИТ, ЧТО ПРЕДЧУВСТВИЯ ЕГО НЕ ОБМАНУЛИ
        Граф Эрбель устроился в кресле поудобнее: старый сибарит любил читать нравоучения, расположившись со всеми удобствами.
        Петрус следил за ним с некоторым беспокойством.
        Граф вынул из кармана табакерку, с наслаждением втянул понюшку испанского табаку, сбил щелчком с жилета табачную крошку и заговорил совершенно другим тоном:
        — Итак, дорогой племянник, мы, значит, решили последовать советам нашего доброго дядюшки?
        Улыбка снова осветила лицо Петруса, принявшее было подобавшее случаю выражение.
        — Каким советам, дорогой дядя?  — спросил он.
        — По поводу госпожи де Маранд.
        — Госпожи де Маранд?
        — Да.
        — Клянусь, дядя, что я не знаю, о чем вы говорите.
        — Скромничаешь? Хорошо, молодой человек. Это добродетель, нам в свое время незнакомая, однако я не прочь признать ее за другими.
        — Дядюшка, клянусь вам…
        — В наше время,  — продолжал генерал,  — когда молодой человек из хорошей семьи с громким именем имел несчастье родиться младшим, то есть оставался без гроша, то, клянусь честью, если он был недурен собой, хорошо сложен, галантен, то извлекал из этого пользу. Когда природа оказалась к вам щедра, а удача скупа, надо уметь пользоваться дарами природы.
        — Дорогой дядя! Должен вам признаться, что понимаю все меньше и меньше.
        — Не станешь же ты меня уверять, что не видел в театре «Школу буржуа»?..
        — Да, дядюшка, я видел эту пьесу.
        — Неужели ты не аплодировал маркизу де Монкаду?
        — Я аплодировал его игре, потому что Арман прекрасно исполняет эту роль, но его действиям я не рукоплескал.
        — Так вы добродетельны, дражайший племянник?
        — Нет, дядюшка. Но быть добродетельным или допускать, что мужчина может получать деньги от женщины…
        — Ба, милый друг! Когда ты сам беден, а женщина богата, как госпожа де Маранд или графиня Рапт…
        — Дядя!  — вскричал Петрус и вскочил со своего места.
        — Сядь, племянник! Сядь! Теперь это немодно. Не будем об этом говорить, времена меняются. Однако что ж ты хочешь! Четыре месяца назад я оставил тебя в мастерской, украшенной эскизами, да прилегавшей к ней крохотной спальне, которые убирала привратница, громко называвшаяся служанкой. Я вытирал ноги о старенькую циновку перед дверью, я видел, как ты преспокойно отправляешься в Латинский квартал, чтобы на двадцать два су пообедать у Фликото, и подумал: «Мой племянник — нищий художник, зарабатывающий тысяч пять своей кистью, но он не хочет влезать в долги или сидеть на шее у несчастного отца; мой племянник — честный малый, но дурак. Значит, я должен дать ему хороший совет». И я советую ему то же, что господин де Лозен — своему племяннику. Я говорю: «Мальчик, ты хорош собой, у тебя изысканные манеры. Вот принцесса. Ее зовут не герцогиня Беррийская, она не дочь регента, но она купается в миллионах…»
        — Дядя!
        — Я возвращаюсь и вижу: двор превратился в сад, посреди сада — клумба редких цветов… О! Вольер с птицами из Индии, Китая, Калифорнии… Ого! Конюшни с лошадьми за шесть тысяч франков, упряжь с гербами Куртене… Ого-го! И я радостно поднимаюсь наверх, а про себя думаю: «Мой племянник — умный молодой человек, а иметь ум иногда оказывается лучше, чем быть талантливым». Я вижу ковры, мастерскую, достойную самого Гро или Ораса Верне, и думаю: «Ну-ну, все идет отлично!»
        — Мне очень жаль, но я должен вам сказать, что вы заблуждаетесь, дядя.
        — Значит, все идет плохо?
        — Нет, нет, дядюшка. Но прошу мне поверить, что я слишком горд и не могу принимать из чужих рук эту роскошь, с которой вы были так добры меня поздравить, а потому обязан всем этим себе.
        — Ах, дьявол! Понимаю! Тебе заказали картину и заплатили вперед?
        — Нет, дядя.
        — Тебе поручили расписать ротонду в церкви Мадлен?
        — Нет, дядя.
        — Ты приглашен личным художником с окладом в десять тысяч рублей к его величеству русскому императору?
        — Нет, дядя.
        — Так ты влез в долги?
        Петрус покраснел.
        — Ты дал задаток шорнику, каретнику, обойщику и сделал это под именем барона де Куртене, а так как все знают, что ты мой племянник, то тебе поверили в долг.
        Петрус опустил голову.
        — Однако ты должен понять,  — продолжал граф,  — что, когда все эти люди явятся ко мне со счетами, я скажу: «Барон Эрбель? Не знаю такого!»
        — Дядюшка, успокойтесь,  — возразил Петрус,  — никто к вам не придет.
        — К кому же они придут?
        — Ко мне.
        — А когда они придут, ты будешь в состоянии расплатиться?
        — Я постараюсь…
        — Знаю, как ты стараешься: гуляешь до обеда в лесу, чтобы встретить госпожу графиню Рапт, проводишь все вечера напролет в Опере или Опере-буфф, чтобы издали поклониться госпоже графине Рапт, а каждую ночь тащишься на бал, чтобы пожать ручку госпоже графине Рапт, так?
        — Дядя!
        — Да, правду слушать трудно, не так ли? Но ты ее все-таки услышишь.
        — Дядя! Я, кажется, ничего у вас не прошу…  — гордо начал Петрус.
        — Черт побери! Это меня и беспокоит больше всего! Раз ты ничего не просишь ни у любовницы, ни у меня, а тратишь тридцать-сорок тысяч франков в год, значит, ты берешь у своего отца-пирата.
        — Да, и должен даже сказать, дорогой дядюшка, что мой отец-пират не только не отказывает мне в том, о чем я его прошу, но и избавляет меня от своих нравоучений.
        — То есть ты ставишь мне его в пример? Что ж, я постараюсь стать таким же нещепетильным, как он. Но сейчас я тебе должен сказать, почему, входя сюда, я был не в духе и почему говорил с тобой вначале довольно резко.
        — Я не требую от вас никаких объяснений.
        — Правильно: раз ты ничего у меня не просишь…
        — Только вашу дружбу, как всегда, дядя.
        — Чтобы ты не отказал мне в своей, я все-таки обязан сказать, что послужило причиной моего дурного расположения духа.
        — Я слушаю, дядюшка.
        — Знаком ли ты… Впрочем, тебе ни к чему его знать… Я расскажу одну историю; ее героя мы назовем ***. Слушай и постарайся понять, почему я был не в духе. Один славный мастеровой пришел из Лиона в Париж пешком лет тридцать тому назад без единого су в кармане, у него не было ни чулок, ни рубашки. Он жил в нищете, но не терял терпения, а через пять лет возглавил бумагопрядильню и стал получать три тысячи франков. Он богат, верно? Человек, прибывший в Париж босиком и получающий три тысячи франков — настоящий богач. Богат тот, кого труд заставил позабыть о страстях, о потребностях, о капризах, о фантазиях. Однако через два года после того, как он пришел в Париж, его жена разрешилась сыном и умерла.
        «На кого мне выучить своего сына?» — подумал отец, когда мальчику исполнилось пятнадцать лет.
        Само собой разумеется, что ему и в голову не пришло научить сына своему ремеслу. Вы знаете, что при дворе меня зовут якобинцем, и я должен сказать, что эта понятная родительская гордыня, заключающаяся в том, чтобы обеспечить сыну более высокое положение, чем свое собственное, является одной из самых замечательных идей революции восемьдесят девятого года, и если бы у нее были только подобные идеи, я бы ей многое простил… Итак, этот отец себе сказал: «Я всю жизнь трудился до кровавого пота, работал как каторжник; мой сын не должен страдать, как я. Из трех тысяч жалованья половину я отдам на образование сына. Когда выучится, станет кем захочет — адвокатом, врачом или художником. Не важно, кем он станет, лишь бы стал кем-нибудь».
        И молодого человека определили в один из лучших парижских пансионов. Отец жил на оставшиеся полторы тысячи франков… да нет, на тысячу, потому что, как ты понимаешь, надо было еще одевать сына и давать ему деньги на карманные расходы, что составляло пятьсот франков… Ты меня слушаешь, Петрус?
        — С огромным вниманием, дорогой дядя, хотя и не догадываюсь, куда вы клоните.
        — Скоро узнаешь, только слушай внимательно и ничего не пропусти.
        Граф вынул из кармана табакерку, а Петрус приготовился слушать так же внимательно, как слушал до сих пор.
        XXI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО У ИЗДАТЕЛЕЙ НОТ И ТОРГОВЦЕВ КАРТИНАМИ БОЛЬШЕ СХОДСТВА, ЧЕМ МОЖЕТ ПОКАЗАТЬСЯ НА ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД
        Граф Эрбель с наслаждением втянул в себя понюшку табаку, стряхнул последние его крошки с жабо и продолжал:
        — Мальчика поместили в один из лучших парижских коллежей, и, кроме положенных уроков, он занимался еще немецким и английским языками, а также музыкой. Годовой расход достиг уже не двух, а двух с половиной тысяч франков. Отец жил на пятьсот франков в год, но что значила для него пища телесная, раз его сын обильно получал духовную пищу?
        Молодой человек учился потихоньку, и даже довольно хорошо; наградой отцу за его лишения были похвальные отзывы о сыне: тот прилежно занимался, не шалил и делал успехи.
        В восемнадцать лет он окончил коллеж, зная немного греческий, немного латынь, немного говорил по-немецки и по-английски. Заметь, что он знал всего понемногу за полторы тысячи франков, которых стоило отцу его обучение, а немного — это мало. Зато, надобно отметить, он прекрасно играл на фортепьяно, и когда отец спросил, кем мальчик хотел бы стать, тот смело и без колебаний отвечал: «Музыкантом!»
        Отец не очень хорошо знал, что такое музыкант. Он представлял себе артиста, дающего концерты под открытым небом на виоле, арфе или скрипке. Но это ничего не значило: сын хотел стать музыкантом, и он был вправе выбирать.
        Молодого человека спросили, у кого он хочет продолжать занятия музыкой. Он назвал самого известного пианиста того времени.
        С большим трудом маэстро согласился давать три урока в неделю по десять франков за каждый, что в месяц составляло двенадцать уроков или сто двадцать франков.
        Между тысячью четырьмястами сорока франками и двумя с половиной тысячами разница небольшая, так стоило ли сокращать содержание бедному мальчику, да и что он вообще мог себе позволить на тысячу сто шестьдесят франков!
        К счастью, отцу в то время повысили жалованье на шестьсот франков. Как он обрадовался! Он мог выделить на содержание сына тысячу семьсот шестьдесят франков. Он же сам жил все это время на пятьсот франков — проживет и дальше!
        Однако был необходим инструмент. Мальчик мог учиться только на инструменте фабрики Эрара! Учитель шепнул два слова знаменитому мастеру, и тот уступил фортепьяно стоимостью в четыре тысячи всего за две тысячи шестьсот франков, и то в рассрочку на два года. Они договорились, что ученик будет выплачивать по сотне франков в месяц из своих тысячи семисот шестидесяти франков.
        Через два года ученик добился определенных успехов, по мнению многих, только не своих соседей. (Обычно соседи бывают несправедливы к чужим успехам, которые развиваются у них на виду и, главное, на слуху.) Они полагали, что молодой исполнитель слаб, если не может поскорее преодолеть трудности, которыми потчует их с утра до вечера. Соседи пианиста всегда несправедливы. Однако молодой человек был равнодушен к их несправедливости. Он упорно играл этюды Беллини и вариации на тему «Лесного Робина» Моцарта, «Freischtz»[20 - «Вольный стрелок» (нем.).] Вебера, «Семирамиды» Россини.
        И чем больше он играл, тем больше верил, что умеет это делать. От веры до ее воплощения в жизнь один шаг. Он шагнул — и довольно удачно.
        Но известно, что у нотных издателей, как и у книгоиздателей, один ответ, форма которого может меняться, зато по сути он не меняется, когда речь заходит о тщеславии начинающих романистов или композиторов: «Прославьтесь, и я вас напечатаю!» По видимости, этот круг порочен, потому что прославиться можно лишь после того, как тебя напечатают. Не знаю, как это происходит, но по-настоящему настойчивые люди в конечном счете непременно становятся знаменитыми. Впрочем, нет, я знаю, как это происходит: так произошло с нашим молодым человеком.
        Он экономил на всем, даже на еде, и собрал двести франков, на которые издал вариации на тему «Di tanti palpiti»[21 - «Сердце бьется от любви» (ит.).].
        Приближались именины его отца. Вариации были отпечатаны к этому дню.
        Отец испытал удовлетворение, увидев, что имя сына напечатано жирными буквами над черными точечками, которые вызывали у него тем большее уважение, что он не понимал в них абсолютно ничего. Но после обеда сын сел за инструмент, торжественно поставил ноты перед собой и с помощью «Эрара» имел в кругу семьи полный успех.
        Случай — в те времена его называли Провидением — пожелал, чтобы вариации оказались недурны и имели в свете некоторый успех. Молодой человек напихал в свое сочинение немало трудных мест, которые сам способен был преодолеть, и ввел внушительное число простых, двойных и тройных крючочков (обозначавших восьмые, шестнадцатые и тридцать вторые доли), которые неопытному музыканту внушали уважение, и юные ученики из числа умеренно одаренных накинулись на вариации и скоро раскупили весь тираж.
        К несчастью, один только издатель смог оценить успех молодого сочинителя, а так как гордыня — смертный грех, то он не захотел смущать чистую душу клиента, доверившего ему свои интересы: он уже трижды переиздавал вариации, а клиенту все говорил, что от первого тиража в магазине еще осталась тысяча экземпляров. Однако он согласился напечатать второй его этюд на свой страх и риск, а третий — с разделом прибыли. Разумеется, никакого раздела так и не последовало, зато дело было сделано, и имя нашего молодого человека все чаще стало звучать в гостиных.
        Ему предложили давать уроки. Он побежал к своему издателю посоветоваться, так как полагал, что завышает цену, если просит по три франка за урок. Однако тот дал ему понять, что люди, которые платят три франка, способны дать и десять, что все зависит от того, как начать, и что он пропадет, если будет ценить себя ниже чем за десять франков в час.
        — Дядюшка!  — перебил графа Петрус, слушавший с огромным вниманием и поразившийся некоторым сходством рассказа с его собственной жизнью.  — Знаете ли вы, что эта история очень похожа на мою?
        — Ты находишь?  — насмешливо улыбнулся граф.  — Погоди, у тебя еще будет время сравнить.
        И он продолжал:
        — В то время как наш молодой человек пробовал себя в композиции, он достиг успехов и в исполнении. Однажды издатель предложил ему дать концерт. Молодой человек взглянул на предприимчивого музыкального издателя с ужасом. Но дать концерт было предметом его самых страстных желаний. Однако он слышал, что расходы на концерт достигают не менее тысячи франков. Как отважиться на такое дело? Если концерт не удастся, он будет разорен, и не только он, но и его отец!..
        В то время наш молодой человек еще боялся разорить отца.
        Петрус взглянул на генерала.
        — Вот дурак, правда?  — продолжал тот.
        Петрус опустил глаза.
        — Ну вот, ты меня перебил, и я не помню, на чем мы остановились,  — проворчал генерал.
        — На концерте, дядя. Молодой музыкант боялся, что не покроет расходов.
        — Верно… Нотный издатель великодушно предложил взять как всегда все расходы на себя, на свой страх и риск. Благодаря своим нотам, он был вхож в лучшие парижские гостиные, что давало ему надежду пристроить некоторое число билетов. Тысячу штук он продал по пять франков, а пятнадцать щедрою рукой отдал исполнителю, чтобы он мог пригласить родных и друзей.
        Само собой разумеется, что добряк-папаша сидел в первом ряду. Это, вероятно, вдохновило нашего дебютанта, и он стал творить настоящие чудеса. Успех был огромный. Расходы антрепренера составили тысячу двести пятьдесят франков, зато прибыль — шесть тысяч.
        «Мне кажется,  — робко заметил молодой человек своему издателю,  — что у нас на концерте было много зрителей».
        «Вы получили билеты!» — отозвался издатель.
        — Кажется, в музыке — как в живописи,  — рассмеялся Петрус.  — Вы помните, какой я имел успех в Салоне двадцать четвертого года, дядюшка?
        — Еще бы, черт возьми!
        — Подлец-торговец купил у меня картину за тысячу двести ливров, а продал за шесть тысяч франков.
        — Ну, ты хоть получил тысячу двести франков!  — заметил генерал.
        — То есть,  — заметил Петрус,  — на несколько луидоров меньше, чем потратил на холст, модели и раму.
        — Ну что же,  — с насмешливым видом продолжал граф.  — Между тобой и бедным музыкантом все больше сходства!
        Генерал словно обрадовался, что его снова перебили; он вынул из жилетного кармана табакерку, зачерпнул кончиками изящных пальцев щепоть табаку и втянул ее в себя, издав при этом смачное «ах!»
        XXII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ, КОГДА ЭТОГО МЕНЬШЕ ВСЕГО ЖДАЛИ, ПОЯВЛЯЕТСЯ НОВЫЙ ПЕРСОНАЖ
        — С того времени,  — продолжал граф,  — у нашего молодого человека появилось имя. Музыкальный издатель хотел бы и дальше извлекать свою выгоду из его известности. Но чего не видел наш молодой человек, на то обратили внимание его друзья, и как бы ни был он скромен, но и он понял, что может летать, надеясь на собственные крылья. И действительно, с этого времени все пошло разом: этюды для фортепьяно, уроки, концерты; к двадцати четырем годам молодой человек стал зарабатывать шесть тысяч франков в год, то есть вдвое больше того, что его отец зарабатывал в пятидесятилетием возрасте.
        Прежде всего молодой человек — у него было доброе сердце — подумал: надо бы вернуть отцу все, что тот на него потратил. Старик долгие годы жил на тысячу семьсот франков в год, мог он теперь пожить и на три тысячи. Ведь молодой человек мог выплачивать отцу именно эту сумму. Отец, от всего отказывавшийся ради него, смог бы отныне ни в чем себе не отказывать.
        Потом доходы будут все расти; ему закажут музыку к какой-нибудь поэме, она будет поставлена в Комической опере, как произведения Герольда, или в Опере, как сочинения Обера. Он станет зарабатывать двадцать, тридцать или даже сорок тысяч в год, и как достаток пришел на смену нищете, так на смену достатку придет роскошь. Что скажешь о таком плане, Петрус?
        — Я считаю, что это вполне естественные мысли, дядюшка,  — заметил молодой человек смутившись, так как ему показалось, что положение музыканта все больше напоминает его собственное.
        — На месте музыканта ты сделал бы то же, что собирался сделать он?
        — Дядя! Я тоже постарался бы отблагодарить отца.
        — Благодарность детей — это мечта! Красивая мечта, друг мой.
        — Дядюшка!
        — Что касается меня, то я в это не верю, а потому и не женился,  — продолжал генерал.
        Петрус не отвечал.
        Генерал бросил на него пытливый взгляд, потом, помолчав немного, сказал:
        — А мечту эту развеяла женщина.
        — Женщина?  — переспросил Петрус.
        — Ну, конечно!  — подхватил генерал.  — Наш музыкант повстречал в свете богатую красавицу, живущую на широкую ногу. Она была умна и хороша собой, артистическая натура, насколько позволено светской даме заниматься искусством. Молодой человек бросил, как говорится на языке вздыхателей, свою любовь к ее ногам. Она снизошла до его любви, и с этой минуты все было кончено.
        Петрус вскинул голову.
        — Да,  — повторил генерал,  — все было кончено. Наш музыкант стал пренебрегать уроками: как мог он давать уроки по десять франков, если он удостоился внимания графини, маркизы, принцессы — не знаю, какой у нее был титул? Он остыл к этюдам, темам, вариациям для фортепьяно; он больше не смел давать концерты; он ждал, когда ему закажут музыку к поэме, поговаривал о будущем прослушивании в Опере, а заказа все не поступало. Издатели стояли в очереди у его двери, он подписывал с ними договоры при условии, что они выплатят ему аванс. Его считали порядочным человеком, который всегда держит слово, и сделали все так, как он хотел; он влез в долги. Разве не следовало ему теперь жить на широкую ногу как любовнику светской дамы, то есть завести лошадей, двухместную карету, ливрейных лакеев, ковры на лестницах? Она, естественно, ни о чем не догадывалась: у нее-то было двести тысяч ливров ренты, и что казалось бедному музыканту разорительной роскошью, ей представлялось лишь средним уровнем. Экипаж, пара лошадей… Она их просто не замечала: у кого нет экипажа и пары лошадей?.. А он тем временем исчерпал все свои
запасы, после чего обратился к отцу. Не знаю, как отец извернулся, чтобы ему помочь. Конечно, он не дал ему денег: их у него не было, но, может быть, он дал ему свою подпись. Подпись честного человека, у которого нет ни единого су долгов,  — под это можно получить деньги, с большими процентами, разумеется, но можно. Однако в день выплаты по векселям отец, как бы ни хотел он это сделать, не сможет расплатиться. И вот однажды, вернувшись с прогулки, наш молодой человек получит на серебряном подносе от своего ливрейного лакея письмо, в котором ему сообщат, что его отец находится на улице Кле, а оттуда, как ты, Петрус, знаешь, раньше чем через пять лет не выходят.
        — Дядя! Дядя!  — вскричал Петрус.
        — В чем дело?  — спросил генерал.
        — Пощадите, прошу вас!
        — Пощадить? A-а, мой милый, так вы поняли, что я рассказываю вашу историю или почти вашу?
        — Дядюшка,  — проговорил Петрус,  — вы правы, я безумец, гордец, глупец!
        — А по-моему,  — так еще того хуже, Петрус!  — возразил генерал строго и вместе с тем печально.  — Ваш отец имел раньше состояние, добытое ценою крови, и оно позволило бы вам жить как благородному человеку, если такая жизнь в эпоху, когда труд является святой обязанностью каждого гражданина, не была бы синонимом праздности, а значит, и позора.
        Ваш отец, тридцать лет скитавшийся по морям, из кожи вон лез, чтобы вы ребенком ни в чем не нуждались, и, после того как грянула буря, вы вообразили, что с ней легко будет справиться; вообразили, что так будет всегда, что вы еще не вышли из детского возраста, когда играли английскими гинеями и испанскими дублонами, а не подумали, что это подло — даже если он предложил вам сам,  — принимать от старика то, что, смилостивившись, оставил ему случай, и все это только ради того, чтобы потешить ваше безумное тщеславие!
        — Дядя! Дядюшка! Смилуйтесь! Довольно!
        — Да, пожалуй, с тебя хватит. Я только что видел, как ты покраснел от стыда за совершенную тобой ошибку, скрытую под именем другого человека. Да, я избавлю тебя от упреков, потому что надеюсь: если еще не поздно, ты отступишь при виде пропасти, в которую ты едва не скатился сам и не увлек за собой моего несчастного брата.
        — Дядя!  — воскликнул Петрус и протянул генералу руку.  — Я вам обещаю…
        — О! Я так просто не возвращаю свое расположение тому, кого однажды лишил его. Ты обещаешь — прекрасно, Петрус. Но вот когда ты придешь и скажешь мне: «Я сдержал свое обещание» — только тогда и я тебе отвечу: «Браво, мой мальчик! Ты действительно порядочный человек».
        И чтобы несколько смягчить свой отказ, генерал занял свои руки: одной взялся за табакерку, другой зачерпнул табак и отправил его по назначению.
        Петрус то бледнел, то краснел и наконец уронил руку, которую протягивал генералу.
        В эту минуту с лестницы донеслись шаги и голоса.
        — Говорю вам, сударь, что я получил от хозяина строгий приказ,  — говорил лакей.
        — Какой еще приказ, дурак?
        — Впускать гостей только после того, как будет передана карточка.
        — Кому?
        — Господину барону.
        — Кого ты называешь господином бароном?
        — Господина барона де Куртене.
        — Да разве я иду к барону де Куртене? Мне нужен господин Пьер Эрбель.
        — В таком случае, сударь, я вас не пущу.
        — Как это не пустишь?
        — А вот так: не пущу!
        — Мне?! Преграждать путь?! Ну, погоди!
        Похоже, ждать лакею пришлось недолго: почти тотчас дядя и племянник услышали странный звук, словно что-то тяжелое рухнуло со второго этажа на первый.
        — Что, черт побери, творится у тебя на лестнице, Петрус?  — спросил генерал.
        — Не знаю, дядя. Насколько я могу судить, мой лакей с кем-то спорит.
        — Уж не кредитор ли выбрал удобный момент, чтобы явиться к тебе, пока здесь я?  — заметил генерал.
        — Дядюшка!  — остановил его Петрус.
        — Ну посмотри, что там.
        Петрус сделал несколько шагов к двери.
        Но не успел он до нее дойти, как дверь с грохотом распахнулась и в мастерскую бомбой влетел разгневанный господин.
        — Отец!  — вскрикнул Петрус и бросился ему в объятия.
        — Сынок!  — прошептал старый моряк, нежно его обнимая.
        — Это и в самом деле мой брат-пират!  — заметил генерал.
        — И ты здесь!  — вскричал старый моряк.  — Знаешь, Петрус, этот злосчастный пес был дважды не прав, не пуская меня к тебе.
        — Полагаю, ты говоришь о камердинере моего высокочтимого племянника?  — осведомился генерал.
        — Я говорю о том дураке, что не давал мне подняться.
        — За это ты его, кажется, заставил спуститься?
        — Боюсь, что так… Слушай, Петрус…
        — Да, отец?
        — Взгляни-ка, не сломал ли себе что-нибудь этот дурак?
        — Хорошо, отец,  — кивнул Петрус и бросился вниз по лестнице.
        — Ну что, старый морской волк, ты, я вижу, не меняешься!  — сказал генерал.  — Все такой же бешеный, каким я видел тебя в последний раз!
        — Можно быть уверенным, что теперь уж я не изменюсь, слишком я для этого стар,  — отвечал Пьер Эрбель.
        — Не говорите о старости, досточтимый брат! Ведь я на три года старше вас,  — заметил генерал.
        В это время вошел Петрус и сообщил, что лакей ничего себе не сломал, только вывихнул правую ступню.
        — Выходит, он не так глуп, как кажется,  — промолвил старый моряк.
        XXIII
        МОРСКОЙ РАЗБОЙНИК
        Мы не раз упоминали в своем рассказе о брате генерала Эрбеля, отце Петруса. Но число наших персонажей столь велико, а описываемые нами события столь многочисленны и переплетены между собой, что для большей ясности мы предпочитаем не представлять всех наших героев с самых первых сцен, как принято делать по правилам драматического искусства, а, не усложняя интригу, описывать внешность и характер этих персонажей по мере того, как они предстают перед читателями, чтобы принять активное участие в нашем действии.
        Как видим, отец Петруса только что ворвался к сыну в мастерскую и вместе с тем появился в нашей книге. Этот новоприбывший призван сыграть, как уже играл в судьбе своего сына, довольно важную роль, а потому в интересах предстоящих сцен нашего повествования мы сочли себя обязанными сказать несколько слов о прошлом нашего нового героя, в котором так горько упрекал его родной брат.
        Пусть наш читатель не волнуется: мы не станем предлагать его вниманию целый роман на эту тему и будем предельно кратки.
        Кристиан Пьер Эрбель, виконт де Куртене, младший брат генерала, был, как и сам генерал, земляком Дюге-Труэна и Сюркуфа; он появился на свет в 1770 году в Сен-Мало, этом гнезде всех морских орлов, известных под родовым названием корсаров, если и не нагонявших ужас на англичан, то, во всяком случае, ставших для них бичом на протяжении шести столетий, то есть со времен Филиппа Августа до Реставрации.
        Не ведаю, существует ли история города Сен-Мало, но знаю точно, что ни один приморский город не мог бы, как он, похвастаться тем, что дал миру более верных сынов, а Франции — более отважных мореплавателей. Наряду с Дюге-Труэном и Сюркуфом мы могли бы привести имя корсара Кристиана, или — если читателю угодно знать не только его военную кличку, но и родовое имя — Пьера Эрбеля, виконта де Куртене.
        Чтобы поближе познакомить с ним желающих, достаточно рассказать о некоторых ранних днях его юности.
        С 1786 года, то есть едва достигнув шестнадцатилетнего возраста, Пьер Эрбель стал матросом каперского судна, на которое двумя годами раньше он поступил волонтёром.
        Захватив в плен шесть английских кораблей за одну кампанию, судно это, снаряженное в Сен-Мало, тоже оказалось в плену и было отправлено на портсмутский рейд, а экипаж был рассредоточен по понтонам.
        Юного Эрбеля вместе с пятью другими матросами отправили на понтон «Король Яков». Они пробыли там год. На нижней палубе им смастерили что-то вроде вонючей каморки, служившей камерой шестерым пленникам. Она проветривалась и освещалась через бортовой люк в фут шириной и шесть дюймов высотой. Через это же отверстие несчастные могли полюбоваться небом.
        Однажды вечером Эрбель, понизив голос, сказал товарищам:
        — Неужели вам не надоело здесь сидеть?
        — Чертовски надоело!  — ответил за всех некто Парижанин, время от времени развлекавший товарищей шутками.
        — Чем вы готовы пожертвовать, чтобы отсюда выйти?  — продолжал молодой человек.
        — Рукой,  — сказал один.
        — Ногой,  — отвечал другой.
        — Глазом,  — вставил третий.
        — А ты, Парижанин?
        — Головой.
        — Так-то лучше! Ты не торгуешься и подойдешь мне.
        — Что значит «подойду тебе»?
        — Вот именно «подойдешь».
        — Что ты хочешь сказать?
        — Я решил сегодня ночью убежать, а поскольку ты готов, как и я, рискнуть жизнью, мы сбежим вместе.
        — Эй, давай без глупостей,  — предупредил Парижанин.
        — Расскажи, что ты задумал,  — попросили другие.
        — Сейчас… С меня довольно этой теплой водицы, которую они называют чаем, и этой тухлятины, которую называют говядиной, и этого тумана, который зовется у них воздухом, и этой холодной луны, которая для них солнце, и этой сырной головы в сливках, которую они зовут луной! Я ухожу.
        — Каким образом?
        — Вам это знать ни к чему, потому что я возьму с собой только Парижанина.
        — А почему одного его?
        — Мне не нужны люди, которые торгуются, когда речь идет о Франции.
        — Да не торгуемся мы, черт побери!
        — Тогда другое дело. Вы готовы пожертвовать жизнью ради дела, которое нам предстоит предпринять?
        — А у нас есть шанс?
        — Да, один.
        — А против?
        — Девять.
        — Мы согласны.
        — Ну и отлично.
        — Что от нас требуется?
        — Ничего.
        — Ну, все-таки…
        — Смотрите на меня и молчите, вот и все.
        — Это дело нехитрое,  — заметил Парижанин.
        — Не так уж это просто, как ты думаешь,  — возразил Эрбель,  — а пока молчите!
        Эрбель снял с шеи галстук и знаком приказал соседу сделать то же. Затем так же поступили и остальные.
        — Хорошо,  — похвалил Эрбель.
        Он связал галстуки, продел их в люк и свесил за борт, словно удочку, потом стал тянуть на себя.
        Конец веревки оказался сухим.
        — Дьявольщина!  — выругался он.  — Кому не жалко рубашки?
        Один из пленников снял рубашку и свил из нее веревку.
        Эрбель привязал веревку к галстукам, приладил на конце камень в виде грузила и повторил ту же операцию.
        Теперь конец веревки намок. Значит, она достала до воды.
        — Отлично!  — промолвил Эрбель.
        И он забросил свою удочку.
        Ночь была темная, и разглядеть веревку в этой мгле было невозможно.
        Товарищи наблюдали за ним с беспокойством и хотели знать, что он задумал, но он знаком приказал всем молчать.
        Прошло около часу.
        На портсмутской колокольне звонили полночь.
        Пленники с тревогой считали удары.
        — Дюжина,  — сказал Парижанин.
        — Полночь,  — подтвердили остальные.
        — Слишком поздно?  — спросил чей-то голос.
        — Время не упущено,  — заметил Эрбель.  — Тихо!
        Все снова замерли.
        Спустя несколько минут Эрбель просиял.
        — Клюет,  — сообщил он.
        — Отлично!  — подхватил Парижанин.  — Теперь поводи немного!
        Эрбель подергал за веревку, как за шнур колокольчика.
        — Все еще клюет?  — спросил Парижанин.
        — Есть!  — воскликнул Эрбель.
        Он стал подтягивать удочку на себя, а другие пленники привстали на цыпочки, пытаясь увидеть, что он вытянет.
        Вытянул он небольшое стальное лезвие, тонкое, как часовая пружина, острое, как щучий зуб.
        — Знаю я эту рыбку,  — молвил парижанин,  — она зовется пилой.
        — И ты знаешь, под каким соусом ее готовят, а?  — отозвался Эрбель.
        — Отлично знаю.
        — Тогда не будем тебе мешать.
        Эрбель отвязал пилу, и через пять минут она бесшумно вгрызлась в борт «Королю Якову», расширяя люк, чтобы через него мог пролезть человек.
        Тем временем Парижанин, чей гибкий ум умел связывать между собой различные факты так же ловко, как Пьер Эрбель завязывая галстуки, шепотом рассказывал товарищам, каким образом Эрбель добыл пилу.
        Тремя днями раньше на борту «Короля Якова» французский хирург, поселившийся в Портсмуте, проводил ампутацию. Пьер Эрбель перекинулся с ним парой слов. Очевидно, он попросил соотечественника одолжить ему пилу, а тот обещал и сдержал слово.
        Когда Парижанин высказал это предположение, Пьер Эрбель кивнул в знак того, что тот угадал.
        Одна сторона люка была пропилена; принялись за другую.
        Пробило час.
        — Ничего, у нас еще пять часов впереди,  — успокоил Пьер Эрбель.
        И он принялся за работу с воодушевлением, веря в успех своего предприятия.
        Через час работа была сделана: выпиленный кусок дерева едва держался, небольшого усилия было довольно, чтобы его выбить.
        Пьер Эрбель призадумался.
        — Слушай меня!  — приказал он.  — Пусть каждый из вас свернет штаны и рубашку и прицепит узел подтяжками к плечам, как пехотинец прицепляет свой ранец. А вот куртки придется оставить, принимая во внимание их цвет и метку.
        Желтые куртки пленников были помечены буквами «Т» и «О».
        Все повиновались без единого звука.
        — А теперь,  — продолжал он,  — вот шесть щепочек разной длины. Кто вытянет самую длинную, полезет в воду первым; кому достанется самая короткая, выйдет отсюда в последнюю очередь.
        Стали тянуть жребий. Первым выпало лезть Пьеру Эрбелю, последним — Парижанину.
        — Мы готовы,  — сказали матросы.
        — Давайте сначала поклянемся.
        — В чем?
        — Возможно, часовой откроет огонь.
        — Вполне вероятно, что так и будет,  — согласился Парижанин.
        — Если никого не заденет, тем лучше; но если кого-нибудь из нас ранят…
        — Тем хуже для него!  — перебил Парижанин.  — Мой отец-повар любил повторять: «Нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц».
        — Этого недостаточно. Давайте поклянемся, что, если кого-нибудь ранят, он не издаст ни звука, сейчас же отделится от остальных, поплывет влево или вправо, а когда его возьмут, даст ложные показания.
        — Слово француза!  — в один голос подхватили пятеро пленников, торжественно протянув руки.
        — Ну, теперь храни нас Господь!
        Пьер Эрбель поднатужился, потянул на себя подпиленную доску, и в борту образовалось отверстие, через которое мог пролезть человек. Потом он, сделав в нижнем краю отверстия два вертикальных пропила на расстоянии трех линий друг от друга и выломив кусочек дерева между ними, вставил в это подобие паза свитую из галстуков и рубашки веревку, по которой пленникам надлежало спуститься к воде; затем завязал на конце узел, закрепив таким образом веревку, проверил, выдержит ли она человека; привязал шнурком к шее флягу с ромом, к левому запястью — нож; закончив эти приготовления, он взялся за веревку, спустился вниз и исчез под водой, чтобы вынырнуть там, куда не доходил свет от фонаря, установленного на палубе, где расхаживал часовой.
        Сын океана, Пьер Эрбель, выросший среди волн, словно морская птица, был прекрасным пловцом. Он легко проплыл под водой пятнадцать-двадцать морских саженей, освещавшихся фонарем, и вынырнул в том месте, куда не доходил свет. Тут он остановился и стал ждать товарищей.
        Через мгновение в нескольких футах от него на поверхности показалась голова другого пленника, потом третьего, за ним — четвертого.
        Вдруг по воде скользнул луч, раздался выстрел: часовой открыл огонь.
        Никто не вскрикнул, но и из воды никто не вынырнул, зато почти немедленно вслед за тем раздался звук упавшего в воду тела, а через три секунды на поверхности появилась хитрая и насмешливая физиономия Парижанина.
        — Вперед!  — сказал он.  — Время терять нельзя: пятый номер готов.
        — Следуйте за мной,  — приказал Пьер Эрбель,  — и старайтесь держаться вместе!
        Пятеро беглецов под предводительством Пьера Эрбеля поплыли в открытое море.
        Позади них, на борту понтона, поднялся большой шум. Выстрел часового стал сигналом тревоги. Раздалось несколько выстрелов наугад, над головами пленников просвистели пули, но никого не задело.
        На воду поспешно, как всегда при этом маневре, была спущена лодка, в нее прыгнули четверо гребцов, за ними спустились еще четверо солдат и сержант с заряженными ружьями и примкнутыми штыками; началась погоня за беглецами.
        — Плывем в разные стороны,  — предложил Эрбель,  — и, может быть, кому-нибудь повезет.
        — Да, это наша последняя надежда!  — согласился Парижанин.
        Лодка прыгала на волнах. Один моряк сидел на носу и держал в руке факел, горевший так ярко, что в его свете можно было отличить окуня от дорады. Расстояние между лодкой и беглецами сокращалось.
        Вдруг слева от лодки раздался крик, похожий скорее на стон какого-то морского духа.
        Гребцы замерли, лодка остановилась.
        — На помощь! Помогите! Тону!  — послышался чей-то жалобный голос.
        Лодка легла на левый борт и, изменив курс, направилась в ту сторону, откуда доносились стоны.
        — Мы спасены!  — сказал Эрбель.  — Славный Матьё, видя, что он ранен, отплыл в сторону и отвлекает их на себя.
        — Да здравствует номер пятый!  — возликовал Парижанин.  — Когда выберусь на сушу, обещаю как следует выпить за его здоровье.
        — Ни слова больше! Вперед!  — приказал Эрбель.  — Будем беречь дыхание, оно нам еще понадобится.
        Они поплыли дальше во главе с Эрбелем.
        Через десять минут четверть мили уже была позади.
        — Не кажется ли вам,  — нарушил молчание Эрбель,  — что плыть стало труднее? Я начинаю уставать или нас относит течением вправо?
        — Берите левей! Левей!  — прокричал Парижанин.  — Мы попали в тину.
        — Кто мне поможет?  — спросил один из пловцов.  — Я увяз.
        — Давай руку, приятель,  — предложил Эрбель.  — Пусть те, кто еще может плыть, вытягивают нас двоих.
        Эрбель почувствовал, как кто-то схватил его за запястье и рванул влево, а уж он потянул за собой и увязшего в тине пленника.
        — Ну вот, теперь легче,  — сказал тот, почувствовав себя в относительно чистой воде.  — Утонуть в море — достойная смерть для моряка, но увязнуть в тине — такого конца достоин чистильщик нечистот.
        Беглецы обогнули небольшой мыс и увидели огни.
        — Фортонская тюрьма!  — воскликнул Эрбель.  — Давайте поплывем в эту сторону: островки тины останутся на западе; предстоит одолеть около двух льё, но ведь нам доводилось проплывать и больше, когда от этого не зависела наша жизнь.
        В эту минуту с понтона «Король Яков» взвилась ракета, затем раздался пушечный выстрел.
        Это был сигнал, означавший побег.
        Через пять минут такой же сигнал был подан из Фортонской крепости, после чего в море вышли две или три лодки с факелами на носу.
        — Правей! Берите правее, иначе они отрежут нам путь!  — крикнул Пьер Эрбель.
        — А как же тина?  — возразил кто-то.
        — Мы ее уже миновали,  — ответил Эрбель.
        Все пятеро плыли некоторое время в полном молчании, забирая вправо. В тишине стало слышно, как один из пловцов задыхается.
        — Эй!  — крикнул Парижанин.  — Это что за тюлень? Пусть объявится.
        — Я совсем выбился из сил,  — признался третий номер.  — Дышать нечем!
        — Ложись на спину!  — приказал Эрбель.  — Я тебя буду толкать.
        Беглец перевернулся на спину и, передохнув немного, снова принял прежнее положение.
        — Уже пришел в себя?  — спросил Парижанин.
        — Нет, просто вода ледяная, я закоченел.
        — Да уж, конечно, не тридцать пять градусов!  — подтвердил Парижанин.
        — Подожди,  — сказал Эрбель и, подгребая одной рукой, протянул третьему номеру фляжку.
        — Я не смогу,  — сказал тот,  — держаться на воде и пить.
        Парижанин подхватил его под мышки.
        — Пей,  — приказал он.  — Я тебя пока подержу.
        Третий номер схватил фляжку и отхлебнул раз или два.
        — Ну, теперь жить можно,  — облегченно вздохнул он и вернул фляжку Эрбелю.
        — А мне,  — спросил Парижанин,  — ничего не полагается за труды?
        — Пей скорей!  — поторопил Эрбель.  — Мы теряем время.
        — Если человек пьет, он времени не теряет,  — назидательно произнес Парижанин.
        И он тоже сделал два глотка.
        — Кто еще хочет?  — спросил он, подняв над водой фляжку.
        Двое других беглецов протянули руки, и каждый из них почерпнул новые силы.
        Фляжка вернулась к Эрбелю, и он снова привязал ее к шее.
        — А ты почему не пьешь?  — спросил Парижанин.
        — Я пока не замерз, и у меня еще есть силы,  — сказал Эрбель,  — поберегу остаток для того, кто устанет больше меня.
        — О великий белый пеликан!  — воскликнул Парижанин.  — Я тобой восхищаюсь, но подражать тебе не намерен.
        — Тихо!  — предупредил четвертый номер.  — Впереди голоса.
        — А говор нижнебретонский, чтоб я пропал!  — подхватил номер три.
        — Какие бретонцы в портсмутской гавани?
        — Молчите!  — оборвал Эрбель.  — Давайте как можно ближе подберемся вон к той черной точке, что перед нами: мне кажется, это шлюп.
        Он не ошибался, голос доносился с той стороны.
        — А ну, тише!
        Все затихли, и скоро до них донесся шум весел и плеск воды.
        — Давайте держаться от лодки подальше!  — предостерег один из беглецов.
        — На ней нет огней: нас с нее не увидят.
        И действительно, лодка прошла в десяти морских саженях от беглецов, но их не заметили; однако те, кто в ней сидел, продолжали переговариваться с владельцем шлюпа.
        — Смотри хорошенько, Питкерн,  — послышался один голос,  — и через час-другой мы вернемся с монетой.
        — Не волнуйтесь,  — донеслось со шлюпа (очевидно, это отвечал Питкерн),  — я посмотрю как следует.
        — Силы небесные!  — пробормотал третий номер.  — Откуда в портсмутской гавани соотечественники?
        — Я тебе потом объясню,  — пообещал Эрбель,  — а пока мы спасены!
        — Постарайся сделать так, чтобы это произошло как можно скорее,  — взмолился третий номер,  — у меня все занемело от холода.
        — У меня тоже,  — прибавил четвертый номер.
        — Не волнуйтесь,  — успокоил их Эрбель,  — ждите здесь и постарайтесь, чтобы вас не отнесло течением, а остальное предоставьте мне.
        Рассекая волну, словно дельфин, он поплыл к шлюпу.
        Четверо беглецов старались, насколько могли, держаться рядом; они смотрели во все глаза и слушали во все уши, готовые действовать по обстоятельствам.
        Они видели, как Пьер Эрбель исчез в ночной мгле, еще более непроницаемой в том месте, куда падала тень от шлюпа. Потом до их слуха донесся разговор на наречии, которое можно услышать в Нижней Бретани; один из пловцов был родом из Сен-Бриё, другой из Кемперле, и они могли перевести слова собеседников; одним из говоривших был, очевидно, Пьер Эрбель.
        — Эй, на лодке! Эй, на помощь!
        Уже знакомый голос отвечал:
        — Кто там зовет на помощь?
        — Товарищ, земляк из Уэльса.
        — Из Уэльса? Из какой части Уэльса?
        — С острова Англси. Скорей, скорей, на помощь, не то я захлебнусь!
        — Легко сказать «на помощь»! А что ты делаешь здесь, в гавани?
        — Я моряк с английского судна «Корона», меня наказали ни за что, я и сбежал.
        — Чего тебе надо?
        — Да передохну немного, а потом поплыву к берегу.
        — Зачем мне садиться в тюрьму из-за чужого человека? Проваливай!
        — Да говорю же тебе, что тону! Помоги!
        Говоривший, видимо, хлебнул воды, и его накрыло волной.
        Сцена была сыграна прекрасно, и беглецам на какое-то время даже показалось, что их товарищ в самом деле тонет: они подплыли на несколько саженей ближе к шлюпу.
        Но скоро до них снова донесся голос:
        — Ко мне! Ко мне! Неужели ты дашь утонуть земляку, когда для его спасения достаточно бросить фалреп, веревку.
        — Ну-ка, отвали!
        — О Господи, да никак это ты, Питкерн?
        — Да, я самый,  — удивился матрос.  — А ты кто такой?
        — Я?.. Веревку! Тону! Тону-у-у… Вер…
        И волна снова накрыла его с головой.
        — Ах, черт! Да вот веревка! Держишься?
        Послышалось бульканье, словно захлебнувшийся хочет ответить, но не может, потому что в дыхательные пути попала вода.
        — Ну, не отпускай!..  — приказал Питкерн.  — Что ж ты за моряк, увалень ты эдакий! Знал бы, так подъемное кресло на двух блоках припас бы, чтобы вас, сударь, на борт доставить.
        Но не успел валлиец докончить свою шутку, как Эрбель, едва занеся ногу над релингом шлюпа, схватил своего друга Питкерна в охапку, опрокинул его на палубу и, приставив ему нож к горлу, крикнул товарищам:
        — Ко мне, ребята! Поднимайтесь на левый борт. Мы спасены!
        Беглецы не заставили себя упрашивать; они поспешили к шлюпу, и через минуту все четверо стояли на палубе.
        Эрбель придавил Питкерна к палубе коленом и не отнимал от его горла ножа.
        — Свяжите-ка этого парня и заткните ему рот,  — приказал Пьер Эрбель,  — но никакого зла не причинять!
        Потом, повернувшись к пленнику, продолжал:
        — Дорогой Питкерн! Прости нам этот маленький обман. Мы не английские дезертиры, а французы, сбежавшие с понтона. Мы позаимствуем у тебя шлюп, чтобы прогуляться во Францию, а как только дойдем до Сен-Мало или Сен-Бриё, ты свободен.
        — Но,  — спросили беглецы,  — что же это получается: экипаж английского шлюпа говорит на нижнебретонском наречии?
        — Не экипаж английского шлюпа говорит на нижнебретонском наречии, а мы говорим на гэльском языке.
        — Я понял ничуть не больше, чем раньше,  — признался Парижанин.
        — Ты хочешь, чтоб я тебе все объяснил?  — спросил Эрбель, как можно осторожнее (надо отдать ему справедливость) затыкая рот Питкерну.
        — Признаться, я был бы не прочь разобраться, в чем тут дело.
        — Сейчас я тебе расскажу то, что сам я узнал в коллеже.
        — Рассказывай!
        — Англичане из Уэльса — всего-навсего колония из Нижней Бретани, эмигрировавшая из Франции лет восемьсот-девятьсот тому назад и сохранившая в целости и сохранности родной язык. Вот как получилось, что валлийцы говорят на бретонском наречии, а бретонцы — на гэльском.
        — Вот что значит образование!  — заметил Парижанин.  — Эрбель, в один прекрасный день ты станешь адмиралом.
        Тем временем Питкерна связали и заткнули ему рот.
        — А теперь,  — принял решение Пьер Эрбель,  — надо согреться, обсушиться и посмотреть, нет ли на этом благословенном шлюпе чего-нибудь пожевать, а на рассвете выйдем из гавани.
        — Почему не сейчас?  — поинтересовался Парижанин.
        — Потому, Парижанин, что из гавани можно выйти только после того, как адмиральское судно откроет ворота пушечным выстрелом.
        — Это верно,  — хором подтвердили беглецы.
        Один из четырех товарищей остался часовым на бушприте, а трое других пошли разводить в каюте огонь.
        К несчастью, одежду, намокшую в соленой воде, было не так-то просто просушить. Беглецы обшарили шлюп и нашли рубашки, штаны и матросские блузы, принадлежавшие друзьям Питкерна. Беглецы переоделись как могли, как вдруг с бушприта донеслось:
        — Эй, там, внизу! Все наверх!
        В одно мгновение все трое очутились на палубе.
        Часовой поднял тревогу не без причины: к шлюпу приближались три или четыре огня, и постепенно из темноты показались лодки с солдатами.
        Лодки прочесывали гавань.
        — Ну, визита не миновать!  — предупредил Пьер Эрбель.  — Надо взять дерзостью. Спрячьте нашего друга Питкерна.
        — Сбросить его в воду?  — предложил один из беглецов.
        — Да нет, просто спрячьте его получше.
        — Слушай, Пьер,  — заметил Парижанин,  — ну а если засунуть его в подвесную койку, накрыть сверху одеялом по самые глаза — никто и не заметит кляпа, а мы скажем, что это больной. Так для нас же лучше: больные одетыми не ложатся, одному из нас достанутся нагретые штаны, куртка и блуза.
        Предложение всем понравилось.
        — А сейчас,  — продолжал Пьер Эрбель.  — пусть те, что говорят на нижнебретонском наречии, постоят со мной на палубе, а остальные составят компанию Питкерну; я все беру на себя.
        Когда Эрбель говорил: «Я все беру на себя» — все знали, что на него можно положиться. Парижанин и его напарник пошли вниз с Питкерном, а Эрбель и двое бретонцев стали ждать солдат.
        Ждать пришлось недолго.
        Одна из лодок взяла курс на шлюп.
        Пьер Эрбель вскарабкался на релинг, чтобы его было лучше видно.
        — Эй, на шлюпе!  — крикнул командир.
        — Есть на шлюпе!  — отозвался Пьер Эрбель на нижнебретонском наречии.
        — Эх, да здесь валлийцы!  — заметил капитан, обращаясь к своим солдатам.  — Из вас кто-нибудь говорит на языке этих дикарей?
        — Я, господин офицер,  — откликнулся один из солдат.  — Я родом из Кармартена.
        — Тогда спрашивай ты.
        — Эй, на шлюпе!  — крикнул солдат по-гэльски.
        — Есть на шлюпе!  — повторил Эрбель.
        — Кто вы?
        — «Прекрасная Софи» из Пембрука.
        — Откуда идете?
        — Из Амстердама.
        — Что везете?
        — Треску.
        — Вы не видели пятерых французских пленников, сбежавших с понтонов?
        — Нет, но если мы их встретим, они могут быть спокойны.
        — Что вы с ними сделаете?
        — Обойдемся с ними так, как они того заслуживают.
        — Что они говорят?  — спросил капитан.
        Солдат перевел разговор.
        — Хорошо!  — кивнул офицер.  — Смерть французам, да здравствует король Георг!
        — Ура!  — грянули трое бретонцев.
        Лодка отчалила.
        — Счастливого пути!  — крикнул Пьер Эрбель.  — Теперь вот что,  — продолжал он.  — Через полчаса рассветет; давайте снимемся с якоря и приготовимся к отплытию.
        Пятеро наших беглецов провели час в томительном ожидании, наконец на востоке небо стало сереть — это называется английской зарей.
        Почти в то же время яркая вспышка, предшествовавшая пушечному выстрелу, пронесшемуся над волнами и докатившемуся до берегов, блеснула на борту величавого трехпалубного корабля, который, подобно движущейся крепости, охранял вход в гавань.
        Для шлюпа это был сигнал к отплытию.
        Он не стал ждать повторного разрешения.
        Беглецы подняли английский флаг и на расстоянии пистолетного выстрела прошли мимо адмиральского судна.
        Стоя на релинге, Эрбель замахал шляпой и крикнул что было сил:
        — Ура королю Георгу!
        Стол на борту шлюпа изысканностью не отличался, однако по сравнению с тем, как пленников кормили на борту их понтона, даже самая простая еда казалась им настоящим пиршеством.
        Отдадим беглецам справедливость: в каждой их трапезе непременным участником был и незадачливый Питкерн. Когда опасность для беглецов миновала, их пленник тоже получил послабление: ему вынули кляп изо рта и развязали руки, а Пьер Эрбель прочел ему, как прежде — своим товарищам, курс кимрской истории. Питкерн все понял, однако это показалось ему малоутешительным; он дал себе слово впредь остерегаться всех, кто заговорит с ним на гэльском языке.
        Всякий раз как вдалеке показывалось судно, Питкерна заставляли спуститься в каюту. А суда попадались навстречу довольно часто. Но шлюп был английской постройки, шел под британскими парусами, на его гафеле были три английских леопарда, шотландский лев, ирландская лира, даже три французские лилии (они исчезли лишь двадцатью годами позже). Было невозможно предположить, что утлое французское суденышко отважится появиться среди английских крейсеров, и никому не приходило в голову, что пятеро матросов, преспокойно развалившиеся на палубе и предоставившие ветру и парусам делать за них всю работу, и есть те самые пятеро пленников, что бегут во Францию.
        А ветер дул попутный, и им не нужно было ни о чем беспокоиться.
        На следующее утро, то есть через двадцать четыре часа после выхода из портсмутской гавани, они узнали мыс Аг.
        Надо было убрать паруса, чтобы не проскочить его и не оказаться среди островов Олдерни, Гернси, Сарк, Джерси, принадлежащих Англии со времен Генриха I и докучливо надзирающих за нашими берегами.
        Беглецы пошли бейдевинд прямо на Бомон.
        Невозможно описать, какие чувства охватили недавних пленников, когда наконец они увидели родную землю не в туманной дымке, а наяву, с ее холмами, гаванями, бухточками, извилинами берега.
        А когда они увидели белые домики с поднимавшимися над крышами дымками, они так засмотрелись на родные берега, что забыли спустить английский флаг.
        Пушечное ядро, вспоровшее воду в ста саженях от шлюпа, вывело их из восторженного состояния.
        — Что это они делают?  — возмутились наши французы.  — По своим стрелять?
        — Нет, черт побери, не по нам они палят,  — возразил Эрбель,  — а вот по этой синей английской тряпке.
        И он поспешил снять флаг, но было слишком поздно: «Прекрасную Софи» уже заметили. Кстати сказать, и без флага было бы понятно, что шлюп английский.
        На флоте как на суше: пустите самую очаровательную англичанку, даже если она воспитывалась во Франции, в толпу француженок, и вы отличите англичанку по походке.
        Итак, шлюп дважды был признан английским: и по флагу, и по внешнему виду. Хотя Эрбель и спустил флаг, за первым ядром последовало второе, и упало оно так близко от «Прекрасной Софи», что палубу окатило водой.
        — Ах так!  — вскричал Парижанин.  — Значит, они не признают в нас друзей?
        — Что делать?  — недоумевали остальные.
        — Идите вперед,  — заявил Эрбель.  — На борту шлюпа вряд ли найдется французский флаг, и нас в любой французской гавани ожидает такой же прием.
        — Мы же можем найти скатерть, салфетку или кусок белой рубашки,  — предположил Парижанин.
        — Конечно,  — но сейчас нас уже заметили и приняли за англичан… Смотрите, вон снимается с якоря корвет. Через десять минут он начнет преследование. Если мы попробуем бежать, через час он нас настигнет и потопит. Как нам во время погони дать понять, что мы французы? Значит, пойдем вперед, дети мои! Да здравствует Франция!
        Раздалось дружное «Да здравствует Франция!» — и беглецы продолжали идти прямо на Бомон.
        Огонь прекратился. Казалось, пушкари решили, что один шлюп вряд ли сможет высадить десант на французский берег.
        Но через несколько минут новый выстрел, на сей раз более точный, угодил в рею и пробил обшивку «Прекрасной Софи».
        — Ну, время терять нельзя,  — заметил Эрбель,  — нацепите на какой-нибудь багор белую тряпку и дайте знать, что мы хотим вступить в переговоры.
        Все было сделано так, как просил Эрбель.
        Но французы либо не заметили белую тряпку, либо не поверили в искренность англичан — огонь продолжался.
        Пьер Эрбель сбросил с себя одежду.
        — Какого черта ты еще задумал?  — удивился Парижанин.  — Хочешь показать им свой зад? Это же все-таки не флаг.
        — Нет, зато я им сейчас скажу, кто мы такие,  — заявил Эрбель.
        Он прыгнул с релинга вниз головой, исчез в волнах, вынырнул метрах в семи от шлюпа и поплыл прямо к порту.
        А шлюп лег в дрейф в знак того, что не намерен удаляться от берега.
        При виде бросившегося в воду человека, а также судна, отдающего себя на волю победителя, французы прекратили огонь. Вскоре навстречу пловцу вышла шлюпка.
        Командовал ею боцман родом из Сен-Мало.
        По воле случая — в данных обстоятельствах ставшего удивительным — оказалось, что Пьер Эрбель брал у этого старого морского волка первые уроки каботажного плавания.
        Он узнал своего учителя и окликнул его по имени.
        Моряк поднял голову, приставил руку к глазам и, бросив руль, перебежал на нос:
        — Будь я проклят, если это не Пьер Эрбель!  — вскричал он.
        — Что это вы встречаете меня английским ругательством, папаша Берто?  — отвечал Эрбель.  — Разве так встречают земляка и ученика?! Здравствуйте, папаша Берто! Как поживает ваша жена? Как ваши дети?
        И, уцепившись за борт, прибавил:
        — Да, клянусь Богоматерью Сен-Бриё, я Пьер Эрбель. Могу поклясться, что приплыл к вам издалека!
        Вода текла с него ручьями, однако он бросился в объятия боцмана.
        Шлюп находился недалеко от лодки, и четверо товарищей Эрбеля видели это поистине сыновнее объятие.
        — Да здравствует Франция!  — хором прокричали они.
        Их крик достиг слуха тех, кто сидел в лодке.
        — Да здравствует Франция!  — прокричали в ответ моряки, встретившие Эрбеля.
        — Там тоже друзья?  — спросил папаша Берто.
        — Еще бы! Судите сами!
        Эрбель подал знак, чтобы шлюп подошел поближе.
        Беглецы ждать себя не заставили. В одно мгновение суденышко подняло паруса и пошло к берегу, но на сей раз не под звуки выстрелов, а под крики «Да здравствует король! Да здравствует Франция!»
        Все жители Бомона высыпали на мол.
        Пятеро беглецов причалили к берегу.
        Пьер Эрбель поцеловал родную землю, эту общую мать, словно дело происходило во времена Древнего Рима.
        Остальные бросились в объятия тех, кто стоял к ним ближе других. Да и не все ли было равно, кого обнимать? Разве не были они все братьями? А Парижанин обращался главным образом к сестрам…
        Тем временем бедный Питкерн весьма печально наблюдал за всеобщей радостью.
        — А этот баклан чего надулся?  — спросил старик Берто.
        — Да это англичанин, одолживший нам свою посудину,  — улыбнулся Пьер Эрбель.
        — Одолжил?!  — переспросил Берто.  — Англичанин одолжил вам свою посудину? А ну-ка пусть идет сюда, мы его увенчаем розами!
        Эрбель остановил Берто, который в своем воодушевлении собирался прижать Питкерна к груди.
        — Спокойнее,  — сказал Эрбель.  — Он одолжил нам шлюп, как мы одолжили остров Джерси королю Георгу — уступив силе.
        — Это другое дело,  — кивнул Берто.  — Значит, ты не только убежал, но и пленников с собой привел! Вот это дело! Красавца-моряка да еще прекрасный шлюп! Клянусь, он стоит двадцать пять тысяч ливров: по пять тысяч франков на брата.
        — Питкерн не пленник,  — возразил Эрбель.
        — Как так не пленник?
        — Нет, и шлюп мы продавать не собираемся.
        — Почему?
        — Питкерн оказался в ловушке потому, что говорит по-бретонски и у него добрая душа: мы должны обойтись с ним как с земляком.
        Он поманил валлийца, обратившись к нему на нижнебретонском наречии:
        — Подойди сюда, Питкерн!
        Тому ничего не оставалось, как повиноваться, что он и сделал, но хмуро, против воли, как бульдог, заслышавший приказание хозяина.
        — Пусть все, кто из Нижней Бретани, подойдут ближе!  — пригласил Эрбель и обвел рукой вокруг.
        — Друзья мои!  — продолжал он, представляя им Питкерна.  — Вот земляк, которого надо на славу угостить сегодня вечером, потому что завтра утром он вернется в Англию.
        — Браво!  — одобрительно прокричали моряки, протягивая Питкерну руки.
        Тот ничего не понимал. Он решил, что высадился в незнакомом уголке Уэльса.
        Все говорили по-гэльски.
        Эрбель объяснил ему, что происходит и как решили поступить с ним и с его шлюпом.
        Незадачливый англичанин не мог в это поверить.
        Не беремся описывать праздник, героями которого оказались пятеро беглецов и славный Питкерн. Вечер прошел за столом, а ночь — в танцах.
        На следующий день сотрапезники, танцоры и танцорки проводили Питкерна на шлюп, снабженный едой и питьем так, как никогда раньше. Потом ему помогли поднять паруса и якорь.
        Ветер был попутный, и шлюп величаво вышел из гавани под крики: «Да здравствуют бретонцы! Да здравствуют валлийцы!»
        Погода в тот день, да и на следующий, была прекрасная; есть все основания полагать, что славный Питкерн и его «Красавица Софи» благополучно добрались до Англии; а рассказ об этом приключении можно и сейчас услышать от жителей Пембрука.
        XXIV
        «ПРЕКРАСНАЯ ТЕРЕЗА»
        Читатели понимают, что события, о которых мы сейчас рассказали, преувеличенные бретонской поэтикой и приукрашенные парижской шутливостью, создали Пьеру Эрбелю репутацию отважного и вместе с тем осторожного человека. Благодаря этому он скоро оказался первым среди своих товарищей, а те были тем более ему признательны за товарищеские отношения, так как ни для кого из них не было секретом, что он принадлежит к одному из знатнейших родов не только Бретани, но и Франции.
        В течение нескольких мирных лет, последовавших за признанием Англией американской независимости, Пьер Эрбель не терял времени даром и в качестве сначала помощника капитана, а потом и капитана торгового судна совершил путешествие в Мексиканский залив, дважды побывал в Индии: один раз на Цейлоне, другой — в Калькутте.
        И когда война вспыхнула с небывалым ожесточением в 1794 и 1795 годах, Пьер Эрбель попросил Конвент назначить его капитаном, и это было сделано без каких-либо затруднений, принимая во внимание его прошлые заслуги.
        Более того, поскольку Пьер Эрбель был известен своим бескорыстием и чисто национальной ненавистью к англичанам, ему доверили вооружить корвет или бриг по своему усмотрению. С этой целью Эрбелю открыли кредит на пятьсот тысяч франков, а в брестском арсенале было приказано выдать капитану Пьеру Эрбелю любое оружие, какое он сочтет необходимым для вооружения своего корабля.
        На верфях Сен-Мало находился тогда прекрасный бриг водоизмещением в пятьсот или шестьсот тонн; за его строительством капитан Эрбель следил с неизменным интересом, приговаривая:
        — Вот бы иметь такой корабль в собственном своем распоряжении: в мирное время — с двенадцатью матросами на борту, чтобы торговать кошенилью и индиго, а в военное время — со ста пятьюдесятью матросами, чтобы охотиться за англичанами! Тогда мне сам черт не брат!
        Когда Пьер Эрбель получил задание и кредит в пятьсот тысяч франков, а также разрешение вооружиться на брестском рейде, он стал все чаще наведываться на верфи, где, словно подводный цветок, распускалась «Прекрасная Тереза».
        Пьер Эрбель дал изящному бригу имя любимой девушки. Торговался капитан недолго: от имени правительства он купил бриг у строителей и мог, следовательно, руководить окончанием работ — иными словами, установкой мачт и оснасткой.
        Ни один отец не наряжал с такой любовью единственную дочь перед первым причастием, как Пьер Эрбель — свое судно.
        Он самолично проверял длину и толщину мачт и рей, сам купил на нантском рынке холст для парусов; он глаз не спускал с мастеров, ковавших и скреплявших медные части брига, приказал выкрасить в темно-зеленый цвет подводную часть судна, чтобы на определенном расстоянии корабль сливался с волнами. Капитан приказал пробить по дюжине орудийных портов с каждого борта и два на корме. Когда подготовительные работы были закончены, он подсчитал водоизмещение судна, затем вес будущего вооружения, заменил его балластом и отправился испытывать бриг вдоль бретонского берега, как пробует крылья морская птица. Так он обогнул мыс Сийон, прошел между островом Ба и Роскофом, обогнул мыс Сен-Ренан и вошел в брестскую гавань, притащив у себя на хвосте три-четыре английских корабля и напоминая юную красавицу, за которой увиваются три-четыре воздыхателя.
        Да, захватить «Прекрасную Терезу» было заманчиво. Однако «Прекрасная Тереза» была пока непорочной девицей и явилась в Брест в надежде подыскать то, что помогло бы ей сохранить невинность.
        Надо сказать, капитан ничего не пожалел для этой цели. Бриг принял на нижнюю палубу двадцать четыре двенадцатифунтовые пушки, которые строго поглядывали с левого и правого борта; кроме того, две двадцатичетырехфунтовые пушки размещались в кормовой части на тот случай, если, имея дело с более сильным противником, пришлось бы удирать, но перед тем пустить пару стрел, подобно парфянам, наводившим когда-то ужас на врагов.
        Но когда было необходимо выдать «Прекрасную Терезу» за добропорядочное торговое судно, занимающееся только коммерцией, и ничем другим; ни один корабль не имел столь невинного вида.
        Тогда ее двадцать четыре двенадцатифунтовые пушки отступали, ее две двадцатичетырехфунтовые пушки втягивали бронзовые шеи на нижнюю палубу, мирный флаг безобидно развевался на гафеле, а холщовое полотнище того же цвета, что и подводная часть судна, раскидывалось по всей линии бортовых люков, превращавшихся всего-навсего в отверстия для подачи свежего воздуха.
        Сто пятьдесят членов экипажа ложились на нижней палубе, а восемь-десять моряков (их было достаточно для того, чтобы бриг мог выполнить любой маневр) лениво растягивались наверху или, дабы насладиться еще более свежим воздухом, поднимались на марсы, а то — матросы бывают такими капризными!  — развлекались тем, что садились верхом на реи грот-брамселя или фор-брамселя, а оттуда рассказывали товарищам о том, что происходит на восемь-десять льё кругом вплоть до линии горизонта, сопровождающего корабль, у которого под килем океан, а над мачтами небо.
        Вот так мирно и шла себе «Прекрасная Тереза» со скоростью шесть узлов прекрасным сентябрьским утром 1798 года между островом Бурбон и островками Амстердам и Сен-Поль, то есть в этом огромном водном пространстве, тянущемся от Зондского пролива до Тристан-да-Кунья, которым обычно проходят все суда: возвращаясь в Европу, они вынуждены обогнуть мыс Доброй Надежды.
        Возможно, нам заметят, что шесть узлов — скорость небольшая. Мы бы ответили так: дул легкий бриз, и торопиться было некуда, вот почему «Прекрасная Тереза» шла не под всеми парусами, а подняла лишь большие марсели, фок и большой кливер.
        Что касается других парусов, таких, как бизань, бом-кливер, малый кливер, грот, малые марсели, брамсели, бом-брамсели и лисели, то их, похоже, сохраняли до лучших времен.
        Вдруг откуда-то с неба донесся голос:
        — Эй, там, внизу!
        — Эге-гей!  — не отрываясь от игры, отозвался боцман, бившийся в карты с рулевым.  — В чем дело?
        — Вижу парус!
        — С какой стороны?
        — С подветренной.
        — Эй, там!  — продолжая игру, крикнул боцман.  — Предупреди капитана!
        — И правда парус! Парус!  — загомонили матросы, стоявшие кто на палубе, кто на релинге, кто на вантах.
        Замаячившее вдалеке судно подняло волной, и его заметили все моряки, хотя, будь среди них пассажир, он принял бы корабль за большую морскую чайку, качающуюся на гребнях волн.
        Заслышав крик «Парус!», молодой человек лет двадцати шести — двадцати восьми выскочил на палубу.
        — Парус?  — переспросил он.
        Сидевшие матросы поднялись; те кто был в шапках, сняли их.
        — Да, капитан, парус!  — в один голос отозвались матросы.
        — Кто наверху?  — спросил он.
        — Парижанин,  — отозвались несколько человек.
        — Эй, наверху! Ты зрение еще не потерял, Парижанин?  — спросил капитан.  — Или, может, прислать тебе мою подзорную трубу?
        — Не стоит!  — отказался Парижанин.  — Отсюда я способен разглядеть часы на Тюильри.
        — Значит, ты можешь нам сказать, что там за посудина?
        — Это большой бриг, позубастей нашего, идет бейдевинд в нашу сторону.
        — Под какими парусами?
        — У него подняты грот-брамсели, марсели, фок, большой кливер и бизань.
        — Он нас заметил?
        — Вероятно, да, потому что он спустил грот и поднимает грот-брамсели.
        — Свидетельство того, что он хочет с нами поговорить,  — заметил кто-то рядом с капитаном.
        Капитан обернулся, чтобы посмотреть, кто позволяет себе вмешиваться в интересный разговор, столь его занимавший в эти минуты. Он узнал одного из своих любимцев, Пьера Берто, сына того самого Берто, который десятью годами раньше принял его как беглеца в бомонской гавани.
        — A-а, это ты, Пьер?  — улыбнулся капитан и хлопнул матроса по плечу.
        — Да, капитан, это я,  — отвечал молодой человек, рассмеявшись в ответ и показав при этом два ряда великолепных зубов.
        — Ты полагаешь, он хочет с нами поговорить?
        — Да, черт возьми, так я думаю.
        — Ну что ж, мой мальчик… Ступай предупреди командира батареи, что впереди показался подозрительный корабль: пусть приготовится.
        Пьер нырнул в люк и исчез.
        Капитан снова задрал голову.
        — Эй, Парижанин!  — крикнул он.
        — Да, капитан?
        — Как выглядит это судно?
        — Похоже на военный корабль, капитан, хотя с такого расстояния невозможно разглядеть флаг; готов поспорить, что это goddam[22 - Зд. «чертов англичанин» (англ.).].
        — Слышите, друзья? Есть ли среди вас желающие вернуться на понтоны?
        Пятеро или шестеро матросов, отведавшие английского гостеприимства, в один голос ответили:
        — Только не я! Не я, тысяча чертей! Не я!
        — В таком случае сначала посмотрим, на нас ли он направил свои пушки, а когда убедимся в его недобрых намерениях, покажем ему, на что мы способны. Поднять на «Прекрасной Терезе» все паруса! Покажем англичанину, что умеют делать сыновья Сен-Мало!
        Не успел капитан договорить, как его судно, которое, как мы сказали, шло только под марселями, фоком и большим кливером, оделось в брамсели, потом подняло грот, а вместе с ним бом-кливер и бизань.
        Бриз наполнил все паруса, и «Тереза» рассекла волны, как под рукой сильного пахаря взрезает землю лемех.
        Наступила минутная тишина; сто шестьдесят человек экипажа застыли словно изваяния; слышны были лишь посвист ветра в парусах да гудение тросов.
        В этой тишине Пьер Берто снова подошел к капитану.
        — Готово?  — спросил Эрбель.
        — Так точно, капитан!
        — Орудийные порты по-прежнему прикрыты?
        — Вы отлично знаете, что их расчехлят только по вашему личному приказанию.
        — Хорошо. Когда придет время, я отдам этот приказ.
        Попробуем пояснить эти последние слова, довольно невразумительные, может быть, для наших читателей.
        Капитан Пьер Эрбель был не только оригиналом, о чем свидетельствует выбор им рода занятий, но еще и обладал веселым характером. На первый взгляд, не считая несколько необычной оснастки, заметной лишь опытному моряку, «Прекрасная Тереза» имела столь же мирный вид, насколько привлекательным было ее имя.
        Помимо того, что ее короткие мачты были стройнее обыкновенного — это делало ее похожей на корабли, выходящие с верфей Нью-Йорка или Бостона, и позволяло думать, будто в трюмах она везла не индиго или кошениль, а то, что на жаргоне работорговцев зовется «черным деревом»,  — в остальном она ничем не выдавала своих высокомерных повадок и неуживчивого характера.
        Более того: ее пушки, тщательно спрятанные в твиндеке, без разрешения хозяина и носа не посмели бы высунуть в орудийные порты. Да и сами порты были накрыты широким и длинным куском парусины, выкрашенным в тот же цвет, что и подводная часть судна. Правда, во время сражения парусина поднималась, словно театральная декорация, по первому свистку, открывая взору ярко-красную линию орудийных портов, в которые пушки, торопясь глотнуть свежего воздуха, сладострастно вытягивали свои бронзовые шеи. И так как одному капитану Пьеру Эрбелю пришла в голову эта забавная мысль, англичанин мог быть уверен, что имеет дело с человеком, который сам не станет просить пощады, но и другого не помилует.
        Итак, Эрбель и его экипаж стали ждать, как поведет себя английское судно.
        Англичане подняли все паруса вплоть до лиселей; похоже было, что они натянули всё до последнего лоскута, имевшегося у них на борту.
        — Ну, теперь можно о нем забыть,  — заметил капитан Эрбель.  — Берусь довести его отсюда в Сен-Мало, так что ему не удастся сократить между нами расстояние ни на дюйм. Догонит он нас, только когда нам заблагорассудится его подождать.
        — А почему бы не подождать его прямо сейчас, капитан,  — предложили трое или четверо нетерпеливых матросов.
        — Это ваше дело, ребята. Если вы меня хорошенько попросите, я не смогу вам отказать.
        — Смерть англичанину! Да здравствует Франция!  — единодушно прокричали матросы.
        — Ну что ж, ребята, англичанин пойдет на десерт,  — предложил капитан Эрбель.  — А пока давайте обедать. Учитывая, что случай у нас торжественный, каждый получит двойную порцию вина и по стаканчику рома. Слышишь, кок?
        Четверть часа спустя все сидели за столом и ели с таким аппетитом, словно для большинства из них эта трапеза должна была оказаться последней, как для царя Леонида.
        Обед был превосходный. Он напомнил Парижанину счастливейшие часы его детства, и от имени всех собравшихся, а также с разрешения капитана он попросил своего товарища, матроса Пьера Берто, по прозвищу Монтобан, спеть одну из любимых песен моряков, которую он так хорошо исполнял; как среди людей сухопутных песня «Дело пойдет», эта моряцкая песня была чем-то средним между «Марсельезой» и «Карманьолой».
        Пьер Берто, по прозвищу Монтобан, не заставил себя упрашивать и звонким, словно труба, голосом завел задорную и вместе с тем грозную песню, ни слов, ни мотива которой мы, к сожалению, не знаем.
        Для большей правдивости прибавим, что, как бы восторженно ни принимал экипаж в целом, а Парижанин в частности это необычайное пение, все испытывали такое нетерпение и так расшумелись, что капитану Пьеру Эрбелю пришлось призвать своих людей к тишине, чтобы виртуоз смог допеть восьмой куплет.
        Как помнят читатели, Пьер Берто был любимцем капитана, и тот не хотел, чтобы матроса грубо перебивали.
        Благодаря вмешательству капитана, Пьер Берто допел не только восьмой, но и девятый, а за ним и десятый куплет.
        На этом песня кончалась.
        — Это все, капитан,  — доложил певец.
        — Точно все?  — спросил Пьер Эрбель.
        — Абсолютно все!
        — Да ты не стесняйся: если остались еще куплеты — У нас есть время,  — сказал капитан.
        — Нет, это вся песня.
        Капитан огляделся по сторонам.
        — А где Парижанин?  — громко спросил он.  — Эй, Парижанин!
        — Я здесь, капитан, на своем посту: сижу на рее брам-стеньги.
        И действительно, как только песня кончилась, Парижанин с обезьяньим проворством снова занял место, которое называл своим постом.
        — На чем мы остановились перед обедом, Парижанин?  — спросил капитан.
        — Как я имел честь вам докладывать, капитан, бриг очень похож на военное судно, от него за милю разит goddam’ом.
        — Что ты еще видишь?
        — Ничего. Он от нас на прежнем расстоянии. Но если бы у меня была подзорная труба…
        Капитан вложил собственную трубу юнге в руки и, дав ему пинка для скорости, напутствовал такими словами:
        — Отнеси-ка это Парижанину, Щелкунчик!
        Тот бросился вверх по вантам.
        Если Парижанин поднимался с проворством обезьяны, то Щелкунчик, надо отдать ему должное, взлетел вверх как белка. Он добрался до впередсмотрящего и передал ему требуемый инструмент.
        — Вы мне позволите побыть рядом с вами, господин Парижанин?  — спросил юнга.
        — А разве капитан запретил?  — поинтересовался Парижанин.
        — Нет,  — сказал мальчик.
        — Что не запрещено, то разрешено: оставайся.
        Мальчик сел на конце реи, как грум садится на крупе позади наездника.
        — Ну что, теперь лучше видно?  — спросил капитан.
        — Да, теперь я будто смотрю на него сверху.
        — У него один или два ряда зубов?
        — Один, но до чего ж сильна челюсть, клянусь честью!
        — И сколько зубов?
        — Тридцать шесть.
        — Дьявол! На десяток больше, чем у нас.
        Как помнят читатели, у «Прекрасной Терезы» имелось на вооружении двадцать четыре пушки, да еще две на корме, итого — двадцать шесть штук. Но те, что располагались на корме, капитан называл своим сюрпризом, учитывая, что они были вдвое большего калибра, чем остальные орудия.
        И когда, к примеру, с брига, вооруженного двадцатичетырехфунтовыми орудиями, внимательно осматривали «Прекрасную Терезу» с левого и с правого борта и видели, что у нее лишь восемнадцатифунтовые пушки, бриг доверчиво пускался за ней в погоню. «Прекрасная Тереза» уходила от преследования; так как капитан был опытным артиллеристом, он подпускал неприятельский бриг на расстояние выстрела его носовых пушек, а потом затевал то, что он называл игрой в кегли.
        Пьер Берто был отменным канониром, только ему поручалось наводить две тридцатишестифунтовые пушки. Пока он наводил одну, другую в это время заряжали, и капитан Эрбель находил особенное удовольствие, наблюдая за тем, как из установленных на юте орудий ядра беспрерывно летели одно за другим в паруса или борт вражеского судна, в зависимости от его собственного приказания: «Выше, Пьер!» или «Давай-ка пониже, Пьер!»
        — Вы слышите?  — спросил капитан матросов.
        — Что, капитан?
        — Что сказал Парижанин.
        — А что он сказал?
        — У англичанина на десять зубов больше, чем у нас.
        — А два наших клыка, капитан? По-вашему, они ничего не стоят?  — возразил Пьер Берто.
        — Значит, вы полагаете, ребята, что нам нечего бояться?
        — Нет,  — подтвердил Пьер Берто.  — Мы их прихлопнем вот так.
        Он прищелкнул большим и средним пальцами.
        — Давайте сначала узнаем, с кем имеем дело,  — предложил капитан.
        Он снова обратился к Парижанину.
        — Эй, наверху! Ты знаешь все посудины этих собак-еретиков, словно каждую сам крестил. Можешь мне сказать, что это за бриг?
        Парижанин поднес трубу к глазам, осмотрел бриг со вниманием, свидетельствовавшим о том, как горячо ему хотелось оправдать доверие капитана, и, сложив, наконец, трубу, словно ему нечего больше было высматривать, произнес:
        — Капитан, это «Калипсо».
        — Браво!  — сказал Пьер Эрбель.  — Ну что ж, ребята, пойдемте утешим ее после отъезда Улисса.
        Экипаж, восприняв эти слова буквально, не слишком хорошо понял, что хотел сказать капитан; однако матросы сообразили, что это одна из обычных странных шуток Пьера Эрбеля, какие он любит отпускать перед стычкой.
        Слова капитана были встречены таким громким криком «ура», что, прозвучи он на римском форуме, пролетающий над ним ворон упал бы замертво от страха.
        Другой капитан долго бы думал, прежде чем напасть на корабль, вооруженный в полтора раза лучше его собственного; но превосходство вражеского корабля вызывало у капитана Эрбеля удовлетворение, знакомое каждому смельчаку, встречающему достойного противника.
        Как только отзвучали крики одобрения, капитан с довольным видом посмотрел на загорелые лица матросов, не сводивших с него горящих глаз и показывавших в улыбке белоснежные зубы.
        — Спрашиваю в последний раз: вы твердо решились?  — громко спросил он.
        — Да, да,  — единодушно отозвались матросы.
        — Вы готовы биться до последнего?
        — Да!  — донеслось со всех сторон.
        — И даже больше!  — прибавил Парижанин со своих выбленок.
        — В таком случае, ребята, вперед! Поднимите трехцветный флаг и внимательно следите за тем, как поведет себя «Калипсо».
        Приказание капитана было исполнено. Военный вымпел развернулся подобно радуге, и все взгляды направились в сторону неприятельского брига.
        Едва французский флаг был водружен, как, словно приняв вызов, англичане подняли свой флаг, да еще сопроводили это пушечным выстрелом.
        «Прекрасная Тереза» пока не трогала чехол, скрывавший батарею, сохраняя скромный и безобидный вид, более подобавший простому торговому судну.
        — Мы посмотрели, теперь давайте послушаем,  — сказал Пьер Эрбель.
        Матросы «Прекрасной Терезы» стали прислушиваться, и, хотя их еще отделяло от «Калипсо» немалое расстояние, ветер донес до их слуха барабанный бой.
        — Отлично! Их нельзя обвинить в том, что они скрывают свои намерения,  — промолвил Пьер Эрбель.  — Ну, ребята, покажем метру Джону Булю, на что мы способны: пусть знает, что если зубов у нас и не полон рот, как у него, то кусаться мы все-таки умеем.
        Едва он успел отдать этот приказ, как чехол, скрывавший батарею «Прекрасной Терезы», исчез как по волшебству и с борта «Калипсо» могли теперь в свою очередь насчитать с каждой стороны «Прекрасной Терезы» по дюжине орудийных портов, а в каждом из них — по восемнадцатифунтовой пушке.
        Затем Щелкунчик, который был на судне не только юнгой, но еще и флейтистом, соскользнул с марса на марс и оказался на палубе в одно время с уже поднявшим палочки барабанщиком и приготовился по знаку капитана извлечь первый звук из своего мелодичного инструмента.
        Капитан подал долгожданный знак.
        На «Прекрасной Терезе» заиграли «По местам стоять, к бою готовиться!»; барабанная дробь прокатилась по палубе, проникла в задний люк и снова вырвалась на свободу через передний под аккомпанемент Щелкунчика, умудрявшегося играть сигнал к бою в виде вариации на тему народной песни «Счастливого пути, господин дю Моле!».
        Первые же звуки обоих инструментов произвели поистине магическое действие.
        В одно мгновение каждый матрос занял положенное ему в подобных обстоятельствах место, вооружившись тем, что ему полагалось.
        Марсовые с карабинами в руках бросились по местам; те, что были вооружены мушкетами, выстроились на баке и шкафуте; тромблоны были устроены на подставках, а пушки выкатили. Запасы фанат были приготовлены на каждом шагу, откуда только можно было обрушить огонь на палубу неприятельского судна. Наконец главный старшина приказал подобрать все шкоты, приготовить запалы и абордажные крючья.
        Вот что происходило на палубе.
        Но под палубой или, иначе говоря, в утробе судна поднялась ничуть не меньшая суета.
        Пороховые погреба были открыты, фонари в отсеках зажжены, запасной штурвал установлен, перегородки разобраны.
        Образовалась группа отчаянных: это были самые высокие и мускулистые матросы «Прекрасной Терезы». Каждый выбрал оружие по себе: один — топорик, другой — гарпун, третий — копье.
        Они напоминали великанов, вооруженных давно уже исчезнувшим из обихода оружием, которое употреблялось во дни титанов, но неведомо было с легендарных времен Антея, Энкелада и Гериона.
        Капитан Эрбель, сунув руки в карманы бархатной куртки, в которой он весьма напоминал мирного буржуа из Сен-Мало, гуляющего на молу в воскресный день, обошел судно, удовлетворенно подмигивая то тому, то другому; при этом он щедро раздавал табак, отламывая от скрученных в трубку табачных листьев, торчавших у него из кармана, будто голова ужа.
        Окончив осмотр, он сказал:
        — Ребята! Вы знаете, что на днях я собираюсь жениться.
        — Нет, капитан,  — возразили матросы,  — нам об этом ничего не известно.
        — Ну, будем считать, что я поставил вас в известность.
        — Спасибо, капитан,  — поблагодарили матросы.  — А когда свадьба?
        — Пока не знаю точно. Зато одно я знаю твердо.
        — Что, капитан?
        — Если уж я женюсь, то подарю госпоже Эрбель мальчика.
        — Надеемся, что так и будет,  — засмеялись матросы.
        — Обещаю вам, братцы: кто спрыгнет на палубу «Калипсо» вторым, станет крестным отцом моего сына.
        — А первый что получит?  — не утерпел Парижанин.
        — Первому я раскрою топором череп,  — пригрозил капитан.  — Пока я здесь, я не потерплю, чтобы кто-то лез впереди меня! Итак, договорились, ребята: возьмите на гитовы грот и бизань, убирайте бом-кливер, иначе англичанин никогда нас не догонит и мы так и не поговорим.
        — Отлично!  — обрадовался Парижанин.  — Я вижу, капитан не прочь сыграть в кегли. Займи свое место, Пьер Берто!
        Тот взглянул на капитана, желая понять, следует ли ему считать приглашение Парижанина приказом.
        Эрбель кивнул.
        — Скажите, капитан…  — начал Пьер Берто.
        — В чем дело, Пьер?  — спросил капитан.
        — Вы ничего не имеете против Луизы, правда ведь?
        — Нет, мальчик мой, а почему ты об этом спрашиваешь?
        — Я надеюсь, что, когда мы вернемся, она станет не только моей женой, но и крестной матерью вашего сына.
        — Хвастун!  — хмыкнул капитан.
        В один миг указанные капитаном паруса были подтянуты, а Пьер Берто, стоя на своем посту, любовно поглаживал две свои тридцатишестифунтовые пушки, словно паша — своих султанш.
        XXV
        СРАЖЕНИЕ
        Так как с этой минуты французский бриг замедлил ход, а англичане двигались с прежней скоростью, расстояние между преследуемым и преследовавшим кораблями постепенно стало сокращаться.
        Капитан находился на своем мостике; можно было подумать, что он вымеряет расстояние на глаз.
        Однако, как ни торопился он начать, по выражению Пьера Берто, свою игру в кегли, огонь все же открыл не он.
        Несомненно, у капитана неприятельского брига чувство расстояния было не столь развито, как у капитана «Прекрасной Терезы»: он приказал убрать некоторые паруса, так что «Калипсо» повернулась боком. В то же мгновение над ее орудийными портами показались белые дымки и, прежде чем раздались звуки выстрелов, ядра зашлепали по воде в нескольких кабельтовых от «Прекрасной Терезы».
        — Похоже, наши английские друзья просто не знают, куда девать лишние ядра и порох,  — заметил капитан Эрбель.  — Мы будем более экономными, чем они, правда, Пьер?
        — Вы же знаете, капитан,  — отозвался канонир,  — как вы скажете, так и будет. Прикажите начать, а уж мы начнем!
        — Подпустите его еще на несколько саженей, нам торопиться некуда.
        — Да,  — произнес Парижанин.  — Сегодня ночь будет лунная… Скажите, капитан, должно быть, красивое зрелище: сражение при луне! Вы бы угостили нас им, ведь такое не каждый день увидишь!
        — Знаешь, это мысль!  — промолвил капитан.  — Скажи, Парижанин, тебе этого в самом деле хочется?
        — Слово чести, я был бы вам весьма признателен.
        — Ну что же, никогда не следует забывать о своих друзьях.
        Он вынул часы.
        — Пять часов вечера, ребята,  — сказал он.  — Мы поиграем с «Калипсо» до одиннадцати, а в пять минут двенадцатого возьмем ее на абордаж. В четверть двенадцатого она будет взята, и в половине двенадцатого каждый из вас уже будет лежать в койке: «Прекрасная Тереза» — девушка воспитанная и ложится не поздно даже в те дни, когда у нее бал.
        — Тем более,  — заметил Парижанин,  — что к половине двенадцатого у всех танцоров ноги будут отваливаться.
        — Капитан,  — обратился к Эрбелю Пьер Берто,  — у меня руки чешутся…
        — Ну что ж, пальни по англичанам пару раз,  — отозвался тот,  — но предупреждаю: эти два ядра запишешь на свой счет, а не на мой.
        — Будь что будет,  — махнул рукой Пьер Берто.
        — Погоди немного, Пьер, пусть Парижанин нам расскажет, что они там делают.
        — Сейчас доложу,  — сказал Парижанин, вскарабкавшись на малый марс: на сей раз суда находились друг от друга так близко, что ему не нужно было подниматься на рею брамселя.
        — Сестрица Анна, не видать ли кого вдали?  — спросил капитан.
        — Вижу лишь, как зеленеет море,  — подхватил Парижанин,  — да реет флаг его британского величества.
        — А что между морем и флагом?  — уточнил капитан.
        — Каждый на своем боевом посту: пушкари — у батареи, матросы — на шкафуте и юте, а капитан подносит рупор к губам.
        — Как жаль, Парижанин, что слух у тебя не такой же острый, как зрение!  — промолвил Пьер Эрбель.  — Не то ты бы пересказал нам слова капитана.
        — Да вы прислушайтесь, капитан,  — сказал Парижанин,  — и сами все узнаете.
        Не успел он договорить, как из носовой части вражеского судна полыхнули две вспышки, раздался оглушительный грохот, и два ядра упали в кильватерную струю «Прекрасной Терезы».
        — А-а!  — оживился капитан Эрбель.  — Похоже на кадриль для четверых. А ну, Пьер, давай! Пускай кавалер подаст даме ручку. Стреляй из двух, Пьер, стреляй сразу из двух!
        Как только капитан произнес эти слова, Пьер Берто на мгновение склонился над орудием, потом снова поднялся и тоже поднес запал.
        Раздался выстрел.
        Капитан пристально всматривался вдаль, словно пытаясь разглядеть летящее ядро.
        Ядро ударило в носовую часть.
        Почти тотчас послышался второй выстрел и второе ядро полетело вслед за первым, будто пытаясь его догнать.
        — Так-то лучше!  — обрадованно закричал Пьер Берто, видя, как у англичан оторвался огромный кусок борта в носовой части.  — Что вы на это скажете, капитан?
        — Скажу, что ты понапрасну теряешь время, дружище Пьер.
        — Как это теряю время?
        — Да попади ты ему в корпус хоть двадцать раз, ты задашь работу плотнику, и только. Дай ему как следует, черт возьми! Целься в рангоут, переломай ему ноги, перебей крылья: дерево и холст ему сейчас дороже, чем плоть.
        Во время их разговора «Калипсо» по-прежнему приближалась к «Прекрасной Терезе»; она полыхнула из двух своих носовых пушек: одно из ядер упало на расстоянии пистолетного выстрела от кормы брига, другое же рикошетом ударило «Прекрасной Терезе» в борт, но не сильно, и плюхнулось в воду.
        — Знаете, капитан,  — заговорил Пьер Берто, растянувшись на одной из двух пушек,  — по-моему, мы на приличном расстоянии от англичан. Хорошо бы не подпускать их ближе, уж вы мне поверьте.
        — А что для этого необходимо?
        — Поднять на «Прекрасной Терезе» все паруса. Ах, если бы я мог стоять у руля и в то же время стрелять из пушек, я бы, капитан, так повел судно, что, будь между двумя кораблями натянута паутинка, она осталась бы цела.
        — Развернуть грот и бизань, переложить бом-кливер!  — крикнул капитан Эрбель, в то время как Пьер Берто взялся за запал и выстрелил.
        На сей раз ядро угодило в рею.
        — Вот это настоящий удар!  — похвалил капитан Эрбель.  — Ну, Пьер, получишь десять луидоров на то, чтобы прогулять их с товарищами в первой же гавани, если попадешь в фок-мачту или в грот-мачту между верхним и нижним марселем.
        — Ура капитану!  — закричали матросы.
        — А можно стрелять цепными ядрами?  — спросил Пьер.
        — Да стреляй чем хочешь, черт подери!  — махнул рукой капитан.
        Пьер Берто потребовал у боцмана необходимые снаряды; тот приказал поднести кучу зарядных картузов, состоявших из двух ядер, связанных между собой цепью.
        Зарядив обе пушки, Пьер Берто прицелился и выстрелил.
        Ядро прошло сквозь фок и грот в полуфуте от мачты.
        — Ну-ну, намерение похвальное,  — бросил капитан Эрбель.
        Весь экипаж мало-помалу переместился в конец палубы, к юту.
        Часть матросов, чтобы лучше видеть происходящее, вскарабкалась на ванты. Марсовые сидели неподвижно, словно в передней ложе на благотворительном спектакле.
        Пьер Берто зарядил обе пушки новыми картузами.
        — Э-гей, капитан!  — крикнул Парижанин.
        — Что там нового, гражданин Муфтар?
        — Они, капитан, перетаскивают одну пушку с кормы на нос, а две — с носа на корму.
        — И что ты сам об этом думаешь, Парижанин?
        — Наверное, им надоело получать от нас по лбу, а самим в ответ щекотать нам пятки, и потому они решили угостить нас тридцати шестифунтовой пушкой.
        — Слышишь, Пьер?
        — Да, капитан.
        — Пьер, десять луидоров!
        — Капитан, я и без того постарался бы изо всех сил. Судите сами: «Огонь!»
        И, отдав себе этот приказ, Пьер поднес фитиль к пороху; прогремел выстрел — в парусах зазияла огромная дыра.
        Почти в тот же миг «Калипсо» ответила таким же грохотом, и ядро, отломив кусок реи большого марселя, разорвало висевшего на вантах матроса пополам.
        — Слушай, Пьер,  — закричал Парижанин,  — неужели ты позволишь, чтобы нас всех вот так перебили?
        — Тысяча чертей!  — выругался Пьер.  — Похоже, у них и впрямь есть тридцатишестифунтовая пушка. Погоди, погоди, Парижанин, сейчас ты кое-что увидишь!
        На этот раз Пьер Берто прицелился особенно старательно, потом торопливо поднялся и поднес фитиль, так что все это заняло считанные секунды.
        Послышался оглушительный треск. Грот-мачта покачнулась, словно не зная, куда упасть — вперед или назад, наконец накренилась вперед и, надломившись над марсом, рухнула на палубу, накрыв ее парусом: цепь ядра разрезала мачту пополам.
        — Пьер!  — радостно прокричал капитан.  — Я слышал, есть такая книга «Опасные связи». Ты ее, случайно, не читал? Ты выиграл десять луидоров, друг мой!
        — Стало быть, выпьем за здоровье капитана!  — зашумели матросы.
        — А теперь,  — продолжал капитан,  — «Калипсо» наша, и досталась она нам почти даром, но надо дождаться появления луны, верно, Парижанин?
        — Я думаю, осторожность не помешает,  — отвечал тот.  — Уже смеркается, а в той работе, которая нам еще предстоит, не мешало бы видеть, куда ставишь ногу.
        — Раз уж вы вели себя примерно,  — прибавил капитан,  — обещаю вам фейерверк.
        Сумерки сгустились: темнело с невероятной быстротой, что характерно для тропических широт.
        Зная, что до восхода луны ночь будет очень темной, капитан Эрбель приказал поднять фонари на брам-стеньги, чтобы англичане не подумали, будто их противник решил скрыться в темноте.
        Приказание было исполнено.
        Англичанин, в знак того, что он тоже не считает эту партию завершенной, водрузил сигнальные огни.
        Похоже, обе стороны с одинаковым нетерпением ждали появления луны.
        Оба судна вышли из ветра, словно ложась в дрейф; в темноте они напоминали две грозные тучи, плывущие по волнам,  — тучи, в недрах которых кроются гром и молния.
        В одиннадцать часов появилась луна.
        В то же мгновение нежный свет озарил все вокруг и посеребрил море.
        Капитан Эрбель вынул часы.
        — Ребята!  — сказал он.  — Как я вам сказал, в четверть двенадцатого мы должны захватить «Калипсо», а в половине двенадцатого — уже лежать в своих койках. Времени у нас мало. Не будем обращать внимания на неприятеля, он волен поступать как знает. Нам же предстоит следующее… Пьер Берто перетащил свою упряжку вперед?
        — Так точно, капитан,  — доложил Пьер Берто.
        — Заряжено картечью?
        — Да, капитан.
        — Мы пойдем прямо на англичанина. Пьер Берто отсалютует из обеих своих султанш; мы пошлем привет из всех пушек левого борта, потом быстро развернемся, подойдем вплотную, забросим наши крюки и выстрелим из пушек правого борта — превосходно! Так как англичане лишились своей стеньги и проворны теперь не больше, чем человек с переломанной ногой, они в нас успеют выстрелить лишь из пушек правого борта; восемнадцать двадцатичетырехфунтовых орудий против двадцати четырех восемнадцатифунтовых и двух тридцатишестифунтовых — считайте сами, и вы увидите, что у нас чистый перевес в восемь выстрелов. А теперь вперед — остальное за мной. Вперед, ребята! Да здравствует Франция!
        Громкий крик «Да здравствует Франция!» вырвался, казалось, из самой глубины моря и возвестил англичанам, что бой сейчас вспыхнет с новой силой.
        В ту же минуту «Прекрасная Тереза» развернулась, чтобы воспользоваться попутным ветром.
        Сначала даже могло показаться, что она удаляется от «Калипсо», но, как только она почувствовала, что ветер дует ей в корму, она устремилась на неприятеля и налетела на него, будто морской орел на свою жертву.
        Надобно отметить, что матросы капитана Эрбеля слепо повиновались любому его приказанию.
        Если бы он повелел идти прямо в Мальстрем — эту легендарную бездну из скандинавских сказаний, заглатывающую трехпалубные корабли не хуже Сатурна, пожиравшего детей,  — штурман направил бы корабль прямо в Мальстрем.
        Все приказания были исполнены с безупречной точностью.
        Пьер Берто послал два снаряда картечи почти в одно время с тем, как англичане выстрелили в «Прекрасную Терезу» из пушек своего левого борта. Потом прогрохотали в ответ и пушки левого борта «Терезы». И прежде чем тяжело пострадавшая «Калипсо» успела развернуться правым бортом и перезарядить пушки, бушприт «Прекрасной Терезы», облепленный людьми, словно виноградная лоза — ягодами, врезался в ванты грот-мачты, а капитан, стараясь перекричать треск рвущихся снастей, приказал:
        — Огонь, ребята! Последний залп! Срежьте ему мачты как у понтона, а потом мы возьмем его, словно крепость, приступом!
        Двенадцать заряженных картечью пушек будто взвыли от радости в ответ на это приказание.
        Зловещая вспышка осветила «Калипсо»; густое облако дыма опустилось на ее палубу; послышались треск дерева, жалобные крики; потом снова раздался голос Эрбеля, будто повелевающий бурей:
        — На абордаж, ребята!
        Первым на вражескую палубу, как всегда, прыгнул капитан Эрбель.
        Но не успел он еще как следует встать на ноги, как у него над ухом кто-то сказал:
        — А все-таки крестником вашего первенца буду я, капитан.
        Эти слова принадлежали Пьеру Берто.
        В ту же минуту с бушприта по реям, вантам, канатам посыпались, как зерна из колоса, сен-малоские матросы, к ним присоединялись их товарищи; за какие-нибудь пять секунд они, словно град в летнюю грозу, покрыли палубу «Калипсо».
        Невозможно передать, что потом происходило на палубе «Калипсо»: все смешалось, началась рукопашная схватка, все кричали, будто на шабаше демонов, но, ко всеобщему изумлению, капитана Эрбеля не было ни видно и ни слышно.
        Однако спустя несколько минут он выбрался из люка. Он держал в руке факел, и в его свете стало видно, что лицо капитана выпачкано порохом и кровью.
        — Все на борт «Прекрасной Терезы», ребята!  — крикнул он.  — Англичанин сейчас взлетит на воздух!
        Его слова произвели магическое действие: крики стихли, драка прекратилась.
        Вдруг из глубины вражеского судна донесся истошный крик:
        — Пожар!
        Матросы «Прекрасной Терезы» бросились с неприятельского брига с тем же проворством, с каким они совсем недавно его осаждали; французы цеплялись за снасти, прыгали с борта одного судна на другое, в то время как капитан, Пьер Берто и еще несколько силачей (вы познакомились с ними при описании самого начала сражения), вооруженных невиданным дотоле оружием, прикрывали отступление.
        Оно произошло так скоро, что англичане еще не успели прийти в себя; пока два человека с топорами в руках высвобождали бушприт из снастей, в которых он запутался, раздался крик:
        — Брасопьте левый борт вперед! Ставьте стаксели! Убирайте грот и бизань! Все на правый борт!
        Эти приказания, отдававшиеся властным голосом, которому невозможно было не подчиниться, были исполнены с такой стремительностью, что, вопреки командам английского капитана, сцепить два корабля было уже невозможно, и «Прекрасная Тереза», словно догадываясь о надвигавшейся на нее опасности, отделилась от вант неприятельского судна, обрубая крючья, отсекая тросы и мечтая об одном: как можно скорее убежать от огня.
        Тем не менее, капитан Эрбель не смог помешать тому, что вражеский бриг, из последних сил развернувшись левым бортом, грохнул из пушек в порыве гнева или из жажды мести. Но матросы были так рады вырваться из опасного положения, в котором они оставили своего врага, что почти не обратили внимания на смерть трех или четырех товарищей и крики пяти или шести раненых.
        — А теперь, ребята,  — сказал капитан,  — вот и обещанный фейерверк. Внимание!
        Из всех люков английского брига повалил густой дым, в то время как над орудийными портами и жерлами пушек поднимался дымок совсем другого рода.
        До слуха французов донесся голос английского капитана, усиленный рупором:
        — Шлюпки на воду!
        Приказание было немедленно исполнено, и вокруг фрегата закачались на волнах четыре шлюпки.
        — Кормовую и шкафутную шлюпки — солдатам морской пехоты!  — крикнул капитан.  — Две бортовые шлюпки — матросам. Грузите сначала раненых!
        Солдаты и офицеры «Прекрасной Терезы» переглядывались. Они были потрясены дисциплиной англичан. Маневр, проводившийся на борту «Калипсо» с такой четкостью, словно судно проводило учения в портсмутской гавани или заливе Солуэй, на борту французского корабля был бы, по всей вероятности, невозможен.
        Сначала в шлюпки спустили раненых; их было довольно много, и было решено разместить их поровну в каждой шлюпке; потом солдаты морской пехоты в безупречном порядке заняли отведенные им две шлюпки. Наконец настала очередь матросов.
        Капитан стоял на мостике и невозмутимо отдавал приказания, словно забыв, что у него под ногами мина.
        С этой минуты французы перестали видеть происходящее. Дым повалил изо всех щелей и окутал вражеский корабль покрывалом, сквозь которое невозможно было что-либо разглядеть.
        Время от времени языки пламени взвивались вдоль мачт; потом несколько пушек, оставшиеся заряженными (разрядить их не было времени), выстрелили сами по себе; затем стало видно, как из огня вышла одна шлюпка, другая, третья; вдруг раздался оглушительный взрыв — судно изрыгнуло пламя, словно кратер вулкана, в воздух взметнулись горящие обломки, прочертив в ночном небе светящиеся полосы, похожие на гигантские ракеты.
        Это был финал фейерверка, обещанного капитаном Эрбелем.
        Обломки корабля рухнули в море; все погасло, и снова наступила темнота. Ничего не осталось от великана, еще недавно корчившегося в огне, лишь три шлюпки бороздили море, удаляясь от места гибели судна, насколько позволяли весла.
        Капитан Эрбель не стал их преследовать. А когда одна из шлюпок оказалась на расстоянии пушечного выстрела от левого борта «Прекрасной Терезы», матросы и капитан приподняли шляпы, приветствуя храбрецов, которые, избегнув смертельной опасности от пожара, отправлялись навстречу другой, пока незаметной и еще не очень близкой, но все-таки неотвратимой: непогоде и голоду.
        Четвертая шлюпка, в которой сидели капитан и остальная часть экипажа, взлетела на воздух вместе с бригом.
        Эрбель и его люди провожали взглядами три шлюпки до тех пор, пока они окончательно не исчезли в беспросветной темноте.
        Капитан достал из кармана часы и сказал:
        — Итак, ребята, уже полночь. Впрочем, в дни праздников разрешается ложиться позднее обычного.
        Теперь, если нас спросят, почему капитан Эрбель не захватил три четверти экипажа «Калипсо» в плен, а дал им уйти, мы ответим, что «Прекрасная Тереза», имевшая сто двадцать человек на борту, не могла взять еще сотню.
        Если же наш ответ не удовлетворит кого-нибудь из наших читателей и они захотят узнать, почему капитан Эрбель не потопил шлюпки неприятеля тремя пушечными выстрелами, мы ответим…
        Нет, мы промолчим.
        XXVI
        ЖЕНИТЬБА КОРСАРА
        В течение десяти лет, последовавших за событиями, о которых мы рассказали, желая, по своему обыкновению, не словами, а фактами дать представление о характере наших героев, капитан Эрбель, чей образ действий уже знаком нашим читателям, шел, не сворачивая с раз избранного пути.
        Нам будет довольно сделать краткий обзор побед бесстрашного моряка по газетам того времени:
        «Святой Себастьян» — португальское судно, направлявшееся с Суматры на остров Иль-де-Франс с трехмиллионным грузом; доля Эрбеля составила четыреста тысяч ливров.
        «Шарлотта» — голландский корабль водоизмещением в триста шестьдесят тонн, имевший на борту двенадцать пушек и семьдесят человек экипажа. «Шарлотта» была продана за шестьсот тысяч ливров.
        «Орел» — английская шхуна водоизмещением в сто шестьдесят тонн, проданная за сто пятьдесят тысяч ливров.
        «Святой Иаков» и «Карл III» — испанские корабли, проданные за шестьсот тысяч ливров.
        «Аргос» — русское судно в шестьсот тонн.
        «Геракл» — английский бриг в шестьсот тонн.
        «Славный» — английский куттер, и так далее.
        К этому списку, опубликованному в официальных газетах того времени, мы могли бы прибавить еще тридцать или сорок наименований, однако в наши намерения отнюдь не входило давать полную биографию капитана Эрбеля: мы лишь хотим дать читателям представление о его характере.
        Вернувшись в Сен-Мало зимой 1800 года вместе с верным Пьером Берто, он получил от своих земляков все возможные свидетельства симпатии. Кроме того, его ожидало письмо от первого консула, приглашавшего его немедленно прибыть в Париж.
        Бонапарт прежде всего поздравил храброго бретонца с его необычайными походами, а затем предложил ему чин капитана и командование фрегатом республиканского флота.
        Однако Пьер Эрбель покачал в ответ головой.
        — Чего же вы хотите?  — удивился первый консул.
        — Мне неловко вам в этом признаться,  — отвечал Эрбель.
        — Вы, значит, честолюбивы?
        — Напротив, я считаю, что ваше предложение слишком лестно для меня.
        — Вы не хотите служить Республике?
        — Отчего же не послужить? Однако я хочу это делать по-своему.
        — Как же?
        — Оставаясь корсаром… Вы позволите сказать вам правду?
        — Говорите.
        — Пока я приказываю, я отличный моряк; как только мне придется исполнять чью-то волю, я не буду стоить и последнего из своих матросов.
        — Но ведь всегда приходится кому-то повиноваться.
        — Клянусь честью,  — ответил капитан,  — до сих пор, гражданин консул, я повиновался разве лишь Богу, да и то только если он мне приказывал через своего первого адъютанта, его высочество ветер, убрать паруса и идти без них; и мне не раз доводилось, когда меня обуревал демон непокорности, с опущенными парусами, кливером и бизанью, подчинять себе море. А если бы я был капитаном фрегата, то должен был бы повиноваться не только Богу, но и вице-адмиралу, адмиралу, морскому министру, да откуда мне знать, кому еще? На одного слугу будет слишком много хозяев.
        — Ну, я вижу, вы не забыли, что принадлежите к роду Куртене,  — заметил первый консул,  — и что ваши предки царствовали в Константинополе.
        — Вы правы, гражданин первый консул, я этого не забыл.
        — Однако я не в силах назначить вас императором Константинопольским, хотя мне чуть было не удалось совершить обратное тому, что сделал Бодуэн, то есть вернуться из Иерусалима через Константинополь, вместо того чтобы отправиться через Константинополь в Иерусалим.
        — Нет, гражданин, но вы можете сделать другое.
        — Да, я могу установить майорат для вашего старшего сына, женить вас на дочери одного из моих генералов, если вы хотите союза со славой, или на дочери одного из моих поставщиков, если вас интересуют деньги.
        — Гражданин первый консул! У меня три миллиона, что ничуть не хуже майората, а что касается женитьбы, у меня есть на примете невеста.
        — Вы женитесь на какой-нибудь пфальцской принцессе или немецкой маркграфине?
        — Я женюсь на бедной девушке по имени Тереза; я люблю ее уже восемь лет, а она семь лет верно меня ждет.
        — Дьявольщина!  — вскричал Бонапарт.  — Не везет же мне: там — Сен-Жан-д’Акр, а здесь — вы!.. Что же вы намерены делать, капитан?
        — А вот что, гражданин: для начала женюсь, так как мне не терпится это сделать, и, если бы не вы, даю слово, я не двинулся бы до свадьбы из Сен-Мало.
        — Ну, а после женитьбы?
        — Буду наслаждаться мирной жизнью, проедая свои три миллиона и приговаривая, как пастух Вергилия:
        O Melib! Deus nobis hc otia fecit.[23 - О Мелибей! Нам бог спокойствие это доставил.  — «Буколики», I, 6. Перевод С. Шервинского.]
        — Гражданин капитан! Я не слишком силен в латыни.
        — Да, особенно когда речь о мирной жизни, верно? Но я не прошу у вас тридцатилетнего мира. Нет, год-другой насладиться семейным счастьем, и хватит. А потом, клянусь честью, с первым же пушечным выстрелом я… что ж, моя «Прекрасная Тереза» еще цела!
        — Значит, я ничего не могу для вас сделать?
        — По правде сказать, я думаю…
        — И никак ничего не придумаете?
        — Нет, но если мне что-нибудь придет в голову, я вам напишу, слово Эрбеля!
        — Неужели я даже не смогу быть крестным вашего первенца?
        — Вам не повезло, гражданин консул: я уже дал слово другому.
        — Кому же?
        — Пьеру Берто по прозвищу Монтобан, нашему боцману.
        — А этот плут не может уступить мне свою очередь, капитан?
        — Да что вы! Он не уступил бы ее даже китайскому императору. Да и ничего не скажешь: он завоевал это право шпагой.
        — Каким образом?
        — Он был вторым на палубе «Калипсо» и, между нами, храбрецами, говоря, генерал, даже первым, если уж быть точным… Словом, я просто закрыл на это глаза.
        — Ну, капитан, раз уж мне с вами так не везет, вы, может быть, позволите мне о вас иногда справляться?
        — Стоит вам начать войну, гражданин первый консул, и вы обо мне услышите, это я вам обещаю.
        — Итак, с должника нужно брать хотя бы то, что он может отдать: до встречи в случае войны!
        — До свидания, гражданин первый консул!
        Пьер Эрбель пошел было к двери, но снова вернулся.
        — Нет, я не могу вам обещать и свидания,  — поправился он.
        — Это почему?
        — Потому что вы сухопутный генерал, а я моряк. Значит, маловероятно, что мы встретимся, если вы будете воевать в Италии или Германии, а я — в Атлантическом или Индийском океане; итак, удачи вам в ваших кампаниях, гражданин первый консул.
        — А вам удачных плаваний, гражданин капитан.
        На том капитан и первый консул расстались, а встретились вновь лишь пятнадцать лет спустя в Рошфоре.
        Через три дня после того, как Пьер Эрбель покинул Тюильри, он с распростертыми объятиями вошел в скромный дом Терезы Бреа, находившийся в деревне Планкоэт, что на Аргеноне, в пяти льё от Сен-Мало.
        Тереза радостно вскрикнула и бросилась Пьеру на грудь.
        Она не видела его три года. Она слышала, что он вернулся в Сен-Мало и в тот же день уехал в Париж.
        Другая впала бы в отчаяние и стала бы гадать, какое неотложное дело могло заставить ее возлюбленного отказаться от встречи с ней. Но Тереза твердо верила в слово Пьера; она преклонила колени перед планкоэтской Божьей Матерью, даже не думая о причине его неожиданного отъезда.
        И как мы видели, Пьер приехал в Париж за час до назначенной аудиенции, а покинул столицу час спустя: его отсутствие длилось всего шесть дней. Правда, Терезе они показались шестью столетиями.
        Когда она увидела своего любимого, она метнулась ему навстречу, а из ее губ или, вернее, из самого сердца вырвался радостный крик.
        Пьер расцеловал ее в мокрые от слез щеки и спросил:
        — Когда свадьба, Тереза?
        — Когда хочешь,  — отвечала та.  — Я уже семь лет как готова, а о нашей помолвке объявлено уже три года назад.
        — Значит, нам осталось только предупредить мэра и кюре?
        — Ну, конечно!
        — Идем предупредим их, Тереза! Я не согласен с теми, кто говорит: «Он ждал шесть лет, подождет еще». Нет, я, наоборот, считаю так: я ждал шесть лет и полагаю, что этого вполне достаточно,  — больше ждать я не хочу!
        Тереза придерживалась, разумеется, того же мнения, что и ее жених. Не успел он договорить, как она накинула на плечи шаль и приготовилась выйти.
        Пьер Эрбель взял ее за руку.
        Как бы ни торопились мэр и кюре, необходимо было подождать три дня. За это время капитан едва не лишился рассудка.
        На третий день, когда мэр ему сказал; «Именем закона объявляю вас мужем и женой», Пьер Эрбель заметил:
        — Какое счастье! Если бы пришлось еще ждать, я бы сегодня же ночью пришел к ней.
        Девять месяцев спустя — день в день — Тереза родила крепкого мальчонку, которого, по уговору, крестил Пьер Берто по прозвищу Монтобан. Записали мальчика в книге актов гражданского состояния Сен-Мало под именем Пьера Эрбеля де Куртене, будущего виконта. Он был Пьером дважды: по имени родного отца и крестного.
        Мы уже рассказывали, как, уступая моде той поры, молодой человек латинизировал свое имя и вместо несколько вульгарного имени апостола-отступника избрал более аристократичное — Петрус.
        Однако наберитесь терпения, дорогие читатели; мы еще не закончили рассказ о его «отце-корсаре», как называл брата генерал Эрбель.
        Медовый месяц капитана Эрбеля длился ровно столько, сколько существовал Амьенский мир. Мы ошибаемся: он затянулся на несколько дней дольше.
        Десять историков против одного вам скажут, если, конечно, вы пожелаете к ним обратиться, как был нарушен договор 1802 года; зато только я могу вам поведать, чем закончился медовый месяц нашего достойного капитана.
        Пока длился мир, все шло хорошо в семье Эрбелей. Муж обожал свою жену, нежную и тихую, будто ангел; он обожал сына и уверял — не без основания, может быть,  — что это самый красивый малыш не только в Сен-Мало, но и во всей Бретани, а то и во всей Франции. Короче говоря, это был счастливейший смертный, и если бы не война, это состояние покоя длилось бы, несомненно, месяцы, годы, длилось бы, может быть, вечно, и ни одно облачко не омрачило бы его ясного небосвода.
        Но со стороны Англии стала надвигаться буря. Английское правительство заключило мир вынужденный; для этого понадобилось, чтобы вступление императора Павла I в союз с Пруссией, Данией и Швецией опрокинуло кабинет министров Питта и спикер Аддингтон был назначен первым лордом казначейства. К несчастью, мир просуществовал недолго. Убийство Павла I пошатнуло это ненадежное здание. Англичане обвинили Францию в том, что она слишком медленно освобождает Рим, Неаполь и остров Эльбу. Франция обвинила Англию в том, что та вообще не уходит из Мальты и Египта.
        Бонапарт, решив встретить грядущие события во всеоружии, готовил экспедицию в Сан-Доминго. Политический барометр предвещал неизбежную войну.
        С того дня как эта намечавшаяся экспедиция привела все французские гавани в лихорадочное возбуждение, предшествующее обычно морским войнам, капитан Эрбель потерял покой и сон. Тихое семейное счастье не могло заглушить его жажду к приключениям: для него семейная жизнь была цветущим островком в океане, где моряк может ненадолго передохнуть, но и только. Настоящим призванием капитана была морская служба: море не давало ему покоя, тянуло его к себе, словно ревнивая любовница, и манило помимо его воли. Веселое лицо его стало печальным, он не пропускал ни одного рыбацкого судна, чтобы не расспросить экипаж, когда возобновятся военные действия. Дни напролет он просиживал на самом высоком утесе, всматриваясь в даль, где море сливалось с небом.
        Тереза, на все смотревшая его глазами, вскоре заметила, как он переменился, и долго не могла понять, чему приписать его странное состояние. Мрачное настроение, угрюмое молчание были настолько несвойственны ее мужу, что она не на шутку испугалась, но ни о чем его не спрашивала.
        Она понимала, что рано или поздно он заговорит сам. И вот однажды ночью ее разбудили порывистые движения и громкие крики капитана.
        Ему привиделось во сне сражение, и он закричал во все горло:
        — Вперед! Бей англичан! Ребята, на абордаж! Да здравствует Республика!
        Бой был нелегкий. Но через некоторое время он, видимо, закончился, как и для Сида, сам собою: некому стало сражаться.
        Капитан, приподнявшийся было на постели, рухнул на подушку с криком:
        — Спускай флаг, английская собака! Победа! Победа!
        И он снова уснул мирным сном победителя.
        Так несчастная Тереза узнала правду.
        Сон ее как рукой сняло, и она прошептала:
        — Сам того не зная, он только что объяснил мне, почему на него находит тоска. Бедный Пьер! Из любви ко мне он сидит здесь как привязанный, чувствует себя пленником в этом доме и бьется головой о решетку, словно лев в клетке… Увы, теперь я понимаю: эта тихая жизнь не для тебя, бедный мой Пьер! Тебе нужен простор, вольный воздух, бескрайнее небо над головой, море под ногами; тебе нужны великие бури и великие сражения, гнев человеческий и Божий! А я ничего не видела, не понимала, ни о чем не догадывалась: я тебя любила! Прости меня, дорогой мой Пьер!
        Тереза в смертной тоске стала ждать утра, а когда рассвело, сказала как можно тверже:
        — Пьер, ты здесь скучаешь!
        — Я?  — отозвался он.
        — Да.
        — Даже и не думай об этом!
        — Пьер, ты никогда не лгал. Будь со мной честным и искренним, как подобает моряку.
        Пьер пробормотал что-то невнятное.
        — Безделье для тебя губительно, друг мой,  — продолжала Тереза.
        — Твоя любовь меня восхищает,  — отвечал Пьер.
        — Тебе пора в путь, Пьер; мы на пороге войны.
        — Да, так все говорят.
        — А ты, любимый мой, уже начал военные действия.
        — Что ты имеешь в виду?  — удивленно спросил Пьер.
        Тереза рассказала, что было ночью.
        — Вполне возможно,  — согласился он.  — Всю ночь мне снился ожесточенный бой.
        — По тому, с какой страстью ты воевал, пусть во сне, я поняла, что время нашей безмятежной жизни прошло, а настоящая жизнь для тебя там, где опасность и слава, и я приняла очень важное решение, мой друг.
        — Какое же?
        — Помочь тебе как можно раньше выйти в море.
        — Ты ангел мой, дорогая Тереза?
        — О! Пьер! Провидение возложило на нас разные задачи, милый; я ждала тебя семь лет и была счастлива этим ожиданием. Ты вернулся, и два года я была самой счастливой женщиной на свете. Скоро ты снова уйдешь, Пьер, и я опять буду ждать твоего возвращения. Но теперь со мной будет наш сын, и ждать мне будет легче. Мой материнский долг — многому научить нашего дорогого сына. Я буду рассказывать ему про тебя, про твои битвы, слух о которых дойдет и до нас. Каждый день мы будем подниматься на скалу в надежде увидеть твой корабль, белеющий на горизонте. Так, дорогой, мы оба исполним долг перед Всевышним. Ты, мужчина, будешь защищать свою родину; я, женщина, стану воспитывать нашего сына, и Всевышний нас благословит.
        Пьер обыкновенно не показывал своих нежных чувств, но, когда услышал ее слова, ему показалось, что над головой у его жены засветился нимб, как у планкоэтской Девы Марии; Пьер упал к ее ногам.
        — Ты обещаешь, что не будешь без меня скучать, жена?  — спросил он.
        — Не скучать, Пьер,  — отвечала Тереза,  — значило бы не любить тебя! Я буду скучать, но как вспомню, что тебе хорошо, твое счастье заставит меня позабыть о моей печали.
        Пьер бросился в объятия жены, потом выскочил из дома и побежал по улицам Сен-Мало, скликая всех прежних матросов по именам, а своему другу Пьеру Берто поручил собрать всех, кого он встретит по дороге или застанет дома.
        Спустя неделю «Прекрасная Тереза» была полностью отремонтирована и свежевыкрашена; на борту был тот же хорошо известный экипаж, усиленный двадцатью новичками, а также двадцать четыре восемнадцатифунтовые карронады и две тридцатишестифунтовые пушки; она вышла из гавани Сен-Мало, чтобы вновь увидеть просторы Индийского океана, на которых корсар Пьер Эрбель завоевал громкую славу, соперничая со своим другом и земляком Сюркуфом.
        Вышла «Прекрасная Тереза» 6 мая 1802 года, а уже 8-го числа того же месяца захватила после десятичасовой схватки невольничье судно с шестнадцатью двенадцатифунтовыми карронадами на борту.
        Пятнадцатого она захватила португальское судно с восемнадцатью пушками и экипажем с семью десятками человек.
        Двадцать пятого она завладела трехмачтовым торговым судном, шедшим под голландским флагом с пятью тысячами тюков рису и пятьюстами бочками сахару.
        Пятнадцатого июня, в ночь, похожую на ту, когда капитан Эрбель расправился с «Калипсо», «Прекрасная Тереза» вывела из строя английский трехмачтовый корабль; руководил операцией Пьер Берто, на короткое время произведенный в ранг помощника капитана.
        Наконец в начале июля, после восемнадцати боев, пятнадцать из которых закончились захватом неприятельских кораблей, «Прекрасная Тереза» бросила якорь в гавани острова Иль-де-Франс, которую покинула с разнообразными трофеями лишь в 1805 году, то есть после Аустерлицкого сражения.
        Тереза сдержала данное мужу слово; каждый день она поднималась на скалу вместе с сыном, которому уже пошел четвертый год. И когда «Прекрасная Тереза» подошла к берегу ближе, Пьер Эрбель различил на скале женщину с ребенком, махавших ему руками.
        Тереза узнала бриг своего мужа задолго до того, как он ее заметил.
        XXVII
        МАЛЬМЕЗОН
        Наступил 1815 год.
        Было 6 июля; на горизонте еще дымилось поле битвы при Ватерлоо.
        Двадцать первого июня в шесть часов утра Наполеон вернулся в Елисейский дворец, а 22-го подписал следующую декларацию:
        Французы!
        Начиная войну за национальную независимость, я рассчитывал на объединение всех усилий, воли каждого, на содействие всех национальных органов власти. Я имел основание надеяться на успех, а потому пренебрег всеми заявлениями держав против меня. По-видимому, обстоятельства изменились: я приношу себя в жертву ненависти врагов Франции. Да окажутся они искренни в своих заявлениях, утверждая, что всегда ненавидели только меня! Моя политическая жизнь кончена, и я провозглашаю своего сына, под именем Наполеона Второго, императором французов. Нынешние министры сформируют временный правительственный совет. Интересы сына заставляют меня обратиться к Палатам с предложением безотлагательно организовать законное регентство. Призываю всех объединиться во имя общественного спасения и национальной независимости.
    Дано в Елисейском дворце, 22 июня 1815 года.
    Наполеон».
        Через четыре дня после подписания этой декларации, то есть 26 июня, Наполеон — почти сразу после отречения — получил такое постановление:
        «Правительственная комиссия постановляет:
        Статья 1. Морской министр отдаст распоряжение о снаряжении двух фрегатов в гавани Рошфора для доставки Наполеона Бонапарта в Соединенные Штаты.
        Статья 2. Ему будет предоставлен по желанию вплоть до его отплытия достаточный эскорт под командованием генерал-лейтенанта Беккера, которому приказано обеспечить его безопасность.
        Статья 3. Главный управляющий почтами отдаст все необходимые распоряжения почтовым службам.
        Статья 4. Морской министр обеспечит возвращение фрегатов немедленно после прибытия на место.
        Статья 5. Фрегаты будут безотлучно находиться на рошфорском рейде до прибытия охранных свидетельств.
        Статья 6. Исполнение настоящего постановления поручается морскому министру, военному министру и министру финансов.
    Подписано: герцог Отрантский; граф Гренье;
    граф Карно; барон Кинетт;
    Коленкур, герцог Виченцский».
        На следующий день герцог Отрантский на основании нового правительственного решения разрешил императору принять под соответствующую расписку: сервиз столового серебра на двенадцать персон; фарфоровый сервиз, именуемый сервизом главной квартиры; шесть комплектов столового белья (на двенадцать персон каждый) из камчатой ткани; шесть таких же комплектов из ткани попроще; две дюжины первосортных простынь; две дюжины простынь сортом похуже; шесть дюжин полотенец; две почтовые кареты; три полных набора седел и конской сбруи; три набора седел и конской сбруи для стремянного; четыреста томов из библиотеки замка Рамбуйе; различные географические карты; наконец, сто тысяч франков на дорожные расходы.
        Это было предназначенное в дорогу последнее имущество императора.
        В тот же день около четырех часов пополудни генерал граф Беккер, отвечавший за безопасность того, кого теперь называли просто Наполеоном Бонапартом, получил от маршала и военного министра князя Экмюльского письмо. И хотя тот еще называл бывшего повелителя «императором» и «величеством», это, как увидят читатели, ни к чему его не обязывало, ведь всем известно, что такое сила привычки.
        «Господин генерал!
        Имею честь передать Вам прилагаемое распоряжение, которое правительственная комиссия поручает Вам довести до сведения императора Наполеона, известив Его Величество, что обстоятельства изменились и Его Величеству необходимо отправиться на остров Экс.
        Это постановление было принято как в его личных интересах, так и в интересах государства, которое должно быть ему дорого.
        Если император не примет к сведению это постановление, Вам надлежит установить более жесткое наблюдение как для того, чтобы Его Величество не мог выйти из Мальмезона, так и чтобы предупредить возможное покушение на его жизнь. Прикажите выставить охрану на всех улицах, прилегающих к Мальмезону. Я немедленно извещу главного инспектора жандармерии и начальника гарнизона Парижа, чтобы они предоставили в Ваше распоряжение жандармерию и войска, которые могут Вам понадобиться.
        Повторяю, господин генерал, что это постановление было принято исключительно в интересах государства и личной безопасности императора. Его скорейшее исполнение необходимо, от этого зависит судьба Его Величества и его близких.
        Мне нет нужды говорить Вам, господин генерал, что все эти меры должны быть приняты при сохранении строжайшей тайны.
    Маршал, военный министр,
    князь Экмюльский».
        Час спустя все тот же генерал Беккер получил от герцога Отрантского другое письмо, переданное ему военным министром:
        «Господин граф!
        Комиссия отзывает инструкции, которые она передала Вам час тому назад. Необходимо исполнить постановление в том виде, как оно было принято вчера; в соответствии с ним Наполеон Бонапарт останется на рейде острова Экс до прибытия всех бумаг.
        Очень важно во имя блага государства — а это не может ему быть безразлично,  — чтобы он оставался там до тех пор, пока окончательно не решится судьба его самого, а также его семьи. Будут приняты все меры к тому, чтобы эти переговоры закончились к его удовлетворению.
        Затронута честь Франции, а пока нужно принять все меры предосторожности для личной безопасности Наполеона, а также для того, чтобы он не покидал места, отведенного ему для временного проживания.
    Герцог Отрантский».
        Начиная с 25-го император по приглашению правительственной комиссии покинул Елисейский дворец и удалился в Мальмезон, еще полный воспоминаний о Жозефине.
        Несмотря на письмо герцога Отрантского и неотступные просьбы временного правительства, Наполеон никак не мог решиться на отъезд.
        Двадцать восьмого июня он продиктовал графу Беккеру письмо. Само собою разумелось, что, хотя граф писал под диктовку императора, он нес за это письмо личную ответственность. Адресовано оно было военному министру.
        «Монсеньер!
        Ознакомившись с постановлением правительства об отъезде Его Величества в Рошфор, император поручил передать Вашей светлости: он отказывается от этого путешествия, принимая во внимание, что дороги небезопасны; Его Величество считает, что ему не будет обеспечена достаточная личная безопасность.
        Кроме того, прибыв к этому месту назначения, император считал бы себя пленником, поскольку его отъезд с острова Экс зависит от времени прибытия бумаг для его отправления в Америку, в которых ему, несомненно, будет отказано.
        Рассмотрев данный вопрос с вышеизложенных позиций, император решил принять свой арест в Мальмезоне, а в ожидании, пока его судьбу решит герцог Веллингтон, которому правительство может сообщить это решение, Наполеон останется в Мальмезоне, убежденный в том, что против него не будет предпринято ничего такого, что недостойно народа и правительства.
    Граф Беккер».
        Как видят читатели, Наполеона больше не называют «величеством», зато князя Экмюльского по-прежнему величают «светлостью».
        Подобный ответ должен был привести к крайним мерам.
        В течение дня прибыла депеша; сначала подумали было, что в ней говорится об отъезде императора. Наполеон распечатал ее и прочитал следующее:
        «Приказ военного министра генералу Беккеру.
        Париж, 28 июня 1815 года.
        Господин генерал!
        Вам предписывается во главе гвардейской части, находящейся в Рюэе под вашим командованием, сжечь и полностью разрушить мост у Шату.
        Приказываю также войскам, находящимся в Курбевуа, разрушить Безонский мост.
        Для выполнения этой операции я посылаю туда одного из моих адъютантов.
        Завтра я отправлю войска в Сен-Жермен, а пока займите эту дорогу.
        Офицеру, доставившему Вам это письмо, поручено передать мне отчет о выполнении данного приказа».
        Генерал Беккер ждал, что скажет император.
        Тот, не теряя хладнокровия, передал ему письмо.
        — Каков будет приказ вашего величества?  — спросил граф Беккер.
        — Исполняйте полученное распоряжение,  — ответил император.
        Генерал Беккер отдал необходимые приказания в ту же минуту.
        Вечером генерала отозвали в Париж; он уехал в восемь часов.
        Наполеон не пожелал ложиться отдыхать до возвращения генерала. Он хотел знать, что произойдет между генералом и военным министром.
        В одиннадцать часов генерал вернулся.
        Император приказал немедленно пригласить его.
        — Что нового в Париже?  — едва завидев генерала, спросил император.
        — Происходят странные вещи, сир; вы не поверите, ваше величество…
        — Ошибаетесь, генерал: с тысяча восемьсот четырнадцатого года я излечился от неверия. Рассказывайте, чему вы были свидетелем.
        — Свидетелем! Да, сир, можно подумать, что ваше величество обладает даром ясновидения. Прибыв в особняк министра, я столкнулся с выходившим от князя человеком, на которого я вначале не обратил внимания.
        — Что это был за человек?  — нетерпеливо спросил Наполеон.
        — Князь позаботился сообщить мне это,  — продолжал генерал.  — «Вы узнали человека, который только что от меня вышел?» — спросил он. «Не обратил на него внимания»,  — признался я. «Это господин де Витроль, уполномоченный Людовика Восемнадцатого».
        Наполеон не смог сдержать едва заметной дрожи.
        Генерал Беккер продолжал:
        — «Ну что же, дорогой генерал,  — сказал мне военный министр,  — это господин де Витроль, уполномоченный Людовика Восемнадцатого, явившийся от имени его величества (Людовик XVIII снова стал «величеством») передать мне предложения, которые я нашел вполне приемлемыми для страны. Таким образом, если мои предложения будут одобрены, завтра я поднимусь на трибуну и обрисую наше положение, чтобы дать почувствовать необходимость принятия проектов, которые я считаю полезными для интересов нации».
        — Стало быть, интересы нации заключаются отныне в возвращении Бурбонов…  — пробормотал Наполеон.  — И вы ничего на это не ответили, генерал?
        — Напротив, сир. «Господин маршал!  — сказал я.  — Не скрою, я удивлен, видя, что вы принимаете решение, которое определяет судьбу Империи в пользу второй реставрации: поостерегитесь взваливать на себя такую ответственность. Возможно, существуют другие средства отбросить неприятеля, а мнение Палаты не кажется мне после ее голосования в пользу Наполеона Второго благоприятным для возвращения Бурбонов».
        — И что он ответил?  — с живостью спросил император.
        — Ничего, сир. Он вернулся в свой кабинет и передал мне новый приказ об отъезде.
        Действительно, генерал привез бумагу, в которой говорилось, что, если Наполеон не уедет в двадцать четыре часа, никто не отвечает за его личную безопасность.
        Но император словно и не слышал приказа.
        Казалось, его ничто не должно было удивлять, он только не мог понять одного: вопрос о возвращении Бурбонов обсуждал с г-ном де Витролем тот же самый князь Экмюльский, который вел переговоры о возвращении его, Наполеона,  — тот же человек, который прислал к нему на остров Эльбу г-на Флёри де Шабулона, чтобы привлечь его внимание к положению дел и передать, что Франция для него открыта и ждет его!
        Когда стало известно о высадке, бывший начальник штаба Наполеона оказался настолько скомпрометирован, что попросил прибежища у г-на Паскье, главного хирурга Дома инвалидов: он знавал его еще по армии и мог положиться на его преданность.
        Наполеон заблуждался: еще существовало нечто, способное его удивить.
        Он отдал приказание о своем отъезде на следующий день.
        Но пока шла подготовка к отъезду императора, произошло событие, последствия которого могли привести к серьезным изменениям обстановки.
        Одним из тех, кто с болью следил за тем, как Наполеон нерешительно борется с Божьей десницей сначала в Елисейском дворце, а потом в Мальмезоне, оказался наш старый знакомый, г-н Сарранти, в настоящее время искупающий за решеткой свою непреклонную верность императору, за которую он вскоре и вовсе может поплатиться головой.
        Со времени возвращения Наполеона он неустанно и почтительно напоминал своему бывшему генералу, что в такой стране, как Франция, ничто никогда не потеряно. Маршалы были забывчивы, министры неблагодарны, сенат гнусен. Но армия и народ сохранили ему верность.
        Необходимо все отринуть от себя подальше, повторял г-н Сарранти, и призвать на этот великий бой народ и армию.
        Итак, 29 июня утром произошло событие, как будто подтвердившее правоту сурового и несгибаемого советчика.
        К шести часам утра все изгнанники Мальмезона — жившие в этом замке уже являлись изгнанниками!  — были разбужены громкими криками: «Да здравствует император! Долой Бурбонов! Долой предателей!»
        Все спрашивали друг друга, что означали эти крики, почти забытые с тех пор, как под окнами Елисейского дворца два полка гвардейских стрелков, добровольцы из числа ремесленников Сент-Антуанского предместья, прошли через сад, громко требуя, чтобы император возглавил их и повел на врага.
        Господин Сарранти, казалось, один был в курсе происходящего. Он был одет и стоял в передней, прилегавшей к спальне императора.
        Он вошел раньше, чем император успел его позвать и справиться о причине шума.
        Сарранти прежде всего взглянул на кровать: она была пуста. Император находился в смежной со спальней библиотеке. Он сидел у окна, положив ноги на подоконник, и читал Монтеня.
        Заслышав шаги, он спросил, не оборачиваясь:
        — В чем дело?
        — Сир, вы слышите?  — раздался знакомый голос.
        — Что именно?
        — Крики «Да здравствует император! Долой Бурбонов! Долой предателей!».
        Император печально улыбнулся.
        — Ну и что же, дорогой Сарранти?  — спросил он.
        — Сир! Это дивизия Брейера возвращается из Вандеи, она стоит у ворот замка.
        — Что же дальше?  — продолжал император в том же тоне с прежней невозмутимостью или, точнее, с прежним равнодушием.
        — Что дальше, сир?.. Эти храбрецы не хотят идти дальше. Они заявили, что будут ждать, пока им вернут их императора, а если их командиры не согласятся быть их представителями перед вами, они сами придут за вашим величеством и сделают вас своим командующим.
        — А дальше?  — снова спросил Наполеон.
        Сарранти подавил вздох. Он знал императора: это уже было не просто равнодушие, а отчаяние.
        — Так вот, государь,  — продолжал настаивать г-н Сарранти,  — генерал Брейер здесь, он просит позволения войти и положить к стопам вашего величества волю своих солдат.
        — Пусть войдет!  — приказал император, поднимаясь и откладывая раскрытую книгу на окно, словно собираясь скоро вернуться к прерванному интересному чтению.
        Вошел генерал Брейер.
        — Сир!  — заговорил он, почтительно склоняясь перед Наполеоном.  — Я и моя дивизия пришли за приказаниями вашего величества.
        — Вы опоздали, генерал.
        — В том не наша вина, сир. Надеясь прибыть вовремя для зашиты Парижа, мы проходили по десять, двенадцать и даже пятнадцать льё в день.
        — Генерал!  — проговорил Наполеон.  — Я отрекся от власти.
        — Как император, сир, но не как генерал.
        — Я предложил им свою шпагу, но они от нее отказались,  — заметил Наполеон, сверкнув глазами.
        — Они от нее отказались!.. Кто, сир?.. Простите, что я задаю вопросы вашему величеству.
        — Люсьен, мой брат.
        — Сир, ваш брат принц Люсьен не забыл, что первого брюмера он был председателем Совета пятисот.
        — Сир!  — вмешался Сарранти.  — Обратите внимание, что голос этих десяти тысяч человек, стоящих под вашими окнами и кричащих: «Да здравствует император!» — это выражение воли народа, последняя попытка Франции. Более того — это последняя милость фортуны… Сир, во имя Франции, во имя вашей славы…
        — Франция неблагодарна,  — прошептал Наполеон.
        — Не надо богохульствовать, сир! Мать не может быть неблагодарной.
        — Мой сын в Вене.
        — Ваше величество дорогу туда знает.
        — Моя слава умерла на равнинах Ватерлоо.
        — Сир! Вспомните ваши собственные слова, сказанные в Италии в тысяча семьсот девяносто шестом году: «Республика как солнце. Только слепец или безумец станет отрицать его свет!»
        — Сир! Только подумайте: у меня здесь десять тысяч солдат, готовых в огонь и воду, они еще не были в бою,  — прибавил генерал Брейер.
        Император на минуту задумался.
        — Позовите моего брата Жерома,  — попросил он.
        И вот самый младший брат императора, единственный из всех, кто сохранил ему верность, тот, кто, будучи вычеркнут из списка монархов, сражался как солдат, вошел, еще бледный и не совсем оправившийся после двух ранений, полученных в Катр-Бра и на ферме Гумон, а также после тягот отступления, когда он прикрывал отход войска.
        Император протянул ему руку, потом вдруг и без предисловий сказал:
        — Жером! Что ты передал под командование маршала Сульта?
        — Первый, второй и шестой корпуса, сир.
        — Реорганизованными?..
        — Полностью.
        — Сколько человек?
        — Тридцать восемь или сорок тысяч.
        — А вы говорите, что у вас, генерал…  — обратился Наполеон к Брейеру.
        — Десять тысяч.
        — А у маршала Груши — сорок две тысячи свежих солдат,  — прибавил Жером.
        — Искусители!  — пробормотал Наполеон.
        — Сир! Сир!  — вскричал Сарранти, умоляюще сложив руки на груди.  — Вы стоите на пути своего спасения… Вперед! Вперед!
        — Хорошо, спасибо, Жером. Держись поблизости: ты, возможно, мне понадобишься… Генерал, ждите моих приказаний в Рюэе. Ты, Сарранти, садись за этот стол и пиши.
        Бывший король и генерал вышли с поклоном, унося в душе надежду.
        Господин Сарранти остался с императором наедине.
        Он уже сидел с пером в руке.
        — Пишите,  — приказал Наполеон.
        Потом, задумавшись, продиктовал:
        — «В правительственную комиссию».
        — Сир!  — воскликнул Сарранти и бросил перо.  — Я не стану писать к этим людям.
        — Не будешь писать к этим людям?
        — Нет, сир.
        — Почему?
        — Все эти люди — смертельные враги вашего величества.
        — Они всем обязаны мне.
        — Это лишний довод, сир. Есть такие великие благодеяния, что за них можно заплатить только неблагодарностью.
        — Пиши, я тебе говорю.
        Господин Сарранти встал, поклонился и положил перо на стол.
        — Что еще?  — спросил император.
        — Сир! Уже прошли времена, когда побежденные приказывали себя убить своим рабам. Написать в правительственную комиссию — все равно что вонзить вам нож в грудь.
        Император не отвечал.
        — Сир! Сир!  — взмолился Сарранти.  — Надо браться за шпагу, а не за перо. Необходимо воззвать к нации, а не к людям, которые, повторяю, являются вашими врагами. Пусть они узнают, что вы разбили неприятеля в тот самый момент, когда они будут думать, что вы направляетесь в Рошфор.
        Император знал своего земляка, он знал: его не переубедить, даже приказ императора не помог бы.
        — Хорошо!  — сказал он.  — Пришлите ко мне генерала Беккера!
        Сарранти вышел. Явился генерал Беккер.
        — Генерал!  — начал Наполеон.  — Должен вам сказать, что я отложил свой отъезд на несколько часов, чтобы послать вас в Париж: вам надлежит передать правительству новые предложения.
        — Новые предложения, сир?  — удивился генерал.
        — Да,  — подтвердил император.  — Я требую передать мне командование армией от имени Наполеона Второго.
        — Сир! Имею честь вам заметить, что подобное послание уместнее было бы передать с офицером императорской свиты, нежели с членом Палаты и правительственным уполномоченным, чьи обязанности ограничиваются сопровождением вашего величества!
        — Генерал!  — продолжал император.  — Я верю в вашу преданность, потому и поручаю это дело именно вам, а не кому-нибудь другому.
        — Сир! Если моя преданность может быть полезна вашему величеству,  — отозвался генерал,  — я готов повиноваться без колебаний. Однако я бы хотел иметь письменные инструкции.
        — Садитесь и пишите, генерал.
        Генерал сел на то же место, где только что сидел Сарранти, и взял отложенное им перо.
        Император стал диктовать, и генерал записал:
        «В правительственную комиссию.
        Господа!
        Положение во Франции, пожелания патриотов и крики солдат требуют моего присутствия для спасения отечества.
        Я требую пост командующего не как император, а как генерал.
        Восемьдесят тысяч человек собираются под Парижем: это на тридцать тысяч больше того, что я хоть раз имел в своем подчинении во время кампании 1814 года, однако я три месяца сражался с огромными армиями России, Австрии и Пруссии, и Франция вышла бы победительницей из борьбы, если бы не капитулировал Париж; кроме того, это на сорок пять тысяч человек больше, чем было у меня, когда я покорил Альпы и завоевал Италию.
        Даю слово солдата, что, отбросив неприятеля, я отправлюсь в Соединенные Штаты, чтобы завершить там свою судьбу.
    Наполеон».
        Генерал Беккер не позволил себе ни единого замечания. Как солдат, он понимал, что все это было возможно. Он уехал.
        Наполеона снедало беспокойство. Впервые, может быть, мускулы его лица выдавали волнение его души.
        Его гениальная мысль работала не переставая. Он представлял себе, что уже все исправил, все восстановил и диктовал мир, если не славный, то во всяком случае почетный, исполняя данное слово. Он покидал Францию не как беглец, а как спаситель.
        Два часа он вынашивал эту соблазнительную мечту!
        Он не спускал глаз с аллеи, по которой должен был возвратиться генерал, прислушивался к малейшему шуму. Временами его взгляд охотно останавливался на шпаге, брошенной поперек кресла. Он понял наконец, где его настоящий скипетр.
        Значит, все еще было поправимо: приход Блюхера, отсутствие Груши! Его великая мечта 1814 года о сражении, которое под стенами Парижа похоронит неприятельскую армию, могла осуществиться! Несомненно, люди, к которым он обращался, поймут его правильно. Как и он, на одну чашу весов они положат честь Франции, а на другую — ее унижение; они не станут колебаться.
        Перед глазами самообольщенного Наполеона мелькнуло что-то вроде молнии: это солнечный луч отразился от окна кареты.
        Экипаж остановился, из него вышел человек: это был генерал Беккер.
        Наполеон провел рукой по лицу, другую руку прижал к груди. Возможно, ему было бы лучше превратиться в ту минуту в мраморное изваяние?
        Вошел генерал.
        — Что?  — поспешил спросить император.
        Генерал с поклоном подал бумагу.
        — Ваше величество!  — начал он.  — Вы, очевидно, по выражению моего лица уже догадались, что мне не удалось выполнить ваше поручение.
        Император медленно развернул бумагу и прочел:
        «Временное правительство не может принять предложения генерала Бонапарта и дает ему лишь один совет: уехать незамедлительно, учитывая, что пруссаки наступают на Версаль.
    Герцог Отрантский».
        Император прочел эти строки, и ни один мускул на лице не выдал его волнения. Прекрасно владея собой, он сказал:
        — Прикажите готовиться к отъезду, генерал, а когда ваши приказания будут выполнены, предупредите меня.
        В тот же день в пять часов пополудни император покидал Мальмезон.
        У подножки своей кареты он увидел Сарранти: тот подал ему руку, помогая подняться в экипаж.
        — Кстати,  — спросил Наполеон, опираясь на его надежную руку,  — предупредил ли кто-нибудь генерала Брейера, что он может продолжать двигаться к Парижу?
        — Нет, сир,  — отвечал Сарранти,  — и еще можно…
        Наполеон покачал головой.
        — Ах, сир,  — прошептал корсиканец,  — вы потеряли веру во Францию!
        — Это так!  — подтвердил Наполеон.  — Но я не верю уже и в свой гений.
        Он сел в карету, дверца за ним захлопнулась.
        Лошади поскакали галопом.
        Необходимо было прибыть в Версаль до пруссаков.
        XXVIII
        РОШФОР
        Третьего июля, в тот же день как неприятель занял Париж, император прибыл в Рошфор.
        Во все время пути Наполеон оставался печален, но спокоен.
        Говорил он мало. Судя по нескольким вырвавшимся у него словам, он непрестанно возвращался мыслями к Франции, подобно тому, как стрелка компаса непрестанно показывает на север, но не сказал ни слова о жене и сыне.
        Время от времени он брал щепоть табаку из табакерки генерала Беккера и вдруг заметил, что на крышке изображена Мария Луиза. Он решил, что ошибся, и склонился ниже.
        Генерал все понял и протянул табакерку императору.
        Тот взял ее в руки, с минуту разглядывал, потом без слов вернул генералу.
        Наполеон вышел у морской префектуры.
        Последняя надежда — скажем больше: последняя уверенность — оставалась ему, что временное правительство передумает и отзовет его назад.
        Через несколько часов после того, как он остановился в морской префектуре, прибыл курьер с письмом из правительственной комиссии, адресованным генералу Беккеру.
        Император скользнул взглядом по печати, узнал ее и стал с нетерпением ждать, когда генерал распечатает письмо.
        Генерал понял желание императора и поторопился.
        Наполеон обменялся взглядом с г-ном Сарранти, который доставил почту.
        Во взгляде корсиканца ясно читалось: «Мне нужно с вами переговорить», но мысли Наполеона витали далеко. Хотя он понял, чего хочет его земляк, он думал только о депеше.
        Генерал тем временем успел ее прочесть и, видя, что императору также не терпится узнать ее содержание, не говоря ни слова, подал бумагу императору.
        Судите сами, была ли она из тех, что способны укрепить надежды изгнанника, который вот-вот станет пленником.
        Вот текст этой депеши:
        «Господин генерал Беккер!
        Правительственная комиссия передала Вам инструкции относительно отъезда из Франции Наполеона Бонапарта.
        Я не сомневаюсь в Вашем усердии для успешного выполнения Вашей задачи. Дабы ее облегчить, насколько это в моих силах, я предписываю командующим в Ла-Рошели и Рошфоре оказать Вам всяческую поддержку и помощь в осуществлении мер, которые Вы сами сочтете приемлемыми для исполнения приказаний правительства.
        Примите, и проч.
    За военного министра
    государственный советник, первый секретарь
    барон Маршан».
        Итак, если Наполеон Бонапарт замешкается с исполнением приказа, изгоняющего его из Франции, генерал Беккер мог отныне взять его за шиворот и вывести силой.
        Наполеон уронил голову на грудь.
        Прошло несколько минут. Император глубоко задумался.
        Когда он снова поднял голову, генерала Беккера не было: он вышел, чтобы написать ответ комиссии. Один Сарранти продолжал стоять перед ним.
        — Ну, что тебе еще от меня нужно?  — нетерпеливо спросил император.
        — В Мальмезоне я хотел спасти Францию, сир, а здесь — вас самого.
        Император пожал плечами. Казалось, он полностью покорился судьбе: это последнее письмо уничтожило последние его надежды.
        — Спасти меня, Сарранти?  — переспросил он.  — Мы вернемся к этому разговору в Соединенных Штатах.
        — Хорошо, но так как вы никогда не доедете до Соединенных Штатов, сир, давайте поговорим об этом здесь, если не хотите опоздать.
        — Почему я не доеду до Соединенных Штатов? Кто мне помешает это сделать?
        — Английская эскадра, которая через два часа блокирует рошфорскую гавань.
        — Кто тебе это сказал?
        — Капитан брига, только что вернувшийся с рейда.
        — Я могу поговорить с этим капитаном?
        — Он ждет, когда ваше величество окажет ему эту честь.
        — Где он?
        — Здесь, сир.
        Сарранти указал на дверь своей комнаты.
        — Пусть войдет,  — приказал император.
        — Прежде я хотел бы узнать, угодно ли вашему величеству говорить с ним долго и без помех?
        — А разве я уже не пленник?  — с горечью спросил Наполеон.
        — После только что полученного сообщения никто не удивится, если вы, ваше величество, запретесь.
        — Закрой дверь на задвижку и пригласи своего капитана.
        Сарранти повиновался.
        Заперев дверь, он ввел того, о ком докладывал императору.
        Это был человек лет сорока шести-сорока восьми, одетый как простой моряк без знаков различия, которые указывали бы на его звание.
        — Где же твой капитан?  — спросил император у Сарранти, приготовившегося выйти.
        — Это я, сир,  — доложил вновь прибывший.
        — Почему же вы не в мундире офицера флота?
        — Потому что я не офицер флота, сир.
        — Кто же вы?
        — Корсар.
        Император бросил на незнакомца взгляд, не лишенный пренебрежения. Но, вглядевшись в его лицо, он сверкнул глазами и воскликнул:
        — О! Я вас вижу не в первый раз.
        — Совершенно верно, сир: в третий.
        — А впервые это было?..
        Император напряг память.
        — Впервые…  — подхватил моряк, желая помочь слабеющей памяти прославленного собеседника.
        — Нет, я хочу вспомнить сам,  — остановил его Наполеон.  — Вы часть моих приятных воспоминаний, и мне радостно снова встретиться со старыми друзьями. В первый раз я видел вас в тысяча восьмисотом году: я хотел назначить вас капитаном, а вы отказались, верно?
        — Так точно, сир, я всегда отдавал предпочтение свободе.
        — Во второй раз мы встретились во время моего возвращения с острова Эльбы; я воззвал к патриотам Франции: вы предложили мне три миллиона, и я согласился.
        — Иными словами, сир, в обмен на деньги, с которыми я не знал что делать, вы дали мне акции каналов и полномочия на вырубку леса.
        — Наконец, в третий раз — сегодня. Как всегда, вы явились в трудную для меня минуту. Что же вам угодно, капитан Пьер Эрбель?
        Капитан вздрогнул от радости. Император помнил все, даже его имя!
        — Что мне угодно, сир? Я хочу попытаться вас спасти.
        — Прежде всего, скажите, какая опасность мне угрожает.
        — Вас могут захватить англичане.
        — Значит, Сарранти сказал мне правду? Рошфорская гавань блокирована?
        — Пока нет, сир. Но через час так и будет.
        Император ненадолго задумался.
        — С минуты на минуту мне должны доставить охранное свидетельство,  — сказал он.
        Эрбель покачал головой.
        — Вы полагаете, я его не получу?
        — Нет, сир.
        — Каковы же, по-вашему, намерения монархов союзных держав?
        — Захватить вас в плен, сир.
        — Они же все были у меня в руках, но я их отпустил и вернул им троны!
        — Возможно, вы допустили ошибку, сир.
        — И вы пришли предупредить меня об опасности?
        — Я предоставляю в распоряжение вашего величества свою жизнь, если только она может быть вам полезна.
        Император посмотрел на человека, говорившего так просто, что не оставалось никаких сомнений в его искренности.
        — Я считал вас республиканцем,  — заметил Наполеон.
        — А я и есть республиканец, сир.
        — Почему же вы не видите во мне врага?
        — Потому что я прежде всего патриот. О да, сир, я глубоко сожалею, что вы, подобно Вашингтону, не предоставили нации полную свободу. Но если вы не сделали Францию свободной, то во всяком случае сделали ее великой; вот почему я пришел вам сказать: «Будь вы счастливы и на вершине славы, сир, вы бы меня не увидели».
        — Да, а когда я несчастен и лишен всего, вы, отдав мне свое состояние, пришли предложить и жизнь. Вашу руку, капитан Эрбель! За эту преданность я могу заплатить лишь признательностью.
        — Вы ее принимаете, сир?
        — Да, однако что вы намерены мне предложить?
        — У меня к вам три предложения, сир. Угодно ли вам отправиться в Париж по Луаре? Армия Вандеи под командованием генерала Ламарка, а также армия Жиронды под командованием генерала Клозеля в вашем распоряжении. Нет ничего проще, как обвинить временное правительство в измене и двинуться против него во главе двадцати пяти тысяч солдат и ста тысяч фанатично преданных вам крестьян.
        — Это было бы вторым возвращением с острова Эльба, а мне бы не хотелось начинать все сначала. Кроме того, я устал, сударь. Я хочу отдохнуть и посмотреть, чем мир меня заменит, когда самого меня здесь уже не будет. Перейдем ко второму вашему предложению.
        — Ваше величество! Есть человек, за которого я ручаюсь головой, мой помощник Пьер Берто; его корвет стоит в устье Сёдра. Вы сядете на коня, переправитесь через солончаковые болота, потом на фелуке выйдете через пролив Момюсон, обойдете таким образом англичан и встретитесь в море с американским судном «Орел». Как видите, его название — добрый знак.
        — Это бегство, сударь, словно я преступник, а я бы хотел покинуть Францию как император, сходящий с трона!.. Ваше третье предложение?
        — Третий способ — наиболее рискованный, однако я за него отвечаю.
        — Посмотрим.
        — Два французских фрегата, «Ива» и «Медуза», стоящие на якоре под прикрытием батарей на острове Экс, предоставлены в распоряжение вашего величества французским правительством, не так ли?
        — Да, сударь, однако если гавань блокирована?..
        — Погодите, ваше величество… Я знаком с командирами этих фрегатов, это храбрые офицеры: капитан Филибер и капитан Поне.
        — И что же?
        — Выбирайте сами, на какой из этих двух фрегатов вы сядете. «Медуза», например,  — самое быстроходное судно. Блокада состоит из двух кораблей: шестидесятичетырехпушечного «Беллерофона» и восьмидесятипушечного «Великолепного». Я на своем бриге буду отвлекать «Беллерофона»; капитан Филибер сядет со своей «Ивой» на хвост «Великолепному». Пройдет больше часа, прежде чем они нас потопят! За это время вы пройдете на «Медузе», и не как беглец, а как победитель, под огненной триумфальной аркой.
        — Чтобы я себя упрекал в гибели двух кораблей вместе с экипажами, сударь?! Никогда!
        Капитан Эрбель удивленно посмотрел на Наполеона.
        — А Березина, сир? А Лейпциг? А Ватерлоо?
        — Это было сделано ради Франции, а ради нее я имел право пролить кровь французов. Теперь же я сделал бы это для себя лично.
        Наполеон покачал головой и еще тверже повторил:
        — Никогда.
        Тринадцатого числа того же месяца он обратился к принцу-регенту со знаменитым письмом, ставшим, увы, достоянием истории:
        «Ваше Королевское Высочество!
        Будучи мишенью заговоров, раздирающих мою страну, а также враждебности великих европейских держав, я завершил свою политическую карьеру и отправляюсь, как Фемистокл, к очагу британского народа. Я отдаю себя под покровительство его законов, коего настоятельно прошу у Вашего Королевского Высочества, как у наиболее могущественного, надежного и великодушного из моих недругов.
    Наполеон».
        На следующий день, 15 июля, император поднялся на борт «Беллерофона».
        Пятнадцатого октября он высадился на острове Святой Елены.
        Ступив на проклятый остров, он оперся на руку г-на Сарранти и шепнул ему на ухо:
        — О! Почему я не принял предложение капитана Эрбеля!
        XXIX
        ВИДЕНИЕ
        Конец истории капитана Эрбеля прост и много времени не займет.
        Как и все, кто принимал участие в возвращении 1815 года, Пьер Эрбель претерпел гонения.
        Его не расстреляли, как Нея или Лабедуайера, только потому, что он не давал клятву верности Бурбонам, и его преследователи не знали, какое обвинение против него выдвинуть. Но акции каналов, которые дал Пьеру Эрбелю император в обмен на его деньги, обесценились; полномочия на вырубку леса не были подтверждены; «Прекрасную Терезу» арестовали как контрабандистское судно и конфисковали; наконец банкир, у которого хранилось остальное состояние капитана, разорился из-за политических событий, был вынужден объявить себя несостоятельным и заплатил лишь десять процентов.
        Из всего огромного состояния Эрбелю удалось спасти примерно пятьдесят тысяч франков и небольшую ферму.
        Пьер Берто оказался более удачлив или ловок, чем он: наученный реакцией 1814 года, он не стал ждать реакции 1815 года и ушел на своем корвете, погрузив все свое добро.
        Однако что сталось с ним и его экипажем? Никто так ничего с тех пор о нем и не слышал. Полагали, что корабль погиб со всем экипажем и имуществом во время какого-нибудь шторма. Если так случилось, значит, Пьер Берто умер как подобает моряку, и Тереза стала поминать его в молитвах, а Пьер Эрбель заказал по нему мессу; оба они рассказывали о Пьере Берто его крестнику как о замечательном человеке, который был бы мальчику вторым отцом, если бы когда-нибудь вернулся. Потом все успокоилось — так бывает с рекой: ее воды замутятся на время, когда в нее ворвется поток или обрушится лавина, а потом она снова неспешно понесет свои волны. Так прошло три года, и когда кто-нибудь заговаривал о Пьере Берто, Эрбель со вздохом отвечал: «Бедный Пьер!» Тереза смахивала слезу и начинала молиться, а их сын говорил: «Он был моим крестным, да, папа? Я очень люблю крестного!»
        И этим все было сказано.
        Впрочем, Пьер Эрбель перенес собственное разорение по-философски. Теперь его состояние не превышало того, что он унаследовал от отца.
        Когда его брат вернулся во Францию, Пьер предложил продать ферму и разделить деньги.
        Генерал Эрбель отказался, называя брата пиратом; позднее он получил немалую долю из миллиарда, ассигнованного на возмещение убытков, понесенных эмигрантами, но не предложил Пьеру половину. Пьер, разумеется, отказался бы, даже если бы и получил такое предложение, и оба брата продолжали любить друг друга каждый по-своему: капитан — от всего сердца, генерал — с долей рассудочности.
        Что же касается мальчика, то читатели уже в общих чертах знают, как он воспитывался.
        Он взрослел.
        Его послали в Париж, в один из лучших столичных коллежей. Отец и мать всячески сокращали расходы, чтобы дать сыну все необходимое; из экономии они переехали из Сен-Мало на ферму, дававшую от тысячи двухсот до тысячи четырехсот франков дохода; на образование Петруса уходили все остальные не очень большие их деньги.
        В 1820 году капитан Эрбель (ему в те времена было не больше пятидесяти лет, и он умирал от скуки, наблюдая за тем, как зарастает травой ферма) сообщил однажды жене, что один гаврский судовладелец предлагает ему отправиться в Вест-Индию.
        Супруги решили, что Пьеру необходимо принять участие в этом предприятии и попытаться удвоить свое состояние.
        Капитан вложил в это дело тридцать тысяч франков.
        Однако счастливые дни миновали! В Мексиканском заливе трехмачтовое судно попало в страшный шторм и разбилось об Алакранские скалы, куда более коварные, чем античная Сцилла. Корабль затонул; капитан и самые выносливые пловцы выбрались на коралловые рифы, выступавшие из воды, уцепились за них, а на третий день несчастных моряков, умиравших от голода и разбитых усталостью, подобрал испанский корабль.
        Эрбелю оставалось лишь вернуться домой. Капитан испанского судна, державший курс на Гавану, высадил его в этом порту, а там помог пересесть на корабль, готовившийся к отплытию во Францию.
        Старый корсар вернулся домой опечаленный, с понурой головой, и никто не хотел верить, что потеря судна могла до такой степени огорчить человека, испытавшего на себе все превратности судьбы.
        Нет, не это его огорчало, но истинную причину своей печали он открыть не смел.
        В последнюю ночь, которую Эрбель провел, уцепившись за риф, когда силы покидали его, живот был пуст, а в голове шумело от оглушительного рева, когда море разбивалось вокруг него о рифы, с капитаном произошло то, что недоверчивый человек назвал бы бредом, а легковерный — видением.
        Около полуночи — капитан лучше других умел определять время по звездам — луна спряталась в облаках и сразу сделалось темнее; потом капитану почудился шум крыльев над головой и голос, приказавший волнам: «Уймитесь!»
        Голос принадлежал морским духам.
        И, как бывает в фантасмагориях, когда издалека появляется силуэт сначала едва различимый, а потом он становится все больше и наконец достигает нормальных размеров, капитан увидел, как к нему подходит или, точнее, скользит по волнам женщина, закутанная в вуаль, и останавливается перед ним. По всему его телу пробежала дрожь: под вуалью он сейчас же узнал Терезу.
        Но даже если бы у него и оставалось хоть малейшее сомнение, оно вскоре все равно рассеялось бы.
        Приблизившись к нему, женщина подняла вуаль.
        Капитан хотел было крикнуть или заговорить с тенью, но она приложила палец к бескровным губам, будто приказывая ему молчать, и прошептала (голос ее был едва слышен, и капитан понял, что имеет дело не с живым существом):
        — Возвращайся скорее, Пьер! Я жду тебя, чтобы умереть!
        И, будто внезапно лишившись магической власти, поддерживавшей ее на волнах, тень медленно погрузилась в воду, сначала по щиколотку, потом по колено, по пояс, по шею и наконец с головой: видение исчезло… Успокоившееся на время море снова вздыбилось, закоченевшего капитана снова обдало пронизывающими брызгами, и все стало как прежде.
        Эрбель обратился с расспросами к товарищам, однако те, поглощенные своими страданиями и страхом, ничего не видели: все будто происходило для одного капитана.
        Видение это придало ему сил. Он решил, что не имеет права умереть, не повидавшись с Терезой, раз она ждет его возвращения, чтобы самой умереть.
        Как мы уже сказали, на следующий день несчастных обнаружило и подобрало испанское судно. И по мере того как они приближались к берегам Франции, видение это — уже не в глазах, а в памяти капитана — становилось все более отчетливым, ярким, осязаемым.
        Наконец Эрбель высадился в Сен-Мало, где он отсутствовал два с лишним года.
        Первый же знакомый, которого он встретил в гавани, от него отвернулся.
        Он догнал того, кто, как ему показалось, его избегал.
        — Так Тереза очень больна?  — спросил капитан.
        — Вы, стало быть, знаете?  — обернулся к нему знакомый.
        — Да,  — кивнул Эрбель.  — Скажите же, что с ней!
        — Мужайтесь, капитан!
        Эрбель побледнел.
        — Вчера я слышал, что она умерла.
        — Не может быть!  — воскликнул капитан.
        — Почему?  — удивился его собеседник.
        — Она сама недавно сказала, что дождется моего возвращения.
        Знакомый капитана решил, что тот сошел с ума, но не успел расспросить его об этом новом несчастье: Пьер заметил другого своего знакомого, выехавшего на верховую прогулку, бросился к нему и попросил одолжить коня. Тот не стал возражать, видя, как Эрбель побледнел и изменился в лице. Капитан прыгнул в седло и пустил лошадь в галоп, а через двадцать минут уже отворял дверь в спальню жены.
        Несчастная Тереза приподнялась на постели, словно чего-то ожидая. Петрус, с трудом сдерживая рыдания, стоял у ее изголовья. Вот уже целый час он думал, что мать бредит; она всем своим существом обратилась в сторону Сен-Мало и приговаривала:
        — Сейчас твой отец сходит на берег… вот он о нас справляется… теперь садится на лошадь… подъезжает к дому…
        И действительно, как только умирающая произнесла последние слова, послышался топот копыт, потом дверь распахнулась и на пороге появился капитан.
        Души и тела супругов слились воедино, так что даже смерть не решалась их разлучить; слова были излишни, муж и жена просто соединились в последнем объятии.
        Оно было долгим и мучительным, а когда капитан разжал руки, Тереза уже была мертва.
        Ребенок занял в отцовском сердце место матери.
        Потом могила потребовала отдать ей мертвое тело. Париж потребовал возвращения мальчика. Капитан остался один.
        С этого времени Пьер Эрбель жил грустно и уединенно на своей ферме, предаваясь воспоминаниям о славном прошлом, о приключениях, страданиях, счастье.
        Из всего его прошлого ему оставался только Петрус; мальчик мог у него просить чего угодно и немедленно получал все что хотел.
        Избалованный ребенок в полном смысле этого слова, Петрус, в ком для капитана соединялись сын и мать, никогда не вел счет своему небольшому состоянию.
        В течение трех лет — с 1824 по 1827 год — ему не о чем было просить отца: вместе с известностью к нему пришли и заказы, а с ними и деньги, которых ему вполне хватало на жизнь.
        Но вдруг молодой человек влюбился в прекрасную аристократку Регину, и его потребности удвоились, потом утроились. Зато заказов, наоборот, стало меньше.
        Сначала Петрус стал стесняться давать уроки и отказался от них. Потом ему показалось унизительным выставлять свои работы у торговцев картинами: любители могли прийти и к нему, торговцы картинами могли и сами зайти в его мастерскую.
        Доходы прекратились, зато расходы выросли неимоверно.
        Читатели видели, на какую широкую ногу жил теперь Петрус: карета, лошадь упряжная и верховая, ливрейный лакей, редкие цветы, вольер, мастерская, обставленная фландрской мебелью, украшенная китайскими вазами и богемским стеклом.
        Петрус не забыл об источнике, в котором черпал когда-то, и решил к нему вернуться. Источник был неиссякаемый: отцовское сердце.
        Петрус трижды за последние полгода обращался к отцу, причем просил все большие суммы: две тысячи, потом пять, потом десять. И безотказно получал все, о чем просил.
        Наконец, мучимый угрызениями совести, краснея, но не в силах устоять перед подчинявшей его себе и неотразимой любовью, он в четвертый раз обратился к отцу.
        На сей раз тот ответил не сразу; это объяснялось тем, что капитан сначала написал к генералу Эрбелю (результатом чего явилась уже знакомая читателю сцена), а затем сам привез ответ сыну.
        Вы помните, какой урок успел преподать генерал своему племяннику, когда Пьер Эрбель вышиб дверь, спустив лакея с лестницы.
        Вот с этого времени мы и продолжим наш рассказ, прерванный — и читатели нас за это извинят — ради того, чтобы дать представление о достойном и прекрасном человеке, который мог показаться нам совсем в другом свете, если бы мы взяли на веру лишь те существительные, которыми награждал его генерал Эрбель, а также эпитеты, которыми он эти существительные уснащал.
        Но мы замечаем, что, несмотря на свое многословие в описании морального облика капитана Пьера Эрбеля, совершенно упустили из виду его внешность.
        Поспешим исправить этот недостаток.
        XXX
        САНКЮЛОТ
        Капитану Пьеру Эрбелю, по прозвищу Санкюлот было в те времена пятьдесят семь лет.
        Это был человек невысокого роста, широкоплечий, мускулистый, с квадратной головой и курчавыми волосами, когда-то рыжеватыми, а теперь седеющими,  — словом, бретонский геркулес.
        Его брови, более темные, чем волосы, и не тронутые сединой, придавали его лицу грозный вид. Зато небесно-голубые чистые глаза и рот, открывавший в улыбке белоснежные зубы, наводили на мысль об изумительной доброте и бесконечной нежности.
        Он мог быть резок и стремителен, каким мы видели его на борту судна, в Тюильри, в гостях у сына. Но под этой резкостью, под этой стремительностью скрывались самое чувствительное сердце, самая сострадательная душа на свете.
        Он давно привык повелевать людьми в ситуациях, когда опасность не позволяла проявлять слабость, а потому и лицо у него было волевое и решительное. Лишившись «Прекрасной Терезы» и всего состояния, живя в деревне, он и там умел заставить себя слушать, и не только крестьян, живших с ним дверь в дверь, но и богатых землевладельцев, проживавших неподалеку.
        Страдая от вынужденного безделья после объявления мира в Европе и не имея возможности сразиться с людьми, капитан объявил войну животным. Отдавая этому занятию всего себя, он стал страстным охотником и жалел об одном: что имеет дело не с крупными животными вроде слонов, носорогов, львов, тигров и леопардов, а воюет с такими жалкими противниками, как волки и кабаны.
        Потеряв Терезу и находясь вдали от Петруса, капитан Эрбель почти три четверти года проводил в лесах и ландах, раскинувшихся на десять-двенадцать льё в округе, с ружьем на плече и в компании двух собак.
        Иногда он не бывал дома неделю, полторы, две, давая о себе знать лишь повозками с дичью, которые он присылал в деревню, как правило, самым нуждающимся семьям. Таким образом, лишившись возможности раздавать нищим милостыню, он кормил их с помощью своего ружья.
        Итак, капитан был в большей даже степени, чем Нимрод, настоящим охотником перед Богом.
        Однако эта страстная охота имела иногда свои неудобства.
        Читателям, вероятно, известно, что законный порядок вещей таков: самый заядлый охотник, как правило, в феврале вешает свое ружье над камином, и висит оно там по сентябрь. Не то было с ружьем нашего капитана: его леклер — он выбрал стволы, вышедшие из мастерской знаменитого оружейника, носящего это имя,  — не отдыхал никогда, гремел без перерыва по всей округе и был хорошо знаком местным жителям.
        Правду сказать, все сельские полицейские, лесники и жандармы департамента знали, в каких целях капитан охотится и на что идет его добыча, а потому, заслышав выстрел в одной стороне, уходили в другую. Но уж если капитан слишком бесцеремонно вторгался в чужие владения и уводил дичь из-под носа у хозяина земельных угодий, на которых охотился, тут уж полицейский решался составить протокол и препроводить нарушителя в суд.
        Как бы строго ни относился суд в период Реставрации к нарушениям законов об охоте, но когда судьи узнавали, что это нарушение допустил Эрбель Санкюлот, они смягчали наказание и назначали минимальный штраф. Таким образом, за сотню франков штрафа в год капитан раздавал более двух тысяч франков милостыни, кормился сам, посылал восхитительные корзины с дичью своему сыну Петрусу, делившемуся этой добычей в особенности с теми из своих собратьев, кто писал натюрморты,  — все это лишний раз доказывало, что браконьерство, как и добродетель, всегда вознаграждается.
        Во всем остальном капитан оставался истинным сыном моря. Он не только не знал, как живут в городе, но и понятия не имел о светской жизни.
        Одиночество, которое переживает моряк, затерянный в огромном океане; величественное зрелище, постоянно открывающееся его взору; легкость, с которой он каждую минуту рискует жизнью; беззаботность, с какой он ждет смерти; жизнь моряка, а потом охотника свели к минимуму его общение с людьми, и за исключением англичан, которых капитан, сам не зная почему, считал своими естественными врагами, ко всем остальным себе подобным — что может обсуждаться и что мы обсудим при первой же возможности — он испытывал симпатию и дружеские чувства.
        Единственной трещиной в его гранитном или даже золотом сердце была незаживающая рана, причиненная смертью жены, несчастной Терезы, прелестной женщины, чистой души, воплощения безмолвной преданности.
        И вот, переступив порог мастерской и обняв Петруса, он по-отцовски его оглядел, и у него из глаз скатились две крупные слезы. Протянув руку в сторону генерала, он сказал:
        — Посмотри на него, брат: он вылитая мать!
        — Возможно, ты и прав,  — отозвался генерал,  — но тебе бы следовало помнить, пират ты этакий, что я никогда не имел чести знать его уважаемую мать.
        — Верно,  — подтвердил капитан ласково, со слезой в голосе, как бывало обычно, когда он говорил о жене,  — она умерла в тысяча восемьсот двадцать третьем, а мы с тобой еще были тогда в ссоре.
        — Ах так?!  — вскричал генерал.  — Ты что же, думаешь, мы сейчас помирились?
        Капитан улыбнулся.
        — Мне кажется,  — заметил он,  — что когда два брата обнимаются, как мы, после тридцатитрехлетней разлуки…
        — Это ни о чем не говорит, метр Пьер. Ах, ты думаешь, я помирюсь с таким бандитом, как ты! Я подаю ему руку — ладно! Я его обнимаю — пускай! Но мой внутренний голос говорит: «Я тебя не прощаю, санкюлот! Не прощаю я тебя, разбойник! Нет тебе прощения, корсар!»
        Капитан с улыбкой наблюдал за братом, потому что знал: в глубине души тот нежно его любит.
        Когда генерал перестал браниться, он продолжал:
        — Ба! Да я же на тебя не сержусь за то, что ты воевал против Франции!
        — Можно подумать, что Франция была когда-нибудь гражданкой Республикой или господином Бонапартом! Я воевал против тысяча семьсот девяносто третьего года и против тысяча восемьсот пятого, понятно, браконьер? А вовсе не против Франции!
        — Не сердись, брат,  — добродушно проговорил капитан.  — Я всегда полагал, что это одно и то же.
        — Отец всегда так думал и будет думать,  — вмешался Петрус,  — вы же, дядя, придерживались и будете придерживаться противоположного мнения. Не лучше ли сменить тему?
        — Да, пожалуй,  — согласился генерал.  — Как долго ты почтишь нас своим присутствием?
        — Увы, дорогой Куртене, у меня мало времени.
        Сам Пьер Эрбель отказался от имени Куртене, но продолжал называть им брата, как старшего в семье.
        — Как это «мало времени»?  — в один голос переспросили генерал и Петрус.
        — Я рассчитываю отправиться в обратный путь сегодня же, дорогие мои,  — отвечал капитан.
        — Сегодня, отец?
        — Да ты совсем с ума сошел, старый пират!  — подхватил генерал.  — Хочешь уехать, не успев приехать?
        — Это будет зависеть от моего разговора с Петрусом,  — признался капитан.
        — Да, и еще от какой-нибудь охоты с браконьерами департамента Иль-и-Вилен, верно?
        — Нет, брат, у меня там остался старый друг; он при смерти… Он сказал, что ему будет спокойнее, если я закрою ему глаза.
        — Может, он тоже тебе являлся, как и Тереза?  — скептически, как обычно, заметил генерал.
        — Дядюшка!..  — остановил его Петрус.
        — Да, я знаю, что мой брат-пират верит в Бога и в привидения. Однако тебе, старому морскому волку, очень повезло, что если Бог и существует, то он не видел, как ты разбойничал, иначе не было бы тебе спасения ни на этом, ни на том свете.
        — Если так, брат,  — ласково возразил капитан и покачал головой,  — то моему несчастному другу Сюркуфу не повезло, и это лишняя причина, чтобы я к нему возвратился как можно скорее.
        — A-а, так вот кто умирает: Сюркуф!  — вскричал генерал.
        — Увы, да,  — подтвердил Пьер Эрбель.
        — Клянусь честью, одним отъявленным разбойником будет меньше!
        Пьер огорченно посмотрел на генерала.
        — Что ты на меня так смотришь?  — смутившись, спросил тот.
        Капитан покачал головой и лишь вздохнул в ответ.
        — Нет, ты скажи!  — продолжал настаивать генерал.  — Я не люблю людей, которые молчат, когда им велено говорить. О чем ты думаешь? Не можешь сказать?
        — Я подумал, что, когда я умру, мой старший брат помянет меня только этими словами.
        — Какими? Что я такого сказал?
        — «Одним отъявленным разбойником будет меньше…»
        — Отец! Отец!  — прошептал Петрус.
        Он повернулся к генералу и продолжал:
        — Дядя! Вы недавно меня бранили и были совершенно правы. Если теперь побраню вас я, так уж ли я буду не прав? Отвечайте!
        Генерал смущенно кашлянул, не находя, что ответить.
        — Неужели твой Сюркуф так плох? Черт подери! Я отлично знаю, что в нем было немало хорошего и что он был храбрец под стать Жану Барту. Только надо было ему посвятить себя какой-нибудь другой цели!
        — Он служил делу народа, брат, делу Франции!
        — Дело народа! Дело Франции! Произнося слова «народ» и «Франция», проклятые санкюлоты считают, что этим все сказано! Спроси своего сына Петруса, этого господина аристократа, у которого свои ливрейные лакеи и гербы на карете, есть ли во Франции что-нибудь еще, кроме народа.
        Петрус покраснел до ушей.
        Капитан взглянул на сына ласково и вместе с тем будто вопрошая.
        Петрус молчал.
        — Он тебе обо всем этом расскажет, когда вы останетесь вдвоем, и ты, разумеется, опять скажешь, что он прав.
        Капитан покачал головой.
        — Он мой единственный сын, Куртене… И мальчик так похож на мать!..
        Генерал снова не нашелся, что ответить, и кашлянул.
        Помолчав немного, он все-таки спросил:
        — Я хотел узнать, так ли плох твой друг Сюркуф, что ты даже не сможешь поужинать у меня сегодня вместе с Петрусом?
        — Моему другу очень плохо,  — с расстроенным видом подтвердил капитан.
        — Тогда другое дело,  — поднимаясь, сказал генерал.  — Я тебя оставляю с сыном и первый тебе скажу: немало грязного белья вам предстоит перемыть в кругу семьи! Если останешься и захочешь со мной поужинать — добро пожаловать! Если уедешь и я тебя больше не увижу — счастливого пути!
        — Боюсь, что мы не увидимся, брат,  — вздохнул Пьер Эрбель.
        — Тогда обними меня, старый негодяй!
        Он распахнул объятия, и достойнейший капитан нежно и вместе с тем почтительно, как подобает младшему брату, припал к его груди.
        Потом, словно боясь поддаться охватившей его нежности, что было бы противно его правилам и, главное, взглядам, генерал вырвался из объятий брата и бросил на прощанье Петрусу:
        — Сегодня вечером или завтра я увижу вас у себя, не так ли, досточтимый племянник?
        Генерал поспешил к лестнице и сбежал вниз с легкостью двадцатилетнего юноши, бормоча себе под нос:
        — Вот чертов пират! Неужели я так никогда и не смогу сдержать слез при виде этого разбойника?!
        XXXI
        ОТЕЦ И СЫН
        Едва за генералом захлопнулась дверь, как Пьер Эрбель снова протянул сыну руки. Не разжимая объятий, тот увлек отца к софе, усадил его и сел рядом сам.
        Вспомнив слова, вырвавшиеся напоследок у старшего брата, капитан скользнул взглядом по роскошному убранству мастерской, по гобеленам с изображением царствующих особ, по старинным сундукам эпохи Возрождения, греческим пистолетам с серебряными приливами ствола, арабским ружьям с коралловыми инкрустациями, кинжалам в ножнах из золоченого серебра, богемскому стеклу и старинному фландрскому серебру.
        Осмотр был кратким, после чего капитан перевел взгляд на сына, по-прежнему открыто и радостно ему улыбаясь.
        Петрус же устыдился своей роскоши, вспомнив голые стены планкоэтской фермы и глядя на скромный костюм отца. Молодой человек опустил глаза.
        — И это все, сынок, что ты можешь мне сказать?  — с нежным укором спросил капитан.
        — О простите меня, отец!  — взмолился Петрус.  — Я упрекаю себя за то, что вынудил вас бросить умирающего друга и приехать ко мне, хотя я вполне мог подождать.
        — Вспомни, сынок: в своем письме ты говорил совсем другое.
        — Верно, отец, извините меня. Я написал, что мне нужны деньги, но не сказал: «Бросьте все и привезите мне их сами»; я не говорил…
        — Не говорил?..  — повторил капитан.
        — Нет, отец, нет!  — обнимая его, вскричал Петрус.  — Вы отлично сделали, что приехали, и я рад вас видеть.
        — Знаешь, Петрус,  — продолжал отец, чей голос потеплел от сыновнего объятия,  — мне необходимо было приехать: мне нужно серьезно с тобой поговорить.
        У Петруса отлегло от сердца.
        — A-а, я догадываюсь, отец!  — сказал он.  — Вы не могли исполнить мою просьбу и пожелали сказать мне об этом сами. Не будем больше об этом говорить, я потерял голову, я был не прав. Дядя все мне отлично объяснил перед вашим приездом, а теперь, когда я вижу вас, я и сам понимаю, как я заблуждался.
        Капитан по-отечески улыбнулся и покачал головой.
        — Нет, ничего ты не понимаешь.
        Он вынул из кармана бумажник и положил его на стол со словами:
        — Вот твои десять тысяч!
        Петрус был подавлен этой неистощимой добротой.
        — Отец!  — вскричал он.  — Нет, ни за что!
        — Почему?
        — Я одумался, отец.
        — Одумался, Петрус? Не понимаю…
        — Дело вот в чем, отец: вот уже полгода я злоупотребляю вашей добротой, полгода вы делаете больше того, что в ваших силах; полгода я вас разоряю.
        — Несчастный мальчик, ты меня разоряешь!.. Это не так уж трудно.
        — Как видите, я прав, отец.
        — Не ты меня разоряешь, бедный мой Петрус, а я тебя разорил!
        — Отец!
        — Да!  — мысленно возвращаясь к прошлому, печально выговорил капитан.  — Я сколотил королевское состояние или, вернее, это состояние сколотилось само собой, потому что я никогда не думал о деньгах, и ты помнишь, как это состояние рухнуло…
        — Да, отец, и я горжусь нашей бедностью, когда вспоминаю о том, ради чего мы лишились богатства.
        — Согласись, Петрус, что, несмотря на бедность, я никогда ничего не жалел ради твоего образования и счастья.
        Петрус остановил отца.
        — И даже ради моих капризов, отец!
        — Как же иначе? Я хотел, чтобы ты был счастлив, мой мальчик. Что бы я сказал твоей матери, если бы она явилась ко мне и спросила: «Как там наш сын?»
        Петрус опустился перед отцом на колени и разрыдался.
        — Перестань, иначе я не смогу с тобой говорить,  — растерялся Пьер Эрбель.
        — Отец!  — воскликнул Петрус.
        — Впрочем, все, что я хотел тебе сказать, я могу отложить до другого раза.
        — Нет, нет, говорите теперь же, отец…
        — Мальчик мой!  — начал капитан, поднявшись, чтобы освободиться из объятий Петруса.  — Вот деньги, которые тебе нужны. Надеюсь, ты извинишься за меня перед моим братом, не правда ли? Скажи ему, что я боялся опоздать и потому вернулся тем же дилижансом, который доставил меня сюда.
        — Сядьте, отец! Дилижанс отправляется в семь часов вечера, а сейчас два часа пополудни. У вас впереди пять часов.
        — Ты думаешь?  — проговорил капитан, не находя, что ответить.
        Он машинально достал из жилетного кармана серебряные часы на стальной цепочке, доставшиеся ему от отца.
        Петрус взял в руки часы и поцеловал. Много раз он еще маленьким мальчиком прислушивался с наивным детским изумлением к тому, как тикает эта семейная реликвия!
        Он устыдился своей золотой цепочки на шее, часов с бриллиантовым гербом, подвешенных на этой цепочке и покоившихся в кармане его жилета.
        — Ах, любимые мои часы!  — прошептал Петрус, целуя старые серебряные часы отца.
        Капитан не понял.
        — Подарить их тебе?  — предложил он.
        — Часы, отмерявшие время ваших сражений и побед, часы, всегда стучавшие, как и ваше сердце, одинаково ровно в минуты опасности и в минуты покоя!  — вскричал Петрус.  — Я их недостоин. О нет, отец, никогда, никогда!
        — Ты забыл упомянуть о том, Петрус, что они отметили еще два мгновения — единственных в моей жизни, о которых я вспоминаю: час твоего рождения и час смерти твоей матери.
        — Они отметят сегодня и третий важнейший отныне для меня и для вас момент, отец: мою неблагодарность, в которой я сознаюсь и прошу меня простить.
        — За что простить, дорогой?
        — Отец! Признайтесь, что ради удовольствия привезти мне эти десять тысяч франков вам пришлось пойти на огромные жертвы.
        — Я продал ферму, и только, потому я и задержался.
        — Продали ферму?  — подавленно переспросил Петрус.
        — Ну да… Знаешь, она была слишком велика для меня одного. Если бы твоя бедная мать была жива или ты жил бы со мной, тогда другое дело.
        — Вы продали ферму, принадлежавшую когда-то моей матери?
        — Вот именно, Петрус. Она принадлежала твоей матери — значит, она твоя.
        — Отец!  — вскричал Петрус.
        — Я-то свое добро пустил, как безумец, по ветру… Поэтому я и приехал! Петрус, ты меня поймешь: я, старый эгоист, продал ферму за двадцать пять тысяч.
        — Да она стоила все пятьдесят!
        — Ты забываешь, что я уже заложил ее за двадцать пять тысяч, которые выслал тебе до того.
        Петрус закрыл лицо руками.
        — Ну вот… Я приехал спросить, могу ли я оставить себе пятнадцать тысяч.
        Петрус выглядел совершенно растерянным.
        — На время, разумеется,  — продолжал капитан.  — Если позднее они тебе понадобятся, ты вправе потребовать их у меня.
        Петрус поднял голову.
        — Продолжайте, отец,  — попросил он.
        А шепотом прибавил:
        — Это мне в наказание!
        — Вот каков мой план,  — говорил тем временем капитан.  — Я сниму или куплю хижину в лесу… Ты же знаешь, как я живу, Петрус. Я старый охотник и не могу уже обойтись без своих ружей, без своей собаки. Я стану охотиться с утра до ночи. Жаль, что ты не охотник! Ты бы меня навестил, мы бы вместе поохотились…
        — Я вас навещу, отец, навещу, не беспокойтесь.
        — Правда?
        — Обещаю.
        — Понимаешь ли, есть еще одна причина… Для меня охота важна, во-первых, тем, что я получаю удовольствие, а во-вторых, ты даже не представляешь, скольких людей я кормлю своим ружьем.
        — До чего вы добры, отец!  — вскричал Петрус.
        А вполголоса прибавил:
        — До чего великодушны!
        И воздел глаза и руки к небу.
        — Погоди,  — остановил его капитан.  — Скоро наступит время, когда я буду рассчитывать на тебя, мой бедный мальчик.
        — Говорите, говорите, отец.
        — Мне пятьдесят семь лет. Взгляд у меня пока острый, рука твердая, я крепко стою на ногах. Однако я уже вступил в такую пору, когда жизнь идет под уклон. Через год, два, десять лет зрение мое может ослабеть, рука тоже, а ноги будут подкашиваться. И вот в одно прекрасное утро к тебе придет старик и скажет: «Это я, Петрус, больше я ни на что не гожусь! Не найдется ли у тебя места для старого отца? Он всю жизнь прожил вдали от того, кого любил, и не хочет умереть так же, как жил».
        — Ах, отец, отец!  — разрыдался Петрус.  — Неужели ферма в самом деле продана?
        — Да, дружок: утром третьего дня.
        — Кому, о Господи?
        — Господин Пейра, нотариус, мне этого не сказал. Понимаешь, мне важно было получить деньги. Я взял десять тысяч франков, в которых ты нуждался, и приехал.
        — Отец!  — поднимаясь, проговорил Петрус.  — Мне необходимо знать, кому вы продали ферму моей матери.
        Тут дверь в мастерскую отворилась, и лакей Петруса с опаской ступил на порог, держа в руке письмо.
        — Оставь меня в покое!  — крикнул Петрус, вырывая у него письмо.  — Я никого не принимаю.
        Он собирался швырнуть письмо на стол, как вдруг в глаза ему бросился штемпель Сен-Мало.
        Надпись на конверте гласила: «Господину виконту Петрусу Эрбелю де Куртене».
        Он торопливо распечатал письмо.
        Оно было от нотариуса, у которого капитан, как он сам только что сказал, оформил продажу фермы.
        Петрус покачал головой, пытаясь прийти в себя после услышанного, и стал читать:
        «Господин виконт!
        Ваш отец, делавший у меня различные займы на общую сумму в двадцать пять тысяч франков, пришел ко мне третьего дня, чтобы продать за двадцать пять тысяч свою ферму, уже заложенную под вышеуказанную сумму.
        Он сказал, что эти двадцать пять тысяч также предназначаются Вам, как и предыдущая сумма.
        Я подумал — простите меня, господин виконт,  — что Вы, возможно, не знаете, на какие жертвы идет ради Вас отец, и что эта последняя жертва окончательно его разорила.
        Я решил, что обязан как нотариус Вашей семьи и тридцатилетний друг Вашего отца сделать следующее: во-первых, передать ему двадцать пять тысяч, о которых он меня просит, но не продавать пока ферму; во-вторых, предупредить Вас о том, как расстроены дела Вашего отца, так как я уверен в том, что Вы об этом просто не знаете, а как только Вам станет это известно, Вы, вместо того чтобы окончательно потерять отцовское состояние, попытаетесь его восстановить.
        Если Вы оставите себе двадцать пять тысяч франков, ферму придется продать.
        Однако если Вы не испытываете в этой сумме настоятельной нужды и можете подождать или вовсе отменить дело, на которое Вам понадобились эти деньги, если Вы так или иначе можете в течение недели вернуть вышеозначенную сумму мне, Ваш высокоуважаемый отец останется владельцем фермы и Вы избавите его тем самым от большого, как мне представляется, горя.
        Не знаю, как Вы расцените мою просьбу, однако сам я полагаю, что поступил как честный человек и друг.
        Примите, и проч.
    Пейра, нотариус в Сен-Мало».
        Письмо сопровождалось сложным росчерком, которые так любили провинциальные нотариусы двадцать пять лет тому назад.
        Петрус облегченно вздохнул и поднес к губам письмо достойного нотариуса, который уж конечно никак не рассчитывал на такую честь.
        Обернувшись к капитану, Петрус сказал:
        — Отец! Я отправляюсь с вами сегодня вечером в Сен-Мало.
        Капитан радостно вскрикнул, но сейчас же спохватился и обеспокоенно спросил:
        — Зачем тебе понадобилось ехать в Сен-Мало?
        — Просто так… Хочу проводить вас, отец… Когда я вас увидел, я подумал, что вы погостите у меня несколько дней. Раз вы не можете остаться, значит, я сам съезжу ненадолго к вам.
        И действительно, в тот же вечер, написав два письма — одно Регине, другое Сальватору — и пригласив отца отужинать (не у генерала, чьи упреки или насмешки могли ранить его измученную душу, а в ресторане, где ужин их — вдвоем, за маленьким столиком — полон был задушевной нежности), Петрус сел вместе с отцом в дилижанс и отправился из Парижа в Сен-Мало, еще более укрепившись в принятом решении.
        XXXII
        ДУШЕВНЫЕ НЕВЗГОДЫ, ОТЯГОЩЕННЫЕ МАТЕРИАЛЬНЫМИ ТРУДНОСТЯМИ
        На что же решился Петрус?
        Возможно, мы об этом узнаем из отправленных им писем.
        Начнем с того из них, что адресовано на бульвар Инвалидов.
        «Любимая Регина!
        Простите, что я на несколько дней покидаю Париж, не увидевшись с Вами, ничего Вам не сообщив о своем отъезде ни в письме, ни лично. Неожиданное событие, в котором, впрочем, уверяю Вас, нет ничего страшного, вынуждает меня сопроводить отца в Сен-Мало.
        Позвольте Вам сказать, дабы полностью Вас успокоить: то, что я гордо назвал событием, в действительности всего-навсего денежное дело.
        Но оно затрагивает интересы человека,  — простите мне это кощунство и извините, что я так говорю!  — которого я люблю после Вас больше всех на свете: моего отца.
        Я говорю об этом шепотом, Регина, опасаясь, как бы меня не услышал Господь и не наказал за то, что я люблю Вас больше того, кому моя любовь должна была бы принадлежать в первую очередь.
        Если Вам также необходимо сказать мне, что Вы меня любите, как мне необходимо об этом услышать, и если Вы хотите не заставить меня забыть о Вашем отсутствии, но помочь мне пережить его, написав одно из тех писем, в которые Вы так трогательно умеете вкладывать часть своей души, отправьте его до востребования в Сен-Мало, но не позднее завтрашнего дня. Я намерен отсутствовать ровно столько времени, сколько необходимо на дорогу и на дело, призывающее меня туда,  — иными словами, не более шести дней.
        Постарайтесь сделать так, чтобы и по возвращении я нашел ожидающее меня письмо. Если бы Вы знали, как оно мне будет необходимо!
        До свидания, любимая Регина! Вас покидает лишь моя земная оболочка, зато сердцем, душой, мыслями — всем, чем человек способен любить,  — я с Вами.
    Петрус».
        А вот что он сообщил Сальватору:
        «Друг мой!
        Прошу Вас отнестись к моей просьбе так, словно это завещание Вашего умирающего отца: исполните ее слепо, не рассуждая, умоляю Вас об этом.
        По получении моего письма возьмите оценщика и отправляйтесь ко мне. Прикажите описать моих лошадей, оружие, карету, картины, мебель, ковры — словом, все, что у меня есть. Оставьте мне лишь самое необходимое.
        Когда опись будет готова, оцените каждую вещь.
        Затем прикажите расклеить объявления, а также дайте сообщение в газеты — думаю, это входит в введение Жана Робера,  — объявите о распродаже мебели из художественной мастерской.
        Назначьте распродажу на воскресенье 16-го числа текущего месяца, чтобы любители успели осмотреть все на месте.
        Постарайтесь найти такого оценщика, который бы разбирался в предметах искусства и правильно их оценил.
        Я бы хотел получить за движимое имущество не меньше тридцати пяти-сорока тысяч франков.
        Искренне Ваш, мой дорогой Сальватор.
        Ex imo corde[24 - Сердечно ваш (лат.).]
    Петрус.
        P.S. Расплатитесь с моим лакеем и отпустите его».
        Петрус знал Сальватора: он не сомневался, что к его возвращению все будет точно исполнено.
        И действительно, когда он приехал домой на шестой день после своего отъезда, на двери он увидел объявление, а на лестнице — снующих вверх и вниз любопытных.
        У него сжалось сердце.
        Ему не хватило смелости войти в мастерскую. Небольшой коридор вел прямо к нему в спальню. Он отправился туда, заперся, тяжело вздохнул, сел и спрятал лицо в ладонях.
        Петрус был доволен собой и гордился принятым решением, но это далось ему не без борьбы и сожалений.
        Читатели догадались, зачем Петрус ездил в Сен-Мало и зачем он вернулся.
        В Сен-Мало он побывал, дабы воспрепятствовать тому, чтобы ферма его доброго и самоотверженного отца — последний обломок его состояния — ушла из рук капитана; он хотел обеспечить пристанище на закате дней тому, кому был обязан жизнью. Сделать это оказалось нетрудно, так что старик ни о чем и не догадался: нотариус разорвал составленный было для вида акт, Петрус попрощался с отцом, и тот поспешил к постели умирающего друга.
        Потом Петрус прибыл в Париж, чтобы уладить вторую — более трудную и, признаться, болезненную — часть дела; молодой человек решил, как мы видели, продать лошадей, экипаж, мебель, картины, японские вазы, фландрские сундуки, оружие и ковры, чтобы расплатиться с долгами, а потом так же прилежно снова взяться за работу, как ученик Школы изящных искусств готовится к конкурсу на большую Римскую премию.
        Разумеется, отказываясь от безумного расточительства, а самое главное, отдавая живописи все время, которое раньше он тратил даже не на то, чтобы увидеть, а чтобы попытаться увидеть Регину, Петрус надеялся скоро поправить свое положение — и в искусстве, и в денежном отношении. Тогда уже он смог бы помогать отцу, а не отец был бы вынужден снимать с себя последнюю рубашку, оплачивая безумную роскошь своего сына.
        Несомненно, все это было логично, честно, разумно. Но нет ничего труднее, чем следовать по пути разума, честности и логики. Вот почему в большинстве случаев долгу и не подчиняются. В самом деле, продать все эти радующие глаз роскошные безделушки, к которым уже успел привязаться, и вновь оказаться в четырех голых стенах — да разве такое сделаешь ради забавы? Нет, положение было удручающим, и выйти из него возможно было лишь таким вот мучительным способом.
        Бедность сама по себе ничуть не пугала Петруса. Сдержанный от природы и весьма бережливый, он вполне умел обходиться пятью франками в день. Не будь в его жизни Регины, он и не думал бы о богатстве. Разве не был он наделен тремя величайшими дарами: талантом, молодостью и любовью?
        Но именно его любовь, то есть то, чем жила его душа, могла быть раздавлена бедностью.
        Увы! Женщина, готовая ради нашего удовольствия броситься в огонь, поставить на карту свою жизнь и доброе имя и прийти — как Джульетта к Ромео, ожидающему под балконом,  — в сад и одарить его ночным и мимолетным поцелуем, зачастую не согласится вложить свою аристократическую ручку в нашу руку в дешевой перчатке.
        И потом, попробуйте побегать по грязной мостовой за каретой, увозящей вашу возлюбленную, постойте на обочине одной из аллей Булонского леса в ожидании встречи с любимой, если еще накануне видели, как она садилась на великолепного скакуна из конюшен Дрейка или Кремье!
        Кроме того, бедность наводит тоску, обесцвечивает даже самые свежие и здоровые лица. Бедняк словно носит на лбу отпечаток вчерашних забот и бессонной ночи.
        Все, что мы сказали, философу могло бы показаться наивным, несерьезным, смешным, но эта мучительная мысль, что нельзя отныне приехать в собственной двухместной карете или в тильбюри на вечер, куда Регина прибыла в своей коляске; что невозможно встретиться с ней во время верховой прогулки по Внешним бульварам, где он увидел ее впервые, или на дорожках Булонского леса, где она бывала ежедневно,  — мысль эта, вопреки всем философам земного шара, наполняла сердце Петруса печалью. По правде говоря, философы не понимают любви, а доказательством служит то, что, как только они влюбляются, они перестают быть философами.
        Наконец, как принять подобающий вид в гостиных Сен-Жерменского предместья: там встречают колкостями бедных дворян, а Петрус был там принят не как талантливый художник, а именно как дворянин старинного рода? Сен-Жерменское предместье прощает дворянину талант при одном условии: если он не зарабатывает талантом на жизнь.
        Петрус встречался с Региной на бульваре, видел ее мельком в Булонском лесу и мог время от времени бывать у нее. Но встречи в свете служили предлогом его визитов, и потом, у нее Петрус не только не мог бывать часто, но и почти не оставался с ней наедине: они виделись в присутствии то г-на де Ламот-Удана, то маркизы де Латурнель, всегда — Пчелки, изредка — г-на Рапта. Граф Рапт наблюдал за ним исподлобья, и взгляд его всякий раз выражал следующее: «Я знаю, что вы мой смертельный враг; я знаю, что вы любите мою жену; однако держите себя в руках, я слежу за вами обоими».
        «Да, черт возьми! Да, ваш самый страшный, смертельный, беспощадный враг, господин Рапт!» — думал про себя Петрус.
        Целых полгода Петрусу сопутствовала удача, он наслаждался роскошью и получал разнообразные удовольствия, предоставляемые богатством, как вдруг приходилось от всего отказаться.
        Повторяем: он оказался в удручающем положении.
        О бедность, бедность! Сколько готовых распуститься сердец ты скосила? Сколько уже распустившихся цветов души ты сбила и разметала по ветру! О бедность, мрачная богиня! Ты дыхание и коса смерти!
        Правда, Регина была необыкновенная женщина… Может быть!..
        Знаете, что происходит с путешественником, заблудившимся в катакомбах? Разбитый усталостью, он садится на выщербленный камень или чье-нибудь надгробие и, обливаясь потом, тревожно всматривается и вслушивается, не мелькнет ли свет, не донесется ли какой-нибудь звук; ему чудится свет, звук, он встает и говорит: «Может быть!»
        Так было и с Петрусом: он только что заметил, как мелькнул огонек в конце темного подземелья.
        «Может быть!..  — сказал он себе.  — Отбросим ложный стыд! В первый же раз когда я ее увижу, обо всем ей расскажу: и о своем глупом тщеславии, и о взятом в долг богатстве. Довольно гордыни! Для меня теперь одна слава, одна радость — трудиться ради нее и положить мой успех к ее ногам. Она женщина необыкновенная и, может быть… может быть, полюбит меня за это еще сильнее».
        О прекрасная юность, в которую надежда входит, словно луч света сквозь хрусталь! О прелестная пташка, что поет о страдании, когда не может больше петь о любви!
        Петрус сказал себе, принимая это решение, еще много такого, что мы не станем здесь повторять. Скажем лишь, что, рассуждая таким вот образом вслух, он сбросил дорожный костюм, выбрал элегантный утренний костюм и поспешно оделся.
        Потом, не заходя в мастерскую, откуда доносился топот сапог и разговор посетителей, он спустился по лестнице, оставил у привратника ключ от спальни, а тот протянул Петрусу небольшой конверт. Молодой человек с первого взгляда узнал дядюшкин почерк.
        Дядя приглашал Петруса поужинать, как только тот вернется в Париж. Вероятно, генерал хотел знать, пошел ли его урок впрок.
        Петрус сейчас же послал привратника в особняк Куртене передать дяде, что племянник вернулся и будет иметь честь навестить генерала ровно в шесть часов вечера.
        XXXIII
        ПЕСНЬ РАДОСТИ
        Мы не объяснили, ни зачем Петрус оделся, ни куда он направился, однако читатель, должно быть, обо всем догадался.
        Петрус спустился по лестнице словно на крыльях, зашел, как мы сказали, к привратнику, по привычке спросил, нет ли для него других писем, кроме дядиного, машинально взглянул на несколько конвертов, которые ему были поданы, и, не увидев желанного почерка, отмахнулся от писем. Потом вынул из кармана изящный надушенный конверт, надписанный мелким почерком, поднес письмо к губам и шагнул за порог.
        Это письмо Регины он получил в Сен-Мало.
        Двое влюбленных писали друг к другу ежедневно: Петрус посылал письма на имя ее горничной Нанон, а Регина направляла свои послания непосредственно Петрусу.
        В исключительных обстоятельствах своего брака Регина черпала силу, помогавшую смягчить их разлуку.
        Однако Петрус сам предложил ей не писать к нему домой во время его отсутствия: затерявшееся или перехваченное письмо могло погубить их обоих.
        Молодой человек хранил ее письма в небольшом металлическом сейфе великолепной работы, запертом в сундуке.
        Само собой разумеется, что сундук был исключен из предстоящей распродажи: это была святыня. Петрус, как и положено в таких случаях, относился к нему с благоговением и продавать его считал святотатством.
        Если бы человек занимал одну и ту же квартиру с той же мебелью начиная с двадцатилетнего возраста и до пятидесяти лет, он мог бы по этой мебели восстановить историю своей жизни в мельчайших подробностях. К сожалению, человек испытывает время от времени потребность сменить квартиру и обновить обстановку.
        Заметим, что Петрус никогда не расставался с ключом от заветного сундука: он носил его на шее, на золотой цепочке. Кроме того, слесарь, чинивший однажды этот замок, утверждал, что даже самый ловкий взломщик лишь напрасно станет терять время, если попытается его отпереть.
        С этой стороны Петрус мог быть спокоен.
        Как французские короли ожидают на ступенях склепа Сен-Дени, когда их наследник придет им на смену, так и письмо Регины ожидало на груди Петруса, пока следующее послание займет его место. Тогда первое письмо отправлялось к своим собратьям в железный сейф, открывавшийся, когда Петрус бывал в Париже, ежедневно, получая новый вклад, то есть послание, пришедшее накануне.
        Еще раз поцеловав и спрятав конверт в карман, Петрус проворно выбежал за порог, поспешил на улицу Нотр-Дам-де-Шан, потом на улицу Шеврёз и вышел на Внешний бульвар.
        Нужно ли говорить о цели его пути?
        Петрус тем же пружинистым шагом пошел по бульвару Инвалидов и остановился лишь за несколько шагов до решетки, за которой был расположен особняк маршала де Ламот-Удана.
        Окинув взглядом бульвар и убедившись, что гуляющих почти нет, Петрус осмелился подойти к решетке поближе.
        Он ничего не увидел, и его, как ему показалось, никто не заметил; он прошелся немного назад и, прислонившись спиной к огромной липе, поднял глаза на окна Регины.
        Увы! Солнце било прямо в окна, и ставни были заперты; однако он был уверен: прежде чем стемнеет, один или другой ставень непременно приподнимется и за ним покажется непорочная возлюбленная, с которой он был разлучен целую вечность.
        Однако ему не давал покоя поток мыслей.
        Что она делает сейчас? У себя ли она? Думает ли о нем, когда он совсем рядом с ней?
        Обычно бульвар Инвалидов безлюден, но время от времени по нему случается пройти сбившемуся с пути прохожему.
        Один из таких прохожих показался недалеко от Петруса.
        Петрус оставил дерево и пошел дальше.
        Он уже давно изучил все необходимые марши и контрмарши, чтобы избежать взглядов прохожих или расспросов соседей.
        Он двинулся той же пружинистой походкой навстречу прохожему, приняв чрезвычайно озабоченный вид человека, торопящегося по своим делам.
        Иногда Регина не могла показаться в окне, чтобы увлеченно прибегнуть к выразительной системе телеграфных знаков, придуманной влюбленными задолго до того, как правительства догадались сделать из нее средство политического общения; но она догадывалась, что Петрус здесь, и в окне мелькали то конец шарфа, то локон; Регина роняла в щель между планками жалюзи либо веер, либо платок, а иногда цветок.
        Петрус бывал особенно рад цветку, ведь это означало: «Приходи сегодня вечером, дорогой Петрус! Надеюсь, мы сможем увидеться ненадолго».
        Случалось и так, что он не видел ни шарфа, ни локона, ни платка, ни веера, ни цветка. Но, не видя Регину, он слышал ее голос: она отдавала приказание слуге; иногда доносился звук поцелуя: она целовала в лоб малышку Пчелку — этот сладкий поцелуй эхом отдавался в сердце молодого человека.
        Но счастливейшие часы для Петруса наступали с приближением вечера, даже когда у него не было надежды увидеться с Региной.
        Независимо от того, роняла девушка цветок, означавший свидание, или нет, с наступлением сумерек Петрус приходил и становился под деревом. У него было свое любимое место, откуда видно было лучше, зато он сам не бросался в глаза.
        Стоя там, он бродил взглядом по всему фасаду дома, предаваясь нежным мечтам и восхитительному созерцанию. Регина даже не подозревала о его присутствии: зная, что Петрус здесь, она бы придумала, как отворить окно и послать ему в свете луны или мерцании звезды вполне заслуженный им поцелуй.
        Но нет, в такие ночи, когда Петрусу ничто не было обещано, он не просил даже поцелуя, слова, взгляда.
        Когда он встречался с Региной, он ни в коем случае не говорил ей: «Все ночи, любимая, я провожу рядом с вами». Нет, он боялся смутить покой молодой женщины во время ее целомудренного сна.
        И он хранил в своем сердце сладостную тайну этих ночных прогулок; он был счастлив тем, что не спит в те часы, когда Регина отдыхает,  — так бывает счастлива мать, глядя на спящее дитя.
        Один Бог знает и один он мог бы сказать, что такое чистая радость — поскольку в человеческом языке не хватает слов, чтобы выразить тайное блаженство,  — что такое чистая радость, трепетные волнения в душе двадцатипятилетнего мужчины, когда под окнами любимой он предается мечтам и молчаливому созерцанию. Тогда небо, воздух, земля — все принадлежит влюбленному. И не только земля, которую он попирает, но все миры, вращающиеся у него над головой, в его власти. Вырвавшись из рубища материи, его душа, словно белая звезда, сияет в чистом эфире между Богом и людьми.
        Но, надо сказать, краток миг, когда ангелы возносят душу влюбленного на своих белоснежных крыльях, слишком быстро наступает минута, когда ей снова хочется воспарить, но не пускает телесная оболочка, отяжелевшая под спудом прожитых лет, и душа, едва успев подняться, разбивается о землю.
        Излишне говорить, что, как только прохожий исчез из виду, Петрус возвратился на прежнее место.
        Душа его витала в небесах вместе с ангелами.
        А тем временем ставни оставались совершенно неподвижны. Текли секунды, минуты, часы; очевидно, Петрус опоздал — Регина уехала.
        Впрочем, беда была невелика: находилась она дома или отсутствовала — Петрус мысленно не переставал с ней разговаривать. Он рассказывал ей долгую элегическую историю своих бед. Безумец! Чтобы ей понравиться, думал он, надо было представляться не тем, кем он был в действительности, а выставлять напоказ материальную роскошь, но не великолепие таланта. Он представлял, как Регина, слушая его, рассмеется, пожмет плечами, назовет его глупым мальчишкой! Она проведет своей изящной белой рукой по его непокорным кудрям, окинет его сияющим взглядом и скажет: «Еще! Еще!» — и он, посмеиваясь над собственными недавними страхами, расскажет все: и о приезде отца, и об истории с фермой. Но вот Регина перестает смеяться, она плачет и говорит ему сквозь слезы: «Трудись, мой Петрус, стань гениальным художником. Обещаю, что для меня будет важно, как твоя рука умеет держать кисть, а не какая на этой руке перчатка. Трудись, и, когда я не встречу тебя в Булонском лесу на твоем сером в яблоках арабском скакуне, с черным хвостом и гривой, с глазами и ногами газели, словно созданном для погони, я скажу себе: “Мой Ван Дейк
работает и готовится пожать славу на будущей выставке. Трудись, мой любимый Петрус, и стань гениальным художником!”»
        Так размышлял Петрус, как вдруг до него донесся стук кареты, подъезжавшей со стороны Дома инвалидов.
        Он обернулся: это Регина возвращалась в обществе маркизы де Латурнель и маршала де Ламот-Удана.
        Петрус снова пошел прочь, переходя от дерева к дереву, так что если его и заметили, то узнать могла бы только Регина.
        Он не смел повернуть головы.
        Ворота с грохотом распахнулись, потом снова захлопнулись, огромный ключ проскрежетал в замке.
        Только тогда Петрус обернулся: коляска въехала на двор.
        На Доме инвалидов пробило половину шестого.
        Дядюшка ужинал ровно в шесть: у Петруса было еще минут двадцать.
        Он не стал терять время даром и занял привычное место для наблюдения.
        Он говорил себе, что Регина могла бы сразу после возвращения подняться в свою комнату и подойти к ставню. Это заняло бы всего несколько минут, стоило лишь дождаться удобного случая или найти подходящий предлог. Да видела ли она его? Как помнят читатели, Петрус не посмел обернуться.
        На Доме инвалидов пробило три четверти шестого.
        Не успел еще отзвучать последний удар колокола, как ставень отодвинулся и в окне показалась сначала белокурая головка Пчелки.
        Но Пчелка всегда была предвестницей Регины, как святой Иоанн — предтечей Христа: позади девочки появилась молодая женщина.
        Петрус прочел в ее взгляде, что она знала о его присутствии.
        Но как долго он тут находился? Петрус совершенно забыл о времени и сам бы не мог этого сказать.
        Взгляд Регины ясно говорил: «Я уезжала не по своей воле; я не хотела выходить из дома, я знала, что ты придешь, и ждала тебя. Прости, я не могла вернуться раньше, однако вот я…»
        Регина улыбнулась и будто продолжала: «Не волнуйся, любимый, за ожидание тебя ждет награда: я приготовила тебе сюрприз».
        Петрус умоляюще сложил руки на груди.
        Что еще за сюрприз?
        Регина продолжала улыбаться.
        Петрус забыл о времени, об ужине у дяди, о том, что дядюшка, подобно Людовику XIV, приходил в бешенство, когда его заставляли ждать.
        Наконец Регина вынула розу из белокурых Пчелкиных волос, поднесла ее к губам и уронила вместе с поцелуем, а затем прикрыла ставень.
        Петрус радостно вскрикнул: он увидит Регину вечером!
        Когда ставень захлопнулся, он мысленно послал миллион поцелуев за один, полученный от любимой, и только тогда вспомнил о дяде. Он вынул часы и посмотрел на циферблат.
        Было без пяти шесть!
        Петрус полетел на улицу Плюме, как впервые вспугнутый молодой олень.
        Профессиональный бегун добежал бы от особняка Ламот-Уданов до особняка Куртене за десять минут: Петрус уложился в семь.
        Генерал Эрбель был настолько любезен, что подождал племянника две минуты. Однако, потеряв терпение, он сел за стол в одиночестве, как вдруг дважды брякнул колокольчик, предупреждая о приходе запоздавшего сотрапезника.
        Генерал уже доедал раковый суп.
        При виде племянника он грозно сдвинул брови, словно разгневавшийся олимпийский бог, и австриец Франц, горячо любивший Петруса, шепотом стал за него молиться на родном языке.
        Но лицо генерала сейчас же просветлело: племянник выглядел довольно жалко.
        Петрус обливался потом.
        — Клянусь честью,  — заметил генерал,  — тебе бы следовало постоять в передней, чтобы с тебя стекла вода, мой мальчик: ты намочишь стул.
        Петрус встретил дядину остроту улыбкой.
        В эту минуту генерал мог извергнуть на него весь огонь преисподней: у Петруса на душе пели райские птицы.
        Он поцеловал дядину руку и сел напротив.
        XXXIV
        О ВЕСНА, МОЛОДОСТЬ ГОДА! О МОЛОДОСТЬ, ВЕСНА ЖИЗНИ!
        В девять часов Петрус простился с дядей и снова отправился на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
        Перед тем как подняться к себе, он поднял голову и взглянул на окна мастерской, которая через пять дней должна была опустеть. Петрус увидел свет.
        — Жан Робер или Людовик,  — прошептал он.
        Он кивнул привратнику, что означало: «Я не беру ключ, потому что меня ждут» — и прошел к себе.
        Молодой человек не ошибся: его ожидал Жан Робер.
        Как только Петрус появился на пороге, Жан Робер бросился к нему в объятия с криком:
        — Успех, дорогой Петрус! Успех!
        — Какой успех?  — не понял тот.
        — И не просто успех — овация!  — продолжал Жан Робер.
        — О чем ты? Говори же!  — улыбнулся Петрус.  — Если успех, я готов ему аплодировать; если овация, я готов в ней участвовать.
        — Как «какой успех»? Как «какая овация»? Разве ты забыл, что я сегодня утром читал актерам Порт-Сен-Мартен свою новую пьесу?..
        — Я не забыл, а не знал. Итак, значит, успех полный?
        — Огромный, друг мой! Они словно обезумели. Во втором акте Данте встал и подошел пожать мне руку, а в третьем Беатриче меня поцеловала — как ты знаешь, роль Беатриче исполняет сама Дорваль! Когда же я окончил чтение, все: актеры, директор, постановщик, суфлер — бросились мне на шею.
        — Браво, дорогой мой!
        — Я пришел поделиться с тобой своей радостью.
        — Спасибо! Твой успех меня очень радует, но совсем не удивляет. Мы с Людовиком предсказали тебе, что так и будет.
        И Петрус вздохнул.
        Войдя в мастерскую, где он не был уже несколько дней, и оказавшись в окружении произведений искусства и фантазии, собранных с огромным трудом, Петрус вспомнил, что скоро со всем этим расстанется, и, видя, как радуется Жан Робер, не смог подавить вздох.
        — Вот как?  — вскричал Жан Робер.  — Не очень-то ты весел, вернувшись из Сен-Мало! Дорогой друг! Теперь мой черед спросить: «В чем дело?»
        — А я вслед за тобой повторю: «Разве ты забыл?»
        — О чем?
        — Снова увидев все эти предметы, безделушки, мебель, сундуки, с которыми мне придется расстаться, я должен сказать, что мне изменяет мужество, а сердце обливается кровью.
        — Тебе придется с этим расстаться, говоришь?
        — Разумеется.
        — Ты хочешь сдать свою квартиру вместе с обстановкой или намерен отправиться в путешествие?
        — Неужели ты не знаешь?
        — Чего?
        — Сальватор тебе не сказал?
        — Нет.
        — Ну и отлично, поговорим о твоей пьесе.
        — Нет, черт возьми! Поговорим о том, почему ты вздыхаешь. Тогда никто не скажет, что я веселюсь, когда тебе грустно.
        — Дорогой мой! В ближайшее воскресенье все это пойдет с молотка.
        — С молотка?
        — Да.
        — Ты продаешь свою мебель?
        — Ах, дорогой друг! Если бы это была моя мебель, я бы ее не продавал.
        — Не понимаю.
        — Она станет моей после того, как я ее оплачу. Вот я ее и продаю, чтобы оплатить.
        — Понимаю…
        — Ничего ты не понимаешь!
        — Тогда объясни.
        — По правде говоря, мне стыдно рассказывать своему лучшему другу о собственных слабостях.
        — Да полно тебе! Продолжай!
        — Дело в том, дорогой мой, что я едва не разорил отца.
        — Ты?
        — Да, моего славного и благородного отца! Я вовремя остановился, друг мой. Еще месяц, и было бы слишком поздно.
        — Петрус, дорогой друг! У меня в ящике три билета, подписанных «Гара»; это одна из подписей не только самых разборчивых, но и самых уважаемых из всех мне известных. Само собой разумеется, что билеты в твоем распоряжении.
        Петрус пожал плечами и, поблагодарив друга, спросил:
        — А как же твое путешествие?
        — Прежде всего, дорогой Петрус, мне было бы грустно путешествовать, зная, что тебе невесело. Кроме того, у меня репетиции, представление.
        — И еще кое-что,  — со смехом подхватил Петрус.
        — О чем ты?  — не понял Жан Робер.
        — Разве на улице Лаффита все кончено?
        — Ах, великий Боже! Почему же кончено? Это все равно, что я спросил бы: «На бульваре Инвалидов все кончено?»
        — Молчи, Жан!
        — Ты меня озадачил! Можно подумать, будто ты отказываешься от моих трех тысяч франков, не зная, что с ними делать!
        — Дорогой мой! Я отказываюсь вовсе не потому, хотя отчасти ты и прав: тысячи экю мне не хватит.
        — Послушай! Ты подмажь моей тысячей экю самых крикливых кредиторов; уговори их подождать до моего представления; на следующий день мы сходим к Порше, и у нас будет десять, пятнадцать тысяч франков, раз уж так надо, и без единого су процентов.
        — Кто такой Порше, друг мой?
        — Единственный в своем роде человек, Ювеналова rara avis[25 - Редкая птица (лат.).  — Ювенал, «Сатиры», VI, 165.], отец-кормилец всех литераторов, истинный министр изящных искусств, которому Провидение поручило раздавать премии и награды за талант. Хочешь, я скажу ему, что мы вместе пишем пьесу? Он одолжит тебе под нее десять тысяч.
        — Ты с ума сошел! Разве я сочиняю пьесы?
        — Ты не настолько глуп, знаю; но я напишу ее один.
        — Да, а я разделю с тобой деньги.
        — Совершенно верно! Отдашь, когда сможешь.
        — Спасибо, дорогой. «Когда смогу» наступит нескоро, если вообще когда-нибудь наступит.
        — Да, понимаю. Ты предпочел бы обратиться к какому-нибудь еврею из колена Левия: этих не совестно заставлять ждать — они свое всегда наверстают.
        — Евреи здесь ни при чем, дружище.
        — Вот чертовщина! Сразу видно, что искусство имеет свои границы. Как?! Я драматург, я обязан придумывать трудные положения, а потом находить из них выход, запутывать ситуацию, а затем распутывать узел. Я претендую на создание комедии как у Бомарше, трагедии как у Корнеля, драмы как у Шекспира, а в жизни выходит так, что мы пыжимся понапрасну, подобно ворону, который мечтает стать орлом; и нужно-то всего каких-нибудь двадцать пять — тридцать тысяч франков, и мы, может быть, способны заработать эти деньги и руками, и головой, и сердцем, но в будущем. Сейчас же мы не знаем, какому богу молиться! Что делать?!
        — Трудиться!  — послышался из глубины мастерской чей-то ласковый и внятный голос.
        Уже по одному этому слову читатели, несомненно, догадались, какой добрый гений пришел на помощь пребывавшему в нерешительности художнику и смущенному литератору.
        Это был Сальватор.
        Двое друзей одновременно повернули головы: Жан Робер — с радостью, Петрус — с благодарностью. Оба протянули вновь прибывшему руки.
        — Добрый вечер, господа!  — отвечал тот.  — Кажется, вы пытались ответить на важнейший вопрос: «Позволено ли человеку жить ничего не делая?»
        — Совершенно верно,  — подтвердил Петрус.  — И я отвечал величайшему труженику Жану Роберу, который в двадцать шесть лет сделал больше, чем многие члены Академии в сорок: «Нет, тысячу раз нет, дорогой друг».
        — Неужели наш поэт превозносил леность?
        — Добейтесь признания в «Каво», дорогой мой, будете сочинять по одной песенке в месяц, в три месяца или даже в год, и никто вам слова не скажет.
        — Да нет, он просто-напросто предлагал мне свой кошелек.
        — Не соглашайтесь, Петрус; если бы вам надлежало принять подобную услугу от друга, я потребовал бы, чтобы предпочтение вы отдали мне.
        — Я ни от кого не приму этой жертвы, друг мой,  — отозвался Петрус.
        — Не сомневаюсь,  — сказал Сальватор,  — и, зная, что вы не согласитесь, я не стал предлагать вам деньги.
        — Значит, по-вашему, мы должны смириться с распродажей?  — спросил Жан Робер у Сальватора.
        — Без колебаний!  — заявил Сальватор.
        — Продаем!  — решительно произнес Петрус.
        — Продаем,  — вздохнул Жан Робер.
        — Продаем,  — подтвердил Сальватор.
        — Продаем!  — эхом отозвался в мастерской четвертый голос.
        — Людовик!  — обрадовались трое друзей.
        — Мы, стало быть, занимаемся распродажей?  — спросил молодой доктор, подходя с распростертыми объятиями и улыбкой на устах.
        — Да.
        — А что продаем? Можно узнать?
        — Наши души, скептик ты этакий!  — проговорил Жан Робер.
        — Продавайте свою, если хотите,  — сказал Людовик,  — а я свою с продажи снимаю: я нашел ей другое применение.
        И, забыв о распродаже, четверо друзей заговорили об искусстве, литературе, политике, а тем временем чайник запел на огне, и каждый стал готовить себе чай.
        Чай хорош только тогда — примем к сведению эту аксиому, очень важную для настоящих любителей его,  — когда его готовишь сам.
        Друзья просидели до полуночи.
        Но, заслышав бой часов, все вскочили, словно от удара электрического тока.
        — Полночь,  — заметил Жан Робер,  — мне пора домой.
        — Полночь!  — воскликнул Людовик.  — И мне домой пора.
        — Полночь,  — проговорил Сальватор,  — я должен идти.
        — Мне тоже нужно идти,  — сказал Петрус.
        Сальватор протянул ему руку.
        — Только мы двое сказали правду, дорогой Петрус,  — заметил комиссионер.
        Жан Робер и Людовик расхохотались.
        Все четверо, смеясь, стали спускаться.
        На пороге они остановились.
        — Хотите, я скажу каждому из вас, куда он идет?  — спросил Сальватор.
        — Скажите!  — воскликнули трое приятелей.
        — Вы, Жан Робер, направляетесь на улицу Лаффита.
        Жан Робер попятился.
        — Теперь скажите им!  — рассмеялся он.
        — Людовик! Сказать, куда идете вы?
        — Пожалуй!
        — На улицу Ульм.
        — Я в самом деле туда собирался,  — признался Людовик, делая шаг назад.
        — А вы, Петрус?
        — О! Я…
        — Отправляетесь на бульвар Инвалидов. Не падайте духом, Петрус!
        — Постараюсь!  — отвечал Петрус, пожимая Сальватору руку.
        — А куда идете вы?  — спросил Жан Робер.  — Вы же понимаете, дорогой друг, что было бы нечестно, если бы вы унесли с собой все три наших секрета, а мы не взяли бы даже по кусочку вашей тайны!
        — Куда иду я?  — без улыбки переспросил Сальватор.
        — Да, вы.
        — Я попытаюсь спасти господина Сарранти, которого должны через неделю казнить.
        На том друзья и разошлись.
        Однако художнику, поэту и доктору не давала покоя одна и та же мысль.
        Насколько выше них был этот таинственный комиссионер, втайне подготовлявший великое дело, в то время как каждого из них занимала лишь любовь к женщине! Он же радел за все человечество!
        Правда, он любил Фраголу, а Фрагола любила его.
        XXXV
        УЛИЦА ЛАФФИТА
        Последуем за каждым из наших героев; возможно, так мы скорее приблизимся к развязке нашей истории.
        В порядке сделанного Сальватором перечисления мы начнем с Жана Робера.
        От Западной улицы до улицы Лаффита путь неблизкий. Поэт взял на улице Вожирар кабриолет, ехавший порожняком от заставы Мен. Жан Робер проехал почти через весь город. К концу 1827 года Париж кончался улицей Новых Афин, а улица Новых Афин начиналась от улицы Сен-Лазар.
        Жан Робер предупредил кучера, что он выйдет, не доезжая до середины улицы Лаффита.
        Но напрасно кучер пытался выяснить, какой ему нужен номер.
        — Я сам вас остановлю,  — отвечал Жан Робер.
        На недавно построенной церкви Лоретской Богоматери пробило четверть первого.
        Жан Робер расплатился с кучером, как положено довольному успехом поэту и счастливому влюбленному, и, завернувшись в плащ, заторопился прочь. В те времена молодые люди, подражая изображенным на фронтисписах Байрону, Шатобриану и г-ну д’Арленкуру, еще носили плащи.
        Подойдя к дому № 24, Жан Робер остановился.
        Улица была пустынна. Молодой человек нажал на едва заметный звонок, расположенный рядом с тем, что бросался в глаза, и стал ждать.
        Привратник не захотел дергать за шнур, а вышел отпереть дверь самолично.
        — Натали?  — вполголоса спросил Жан Робер, опуская золотую монету в руку важного привратника, дабы вознаградить его за беспокойство среди ночи.
        Привратник понимающе кивнул, ввел Жана Робера в свою каморку и отворил дверь на служебную лестницу.
        Жан Робер бросился наверх.
        Привратник прикрыл за ним дверь.
        Он взглянул на золотую монету и заметил:
        — Вот черт! Похоже, мадемуазель Натали нашла себе выгодное дельце. Меня не удивляет, что она так элегантна!
        Жан Робер поднимался стремительно; это указывало на то, что ему здесь все знакомо; он очень спешил поскорее добраться до четвертого этажа, что, видимо, и было целью его ночного путешествия.
        Это было тем более вероятно, что наполовину скрытая сумраком девушка поджидала его появления.
        — Это ты, Натали?  — спросил молодой человек.
        — Да, сударь,  — отвечала субретка; ее безупречный наряд полностью оправдывал то, что сказал о ней привратник.
        — Что твоя госпожа?
        — Предупреждена.
        — Она сможет меня принять?
        — Надеюсь, что так.
        — Узнай, Натали, узнай!
        — Не угодно ли вам пока войти в голубятню?  — с улыбкой спросила современная Мартон.
        — Куда скажешь, Натали, куда скажешь, дитя мое, лишь бы там, куда я войду, мне не пришлось ждать слишком долго.
        — На этот счет можете не волноваться: вы любимы!
        — Правда, Натали, я любим?
        — Да, но ведь вы того и заслуживаете.
        — Не льсти мне.
        — О вас пишут в газетах!
        — А разве в газетах не пишут о господине де Маранде?
        — Это так, но он совсем другое дело.
        — Скажешь тоже!
        — Он не поэт.
        — Нет, зато он банкир. Ах, Натали, если бы женщинам пришлось выбирать между банкиром и поэтом, поверь мне, мало кто из них отдал бы предпочтение поэту…
        — А вот моя госпожа…
        — Твоя госпожа, Натали, не женщина, она ангел.
        — Кто же тогда я?
        — Ужасная болтушка, которая отнимает у меня все время.
        — Войдите,  — пригласила субретка.  — И постарайтесь наверстать упущенное.
        И она втолкнула Жана Робера в «голубятню», как он сам называл небольшую квартирку.
        Она состояла из прелестной комнаты и прилегавшей к ней туалетной, стены которых были обтянуты ситцем. Диваны, подушки, занавески, кровать — все было из того же ситца, что и обивка стен. Ночник, подвешенный к потолку в лампе розового богемского стекла, освещал эту небольшую комнату, напоминавшую шатер, который сильфы и ундины ставят для королевы фей, когда она объезжает свои владения.
        Когда г-жа де Маранд не могла принять Жана Робера у себя, она встречалась с ним в этой квартирке; она-то и приказала обставить с этой целью комнату по своему вкусу.
        А поскольку находилась она под самой крышей, молодая женщина, так же как и Жан Робер, называла ее «голубятней».
        Комната заслуживала такое название не только потому, что располагалась на четвертом этаже, но и потому, что там встречались влюбленные.
        Никто, кроме г-жи де Маранд, Жана Робера, Натали и обойщика, не знал о существовании этого гнездышка.
        Именно здесь, в этом тайнике, хранились тысячи мелочей, составляющие богатство истинных влюбленных: пряди волос; ленты, оброненные когда-то одной и хранившиеся другим на груди; увядшие букеты пармских фиалок; даже камешки с прожилками, подобранные на морских пляжах, где влюбленные встречались раньше и бродили вместе. Там же хранилось самое дорогое сокровище: письма, благодаря которым они могли восстановить путь их страсти — от волны к волне, от дерева к дереву, от цветка к цветку. Письма почти непременно приводят к беде, однако влюбленные не в состоянии не писать их, а потом не в силах их сжечь. А ведь можно было бы сжечь письма и хранить их пепел. Впрочем, пепел — это признак смерти и эмблема небытия.
        На камине лежала небольшая записная книжка, где они написали одно и то же число: 7 марта. По обеим сторонам каминного зеркала висели два небольших натюрморта с цветами, написанных г-жой де Маранд еще до замужества. Там же — странная реликвия, к которой Жан Робер, суеверный, как все поэты, относился с особым благоговением: над каминным зеркалом висели четки слоновой кости, с которыми Лидия ходила к первому причастию. Там было все, что может быть в комнате, предназначенной не только для любовных свиданий, но и для ожидания, для мечтаний; там было все, что способно скрасить ожидание и удвоить счастье.
        Само собой разумеется, что ждать приходилось только Жану Роберу.
        Поначалу он ни за что не хотел встречаться в этой комнате, находившейся в особняке Марандов. С деликатностью, свойственной лишь избранным, он выразил это отвращение Лидии.
        Однако та сказала:
        — Доверьтесь мне, друг мой, и не пытайтесь быть деликатнее меня; поверьте, я предлагаю вам то, что могу: это мое право.
        Жан Робер хотел бы услышать объяснение этого права, но Лидия его оборвала на полуслове.
        — Положитесь на мою щепетильность,  — сказала она,  — но большего не просите: это значило бы открыть вам тайну, которая мне не принадлежит.
        И Жан Робер, любивший до самозабвения, закрыл на все глаза и позволил ввести себя за руку в небольшую голубятню на улице Лаффита.
        Там он проводил счастливейшие часы своей жизни.
        Там, как мы сказали, все было сладостно, даже ожидание.
        В эту ночь, как и в другие, он находился в приподнятом настроении, он испытывал нежность и очарование, ожидая соблазнительнейшее существо. Он благоговейно припал губами к четкам, украшавшим шею Лидии, когда та была еще девочкой, и вдруг услышал шелест пеньюара и приближавшиеся шаги.
        Он узнал походку и, не отрывая губы от четок, лишь полуобернулся к двери.
        С четок он перенес поцелуй на лоб трепещущей молодой женщины.
        — Я заставила себя ждать?  — улыбнулась она.
        — Вы скоры, словно пташка,  — сказал Жан Робер.  — Однако, как вам известно, дорогая Лидия, страдание измеряется не продолжительностью, но интенсивностью.
        — А счастье?
        — Счастье неизмеримо.
        — Вот, значит, почему оно длится меньше, чем страдание? Ну, идемте, господин поэт! Вас ждут поздравления.
        — А… Но… Почему не здесь?  — спросил Жан Робер, с таким же отвращением спускавшийся в апартаменты г-жи де Маранд, с каким поначалу он поднимался в голубятню.
        — Я хотела, чтобы день окончился для вас так же, как и начался: среди цветов и ароматов.
        — О прекрасная Лидия!  — вскричал молодой человек, окинув г-жу де Маранд влюбленным взглядом.  — Чем вы не аромат и не цветок? Зачем мне куда-то идти, если рядом вы?
        — Вам следует во всем мне повиноваться. Я решила, что сегодня вечером вас увенчают лаврами у меня. Идемте же, поэт, или вы останетесь без короны.
        Жан Робер осторожно высвободил руку из руки прекрасной волшебницы, подошел к окну и осторожно задернул занавеску.
        — А господин де Маранд у себя?  — спросил он.
        — У себя ли он?  — беззаботно переспросила Лидия.
        — Вот именно!  — подтвердил Жан Робер.
        — Ах!  — обронила молодая женщина.
        — Так как же?
        — Я вас жду, вот что… Да-а, уж вас-то пташкой не назовешь: вас недостаточно просто поманить…
        — Могу поклясться, Лидия: временами вы меня пугаете.
        — Почему?
        — Потому что я вас не понимаю.
        — Да, верно. И тогда вы про себя думаете: «По правде говоря, эта милая госпожа де Маранд — просто…»
        — Не продолжайте, Лидия! Я знаю, что вы не только обворожительны, но благородны и деликатны.
        — Однако вы же сомневаетесь… Господин Жан Робер! Угодно ли вам пройти в мои апартаменты, да или нет? Я имею на это право.
        — И ваше право — тайна, которая вам не принадлежит?
        — Именно так.
        — К счастью, как всякую тайну, ее можно разгадать.
        — Лишь бы я вам не подсказывала: тогда моя совесть будет спокойна. Начинайте…
        — Мне кажется, я уже догадался, Лидия.
        — Полноте!  — промолвила молодая женщина, широко распахнув глаза, в которых угадывалось скорее сомнение, нежели удивление.
        — Да.
        — Ну, я вас слушаю.
        — Если я правильно угадаю, вы скажете «Это так»?
        — Продолжайте.
        — Вчера я встретил вашего мужа на аллее, что ведет в Ла Мюэтт.
        — Верхом или в коляске?
        — Верхом.
        — Он был один?
        — Я должен отвечать как есть?
        — Да, дорогой. Я не ревнива.
        Госпожа де Маранд произнесла эти слова с такой искренностью, что в ее правдивости сомневаться не приходилось.
        — Нет, он был не один: он сопровождал прелестную амазонку.
        — Неужели?
        — Разве я вам сообщаю что-то новое?
        — Нет, но я не вижу во всем этом тайны.
        — Тогда я подумал, что, раз господин де Маранд не стесняется кататься в лесу с чужой женщиной, вы считаете себя вправе делать то, что делаете.
        — Я вам не сказала, что считаю себя вправе, я сказала, что имею право.
        — Значит, я не угадал?
        — Нет.
        — Позвольте, Лидия, задать вам вопрос.
        — Пожалуйста.
        — А вы ответите?
        — Пока не знаю.
        — Чем объяснить, что, имея такую прелестную жену, господин де Маранд, вместо того чтобы бегать за женщинами…
        — Что же?
        — Не стал мужем собственной жены?
        — В этом и состоит тайна, которую я не могу вам открыть, дорогой поэт.
        — Почему?
        — Повторяю: это не моя тайна.
        — Чья же?
        — Господина де Маранда… Идемте!
        Жан Робер, не находя больше возражений, пошел за своей прекрасной Ариадной по лабиринту особняка на улице Лаффита.
        — Ну, по крайней мере, в этом лабиринте нет Минотавра!  — прошептал он на ходу.
        XXXVI
        УЛИЦА УЛЬМ
        Апартаменты г-жи де Маранд находились, как нам уже известно, во втором этаже правого крыла в особняке на улице Лаффита, или Артуа, в зависимости от того, позволяют ли нам читатели называть эту улицу ее нынешним именем или станут настаивать на прежнем названии. Здесь мы оставим Жана Робера и г-жу де Маранд по причине, которую даже самый несговорчивый из наших читателей сочтет убедительной: дверь в апартаменты г-жи де Маранд оказалась заперта на два оборота между нами и двумя влюбленными.
        Да и что бы мы делали в спальне г-жи де Маранд, этой восхитительной женщины, которую мы любим всей душой? Мы уже знаем эту спальню.
        Последуем в менее аристократичный квартал, к которому в задумчивости бредет только что возникший под лучами любви поэт по имени Людовик.
        Он пришел на улицу Ульм.
        Спроси его кто-нибудь, как он добирался и какие улицы миновал, Людовик не смог бы ответить.
        Сквозь неплотно прикрытые ставни первого этажа, занимаемого Брокантой, Баболеном, Фарес, Бабиласом и его товарищами, пробивался свет. Он то становился ярче, то бледнел: это доказывало, что в квартире еще не ложились и свечу переносили из комнаты в комнату.
        Людовик подошел ближе и приник глазом к знакомой щели. Но, хотя окно было приотворено, со своего места Людовику так и не удалось ничего разглядеть.
        Он понял одно — Рождественская Роза еще не поднималась к себе; ничто не указывало на присутствие девочки в верхнем этаже: ни мягкий свет ночника в ее комнате, ни горшок с розовым кустом, который девочка, входя к себе, выставляла на окно; Людовик крепко-накрепко наказал, чтобы она не оставляла цветы в спальне на ночь.
        Итак, не имея возможности видеть, Людовик прислушался.
        Улица Ульм, тихая даже днем, словно предместье провинциального города, была в этот час совершенно безлюдна. Пристально вслушиваясь, можно было более или менее разобрать, о чем говорят в первом этаже.
        — Что с тобой, миленький?  — спрашивала Броканта.
        Вопрос этот, очевидно, являлся продолжением разговора, начатого еще до прихода Людовика.
        Однако тот, к кому обращалась Броканта, молчал.
        — Я спрашиваю, что с тобой, сокровище мое!  — продолжала обеспокоенная гадалка.
        В ответ — то же молчание.
        «О-о! “Миленький” и “сокровище”, к которому ты обращаешься, мамаша Броканта,  — проказник и невежа,  — подумал Людовик,  — и это, конечно, негодник Баболен, что дуется или притворяется больным».
        Броканта продолжала расспросы, но по-прежнему не получала ответа. Можно было заметить, что в гамме ее голоса ласковые нотки постепенно сменялись угрожающими.
        — Если не будешь отвечать, господин Бабилас,  — промолвила наконец цыганка,  — обещаю тебе, миленький, что ты у меня дождешься хорошей трепки, слышишь?
        Вероятно, существо или, точнее, пес, к которому она обращалась с настойчивыми вопросами, счел за благо для собственной шкуры нарушить молчание и отозвался ворчанием, закончившимся жалобным воем.
        — Да что с тобой такое, бедненький мой Бабилас?  — вскричала Броканта и тоже испустила жалобный стон, не лишенный определенного сходства с ворчанием ее любимца.
        Бабилас, похоже, отлично понял новый вопрос хозяйки и заворчал еще выразительнее; Броканта прямо-таки изумилась.
        — Неужели это возможно, Бабилас?
        — Да,  — отозвался пес на своем языке.
        — Баболен!  — крикнула Броканта.  — Баболен! Слышишь, маленький негодник?
        — Что? Что такое?  — вскрикнул Баболен, задремавший было и некстати разбуженный матерью.
        — Подай карты, бездельник!
        — Эге-ге! Карты? Так поздно? Ну и ну! Этого нам только не хватало!
        — Карты, я сказала!
        Но Баболен что-то проворчал в ответ — это указывало на то, что пареньку был не в диковинку родной язык Бабиласа.
        — Не заставляй меня повторять дважды, скверный мальчишка!  — пригрозила старуха.
        — На что вам карты в такой час?  — спросил паренек тоном человека, теряющего надежду урезонить собеседника.  — Ваши карты? Прекрасно! А если полиция узнает, что вы гадаете в неурочное время, в два часа ночи?!
        — Ах, Боже мой!  — прозвенел ласковый голосок Рождественской Розы.  — Неужели сейчас и правда два часа ночи?
        — Нет, девочка, еще только двенадцать часов!  — возразила Броканта.
        — Ну да, двенадцать,  — хмыкнул Баболен.  — Взгляните сами!
        Часы пробили один раз, словно желая положить конец их спору.
        — Вот видите: час!  — воскликнул Баболен.
        — Не час, а половина первого,  — возмутилась Броканта, желавшая, чтобы последнее слово осталось за ней.
        — Да, да, половина первого! А кто это сказал? Ваша проклятая кукушка, которая хлопает одним крылом. Ну, спокойной ночи, мать! Будьте добры, оставьте бедного Баболена в покое: пусть спокойно дрыхнет!
        Мы просим у читателя прощения за слово «дрыхнет», однако оно еще употреблялось в описываемую нами эпоху.
        Впрочем, Броканта, кажется, отлично поняла, куда клонит Баболен, и закричала:
        — Ну, погоди! Я тебе покажу «дрыхнуть»!
        Баболен, разумеется, тоже догадался, каким обидным способом собирается его уложить в постель Броканта или, вернее, поднять его с постели; он прыгнул с кровати на пол, а оттуда — к многохвостой плетке, к которой уже протягивала руку Броканта.
        — Я у тебя просила не плетку, а карты!  — заметила Броканта.
        — Да вот они, ваши карты,  — подсказал Баболен, подавая старухе карты, а плетку пряча за спиной.
        Будто комментируя происходящее, он прибавил:
        — Какая тоска: взрослая женщина, а убивает время, занимаясь глупостями, вместо того чтобы спокойно спать!
        — Разве можно быть таким невежественным в твои годы!  — с презрительным видом повела плечами Броканта.  — Неужели ты ничего не видишь, не слышишь, не замечаешь?
        — Как же, как же! Я вижу, что уже час ночи; я слышу, как весь Париж давно храпит; я вам замечаю, что пора бы последовать примеру всего города.
        Выражение «я вам замечаю» было, может быть, не очень правильным; но читатели помнят, что Баболен не получил хорошего образования.
        — Смейся, смейся, несчастный!  — вскричала Броканта, вырывая у него из рук карты.
        — Боже ты мой! Мать! Ну что я, по-вашему, должен замечать?  — спросил Баболен и протяжно зевнул.
        — Неужели ты не слышал, что сказал Бабилас?
        — A-а, ваш любимец… Этого только не хватало: теперь я еще обязан слушать, что скажет господин Бабилас!
        — Так ты его не слушал, еще раз спрашиваю?
        — Слушал, слушал.
        — И что слышал?
        — Стон.
        — И ни о чем не догадался?
        — Наоборот!
        — Отлично! О чем же ты догадался? Отвечай.
        — А вы позволите мне лечь спать, если я скажу?
        — Да, лентяй ты этакий!
        — Я догадался, что у него плохо с животом. Он ел сегодня вечером за четверых, а потому вполне может теперь поскулить за двоих.
        — Убирайся спать, злой мальчишка!  — выходя из себя, приказала Броканта.  — Ты так дураком и помрешь, это предсказываю тебе я!
        — Ну-ну, мать, успокойтесь! Вы же знаете, что ваши предсказания — еще не евангельские пророчества. Раз уж вы меня разбудили, объясните хотя бы, чего это Бабилас так надрывается.
        — Над нами нависло несчастье, Баболен!
        — Да ну?
        — Большое несчастье! Бабилас просто так выть не станет.
        — Понимаю, мать: у Бабиласа все есть, он катается как сыр в масле и ни с того ни с сего завывать не будет. В чем же дело? Послушай, на что ты жалуешься, а, Бабилас?
        — Вот это мы сейчас и узнаем,  — тасуя карты, сказала Броканта.  — Фарес, иди сюда!
        Фарес не ответила на зов.
        Броканта окликнула ее в другой раз, однако ворона не двинулась.
        — Черт побери! В такое время!  — заметил Баболен.  — Ничего удивительного: несчастная птица спит, и она совершенно права, не мне ее осуждать за это.
        — Роза!  — позвала Броканта.
        — Да, матушка!  — отвечала девушка, снова прерывая чтение.
        — Отложи свою книжку, дорогая, и позови Фарес.
        — Фарес! Фарес!  — пропела девушка нежным голоском, отдавшимся в сердце Людовика подобно птичьему щебету.
        Ворона сейчас же вылетела из своей колокольни, сделала под потолком несколько кругов и опустилась девушке на плечо, как это уже было описано в главе, посвященной внутреннему убранству жилища Броканты.
        — Что с вами, матушка?  — спросила девушка.  — Чем вы так взволнованы?
        — У меня дурные предчувствия, Рождественская Роза,  — отозвалась Броканта.  — Ты только посмотри, как нервничает Бабилас, как напугана Фарес; если и карты предскажут недоброе, детка, надо быть готовыми ко всему.
        — Вы меня пугаете, матушка!  — воскликнула Рождественская Роза.
        «Какого черта нужно старой ведьме?  — пробормотал Людовик.  — Зачем она смущает сердечко несчастной девочки? Хотя старуха живет гаданием и карты ее кормят, она отлично знает, что это шарлатанство. Так бы и задушил ее вместе с ее вороной и собаками».
        Карты легли неудачно.
        — Будем готовы ко всему, Роза!  — с огорчением сказала колдунья: что бы ни говорил Людовик, она принимала свое ремесло всерьез.
        — Но, милая матушка, если уж Провидение предупреждает вас о несчастье,  — заметила Рождественская Роза,  — оно должно вам и помочь его избежать.
        «Девочка дорогая!» — прошептал Людовик.
        — Нет!  — возразила Броканта.  — Нет, в этом-то и беда: я вижу зло, но не знаю, как его отвести.
        — Какой тогда от этого прок?  — спросил Баболен.
        — Боже мой! Боже мой!  — забормотала Броканта, подняв к небу глаза.
        — Матушка! Матушка!  — воскликнула Рождественская Роза.  — Может, ничего еще не случится! Не надо нас так пугать. Какое несчастье может произойти? Мы никому не делали ничего плохого. Никогда еще мы не были так счастливы. Нас оберегает господин Сальватор… Я люблю…
        Простодушная девочка замолчала. Она хотела сказать: «Я люблю Людовика!», что ей самой представлялось верхом счастья.
        — Ты любишь… что?  — спросила Броканта.
        — О! Ты любишь… что?  — повторил Баболен.
        И вполголоса прибавил:
        — Говори же, Розочка! Броканта думает, что ты любишь сахар, патоку или сушеный виноград! О! Броканта добрая! Наша славная Броканта!
        И он пропел на известный мотив:
        Мы любим горячо, об этом знают все,
        Месье Лю, лю, лю,
        Месье До, до, до,
        Месье Лю,
        Месье До,
        Месье Людовика!..[26 - Перевод Г. Адлера.]
        Но Рождественская Роза посмотрела на злого мальчишку так кротко, что тот внезапно оборвал пение и сказал:
        — Нет, нет, ты его не любишь! Ты довольна, сестрица-голубица? Слушай, Броканта, мне кажется, сочинять такие стихи, как господин Жан Робер, нетрудно: видишь, у меня получилось само собой… Решено: буду поэтом.
        Однако болтовня Рождественской Розы и Баболена не отвлекла Броканту от мрачных мыслей.
        Она стояла на своем; потом мрачным голосом проговорила:
        — Ступай к себе, девочка моя!
        Повернувшись к Баболену, зевавшему во весь рот, она прибавила:
        — И ты тоже отправляйся спать, бездельник. А я пока подумаю, как умолить злую судьбу. Иди спать, девочка.
        «Ну, наконец-то первые разумные слова за все время, пока ты тут болтаешь, старая ведьма!» — облегченно вздохнул Людовик.
        Рождественская Роза поднялась к себе на антресоли, Баболен вернулся в постель, а Броканта заперла окно, вероятно, чтобы никто не мешал ей думать.
        XXXVII
        ПОЛЬ И ВИРГИНИЯ
        Людовик перешел на другую сторону улицы и прислонился к стене противоположного дома. Оттуда он стал смотреть на освещенные окна Рождественской Розы, закрытые небольшими белыми занавесками.
        С той самой минуты, как запоздалая любовь поселилась в сердце Людовика, он целые дни напролет мечтал о Рождественской Розе, а с наступлением темноты подолгу простаивал под окнами девочки, как Петрус гулял перед дверью Регины.
        Стояла прекрасная летняя ночь. Синий сумеречный свет, разлитый в воздухе, был чист и прозрачен, словно это было неаполитанское небо над Байским заливом. Луны не было видно, зато звезды искрились ярким и мягким светом. Все это напоминало тропический пейзаж, когда, как сказал Шатобриан, тьма — это не ночь, а отсутствие дня.
        Людовик не сводил взгляда с окон Рождественской Розы, всей душой отдаваясь охватившему его волнению, и наслаждался несравненной прелестью этой ночи.
        Он не сказал Розе, что придет, они не назначали друг другу свидания. Но девушка знала: редко случалось, чтобы Людовик не появился около полуночи или часу ночи и не ждал, когда, поднявшись к себе, она отворит окно. Его еще больше утвердило в этом мнении то, что, едва осветившись на мгновение, окна сейчас же погрузились в темноту. Рождественская Роза оставила свечу в туалетной комнате, потом потихоньку отворила окно и, ставя на подоконник розовый куст, окинула взглядом улицу.
        Ее глаза, еще не привыкшие к темноте, не сразу разглядели Людовика в тени под дверью противоположного дома.
        Зато Людовик отлично все видел, он подал голос, заставивший девушку затрепетать всем существом.
        — Роза!  — позвал он.
        — Людовик!  — отозвалась Роза.
        Кто кроме него мог окликнуть ее таким нежным голосом, похожим на дыхание ночи?
        Людовик одним прыжком перескочил улицу.
        Перед домом Броканты стояла одна из тех высоких каменных тумб, какие теперь можно встретить лишь на углу какого-нибудь старинного дома в Маре. Людовик вспрыгнул на тумбу, откуда, протянув руку, мог схватить и пожать девушке ручки. Он долго не отпускал их, шепча лишь:
        — Роза! Дорогая Роза!
        Девушка не могла от волнения вымолвить даже имени молодого человека: она смотрела на него, и ее грудь вздымалась, дыша жизнью и счастьем.
        Слова были излишни; влюбленные отлично все чувствовали, но не умели выразить свои чувства и вложили все, что было у них на душе, в нежное пожатие. Голос ничего не добавил бы к этому концерту, где взгляды стали песней.
        Людовик задержал руки Розы в своих руках, а она и не думала их отнимать.
        Он любовался ею, впав в восторженное состояние, в которое повергается младенец или слепой, впервые увидевшие свет.
        Наконец он нарушил тишину:
        — Ах, Роза! Дорогая Роза!
        — Друг мой!  — ответила девушка.
        Но как она произнесла это простое слово «друг»! С какой восхитительной интонацией! Передать это мы не в силах. Одно это слово привело Людовика в дрожь.
        — Да, я ваш друг, Роза! Самый нежный, самый верный и самый почтительный… Твой друг, твой брат, возлюбленная сестра!
        В это мгновение он услышал шаги. Похоже, кто-то старался ступать тихо, но на пустынной мостовой они отдавались звонко, будто на гулких плитах собора.
        — Кто-то идет!  — шепнул Людовик.
        Он спрыгнул с тумбы и, торопливо перебежав дорогу, укрылся на углу улиц Ульм и Почтовой.
        Он разглядел вдалеке две тени.
        Рождественская Роза тем временем притворила окно, но оставалась, разумеется, за занавеской.
        Две тени приближались: двое мужчин как будто искали дом.
        Подойдя к двери Броканты, они остановились, оглядели первый этаж, затем окна антресолей, потом тумбу, на которой мгновение назад стоял Людовик.
        «Что нужно этим двоим?» — подумал Людовик; он перешел улицу и крадучись стал подбираться как можно ближе.
        Он двигался бесшумно и скрытно, так что двое незнакомцев его не заметили, и он услышал, как один из них сказал другому:
        — Это здесь.
        «Что бы это значило?» — подумал Людовик, раскрывая сумку с инструментами и вынимая самый острый из своих скальпелей, чтобы на всякий случай иметь оружие.
        Однако двое уже, очевидно, увидели и сказали все, что хотели; они круто развернулись, перешли улицу наискосок и удалились по Почтовой.
        — О-о!  — пробормотал Людовик.  — Значит, Рождественской Розе в самом деле грозит беда, как предсказывала Броканта?
        Роза, как мы сказали, скрылась и затворила окно; но, как мы опять-таки сказали, она оставалась стоять за занавеской и в щелку видела, как двое мужчин уходят по Почтовой улице.
        Когда они исчезли из виду, она снова отворила окно и выглянула.
        Людовик опять влез на тумбу и взял девушку за руки.
        — Что это было, друг мой?  — спросила она.
        — Ничего, дорогая Розочка,  — постарался ее успокоить Людовик.  — Очевидно, двое запоздалых прохожих возвращаются домой.
        — Мне страшно,  — призналась Роза.
        — Мне тоже,  — прошептал Людовик.
        — Ты боишься?  — не поверила девушка.  — Ты? Ну, я-то понятно, почему боюсь: меня напугала Броканта…
        Людовик кивнул, будто хотел сказать: «Мне это известно, черт возьми!»
        — Да, знаешь, дорогой друг,  — продолжала Роза,  — я сейчас читаю книжку, которую ты мне дал: «Поля и Виргинию». До чего же красивая история! Такая красивая, что мне не хотелось уходить к себе.
        — Дорогая Розочка!
        — Но я знала, что ты должен прийти. А я все не поднималась… На чем я остановилась?
        — Ты сказала, дитя мое, что тебя напугала Броканта.
        — Да, верно. Зато теперь ты здесь, и мне не страшно.
        — Еще ты сказала, что тебе так понравилась книга «Поль и Виргиния», что ты не хотела подниматься.
        — Нет, не хотела. Вообрази, мне казалось, что я вижу сон. Мне снилось то время, о котором я совершенно забыла. Скажи, Людовик, ведь ты так много знаешь — правда, что мы все уже жили раньше, прежде чем явились на свет?
        — Ах, девочка моя! Ты прикоснулась своими прелестными маленькими пальчиками к тайне, которую люди пристально изучают уже шесть тысячелетий.
        — Так тебе ничего об этом не известно?  — опечалилась Роза.
        — Увы, нет; а почему ты спрашиваешь, Розочка?
        — Подожди, сейчас скажу. Когда я читала описание местности, где жили Поль и Виргиния: огромных лесов и ледяных водопадов, прозрачной воды и лазурного неба — мне почудилось, будто я все это уже видела в прежней жизни, о которой не помнила до тех пор, пока не прочла «Поля и Виргинию». Мне показалось, что я жила в похожей стране, где растут такие же деревья с широкими листьями и плодами с мою голову; там бескрайние леса, над которыми сияет золотое солнце, а море сливается с небом. А ведь моря я никогда не видела!.. Когда я закрываю глаза, мне чудится, будто я лежу в гамаке вроде того, какой был у Поля, а чернокожая женщина, похожая на Доминго, меня качает, напевая песню… Ах, Боже мой, Боже! Кажется, я вот-вот вспомню слова этой песни. Подожди-ка! Подожди!
        Рождественская Роза прикрыла глаза и напрягла память.
        Но Людовик, улыбаясь, сжал ее руку.
        — Тебе вредно утомляться, сестричка,  — сказал он.  — К чему напрягать память, если это, как ты говоришь, всего лишь сон: бесполезно, дитя мое, пытаться вспомнить то, что ты никогда не видела и не слышала.
        — Может быть, ты и прав,  — печально призналась Рождественская Роза.  — Как бы там ни было, а я видела во сне прекрасную страну.
        Она впала в кроткую и мечтательную задумчивость.
        Людовик не стал мешать ее мечтам: хотя было совсем темно, он видел, что девушка улыбается.
        Прошло немало времени, прежде чем он снова заговорил:
        — Итак, Броканта тебя напугала, бедная девочка?
        — Да,  — кивнув, прошептала Роза, хотя мыслями она еще была далеко от того, о чем спрашивал Людовик.
        Тот ясно читал по личику девушки, какие чувства обуревали ее в ту минуту.
        Она грезила о прекрасной тропической стране.
        — Броканта просто старая дура и больше ничего,  — продолжал Людовик.  — Вот я ей задам!
        — Вы?  — удивилась Рождественская Роза.
        — Или пожалуюсь на нее Сальватору,  — прибавил молодой человек не без смущения.  — Он ведь у вас в доме свой человек, верно?
        Вопрос этот окончательно вывел девочку из задумчивости.
        — Он не только свой человек,  — сказала она,  — но и полный хозяин: все, что у нас есть, принадлежит ему.
        — Все?
        — Да, все и вся.
        — Надеюсь, только не вы, Роза?  — спросил Людовик.
        — Простите, друг мой…
        — Как?!  — рассмеялся Людовик.  — Ты принадлежишь Сальватору, милая моя Розочка?
        — Разумеется.
        — С какой стати?
        — А разве мы не принадлежим людям, которых мы любим?
        — Вы любите Сальватора?
        — Больше всех на свете.
        — Вы?!.  — удивленно выдохнул Людовик.
        Слово «любить» в устах девушки, адресованное другому, заставило сердце Людовика болезненно сжаться.
        — Стало быть, вы любите Сальватора больше всех на свете?  — продолжал он настаивать, видя, что Рождественская Роза не отвечает.
        — Больше всех на свете!  — подтвердила девушка.
        — Роза!  — грустно прошептал Людовик.
        — Что с тобой, друг мой?
        — Ты спрашиваешь, что со мной, Роза?  — вскричал молодой человек, с трудом сдерживая рыдания.
        — Ну да!
        — Неужели ты ничего не понимаешь?
        — Честное слово — нет!
        — Не вы ли сказали, Роза, что любите Сальватора больше всех на свете?
        — Да, я так сказала и повторяю это. Что вас так огорчает?
        — Если его вы любите больше всех, значит, меня вы любите меньше, чем его; так, Роза?
        — Вас!.. Меньше чем его!.. Тебя! Да что ты говоришь, мой Людовик?!. Я люблю Сальватора как брата, как отца… а тебя…
        — А меня, Роза?  — трепеща от радости, подхватил молодой человек.
        — А вас, дорогой, я люблю… как…
        — Как?.. Говори же, Роза! Как ты меня любишь?
        — Как…
        — Договаривай!
        — Как Виргиния любила Поля.
        Людовик радостно вскрикнул.
        — Девочка моя! Еще! Еще! Скажи, что любишь меня не как всех остальных! Скажи, что бы ты сделала ради Сальватора и ради меня!
        — Вот послушайте, Людовик! Если бы, например, господин Сальватор умер… О, я бы очень опечалилась! Для меня это было бы огромное горе! Я никогда бы от него не оправилась!.. А если бы я потеряла вас… Если бы умер ты,  — страстно продолжала девушка,  — я бы тебя не пережила!
        — Роза! Роза! Дорогая Роза!  — воскликнул Людовик.
        Встав на цыпочки и потянув к себе ее руки, он припал к ним губами.
        С этой минуты влюбленные могли обмениваться не словами, не звуками, но чистыми и нежными чувствами. Их сердца забились в лад, их дыхание слилось воедино.
        Если бы в это время кто-нибудь проходил мимо и заметил, как они нежно обнимаются в этой ясной ночи, он унес бы в своем сердце частицу их любви, словно цветок из букета или ноту из концерта.
        Да и что, в самом деле, могло быть восхитительнее, чем это слияние двух чистых душ, этих невинных сердец, ждущих от любви лишь таинственного очарования и поэтического вдохновения. В этом и заключалось все самое прекрасное, созданное поэтами или художниками, от влюбленной Евы в цветущем раю до гётевской Миньоны, этой второй Евы, рожденной на окраине вселенной, но не в Эдеме на горе Арарат, а в садах богемы.
        Который был час? Они не могли бы этого сказать, бедные дети! Быстрокрылые минуты пролетали незаметно, и под шелест их крыльев ни тот ни другая не выходили из восторженного состояния.
        Церкви Валь-де-Грас, святого Иакова и святого Этьенна могли сколько угодно изо всей силы вызванивать четверть часа, полчаса, час за часом, но влюбленные не слышали их боя, и даже если бы поблизости грянул гром, они обратили бы на него внимания не больше, чем на звезды, падающие с неба с неведомой целью.
        Однако звук куда более слабый, чем бой часов, заставил Людовика внезапно вздрогнуть: Рождественская Роза кашлянула.
        У молодого человека выступил на лбу холодный пот.
        Людовик узнал этот кашель: доктор сражался с ним и победил его с таким трудом!
        — Прости, прости меня, Роза, дорогая моя Роза!  — воскликнул он.
        — Что я должна вам простить, друг мой?  — спросила она.
        — Ты озябла, девочка моя родная.
        — Озябла?  — удивилась Рождественская Роза; внимание Людовика льстило ее самолюбию.
        Несчастная девочка не была избалована чьей-либо заботливостью, если не считать Сальватора.
        — Да, Роза, тебе холодно, вот ты и кашляешь. Уже поздно, пора прощаться, Роза.
        — Прощаться!  — разочарованно протянула она, словно хотела сказать: «А я думала, что мы останемся здесь навсегда».
        Людовик будто угадал ее мысли и проговорил:
        — Нет, дорогая моя Роза, нет, нельзя! Пора расходиться. Это приказывает тебе не друг, но доктор.
        — Ну так прощай, злой доктор!  — грустно вымолвила она.
        И, ласково улыбнувшись, прибавила:
        — До свидания, милый друг!
        С этими словами она склонилась к Людовику, так что коснулась локонами лица молодого человека.
        — Ах, Роза!.. Роза!  — с любовью в голосе прошептал он.
        Он снова приподнялся на цыпочки, вытянул шею и дотянулся губами до гладкого белого лба девушки.
        — Я люблю тебя, Роза!  — целуя ее, шепнул он.
        — Я люблю тебя!  — повторила девушка, принимая поцелуй любимого.
        Она скрылась в своей клетке поспешно, словно спугнутая птичка.
        Людовик спрыгнул на землю. Но не успел он сделать и трех шагов — он отступал пятясь, так как не хотел ни на мгновение упустить из виду окно Розы,  — как окно снова распахнулось.
        — Людовик!  — окликнула его Рождественская Роза.
        Молодой человек одним прыжком снова взлетел на тумбу, не понимая, как это у него получилось.
        — Роза, тебе плохо?  — испугался он.
        — Нет,  — возразила девушка и покачала головой,  — просто я вспомнила…
        — Что ты вспомнила?
        — Свою прошлую жизнь,  — призналась она.
        — Боже мой! Ты бредишь?  — испугался Людовик.
        — Нет. Знаешь, в прекрасной стране, пригрезившейся мне недавно, я была маленькой девочкой, лежащей, как Виргиния, в гамаке, а моя кормилица, добрая негритянка по имени… погоди-ка! Ой, у нее было смешное имя!.. Ее звали… Даная!.. Добрая негритянка по имени Даная пела, качая мой гамак.
        И Рождественская Роза запела колыбельную, с усилием вспоминая первые слова:
        Баю-бай, мое сердечко, мой дружок!
        Испечет для дочки мама пирожок….
        Людовик смотрел на Рождественскую Розу с глубоким удивлением…
        — Подожди, подожди,  — остановила его Роза, а сама продолжала:
        Будешь умницей — кораблик приплывет.
        Он и рыбок, и игрушки привезет.
        — Роза! Роза!  — закричал Людовик.  — Ты меня пугаешь!
        — Подожди, подожди,  — снова остановила его она,  — а ребенок отвечает:
        Не хочу его! Не хочу бай-бай!
        Танцевать хочу!
        МАТЬ:
                           Меня не огорчай;
        Ротик, глазки поскорей закрой, дружок,
        И увидишь ты бегущий ручеек…
        — Роза! Роза!
        — Подожди же, это не все; ребенок снова отвечает:
        Не хочу его! Не хочу бай-бай!
        Танцевать хочу!
        МАТЬ:
                           Дружочек, засыпай;
        Ну-ка, спрячься за цветами поскорей
        От опасных и невиданных зверей.
        Вон — смотри!  — собака страшная в лесу;
        Не уснешь — ей пирожок твой отнесу.
        Ну, усни, не огорчай меня, дружок,
        Ты зажмурься — и увидишь ручеек.
        РЕБЕНОК:
        Мама, танцев не хочу я, видит Бог;
        Я бай-бай…
        МАТЬ:
                     Испеку тебе я пирожок.
        Спи, усни, расти скорее, мой дружок!..[27 - Перевод Г. Адлера.]
        Роза замолчала.
        Людовик задыхался.
        — Это все,  — сказала девочка.
        — Ступай, возвращайся к себе,  — настаивал Людовик.  — Поговорим обо всем этом потом. Да, да, ты помнишь, любимая моя Роза. Да, как ты недавно говорила, мы уже жили в другой жизни, до того как появились на свет.
        И Людовик спрыгнул с тумбы.
        — Я люблю тебя!  — крикнула ему Роза, притворяя окно.
        — Я люблю тебя!  — ответил Людовик достаточно громко, чтобы сладкие слова могли проникнуть сквозь щель в окне.
        «Странно!  — подумал он.  — Она пела креольскую песню. Откуда же взялась бедная девочка, найденная Брокантой?.. Завтра же справлюсь о ней у Сальватора… Или я ошибаюсь, или Сальватор знает о Рождественской Розе больше, чем говорит».
        В это время часы пробили трижды, а белесый свет, появившийся на востоке, предвещал скорое наступление утра.
        — Спи сладко, милое дитя моего сердца,  — сказал Людовик.  — До завтра!
        Рождественская Роза будто услышала эти слова, отозвавшиеся эхом в ее душе; ее окно снова приотворилось, и девочка бросила на прощание Людовику:
        — До завтра!
        XXXVIII
        БУЛЬВАР ИНВАЛИДОВ
        Сцена, происходившая в тот же час на бульваре Инвалидов, в особняке Ламот-Уданов, хотя и была похожа по сути на две только что описанные нами, по форме значительно от них отличалась.
        Любовь Рождественской Розы была похожа на бутон.
        Любовь Регины приоткрыла свой венчик.
        У г-жи де Маранд она расцвела пышным цветом.
        Какой период в любви самый сладостный? Я всю жизнь пытался разгадать эту загадку, но так и не смог. Может быть, любовь хороша лишь в тот момент, когда она только зарождается? Или когда она развивается? Или когда, готовая вот-вот остановиться в своем развитии, она, сочный и сладкий плод, готова сорваться в золотом одеянии зрелости?
        Когда солнце краше всего? На восходе? В зените? В часы, когда, клонясь к закату, оно погружает край своего пурпурного диска в теплые морские волны?
        Пусть кто-нибудь другой попытается ответить на этот вопрос, мы же боимся ошибиться в поисках решения этой непосильной для нас задачи.
        Поэтому мы и не беремся сказать, кто был счастливее всех: Жан Робер, Людовик или Петрус — и кто больше других наслаждался радостями любви: г-жа де Маранд, Рождественская Роза или Регина.
        Но, чтобы читатели завидовали им и могли сравнивать, скажем все же, какими словами, какими взглядами, какими пьянящими улыбками любовники или, вернее, влюбленные (найдите самим, дорогие читатели, найдите сами, прекрасные читательницы, слово, передающее мою мысль: двое влюбленных? Нет, два любящих сердца, стремящиеся друг к другу, как два магнита!)  — итак, какими словами, какими взглядами, какими пьянящими улыбками два любящих сердца, стремящиеся друг к другу, как два магнита, обменивались в эту светлую звездную ночь.
        Петрус появился у ворот особняка около половины первого.
        Он несколько раз прошелся взад и вперед по бульвару Инвалидов, желая убедиться, не следит ли за ним кто-нибудь, а затем забился в угол, образованный каменной стеной и вделанными в нее воротами.
        Так он простоял минут десять, не сводя печального взгляда с запертых ставней, сквозь который не пробивалось ни единого лучика. Он стал опасаться, что Регина не сможет прийти на свидание, как вдруг услышал негромкое «хм-хм», свидетельствовавшее о том, что по другую сторону стены есть еще кто-то.
        Петрус ответил таким же «хм-хм».
        И, словно короткое это словечко обладало тем же магическим действием, что и «сезам», небольшая калитка в десяти шагах от ворот, повинуясь невидимой руке, распахнулась как по волшебству.
        Петрус скользнул вдоль стены к калитке.
        — Это вы, добрая моя Нанон?  — тихо спросил Петрус, глазами влюбленного разглядев в темной липовой аллее, проходившей от калитки к дому, старую служанку, которую любой другой принял бы за привидение.
        — Я,  — так же тихо отозвалась Нанон, бывшая кормилица Регины.
        О эти кормилицы! Взять, к примеру, любую из них: от кормилицы Федры до кормилицы Джульетты, от кормилицы Джульетты до кормилицы Регины!
        — А где княжна?  — спросил Петрус.
        — Здесь.
        — Она ждет нас?
        — Да.
        — Но света нет ни в спальне, ни в оранжерее.
        — Она на круглой садовой поляне.
        Нет, Регины там уже не было: она появилась в конце аллеи, похожая на белое видение.
        Петрус полетел ей навстречу.
        Их губы встретились, выговаривая по два слова:
        — Дорогая Регина!
        — Дорогой Петрус!
        — Вы слышали, как я вошел?
        — Я догадалась.
        — Регина!
        — Петрус!
        За первым поцелуем, как эхо, последовал второй.
        Регина увлекла Петруса за собой.
        — На круглую поляну!  — шепнула она.
        — Куда прикажете, любовь моя.
        И молодые люди, стремительные, словно Гиппомен и Аталанта, и бесшумные, будто сильфы и ундины, проходящие по высоким травам Брументаля, не приминая их, в одно мгновение очутились в той части сада, что звалась круглой поляной.
        Это было самое прелестное гнездышко для влюбленных, какое только было можно вообразить: скрытое со всех сторон грабовыми аллеями, словно середина настоящего лабиринта, оно казалось неприступным извне; если же кому-нибудь удавалось проникнуть внутрь, было непонятно, как оттуда выбраться. Тесно посаженные деревья настолько переплелись вверху, что их кроны напоминали зеленые шелковые сети, и, когда двое влюбленных находились внутри, они чувствовали себя мотыльками, попавшими в огромный сачок.
        Однако сквозь густую листву все-таки можно было рассмотреть звезды. Но до чего же робко сами звезды заглядывали в этот зеленый шатер! С какой необыкновенной предосторожностью они играли изумрудами на золотом песке!
        На поляне было еще темнее, чем среди деревьев.
        Регина в восхитительном белом одеянии походила на невесту.
        В особняке был вечер, но Регина успела сменить вечернее платье на пеньюар из расшитого батиста с широкими рукавами, из которых выглядывали ее восхитительные обнаженные руки. Чтобы не слишком долго заставлять Петруса ждать, она не стала снимать драгоценности.
        Шею Регины украшала нитка мелкого жемчуга, похожего на застывшие капли молока; два бриллианта величиной с горошину сверкали у нее в ушах; бриллиантовое ожерелье извивалось в волосах; наконец, изумрудные, рубиновые, сапфировые браслеты самых разных видов: цепочки, цветы, змейки — унизывали ее руки.
        Она была просто обворожительна и напоминала луну: так же сияла белизной и чистотой и так же ослепительно сверкала!
        Когда Петрус наконец остановился, вздохнул свободнее и вгляделся в нее, он был поражен. Никто лучше чем молодой человек — художник, поэт и влюбленный — не мог по достоинству оценить сказочное зрелище, которое было у него перед глазами; освещенный и трепещущий лес, мшистая почва, усеянная благоуханными фиалками и сияющими светляками! Сидевший неподалеку на ветке соловей выводил свою ночную кантилену, перебирая, будто четки, звонкие ноты. А она, Регина, стояла, опираясь на его руку, пьянящая и опьяненная — центр этой восхитительной картины, статуя розового мрамора!
        Несомненно ею увлекся бы даже самый равнодушный мужчина; влюбленный же был способен потерять голову. Она была поистине сном в летнюю ночь, сном любви и счастья.
        Петрус впивал опьянение этого сна.
        Но самым страшным для бедного Петруса было опьянение богатством.
        Разумеется, без жемчугов, бриллиантов, рубинов, изумрудов и сапфиров Регина была бы все той же красавицей, ибо она оставалась женщиной. Но ее звали Региной — разве могла она быть простой женщиной? Разве не следовало ей показать себя хоть немножко королевой?
        Увы! Об этом и подумал влюбленный Петрус, печально вздохнув; он вспомнил, какое признание он должен сделать своей любимой.
        Он открыл было рот, чтобы все сказать, но почувствовал, что с его губ вместо унизительного признания вот-вот сорвутся совсем другие слова, переполнявшие его душу.
        — Потом, потом!  — пробормотал он едва слышно.
        Регина опустилась на поросшую мхом скамейку, Петрус лег у ее ног и стал осыпать поцелуями ее руки, отыскивая среди драгоценных камней место, куда приложить губы.
        Регина увидела, что браслеты мешают Петрусу.
        — Простите, друг мой,  — сказала она.  — Я пришла в том, в чем была, боясь, что заставлю вас ждать. И потом, я сама торопилась вас увидеть. Помогите мне избавиться от всех этих драгоценностей.
        Она стала один за другим расстегивать браслеты, и на землю полились, будто сверкающий дождь, все эти рубины, изумруды и сапфиры, оправленные золотом.
        Петрус хотел их собрать.
        — О, оставь, оставь,  — сказала она с беззаботностью богатой аристократки,  — Нанон подберет. Вот тебе, любимый Петрус, мои руки, теперь они в полной твоей власти: нет больше цепей, пусть даже золотых; нет препятствий, даже если это бриллианты!
        Что на это скажешь? Остается лишь преклонить колени и обожать!
        Молодой человек так и сделал. Подобный индусу во власти восхитительного сна, молчаливого созерцания красоты или наркотического опьянения — Петрус обожал!
        Наступило недолгое молчание; взгляд Петруса словно растворялся во взгляде Регины, его душа будто оживала в душе девушки.
        — Ах, Регина, любимая!  — вскричал он в порыве страсти.  — Господь может призвать меня теперь к себе, потому что я прикоснулся руками и устами к неведомому цветку, который зовется человеческим блаженством, и не умер. Никогда, даже в мыслях, самая моя сокровенная мечта не приносила мне и частицу той радости, какую дарите мне вы, мое благодетельное божество. Я вас люблю, Регина, несказанно! Для меня не хватит времени, не хватит жизни, мне не хватит и вечности, чтобы повторять: «Я люблю тебя, Регина! Я люблю тебя!»
        Молодая женщина приложила руку ему к губам.
        Как мы уже сказали, Регина сидела, а Петрус лежал у ее ног. Но, целуя руку Регины, он приподнялся. Однако, обхватив другой рукой шею Регины, он вдруг поднялся на ноги.
        Так получилось, что теперь она сидела, а он стоял, возвышаясь над нею во весь рост.
        Тут он вспомнил о своей бедности и вздохнул.
        Регина вздрогнула: она поняла, что это вздох не любви, а скорби.
        — Что с вами, друг мой?  — испуганно спросила она.
        — Со мной? Ничего,  — ответил Петрус и покачал головой.
        — Да нет же, Петрус, вы печальны. Говорите, я приказываю.
        — У меня были большие огорчения, дорогая.
        — У вас?
        — Да.
        — Когда?
        — В последнее время.
        — И вы ничего мне не сказали, Петрус? Что случилось? Рассказывайте! Да говорите же!
        Регина подняла голову, чтобы лучше видеть Петруса.
        Ее глаза, полные любви, сияли так же ярко, как бриллианты, украшавшие ее волосы.
        Если бы Петрус видел лишь глаза Регины, он бы, возможно, заговорил.
        Но были еще бриллианты.
        Бриллианты его завораживали.
        Разве не жестоко было открыть этой светской даме, столь же богатой, как и красивой, что ее возлюбленный — нищий художник, чью мебель через несколько дней пустят с молотка?
        Кроме того, этот нищий художник, признаваясь в своей бедности перед богатой дамой, был бы вынужден в то же время признаться своей безупречной подруге в том, что он едва не предал отца.
        И мужество вновь ему изменило.
        — Злая!  — сказал он.  — Еще бы я не был печальным, когда мне пришлось покинуть Париж и не видеться с вами целых шесть дней!
        Регина потянула его к себе и подставила лоб для поцелуя.
        Петрус задрожал от радости и прижался к нему губами: молодой человек светился счастьем.
        В это мгновение свет нарождавшейся луны упал Петрусу прямо на лицо.
        Увидев его в этом великолепном освещении, Регина восхищенно вскрикнула:
        — Вы мне иногда говорите, что я красива, Петрус.
        Молодой человек ее перебил.
        — Я говорю это всегда, Регина!  — воскликнул он.  — Если не говорю, так думаю!
        — Позвольте и мне сказать вам, что вы прекрасны.
        — Я?  — удивился Петрус.
        — Разрешите вам сказать, что вы прекрасны и я вас люблю, мой благородный Ван Дейк! Знаете, я видела вчера в Лувре портрет этого великого художника; его талантом наделил вас Господь, и его именем я называю вас сейчас. Вспоминая историю, слышанную в Генуе, об отношениях Ван Дейка и графини де Бриньоле, я чуть было не сказала вам — какое счастье, Петрус, что мы не были рядом в тот момент — да, я чуть было не сказала: «Я принадлежу вам, как она принадлежала ему, потому что вы так же хороши собой, как он, а люблю я, несомненно, еще сильнее, чем она — его».
        Петрус не сдержал радостного крика.
        Он опустился рядом с ней и, обняв за талию, нежно привлек к себе.
        Регина склонилась, словно пальма под вечерним ветерком; положив голову Петрусу на грудь, она стала с улыбкой прислушиваться к учащенному биению его сердца, и каждый удар словно говорил ей: «Регина, я люблю тебя!»
        Эта красивая пара выглядела изумительно: ангелу счастья следовало бы превратить их в камень.
        Слова замерли у них на губах. Что они могли сказать друг другу? Девушка ощущала на своих волосах дыхание Петруса и вздрагивала, будто мимоза от дыхания птички.
        Она закрыла глаза, испытывая невыразимое наслаждение, которое дарует умирающему вера в то, что он проснется в другом мире под взглядом Всевышнего.
        Так они провели целый час в этом дурманящем оцепенении; каждый из них упивался счастьем, дарил этим счастьем другого и молча им наслаждался, словно слишком явное свидетельство подобного блаженства должно было пробудить ревность в наблюдавших за ними звездах.
        Но ни тот ни другая не сумели справиться с охватившим их волнением: дыхание обоих участилось, их взгляды увлажнились, их вздохи казались жалобой; кровь, будто море во время прилива, затопила их сердца и стучала в висках.
        Регина очнулась первой, вздрогнув, словно ребенок, которому привиделся страшный сон, и, дрожа всем телом, приблизила губы к губам Петруса, прошептав:
        — Уходи… Ступай… Оставь меня, Петрус!
        — Уже?..  — промолвил молодой человек.  — Так скоро?.. Почему я должен тебя оставить, Боже мой?!.
        — Ступай же, любимый! Уходи… Уходи!
        — Нам грозит опасность, обожаемый мой ангел?
        — Да, большая, страшная опасность!
        Петрус встал и огляделся.
        Регина заставила его снова сесть и, испуганно улыбаясь, продолжала:
        — Нет, опасность грозит вовсе не оттуда, откуда ты думаешь, друг мой.
        — Где же она?  — спросил Петрус.
        — В нас самих, в наших сердцах, у нас на губах, в наших объятиях… Сжалься надо мной, Петрус… Я слишком сильно тебя люблю!
        — Регина! Регина!  — вскричал Петрус, сжал в руках голову девушки и страстно припал к ее губам.
        Неизвестно, сколько длился этот пылкий и ангельски чистый поцелуй, в котором души их словно слились воедино. С неба сорвалась звезда и, казалось, упала в нескольких шагах от них.
        Регина собралась с силами и вырвалась из объятий молодого человека.
        — Не будем падать с небес, как эта звезда, любимый мой,  — проговорила Регина, нежно глядя на Петруса прекрасными, полными слез глазами.
        Тот взял ее за руку, привлек к себе и по-братски поцеловал ее в лоб.
        — Перед лицом Бога, который нас видит,  — сказал он,  — перед звездами, его очами, целую вас в знак высочайшего уважения и самого глубокого почтения.
        — Благодарю тебя, друг мой!  — отозвалась Регина.  — Подставь свой лоб.
        Петрус повиновался, и молодая женщина вернула ему только что полученный поцелуй.
        В это мгновение часы пробили трижды и появилась Нанон.
        — Через полчаса начнет светать,  — сказала она.
        — Как видишь, Нанон, мы прощаемся,  — отозвалась Регина.
        И они расстались.
        Но, прежде чем уйти, Регина удержала руку Петруса.
        — Друг мой,  — сказала она,  — завтра, надеюсь, ты получишь от меня письмо.
        — Я тоже надеюсь,  — сказал молодой человек.
        — Хорошее письмо!
        — Все твои письма хороши, Регина, а последнее всегда лучше предыдущих.
        — Это будет лучшее из лучших.
        — Ах, Господи, я так счастлив, что мне даже страшно.
        — Не бойся и будь счастлив,  — успокоила его Регина.
        — О чем же ты расскажешь мне в этом письме, любовь моя?
        — Потерпи! Не следует ли нам оставлять немножко радости на те дни, когда мы не видимся?
        — Спасибо, Регина, ты ангел.
        — До свидания, Петрус.
        — До скорого свидания, верно?
        — Поглядите,  — вмешалась Нанон,  — я же говорила: вот и рассвет.
        Петрус горестно покачал головой и пошел прочь, непрестанно оборачиваясь.
        Что говорила Нанон о рассвете?
        В эту минуту влюбленным, напротив, показалось, что небо затянуто траурным крепом, соловей умолк, звезды погасли: весь этот сказочный мир, созданный для них одних, исчез с их последним поцелуем.
        XXXIX
        ИЕРУСАЛИМСКАЯ УЛИЦА
        Покидая трех друзей, Сальватор сказал: «Я попытаюсь спасти господина Сарранти, которого должны через неделю казнить».
        Когда молодые люди разошлись по своим делам, Сальватор торопливо спустился по улице Анфер, свернул на улицу Лагарп, миновал мост Сен-Мишель, пошел вдоль набережной, и примерно в то же время, когда каждый из трех его друзей прибыл на место свидания, сам он стоял перед зданием префектуры.
        Как и в первый раз, привратник остановил Сальватора и спросил:
        — Что вам угодно?
        Как и в первый раз, Сальватор представился.
        — Простите, сударь,  — извинился привратник,  — я вас не сразу узнал.
        Сальватор прошел мимо него.
        Потом он пересек двор, вошел под арку, поднялся на третий этаж и очутился в приемной, где сидел дежурный.
        — Здесь господин Жакаль?  — спросил Сальватор.
        — Он вас ждет,  — доложил полицейский, распахнув дверь в кабинет г-на Жакаля.
        Сальватор вошел и заметил начальника полиции в глубине огромного вольтеровского кресла.
        При появлении молодого человека г-н Жакаль поднялся и предупредительно пошел ему навстречу.
        — Как видите, я вас ждал, дорогой господин Сальватор,  — сказал он.
        — Благодарю вас, сударь,  — произнес Сальватор свысока (так обычно он говорил с начальником полиции).
        — Не вы ли сами предупредили, что нам предстоит небольшая загородная прогулка?  — заметил г-н Жакаль.
        — Вы правы,  — согласился Сальватор.
        — Прикажите заложить коляску,  — приказал г-н Жакаль дежурному полицейскому.
        Тот вышел.
        — Садитесь, дорогой господин Сальватор,  — пригласил г-н Жакаль молодого человека, указывая на стул.  — Через пять минут мы сможем отправиться в путь. Я приказал держать лошадей наготове.
        Сальватор сел, но не туда, куда указывал г-н Жакаль, а подальше от начальника полиции.
        Можно было подумать, что Сальватор избегал соприкосновения с полицейской ищейкой.
        От внимания г-на Жакаля не укрылось это движение, однако он лишь едва заметно сдвинул брови.
        Он вынул из кармана табакерку, набил нос табаком, потом откинулся в кресле и поднял очки на лоб.
        — Знаете ли, о чем я думал, когда вы вошли, господин Сальватор?
        — Нет, сударь, я не умею читать чужие мысли, это не входит в мои обязанности.
        — Я спрашивал себя, где вы черпаете силы любить ближних?
        — В собственной совести, сударь,  — отвечал Сальватор.  — Я всегда восхищался, даже больше чем Вергилием, стихами карфагенского поэта, сказавшего так, может быть, именно потому, что он был рабом:
        Homo sum, et nil humani a me alienum puto.[28 - «Я — человек! Не чуждо человеческое мне ничто» (лат.).  — Теренций, «Самоистязатель», I, 1. — Перевод А. Артюшкова.]
        — Да, да,  — кивнул г-н Жакаль,  — я знаю эти стихи: они принадлежат Теренцию, не правда ли?
        Сальватор утвердительно кивнул.
        Господин Жакаль продолжал.
        — По правде говоря, господин Сальватор, если бы еще не существовало слова «филантроп», пришлось бы его создать ради вас. Пусть самый честный журналист на земле — если только журналист может быть честным — завтра напишет, что вы зашли за мной в полночь и пригласили участвовать в благородном деле — ему никто не поверит! Более того: вас заподозрили бы в том, что вы ищете выгоду в этом бескорыстном начинании. Ваши политические единомышленники не преминут от вас отречься и заявят во всеуслышание, что вы продались бонапартистам: стремиться во что бы то ни стало спасти жизнь господину Сарранти, прибывшему с другого конца света, когда вы его, может быть, видели всего раз во время ареста возле церкви Успения, стремиться любой ценой доказать суду, что он ошибся и осудил невиновного,  — значило бы проявить бонапартизм, не так ли сказали бы ваши политические единомышленники?
        — Спасти невиновного, господин Жакаль, значит проявить порядочность. Невиновный не принадлежит ни к какой партии или, вернее, он примыкает к партии Господа.
        — Да, да, несомненно, и этого достаточно для меня, потому что я давно и хорошо вас знаю и для меня не секрет, что вы уже давно то, что называется человек свободно мыслящий. Да, я знаю, что было бы неуместно даже пытаться поколебать столь глубоко укоренившиеся мнения. Я и не стал бы предпринимать такую попытку. Но вдруг кто-нибудь пожелает это сделать? Вдруг кто-нибудь попытается вас оболгать?
        — Напрасный труд, сударь: никто в это не поверит.
        — Когда-то я был так же молод,  — с легкой грустью заметил г-н Жакаль,  — и думал о ближних так же, как и вы. С тех пор я горько в этом раскаялся и воскликнул вслед за Мефистофелем… Вот вы, дорогой господин Сальватор, привели свою цитату, позвольте и мне привести свою! Итак, вслед за Мефистофелем я повторил:
        Вселенная во весь объем
        Доступна только Провиденью.
        У Бога светозарный дом,
        Мы в беспросветной тьме живем…
        — Пусть так!  — отвечал Сальватор.  — Тогда и я отвечу вам, как доктор Фауст:
        Но я осилю все![29 - Гёте, «Фауст», I, «Рабочая комната Фауста».  — Перевод Б. Пастернака.]
        — «Но жизнь, к несчастью коротка, а путь до совершенства дальний!»,  — закончил цитировать г-н Жакаль.
        — Что ж поделать!  — отозвался Сальватор.  — Небо создало меня таким. Одни естественно стремятся к злу, я же, напротив, подчиняясь природному инстинкту, уступая необоримой силе, стремлюсь к добру. Должен вам сказать, господин Жакаль, что все самые педантичные или самые многословные философы, объединившись, не смогли бы поколебать мои убеждения.
        — Ах, молодость, молодость!  — с каким-то унынием пробормотал г-н Жакаль и огорченно покачал головой.
        Сальватор решил, что пора переменить тему разговора. По его мнению, печальный г-н Жакаль только опошлял печаль.
        — Раз уж вы удостоили меня чести и согласились меня принять, господин Жакаль,  — сказал он,  — позвольте в нескольких словах напомнить вам о цели путешествия, которое третьего дня я предложил вам совершить.
        — Слушаю вас, дорогой господин Сальватор,  — ответил г-н Жакаль.
        Но не успел он договорить, как привратник отворил дверь и доложил, что карета заложена.
        Господин Жакаль встал.
        — Поговорим об этом в пути, дорогой господин Сальватор,  — сказал он, берясь за шляпу и знаком приглашая молодого человека пройти вперед.
        Сальватор поклонился и вышел.
        Очутившись во дворе, г-н Жакаль усадил молодого человека в экипаж и, ступив на подножку, спросил:
        — Куда мы едем?
        — Дорога на Фонтенбло, Кур-де-Франс,  — сказал тот.
        Господин Жакаль повторил кучеру приказание.
        — Через улицу Макон,  — прибавил молодой человек.
        — Через улицу Макон?  — переспросил г-н Жакаль.
        — Да, мы заедем ко мне и возьмем попутчика.
        — Черт!  — не сдержался г-н Жакаль.  — Если бы я знал, я приказал бы заложить не двухместный экипаж, а берлину.
        — О, не беспокойтесь! Этот попутчик вас не стеснит,  — возразил Сальватор.
        — Дом номер четыре по улице Макон,  — приказал г-н Жакаль.
        Карета тронулась.
        Скоро она остановилась перед домом Сальватора.
        Молодой человек вошел, отперев ключом входную дверь.
        Едва он подошел к нижней ступеньке винтовой лестницы, как вверху забрезжил свет.
        Фрагола появилась со свечой в руке, похожая на звезду, которую видишь из глубины колодца.
        — Это ты, Сальватор?  — спросила она.
        — Да, дорогая.
        — Останешься?
        — Нет, я вернусь завтра в восемь часов утра.
        Фрагола вздохнула.
        Сальватор не услышал, а скорее угадал этот вздох.
        — Ничего не бойся,  — сказал он,  — опасности нет никакой.
        — Возьми на всякий случай Ролана.
        — Я за ним и зашел.
        И Сальватор позвал Ролана.
        Пес будто только этого и ждал; он скатился по лестнице и уперся передними лапами хозяину в грудь.
        — А как же я?  — грустно сказала Фрагола.
        — Поди сюда,  — позвал Сальватор.
        Мы только что сравнили девушку со звездой.
        Однако ни одна звезда, за несколько секунд пролетающая расстояние от горизонта до горизонта, не могла бы скатиться с небосклона так же стремительно, как Фрагола скользнула по перилам лестницы.
        Она оказалась в объятиях молодого человека.
        Заглянув в безмятежно улыбающееся лицо Сальватора, видя его ясный взор, она успокоилась.
        — До завтра или, вернее, до восьми утра,  — попрощалась Фрагола.
        — До встречи в восемь часов.
        — Иди, мой Сальватор,  — промолвила она.  — Храни тебя Бог!
        Она провожала молодого человека взглядом до тех пор, пока за ним не захлопнулась входная дверь.
        Сальватор снова сел рядом с г-ном Жакалем и крикнул в окно:
        — За нами, Ролан!
        Будто догадавшись, куда они направляются, Ролан не только последовал за каретой, но обогнал ее и бросился в направлении заставы Фонтенбло.
        XL
        ЗАМОК ВИРИ
        Для тех из наших читателей, кто не знаком с целью путешествия, предпринятого Сальватором, г-ном Жакалем и Роланом, скажем несколько слов о том, что произошло накануне.
        Видя, что назначенное королем время возвращения аббата Доминика стремительно приближается, Сальватор явился к г-ну Жакалю и сказал:
        — Вы позволили мне, сударь, приходить к вам всякий раз, как я окажусь свидетелем какой-нибудь несправедливости или зла, которое необходимо исправить.
        — Да, дорогой мой господин Сальватор,  — отвечал тот,  — я помню, что именно так вам и сказал.
        — Я пришел побеседовать с вами об осуждении господина Сарранти.
        — Ах, вы пришли побеседовать со мной об этом осуждении?
        — Да.
        — Ну что ж, давайте побеседуем,  — согласился г-н Жакаль и опустил очки на глаза.
        Сальватор продолжал:
        — Сударь! Будь вы убеждены, что господин Сарранти невиновен, сделали бы вы для его спасения все, что в вашей власти?
        — Естественно, дорогой господин Сальватор.
        — В таком случае, вы меня поймете: я просто уверен в его невиновности.
        — К сожалению,  — заметил г-н Жакаль,  — я так не думаю.
        — В таком случае я пришел, чтобы вас убедить; я не только уверен, но и имею доказательства невиновности господина Сарранти, и пришел, чтобы представить их вам.
        — Вы, дорогой господин Сальватор? Ну, тем лучше!
        Сальватор кивнул.
        — У вас есть такие доказательства?
        — Да.
        — Не представите ли вы их в таком случае?
        — Я явился как раз просить вас помочь мне сделать их достоянием гласности.
        — Я полностью в вашем распоряжении, дорогой господин Сальватор. Говорите скорее!
        — Нет, я пришел вовсе не затем, чтобы говорить; слова — не доказательства, и я пришел, чтобы действовать.
        — Давайте действовать!
        — Вы можете освободиться на ближайшую ночь?
        Господин Жакаль искоса бросил на Сальватора молниеносный взгляд.
        — Нет,  — возразил он.
        — А на следующую ночь?
        — Прекрасно. Однако мне бы надо знать, на сколько вы меня похищаете.
        — Всего на несколько часов.
        — Это в Париже или за его пределами?
        — За пределами Парижа.
        — В скольких льё отсюда?
        — Примерно в пяти льё.
        — Хорошо.
        — Значит, вы будете готовы?
        — Я буду к вашим услугам.
        — В котором часу?
        — После полуночи я ваш телом и душой.
        — Итак, послезавтра в полночь?
        — Послезавтра в полночь.
        И Сальватор покинул г-на Жакаля.
        Было восемь часов утра.
        Под аркой ему встретился господин, закутанный в длинный редингот с высоким воротником; казалось, этот покрой создан нарочно для того, чтобы скрывать лицо человека.
        Сальватор не обратил на него внимания.
        Люди, приходившие с визитом к г-ну Жакалю, имели иногда серьезные основания не показывать окружающим свое лицо.
        Незнакомец поднялся к г-ну Жакалю.
        Дежурный доложил о г-не Жераре.
        У г-на Жакаля вырвалось нечто вроде радостного восклицания; потом за ними закрылась дверь.
        Совещание продолжалось около часу.
        Возможно, позднее мы узнаем, что произошло во время этого совещания; теперь же мы должны следовать по дороге на Фонтенбло за Сальватором, г-ном Жакалем и Роланом.
        Время в пути пролетело незаметно.
        Когда карета подъехала к мосту Годо, Сальватор приказал кучеру остановиться; они вышли.
        — Я думаю,  — сказал г-н Жакаль,  — что мы потеряли вашего пса. Было бы жаль: он мне показался умным животным.
        — Он необычайно умен,  — подтвердил Сальватор.  — Да вы сами сейчас убедитесь.
        Господин Жакаль и Сальватор прошли по обсаженной яблонями дороге, уже знакомой нашим читателям: она вела к воротам парка.
        Перед решеткой их уже дожидался Ролан, растянувшись под луной во весь рост и высоко подняв голову, похожий на большого египетского сфинкса.
        — Это здесь!  — сказал Сальватор.
        — Прекрасное имение!  — отметил г-н Жакаль, подняв очки и заглянув сквозь решетку в глубину парка.  — Как же туда проникнуть?
        — Очень просто! Да вы сами сейчас увидите,  — отвечал Сальватор.  — Хоп, Брезиль!
        Пес вскочил разом на все четыре лапы.
        — Мне казалось, вы звали свою собаку Роланом,  — заметил г-н Жакаль.
        — В городе — да. А в деревне я зову его Брезилем. Это целая история, и я расскажу ее вам в свое время и в подходящем месте. Сюда, Брезиль!
        Сальватор подошел к тому месту в стене, где он обыкновенно через нее перелезал.
        Повинуясь приказанию хозяина, Брезиль подошел ближе.
        Сальватор поднял его на вытянутых руках — мы видели, как это происходило во время первой их экспедиции в парк Вири, при которой мы присутствовали,  — на высоту стены, Брезиль уцепился за ее верхушку передними лапами, Сальватор поставил его задние лапы себе на плечи и приказал:
        — Прыгай!
        Пес спрыгнул по другую сторону каменной ограды.
        — А-а!  — промолвил г-н Жакаль.  — Кажется, я начинаю понимать. Он подает нам пример.
        — Совершенно верно, теперь наш черед,  — подтвердил Сальватор; он подтянулся на руках, уцепившись за вершину стены, и сел на нее верхом.
        Затем он протянул г-ну Жакалю обе руки и предложил:
        — Теперь вы!
        — Спасибо, не нужно,  — отказался тот и, подобно Сальватору, вскарабкался на стену с ловкостью, которой молодой человек в нем и не подозревал.
        Правда, начальник полиции был худ, и его рукам не пришлось выдерживать большой вес.
        — Ну, я могу быть за вас спокоен,  — заметил Сальватор.
        Он спрыгнул в парк.
        Господин Жакаль последовал за ним с легкостью и проворством, свидетельствовавшими о том, что ему привычны гимнастические упражнения.
        Сдерживая Брезиля жестом, Сальватор спросил:
        — Знаете ли вы, где мы находимся?
        — Нет,  — ответил г-н Жакаль,  — однако, надеюсь, вы будете настолько любезны, что сообщите мне это.
        — Мы в замке Вири.
        — Ах, Вири!.. Что это за место?
        — Я вам напомню: в замке Вири, у честнейшего господина Жерара.
        — У честнейшего господина Жерара? Хм… Имя как будто знакомое…
        — Да, я тоже так думаю. В этом имении он не живет уже много лет, он сдал его господину Лоредану де Вальженезу, тот скрывал здесь Мину.
        — Мину?.. Какую еще Мину?  — спросил г-н Жакаль.
        — Девушку, похищенную в Версале.
        — Ну да, ну да… Что с ней сталось?
        — Вы позволите рассказать вам одну забавную историю, господин Жакаль?
        — Пожалуйста, дорогой господин Сальватор. Вы же знаете, с каким удовольствием я вас слушаю.
        — Один мой друг, будучи как-то в России, в Санкт-Петербурге, имел неосторожность, играя в доме одного вельможи, выложить на карточный стол прелестную табакерку, украшенную бриллиантами. И табакерка исчезла. А он ею очень дорожил.
        — Это понятно,  — кивнул г-н Жакаль.
        — И не столько из-за бриллиантов, сколько из-за человека, подарившего ему эту табакерку.
        — На его месте я дорожил бы ею по обеим этим причинам.
        — Так как по одной из этих причин он дорожил ею в той же степени, что вы дорожили бы по обеим причинам, он поведал о приключившейся с ним неприятности хозяину дома, тщательно подбирая выражения, чтобы как-нибудь помягче ему сказать, что у него в доме есть вор. Но, к величайшему его изумлению, хозяин ничуть не удивился.
        «Опишите вашу табакерку поподробнее»,  — только и сказал он в ответ.
        Мой друг удовлетворил его просьбу.
        «Хорошо, я постараюсь ее отыскать»,  — пообещал тот.
        «Вы намерены обратиться в полицию?»
        «Отнюдь. Так вы бы никогда ее больше не увидели. Напротив, не говорите никому ни слова о пропаже».
        «Что же вы намерены предпринять?»
        «Это мое дело. Я расскажу вам об этом, когда верну табакерку».
        Спустя неделю вельможа пришел к моему другу.
        «Она?» — спросил он, протягивая табакерку.
        «Совершенно верно».
        «Это точно ваша табакерка?»
        «Ну, разумеется!»
        «Прошу вас! Однако не кладите ее больше на игорные столы; я понимаю, почему у вас ее украли: она стоит десять тысяч франков, а это деньги немалые».
        «Как же, черт возьми, вам удалось ее отыскать?»
        «Ее взял один из моих друзей, граф такой-то».
        «И вы осмелились потребовать ее назад?»
        «Потребовать назад? Нет, он бы обиделся».
        «Как же вы ее забрали?»
        «Так же как и он: я ее украл».
        — О!  — обронил г-н Жакаль.
        — Понимаете теперь, на что я намекаю, дорогой господин Жакаль?
        — Да. Господин де Вальженез похитил Мину у Жюстена.
        — Так! А я украл Мину у господина де Вальженеза.
        Господин Жакаль набил нос табаком.
        — Я ничего об этом не знал,  — проворчал он.
        — Возможно.
        — Почему же господин де Вальженез не пришел ко мне с жалобой?
        — Мы уладили это дело сами, дорогой господин Жакаль.
        — Ну, раз дело улажено…  — начал полицейский.
        — Впредь до нового происшествия, во всяком случае.
        — Ну и не будем больше говорить об этом.
        — Да, поговорим о господине Жераре.
        — Я вас слушаю.
        — Господин Жерар, как я вам уже говорил, давно оставил этот замок.
        — Некоторое время спустя после кражи господина Сарранти и исчезновения своих племянников. Об этих фактах я знаю; они были установлены во время слушаний в суде присяжных.
        — А вы знаете, как исчезли племянник и племянница господина Жерара?
        — Нет, ведь господин Сарранти упорно отрицал свое участие в этом деле.
        — Он был абсолютно прав. Дело в том, что, когда господин Сарранти уезжал из замка Вири, дети были живы и здоровы и преспокойно играли на лужайке.
        — Это он сам так говорит.
        — Так вот, господин Жакаль,  — сказал Сальватор,  — я знаю, что сталось потом с этими детьми.
        — Да ну?
        — Вот именно так.
        — Рассказывайте, дорогой господин Сальватор, мне чрезвычайно интересно!
        — Девочку зарезала госпожа Жерар, а мальчика утопил господин Жерар.
        — Зачем?  — спросил полицейский.
        — Не забывайте, что господин Жерар был не только опекуном, но и наследником детей.
        — Что вы говорите, дорогой господин Сальватор! Я не был знаком с госпожой Жерар…
        — А она никогда и не была госпожой Жерар, ее звали просто Орсола.
        — Может, и так. Зато я знавал господина Жерара, честнейшего господина Жерара, как его называют.
        И господин Жакаль скривил в улыбке губу, как умел делать он один.
        — Итак,  — продолжал Сальватор,  — честнейший господин Жерар утопил мальчика, в то время как его сожительница пыталась зарезать девочку.
        — И вы можете это доказать?  — уточнил г-н Жакаль.
        — Несомненно.
        — Когда?
        — Немедленно, если, конечно, вы согласитесь следовать за мной.
        — Раз уж я здесь…  — начал г-н Жакаль.
        — …нужно дойти до конца, не так ли?
        Господин Жакаль кивнул и повел плечами.
        — Идемте,  — пригласил Сальватор.
        Шагая вдоль парковой ограды, они направились к дому, в то время как Сальватор голосом и жестом сдерживал Брезиля, которого будто влекла в глубину парка неведомая и невидимая сила.
        XLI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ СОЖАЛЕЕТ, ЧТО САЛЬВАТОР — ЧЕСТНЫЙ ЧЕЛОВЕК
        Оба спутника подошли к крыльцу замка.
        В доме было совершенно темно, ни в одном окне света не было. Очевидно, он пустовал.
        — Давайте ненадолго задержимся здесь, дорогой господин Жакаль,  — предложил Сальватор.  — Я хочу вам рассказать, как все произошло.
        — Это ваши догадки?
        — Нет, я уверен в том, что сейчас скажу. Перед нами пруд, в котором утопили мальчика. А за спиной у нас — чулан, в котором зарезали девочку. Начнем с чулана.
        — Да, но чтобы начать с чулана, нужно войти в дом.
        — Это пусть вас не беспокоит: во время своего последнего визита сюда я подумал, что рано или поздно непременно вернусь, и захватил ключ от входной двери. Войдем!
        Ролан хотел было последовать за ними.
        — Спокойно, Брезиль!  — приказал Сальватор.  — Жди здесь, пока тебя не позовет хозяин.
        Брезиль сел и стал ждать.
        Сальватор вошел первым.
        Господин Жакаль прошел следом.
        Сальватор прикрыл за ним дверь.
        — Вы видите в темноте не хуже кошки или рыси, не правда ли, господин Жакаль?  — спросил Сальватор.
        — Благодаря очкам,  — подтвердил г-н Жакаль, поднимая их на лоб,  — да, дорогой господин Сальватор… Во всяком случае, я вижу достаточно хорошо для того, чтобы со мной ничего не случилось.
        — Тогда следуйте за мной.
        Сальватор пошел налево по коридору.
        Господин Жакаль держался по-прежнему чуть позади.
        Вскоре они спустились на дюжину ступеней вниз, и коридор привел их, как помнят читатели, в кухню, а оттуда — в чулан, где разыгралась уже описанная нами ужасная сцена.
        Сальватор не останавливаясь миновал кухню, подошел к чулану и сказал:
        — Здесь.
        — Что «здесь»?  — уточнил г-н Жакаль.
        — Именно здесь была убита госпожа Жерар.
        — Ах, здесь?
        — Здесь, Брезиль, верно?  — крикнул Сальватор.
        Пес, словно ураган, влетел через окно чулана и упал к ногам своего хозяина и г-на Жакаля.
        — Что это значит?  — отступая, спросил полицейский.
        — Брезиль вам показывает, как все произошло.
        — О-о!  — воскликнул г-н Жакаль.  — Уж не Брезиль ли задушил несчастную госпожу Жерар?
        — Он самый.
        — В таком случае, Брезиль — презренный убийца и его следует отравить.
        — Брезиль — честный пес и заслуживает Монтионовской премии.
        — Что вы хотите этим сказать?
        — Брезиль задушил госпожу Жерар, потому что она едва не убила маленькую Леони. Пес обожал девочку, он услышал ее крик и примчался на помощь. Так, Брезиль?
        Пес громко и протяжно взвыл.
        — Теперь,  — продолжал Сальватор,  — если вы сомневаетесь в том, что это случилось здесь, зажгите свечу и взгляните на плиты.
        И, словно было вполне естественно иметь при себе зажигалку, спички и свечу, г-н Жакаль вынул из кармана редингота фосфорную зажигалку и витую восковую свечу.
        Через несколько секунд свеча была зажжена и г-н Жакаль заморгал, привыкая к свету.
        Можно было подумать, что для него, как для хищной птицы, привычнее была темнота, нежели дневной свет.
        — Наклонитесь,  — сказал Сальватор.
        Господин Жакаль так и сделал.
        На плите было едва заметно красноватое пятно.
        Сальватор указал на него пальцем.
        Вполне можно было усомниться, что это пятно крови, однако г-ну Жакалю, несомненно, не пришло в голову отрицать это обстоятельство.
        — И что доказывает эта кровь? Она могла бы принадлежать как госпоже Жерар, так и малышке Леони.
        — Это в самом деле кровь госпожи Жерар,  — подтвердил Сальватор.
        — Откуда вам это известно?
        — Подождите.
        Сальватор позвал Брезиля.
        — Брезиль!  — сказал он.  — Ищи! Ищи!
        Он указал псу на следы крови.
        Пес опустил нос к плите, но тут же с ворчанием оскалился и попытался схватить камень зубами.
        — Вот видите!  — произнес Сальватор.
        — Я вижу, что ваш пес взбесился, и только.
        — Погодите!.. Теперь я вам покажу кровь малышки Леони.
        Господин Жакаль смотрел на Сальватора с нескрываемым удивлением.
        Сальватор взял из рук г-на Жакаля свечу и, обойдя сложенные дрова, указал ему на плиты в направлении двери, что выходила в сад: там тоже были пятна крови.
        — Вот кровь девочки,  — сказал он.  — Не так ли, Брезиль?
        На сей раз Брезиль осторожно приблизил морду к плите, словно собирался ее поцеловать. Он жалобно взвыл и лизнул плиту.
        — Видите!  — вскричал Сальватор.  — Девочку не успели убить: пока Брезиль душил Орсолу, малышка убежала через сад.
        — Хм-хм!  — произнес г-н Жакаль.  — И что дальше?
        — Это все, что касается девочки. Теперь займемся ее братом.
        Он потушил свечу и вернул ее г-ну Жакалю.
        Потом оба они перешли в сад.
        — Здесь мы проследим за второй частью драмы,  — объявил Сальватор.  — Вот пруд, в котором господин Жерар утопил маленького Виктора, пока госпожа Жерар пыталась покончить с девочкой.
        Через несколько шагов они очутились на берегу пруда.
        — Ну, Брезиль, расскажи нам, как ты вытащил из воды тело своего юного хозяина,  — попросил Сальватор.
        Казалось, Брезиль отлично понял, что от него требуется, и не заставил себя упрашивать: он бросился в воду, проплыл примерно треть расстояния, отделявшего его от другого берега, нырнул, снова появился на поверхности воды, потом вышел на берег, улегся на траве и завыл.
        — Этот пес, несомненно, мог бы обыграть в шахматы самого Мюнито,  — заметил г-н Жакаль.
        — Подождите, подождите,  — промолвил Сальватор.
        — Я жду,  — отозвался г-н Жакаль.
        Сальватор повел г-на Жакаля в рощу.
        Там он попросил полицейского снова зажечь свою свечу.
        Господин Жакаль исполнил его просьбу.
        — Взгляните,  — предложил Сальватор, указывая полицейскому на глубокий шрам в стволе одного из деревьев,  — взгляните и скажите, что это такое!
        — Думаю, это след от пули,  — предположил г-н Жакаль.
        — А я в этом просто уверен,  — заявил Сальватор.
        Он достал острый нож с тонким лезвием, служивший ему также кинжалом и скальпелем, отковырнул кору и достал кусочек свинца.
        — Видите! Пуля еще здесь,  — заметил он.
        — Я и не отрицаю,  — проговорил г-н Жакаль.  — Однако что доказывает пуля в стволе дерева? Надо бы поглядеть, где она прошла, прежде чем застрять здесь.
        Сальватор позвал Брезиля.
        Тот подбежал к хозяину.
        Молодой человек взял г-на Жакаля за палец и провел им сначала по правому, а затем по левому боку Брезиля.
        — Чувствуете?  — спросил он.
        — Да, что-то есть.
        — Что именно?
        — Похоже на два шрама.
        — Вы спрашивали, где прошла пуля: теперь вы это знаете.
        Господин Жакаль смотрел на Сальватора со все возраставшим восхищением.
        — Ну, идемте дальше!  — предложил Сальватор.
        — Куда мы направляемся?  — спросил г-н Жакаль.
        — Туда, куда, как сказал Гораций, надо поторопиться: к развязке — «Ad eventum festina»[30 - «К делу спешит» (лат.) — «Наука поэзии», 148.].
        — Ах, дорогой господин Сальватор!  — вскричал г-н Жакаль.  — Какое несчастье, что вы честный человек!
        И он последовал за Сальватором.
        XLII
        ОХОТА БЕЗ ДОБЫЧИ
        — Теперь вы все понимаете, не так ли?  — спросил Сальватор, идя берегом пруда.
        — Не совсем,  — сказал г-н Жакаль.
        — Пока девочку пытались прирезать в чулане, мальчика топили в пруду. Брезиль бросился на крики девочки, задушил Орсолу, или госпожу Жерар, как вам больше нравится. Потом он поспешил на поиски другого своего друга, мальчика, и нашел его на дне пруда. Он вытащил его на траву и получил пулю в бок, которая, выйдя с другой стороны, угодила в ствол дерева, где мы ее и обнаружили. Тяжело раненный пес с воем убежал в лес. Тогда убийца поднял труп мальчика, унес его в лес и закопал.
        — Закопал!  — воскликнул г-н Жакаль.  — Где же?
        — Сейчас увидите сами.
        Господин Жакаль покачал головой.
        — Там, где я видел его сам,  — продолжал Сальватор.
        Господин Жакаль снова покачал головой.
        — А если вы все-таки его увидите?..  — спросил Сальватор.
        — Если увижу…  — с сомнением произнес г-н Жакаль.
        — Что вы тогда скажете?
        — Скажу, что он там есть.
        — Тогда идемте!  — сказал молодой человек.
        И он ускорил шаг.
        Нам знаком их путь: сначала мы проследили за г-ном Жераром, совершившим преступление, потом за Сальватором, проводившим расследование.
        Брезиль опережал двух спутников на несколько шагов, постоянно оборачиваясь.
        — Вот мы и пришли,  — сообщил Сальватор, входя в чащу.
        Господин Жакаль шел по его следам.
        Но, придя на место, Брезиль остановился, словно сбитый с толку.
        Вместо того чтобы уткнуться мордой в землю и поскрести землю лапами, он замер и с ворчанием стал нюхать воздух.
        Сальватор, читавший мысли Брезиля так же легко, как сам пес понимал хозяина, понял, что произошло нечто необычное.
        Он осмотрелся по сторонам.
        Его взгляд остановился на г-не Жакале: луна осветила в эту минуту его лицо.
        На губах у полицейского мелькнула непонятная усмешка.
        — Вы говорите, это здесь?  — спросил г-н Жакаль.
        — Да,  — подтвердил Сальватор.
        Он обратился к собаке.
        — Ищи, Брезиль!
        Пес ткнулся мордой в землю, потом поднял голову и пронзительно взвыл.
        — О!  — воскликнул Сальватор.  — Неужели мы ошиблись, славный пес? Ищи, Брезиль, ищи!
        Однако Брезиль помотал головой, словно хотел сказать, что искать бесполезно.
        — Вот что!  — обронил Сальватор.  — Неужели?..
        Он опустился на колени и сам проделал то, что отказывался исполнить пес, то есть запустил руку поглубже в землю.
        Это оказалось тем более легко, что земля была свежевскопана.
        — Ну что?  — спросил г-н Жакаль.
        — Тело похищено,  — хрипло проговорил Сальватор, потеряв последнюю надежду.
        — Жаль!  — заметил г-н Жакаль.  — Дьявол! Вот дьявол! Это же было бы отличное доказательство!.. Поищите получше!
        Несмотря на нескрываемое чувство ужаса, которое испытывал Сальватор, дотрагиваясь в этом месте до земли, он по самое плечо запустил руку в яму, после чего поднялся на ноги бледный, со взмокшим лицом, с горящим взором, и снова повторил:
        — Тело похищено!
        — Кем же?  — полюбопытствовал г-н Жакаль.
        — Тем, кто заинтересован в его исчезновении.
        — А вы уверены, что тело здесь было?  — спросил г-н Жакаль.
        — Говорю же вам, что здесь, на этом самом месте, куда меня привел Ролан, или Брезиль, называйте как хотите, я обнаружил скелет малыша Виктора; его сначала утопил, а потом закопал здесь его дядя, а из воды вытащил Ролан. Ведь он был здесь, Ролан?
        Пес встрепенулся, уперся передними лапами Сальватору в грудь и жалобно взвыл.
        — Когда же он тут был?  — уточнил г-н Жакаль.
        — Еще третьего дня,  — отвечал Сальватор.  — Стало быть, его похитили вчерашней ночью.
        — Естественно!.. Естественно!  — подтвердил г-н Жакаль, хотя ни в его голосе, ни в выражении лица уверенности не ощущалось.  — Раз вы полагаете, что еще третьего дня тело было здесь…
        — Я не полагаю,  — возразил Сальватор,  — я утверждаю.
        — Вот дьявол!  — повторил г-н Жакаль.
        Сальватор взглянул полицейскому прямо в лицо.
        — Признайтесь,  — сказал он,  — что вы заранее знали: мы ничего здесь не найдем.
        — Господин Сальватор! Я верю каждому вашему слову, а раз вы сказали, что мы здесь найдем нечто…
        — Признайтесь, что вы догадываетесь, кто похитил тело.
        — По правде говоря, я ни о чем не догадываюсь, дорогой господин Сальватор.
        — Черт подери! Дорогой господин Жакаль!  — вскричал молодой человек.  — Не очень-то вы сегодня проницательны!
        — Должен вам сказать,  — отвечал г-н Жакаль с прежним добродушным видом,  — что ночная сцена в безлюдном парке на краю могилы сообразительности не прибавит даже большому умнику: сколько бы я ни пытался, я не могу угадать, кто бы мог украсть скелет.
        — Уж во всяком случае не господин Сарранти, так как он в тюрьме.
        — Нет,  — согласился г-н Жакаль.  — Однако это может быть делом рук его сообщников, ведь ничто не доказывает, что труп закопал здесь не сам господин Сарранти, верно? Ничто не доказывает, что не господин Сарранти утопил мальчика и стрелял в собаку, так?
        — Я, я, я докажу!  — вскричал Сальватор.  — Впрочем… Нет! Слава Богу, я надеюсь отыскать доказательство получше этого… Вы допускаете, не так ли, что похитивший тело мальчика и есть убийца?
        — Вы заходите слишком далеко.
        — Или, по крайней мере, его сообщник.
        — Повод к подозрению, во всяком случае, есть.
        — Ролан! Ко мне!  — приказал Сальватор.
        Пес повиновался.
        — Ролан! Вчера ночью здесь кто-то был; не так ли, хороший мой пес?
        Тот заворчал.
        — Ищи, Ролан! Ищи!  — приказал Сальватор.
        Ролан описал круг, взял след и бросился было к воротам.
        — Спокойно, Ролан, спокойно!  — крикнул Сальватор.  — Не так скоро! Господин Жакаль! Давайте последуем за Роланом.
        Господин Жакаль двинулся вперед со словами:
        — Прекрасная у вас ищейка, господин Сальватор! Прекрасная! Если когда-нибудь захотите продать своего пса, я знаю покупателя, который даст вам за него хорошие деньги.
        Пес с рычанием шел по следу.
        Шагов через двадцать он сделал крюк, потом повернул налево.
        — Свернем и мы влево, господин Жакаль!  — сказал Сальватор.
        Господин Жакаль послушно исполнил просьбу.
        Еще через двадцать шагов пес повернул направо.
        — Идемте вправо, господин Жакаль,  — сказал Сальватор.
        Господин Жакаль так же точно исполнил и эту просьбу.
        Еще через десять шагов пес остановился посреди рощи.
        Сальватор нагнал его.
        — А-а!  — воскликнул он.  — Тот, кто утащил кости ребенка, хотел закопать их здесь. Он даже копнул два раза лопатой вот в этом месте, но потом решил, что надо отойти подальше. Верно, Ролан?
        Пес жалобно заскулил и побежал к воротам.
        Там он остановился, но было заметно, что ему не терпится вырваться наружу.
        — Продолжать поиски в парке бессмысленно,  — сказал Сальватор.  — Тело вынесли здесь.
        — Дьявольщина!  — воскликнул г-н Жакаль.  — Ворота заперты, а запор, по-моему, надежный.
        — Мы найдем какой-нибудь рычаг или клещи и взломаем замок,  — предложил Сальватор.  — В крайнем случае, перелезем через забор, как сделали, забираясь сюда. А по ту сторону ворот снова возьмем след.
        И Сальватор бросился к каменной ограде с намерением через него перелезть.
        — Погодите!  — остановил его г-н Жакаль, удерживая за полу редингота.  — Я знаю еще более короткий путь.
        Он вынул из кармана небольшую связку отмычек, попробовал одну, другую; на третьей ворота распахнулись словно по волшебству.
        Брезиль прошел первым и, как и предвидел Сальватор, сразу же снова взял след.
        Следы вели вдоль стены, потом через поле напрямик к большой дороге.
        Шагая через пашню, преследователи увидели даже отпечатки следов.
        — Смотрите-ка!  — вскричал Сальватор.  — Теперь видите? Видите?
        — Вижу,  — ответил Жакаль.  — К несчастью, на следах не написано, чьи они.
        — Ничего!  — бросил Сальватор.  — Возможно, мы обнаружим владельца в конце нашего пути.
        Однако след обрывался на большой мощеной дороге — так называемой королевской,  — шириной в семьдесят четыре фута.
        Дойдя до нее, Ролан поднял морду и завыл.
        — Здесь ждала карета,  — заметил Сальватор,  — человек сел в нее вместе с трупом.
        — Что же теперь делать?  — спросил г-н Жакаль.
        — Мне остается поискать, где он вышел.
        Господин Жакаль покачал головой.
        — Ах, дорогой господин Сальватор,  — сказал он,  — боюсь, вы хлопочете впустую.
        — А я, господин Жакаль, уверен, что найду нечто интересное,  — войдя в азарт, возразил Сальватор.
        Господин Жакаль скептически усмехнулся.
        — След потерян,  — продолжал он,  — госпожа Жерар мертва, дети — тоже…
        — Да,  — подхватил Сальватор,  — но не оба ребенка.
        — Как не оба?  — притворяясь удивленным, воскликнул г-н Жакаль.  — Вы же сами мне сказали, что мальчика утопили?
        — Да, но я вам показал следы крови маленькой девочки, которая пыталась убежать.
        — Что же из этого следует?
        — Пока Брезиль душил добрейшую госпожу Жерар, девочка убежала… и… спаслась.
        — Она до сих пор жива?  — спросил г-н Жакаль.
        — Жива.
        — Вот кто может пролить свет на это дело, в особенности если девочка все помнит.
        — Она ничего не забыла.
        — Для нее это, возможно, не самое приятное воспоминание,  — покачал головой г-н Жакаль.
        — Да,  — кивнул Сальватор.  — Но как бы ни были вы жалостливы, дорогой господин Жакаль, какое бы волнение ни причиняло ей это воспоминание, вы, тем не менее, допросите ее, раз речь идет о жизни человека, не так ли?
        — Разумеется! Это мой долг.
        — Вот все, что я хотел на сегодня знать. Скоро рассвет. Если вам угодно вернуться в Париж, я вас больше не задерживаю, дорогой господин Жакаль.
        И Сальватор приготовился перепрыгнуть придорожную канаву.
        — Куда вы?  — спросил г-н Жакаль.
        — Хочу вернуться в карету, которую мы оставили на мосту Годо.
        — Карета сама сюда приедет,  — остановил его г-н Жакаль.
        Он вынул из своего широченного кармана свисток, поднес его к губам и пронзительно свистнул, так что его должны были услышать на пол-льё в округе.
        Он трижды повторил условный знак.
        Спустя некоторое время раздался стук колес по дороге.
        Это был экипаж г-на Жакаля.
        Оба собеседника сели в карету.
        Неутомимый Ролан опять побежал впереди.
        В восемь часов утра карета въезжала в город через заставу Фонтенбло.
        — Позвольте завезти вас домой, господин Сальватор, это нам по дороге,  — предложил г-н Жакаль.
        У Сальватора не было оснований отказываться от любезного предложения г-на Жакаля.
        Он молча кивнул.
        Карета остановилась на улице Макон у дома № 4.
        — Ну, в другой раз нам повезет больше, дорогой господин Сальватор,  — промолвил г-н Жакаль.
        — Надеюсь,  — отозвался Сальватор.
        — До свидания!  — попрощался г-н Жакаль.
        — До свидания!  — ответил Сальватор.
        Он выскочил из кареты, дверца захлопнулась, и лошади помчали крупной рысью.
        — Ах, демон!  — бросил вслед полицейскому Сальватор.  — Я подозреваю, что ты лучше меня знаешь, где труп несчастного мальчика.
        С этими словами он отворил дверь и вошел в дом.
        «Ну, ничего,  — успокоил он себя.  — Остается еще Рождественская Роза».
        И он начал подниматься по лестнице, по которой уже взлетел Ролан.
        — Это ты, любимый?  — донеслось сверху.
        — Я!  — крикнул Сальватор.
        И он бросился навстречу Фраголе.
        В нежном объятии он забыл на мгновение обо всем, в том числе и о страшном разочаровании этой ночи.
        Фрагола первая пришла в себя.
        — Ступай, Сальватор!  — сказала она.  — Тебя с семи часов дожидается какая-то старуха, она плачет, но не говорит, что случилось.
        — Старуха?!  — воскликнул Сальватор.  — Это Броканта.
        Он бросился в комнату.
        — Рождественская Роза?  — прокричал он на бегу.  — Что с Рождественской Розой?
        — Увы!  — отозвалась Броканта.  — Сегодня утром я вошла к ней — окно отворено, а бедной девочки в комнате нет.
        — Ах ты!  — вскричал Сальватор, ударив себя кулаком по лбу.  — Мне бы следовало предположить, что, раз я не нашел тело брата, кто-нибудь постарается сделать так, чтобы исчезла и сестра!
        XLIII
        ДА ЗДРАВСТВУЕТ ВЕЛИЧИНА ПОЛ!
        Объясним теперь, как получилось, что исчезло тело, за которым напрасно приезжали в парк Вири Сальватор и г-н Жакаль.
        Читатели помнят, что, выходя от начальника полиции, Сальватор встретил — хотя погода вовсе не требовала подобной предосторожности — человека, закутанного в широкий, похожий на плащ редингот с огромным воротником, в котором тот прятал лицо.
        Незнакомец, на которого Сальватор взглянул лишь мельком, поднялся по лестнице и попросил доложить о небезызвестном г-не Жераре.
        Это в самом деле был г-н Жерар.
        Судя по тому, как торопливо он пробежал через двор и скрылся под аркой, которая вела к кабинету начальника тайной полиции, а также по тому, как старательно он наклонялся к земле, тщательно скрывая ту часть лица, которая неизбежно оказывалась открытой, несмотря на низко надвинутую шляпу и высоко поднятый воротник редингота, наблюдательный человек непременно отвернулся бы с отвращением, узнав в этом человеке доносчика в полном смысле этого слова.
        Как мы уже сказали, начальнику полиции доложили о г-не Жераре.
        Дверь в кабинет г-на Жакаля распахнулась, и посетитель шагнул за порог.
        — О!  — воскликнул г-н Жакаль.  — Вот и честнейший господин Жерар! Входите, дорогой мой, входите!
        — Я, может быть, вас беспокою?  — спросил г-н Жерар.
        — Вы беспокоите?! Это невозможно.
        — Вы очень добры, сударь,  — промямлил г-н Жерар.
        — Я, напротив, собирался за вами послать… Чтобы вы меня побеспокоили?! Скажете тоже! Вы мой верный друг, мой герой, мой любимчик! Полно, полно, господин Жерар, вы сказали это в шутку.
        — Мне показалось, что вы стояли…
        — Да, конечно. Я только что проводил одного из ваших друзей.
        — Одного из моих друзей? Кто же это?
        — Господин Сальватор.
        — Я с ним незнаком,  — растерялся г-н Жерар.
        — Зато он вас знает; так я, во всяком случае, думаю.
        — Мне показалось, вы собирались выйти.
        — И вы надеялись увернуться от нашей маленькой беседы, неблагодарный?
        — Господин Жакаль…
        — Положите-ка вот сюда свою шляпу. У вас всегда такой вид, будто вы собираетесь сбежать… Вот так, хорошо… Теперь садитесь! Где, черт возьми, дорогой господин Жерар, вы найдете более веселого товарища и более любезного собеседника, чем я? Неблагодарный! Не говоря уже о том, что, пока вы радеете о безопасности короля, я забочусь о вас! Да, я точно собирался выйти. Но вы пришли, и я остаюсь… Выйти! Как бы не так! Я готов пожертвовать своими самыми интересными делами ради удовольствия немного побеседовать с вами. Что же вы можете рассказать мне новенького, почтеннейший господин Жерар?
        — Не много, сударь.
        — Тем хуже, тем хуже.
        Господин Жерар покачал головой, словно хотел сказать: «Заговор не проявляется».
        — Что еще?  — продолжал настаивать г-н Жакаль.
        — Вчера к вам должны были доставить человека, которого я приказал арестовать у кафе Фуа.
        — Что он там делал?
        — Вел разнузданную наполеоновскую пропаганду.
        — Расскажите об этом поподробнее, дорогой господин Жерар.
        — Вообразите…
        — Скажите прежде, как его зовут.
        — Не знаю, сударь… Вы же понимаете, что с моей стороны было бы неосмотрительно спрашивать у него его имя.
        — А приметы?
        — Высокий, сильный, плечистый, одет в длинный синий редингот, наглухо застегнутый, с красной ленточкой в петлице.
        — Отставной офицер?
        — Так я и подумал, особенно когда увидел его широкополую шляпу, надвинутую на глаза и решительно сдвинутую набок.
        — Неплохо, господин Жерар, неплохо для начинающего,  — пробормотал г-н Жакаль.  — Вот вы увидите: мы сделаем из вас отличного сыщика. Продолжайте.
        — Он вошел в кафе, и я последовал за ним, так как он показался мне подозрительным.
        — Хорошо, господин Жерар, очень хорошо!
        — Он сел за столик и спросил маленькую чашку кофе и графинчик водки, заявив во всеуслышание: «Я пью кофе только с водкой! Обожаю глорию!» И он огляделся, словно ожидая, не ответит ли ему кто-нибудь.
        — Неужели никто так и не отозвался?
        — Никто… Тогда он решил, что не все сказал, и прибавил: «Да здравствует глория»!»
        — Дьявольщина!  — воскликнул г-н Жакаль.  — Да он настоящий бунтарь! «Да здравствует глория!» — это все равно что сказать: «Да здравствует слава!»
        — Я тоже так подумал, а так как при нынешнем правительстве, которое по-отечески о нас заботится, у нас нет оснований кричать «Да здравствует слава!», этот человек показался мне подозрительным.
        — Очень хорошо!.. Похоже, это луарский разбойник…
        — Я сел за стол напротив, решив послушать и посмотреть, что будет дальше.
        — Браво, господин Жерар!
        — Он спросил газету…
        — Какую?
        — Откуда мне знать?
        — Вот это уже ошибка, господин Жерар.
        — Думаю, «Конституционалист».
        — Да, это был «Конституционалист».
        — Вы полагаете?
        — Я в этом уверен.
        — Если так, господин Жакаль…
        — Он спросил «Конституционалист»… Продолжайте.
        — Он спросил «Конституционалист», но я заметил, что сделал он это исключительно из бахвальства. То ли случайно, то ли из пренебрежения он все время держал ее в перевернутом виде до тех пор, пока в кафе не вошел один из его друзей.
        — Почему вы решили, господин Жерар, что это его друг?
        — Они были одеты совершенно одинаково, только у вновь прибывшего костюм был куда более поношенный.
        — Вот что значит вернуться из Шан-д’Азиля… Продолжайте, господин Жерар, это был его друг, у меня нет в этом ни малейших сомнений.
        — Это тем более вероятно, поскольку вошедший направился к тому, что сидел за столом, и подал ему руку.
        «Здорово!» — грубо сказал первый.
        «Здорово!  — в том же тоне отозвался второй.  — Ты что, получил наследство?»
        «Я?»
        «Ты!»
        «Это еще почему?»
        «Да потому, черт побери, что одет ты с иголочки».
        «Это жена меня приодела по случаю моих именин».
        «А я думал, ты денежки получил!»
        «Нет, но, по-моему, нам придется и дальше доверять некоторое время нашему венскому корреспонденту».
        — Герцогу Рейхштадтскому!  — заметил г-н Жакаль.
        — Я тоже так решил,  — заявил г-н Жерар.
        «Знаешь,  — продолжал первый офицер,  — этот самый венский корреспондент чуть было не приехал в Париж».
        «Знаю,  — отвечал другой,  — да ему помешали».
        «Что отложено, то не потеряно».
        — Хм-хм! Господин Жерар, как же вы сказали, что вам почти нечего мне сообщить? Я считаю, что и это уже много, даже если вам нечего было бы прибавить…
        — Мне есть что прибавить, сударь.
        — Так, продолжайте, продолжайте, господин Жерар.
        Господин Жакаль с довольным видом достал табакерку и набил нос табаком.
        Господин Жерар заговорил снова:
        — Первый офицер сказал:
        «Прекрасный редингот, ей-Богу!»
        Он провел рукой по сукну.
        «Отличный!» — с гордостью подтвердил второй.
        «Чудесный ворс!»
        «Еще бы: эльбёфское сукно».
        «Широковат, пожалуй».
        «Ты о чем?»
        «Да твой редингот, по-моему, широковат для солдата…»
        — Это лишний раз доказывает,  — заметил г-н Жакаль,  — что то был военный и вы не ошиблись, господин Жерар.
        «Почему широковат?  — возразил офицер.  — Одежда не бывает слишком широка: я люблю все широкое, я за большие вещи! Да здравствует великий Наполеон!»
        — «Да здравствует великий Наполеон»?! При чем здесь Наполеон? Это он по поводу редингота сказал?
        — Я знаю, что звучит это бессвязно,  — смущенно проговорил г-н Жерар.  — Но мне послышался «Наполеон».
        Господин Жакаль с шумом втянул носом вторую понюшку.
        — Допустим, что он крикнул: «Да здравствует великий Наполеон!»
        — Допустим, что так,  — сказал г-н Жерар; было заметно, что разговор его смущает.  — Вы же понимаете, что, услышав этот бунтарский призыв, заставивший обернуться нескольких посетителей, я вышел из кафе?
        — Понимаю.
        — В дверях я столкнулся с двумя агентами и описал им своего подопечного. Ушел я только после того, как увидел: они взяли его за шиворот.
        — Браво, господин Жерар! Однако удивительно то, что я не видел этого человека; мне не подавали на него рапорт.
        — Уверяю вас, что он был арестован, господин Жакаль.
        Начальник полиции позвонил.
        Вошел дежурный.
        — Вызовите Жибасье,  — приказал полицейскому г-н Жакаль.
        Тот удалился.
        Прошло несколько минут, г-н Жакаль успел перерыть все папки на столе.
        — Ничего не вижу,  — сказал он,  — абсолютно ничего!
        Снова вошел дежурный.
        — Ну что там?  — спросил г-н Жакаль.
        — Господин Жибасье ждет.
        — Пусть войдет.
        — Он говорит, вы не один…
        — Верно… Господин Жибасье, как и вы, господин Жерар, человек скромный и не любит мозолить глаза. По его мнению, он похож на фиалку: его можно найти только по запаху… Перейдите вот в эту комнату, господин Жерар.
        Господин Жерар, заботившийся о своем инкогнито не меньше Жибасье, поспешил в соседний кабинет и тщательно притворил за собой дверь.
        — Входите, Жибасье!  — крикнул г-н Жакаль.  — Я один!
        Жибасье вошел с неизменной улыбкой на лице.
        — В чем дело, Жибасье!  — спросил г-н Жакаль.  — Мы поймали важную птицу, а я ничего не знаю!
        Жибасье вытянул шею и широко раскрыл глаза, словно хотел сказать: «Не понимаю вас!»
        — Вчера,  — продолжал г-н Жакаль,  — арестовали человека, кричавшего «Да здравствует великий Наполеон!»
        — Где это произошло, господин Жакаль?
        — В кафе Фуа, господин Жибасье.
        — В кафе Фуа? Человек кричал совсем не «Да здравствует великий Наполеон!».
        — Что же он кричал?
        — «Да здравствует величина пол!».
        — Ошибаетесь, господин Жибасье.
        — Позвольте мне с вами не согласиться: я уверен в том, что говорю.
        — Как вы можете быть в этом уверены?
        — Да ведь это был я!  — сказал Жибасье.
        Господин Жакаль поднял очки и взглянул на Жибасье с одной из обычных своих молчаливых улыбок.
        — Вот что значит,  — произнес он наконец,  — иметь две полиции! Подобное недоразумение не должно повториться.
        Подойдя к двери в соседнюю комнату, где спрятался г-н Жерар, он крикнул:
        — Эй, господин Жерар, можете выходить!
        — Вы один?  — через дверь спросил г-н Жерар.
        — Один или почти так,  — ответил г-н Жакаль.
        Господин Жерар, как всегда, робко вышел из-за двери.
        Однако, заметив Жибасье, он отступил назад.
        — Кто это?
        — Вот этот господин?
        — Да, сударь.
        — Вы его узнаете?
        — Еще бы!
        Он склонился к уху г-на Жакаля:
        — Это тот офицер из кафе Фуа.
        Господин Жакаль взял г-на Жерара за руку.
        — Дорогой мой господин Жерар!  — сказал он.  — Позвольте вам представить господина Жибасье, помощника командира полицейской бригады.
        Обращаясь к Жибасье, он продолжал:
        — Дорогой мой Жибасье, познакомьтесь с господином Жераром, одним из самых преданных наших агентов.
        — Жерар?  — переспросил Жибасье.
        — Да, честнейший господин Жерар из Ванвра, вы его знаете.
        Жибасье почтительно поклонился и, пятясь, вышел из кабинета.
        — Что это значит?  — спросил г-н Жерар и побледнел.  — Неужели господину Жибасье известно?..
        — Все, дорогой мой господин Жерар!
        Убийца позеленел от ужаса.
        — Пусть это нимало вас не беспокоит,  — проговорил г-н Жакаль.  — Жибасье — все равно что я сам.
        — Ах, сударь!  — пролепетал шпион.  — Зачем вы представили меня этому человеку?
        — Прежде всего потому, что знакомство делу не повредит, если люди служат вместе.
        — Кроме того,  — продолжал г-н Жакаль, и каждое слово будто отпечаталось в душе г-на Жерара,  — разве не важно ему знать вас на тот случай, если какой-нибудь растяпа арестует вас по ошибке?
        При мысли о возможном аресте г-н Жерар рухнул в вольтеровское кресло г-на Жакаля.
        Однако тот не обиделся. Он предоставил г-ну Жерару свой трон, а сам сел напротив него на простой стул.
        XLIV
        ДОБРЫЙ СОВЕТ
        Господин Жакаль дал г-ну Жерару прийти в себя.
        Наконец г-н Жерар медленно поднял на него глаза.
        Господин Жакаль повел плечами.
        — Ничего не поделаешь!  — добродушно заметил он.  — На сей раз опять неудача!
        — Какая?  — не понял г-н Жерар.
        — Я имею в виду орден Почетного легиона.
        Надобно признать, что несчастный г-н Жерар и думать об этом забыл.
        — Ну, а других новостей посерьезнее у вас нет?  — спросил г-н Жакаль.
        — Ничего, сударь, уверяю вас.
        — Черт побери!.. Ну, теперь мой черед сообщить вам нечто такое, что может вас заинтересовать.
        Господин Жакаль поднял очки, устремил свои рысьи глаза на собеседника, и тот почувствовал, что невольно бледнеет под этим пронзительным взглядом.
        Приказом свыше г-ну Жакалю было предписано оберегать г-на Жерара, однако полицейский не мог отказать себе в удовольствии помучить своего подопечного: он был бессилен сделать что-либо против невиновного и стойко сносившего свалившиеся на него беды г-на Сарранти, заключенного в одиночную камеру и с минуты на минуту ожидавшего смертной казни; зато г-н Жерар, гулявший на свободе и по-прежнему уважаемый согражданами, находился в полной власти начальника полиции.
        Вот что чувствовал г-н Жерар, вот почему он бледнел под взглядом г-на Жакаля.
        Всякий раз, выходя из особняка на Иерусалимской улице, он чувствовал себя жертвой допроса.
        Вопрос заключался в том, шла ли речь о простом допросе или о допросе с пристрастием.
        Хотя г-н Жерар и побледнел, он с нетерпением ждал то, что должно было его заинтересовать.
        Но кот держал мышонка в когтях и не мог отказать себе в удовольствии поиграть с ним.
        Господин Жакаль вынул из кармана табакерку, запустил в нее два пальца, зачерпнул огромную щепоть и с наслаждением втянул табак носом.
        Господин Жерар не смел торопить полицейского; он ждал со смирением, не лишенным, впрочем, доли нетерпения.
        — Вы знаете, дорогой господин Жерар,  — заговорил наконец начальник полиции,  — что через неделю истекает срок, отпущенный королем Карлом Десятым господину Сарранти?
        — Знаю,  — пробормотал г-н Жерар, бросив на г-на Жакаля полный беспокойства взгляд.
        — Нам также известно, что аббат Доминик вернется, возможно, послезавтра… завтра… а может быть, и сегодня.
        — Да, да, знаю,  — отозвался филантроп, дрожа всем телом.
        — Если вы так дрожите в самом начале, дорогой господин Жерар, вы непременно лишитесь чувств, когда узнаете, о чем пойдет речь. А лишившись чувств, не услышите того, что мне необходимо вам сообщить; между тем, это, вероятно, самое интересное.
        — Что же делать?!  — в отчаянии вскричал г-н Жерар.  — Это сильнее меня.
        — Ну, чего вам бояться со стороны аббата Доминика, раз я вам сказал, что папа отклонит его просьбу?
        Господин Жерар вздохнул свободнее.
        — Вы действительно так думаете?  — спросил он.
        — Мы знаем его святейшество Григория Шестнадцатого. Это кремень!
        Господин Жерар начал постепенно приходить в себя.
        Господин Жакаль дал ему время отдышаться.
        — Нет, опасаться вам следует совсем не этого,  — продолжал он.
        — Ах, ты, Господи! Значит, мне есть чего опасаться?  — прошептал г-н Жерар.
        — Дорогой господин Жерар! Неужели вы в такой малой степени философ и не знаете, что человек, слабое создание, находящееся в постоянной борьбе с окружающим миром, не имел бы ни минуты покоя, если бы видел нескончаемые опасности, которые ему угрожают и которых он избегает лишь чудом?
        — Увы!  — промямлил г-н Жерар.  — В ваших словах немалая доля правды, господин Жакаль.
        — Раз вы готовы это признать,  — с поклоном продолжал г-н Жакаль,  — я хочу задать вам вопрос.
        — Пожалуйста, сударь, задавайте!
        — Поэты, господин Жерар… мерзкое отродье, не так ли?
        — Я незнаком с поэтами, сударь. Да и за всю свою жизнь я прочел едва ли четыре строчки.
        — Так вот! Поэты утверждают, что мертвые встают иногда из могил. Что вы по этому поводу думаете?
        Господин Жерар пробормотал нечто нечленораздельное и затрясся еще сильнее.
        — До сих пор я в это не верил,  — продолжал г-н Жакаль.  — Но происшедший недавно случай с моим знакомым просветил меня на этот счет, и теперь я способен защитить по этому вопросу диссертацию. Нет, сами-то они, конечно, не выходят, но ведь можно их оттуда извлечь!
        Господин Жерар изменился в лице.
        — Вот моя история, предоставляю вам ее оценить. Один человек вашего темперамента, вашего характера — словом, филантроп, в одну из своих дурных минут — мы все, увы, несовершенны, дорогой господин Жерар, я знаю эту истину лучше, чем кто бы то ни было!  — утопил своего племянника. Не зная, куда деть труп,  — никогда не знаешь, куда их деть, именно это, как правило, и губит убийц!  — он закопал его в своем парке.
        Господин Жерар издал стон и уронил голову на грудь.
        — Он думал, что надежно его спрятал. Так оно и было; однако земля не всегда хранит тайну, как полагают некоторые. Сегодня утром — Бог ты мой! Этот человек выходил как раз в ту минуту, как вы сюда входили!  — ко мне пришел человек и сказал буквально следующее:
        «Господин Жакаль! Через неделю казнят невиновного человека».
        Как вы понимаете, я стал отрицать, дорогой господин Жерар, я отвечал, что о невиновности не может быть и речи, после того как суд сказал: «Виновен!» Однако он заставил меня умолкнуть, промолвив:
        «Тот, кого собираются казнить, невиновен, а настоящего преступника знаю я».
        Господин Жерар закрыл лицо руками.
        — Я отрицал как мог,  — продолжал г-н Жакаль.  — Однако человек этот меня остановил и сказал:
        «Вы можете освободиться на одну ночь?»
        «Да, разумеется»,  — сказал я.
        «На ближайшую ночь?»
        «Нет, этой ночью я занят».
        «Тогда на следующую?»
        «Прекрасно… Вы приглашаете меня на прогулку?» — спросил я наугад.
        «Да, на прогулку».
        Как вы понимаете, мне не терпелось узнать, куда он намерен меня отвезти.
        «Это в Париже или за городом?» — поинтересовался я.
        «За городом».
        «Хорошо».
        Мы договорились, что ночью — но не сегодняшней, а следующей — мне будет представлено доказательство, что виновен не тот, кого собираются казнить, а, напротив, человек, гуляющий на свободе.
        — И вы согласились отправиться в это путешествие?  — пролепетал г-н Жерар.
        — А разве я мог поступить иначе? Я спрашиваю вас, здравомыслящего человека. Вы знаете, какова моя миссия. У Прюдона есть на эту тему картина: «Правосудие, преследующее Преступление». Вы знаете мой девиз — тот же, что у женевского философа: «Vitam impendere vero»[31 - «Жизнь правде посвящать» (лат.).]. Мне пришлось сказать: «Я поеду».
        — И поедете?
        — Придется, черт возьми, раз так надо. Но, как я вам сказал, поеду я не этой ночью, а на следующую ночь… на следующую, слышите?
        — Да,  — кивнул г-н Жерар; слышать-то он слышал, но не понимал ни слова; зубы его стучали, словно кастаньеты.
        — Я знал, что вас заинтересует этот рассказ,  — хмыкнул г-н Жакаль.
        — Сударь! Зачем вы все это мне говорите? Что означает ваша откровенность?  — сделав над собой усилие, прошептал г-н Жерар.
        — Зачем? Неужели не понимаете?.. Я сказал себе: «Господин Жерар — филантроп; когда он узнает, что одному несчастному человеку грозит опасность, о которой я ему рассказываю, он представит себя на месте этого несчастного незадачливого убийцы, он испытает такие мучения, словно он сам и есть преступник». Похоже, я не ошибся, не правда ли, дорогой господин Жерар?
        — О нет… о нет…  — простонал тот.
        — Ну что ж, я доволен результатом и могу продолжать. Завтра в полночь я отправляюсь с другим филантропом… О, он ничуть не похож на вас, господин Жерар. Вполне можно сказать, что филантроп филантропу рознь, как Мольер говорил, что вязанка вязанке рознь… Я еду с ним и не знаю, в какую сторону мы направим наши стопы. Он ничего мне не сказал, но выработанная долгим опытом проницательность мне подсказывает, что мы поедем в Кур-де-Франс.
        — В Кур-де-Франс?
        — Да… Там мы повернем направо или налево — скорее всего, направо — и, вероятно, проникнем — каким образом, я еще не знаю,  — в парк. Там мы обнаружим в яме скелет, составим протокол и доложим о результатах этих печальных трудов господину королевскому прокурору, а тот будет вынужден, получив новые сведения, просить господина министра юстиции об отсрочке казни господина Сарранти.
        — Господина Сарранти?  — вскричал г-н Жерар.
        — Неужели я сказал «господина Сарранти»? У меня случайно вырвалось имя этого ужасного человека. Не знаю почему, но оно постоянно вертится у меня на языке… Итак, казнь будет отложена, затем будет арестован настоящий преступник, и вот уж начинается новое расследование… Вы меня понимаете, верно?
        — Отлично понимаю,  — ответил г-н Жерар.
        — Вот в каком ужасном положении очутился этот несчастный убийца,  — продолжал г-н Жакаль.  — Вы только взгляните на этого славного малого: он гуляет, радуясь Божьему солнышку, сунув руки в карманы, свободный как ветер; вдруг к нему подходят эти мерзавцы жандармы, лишают его солнца, чтобы бросить в темницу, и вырывают его руки из карманов, чтобы надеть наручники; его простодушное спокойствие, его привычная безмятежность — все разрушено, все погибло из-за банальнейшей формальности, сущего пустяка. Тогда он раскается, что не воспользовался спасительной возможностью, о которой я ему говорил.
        — А разве есть такая возможность?
        — По правде говоря, дорогой господин Жерар,  — сказал полицейский,  — надо иметь дубовую голову, куриные мозги и короткую память, чтобы этого не понимать.
        — Ах, Господи!  — воскликнул честнейший г-н Жерар.  — Я внимательно слушаю вас.
        — Это лишний раз доказывает,  — заметил г-н Жакаль,  — что результат не всегда соответствует способностям. Не сказал ли я вам, что отказался ехать этой ночью?
        — Совершенно верно.
        — И что я отложил путешествие на следующую ночь?
        — Вы так и сказали.
        — И что из этого следует?
        Господин Жерар ждал с открытым ртом.
        — Признаться,  — продолжал г-н Жакаль, пожимая плечами при виде подобной тупости,  — это же азы, и надо быть поистине таким честным человеком, как вы, чтобы не понять, о чем я вам толкую.
        Господин Жерар безнадежно мотнул головой и всплеснул руками, что вкупе с хриплыми звуками, рвавшимися у него из гортани, означало: «Продолжайте!»
        — Я знаю, что вас это не касается, Бог ты мой,  — продолжал г-н Жакаль,  — и что у вас нет никакого интереса скрывать следы чужого преступления. Но представьте на минуту — хотя это невыносимо,  — что убийца вы и труп закопал не кто-то другой, а вы. Представьте, что драма разыгралась в вашем имении… в замке Вири например. Предположим, вы знаете ту рощу, то дерево, в таинственной тени которых спрятан труп; знаете, что завтра или послезавтра в замок Вири явятся представители закона и в парке будет произведено расследование. Ну, что вам остается предпринять в единственную ночь, о которой позаботился ваш друг, в сегодняшнюю ночь к примеру?
        — Что мне остается?
        — Да!
        — Чтобы не нашли…
        — … труп!
        — Мне остается…
        Господин Жерар вытер пот, градом катившийся по его лицу.
        — Ну, договаривайте! Вам остается…
        — Мне остается… по…
        — Вам остается по…
        — …похитить труп и спрятать его.
        — Слава Богу! Ну, дорогой господин Жерар, ваше воображение живым не назовешь! Вам необходимо его развивать прогулками на свежем воздухе, на ночном ветру. Словом, я освобождаю вас на сегодня и на завтра. День обещает быть чудесным, это настоящая удача для любителя природы. Поезжайте за город, и, кто знает, возможно, в лесах Мёдона или Ванвра — леса служат убежищем для подобных грешников!  — вы найдете этого несчастного убийцу и по свойственному вам милосердию предупредите его о грозящей опасности!
        — Понимаю вас!  — вскричал г-н Жерар и бросился целовать полицейскому руку.  — Спасибо!
        — Фи!  — брезгливо оттолкнул убийцу г-н Жакаль.  — Неужели вы полагаете, что я делаю все это, спасая вашу ничтожную шкуру? Ступайте, ступайте; я вас предупредил, остальное — ваше дело.
        Господин Жерар выбежал из кабинета г-на Жакаля.
        — Тьфу!  — не удержался тот, видя, как закрывается дверь за убежавшим.
        XLV
        КУЧЕР, ПРИНИМАЮЩИЙ СОБСТВЕННЫЕ МЕРЫ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ
        Господин Жерар торопливо вышел из особняка на Иерусалимской улице. На набережной он бросился в фиакр и крикнул кучеру:
        — Десять франков, если проедешь два льё за час!
        — Хорошо… А куда едем, хозяин?
        — В Ванвр.
        Час спустя они были в Ванвре.
        — Вас подождать, хозяин?  — спросил кучер, вполне довольный обещанной ценой.
        Господин Жерар задумался. В имении у него были свои лошади и кареты, однако он опасался, что его кучер может проявить излишнее любопытство, и решил, что лучше иметь дело с чужим человеком, которого он вряд ли когда-нибудь еще увидит после того, как заплатит ему за эту поездку.
        И он решил воспользоваться фиакром извозчика.
        Однако он боялся, что если заплатит столько же, то есть по десять франков в час, и за остальную дорогу, то вызовет подозрения кучера. Желание приехать на место как можно скорее заставило его совершить оплошность. Не следовало повторять свою ошибку.
        — Спасибо,  — сказал он.  — Я разминулся на несколько минут с человеком, который должен был меня здесь ждать, а теперь уехал в Вири-сюр-Орж.
        — Жаль, хозяин, очень жаль!  — посочувствовал кучер.
        — Я бы хотел, тем не менее, увидеться с ним сегодня,  — пробормотал г-н Жерар, словно размышляя вслух.
        — Я бы мог отвезти вас в Вири-сюр-Орж, хозяин: семь льё — это пустяки.
        — Да, но вы же понимаете,  — заметил г-н Жерар,  — что в «кукушке» я доеду в Вири-сюр-Орж за три франка.
        — Понятно, что за три франка я вас туда не повезу. Но имейте в виду: в «кукушке» вы рискуете оказаться в сомнительной компании, а в моем фиакре можете чувствовать себя как дома.
        — Знаю, знаю,  — поспешил согласиться г-н Жерар, как никто другой мечтая чувствовать себя как дома,  — это, разумеется, заслуживает вознаграждения.
        — Сколько же вам не жалко, хозяин, для бедного Барнабе, который отвезет вас в Вири?
        — Обратно вы меня тоже привезете!
        — Хорошо.
        — И подождать вам придется.
        — Подожду.
        — Ну, это будет… Послушайте, будьте благоразумны.
        — Туда и обратно — тридцать франков.
        — А за простой?
        — Заплатите за каждый час по сорок су. Ну что, спорить не будем?
        Спорить и в самом деле не приходилось. Господин Жерар сбавил для виду пять франков, и они договорились на двадцати пяти франках в оба конца, а также на сорока су за простой.
        Условившись о цене, г-н Жерар зашел в дом за ключом от замка Вири и, дав передохнуть лошадям метра Барнабе, снова сел в фиакр.
        — Поедем через Фроманто?  — спросил кучер.
        — Через Фроманто, если хотите,  — кивнул г-н Жерар; ему было все равно, какой дорогой ехать, лишь бы прибыть на место.
        Лошади побежали крупной рысью.
        Метр Барнабе был честный человек, он хотел отработать свои деньги.
        Вот почему, когда г-н Жерар приехал в Вири, было еще светло: нечего было и думать о том, чтобы заняться делом, которое привело его в замок.
        Надвинув шляпу по самые брови, г-н Жерар вышел из фиакра и, оставив кучера в харчевне, приказал ему отдыхать до одиннадцати часов.
        Точно в одиннадцать тот должен был ждать у ворот замка.
        Господин Жерар отворил эти ворота и запер их за собой, избежав любопытных взглядов дюжины ребятишек и нескольких старух, которых привлек шум проезжавшего мимо экипажа.
        Читатель понимает волнение филантропа, ступившего в дом своего брата, в дом, где он убил одного из своих племянников.
        Мы не станем даже пытаться описывать, с каким стесненным сердцем он поднялся на крыльцо и вошел в роковое жилище.
        Проходя мимо пруда, он отвернулся.
        Притворив за собой дверь в переднюю, он привалился к стене: силы ему изменили.
        Он поднялся в свою комнату.
        Окна этой комнаты, как помнят читатели, выходили на пруд.
        Отсюда он видел, как Брезиль нырнул и вытащил на берег тело маленького Виктора.
        Господин Жерар задернул занавески, чтобы не видеть пруд.
        Однако от этого в комнате стало слишком темно.
        Он не посмел остаться в темной комнате.
        На камине стояли два подсвечника с наполовину обгоревшими свечами.
        Господин Жерар захватил с собой фосфорную зажигалку.
        Он зажег свечи.
        Несколько успокоившись, он стал ждать наступления темноты.
        К девяти часам уже совершенно стемнело, и он решил, что пора действовать.
        Прежде всего необходимо было раздобыть лопату.
        Ее можно было найти в сарае для садового инвентаря.
        Господин Жерар вышел из дому и очутился напротив пруда, сверкавшего в темноте, словно зеркало из полированной стали; потом он пошел по узкой тропинке в огород, где и стал искать лопату.
        Сарай был заперт на ключ. Ключа в замке не было.
        К счастью, в сарае было еще окно.
        Господин Жерар подошел к окну, намереваясь разбить стекло, отпереть оконную задвижку и залезть в сарай.
        Уже занеся руку, он замер от ужаса, представив себе звон разбитого стекла.
        Несчастный всего боялся!
        Он постоял некоторое время в нерешительности, прижав руку к груди.
        Сердце его стучало так, словно собиралось вот-вот выскочить.
        Так прошло более четверти часа.
        Наконец он вспомнил, что у него на мизинце кольцо с бриллиантом.
        Он со скрежетом провел драгоценным камнем по стеклу со всех четырех сторон, после чего ему оставалось легонько надавить на стекло, чтобы оно упало внутрь.
        Он снова переждал, толкнул стекло и схватился за задвижку.
        Задвижка повернулась сама собой, и окно приотворилось.
        Господин Жерар огляделся, желая убедиться, что вокруг никого нет, и шагнул через подоконник.
        В сарае он двинулся ощупью вдоль стен в поисках необходимого инструмента.
        Ему попались два или три древка других инструментов, прежде чем он нащупал лопату.
        Наконец он нашел то, что искал.
        Он взял лопату и выбрался из сарая тем же путем.
        Часы пробили десять раз.
        Он решил, что будет быстрее пройти через ворота парка к мосту Годо, а не мимо этого проклятого пруда: тот все время бросается ему в глаза и уж конечно будет неотступно стоять перед его взором после страшного дела, которое ему предстоит совершить.
        Одновременно он принял еще одно решение.
        Надо было предупредить кучера, чтобы тот подъехал к воротам, выходившим на поле, а не на деревню, как они условились раньше.
        Господин Жерар снова отпер ворота, поставил лопату в угол и поспешил вдоль домов к кабачку.
        По дороге он снова переменил свое решение.
        Экипаж, ожидающий у ворот парка, мог привлечь к себе внимание, ведь всем было известно, что в доме никто не жил.
        Было бы куда осмотрительнее, если бы кучер ожидал на большой дороге на Фонтенбло в сотне шагов от Кур-де-Франс.
        Подойдя к кабачку, г-н Жерар заглянул в окно.
        Он увидел, что его кучер потягивает вино и играет в карты с извозчиками.
        Господин Жерар с удовольствием бы не показывался в кабачке, где его могли узнать, хотя с тех пор как он оставил Вири, он ужасно изменился.
        Однако Барнабе не мог догадаться, что г-н Жерар стоит под окном и хочет с ним поговорить. Придется, видно, г-ну Жерару отворить дверь и поманить к себе кучера.
        Еще четверть часа ушло на то, чтобы г-н Жерар решился на этот отчаянный поступок.
        Он надеялся, что кто-нибудь выйдет из кабачка, и тогда он попросит его вызвать кучера на улицу.
        Никто так и не вышел.
        Господину Жерару пришлось войти самому.
        Когда мы говорим «войти», мы допускаем ошибку: г-н Жерар не вошел, он чуть приотворил дверь и дрожащим голосом позвал:
        — Господин Барнабе!
        Кучер с головой ушел в игру. Господину Жерару трижды пришлось повторить его имя, каждый раз все громче.
        Наконец метр Барнабе поднял голову.
        — A-а! Это вы, хозяин!  — воскликнул он.
        — Да, это я,  — отвечал г-н Жерар.
        — Хотите ехать?..
        — Не сейчас.
        — Вот и хорошо. Бедные лошади еще не отдохнули.
        — Дело не в этом.
        — В чем же?
        — Можно попросить вас на два слова?
        — Это ваше право, вы же платите!
        Он встал и подошел к двери, задев на ходу всех, кого только мог.
        Лица тех, кого он побеспокоил, повернулись ко входу.
        Господин Жерар отпрянул в тень коридора.
        — Ого!  — вскричал один из посетителей.  — Уж не считает ли ваш седок для себя унизительным зайти в харчевню?
        — Да у него здесь интрижка!  — сказал другой.
        — Тогда то, что он просунул в дверь, было коленом, а не головой,  — заметил третий.
        — Дурак! Он же разговаривал!  — заметил первый.
        — Ну и что?
        — Коленом не поговоришь.
        — Вот я, хозяин,  — сказал Барнабе.  — Чем могу служить?
        Господин Жерар изложил ему изменения в программе, попросив ждать его на главной дороге, а не у ворот замка.
        Метр Барнабе прерывал речь г-на Жерара частыми «хм-хм!»
        Господин Жерар понял, что в изменениях, внесенных в первоначальный план, есть нечто такое, что вызывает неудовольствие метра Барнабе.
        Когда он изложил свое желание, кучер спросил:
        — А если мы не встретимся на главной дороге?
        — Почему же нет?
        — Вдруг вы пройдете мимо и не заметите меня, к примеру?
        — Не беспокойтесь, у меня отличное зрение.
        — Видите ли, у некоторых людей зрение неожиданно слабеет, после того как их прождешь четырнадцать часов, а они задолжали пятьдесят франков кучеру. Я знавал таких седоков — я не имею в виду вас: у вас, слава Богу, вид честнейшего человека из всех, кого когда-либо носила земля,  — так вот, я говорю, что знавал седоков, которые, продержав меня целый день, приказывали отвезти их около пяти часов вечера к пассажу Дофины или пассажу Веро-Дода, потом говорили: «Подождите меня здесь, кучер, я сейчас вернусь».
        — И что?  — спросил г-н Жерар.
        — И не возвращались.
        — Что вы, дружище, я на такое не способен.
        — Я вам верю, верю. Но, видите ли…
        — Дорогой друг! Если дело только в этом…  — сказал г-н Жерар.
        Он вынул из кармана два луидора и протянул их метру Барнабе.
        Воспользовавшись тем, что через приоткрытую дверь пробивался луч света, кучер убедился в том, что они настоящие.
        — Я буду вас ждать в ста шагах от Кур-де-Франс, начиная с одиннадцати часов, как и договорились. После того, как вы заплатили мне вперед, я ничего не имею против.
        — Зато у меня есть вопрос.
        — Какой?
        — Если… Что, если…
        Господин Жерар не смел договорить.
        — Если что?
        — Если я вас не найду, что тогда?
        — Где?
        — На главной дороге.
        — Почему вы меня не найдете?
        — Я же заплатил вам вперед…
        — Вы, стало быть, не доверяете Барнабе?
        — Вы же мне не доверяете!
        — На вас номера нету, а у меня — вот он… Да еще какой! Номер, который приносит счастье всем, кто его видит: первый!
        — Я бы предпочел, чтобы он приносил счастье тем, кто сидит внутри.
        — Им он тоже приносит счастье… Первый номер для всех хорош.
        — Тем лучше, тем лучше,  — проговорил г-н Жерар, пытаясь умерить пыл своего кучера, расхваливавшего собственный номер.
        — Значит, я вас буду ждать с одиннадцати часов на большой дороге, раз вы так хотите.
        — Хорошо,  — прошептал г-н Жерар.
        — В ста шагах от Кур-де-Франс, так?
        — Да, да, все так, дружище. Только не надо так кричать.
        — Правильно! Ни слова! Раз у вас есть причины прятаться…
        — Нет у меня причин прятаться!  — возразил г-н Жерар.  — Почему вы так решили?
        — Да меня это не касается. Вы мне заплатили — я ничего не видел, не слышал. В одиннадцать жду вас в условленном месте.
        — Постараюсь не заставить вас ждать.
        — Наоборот! Я не буду в обиде. Вы мне платите за простой, так я отвезу вас куда пожелаете, хоть в Иосафатову долину, и вы, вероятно, единственный приедете на Страшный суд в фиакре.
        Довольный собственной шуткой, метр Барнабе со смехом вернулся в кабачок, а г-н Жерар, отирая со лба пот, направился в замок.
        XLVI
        СТЕСНЯЮЩИЙ ПРЕДМЕТ
        Ворота оставались приотворены, г-н Жерар нашел лопату на прежнем месте.
        Он запер ворота на ключ и опустил его в карман.
        Вдруг он вздрогнул и замер, не сводя глаз с окон замка.
        Одно окно было освещено.
        От ужаса негодяй затрясся всем телом.
        Неожиданно он вспомнил о двух свечах, которые он оставил зажженными на камине.
        Он понял, что совершил оплошность.
        Этот свет мог видеть кто-то еще. Все знали, что в замке никто не живет, и свет непременно должен был натолкнуть на всякого рода догадки.
        Господин Жерар торопливо подошел к дому, стараясь не смотреть в сторону пруда, взбежал на крыльцо и поднялся по лестнице.
        Он задул одну свечу и уже подошел к другой, как вдруг представил себе, что ему сейчас придется идти по коридору и спускаться по лестнице в полной темноте.
        Еще за минуту до того он об этом и не подумал, так он боялся, что кто-нибудь увидит свет.
        Страх за свою шкуру улегся; его сменили муки совести.
        Чего мог опасаться г-н Жерар в коридорах и на лестницах безлюдного дома?
        Того, чего, как бы мало ни было между ними общего, одинаково боятся и ребенок и убийца — привидений.
        В темноте г-н Жерар задрожал: ему чудились шаги за спиной.
        Он ждал, что сзади его вот-вот кто-нибудь схватит за редингот.
        Ему казалось, что за поворотом коридора он вдруг столкнется лицом к лицу с призраком ребенка или женщины.
        Ведь в этом проклятом доме произошло два, а то и три убийства.
        Вот почему г-н Жерар не стал гасить вторую свечу.
        Он мог выйти через главную дверь или через чулан.
        В передней он заколебался.
        Напротив главного входа находился пруд, этот наводящий ужас пруд!
        Чтобы добраться до двери из чулана, необходимо было миновать сводчатое помещение, где была убита Орсола.
        Господину Жерару вспомнились пятна крови на плитах.
        Он все же предпочел выйти через чулан — в этой крови он не был повинен.
        Одной рукой г-н Жерар держал свечу, другой он взялся за лопату, спустился по лестнице, прошел кухню, замешкался перед дверью в чулан, помотал головой, чтобы стряхнуть капли пота, ибо обе его руки были заняты, и он не мог отереть лоб.
        Наконец он пнул ногой дверь в чулан; через разбитое окно ворвался ветер и задул свечу.
        Господин Жерар постоял в темноте, ощущая себя ее пленником.
        Когда погас свет, из груди г-на Жерара вырвался крик. Он вздрогнул и умолк. Он испугался, как бы при звуке его голоса не проснулись мертвые.
        Ему было необходимо пройти через чулан или отступить.
        Отступить! А вдруг его станет преследовать призрак Орсолы?..
        Он предпочел продолжать путь.
        Невозможно описать, что творилось в душе убийцы, трепетавшего сильнее, чем осиновый лист, в те несколько секунд, когда он проходил темные своды.
        Наконец он добрался до сложенных дров.
        Господин Жерар решил, что там он почти в безопасности.
        Но дверь, выходившая в парк, оказалась заперта, ключа в замке не было; язычок замка заржавел, не двигался в пазу, и дверь не поддавалась.
        Несчастный едва не лишился последних сил.
        Ему казалось, что он никогда не выберется из чулана и умрет здесь от ужаса.
        Он собрал все свои силы.
        Замок поддался — дверь распахнулась.
        Свежий ветер ударил г-ну Жерару в лицо; он почувствовал, как его потное лицо леденеет под порывом ветра.
        Однако это ощущение показалось ему бесконечно приятным после душного чулана.
        Он вдыхал полной грудью чистый ночной воздух!
        Его легкие расширились.
        Он открыл было рот, чтобы возблагодарить Всевышнего, но не посмел.
        Если Бог существовал, то как вышло, что он, Жерар, гуляет на свободе, а г-н Сарранти сидит в темнице?
        Правда, г-н Сарранти, по всей вероятности, спал тем спокойным сном, что дает праведнику силу подняться на эшафот, тогда как г-н Жерар бодрствовал, снедаемый угрызениями совести и смертельным страхом; колени у него тряслись, руки дрожали, на лице то и дело выступал пот.
        С какой же страшной целью он бодрствовал? Какое жуткое дело ему еще предстояло исполнить?
        Необходимо было выкопать и перепрятать останки его жертвы.
        Хватит ли ему мужества? А сил?
        Во всяком случае, он хотел попытаться это сделать.
        Быстрым и почти твердым шагом он прошел открытое освещенное пространство, отделявшее замок от парка.
        Но когда он вошел в тень высоких деревьев и по обе стороны от него таинственно зашелестела листва, он негнущимися от ужаса пальцами снова схватился за волосы.
        Он стоял в аллее, ведущей в рощу.
        С его места уже был виден большой дуб, уже можно было различить скамейку.
        Его охватила такая тоска, что он был бы рад убежать прочь, однако ему во что бы то ни стало нужно было идти вперед.
        Его так же неизбежно влекла судьба, как осужденного — эшафот.
        В какой-то момент он спросил себя, не лучше ли взойти на эшафот, чем совершить то, что он собирался сделать.
        Он был бы счастлив, если бы мог умереть вдруг и безболезненно.
        Но агония следствия; но темница, смрадное и холодное преддверие склепа; но палач в мрачном одеянии; но выкрашенный в красное эшафот, две тощие руки которого видны издалека; но ступени, по которым придется взойти при помощи двух подручных палача, когда тебе изменят силы; но приподнимающий вас рычаг; но металлическое треугольное лезвие, скользящее по двум пазам,  — вот что превращает смерть в мучение, безобразное и невозможное!
        Вот из-за чего убийце казалось, что лучше выкопать труп — даже если придется умереть при этом от ужаса,  — чем принять смерть Кастенов и Папавуанов.
        Он решительно вошел в рощу и взялся за дело.
        Прежде всего необходимо было найти могилу.
        Господин Жерар опустился на колени и ощупал землю.
        Кровь застыла у него в жилах, но не оттого, что он делал,  — хотя, конечно, это было ужасно!  — нет, стряслось еще нечто более ужасное.
        Ему показалось, что в так хорошо ему знакомом месте земля была свежевскопана.
        Неужели он опоздал?
        Один страх уступил место другому.
        Обезумев от ужаса, он сунул руку в землю и радостно вскрикнул.
        Тело по-прежнему было тут.
        Господин Жерар ощутил в пальцах мягкие шелковистые волосы мальчика, так испугавшие когда-то Сальватора.
        Преступник успокоился…
        Он стал копать.
        Отведем взоры от его отвратительного занятия!
        Вдохнем свежего воздуху!
        Полюбуемся прекрасными звездами — золотой пылью, летящей из-под ног Всевышнего.
        Прислушаемся, не донесется ли до нашего слуха в эту ясную ночь сквозь неизмеримые пространства эфира небесное пение ангелов, прославляющих Бога?
        Мы еще успеем вновь обратить взгляды на землю, когда бледный и трясущийся негодяй выйдет из темной рощи, держа в одной руке лопату, а в другой нечто бесформенное, завернутое в плащ.
        Что же он ищет, затравленно озираясь и мигая маленькими глазками?
        Он ищет надежное место для своего мрачного груза.
        Господин Жерар прошел не останавливаясь в другой конец парка, там опустил ношу наземь и взялся за лопату.
        Но, копнув три-четыре раза, покачал головой и пробормотал:
        — Нет, нет, не здесь!
        Он снова поднял плащ, прошел сотню шагов под густыми деревьями, снова остановился, засомневался…
        Потом еще раз покачал головой:
        — Слишком близко от той могилы!
        Наконец его осенило.
        Он снова поднял сверток и тем же лихорадочным шагом пошел дальше.
        Теперь он направился к пруду: на сей раз он не боялся увидеть на его поверхности призрак.
        Дело в том, что призрак был завернут в плащ и негодяй крепко держал его в руках.
        На берегу пруда он положил плащ на траву и начал развязывать сверток.
        В это мгновение издали донесся жуткий вой.
        Это на соседней ферме выла какая-то собака.
        — Нет, нет!  — крикнул он.  — Не сюда, не сюда! Собака уже вытащила его отсюда однажды… и потом, если будут чистить пруд, найдут скелет… Что же делать?.. Боже мой, надоумь меня!
        Его молитва, казалось, достигла небес, словно она не была кощунством.
        — Да, да,  — пробормотал негодяй.  — Верно!
        Как бы тщательно он ни спрятал останки в парке Вири, их могли обнаружить снова, как обнаружили в первый раз.
        Господин Жерар должен унести их с собой и закопать в своем ванврском саду.
        В Ванвре г-на Жерара больше, чем где бы то ни было, считали честнейшим г-ном Жераром.
        Он снова взялся за плащ, однако оставил лопату и поспешил к воротам парка, выходившим к мосту Годо.
        У него был ключ от этих ворот, и он отпер их без малейшего труда.
        Странное дело! С тех пор как он завернул скелет мальчика в плащ, ужас перед сверхъестественным словно отступил.
        Правда, он уступил место иному страху, и честнейший г-н Жерар ничего не потерял при этом.
        Заперев ворота, г-н Жерар двинулся напрямик через поле, чтобы как можно скорее выйти на проезжую дорогу.
        Ролан уже показал нам, где прошел г-н Жерар.
        Барнабе сдержал слово: он ждал вместе со своим фиакром в условленном месте.
        И не просто ждал, а крепко спал на козлах. Однако когда г-н Жерар отворил дверцу, карета покачнулась и кучер проснулся.
        — Хм! Это вы, хозяин?  — спросил Барнабе.
        — Я, не беспокойтесь,  — отозвался г-н Жерар.
        — Хотите, я положу ваш сверток к себе на козлы? Похоже, он вам мешает?  — предложил кучер, протягивая руку.
        — Не надо, не надо!  — в ужасе закричал г-н Жерар.  — Это редкие растения, их надо оберегать от малейшего толчка; я положу их к себе на колени.
        — Ну, как хотите… Едем обратно?
        — В Ванвр,  — приказал г-н Жерар.
        — Вперед, в Ванвр!  — крикнул кучер и огрел лошадей кнутом.
        Неповоротливый экипаж снова тронулся в путь.
        Вот как случилось, что Сальватор не обнаружил под большим дубом недалеко от рощи скелет, за которым он приходил.
        XLVII
        ЛЮБИТЕЛЬ ЖИВОПИСИ
        Любителей, приходивших в мастерскую к Петрусу, одни — из чистого любопытства, другие — с определенным желанием что-нибудь купить, было так много, что у входа постоянно стояла очередь.
        Распродажа должна была состояться в ближайшее воскресенье, то есть через три дня.
        Теперь был четверг.
        Около одиннадцати часов утра мастерская напоминала морской прилив.
        Людские волны набегали одна на другую, поднимаясь все выше и с шумом откатываясь.
        Зато в соседней комнате была тишина, неподвижность, безлюдность.
        Нам следовало бы сказать не «безлюдность», а «одиночество», так как в комнате находился Петрус.
        Он сидел у окна, опершись локтем о небольшой круглый столик, на котором лежало распечатанное письмо. Он прочел его всего один раз, но каждое слово будто отпечаталось у него в сердце.
        Было нетрудно заметить, что молодой человек подавлен. Время от времени он зажимал руками уши, чтобы не слышать шума, доносившегося из соседней комнаты.
        Крупные слезы медленно катились по его щекам, падая на лежавшее перед ним письмо.
        Почему же Петрус, принявший по совету Сальватора твердое решение, выглядел бледным и неуверенным как никогда?
        Он только что получил письмо от Регины, оно-то и разбило вдребезги его решительность.
        Читатели помнят, что в тот момент, как он расстался с Региной, та нежно пообещала ему, что на следующий день он получит письмо.
        Однако она не пожелала ему сказать, что будет в этом письме.
        С чисто женской деликатностью она хотела сделать так, чтобы аромат счастья, тем более сладостный, когда он незнаком, окружал ее возлюбленного повсюду.
        И Петрус получил это письмо.
        На нем теперь он останавливал свой взгляд, на него ронял слезы.
        Вы убедитесь сами, что оно сулило немало счастья, утрату которого можно было долго и горестно оплакивать.
        Вот это письмо:
        «Мой любимый Ван Дейк!
        Вчера, расставаясь с Вами, я обещала сообщить Вам приятную новость.
        Вот она!
        Через месяц — именины моего отца, и мы с тетей задумали преподнести в подарок маршалу портрет Пчелки.
        Кроме того, вчера господин граф Рапт получил во дворце поручение ко двору в Санкт-Петербурге, и его не будет целых полтора месяца…
        Вы догадались, верно?
        Как только было решено подарить маршалу портрет его юной любимицы, было нетрудно и договориться, что выполнит этот портрет господин Петрус Эрбель де Куртене.
        Вы знаете, что это последнее имя производит огромное впечатление на маркизу де Латурнель, благоговеющую перед закрытыми коронами.
        Мне остается сообщить Вам следующее.
        Начиная с ближайшего воскресенья сеансы будут проходить ежедневно в полдень в мастерской г-на Петруса Эрбеля де Куртене.
        Пчелку будут сопровождать к ее придворному живописцу тетя, маркиза де Латурнель, и старшая сестра, графиня Регина.
        Иногда маркиза де Латурнель не сможет присутствовать на сеансах из-за своего строгого гигиенического режима или обязанностей ревностной христианки.
        В такие дни сестра Регина будет сопровождать девочку одна.
        В зависимости от умения художника портрет будет выполнен за несколько сеансов или же через месяц.
        Лишь бы портрет имел сходство с оригиналом, а сколько времени художник будет его писать — не имеет значения.
        Чтобы избежать обсуждений относительно цены, она назначена заранее и составляет двести луидоров.
        Однако, поскольку господину Петрусу Эрбелю де Куртене гордость, возможно, не позволит принять эти деньги, было также заранее решено, что эта сумма пойдет на милостыню, китайские вазы и небесно-голубое платье для Рождественской Розы,  — платье, подобное тому, которое пожелала несчастная Ослиная шкура.
        Итак, дорогой мой Ван Дейк, ждите в воскресенье в полдень Пчелку, маркизу де Латурнель и нежно любящую Вас
    Регину.
        Это письмо, хотя и несло добрую весть, а может быть, именно из-за доброй вести, которая в нем заключалась, приводило Петруса в отчаяние.
        В воскресенье в полдень Регина приедет со своей теткой и сестрой, и что они увидят?
        Оценщика, продающего картины и мебель Петруса!
        А Петрус ничего не сказал!
        Как он переживет такой позор!
        На мгновение ему вздумалось убежать, скрыться, никогда больше не видеть Регину.
        Но не видеться с ней значило бы отказаться от жизни.
        Более того, это означало бы смерть души в живом теле.
        На мгновение Петрус пожалел, но не о том, что спас отца от разорения — заверим читателей, что эта дурная мысль ни разу не пришла ему на ум,  — а о том, что он не принял предложение Жана Робера.
        Петрусу оставалось лишь много трудиться, как он работал когда-то, чтобы вернуть Жану Роберу в короткий срок деньги, которые тот ему одолжил бы.
        Его временная праздность, роскошь, лошади, экипаж произвели даже, говоря языком коммерсантов, отличное действие.
        Все решили, что он получил наследство от какого-нибудь неведомого дядюшки, что ему не нужны деньги, и с этой минуты его картины стали стоить вдвое дороже.
        Но, поглощенный своей любовью, Петрус перестал работать.
        Однако если бы ему удалось занять всего десять тысяч франков, он написал бы десятки картин и за три месяца вернул бы сумму с любыми процентами.
        Почему бы не обратиться за помощью к Сальватору?
        Нет, строгое выражение его лица отпугивало Петруса.
        Кстати сказать, голос Сальватора, подобный эху непреклонной верности, уже изрек: «Четвертое апреля!»
        Петрус покачал головой и, словно в ответ на собственные мысли, произнес:
        — Нет, нет, все что угодно, только не Сальватор!
        Правда, он сейчас же прибавил:
        — Все что угодно, лишь бы не потерять Регину!..
        В это самое мгновение в мастерскую вошел новый посетитель.
        Поскольку этот новый посетитель призван сыграть в последующих сценах важную роль, мы просим позволения читателей оставить Петруса с его мрачными мыслями и бросить взгляд на вновь прибывшего.
        Это был человек лет сорока восьми-пятидесяти, довольно высокий, широкоплечий, с могучей шеей и мощной грудью.
        На голове — шапка рыжих вьющихся волос; странным контрастом их цвету были черные как смоль щетинистые брови, густые и жесткие.
        Длинные бакенбарды, рыжевато-каштановые с проседью, почти сходились у него на шее.
        В целом лицо у незнакомца было открытое, пожалуй, грубоватое, но совсем не злое.
        Напротив, не сходившая с его губ улыбка выдавала в нем добродушного весельчака, внешне грубоватого, но в глубине души мягкого и славного.
        При первом взгляде на него не хотелось иметь с ним дело.
        При втором взгляде хотелось подать ему руку, настолько веселое выражение этого лица внушало симпатию.
        Мы уже упоминали о его возрасте.
        Этот возраст как бы подтверждала довольно глубокая двойная морщинка на переносице.
        Что же касается рода занятий, определить его было нетрудно сразу по нескольким признакам.
        Прежде всего, раскачивающаяся походка выдавала в нем моряка, долгое время проведшего на море; даже когда моряки оказываются на суше, они и здесь ходят, широко расставляя ноги; так сыновья Нептуна (как сказал бы член Французской академии) борются обычно с бортовой и килевой качкой.
        Но даже если бы не походка, любопытные могли догадаться о том, что перед ними моряк, по не менее заметному признаку.
        У незнакомца были продеты в уши два золотых якорька.
        Одет он был довольно изысканно, хотя даже людям непритязательным его наряд мог показаться отчасти двусмысленным.
        Он состоял из синего редингота с металлическими пуговицами, довольно открытого, так что был виден бархатный жилет с толстой золотой цепью.
        На незнакомце были широкие панталоны со складками, обуженные в голенищах и известные в те времена как «казачки».
        Сапоги же, в отличие от сужающихся панталон, расширялись под ними, обрисовывая очертания ноги, которую природа в своей материнской прозорливости создала, видимо, такой, чтобы та могла поддерживать своего владельца в равновесии среди самых своенравных всплесков разбушевавшегося океана.
        Его красное лицо выделялось на фоне белого галстука, повязанного под широким воротником, напоминая букет маков в белой обертке.
        Косынка в красную и зеленую клетку, повязанная вокруг шеи морским узлом, и черная фетровая шляпа с широкими полями и длинным ворсом дополняли его костюм.
        Прибавим, что он держал в руке огромную трость, приобретенную им, несомненно, в Восточной или Западной Индии, где растет удивительный тростник. Очевидно, в память о каком-то событии, с которым была связана эта трость, моряк приказал приделать к ней золотой набалдашник, пропорциональный ее гигантским размерам.
        Что могло привлечь на распродажу картин этого необыкновенного господина?
        Если бы Петрус был художником-маринистом, посещение какого-нибудь богатого моряка в отставке, желающего иметь коллекцию марин, не вызывало бы удивления.
        Но моряк в мастерской исторического, даже скорее жанрового художника не мог не вызвать удивления у истинных любителей.
        Вот почему появление моряка в мастерской привлекло к себе внимание присутствовавших, до тех пор занятых исключительно картинами.
        Он же, не смущаясь, остановился посреди лестницы, бросил вокруг испытующий взгляд, вынул из кармана чехол, из чехла — очки с золотыми дужками, водрузил их на нос и пошел прямо к картине Шардена, привлекшей, казалось, его особое внимание, как только он ее заметил.
        На картине была изображена хозяйка, чистившая овощи, которые она сейчас опустит в котелок.
        Огонь, котелок, овощи были написаны так правдоподобно, что моряк при виде котелка, крышка которого лежала на печи, громко воскликнул, поднеся нос к полотну и шумно вдохнув воздух:
        — Гм-гм!
        Он прищелкнул языком и продолжал:
        — Бульон так и просится в рот.
        Потом поднял левую руку и восхищенно произнес:
        — Превосходно! Просто прекрасно!
        Говорил он так громко, словно находился в мастерской один.
        Несколько посетителей, разделявшие мнение вновь прибывшего о полотне Шардена, подошли поближе, а те, кто думали иначе, напротив, отдалились.
        После долгого и тщательного осмотра картины, во время которого моряк то поднимал, то опускал очки, он наконец отошел с видимым сожалением и, заметив одну из первых марин Гюдена, произнес:
        — Ну и ну! Вода как настоящая! Подойдем поближе!
        Он в самом деле приблизился к картине, почти касаясь носом полотна.
        — Да, тысяча чертей и преисподняя!  — выкрикнул он.  — Это вода, и не простая, а соленая… Чья же это картина?
        — Одного молодого человека, сударь, одного молодого человека,  — сообщил пожилой господин, с наслаждением нюхавший табак перед мариной, которой любовался моряк.
        — Гюден,  — подхватил он, прочтя на картине подпись.  — Я, кажется, слышал это имя в Америке, но впервые вижу работу этого мастера. Хоть вы и говорите, что он еще молод, на мой взгляд тот, кто написал эту шлюпку и эту волну — настоящий мастер. Мне, правда, не очень нравятся матросы, которые в нее садятся, но нельзя же все делать в совершенстве! Ну, посмотрим, посмотрим.
        И моряк стал разглядывать картину вблизи.
        — А что вы скажете об этом бриге, что виден вон там, на заднем плане?
        — Сударь, не в обиду будь вам сказано, но это корвет, а не бриг… Корвет, который идет против ветра левым галсом, под гротом, фоком и двумя марселями; хотя это весьма скромно с его стороны. При таком бризе он мог бы поставить свои брамсели и даже лисели. Я в такую погоду обычно приказывал: «Поставить все паруса!»
        Моряк по старой привычке выкрикнул эту команду в полный голос.
        Все обернулись. Лишь несколько любителей продолжали осмотр мастерской, однако большая часть присутствующих сгрудилась вокруг моряка; пользуясь термином, позаимствованным у поэтов, скажем, что толпа пошла за ним.
        Незнакомец, как видят читатели, был услышан.
        Так, пожилой господин успел обменяться с ним несколькими словами, подхватывая его ответы на лету.
        — Ах, сударь,  — заметил он,  — вы, верно, командовали судном?
        — Имел эту честь, сударь,  — отвечал незнакомец.
        — Трехмачтовым судном, бригом, корветом?
        — Корветом.
        Словно не желая продолжать разговор (во всяком случае, на морскую тему), моряк оставил волны, лодку и корвет Гюдена и перешел к картине Буше.
        Однако старый любитель, желавший, без сомнения, знать, что такой большой знаток искусства думает о придворном художнике г-жи Дюбарри, следовал за моряком по пятам.
        Как небесное светило притягивает к себе спутники, так моряк завладел вниманием сопровождавших его слушателей.
        — Хотя это полотно не подписано,  — изрек наш незнакомец, глядя на работу последователя Карла Ванлоо,  — нет нужды спрашивать имя его автора: это «Туалет Венеры» кисти Буше. Художник из лести придал своей Венере черты несчастной куртизанки, которая в те времена бесчестила французскую монархию… Плохая живопись! Плохой художник! Не люблю Буше! А вы, господа?
        Не ожидая ответа тех, к кому он обращался, незнакомец продолжал по-прежнему в полный голос:
        — Это прекрасный колорист, знаю! Но художник он претенциозный и манерный, под стать персонажам его эпохи… Отвратительная эпоха! Жалкое подражание эпохе Возрождения! Ни плоти, как у Тициана, ни мяса, как у Рубенса!
        Он повернулся к слушателям:
        — Именно поэтому, господа, я люблю Шардена: это единственный поистине сильный художник, потому что он подлинно прост среди жеманства и условностей своего времени… О, простота, господа, простота! Что бы вы ни говорили, к ней всегда нужно возвращаться…
        Никто не собирался оспаривать истинность этой аксиомы.
        Более того: любитель, уже обменявшийся с моряком несколькими репликами, огляделся по сторонам, будто прося слова, и, видя, что никто не возражает, заметил:
        — Вы абсолютно правы, сударь, абсолютно правы!
        Любителя постепенно стал увлекать этот моряк, резкий, но искренний, грубоватый, но здравомыслящий.
        — Если бы я мог дожить до того времени, как осуществится моя мечта,  — продолжал капитан задумчиво,  — я умер бы счастливейшим из смертных, потому что мое имя было бы связано с великим деянием.
        — Не будет ли нескромностью спросить, сударь, о чем вы мечтаете?  — спросил старый любитель.
        — Отчего же, сударь, отнюдь не будет!  — отвечал капитан.  — Я хочу основать бесплатную школу рисования, где перед учителями будет стоять одна задача: учить простоте в искусстве.
        — Великая идея, сударь!
        — Правда?
        — Величайшая и филантропическая. Вы, сударь, живете в столице?
        — Нет, но я намерен здесь поселиться. Что-то мне надоело мотаться вокруг света.
        — Вы объехали вокруг света?  — в восхищении вскричал его собеседник.
        — Шесть раз, сударь,  — просто ответил моряк.
        Любитель отпрянул.
        — Но вы подвергались большей опасности, чем господин де Лаперуз!  — заметил он.
        — Господин де Лаперуз совершил лишь два кругосветных путешествия,  — все так же просто проговорил моряк.
        — Я, может быть, имею честь беседовать с прославленным моряком?  — поспешил задать вопрос любитель.
        — Пф!  — только и вымолвил скромный незнакомец.
        — Могу ли я узнать, как вас зовут, сударь?
        — Зовут меня Лазар Пьер Берто, по прозвищу Монтобан.
        — Не родственник ли вы знаменитого Берто де Монтобана, племянника Карла Великого?
        — Вы хотели сказать — Рено де Монтобана?
        — Да, верно: Рено… Берто…
        — Ну да, эти имена легко спутать. Думаю, я не имею этой чести, если только по материнской линии… Кроме того, в нашем имени есть непроизносимая буква, которую представители семейства Рено де Монтобанов никогда не имели чести носить.
        Любитель, не понимавший, в каком месте своего имени капитан Монтобан вставляет непроизносимую букву, тщетно примерял ее мысленно со всех сторон.
        Наконец он отказался от этой затеи и убедил себя, что просто-напросто не расслышал и неправильно понял: видимо, моряк говорил о различии в гербах, а не в именах.
        Он вынул из кармана визитную карточку и передал ее капитану со словами:
        — Капитан! Я бываю дома по понедельникам, средам и пятницам от трех до пяти часов пополудни. В пять я обедаю, и если вы пожелаете иногда оказать мне честь, разделив со мной скромную трапезу, я буду счастлив: моя жена без ума от морских сражений, и вы нас обоих порадуете, рассказав что-нибудь из своего прошлого.
        — С удовольствием, сударь,  — кивнул капитан, опуская карточку в карман.  — Сражения, на мой взгляд, и существуют для того, чтобы о них рассказывать.
        — Совершенно справедливо, сударь, совершенно справедливо!  — с поклоном ответил любитель и удалился.
        После этой своей победы капитан еще больше стал расхваливать каждую картину и завоевал сердца двух-трех других любителей, пораженных, как и первый, справедливостью его суждений и его пылкой любовью к простой живописи.
        Через два часа он завоевал всеобщее восхищение.
        За ним неотступно ходили по пятам по мастерской и слушали его со вниманием и сосредоточенностью прилежных учеников, внимающих прославленному профессору.
        Эта карусель — в полном смысле слова — продолжалась до пяти часов, то есть до того времени, когда, как мы уже заметили, посетители расходились.
        В тот момент как слуга Петруса отворил дверь, чтобы напомнить об окончании осмотра, капитан повернул картину, прислоненную лицом к стене и словно не предназначавшуюся для продажи.
        Это был эскиз битвы «Прекрасной Терезы» с «Калипсо», который Петрус набросал однажды после оживленного рассказа отца.
        Едва взглянув на картину, Пьер Берто восхищенно вскрикнул, заставив остановиться тех, что уже потянулись к выходу.
        — Клянусь богом морей, я не думал, что такое возможно!  — вскричал он.
        Несмотря на напоминание слуги, присутствовавшие столпились вокруг капитана.
        — Что вы хотите сказать, сударь?  — в один голос спросили человек двадцать.
        — Ах, господа,  — не унимался капитан, вытирая глаза,  — простите мое волнение. Но когда я увидел, как точно передано одно из первых сражений, в которых мне довелось принять участие — и, могу сказать, славное участие,  — слезы сами собой хлынули у меня из глаз.
        — Плачьте, капитан, плачьте!  — загомонили посетители.
        — Только один человек,  — прибавил капитан,  — мог бы с такой невероятной точностью передать бой «Калипсо» и «Прекрасной Терезы», но этот человек никогда не держал в руке кисти.
        — Кто же этот человек?  — спросили присутствовавшие; их внимание было возбуждено до последней степени этим драматическим эпизодом.
        — Я имею в виду капитана «Прекрасной Терезы».
        — А этим капитаном были вы, сударь, верно?  — проговорили сразу несколько голосов.
        — Нет, не я,  — величаво взмахнув рукой, возразил Монтобан,  — капитаном был мой верный друг, Пьер Эрбель. Что с ним сталось с тех пор, как мы расстались в Рошфоре после безуспешной попытки спасти императора… я хотел сказать Бонапарта?
        — О, говорите «император», говорите «император»!  — подхватили некоторые особенно отчаянные из посетителей.
        — Да, император!  — вскричал капитан.  — Сколько бы у него ни оспаривали этот титул, он носил его с честью. Простите его старому слуге этот возможно неразумный пыл.
        — Да, да,  — отозвалось сразу несколько человек.  — Однако вернемся к капитану Эрбелю!..
        — Бог знает, где он теперь, несчастный старик,  — продолжал капитан, подняв глаза и воздев руки к небу.
        — Сударь!  — позволил себе замечание лакей, которому эта трогательная сцена мешала выпроводить посетителей.  — Не знаю, где находится капитан Эрбель ныне, но неделю назад он был здесь.
        — Капитан Эрбель?  — громовым голосом пророкотал посетитель.
        — Он самый,  — подтвердил лакей.
        — И вы говорите, что не знаете, где он сейчас?
        — Ну, я просто не так выразился, сударь: должно быть, он в Сен-Мало.
        — Я лечу к нему!  — вскричал капитан, устремляясь к двери и увлекая за собой других посетителей.
        Вдруг он остановился, так что следовавшим за ним любопытным пришлось отхлынуть назад.
        — А вы не ошибаетесь?  — спросил он слугу.  — Точно ли вы видели капитана?
        — Да, вот на этом самом месте.
        — В этой мастерской?
        — В этой мастерской.
        — Вы уверены в том, что говорите?
        — Еще бы мне не быть уверенным! Я сам провел его наверх, или, если быть точным, он сам спустил меня вниз.
        — За что?
        — Я не хотел его сначала пропустить.
        — А зачем бы моему старому другу приходить в мастерскую художника?  — спросил капитан.
        — Да ведь этот художник — его сын,  — пояснил лакей.
        — Как?!  — вскричал капитан, делая два шага вперед.  — Известный художник Петрус — сын прославленного капитана Эрбеля?
        — Да, сударь, его родной сын,  — отвечал слуга,  — а также родной племянник генерала де Куртене.
        — Ладно, ладно! Я моряк и не знаю сухопутных генералов, особенно если они стали генералами в армии Конде.
        Он сейчас же спохватился и поправился:
        — Простите, господа, простите! Возможно, моя резкая откровенность для кого-то обидна. Однако, уверяю вас, я никого не хотел задеть.
        — Нет, капитан, нет, не беспокойтесь,  — послышалось несколько голосов.
        — Значит, если этот юный Петрус… сын моего друга Эрбеля?..  — начал капитан, и его лицо расплылось в улыбке.
        — Что же?  — подхватили заинтересованные посетители.
        — Приведите ко мне этого молодца!  — отрывисто бросил капитан.
        — Прошу прощения,  — отвечал лакей,  — но хозяин никого не принимает.
        Лицо капитана исказилось словно вздыбившееся море.
        — Ты за кого меня считаешь? Равняешь меня со всеми?  — проревел капитан и двинулся с кулаками на несчастного малого, собираясь, по-видимому, схватить его за шиворот.
        Лакей вспомнил, как в мастерскую вошел недавно капитан Эрбель, и, не имея оснований полагать, что капитан Монтобан сговорчивее своего собрата, вежливо попросил посетителей выйти, чтобы капитан мог встретиться с глазу на глаз с тем, кого он так жаждал увидеть.
        К большому сожалению присутствующих, им пришлось освободить комнату.
        Они бы с удовольствием посмотрели на то, как храбрый капитан обнимет сына своего старого друга.
        — Как прикажете о вас доложить, сударь?  — спросил лакей, когда они с капитаном остались одни.
        — Доложи, что пришел один из героев «Прекрасной Терезы»,  — приказал капитан и выпятил грудь.
        Слуга вошел к Петрусу.
        Часть третья
        I
        АБОРДАЖ
        Оставшись один, капитан Берто по прозвищу Монтобан опустился на козетку, провел рукой по волосам и разгладил бакенбарды. Потом заложил ногу на ногу, облокотился на колено и, глубоко задумавшись, сидел так до тех пор, пока Петрус, приподняв портьеру, не появился на пороге.
        Он увидел капитана, сидевшего в уже описанной нами позе, но, очевидно, бесшумное появление Петруса осталось незамеченным, так как капитан сидел по-прежнему, размышляя о чем-то своем.
        Петрус с минуту смотрел на него, потом кашлянул, желая вывести посетителя из раздумья.
        Капитан при этом звуке вздрогнул, поднял голову, широко раскрыл глаза, будто со сна, и посмотрел на Петруса, продолжая сидеть на козетке.
        — Вы желаете со мной поговорить, сударь?  — спросил Петрус.
        — Голос! Голос точь-в-точь отцовский!  — вскричал капитан, поднявшись и устремившись навстречу молодому человеку.
        — Вы знали моего отца, сударь?  — шагнув к нему, спросил Петрус.
        — И походка, походка точь-в-точь отцовская!  — снова заговорил капитан.  — Знал ли я твоего отца… вашего отца…  — прибавил он.  — Еще бы, черт побери!
        Капитан скрестил на груди руки.
        — Ну-ка, посмотри на меня!  — приказал он.
        — Я и так на вас смотрю, сударь!  — сказал Петрус.
        — Вылитый отец в молодости,  — продолжал капитан, с любовью разглядывая молодого человека или, пользуясь простонародным выражением, еще лучше передающим нашу мысль, поедая его глазами.  — Да, да, и если кто-нибудь вздумает уверять меня в обратном, я скажу, что он лжец. Ты как две капли воды похож на отца. Обними же меня, мой мальчик!
        — Но с кем я имею честь говорить?  — спросил Петрус, все больше изумляясь виду, тону и фамильярным манерам незнакомца.
        — С кем ты говоришь, Петрус?..  — продолжал капитан, распахнув объятия.  — Ты на меня смотрел и так и не узнал? Правда,  — меланхолически прибавил он,  — когда мы виделись в последний раз, ты был вот такой!
        И капитан показал рукой, каким должен был быть Петрус лет в пять или шесть.
        — Признаюсь вам, сударь,  — сказал молодой человек, все больше приходя в замешательство,  — что понимаю не больше прежнего, несмотря на новые сведения, которые вы только что сообщили… нет… я вас не узнаю…
        — Это простительно,  — добродушно промолвил капитан.  — Однако я бы предпочел, чтобы ты меня узнал,  — прибавил он с грустью,  — второго отца обычно не забывают.
        — Что вы имеете в виду?  — пристально глядя на моряка, вновь спросил Петрус, хотя уже начинал догадываться, с кем имеет дело.
        — Я имею в виду, неблагодарный,  — отвечал капитан,  — что война и тропическое солнце, должно быть, здорово меня изменили, раз ты не узнаешь крестного отца.
        — Вы друг моего отца, Берто по прозвищу Монтобан, которого он потерял из виду в Рошфоре и с тех пор никогда не видел?
        — Ну да, черт возьми! Наконец-то догадались, тысяча чертей и преисподняя! Не сразу вы сообразили! Обними же меня, Пьер, мальчик мой! Тебя, как и меня, зовут Пьер, потому что имя тебе дал я.
        Эта истина была неоспорима, хотя имя, полученное молодым человеком при крещении, со временем несколько видоизменилось.
        — От всего сердца, крестный!  — улыбнулся Петрус.
        Капитан распахнул объятия, и Петрус с юношеским пылом бросился ему на грудь.
        Капитан обнял его так крепко, что едва не задушил.
        — Ах, черт побери, до чего хорошо!  — воскликнул капитан.
        Он отстранился, не выпуская, однако, Петруса из объятий.
        — Вылитый отец!  — повторил он, с восхищением разглядывая молодого человека.  — Твоему отцу было столько же лет, сколько тебе сейчас, когда мы познакомились… Нет, нет, как бы я ни был пристрастен к нему, нет, черт побери, он не был так красив, как ты! Твоя мать тоже внесла свою лепту, милый Пьер, и этим ничуть тебе не напортила. Всматриваясь в твое юное лицо, я и сам чувствую себя лет на двадцать пять моложе, мальчик мой. Ну, садись, дай на тебя наглядеться.
        Вытерев глаза рукавом, он усадил Петруса на канапе.
        — Надеюсь, я тебя не стесняю,  — сказал он, прежде чем сесть самому,  — ты сможешь уделить мне несколько минут?
        — Да хоть весь день, сударь, а если бы я даже был занят, то отложил бы все свои дела.
        — «Сударь»!.. Что значит «сударь»? Да, культура, город, столица. В деревне ты звал бы меня просто крестным Берто. Вы caballero[32 - Кабальеро (исп.).] и называете меня «сударем».
        Капитан вздохнул:
        — Ах, если бы твой отец, мой бедный старый Эрбель знал, что его сын говорит мне «сударь»!..
        — Обещайте, что не расскажете ему об этом, и я буду называть вас просто крестным Берто.
        — Вот это разговор! Ты должен меня понять: я же старый моряк. И потом, я должен говорить тебе «ты» — так я обращался даже к твоему отцу, хоть он старше меня и был моим капитаном. Посуди сам, что будет, если такой мальчишка, как ты,  — а ведь ты еще совсем мальчишка!  — заставит меня говорить ему «вы»?
        — Да я вас вовсе и не заставляю!  — рассмеялся Петрус.
        — И правильно делаешь. Кстати, если бы мне пришлось обращаться к тебе на «вы», я не знаю, как бы я мог выразить то, что должен сказать тебе.
        — А вы должны мне что-то сказать?
        — Разумеется, дражайший крестник!
        — Ну, крестный, я вас слушаю.
        Пьер Берто с минуту смотрел на Петруса в упор.
        Сделав над собой видимое усилие, он выдавил из себя:
        — Что, бедный мой мальчик, мы оказались на мели?
        Петрус вздрогнул и залился краской.
        — На мели? Что вы хотите этим сказать?  — спросил молодой человек, никак не ожидавший ни подобного вопроса, ни той внезапности, с какой он был задан.
        — Ну да, на мели,  — повторил капитан.  — Иными словами, англичане набросили абордажный крюк на нашу мебель?
        — Увы, дорогой крестный,  — приходя в себя и пытаясь улыбнуться, отозвался Петрус.  — Сухопутные англичане еще пострашнее морских!
        — Я слышал обратное,  — возразил с притворным простодушием капитан,  — похоже, меня обманули.
        — Тем не менее,  — выпалил Петрус,  — вы должны все знать: я отнюдь не из нужды продаю все свои вещи.
        Пьер Берто отрицательно помотал головой.
        — Почему нет?  — спросил Петрус.
        — Нет,  — повторил капитан.
        — Однако же уверяю вас…
        — Послушай, крестник! Не пытайся заставить меня поверить в то, что если молодой человек твоих лет собрал такую коллекцию, как у тебя, эти японские вазы, голландские сундуки, севрский фарфор, саксонские статуэтки — я тоже любитель антиквариата,  — то он продает все это по доброй воле и от нечего делать!
        — Я и не говорю вам, капитан,  — возразил Петрус, избегая слова «крестный», казавшегося ему нелепым,  — я и не говорю, что продаю все по доброй воле или от нечего делать, но никто меня не вынуждает, не заставляет, не обязывает это делать, во всяком случае — сейчас.
        — Да, иными словами, мы еще не получили гербовой бумаги, суда еще не было. Это полюбовная распродажа во избежание распродажи по судебному приговору — меня не проведешь. Крестник Петрус — честный человек, готовый скорее переплатить своим кредиторам, нежели обогатить судебных исполнителей. Но я остаюсь при своем мнении: ты оказался на мели.
        — Если смотреть с вашей позиции, признаюсь, в ваших словах есть доля истины,  — согласился Петрус.
        — В таком случае,  — заметил Пьер Берто,  — счастье, что меня занесло сюда попутным ветром. И вела меня Богоматерь Избавления.
        — Не понимаю вас, сударь,  — молвил Петрус.
        — «Сударь»! Ну, на что это похоже?!  — вскричал Пьер Берто, поднимаясь и оглядываясь по сторонам.  — Где тут «сударь» и кто его зовет?
        — Садитесь, садитесь, крестный! Это просто lapsus linguae[33 - Оговорка (лат.).].
        — Ну вот, ты заговорил по-арабски, а я как раз этого-то языка и не знаю. Черт побери! Говори со мной по-французски, по-английски, по-испански, а также по-нижнебретонски, и я тебе отвечу, но только без всяких lapselingus: я не знаю, что это значит.
        — Я вас всего-навсего просил сесть, крестный.
        Петрус подчеркнул последнее слово.
        — Я готов, но при одном условии.
        — Каком?
        — Ты должен меня выслушать.
        — С благоговением!
        — И ответить на мои вопросы.
        — С твердостью.
        — В таком случае, я начинаю.
        — А я слушаю.
        Что бы ни говорил Петрус, капитан сумел разбудить его любопытство, и теперь он приготовился внимательно слушать.
        — Итак,  — начал капитан,  — у твоего славного отца, стало быть, ни гроша? Это и неудивительно. Когда мы с ним расстались, он был на грани разорения, а преданность может разорить быстрее, чем рулетка.
        — Да, верно: именно из-за преданности императору он и лишился пяти шестых своего состояния.
        — А последняя, шестая часть?
        — Почти полностью ушла на мое образование.
        — А ты, не желая окончательно разорять несчастного отца, но, мечтая жить как джентльмен, наделал долгов… Так? Отвечай!
        — Увы!..
        — Прибавим к тому какую-нибудь любовь, желание блеснуть в глазах любимой женщины, проехать перед ней в Булонском лесу на красивой лошади, явиться вслед за ней на бал в изящном экипаже?
        — Невероятно, крестный, какой у вас искушенный для моряка взгляд!
        — Можно быть моряком, друг мой, и, тем не менее, иметь сердце.
              … Мы слабы — что скрывать!
        И вот всегда любви даем себя терзать.[34 - А. Шенье, «Больной».  — Перевод Г. Адлера.]
        — Как, крестный, вы знаете наизусть стихи Шенье?
        — Почему нет? В молодости я приехал в Париж, потому что хотел увидеть господина Тальма. Мне сказали: «Вы прибыли вовремя, он играет в трагедии господина Шенье “Карл Девятый”». Я сказал: «Посмотрим “Карла Девятого”». Во время представления возникает перепалка, потом ссора, потом драка; появляется полицейский, меня уводят в участок, где я остаюсь до следующего утра. Утром мне говорят, что произошла ошибка, и выставляют меня за дверь. В результате я уезжаю, чтобы вернуться в Париж лишь тридцать лет спустя. Я спрашиваю, как поживает господин Тальма, — «Умер!..» Я спрашиваю, как поживает господин Шенье,  — «Умер!..» Я полюбопытствовал, где теперь идет «Карл Девятый»,  — «Запрещен властями!..» — «Ах, дьявольщина!  — сказал я.  — А мне так бы хотелось досмотреть конец “Карла Девятого”, ведь я успел увидеть только первый акт».  — «Невозможно,  — отвечают мне.  — Однако если желаете прочесть, нет ничего проще».  — «Что для этого необходимо?» — «Купите книгу!» И действительно, это оказалось несложно. Я вхожу к книготорговцу: «У вас есть сочинения господина Шенье?» — «Да, сударь, пожалуйста».  — «Ладно,  —
думаю я,  — прочту это у себя на корабле». Я возвращаюсь на борт, открываю книгу, ищу: нет трагедии! Одни стихи! Идиллии, мадригалы мадемуазель Камилле. Черт возьми, у меня на борту библиотеки нет, я и прочел моего Шенье, потом перечитал — вот как вышло, что у меня неосторожно вырвалась цитата. Только я оказался одурачен: я купил Шенье, чтобы прочесть «Карла Девятого», а у него такой пьесы, похоже, вообще не было. Ах, эти книготорговцы! Вот флибустьеры!
        — Бедный крестный!  — рассмеялся Петрус.  — Книготорговцы не виноваты.
        — Как так? А кто же виноват?
        — Вы.
        — Я?!
        — Да.
        — Объясни.
        — Трагедию «Карл Девятый» написал Мари Жозеф Шенье, член Конвента.
        — Ну?
        — А вы купили книгу поэта Андре Шенье.
        — Ага! Ага! Ага!  — восклицал капитан на все лады.
        Он глубоко задумался, потом продолжал:
        — Вот все и разъяснилось; но книготорговцы все равно флибустьеры!
        Видя, что крестый держится своего мнения о книготорговцах, и не имея никаких причин защищать эту почтенную гильдию, Петрус решил не упорствовать и стал с интересом ждать, когда Пьер Берто вернется к прежней теме разговора.
        — Итак, мы остановились на том,  — сказал моряк,  — что ты наделал долгов. Так, крестник Петрус?
        — Мы действительно остановились на этом,  — подтвердил молодой человек.
        II
        АМЕРИКАНСКИЙ КРЕСТНЫЙ
        На мгновение воцарилась тишина; Пьер Берто пристально посмотрел на крестника, словно хотел увидеть его насквозь.
        — И какие у нас долги… хотя бы приблизительно?
        — Приблизительно?  — усмехнулся Петрус.
        — Да. Долги, мой мальчик, все равно что грехи,  — произнес капитан,  — никогда не знаешь точной цифры.
        — Я, тем не менее, знаю, сколько задолжал,  — возразил Петрус.
        — Знаешь?
        — Да.
        — Это доказывает, что ты человек аккуратный, крестник. Ну, и сколько?
        Пьер Берто откинулся в кресле и, помаргивая, стал вертеть большими пальцами.
        — Мои долги составляют тридцать три тысячи франков,  — объявил Петрус.
        — Тридцать три тысячи!  — вскричал капитан.
        — Да!  — хмыкнул Петрус, которого начинали забавлять оригинальные выходки его второго отца, как величал себя моряк.  — Вы полагаете, что сумма непомерно огромная?
        — Огромная?! Да я не могу взять в толк, как ты до сих пор не умер с голоду, бедный мальчик!.. Тридцать три тысячи франков! Да если бы мне было столько же лет, сколько тебе, и я жил на суше, я задолжал бы в десять раз больше. И это была бы сущая безделица по сравнению с долгами Цезаря!
        — Мы не Цезари, дорогой мой крестный. Так что, если позволите, я останусь при своем мнении: сумма огромная.
        — Огромная! Да ведь у тебя по сотне тысяч франков в каждом волоске твоей кисти! Ведь я видел твои картины, да и разбираюсь в живописи: видал и фламандцев, и итальянцев, и испанцев. Ты — художник, у тебя отличная школа.
        — Не надо громких слов, крестный!  — скромно ответил Петрус.
        — А я тебе говорю, что у тебя отличная школа,  — настаивал моряк.  — А когда человек имеет честь быть великим художником, у него не может быть меньше тридцати трех тысяч франков долга в год. Это точная цифра: талант, черт побери, представляет собой миллионный капитал, а с редукцией господина де Виллеля тридцать три тысячи франков составляют как раз ренту с миллиона.
        — Ну, крестный, знаете…  — перебил его Петрус.
        — Что, крестник?
        — Вы чертовски остроумны!
        — Пф!  — только и сказал Пьер Берто.
        — Не морщитесь, я знаю весьма порядочных людей, которые были бы счастливы такой оценкой.
        — Из литературной братии?
        — Ого! Опять недурно!
        — Ну, довольно пошутили! Вернемся к твоим долгам.
        — Вы настаиваете?
        — Да, потому что хочу сделать тебе предложение.
        — Касательно моих долгов?
        — Касательно твоих долгов.
        — Слушаю вас. Вы настолько необыкновенный человек, крестный, что от вас всего можно ожидать.
        — Вот мое предложение: я прямо сейчас становлюсь твоим единственным кредитором.
        — Как, простите?!
        — Ты задолжал тридцать три тысячи франков, потому и продаешь мебель, картины, дорогие безделушки, так?
        — Увы!  — смиренно ответил Петрус.  — Это верно, как евангельская истина.
        — Я плачу тридцать три тысячи, и ты оставляешь себе мебель, картины, безделушки.
        Петрус с удивлением посмотрел на моряка.
        — Что вы хотите этим сказать, сударь?  — спросил он.
        — Кажется, я погладил своего крестника против шерсти,  — проворчал Пьер Берто.  — Прошу прощения, господин граф де Куртене, я полагал, что разговариваю с сыном своего старого друга Эрбеля.
        — Да, да, да,  — поспешил загладить свою резкость Петрус.  — Да, дорогой крестный, вы говорите с сыном своего доброго друга Эрбеля. А он вам отвечает: занять тридцать три тысячи — еще не вся забота, даже если берешь в долг у крестного; надо знать, чем будешь отдавать.
        — Чем ты мне отдашь долг, крестник? Нет ничего проще: напишешь мне картину вот по этому эскизу.
        И он указал Петрусу на эскиз сражения «Прекрасной Терезы» с «Калипсо».
        — Картина должна быть тридцати трех футов в длину и шестнадцати с половиной футов в высоту,  — продолжал он.  — Ты изобразишь меня на палубе рядом с твоим отцом в ту минуту, когда я ему говорю: «Я буду крестным твоего первенца, Эрбель, и мы будем квиты».
        — Да куда же вы повесите этакую громадину?
        — У себя в гостиной.
        — Да вы ни за что не найдете дом с гостиной в тридцать три фута длиной.
        — Я прикажу выстроить такой дом нарочно для твоей картины.
        — Вы, случайно, не миллионер, крестный?
        — Если бы я был только миллионером, мальчик мой,  — снисходительно отвечал Пьер Берто,  — я купил бы трехпроцентные бумаги, получал бы сорок-пятьдесят тысяч ливров ренты и перебивался бы с хлеба на воду.
        — Ох-ох-ох!  — бросил Петрус.
        — Дорогой друг!  — продолжал капитан.  — Разреши мне в двух словах рассказать о себе.
        — Разумеется!
        — Когда я расстался с твоим славным отцом в Рошфоре, я сказал себе: «Ну, Пьер Берто, честным пиратам во Франции больше делать нечего, займемся торговлей!» Я превратил пушки в балласт и стал торговать черным деревом.
        — Иными словами, работорговлей, дорогой крестный.
        — Это называется «работорговля»?  — простодушно спросил капитан.
        — Думаю, да,  — отвечал Петрус.
        — Эта торговля кормила меня три или четыре года, и, кроме того, я завязал отношения с Южной Америкой. Когда вспыхнуло восстание, губительное для Испании и ее трухлявой и дряхлой нации, я поступил на службу к Боливару. Я угадал в нем великого человека.
        — Так вы, значит, один из освободителей Венесуэлы и Новой Гранады, один из основателей Колумбии?  — изумился Петрус.
        — И горжусь этим, крестник! Но после уничтожения рабства я решил разбогатеть другим способом. Мне показалось, что в окрестностях Кито я видел участок, богатый золотыми самородками. Я тщательно изучил местность, напал на жилу и попросил концессию. Учитывая мои заслуги перед Республикой, мне предоставили упомянутую концессию. Через шесть лет я заработал скромную сумму в четыре миллиона и уступил эту разработку за сто тысяч пиастров — иначе говоря, она приносит мне по пятьсот тысяч ливров ежегодно. После этого я вернулся во Францию, где намерен недурно устроиться со своими четырьмя миллионами и жить на пятьсот тысяч ливров ренты. Ты одобряешь мой план, крестник?
        — Еще бы!
        — Детей у меня нет, родственников — тоже… даже троюродных или четвероюродных, которых я бы хоть раз в глаза видел. Жениться я не намерен; что же, по-твоему, мне делать с таким состоянием? А тебе оно принадлежит по праву…
        — Капитан!
        — Ну вот, опять ты за свое! Тебе оно принадлежит по праву, а ты с самого начала отказываешься от тридцати трех тысяч франков?
        — Надеюсь, вы понимаете мои чувства, дорогой крестный.
        — Нет, признаться, не понимаю, что тебе не нравится. Я холостяк, я сказочно богат, я твой второй отец и предлагаю тебе сущую безделицу, а ты отказываешься! Знаешь ли ты, мой мальчик, что не успели мы встретиться, а ты уже нанес мне смертельную обиду?
        — Я не хотел вас обидеть, крестный.
        — Хотел ты или нет,  — прочувствованно сказал капитан,  — ты глубоко меня огорчил! Ранил в самое сердце!
        — Простите меня, дорогой крестный,  — не на шутку встревожился Петрус.  — Я совсем не ожидал от вас такого предложения и растерялся, когда услышал его, а потому не проявил должной признательности. Приношу вам свои извинения.
        — Так ты принимаешь мое предложение?
        — Этого я не сказал.
        — Если ты откажешься, знаешь, что я сделаю?
        — Нет.
        — Сейчас узнаешь.
        Петрус ждал, что будет дальше.
        Капитан вынул из внутреннего кармана туго набитый бумажник и раскрыл его.
        В бумажнике лежали банковские билеты.
        — Я возьму отсюда тридцать три билета — а здесь их две сотни,  — скомкаю их, отворю окно и вышвырну на улицу.
        — Зачем?  — спросил Петрус.
        — Чтобы показать тебе, что я делаю с этими бумажками.
        И капитан выхватил из бумажника дюжину билетов и скомкал их, словно это была папиросная бумага.
        После этого он решительнейшим образом направился к окну.
        Петрус его остановил.
        — Не надо глупостей, давайте попробуем найти общий язык.
        — Тридцать три тысячи или смерть!  — пригрозил капитан.
        — Не тридцать три, учитывая, что все деньги мне не нужны.
        — Тридцать три тысячи франков или…
        — Да выслушайте же, черт побери, или я стану ругаться как матрос. Я вам докажу, что я сын корсара, тысяча чертей и преисподняя!
        — Младенец сказал «папа»!  — вскричал Пьер Берто.  — Господь велик! Послушаем твои предложения.
        — Да, послушайте. Я испытываю смущение, потому что, как вы сами сказали, дорогой крестный, я наделал долгов.
        — На то она и молодость!
        — Однако мне не было бы так стыдно, если бы, делая эти безумные траты, я вместе с тем не бездельничал.
        — Нельзя же все время работать!
        — И я решил снова взяться за дело.
        — А как же любовь?
        Петрус покраснел.
        — Любовь и работа могут идти рука об руку. Словом, я решил усердно потрудиться, как принято говорить.
        — Хорошо, давай потрудимся. Но англичан, или, иначе говоря, кредиторов, надо чуть сбрызнуть, как говорят садовники, на то время пока мы извлечем прибыль из нашей кисти.
        — Вот именно!
        — Пожалуйста,  — предложил капитан, протянув Петрусу свой бумажник.  — Вот тебе для этого лейка, мальчик мой. Я тебе ничего не навязываю, бери сколько хочешь.
        — Отлично!  — сказал Петрус.  — Вы становитесь благоразумным. Я вижу, мы сумеем договориться.
        Петрус взял десять тысяч франков и вернул бумажник Пьеру Берто, следившему краем глаза за действиями художника.
        — Десять тысяч франков!  — хмыкнул капитан.  — Да любой кошатник ссудил бы тебя этой суммой под шесть процентов… Кстати, почему ты мне не предлагаешь процентов?
        — Дорогой крестный! Я боялся вас обидеть.
        — Отнюдь нет! Я, напротив, хочу выговорить проценты.
        — Пожалуйста.
        — Я прибыл вчера в Париж с намерением купить дом и обставить его как можно лучше.
        — Понимаю.
        — Но прежде чем я найду подходящую скорлупку, пройдет не меньше недели.
        — Это самое меньшее.
        — На меблировку уйдет еще около недели.
        — А то и две.
        — Пусть будет две, не хочу с тобой спорить; итого — три недели.
        — А то и больше.
        — Не придирайся к мелочам, не то я заберу свое предложение назад.
        — Какое предложение?
        — Которое я собирался тебе сделать.
        — А почему вы хотите его забрать?
        — Потому что у тебя характер задиристый, а у меня упрямый: мы не уживемся.
        — А вы хотели поселиться у меня?  — спросил Петрус.
        — Знаешь, я со вчерашнего дня живу в гостинице «Гавр» и уже сыт ею выше головы,  — промолвил капитан.  — Я собирался тебе сказать: «Петрус, дорогой мой крестник, милый мальчик, не найдется ли у тебя комнаты, каморки, мансарды, какого-нибудь закуточка, где я мог бы подвесить свою койку? Можешь сделать это для бедного капитана Берто Монтобана?»
        — Как?!  — вскричал Петрус, приходя в восторг от того, что может хоть чем-нибудь быть полезен человеку, с такой простотой предоставившему свой кошелек в его распоряжение.
        — Разумеется, если это тебя стеснит хоть в малейшей степени…  — продолжал капитан,  — ты только скажи!
        — Как, черт побери, вы могли такое подумать?
        — Видишь ли, со мной можно не церемониться: отвечай откровенно, положа руку на сердце. Да или нет?
        — Положа руку на сердце, откровенно говорю вам, дорогой крестный: ничто не может мне доставить большего удовольствия, чем ваше предложение. Только вот…
        — Что?
        — В те дни, когда у меня будет модель… когда у меня сеанс…
        — Понял… понял… Свобода! Libertas![35 - Свобода (лат.).]
        — Теперь вы заговорили на арабском.
        — Я говорю по-арабски?! Видно, сам того не зная, как господин Журден говорил прозой.
        — Ну вот, теперь вы цитируете Мольера. По правде говоря, дорогой крестный, вы иногда пугаете меня своей начитанностью. Уж не подменили ли вас в Колумбии? Впрочем, вернемся, если угодно, к вашему желанию.
        — Да, к моему желанию, горячему желанию. Я не привык к одиночеству; вокруг меня всегда крутилась дюжина жизнерадостных шустрых парней, и меня вовсе не прельщает перспектива умереть от тоски в твоей гостинице «Гавр». Я люблю общество, особенно молодежь. Должно быть, ты здесь принимаешь людей искусства, науки. Я обожаю ученых и людей искусства: первых — за то, что я их не понимаю, вторых — потому что понимаю. Видишь ли, крестник, если только моряк не круглый дурак, он знает обо всем понемногу. Он изучал астрономию по Большой Медведице и Полярной звезде, музыку — по свисту ветра в снастях, живопись — по заходам солнца. Итак, мы поговорим об астрономии, музыке, живописи, и ты увидишь, что в этих достаточно разных областях я разбираюсь не хуже тех, кто избрал их своей профессией! О, не беспокойся, тебе не придется слишком за меня краснеть, если не считать случайно вырвавшихся морских выражений. Ну, а уж если я чересчур сильно разойдусь, ты поднимешь сигнальный флаг, и я закрою рот на замок.
        — Да что вы такое говорите?!
        — Правду. Ну, отвечай в последний раз: тебе подходит мое предложение?
        — Я с радостью его принимаю.
        — Браво! Я самый счастливый из смертных!.. А когда тебе будет нужно побыть одному, когда придут хорошенькие модели или великосветские дамы, я поверну на другой галс.
        — Договорились.
        — Ну и хорошо!
        Капитан вынул часы.
        — Ого! Уже половина седьмого!  — заметил он.
        — Да,  — подтвердил Петрус.
        — Где ты обычно ужинаешь, мой мальчик?
        — Да где придется.
        — Ты прав. Умирать с голоду нигде не нужно. В Пале-Рояле кормят по-прежнему прилично?
        — Как в любом ресторане… вы же знаете.
        — Вефур, Вери, «Провансальские братья» — это все и теперь существует?
        — Еще как!
        — Идем ужинать!
        — Вы меня приглашаете поужинать?
        — Ну да! Сегодня — я тебя, завтра — ты меня, и мы будем квиты, господин недотрога.
        — Позвольте, я надену редингот и перчатки.
        — И надень, мальчик, надень.
        Петрус двинулся в свою комнату.
        — Да, кстати…
        Петрус обернулся.
        — Дай мне адрес своего портного. Я хочу одеться по моде.
        Он увидел через приотворенную дверь шляпу Петруса.
        — Ага! Значит, широких шляп на манер Боливар больше не носят?
        — Нет, теперь носят маленькие на манер Мурильо.
        — А я свою оставлю в память о великом человеке, которому обязан своим состоянием.
        — Это благородно и умно, дорогой крестный.
        — Ты смеешься надо мной?
        — Ничуть.
        — Давай, давай! Я не обидчив, вали на меня, что хочешь. Впрочем, давай сначала обсудим, где ты меня поселишь.
        — Этажом ниже, если не возражаете. У меня там отличная холостяцкая квартира, она вам понравится.
        — Оставь свою холостяцкую квартиру для любовницы, которая захочет, чтобы ты устроил ей собственное гнездышко. Мне же нужна всего одна комната, лишь бы в ней были койка с твердой рамой, книги, четыре стула, карта мира — вот и все.
        — Уверяю вас, дорогой крестный, что у меня нет любовницы, которую нужно брать на содержание, и вы ничем меня не стесните, если займете квартиру, в которой я не живу и которая служит лишь прибежищем Жану Роберу в дни его премьер.
        — Ага! Жан Робер, модный поэт… Да, да, да, знаю!
        — Как?! Вы знаете Жана Робера?
        — Я видел его драму на испанском в Рио-де-Жанейро, так что знаю… Дорогой крестник, хоть я и морской волк, запомни: я знаю многих и многое. Это с виду я неотесанный моряк, но я тебя удивлю еще не раз. Итак, квартира этажом ниже?..
        — В вашем распоряжении.
        — Я тебя точно не стесню?
        — Ни в малейшей степени.
        — Хорошо, я согласен.
        — А когда вы намерены вступить во владение?
        — Завтра… нет, сегодня вечером.
        — Вы хотите сегодня здесь ночевать?
        — Ну, если это тебя не слишком побеспокоит, мой мальчик…
        — Ура, крестный!  — обрадовался Петрус и подергал за шнур.
        — Что это ты делаешь?
        — Зову лакея, чтобы он приготовил вашу квартиру.
        Вошел лакей, и Петрус отдал ему необходимые распоряжения.
        — Куда послать Жана за вашими вещами?  — спросил Петрус капитана.
        — Я сам этим займусь,  — возразил моряк и вполголоса прибавил: — Мне нужно попрощаться с хозяйкой гостиницы.
        И выразительно посмотрел на Петруса.
        — Крестный! Вы можете принимать у себя кого хотите,  — сказал Петрус.  — Здесь не монастырь.
        — Спасибо!
        — Похоже, в Париже вы не теряли времени даром,  — заметил Петрус.
        — Я же еще не знал, что найду тебя, мой мальчик,  — пояснил капитан,  — мне нужно было создать себе домашнюю обстановку.
        Лакей снова поднялся в мастерскую.
        — Все готово,  — доложил он,  — осталось лишь застелить постель.
        — Прекрасно! В таком случае вели запрягать.
        Он обратился к капитану:
        — Не угодно ли по дороге заглянуть в вашу квартиру?
        — Ничего не имею против, хотя, повторяю, мы, старые пираты, неприхотливы.
        Петрус пошел вперед, указывая дорогу гостю; распахнув дверь антресоли, он ввел его в комнату, похожую скорее на гнездышко щеголихи, чем на жилище студента или поэта.
        Капитан замер в восхищении перед неисчислимыми безделушками, которыми были уставлены этажерки.
        — Да это апартаменты принца крови!  — воскликнул он.
        — Что такое королевские апартаменты для такого набоба, как вы!  — парировал Петрус.
        Через несколько минут, в продолжение которых капитан не переставал восхищаться, лакей доложил, что коляска готова.
        Крестный и крестник спустились под руку.
        У каморки привратника капитан остановился.
        — Поди-ка сюда, парень!  — приказал он.
        — Чем могу служить, сударь?  — спросил тот.
        — Доставь мне удовольствие: сорви все объявления о воскресной распродаже и передай посетителям, которые придут завтра…
        — Что я должен им сказать?
        — Что мой крестник оставляет мебель себе. В путь!
        Он вскочил в двухместную карету, просевшую под ним, и приказал:
        — К «Провансальским братьям»!
        Петрус сел вслед за капитаном, и экипаж покатил со двора.
        — Клянусь «Калипсо», которую мы с твоим отцом продырявили, словно решето, у тебя отличная лошадь, Петрус! Жаль было бы ее продать!
        III
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАПИТАН БЕРТО МОНТОБАН ЕЩЕ БОЛЬШЕ ВЫРАСТАЕТ В ГЛАЗАХ КРЕСТНИКА
        Крестный и крестник заняли один из кабинетов «Провансальских братьев»; по просьбе капитана Монтобана, уверявшего, что он сам ничего в этом не понимает, ужин заказывал Петрус.
        — Выбирай все самое лучшее, что есть в этом заведении, слышишь, мальчик мой?  — сказал капитан крестнику.  — Ты, должно быть, привык к изысканным ужинам, бездельник? Самые дорогие блюда, самые лучшие вина! Я слышал, здесь когда-то подавали сиракузское вино. Узнай, Петрус, существует ли оно еще. Мне надоела мадера: за пять лет я выпил ее столько, что она мне опротивела.
        Петрус спросил сиракузского вина.
        Мы не станем перечислять всего, что заказал Петрус в ответ на настойчивые просьбы крестного.
        Скажем только, что это был настоящий ужин набоба, и капитан признался за десертом, что недурно поужинал.
        Петрус не переставал ему удивляться. За всю свою жизнь он даже у генерала, знатока в этом деле, не сидел за таким роскошным столом.
        Впрочем, капитан удивил его не только этим.
        Он видел, как тот бросил пиастр уличному мальчишке, отворившему перед ним дверь в ресторан. Когда они проходили мимо Французского театра, моряк снял там ложу, а когда Петрус заметил капитану, что спектакль плохой, тот сказал просто:
        — Мы можем и не ходить, но я люблю обеспечить себе заранее место, где смогу подремать после ужина.
        Когда ужин был заказан, капитан подарил целый луидор лакею, чтобы тот подал бордо подогретым, шампанское — охлажденным, а блюда подносил одно за другим без перерыва.
        Словом, с тех пор как моряк заговорил с Петрусом, тот не переставал изумляться.
        Капитан Монтобан превращался на его глазах в античного Плутоса: золото лилось у него изо рта, из глаз, из рук, будто солнечные лучи.
        Казалось, ему довольно тряхнуть своей одеждой, и из нее хлынет золотой дождь.
        Словом, это был классический набоб.
        К концу ужина в голове у Петруса зашумело от выпитых по настоянию крестного вин, ведь обычно он пил только воду. Молодой человек решил, что видит сон, и стал расспрашивать крестного, дабы убедиться, что события последних нескольких часов — не феерия, какие показывают в цирке или в театре Порт-Сен-Мартен.
        Очарованный радужными видениями, Петрус отдался сладким грезам, а крестный, краем глаза наблюдавший за крестником, нарочно не стал ему мешать.
        Хмурое, затянутое тучами небо, нависавшее над молодым человеком вот уже несколько дней, постепенно прояснялось и в конце концов, благодаря богатому воображению художника, оказалось ярко расцвечено. Роскошная жизнь, представлявшаяся ему необходимым условием его царственной любви, окутывала его своими сладчайшими ароматами, овевала самыми нежными ласками. Чего ему еще было желать? Разве, подобно французским дофинам, носившим закрытую корону из четырех диадем, он не обладал счетверенной короной, которую представляли молодость, талант, богатство и любовь?
        Это было невероятно.
        Упав столь низко накануне, вдруг взлететь к самым вершинам!..
        Однако все обстояло именно так.
        Необходимо было привыкать к счастью, каким бы непредвиденным и невероятным оно ни представлялось.
        Но, возразят нам разборчивые и щепетильные натуры, счастье, талант, удача Петруса будут отныне зависеть от чьего-то каприза, и он готов принимать милостыню от щедрот чужого человека? Вы ведь совсем не таким представляли нам своего юного друга, господин поэт!
        Ах, Боже мой, господа пуритане! Я представил вам сердце и темперамент двадцатишестилетнего молодого человека, талантливого и страстного; я сказал, что он похож на Ван Дейка в молодости. Вспомните о любовных похождениях Ван Дейка в Генуе, вспомните, как он искал философский камень в Лондоне.
        Прежде чем согласиться на вторжение моряка в свою жизнь, Петрус и сам задавался теми же вопросами, которые вы ставите перед нами. Но он подумал, что этот человек ему не чужой и рука эта ему не чужая: он друг его отца, он окропил его святой водой, он же обязался заботиться о его счастье в этом мире, как и в ином.
        Да и помощь от капитана Петрус принимал на время.
        Петрус брал, но с условием все вернуть.
        Как мы уже сказали, его картины стали особенно высоко цениться после того, как он забросил работу. Петрус мог, не слишком утруждаясь за полотном, зарабатывать по пятьдесят тысяч франков в год. А имея такую сумму, он очень скоро вернул бы крестному десять тысяч, а также своим кредиторам те двадцать-двадцать пять тысяч франков, которые еще оставался им должен.
        Кроме того, вообразите на минуту, что этот нежданный крестный, о существовании которого, однако, было известно, умер где-нибудь в Калькутте, Вальпараисо, Боготе, на Сандвичевых островах. Представьте, что перед смертью он завещал свое состояние Петрусу. Неужели, по-вашему, Петрус должен был отказаться?
        В подобных обстоятельствах, как бы строг ни был наш читатель, он сам не отказался бы от четырех миллионов капитала и полумиллионной ренты, которые ему оставил бы крестный, хотя бы даже совсем неизвестный, чужой, нежданный.
        Нет, читатель, вы не отказались бы.
        А раз вы готовы принять четыре миллиона капитала и полумиллионную ренту от мертвого крестного, почему бы не принять десять, пятнадцать, двадцать, тридцать, пятьдесят, сто тысяч франков от живого крестного?
        На том же основании пришлось бы считать неудачными все развязки античных пьес, когда с неба при помощи машины спускаются боги.
        Вы мне возразите, что капитан Монтобан не бог.
        Если золото и не бог, то все боги — из золота.
        Прибавьте к тому страсть, то есть безумие,  — все, что волнует сердце, все, что смущает разум.
        О каком же будущем мечтал Петрус в эти несколько минут молчания? Какие золотые дали открывались его взору! Как нежно покачивался он на лазурных облаках надежды!
        Наконец капитан вывел его из задумчивости.
        — Ну что?  — спросил он.
        Петрус вздрогнул, сделал над собой усилие и спустился с небес на землю.
        — Я к вашим услугам, крестный,  — ответил он.
        — Даже согласен пойти во Французский театр?  — смеясь, спросил тот.
        — Куда прикажете.
        — Твоя преданность так велика, что заслуживает вознаграждения. Нет, во Французский театр мы не пойдем: трагические стихи после ужина, как, впрочем, и перед ним, заинтересовать не способны. Я отправлюсь за вещами, поблагодарю хозяйку гостиницы и через час буду у тебя.
        — Вас проводить?
        — Нет, я тебя отпускаю. Ступай по своим делам, если у тебя есть дела ночью — а ты обязан их иметь, парень: все женщины должны быть без ума от такого красавца!
        — Ого! Как истинный крестный, то есть второй отец, вы ко мне небеспристрастны.
        — Готов поспорить,  — громко расхохотавшись, продолжал капитан чуть насмешливо,  — что ты любишь их всех, или ты не сын своего отца. Кажется, у древних римлян был император, мечтавший, чтобы у всех людей была общая голова, дабы обезглавить все человечество одним ударом?
        — Да, Калигула.
        — А вот твой славный отец, в отличие от этого бандита, мечтавшего о конце света, хотел бы иметь сто ртов, чтобы целоваться разом с сотней женщин.
        — Я не такой лакомка, как мой отец,  — рассмеялся Петрус,  — мне вполне хватает одного рта.
        — Так мы влюблены?
        — Увы!  — признался Петрус.
        — Браво! Я лишил бы тебя наследства, не будь ты влюблен… И нам, само собой разумеется, платят взаимностью?
        — Да… Я любим и благодарю за то Небо!
        — Все к лучшему… Она хороша?
        — Как ангел!
        — Ну что ж, мальчик мой, я, стало быть, явился как свежий улов к посту; я, дитя моря, говорю «как свежий улов к посту», а не «весьма кстати», как имеете обыкновение говорить вы, сухопутные люди. Что тебе мешает жениться? Деньги? Так я готов дать вдвое больше необходимого.
        — Большое спасибо, крестный. Она замужем.
        — Как?! Несчастный, ты влюблен в замужнюю даму? А как же мораль?
        — Дорогой крестный! Обстоятельства сложились таким образом, что, хотя она и замужем, я могу ее любить и мораль при этом нимало не страдает.
        — Ладно, как-нибудь расскажешь мне о своем романе. Нет? Ну, так и не будем об этом больше. Храни свою тайну, мой мальчик. Расскажешь, когда мы сойдемся ближе, и ты, может быть, не напрасно потеряешь время. Я человек находчивый. Мы, старые морские волки, изучаем на досуге все военные хитрости; я мог бы при случае оказать тебе помощь. А пока — молчание! «Лучше молчать всегда, чем открыть рот и ничего не сказать», как написано в «Подражании Иисусу Христу», книга первая, глава двадцатая.
        После такой цитаты Петрус, вставший было из-за стола, едва не рухнул снова.
        Решительно, крестный Пьер был кладезем премудрости, и если бы знаменитый Говорящий колодец в самом деле умел разговаривать, вряд ли он превзошел бы капитана Берто по прозвищу Монтобан.
        Моряк мог поговорить обо всем, он, как Солитер, был знаком со всем на свете, разбирался в астрономии и гастрономии, живописи и медицине, философии и литературе. Знания его поражали энциклопедичностью, и было нетрудно догадаться, что знал он еще больше, чем показывал это.
        Петрус провел рукой по лбу, чтобы отереть выступивший пот, а другой — по глазам, пытаясь, насколько возможно, понять происходящее.
        — Ого!  — воскликнул моряк, вынув из жилетного кармана огромный хронометр.  — Уже десять часов: пора сниматься с якоря, мой мальчик.
        Крестный с крестником взяли шляпы и вышли.
        Счет составил почти сто семьдесят франков.
        Капитан отдал двести франков, оставив тридцать лакею в качестве чаевых.
        Карета Петруса стояла у входа.
        Петрус пригласил капитана сесть вместе с ним, однако тот отказался: он послал лакея за фиакром, чтобы не лишать Петруса его экипажа.
        Напрасно Петрус его уговаривал — капитан оказался непоколебим.
        Подъехал фиакр.
        — Увидимся вечером, мой мальчик,  — сказал Пьер Берто, прыгая в доставленный лакеем экипаж,  — только не торопись ради меня: если я не пожелаю тебе спокойной ночи нынче, пожелаю доброго утра завтра. Кучер, Шоссе д’Антен, гостиница «Гавр»!
        — До вечера!  — отозвался Петрус, махнув капитану рукой на прощание.
        Он наклонился к уху своего кучера и приказал:
        — Сами знаете куда.
        И два экипажа разъехались в противоположные стороны: капитан — вверх по правому берегу Сены, Петрус — по Тюильрийскому мосту и дальше по левому берегу до бульвара Инвалидов.
        Даже самый непроницательный читатель уже догадался, как мы надеемся, куда направлялся молодой человек.
        Карета остановилась на углу бульвара и улицы Севр, проходящей, как всем известно, параллельно улице Плюме.
        Там Петрус сам распахнул дверцу и легко спрыгнул на землю. Предоставив кучеру притворить за ним дверцу, он стал, как всегда, прохаживаться под окнами Регины.
        Все ставни были заперты, за исключением двух окон в спальне.
        Регина любила оставлять ставни отворенными, чтобы просыпаться с первыми солнечными лучами.
        Двойные шторы были опущены, но лампа, подвешенная к розетке на потолке, освещала занавески таким образом, что молодой человек мог видеть силуэт молодой женщины, как видят на белом экране персонажей волшебного фонаря.
        Регина медленно прохаживалась по комнате, склонив голову, обхватив правый локоть левой рукой и опираясь подбородком на правую руку.
        Это была грациознейшая поза мечтательной задумчивости.
        О чем же мечтала Регина?
        О, догадаться нетрудно.
        О своей любви к Петрусу и о любви Петруса к ней.
        Да и о чем еще может грезить молодая женщина, когда ангел, на которого она молилась, был возлюбленным, простиравшим над ней руки?
        А что он сам сказал бы в этот поздний час прекрасной мечтательнице, даже не подозревавшей о его присутствии?
        Он пришел рассказать ей о необыкновенных событиях этого вечера, о своей радости, поделиться — если не вслух, то хотя бы мысленно — своим счастьем, ведь он привык, живя ею и ради нее, передавать ей все новости, веселые и грустные, счастливые и не очень.
        Он прогуливался так около часу и ушел лишь после того, как лампа в комнате Регины погасла.
        В наступившей темноте он пожелал любимой приятных сновидений и отправился на Западную улицу. Сердце его переполняла радость.
        Вернувшись к себе, он застал там капитана Пьера Берто. Тот уже по-хозяйски устроился в квартире.
        IV
        СНЫ ПЕТРУСА
        Петрус решил проверить, как разместился, по собственному выражению капитана, его гость.
        Он негромко постучал в дверь, не желая беспокоить крестного, если тот успел заснуть. Но тот не спал, или у него был чуткий сон: едва раздались три удара с равными промежутками, капитан отозвался мощным баритоном:
        — Войдите!
        Капитан уже лежал в постели; его голову обвивал платок, завязанный на шее.
        Очевидно, таким образом капитан придавал волосам и бороде необходимую форму.
        В руке он держал томик, взятый из книжного шкафа, и, похоже, наслаждался чтением.
        Петрус украдкой взглянул на книгу, желая составить себе представление о литературных вкусах крестного и узнать, приверженцем какой школы он был: старой или новой.
        Пьер Берто читал басни Лафонтена.
        — А, вы уже легли, дорогой крестный?  — спросил Петрус.
        — Да,  — отвечал тот.  — Еще как лег, крестничек!
        — Кровать удобная?
        — Нет.
        — Как нет?!
        — Мы, старые морские волки, привыкли спать на жестком, и здесь для меня, признаться, пожалуй мягковато, но я привыкну! Ко всему человек привыкает, даже к хорошему.
        Петрус отметил про себя, что его крестный слишком часто, может быть, повторяет: «Мы, старые морские волки».
        Впрочем, в своей речи Пьер Берто был, как могли заметить читатели, весьма сдержан в других чисто морских выражениях, и Петрус решил — по правде говоря, вполне справедливо — не обращать внимания на это присловье, искупавшееся многими прекрасными качествами капитана.
        Отогнав от себя эту мысль, он спросил:
        — Вам ничего больше не нужно?
        — Абсолютно ничего. Даже каюта на флагманском корабле вряд ли обставлена лучше, чем эта твоя холостяцкая квартира; я чувствую, что помолодел лет на двадцать.
        — Желаю вам, дорогой крестный,  — засмеялся Петрус,  — молодеть хоть до конца своих дней!
        — Теперь, вкусив новой жизни, я не откажусь от этого, хотя мы, старые морские волки, любим разнообразие.
        Петрус не сдержался и слегка поморщился.
        — A-а, мое присловье «мы, старые морские волки». Не волнуйся, я исправлюсь.
        — Да что вы, крестный, вы вправе говорить как вам вздумается!
        — Нет, нет, я знаю свои недостатки! Ты не первый упрекаешь меня за это.
        — Напротив, я вас абсолютно ни в чем не упрекаю.
        — Мальчик мой! Человек, привыкший за сутки определять по небу приближение бури, замечает малейшее облачко. Еще раз повторяю: не волнуйся, с этой минуты я за собой слежу, особенно при посторонних.
        — Мне, право, неловко…
        — Отчего же? Оттого что твой крестный, хоть он капитан и хвастается этим, остался всего-навсего неотесанным матросом? Впрочем, сердце у него доброе, у тебя еще будет случай в этом убедиться, слышишь, крестник?.. А теперь ступай спать. Завтра еще будет день, и мы поговорим о твоих делах… А признайся: ты никак не ожидал, что твой крестный явится к тебе сегодня утром на галионе?
        — Как видите, я потрясен, ослеплен, очарован. Честно говоря, если бы я не видел вас сейчас перед собой, я бы решил, что мне все пригрезилось.
        — Вот видишь!  — без тени гордости сказал капитан.
        Он понурился и задумчиво, тоном глубокой меланхолии произнес:
        — Можешь мне не верить, крестник, но я предпочел бы иметь хоть какой-нибудь талант или — раз уж я разоткровенничался, позволю себе помечтать о невозможном — такой талант, как у тебя, чем владеть несметными богатствами. Когда я думаю об этом огромном состоянии, я непременно вспоминаю строки славного Лафонтена…
        Указав на книгу, лежавшую на ночном столике, он процитировал:
        В величье, в золоте счастливой нет судьбы!
        Два эти божества ответят на мольбы
        Лишь благом временным и радостью тревожной.[36 - Лафонтен, «Филемон и Бавкида».  — Перевод Г. Адлера.]
        — Гм-гм!  — обронил Петрус, давая понять, что готов поспорить с капитаном.
        — Гм-гм!  — повторил с той же интонацией Пьер Берто.  — Да если бы я тебя не нашел, я бы точно запутался. Я не знал, что делать со своими деньгами. Учредил бы, несомненно, какое-нибудь богоугодное заведение, какой-нибудь приют для моряков-калек или королей-изгнанников, но, к счастью, обрел тебя и могу повторить вслед за Орестом:
        Судьба моя теперь свое обличье сменит![37 - Расин, «Андромаха», I, 1. — Перевод Г. Адлера.]
        Ну, теперь иди спать!
        — Придется вам подчиниться, и даже от чистого сердца, потому что завтра мне надо встать пораньше: распродажа назначена на воскресенье, и мне необходимо предупредить оценщика, иначе в субботу он все отсюда вывезет.
        — Что вывезет?
        — Мебель.
        — Мебель!  — повторил капитан.
        — О, не беспокойтесь,  — рассмеялся Петрус,  — ваши комнаты останутся в неприкосновенности.
        — Это не имеет значения. Вывезти твою мебель, мальчик мой!  — нахмурился капитан.  — Хотел бы я посмотреть, осмелится ли кто-нибудь, пусть даже этот тупой оценщик, забрать что-либо без моего позволения! Тысяча чертей и преисподняя! Я сделаю хорошую парусину из его шкуры!
        — Вам не придется брать на себя этот труд, крестный.
        — Да это был бы не труд, а удовольствие. Ну, спокойной ночи, и до завтра! Не удивляйся, если я тебя разбужу: мы, старые морские…  — Ну вот, опять это присловье! Моряки обычно поднимаются засветло. Обними меня и ступай к себе.
        Петрус послушался. Он горячо обнял капитана и поднялся к себе.
        Не стоит и говорить, что ему всю ночь снились Потоси, Голконда, Эльдорадо.
        Во сне, или, точнее, в первой его половине, капитан представлялся Петрусу в сверкающем облаке как дух алмазных копей и золотых жил!
        Так, в восхитительных, феерических видениях, прошла первая половина ночи, похожая на прихотливую арабскую сказку; но над всей этой фантасмагорией на ярком небе сияла звезда, это была Регина, и, перебирая ее волосы, Петрус играл, будто сияющими цветами, бриллиантами обеих Индий.
        Отметим, однако, что любимое выражение его крестного «мы, старые морские волки», то забывалось, то бросалось в глаза, как пятно на бриллианте чистейшей воды.
        Наутро после этого фантастического дня капитан Монтобан, как и обещал, проснулся на заре с первым лучом, пробивавшимся сквозь решетчатый ставень. Он взглянул на свой хронометр.
        Было около четырех часов утра.
        Ему, разумеется, не хотелось будить крестника в этот скорее еще ночной, чем утренний час. Он решил бороться с этим торжествующим солнечным лучом, ворвавшимся к нему без доклада: отвернулся к стене и закрыл глаза с ворчанием, свидетельствовавшим о твердой решимости продолжать сон.
        Человек предполагает, а Бог располагает.
        То ли сказывалась многолетняя привычка вставать засветло, то ли совесть капитана была не совсем чиста, но он так и не смог снова заснуть и спустя десять минут поднялся с постели, кляня все на свете.
        Немало времени он провел за туалетом.
        Он тщательно уложил волосы, расчесал бороду и оделся с ног до головы.
        В половине пятого туалет был завершен.
        Капитан снова оказался в затруднении.
        Как скоротать время до менее необычного часа?
        Немного походить!
        За четверть часа капитан раз десять прошелся по комнате вдоль и поперек, подобно мнимому больному; наконец, вероятно устав от этого упражнения, отворил окно, выходившее на бульвар Монпарнас, и вдохнул свежего утреннего воздуха, прислушиваясь к громкому щебету птиц, расшумевшихся среди ветвей за своим утренним туалетом.
        Однако очень скоро он пресытился и утренним ветерком и пением птиц.
        Он снова заходил по комнате, но и это занятие ему надоело.
        Он вздумал сесть верхом на дубовый стул с высокой спинкой и засвистал одну из морских песен, должно быть, восхищавших когда-то экипаж его корвета; птицы на бульваре, совсем как морские птицы, сейчас же умолкли, слушая его.
        Завершив эту гимнастику для губ, капитан прищелкнул языком, словно после свиста у него пересохло во рту.
        Повторив и это упражнение несколько раз подряд, он с печальным видом выговорил по слогам:
        — Хо-чу-пить!
        Он задумался, пытаясь отыскать способ, как помочь этому непредвиденному затруднению.
        Вдруг он с силой хлопнул себя по лбу, так что даже сам удивился тому, какой получился удар, и воскликнул:
        — Ах, глупая я скотина!.. Как, господин капитан, ты уже час стоишь на палубе и забыл, что трюм с вином или, иначе говоря, винный погреб находится у тебя под ногами!
        Он неслышно отворил дверь и на цыпочках спустился по ступеням в погреб.
        Для холостяцкого погреба он, право, был вполне хорош, изящно отделан, хотя и не отличался богатством выбора.
        Там было три или четыре сорта бордоских и бургундских вин, но самых изысканных.
        При свете вынутой из кармана витой свечи капитану хватило одного быстрого взгляда на ряды бутылок, чтобы по вытянутым горлышкам сейчас же определить бордоские вина.
        Он осторожно взял одну из них, поднес к глазам, подсветил сзади свечой и признал белое вино.
        — Прекрасно! В самый раз, чтобы выпить натощак!  — решил довольный капитан.
        Он прихватил еще одну бутылку, так же бесшумно притворил дверь и крадучись поднялся к себе.
        — Если вино хорошее,  — рассуждал капитан, закрывая за собой дверь спальни и с бесконечными предосторожностями ставя бутылки на стол,  — мне будет легче дождаться, когда проснется мой крестник.
        Он взял с туалетного столика стакан для полоскания рта, тщательнейшим образом его вытер, чтобы запах туалетной воды Бото не отбил аромат бордо, и, подвинув стул, сел за стол.
        — Другой на моем месте,  — сказал он, порывшись в кармане широких штанов на казачий манер и вынув оттуда нож с роговой рукояткой, бесчисленными лезвиями и приспособлениями,  — растерялся бы, имея перед собой две бутылки и будучи не в силах, за неимением штопора, их испробовать, подобно античному Танталу. Но мы, старые морские волки,  — с усмешкой продолжал капитан,  — ни перед чем не спасуем, ведь мы привыкли быть во всеоружии.
        С этими словами он осторожно и почтительно потянул на себя огромную пробку, потом поднес горлышко бутылки к носу и радостно воскликнул:
        — Ах, черт возьми! Вот это аромат, клянусь честью! Ну, если его пенье под стать оперенью, нам предстоит очаровательная беседа!
        Он налил полстакана вина и снова понюхал, прежде чем поднести к губам.
        — Букет просто восхитительный!  — пробормотал он, смакуя вино.
        Поставив стакан на стол, он прибавил:
        — Прекрасное начало!.. Да… Если красное вино похоже на белое, мне, действительно, не придется краснеть за племянника. Как только он проснется, поручу ему запасти для меня несколько корзин этого чудесного вина — я буду попивать его перед сном и просыпаясь: раз белое вино пьют с утра, чтобы заморить червячка, почему не выпить и вечером, чтобы окончательно разделаться с этим червячком?
        Меньше чем за час капитан незаметно прикончил обе бутылки бордоского, останавливаясь лишь для того, чтобы изречь мудрое замечание по поводу особенно полюбившегося ему белого вина.
        Этот монолог, а также это «монопитие» — да простится нам такое словотворчество для выражения действия человека, пьющего в одиночку,  — помогли капитану скоротать время.
        В шесть часов он почувствовал беспокойство и вновь зашагал по комнате.
        Он взглянул на часы.
        Они показывали половину седьмого.
        В этот момент на колокольне Валь-де-Грас пробило шесть ударов.
        Капитан покачал головой.
        — Сейчас половина седьмого,  — заметил он,  — должно быть, на Валь-де-Грас часы отстают.
        И философски прибавил:
        — Да и чего можно ожидать от больничных часов?
        Он подождал еще несколько минут.
        — Крестник говорил, что хочет встать пораньше. Пойти к нему в спальню — значит поступить сообразно его намерениям. Я, несомненно, нарушу его золотой сон, но что делать?!
        Насвистывая, он поднялся во второй этаж.
        Ключ торчал и в двери, ведущей в мастерскую, и в той, что вела в спальню.
        — Ого! Ах ты, молодость, беззаботная молодость!  — воскликнул капитан, видя такое равнодушие Петруса к собственной безопасности.
        Он бесшумно открыл дверь в мастерскую и просунул голову в образовавшуюся щель.
        В мастерской никого не было.
        Капитан с шумом выдохнул воздух и как можно тише притворил дверь.
        Но как он ни старался, петли скрипнули.
        — Дверь-то смазки просит!  — прошептал капитан.
        Он подошел к двери в спальню и отворил ее с теми же предосторожностями.
        Дверь не скрипела, а на полу лежал отличный смирнский ковер, мягкий и заглушавший любые шаги; «старый морской волк» подошел к самой постели Петруса, но тот так и не проснулся.
        Петрус лежал, выпростав из-под одеяла руки и ноги и разметав их в стороны, словно пытался во сне подняться.
        В таком положении он был очень похож на мальчика из басни, спящего подле колодца.
        Капитан, чья ученость в иные минуты доходила до педантизма, сразу овладел ситуацией и потряс крестника за руку, словно мальчика, о котором только что шла речь, за собой же, по-видимому, оставив роль Фортуны:
        Послушай-ка, малыш, я жизнь твою спасаю,
        Но будь разумнее отныне, умоляю!
        Ведь упади ты вниз, винили бы меня…[38 - Лафонтен, «Фортуна и дитя».  — Перевод Г. Адлера.]
        Возможно, капитан продолжал бы цитату, если бы не Петрус: внезапно проснувшись, он широко раскрыл испуганные глаза и, увидев перед собой капитана, потянулся к оружию, висевшему у него в изголовье для украшения и в то же время для защиты. Он выхватил ятаган и, несомненно, без всяких объяснений поразил бы моряка, но тот успел перехватить его руку.
        — Потише, мальчик, потише, как сказал господин Корнель. Вот дьявол! Похоже, тебе привиделся кошмар, признавайся!
        — Ах, крестный!  — вскричал Петрус.  — Как я рад, что вы меня разбудили!
        — Правда?
        — Да, вы правы, мне снился страшный сон, настоящий кошмар!
        — Что же ты видел во сне, мой мальчик?
        — Да так, всякую чушь!
        — Могу поспорить, тебе привиделось, что я уехал обратно в Индию.
        — Нет, если бы так, я был бы, напротив, только доволен.
        — Что?! Доволен? Знаешь, не очень-то ты любезен.
        — Ах, если бы вы только знали, что я видел во сне!  — продолжал Петрус, вытирая со лба пот.
        — Рассказывай, пока будешь одеваться, это меня позабавит,  — предложил капитан с добродушным видом, который он так хорошо умел принимать в нужных случаях.
        — Нет, нет, все это слишком нелепо!
        — Уж не думаешь ли ты, мальчик мой, что мы, старые морские волки, не доросли до того, чтобы понимать некоторые вещи?
        — Ай!  — едва слышно обронил Петрус поморщившись.  — Опять этот чертов «морской волк»!
        Вслух он прибавил:
        — Вы непременно этого хотите?
        — Конечно, хочу, раз прошу тебя об этом.
        — Ну, как угодно, хотя я бы предпочел никому об этом не рассказывать.
        — Я уверен, тебе приснилось, что я питаюсь человечиной,  — рассмеялся моряк.
        — Лучше бы уж так…
        — Тысяча морских чертей!  — вскричал капитан.  — И такого хорошенького сна было бы довольно!
        — Все гораздо хуже.
        — Поди ты!
        — Так вот: когда вы меня разбудили…
        — Когда я тебя разбудил?..
        — Мне снилось, что вы меня убиваете.
        — Я — тебя?
        — Вот именно.
        — Слово чести?
        — Клянусь!
        — Считай, что тебе необычайно повезло, дружище.
        — Почему?
        — Как говорят индийцы, снится покойник — это к деньгам, а уж они-то разбираются и в смерти и в золоте. Тебе поистине везет, Петрус.
        — Правда?
        — Мне тоже приснился однажды такой сон, мой мальчик; а на следующий день знаешь, что случилось?
        — Нет.
        — Мне приснилось, что меня убивает твой отец,  — видишь, что такое сны!  — а на следующий день мы с ним захватили в плен «Святой Себастьян», португальское судно, которое шло из Суматры набитое рупиями. Твоему отцу досталось тогда шестьсот тысяч ливров, а мне — сто тысяч экю. Вот что бывает в трех случаях из четырех, дружище, когда повезет увидеть во сне, что тебя убивают.
        V
        ПЕТРУС И ЕГО ГОСТИ
        Петрус встал и, прежде чем начать одеваться, позвонил.
        Вошел лакей.
        — Вели запрягать,  — приказал Петрус,  — сегодня я выезжаю до завтрака.
        Потом молодой человек занялся туалетом.
        В восемь часов лакей доложил, что карета готова.
        — Будьте как дома,  — сказал Петрус капитану,  — спальня, мастерская, будуар к вашим услугам.
        — Ого, мой мальчик! Даже мастерская?  — удивился капитан.
        — Мастерская — в первую очередь. Полюбуетесь там сундуками, японскими вазами и картинами, которые вы спасли.
        — В таком случае прошу твоего разрешения бывать в мастерской, если это не будет тебе в тягость.
        — Вы можете оставаться там, пока… ну, вы сами знаете…
        — Да, пока к тебе не придет модель или у тебя не будет сеанса. Договорились!
        — Договорились, спасибо. В воскресенье я приступаю к портрету, это займет сеансов двадцать.
        — Ого! Какой-нибудь крупный сановник?
        — Нет, маленькая девочка.
        Потом, напустив на себя безразличный вид, прибавил:
        — Младшая дочь маршала де Ламот-Удана.
        — О!
        — Сестра графини Рапт.
        — Не знаю такой. А у тебя здесь есть книги?
        — И здесь и внизу. Вчера вечером я видел у вас в руках томик Лафонтена?
        — Верно. Лафонтен и Бернарден де Сен-Пьер — мои любимцы.
        — Вы найдете там помимо этих авторов еще современные романы и довольно приличную коллекцию путевых заметок.
        — Ты говоришь как раз о таких двух видах литературы, которые я терпеть не могу.
        — Почему?
        — Что касается путешествий, я побывал едва ли не во всех уголках четырех, даже пяти частей света и прихожу в бешенство, когда вижу, какие небылицы нам рассказывают путешественники. А романы, дорогой друг, я глубоко презираю, как и их сочинителей.
        — Почему?
        — Я довольно наблюдателен и заметил, что никогда воображение не заходит так далеко, как реальная жизнь. Читать выдумки, менее интересные, чем просто и естественно разворачивающиеся на наших глазах события?! Заявляю со всей решительностью, что это занятие не стоит труда и что я не намерен губить свое время на подобные глупости. Философия, дорогой племянник — с удовольствием! Платон, Эпиктет, Сократ — из древних; Мальбранш, Монтень, Декарт, Кант, Спиноза — из новых. Вот мое любимое чтение.
        — Дорогой крестный!  — рассмеялся Петрус.  — Признаюсь, что я много слышал о ваших любимцах, но сам читал лишь Платона, Сократа и Монтеня. Однако у меня есть знакомый книгоиздатель, который покупает пьесы у моего друга Жана Робера, а мне продает «Оды и баллады» Гюго, «Раздумья» Ламартина и «Поэмы» Альфреда де Виньи. Я загляну к нему по дороге и передам, чтобы он прислал вам философские труды. Сам я их больше, чем сейчас, читать не стану, но закажу для них красивые переплеты, чтобы их имена сияли в моей библиотеке, словно звезды в тумане.
        — Ступай, мальчик мой! Да передай от меня десять ливров посыльному, чтобы он разрезал страницы. У меня нервы не выдерживают, когда приходится этим заниматься.
        Петрус в последний раз пожал крестному Пьеру руку и поспешно вышел из дома.
        Крестный Пьер стоял не двигаясь и прислушивался до тех пор, пока до его слуха не донесся стук колес удалявшейся кареты.
        Наконец он встал, покачал головой, сунул руки в карманы и перешел, напевая, из спальни в мастерскую.
        Там он, как истинный ценитель, долго и тщательно осматривал каждую вещь.
        Он отпер все ящики старинного секретера в стиле Людовика XV и проверил, нет ли в них двойного дна.
        Комод розового дерева подвергся столь же тщательному осмотру. Похоже, капитан был особенно ловок в такого рода делах. Он надавил на комод или, вернее, потрогал его каким-то особым образом снизу, и вдруг сам собою выдвинулся невидимый ящичек. По всей видимости, ни торговец, продавший комод Петрусу, ни сам молодой человек не подозревали о существовании этого потайного ящичка.
        В нем хранились бумаги и письма.
        Бумаги представляли собой свернутые в трубку ассигнаты.
        Всего их оказалось на сумму примерно в полмиллиона франков: весили они около полутора фунтов и стоили четыре су.
        Письма были политической корреспонденцией и были датированы 1793-1798 годами.
        Вероятно, капитан с презрением относился к бумагам и письмам периода Революции. Убедившись в том, что перед ним именно такие бумаги и письма, он с ловкостью толкнул ногой ящик, и тот захлопнулся, чтобы снова показать свое содержимое не раньше, чем лет через пятнадцать или тридцать, как это случилось только что.
        Но особое внимание капитан уделил сундуку, в котором Петрус держал письма Регины.
        Как мы уже говорили, письма эти хранились в небольшом металлическом ларце прекрасной работы времен Людовика XIII.
        Этот ларец был вделан в сундук и не вынимался — хорошая мера предосторожности на тот случай, если бы какого-нибудь любителя соблазнил этот образец слесарного искусства.
        Капитан, без сомнения, был ценителем такого рода редких вещиц. Он попытался вынуть ларец — наверняка, чтобы поднести его к свету,  — но скоро убедился в том, что тот не вынимается, и осмотрел различные его части, а особенно тщательно — замок.
        Сундук занимал капитана до тех пор, пока он не услышал, что карета Петруса остановилась перед домом.
        Капитан поспешно захлопнул сундук, схватил первую попавшуюся книгу и бросился на козетку.
        Петрус вошел в прекрасном расположении духа: он только что частично уплатил долг своим поставщикам и каждый из них был доволен тем, что господин барон Эрбель потрудился лично привезти ему деньги, за которыми кредитор и сам был готов явиться к нему, да в его слове, кстати сказать, никто и не сомневался.
        Кто-то из них заикнулся о предстоящей распродаже, но Петрус, слегка покраснев, отвечал, что это ошибка: ему вздумалось было обновить мебель, но при мысли, что для этого придется расстаться с вещами, ставшими для него чем-то вроде старых друзей, он передумал и раскаялся в своем намерении.
        Собеседник восхитился добрым сердцем господина барона и предложил свои услуги на случай, если тот все-таки передумает и откажется от намерения оставить себе прежнюю обстановку.
        Петрус привез обратно около трех тысяч франков и получил новый кредит на четыре-пять месяцев.
        Ну, уж за четыре-пять месяцев он заработает сорок тысяч франков!
        Восхитительное всемогущество денег!
        Благодаря пачке банкнот, которую видели у Петруса в руках, он мог теперь накупить мебели тысяч на сто и получить кредит хоть на три года! А с пустыми руками он не сумел бы добиться и двухнедельной отсрочки на оплату мебели, которую уже купил.
        Молодой человек протянул капитану обе руки; его сердце было переполнено радостью, и последние сомнения улеглись.
        Капитан, казалось, с трудом оторвался от книги и на восторженные слова крестника только и сказал:
        — В котором часу ты завтракаешь?
        — Да когда пожелаете, дорогой крестный,  — отвечал тот.
        — Тогда идем завтракать!  — предложил Пьер Берто.
        Но прежде Петрус хотел кое-что узнать.
        Он позвонил.
        Вошел Жан.
        Петрус обменялся с ним многозначительным взглядом.
        Жан утвердительно кивнул.
        — Ну, так что же?  — спросил Петрус.
        Лакей указал глазами на моряка.
        — Давай, давай!  — поторопил его Петрус.
        Жан подошел к хозяину и из небольшого бумажника русской кожи, будто специально предназначенного для такого дела, достал небольшое кокетливо сложенное письмо.
        Петрус выхватил его у лакея, распечатал и пробежал глазами.
        Потом вынул из кармана бумажник, взял оттуда письмо, полученное, очевидно, накануне, заменив его только что прочитанным. Петрус подошел к сундуку, отпер небольшим ключиком, который он носил на шее, железный ларец и положил туда письмо, украдкой поцеловав его на прощание.
        Затем снова тщательно запер ларец, обернулся к капитану, пристально следившему за ним, и сказал:
        — Теперь, если хотите, можно и позавтракать, крестный…
        — Еще бы не хотеть! Уже десять часов!
        — В таком случае, карета внизу, и теперь я приглашаю вас на студенческий завтрак в кафе Одеон.
        — К Рибеку?  — уточнил моряк.
        — A-а! Вы его знаете?
        — Дорогой мой!  — проговорил моряк.  — Рестораны и философы — вот что я изучил досконально и докажу это, сделав на сей раз заказ самостоятельно.
        Крестник и крестный сели в экипаж и скоро вышли у кафе Рибека.
        Моряк без колебаний взошел по лестнице во второй этаж и, отодвигая карту, которую протянул ему лакей, приказал:
        — Двенадцать дюжин устриц, два бифштекса с картофелем, два тюрбо в масле, груши, виноград и шоколад без молока.
        — Вы правы, крестный,  — признал Петрус.  — Вы великий философ и настоящий гурман.
        Капитан отозвался с присущим ему хладнокровием:
        — Лучший сотерн к устрицам, лучший бон к остальным блюдам.
        — По бутылке каждого?
        — Это будет зависеть от их марки.
        Тем временем привратник Петруса отсылал назад многочисленных ценителей искусства, совершенно сбитых с толку: он говорил им, что его хозяин передумал и распродажа не состоится.
        VI
        КАКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ ПРОИЗВЕЛ КАПИТАН НА ТРОИХ ДРУЗЕЙ
        После завтрака капитан послал лакея за наемным экипажем, и Петрус спросил:
        — Разве мы не возвращаемся вместе?
        — Я же собирался купить особняк!  — напомнил капитан.
        — Верно,  — кивнул Петрус.  — Не желаете ли, чтобы я вам помог в поисках?
        — У меня свои дела, у тебя — твои: вот, хотя бы, ответить на записочку, которую ты получил сегодня утром. А я, кстати, с причудами. Я даже не уверен, что особняк, построенный по моему плану, будет по-прежнему мне нравиться неделю спустя. Суди сам, что может статься с особняком, купленным на чужой вкус… Я даже не стал бы там распаковывать чемоданы.
        Петрус уже начинал привыкать к крестному и понимал: чтобы оставаться с ним в приятельских отношениях, необходимо было предоставить ему полную свободу.
        И он ответил:
        — Поезжайте, крестный! Вы знаете, что в любое время вы желанный гость.
        Капитан кивнул, что означало «Черт побери!», и прыгнул в экипаж.
        Петрус вернулся к себе; на душе у него было легко как никогда.
        По пути он встретил Людовика и по его расстроенному лицу понял, что случилось несчастье.
        Людовик сообщил ему об исчезновении Рождественской Розы.
        Выразив молодому доктору свое сочувствие, Петрус задал естественный вопрос:
        — Ты видел Сальватора?
        — Да,  — подтвердил Людовик.
        — И что?
        — Я застал его как всегда спокойным и строгим. Он уже знал о случившемся.
        — Что он сказал?
        — Он сказал следующее: «Я найду Рождественскую Розу, Людовик, но сейчас же отправлю ее в монастырь, где вы сможете ее навещать только как врач или когда решитесь на ней жениться. Вы ее любите?»
        — И что ты ответил?  — спросил Петрус.
        — Правду, друг мой: я люблю эту девочку всей душой! Я к ней привязался, и не как плющ к дубу, а как дуб к плющу. Поэтому я не колебался с ответом. «Сальватор!  — сказал я.  — Если вы вернете мне Рождественскую Розу, клянусь, как только ей исполнится пятнадцать лет, она станет моей женой».  — «Будь она богата или бедна?» — прибавил Сальватор. Я запнулся. Меня смущало не слово «бедная», а слово «богатая». «Что значит “богата или бедна”»?  — переспросил я. «Именно так, богата или бедна,  — продолжал настаивать Сальватор.  — Вы же знаете, что Рождественская Роза — потерянный ребенок или найденыш. Вам известно, что в прежней жизни она знала Ролана, а он пес аристократический. Вполне возможно, что Рождественская Роза однажды вспомнит, кто она такая, и может с одинаковой вероятностью оказаться как богатой, так и бедной. Готовы ли вы с закрытыми глазами жениться на ней?» — «А не воспротивятся ли нашему браку родители Рождественской Розы, если предположить, что они отыщутся?» — «Людовик!  — сказал Сальватор.  — Это мое дело. Возьмете ли вы в жены Рождественскую Розу богатой или бедной — такой, какой она
будет в пятнадцать лет?» Я протянул Сальватору руку, и вот уж я обручен, дорогой мой. Но Бог знает, где теперь несчастная девочка!
        — А где сам Сальватор?
        — Не знаю. Покинул Париж, так я думаю. Он попросил меня неделю на поиски и назначил мне свидание у него дома на улице Макон в следующий четверг. А ты что поделываешь? Что произошло? Похоже, твои намерения изменились?
        Петрус с воодушевлением рассказал Людовику во всех подробностях о том, что произошло накануне. Но тот, скептичный, как всякий врач, не поверил другу на слово и ждал доказательств.
        Петрус показал ему два банковских билета из тех десяти, что он получил от капитана.
        Людовик взял один из двух билетов и пристально осмотрел его с обеих сторон.
        — Уж не поддельный ли он, случайно?  — спросил Петрус.  — Может, подпись Гара ненастоящая?
        — Нет,  — возразил Людовик.  — Хотя мне за всю жизнь довелось увидеть и пощупать не много банковских билетов, этот, как мне кажется, настоящий.
        — Так в чем дело?
        — Я тебе скажу, дорогой друг, что не очень-то верю в американских дядюшек, а еще меньше — в крестных. Надо бы рассказать обо всем Сальватору.
        — Но ты же сам сказал,  — с живостью возразил Петрус,  — что Сальватор уехал на несколько дней из Парижа и вернется только в следующий четверг!
        — Да, верно,  — ответил Людовик,  — но ты познакомишь нас пока со своим набобом, договорились?
        — Черт побери! Не вижу, что может этому помешать,  — согласился Петрус.  — А кто из нас раньше увидится с Жаном Робером?
        — Я,  — ответил Людовик.  — Я иду сейчас к нему на репетицию.
        — Расскажи ему про капитана.
        — Какого капитана?
        — Капитана Пьера Берто Монтобана, моего крестного.
        — А ты написал о нем своему отцу?
        — О ком?
        — О крестном.
        — Как ты понимаешь, это первое, что пришло мне на ум. Но Пьер Берто хочет сделать ему сюрприз и умолял не сообщать ему о своем возвращении.
        Людовик покачал головой.
        — Ты продолжаешь сомневаться?  — спросил Петрус.
        — Все это представляется мне слишком невероятным.
        — Мне тоже вначале так показалось, я и сейчас порой думаю, что все это мне пригрезилось. Ущипни меня, Людовик. Хотя, признаюсь, просыпаться мне страшно!
        — Ничего,  — успокоил его Людовик, более выдержанный, чем оба его приятеля.  — Жаль только, что Сальватора сейчас нет с нами.
        — Да, жаль, конечно,  — согласился Петрус, положив Людовику руку на плечо,  — но знаешь, дорогой мой, трудно себе представить беду страшнее той, на которую я был обречен. Не знаю, куда заведут меня новые обстоятельства, уверен лишь в одном: они помогут мне избежать падения. На дне пропасти меня ждало несчастье. Неужели я сейчас еще быстрее скатываюсь в другую пропасть? Не знаю. Но сейчас я, по крайней мере, качусь с закрытыми глазами и если, очнувшись, окажусь на дне, то хотя бы пережив перед тем надежду и счастье.
        — Будь по-твоему! Помнишь, как Жан Робер вечером в последний день масленицы расспрашивал Сальватора о романе? Давай считать. Во-первых, Сальватор и Фрагола —. у обоих неизвестное прошлое, но роман продолжается и по сей день; Жюстен и Мина — роман; Кармелита и Коломбан — роман, правда, суровый и печальный, но роман; Жан Робер и госпожа де Маранд — самый веселый из всех, роман с сапфировыми глазами и розовыми губами, но роман; ты и…
        — Людовик!
        — Правильно… Роман таинственный, мрачный и в то же время сияющий — но роман, дорогой мой, настоящий роман! Наконец, я и Рождественская Роза — роман, в котором я жених найденной и вновь потерянной девочки, а Сальватор обещает ее отыскать,  — чем не роман, дорогой мой! Даже принцесса Ванврская, прекрасная Шант-Лила, и та, верно, плетет свой роман.
        — С чего ты взял?
        — Я видел ее третьего дня на бульваре в коляске, запряженной четверкой лошадей; ими управляли на манер Домона два жокея в белых коротких штанах и бархатных куртках вишневого цвета. Я не сразу ее узнал, как ты понимаешь, и сначала решил, что обознался — очень уж велико было сходство. Но она помахала мне рукой, затянутой в перчатку от Прива или Буавена и сжимавшей трехсотфранковый платочек… это роман, Петрус, роман! Теперь скажи, какие из этих романов будут иметь счастливый или несчастливый конец? Бог знает! Прощай, Петрус. Мне пора на репетицию к Жану Роберу.
        — Приезжайте ко мне вдвоем.
        — Я постараюсь его привезти. А почему бы тебе не отправиться вместе со мной?
        — Не могу! Мне нужно привести в порядок мастерскую. В воскресенье у меня сеанс.
        — Значит, в воскресенье?..
        — В воскресенье мои двери закрыты для всех, дорогой друг, от двенадцати до четырех пополудни. В остальное время дверь, сердце, рука — все открыто для всех.
        Молодые люди еще раз простились и расстались.
        Петрус стал приводить в порядок мастерскую.
        Принять Регину — что могло быть важнее?
        Она была у него всего однажды в сопровождении маркизы де Латурнель.
        Правда, тот единственный раз решил судьбу Петруса.
        Спустя час в мастерской все было готово.
        Петрус не только поставил холст на мольберт, но и набросал портрет.
        Пчелка сидела под банановым деревом против веерной пальмы среди тропической растительности оранжереи, так хорошо знакомой Петрусу, на зеленой травке и плела венок из необыкновенных цветов, какие дети собирают во сне, а наполовину скрытая в листьях мимозы голубая птичка развлекала ее своим пением.
        Петрус так увлекся, что если бы взялся сейчас за палитру, то через неделю портрет был бы готов.
        Но он понял, что торопиться нельзя, иначе счастье слишком быстро кончится, и все стер.
        Потом он сел напротив белого полотна и представил себе уже законченный портрет, как бывает с поэтом, когда, не написав еще ни строчки, он видит всю свою драму от первой до последней сцены.
        Это по праву можно назвать так: мираж таланта.
        Капитан вернулся лишь в восемь часов вечера.
        Он объехал все новые кварталы, подыскивая подходящий дом, и перечитал все объявления, но так ничего и не нашел.
        Он намеревался продолжить поиски на следующий день.
        С этой минуты капитан Монтобан расположился у крестника как у себя дома.
        Петрус представил его Людовику и Жану Роберу.
        Трое друзей провели в обществе капитана субботний вечер и сговорились непременно встречаться всем вместе раз в неделю по вечерам, пока капитан будет жить у крестника.
        Что касается встреч в дневное время, то об этом не могло быть и речи.
        Капитан исчезал с утра сразу после завтрака, а то и на рассвете под тем предлогом, что подыскивает квартиру или, вернее, дом.
        Куда он ходил?
        Бог или черт об этом, разумеется, знали, а Петрус даже не догадывался.
        Впрочем, один или два раза он попытался выяснить это, расспрашивая крестного.
        Но тот словно лишился дара речи, ограничившись таким ответом:
        — Не спрашивай, мальчик мой, я не могу тебе сказать: это тайна. Однако можешь не сомневаться, здесь замешана любовь. Не волнуйся, если вдруг я исчезну на несколько дней кряду. Я могу не появляться день, ночь, несколько дней или несколько ночей. Как все старые морские волки, я остаюсь там, где мне хорошо. «Человек ищет где лучше», как гласит пословица. Я всего лишь хочу сказать, что если случайно окажусь в один из ближайших вечеров у какой-нибудь знакомой и мне там будет хорошо, то вернусь не раньше следующего утра.
        — Отлично вас понимаю,  — ответил на это Петрус.  — Спасибо, что предупредили.
        — Договорились, мальчик мой. Мы не будем друг другу в тягость. Но, напротив, вполне возможно, что я проведу дома несколько дней подряд. Мне иногда нужно собраться с мыслями и подумать. С твоей стороны было бы очень любезно передать мне с лакеем несколько книг по стратегии, если у тебя такие есть, или хотя бы по истории и философии, присовокупив к ним дюжину бутылок твоего белого бордоского.
        — Все это будет у вас через час.
        После того как все условия были обсуждены, дело пошло без затруднений.
        Однако в мнении о капитане трое молодых друзей не сошлись.
        Людовику он был глубоко неприятен, возможно, потому, что, будучи приверженцем системы Галля и Лафатера, молодой врач не обнаружил в чертах его лица и лобных буграх прямой связи с тем, что он говорил. А может быть душа доктора была переполнена чистыми чувствами, и разговор капитана, бывалого грубого моряка, заставлял его спускаться с небес на землю. Словом, он с первой же встречи с трудом выносил нового знакомого.
        Жан Робер, предававшийся всякого рода фантазиям, страстный любитель всего живописного, заявил, что характер капитана не лишен своеобразия; поэт не воспылал к новому знакомому любовью, но относился к нему с некоторой долей интереса.
        Петрус же был ему слишком многим обязан и не любить его не мог.
        Читатели согласятся, что с его стороны было бы нелепо разбирать по косточкам, как это делал Людовик, человека, единственным желанием которого было облагодетельствовать крестника.
        Отметим, однако, что некоторые любимые выражения капитана, особенно о морском волке, оскорбляли его слух.
        В целом, как видит читатель, капитан не вызывал у молодых людей безусловной симпатии, и даже Жану Роберу и Петрусу, расположенным к нему всей душой, оказалось не под силу по-настоящему подружиться с таким необыкновенным, сложным человеком, как капитан Пьер Берто Монтобан, который, казалось, был таким простодушным, всем восхищался, все любил и искренне отдавался первым впечатлениям.
        Однако по некоторым случайно вырывавшимся у него словам можно было судить о том, что человек он пресыщенный: ничего не любит и ни во что не верит. Временами жизнерадостный, он в иные минуты вдруг напоминал распорядителя на похоронах. Он весь как бы состоял из самых разнородных элементов, представляя собой необъяснимую смесь самых блестящих качеств и гнусных пороков, благороднейших чувств и низменнейших страстей; в чем-то он проявлял себя знатоком, как мы говорили, вплоть до педантизма, а в других вопросах демонстрировал крайнее невежество. Он прекрасно рассуждал о живописи, но не умел нарисовать даже ухо; великолепно говорил о музыке, хотя не знал ни единой ноты. Однажды утром он попросил, чтобы вечером ему прочли «Гвельфов и гибеллинов», и после чтения указал Жару Роберу на главный недостаток драмы; замечание его было настолько верно и точно, что тот спросил:
        — Уж не с собратом ли по перу я имею честь говорить?
        — Самое большее — с жаждущим им стать,  — скромно ответил капитан,  — хотя я мог бы претендовать на свою долю в авторстве нескольких трагедий, поставленных в конце прошлого века; например, трагедия «Женевьева Брабантская», впервые поставленная в театре Одеон четырнадцатого брюмера шестого года Республики, написана мной в соавторстве с гражданином Сесилем.
        Так прошла неделя. Капитана сводили во все театры Парижа, пригласили на прогулку в Булонский лес, где он показал себя умелым наездником, придумывали для него всевозможные развлечения, и капитан, тронутый до слез, намекнул Петрусу, что в ближайшее время двое его друзей получат кое-что в знак его признательности и дружбы.
        VII
        ОТДЕЛЬНЫЕ КАБИНЕТЫ
        В воскресенье, когда должен был состояться первый сеанс с маленькой Пчелкой, Петрус был в мастерской в восемь часов утра, хотя посетительницы ожидались к полудню.
        В десять часов он послал спросить у капитана, не хочет ли тот с ним позавтракать.
        Но Жан с таинственным видом доложил, что капитан не возвращался со вчерашнего вечера.
        Петрус принял это сообщение с облегчением.
        Он боялся встречи Регины с капитаном.
        Если такие натуры, как Людовик, Жан Робер и он сам, испытывали порой неприязнь к этому человеку, то как его восприняла бы аристократка Регина?
        Теперь, казалось ему, он скорее признался бы в том, что разорен и вынужден продать свои вещи, чем рассказал бы о том, что может унаследовать четыре миллиона от крестного.
        И он приказал Жану: если этот самый крестный вернется, когда Регина еще будет находиться в мастерской, сказать капитану, что у Петруса сеанс.
        Приняв эти меры предосторожности, он начал завтрак, не сводя взгляда с часов.
        В одиннадцать часов он как можно медленнее стал готовить палитру.
        В половине двенадцатого стал набрасывать мелком композицию на полотне.
        В полдень у дома остановилась карета.
        Петрус отложил палитру на стул и выбежал на площадку лестницы.
        С первого же дня ему сопутствовала удача.
        Пчелка приехала в сопровождении одной Регины.
        Как мы уже говорили, Регина решила начать сеансы в воскресенье.
        Маркиза де Латурнель сочла невозможным пропустить мессу с певчими в своей приходской церкви Сен-Жермен-де-Пре.
        Так что на этот раз Регина сопровождала Пчелку одна.
        А Пчелка радостно бросилась навстречу своему другу Петрусу.
        Она так давно его не видела!
        Регина подала художнику руку.
        Петрус взял ее руку, и, отогнув губами край перчатки, с нежностью припал к ней, в то же время шепча едва слышно слова любви, переполнявшие его душу.
        Потом он показал гостьям свои приготовления.
        Регина полностью одобрила композицию.
        Пчелка была очарована цветами, которые она должна была держать в руках.
        Накануне Петрус скупил редкие цветы, опустошив оранжереи Люксембургского дворца и Ботанического сада.
        Сеанс начался.
        Работа над портретом Регины была радостью.
        Работа над портретом Пчелки пьянила его!
        Тогда Регина была моделью.
        Теперь она выступала в роли советчицы.
        На этом основании она могла подходить к Петрусу, касаться его плеча, исчезать вместе с ним за полотном.
        В эти короткие, но яркие, словно вспышки молнии, мгновения девушка касалась своими волосами лица Петруса; ее глаза говорили ему о чудесном мире любви; а ласковое дыхание ее губ, которое смогло бы вернуть жизнь даже умирающему Петрусу, сейчас возносило его до небес.
        После того как Регина высказывала ему свой совет, Петрус вновь принимался за работу; рука его дрожала, он не сводил глаз с Регины.
        Да и зачем ему было смотреть на Пчелку? Он мог бы нарисовать ее с закрытыми глазами.
        Кроме того, надо было что-то говорить, не потому что влюбленные испытывали в этом необходимость: они могли бы хоть целую вечность смотреть друг на друга и улыбаться, их взгляды и улыбки были красноречивее слов.
        Однако говорить надо было.
        Петрус стал рассказывать об исчезновении Рождественской Розы, отчаянии Людовика, обещании Сальватора отыскать девочку, а также о странной клятве Людовика жениться на ней даже в том случае, если она окажется богата!
        Регина рассказала, что Кармелиту прослушал в их особняке г-н Состен де Ларошфуко; она имела огромный успех и получила дебют в Опере.
        Потом Петрус спросил, что нового у г-жи де Маранд.
        Та по-прежнему была самой счастливой женщиной на земле.
        Правда, г-н де Маранд пускался на всякого рода безумства ради новой любовницы, но в то же время с огромным почтением обходился с супругой, предоставляя ей полную свободу действий, и в данных обстоятельствах г-жа де Маранд могла ему быть только глубоко признательна.
        Денежные и политические дела банкира шли прекрасно: он собирался в Лондон, чтобы договориться для Испании о займе в шестьдесят миллионов, и было очевидно, что при первом же повороте короля к либерализму г-н Маранд будет назначен министром.
        Потом Регина спросила, что нового у Фраголы.
        Сама она редко видела девушку; как ягода, чье имя носила Фрагола, прячется в траве, так и девушка прятала от всех свое счастье. Чтобы с ней повидаться, Регине приходилось ездить к ней домой. Зато возвращалась она неизменно со спокойной душой и улыбкой на лице, словно ундина, увидевшая свое отражение в озере, или ангел, увидевший свое отражение на небе.
        Петрус через Сальватора знал об этих встречах.
        Ничего удивительного не было и в том, что теперь Регина справлялась о Фраголе у Петруса.
        Читатели понимают, как скоро за этими занятиями летело время.
        Еще бы: писать восхитительное лицо девочки, любоваться прекрасным женским лицом, обмениваться с девочкой улыбками, а с молодой женщиной — взглядами, словами, чуть ли не поцелуями!
        Бой часов привлек внимание Регины.
        — Четыре!  — вскричала она.
        Молодые люди переглянулись.
        Им казалось, что они пробыли рядом едва ли больше четверти часа.
        Пора было расставаться.
        Но через день был снова назначен сеанс, а уже на следующий вечер, то есть с понедельника на вторник, Регина надеялась увидеться с Петрусом в оранжерее на бульваре Инвалидов.
        Регина вышла вместе с Пчелкой.
        Свесившись с перил, Петрус провожал их взглядом до тех пор, пока они не исчезли за входной дверью.
        Потом он подбежал к окну, чтобы еще раз увидеть их, перед тем как они сядут в карету.
        Он не сводил с кареты глаз, пока она не скрылась за поворотом.
        Потом Петрус запер дверь и затворил окно мастерской, словно боялся, как бы не улетучился аромат, оставленный обворожительными посетительницами.
        Он погладил предметы, которых успела коснуться Регина, и, наткнувшись на ее батистовый платок с брюссельскими кружевами, который она то ли случайно, то ли нарочно оставила в мастерской, схватил его обеими руками и спрятал в него лицо, вдыхая аромат ее духов.
        Он с головой ушел в сладкие грезы, как вдруг в мастерскую, шумно радуясь, ворвался капитан.
        На улице Новых Афин он нашел, наконец, подходящий дом.
        На следующий день или, может быть, через день капитан должен был подписать купчую у нотариуса, а на будущей неделе обещал устроить новоселье.
        Петрус искренне поздравил капитана.
        — Ах, крестник! Похоже, ты рад моему переезду?  — заметил моряк.
        — Я? Напротив!  — возразил Петрус.  — В доказательство предлагаю вам оставить за собой квартиру в моем доме в качестве загородной резиденции.
        — По правде сказать, не откажусь!  — воскликнул капитан.  — Но при одном условии: я сам буду платить за эту квартиру и о цене тоже договорюсь сам.
        Предложение было принято.
        Трое друзей собирались вместе поужинать.
        Жан Робер и Людовик пришли в пять часов.
        Людовик был печален: о Рождественской Розе не было никаких новостей. Сальватор появлялся дома редко, на несколько минут, чтобы успокоить Фраголу; она ждала его лишь завтра к вечеру или даже послезавтра.
        Чтобы развлечь Людовика, в котором капитан, казалось, принимал живейшее участие, решено было поужинать у Легриеля в Сен-Клу.
        Людовик и Петрус поедут туда в двухместной карете, а Жан Робер и капитан — верхом.
        В шесть часов они отправились в путь. Без четверти семь четверо посетителей заняли отдельный кабинет в заведении Легриеля.
        В ресторане собралось много народу. В кабинете, соседнем с тем, где устроились наши герои, было особенно шумно: оттуда доносились громкая речь и веселый смех.
        Сначала четверо приятелей не обращали на это внимания.
        Они были голодны, и звон посуды почти заглушал голоса и смех.
        Но вскоре Людовик стал внимательно прислушиваться.
        Ведь он и в самом деле был самым невеселым среди своих товарищей.
        Он улыбнулся через силу.
        — Я узнаю голос, вернее, оба голоса!  — сказал он.
        — Уж не принадлежит ли один из них пленительной Рождественской Розе?  — поинтересовался капитан.
        — К сожалению, нет,  — вздохнул Людовик.  — Этот голос веселее, но не такой чистый.
        — Кто же это?  — спросил Петрус.
        Взрыв хохота, подобный бурно сыгранной гамме, ворвался в кабинет наших героев.
        Правда, стенки между кабинетами представляли собой не что иное, как затянутые холстом и оклеенные обоями ширмы, которые убирают в дни больших празднеств.
        — Во всяком случае, смех искренний, в этом я уверен,  — вставил Жан Робер.
        — Ты вполне можешь за это поручиться, дорогой друг, потому что женщины, сидящие в соседнем кабинете,  — это принцесса Ванврская и графиня дю Баттуар.
        — Шант-Лила?  — в один голос подхватили Жан Робер и Петрус.
        — Шант-Лила собственной персоной. Да вы послушайте!
        — Господа!  — смутился Жан Робер.  — Разве прилично подслушивать, что происходит в соседней комнате?
        — Черт побери!  — вскричал Петрус.  — Раз там говорят достаточно громко, чтобы мы услышали, значит, у тех, кто говорит, секретов нет.
        — Справедливо, крестник,  — одобрил Пьер Берто,  — у меня на этот счет существует теория, в точности совпадающая с твоей. Однако помимо двух женских голосов мне почудился еще мужской.
        — Как известно, дорогой капитан,  — сказал Жан Робер,  — у каждого голоса есть эхо. Но, как правило, женскому голосу эхом вторит мужской, а мужскому — женский.
        — Раз ты такой мастер распознавать голоса, может, ты знаешь, кто этот мужчина?  — спросил Петрус у Людовика.
        — Кажется, я смогу так же безошибочно определить кавалера, как и дам, да и у вас, если вы хорошенько прислушаетесь, не останется на этот счет сомнений,  — отозвался Людовик.
        Молодые люди насторожились.
        «При всем моем почтении, принцесса, позволь тебе все же не поверить»,  — послышался один голос.
        «Клянусь тебе, что это чистая правда, накажи меня Бог!»
        «Какая мне разница, правда это или нет, если это совершенно неправдоподобно! Пусть лучше будет ложь, но правдоподобная, и я тебе поверю».
        «Спроси лучше у Пакеретты, и сам увидишь».
        «Подумаешь, ручательство! Софи Арну отвечает за госпожу Дюбарри! Графиня дю Баттуар отвечает за принцессу Ванврскую! Пакеретта — за Шант-Лила!»
        — Слышите?  — спросил Людовик.
        «Мы по-прежнему любим хлопушки, господин Камилл?» — спросила Шант-Лила.
        «Больше, чем когда-либо, принцесса! На сей раз у меня была причина: я устроил целый фейерверк в честь вашего особняка на улице Ла Брюйера, четверки рыжих лошадей с подпалинами, ваших вишневых жокеев, и все это получено даром».
        «И не говори! У меня такое впечатление, что он ищет девушек, получивших розовый венок за добродетель, и намерен увенчать так и меня».
        «Нет, он тебя приберегает, возможно, для брака».
        «Дурак! Он женат!»
        «Фи, принцесса! Жить с женатым мужчиной! Это безнравственно».
        «А вы-то сами?»
        «Ну, я почти и не женат! И потом, я с тобой не живу!»
        «Конечно, вы со мной ужинаете, только и всего. Ах, господин Камилл, лучше бы вы женились на бедняжке Кармелите или написали ей вовремя, что больше не любите ее. Она вышла бы замуж за господина Коломбана и сегодня не ходила бы в трауре».
        И Шант-Лила тяжело вздохнула.
        «Какого черта! Как я мог это предвидеть?  — воскликнул легкомысленный креол.  — Мужчина ухаживает за женщиной, становится ее любовником, но не обязан же он на ней из-за этого жениться!»
        «Чудовище!» — ужаснулась графиня дю Баттуар.
        «Я не брал Кармелиту силой,  — продолжал молодой человек,  — как, впрочем, и тебя, Шант-Лила. Скажи откровенно, разве я взял тебя силой?»
        «Ах, господин Камилл, не сравнивайте нас: мадемуазель Кармелита — порядочная девушка».
        «А ты — нет?»
        «Я просто добрая девушка».
        «Да, ты права: добрая, превосходная!
        «Да если бы я тогда не упала со своего осла на траву и не лишилась чувств, еще не известно, как все обернулось бы».
        «А твой банкир?»
        «С моим банкиром вообще ничего не было».
        «Опять ты за свое… Знаешь, Соломон сказал, что только три вещи в мире не оставляют следов: птица в воздухе, змея на камне и…»
        «Я знаю,  — перебила его Шант-Лила,  — что при всем вашем уме вы дурак, господин Камилл де Розан, и я гораздо больше люблю своего банкира, хотя он и дал мне сто тысяч франков, чем вас, ничего мне не давшего».
        «Как это ничего, неблагодарная?! А мое сердце? Это, по-твоему, ничего не значит?»
        «О, ваше сердце!  — сказала Шант-Лила и вскочила, оттолкнув стул.  — Оно похоже на картонного цыпленка, которого я как-то видела в театре Порт-Сен-Мартен: его подают на всех спектаклях, но никто никогда его не пробовал на вкус. Ну-ка, спросите, готов ли мой экипаж».
        Камилл позвонил.
        Прибежал лакей.
        «Подайте счет,  — приказал креол,  — и узнайте, готова ли карета госпожи принцессы».
        «Экипаж подан».
        «Подвезешь меня в Париж, принцесса?»
        «Почему же нет?»
        «А как же твой банкир?»
        «Он предоставляет мне полную свободу; кстати, сейчас он, должно быть, на пути в Англию».
        «Может, воспользуешься этим, чтобы показать мне свой особняк на улице Ла Брюйера?»
        «С удовольствием».
        «Надеюсь, графиня дю Баттуар, что пример подруги подает тебе надежду?» — спросил Камилл.
        «Да, как же!  — хмыкнула Пакеретта.  — Разве найдется во всем свете второй такой Маранд!»
        — Как?!  — вскричали в один голос Петрус и Людовик.  — Так это господин де Маранд совершает безумства ради принцессы Ванврской? Это правда, Жан Робер?
        — Честное слово, я не хотел называть его,  — рассмеялся тот.  — Но раз уж Пакеретта проболталась, мне остается лишь подтвердить, что я слышал о том же от одного весьма осведомленного человека.
        В эту минуту принцесса Ванврская в ошеломительном туалете прошла мимо окна под руку с Камиллом де Розаном, Пакеретта следовала за ней: дорога была недостаточно широкой и на ней не могли поместиться обе женщины в пышных юбках.
        VIII
        КАТАСТРОФА
        На следующий вечер в десять часов Петрус устроился в засаде за самым толстым деревом на бульваре Инвалидов неподалеку от садовой калитки особняка, принадлежавшего маршалу де Ламот-Удану. Он надеялся, что Регине удастся сдержать обещание.
        В пять минут одиннадцатого калитка неслышно отворилась и появилась старая Нанон.
        Петрус проскользнул в липовую аллею.
        — Идите, идите!  — крикнула кормилица.
        — На круглую поляну, верно?.. Ведь она на круглой поляне?
        — О, вы не успеете дойти туда, как ее встретите!
        И действительно, не успел Петрус углубиться в аллею, как его схватила за руку Регина.
        — Как вы добры, как прелестны, милая Регина! Благодарю вас: вы сдержали обещание! Я люблю вас!  — воскликнул молодой человек.
        — Надеюсь, вы не станете об этом кричать?  — остановила его молодая женщина.
        Она закрыла ему рот рукой. Петрус горячо припал к ней губами.
        — Ах, Боже мой! Да что с вами сегодня такое?  — спросила Регина.
        — Я без ума от любви, Регина. Только и думаю о том, какое меня ждет счастье: целый месяц открыто видеться с вами через день у себя во время сеансов, а по вечерам — здесь…
        — Но не через день.
        — …как можно чаще, Регина… Неужели вы решитесь, когда мое счастье окажется в ваших руках, играть им?
        — Боже мой! Ваше счастье, друг мой, это мое счастье,  — заметила молодая женщина.
        — Вы спрашивали, что со мной.
        — Да.
        — Мне страшно, я трепещу! Я то и дело подходил к калитке и прислушивался…
        — Вам не пришлось слишком долго ждать.
        — Нет, и я благодарю вас от всей души, Регина!.. Когда я вас ждал, меня охватывала дрожь.
        — Бедный друг!
        — Я говорил себе: «Застану ее в слезах, в отчаянии, она мне скажет: “Петрус, это невозможно! Я приняла вас сегодня вечером только затем, чтобы сообщить, что не увижу вас завтра!”»
        — Однако, друг мой, я не в слезах, не в отчаянии, а весело улыбаюсь. Вместо того чтобы сказать: «Я не увижу вас завтра!» — я говорю вам: «Завтра ровно в полдень, Петрус, буду у вас». Правда, завтра мы приедем не вдвоем с Пчелкой, а еще и с тетей. Но она плохо видит без очков, зато так кокетлива, что надевает их лишь в случае крайней нужды. Время от времени она засыпает и тогда видит еще меньше. Мы будем обмениваться взглядами, касаться друг друга, вы будете слышать шелест моего платья, я склонюсь над вашим плечом, проверяя сходство портрета с оригиналом — не в этом ли радость, счастье, опьянение, Петрус, особенно если сравнивать с нашим страданием, когда мы не можем видеться?
        — Не видеться, Регина! Не произносите этого слова! Это моя вечная душевная мука: мне кажется, в любую минуту может случиться так, что я вас больше не увижу.
        Регина едва заметно пожала прекрасными плечами.
        — Не увидите меня больше!  — повторила она.  — Да какая сила в мире может помешать мне с вами видеться? Этот человек? Но вы же знаете, что мне нечего его бояться. Вот если бы о нашей любви узнал маршал… Однако кто может ему донести? Никто! А если и донесут, я стану отрицать, я готова солгать, я скажу, что это неправда. А ведь мне было бы непросто заявить, что я вас не люблю, дорогой Петрус, не знаю, хватит ли у меня на это смелости.
        — Дорогая Регина! Значит, с посольством все по-старому?
        — Да.
        — И он уезжает в конце этой недели?
        — Сейчас он получает в Тюильри последние указания.
        — Хоть бы ничего не изменилось!
        — Не изменится. Кажется, решение уже принято на совете министров. О, если бы мне не было так скучно говорить о политике, я передала бы вам разговор моего отца с господином Раптом, что успокоило бы вас окончательно.
        — О, расскажите, расскажите, дорогая Регина! С той минуты как политика может влиять на наши встречи, она становится для меня объектом самого пристального изучения, какому только может отдаваться человеческий разум.
        — В настоящее время возможна смена кабинета.
        — Ах, дьявольщина! Вот чем объясняется отсутствие моего друга Сальватора,  — серьезно заметил Петрус.  — Он в этом замешан.
        — То есть?
        — Нет, ничего; продолжайте, дорогая Регина.
        — В новый кабинет министров войдут господин де Мартиньяк, господин Порталис, господин де Ко, господин Руа. Портфель министра финансов предложили господину де Маранду, но он отказался. Еще туда войдут господин де Ла Ферроне и, может быть, мой отец… Но отец не хочет входить в смешанный кабинет, в переходный кабинет, как он его называет.
        — Ах, Регина, Регина, политика — прекрасная вещь, когда о ней говорите вы!.. Продолжайте, я вас слушаю.
        — Господин де Шатобриан, впавший в немилость после того, как написал письмо королю за три дня до известного смотра национальной гвардии, на котором солдаты кричали «Долой министров!», и удалившийся к римским развалинам, получит свои верительные грамоты и станет послом; короче, происходит, как говорят, поворот в политике.
        — А вы, дорогая Регина, какое назначение получили?
        — Мне поручено охранять особняк на бульваре Инвалидов, в то время как мой отец будет, по-видимому, назначен комендантом дворца, а господин Рапт — чрезвычайным посланником к его величеству Николаю Первому.
        — Именно этого я и боюсь: вдруг это посольство не состоится?
        — Напротив, оно состоится наверняка: наши политики намерены выйти из союза с англичанами и войти в союз с русскими. Маршал содействует этому всеми силами. Тогда мы получили бы рейнские провинции и возместили бы потери Пруссии за счет Англии… Ну, все понятно?
        — Я ошеломлен! Как все это помещается вот в этой прелестной головке, Бог мой! Позвольте мне поцеловать вас в лоб, прекрасная Регина, а то мне кажется, что его уже избороздили морщины.
        Регина откинула голову назад, и Петрус мог убедиться, что со вчерашнего дня она не успела постареть на пятьдесят лет.
        Петрус поцеловал ее в перламутровый лоб, потом в глаза.
        У него вырвалось восклицание, похожее на стон.
        Регина отпрянула.
        Она почувствовала на своих губах горячее дыхание Петруса.
        Петрус бросил на нее умоляющий взгляд, и она сама кинулась ему на шею.
        — Значит, в конце недели он уедет и вы будете свободны?  — прошептал Петрус.
        — Да, милый.
        — О, как долго еще до конца недели! Лишь бы только за эти дни, ночи, часы и минуты не случилось несчастья!
        И молодой человек, словно подавленный страшным предчувствием, опустился на скамейку, увлекая за собой Регину.
        Они нежно прильнули друг к другу, и голова Регины сама собой опустилась Петрусу на плечо.
        Девушка хотела было ее поднять, но Петрус взмолился:
        — О Регина!
        И головка опустилась снова.
        Им обоим было так хорошо вдвоем, что они не замечали времени.
        Вдруг до их слуха донесся стук колес.
        Регина подняла голову и прислушалась.
        Кучер крикнул:
        — Ворота!
        Ворота распахнулись.
        Грохот колес приближался.
        Карета въезжала во двор.
        — Вот они!  — сказала Регина.  — Я должна встретить отца. До завтра, дорогой Петрус!
        — Боже мой!  — прошептал Петрус.  — Как бы я хотел остаться здесь до завтра!
        — Да что с вами такое?
        — Не знаю, но чувствую, что несчастье близко.
        — Ребенок!
        Регина снова подставила Петрусу лоб для поцелуя.
        Молодой человек коснулся его губами, и девушка исчезла в темных аллеях, бросив на прощание тому, кого она покидала, два слова в утешение:
        — До завтра!
        — До завтра!  — грустно вымолвил Петрус в ответ, будто эти слова были не любовным обещанием, а угрозой несчастья.
        Несколько минут спустя Петрус услышал шаги, его тихо окликнули.
        Это была Нанон.
        — Калитка открыта,  — сообщила она.
        — Да, да, спасибо, добрая моя Нанон,  — отозвался Петрус, сделав над собой усилие, прежде чем подняться на ноги.
        Послав мысленно Регине поцелуй, в который молодой человек вложил душу, сердце, жизнь, он вышел через калитку незамеченным.
        Карета ожидала его в сотне шагов.
        Вернувшись домой, он спросил лакея, где капитан.
        Капитан заходил около десяти часов, расспросил о Петрусе и, узнав, что молодой человек вышел, около часу провел в мастерской.
        В половине двенадцатого капитан, не дождавшись Петруса, ушел к себе.
        Охваченный смутным беспокойством, Петрус спустился и постучал.
        Никто не отвечал.
        Петрус поискал ключ. Ключа тоже не было.
        Он снова постучал.
        То же молчание в ответ.
        Капитан либо спал, либо вышел.
        Петрус снова поднялся к себе.
        Он долго ходил из мастерской в спальню и обратно.
        Капитан оставил гореть лампу в мастерской.
        На столе лежал открытым томик Мальбранша.
        Петрус решил наконец лечь спать.
        Он задыхался. Отворив окно, он подышал холодным ночным воздухом.
        Ночная свежесть подействовала на него успокаивающе.
        Наконец он лег.
        Сон долго не приходил, потом Петрус забылся то и дело прерывающейся, лихорадочной, беспокойной дремотой.
        Однако к пяти часам усталость победила, Петрус уснул.
        В семь часов раздался стук в дверь.
        Вошел лакей.
        Петрус вскочил.
        — Что случилось, Жан?  — спросил он.
        — Дама под вуалью желает с вами поговорить,  — испуганно отвечал тот.
        — Дама под вуалью — у меня?
        — Дама под вуалью у вас.
        — Ты знаешь, кто это?  — спросил Петрус.
        — Она не представилась, сударь… но…
        — Что?
        — Мне кажется…
        — Что тебе кажется? Договаривай!
        — По-моему, это княжна.
        — Регина?
        — Уверен, что это она!
        — Регина!  — вскрикнул Петрус.
        Он спрыгнул с кровати, поскорее натянул панталоны и накинул халат. Регина здесь! В такой час! Должно быть, случилось несчастье! Его предчувствия оправдываются.
        Петрус торопливо закончил туалет.
        — Просите,  — приказал он.  — Я буду ждать в мастерской.
        Слуга сошел вниз.
        — Боже мой! Боже мой!  — почти потеряв голову от беспокойства, бормотал Петрус.  — Я чувствовал: надвигается нечто страшное. Что же могло произойти?
        В эту минуту на пороге появилась дама под вуалью.
        Лакей следовал за ней.
        Он не ошибся.
        Сквозь вуаль Петрус узнал Регину.
        — Ступайте!  — приказал он Жану.
        Тот вышел и притворил за собой дверь.
        — Регина!  — вскричал Петрус, бросаясь к едва державшейся на ногах девушке.  — Регина! Неужели это вы?!
        Гостья подняла вуаль и сказала:
        — Это я, Петрус.
        Петрус отпрянул при виде застывшего, как мрамор, смертельно бледного лица графини Рапт.
        Что же произошло?
        IX
        РИМ
        Надеемся, наши читатели не будут возражать, если мы ненадолго отложим объяснение между Петрусом и Региной, чтобы принять участие в паломничестве одного из героев нашей истории, которого мы уже давно потеряли из виду, а между тем читатели, как нам кажется, принимают в этом герое некоторое участие.
        Мы не можем проследить за ним в его долгом путешествии через Альпы, через Апеннинский полуостров, скажем только, что прошло полтора месяца с тех пор, как брат Доминик простился с Сальватором на дороге в Фонтенбло. Неделю назад он прибыл в Рим. То ли случайно, то ли из-за заранее принятых кем-то мер, все его усилия попасть к папе Льву XII оказались тщетными, и в отчаянии он решил прибегнуть к помощи письма, которое на этот случай передал ему Сальватор.
        Мы приглашаем читателя во дворец Колонна на улице Святых Апостолов; поднимемся вместе al piano nobile, то есть во второй этаж, пройдем, благодаря преимуществу романиста проникать повсюду, через приотворенную двустворчатую дверь и окажемся в кабинете французского посла.
        Кабинет выглядит скромно, стены оклеены зелеными обоями, на окнах — занавески из камки, мебель обита такой же тканью.
        Единственное украшение кабинета, когда-то одного из самых знаменитых в Риме и славившегося своими картинами,  — портрет французского короля Карла X.
        Вдоль стен расставлены остатки колонн, мраморная женская рука, мужской торс — результат недавних раскопок; рядом — огромная глыба греческого мрамора, а напротив стола — модель надгробия.
        Простое это надгробие венчает бюст Пуссена.
        Барельеф представляет «Аркадских пастухов».
        Под барельефом — надпись:
        НИКОЛА ПУССЕНУ
        ВО СЛАВУ ИСКУССТВ
        И ФРАНЦИИ
        Ф. Р. ДЕ Ш.
        Господин за столом составляет депешу. Почерк у него крупный и разборчивый.
        Человеку около шестидесяти лет. У него высокий выпуклый лоб, в волосах чуть серебрится седина; из-под черных бровей глаза мечут молнии; нос тонкий и длинный; рот небольшой, с узкими губами; подбородок изящно очерчен; щеки, опаленные солнцем во время долгих путешествий, чуть тронуты оспой; выражение лица гордое и вместе с тем ласковое. По всем признакам этот человек умен, находчив, решителен; будучи поэтом или солдатом, он принадлежит к старинной французской породе — породе воинов.
        Как поэт он известен своими книгами «Рене», «Атала», «Мученики»; как государственный деятель он опубликовал памфлет, озаглавленный «Бонапарт и Бурбоны», и выступил с критикой известного ордонанса от 5 сентября в брошюре «О монархии согласно Хартии»; будучи министром, он в 1823 году объявил войну Испании; как дипломат он представлял Францию сначала в Берлине, потом в Лондоне. Итак, перед вами виконт Франсуа Рене де Шатобриан, посол в Риме.
        Род его столь же древен, как сама Франция.
        До XIII века герб его предков был украшен павлиньими перьями натуральных цветов. Однако после битвы при Мансуре, когда Жоффруа, четвертый носитель этого имени, знаменосец Людовика Святого, предпочел скорее завернуться в знамя Франции, чем отдать его сарацинам, и получил неисчислимые раны, разорвавшие его плоть вместе со знаменем, Людовик Святой даровал ему право украсить герб множеством золотых цветков лилии на красном фоне и девизом: «Моя кровь — на знаменах Франции». Этот человек — вельможа и поэт милостью Божьей. Провидение поставило его на пути у монархии как пророка, о котором говорит историк Иосиф и который семь дней ходил вокруг стен Иерусалима с криком: «Иерусалим, горе тебе!» — а на седьмой день крикнул: «Горе мне!» — и свалившийся со стены камень рассек его надвое.
        Монархия его ненавидит как любого, кто справедлив и говорит правду; поэтому-то она его удалила под предлогом благодарности за его верность. Сыграли на его художественной натуре: ему предложили посольство в Риме; он не мог устоять перед притягательными руинами — и вот он посол.
        Чем он занимается в Риме?
        Следит за жизнью угасающего Льва XII.
        Ведет переписку с г-жой Рекамье, Беатриче этого второго Данте, Леонорой этого второго поэта; готовит надгробие Пуссену: барельеф он заказал Депре, а бюст — Лемуану; в свободное время занимается раскопками в Торре-Вергата, и, разумеется, не на государственные деньги, а на свои собственные; остатки древностей, которые вы видели в его кабинете,  — плоды его раскопок.
        Сейчас он счастлив, словно мальчишка: накануне он выиграл в эту «лотерею мертвых», как ее называют, кусок греческого мрамора, достаточно большой, чтобы высечь из него бюст Пуссена. Как раз в эту минуту дверь в кабинет отворяется; виконт поднимает голову и спрашивает секретаря:
        — Что там такое, Гаэтано?
        — Ваше превосходительство!  — отвечает секретарь.  — Вас спрашивает французский монах: он пришел пешком из Парижа и хочет с вами поговорить, как он утверждает, о деле чрезвычайной важности.
        — Монах?  — удивленно переспросил посол.  — А какого ордена?
        — Доминиканского.
        — Просите!
        Он сейчас же встал из-за стола.
        Как все великодушные люди, как все большие поэты, виконт с благоговением относился к святыням Церкви и ее людям.
        Теперь можно было заметить, что он невысокого роста, что голова у него немного велика для его хрупкого тела и словно вросла в плечи, как у всех потомков рыцарей, подолгу не снимавших шлемы.
        Когда монах появился в дверях, виконт встретил его стоя.
        Оба с одного взгляда поняли, с кем они имеют дело или, говоря точнее, признали один в другом родственную душу.
        Есть такая порода сердец и умов: те, кто к ней принадлежит, узнают друг друга, где бы они ни встретились; раньше они не виделись, это верно, однако не так ли и на небесах соединяются души людей, никогда не встречавшихся в жизни?
        Старший из них протянул руки.
        Молодой поклонился.
        Затем старший почтительно произнес:
        — Входите, отец мой.
        Брат Доминик вошел в кабинет.
        Посол взглядом приказал секретарю закрыть дверь и позаботиться о том, чтобы никто им не мешал.
        Монах вынул из-за пазухи письмо и передал его г-ну де Шатобриану; тому довольно было одного взгляда: он сейчас же узнал собственный почерк.
        — Мое письмо!  — произнес он.
        — Я не знаю никого, кто лучше мог бы меня представить вашему превосходительству,  — сказал монах.
        — Письмо к моему другу Вальженезу!.. Как оно попало к вам в руки, отец мой?
        — Я получил его от сына господина де Вальженеза, ваше превосходительство.
        — От сына?  — вскричал посол.  — От Конрада?
        Монах кивнул.
        — Несчастный юноша!  — с грустью вздохнул старик.  — Я знал его красивым, молодым, полным надежды: его смерть была так страшна, нелепа!
        — Вы, как и все, думаете, что он умер, ваше превосходительство. Однако вам, другу его отца, я могу открыться: он не умер, он здравствует и почтительнейше вам кланяется.
        Посол бросил на монаха непонимающий взгляд.
        Он начинал сомневаться, в своем ли уме гость.
        Монах словно угадал, что творится на душе у его собеседника.
        Он грустно улыбнулся.
        — Я не сумасшедший,  — сказал он.  — Ничего не бойтесь и ни в чем не сомневайтесь: вы, человек, посвященный во все тайны, должны знать, что действительность богаче фантазии.
        — Конрад жив?
        — Да.
        — Чем он занимается?
        — Это не моя тайна, а его, ваше превосходительство.
        — Чем бы он ни занимался, это наверняка нечто значительное! Я хорошо его знал, у него великодушное сердце… Теперь расскажите, как и почему он вам передал это письмо. Чем могу вам служить? Располагайте мною.
        — Ваше превосходительство предлагает мне свою помощь, даже не узнав, с кем имеет дело, даже не спросив, кто я такой!
        — Вы человек! Значит, вы мой брат. Вы священник, стало быть, посланы Богом. Больше мне не нужно ничего знать.
        — Зато я должен сказать вам все. Возможно, поддерживать со мной отношения небезопасно.
        — Отец мой, вспомните Сида… Святой Мартин, переодевшись в лохмотья прокаженного, взывал к нему со дна рва: «Сеньор рыцарь! Сжальтесь над бедным прокаженным, свалившимся в эту яму, откуда он теперь не в силах выбраться. Подайте ему руку. Вы ничем не рискуете, ведь у вас на ней железная перчатка!» Сид спешился, подошел ко рву, снял перчатку и ответил: «С Божьей помощью я протяну тебе обнаженную руку!» И он действительно подал прокаженному руку, а тот обратился в святого и повел своего спасителя к вечной жизни. Вот вам моя рука, отец мой. Если не хотят, чтобы я рисковал, мне не говорят: «Опасность рядом!»
        Монах спрятал свою руку в длинном рукаве.
        — Ваше превосходительство!  — предупредил он.  — Я сын человека, имя которого, несомненно, дошло и до вас.
        — Представьтесь.
        — Я сын… Сарранти, приговоренного к смерти два месяца назад судом присяжных департамента Сены.
        Посол невольно отшатнулся.
        — Можно быть осужденным и оставаться невиновным,  — продолжал монах.
        — Кража и убийство!  — пробормотал посол.
        — Вспомните Каласа, Лезюрка. Не будьте более строги или, скорее, недоверчивы, чем король Карл Десятый!
        — Король Карл Десятый?
        — Да. Когда я к нему пришел, бросился ему в ноги и сказал: «Сир! Мне нужно три месяца, и я докажу, что мой отец невиновен», он мне ответил: «У вас есть три месяца! Ни один волос не упадет за это время с головы вашего отца». Я отправился в путь, и вот я перед вашим превосходительством и говорю вам: «Клянусь всем, что есть святого, кровью Спасителя нашего Иисуса Христа, пролитой за нас, что мой отец невиновен и доказательство этого — здесь!»
        Монах приложил руку к груди.
        — У вас есть при себе доказательство невиновности вашего отца, а вы не хотите его обнародовать?  — вскричал поэт.
        Монах покачал головой.
        — Не могу,  — возразил он.
        — Что вам мешает это сделать?
        — Мой долг, сутана, которую я ношу. Железная печать — тайна исповеди — наложена на мои уста десницей рока.
        — В таком случае вам необходимо увидеться с нашим святым отцом, первосвященником, его святейшеством Львом Двенадцатым. Святой Петр, чьим преемником он является, получил от самого Христа власть отпускать или не отпускать грехи.
        — За этим я и пришел в Рим!  — внезапно просветлев лицом, воскликнул монах.  — Вот почему я здесь, перед вами, в вашем дворце. Я пришел вам сказать, что уже целую неделю мне всячески мешают попасть в Ватикан. А время идет. Над головой моего отца занесен меч, и с каждым мгновением смерть все ближе. Могущественные враги хотят его смерти! Я дал себе слово прибегнуть к помощи вашего превосходительства лишь в случае крайней необходимости, но вот такая минута настала. На коленях прошу вас, как просил короля, которого вы представляете: я должен увидеться с его святейшеством как можно скорее, или, поймите, как бы я ни торопился, я прибуду слишком поздно!
        — Через полчаса, брат мой, вы будете у ног его святейшества.
        Посол позвонил.
        Снова вошел секретарь.
        — Передайте, чтобы заложили мою карету и подали мне одеваться!
        Он обернулся к монаху и сказал:
        — Я должен облачиться в посольский мундир; подождите меня, отец мой, вы ведь уже в своем облачении.
        Через десять минут монах и посол выехали на виа дель Пасседжо, миновали мост Святого Ангела и направились к площади Святого Петра.
        X
        ПРЕЕМНИК СВЯТОГО ПЕТРА
        Лев XII — Аннибале делла Дженга, родившийся недалеко от Сполето 17 августа 1760 года, избранный папой 28 сентября 1823 года,  — вот уже около пяти лет занимал папский трон.
        В описываемое нами время это уже был шестидесятивосьмилетний старик, высокий, худой, грустный и в то же время просветленный. Обычно он находился в скромном, почти пустом кабинете в обществе любимого кота, питаясь полентой. Он знал, что тяжело болен, но не терял присутствия духа и со смирением встречал свою судьбу. Уже двадцать два раза он принимал предсмертное причащение, то есть двадцать два раза находился на грани жизни и смерти и был готов, подобно Бенедикту XII, поставить под кровать гроб.
        Аннибале делла Дженга стал папой по указанию его собрата кардинала Североли, который, будучи отстранен от возможности получить понтификат из-за противодействия Австрии, указал на него как на свою замену.
        Когда тридцатью четырьмя голосами он был избран папой и только что провозгласившие его папой кардиналы стали его поздравлять, он поднял пурпурную мантию и указал членам конклава на свои распухшие ноги.
        — Неужели вы думаете, что я соглашусь взвалить на себя груз, который вы хотите мне доверить? Он слишком тяжел для меня. Что станет с Церковью среди всех этих затруднений, когда управление ею будет передано заботам умирающего калеки?
        Именно этому своему положению — калеки и умирающего — Лев XII и был обязан своим возведением на престол.
        Нового папу избирают лишь на том условии, что он умрет как можно раньше, и к тому времени ни одному из двухсот пятидесяти четырех преемников святого Петра не удалось достичь срока князя апостолов, то есть пробыть папой двадцать пять лет.
        Non videbis annos Petri![39 - Ты не достигнешь срока Петра (лат.).] — так гласит пословица или, скорее, предсказание, которым приветствуют выборы каждого нового папы.
        Принимая имя Льва XII, Аннибале делла Дженга как будто вдвойне обязался поскорее умереть.
        Ведь флорентиец Лев XI, избранный в 1605 году, правил всего двадцать семь дней.
        Тем не менее, Лев XII, этот немощный человек с больными ногами будто получил на время меч святой Церкви от самого святого Павла.
        Он объявил беспощадную войну разбою, приказав схватить всех крестьян одной деревни и перевезти их в свое родное Сполето. Эти крестьяне обвинялись в связях с бандитами, да и сами пробавлялись грабежом. С этого времени о них больше ничего не слышали, словно их перевезли в какой-нибудь Ботани-Бей.
        Кроме того, он показал себя ревностным исполнителем церковных правил, запретив театр и другие увеселительные зрелища во время юбилейного года.
        Рим превратился в безлюдную пустыню.
        Римляне-горожане имели один доход: сдачу жилья внаем.
        Римляне-горцы жили одним занятием: поддерживали связи с бандитами.
        В результате папа Лев разорил тех и других и все проклинали его как могли.
        После его смерти двух жителей Остии едва не задушили за единственное прегрешение: они вздумали уважительно высказаться об усопшем.
        В молодости, когда он еще не имел отношения к святой Церкви и звали его просто il marchesino («маленький маркиз»), один астролог ему предсказал, что он станет папой.
        Вот после этого предсказания родные и заставили его посвятить себя Церкви.
        На чем было основано предсказание?
        На довольно странном событии, которое могло открыть будущее лишь человеку, поистине обладающему редкостным даром предвидения.
        Учащиеся коллежа в Сполето втайне от преподавателей организовали однажды шуточную процессию, неся на носилках статую Мадонны.
        Юный маркиз делла Дженга — его предки получили титул маркиза и земли из рук Льва X — был самым миловидным мальчиком: его и избрали на роль Мадонны.
        Неожиданно появился преподаватель. Ученики, которые держали носилки, пускаются в бегство, носилки соскальзывают с их плеч наземь, но Пресвятая Дева Мария при этом из них не выпадает.
        И тогда колдун предсказывает, что мальчик, изображавший Мадонну и упавший с плеч товарищей, станет в будущем папой.
        Спустя пятьдесят лет, когда колдуна уже давно не было в живых, его пророчество исполнилось.
        Внешняя привлекательность, благодаря которой мальчика избрали на роль Пресвятой Девы, по слухам, не раз была причиной того, что пастырь был готов погубить душу.
        Поговаривали о двух великих страстях, очистивших его от грехов (если только не наоборот!): во-первых — к благородной римлянке, во вторых — к великосветской даме из Баварии.
        …Когда папе доложили о визите посла Франции, он был занят охотой на мелких птиц в саду Ватикана.
        Охота была единственной слабостью — святой отец сам в этом признавался,  — с которой ему так и не удалось справиться. Zelanti[40 - Ревнители веры (ит.).] считали такое развлечение настоящим преступлением.
        Лев XII очень любил г-на де Шатобриана.
        Услышав о его приходе, он поспешил вручить лакею свое одноствольное ружье и приказал незамедлительно принять прославленного посетителя, а сам поспешил в кабинет.
        Посла и его подопечного повели темным коридором в личные апартаменты его святейшества.
        Когда они появились на пороге кабинета, папа уже сидел за столом и ждал.
        Он поднялся и пошел поэту навстречу.
        Поэт не стал нарушать церемониала и, словно позабыв о своем высоком звании, опустился на одно колено.
        Но Лев XII, не давая ему остаться в этом смиренном положении, поспешил его поднять, взял за руку и проводил к креслу.
        С Домиником папа обошелся иначе.
        Он не мешал ему встать на колени и поцеловать край его одеяния.
        Когда папа обернулся, он увидел, что г-н де Шатобриан опять стоит, и жестом пригласил его сесть.
        Однако тот сказал:
        — Ваше святейшество, я должен не только встать, но и удалиться. Я привел к вам молодого человека, который явился похлопотать за своего отца. Он оставил позади четыреста льё, столько же ему предстоит пройти на обратном пути. Он пришел с надеждой, и в зависимости от того, скажете ли вы ему «да» или «нет», он уйдет с радостью или в слезах.
        Обернувшись к молодому монаху, продолжавшему стоять на коленях, он прибавил:
        — Мужайтесь, отец мой! Оставляю вас с тем, кто выше всех королей земных настолько же, насколько сами они выше нищего, попросившего у нас милостыню у входа в Ватикан.
        — Вы возвращаетесь в посольство?  — спросил монах, ужаснувшись тому, что остается с папой наедине.  — Неужели я вас больше не увижу?
        — Напротив!  — с улыбкой возразил покровитель брата Доминика.  — Я питаю к вам живейший интерес и не хочу оставить вас. С разрешения его святейшества я подожду вас в Станцах. Пусть вас не беспокоит, если мне придется ждать: я забуду о времени перед творениями художника, который сумел это время победить.
        Папа протянул ему руку и, несмотря на его возражения, посол припал к ней губами.
        Посол вышел, оставив двух людей, из которых один занимал верхнюю, другой нижнюю ступень иерархической лестницы святой Церкви,  — папу и монаха.
        Моисей был не так бледен и робок, когда оказался на Синае, ослепленный лучами божественной славы, как брат Доминик, когда остался один на один с Львом XII.
        Во время пути сердце его все больше переполняли тоска и сомнения, по мере того как становилась все ближе встреча с человеком, от которого зависела жизнь его отца.
        Папе оказалось достаточно одного взгляда на прекрасного монаха, чтобы понять: молодой человек вот-вот лишится чувств.
        Он протянул ему руку и сказал:
        — Будьте мужественны, сын мой. Какой бы проступок, какой бы грех, какое бы преступление вы ни совершили, Божье милосердие превыше любой людской несправедливости.
        — Как всякий человек, я, разумеется, грешник, о святейший отец,  — отвечал доминиканец,  — но если я и не без греха, то я уверен, что уж проступка, а тем более преступления я не совершал.
        — Да, мне показалось, что ваш прославленный покровитель упомянул о том, что вы пришли просить за отца.
        — Да, ваше святейшество, я в самом деле пришел за этим.
        — Где ваш отец?
        — Во Франции, в Париже.
        — Что он делает?
        — Осужден правосудием или, вернее, людской злобой и ожидает смерти.
        — Сын мой! Не будем обвинять судивших нас, Господь осудит их без нашего обвинения.
        — А тем временем мой невинный отец умрет.
        — Король французский — религиозный и добрый монарх. Почему вы не обратились к нему, сын мой?
        — Я к нему обратился, и он сделал для меня все, что смог. Он приостановил меч правосудия на три месяца, чтобы я успел дойти от Парижа до Рима и вернуться обратно.
        — Зачем вы явились в Рим?
        — Вы видите, святейший отец: припасть к вашим стопам.
        — Не в моей власти земная жизнь подданных короля Карла Десятого. Моя власть распространяется лишь на духовную жизнь.
        — Я прошу не милости, но справедливости, святейший отец.
        — В чем обвиняют вашего отца?
        — В краже и убийстве.
        — И вы утверждаете, что он непричастен к обоим преступлениям?
        — Я знаю, кто вор и убийца.
        — Почему же не открыть эту страшную тайну?
        — Она не моя и принадлежит Богу: она была открыта мне на исповеди.
        Доминик с рыданиями упал к ногам папы, ударившись лбом об пол.
        Лев XII посмотрел на молодого человека с чувством глубокого сострадания.
        — И вы пришли сказать мне, сын мой…
        — Я пришел у вас спросить, о святейший отец, епископ Римский, Христов викарий, Божий служитель, должен ли я позволить своему отцу умереть, когда вот здесь, у меня на груди, в моей руке, у ваших ног лежит доказательство его невиновности?
        Монах положил к ногам римского первосвященника завернутую в бумагу и запечатанную исповедь г-на Жерара, написанную рукой г-на Жерара, подписанную г-ном Жераром.
        Продолжая стоять на коленях, он протянул руки к рукописи и поднял умоляющий взгляд к папе; глаза его налились слезами, губы дрожали — он с нетерпением ждал ответа своего судьи.
        — Вы говорите, сын мой,  — взволнованно проговорил Лев XII,  — что в ваши руки попало доказательство?
        — Да, святейший отец! От самого преступника!
        — С каким условием он вручил вам это признание?
        Монах простонал.
        — С каким условием?  — повторил Лев XII.
        — Предать гласности после его смерти.
        — Дождитесь, пока он умрет, сын мой.
        — А как же мой отец… Отец?..
        Папа римский промолчал.
        — Мой отец умрет, а ведь он ни в чем не повинен,  — разрыдался монах.
        — Сын мой!  — медленно, но твердо произнес папа.  — Пусть лучше погибнут один, десять праведников, весь мир, чем догмат!
        Доминик поднялся с отчаянием в душе, но — странное дело — лицо его было спокойно.
        Он презрительно усмехнулся и проглотил последние слезы.
        Глаза его высохли, словно перед ним пронесли раскаленное железо.
        — Хорошо, святейший отец,  — сказал он.  — Я вижу, в этом мире мне остается надеяться только на себя.
        — Ошибаетесь, сын мой,  — возразил папа,  — ибо я говорю вам: вы не нарушите тайну исповеди, однако ваш отец будет жить.
        — Уж не вернулись ли мы в те времена, когда были возможны чудеса, святейший отец? По-моему, только чудо способно теперь спасти моего отца.
        — Ошибаетесь, сын мой. Вы ничего мне не расскажете — тайна исповеди для меня так же священна, как для других,  — однако я могу написать французскому королю, что ваш отец невиновен, что я это знаю — если это ложь, я возьму грех на себя, надеясь на прощение Господне,  — и попрошу для него помилования.
        — Помилования! Вы не нашли другого слова, святейший отец; впрочем, иначе действительно не скажешь: именно «помилования». Но помилование даруют преступникам, мой же отец невиновен, а для невиновных помилования быть не может. Значит, мой отец умрет.
        Монах почтительно поклонился наместнику Христа.
        — Подождите!  — вскричал Лев XII.  — Не уходите, сын мой. Подумайте хорошенько.
        Доминик опустился на колени.
        — Прошу вас о единственной милости, святейший отец: благословите меня!
        — Охотно, дитя мое!  — воскликнул Лев XII.
        Он простер руки.
        — Благословите in articulo mortis[41 - Как в смертный час (лат.).], — прошептал монах.
        Папа римский заколебался.
        — Что вы собираетесь делать, дитя мое?  — спросил он.
        — Это моя тайна, святейший отец, еще более глубокая, священная и страшная, чем тайна исповеди.
        Лев XII уронил руки:
        — Я не могу благословить того, кто уходит от меня с тайной, которую нельзя открыть викарию Иисуса Христа.
        — В таком случае прошу вас не о благословении: помолитесь за меня, святейший отец.
        — Ступайте, сын мой, мои молитвы пребудут с вами.
        Монах поклонился и вышел столь же твердо, сколь робко вошел.
        Папе римскому силы изменили, и он рухнул в деревянное кресло, пробормотав:
        — Господи! Не отступись от этого юноши! Он из породы тех, что в былые времена становились мучениками!
        XI
        ТОРРЕ-ВЕРГАТА
        Монах медленно вышел от папы.
        В передней он встретил секретаря его святейшества.
        — Где его превосходительство виконт де Шатобриан?  — спросил монах.
        — Мне поручено проводить вас к нему,  — ответил тот.
        Он пошел вперед, монах последовал за ним.
        Поэт, как и обещал, ожидал в Станцах Рафаэля, сидя перед фреской «Изведение апостола Петра из темницы».
        Едва услышав звук сандалий, виконт обернулся: он догадался, что это возвращается монах.
        Перед ним действительно стоял Доминик.
        Он окинул его торопливым взглядом: лицо монаха было спокойным, как мраморная маска, но таким же бледным и безжизненным.
        Будучи человеком эмоциональным, виконт сейчас же почувствовал, что от стоящего перед ним монаха веет ледяным холодом.
        — Ну что?  — спросил поэт.
        — Теперь я знаю, что мне остается делать,  — отозвался монах.
        — Неужели он отказал?  — запинаясь, пробормотал г-н де Шатобриан.
        — Да и он не мог поступить иначе. Это я, безумец, поверил на мгновение, что для меня, бедного монаха, и моего отца, слуги Наполеона, будет нарушен основной закон Церкви, догмат, высказанный устами самого Иисуса Христа.
        — Значит, ваш отец умрет?  — спросил поэт, заглядывая монаху в глаза.
        Тот промолчал.
        — Послушайте,  — продолжал г-н де Шатобриан.  — Можете ли вы заверить меня, что ваш отец невиновен?
        — Я уже заверял вас в этом. Если бы мой отец был преступником, я бы уже солгал.
        — Верно, вы правы, простите меня. Вот что я хотел сказать.
        Молчание монаха свидетельствовало о том, что он внимательно слушает.
        — Я лично знаком с Карлом Десятым. Сердцу его присущи доброта и благородство. Я чуть было не сказал «великодушие», но тоже не хочу лгать. Впрочем, перед Богом, возможно, доброта выше великодушия.
        — Вы намерены предложить мне обратиться к королю с просьбой о помиловании моего отца?  — перебил его брат Доминик.
        — Да.
        — Благодарю вас. То же мне предлагал его святейшество папа, но я отказался.
        — Чем же вы объяснили свой отказ?
        — Мой отец приговорен к смерти. Король может помиловать только преступника. Я знаю своего отца. Если он окажется помилован, он при первой же возможности пустит себе пулю в лоб.
        — Что же будет?  — спросил виконт.
        — Это знает лишь Господь, которому открыты будущее и мое сердце. Если мой план не понравится Богу, Всевышний, способный уничтожить меня одним мановением, так и сделает, и я обращусь в прах. Если, напротив, Бог одобрит мой замысел, он облегчит мой путь.
        — Позвольте мне, отец мой, также сделать все возможное, чтобы ваш путь был менее суров и утомителен,  — предложил посол.
        — Оплатив мой проезд на каком-нибудь судне или в наемной карете?
        — Вы принадлежите к нищенствующему ордену, отец мой, и вас не должна оскорблять милостыня соотечественника.
        — При других обстоятельствах,  — отвечал монах,  — я принял бы милостыню от имени Франции или от вашего имени и облобызал бы руку дающего. Однако я привык к усталости, и в том состоянии духа, в каком я оказался, усталость — спасение для меня.
        — Несомненно. Но на корабле или в дилижансе вы доедете скорее.
        — А куда мне торопиться? И зачем мне возвращаться раньше? Будет вполне довольно, если я прибуду накануне казни моего отца. Король Карл Десятый дал слово, что казнь будет отложена на три месяца, я доверяю его слову. Даже если я вернусь на восемьдесят девятый день, я не опоздаю.
        — Раз вы не торопитесь, позвольте предложить вам погостить в посольском особняке.
        — Пусть ваше превосходительство извинит, что я отвечаю отказом на все его любезные предложения. Но мне пора.
        — Когда вы отправляетесь?
        — Сегодня же.
        — В котором часу?
        — Немедленно.
        — Не помолившись в соборе Святого Петра?
        — Я уже вознес свою молитву. Кроме того, обычно я молюсь на ходу.
        — Позвольте мне хотя бы проводить вас.
        — После того, что вы для меня сделали, я буду по-настоящему счастлив как можно дольше с вами не расставаться.
        — Вы позволите мне переодеться?
        — Лично вашему превосходительству я ни в чем не мог бы отказать.
        — В таком случае сядем в карету и заедем в посольство.
        Монах кивнул в ответ.
        Коляска ждала их у ворот Ватикана. Монах и посол поднялись в экипаж.
        Во все время пути они не обменялись ни словом. Карета подъехала к посольскому особняку.
        Господин де Шатобриан поднялся с монахом в свой кабинет, успев сказать несколько слов секретарю.
        Из кабинета он прошел в спальню.
        Едва дверь за ним закрылась, как в кабинет внесли стол, накрытый на два куверта.
        Господин де Шатобриан вернулся через десять минут; за это время он успел сменить мундир на обычное платье.
        Он пригласил брата Доминика за стол.
        — Уходя из Парижа,  — сказал монах,  — я дал обет есть только стоя и питаться лишь хлебом и водой до самого возвращения в Париж.
        — В таком случае, отец мой,  — промолвил поэт,  — я разделю ваш обет. Я тоже буду есть только хлеб и пить только воду. Правда, она из фонтана Треви!
        Оба стоя съели по куску хлеба, запивая его водой.
        — Идемте,  — предложил поэт.
        — Идемте,  — повторил монах.
        Карета стояла у ворот.
        — В Торре-Вергата,  — приказал посол.
        Он обернулся к монаху и пояснил:
        — Это моя обычная прогулка: я даже и в этом не иду ради вас ни на какую жертву.
        Экипаж выехал по Корсо на площадь Народа или, может быть, Тополиную площадь (дело в том, что «народ» и «тополь» звучат по-итальянски одинаково), а затем покатил по дороге, ведущей во Францию.
        Коляска проезжала мимо развалин, называемых могилой Нерона.
        В Риме все так или иначе связано с Нероном.
        Вольтер сказал о Генрихе IV:
        Единственный король, народом не забытый.[42 - Перевод Г. Адлера.]
        Нерон — единственный император, о котором вспоминают римляне: «Что это за колосс?» — «Статуя Нерона».  — «А эта башня?» — «Башня Нерона».  — «Чье это надгробие?» — «Могила Нерона». И все это говорится без проклятий, без ненависти. Нынешние римляне почти не читают Тацита.
        Чем объяснить огромную популярность того, кто убил своего брата Британика, жену Октавию и мать Агриппину?
        Не тем ли, что Нерон подходил к этим убийствам как артист?
        И народ помнит не об императоре, а о виртуозе, не о Цезаре в золотой короне, а о гистрионе в венце из роз.
        Коляска отъехала примерно на льё от могилы Нерона и остановилась.
        — Здесь я останавливаюсь,  — сказал поэт,  — угодно ли вам, чтобы экипаж отвез вас дальше?
        — Где остановится ваше превосходительство, там остановлюсь и я, но ненадолго: только для того, чтобы попрощаться.
        — В таком случае, прощайте, отец мой,  — проговорил поэт.  — Храни вас Господь!
        — Прощайте, мой прославленный покровитель!  — отозвался молодой человек.  — Я никогда не забуду, что вы для меня сделали, ваше превосходительство, а в особенности — что хотели сделать.
        Монах сделал шаг назад, соединив руки на груди.
        — Не благословите ли вы меня на прощание?  — спросил молодого человека старик.
        Монах покачал головой.
        — Сегодня утром я еще мог благословлять,  — возразил он.  — Но сейчас я нахожусь во власти таких мыслей, что мое благословение способно принести несчастье.
        — Будь по-вашему, отец мой,  — смирился поэт.  — Тогда я вас благословляю. Я пользуюсь правом, даруемым моим возрастом. Ступайте, и да будет с вами Всевышний!
        Монах еще раз поклонился и пошел в сторону Сполето.
        Он прошагал около получаса, ни разу не обернувшись на Рим, который оставлял, чтобы никогда его больше не увидеть, но город этот, очевидно, занимал в его душе не больше места, чем любая французская деревушка.
        Поэт стоял молча, неподвижно, глядя ему вслед до тех пор, пока мог его видеть; он провожал монаха в обратный путь так же, как Сальватор провожал его в Рим.
        Наконец брат Доминик исчез за небольшим холмом Сторта.
        Пилигрим страдания ни разу не повернул головы.
        Поэт в последний раз вздохнул и, опустив голову и уронив руки, присоединился к группе людей, ожидавших его слева от дороги, рядом с начатыми раскопками…
        В тот же вечер он писал к г-же Рекамье:
        «Мне необходимо написать Вам, ибо на сердце у меня печаль.
        Однако не стану Вам рассказывать о том, что огорчает мою душу, а лучше поведаю о том, что занимает мои мысли; я имею в виду свои раскопки. Торре-Вергата — собственность монахов; она расположена примерно в одном льё от могилы Нерона, по левую руку, если ехать из Рима, в самом красивом и самом безлюдном месте. Там прямо на поверхности земли находятся нескончаемые руины, поросшие травой и чертополохом. Я приступил к раскопкам во вторник третьего дня, как только закончил письмо к Вам. Меня сопровождал Висконти (он руководит работами). Погода стояла самая чудесная, какую только можно вообразить. Двенадцать человек с лопатами и заступами в полном безмолвии откапывали надгробия и то, что осталось от домов и дворцов; это было зрелище, достойное Вас. Я молился лишь об одном: чтобы Вы были рядом. Я охотно согласился бы жить с Вами в палатке среди этих развалин.
        Я и сам приложил руку к этой работе. Раскопки обещают принести интересные результаты. Надеюсь найти нечто такое, что возместит мне убытки в этой лотерее мертвых. В первый же день я нашел кусок греческого мрамора, достаточно большой для бюста Пуссена.
        Вчера мы обнаружили скелет готского воина и руку от женской статуи. Это было все равно что встретиться с разрушителем и результатом его деяний. Сегодня утром мы надеемся откопать всю статую. Если остатки архитектуры, которую я откапываю, будут того стоить, я не стану разбирать постройку и продавать камни, как это обыкновенно делается; я оставлю ее целиком и назову своим именем; это архитектура времен Домициана, о чем свидетельствует найденная нами надпись. Это прекрасная пора древнеримского искусства.
        Эти раскопки станут целью моих прогулок; каждый день я буду приходить сюда и сидеть среди этих развалин, а потом уеду со своими двенадцатью полуобнаженными крестьянами-землекопами, и все снова погрузится в забвение и молчание… Только представьте, какие страсти, какая борьба интересов кипели когда-то в этих всеми забытых местах! Существовали хозяева и рабы, счастливцы и несчастные, всеми обожаемые красавицы и метившие в министры честолюбцы; теперь здесь живут лишь птицы да бываю я, но на весьма непродолжительное время. А скоро и мы разлетимся. Скажите откровенно: верите ли Вы в то, что стоит труда состоять членом совета ничтожного царька галлов — мне, армориканскому варвару, путешественнику среди дикарей неведомого римлянам мира и послу при одном из тех священников, каких бросали на съедение львам? Когда в Лакедемоне я взывал к Леониду, он мне не ответил. Моя поступь в Торре-Вергата не пробудила никого, и когда я в свой черед сойду в могилу, то даже не буду слышать Вашего голоса. Значит, я должен поторопиться к Вам и положить конец всем этим химерам человеческой жизни. В ней только и есть хорошего,
что уединение, только и есть истинного, что Ваша привязанность.
    Ф. де Шатобриан».
        Это письмо ушло в тот же вечер с ежедневной шестичасовой почтой и около одиннадцати часов ночи оставило позади, между Баккано и Непи, путника, сидевшего на придорожном камне.
        Этот путник был брат Доминик, присевший отдохнуть в первый раз на пути из Рима в Париж.
        XII
        ПОСЛАНИЕ ШАНТАЖИСТА
        Пока аббат Доминик возвращается в Париж и сердце его разрывается при мысли о безрезультатном паломничестве, мы с позволения наших читателей проводим их на улицу Макон к Сальватору.
        Там они узнают о том, какое страшное несчастье привело Регину в семь часов утра к Петрусу.
        Сальватор, отсутствовавший несколько дней, только что возвратился домой. Фрагола нежно его обнимала, а Ролан весело прыгал вокруг, как вдруг раздались три удара в дверь.
        Сальватор понял, что пришел кто-то из троих друзей. Он распахнул дверь: на пороге стоял Петрус.
        Сальватор оторопел при виде его перекошенного лица.
        — Друг мой!  — молвил он, взяв его руки в свои.  — Случилось что-то ужасное, не так ли?
        — Произошло непоправимое несчастье,  — едва смог выговорить Петрус.
        — Я знаю только одно непоправимое несчастье,  — строго заметил Сальватор,  — это потеря чести, а мне нет нужды уверять вас в том, что я столько же верю в вашу честь, сколько и в свою.
        — Спасибо!  — горячо поблагодарил Петрус, пожав другу руки.
        — Теперь поговорим как мужчины. Что случилось, Петрус?  — спросил Сальватор.
        — Прочтите!  — предложил тот, протягивая другу смятое и залитое слезами письмо.
        Сальватор взял его в руки и развернул, не сводя с Петруса глаз.
        Потом перевел взгляд с молодого человека на письмо и прочел:
        «Княжне Регине де Ламот-Удан, графине Рапт.
        Сударыня!
        Один из преданнейших и почтительнейших слуг благородного и древнего рода Ламот-Уданов нашел — благодаря одному из тех случаев, в коих явно усматривается рука Провидения,  — возможность оказать Вам анонимно самую значительную услугу, какую только человеческое существо в силах оказать себе подобному.
        Уверен, Вы разделите мое мнение, сударыня, когда узнаете, что речь идет не только о спокойствии и счастье всей Вашей жизни, но о чести господина графа Рапта, а также, возможно, о еще более дорогом для Вас — жизни Вашего отца, прославленного маршала.
        Позвольте умолчать о том, с помощью каких средств мне удалось открыть грозящее Вам несчастье в надежде на то, что мне навсегда удастся отвести его от Вас. По-настоящему верные слуги всегда скромны; простите, что повторяюсь, но, как я уже имел честь сообщить, я считаю себя одним из преданнейших слуг семейства Ламот-Уданов.
        Вот, сударыня, дело во всей его пугающей простоте.
        Один негодяй, ничтожество, проходимец, достойный самого сурового наказания, нашел случайно, как он говорит, у господина Петруса одиннадцать писем, подписанных именем “Регина, графиня де Бриньоле”. Он прекрасно знает, сударыня, что вы не графиня де Бриньоле, что ваш род, конечно, гораздо древнее дворянства этих достойных торговцев сливами. Но этот негодяй говорит, что если Вы можете отрицать имя, то уж почерк несомненно Ваш. Не знаю, благодаря какому роковому случаю эти письма попали ему в руки, но я могу сообщить, какую чрезмерно высокую цену он намерен за них получить…»
        Сальватор взглянул на Петруса, словно спрашивая, что в этом письме правда.
        — Читайте, читайте,  — сказал Петрус.  — Это еще не все.
        Сальватор продолжал:
        «Он просит не меньше пятисот тысяч франков — немыслимую сумму, которая нанесет едва заметный урон такому состоянию, как Ваше, тогда как этого проходимца она обеспечит на всю жизнь…»
        Увидев цифру, Сальватор так грозно сдвинул брови, что Петрус глухо вскрикнул, закрыв лицо руками:
        — Ужасно, не так ли?
        — Да, верно!  — печально покачал головой Сальватор.
        Но, не теряя хладнокровия, которое не в силах был, казалось, поколебать даже конец света, он продолжал читать:
        «Этот негодяй говорит, сударыня, объясняя непомерную цену, назначенную за эти дорогие письма, что каждое послание, состоящее в среднем из пятидесяти строк, может оцениваться, учитывая красоту и высокое положение написавшего их лица, не меньше чем по пятьдесят тысяч франков. Таким образом каждая строка обойдется Вам в тысячу франков, а все одиннадцать писем — в пятьсот пятьдесят тысяч.
        Но не пугайтесь этой цифры, сударыня. Вы сейчас увидите, что мой друг (неужели я сказал “друг”? Я хотел сказать “негодяй”) снизил свои притязания до пятисот тысяч франков.
        Однако, несмотря на мои замечания, просьбы, мольбы, даже угрозы, он не только продолжал упорствовать в своем мерзком предприятии, но заявил, что, принимая во внимание всякого рода чувства, выраженные в этих посланиях, оглашение которых способно нанести ущерб чести господина графа Рапта и драгоценным дням господина маршала де Ламот-Удана, пятьсот тысяч ливров будут сущей безделицей.
        Я попытался напугать его опасностями, которым он подвергается, затевая подобную игру. Я сказал, что Вы можете послать в засаду полицейских, которые арестуют его в тот момент, когда он явится за деньгами, представляющимися ему столь необходимыми, что он даже не желает обсуждать эту сумму. Я сказал ему, что любая другая женщина — не Вы, разумеется!  — пошла бы еще дальше, считая себя оскорбленной в лучших чувствах, и приказала бы его убить. Я полагал, что это серьезный довод, однако этот дурак только рассмеялся в ответ, заявив, что так или иначе процесс неизбежен, письма непременно всплывут на этом процессе, их будет приводить королевский прокурор, затем опубликуют все газеты, и, следовательно, в опасности более чем когда-либо окажутся — не говоря уж о Вашей репутации — честь господина графа Рапта и драгоценные дни господина маршала.
        Мне пришлось согласиться с этим неоспоримым доводом.
        Ах, сударыня, каких же негодяев можно встретить в нашем несчастном мире!
        Тщетно предприняв все мыслимые попытки отвести от Вас этот удар, с болью вынужден Вам сообщить, что, по моему мнению, у Вас есть единственное средство обеспечить спокойствие Вашей семьи: пойти навстречу этому недостойному подлецу.
        Вот предложения, которые он имеет честь Вам представить, а я имею честь передать от его имени, надеясь и от души желая, сударыня, что выйдя из уст верного и добродетельного дворянина, слова этого отпетого негодяя будут восприняты с меньшей горечью.
        Итак, он требует пятьсот тысяч франков, а чтобы доказать Вам свою преданность и бескорыстие (человеческое сердце — запутанный лабиринт, с которым может сравниться разве что несдержанность в речах),  — чтобы доказать Вам, повторяю, свою преданность и бескорыстие, он предлагает передать Вам для начала первое письмо безо всяких условий, на тот случай, если Вы в ослеплении еще сохраняете некоторое сомнение, и поручает мне присоединить его к настоящему посланию.
        Вот как получилось, что он простирает свои притязания лишь на пятьсот тысяч франков, хотя мог бы претендовать на пятьсот пятьдесят тысяч.
        Он полагает, что представил Вам явное доказательство своей доброй воли, и Вы не станете и в дальнейшем сомневаться в его искренности.
        Если Вы принимаете такие условия, в чем негодяй совершенно уверен, в знак согласия он просит Вас сегодня вечером зажечь свечу в последнем окне Вашего павильона.
        Он будет стоять под этим окном ровно в полночь.
        Кроме того, он умоляет Вас на следующий день ждать в то же время за решеткой Вашего особняка со стороны бульвара Инвалидов.
        Человек, вид которого не должен Вас напугать (хотя сердце его переполнено черным коварством, его лицо обманчиво-кротко и невинно), подойдет с другой стороны решетки и издали покажет Вам пачку писем.
        Вы, сударыня, покажете ему (также издали) первую пачку из пятидесяти тысяч франков в банковских билетах достоинством по тысяче или по пять тысяч. Это будет свидетельствовать о том, что Вы все правильно поняли. Тогда он сделает три шага в вашу сторону, а Вы — в его сторону. Затем одновременно протянете друг другу: Вы ему деньги за первое письмо, он Вам — послание.
        То же самое будет проделано со вторым письмом, третьим — вплоть до десятого включительно.
        Он полагает, сударыня, что тяжелые дни, которые он переживает вместе со всей Францией, объясняемые дороговизной продуктов, непомерным ростом квартирной платы, душераздирающими криками многочисленного голодного семейства,  — вполне благовидный, если не достаточный предлог для того, чтобы хоть и не оправдать, то смягчить смелость его просьбы.
        Что касается того, кто согласился выступить совершенно бескорыстным посредником между этим презренным человеком и Вами, он смиренно припадает к Вашим стопам и в третий раз умоляет Вас, сударыня, считать его своим преданнейшим и почтительнейшим слугою.
    Граф Эрколано ***».
        — Вот негодяй!  — как всегда сдержанно проговорил Сальватор.
        — Да, отвратительный проходимец!  — сжав кулаки, процедил сквозь зубы Петрус.
        — И что вы намерены предпринять?  — пристально глядя на Петруса, спросил Сальватор.
        — Не знаю!  — в отчаянии воскликнул Петрус.  — Я думал, что сойду с ума. К счастью, я вспомнил о вас, что вполне естественно, и поспешил к вам за советом и помощью.
        — Значит, вы ничего не придумали?
        — Признаться, пока я вижу только один выход.
        — Какой же?
        — Пустить себе пулю в лоб.
        — Это не выход, это преступление,  — холодно произнес Сальватор,  — а преступление никого еще не излечивало от горя.
        — Простите меня,  — сказал молодой человек,  — но вы должны понять: я просто потерял голову.
        — А ведь сейчас голова вам нужна как никогда!
        — Ах, друг мой! Дорогой мой Сальватор!  — бросаясь ему на шею, вскричал молодой человек.  — Спасите меня!
        Фрагола наблюдала за ними, скрестив руки на груди и склонив голову набок: она олицетворяла собой Сострадание.
        — Постараюсь!  — пообещал Сальватор.  — Но для этого мне необходимо знать все обстоятельства дела до мельчайших подробностей. Как вы понимаете, я спрашиваю об этом не из любопытства.
        — Храни меня Бог, у меня нет от вас тайн! Разве у Регины есть секреты от Фраголы?
        И Петрус протянул руку девушке.
        — В таком случае,  — сказала Фрагола,  — почему она не пришла ко мне сама?
        — Чем бы вы могли помочь ей в сложившемся положении?
        — Поплакать вместе с ней,  — просто отвечала Фрагола.
        — Вы ангел!  — прошептал Петрус.
        — Времени терять нельзя!  — остановил их Сальватор.  — Каким образом письмо, адресованное госпоже графине Рапт, оказалось у вас в руках? Как письма госпожи графини Рапт попали в руки к этому бандиту? И кого вы подозреваете в краже?
        — Я постараюсь отвечать в том же порядке, как вы задали свои вопросы, дорогой Сальватор. Но не сердитесь, если я отклонюсь от намеченного вами пути: я сейчас не способен владеть собой так, как вы.
        — Говорите, друг мой, говорите!  — ободряюще и ласково промолвил Сальватор.
        — Говорите и доверьтесь Всевышнему!  — прибавила Фрагола, двинувшись было в сторону двери.
        — О, останьтесь, останьтесь!  — попросил Петрус.  — Ведь вы подружились с Региной еще раньше, чем мы с Сальватором.
        Фрагола поклонилась в знак согласия.
        — Так вот, сегодня утром, полчаса назад,  — после минутного молчания, собравшись с духом, начал рассказывать Петрус,  — ко мне пришла Регина, и я едва ее узнал, так она изменилась в лице.
        «Мои письма у вас?» — спросила она.
        Я был далек от того, что произошло, и в свою очередь спросил:
        «Какие письма?»
        «Письма, которые я писала вам, мой друг,  — отвечала она.  — Одиннадцать писем!»
        «Они здесь».
        «Где здесь?»
        «В этом сундуке, заперты в нашем ларце».
        «Отоприте его, посмотрите сами и покажите их мне».
        Ключ висел у меня на шее, я никогда с ним не расстаюсь. Ларец по-прежнему находился в сундуке, и я решил, что могу ответить утвердительно.
        «Покажите мне их, скорее, скорее!» — повторила она.
        Я подошел к сундуку, откинул крышку, ларец стоял на месте.
        «Взгляните!» — пригласил я.
        «Ларец я вижу, а письма, письма?»
        «Они внутри!»
        «Покажите их мне, Петрус!»
        Я отпер ларец, ни о чем не подозревая и улыбаясь.
        Ларец был пуст!
        Я закричал от отчаяния, Регина жалобно застонала.
        «Значит, это правда!» — произнесла она.
        Я был раздавлен и не смел поднять голову. Я упал перед ней на колени.
        Только тогда она мне подала уже известное вам письмо. Я его прочел… Друг мой, я тогда ясно понял, как легко стать убийцей.
        — Вы кого-нибудь подозреваете? Вы уверены в своем лакее?  — спросил Сальватор.
        — Мой лакей дурак, но на подлость он не способен.
        — Но ведь не может быть, чтобы вы кого-нибудь не подозревали!
        — У меня есть подозрение, но уверенности никакой!
        — В расследовании так обычно и действуют: продвигаются от известного к неизвестному. Кого вы подозреваете?
        — Человека, которого вы видели бы, если бы не перестали с некоторых пор у меня бывать.
        Вместо того чтобы извиниться за долгое отсутствие, Сальватор промолчал.
        — Человека,  — повторил Петрус, понимая причину его молчания,  — который выдавал себя за моего крестного.
        — Крестного?.. A-а, да, да, что-то вроде капитана, так?
        — Совершенно верно.
        — Большого любителя живописи?
        — Да, старого товарища моего отца. Вы с ним знакомы?
        — Нет, но перед моим отъездом Жан Робер сказал мне о нем пару слов, и я по описанию заподозрил неладное: мне показалось, вы стали жертвой мошенничества или мистификации. К сожалению, мне пришлось на несколько дней уехать. Как раз сегодня я собирался зайти и познакомиться с этим персонажем… Так вы говорите, этот человек?..
        — Представился как старый товарищ моего отца, назвался хорошо мне знакомым именем, которое я был приучен почитать с детства как имя храброго и честного моряка.
        — А имел ли право появившийся в вашем доме человек носить это имя?
        — Почему я должен был в этом усомниться, да и зачем ему было меня обманывать?
        — Как видите, чтобы украсть письма.
        — Как я мог это предположить? Он появился у меня как богатый набоб и для начала оказал мне услугу.
        — Услугу!  — пристально посмотрев на Петруса, повторил Сальватор.  — Какую услугу?
        Петрус почувствовал, что краснеет до ушей под взглядом Сальватора.
        — Он не дал мне продать мебель и картины,  — пролепетал Петрус,  — и одолжил десять тысяч франков.
        — За которые теперь просит пятьсот тысяч у графини Рапт… Согласитесь, дорогой Петрус, этот молодчик умеет выгодно помещать свои деньги!
        Петрус не удержался и посмотрел на Сальватора с упреком:
        — Да, я признаю, это ошибка. Но я принял эти десять тысяч франков.
        — Так что теперь ваш долг увеличился на десять тысяч,  — уточнил Сальватор.
        — Из этих денег шесть или семь тысяч пошли на уплату самых неотложных долгов,  — поправил Петрус.
        — Вопрос не в этом,  — возразил Сальватор.  — Вернемся к действительному несчастью. Этот человек исчез из вашего дома?
        — Да.
        — Как давно?
        — Со вчерашнего утра.
        — Вас не встревожило его исчезновение?
        — Нет. Ему случалось иногда ночевать не у меня.
        — Это он!
        — Однако…
        — Говорю вам: это он! Мы бы ошиблись, если бы пошли по другому пути.
        — Я думаю то же, что и вы, друг мой.
        — Что сделала графиня, получив это письмо?
        — Взвесила свои возможности.
        — Она необычайно богата?
        — Да, однако она не может продавать или занимать деньги без согласия мужа, а спросить его согласия она тоже не может, потому что он сейчас в восьмистах льё от нее. Она собрала все свои бриллианты, кружева, драгоценности. Но все это очень дорого, когда покупаешь, зато теряет больше половины стоимости, когда хочешь продать: за все она сможет выручить семьдесят пять — восемьдесят тысяч франков.
        — У нее есть подруги.
        — Госпожа де Маранд… Она в самом деле поспешила к ней за помощью. Господин де Маранд в Вене! Все словно сговорилось, чтобы нас погубить! Госпожа де Маранд отдала ей все деньги, какие у нее были, и изумрудное ожерелье. Это еще шестьдесят тысяч франков. Бедная Кармелита не в счет, только зря ее растревожишь рассказом!..
        — А у бедной Фраголы,  — вмешалась девушка,  — только это золотое кольцо, с которым она не рассталась бы и за полмиллиона, но у ювелира за него можно получить десять тысяч.
        — У вас есть дядя,  — подсказал Сальватор.  — Генерал богат, он вас любит, он настоящий рыцарь и отдал бы жизнь ради спасения чести такой женщины, как графиня Рапт.
        — Да,  — согласился Петрус,  — жизнь он отдал бы, а вот десятую часть своего состояния не даст ни за что. Я, естественно, подумал о нем, как и вы. Генерал резок и скор на расправу. Он сядет в засаду за деревом со спрятанной в трости шпагой и обрушится на первого же подозрительного прохожего, который будет идти в этот час по бульвару Инвалидов.
        — И даже если этот прохожий,  — подхватил Сальватор,  — окажется нашим вымогателем, у него может не оказаться в кармане писем. Кстати, как сказал сам этот негодяй, любая попытка ареста или убийства повлечет за собой расследование, обнародование писем, а значит, и бесчестье для графини.
        — По-моему, есть все же один способ,  — отважился предложить Петрус.
        — Какой?  — спросил Сальватор.
        — Вы знакомы с господином Жакалем?
        — Да.
        — Надо бы его предупредить.
        Сальватор улыбнулся.
        — Да, это самый простой и на первый взгляд естественный способ. Однако в действительности это крайне опасно.
        — Почему?
        — К чему привели официальные поиски Мины? Если бы не случай — я оговорился: если бы не Провидение, позволившее мне неожиданно обнаружить ее — она и по сей день была бы пленницей господина де Вальженеза. К чему привели официальные расследования в деле господина Сарранти? К исчезновению Рождественской Розы, как раньше исчезла Мина. Запомните, дорогой друг: наша полиция тысяча восемьсот двадцать восьмого года находит пропажу только в том случае, если она сама в этом заинтересована. Я почти уверен, что в деле, о котором идет речь, она ничего не обнаружит и, даже наоборот, постарается всячески нам мешать.
        — Да почему же?
        — Либо я глубоко заблуждаюсь, либо полиция причастна ко всему, что с нами происходит.
        — Полиция?
        — Или полицейские. Мы на плохом счету у господина Делаво, дорогой друг.
        — Какое дело полиции до чести графини Рапт?
        — Я сказал: полиции или полицейским. Существуют полиция и полицейские, как церковь и священники. Это две разные вещи. Полиция — заведение, предназначенное для спасения, но спасение это осуществляется испорченными людьми. Вы спрашиваете, какой интерес может иметь полиция в том, чтобы обесчестить Регину? А зачем было полиции похищать Мину? Какое ей дело до господина Сарранти, для которого через неделю на Гревской площади поставят эшафот? Какой полиции смысл в том, чтобы выдавать господина Жерара за честного человека, достойного Монтионовской премии? Какой ей, наконец, прок в том, чтобы Рождественская Роза исчезла из дома Броканты? Полиция, дорогой друг, это хитрая и коварная богиня, которая ходит лишь темными и невидимыми путями. К какой цели? Никто этого не знает, кроме нее самой, да и ей это не всегда известно. У нее столь разнообразные интересы, у этой достойной полиции, что никогда не знаешь, с какой именно целью она действует в настоящий момент: в интересах политики, морали, философии или просто чтобы посмеяться. Существуют люди с воображением, такие, как господин де Сартин, или с фантазией,
как господин Жакаль. Они превращают полицию то в искусство, то в игру. У этого господина Жакаля чертовски богатая фантазия! Знаете, когда он хочет докопаться до какой-нибудь тайны, он повторяет максиму: «Ищите женщину!» В данном случае женщину не так уж трудно было найти. В настоящее время, кстати сказать, существует уже не одна полиция: есть полиция короля, полиция его высочества дофина, полиция роялистов, полиция крайних роялистов. Господин граф Рапт послан в Санкт-Петербург. Ходят слухи, что его отправили для тайных переговоров с императором о великом проекте, цель которого — альянс против Англии, а в результате мы получим назад наши рейнские границы. Кроме того, господина де Ламот-Удана вызывали в Тюильри. Его хотят ввести в новый кабинет, состоящий из господина де Мартиньяка, господина Порталиса, господина де Ко, господина Руа, господина де Ла Ферроне, да откуда мне всех знать?! Но маршал не поддается на уговоры. Он отказывается участвовать в работе переходного правительства. Возможно, кто-то надеется заставить маршала выбирать между портфелем и скандалом. Ах, дорогой мой! В наше время все
возможно.
        — Да,  — вздохнул Петрус.  — Только негде найти пятьсот тысяч франков.
        Сальватор будто не слышал его слов; продолжая свою мысль, он сказал:
        — Заметьте, однако, что я ничего не утверждаю наверное. Я ищу вместе с вами.
        — А я даже и не ищу!  — в отчаянии вскричал Петрус.
        — В таком случае,  — заметил Сальватор с улыбкой, удивившей Петруса,  — я бреду в потемках один. Как бы там ни было, или я сильно ошибаюсь, или в этом деле замешана если не полиция, то хотя бы полицейский! Этот морской волк, поселившийся у вас, знающий вас с детства, под видом друга капитана Эрбеля рассказывающий ваши семейные тайны, вышел, как мне кажется, прямо с Иерусалимской улицы. Всю жизнь человека с колыбели до мастерской художника могут знать либо отец с матерью, либо полиция — мать всякого общества. Кроме того, я всегда полагал, что по почерку можно определить характер человека. Взгляните, какой рукой написаны эти строки…
        Сальватор указал Петрусу на письмо.
        — Рука уверенная, почерк размашистый, буквы ровные, четкие — писавший не пытался изменить почерк. Это доказывает, что автор настоящих строк не боялся быть узнанным: почерк точно отражает ум диктовавшего. Человек, состряпавший это послание, не только ловок, но и решителен; он отлично знает, что рискует угодить на галеры, но не колеблется ни в единой букве, все строчки ровны как одна, написаны ясно и четко, словно автор счетовод. Итак, перед нами ловкий, смелый и решительный противник. Ну что же, я всегда предпочитаю хитрости открытый бой. Так мы и будем действовать.
        — Будем действовать?  — переспросил Петрус.
        — Я хотел сказать: «Буду действовать».
        — Если вы обещаете мне взяться за это дело, у вас, стало быть, есть какая-то надежда?  — продолжал Петрус.
        — Теперь у меня больше чем надежда — уверенность!
        — Сальватор!  — вскричал Петрус, бледнея от радости почти так же сильно, как перед тем — от ужаса.  — Сальватор! Не шутите такими вещами.
        — Говорю вам, друг мой, что мы имеем дело с серьезным противником. Но вы видели меня за работой и знаете, что я чертовски вынослив. Где Регина?
        — Вернулась к себе и с нетерпением ждет, когда Фрагола принесет ей ответ.
        — Значит, она рассчитывала на Фраголу?
        — Как я — на вас.
        — Вы оба были правы. Приятно иметь друзей, которые в нас верят.
        — Боже мой, Боже мой! Я даже не смею спросить вас, Сальватор…
        — Надевай мантилью и шляпку, Фрагола! Бери фиакр, поезжай к Регине, скажи, чтобы вернула госпоже де Маранд ожерелье и банковские билеты. Передай, чтобы она убрала свои собственные бриллианты в футляр, а деньги в кошелек. Посоветуй ей прежде всего сохранять спокойствие и не тревожиться, а сегодня в полночь зажечь условленную свечу в последнем окне своего павильона.
        — Бегу!  — отозвалась Фрагола, казалось ничуть не удивленная поручением Сальватора.
        Она поспешила в свою комнату за мантильей и шляпкой.
        — Но если Регина подаст такой знак,  — заметил Петрус Сальватору,  — завтра в это же время человек придет требовать пятьсот тысяч франков.
        — Несомненно.
        — Что же она будет делать?
        — Даст ему деньги.
        — Кто же даст ей деньги, чтобы отдать этому человеку?
        — Я,  — ответил Сальватор.
        — Вы?  — не поверил Петрус, приходя в ужас от этой уверенности и начиная думать, что Сальватор сошел с ума.
        — Конечно.
        — Где же вы-то их найдете?
        — Это не должно вас беспокоить, раз я их найду.
        — Ах, друг мой, пока я их не увижу, я, признаться…
        — До чего вы недоверчивы, Петрус! А ведь у вас был предшественник, Фома неверный! Как и он, вы все увидите собственными глазами.
        — Когда?
        — Завтра.
        — Завтра я увижу пятьсот тысяч франков?
        — Разложенные на десять пачек, чтобы избавить Регину от необходимости раскладывать их самой. В каждой пачке, как сказано в письме, будет по десять пятитысячных билетов.
        — Фальшивые?  — пролепетал Петрус.
        — За кого вы меня принимаете?  — спросил Сальватор.  — У меня нет никакого желания, чтобы этот человек отправил меня на галеры: это будут настоящие пятитысячные билеты, подписанные красными чернилами и с необходимой надписью: «Подделка карается по закону смертной казнью».
        — Вот и я!  — сказала Фрагола, готовая отправиться в путь.
        — Помнишь, что ты должна передать Регине?
        — Ей надо вернуть госпоже Маранд ожерелье и банковские билеты; убрать свои собственные бриллианты в футляр, а деньги — в кошелек; в указанное время подать условный сигнал.
        — Какой именно сигнал?
        — Надо зажечь свечу в крайнем окне павильона.
        — Вот что значит быть подругой комиссионера!  — рассмеялся Сальватор.  — Вот так исполняются поручения! Лети, моя голубка из ковчега!
        Сальватор проводил Фраголу влюбленным взглядом.
        А Петрус был готов расцеловать ее ножки, торопившиеся отнести добрую весть подруге.
        — Ах, Сальватор, как мне отблагодарить вас за оказанную услугу!  — вскричал Петрус, бросаясь в объятия друга, когда за Фраголой захлопнулась дверь.
        — Лучше всего забыть о ней,  — с невозмутимой улыбкой отвечал Сальватор.
        — Неужели я ничем не могу быть вам полезен?
        — Совершенно ничем, мой друг.
        — Скажите все-таки, что я должен делать.
        — Сохранять полное спокойствие.
        — И где мне находиться?
        — Да где хотите. Дома, например.
        — Я не смогу усидеть на месте.
        — В таком случае погуляйте, покатайтесь верхом, отправляйтесь в Бельвиль, в Фонтене-о-Роз, в Бонди, на Монмартр, в Сен-Жермен, в Версаль. Поезжайте куда угодно, только не на бульвар Инвалидов.
        — А как же Регина, Регина?
        — Фрагола ее успокоит, и я уверен, что лучше ей побыть с Региной, чем вам.
        — Мне кажется, это сон, Сальватор.
        — Да, только дурной. Будем надеяться, что закончится он лучше, чем начался.
        — И вы говорите, что завтра я увижу пятьсот тысяч франков в банковских билетах?
        — В котором часу вы будете у себя?
        — В любое время; весь день, если нужно.
        — Вы же сказали, что не сможете усидеть на месте.
        — Вы правы, я сам не знаю, что говорю. Завтра в десять, если угодно, дорогой Сальватор.
        — В десять часов вечера.
        — Позвольте теперь мне откланяться. Мне нужно на воздух, я задыхаюсь.
        — Подождите, мне тоже пора уходить. Выйдем вместе!
        — Ах, Боже мой, Боже мой!  — вскричал Петрус, замахав в воздухе руками.  — Не сплю ли я? Это не сон? Неужели мы спасены?!
        Он с шумом перевел дыхание, набрав полную грудь воздуха.
        Тем временем Сальватор, войдя в спальню, подошел к небольшому секретеру розового дерева, взял из потайного ящичка гербовую бумагу, исписанную мелким почерком, и опустил ее в боковой карман бархатной куртки.
        Молодые люди сбежали по лестнице, оставив Ролана сторожить дом.
        На пороге Сальватор протянул Петрусу руку.
        — Нам по пути?  — спросил тот.
        — Не думаю,  — покачал головой Сальватор.  — Вы, по всей вероятности, идете на улицу Нотр-Дам-де-Шан, а я, разумеется, на Железную улицу.
        — Как?! Вы отправляетесь?..
        — К своей тумбе!  — рассмеялся Сальватор.  — Рыночные торговки давно меня не видали и, должно быть, беспокоятся. Кроме того, должен признаться, мне необходимо выполнить одно-два поручения, чтобы полностью собрать для вас пятьсот тысяч франков.
        Продолжая улыбаться, Сальватор помахал Петрусу рукой, и тот, полный мыслей о происшедшем, побрел на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
        Нам нечего делать в мастерской художника, а потому последуем за Сальватором, но не на Железную улицу, куда он и не собирался идти, а на улицу Варенн, где располагалась контора достойного нотариуса, которого мы уже имели честь представить нашим читателям под именем метра Пьера Никола Баратто.
        XIII
        НОТАРИУС-МОШЕННИК
        Нотариусы — что цыплята, с той лишь разницей, что цыплят едим мы, а нотариусы едят нас. Существуют хорошие и плохие нотариусы, как есть хорошие и плохие цыплята.
        Господин Баратто принадлежал к этой последней категории: это был плохой нотариус в полном смысле этого слова, хотя пользовался во всем Сен-Жерменском предместье репутацией неподкупного человека, каким слыл в Ванвре честнейший г-н Жерар.
        Стоял вопрос о том, чтобы вознаградить его за такую общеизвестную порядочность, сделав мэром, депутатом, государственным советником или кем-нибудь еще в этом роде.
        Господин Лоредан де Вальженез весьма покровительствовал метру Баратто. Он использовал все свое влияние на министра внутренних дел, чтобы выхлопотать метру Баратто орден Почетного легиона. Как известно, влияние г-на Лоредана де Вальженеза было велико, и он добился этой награды; честнейший нотариус недавно был награжден, к великому возмущению своих клерков, смутно догадывавшихся о том, что их хозяин заложил недвижимость, которая ему как будто не принадлежала; они потихоньку обвиняли его в подложной продаже и между собой насмешливо называли своего достойного хозяина нотариусом по подлогам.
        Обвинение было не совсем справедливо. Подложная продажа заключается, выражаясь языком юриспруденции, в продаже двум разным покупателям одной и той же принадлежащей вам вещи. Но какими бы осведомленными ни считали себя клерки, метр Баратто не был замешан в такого рода преступлении, он лишь заложил то, что ему не принадлежало. Прибавим, что, совершая этот проступок, он был старшим клерком, а не нотариусом и решился на него, чтобы купить контору. Купив контору на приданое жены, он возместил долг и ликвидировал на основании вполне законных расписок следы первоначального преступления. Таким образом, прозвище, которое дали клерки метру Баратто, можно было считать дважды несправедливым. Но надо быть снисходительными к молодым завистникам, потерявшим голову при виде красной орденской ленточки, будто быки на арене — перед алым плащом тореро.
        К этому сомнительному персонажу — после того, что мы сказали, эпитет, возможно, не покажется вам преувеличением,  — к этому сомнительному персонажу, повторяем, и отправился Сальватор.
        Он пришел в ту минуту, как метр Баратто провожал старого кавалера ордена Святого Людовика и низко ему кланялся.
        Подняв голову, он увидел Сальватора на том самом месте, где только что стоял благородный клиент, перед которым метр так униженно склонялся. Господин Баратто бросил на комиссионера презрительный взгляд, словно спрашивая: «Это еще что за мужлан?»
        Сальватор сделал вид, что не понимает его пренебрежительного молчаливого вопроса, и метру Баратто пришлось воспроизвести его вслух; он прошел мимо Сальватора, не замечая его приветствия и обратившись к одному из своих клерков с таким вариантом вопроса:
        — Что угодно этому человеку?
        — Я хочу поговорить с вами, сударь,  — отвечал комиссионер.
        — Вам поручено передать мне письмо?
        — Нет, сударь, я пришел переговорить с вами лично.
        — Вы?
        — Да.
        — Вы хотите заключить сделку в моей конторе?
        — Мне необходимо с вами поговорить.
        — Передайте старшему клерку, что вам угодно мне сообщить, милейший; это будет все равно как если бы вы изложили свою просьбу мне.
        — Я могу говорить только с вами.
        — Тогда зайдите в другой раз. Сегодня я занят.
        — Прошу меня извинить, сударь, но я должен изложить вам свое дело именно сегодня, а не в другой раз.
        — Лично мне?
        — Лично вам.
        Непоколебимый тон Сальватора произвел на метра Баратто некоторое впечатление.
        Он обернулся с удивленным видом, потом словно покорился и спросил, не приглашая, однако, Сальватора в кабинет:
        — Что вам угодно? Изложите свое дело в двух словах.
        — Это невозможно,  — возразил Сальватор.  — У меня дело не из тех, какие решаются на ходу.
        — Но вы хотя бы обещаете излагать коротко?
        — Мне понадобится не меньше четверти часа, да и то я не уверен, что спустя это время вы решитесь исполнить мое желание.
        — В таком случае, милейший, если ваше дело столь трудное…
        — Трудное, но исполнимое.
        — Ах, вот как? Вы, однако, настойчивы!.. А знаете ли вы, что такой человек, как я, не может терять попусту время?
        — Верно. Но я заранее вам обещаю, что вы не пожалеете о потраченном на меня времени. Я явился от имени господина де Вальженеза.
        — Вы?  — удивился нотариус, глядя на Сальватора, будто хотел сказать: «Какое отношение может иметь этот комиссионер к такому человеку, как господин де Вальженез?!»
        — Я!  — кивнул Сальватор.
        — Прошу в мой кабинет,  — пригласил метр Баратто, побежденный упорством Сальватора,  — хоть я и не понимаю, что общего может быть между господином де Вальженезом и вами.
        — Сейчас поймете,  — пообещал Сальватор, проследовав за метром Баратто в его кабинет и притворив за собой дверь в контору.
        Нотариус обернулся на звук хлопнувшей двери и спросил:
        — Зачем вы закрываете дверь?
        — Чтобы ваши клерки не слышали, что я вам скажу,  — пояснил Сальватор.
        — Это, стало быть, тайна?
        — Вы сможете судить об этом сами.
        — Хм!  — с сомнением обронил метр Баратто, взглянул на комиссионера с некоторым беспокойством и устроился за столом, словно артиллерист за ретраншементом.
        Он с минуту разглядывал посетителя, тщетно пытаясь прочесть что-то на его лице, затем произнес:
        — Говорите же!
        Сальватор огляделся, увидел стул, подвинул его к столу и сел.
        — Вы садитесь?  — изумился нотариус.
        — Я же вас предупредил, что у меня к вам дело не меньше чем на четверть часа.
        — Но я не приглашал вас садиться!
        — Знаю, однако я подумал, что вы не сделали этого по забывчивости.
        — С чего вы это взяли?
        — Потому что вот в этом кресле сидело лицо, которое вы принимали до меня.
        — Это же был господин граф де Нуартер, кавалер ордена Святого Людовика!
        — Вполне возможно. Однако в Кодексе сказано: «Все французы равны перед законом» — а я такой же француз, как господин граф де Нуартер, и даже, может быть, как гражданин лучше его, потому-то я и сажусь, как это сделал он. Но поскольку мне тридцать четыре года, а ему семьдесят, то я сижу на стуле, а не в кресле.
        Лицо нотариуса выражало все большее удивление.
        Словно разговаривая с самим собой, он произнес:
        — Очевидно, это какое-нибудь пари… Говорите, молодой человек!
        — Совершенно верно! Я поспорил с одним из своих друзей, что вы охотно ссудите меня на сутки необходимой суммой.
        — Ну наконец-то!  — заметил метр Баратто с вызывающим смешком, который обычно вырывается у деловых людей, когда к ним обращаются с неожиданными предложениями.
        — Вот именно!  — подхватил Сальватор.  — Это ваша вина, если мы не начали этот разговор раньше, согласитесь. Я был готов приступить к нему в любое время.
        — Понимаю.
        — Итак, я заключил пари…
        — И ошиблись.
        — …что вы ссудите меня суммой, необходимой моему другу.
        — Дорогой мой! У меня сейчас нет свободных денег.
        — Вы же знаете: когда у нотариуса их нет, он способен их сделать.
        — Когда у меня есть деньги, я ссужаю их под залог недвижимого имущества, причем под первую закладную. У вас есть свободная от долгов недвижимость?
        — По крайней мере, в настоящую минуту — ни пяди земли!
        — Какого же черта вы сюда явились?
        — Я только что вам об этом сказал.
        — Друг мой!  — начал метр Баратто, призвав на помощь все величие, какое он только был способен изобразить.  — Прекратим эту шутку, прошу вас. Мои клиенты — люди осмотрительные и разумные, они не одалживают деньги первому встречному.
        — Да разве я пришел просить деньги ваших клиентов?  — отозвался Сальватор, нимало не смутившись под горделивым взглядом нотариуса.
        — Уж не мои ли деньги вы хотите получить?  — спросил нотариус.
        — Несомненно.
        — Да вы с ума сошли, милейший!
        — Отчего же?
        — Нотариусам запрещено спекулировать собственным состоянием.
        — На свете так много всего, что запрещено и что нотариусы тем не менее делают.
        — Э! Какой вы забавник!  — бросил метр Баратто, поднимаясь и направляясь к звонку.
        — Прежде всего, я вам не забавник!  — отрезал Сальватор и протянул руку, преграждая ему путь.  — И потом, я еще не все сказал. Извольте сесть на место и выслушать меня до конца.
        Метр Баратто бросил на комиссионера испепеляющий взгляд; однако во всем облике посетителя, в его позе, выражении лица, взгляде чувствовалось столько силы и уверенности, что нотариус снова сел: Сальватор напоминал ему льва на отдыхе.
        Однако когда он сел, на губах его мелькнула усмешка — было видно, что он готов нанести противнику сокрушительный удар.
        — Вы сказали,  — спросил он,  — что пришли от имени господина Лоредана де Вальженеза. Как это понимать?
        — Вам изменяет память, достойнейший метр Баратто,  — ответил Сальватор.  — Я вам не сказал, что пришел от господина Лоредана де Вальженеза.
        — Как так?
        — Я сказал, что пришел от господина де Вальженеза, не упоминая имени.
        — По-моему, это одно и то же.
        — Нет, совершенно не одно и то же.
        — Объяснитесь, не то, должен вас предупредить, я начинаю терять терпение.
        — Имею честь повторить, сударь, что если я до сих пор не изложил вам свое дело, то в этом виноваты только вы.
        — Хорошо, давайте поскорее с ним покончим.
        — Это мое самое горячее желание. Несмотря на свою превосходную память, сударь,  — продолжал Сальватор,  — мне кажется, вы забыли, что существуют два Вальженеза.
        — Что значит «два Вальженеза»?  — вздрогнул нотариус.
        — Именно так; одного зовут Лоредан де Вальженез, другого — Конрад де Вальженез.
        — И вы явились от…
        — От того, которого зовут Конрад.
        — Вы, стало быть, знавали его раньше?
        — Я знал его все время.
        — Я хотел сказать: «До его смерти».
        — А вы уверены, что он мертв?
        Этот вопрос, совсем простой на первый взгляд, заставил г-на Баратто подскочить на стуле.
        — Что значит, уверен ли я?
        — Да, я именно об этом вас спросил,  — невозмутимо подтвердил молодой человек.
        — Разумеется, я уверен.
        — Вглядитесь в меня.
        — В вас?
        — Да.
        — Зачем?
        — Вот черт! Я вам говорю: «Мне кажется, господин Конрад де Вальженез жив»; вы отвечаете: «Я уверен, что господин Конрад де Вальженез мертв». Тогда я вам говорю: «Посмотрите на меня хорошенько!» Возможно, вы получите ответ на свой вопрос.
        — Как этот осмотр может дать ответ на мой вопрос?  — продолжал недоумевать нотариус.
        — По очень простой причине: я и есть господин Конрад де Вальженез.
        — Вы?!  — вскрикнул г-н Баратто, и его щеки залила смертельная бледность.
        — Я!  — все так же флегматично ответил Сальватор.
        — Это ложь!  — пролепетал нотариус.  — Господин Конрад де Вальженез мертв.
        — Господин Конрад де Вальженез перед вами.
        Во время этой непродолжительной беседы метр Баратто остановил затравленный взгляд на молодом человеке; очевидно, нотариус призвал на помощь свою память и действительно признал неоспоримое сходство посетителя с Конрадом де Вальженезом: от категорического отрицания он перешел к другой форме диалога.
        — Предположим, это так; что дальше?
        — Согласитесь, что это уже кое-что!  — заметил Сальватор.
        — Какая вам от этого выгода?
        — Прежде всего, я жив, а это немало. Кроме того, это доказывает, что я вас не обманывал, когда сказал, что явился от имени господина де Вальженеза, поскольку я действительно господин де Вальженез. Наконец, это позволяет мне надеяться, что вы выслушаете меня с большим вниманием и большей вежливостью.
        — Но ведь, господин Конрад…
        — Конрад де Вальженез!  — поправил его Сальватор.
        — Но ведь, господин Конрад де Вальженез, вам лучше, чем кому бы то ни было известно, что произошло после смерти вашего уважаемого отца.
        — Лучше, чем кому бы то ни было, это верно,  — подтвердил молодой человек тоном, от которого застыла кровь в жилах нотариуса.
        Однако тот решил идти напролом и добавил с насмешливой улыбкой:
        — И все же не лучше, чем мне.
        — Не лучше, но так же хорошо.
        На мгновение наступила тишина; Сальватор остановил на служителе закона взгляд, каким змея завораживает птичку.
        Но как птичка не падает без борьбы в пасть змеи, так и г-н Баратто попытался бороться.
        — Так что вам угодно?  — спросил он.
        — Прежде всего ответьте: уверены ли вы, что я Конрад де Вальженез?  — спросил Сальватор.
        — Насколько можно быть уверенным в присутствии человека, в похоронах которого я принимал участие,  — отозвался нотариус, надеясь вернуться на путь сомнения.
        — Иными словами, вы приняли участие в захоронении тела, которое я купил в анатомическом театре и выдал за свой труп по причинам, которые мне нет нужды вам сейчас объяснять.
        Это был последний удар. Нотариус не пытался больше спорить.
        — Действительно, чем больше я на вас смотрю,  — проговорил он, пытаясь оправиться от смущения и от всей души желая, чтобы Сальватор дал ему передохнуть,  — действительно, чем больше я на вас смотрю, тем более знакомым мне кажется ваше лицо. Но, признаться, с первого взгляда я бы вас не узнал. Прежде всего — потому, что я в самом деле считал вас мертвым… И потом, вы сильно изменились.
        — За шесть лет не мудрено измениться!  — с оттенком грусти отметил Сальватор.
        — Неужели уже шесть лет прошло?!. Просто ужас, как летит время!  — вздохнул нотариус, пытаясь за неимением лучшего перевести разговор на избитую тему.
        Продолжая говорить, метр Баратто с беспокойством разглядывал костюм молодого человека. Но, убедившись в том, что это костюм комиссионера и даже бляха на месте, он постепенно успокоился: ему показалось, что он прекрасно понял смысл просьбы, с которой отважился к нему обратиться Сальватор. После своего осмотра он пришел ко вполне естественному выводу, что, хотя одежда на посетителе вполне чистая, ее владелец живет в нищете и пришел к нему, как он сам и сказал, сделать небольшой заем. Ну что ж, метр Баратто был человеком, обладавшим чувством собственного достоинства; он твердил в душе, что, если Сальватор станет держать себя прилично, никто не сможет сказать, что нотариус семейства Вальженезов позволил сыну маркиза де Вальженеза, пусть даже и незаконному, умереть с голоду, отказавшись ссудить его несколькими луидорами.
        От таких мыслей метр Баратто повеселел; он поудобнее устроился в кресле, закинул ногу на ногу, взял в руки одну из папок с бумагами, лежавших перед ним на столе, и начал ее просматривать, в надежде с пользой провести те несколько минут, пока молодой человек придет в себя и изложит свою просьбу.
        Сальватор следил за ним, не говоря ни слова; но если бы нотариус поднял в эту минуту глаза, он ужаснулся бы, прочтя на лице посетителя глубокое презрение.
        Впрочем, нотариус глаз не поднимал. Он просматривал — или делал вид, что просматривает — лист гербовой бумаги, исписанный сверху донизу, и, не отводя взгляда от нее, спросил с оттенком христианского сострадания:
        — Так вы стали комиссионером, бедный мальчик?
        — Ах, Боже мой, да,  — не сдержав улыбки, ответил Сальватор.
        — На жизнь-то вы хоть себе зарабатываете?  — продолжал, не поворачивая головы, нотариус.
        — Не жалуюсь,  — отозвался Сальватор, восхищаясь самонадеянностью метра Баратто.
        — И сколько вы зарабатываете в день?
        — Пять-шесть франков. Как вы понимаете, всякое бывает.
        — Ого!  — воскликнул нотариус.  — Так это, стало быть, неплохое ремесло! Имея пять франков в день, можно, пожалуй, будучи экономным, откладывать по четыреста-пятьсот франков в год!
        — Вы так думаете?  — продолжал игру Сальватор, наблюдая за нотариусом, как кот следит за мышью, угодившей ему в лапы.
        — Ну да, ну да,  — закивал метр Баратто.  — Вот, к примеру, я, когда был старшим клерком в этой конторе, сумел отложить две тысячи франков, хотя жалованье мое составляло полторы тысячи франков в год. Так я положил начало своему небольшому состоянию… О, экономия, дорогой мой, экономия! Без экономии не может быть счастья… Я тоже был молод и,  — Боже мой!  — как все, любил почудить. Но никогда я не покушался на свои сбережения, не позволял себе ни малейшего долга. Только руководствуясь подобными принципами, можно обеспечить себе спокойную старость. Кто знает! Может быть, вы тоже станете однажды миллионером!
        — Кто знает!  — эхом отозвался Сальватор.
        — Да… А пока — мы в затруднительном положении, а? Мы напроказничали, а теперь на мели вспомнили о славном метре Баратто и решили: «Это добрый малый, он выручит нас из беды?
        — Признаться, сударь, вы читаете мои мысли как по писаному.
        — Увы!  — наставительно изрек нотариус.  — К несчастью, мы привыкли иметь дело с человеческими горестями: то, что случилось с вами, происходит каждый день с пятьюдесятью несчастными; все они заводят одну и ту же песню, а я выставляю их за дверь раньше, чем они успевают допеть до конца.
        — Да,  — поддержал разговор Сальватор,  — я еще входя сюда заметил, что вы привыкли поступать именно так.
        — Что ж вы хотите! Если бы я помогал всем, кто меня об этом просит, будь я хоть Ротшильдом, мне не хватило бы средств. Но вы, мой мальчик,  — поспешил прибавить метр Баратто,  — вы не то, что все прочие: вы незаконный сын моего старого клиента, маркиза де Вальженеза. Если только вы будете разумны, я с удовольствием окажу вам услугу. Сколько вам нужно? Ну же!  — продолжал нотариус, откидываясь назад и выдвигая ящик своего бюро, в котором хранил деньги.
        — Мне нужно пятьсот тысяч франков,  — сказал Сальватор.
        Нотариус испуганно вскрикнул и едва не упал навзничь.
        — Вы с ума сошли, молодой человек!  — крикнул он, с шумом задвигая ящик на место и опуская ключ в карман.
        — Я не сошел с ума, как и не умер,  — возразил молодой человек.  — Мне нужно пятьсот тысяч франков через двадцать четыре часа.
        Метр Баратто затравленно посмотрел на Сальватора. Он ждал, что тот начнет угрожать с кинжалом или пистолетом в руках.
        Сальватор продолжал спокойно сидеть на стуле, на его лице были написаны благожелательность и спокойствие.
        — Ого!  — произнес нотариус.  — Вы определенно лишились рассудка, молодой человек.
        Сальватор, казалось, не обратил внимания на его слова.
        — Завтра к девяти часам утра,  — медленно, делая ударение на каждом слове, произнес он,  — завтра к девяти часам утра мне нужны пятьсот тысяч франков, вы слышали?
        Нотариус в отчаянии покачал головой, словно хотел сказать: «Бедный мальчик совершенно безнадежен».
        — Вы слышали?  — повторил Сальватор.
        — Да что вы! Послушайте, мой мальчик,  — сказал метр Баратто, который не мог понять если не цели Сальватора, то во всяком случае средств для ее достижения, но смутно чуял огромную опасность, скрытую в полнейшей невозмутимости молодого человека,  — послушайте, как вам могло прийти в голову, пусть даже в память о вашем отце, к которому я питал дружеские чувства и глубокое почтение, что простой нотариус, вроде меня, способен ссудить вам подобную сумму?
        — Это верно,  — согласился Сальватор.  — Я употребил не то слово; мне следовало бы сказать не «ссудить», а «возместить». Впрочем, это не беда, я уточняю свою просьбу: я пришел для начала требовать от вас возмещения суммы в полмиллиона франков.
        — Возмещения?..  — дрогнувшим голосом переспросил метр Баратто, начиная понимать, почему маркиз де Вальженез закрыл за собой дверь.
        — Да, сударь, в качестве возмещения,  — в третий раз и довольно сурово повторил Сальватор.
        — Что вы хотите этим сказать?  — потухшим голосом невнятно проговорил нотариус, с трудом выдавливая каждое слово; по его лицу градом катился пот.
        — Слушайте меня внимательно!  — приказал Сальватор.
        — Я вас слушаю,  — ответил нотариус.
        — Мой отец маркиз де Вальженез вызвал вас к себе почти семь лет тому назад…  — начал Сальватор.
        — Семь лет!  — машинально повторил нотариус.
        — Именно так; это было одиннадцатого июня тысяча восемьсот двадцать первого года… Посчитайте.
        Нотариус промолчал. Незаметно было, чтобы он считал. Он просто ждал.
        — Маркиз вызвал вас, чтобы передать завещание, в котором он усыновлял меня и признавал своим единственным наследником.
        — Ложь!  — вскричал, позеленев, нотариус.
        — Я читал это завещание,  — продолжал Сальватор, пропустив мимо ушей опровержение метра Баратто.  — Оно было написано в двух экземплярах, оба — собственноручно моим отцом. Один экземпляр был передан вам, другой исчез. Я пришел потребовать, чтобы вы представили мне это завещание.
        — Это ложь, совершеннейшая ложь!  — взвыл нотариус, дрожа всем телом.  — Я действительно слышал от вашего отца, что он собирался написать завещание. Но, как вы знаете, ваш уважаемый отец скончался внезапно, и вполне вероятно, что завещание было написано, но ко мне оно так и не попало.
        — Вы можете в этом поклясться?  — спросил Сальватор.
        — Честью клянусь!  — вскричал нотариус и поднял руку, словно перед распятием в суде присяжных.  — Клянусь перед Богом!
        — Если вы клянетесь в этом перед Богом, господин Баратто,  — ничуть не теряя хладнокровия, сказал Сальватор,  — вы самый бесчестный мошенник, какого я когда-либо видел.
        — Господин Конрад!  — подскочив и будто собираясь наброситься на Сальватора, вскрикнул нотариус.
        Но тот схватил его за руку и как ребенка усадил обратно в кресло.
        Только теперь метр Баратто по-настоящему понял, зачем Сальватор закрыл за собой дверь.
        — В последний раз требую представить мне завещание моего отца!  — глухо проговорил Сальватор.
        — Его не существует, говорю же вам, что его не существует!  — вскричал нотариус, топая ногами, как ребенок.
        — Ну хорошо, господин Баратто!  — сказал Сальватор.  — Допускаю, но только на одну минуту, что вы не были знакомы с этим документом.
        Нотариус облегченно перевел дух.
        XIV
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЕТР ПЬЕР НИКОЛА БАРАТТО ИЗУЧАЕТ ПОД РУКОВОДСТВОМ САЛЬВАТОРА ГРАЖДАНСКИЙ И УГОЛОВНЫЙ КОДЕКС
        Но физическое и моральное облегчение достойного метра Баратто было недолгим, потому что почти тотчас Сальватор продолжал:
        — Скажите, сударь, какому наказанию подвергается должностное лицо, изъявшее завещание?
        — Не знаю, не помню,  — пролепетал нотариус, глаза которого поневоле закрылись под горящим взором молодого человека.
        — Ну что ж,  — проговорил Сальватор и протянул руку к книге с пятицветным обрезом,  — если не знаете, я вам сейчас скажу; если не помните, я освежу вашу память.
        — Не нужно!  — живо вскричал нотариус.
        — Прошу прощения,  — возразил Сальватор и взял в руки Кодекс.  — Это, напротив, крайне необходимо, да и времени много не займет; я хоть и не нотариус, но изучил эту книгу досконально и в одну минуту найду то, что нужно… Статья двести пятьдесят четвертая Уголовного кодекса, часть третья…
        Метр Баратто попытался было остановить Сальватора, потому что знал упомянутую статью не хуже него. Однако Сальватор отвел руку нотариуса, пытавшегося забрать у него Кодекс, и, найдя необходимую статью, остановился:
        — Статья двести пятьдесят четвертая… вот она! Хм! Послушайте внимательно, что здесь сказано.
        Совет был излишним, нотариус и так не пропускал ни единого слова.
        — «Что касается изъятия, уничтожения, похищения процессуальных или иных документов, книг записей, актов или векселей, содержащихся в архивах, канцеляриях суда или хранилищах, а также переданных общественному хранителю с той же целью, виновные в упомянутом преступлении секретарь суда, архивариус, нотариус или другой халатный хранитель могут быть подвергнуты тюремному заключению от трех месяцев до года и штрафу от ста до трехсот франков».
        Метр Баратто презрительно скривил губы, будто хотел сказать: «Подумаешь! Предположим максимальное наказание, то есть год тюрьмы и триста франков штрафа: все равно я обделал неплохое дельце!»
        Сальватор читал это по лицу метра Баратто, как в открытой книге.
        — Погодите, погодите, честнейший господин Баратто,  — сказал он.  — Есть еще одна статья на ту же тему.
        Метр Баратто вздохнул.
        — Статья двести пятьдесят пятая,  — продолжал Сальватор.
        Он прочел:
        — «Виновный в изъятии, похищении или уничтожении упомянутых в предыдущей статье документов наказывается лишением свободы».
        «Ба!  — всем своим видом словно говорил нотариус.  — Назовем заключение лишением свободы: это что в лоб, что по лбу… Если, конечно, предположить, что нашелся второй экземпляр завещания, а это представляется мне невероятным, так как господин де Вальженез заверил меня, что бросил его в огонь… Нет, все-таки я обделал отличное дельце!»
        К несчастью для достойного нотариуса, Сальватор не позволил ему долго заблуждаться на этот счет.
        Читатели будут иметь случай убедиться в том, что положение метра Баратто было не совсем таким, каким оно ему представлялось.
        Сальватор перешел ко второму параграфу статьи 255:
        — «Если преступление совершено самим хранителем, он приговаривается к каторжным работам на установленный законом срок».
        Нотариус сразу изменился в лице до неузнаваемости; Сальватор испугался, как бы его не хватил удар, и потянулся к звонку, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.
        Однако нотариус его остановил:
        — Что вы собираетесь делать?
        — Пошлю за доктором; мне показалось, что вам нехорошо, дорогой господин Баратто.
        — Ничего, ничего,  — сказал нотариус,  — не обращайте внимания: со мной случаются голодные обмороки, а сегодня у меня столько дел, что я не успел позавтракать.
        — И были не правы,  — заметил молодой человек.  — Дела — это прекрасно, но не в ущерб здоровью, и если вы хотите позавтракать, не стесняйтесь, я подожду, а потом мы возобновим наш разговор.
        — Нет, нет, продолжайте,  — поторопился возразить нотариус.  — Я полагаю, вам осталось не так уж много мне сообщить; прошу заметить, что это с моей стороны всего лишь замечание, а не упрек, но вот уже десять минут мы обсуждаем Уголовный кодекс, словно вы следователь, а я преступник. Сократим наш разговор, прошу вас.
        — Э, дорогой господин Баратто!  — воскликнул Сальватор.  — Надеюсь, что наш разговор затягивается не по моей вине: это вы чините всякого рода препятствия.
        — Дело в том,  — сказал нотариус,  — что у вас по отношению ко мне вырвалось только что обидное словцо.
        — Кажется, я сказал, что вы…
        — Нет нужды повторять его,  — перебил собеседника нотариус.  — Я согласен об этом забыть и даже в память о вашем отце снова предложить свои услуги, но выразите вашу просьбу более разумным образом! Режьте меня на куски, но вы не сможете получить от меня то, чего у меня нет. Ну, ваше окончательное слово!
        — Именно это я сейчас и сделаю,  — ответил Сальватор.  — И чтобы положить конец пустым разговорам, перейду от статьи двести пятьдесят пятой Уголовного кодекса к статьям тысяча триста восемьдесят второй и тысяча триста восемьдесят третьей Гражданского кодекса, часть третья, раздел четвертый, глава вторая. Наберитесь терпения, мы подходим к самому главному.
        Нотариус снова хотел остановить Сальватора, но тот не дал ему времени это сделать и продолжал читать:
        — «Статья тысяча триста восемьдесят вторая. Если один человек нанес ущерб другому, он обязан его возместить.
        Статья тысяча триста восемьдесят третья. Любой человек несет ответственность за ущерб, который он причинил не только действием, но в результате небрежения или по неосмотрительности».
        Сальватор поднял голову и произнес медленно, с расстановкой, не отнимая палец от раскрытой книги:
        — Вот как закон наказывает правонарушителей. О гражданской смерти и поражении в правах я упоминаю просто для памяти: это лишь деталь целого. А теперь, когда я напомнил вам закон, позвольте мне повторить свою просьбу: не будете ли вы так добры передать мне завтра в девять часов утра пятьсот тысяч франков?
        — Это все равно что биться головой об стену!  — вскричал нотариус, делая вид, что пытается расшибить лоб об стол.  — Это все равно что потерять рассудок, если, конечно, я его уже не лишился, потому что ваши слова представляются мне бессмысленными, а все происходящее — отвратительным кошмаром.
        — Успокойтесь, честнейший господин Баратто, вы давно проснулись, и мне кажется, что вы сами это понимаете.
        Нотариус еще не знал, что Сальватор ему скажет, но инстинктивно трепетал.
        — Спрашиваю вас в последний раз,  — произнес молодой человек,  — вы мне клянетесь, что не получали и не видели завещания маркиза де Вальженеза?
        — Да, да, клянусь перед Богом и людьми, что никогда не получал и не видел его завещания.
        — В таком случае,  — холодно сказал Сальватор, доставая из кармана бумагу,  — я в свою очередь повторяю, чтобы вы не забывали: вы самый бесчестный мошенник, какого я когда-либо видел. Прошу!
        Остановив левой рукой г-на Баратто, который, казалось, снова собирался броситься на него, правой рукой молодой человек поднес к его глазам завещание, которое он уже показывал, как помнят читатели, г-ну Лоредану де Вальженезу в шатильонской хижине, куда Жан Бык и его друг Туссен-Лувертюр столь грубо оттащили несчастного дворянина.
        Потом он прочел следующие строки на конверте:
        «Настоящий документ является моим собственноручным завещанием, второй экземпляр которого будет передан завтра в руки господина Пьера Никола Баратто, нотариуса, проживающего на улице Варенн в Париже. Оба экземпляра, написанные моей рукой, имеют силу оригинала.
        11 июля 1821 года.
    Маркиз де Вальженез».
        — Только «будет передан», но ведь не «передан»!  — вскричал нотариус.
        — Верно,  — подтвердил Сальватор.  — Но вот тут под моим большим пальцем спрятано несколько слов, восполняющих этот пробел.
        Он убрал палец, и метр Баратто, обливаясь холодным потом, прочел под приведенными нами строками:
        «Получено мною, П. Н. Баратто».
        Бесценная подпись сопровождалась витиеватым росчерком, на какие способны одни нотариусы.
        Метр Баратто попытался вырвать завещание из рук Сальватора, как в подобных обстоятельствах хотел сделать и Лоредан де Вальженез; однако посетитель угадал это намерение и, предупреждая движение, так сильно сдавил его руку, что тот взмолился:
        — Ах, господин Конрад, вы сломаете мне руку!
        — Ничтожество!  — поморщился Сальватор, выпустил нотариуса и убрал бумагу в карман.  — Ты и теперь будешь клясться перед Богом и людьми, что не получал и даже не видел завещания маркиза де Вальженеза?
        Он отступил назад, скрестил руки на груди и продолжал, глядя на нотариуса:
        — По правде говоря, любопытно посмотреть, как далеко может зайти человеческая подлость! Вот передо мной негодяй, который, должно быть, полагал, что из-за его преступления несчастный молодой человек двадцати пяти-двадцати шести лет пустил себе пулю в лоб; и это ничтожество, этот мерзавец шел за его гробом, а потом зажил без угрызений совести, принимая общественное признание, которое просто сбилось с пути, когда заглянуло в его контору. Он жил как все, имел жену, детей, друзей, смеялся, ел, спал и даже не подумал, что его место — не в изящном кабинете за бюро работы Буля, а у позорного столба, на каторге, на галерах! Поистине, общество, где возможны такие чудовищные несправедливости, устроено дурно и нуждается в коренных преобразованиях.
        Он нахмурился и уже в другом тоне произнес:
        — Покончим с этим поскорее! Отец завещал мне все свое состояние, движимое и недвижимое: в качестве возмещения убытков, не говоря уже о преступлении, предусмотренном Уголовным кодексом, вы мне должны вернуть все имущество моего отца, оценивавшееся, согласно завещанию, в четыре миллиона франков. Прибавим сюда проценты с этой суммы за семь лет… ну, скажем, миллион четыреста тысяч франков, не считая сложных процентов, а также ущерба, нанесенного мне согласно статьям тысяча триста восемьдесят второй и тысяча триста восемьдесят третьей. Значит, если оставить на время в стороне вопрос об ущербе, вы мне просто-напросто должны в эту самую минуту пять миллионов четыреста тысяч франков. Как видите, моя просьба более разумна и скромна, чем вы говорите, раз то, что я требую, не составляет и десятой части моего состояния. Придите же в себя и покончим как можно скорее с этим отвратительным делом.
        Нотариус, казалось, ничего не слышал; он стоял, глядя себе под ноги и свесив голову на грудь; застывшие руки его были словно приклеены к телу, как у манекена; подавленный, ошеломленный, уничтоженный, он был похож на последнего грешника перед карающим архангелом во время Страшного суда.
        Сальватор похлопал его по плечу, чтобы вывести из оцепенения, и спросил:
        — О чем это мы задумались?
        Нотариус вздрогнул, словно его коснулась рука жандарма в суде присяжных. Он поднял на собеседника затравленный, испуганный, бессмысленный взгляд, потом снова уронил голову на грудь и вернулся в прежнее состояние мрачного отчаяния.
        — Эй, метр мошенник!  — окликнул его Сальватор; вид этого человека вызывал у него только отвращение.  — Давайте говорить мало, но быстро и вразумительно. Я вам сказал и повторяю, что мне нужны пятьсот тысяч франков завтра к девяти часам утра.
        — Это же невозможно!  — едва слышно пролепетал нотариус, не поднимая головы, чтобы не встретиться взглядом с молодым человеком.
        — Это ваше последнее слово?  — спросил Сальватор.  — Брать легче, чем отдавать, верно? А мне они очень нужны.
        — Клянусь вам…  — попытался было возразить нотариус.
        — Ну вот, еще одна клятва!  — презрительно усмехнулся Сальватор.  — Уже третья за последние полчаса, и я верю ей не больше, чем двум предыдущим. В последний раз — слышите?  — спрашиваю: угодно ли вам передать пятьсот тысяч франков, о которых я вас прошу?
        — Дайте мне хотя бы месяц, чтобы собрать их!
        — Я вам уже сказал, что они мне нужны завтра в девять часов утра. Я сказал — в девять; в десять будет уже поздно.
        — Повремените хотя бы неделю!
        — Ни часа, говорю вам!
        — Это просто невозможно!  — в отчаянии вскричал нотариус.
        — В таком случае я знаю, что мне делать,  — сказал Сальватор и двинулся к двери.
        Видя это, нотариус вернулся к жизни, опередил Сальватора и преградил ему путь.
        — Ради Бога, господин де Вальженез, не губите меня!  — взмолился он.
        Сальватор с отвращением от него отвернулся, отстранил его рукой и шагнул к двери.
        Нотариус снова забежал вперед, схватился за ручку двери и вскричал:
        — Господин Конрад! Именем вашего отца, питавшего ко мне дружеские чувства, спасите меня от бесчестья!
        Он произнес эти слова едва слышно.
        Сальватор оставался непоколебим.
        — Дайте пройти!  — приказал он.
        — Еще одно слово,  — не унимался нотариус,  — в эту дверь войдет не только гражданская, но и реальная смерть, если вы отворите ее со столь страшными намерениями. Предупреждаю, что я не только не переживу позора, но и не стану его дожидаться: как только вы выйдете, я пущу себе пулю в лоб.
        — Вы?  — недоверчиво спросил Сальватор, пристально глядя на нотариуса.  — Это единственный благородный поступок, который вы могли бы совершить и именно поэтому никогда этого не сделаете.
        — Я покончу с собой,  — прибавил нотариус,  — и, умирая, унесу ваше состояние с собой, а если вы дадите мне время…
        — Вы глупец,  — заметил Сальватор.  — Разве мой кузен Лоредан де Вальженез не ответит мне за вас, как вы отвечаете за него? Прочь с дороги, говорят вам!
        Нотариус упал молодому человеку в ноги, с рыданиями обхватил его колени и, обливаясь слезами, вскричал:
        — Сжальтесь, добрый господин Конрад! Сжальтесь надо мной!
        — Назад, негодяй!  — оттолкнул его ногой молодой человек.
        И он сделал еще шаг к двери.
        — Я согласен, на все согласен!  — завопил нотариус, хватая комиссионера за полу куртки и пытаясь его удержать.
        Было самое время: Сальватор уже взялся за ручку двери.
        — Ну наконец-то! Это было нелегко!  — заметил Сальватор и вернулся на свое место у камина, а нотариус снова сел за бюро.
        Усевшись, метр Баратто вздохнул; казалось, он сейчас снова впадет в апатию.
        Сальватору это не понравилось.
        — Ну-ка, поторопимся! Я и так потерял слишком много времени на это дело. У вас здесь есть необходимая сумма или ценности на эту сумму?
        — В конторе я держу около сотни тысяч франков в экю, золоте, билетах,  — сообщил нотариус.
        Отперев сейф, он выложил на стол сто тысяч франков.
        — А остальные четыреста тысяч?  — спросил Сальватор.
        — У меня здесь восемьсот тысяч франков или около того в ценных бумагах, купонах, облигациях, акциях и так далее и так далее,  — ответил метр Баратто.
        — Отлично! У вас целый день на то, чтобы обратить их в деньги. Предупреждаю, что мне нужна эта сумма в банковских билетах по тысяче или пять тысяч франков, а не в звонкой монете.
        — Все будет исполнено, как вы пожелаете.
        — В таком случае, пусть все будет в билетах по тысяче франков.
        — Слушаюсь.
        — Разложите пятьсот тысяч франков на десять пачек по пятьдесят тысяч каждая.
        — Как вам будет угодно,  — сказал нотариус.
        — Хорошо.
        — И нужны вам эти деньги…
        — Завтра, не позднее девяти часов утра, как я уже сказал.
        — Они будут у вас сегодня вечером.
        — Еще лучше!
        — Куда прикажете доставить?
        — Улица Макон, номер четыре.
        — Угодно ли вам сказать, как я должен вас спросить: я полагаю, вы живете под вымышленным именем, раз вас считают мертвым?
        — Вы спросите комиссионера с Железной улицы, господина Сальватора.
        — Сударь!  — торжественно произнес нотариус.  — Обещаю, что сегодня же вечером в девять часов я буду у вас.
        — О, я в этом не сомневаюсь!  — сказал Сальватор.
        — Могу ли я надеяться, добрейший господин Конрад, что, в точности исполнив ваши приказания, я могу уже ничего не опасаться с вашей стороны?
        — Мое поведение будет зависеть от вашего, сударь. Как будете поступать вы, так стану действовать и я. В настоящее время я рассчитываю оставить вас в покое. Мое состояние слишком надежно укрыто в ваших руках, чтобы я искал для него другое место. Итак, временно я оставляю у вас четыре миллиона девятьсот тысяч франков: пользуйтесь ими, если хотите, но ни в коем случае не злоупотребляйте.
        — Ах, господин маркиз, вы спасаете мне жизнь!  — вскричал метр Баратто; его взгляд подернулся слезой от радости и благодарности.
        — До поры, до времени!  — напомнил Сальватор и вышел из кабинета, где его мутило от отвращения и стыда.
        XV
        АЭРОЛИТ
        На следующий день бульвар Инвалидов, пустынный, безмолвный, тенистый, напоминал собою в половине двенадцатого ночи густой лес где-нибудь в Арденнах. Путешественник, который въехал бы в этот час в Париж через заставу Вожирар или заставу Пайасон — если предположить, что путешественнику вздумается въезжать в столицу через какую-нибудь из этих двух застав, что не ведут никуда и не приводят ниоткуда,  — он бы, бесспорно, решил, что оказался в ста льё от Парижа, настолько было необычайно зрелище этих четырех длинных рядов высоких и мощных деревьев, кроны которых были облиты лунным светом, а подножия тонули в темноте; исполинские эти деревья чем-то напоминали строй солдат-великанов, стоящих на посту вдоль стен вавилонского города.
        Но человек, на чье лицо падала густая тень, ничуть, казалось, не был удивлен открывавшимся ему зрелищем, хотя оно несомненно поразило бы жителя наших далеких провинций, прибывшего в Париж. Напротив, эти тенистые аллеи, которые мы сравнили с лесом в Арденнах, были привычны человеку, нарушавшему своим присутствием их таинственную пустынность; более того: судя по настойчивости, с какой незнакомец выбирал уголок потемнее, он считал такое безлюдное место вполне подходящим для того, что он задумал.
        Он бродил по бульвару, как будто вынужден был из серьезных соображений предпринять эту ночную прогулку, и пристально разглядывал все, что попадалось ему на пути. Незнакомец то и дело озирался по сторонам, поднимал голову вверх, оглядывался, бредя меланхоличной походкой и, в отличие от влюбленного пьеро, избегая редких уголков, куда пробивался лунный свет.
        С первого взгляда было чрезвычайно сложно определить, к какому классу общества принадлежит этот человек. Однако стоило внимательно понаблюдать за его походкой, жестами, проследить за его хождением взад и вперед по аллее, присмотреться к тому, как тщательно он изучает то один, то другой предмет, и становилось понятно, с какой целью он явился в этот поздний час на бульвар Инвалидов.
        Видно было, что особенно внимательно он изучает решетку особняка графини Рапт; время от времени он удалялся от этой решетки, но она словно магнитом тянула его к себе.
        Пробираясь вдоль стены и опасливо вытягивая шею, он почти касался головой прутьев, пытаясь проникнуть испытующим взглядом в небольшую рощицу, раскинувшуюся в десяти шагах по другую сторону ворот.
        Только два человека могли иметь достаточную причину либо достаточный интерес для прогулок в полночь вдоль решетки особняка Регины: влюбленный или вор.
        Влюбленный — потому что стоит как бы над законами; вор — потому что нарушает их.
        На влюбленного незнакомец никоим образом похож не был.
        Кроме того, единственным влюбленным, который имел бы причину здесь гулять, был Петрус, но, как известно читателям, Сальватор велел ему либо сидеть дома, либо гулять где-нибудь в другом месте.
        Отметим, что Петрус свято, во всей строгости исполнил предписание Сальватора и остался дома.
        Правда, Сальватор совершенно его успокоил, зайдя в мастерскую накануне вечером и показав пятьсот тысяч франков, которые ему принес ровно в девять, как и обещал, метр Баратто.
        Мы уже сказали, что незнакомец не был похож на влюбленного. Прибавим, что с Петрусом у него тем более не было ничего общего.
        Это был человек среднего роста, и с какой бы стороны вы на него ни смотрели, он отовсюду казался кругленьким. На нем было длинное одеяние, доходившее ему до пят; отвесно ниспадая от воротника до самой земли, оно напоминало скорее левит или персидское платье, чем обычный редингот. Широкополая шляпа с невысокой тульей придавала ему сходство с протестантским священником или американским квакером. Его лицо опушали широкие густые бакенбарды, поднимавшиеся до самых бровей и почти скрывавшие лицо.
        Раз это не Петрус, стало быть, перед нами — граф Эрколано ***.
        Если это не влюбленный — значит, вор.
        Совершенно верно: это был граф Эрколано и вор в одном лице.
        Уяснив себе этот вопрос, наши читатели без труда догадаются о том, чего он ждал, и поймут, почему его так манила к себе решетка особняка графини Рапт.
        Он прибыл на бульвар в половине одиннадцатого и обежал все уголки, обследовал все подходы и подъезды, после чего притаился в стороне. Наконец он проводил взглядом последнего подозрительного прохожего, замешкавшегося в этом пустынном квартале. С наступлением темноты он убедился, что является хозяином положения, и принялся меланхолично расхаживать по проезжей части аллеи, прилегавшей к парку графини Рапт.
        Его можно было бы захватить тремя разными способами, и чтобы отразить эту опасность, он с половины одиннадцатого укрылся в засаде у решетки и изучил возможные подходы, а также продумал средства защиты.
        К нему могли подкрасться справа и слева и неожиданно наброситься на него, когда он будет обменивать письма на банковские билеты. Но человек такого закала, как выводимый нами на сцену персонаж, не допустил бы, чтобы на него напали, даже неожиданно. Мы уже сообщили, что он досконально изучил окрестности и убедился в том, что засада исключалась. Кстати, на этот случай — человек этот был чрезвычайно предусмотрителен — он заткнул за пояс пару двуствольных пистолетов, совершенно незаметных под широким левитом, и длинный остро отточенный кинжал; так он надеялся защитить свое достояние или хотя бы продать его настолько дорого, что покусившимся на него пришлось бы раскаяться.
        Итак, с этой стороны бояться было нечего.
        Правда, с другой стороны опасность была больше.
        Ему следовало остерегаться нападения со стороны улицы Плюме, где находился парадный подъезд особняка Ламот-Уданов, перед которым останавливались экипажи: в особняке за дверью можно было спрятать полдюжины человек с ружьями, саблями и алебардами. Воображение графа Эрколано рисовало самое невероятное оружие; эти люди могли наброситься на него, когда он будет занят обменом.
        Впрочем, граф Эрколано обладал необычайно богатым воображением, и дворянина с такими качествами не могло надолго остановить подобное препятствие.
        Он отправился неслышным шагом обследовать улицу Плюме, как до этого обозрел бульвар, и, убедившись, что там ни души, внимательно осмотрел главный вход, который прилежно изучил еще накануне.
        Ему надо было убедиться в том, что за сутки не произошло никаких изменений.
        Вход выглядел совершенно так же, как и накануне.
        Он представлял собой массивную дубовую дверь, двустворчатую и состоящую из четырех филенок; с обеих сторон между верхней и нижней филенками располагалась металлическая ручка величиной с апельсин.
        Граф Эрколано потрогал ручки, желая убедиться в том, что дверь заперта. Затем он извлек из широкого рукава металлическое устройство в форме цифры 8, только составлявшие ее кольца были не овальные, а круглые и не соприкасались, а были соединены между собой дополнительной полоской, что придавало устройству, если рассматривать его горизонтально, форму фигуры о-о. Он наложил эту восьмерку, или это закрытое S, на дверные ручки, накинув по петле с каждой стороны двери. Приспособление пришлось впору и настолько плотно обвило обе ручки, что шантажист с гордым удовлетворением прищелкнул языком.
        — Да!  — воскликнул он, вспомнив о прославленном кузнеце, друге и советнике короля Дагобера, и непочтительно пародируя известный куплет из модного в те времена водевиля:
        Святой Элигий! Посмотри с небес:
        Доволен ты в пристанище последнем?[43 - Перевод Г. Адлера.]
        В самом деле, это хитроумное приспособление, наложенное на дверь снаружи, обладало тем же действием, что железные засовы изнутри, и открыть ее не удалось бы даже с помощью четверки лошадей.
        Но третья опасность, самая большая, самая настоящая, грозила не со стороны улицы Плюме, хотя тоже таилась в особняке.
        Капкан, в который без труда мог бы попасть граф Эрколано, ждал его, несомненно, среди прутьев решетки, через которую должны были вестись переговоры.
        Приладив свое приспособление к двери, выходившей на улицу Плюме, граф Эрколано снова вышел на бульвар и еще раз как нельзя более тщательно исследовал его; ведь как бы медленно ни шло время, оно близилось к полуночи.
        Пробило три четверти двенадцатого. Терять время было нельзя.
        Авантюрист прошел туда и обратно вдоль решетки, пристально вглядываясь в темноту густого, как лес, сада.
        Но для луны не существует темного леса, как нет великого человека для его камердинера. Граф Эрколано мог с помощью этой небесной проводницы обшарить взглядом самые темные уголки сада и убедиться в том, что в нем, как и на бульваре, нет ни души.
        Впрочем, безлюдный сад могли в одно мгновение наводнить вооруженные до зубов слуги. Так, во всяком случае, подумал наш приятель и поспешил подготовиться к защите.
        Он подергал один за другим все прутья решетки, проверяя, как и у металлических ручек двери, крепко ли они держатся,  — иными словами, он хотел убедиться в том, что в критическую минуту никто не выхватит из решетки незакрепленный прут и не набросится на него, заставляя вернуть награбленное.
        Тщательное исследование вполне его удовлетворило.
        Оставалась сама калитка, которая могла распахнуться по первому требованию одного или нескольких обитателей особняка.
        Наш искатель приключений потряс ее сильной рукой; калитка, как и накануне, была заперта, да не просто, а на два оборота; он просунул руку сквозь прутья и ощупал замок: замочная задвижка вошла глубоко в паз, а замочная личина была надежно заделана в стену.
        — A-а, все равно!  — проговорил он, тщетно пытаясь просунуть голову сквозь прутья и надеясь увидеть своими глазами надежно запертый замок, который до того лишь ощупывал.  — Я не верю в надежность замков: не один уже открылся на моих глазах!
        С этими словами он вынул из кармана своего левита приспособление, напоминающее цепь около пяти футов длиной для вращения вертела. Он обмотал ее вокруг замка, пропустив несколько раз через задвижку, потом зацепил ее за один из прутьев, то же сделал с другим концом цепи, еще раз пропустил оба конца вокруг замка и задвижки, а затем связал концы морским узлом, не подумав (всего не предусмотришь!), что этот узел, завязанный графом Эрколано, мог при случае бросить тень на достойного капитана Монтобана.
        — От души желаю, чтобы Бальтазар Камажу, научивший меня азам слесарного дела, сидел на небесах по правую руку от святого Элигия,  — прошептал признательный авантюрист, для большей надежности скрепив принесенным с собой замком два кольца, припаянные к концам цепочки.
        Он поднял к звездному небу благодарный взгляд.
        Опустив глаза, он заметил в трех шагах от себя белевшую тень.
        Это была графиня Рапт.
        Ангел, неусыпно хранящий покой усопших, не мог бы пройти по траве меж могил столь же бесшумно, как это сделала молодая женщина.
        Она настолько незаметно подошла к решетке, что даже опытное ухо графа Эрколано не услышало ее приближения.
        Хотя искатель приключений был готов, и уже давно, к этой встрече, внезапное появление молодой женщины произвело на него такое же впечатление, как если бы он увидел призрак. Он вздрогнул, будто коснувшись вольтова столба, инстинктивно отскочил на два шага назад и огляделся, словно это неожиданное видение предвещало опасность.
        Не увидев поблизости никого, кроме белой фигуры, и не услышав ничего, кроме шелеста листвы, он шагнул ей навстречу, но сейчас же спохватился.
        — Хм-хм!  — пробормотал он и подумал: «А что если это переодетый мужчина, а в руках у него — заряженный пистолет?! Дьявольщина! На свете случаются вещи и пострашнее!»
        — Это вы, госпожа графиня?  — спросил он, прячась за дерево.
        — Я,  — отозвалась Регина таким нежным голосом, что звук ее голоса развеял последние подозрения и опасения авантюриста.
        Он поспешил подойти поближе и почтительно поклонился.
        — Сударыня, я ваш почтительнейший слуга.
        Но Регина пришла не для того, чтобы обмениваться любезностями с графом Эрколано; она едва кивнула в ответ и протянула руку к решетке.
        — Вот,  — сказала она,  — здесь первые пятьдесят тысяч франков. Вы можете убедиться, что билеты не фальшивые, и пересчитать их.
        — Храни меня Бог пересчитывать после вас,  — сказал мошенник, опуская пачку в правый карман.
        Он огляделся, достал из левого кармана письмо и подал его княжне.
        Она взяла письмо и, будучи не столь доверчива, как граф Эрколано, вгляделась в почерк при свете луны. Уверившись в том, что это ее рука, она спрятала листок на груди и протянула шантажисту вторую пачку.
        — То же доверие, сударыня,  — произнес тот, передавая второе письмо.
        — Скорее!  — поторопила Регина, с отвращением принимая письмо и подвергая его, как и первое, тщательному осмотру; очевидно, он ее удовлетворил, так как она подала графу Эрколано третью пачку банковских билетов.
        — И снова доверие,  — отметил тот.
        Третья пачка билетов, последовав за двумя первыми, повлекла за собой передачу третьего письма.
        Когда дошло до шестого письма, мошенник, отдав его графине, услышал, как ему показалось, шум, похожий на шелест листьев, и содрогнулся всем телом.
        Этот шум напугал графа Эрколано тем больше, что он не мог определить его причину.
        — Минутку, княжна!  — вскричал он, отскочив назад.  — Кажется, вокруг меня происходит какая-то возня. Позвольте мне кое в чем убедиться.
        С этими словами он выхватил пистолет, ствол которого сверкнул в лунном свете, и взвел курок.
        Увидев в руках бандита оружие, Регина отступила и чуть слышно вскрикнула.
        Этот крик, каким тихим он ни был, мог оказаться условным сигналом.
        Мошенник выбежал на аллею, чтобы посмотреть, не идет ли кто.
        — О Господи!  — прошептала Регина.  — Неужели он уйдет и никогда больше не вернется?!
        Она с беспокойством следила за действиями незнакомца.
        Бандит с пистолетом в руке снова внимательно обследовал местность.
        Он пересек бульвар, долго смотрел вдаль, вернулся на улицу Плюме и проверил, по-прежнему ли надежно заперта дверь и не собирается ли она, случайно, открыться.
        Все было так же спокойно, как и раньше.
        «И все-таки я слышал какой-то шум,  — подумал он, возвращаясь к решетке.  — Однако я не знаю, что это значит, и это плохо. А если просто-напросто уйти?.. Триста тысяч франков уже у меня в кармане: не такой уж плохой улов. С другой стороны, оставшиеся двести тысяч франков чертовски соблазнительно пощупать!..»
        Он еще раз огляделся, понемногу успокаиваясь:
        «В конце концов, не вижу причины так пугаться из-за еле слышного шума. Уж слишком хорошо, клянусь, началось это дело, так почему бы так же удачно его не кончить?! Продолжим разговор с того места, на котором мы его прервали».
        Хищно и подозрительно озираясь по сторонам взглядом гиены, он вернулся к решетке, где бедная Регина, трепетавшая при мысли о том, что негодяй убежит с четырьмя оставшимися письмами, ожидала, стиснув зубы и в отчаянии заломив руки.
        Она облегченно вздохнула, увидев, что мошенник возвращается, и устремила взгляд к небу с выражением глубокой признательности.
        — Господи! Благодарю тебя!  — прошептала она.
        — Прошу прощения, сударыня!  — сказал авантюрист.  — Мне почудился подозрительный шум. Я ошибся; вокруг все спокойно, и если вам угодно, мы можем продолжить. Вот седьмое письмо.
        — А вот ваша седьмая пачка.
        Граф Эрколано взял банковские билеты, и, пока он убирал их в карман, где лежали шесть первых пачек, Регина подвергла письмо тому же осмотру, что и предыдущие.
        «Эта графиня Рапт уж слишком недоверчива,  — подумал мошенник, доставая из кармана восьмое письмо,  — а ведь я вел переговоры как нельзя более вежливо и почтительно… Ну и ну!»
        Вынимая девятое письмо, он решил отомстить Регине за ее недоверчивость и проговорил:
        — Девятое послание той же дамы тому же кавалеру!
        Лицо Регины, бледное, как освещавшая его луна, зарделось от этого оскорбления, словно в лучах заходящего солнца.
        Она торопливо протянула девятую пачку билетов в обмен на письмо и, так же тщательно рассмотрев его, сунула за корсаж.
        «Она стоит на своем» — подумал негодяй, пряча билеты в карман.
        А вслух насмешливо прибавил:
        — Десятое и последнее письмо — за ту же цену, что его старшие братья, хотя стоит оно столько же, сколько все остальные, вместе взятые. Но вы знаете мои условия: вы мне деньги, я вам — письмо.
        — Верно,  — согласилась Регина и протянула последнюю пачку денег, а другой рукой схватилась за письмо.
        — Давайте и берите.
        — Доверие делает мне честь!  — воскликнул авантюрист, подавая письмо и забирая билеты.  — Вот так!
        И он облегченно вздохнул.
        Такой же вздох неслышно вырвался у Регины: она убедилась, что письмо написано ее рукой, как и девять предыдущих.
        — А теперь,  — цинично продолжал мошенник,  — мой долг, госпожа графиня, дать вам совет галантного человека после того, как вы меня озолотили. Поверьте опыту старого волка: любите всегда, но никогда не пишите писем!
        — Довольно, негодяй! Мы в расчете!  — вскричала графиня.
        И она поспешила прочь.
        В ту же минуту, словно ее слова послужили сигналом для какой-то высшей силы, граф Эрколано почувствовал, как ему на голову упал, подобно низвергшемуся с неба аэролиту, предмет огромных размеров и невероятной тяжести, и разбойник растянулся на земле раньше, чем понял, что произошло.
        XVI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ЧУЖОЕ ДОБРО ВПРОК НЕ ИДЕТ
        Все было настолько стремительно, что искатель приключений не просто упал, а буквально рухнул на землю.
        Он не успел отдать себе отчета в случившемся и только почувствовал, что какая-то неодолимая сила схватила его за руки, заломила их ему за спину и, соединив, сдавила будто стальным кольцом, примерно так же как сам он с помощью изобретенного им хитроумного приспособления запер дверь на улице Плюме.
        После этой принятой меры предосторожности граф Эрколано стал беспомощнее ребенка; он почувствовал, что его приподняли над землей и из горизонтального положения перевели в вертикальное, то есть поставили на ноги, в естественное положение для человека, которого природа наделила os sublime[44 - Высокое лицо (лат.).], чтобы он мог смотреть в небо.
        Мы должны сказать, что совсем не в небо смотрел граф Эрколано, когда оказался в вертикальном положении: он попытался увидеть того, с кем имеет дело и кто столь решительно и, мы бы даже сказали, грубо, дал почувствовать ему свою силу.
        Но он не увидел ни души: человек,  — если это был человек — находился у него за спиной.
        Однако поскольку незнакомец мог удерживать руки графа Эрколано одной рукой, наш искатель приключений вдруг почувствовал, как другой рукой тот, не стесняясь, стал его обшаривать.
        Дойдя до пояса, рука вытащила один из заткнутых туда пистолетов и забросила его через стену. То же произошло и со вторым пистолетом.
        Вслед за пистолетами отправился кинжал.
        Когда нападавший убедился, что другого оружия у графа Эрколано при себе нет, одна его рука перешла от пояса к горлу, обхватила его так же, как вторая — запястья, и стала сдавливать с равномерностью закручиваемой гайки.
        По мере того как кольцо на горле сжималось, на запястьях оно слабело; в результате граф Эрколано смог шевелить руками, но лишился голоса.
        Возможно, читатели спросят, каким образом этот человек-аэролит, поставивший графа Эрколано в столь затруднительное положение, мог ускользнуть от испытующего взгляда человека, привыкшего тщательно изучать местность, на которой он собирался действовать. На это мы ответим: граф Эрколано, будучи истинным материалистом, исследовал землю, но пренебрег небом. А, как видели читатели, аэролит свалился именно с неба, или, во всяком случае, с густых веток и листьев каштана у садовых ворот.
        Теперь, если нашим читателям угодно знать, кто был тем нежданным аэролитом, что, к великому неудовольствию нашего искателя приключений, свалился ему на плечи и чья рука так ловко сдавила ему шею, мы сообщим им то, о чем они, вероятно, уже догадываются: это был козел отпущения мадемуазель Фифины, наш старый знакомый силач, плотник Бартелеми Лелон, по прозвищу Жан Бык.
        Выйдя накануне в десять часов вечера от Петруса, которого он успокоил, показав пятьсот тысячефранковых билетов, Сальватор зашел к плотнику, и тот, едва его увидев, как обычно, предложил ему свои услуги, готовый пожертвовать несколькими рабочими днями, пусть даже и целой неделей ради удовольствия господина Сальватора.
        — Ты мне нужен всего на один вечер,  — сказал комиссионер.
        Сказав, что ему понадобится помощь, но ничего не объясняя, он прибавил, что будет ждать Жана Быка завтра в девять часов вечера на бульваре Инвалидов.
        Там он указал ему на густой каштан неподалеку от решетки особняка и сказал:
        — Полезай на это дерево и сиди там не шевелясь, не издавая ни единого звука; затаись до полуночи. В это время, а может быть и раньше, ты увидишь у этой решетки человека. Хорошенько рассмотри его, но не двигайся, что бы он ни делал. В двенадцать часов с другой стороны решетки появится дама, она поговорит с этим человеком о деле и в обмен на десять писем передаст ему десять пачек банковских билетов. Ты им не мешай. Передав десятую пачку, дама скажет: «Мы в расчете». Как только ты услышишь эти слова, прыгай на этого человека, бери его за горло и души до тех пор, пока он не отдаст тебе все билеты. В остальном действуй по обстоятельствам; можешь намять ему бока, если хочешь, но убьешь его только в самом крайнем случае.
        Как видели читатели, Жан Бык точно исполнил часть приказаний, полученных от Сальватора. Посмотрим теперь, как он выполнил остальные его рекомендации.
        Мы остановили свой рассказ на том, как Жан Бык сжал графу Эрколано горло, так что тот не мог издать ни звука. Но пока мы давали читателям всевозможные разъяснения, каменщик продолжал душить шантажиста и тот едва не испустил дух.
        — Теперь поговорим,  — предложил Жан Бык, предусмотрительно разоруживший противника.
        Граф Эрколано издал сдавленный звук.
        — Согласен? Очень хорошо!  — продолжал Бартелеми, по-своему истолковав хрип, вырвавшийся у графа из глотки.  — Теперь,  — сказал он зловещим басом,  — давай-ка сюда все, что получил от этой молодой дамы.
        Несчастный искатель приключений вздрогнул, будто услышав трубный звук во время Страшного суда, и на сей раз ничего не сказал Жану Быку, даже не пытаясь ничего прохрипеть в ответ.
        Задыхался он или отказывался?
        Уже задыхался, но еще отказывался.
        Жан Бык повторил свое требование, еще сильнее сжав его горло.
        Почувствовав, что руки его относительно свободны, граф Эрколано попытался ухватить противника за шиворот.
        — Прочь лапы!  — проревел Жан Бык.
        Кончиками пальцев он так ударил графа по запястью, что едва не перебил ему кость.
        Потом Жан Бык сильнее надавил ему на горло, и язык у графа Эрколано вывалился еще на дюйм.
        Может быть, читатель спросит, зачем Жан Бык требовал от графа Эрколано нечто столь же тягостное, сколь и противоречившее привычкам последнего, а именно — отдать то, что он взял; не проще ли было бы просто забрать у него из кармана пачки банковских билетов, как поступил плотник с пистолетами и кинжалом, после чего перебросил их через стену?
        На этот вопрос мы ответим так. Сальватор сказал Жану Быку: «Души его до тех пор, пока он не отдаст тебе билеты». Точно исполняя полученное приказание, плотник не хотел забирать деньги сам, а ждал, пока похититель их вернет, и все сильнее сжимал горло графу Эрколано.
        — Ах так? Не желаешь отвечать?  — спросил Жан Бык, не задумываясь над тем, что шантажист не в состоянии говорить, и полагая, что он просто упрямится. Чтобы заставить мошенника говорить, плотник еще сильнее сдавил ему горло.
        Несмотря на это давление, или скорее из-за него, шантажист не мог вымолвить ни слова.
        Он лишь отчаянно размахивал руками, изо всех сил давая понять Жану Быку, что не отвечает отнюдь не из упрямства.
        Силач развернул графа Эрколано к себе, надеясь прочесть по его лицу то, что тот отказывался произнести.
        Лицо злоумышленника посинело, налитые кровью глаза вылезли из орбит, язык вывалился набок, почти доставая до галстука.
        Жан Бык оценил сложившееся положение.
        — Как можно быть таким упрямым!  — с упреком произнес плотник и сдавил горло мошенника еще сильнее.
        На сей раз из глаз злоумышленника посыпались искры. Пока он чувствовал только удушье, он мужественно сопротивлялся; однако когда воздух, которого и без того мучительно не хватало, вовсе перестал поступать в его легкие, он торопливо поднес руку к карману и скорее выронил, чем бросил на землю девять пачек билетов из десяти.
        Жан Бык ослабил хватку, но не выпустил окончательно горло негодяя из рук, и тот с шумом втянул воздух.
        Но вместе со свежим ночным воздухом к графу Эрколано вернулась и надежда.
        На дне глубокого кармана, в котором лежали деньги, он нащупал нож, самый обыкновенный нож, какой он отверг бы при других обстоятельствах, но сейчас это могло стать его последней надеждой.
        Поэтому-то он и бросил на землю только девять пачек, а не десять.
        Делая вид, что роется в кармане в поисках последней пачки, он рассчитывал раскрыть нож, а это давало ему надежду уравновесить силы свои и противника.
        Жан Бык, не выпуская из рук графа Эрколано, сосчитал разбросанные на земле пачки и, видя, что их только девять, потребовал десятую.
        — Позвольте мне хотя бы пошарить в кармане!  — взмолился мошенник придушенным голосом.
        — Это более чем справедливо!  — согласился Жан Бык.  — Пошарь!
        — Пустите же меня!
        — Выпущу, когда ты со мной рассчитаешься,  — возразил Жан Бык.
        — Вот ваши деньги!  — отвечал мошенник, бросая десятую пачку и вместе с тем раскладывая нож в бездонных глубинах кармана.
        Жан Бык умел держать слово; он сказал своему противнику, что выпустит его, когда они сочтутся — так он и сделал.
        Граф Эрколано решил, что, когда плотник нагнется, чтобы подобрать деньги, лежавшие в трех шагах от них, он прыгнет на великана и если не перережет ему горло, то хотя бы проткнет его. Однако этой безумной надежде, этой бессмысленной мечте сбыться оказалось не суждено. Жан Бык, как говорится, пороха бы не выдумал (к тому же человеку, которого природа наградила подобной силой, порох должен был казаться излишним средством разрушения), но он почуял, что авантюрист замышляет неладное, и на банковские билеты посматривал только одним глазом.
        Само собой разумеется, что другой глаз он не сводил с мошенника и вовремя заметил, как в его руке сверкнуло лезвие. Он успел перехватить его запястье широкой, будто валек прачки, ручищей.
        Легким движением мускулов предплечья он мгновенно сдавил руку графа Эрколано: тот выпустил нож, ноги у него подкосились, и он упал навзничь.
        Жан Бык поставил колено побежденному на грудь: послышался глухой треск костей, сопровождаемый полузадушенным хрипом. Затем, поскольку он ловко заставил графа упасть так, чтобы можно было дотянуться до денег, собрал пачки билетов и распихал их по карманам.
        Он был поглощен этим занятием, как вдруг ему показалось, что неприятель, по-прежнему издававший предсмертные хрипы, потянулся за ножом.
        Жан Бык увидел, что пора с этим покончить: ударом, способным сбить с ног быка, плотник, так сказать, пригвоздил голову шантажиста к земле, сопровождая свои грозные действия нетерпеливыми словами, которые при других обстоятельствах могли бы показаться комичными:
        — Я вижу, вы никак не успокоитесь?
        Теперь злоумышленнику поневоле пришлось унять свой пыл.
        Он лишился чувств.
        Жан Бык пересчитал пачки билетов, их оказалось ровно десять.
        Он поднялся на ноги и подождал, пока г-н граф Эрколано тоже встанет.
        Скоро он понял, что его ожидания напрасны.
        Граф не подавал признаков жизни.
        Жан Бык приподнял шляпу — плотник был чрезвычайно вежливый человек, несмотря на грубоватую внешность — и почтительно поклонился мошеннику.
        Но тот то ли был не столь хорошо воспитан, как плотник, то ли не мог поклониться в ответ по причине обморока, но он даже не шевельнулся.
        Жан Бык посмотрел на него в последний раз и, видя, что тот упорно хранит неподвижность, махнул левой рукой, словно желая сказать: «Тем хуже! Ты сам этого хотел, милейший!»
        И он не спеша пошел прочь, сунув руки в карманы и ступая уверенно с видом человека, исполнившего свой долг.
        Мошенник же пришел в себя долгое время спустя после того, как Жан Бык уже вернулся домой, то есть в тот ранний час, когда на землю падает роса.
        Роса, благотворно влияющая на цветы и другие растения, видимо, полезна животному царству не меньше, чем растительному: едва первые капли упали графу Эрколано на лицо, он чихнул, словно человек, схвативший насморк.
        Еще через несколько минут граф шевельнулся, приподнялся, потом снова уронил голову, снова ее поднял; наконец, после нескольких безуспешных попыток, ему удалось сесть.
        Он посидел некоторое время не двигаясь, будто собирался с мыслями, потом пошарил в карманах и грубо выругался.
        Видимо, память постепенно к нему возвращалась, а вместе с тем перед ним разверзалась бездна.
        Бездной, зияющей и пустой, был карман, совсем недавно видевший пятьсот тысяч франков, или двадцать тысяч ливров ренты.
        Впрочем, граф Эрколано был настоящий философ; он сейчас же подумал о том, что, как велика ни была потеря, она могла бы оказаться еще больше, если бы вместе с пятьюстами тысячами ливров он потерял нечто гораздо более ценное — жизнь, а до этого было недалеко.
        Но он остался в живых, хотя и пострадал немного.
        В этом он постарался убедиться прежде всего, с удовольствием вдохнув и выдохнув несколько раз, как человек, долго лишенный радостей, связанных с этим упражнением. После этого он покрутил головой, как сделал бы повешенный, разорвавший свою веревку. Наконец он вытер пот со лба рукавом левита, поднялся, пошатываясь, на ноги, огляделся с оторопевшим видом, натужно закашлялся, потряс головой, словно хотел сказать, что ему еще долго придется приходить в себя после приступа, который он недавно выдержал, затем надвинул на глаза шляпу и, не глядя ни вперед, ни назад, ни направо, ни налево, как делал это при своем появлении, пустился бежать со всех ног, благодаря Небо за то, что остался жив и может еще употребить остаток дней на радость себе и ближним.
        Мы бы недооценили проницательность наших читателей, если бы хоть на мгновение усомнились в том, что они узнали в любителе живописи, проникшем к Петрусу под видом его крестного капитана Берто Монтобана, в графе Эрколано ***, в шантажисте, любителе приключений, мошеннике, которого едва не убил Жан Бык, нашего старого знакомого, который, к величайшей радости Петруса, прогуливался в последний день карнавала на площади Обсерватории, украсив себя картонным носом в несколько дюймов длиной, человека по имени Жибасье. Благодаря доверию, которое ему оказывал г-н Жакаль, он считал себя вправе время от времени предпринимать ради собственной выгоды весьма рискованные шаги.
        XVII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАДЕМУАЗЕЛЬ ФИФИНА, САМА ТОГО НЕ ЖЕЛАЯ, ОКАЗЫВАЕТ НЕМАЛУЮ УСЛУГУ САЛЬВАТОРУ
        На следующий день после этих событий, около шести часов утра, Сальватор переступил порог низкой двери в доме по Грязной улице, где жили Жан Бык и его рыжая подружка, мадемуазель Фифина.
        Еще задолго до того, как он добрался до пятого этажа, где находилась квартира плотника, Сальватор уловил единственный в своем роде речитатив, который, как мы помним, ему уже не раз доводилось слышать в этом доме, но особенно в тот день, когда он пришел просить Бартелеми Лелона сопровождать его в замок Вири.
        Мадемуазель Фифина изрыгала на плотника весь свой репертуар отборной брани; великан что-то бормотал, подобно Полифему, увидавшему Галатею подле Акида.
        Однако на сей раз, в чем скоро убедятся читатели, речь шла не о любви.
        Сальватор громко постучал.
        Мадемуазель Фифина, растрепанная, с выпученными глазами, в спадающем с нее платье, отворила дверь, задыхаясь и раскрасневшись от гнева.
        — Ну что это? Каждый раз, приходя сюда, я становлюсь свидетелем вашей ругани!  — строго глядя на любовницу плотника, сказал Сальватор.
        — Это все он виноват!  — пожаловалась мадемуазель Фифина.
        — Она просто негодяйка!  — взревел Жан Бык, бросился на мадемуазель Фифину и занес над ее головой кулак.
        — Ну-ну, еще слишком рано, чтобы бить женщину, Жан Бык! Вы ведь пока даже не пьяны!  — с трудом сдерживая улыбку и стараясь говорить строго, заметил Сальватор.
        — На этот раз, господин Сальватор,  — прорычал плотник,  — я вас послушаться не могу; у меня уже час как руки чешутся обломать бока этой мерзавке!
        На Жана Быка было страшно смотреть. Воздух с шумом рвался из его груди, будто из кузнечных мехов; сжатые губы побелели и тряслись, блуждающие глаза налились кровью и метали молнии.
        Мадемуазель Фифина давно привыкла видеть гиганта в ярости, но на этот раз почувствовала, как от страха в жилах у нее стынет кровь; она поняла, что, если комиссионер немедленно и решительно не вмешается,  — ей конец. Она бросилась к гостю, обняла его своими длинными руками и, со страхом заглядывая ему в лицо, взмолилась:
        — Спасите меня! Небом вас заклинаю, господин Сальватор, спасите!
        Сальватор, не скрывая отвращения, разжал ее пальцы, потом встал между Жаном Быком и его подругой, с силой схватив его за руки.
        — В чем дело?  — спросил он.
        — А в том,  — отвечал великан, невольно успокаиваясь под взглядом Сальватора,  — что это негодяйка, гнусное создание, по которому плачут каторга и эшафот; если я ее и убью, то этим избавлю от Гревской площади.
        — Что она сделала?  — поинтересовался Сальватор.
        — Во-первых, это настоящая шлюха! Не знаю уж, с кем в квартале она свела новое знакомство, но теперь она целыми днями шляется неведомо где.
        — Ну, эта история стара как мир, бедный мой Бартелеми. Если она не выкинула чего-нибудь поновее, то к этому-то тебе пора привыкнуть.
        — Она как раз и выкинула кое-что поновее,  — скрипнул зубами плотник.
        — Что еще? Говори!
        — Она меня обобрала!  — взвыл Жан Бык.
        — Обобрала?!  — переспросил молодой человек.
        — Да, господин Сальватор.
        — Что она у тебя украла?
        — Все вчерашние деньги.
        — То, что ты заработал за день?
        — Нет, ночную выручку: пятьсот тысяч франков.
        — Пятьсот тысяч франков?!  — вскричал Сальватор и обернулся, ожидая подтверждения мадемуазель Фифины: он полагал, что она все еще стоит у него за спиной.
        — Деньги у нее, и я хотел их отобрать, когда вы вошли. Из-за этого мы и поссорились!  — крикнул Жан Бык, пока Сальватор оборачивался.
        Тут оба они вскрикнули: мадемуазель Фифина исчезла.
        Нельзя было терять ни минуты.
        Не прибавив больше ни слова, Сальватор и Бартелеми выбежали на лестницу.
        Жан Бык не спустился, а скатился вниз.
        — Беги направо,  — приказал Сальватор,  — а я — налево!
        Жан Бык со всех ног кинулся в сторону площади Обсерватории.
        Сальватор в два прыжка очутился в конце Грязной улицы и оказался на распутье: направо уходила дорога к дровяному складу монастыря капуцинов, прямо начиналась улица Сен-Жак, позади — предместье.
        Он вгляделся вдаль. В этот ранний час улица была совершенно пуста, лавочки еще не открылись; мадемуазель Фифина либо скрылась за поворотом, либо спряталась в одном из соседних домов.
        — Что же делать? Куда идти?
        Сальватор был в растерянности. Вдруг молочница, торговавшая на углу улицы Сен-Жак и Грязной напротив винной лавки, окликнула его:
        — Господин Сальватор!
        Комиссионер обернулся на зов:
        — Что вам угодно?
        — Вы меня не узнаете, дорогой господин Сальватор?  — спросила молочница.
        — Нет,  — признался он, продолжая озираться по сторонам.
        — Я Маглона с Железной улицы,  — продолжала молочница.  — Торговля цветами принесла одни убытки, и я перешла на молоко.
        — Теперь я вас узнаю,  — проговорил Сальватор.  — Но, к сожалению, сейчас мне недосуг. Вы, случайно, не видели тут высокую блондинку?
        — Видела! Она бежала со всех ног.
        — Когда?
        — Да только что.
        — А куда?
        — На улицу Сен-Жак.
        — Спасибо!  — крикнул Сальватор, устремляясь в указанном направлении.
        — Господин Сальватор! Господин Сальватор!  — подбежала к нему молочница.  — Погодите! Зачем она вам?
        — Хочу ее догнать.
        — И куда вы направляетесь?
        — Прямо.
        — Далеко вам бежать не придется.
        — Вы знаете, куда она вошла?  — спросил Сальватор.
        — Да,  — подтвердила торговка.
        — Говорите скорее! Где она?
        — Там же, куда ходит каждый день тайком от своего воздыхателя,  — сказала молочница, указывая пальцем на дом под номерами 297 и 299, известный в квартале под названием Малый Бисетр.
        — Вы уверены в том, что говорите?
        — Да.
        — Так вы ее знаете?
        — Она покупает у меня молоко.
        — А зачем она туда пошла?
        — Не спрашивайте, господин Сальватор, я честная девушка.
        — Значит, она ходит к кому-нибудь?
        — Да, к полицейскому.
        — И зовут его?..
        — Жамбасье… Жюбасье…
        — Жибасье!  — вскричал Сальватор.
        — Именно так,  — подтвердила молочница.
        — Право же, это сама судьба!  — пробормотал Сальватор.  — Я как раз пытался выяснить, где он живет, а мадемуазель Фифина привела меня к нему. Ах, господин Жакаль! До чего же вы были правы, когда сказали: «Ищите женщину!» Спасибо, Маглона. Как чувствует себя ваша матушка?
        — Спасибо, господин Сальватор. Она, бедняжка, очень вам признательна за то, что вы устроили ее в приют для хронических больных.
        — Ладно, ладно!  — махнул рукой Сальватор.
        И он направился в Малый Бисетр.
        Надо было прожить какое-то время в квартале Сен-Жак и исследовать его во всех направлениях, чтобы не заблудиться в темном, тошнотворном, зловонном, загаженном лабиринте, носившем тогда название Малого Бисетра. Это было нечто вроде мрачных и сырых подвалов Лилля, но только расположенных один над другим.
        Сальватор знал это место, так как не раз бывал там с филантропическими целями; итак, ему нетрудно было пробираться по этому лабиринту.
        Он вошел в левую часть дома и взлетел на шестой этаж под самую крышу. В грязном коридоре было семь или восемь дверей.
        Он стал прикладываться ухом к каждой из них и слушать.
        Ничего не услышав, он собирался спуститься этажом ниже, как вдруг через разбитое еще в незапамятные времена и оставшееся в таком состоянии окошко он увидел на площадке шестого этажа правой лестницы силуэт мадемуазель Фифины.
        Он сбежал вниз, снова поднялся, но теперь уже по другой лестнице, ступая неслышно, так что мадемуазель Фифина, барабанившая в дверь со все возраставшим нетерпением, не заметила его появления.
        Продолжая стучать, она кричала:
        — Да открывайте же, Джиба, это я, я!
        Однако Жибасье не отворял, хотя ему, должно быть, нравилось, когда его звали на итальянский манер.
        Вернувшись к себе в четыре часа утра, он, вероятно, еще видел во сне ночное происшествие, из которого выпутался с помощью своего доброго гения, и радовался счастливому избавлению от опасности, столь же неминуемой, сколько и неожиданной.
        Вдруг в дверь постучали.
        Но Жибасье решил, что это все еще сон. Он был убежден: нет такого человека на свете, который бы любил его настолько горячо, чтобы навещать в столь ранний час; посетить его мог разве только какой-нибудь кошмар. Жибасье решительно отвернулся к стене и попытался снова заснуть, не обращая внимания на шум и приговаривая:
        — Стучите, стучите!
        Однако мадемуазель Фифина судила иначе, потому продолжала барабанить еще сильнее, называя каторжника самыми нежными именами.
        Произнося эти ласковые призывы, она вдруг почувствовала, как ей на плечо тихо и властно легла чья-то рука.
        Она обернулась и увидела Сальватора.
        Мгновенно оценив положение, она открыла было рот, чтобы позвать на помощь.
        — Тихо, негодяйка, если не хочешь сейчас же отправиться в тюрьму!  — прошипел Сальватор.
        — В тюрьму? За что?
        — Прежде всего, за воровство.
        — Я не воровка, слышите? Я честная девушка!  — взвыла распутница.
        — Не только воровка, у которой при себе принадлежащие мне пятьсот тысяч франков, но и…
        Он шепнул ей на ухо несколько слов.
        Девица смертельно побледнела.
        — Это не я!  — запричитала она.  — Я его не убивала! Это все любовница Багра, Бебе Рыжая!
        — Иначе говоря, ты только лампу держала, пока она убивала его каминными щипцами. Впрочем, все эти подробности вы обсудите, когда окажетесь в одной камере. Теперь будешь кричать или мне крикнуть?
        Девица издала стон.
        — Пошевеливайся, я тороплюсь!  — прибавил Сальватор.
        Дрожа от ярости, мадемуазель Фифина запустила руку под косынку на груди и достала из-за пазухи охапку банковских билетов.
        Сальватор пересчитал их. Было всего шесть пачек.
        — Хорошо!  — сказал он.  — Еще четыре, и закончим этот разговор.
        К счастью для Сальватора, а возможно, и для нее самой,  — ибо Сальватор был не из тех, кого можно было захватить врасплох,  — у мадемуазель Фифины не оказалось при себе никакого оружия.
        — Ну-ну, давай-ка сюда четыре остальные пачки!  — повторил Сальватор.
        Фифина скрипнула зубами, снова запустила руку за корсаж и вынула две пачки.
        — Еще две!  — приказал Сальватор.
        Мошенница сунула руку туда же и достала предпоследнюю пачку.
        — Ну, еще одну, последнюю!  — нетерпеливо топнув, сказал молодой человек.
        — Это все!  — возразила она.
        — Всего было десять пачек,  — заметил Сальватор.  — Ну, давай поскорее последнюю, я жду.
        — Если и была десятая пачка, я, стало быть, обронила ее дорогой,  — решительно отвечала мадемуазель Фифина.
        — Мадемуазель Жозефина Дюмон!  — произнес Сальватор.  — Берегитесь! Вы играете с огнем.
        Девица вздрогнула, услыхав свое настоящее имя.
        Она для виду снова пошарила за пазухой.
        — Клянусь вам, что больше у меня ничего нет!  — вскричала она.
        — Ложь!  — заявил Сальватор.
        — Да хоть обыщите меня!  — нагло возразила она.
        — Я бы согласился скорее лишиться пятидесяти тысяч франков, чем прикасаться к такой змее, как ты,  — отвечал молодой человек с выражением крайней брезгливости.  — Ступай вперед, первый же жандарм тебя обыщет.
        Он подтолкнул ее локтем к лестнице, словно не хотел прикасаться к ней рукой.
        — Заберите свои деньги и будьте прокляты вместе с ними!  — прошипела она.
        Выхватив последнюю пачку, она в бешенстве швырнула ее под ноги.
        — Отлично!  — сказал Сальватор.  — А теперь ступай просить прощения у Бартелеми. И если он еще пожалуется мне на тебя, я отдам тебя в руки правосудия.
        Мадемуазель Фифина спустилась по лестнице, грозя Сальватору кулаком.
        Тот провожал ее взглядом до тех пор, пока она не скрылась за одним из поворотов огромной винтовой лестницы, после чего наклонился, поднял пачку, отделил десять билетов и положил их в бумажник, а девять нетронутых пачек вместе с начатой засунул в карман.
        XVIII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПОКАЗАНО, КАК ОПАСНО НЕ ПОЛУЧАТЬ, А ДАВАТЬ РАСПИСКИ
        Едва мадемуазель Фифина исчезла, а Сальватор убрал в бумажник десять тысяч франков, а девять полных пачек и одну распечатанную положил в карман, дверь Жибасье распахнулась и достойный предприниматель появился на пороге в белых мольтоновых штанах; на голове у него была повязана косынка, а на ногах надеты расшитые туфли.
        Стук в дверь, нежные имена, которыми называла его через дверь девица, ее испуганный крик при виде Сальватора, препирательства, последовавшие за их встречей, нарушили, как мы уже сказали, сон честнейшего Жибасье. Он решил посмотреть, что происходит у него за дверью, вырвался из сладких объятий сна, вскочил с постели, натянул штаны, сунул ноги в туфли и неслышно подкрался к двери.
        Не уловив ни малейшего шума, он подумал, что там уже никого нет.
        Велико было его удивление, когда он увидел на лестнице Сальватора. Мы должны заметить, к чести осторожного Жибасье, что при виде незнакомца он хотел сейчас же захлопнуть дверь.
        Но Сальватору был знаком каторжник и в лицо и понаслышке; знал он, какую роль сыграл Жибасье в деле похищения Мины, и с тех пор следил за ним прямо или косвенно; Сальватор с таким трудом его разыскал, что не мог дать ему исчезнуть, как только тот появился.
        Он придержал рукой готовую захлопнуться дверь и как можно любезнее спросил:
        — Я имею честь говорить с господином Жибасье?
        — Да, сударь,  — недоверчиво глядя припухшими со сна глазами, отозвался тот.  — С кем имею честь?
        — Вы меня не знаете?  — спросил Сальватор, пытаясь приотворить дверь.
        — Нет, клянусь честью,  — проговорил каторжник,  — хотя я, несомненно, где-то видел ваше лицо, но черт меня побери, если я знаю, где именно.
        — Вы можете определить по моему костюму, кто я такой,  — заметил Сальватор.
        — Комиссионер! А как вас зовут?
        — Сальватор.
        — A-а, кажется, ваше обычное место на Железной улице?  — с некоторым испугом спросил Жибасье.
        — Совершенно верно.
        — Что вам угодно?
        — Я буду иметь честь сказать вам об этом, если вы позволите мне войти.
        — Хм!  — с сомнением обронил Жибасье.
        — Вы меня боитесь?  — спросил Сальватор, проскользнув в щель.
        — Я?! С какой стати мне вас бояться? Я не сделал вам ничего дурного, зачем же вам причинять мне зло?
        — Да, я желаю вам только добра и пришел как раз затем, чтобы вам помочь,  — подтвердил Сальватор.
        Жибасье вздохнул. Он так же мало верил в то, что кто-то желает ему добра, как мало сам заботился о благе других.
        — Вы сомневаетесь?  — спросил Сальватор.
        — Признаться, я не очень в это верю,  — ответил каторжник.
        — Вы сможете судить об этом сами.
        — Извольте сесть.
        — Это ни к чему,  — возразил Сальватор.  — Я очень спешу, и, если то, что я предложу в двух словах, вам подойдет, мы сейчас же заключим сделку.
        — Как вам угодно… А я сяду,  — сказал Жибасье, чувствуя ломоту во всем теле после ночных злоключений.  — Вот так!  — прибавил он, усаживаясь на стуле.  — Теперь, если вам угодно мне сообщить, чем я обязан удовольствию вас видеть, я слушаю.
        — Можете ли вы освободиться на неделю?
        — Смотря по тому, на что я должен буду употребить эту неделю; ведь это тысяча семьсот шестнадцатая часть человеческой жизни, учитывая последние статистические данные, согласно которым средняя продолжительность человеческой жизни — тридцать три года.
        — Дорогой господин Жибасье!  — ласково улыбнулся Сальватор.  — Допуская эту статистику для остального человечества, я рад видеть, что вы составляете исключение из этого правила. И хотя вы не выглядите много старше этого возраста, вам, бесспорно, уже давно перевалило за тридцать.
        — Стоит ли этим хвастаться?  — философски-меланхолично заметил достойнейший Жибасье.
        — Вопрос не в этом,  — продолжал Сальватор.
        — В чем же?
        — Миновав роковой возраст, вы, по всей вероятности, дважды пройдете среднюю отметку, то есть доживете до шестидесяти шести лет. Из этого следует, что для вас неделя — всего три тысячи четырехсотая часть жизни. Прошу поверить, что я не собираюсь торговаться по поводу цены вашей недели; я лишь внес некоторое уточнение в ваше суждение о собственном вашем долголетии.
        — Да, да,  — согласился Жибасье; его, видимо, убедили рассуждения Сальватора на этот счет.  — Однако буду ли я занят в эту неделю чем-нибудь приятным?
        — Приятным и полезным! Вы исполните — что бывает редко на этом свете — предписание Горация, с чьими трудами такой ученый муж, как вы, наверняка знаком: «Utile dulci»[45 - «Полезное с приятным» (лат.).].
        — О чем идет речь?  — заинтересовался Жибасье; его, как артиста в своем роде, увлек выразительный слог Сальватора.
        — О путешествиях.
        — A-а, браво!
        — Вы любите путешествовать?
        — Обожаю.
        — Видите, как все удачно складывается!
        — И какую же страну мне надлежит увидеть?
        — Германию.
        — Germania mater[46 - Мать Германия (лат.).]… Чем дальше — тем лучше!  — вскричал Жибасье.  — Я тем более готов послужить в Германии, что отлично знаю эту страну и мои путешествия туда всегда заканчивались очень удачно.
        — Это мне известно, поэтому вы и получили такое предложение. Удачный исход дела напрямую зависит от вашего счастья.
        — Как вы сказали?  — спросил Жибасье.
        Он был еще несколько оглушен после столкновения с плотником, и ему послышалось «от вашей чести».
        — Счастья!  — подчеркнул Сальватор.
        — Очень хорошо,  — сказал Жибасье.  — Ну что ж, все это вполне возможно, я был бы рад случаю уехать на несколько дней из Франции.
        — Видите, как все совпало!
        — В Париже у меня ухудшается здоровье.
        — Да, у вас в самом деле припухли глаза, на шее синяки; видимо, кровь приливает к голове.
        — До такой степени, дорогой господин Сальватор, что этой ночью,  — отвечал Жибасье,  — я, стоящий сейчас перед вами, едва не умер от апоплексического удара.
        — К счастью, вам, очевидно, вовремя пустили кровь?  — с наивным видом спросил Сальватор.
        — Да,  — отозвался мошенник.  — Кровь мне пустили, и довольно старательно.
        — Вы, стало быть, как нельзя лучше чувствуете себя перед путешествием: в теле появилась легкость…
        — Да, удивительная легкость!
        — Значит, мы можем приступить к обсуждению этого вопроса?
        — Приступайте, сударь мой, приступайте! О чем идет речь?
        — Да дело-то чрезвычайно простое — нужно передать письмо. Вот и все.
        — Хм-хм!  — проворчал сквозь зубы Жибасье; у него в уме снова зашевелились тысячи подозрений.  — Посылать человека в Германию только затем, чтобы передать письмо, когда почтовая служба великолепно организована. Дьявольщина!
        — Как вы сказали?  — переспросил не спускавший с него глаз Сальватор.
        — Я сказал, что если это чертово письмо, которое вам нужно переслать, такое же, как все остальные,  — покачал головой Жибасье,  — то почему бы вам не отправить его почтой? Я полагаю, это обошлось бы вам дешевле.
        — Вы правы,  — подтвердил Сальватор.  — Это очень важное письмо.
        — Связано с политикой, вероятно?
        — Исключительно с политикой.
        — Очень деликатная миссия?
        — Чрезвычайно деликатная.
        — И, стало быть, опасная?
        — Опасная, если бы не были приняты все меры предосторожности.
        — Что вы подразумеваете под предосторожностями?
        — Это письмо будет представлять собой чистый лист бумаги.
        — А адрес?
        — Вам передадут его устно.
        — Значит, письмо написано симпатическими чернилами?
        — Изобретенными человеком, который пишет это письмо, и его изобретение бросает вызов даже господину Тенару и господину Орфила.
        — В полиции умеют разгадывать химические секреты получше господина Тенара и господина Орфила.
        — Эти чернила бросают вызов самой полиции, и я очень рад сообщить вам это, дорогой господин Жибасье, чтобы у вас не возникло желания продать письмо господину Жакалю за двойную цену.
        — Сударь!  — вскочил Жибасье.  — Неужели вы считаете меня способным?..
        — Человек слаб,  — заметил Сальватор.
        — Вы правы,  — вздохнул каторжник.
        — Как видите,  — продолжал Сальватор,  — вы совершенно ничем не рискуете.
        — Вы говорите это затем, чтобы я согласился исполнить поручение за бесценок?
        — Вы не угадали: поручение будет оплачено с учетом его важности.
        — А кто назначит цену?
        — Вы сами.
        — Прежде всего я должен знать, куда именно я еду.
        — В Гейдельберг.
        — Отлично. Когда я должен отправляться?
        — Как можно раньше.
        — Завтра — не слишком рано?
        — Лучше сегодня вечером.
        — Сегодня я слишком устал, у меня была тяжелая ночь.
        — Беспокойная?
        — Очень.
        — Хорошо, пусть будет завтра утром. Теперь, дорогой господин Жибасье, скажите, сколько вы хотите за свою работу?
        — За поездку в Гейдельберг?
        — Да.
        — Я должен пробыть там какое-то время?
        — Нет, получите ответ на письмо и — назад.
        — Ну что ж… Тысяча франков не слишком много?
        — Я поставлю вопрос иначе: достаточно ли этой суммы?
        — Я бережлив. Экономя в пути, я доберусь до места.
        — Итак, договорились: тысяча франков за доставку письма. А чтобы вы привезли ответ?
        — Та же сумма.
        — Значит, всего две тысячи: одна — за поездку туда, одна — обратно.
        — Одна — за поездку туда, одна — обратно, совершенно верно.
        — Мы обсудили дорожные расходы; осталось решить вопрос о плате за доверие, то есть за само поручение.
        — Разве плата за поручение не включена в эти две тысячи франков?
        — Вы отправляетесь в путешествие в интересах чрезвычайно богатого дома, дорогой господин Жибасье; тысячей больше, тысячей меньше…
        — Не будет ли слишком большой смелостью с моей стороны попросить две тысячи франков?
        — Ваши запросы более чем разумны.
        — Итак, две тысячи на дорожные расходы, две тысячи за выполненное поручение… Всего — четыре тысячи франков.
        Произнося эти слова, Жибасье вздохнул.
        — Вы находите, что это слишком мало?  — спросил Сальватор.
        — Нет, я думаю…
        — О чем?
        — Ни о чем.
        Жибасье лгал. Он думал о том, с каким трудом ему предстоит заработать четыре тысячи франков; а ведь всего несколько часов назад он с такой легкостью, не утруждая себя, получил пятьсот тысяч!
        — Однако,  — заметил Сальватор,  — как говорится, лишь неудовлетворенное сердце вздыхает.
        — Алчность человеческая неутолима,  — проговорил Жибасье, отвечая изречением на пословицу.
        — Наш великий знаток нравов Лафонтен написал на эту тему басню,  — сказал Сальватор.  — Впрочем, вернемся к нашим баранам.
        Он пошарил в кармане.
        — Письмо у вас при себе?  — спросил Жибасье.
        — Нет, оно должно быть написано только после того, как вы согласитесь исполнить это поручение.
        — Я согласен.
        — Хорошенько подумайте, прежде чем соглашаться.
        — Я подумал.
        — Вы едете?
        — Завтра на рассвете.
        Сальватор вынул из кармана бумажник и раскрыл его так, чтобы Жибасье увидел пачку банковских билетов.
        — Ах!  — вырвалось у Жибасье, словно при виде денег в сердце ему вошел острый нож.
        Сальватор как будто ничего не заметил. Он отделил два билета от остальных и обратился к Жибасье:
        — Без задатка нет и сделки. Вот вам на дорожные расходы, а когда вернетесь и привезете ответ, получите еще две тысячи.
        Жибасье медлил, и Сальватор уронил билеты на стол.
        Каторжник взял их в руки, внимательно осмотрел, ощупал большим и указательным пальцами, проверил на свет.
        — Настоящие,  — удостоверил Жибасье.
        — А вы полагали, что я могу дать вам фальшивые?
        — Нет, однако вас самого могли обмануть; с некоторых пор фальшивомонетчики достигли больших высот.
        — Кому вы об этом рассказываете!  — хмыкнул Сальватор.
        — Когда я снова вас увижу?
        — Сегодня вечером. В котором часу вы будете дома?
        — Я не собираюсь никуда выходить.
        — Ах, ну да, вы устали…
        — Вот именно.
        — Хорошо, в девять вечера, если угодно.
        — В девять, идет.
        Сальватор шагнул к двери.
        Он уже взялся за ключ, как вдруг воскликнул:
        — Подумать только, ведь мне пришлось бы возвращаться с другого конца Парижа!
        — Зачем?
        — Я забыл одну малость.
        — Какую же?
        — Попросить у вас расписку. Вы же понимаете, что эти деньги не мои: у бедного комиссионера не может быть в бумажнике десяти тысяч франков, он не платит своим курьерам по четыре тысячи!
        — Меня бы тоже это удивило.
        — Я даже не понимаю, почему это не вызвало у вас подозрения.
        — Подозрение уже начинало шевелиться у меня в душе.
        — Тогда напишите мне расписочку на две тысячи франков, и делу конец.
        — Совершенно справедливо!  — подтвердил Жибасье, подвигая к себе письменный прибор и лист бумаги.
        Он обернулся к Сальватору:
        — Простую расписку, да?
        — О Господи, да самую обыкновенную!
        — Без целеуказания?
        — Укажите только сумму. Мы же знаем, за что вы получили эти деньги, ну и довольно.
        Жибасье то ли машинально, то ли потому, что знал, как легко могут улететь билеты, и опасался, что и этих может неожиданно лишиться, прижал их к столу левым локтем и стал выводить расписку изящнейшим почерком.
        Затем он протянул ее Сальватору, тот внимательно ее прочел, с довольным видом сложил и неторопливо убрал в карман.
        Жибасье наблюдал за ним с некоторым беспокойством.
        Ему не понравилась усмешка Сальватора.
        Но невозможно описать, что он почувствовал, когда Сальватор скрестил руки на груди, посмотрел Жибасье прямо в лицо и, не скрывая насмешки, произнес:
        — Надобно заметить, господин мошенник, что вы не только на редкость неосторожны, но и крайне глупы. Как?! Вы поверили в мою сказку? Вы, как ребенок, попались в ловушку? Невероятно! Неужели ночное происшествие ничему вас не научило и вы думали, что никто не станет вас искать? Вы не сообразили, что довольно одного подозрения, и получить образец вашего почерка совсем не трудно. Неужели на службе у господина Жакаля вы проявляете такую же глупость и также нагло крадете деньги, которые он вам выделяет! Садитесь-ка, господин граф Эрколано, и слушайте меня внимательно.
        Жибасье слушал начало этой речи со все возраставшим удивлением. Сообразив, какую глупость он допустил, дав Сальватору собственноручную расписку, он решил забрать ее назад и попытался наброситься на него. Но Сальватор, безусловно, предвидел все и предупредил нападение: он выхватил из кармана заряженный пистолет, приставил его к груди каторжника и повторил:
        — Садитесь, господин граф Эрколано и слушайте, что я вам скажу.
        Жан Бык отнял у Жибасье во время ночной схватки все оружие. Впрочем, мошенник привык действовать скорее хитростью, чем силой, и решил, что ему ничего не остается, как подчиниться приказанию Сальватора. Он рухнул на стул, зеленый от злости и мокрый от пота.
        Жибасье понимал, что у него, как у маршала де Вильруа, тоже наступила такая пора жизни, когда удача нас покидает и нам остается ждать лишь поражений.
        Сальватор обошел стол, сел напротив Жибасье и, поигрывая пистолетом, повел речь в таких выражениях:
        — Вас приговорили к каторге за кражи и подлоги, в которых вас изобличили, и вы чудом избежали казни за убийство, потому что ваша вина не была доказана. Убийство было совершено в притоне на улице Фруаманто: погиб провинциал по имени Клод Венсан. Вашими сообщницами были карлица Бебе и мадемуазель Фифина. Я могу доказать, что именно вы нанесли первый удар каминными щипцами, оглушив несчастного, а довершили дело две мерзавки, одна из которых уже находится в руках правосудия за другое преступление, а другая принесла вам сегодня утром пятьсот тысяч франков, которые вы украли у графини Рапт, а я приказал отнять их у вас. Я могу хоть завтра передать вас и мадемуазель Фифину в такие руки, что господин Жакаль, как бы ни был он могуществен, поостережется вас выручать… Верите ли вы, что я имею такую власть и что вы подвергаетесь некоторому риску, если не пожелаете мне подчиниться?
        — Верю,  — печально прошептал Жибасье.
        — Погодите, это еще не все. Через несколько дней после побега с каторги вы похитили девушку из версальского пансиона по приказанию господина Лоредана де Вальженеза. Ваши сообщники отняли у вас вашу долю и бросили вас в колодец, откуда вам помог выбраться господин Жакаль. С того дня вы его преданнейший раб, однако ни вы, ни он не смогли мне помешать отнять Мину у господина де Вальженеза и спрятать ее в надежном месте. Как видите, метр мошенник, я могу бороться с вами и одерживать победы. Сегодня речь идет о деле гораздо более серьезном, чем похищение девушки. Этому делу я готов отдать, если понадобится, не только пятьсот тысяч франков, которые по моему приказанию отобрали у вас этой ночью, но вдвое, втрое, вчетверо больше этой суммы. Горе тому, кто встанет у меня на пути: я раздавлю его как червя. Кто со мной — выиграет, кто против меня — все потеряет. Теперь слушайте внимательно.
        — Я вас слушаю.
        — Когда истекает срок, предоставленный аббату Доминику для совершения паломничества в Рим?
        — Сегодня.
        — Когда должны казнить господина Сарранти?
        — Завтра в четыре часа пополудни.
        Сальватор побледнел и невольно вздрогнул, услышав, как уверенно говорит об этом отъявленный негодяй, с которым ему приходилось иметь дело. Однако он сдержался, словно у него еще оставалась последняя надежда, и внезапно переменил тему:
        — Вы знакомы с честнейшим господином Жераром из Ванвра?  — спросил он у Жибасье.
        — Он мой коллега и друг,  — отвечал тот.
        — Знаю… Он уже приглашал вас к себе в загородное имение?
        — Никогда.
        — Неблагодарный! Неужели в эти прекрасные дни ему ни разу не пришла в голову мысль пригласить друга на деревенский обед в ванврский особняк?
        — Такая мысль ему не приходила.
        — Словом, если бы представился случай слегка наказать его за неблагодарность по отношению к вам, вы не упустили бы такой возможности?
        — По правде говоря, нет: я очень чувствителен в подобного рода вопросах.
        — Думаю, такая возможность представляется вам сегодня же.
        — Неужели?
        — Господина Жерара только что назначили мэром Ванвра.
        — Везет же некоторым!  — вздохнул Жибасье.
        — Имейте терпение, и вам может повезти не меньше,  — пообещал Сальватор.  — Ведь вы только попытались убить человека, а господин Жерар убил! Вы уже побывали на каторге, теперь его очередь, если только он не отправится еще дальше. После всего сказанного, если вы, жертва дружеских чувств, которые вы к нему питаете, хотите дать современным историкам один из величайших примеров дружбы, дошедших до нас с древних времен, и, как Нис, умереть вместе со своим Эвриалом…
        — Нет!
        — Я думаю, это разумно. Тогда необходимо в точности исполнить то, о чем я вам скажу.
        — Чем я рискую?
        — Ничем. Вы только поможете честному человеку сделать доброе дело. Я знаю, что этого недостаточно для такого рассудительного ума, как ваш. Но, помогая этому честному человеку в его добром деле, вы отработаете аванс в десять тысяч франков, который считали потерянным.
        — A-а, вы имеете в виду десять тысяч, которые я одолжил своему крестнику?
        — Совершенно верно.
        — Ах, клянусь честью, вы правы: я действительно считал эти деньги потерянными.
        — А они не пропали! И доказательство тому — эти две тысячи франков, которые вы уже можете положить себе в карман.
        Сальватор кивнул Жибасье на два банковских билета, продолжавших лежать на столе.
        — А вот еще три тысячи, которые вы можете прибавить к первым двум,  — закончил молодой человек.
        — И в них я уже не должен давать вам расписки?  — спросил Жибасье.
        — Вы человек сообразительный,  — промолвил Сальватор.
        — Это меня и губит! Слишком богатое у меня воображение, сударь, слишком богатое! Впрочем, продолжайте: что я должен делать, куда мне отправляться?
        — В Ванвр.
        — Это рядом.
        — Раз уж вы были готовы поехать в Гейдельберг за четыре тысячи франков, надеюсь, вы не откажетесь прокатиться в Ванвр за десять.
        — За пять.
        — Остальные пять получите, когда вернетесь.
        — Я готов поехать в Ванвр. Но что я должен там делать?
        — Сейчас я вам скажу. В честь своего назначения господин Жерар дает сегодня ужин на двенадцать персон. Он вас не пригласил из опасения, что вы окажетесь тринадцатым и принесете ему несчастье.
        — Я и впрямь заметил, что он очень суеверен,  — подтвердил Жибасье.
        — Мне кажется, что это прекрасный случай навестить его и преподать ему урок вежливости, как вы полагаете?
        — Никак не полагаю! Я вообще вас не понимаю.
        — Постараюсь выражаться яснее. Я вам говорил, что господин Жерар, ваш коллега, пригласил на сегодня двенадцать человек и среди прочих — своего помощника, мирового судью и трех-четырех муниципальных советников. Мне нужно — для чего, об этом я говорить не стану,  — чтобы господин Жерар исчез во время сегодняшнего ужина на час-другой. Дорогой господин Жибасье! Для осуществления этого плана я рассчитываю на вас.
        — Каким образом я могу вам в этом помочь, господин Сальватор?
        — Очень просто. Господин Жерар не может, учитывая его отношения с полицией, не подчиниться приказанию господина Жакаля.
        — Это физически невозможно.
        — Предположим, что господин Жакаль приказывает господину Жерару оставить все дела и немедленно отправиться в гостиницу «Черная голова» в Сен-Клу. Господин Жерар должен будет в ту же минуту поехать туда, где господин Жакаль назначит ему свидание.
        — Так я полагаю.
        — Значит, вы отлично все поняли. Вы приедете в Ванвр к господину Жерару во время ужина, в половине седьмого. Чтобы насладиться последними погожими деньками, за стол садятся в пять часов в саду. Вы прибудете как раз во время перемены блюд, подойдете, дружески улыбаясь, к господину Жерару и скажете: «Дорогой коллега! Господин Жакаль, наш общий начальник, просит вас немедленно отправиться для исполнения дела чрезвычайной важности в гостиницу “Черная голова” в Сен-Клу».
        — И это все, чего вы от меня требуете?
        — Все.
        — Мне представляется, что дело это довольно несложное; впрочем, я говорю «довольно», а ведь я не прав.
        — Как это?
        — Я рискую вызвать недовольство господина Жакаля… Послушайте, нет ли более удачного способа выманить господина Жерара из дому?
        — Поверьте, дорогой господин Жибасье,  — возразил Сальватор,  — что, если бы я знал другой способ, более удачный, как вы выражаетесь, я не преминул бы вам его предложить. Но лучше того, что я вам изложил, просто не существует. Прошу заметить: речь идет не только о том, чтобы выманить господина Жерара из дому, но и удержать его на два часа. Три четверти часа уйдут на то, чтобы добраться из Ванвра в Сен-Клу, полчаса — на безрезультатное ожидание господина Жакаля, три четверти часа — на обратный путь. Вот вам ровно два часа, которые мне так необходимы.
        — Не будем об этом больше говорить, господин Сальватор. Все будет сделано, как вы того хотите, хотя, признаться, я не горю желанием вызывать гнев своего начальства.
        — Вы можете его избежать.
        — Каким образом?
        — Ничего нет проще. Не расставайтесь с господином Жераром, проводите его в Сен-Клу, сделайте вид, что вас тоже расстроило опоздание господина Жакаля. Через полчаса вы расхохочетесь и скажете: «Дорогой господин Жерар! Как вам нравится моя шутка? Хе-хе-хе!» «Какая шутка?» — спросит он. «Да обыкновенная!  — ответите вы.  — Я услышал, что вы устраиваете пикник на своей ванврской вилле. Вы меня не пригласили; я счел, что такая забывчивость непростительна, и отомстил вам этой мистификацией. Господин Жакаль ничего не приказывал кроме того, чтобы передать вам самые горячие поздравления». На этом вы раскланяетесь и предоставите ему вернуться к гостям. Таким образом никто на вас не рассердится, кроме господина Жерара, а на его гнев, как я понимаю, вам наплевать.
        Жибасье восхищенно посмотрел на Сальватора.
        — Решительно, вы великий человек, господин Сальватор! И если бы я не опасался, что вы сочтете мою просьбу чересчур вызывающей, я почел бы за честь пожать вашу руку.
        — Да,  — сказал Сальватор.  — Вы, видимо, хотите убедиться, насколько сильна рука, которую вы пожимаете. Вы видите, что она небольшая и белая, и полагаете, что без труда раздавите ее в своей? Еще одно заблуждение, из которого следует вас вывести, дорогой господин Жибасье. Я только надену перчатку.
        Сальватор разрядил пистолет, положил его в карман, надел на правую руку темную перчатку, какие носят щеголи по утрам, и протянул Жибасье руку, изящную как у женщины.
        Жибасье уверенно схватился за нее своей тяжелой лапой и попытался зажать ее в своих узловатых пальцах.
        Но едва их руки соприкоснулись, как на лице Жибасье мелькнуло удивление, мало-помалу сменившееся выражением нестерпимой боли, а потом и отчаянной муки.
        — Ах, черт подери! Тысяча чертей и преисподняя! Да вы сломаете мне руку!  — закричал он.  — Смилуйтесь! Сдаюсь!
        Он упал перед Сальватором на колени, а у того лопнула на руке перчатка, зато улыбка во все время схватки так и не сошла с губ.
        Сальватор наконец выпустил руку, которую он сжимал до тех пор, пока из-под ногтей у его противника не выступила кровь.
        — К вашему сведению, господин Жибасье, и во избежание опасностей, которым вы могли бы подвергнуть себя по незнанию,  — сказал Сальватор,  — я хотел доказать вам, что если я употреблю против вас какое-нибудь оружие, то лишь потому, что не хочу дотрагиваться до вас без крайней необходимости. Вы пожелали, чтобы я оказал вам честь, пожав вашу руку. Постарайтесь же запомнить надолго честь, которую я вам оказал.
        — Ах, черт побери! Да, я о ней не забуду,  — пообещал каторжник, расправляя левой рукой пальцы правой, вдавленные друг в друга.  — Спасибо за науку, господин Сальватор, она пойдет мне на пользу, и вы не раскаетесь, что потеряли время. За ученого двух неученых дают.
        — Пора заканчивать,  — сказал Сальватор.
        — Ваши последние приказания?
        — В половине седьмого вы должны быть у господина Жерара. Отпустите его не раньше восьми часов. Завтра утром придете за пятью тысячами франков ко мне по адресу: улица Макон, дом номер четыре. Ваш так называемый крестник Петрус будет с вами, таким образом, в расчете.
        — Я понял.
        — И зарубите себе на носу. Если вздумаете сыграть со мной дурную шутку, считайте, что вы покойник. Будете иметь дело либо со мной, либо с правосудием.
        — Обещаю, что ни о чем другом и не помыслю,  — заверил каторжник, низко кланяясь Сальватору.
        Молодой человек торопливо сбежал по лестнице и отправился на поиски Жана Быка, которого он послал на площадь Обсерватории.
        XIX
        УЖИН НА ЛУЖАЙКЕ
        В центре огромной лужайки, похожей на ковер, брошенный к подножию особняка, из которого вели великолепные каменные ступени, г-н Жерар приказал накрыть стол; за столом сидели одиннадцать человек, приглашенных достойнейшим хозяином под предлогом ужина, а в действительности — чтобы обсудить приближавшиеся выборы.
        Господин Жерар постарался ограничить число приглашенных до одиннадцати, а вместе с хозяином за столом сидело ровно двенадцать человек. Господин Жерар умер бы от страха или, во всяком случае, ужинал бы без всякого аппетита, если бы их оказалось тринадцать. Честнейший человек был невероятно суеверен.
        Все одиннадцать приглашенных были именитые граждане Ванвра.
        Они с готовностью приняли приглашение владетельного сеньора.
        Ведь г-н Жерар вполне мог сойти за ванврского сеньора. Они питали к честнейшему человеку, ставшему по воле Провидения их согражданином, благоговейное почтение; можно было заставить их скорее поверить в то, что в полдень не светит солнце, чем усомниться в не имеющей себе равных добродетели их Иова; завистливые, тщеславные, себялюбивые буржуа словно забывали о зависти, тщеславии, себялюбии в обществе скромного, верного, самоотверженного и несравненного их согражданина. Никто в Ванвре и его окрестностях не мог пожаловаться на г-на Жерара; напротив, многие могли лишь радоваться такому соседству. Он никому ничего не был должен, зато каждый был ему хоть чем-нибудь да обязан: один — деньгами, другой — свободой, третий — жизнью.
        Общественное мнение Ванвра и окрестных городков открыто высказывалось за его избрание в Палату депутатов. Самые фанатичные граждане поговаривали даже о Палате пэров.
        Однако им замечали, что в Палату пэров нельзя войти как в Академию или на мельницу; это было время, когда имело успех словцо Поля Луи Курье: чтобы войти в Палату пэров, необходимо принадлежать к особому разряду людей. А так как Палата депутатов являлась одним из средств достичь пэрства, эти фанатики присоединились к тем из своих сограждан, которые предлагали избрать г-на Жерара представителем от департамента Сены.
        Несколькими днями раньше депутация именитых граждан Ванвра явилась к г-ну Жерару с выражением горячей к нему симпатии от всего населения.
        Господин Жерар поначалу скромно отказался от оказанной ему чести, заявив, что, положа руку на сердце, он считает себя недостойным — и это вполне могло быть правдой,  — прибавив, что он еще недостаточно сделал для отечества, а особенно для Ванвра. Он честно признался, что является гораздо большим грешником, чем можно подумать; он даже назвал себя преступником; все это вызвало громкий смех у земледельца, мечтавшего об образцовой ферме и рассчитывавшего занять у г-на Жерара денег на ее устройство и бывшего одним из самых горячих его сторонников.
        Несмотря на решительный отказ г-на Жерара заседать в Палате, гости продолжали настаивать. Он сказал своим верным согражданам: «Вы сами вынуждаете меня к этому, господа: вы так решили, и я подчиняюсь вашему желанию!» После того как были произнесены эти и многие другие слова, г-н Жерар дал согласие и поручил своим друзьям выдвинуть его кандидатуру.
        Земледелец, роялист каких мало,  — хотя ему, возможно, следовало бы инстинктивно выбрать в качестве символа скорее пчел, чем лилии,  — взялся в тот же вечер оповестить все близлежащие городки о великом событии, о согласии г-на Жерара стать депутатом, а как только выдастся свободный день, не занятый «пчелками» (в ожидании образцовой фермы земледелец вел крупную торговлю медом), он непременно даст объявление об этой кандидатуре во все парижские газеты.
        Понятно, что г-н Жерар не мог просто так отпустить депутацию. Для начала он предложил согражданам освежиться, а в ближайший четверг пригласил их на ужин.
        Вот как вышло, что одиннадцать делегатов очутились за столом в гостях у г-на Жерара. Разумеется, никому и в голову не пришло отказаться от приглашения, а судя по радостному блеску в глазах всех сотрапезников в ту минуту, как начались события, о которых пойдет речь в этой главе, никто и не думал в этом раскаиваться.
        В самом деле, денек выдался на славу, угощение было отличное, а вина — самые изысканные. За стол сели в пять часов пополудни; ужин длился уже около часу, гости стали хмелеть, и каждый старался по очереди превратить свой стул в трибуну, свои слова — в торжественную речь, словно они собрались не на пикник, а на заседание в Палате.
        Земледелец давал знать о своем присутствии на этом ужине тем, что осипшим голосом хрипел после каждой речи бессвязные фразы, оканчивавшиеся неумеренными похвалами в адрес амфитриона, в чье распоряжение он отдавал свою жизнь и жизнь своих пчелок.
        Нотариус, настроенный почти так же восторженно, что и земледелец, произнес прокурорским голосом тост, в котором сравнил г-на Жерара с Аристидом и заявил о преимуществе жителей Ванвра над афинянами, которым надоело называть Аристида «Справедливым», в то время как жители Ванвра будут неустанно величать г-на Жерара «Честнейшим».
        Судебный исполнитель в отставке, состоявший членом «Нового погребка», спел подходящие к случаю куплеты, в которых говорилось, что г-н Жерар сразится с гидрой анархии не менее успешно, чем сын Юпитера и Алкмены сразился с Лернейской гидрой.
        Врач, проводивший токсикологические исследования вируса бешенства, напомнил собравшимся о том случае, когда г-н Жерар, вооружившись двуствольным ружьем, спас родные места от бешеного пса, причинявшего всем немалые беды. Он поднял бокал, выражая надежду, что наука найдет средство от страшной болезни, называемой бешенством.
        Наконец, цветовод исчез на мгновение из-за стола и вернулся с венком из лавра и гвоздик, которым он торжественно увенчал г-на Жерара. Это привело собравшихся в умиление. Правда, подпортил общее воодушевление маленький горбун, неведомо на каком основании затесавшийся в почтенную депутацию: он заметил, что лавры в венке — обыкновенный лавровый лист для приправы, а гвоздики — всего лишь бархатцы.
        Веселье достигло апогея, глаза всех гостей сияли радостью, похвалы то и дело срывались с губ присутствовавших, ничто не омрачало этого семейного праздника. Словом, всех охватил восторг; послушать их, так каждый был готов немедленно отдать жизнь за каплю крови великого гражданина по имени г-н Жерар.
        И вдруг посреди этой пьянящей радости лакей г-на Жерара доложил ему о том, что какой-то господин желает немедленно с ним поговорить.
        — Он не представился?  — спросил г-н Жерар.
        — Нет, сударь,  — ответил слуга.
        — Тогда передайте ему,  — величественно приказал достойнейший хозяин,  — что я принимаю лишь тех, кто может назвать свое имя и объявить о цели своего визита.
        Лакей удалился, чтобы передать ответ.
        — Браво! Браво! Браво!  — прокричали гости.
        — До чего красиво сказано!  — восхитился нотариус.
        — Какое красноречие он покажет в Палате!  — подхватил врач.
        — Какое достоинство он проявит, став министром!  — воскликнул горбун.
        — Ну что вы, что вы, господа!  — скромно возразил г-н Жерар.
        Лакей вернулся.
        — Ну, что этот незнакомец?  — спросил г-н Жерар.  — Чего он хочет, от кого пришел?
        — Он пришел от господина Жакаля и хочет вам сообщить, что завтра состоится казнь господина Сарранти.
        Господин Жерар смертельно побледнел, мгновенно изменившись в лице. Он выскочил из-за стола и бросился вслед за лакеем, выкрикивая не своим голосом:
        — Иду! Иду!
        Как бы далеко ни зашли гости по извилистому пути, что именуется опьянением, все до единого про себя отметили, какое сильное впечатление произвели обе новости на радушного хозяина.
        Как во время солнечного затмения день внезапно сменяется ночью, так смена в настроении г-на Жерара мгновенно привела к тому, что вместо оживленного разговора, прерванного появлением лакея, наступила тишина.
        Впрочем, многие из присутствовавших были хотя бы поверхностно наслышаны о деле г-на Сарранти, наделавшем много шума, и, чтобы не молчать, гости ухватились за эту тему.
        Первым взял слово нотариус. Он объяснил, почему имя г-на Сарранти не могло не тронуть чувствительное сердце честнейшего г-на Жерара.
        Господин Сарранти, или, точнее, негодяй Сарранти, в обязанности которого входило воспитание двух племянников г-на Жерара, обвинен и изобличен в убийстве обоих детей, совершенном с такими предосторожностями, что до сих пор не удалось обнаружить их тела.
        Рассказ нотариуса объяснил отсутствие г-на Жерара, а также упоминание отлично всем известного имени г-на Жакаля, прозвучавшего в докладе лакея.
        Несомненно, перед тем как взойти на эшафот, г-н Сарранти должен был сделать признания, и г-н Жакаль послал за г-ном Жераром, чтобы тот их услышал.
        Возмущение преступлением Сарранти все возрастало. Мало ему было украденных денег, мало убийства двух невинных душ; он еще посмел выбрать для своих признаний священное время ужина, вопреки изречению автора «Гастрономии»:
        Пусть ужин праведных ничто не нарушает![47 - Ж. Бершо, «Гастрономия», III.  — Перевод Г. Адлера.]
        Но, поскольку гости дошли пока только до легких блюд, подаваемых после жаркого, поскольку бургундское было лучшей марки, шампанское отлично охлаждено, а на соседнем столе уже красовался отменный десерт, то все решили дождаться возвращения г-на Жерара, беседуя обо всем понемногу и потягивая вино.
        Собравшиеся еще больше укрепились в своем решении, когда увидели, что лакей спускается по ступеням крыльца, зажав по две бутылки в каждой руке. Выставив их на стол, он сказал:
        — Господин Жерар приглашает вас попробовать этот лафит, вернувшийся из Индии, а также этот шамбертен тысяча восемьсот одиннадцатого года; о нем же просит не беспокоиться: неотложное дело призывает его в Париж, и через полчаса он будет здесь.
        — Браво! Браво!  — единодушно вскричали гости.
        В ту же минуту четыре руки потянулись к горлышкам четырех бутылок.
        В эту минуту с улицы донесся стук кареты.
        Все поняли, что г-н Жерар уезжает.
        — За его скорейшее возвращение!  — предложил врач.
        Каждый в ответ пробормотал свое пожелание, все попытались подняться, дабы придать тосту большую торжественность, но некоторым это оказалось уже не под силу.
        Сидевшие пытались подняться, вставшие старались благополучно занять прежние места, как вдруг — притом совершенно неожиданно — появился новый персонаж, повернувший разговор в новое русло.
        Этот новый персонаж, неведомо как проникший в сад, был наш старый друг Ролан, или, если вам так больше нравится, учитывая обстоятельства происходящего,  — Брезиль.
        Он, как воспитанный пес, вошел через дверь, однако затем одним прыжком перескочил ступени, а еще в два прыжка очутился на лужайке.
        Нотариус, первым заметивший его, закричал от страха.
        Отметим, что не мудрено было закричать при виде грозного пса с высунутым языком, горящими глазами и стоящей дыбом шерстью.
        — Ну, в чем дело?  — поднося к губам бокал, спросил врач, стоявший спиной к крыльцу и не понимавший, что происходит.
        — Бешеная собака!  — выкрикнул нотариус.
        — Бешеная?  — ужаснулись остальные.
        — Да, да, сами посмотрите!
        Глаза всех присутствовавших обратились в сторону, указанную нотариусом. Они увидели пса, который, тяжело дыша и словно теряя терпение, обернулся к двери, ожидая кого-то.
        Очевидно, ему надоело ждать. Он уткнулся носом в землю, и, словно пудель Фауста, забегал вокруг стола, за которым сидели гости, причем круги становились все уже.
        Вот-вот ожидая нападения, гости, не скрывая испуга, вскочили, собираясь разбежаться кто куда. Один поглядывал на дерево, другой — на пристройку, в которой садовник держал свой инструмент. Тот подумывал перемахнуть через стену, а этот надеялся найти убежище в замке, как вдруг раздался долгий пронзительный свист, а вслед за ним — громкая команда:
        — Сюда, Ролан!
        Пес присел на задние лапы, будто конь, которого осадил всадник, и подбежал к хозяину.
        Излишне говорить, что хозяином этим был Сальватор.
        Все взгляды обратились к нему. В самом деле, для бедных гостей, перепуганных видом Ролана, его хозяин был античным богом, приводящим трагедию к счастливой развязке.
        Молодой человек стоял в лучах заходящего солнца словно облитый огнем. Он был одет чрезвычайно изысканно; строгость его черного туалета подчеркивал батистовый белый галстук. Затянутая в перчатку рука поигрывала тросточкой с набалдашником из ляпис-лазури.
        Он не торопясь спустился по ступеням крыльца и приподнял шляпу, как только ступил на песок дорожки. Затем он пересек в сопровождении Ролана лужайку; пес, сдерживаемый хозяином, шел сзади. Сальватор дошел до опустевшего стула, на котором прежде сидел г-н Жерар. Наш герой чрезвычайно любезно раскланялся со всеми гостями и сел на этот стул, оказавшись, таким образом, в центре внимания.
        — Господа!  — сказал он.  — Я один из старинных знакомых нашего общего друга, честнейшего господина Жерара: он собирался представить меня вам, и мы поужинали бы вместе, но, к сожалению, я задержался в Париже по той же причине, по которой вы в настоящую минуту лишены общества нашего хозяина.
        — Ну да,  — подхватил нотариус, успокаиваясь при виде пса, усмиренного одним взглядом молодого человека,  — вы имеете в виду дело Сарранти!
        — Вот именно, господа, дело Сарранти.
        — Значит, завтра негодяю отрубят голову?  — уточнил судебный исполнитель.
        — Да, завтра, если до этого времени не будет доказано, что он невиновен.
        — Невиновен? Это будет трудно доказать!  — заметил нотариус.
        — Кто знает!  — возразил Сальватор.  — У древних авторов мы встречаем рассказ о гусях поэта Ивика, а у новейших — о псе из Монтаржи.
        — Кстати, о псе, сударь,  — просипел земледелец.  — Должен заметить, что ваша собака изрядно нас напугала.
        — Ролан?  — разыграв удивление, спросил Сальватор.
        — А его зовут Ролан?  — уточнил нотариус.
        — У меня мелькнула надежда, что это бешеный пес,  — заметил врач.
        — А Ролан, видимо, только впал в неистовство,  — изрек нотариус, потирая руки и полагая, что нашел удачное словцо.
        — Вы сказали «надежда»?  — спросил Сальватор врача.
        — Да, сударь, именно так я и сказал. Нас одиннадцать. У меня, значит, было десять шансов против одного, что собака бросится на одного из моих товарищей, а не на меня. А так как я специально изучал бешенство, я имел бы случай наложить на свежую рану составленное мною противоядие, которое я всегда ношу с собой, в надежде на то, что представится случай испытать его.
        — Я вижу, сударь,  — сказал Сальватор,  — что вы настоящий филантроп. К сожалению, моя собака не является, сейчас, по крайней мере, «пациентом», если выражаться языком медицины, и вот доказательство: только посмотрите, как она послушна!
        Сальватор указал псу под стол, словно на конуру:
        — Место, Брезиль, место!
        Он обратился к гостям и продолжал:
        — Не удивляйтесь, что я заставил своего пса лечь под стол, за который я сяду вместе с вами. Я шел на ужин,  — лучше поздно, чем никогда!  — как вдруг встретил на дороге господина Жерара. Я хотел уехать вместе с ним, но он настоял на том, чтобы я к вам присоединился. Я не смог устоять перед его приглашением, совпадавшим с моим желанием, тем более что в его отсутствие он поручил мне быть за хозяина.
        — Браво! Браво!  — вскричали присутствовавшие, очарованные прекрасными манерами Сальватора.
        — Садитесь на место хозяина,  — пригласил его нотариус.  — Позвольте мне наполнить ваш бокал и предложить тост за его здоровье.
        Сальватор подал бокал.
        — Это более чем справедливо,  — сказал он.  — Пусть Господь наградит его по заслугам!
        Он поднял бокал и пригубил вино.
        В это мгновение Брезиль протяжно завыл.
        — Ого! Что это с вашей собакой?  — спросил нотариус.
        — Ничего. Так он обыкновенно одобряет тост,  — сообщил Сальватор.
        — Отлично!  — похвалил врач.  — Вот пес, получивший прекрасное воспитание. Правда, спич у него получился невеселый.
        — Сударь!  — проговорил Сальватор.  — Вы знаете, что бывают необъяснимые наукой случаи, когда некоторые животные предчувствуют несчастье. Может быть, нашему другу господину Жерару как раз угрожает какая-то непредвиденная беда?
        — Да, так говорят,  — подтвердил врач.  — Но мы вольнодумцы и не верим в этот вздор.
        — А вот моя бабушка…  — начал было цветовод.
        — Ваша бабушка была просто дура, друг мой!  — оборвал его врач.
        — Прошу прощения,  — продолжал нотариус, обращаясь к Сальватору,  — но вы, кажется, говорили об опасности, которая может угрожать господину Жерару?
        — Опасность?  — переспросил землемер.  — Какая же опасность может угрожать честнейшему человеку на земле, никогда не сворачивавшему с прямого пути?
        — Горячему патриоту!  — прибавил судебный исполнитель.
        — Преданнейшему другу!  — поддержал врач.
        — Всегда готовому на самоотречение!  — вскричал нотариус.
        — Вы же знаете, господа, что таких-то и подстерегает несчастье: лучшие погибают первыми! Несчастье, как библейский лев, quaerens quem devoret[48 - «Ища, кого поглотить» (лат.).], нападает главным образом на праведников, как на Иова к примеру.
        — Тогда какого черта делает ваша собака?  — спросил цветовод, заглядывая под стол.  — Она пожирает траву!
        — Не обращайте внимания,  — отозвался Сальватор.  — Мы говорили о господине Жераре и остановились на том, что…
        — … что страна, давшая жизнь такому человеку,  — подхватил нотариус,  — может этим гордиться.
        — Он снизит налоги,  — подсказал врач.
        — Поднимет цены на зерно,  — прибавил земледелец.
        — Снизит цены на хлеб,  — вставил садовод.
        — Ликвидирует национальный долг,  — заявил судебный исполнитель.
        — Проведет реформу в Медицинской школе!  — воскликнул врач.
        — Введет во Франции новый кадастр,  — заверил землемер.
        — О!  — воскликнул нотариус, прерывая этот восторженный хор.  — Ваш пес засыпал мне землей все панталоны.
        — Возможно,  — согласился Сальватор.  — Впрочем, давайте не будем обращать на него внимания.
        — Напротив, господа!  — возразил врач, заглянув под стол.  — Эта собака странно выглядит: язык вывалился, глаза налились кровью, шерсть встала дыбом.
        — Вполне может быть,  — произнес Сальватор.  — Но если ей не мешать, она не тронет. Это пес-мономан,  — со смехом прибавил Сальватор.
        — Должен вам заметить,  — с умным видом проговорил врач,  — что слово «мономан» происходит от «monos» и «mania», то есть «одна мысль» и, стало быть, может применяться лишь к человеку, поскольку только человек наделен способностью мыслить, а собака живет лишь инстинктами, очень развитыми, спору нет, но они не могут идти ни в какое сравнение с существом высшего порядка — человеком.
        — В таком случае,  — возразил Сальватор,  — объясняйте это как хотите, инстинктом или способностью мыслить, но Брезиль сейчас занят только одним.
        — Чем?
        — У него было двое молодых хозяев, которых он очень любил: мальчик и девочка. Мальчика убили, девочка исчезла. Но пес так хорошо искал, что недавно нашел девочку.
        — Живую?
        — Да, живую и здоровую. А мальчика убили и закопали; бедный Брезиль надеется найти место, где был спрятан труп, и ищет его повсюду.
        — «Quaere et invenies»[49 - «Ищите, и найдете» (лат.).], — сказал нотариус, радуясь возможности блеснуть своими познаниями в латыни.
        — Простите,  — вмешался врач,  — но вы тут нам целый роман сочинили, сударь.
        — С вашего позволения, это подлинная история,  — поправил Сальватор,  — и притом весьма страшная.
        — Мы сейчас за десертом; как говаривал покойный господин д’Эгрефёй, большой гастроном, это как раз подходящее время для историй. И если вы хотите рассказать нам свою историю, сударь, мы внимательно вас слушаем.
        — Я с удовольствием это сделаю,  — сказал Сальватор.
        — Она обещает быть интересной,  — прибавил врач.
        — Надеюсь,  — коротко ответил Сальватор.
        — Тсс, тсс!  — послышалось со всех сторон.
        На мгновение воцарилась тишина, и вдруг Брезиль так жалобно взвыл, что присутствовавшие вздрогнули, а садовод, успевший несколькими словами показать, что он вовсе не такой вольнодумец, как врач, не удержался и вскочил, пробормотав:
        — Дьявол, а не пес!
        — Да сядьте вы!  — потянул его за полу фрака, заставляя занять прежнее место, землемер.
        Садовод заворчал в ответ, но все-таки сел.
        — Историю!  — стали просить гости.  — Рассказывайте свою историю!
        — Господа!  — начал Сальватор.  — Я назову свою драму, так как это скорее драма, а не история: «Жиро, честнейший человек».
        — Подумайте!  — заметил судейский.  — Почти господин Жерар, честнейший человек.
        — Да, разница в самом деле всего в двух-трех буквах. Но я добавлю подзаголовок, и все вместе будет звучать: «Жиро, честнейший человек, или Внешность обманчива».
        — Прекрасное название!  — подал голос нотариус.  — На вашем месте я бы отнес эту драму господину Гильберу де Пиксерекуру.
        — Не могу, сударь. Я предназначаю ее господину королевскому прокурору.
        — Господа, господа!  — вмешался врач.  — Позвольте вам заметить, что вы мешаете рассказчику.
        — Не волнуйтесь, я начинаю,  — успокоил его Сальватор.
        — Тише!  — шикнул землемер.  — Тише!
        Стало слышно, как Брезиль с остервенением скребет землю и шумно дышит.
        Сальватор начал.
        Наши читатели уже знают драму, которую он рассказал, употребляя вымышленные имена.
        Благодаря своей необычайной проницательности, отлично развитому инстинкту Брезиля, Сальватор сумел в результате своих поисков восстановить весь ход событий, как умелый архитектор по нескольким обломкам восстанавливает античный памятник или как Кювье по нескольким костям восстанавливал облик допотопного чудовища.
        Словом, мы не станем повторять рассказ Сальватора, так как читатель не узнает из него ничего нового.
        Когда Сальватор рассказал о преступлении Жиро и объяснил, какой хитростью убийца и грабитель не только добился всеобщего уважения, но и завоевал преданную любовь сограждан, среди слушателей прошел ропот возмущения, а Брезиль глухо зарычал, словно тоже осуждал негодяя.
        Подробно описав лицемерие преступника, рассказчик поведал о том, как жестокий трус позволил осудить невиновного, хотя ему самому следовало изменить имя и скрыться, оплакивая свое первое преступление; вместо этого негодяй совершил еще, может быть, более тяжкий грех. Волнение слушателей достигло предела, гнев сменился ожесточением, каждый призывал проклятия на голову убийцы.
        — Но вы же сказали,  — вскричал нотариус,  — что завтра казнят невиновного!
        — Да, именно завтра!  — подтвердил Сальватор.
        — Как же до завтрашнего дня найти доказательство,  — вставил врач,  — которое откроет глаза правосудию?
        — Велика доброта Всевышнего!  — сказал Сальватор; он опустил голову и заглянул под стол, наблюдая за яростной работой Брезиля.
        Почувствовав на себе взгляд хозяина, пес на минуту оторвался от своего занятия и ткнулся влажным носом ему в ладонь, а потом сейчас же снова стал рыть землю.
        — Доброта Всевышнего, доброта Всевышнего!  — проворчал доктор со свойственным врачам скептицизмом.  — Все-таки хорошее доказательство было бы надежнее.
        — Бесспорно,  — согласился Сальватор.  — Надеюсь, что такое доказательство, однажды уже выскользнувшее у меня из рук, мы непременно сейчас обнаружим.
        — У вас было доказательство?  — в один голос вскричали гости.
        — Да,  — ответил Сальватор.
        — И вы его упустили?
        — К несчастью, да.
        — Что это было за доказательство?
        — С помощью Брезиля я обнаружил скелет мальчика.
        — О!  — только и выдохнули в ответ испуганные гости.
        — Почему вы не потребовали вмешательства правосудия при участии врача?  — поинтересовался доктор.
        — Именно это я и сделал, только без врача. Но незадолго до этого скелет исчез, а правосудие рассмеялось мне в лицо.
        — Должно быть, убийца почуял неладное и перенес останки в другое место,  — предположил нотариус.
        — Вы, стало быть, ищете тело?  — спросил судебный исполнитель.
        — Ну да!  — отозвался Сальватор.  — Ведь вы понимаете, что если труп окажется в таком месте, куда его не мог спрятать господин Сарранти…
        — Господин Сарранти!  — в один голос вскричали присутствовавшие.  — Так этот невиновный — господин Сарранти?!
        — Неужели я случайно произнес его имя?
        — Вы сказали «господин Сарранти».
        — Ну, раз уж у меня вырвалось его имя, я не стану этого отрицать.
        — А какой интерес вам доказывать невиновность этого человека?
        — Это отец одного из моих друзей. Но даже если бы это был совершенно посторонний человек, думается, каждый обязан спасти себе подобного от эшафота, если только он уверен, что обвиняемый невиновен.
        — Уж не надеетесь ли вы найти доказательство здесь?  — усомнился нотариус.
        — Может быть, и так.
        — У господина Жерара?
        — Почему бы и нет?
        Пес, будто отвечая хозяину, долго и протяжно завыл.
        — Слышите?  — спросил Сальватор.  — Брезиль говорит, что не теряет надежды.
        — Что значит «не теряет надежды»?
        — Конечно; я же вам сказал, что у него мономания — найти тело своего юного хозяина.
        — Верно,  — подтвердили присутствовавшие.
        — Так вот,  — продолжал Сальватор,  — пока я пересказываю первые четыре акта драмы, Брезиль работает над пятым.
        — Что вы хотите этим сказать?  — спросили одновременно судебный исполнитель и нотариус, в то время как другие промолчали, но вопрос был написан у них в глазах.
        — Загляните под стол,  — пригласил Сальватор и приподнял скатерть.
        Все нагнулись.
        — Какого черта он там делает?  — не стесняясь, спросил врач; он склонялся к мысли, что даже если пес не бешеный, он все равно представляет интерес для изучения.
        — Как видите, он роет яму,  — отвечал Сальватор.
        — Да какую большую!  — прибавил нотариус.
        — В метр глубиной и два с половиной в окружности,  — заметил землемер.
        — А что он ищет?  — полюбопытствовал судебный исполнитель.
        — Вещественное доказательство,  — сказал Сальватор.
        — Какое?  — уточнил нотариус.
        — Скелет мальчика,  — ответил Сальватор.
        Слово «скелет», произнесенное после жуткого рассказа Сальватора, да еще в такой час, когда солнце стало клониться к закату, ужаснуло всех присутствовавших. Гости отшатнулись от ямы, один только врач подошел поближе.
        — Стол мешает,  — заметил он.
        — Помогите мне,  — попросил Сальватор.
        Они вдвоем взялись за стол, приподняли его и перенесли на несколько шагов в сторону, освобождая место собаке.
        Брезиль словно не замечал их действий; он был поглощен своим страшным делом.
        — Ну, господа,  — призвал Сальватор.  — Немного мужества! Мы же мужчины! Какого черта?!
        — Да, мне, признаться, любопытно увидеть развязку,  — сказал нотариус.
        — Мы к ней приближаемся,  — заверил Сальватор.
        — Посмотрим, посмотрим,  — загомонили остальные, подходя ближе.
        Пса обступили со всех сторон.
        Брезиль, похожий скорее на машину, чем на животное, продолжал рыть землю с упорством и уверенностью.
        — Смелей, славный мой Брезиль!  — поддержал его Сальватор.  — Ты, наверное, выбился из сил, но мучения твои сейчас кончатся: смелей!
        Пес повернул голову и, казалось, с благодарностью взглянул на хозяина.
        Поиски продолжались еще несколько минут. В это время гости, затаившие дыхание, с раскрытыми ртами и широко распахнутыми от любопытства глазами, молча наблюдали за странной сценой, разыгрывавшейся между собакой и хозяином, который был, как видно, не таким уж большим другом г-на Жерара, как он уверял вначале.
        Спустя пять минут Брезиль тяжело вздохнул, перестал рыть землю и вдруг положил морду на горку только что вырытой земли.
        — Он нашел, нашел!  — обрадованно воскликнул Сальватор.  — Ты нашел его, да, песик?
        — Что нашел?  — спросили присутствовавшие.
        — Скелет,  — пояснил Сальватор.  — Сюда, Брезиль! Остальное — дело людей. Сюда, мой пес!
        Брезиль выскочил из ямы и улегся на краю, поглядывая на хозяина, будто хотел сказать: «Теперь твоя очередь».
        Сальватор спрыгнул в яму, запустил руку в самое глубокое место и подозвал врача:
        — Подойдите, сударь, и пощупайте.
        Врач отважно спустился вслед за Сальватором, в то время как другие гости, с которых окончательно слетел хмель, с недоумением переглядывались. Доктор протянул руку, как сделал его предшественник, и почувствовал в пальцах нечто нежное и шелковистое, заставившее Сальватора вздрогнуть, когда Брезиль в первый раз обнаружил скелет ребенка в парке Вири.
        — О-о!  — воскликнул врач.  — Волосы!
        — Волосы!  — повторили гости.
        — Да, господа,  — подтвердил Сальватор.  — И если вам будет угодно сходить за свечами, вы сможете в этом убедиться.
        Все бросились к дому и вернулись кто с канделябром, кто с подсвечником.
        У ямы остались только врач и Брезиль. Сальватор направился к небольшой пристройке, в которой садовник хранил свой инструмент, и вскоре вернулся с лопатой.
        Гости сгрудились вокруг ямы; в свете полусотни свечей было видно как днем.
        На поверхности земли показалась прядка светлых волос.
        — Ну-ну! Необходимо продолжать!  — заметил доктор.
        — Именно это я и собираюсь сделать,  — сказал Сальватор.  — Господа! Возьмите скатерть, разложите ее рядом с ямой.
        Присутствовавшие повиновались.
        Сальватор спустился в яму с той же осторожностью — мы бы сказали, с тем же благоговением, как если бы он имел дело с телом,  — вонзил лопату в землю и при помощи этого рычага осторожно выкопал голову мальчика, покоившуюся на подушке из глины.
        Гостей охватила дрожь, когда Сальватор, не снимавший белых перчаток, бережно приподнял детскую головку и переложил ее на скатерть.
        Затем он снова взялся за лопату и продолжал работу.
        Постепенно, косточка за косточкой, он собрал все, что осталось от мальчика. Через некоторое время он смог разложить на скатерти все кости по местам, называя их по-латыни, и составить скелет полностью, ко всеобщему изумлению присутствовавших, но в особенности к удовлетворению доктора, который сказал:
        — Я имею удовольствие разговаривать с собратом?
        — Нет, сударь,  — возразил Сальватор,  — я не имею чести быть врачом: я обыкновенный любитель анатомии.
        Он обернулся к свидетелям этой сцены и продолжал:
        — Господа! Вы все свидетели, не правда ли, что я нашел в этой яме труп ребенка?
        — Я готов быть свидетелем,  — откликнулся врач, казалось стремившийся единолично подтвердить то, что Сальватор просил засвидетельствовать всех.  — Скелет принадлежит мальчику от восьми до девяти лет.
        — Все свидетели!  — повторил Сальватор, обводя всех вопросительным взглядом.
        — Да, все, все,  — хором подхватили присутствовавшие, которым заранее льстило, что они призваны занять почетное место в событии, каким бы оно ни оказалось.
        — Значит, все готовы подтвердить увиденное перед законом, если будет суд?  — продолжал Сальватор.
        — Да, да,  — повторили гости.
        — Надо бы составить протокол,  — предложил судебный исполнитель.
        — Ни к чему,  — возразил Сальватор.  — Он уже составлен.
        — Как это?
        — Я был совершенно уверен в этой находке,  — сообщил Сальватор, вынимая из кармана гербовую бумагу.  — Вот, пожалуйста.
        И он прочел протокол, составленный в тех самых выражениях, в каких пишутся обыкновенно подобного рода бумаги. Указано было все, вплоть до точного места, в котором обнаружили скелет. Это свидетельствовало о том, что Сальватор не в первый раз явился в ванврский сад.
        Не хватало в протоколе одного: фамилий и имен тех, кто участвовал в эксгумации.
        Все свидетели этой сцены, вот уже четверть часа не перестававшие изумляться происходящему, выслушали чтение протокола, растерянно поглядывая на странного человека, по милости которого они принимали участие в невероятной этой драме.
        — Чернильницу!  — приказал Сальватор лакею, удивленному не меньше других.
        Тот поспешил исполнить приказание, словно признавая за Сальватором право приказывать, и бегом бросился в дом, а через минуту примчался назад с чернильницей и пером.
        Все поставили подписи.
        Сальватор взял бумагу, спрятал ее в карман, погладил Брезиля, связал скатерть, на которой лежал скелет ребенка, за четыре конца и отвесил присутствовавшим поклон.
        — Господа!  — сказал он.  — Напоминаю вам, что завтра в четыре часа пополудни должна состояться казнь невинного человека. У меня очень мало времени. Я благодарю вас за участие и прошу позволения удалиться.
        — Простите, сударь,  — перебил его нотариус.  — Мне показалось, вы упомянули имя невиновного: Сарранти.
        — Совершенно верно, сударь; я так сказал и более чем когда-либо могу это повторить.
        — Но имя нашего радушного хозяина, господина Жерара, кажется, упоминалось два или три месяца назад при расследовании этого печального дела?  — продолжал нотариус.
        — Да, сударь, действительно, он был замешан в это дело,  — подтвердил Сальватор.
        — Значит, можно предположить, что ваш Жиро просто-напросто…  — вмешался врач.
        — Господин Жерар?
        — Ну да!  — закивали гости.
        — Думайте что хотите, господа,  — отозвался Сальватор.  — Завтра, во всяком случае, у нас будут не подозрения, а уверенность. Честь имею! Идем, Брезиль.
        Сальватор в сопровождении пса торопливо пошел прочь, оставив гостей г-на Жерара в неописуемом смятении.
        XX
        ОДА ДРУЖБЕ
        Теперь посмотрим, чем занимался г-н Жерар, пока в его парке происходило только что описанное нами значительное событие.
        Мы видели, как он ушел с лужайки, и потеряли его из виду, лишь когда он поднялся по ступеням крыльца и скрылся в вестибюле.
        Там его скромно дожидался высокий господин в длинном левите и надвинутой на глаза шляпе.
        Человек предпочитал оставаться неузнанным.
        Господин Жерар пошел прямо к нему.
        Не успев сделать и двух шагов, он догадался, с кем имеет дело.
        — A-а! Это вы, Жибасье!  — воскликнул он.
        — Я собственной персоной, честнейший господин Жерар,  — отвечал каторжник.
        — И пришли вы от?..
        — Да,  — поспешил сказать Жибасье.
        — От?..  — повторил г-н Жерар свой вопрос, не желая попасть впросак.
        — От шефа, естественно!  — подтвердил Жибасье, решив разом положить конец недомолвкам.
        При упоминании о шефе как об общем хозяине, прозвучавшем из уст второстепенного агента, будущий депутат улыбнулся.
        Он немного помолчал, покусывая губы, потом продолжал:
        — Так он послал за мной?
        — Он меня послал за вами, да,  — подтвердил Жибасье.
        — И вы знаете, зачем?
        — Понятия не имею.
        — Может, это касается?..
        Он запнулся.
        — Говорите смело!  — ободрил его Жибасье.  — Вы же знаете: если не принимать во внимание честность, меня можно считать вашим вторым «я».
        — Может, это касается господина Сарранти?
        — Вы навели меня на мысль,  — проговорил Жибасье.  — Да, вполне возможно.
        Господин Жерар понизил голос и взволнованно прошептал:
        — Не отменили ли казнь?
        — Не думаю. Я знаю из верного источника, что господину Парижскому приказано быть наготове завтра в три часа, а осужденного перевели в Консьержери.
        У г-на Жерара вырвался вздох облегчения.
        — А нельзя ли отложить на завтра то, что нам надлежит предпринять сегодня?  — все же спросил он.
        — Невозможно!  — покачал головой Жибасье.
        — Что-то серьезное?
        — Дело чрезвычайной важности.
        Господин Жерар пристально посмотрел на Жибасье.
        — И вы утверждаете, что ничего не знаете?
        — Клянусь святым Жибасье!
        — Тогда я только возьму шляпу.
        — Возьмите, господин Жерар. Ночи теперь холодные, можно насморк подхватить.
        Господин Жерар снял с крючка шляпу.
        — Я готов,  — заявил он.
        — Едемте!  — промолвил Жибасье.
        У входной двери их ждал фиакр.
        При виде фиакра, похожего, как и все фиакры, на катафалк, г-н Жерар не удержался и едва заметно вздрогнул.
        — Садитесь!  — сказал он Жибасье.  — Я следом за вами.
        — Только после вас, клянусь!  — отвечал Жибасье.
        Каторжник распахнул дверцу, любезно помог г-ну Жерару подняться и сел рядом с ним, обменявшись несколькими словами с кучером.
        Лошади потрусили в сторону Парижа: Жибасье счел за благо изменить маршрут, намеченный Сальватором, полагая, что совсем не важно, куда он увезет г-на Жерара — лишь бы увезти.
        «Ну, если дело и серьезное, то уж во всяком случае не спешное»,  — сделал справедливое умозаключение г-н Жерар, немного успокоенный этим аллюром.
        Тем временем в фиакре наступила тишина; так они проехали около километра.
        Первым молчание нарушил Жибасье.
        — О чем вы так напряженно думаете, дорогой господин Жерар?  — спросил он.
        — Признаться, господин Жибасье, отозвался филантроп,  — я думаю о неведомой цели этого неожиданного путешествия.
        — И это вас мучает?
        — Во всяком случае, занимает.
        — Ну, знаете ли! На вашем месте я бы ни о чем не думал, честное слово!
        — Почему?
        — Да очень просто. Прошу заметить: я сказал «на вашем месте», а не на своем.
        — Понимаю! И все же почему вы сказали «на вашем месте»?
        — Если бы моя совесть была так же чиста, как ваша, я считал бы себя достойным милостей фортуны и возблагодарил бы ее.
        — Конечно, конечно,  — пробормотал г-н Жерар, печально покачав головой.  — Но фортуна порой делает такие странные скачки, что, даже когда причин для опасения нет, ожидать нужно всего.
        — По правде говоря, если бы вы жили во времена Фалеса, то вместо семи мудрецов было бы восемь, дорогой господин Жерар. Именно вам принадлежала бы эта прекрасная строка:
        Мудрец готов всегда к событию любому.[50 - Перевод Г. Адлера.]
        Заметьте, что я говорю «готов», а не «смирился». Вы именно готовы, на смирившегося человека вы не похожи. Да, вы правы,  — продолжал Жибасье торжественно-назидательным тоном.  — Удача действительно порой делает странные скачки. Именно поэтому древние, а они были отнюдь не глупы, представляли ее иногда сидящей на змее, и это означало, что она выше осторожности. Впрочем, на вашем месте, повторяю, я не мешал бы своему воображению — такой ум, как у вас, никогда не дремлет,  — но вместе с тем тревожиться не стал бы. Что с вами может случиться? Вы имели счастье с самого раннего детства остаться сиротой и теперь не боитесь потерять родителей или оказаться ими опозоренным. Вы не женаты, значит, вам не грозит потеря супруги или ее измена. Вы миллионер, и значительная часть вашего состояния — в недвижимости, а это значит, что опасаться вам следует лишь нотариуса, который может вас разорить, или несостоятельного должника, способного вас обобрать. У вас крепкое здоровье, эта добродетель тела; вы обладаете добродетелью, этим здоровьем души. Сограждане вас уважают и собираются избрать депутатом. Указ о
награждении вас орденом Почетного легиона как благодетеля человечества находится на подписи: это, я знаю, пока тайна, но могу сообщить вам об этом по секрету. Наконец, господин Жакаль так высоко вас ценит, что дважды в неделю, несмотря на то, что он очень занят, принимает вас у себя в кабинете и беседует с вами с глазу на глаз. Словом, вы получаете и еще получите справедливое вознаграждение за пятьдесят лет филантропии и честной жизни. Чего вам не хватает, послушайте? Ну, чего вам бояться? Говорите!
        — Кто знает!  — вздохнул г-н Жерар.  — Неизвестности, дорогой господин Жибасье.
        — Вы все о своем? Ладно, не будем больше об этом! Поговорим о другом.
        Господин Жерар махнул рукой, словно хотел сказать: «Поговорим о чем вам угодно, лишь бы говорили вы, а я слушал».
        Очевидно, Жибасье понял его жест как согласие и продолжал:
        — Да, поговорим о чем-нибудь более веселом. Это ведь нетрудно, правда?
        — Нет, не трудно.
        — Сегодня вы давали ужин нескольким друзьям, дорогой господин Жерар? Заметьте, что я позволяю себе называть вас «дорогой господин Жерар», потому что и вы время от времени зовете меня «дорогим господином Жибасье»… Вот только что вы оказали мне эту честь.
        Господин Жерар кивнул.
        Жибасье облизнул губы.
        — Должно быть, вы задали недурной ужин, а?
        — Не хочу хвастать, но, по правде говоря, думаю, что так.
        — Я так просто в этом уверен, судя по запахам, доходившим из кухни в переднюю, где я вас дожидался.
        — Я сделал все что мог,  — скромно сказал г-н Жерар.
        — И ужинали вы в парке, на лужайке?  — продолжал Жибасье.
        — Да.
        — Смотрелось, должно быть, чудесно. Вы за ужином пели?
        — Не успели: вы пришли перед самым десертом.
        — Да, я свалился среди этой семейной идиллии, словно бомба, как Банко из «Макбета» или Командор из «Дон Жуана».
        — И правда,  — попытался улыбнуться г-н Жерар.
        — Но признайтесь,  — продолжал Жибасье,  — что в этом есть и ваша вина, дорогой господин Жерар.
        — То есть как?
        — Ну разумеется! Предположим, вы оказали бы мне честь и пригласили бы меня вместе с вашими друзьями. Готов поставить тысячу против одного, дорогой господин Жерар, что если бы я сидел у вас с самого начала ужина, то к концу его я не пришел бы вам мешать.
        — Поверьте, дорогой господин Жибасье,  — поспешил сказать г-н Жерар,  — что я весьма сожалею о своей забывчивости. Но уверяю вас, что это произошло не нарочно и только от вас зависит, чтобы я исправил свою оплошность.
        — Нет, клянусь честью,  — возразил Жибасье, изображая глубокую печаль,  — нет, клянусь честью, я на вас сердит.
        — На меня?
        — Да, вы ранили меня в самое сердце. А вы знаете,  — продолжал Жибасье, патетическим жестом поднося руку к груди,  — сердечные раны смертельны!.. Увы,  — прибавил он, переходя от печали к сетованиям, как перед тем перешел от меланхолии к печали.  — Снова я обманулся в своей доверчивости, еще одна иллюзия умирает, еще один черный лист запечатлен в книге моей и без того невеселой жизни! О дружба! Непостоянная легкомысленная дружба, которую лорд Байрон опрометчиво назвал «любовью без крыл»! Сколько страданий ты мне причинила и еще доставишь в будущем! И автор «Мира как он есть» поистине превзошел тебя, поэт-аристократ, когда вместо оды или хвалы Дружбе воскликнул с горечью: «Ныне твои алтари, о богиня, не освещает жертвенный огонь! Под сводами твоего храма не звучат гимны твоих рабов! Согнанная выгодой со своего векового места, ты бродишь одна, всеми покинутая, жалкая игрушка придворной черни и всех этих ничтожных смертных, утомленных гнусной жадностью! Среди людей, кичащихся богатством, происхождением, величием, кто обратит внимание на твои крики, кто сжалится над твоей несчастной судьбой, кто
придет в твой храм?» Увы, увы, незадачливый Жибасье, как Портленд, герой поэмы,  — единственный, кто еще хочет туда войти!
        После этой претенциозной цитаты, всю педантичность которой вряд ли оценил г-н Жерар, бывший каторжник вынул из кармана желтый платок и сделал вид, что вытирает глаза.
        Ванврский филантроп, который не понимал, да и — поспешим прибавить — не мог понять, к чему клонятся разглагольствования его спутника, поверил, что тот в самом деле взволнован, и стал его утешать и извиняться.
        Однако тот продолжал:
        — Должно быть, современный мир совсем испортился; когда древний мир приводит, не говоря уж об Ахилле и Патрокле, четыре примера такой дружбы, которая простых смертных превращала в полубогов, нам нечего противопоставить таким образцам, как Геркулес и Пирифой, Орест и Пилад, Эвриал и Нис, Дамон и Пифий. О, мы поистине вернулись в железный век, в век ада, дорогой господин Жерар!
        — Вы хотите сказать, сударь, что мы подъехали к заставе Анфер?  — вмешался кучер, который остановил свой фиакр и, подойдя к дверце, услышал последние слова Жибасье.
        — Как? Уже?  — промолвил Жибасье, спускаясь с небес на землю и с трудом возвращаясь от элегического тона к обычному.  — Мы уже у заставы Анфер? Смотрите-ка! А дорога не показалась мне длинной. Сколько же мы ехали?
        Он вынул часы.
        — По правде говоря, час с четвертью! Вот мы и приехали, дорогой господин Жерар!
        — Однако мы же не на Иерусалимской улице, как мне кажется,  — с беспокойством заметил г-н Жерар.
        — А кто вам сказал, что нам нужно на Иерусалимскую улицу? Я вам этого не говорил,  — возразил Жибасье.
        — Куда же нам нужно?  — удивился филантроп.
        — Я еду по своим делам,  — сообщил бывший каторжник,  — а если у вас тоже есть дела, предлагаю вам ими заняться.
        — Но у меня нет никаких дел в Париже!  — воскликнул г-н Жерар.
        — Тем хуже! Если бы у вас было чем заняться сегодня в столице, да еще в этом квартале, вы бы уже оказались на месте.
        — Ах, так, метр Жибасье!  — вскинулся г-н Жерар.  — Уж не вздумалось ли вам надо мной посмеяться?
        — Похоже, так, метр Жерар,  — расхохотался каторжник.
        — Так господин Жакаль меня не ждет?  — в бешенстве крикнул г-н Жерар.
        — Не только не ждет, но даже могу вам сказать: если вы явитесь к нему в этот час, можете быть уверены, что он приятно удивится.
        — Значит, вы меня мистифицировали, метр шутник!  — вскричал г-н Жерар: по мере того как опасность отступала, к нему возвращалась его заносчивость.
        — Совершенно верно, честнейший господин Жерар. Теперь мы квиты или сквитались, как вам больше нравится.
        — Но я никогда не делал вам ничего плохого, Жибасье!  — воскликнул г-н Жерар.  — За что же вы сыграли со мной эту злую шутку?
        — Вы не делали мне ничего плохого?  — возмутился Жибасье.  — Он говорит, что не делал мне ничего плохого! Неблагодарный! А о чем мы говорим все время, с тех пор как выехали из Ванвра, если не о черной неблагодарности? Как, забывчивый друг?! Ты даешь на своей ванврской вилле гастрономически-политический раут, приглашаешь на предвыборно-кулинарное собрание самых заурядных знакомых и забываешь о самом нежном своем друге, своем Пирифое, Пиладе, Эвриале, Дамоне, своем втором «я»! Ты о нем забываешь, словно о дорожном мешке, попираешь его ногами, плевать ты хотел на его верность! Да простят тебя боги! Я же решил сыграть эту шутку, чтобы отомстить тебе за обиду тем же способом, каким она была нанесена. Ты оставил меня без твоего ужина, а я твой ужин оставил без тебя. Что скажешь?
        Он поспешно захлопнул дверцу и прибавил:
        — Я нанял кучера ровно в четыре часа; сообщаю это, так как не хочу, чтобы он вас обобрал. Что касается цены, мы сговорились на пяти франках за час, и можете продержать его сколько вам угодно.
        — Как?!  — вскричал г-н Жерар, так и не победивший с годами некоторой скуповатости.  — Вы не хотите платить?
        — Вот тебе на! Если я сам расплачусь, в чем же тогда будет заключаться шутка?  — возразил Жибасье.
        Он раскланялся с подчеркнутой почтительностью и прибавил:
        — До свидания, честнейший господин Жерар.
        И исчез.
        Господин Жерар растерялся.
        — Куда везти, хозяин?  — спросил кучер.  — Вы знаете, что меня наняли в четыре пополудни за пять франков в час с условием оплатить обратную дорогу?
        Господин Жерар хотел было сорвать злость на кучере, но бедняга ни в чем не был виноват. Его наняли, с ним сговорились о цене, и он знать ни о чем не знал.
        Только на Жибасье мог излить всю свою горечь г-н Жерар.
        — В Ванвр!  — приказал он.  — Но пять франков в час, милейший, это многовато.
        — Если вам угодно расплатиться здесь,  — сказал кучер,  — я не буду возражать: вон какая погода.
        Господин Жерар высунул нос в окно и взглянул на небо.
        Над Вожираром собиралась гроза, издалека доносились глухие раскаты грома.
        — Нет,  — промолвил г-н Жерар.  — Я вас не отпускаю. В Ванвр, милейший, и как можно скорее.
        — Ого!  — Да уж поедем как сможем, хозяин,  — отвечал кучер.  — У несчастных тварей всего четыре ноги, и они не способны сделать больше того, что могут.
        Вскарабкавшись на облучок, он, ворча, развернул свой экипаж и покатил назад в Ванвр.
        XXI
        ЧТО НАШЕЛ ИЛИ, ТОЧНЕЕ, ЧЕГО НЕ НАШЕЛ ГОСПОДИН ЖЕРАР, ПРИЕХАВ В ВАНВР
        Оставшись один и вынужденный довольствоваться неторопливым аллюром двух загнанных кляч, г-н Жерар погрузился в море предположений.
        Сначала он хотел поехать к г-ну Жакалю и потребовать удовлетворения за скверную шутку, сыгранную его подчиненным.
        Но г-н Жакаль обыкновенно говорил с достойнейшим г-ном Жераром в таком насмешливом тоне и тот чувствовал себя настолько неловко, что минуты, проведенные им в обществе начальника уголовной полиции, он вспоминал обычно как самые мучительные в своей жизни.
        Да и как он будет выглядеть? Обиженным школьником, который явился к учителю с доносом на своего товарища.
        Ведь как бы г-н Жерар ни старался откреститься от чести быть в товарищах у Жибасье, он был вынужден признать, что это звание, словно Сизифов камень, настигало его повсюду, хотя он изо всех сил толкал его прочь.
        И г-н Жерар решил вернуться в Ванвр.
        Он виделся с г-ном Жакалем накануне и скоро (эти дни всегда наступают так скоро!) ему снова придется отправиться к начальнику полиции, у которого он был вынужден появляться дважды в неделю, о чем ему напомнил Жибасье.
        Кроме того, у него в душе зародилась смутная тревога, что именно в Ванвре ему грозит какая-то беда.
        Хотя причины, приведенные Жибасье, казались правдоподобными, трудно было допустить, что Жибасье когда-нибудь считал себя столь близким другом г-на Жерара, чтобы так глубоко обидеться на вполне естественную его забывчивость.
        Значит, в глубине этой тайны крылось нечто необычное.
        В положении г-на Жерара, да еще накануне того дня, когда невинный человек должен был поплатиться за преступление, совершенное самим филантропом, все неясное казалось ему опасным.
        Вот почему он и хотел поскорее вернуться в Ванвр, и боялся этого.
        Однако лошади, которые плелись из Ванвра до заставы Анфер час с четвертью, разумеется, выбились из сил и на обратную дорогу от заставы Анфер до Ванвра им понадобилось полтора часа.
        Гроза все надвигалась, раскатов грома не мог заглушить даже грохот колес; в свете молний вдруг мертвенно вспыхивал погруженный во мрак пейзаж. Но, несмотря на это, кучер не погонял лошадей и они шли все тем же неспешным шагом.
        Когда г-н Жерар вышел у своего дома и расплатился с кучером, часы пробили десять.
        Господин Жерар терпеливо дождался, пока кучер не торопясь пересчитал деньги и шагом пустил лошадей в сторону Парижа.
        Только тогда он повернулся в сторону дома.
        Все тонуло в беспросветной тьме.
        Хотя ставни остались незаперты, ни одно окно не светилось.
        Ничего удивительного в этом не было: в столь поздний час гости, вероятно, разошлись, а слуги находились в буфетной.
        Буфетная располагалась в службах, а ее окна выходили в сад.
        Господин Жерар поднялся по лестнице, которая вела с улицы ко входной двери.
        По мере того как он поднимался, в темноте ему стало казаться, что дверь отворена.
        Он протянул руку и понял, что не ошибся.
        Как же слуги могли столь неосмотрительно оставить незапертыми ставни и двери в такую ночь, когда небо было готово вот-вот обрушиться на землю?
        Господин Жерар дал себе слово как следует их выбранить.
        Он вошел в дом, запер за собой дверь и оказался в еще более непроницаемой темноте.
        Ощупью он добрался до каморки привратника.
        Дверь в нее тоже оказалась незаперта.
        Господин Жерар позвал привратника. Никто не откликнулся.
        Он прошел несколько шагов, нащупал ногой нижнюю ступеньку лестницы и, подняв голову, позвал камердинера.
        Опять нет ответа!
        — Видимо, все собрались в кухне!  — вслух предположил г-н Жерар, будто, когда он высказывал предположение во всеуслышание, вероятность его становилась больше.
        В эту минуту раздался оглушительный удар грома, сверкнула молния, и г-н Жерар увидел, что выходящая в сад дверь, как и парадный вход, распахнута настежь.
        — О-о!  — пробормотал он.  — Что все это значит? Можно подумать, все разбежались.
        Он ощупью прошел через всю переднюю, осветившуюся лишь на мгновение, когда полыхнула молния, и вдруг заметил в буфетной свет.
        — А, так я и думал!  — проговорил он.  — Мои бездельники там!
        Он с ворчанием двинулся в сторону кухни.
        На пороге буфетной он замер: ужин для прислуги стоял на столе, но никого за столом не было.
        — Происходит что-то непонятное!  — сказал г-н Жерар.
        Он взял свечу и прошел коридором из кухни в столовую.
        Там никого не было.
        Он обежал весь первый этаж.
        И тут ни души!
        Он прошел во второй этаж и опять никого не встретил. Поднялся в третий этаж — и там пусто.
        Он снова позвал — ему ответило лишь мрачное эхо!
        Проходя мимо зеркала, г-н Жерар в ужасе отпрянул, испугавшись самого себя, так он был бледен.
        Он медленно пошел вниз, цепляясь за перила. Ноги у него подкашивались на каждой ступеньке. Наконец он снова очутился в передней, вышел на крыльцо, поднял свечу и окинул взглядом лужайку.
        Но в эту самую минуту налетел порыв ветра и свеча погасла.
        Господин Жерар опять оказался в темноте.
        Безотчетный, но неодолимый ужас, как бы сознающий свое право на существование, охватил его. Ему вдруг захотелось подняться к себе в комнату и запереться там от всех. Но вот он пронзительно вскрикнул и остановился: ноги его будто приросли к плитам крыльца.
        Небо раскрылось, давая дорогу молнии, и при ее свете г-н Жерар увидел опрокинутый стол и скатерть, похожую на развевающийся саван.
        Кто мог опрокинуть стол на траву?
        Может быть, г-ну Жерару только показалось, ведь молния вспыхнула и сейчас же погасла?
        Он медленно спустился по ступеням крыльца, вытирая на ходу лоб, и подошел к столу, едва различимому и казавшемуся в потемках бесформенной массой.
        В ту минуту, как он протянул руку, чтобы ощупать то, что не мог увидеть глазами, ему показалось, что почва уходит у него из-под ног.
        Он отскочил назад.
        Снова небо осветилось, и г-н Жерар увидел перед собой яму, похожую на могилу.
        Из его груди вырвался нечеловеческий, леденящий кровь крик ужаса.
        — Нет, нет!  — пробормотал г-н Жерар.  — Это невозможно, это все мне снится!
        Только новая вспышка молнии могла вывести его из заблуждения, но небо оставалось по-прежнему черным, и г-н Жерар упал на колени.
        Ему почудилось, что его колени утонули в рыхлой, свежевскопанной земле.
        Он пощупал вокруг себя рукой.
        Глаза его не обманули: рядом с этой землей зияла яма.
        Зубы у него застучали от страха.
        — Я погиб!  — вскричал он.  — Пока меня не было, кто-то обнаружил могилу и разрыл ее!..
        Он протянул вниз руку, но дна не достал.
        — Кто-то унес тело!  — взвыл г-н Жерар.
        И тут же прижал руку к губам, словно для того чтобы удержать готовые вырваться слова.
        Сквозь сжимавшие рот пальцы голос его прозвучал мрачным рыданием.
        Потом он вскочил на ноги и прошептал:
        — Что же делать, Господи? Что делать?
        Он никак не мог взять себя в руки и продолжал бормотать вслух:
        — Бежать! Бежать! Бежать!
        Обезумевший, задыхающийся, он, обливаясь потом, бросился бежать, не разбирая дороги.
        Через несколько шагов он споткнулся обо что-то, не видимое в темноте, а еще через некоторое время покатился по земле.
        До его слуха донесся звук, похожий на ворчание.
        Господин Жерар встал и хотел было продолжать бегство, но был вынужден остановиться.
        Ворчание было похоже на человеческий стон.
        Значит, кто-то находился поблизости. Но кто? И что ему тут нужно?
        Любой человек мог быть сейчас только врагом.
        Господин Жерар прежде всего подумал о том, чтобы избавиться от этого человека.
        Он пошарил в карманах в поисках оружия. Ничего!
        Неподалеку находилась пристройка с садовым инструментом.
        Господин Жерар одним прыжком преодолел отдалявшее его от пристройки расстояние, схватил лопату и двинулся на незнакомца, жуткий, словно Каин, готовый убить Авеля.
        На помощь ему пришла молния. Совершенно потеряв голову, он занес было лопату.
        — Правильно, дорогой господин Жерар!  — едва ворочая языком, проговорил незнакомец пьяным голосом.  — Гоните этих мерзавок пчел!
        Господин Жерар остановился.
        Голос выдавал полнейшее опьянение говорившего.
        — похоже, несчастный смертельно пьян,  — заметил он и опустил лопату.
        — Вообразите этих негодяев-турок!  — продолжал незнакомец, приподнявшись на одно колено и уцепившись за г-на Жерара, дрожавшего всем телом.  — Представьте себе, что за какого-то сопливого десятилетнего мальчишку, которого я убил, хотя я в этом и не уверен, они — вообразите только!  — закопали меня живьем, потом обмазали медом и хотят, чтобы меня съели их проклятые пчелы. К счастью, вы подоспели вовремя, дорогой господин Жерар,  — продолжал пьяный, у которого смешалась в голове явь со сном.  — К счастью, вы, пришли с лопатой и откопали меня! A-а, вот я и встал наконец. Черт побери, нелегким это оказалось делом! Господин Жерар! Добрейший мой господин Жерар! Честнейший господин Жерар! Если я до ста лет доживу, ни за что не забуду, какую услугу вы мне оказали!
        В незнакомце, который то и дело покачивался и нес хмельной бред, г-н Жерар узнал одного из своих гостей.
        Это был земледелец.
        Что он знал? Что видел? О чем мог бы вспомнить?
        От этого сейчас зависела жизнь негодяя.
        — Эй, а где, черт побери, остальные?  — спросил земледелец.
        — Это я у вас хотел узнать,  — ответил г-н Жерар.
        — Нет уж, простите, я первый спросил. Отвечайте: где они?  — продолжал настаивать земледелец.
        — Вы должны это знать. Ну-ка, постарайтесь вспомнить. Что вы делали, после того как я уехал?
        — Я же вам сказал, честнейший господин Жерар: меня кусали пчелы!
        — А что было до того, как вас начали кусать пчелы? Вы ничего не запомнили?
        — Кажется, я убил ребенка.
        Господин Жерар покачнулся. Он был близок к обмороку.
        — Послушайте: кто из нас не держится на ногах?  — спросил пьяный.
        — Вы!  — сказал г-н Жерар.  — Но будьте покойны, я помогу вам выйти отсюда, после того как вы мне расскажете, что тут произошло, пока меня не было.
        — A-а, да, да, верно,  — кивнул земледелец,  — я начинаю припоминать… погодите-ка… За вами пришли от господина Жакаля, чтобы вы посмотрели, как отрежут голову этому гнусному господину Сарранти.
        — Да!  — подтвердил г-н Жерар; ему стоило невероятных усилий вытянуть что-нибудь из этой скотины.  — А что было после моего отъезда?
        — После вашего отъезда?.. Подождите, подождите же… A-а, тут пришел этот… молодой человек, которого вы прислали.
        — Я?  — цепляясь за ниточку, переспросил г-н Жерар.  — Я прислал молодого человека?
        — Да, черноволосого красавца в белом галстуке, черном фраке, одетого как нотариус или даже лучше.
        — Он был один?
        — Я этого не говорил. С ним был пес: вот бешеная собака-то! Но в эту минуту я убежал, а земля так и затряслась, потому что пес начал ее скрести.
        — Где?  — пытался уточнить г-н Жерар.
        — Под столом,  — вспомнил земледелец.  — А как земля затряслась, так я и упал. И меня начали кусать пчелы.
        — Неужели вы ничего больше не помните?  — беспокойно спросил г-н Жерар.
        — А что я еще должен помнить? Неужели вы полагаете, что можно о чем-нибудь думать, когда вас кусают пчелы? Ну вы и скажете!
        — Дорогой мой! Ну пожалуйста, напрягите память!  — упрашивал г-н Жерар.
        Пьяный задумался, потом стал загибать пальцы.
        — Нет,  — помотал он головой.  — Все так: господин Сарранти, господин Жакаль, черноволосый молодой человек в белом галстуке, пес Брезиль.
        — Брезиль? Брезиль?  — вскричал г-н Жерар, схватив земледельца за горло.  — Вы говорите, пса звали Брезиль?
        — Да что вы делаете, эй! Вы же меня задушите. На помощь! На помощь!
        — Не кричите, несчастный!  — падая на колени, взмолился г-н Жерар.  — Не кричите!
        — Пустите! Да пустите же! Я хочу уйти отсюда.
        — Да, да, ступайте,  — согласился г-н Жерар.  — Я вас провожу.
        — Вот это дело!  — промолвил пьяный.  — Ой, да что с вами? Вы пьяны?
        — Почему вы так решили?
        — Да вы на ногах не держитесь!
        И действительно, вместо того чтобы поддержать земледельца, г-н Жерар повис у него на руке.
        Он постарался успокоиться и, обмирая от страха, с трудом довел его до конца улицы. Успокоился он, лишь когда увидел, как тот удаляется, спотыкаясь на каждом шагу, но не падая и приговаривая:
        — Проклятые пчелы!
        Когда пьяный исчез в темноте и вдалеке затих его голос, г-н Жерар вернулся в дом через парадный вход, запер дверь и, мало-помалу привыкая к волнению, охватившему его при первом страшном открытии, снова пошел к яме. Черпая силы в последней надежде, он спустился в яму и стал ощупывать ее со всех сторон.
        На ощупь яма казалась пустой.
        Полыхнула молния, грянул гром, хлынул дождь. В свете молнии стало окончательно ясно: в яме ничего нет.
        Господин Жерар не услышал грома, не почувствовал дождя, он видел лишь зияющую могилу, упустившую свою добычу.
        Он сел на край ямы, свесив в нее ноги, похожий на могильщика из «Гамлета».
        Скрестив на груди руки и опустив голову, он попытался оценить свое положение.
        Итак, во время двухчасового отсутствия, вызванного дурацкой шуткой, рухнули его самые заветные надежды на спокойствие и отдохновение. От всех мучений, которые он пережил, скрывая следы своего преступления, у него оставалось, нет, не угрызение совести, но лишь память о том, что он был убийцей, и страх перед эшафотом! И в какую минуту разразилась катастрофа! Когда он считал, что достиг вершины славы и честолюбивых устремлений! Еще утром он в мыслях представлял себя сидящим на скамье в Палате депутатов, а вечером, свесив ноги в могилу, он себя видел на скамье подсудимых в окружении жандармов, прячущим глаза от насмешливых взглядов толпы, которая во что бы то ни стало хотела увидеть г-на Жерара, «честнейшего человека»; а вдалеке, на площади, где стоит здание с остроконечными колоколенками, возвышается посреди толпы, простирая отвратительные кровавые руки, страшная машина, являющаяся преступникам во сне…
        К счастью, ванврский филантроп был человек закаленный. Мы только что видели: занеся лопату над земледельцем, он был готов на второе убийство, лишь бы избежать наказания за первое. Но не каждый день нам попадается под руку человек, убив которого, мы разрешили бы все свои проблемы.
        Напрасно он стал бы искать выход: ему необходимо было выкрутиться, не совершая нового преступления.
        Впрочем, за ним было не одно, а два преступления.
        Бежать, скорее бежать, бежать без оглядки, ни с кем не прощаясь — как бежали его гости и слуги; передохнуть не раньше чем через двадцать льё, да и то когда падет лошадь, потом взять другую и, меняя ее на каждой станции, пересечь пролив, переплыть море и остановиться только в Америке.
        Да, но как сделать это, не имея паспорта?
        На первой же почтовой станции смотритель откажет в лошади и пошлет за жандармом.
        Необходимо было поспешить к г-ну Жакалю, все ему рассказать и спросить совета.
        Часы пробили одиннадцать. На хорошем скакуне — а у г-на Жерара стояла в конюшне пара отличных скакунов — в половине двенадцатого уже можно было оказаться во дворе префектуры.
        Да, это было лучшее средство.
        Господин Жерар поднялся, бросился в конюшню, оседлал лучшего своего коня, вывел его через дверь служб, тщательно запер эту дверь и с юношеской ловкостью прыгнул в седло. Он пришпорил коня и с непокрытой головой, позабыв о ветре и дожде, хлеставшем его по плешивой голове, во весь опор поскакал в Париж.
        Пусть убийца мчится своей дорогой, мы же последуем за Сальватором, который, торжествуя, уносит с собой останки несчастной жертвы.
        XXII
        ВЕЩЕСТВЕННЫЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА
        Сальватор прибыл к г-ну Жакалю как раз в ту минуту, когда г-н Жерар пустился в бешеную скачку.
        Для г-на Жакаля, как известно, не существовало дня и ночи. Когда он спал? Никто этого не знал. Он спал так, как едят, когда торопятся,  — на бегу.
        Существовал приказ: пропускать Сальватора к начальнику полиции, когда бы он ни пришел.
        Господин Жакаль слушал доклад, весьма его, видимо, интересовавший, потому что он попросил Сальватора подождать несколько минут.
        И вот Сальватор вошел в кабинет в одну дверь, в то время как из другой выходил агент.
        Сальватор положил в углу скатерть, завязанную за четыре конца, в которой лежали останки мальчика, а Ролан, жалобно заскулив, улегся у стола около этих печальных реликвий.
        Господин Жакаль наблюдал за молодым человеком, приподняв очки, но ни о чем его не спрашивал.
        Сальватор подошел ближе.
        Кабинет освещался лампой под зеленым абажуром; лампа отбрасывала круг света на стол г-на Жакаля.
        Когда собеседники сели у стола, свет упал на их колени, а лица оставались в тени.
        — А-а!  — нарушил тишину г-н Жакаль.  — Это вы, дорогой господин Сальватор! А я и не знал, что вы в Париже.
        — Я вернулся всего несколько дней назад,  — отозвался Сальватор.
        — Какому новому обстоятельству я обязан удовольствием видеть вас? Ведь вы, неблагодарный, являетесь лишь в самом крайнем случае!
        Сальватор улыбнулся.
        — Мы не всегда делаем то, что нам хочется,  — сказал он.  — И потом, я много разъезжаю.
        — Откуда же вы приехали теперь, господин путешественник?
        — Из Ванвра.
        — Эге! Уж не приударили ли вы за любовницей господина де Маранда, как ваш друг Жан Робер — за его женой? Бедному банкиру не поздоровится!
        И господин Жакаль поднес к носу огромную понюшку табаку.
        — Нет,  — покачал головой Сальватор.  — Нет… Я навещал одного из ваших друзей.
        — Моих друзей?..  — переспросил г-н Жакаль, делая вид, что пытается вспомнить.
        — Или одного из ваших знакомых, я бы так сказал.
        — Вы поставили меня в затруднительное положение,  — заметил г-н Жакаль.  — Друзей у меня мало, и я мог бы угадать, о ком вы говорите. Но знакомых у меня без счета.
        — Я не заставлю вас долго гадать,  — без тени улыбки произнес молодой человек.  — Я только что был у господина Жерара.
        — У господина Жерара!  — повторил начальник полиции, сунув пальцы глубоко в табакерку.  — У господина Жерара! Что это значит? Да вы, верно, ошибаетесь, дорогой господин Сальватор, не знаю я никакого Жерара.
        — Знаете! Достаточно одного слова или, вернее, одной подробности, и вы сейчас же его вспомните: это тот самый человек, что совершил преступление, за которое вы собираетесь завтра казнить господина Сарранти.
        — Ба!  — вскричал г-н Жакаль, с шумом вдыхая щепоть табаку.  — Вы уверены в том, что говорите? Вы полагаете, я знаю этого человека, этого убийцу? Фи!
        — Господин Жакаль!  — начал Сальватор.  — Наше время дорого нам обоим, и не следует его терять ни вам, ни мне, хотя употребляем мы его по-разному и цели у нас с вами разные. Так давайте употребим его с пользой. Выслушайте меня не перебивая. Кстати, мы знакомы слишком давно, чтобы ломать друг перед другом комедию. Вы обладаете определенной властью, я — тоже, и вы это знаете. Я не хочу напоминать, что спас вам жизнь. Мне бы только хотелось сказать, что тот, кто поднимет на меня руку, переживет меня не больше чем на сутки.
        — Это мне известно,  — сказал г-н Жакаль.  — Но поверьте, что я ставлю свой долг превыше собственной жизни, и, угрожая мне…
        — Я вам не угрожаю, и в доказательство моих добрых намерений утвердительную форму я сменю на вопросительную. Вы верите, что поднявший на меня руку переживет меня хоть на сутки?
        — Нет,  — спокойно ответил г-н Жакаль.
        — Ничего другого я не хотел вам сказать… Теперь ближе к делу! Завтра состоится казнь господина Сарранти.
        — А я и забыл о ней!
        — Короткая у вас память. Ведь сегодня в пять часов пополудни вы сами приказали предупредить палача, что он должен быть завтра наготове.
        — Какого черта вы так печетесь об этом Сарранти?
        — Это отец моего лучшего друга, аббата Доминика.
        — Да, знаю. Несчастный молодой человек добился даже трехмесячной отсрочки по милости короля, иначе его отца казнили бы еще полтора месяца назад. Аббат ходил в Рим, не знаю зачем, но, видимо, не сумел добиться своего или умер в дороге: его с тех пор так никто и не видел. Это большое несчастье!
        — Не такое большое, как вы полагаете, господин Жакаль; пока он ходил в Рим добиваться милости для отца, он оставил меня здесь, чтобы свершилась справедливость. Я взялся за дело и с Божьей помощью, не оставляющей добрых людей, преуспел.
        — Преуспели?
        — Да, вопреки вашей воле; и это уже второй раз, господин Жакаль.
        — Когда же был первый?
        — Неужели вы забыли о Жюстене, Мине и девушке, которую похитил мой кузен Лоредан де Вальженез. Думаю, я не сообщаю вам ничего нового, не правда ли? Вы ведь знаете, что я Конрад?
        — Должен вам признаться, что я это подозревал.
        — Я вам это сказал или, во всяком случае, намекнул, когда мы возвращались в вашей карете из Ба-Мёдона в тот день или, вернее, в ту ночь, когда опоздали и не успели спасти Коломбана, но сумели вернуть к жизни Кармелиту, да?
        — Да, помню,  — подтвердил г-н Жакаль.  — Так вы говорите…
        — Что вы лучше меня знаете историю, которую я собираюсь вам рассказать. Однако вы должны знать, что и я знаю правду. Двое детей исчезли из парка Вири. В их исчезновении обвинили господина Сарранти. Это ошибка! Один из детей, мальчик по имени Виктор, был убит господином Жераром и зарыт в парке под дубом. А девочка, которую звали Леони, едва не была убита его сожительницей Орсолой, но подняла такой крик, что ей пришел на помощь пес и задушил мерзавку, хотевшую прирезать девочку. Напуганная до смерти девочка убежала, и на дороге в Фонтенбло ее подобрала цыганка. Вы знаете эту цыганку: зовут ее Броканта, она живет на улице Ульм в доме номер четыре. Вы заходили к ней вместе с метром Жибасье накануне того дня, когда Рождественская Роза исчезла. Рождественская Роза и есть маленькая Леони. Я о ней не беспокоился, я знал, что она в ваших руках. Говорю я вам сейчас о ней только так, для памяти.
        Господин Жакаль издал характерное для него ворчание, лишь усиливавшее его сходство с животным, на которое намекало его имя.
        — Что же касается мальчика, зарытого под деревом, то не стоит вам и говорить, как с помощью Брезиля, а ныне — Ролана, я обнаружил его останки, когда занимался совсем другим делом. Вы знаете место, верно? Я вас туда возил. Правда, тела там не оказалось.
        — Уж не думаете ли вы, что это я его оттуда украл?  — спросил г-н Жакаль, поднося к носу огромную щепоть табаку.
        — Не вы, а предупрежденный вами господин Жерар.
        — Честнейший Жерар! Если бы ты слышал, что о тебе говорят, как бы ты оскорбился!
        — Ошибаетесь: он не оскорбился бы, а затрясся бы от страха.
        — Да откуда вы взяли, что тело мальчика похитил господин Жерар?
        — Я сразу это понял. Я был в этом уверен настолько, что подумал: именно в свой ванврский особняк для большей безопасности господин Жерар мог перенести этот несчастный скелет. Как вы понимаете, я выбрал ночь потемнее, вроде сегодняшней, помог Ролану перебраться через забор в сад, окружающий дом господина Жерара в Ванвре, потом забрался сам и приказал Ролану: «Ищи, собачка, ищи!» Ролан стал искать, и, хоть я бы не хотел прикладывать евангельское изречение к четвероногому существу, но он нашел. Через десять минут он уже царапал траву на лужайке перед домом с таким остервенением, что я был вынужден удержать его за ошейник, иначе на следующий день могли заметить следы. Я был уверен, что труп зарыт именно там. Тем же путем, как мы попали в сад, нам пришлось уходить обратно, только, вместо того чтобы помочь Ролану забраться снаружи внутрь, я помог ему выбраться изнутри наружу. Вот и вся история. Вы догадываетесь об остальном, господин Жакаль? Не мог господин Сарранти, уже полгода находящийся в тюрьме, три месяца назад откопать труп мальчика под дубом и перенести его на лужайку ванврского особняка.
Значит, это дело рук не господина Сарранти, а господина Жерара.
        — Хм!  — только и произнес в ответ г-н Жакаль.  — Но… нет, ничего.
        — Договаривайте, прошу вас. Вы хотели спросить, почему, зная о том, где находится тело мальчика, я не стал действовать раньше?
        — Признаться, я действительно собирался задать вам этот вопрос так, из чистого любопытства, ведь то, что вы мне рассказываете, похоже скорее на роман!
        — Однако это подлинная история, дорогой господин Жакаль, да еще из самых достоверных! Вы хотите знать, почему я не действовал раньше. Я вам отвечу. Я глупец, дорогой господин Жакаль, я всегда думаю о человеке лучше, чем он есть. Я воображал, что у господина Жерара не хватит духа допустить казнь невинного человека, что он уедет из Франции и откроет правду, когда уже окажется в Германии, Англии или Америке… Ничуть не бывало! Этот гнусный каналья даже не пошевелился.
        — Возможно, в этом не только его вина,  — вставил г-н Жакаль.  — Не стоит на него сердиться.
        — И вот сегодня вечером я себе сказал: пора!
        — Так вы пришли пригласить меня на эксгумацию тела?
        — Ну нет, ни в коем случае. У нас, охотников, есть поговорка: дважды в одной и той же норе лисицу не поймаешь. Нет, на сей раз я все сделал сам.
        — Как сами?
        — В двух словах о том, как все произошло. Я знал, что сегодня вечером господин Жерар дает большой предвыборный ужин и устроил так, чтобы он ушел на час-другой из дому. Я вошел, занял его место за столом, а Брезиль в это время стал рыть землю. Короче, он рыл так хорошо, что через четверть часа мне лишь осталось отодвинуть стол и показать гостям господина Жерара работу моего пса. Гостей было десятеро. Одиннадцатый выпил лишнего и где-то мирно дремал. Все десять человек подписали составленный по всей форме протокол, потому что среди них оказались и врач, и нотариус, и судебный исполнитель. Вот этот протокол. А вот скелет!  — прибавил Сальватор, поднявшись и кладя на стол г-на Жакаля завязанную скатерть.
        Хотя г-н Жакаль был привычен к перипетиям ежедневно разворачивавшихся на его глазах драм, но и он оказался не готов к такому финалу и отшатнулся вместе с креслом, побледнев и даже не пытаясь, как это бывало обыкновенно, скрыть волнение.
        — Теперь прошу слушать меня внимательно,  — продолжал Сальватор.  — Богом клянусь, что, если господин Сарранти завтра будет казнен, я обвиню в его смерти только вас, господин Жакаль! Это понятно, не так ли? Я изъясняюсь достаточно ясно? Итак, вот вещественные доказательства. (Он кивнул на кости.) Оставляю их вам, мне же довольно и протокола; он подписан тремя должностными лицами: врачом, нотариусом и судебным исполнителем. Я немедленно отправляюсь к королевскому прокурору для подачи жалобы. Если будет необходимость, я пойду и к хранителю печатей, а то и к самому королю.
        Сальватор сухо поклонился начальнику полиции и вышел из его кабинета в сопровождении Брезиля. Господин Жакаль был ошеломлен услышанным и не на шутку встревожен прозвучавшей угрозой.
        Господин Жакаль давно был знаком с Сальватором, не раз видел его в деле, знал его за человека решительного и был убежден: если тот что-нибудь пообещает, то непременно сдержит слово.
        Когда за Сальватором закрылась дверь, он стал думать, как ему поступить.
        Было одно простое средство все уладить: предоставить г-ну Жерару самому выпутываться из этого положения. Однако это значило бы собственными руками разорвать нити старательно подготовленного заговора; сделать из бонапартиста героя, больше чем героя — мученика; объявить накануне выборов, что кандидат, поддерживаемый в определенном смысле правительством,  — негодяй и убийца. Не говоря уже о том, что, когда г-н Жерар почувствует себя в ловушке, он не преминет во всем признаться, обвинив г-на Жакаля в соучастии. Да, решительно, это простое средство не годилось.
        Было еще одно средство; на нем г-н Жакаль и остановился.
        Он торопливо поднялся, подошел к окну и нажал на невидимую кнопку.
        Сейчас же зазвенели многочисленные звонки отличных апартаментов г-на Жакаля до самых дверей префектуры.
        — Так я хотя бы успею получить приказ от министра юстиции,  — пробормотал начальник полиции, садясь на свое место.
        Не успел он договорить, как дежурный доложил о приходе г-на Жерара.
        XXIII
        ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПЫТАЕТСЯ ПОЛОЖИТЬ КОНЕЦ БЕСПОКОЙНОЙ ЖИЗНИ ГОСПОДИНА ЖЕРАРА
        Мертвенно-бледный (если не сказать зеленый) г-н Жерар, обливаясь потом и трясясь от страха, вошел в кабинет.
        — Ах, господин Жакаль, господин Жакаль!  — вскричал он и упал в кресло.
        — Полно, полно, возьмите себя в руки, честнейший господин Жерар,  — проговорил начальник полиции.  — У нас еще есть время подумать о вас.
        Он прибавил вполголоса, обращаясь к дежурному:
        — Бегите вниз! Вы видели молодого человека с собакой, не так ли?
        — Да, сударь.
        — Сейчас их обоих арестуют. Он так же опасен, как и его пес. Но вы все головой отвечаете за то, чтобы ни человеку, ни его собаке не причинили никакого вреда, поняли?
        — Да, сударь.
        — Поторопитесь! И еще: меня ни для кого нет. Прикажите заложить лошадей. Ступайте!
        Дежурный исчез, словно призрак.
        Господин Жакаль повернулся к г-ну Жерару.
        Негодяй был близок к обмороку.
        Он не мог говорить и лишь умоляюще сложил руки.
        — Хорошо, хорошо!  — брезгливо поморщился г-н Жакаль.  — Мы примем меры, можете быть спокойны, а пока подойдите к окну и скажите-ка мне, что происходит во дворе.
        — Как?! Вы хотите, чтобы я в моем состоянии…
        — Честнейший господин Жерар!  — промолвил начальник полиции.  — Вы пришли просить об услуге, не так ли?
        — О да, об огромной услуге, господин Жакаль!
        — А ведь вся жизнь есть не что иное, как обмен услугами. Мне нужны вы, я — вам; давайте поможем друг другу.
        — Я бы с удовольствием!
        — В таком случае подойдите к окну.
        — А как же мое дело?
        — Ваше? Это потом. Начнем с более спешного. Если бы я не исполнял все по порядку, все мои дела давно перепутались бы. Порядок, честнейший господин Жерар, порядок прежде всего. Итак, для начала ступайте к окну.
        Господин Жерар двинулся в указанном направлении, хватаясь за мебель, которая попадалась ему на пути. Ему словно отдавило ноги, и он не шел, а буквально полз.
        — Я готов,  — прошептал он.
        — Отворите окно.
        Пока г-н Жерар возился с окном, г-н Жакаль вальяжно развалился в кресле, вынул табакерку, зачерпнул табаку и удовлетворенно крякнул в предвкушении удовольствия.
        Только в борьбе он чувствовал себя по-настоящему сильным, а на сей раз он увидел в Сальваторе достойного противника.
        — Окно открыто,  — доложил г-н Жерар.
        — Посмотрите, что происходит во дворе.
        — Какой-то молодой человек идет через двор.
        — Хорошо.
        — На него набрасываются четверо полицейских.
        — Так.
        — Завязывается драка.
        — Правильно! Внимательно смотрите, что будет дальше, честнейший господин Жерар. Ваша жизнь — в руках этого молодого человека.
        Господин Жерар вздрогнул.
        — Да ведь там собака!  — вскричал он.
        — Да, да, и у этой собаки отличный нюх!
        — Пес бросается ему на помощь.
        — Я так и думал.
        — Полицейские зовут на помощь.
        — Но молодого человека не отпускают, верно?
        — Да, теперь их уже восемь человек.
        — Этого мало, черт возьми!
        — Он дерется как лев.
        — Храбрый Сальватор!
        — Одного он придавил ногой к земле, другого душит, пес вцепился в горло третьему.
        — Дьявольщина! Как бы не сорвалось! Где же солдаты?
        — Только что прибежали.
        — А!
        — Повалили его на землю.
        — А пес?
        — Ему накинули мешок на голову и завязывают его вокруг шеи.
        — Эти бездельники изобретательны, когда дело касается их шкуры.
        — Человека уносят.
        — А что собака?
        — Собака бежит за ним.
        — Дальше?
        — Человек, собака и полицейские скрываются в дверях.
        — Все кончено. Закройте окно, честнейший господин Жерар, и сядьте в это кресло.
        Господин Жерар затворил окно и сел — точнее, упал — в кресло.
        — Ну, теперь поговорим о наших делах… Вы задали большой предвыборный ужин, честнейший господин Жерар?
        — Я полагал, что в моем положении, выдвигая свою кандидатуру…
        — …неплохо предпринять этот нехитрый кулинарный подкуп. Я вас не осуждаю, дорогой господин Жерар, так часто делается. Но вы допустили ошибку.
        — Какую?
        — Вы оставили своих гостей во время ужина.
        — Я не виноват, господин Жакаль. За мной пришли и сказали, что вы немедленно желаете со мной переговорить.
        — Надо было отложить дела на завтра и повторить вслед за Горацием: «Valeat res ludicra!»[51 - «Да здравствует веселье!» (лат.) — «Оды», I, 14.]
        — Я не посмел, господин Жакаль.
        — И вы оставили гостей за столом?
        — Увы, да.
        — Не сообразив, что стол стоит на том самом месте, куда вы перенесли труп несчастного ребенка!
        — Господин Жакаль!  — вскричал убийца.  — Откуда вы знаете?..
        — Разве не положено мне по должности все знать?
        — Так вы знаете?..
        — Я знаю, что когда вы вернулись к себе, гости и слуги разбежались, стол был опрокинут, а могила пуста.
        — Господин Жакаль!  — вскричал негодяй.  — Где может быть скелет?
        Начальник полиции потянул за угол скатерти, лежавшей на его столе, и кивнул на кости.
        — Вот он!
        Господин Жерар пронзительно закричал, вскочил и в беспамятстве бросился к двери.
        — Что вы делаете?  — остановил его г-н Жакаль.
        — Не знаю я ничего… Бежать!
        — Куда? В таком состоянии, как теперь, вы далеко не убежите: вас сейчас же арестуют!.. Господин Жерар! Нельзя быть вором, убийцей, клятвопреступником, имея такую голову, как у вас. Я начинаю думать, что вы рождены быть честным человеком. Идите-ка сюда! Давайте поговорим спокойно, как и положено, когда дело серьезное.
        Господин Жерар, пошатываясь, вернулся и сел в кресло, которое покинул за минуту до того.
        Господин Жерар приподнял очки и посмотрел на негодяя, как кот на пойманную мышь.
        У убийцы выступил на лбу пот.
        — Известно ли вам,  — продолжал г-н Жакаль,  — что вы представляете живейший интерес для сочинителя мелодрам вроде господина Гильбера де Пиксерекура или такого романиста, как господин Дюкре-Дюмини: до чего ваша жизнь богата драматическими событиями, Бог мой! Какие душераздирающие сцены, какие захватывающе интересные перипетии таит в себе неведомая драма вашего бытия! А этот пес!.. Откуда вы его знаете? Это же потомок пса из Монтаржи! Должно быть, этот чертов Брезиль имеет что-то против вас лично.
        Господин Жерар лишь простонал в ответ.
        Начальник полиции словно ничего не слышал и продолжал:
        — Клянусь честью, весь Париж готов рукоплескать такой превосходной драме. Правда, развязка еще неизвестна. Но мы здесь как раз для того, чтобы придумать какой-нибудь конец, не правда ли, честнейший господин Жерар? Занавес только что опустился после четвертого акта: опрокинутый стол, опустевшая могила, разбежавшиеся из проклятого дома гости и слуги… Вот это картина!
        — Господин Жакаль,  — умоляюще прошептал убийца,  — господин Жакаль…
        — О, я предвижу, что вы скажете: вы не знаете, как выпутаться… Черт побери! Это касается только вас; когда люди объединены общим делом, каждый выполняет свою часть, иначе кто-нибудь из них двоих окажется в проигрыше. Я свое сделал: арестовал и защитника невинности и добродетельного пса.
        — Что вы имеете в виду?
        — Я говорю об этом молодом человеке, который только что опрокидывал и душил моих людей, и о готовой их растерзать собаке. Как вы думаете, ради кого одному накинули мешок на голову, а другому надели наручники? Ради вас, неблагодарный!
        — Этот молодой человек… Эта собака…
        — Этот молодой человек, честнейший господин Жерар, и есть Сальватор, комиссионер с Железной улицы, друг аббата Доминика, сына господина Сарранти. А пес — это Брезиль, принадлежавший вашему несчастному брату, друг ваших бедных племянников, тот самый, которого вы, как вам казалось, убили, а на самом деле — стрелок вы неумелый — промахнулись или, вернее, только ранили. Можете быть уверены: он вас живьем слопает, если только встретит когда-нибудь.
        — О Боже, Боже!  — закрыв лицо руками, пролепетал г-н Жерар.
        — Вы допускаете неосторожность, призывая Господа Бога,  — заметил г-н Жакаль.  — Несчастный! Если бы он обратил на вас свой взгляд, вас в ту же минуту поразило бы громом небесным. Послушайте, клянусь честью, это подходящая развязка, и к тому же она нравственна. Что скажете?
        — Господин Жакаль! Если у вас в душе осталась для меня хоть крупица жалости, не шутите так: вы меня убиваете!  — взмолился негодяй.
        Он уронил руки, запрокинул голову назад и смертельно побледнел.
        — Ну-ну, не стоит так волноваться,  — сказал г-н Жакаль.  — Сейчас, черт побери, не время бледнеть, лишаться чувств, заливать мой паркет потом. Призовите на помощь свое воображение, господин Жерар, воображение!
        Убийца покачал головой и ничего не ответил. Он был раздавлен.
        — Поберегитесь!  — воскликнул г-н Жакаль.  — Если мне придется заканчивать драму в одиночку, я не могу поручиться за то, что финал вас удовлетворит. Я как начальник полиции думаю так: приведя в действие какую-нибудь пружину драматургии, я найду способ заставить молодого человека и пса сбежать отсюда. Я не стану им мешать, когда они отправятся к королевскому прокурору, к хранителю печатей, к великому канцлеру,  — да пусть идут, куда пожелают! Я заставлю признать невиновность напрасно осужденного, виновность настоящего убийцы и, в ту минуту как палач уже будет готовить обвиняемого к казни, прикажу сотне статистов кричать: «Господин Сарранти свободен! Настоящий убийца — господин Жерар! Вот он! Вот он!» Я прикажу бросить господина Жерара в темницу, из которой перед этим с триумфом выйдет господин Сарранти под приветственные крики и рукоплескания толпы.
        Господин Жерар не сдержался и застонал. По его телу пробежала дрожь.
        — Ах, какой же вы нервный!  — продолжал г-н Жакаль.  — Если у меня было хотя бы трое таких подчиненных, как вы, мне бы уже через неделю не миновать пляски святого Витта! Теперь слушаю ваши предложения. Какого черта! Я вам сказал: «Вот моя развязка!» Я не утверждаю, что она хороша. Скажите вы свое слово, изложите свои соображения, и, если они окажутся удачнее моих, я готов их рассмотреть.
        — Мне нечего предложить!  — вскричал г-н Жерар.
        — Ну да! Не верю. Вы наверняка пришли сюда с какими-то намерениями!
        — О нет! Я пришел просить совета.
        — Как скучно то, что вы говорите!
        — В дороге я обо всем поразмыслил…
        — И к какому же выводу вы пришли?
        — Мне кажется, что вы не меньше моего заинтересованы в том, чтобы со мной не случилось несчастья.
        — Не совсем так. Впрочем, это не имеет значения. Продолжайте!
        — Я себе сказал: у меня есть еще, по крайней мере, двенадцать часов.
        — Двенадцать — это чересчур. Ну хорошо, предположим, что двенадцать.
        — За это время можно далеко уехать.
        — Можно проделать сорок льё, платя по три франка прогонных.
        — Через восемнадцать часов я буду в морском порту, а через двадцать четыре часа — в Англии.
        — Но для этого нужен паспорт.
        — Разумеется.
        — И вы пришли за ним ко мне?
        — Вот именно.
        — Предоставляя мне после вашего отъезда либо спасти, либо казнить господина Сарранти по своему усмотрению?
        — Я никогда не требовал его смерти…
        — До тех пор пока он не угрожал вашей жизни, я понимаю.
        — Что вы ответите на мою просьбу?
        — На вашу развязку?
        — На мою развязку, если угодно.
        — Скажу, что это плоско: добродетель не наказана — что верно, то верно,  — но и преступление тоже не наказано.
        — Господин Жакаль!..
        — Ну, раз у нас нет ничего лучше…
        — Вы согласны?  — подпрыгнув от радости, вскрикнул г-н Жерар.
        — Приходится согласиться.
        — Ах, дорогой господин Жакаль!..
        Убийца бросился к начальнику полиции с раскрытыми объятиями. Однако тот уклонился от них и позвонил.
        Вошел дежурный.
        — Чистый паспорт!  — приказал г-н Жакаль.
        — Заграничный…  — робко прибавил г-н Жерар.
        — Заграничный!  — подтвердил начальник полиции.
        — Уф!  — облегченно выдохнул г-н Жерар, опустился в кресло и вытер лоб.
        В кабинете воцарилось ледяное молчание. Господин Жерар не смел взглянуть на г-на Жакаля, а тот неотрывно следил маленькими серыми глазками за негодяем, не желая упустить ни малейшей подробности его мучительного беспокойства.
        Дверь снова отворилась; г-н Жерар вздрогнул.
        — Решительно, вам надо опасаться столбняка!  — предостерег его г-н Жакаль.  — Если не ошибаюсь, именно от этой болезни вы умрете.
        — Я думал…  — пролепетал г-н Жерар.
        — Вы думали, что это жандарм, и ошиблись: это принесли ваш паспорт.
        — Но в нем нет визы!  — робко возразил г-н Жерар.
        — До чего вы осмотрительны!  — заметил г-н Жакаль.  — Визы в самом деле нет, да она и ни к чему. Это паспорт специального агента, и если вам не совестно путешествовать за счет правительства…
        — Нет, нет!  — воскликнул г-н Жерар.  — Это будет для меня большой честью.
        — В таком случае, вот ваша грамота: «Обеспечить свободное передвижение…»
        — Спасибо, спасибо, господин Жакаль!  — перебил негодяй, дрожащей рукой хватаясь за паспорт и не давая начальнику полиции читать дальше.  — А теперь полагаюсь на Божью милость!
        С этими словами он бросился из кабинета прочь.
        — На дьявольскую милость!  — воскликнул г-н Жакаль.  — Ибо если Всевышний обратит взор на твои деяния, подлый пройдоха, ты пропал!
        Он снова позвонил.
        — Карета готова?  — спросил г-н Жакаль у дежурного.
        — Уже десять минут как дожидается!
        Господин Жакаль оглядел себя в зеркало. Он был одет безукоризненно: черный фрак, черные панталоны, лаковые туфли, белый жилет и белый галстук.
        Он удовлетворенно хмыкнул, накинул длинное пальто, не спеша спустился по лестнице, сел в карету и приказал:
        — К господину министру юстиции, Вандомская площадь.
        Потом сейчас же спохватился:
        — Что я такое говорю? Во дворце Сен-Клу сегодня бал, и министры пробудут до двух часов там.
        Он высунулся в окошко и крикнул кучеру:
        — В Сен-Клу!
        Поудобнее устроившись в углу, он проговорил, зевая:
        — Ну и прекрасно, клянусь честью: посплю в дороге!
        Лошади поскакали крупной рысью, и г-н Жакаль, умевший при желании заснуть в любое время, не успел доехать до Лувра, как уже спал глубоким сном.
        Правда, когда он доехал до Кур-ла-Рен, его совершенно неожиданно разбудили.
        Карета остановилась, обе дверцы распахнулись, с каждой стороны на подножку вскочило по два человека; двое приставили пистолеты к груди г-на Жакаля, двое других взялись за кучера.
        Все четверо нападавших были в масках.
        Господин Жакаль внезапно проснулся.
        — В чем дело? Что вам угодно?
        — Ни слова, ни жеста, или вам конец!  — предупредил один из налетчиков.
        — Как?!  — вскричал г-н Жакаль, еще не до конца стряхнув с себя сон.  — Теперь в полночь нападают даже на Елисейских полях? Кто же, в таком случае, служит в полиции?
        — Вы, господин Жакаль. Да успокойтесь вы, в этом не ваша вина. А мы не воры.
        — Кто же вы?
        — Мы ваши враги. Своей жизнью мы не дорожим, зато вашу держим в своих руках. Итак, ни слова, ни жеста, ни вздоха — иначе, повторяем, вам конец.
        Господина Жакаля схватили, а он даже не знал, кто именно. Ни на чью помощь он не надеялся и потому смирился.
        — Делайте со мной что хотите, господа,  — сдался он.
        Один из нападавших завязал ему глаза платком, другой по-прежнему держал пистолет у его груди. Двое других проделали то же с кучером.
        Потом один из четырех налетчиков сел в карету, другой — рядом с кучером, у которого забрал из рук вожжи, еще двое вскарабкались на запятки.
        — Вы знаете, куда везти!  — проговорил начальственным тоном тот, что сел в карету.
        Экипаж развернулся, лошади получили мощный удар кнутом и помчались галопом.
        XXIV
        ПУТЕВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
        Тот из четырех неизвестных в масках, что занял на облучке место кучера, был, несомненно, мастер своего дела. За десять минут летевшая на полном ходу карета сделала столько поворотов и крюков, что г-н Жакаль, несмотря на свою прозорливость и превосходное знание местности, через некоторое время уже не мог определить, где он находится и куда его везут.
        Действительно, после того как карета развернулась, она, стало быть, поехала в обратном направлении, то есть от Кур-ла-Рен в сторону набережной Конферанс. Свернув налево, она вернулась на то место, с которого началось путешествие, и поехала прежним маршрутом, а затем пересекла мост Людовика XVI.
        Когда экипаж замедлил ход, г-н Жакаль понял, что они едут по мосту.
        Карета свернула налево и поехала по набережной Орсе.
        Там г-н Жакаль еще узнавал дорогу. Он догадался, судя по свежести, исходившей от воды, что они следуют вдоль реки.
        Когда экипаж свернул вправо, г-н Жакаль понял, что они на Паромной улице, потом — снова направо: никаких сомнений, что это Университетская улица.
        Карета покатила вверх по улице Бельшасс, потом свернула на улицу Гренель, затем снова поехала вниз к Университетской, и дальше — все прямо.
        Господин Жакаль почувствовал, что начинает сбиваться.
        Но когда они оказались на бульваре Инвалидов, на него снова пахнуло влажным воздухом, как только что с Сены. Этот воздух исходил с покрытых росой деревьев. Он решил, что они либо вернулись к реке, либо едут вдоль бульвара.
        Карета катила некоторое время не по булыжной мостовой, что заставило его остановиться на втором предположении.
        Несомненно, они следовали по бульвару.
        Коляска по-прежнему мчалась со скоростью не меньше четырех льё в час.
        Поднявшись к улице Вожирар, экипаж остановился.
        — Мы приехали?  — спросил г-н Жакаль; путешествие, как ему казалось, несколько затянулось.
        — Нет,  — коротко отвечал его сосед.
        — Не сочтите за любопытство: а долго ли нам еще ехать?  — поинтересовался начальник полиции.
        — Да,  — ответил сосед все с той же лаконичностью, которой позавидовал бы любой спартанец.
        — Надеюсь, вы позволите мне, сударь, воспользоваться остановкой и взять щепоть табаку?  — спросил г-н Жакаль то ли потому, что действительно нуждался в понюшке, то ли надеясь заставить спутника разговориться, чтобы по голосу и манере выражаться определить, с какими людьми имеет дело.
        — Пожалуйста, сударь,  — разрешил спутник г-на Жакаля.  — Но прежде позвольте мне забрать оружие, которое лежит в правом кармане вашего пальто.
        — А-а!
        — Да, пару карманных пистолетов и кинжал.
        — Сударь, вы знаете о содержимом моих карманов, будто обшарили их. Освободите мне, пожалуйста, руку, и я сдам оружие.
        — Ни к чему, сударь: с вашего позволения я заберу его сам. Я не сделал этого раньше только потому, что, пообещав убить вас при первом же движении, хотел посмотреть, как вы отнесетесь к моим словам.
        Незнакомец обыскал г-на Жакаля и забрал оружие, переложив его в карман своего редингота.
        — А теперь,  — обратился он к г-ну Жакалю,  — я освобожу вам руки. Только лучше без глупостей, уж вы мне поверьте.
        — Вы очень любезны, благодарю вас,  — с изысканной вежливостью проговорил г-н Жакаль.  — Поверьте, что, если мне представится случай в подобной ситуации оказать вам такую же услугу, я не забуду маленькой радости, которую вы мне доставили.
        — Такой случай не представится,  — возразил незнакомец.  — И не надейтесь!
        Господин Жакаль, потянувшийся было за табаком, замер при этих словах, так отчетливо обрисовавших его положение.
        «Дьявольщина!  — с чувством выругался он про себя.  — Шутка зашла, кажется, дальше, чем я предполагал. Но кому вздумалось со мной шутить? У меня нет врагов, если не считать подчиненных. Однако никто из них не осмелился бы устраивать мне ловушку. Все эти люди сильны и смелы, когда они действуют сообща и под присмотром хозяина, а поодиночке глупы и трусливы. Во Франции есть только два человека, способных помериться со мной силами: Сальватор и префект полиции. Префекту я нужен в любое время, но особенно на время выборов; значит, он вряд ли заставит меня бесцельно кататься по улицам от полуночи до часу ночи. Раз это не префект, остается Сальватор. Ох, этот негодяй Жерар! Именно он втянул меня в это осиное гнездо! Из-за его подлости, трусости, оплошности я страдаю! Если я выпутаюсь, он за все мне ответит! Будь он в Мономотапе, я и там настигну этого висельника! Однако что задумал Сальватор? Как мое похищение или исчезновение могут помочь спасти Сарранти? Ведь именно с этой целью его друзья устроили мне прогулку в столь поздний час, хотя… Ах, я дурак! Ну, конечно! Он предвидел, что я прикажу его
арестовать, и сказал своим друзьям: “Если в такое-то время я не выйду, значит, меня арестовали. Хватайте г-на Жакаля: он будет заложником”. Да, черт побери, все так и есть!»
        Господин Жакаль так обрадовался своей сообразительности, что потер руки, будто сидел в своем кабинете и только что со свойственной ему ловкостью обделал удачное дельце.
        Господин Жакаль был по натуре артист; он занимался искусством ради искусства.
        Вдруг что-то тяжелое со стуком упало на крышу кареты, и г-н Жакаль вздрогнул от неожиданности.
        — О-о! Что это?  — спросил он спутника.
        — Ничего!  — все так же кратко ответил тот.
        И коляска покатила с невероятной скоростью, словно лишний вес должен был, вопреки всем законам динамики, облегчить ее (г-ну Жакалю могло бы показаться, что он едет по железной дороге, если бы железные дороги существовали в описываемую эпоху).
        — Странно! Очень странно!  — пробормотал г-н Жакаль, втягивая одну за другой две огромные понюшки табаку.  — Карета, и так довольно тяжелая, судя по грохоту колес, едет еще быстрее, чем до того как ее нагрузили! Речная свежесть, а, с другой стороны, экипаж катится легко, будто женщина ступает по траве… Странно! Более чем странно!.. Очевидно, мы в открытом поле… Но в какой стороне? На севере, юге, востоке, западе?
        Господин Жакаль очень надеялся отомстить за свое похищение, а потому направление интересовало его в эту минуту в тысячу раз больше, чем конечная цель путешествия. Его возбуждение достигло крайних пределов, и страстное желание, а главное — любопытство стали нестерпимыми: он забыл о предупреждении спутника и поднес левую руку к повязке на лице. Однако сосед не спускал с него глаз: сейчас же щелкнул затвор пистолета, г-н Жакаль торопливо опустил руку, и, притворившись, что ничего не слышал, самым естественным тоном спросил:
        — Сударь! Не откажите еще в одной услуге: я буквально задыхаюсь. Ради Бога, позвольте мне глотнуть воздуху!
        — Нет ничего проще!  — заметил незнакомец, открывая справа от себя окно.  — Только из-за вас и ехали с одним отворенным окошком, опасаясь сквозняков.
        — Вы неслыханно добры,  — поспешил сказать г-н Жакаль, съежившись под порывом холодного ночного воздуха.  — Однако мне бы не хотелось злоупотреблять вашей любезностью. Я боюсь, что этот сквозняк — а я действительно ощущаю сквозняк!  — может быть вам вреден или даже просто неприятен, и умоляю не принимать мою просьбу всерьез.
        — Отчего же, сударь,  — возразил незнакомец.  — Вы пожелали, чтобы я открыл это окно: оно останется открытым.
        — Тысячу раз вам благодарен, сударь,  — отозвался г-н Жакаль, не пытаясь продолжить разговор, который, по-видимому, его спутник поддерживал с большой неохотой.
        Полицейский опять погрузился в размышления.
        «Да,  — думал он,  — это рука Сальватора. Глупо было бы в этом сомневаться. Люди, с которыми я сейчас имею дело, не похожи на остальных. Они выражаются вежливо, хотя и немногословны. Внешне у них приятные манеры, но, кажется, настроены они весьма решительно и далеко не по-христиански. Итак, похищением я обязан Сальватору. Да, я был прав: он предвидел, что его могут арестовать. Какая жалость, что такой ловкий человек до такой степени честен! Этот чудак знает чуть ли не весь Париж, да что там Париж — всю Францию, не говоря уже о карбонариях Италии и иллюминатах Германии. Настоящий дьявол! Надо было обращаться с ним поосторожнее. Он же дал мне понять, перед тем как уйти: «Вы знаете, что будет с тем, кто прикажет меня арестовать». Да, я был предупрежден, ничего не скажешь! Проклятый Сальватор! Чертов Жерар!»
        Вдруг г-н Жакаль радостно вскрикнул.
        Его осенило, и как он ни умел владеть собой, он не сдержался.
        — Ах!  — вырвалось у него.
        — Что еще?  — спросил сосед.
        Господин Жакаль решил извлечь пользу из собственной неосторожности.
        — Сударь!  — сказал он.  — Я вспомнил об одном весьма важном деле. Вы же, очевидно, не хотите, чтобы наша весьма приятная для меня прогулка привела к печальному результату для третьего лица. Вообразите, сударь, что перед отъездом я приказал задержать на всякий случай, так, из осторожности, прекрасного молодого человека. Я рассчитывал освободить его через два часа, то есть по возвращении из Сен-Клу. Ведь я ехал в Сен-Клу, когда вы оказали мне честь своим появлением и изменили мой маршрут. Было бы неплохо, если бы я вернулся через час в префектуру полиции. Скажите, сударь, это возможно?
        — Нет,  — все так же лаконично отозвался незнакомец.
        — Как видите, мое путешествие может иметь серьезные и нежелательные последствия — иными словами, задержит под стражей невиновного дольше, чем я того хотел. Позвольте, сударь, я при вас напишу приказ, который мой кучер отвезет в префектуру, и господин Сальватор будет немедленно освобожден.
        Господин Жакаль нарочно упомянул о нашем друге в самом конце своей речи, потому что, выражаясь языком театра, приберегал эффект. Он понял, что попал в точку: при имени Сальватора его сосед невольно вздрогнул.
        — Стой!  — крикнул он кучеру или, вернее, тому, кто исполнял его обязанности.
        Карета резко остановилась.
        — Нет ничего проще: я при свете луны черкну несколько слов в своей записной книжке,  — небрежно продолжал г-н Жакаль.
        Словно уже получив разрешение, г-н Жакаль поднес руку к повязке на глазах, однако спутник его остановил.
        — Не надо самостоятельности, сударь. Мы сами решим, как все будет происходить.
        Закрыв окна, незнакомец для большей верности тщательно задернул красные шелковые занавески, не позволяющие ни заглянуть в карету, ни увидеть что-нибудь из нее. Затем он вынул из кармана небольшой потайной фонарик и зажег его при помощи фосфорной зажигалки.
        Господин Жакаль услышал, как затрещала, разгораясь, спичка, и почувствовал в воздухе резкий запах фосфора.
        «Кажется, мои спутники ни за что не хотят, чтобы я видел, где нахожусь. Это сильные люди. С такими приятно иметь дело!» — отметил он про себя.
        — Сударь!  — обратился к нему спутник.  — Теперь вы можете снять повязку.
        Господин Жакаль упрашивать себя не заставил. Он неспешно, как человек, которому некуда торопиться, удалил препятствие, которое, как Фортуна или Любовь, делало его на время слепым.
        Ему показалось, что он находится в герметично закрытой коробке.
        Он понял, что не имеет смысла пытаться выглянуть наружу; немедленно смирившись, как свойственно всем решительным людям, он вынул из кармана записную книжку и написал:
        «Приказываю господину Канле, дежурному по полицейскому участку Сен-Мартен, немедленно освободить господина Сальватора».
        Он поставил дату и подпись.
        — Не угодно ли вам будет передать этот приказ с моим кучером?  — предложил он.  — Это достойнейший и милейший человек, привыкший к моим филантропическим поступкам. Он без промедления исполнит мое поручение.
        — Сударь!  — со своей неизменной вежливостью отвечал спутник г-на Жакаля.  — Надеюсь, вы не станете возражать, если мы прибегнем к услугам вашего кучера в другой раз. Для такого рода поручений у нас имеются люди, которые стоят дороже всех кучеров, вместе взятых.
        Незнакомец погасил фонарь, с чрезвычайной ловкостью снова надел г-ну Жакалю повязку на глаза, еще раз приказал ему не двигаться, потом отворил дверцу и кого-то позвал.
        Он произнес какое-то необычное имя.
        Господин Жакаль почувствовал, как один из двоих людей, стоявших на запятках, оставил свой пост. Он услышал, как кто-то подошел к дверце и заговорил на благозвучном, мелодичном и нежном наречии. Хотя г-н Жакаль знал чуть не все языки мира, он не понял ни слова. Разговор продолжался всего несколько секунд, после чего сосед г-на Жакаля вручил подошедшему письменный приказ, дверца захлопнулась, и прозвучали два английских слова: «All right!», означающие на нашем языке не что иное, как «Все в порядке, действуйте!».
        Убежденный в том, что все действительно в порядке, как сказал сосед г-на Жакаля, кучер снова хлестнул лошадей, и они помчались прежним галопом.
        Не проехала карета и пяти минут, как опять что-то свалилось на нее сверху, так что она покачнулась, но особым образом. У г-на Жакаля были, как обычно, обострены все чувства: по стуку на крыше он определил, что упал не короткий, как в прошлый раз, а длинный предмет, притом деревянный.
        «В первый раз сбросили, как видно, моток веревки,  — подумал г-н Жакаль,  — а сейчас похоже на лестницу. Очевидно, мы будем спускаться и подниматься. Решительно, я имею дело с предусмотрительными людьми».
        Как и в первый раз, карета, вопреки законам динамики, покатила вдвое быстрее.
        «Наверное, эти молодчики открыли новую движущую силу,  — решил про себя г-н Жакаль.  — Напрасно они набрасываются на путешественников. Они могли бы разбогатеть на своем изобретении… А на каком, черт возьми, языке говорил только что мой сосед? Это не английский, не итальянский, не испанский, не немецкий. Не похож он ни на венгерский, ни на польский, ни на русский: в славянских языках больше согласных, чем я слышал в его речи. И на арабский он не похож: в арабском есть гортанные звуки, их ни с чем не спутаешь. Должно быть, это турецкий, персидский или хинди. Я склоняюсь к последнему».
        Не успел г-н Жакаль прийти к выводу относительно языка хинди, как карета снова остановилась.
        XXV
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИНУ ЖАКАЛЮ, КАК ОН И ПРЕДВИДЕЛ, ПРИХОДИТСЯ ПОДНИМАТЬСЯ И СПУСКАТЬСЯ
        Заметив, что карета останавливается, г-н Жакаль, который начинал чувствовать себя с похитителями свободнее, отважился спросить:
        — Уж не заберем ли мы здесь кого-нибудь?
        — Нет,  — коротко ответил незнакомец.  — Мы здесь кое-кого оставим.
        С козел донеслась возня, и г-н Жакаль вдруг почувствовал, как дверца с его стороны распахнулась.
        — Вашу руку!  — произнес голос одного из трех оставшихся похитителей, не принадлежавший, однако, ни тому, кто заменил кучера, ни соседу г-на Жакаля.
        — Мою руку? Зачем?  — спросил г-н Жакаль.
        — Да не вашу, а вашего дурака-кучера. Он расстанется с вами, возможно, навсегда и хочет попрощаться.
        — Как? Бедняга!  — вскричал г-н Жакаль.  — Что с ним будет?
        — С ним? Да ничего особенного. Его проводят в условленное место и там разрешат снять повязку.
        — Почему же вы говорите, что этот человек, возможно, никогда меня не увидит?
        — Для того чтобы он вас больше не увидел, вовсе не обязательно должно что-то случиться с ним.
        — Ну да, нас ведь двое…  — сказал г-н Жакаль.
        — Совершенно верно. А несчастье может произойти только с вами.
        — Увы! А этот парень непременно должен меня оставить?  — спросил г-н Жакаль.
        — Да, так нужно.
        — Однако если мне позволено будет высказать желание, мне бы хотелось, чтобы этот человек оставался рядом, чем бы все это для меня ни кончилось.
        — Сударь!  — отвечал незнакомец.  — Не мне вам объяснять, что, чем бы все это для вас ни кончилось — он подчеркнул эти слова,  — свидетели нам не нужны.
        Эти слова, а в особенности тон, которым они были произнесены, заставили г-на Жакаля вздрогнуть. Что хорошего можно ждать от приключения, в котором люди отделываются от свидетелей? Сколько опасных преступников казнили на его памяти ночью, за городом, в придорожной канаве, за городской стеной, в лесу, без свидетелей?!
        — Ну, раз уж приходится расстаться, бедняга, вот тебе моя рука!
        Кучер поцеловал г-ну Жакалю руку и сказал:
        — Не будет ли с моей стороны нескромностью напомнить вам, сударь, что завтра истекает срок моей месячной оплаты?
        — Ах, плут ты этакий! Вот что тебя беспокоит в такую минуту? Господа, позвольте мне снять повязку и с ним рассчитаться.
        — Не нужно, сударь,  — остановил его незнакомец,  — я за вас расплачусь.
        — Держи,  — сказал он кучеру,  — вот тебе пять луидоров за месяц.
        — Сударь,  — возразил кучер,  — здесь тридцать франков лишних.
        — Выпьешь за здоровье хозяина,  — послышался уже знакомый г-ну Жакалю насмешливый голос.
        — Ну, довольно!  — произнес сосед г-на Жакаля.  — Закрывайте дверцу, едем дальше.
        Дверца захлопнулась, и карета снова стремительно покатила вперед.
        Мы не станем излагать далее впечатления г-на Жакаля об этом ночном путешествии.
        С каким бы вопросом он теперь ни обращался к своему спутнику, тот отвечал с неизменным лаконизмом, столь пугающим, что полицейский предпочел молчать. Но ему чудились призраки, они все теснее обступали его со всех сторон. И чем быстрее неслась карета, тем больше возрастали его страхи. От беспокойства он перешел к опасению, от опасения к боязни, от боязни к страху и, наконец, от страха к ужасу, когда через полчаса бешеной скачки услышал слова своего спутника:
        — Мы прибыли.
        Действительно, карета остановилась. Но, к великому удивлению г-на Жакаля, дверцу никто не открывал.
        — Вы, кажется, сказали, сударь, что мы приехали?  — собравшись с духом, спросил г-н Жакаль у своего соседа.
        — Да,  — ответил тот.
        — Почему же не открывают дверцу?
        — Потому что еще не пришло время.
        Господин Жакаль услышал, как с кареты снимают второй из брошенных на нее предметов и, прислушавшись к его продолжительному шуршанию по крыше экипажа, утвердился в своем предположении, что это лестница.
        Он не ошибся. Человек в маске, сменивший кучера на облучке, приставил лестницу к дому.
        Она доставала до окна второго этажа.
        Установив лестницу, человек подошел к дверце, отворил ее и доложил по-немецки:
        — Готово!
        — Выходите, сударь,  — пригласил спутник г-на Жакаля.  — Вам подадут руку.
        Господин Жакаль вышел без возражений.
        Мнимый кучер взял его за руку, помог спуститься с подножки и подвел к лестнице.
        Сосед г-на Жакаля вышел из кареты и последовал за ними.
        Чтобы г-н Жакаль не чувствовал себя оставленным, он положил ему руку на плечо.
        Другой незнакомец уже влез наверх и алмазом вырезал стекло на уровне оконной задвижки.
        Просунув руку в образовавшееся отверстие, он отпер окно.
        После этого он подал знак товарищу, ждавшему внизу.
        — Перед вами лестница,  — сказал тот г-ну Жакалю.  — Поднимайтесь!
        Господин Жакаль не заставил повторять приглашение. Он поднял ногу и встал на нижнюю перекладину.
        — Считайте, что вы дважды мертвец, если издадите хоть звук,  — предупредил незнакомец.
        Господин Жакаль кивнул в знак того, что все понял, а про себя подумал:
        «Решается моя судьба: развязка близка».
        Впрочем, это не помешало ему подняться по лестнице в полной тишине, да так ловко, словно у него не были завязаны глаза и дело происходило средь белого дня, настолько для г-на Жакаля это было привычное занятие.
        Он на всякий случай стал считать перекладины и насчитал их семнадцать, когда очутился на самом верху лестницы. Его ждал человек, отворивший окно; любезно подставив руку, он приказал:
        — Перешагивайте!
        Господин Жакаль и не думал возражать.
        Он сделал все, что было велено.
        Следовавший за ним человек сделал то же.
        Тогда тот, что шел впереди — а его единственной целью было, как видно, проложить им путь и помочь г-ну Жакалю подняться наверх,  — снова спустился и положил лестницу на крышу кареты. К своему величайшему ужасу, г-н Жакаль услышал, как лошади галопом поскакали прочь.
        «Вот я оказался заперт,  — подумал он.  — Но где? Уж во всяком случае не в погребе, раз мне пришлось подняться на семнадцать ступеней. Развязка все ближе».
        Он обратился к спутнику с вопросом:
        — Не будет ли с моей стороны нескромностью узнать, подошла ли наша маленькая прогулка к концу?
        — Нет!  — отозвался тот, кто, судя по голосу, сидел с ним в карете и, очевидно, решил быть его телохранителем.
        — Долго ли нам еще предстоит путешествовать?
        — Мы будем на месте примерно через три четверти часа.
        — Так мы снова поедем в карете?
        — Нет.
        — Стало быть, нас ждет пешая прогулка?
        — Вот именно!
        «А-а!  — подумал г-н Жакаль.  — Все окончательно запутывается. Три четверти часа ходить в помещении, да еще во втором этаже! Как бы огромен и живописен ни был этот дом, такая долгая прогулка по нему может показаться утомительной. Все это более чем странно! Куда же мы придем?»
        В эту минуту г-ну Жакалю показалось, что сквозь повязку на глазах пробивается свет. Это натолкнуло его на мысль, что его спутник снова зажег фонарь.
        Он почувствовал, как кто-то взял его за руку.
        — Идемте,  — пригласил его проводник.
        — Куда мы идем?  — спросил г-н Жакаль.
        — Вы очень любопытны,  — заметил тот.
        — Я, может быть, не так выразился,  — спохватился начальник полиции.  — Я хотел сказать: «Как мы пойдем?»
        — Говорите тише, сударь!  — послышался голос.
        «О-о! Похоже, в доме кто-то живет»,  — предположил г-н Жакаль.
        И он продолжал в том же тоне, что и его собеседник, то есть несколько тише, как ему и было приказано:
        — Я хотел спросить, сударь, как мы пойдем, то есть по какой дороге, предстоит нам подниматься или спускаться?
        — Мы спустимся.
        — Хорошо. Если дело лишь в том, чтобы спуститься, давайте спустимся.
        Господин Жакаль старался говорить в шутливом тоне, чтобы казаться хладнокровным. Однако на душе у него было неспокойно. Сердце его готово было вырваться из груди, и в темноте, обступавшей его со всех сторон, он подумал о тех, кто путешествует свободно, в ярком свете луны, per amica silentia lunae[52 - При дружественном молчании луны (лат.).], как сказал Вергилий.
        Надо сказать, что это меланхолическое размышление было недолгим.
        К тому же произошло нечто такое, что отвлекло г-на Жакаля.
        Ему почудились приближающиеся шаги. Его спутник чуть слышно обменялся несколькими словами с вновь прибывшим, которого, видимо, ждали как проводника по лабиринту, куда им предстояло углубиться; проводник отворил дверь и начал спускаться по лестнице.
        У господина Жакаля не осталось больше сомнений, когда его спутник сказал:
        — Возьмитесь за перила, сударь.
        Начальник полиции снова стал считать ступени, как он это делал, когда поднимался.
        Их было сорок три.
        Эти сорок три ступени привели в мощеный двор.
        Во дворе находился колодец.
        Человек с фонарем направился к колодцу; г-н Жакаль, подталкиваемый проводником, шел следом.
        Человек с фонарем склонился над краем колодца и крикнул:
        — Эй, вы там?
        — Да!  — отозвался голос, заставивший г-на Жакаля вздрогнуть: казалось, он доносится из самых недр земли.
        Человек поставил фонарь на край колодца, взялся за конец веревки и потянул на себя, будто доставая из колодца ведро. Но вместо ведра на конце веревки оказалась огромная корзина, способная вместить человека или даже двух.
        Как ни старался человек действовать бесшумно, блок, очевидно, давно не смазывали, и он жалобно скрипнул.
        Господин Жакаль сейчас же узнал этот звук, и по всему его телу пробежал озноб.
        Однако он не успел взять себя в руки, как ни старался: едва корзина оказалась на земле, его толкнули внутрь, приподняли, и корзина закачалась в воздухе, а затем начальника полиции стали спускать в колодец с быстротой и ловкостью: можно было подумать, что он имеет дело с горняками.
        Господин Жакаль не сдержался и издал вздох, похожий скорее на стон.
        — Не вздумайте кричать,  — строго предупредил полицейского знакомый голос его провожатого,  — иначе я отпущу веревку!
        Такое предупреждение заставило г-на Жакаля вздрогнуть, но вместе с тем отбило желание издавать какие бы то ни было звуки.
        «В конце концов,  — решил он,  — если бы они хотели бросить меня в колодец, они не стали бы угрожать или спускать меня в корзине. Но куда, черт возьми, они ведут меня этим дурацким путем? На дне колодца может быть только вода».
        Вдруг его осенило: он вспомнил, как спускался в Говорящий колодец.
        «Нет,  — подумал он,  — нет! Я ошибаюсь, думая, что на дне колодца может быть лишь вода. Там еще бывают огромные и запутанные подземелья, зовущиеся катакомбами. Меня ведь так долго возили по городу, чтобы сбить с толку. Значит, моей жизни ничто не угрожает: зачем сбивать с толку человека, которого собираются убить? Никому не пришло на ум морочить голову Брюну, Нею, четырем сержантам из Ла-Рошели. Ясно одно: я в руках карбонариев. Но зачем они меня похитили?.. A-а, арест Сальватора! Опять этот чертов Сальватор! И проклятый Жерар!»
        С такими размышлениями г-н Жакаль, забившись в корзину и уцепившись обеими руками за веревку, спускался на дно колодца, в то время как другая корзина, нагруженная камнями такого же веса и управляемая теми, кто остался во дворе, поднималась вверх.
        И сейчас же сверху раздался условный свист, на который снизу ответили тоже условным свистом.
        Первый означал: «Он у вас?», а ответ: «У нас».
        И действительно, г-н Жакаль почувствовал, что под ним твердая почва.
        Ему помогли выйти из корзины, которая затем поднималась и опускалась еще дважды, доставив вниз телохранителей г-на Жакаля.
        XXVI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПОНИМАЕТ НАКОНЕЦ, ЧТО ПРОИСХОДИТ, И ПРИЗНАЕТ, ЧТО ДЕВСТВЕННЫЕ ЛЕСА АМЕРИКИ МЕНЕЕ ОПАСНЫ, ЧЕМ ДЕВСТВЕННЫЕ ЛЕСА ПАРИЖА
        Спутники двинулись в путь по бескрайним подземельям, которые мы уже описывали в одной из предыдущих книг.
        Шествие замедлялось из-за многочисленных поворотов: провожатые г-на Жакаля — нарочно или нет — заставляли так следовать своего подопечного. Они шли три четверти часа, показавшихся пленнику вечностью: сырость подземелья, ровное неторопливое движение, а также полное молчание проводников придавали этой ночной прогулке сходство с погребальным шествием.
        Небольшой отряд остановился перед низкой дверью.
        — Мы уже пришли?  — со вздохом спросил г-н Жакаль, начинавший думать, что таинственность, которой окружили его похищение, свидетельствовала о грозящей ему опасности.
        — Осталось совсем немного,  — ответил незнакомый голос.
        Говоривший отворил дверь, в которую вошли оба спутника г-на Жакаля.
        Третий взял г-на Жакаля за руку и предупредил:
        — Мы поднимаемся.
        Действительно, г-н Жакаль споткнулся о нижнюю ступеньку лестницы.
        Едва он поставил ногу на третью ступень, как дверь за ним захлопнулась.
        Господин Жакаль, все так же сопровождаемый телохранителями, поднялся на сорок ступеней.
        «Отлично!  — подумал он.  — Меня опять ведут во второй этаж того дома, чтобы запутать следы».
        На сей раз г-н Жакаль заблуждался; он скоро понял это, когда оказался на ровной земляной площадке и вдохнул полной грудью свежий, ласкающий, ароматный лесной воздух.
        Он прошел по мягкой траве с десяток шагов, и знакомый голос его спутника произнес:
        — Теперь мы пришли и вы можете снять повязку.
        Господин Жакаль упрашивать себя не заставил. Он торопливо сорвал платок с глаз, не сумев скрыть волнения.
        У него вырвался изумленный возглас при виде открывшегося ему зрелища.
        Он стоял в окружении сотни людей, за которыми поднимался настоящий лес.
        Начальник полиции изумленно и подавленно огляделся.
        Он попытался разглядеть хоть одно знакомое лицо среди людей, освещаемых сверху луной, а снизу — двумя десятками воткнутых в землю факелов.
        Но все эти лица были ему незнакомы.
        Да и где он находился? Он не имел об этом ни малейшего представления.
        На десять льё вокруг Парижа он не знал ни одного похожего места.
        Господин Жакаль попытался найти какой-нибудь ориентир, определить, где кончается этот лес, но поднимавшийся от факелов дым, смешиваясь с туманом, обволакивавшим деревья, был непроницаем даже для взгляда г-на Жакаля.
        Особенно поразило начальника полиции угрюмое молчание обступивших его людей, похожих скорее на призраки, если бы не горящие глаза, в которых читались уже слышанные г-ном Жакалем зловещие слова: «Мы не воры, мы враги!»
        Врагов этих, как мы только что сказали, насчитывалось около сотни, и он находился среди них ночью, в лесу!
        Господин Жакаль, как известно, был философ, вольтерьянец, безбожник (эти три различных определения обозначают примерно одно и то же). Однако, отметим это к его стыду или же, напротив, к чести его, в этот торжественный миг он сделал над собой необычайное усилие и, подняв глаза к небу, поручил свою душу Господу Богу!
        Наши читатели, без сомнения, узнали место, куда привели г-на Жакаля, и если полицейскому, несмотря на усилия, никак не удавалось его узнать, это, вероятно, объяснялось просто: хотя он все время находился в черте Парижа, ему никогда не доводилось здесь раньше бывать.
        Это, в самом деле, был девственный лес на улице Анфер, не такой зеленый, конечно, как в ту памятную весеннюю ночь, когда мы пришли сюда впервые, но не менее живописный в эту пору поздней осени, да еще в такое время суток.
        Именно отсюда ушли Сальватор и генерал Лебастар де Премон, чтобы вырвать Мину из рук г-на де Вальженеза. Здесь же они назначили встречу, чтобы вырвать г-на Сарранти из рук палача.
        Видели мы и то, почему Сальватор не пришел на свидание и как его заменили г-ном Жакалем.
        Мы знаем в лицо кое-кого из тех, кто собрался в необитаемом доме.
        Это вента карбонариев, призвавшая на помощь, учитывая сложившееся положение, четыре другие венты. Ночью 21 мая генерал Лебастар де Премон приходил на подобное собрание и просил помощи и поддержки, чтобы освободить его друга.
        Читатели помнят ответ карбонариев; мы рассказывали о нем в главе под названием: «Помоги себе сам, и Бог тебе поможет». Это был полный, решительный, единодушный отказ принимать какое-либо участие в освобождении пленника. Мы ошибаемся, когда говорим «единодушный»: один из двадцати членов, Сальватор, предложил генералу свою помощь.
        Что за этим последовало, мы уже знаем.
        Мы также помним, как резко, хотя и справедливо, сформулировали карбонарии свое суровое решение. Однако мы еще раз приведем текст на тот случай, если кто-нибудь забыл, о чем говорилось в вышеупомянутой главе.
        Оратор, которому было поручено выступить от имени братьев, сказал:
        «Я сожалею, что вынужден дать вам такой ответ,  — без ясных, очевидных, неопровержимых доказательств невиновности господина Сарранти, по мнению большинства членов, нам не следует поддерживать предприятие, имеющее целью вырвать из рук закона того, кого этот закон осудил справедливо; поймите меня правильно, генерал: я говорю “справедливо”, пока не доказано обратное».
        Утром описываемого нами дня, когда Сальватор обдумывал свою поездку в Ванвр, он зашел к генералу Лебастару де Премону. Генерала он не застал и просил ему передать следующее:
        «Сегодня вечером состоится собрание в девственном лесу. Ступайте туда и скажите братьям, что у нас есть доказательство невиновности г-на Сарранти. Я представлю это доказательство в полночь.
        Однако с девяти часов вечера сидите с десятком верных людей в засаде неподалеку от Иерусалимской улицы; вы увидите, как я войду в полицию, до этого момента, я уверен, все произойдет так, как я задумал. Но в префектуре — хотя я не думаю, что г-н Жакаль осмелится на этот шаг, зная, кто я такой,  — меня могут арестовать.
        Если до десяти часов я не выйду, значит, меня схватили.
        Но мой арест заставит г-на Жакаля предпринять некоторые шаги, и ему придется выйти самому.
        Примите меры как человек, привыкший организовывать засады. Захватите г-на Жакаля и его кучера; последнего отпустите, когда сочтете возможным, а г-на Жакаля, покатав по городу и запутав следы, отвезите в девственный лес.
        Как только я снова окажусь на свободе, я сам им займусь».
        Мы видели, что генерал Лебастар де Премон — а именно он сидел рядом с г-ном Жакалем в карете — с помощью своих друзей точно исполнил все предписания Сальватора.
        Вента или, точнее, пять вент, собравшиеся в этот вечер, чтобы договориться о выборах, еще в десять часов узнали через посланца генерала об аресте Сальватора, невиновности г-на Сарранти и необходимости похитить г-на Жакаля.
        Целая вента, то есть двадцать человек, в одно мгновение предприняли все необходимое, чтобы г-н Жакаль не смог ускользнуть: помимо четырех человек, которых г-н Лебастар де Премон посадил в засаду у префектуры, и трех человек, которые находились вместе с ним на Кур-ла-Рен, вента расставила на одинаковом расстоянии посты по четыре человека вдоль реки и за заставой Пасси.
        Как видим, г-н Жакаль едва ли мог ускользнуть — так оно и случилось.
        Мы проследили за его долгим путешествием по Парижу, предпринятым по совету Сальватора, и оставили его в окружении карбонариев. Начальник полиции с тревогой ожидал приговора, который судя по всему должен был оказаться смертным.
        — Братья!  — торжественно начал генерал Лебастар де Премон.  — Перед вами тот, кого вы ждали. Как наш брат Сальватор и предвидел, он арестован. Как он и приказал на случай своего ареста, тот, кто посмел поднять на него руку, был похищен и стоит перед вами.
        — Для начала пусть отдаст приказ освободить Сальватора,  — предложил кто-то.
        — Я это уже сделал, господа,  — поспешил заверить г-н Жакаль.
        — Это правда?  — переспросили несколько человек, что свидетельствовало об одном: судьба Сальватора была им далеко не безразлична.
        — Подождите!  — сказал г-н Лебастар де Премон.  — Человек, которого нам посчастливилось захватить, очень хитер. Как только мы его арестовали, он стал обдумывать, из-за чего его похитили, и, конечно, догадался, что отвечает головой за нашего друга и что мы, доставив его на место, прежде всего потребуем свободы для Сальватора. Он решил проявить инициативу и, как сам сказал об этом, действительно отдал такой приказ. Но на мой взгляд, следовало отдать его перед тем, как он вышел из префектуры, а не после того как он попал к нам в руки.
        — Но я же вам сказал, господа,  — вскричал г-н Жакаль,  — что просто забыл отдать такой приказ перед выходом!
        — Досадная забывчивость! Братья сами решат, насколько это серьезно,  — рассудил генерал.
        — Кстати,  — продолжал тот же голос, что спрашивал у генерала, правду ли сказал начальник полиции,  — вы здесь, сударь, не только затем, чтобы ответить за арест Сальватора. У нас к вам тысяча других вопросов.
        Господин Жакаль хотел было ответить, но говоривший властно махнул рукой, приказывая ему молчать.
        — Я говорю о ваших проступках не только в области политики,  — неторопливо продолжал он,  — вы любите монархию, а мы — республику, так что же? Вы вправе служить человеку, как мы вправе посвятить свои жизни принципу. Вы арестованы не только как политический агент правительства, а как человек, превысивший свои полномочия и злоупотребивший своей властью. Не проходит дня, чтобы в секретный трибунал не поступила на вас жалоба, чтобы кто-то из братьев не потребовал вам отомстить. Уже давно, сударь, вы приговорены к смерти, и если до сих пор живы, то только благодаря Сальватору.
        Спокойный и печальный тон говорившего произвел на г-на Жакаля столь ужасающее действие, словно он услышал звук трубы карающего ангела. Начальник полиции многое мог бы возразить, он умел быть красноречивым, и в свой последний час, когда смерть подкралась к нему незаметно и раньше срока, у него, конечно, была отличная возможность блеснуть своим красноречием. Но ему даже не пришло в голову попытаться это сделать: строгое молчание, царившее среди присутствовавших, превращало это многочисленное собрание в мощную и страшную силу.
        Господин Жакаль молчал. Тогда слово взял другой оратор.
        — Человек, арестованный по вашему приказанию, хотя вы десять раз обязаны ему жизнью, сударь, дорог всем нам. За одно то, что вы его арестовали и, значит, посмели поднять руку на того, кого вы по многим причинам должны были чтить и уважать, вы заслужили смерть. Этот вопрос мы и поставим на обсуждение. Сейчас вам принесут стол, бумагу, перья и чернила, и если за время этого обсуждения, которое вы можете считать верховным судом, вам нужно будет оставить какие-нибудь письменные распоряжения, выразить последнюю волю, написать завещание родным и близким, изложите свои желания, и мы клянемся, что они будут в точности исполнены.
        — Но чтобы завещание было признано законным, нужен нотариус, даже два!  — вскричал г-н Жакаль.
        — Только не для собственноручного завещания, сударь. Как вы знаете, такой документ, от начала и до конца написанный рукой завещателя,  — самый безупречный документ, когда завещатель физически здоров и находится в здравом уме. Здесь есть сто свидетелей, которые при необходимости подтвердят, что, составляя и подписывая свое завещание, вы были как нельзя более здоровы телом и духом. Вот стол, чернила, бумага и перья. Пишите, сударь, пишите. Мы не будем вам мешать и удалимся.
        Говоривший подал знак, и присутствовавшие, словно только и ждавшие этого знака, разом отступили и словно по волшебству исчезли за деревьями.
        Перед господином Жакалем стоял стол и стул.
        Сомнений быть не могло: перед ним лежала гербовая бумага, а исчезнувшие люди должны были вот-вот появиться снова и объявить ему смертный приговор.
        Оставалось написать завещание.
        Господин Жакаль понял это и почесал в затылке со словами:
        — Дьявольщина! Все обернулось еще хуже, чем я полагал.
        О чем же подумал г-н Жакаль прежде всего, как только осознал, что конец близок? О завещании? Нет. О добре, которое он мог бы принести, и зле, которое причинил? Нет. О Боге? Нет. О черте? Нет.
        Он подумал о том, что недурно было бы понюхать табачку, не спеша взял щепоть, с наслаждением втянул ее в себя и, захлопнув табакерку, про себя повторил: «Да, все обернулось еще хуже, чем я полагал».
        В эту минуту он с горечью подумал, что девственные леса Америки с пумами, ягуарами и гремучими змеями в сто раз безопаснее, чем сказочный лес, в котором он находится.
        Что же делать? Он не нашел ничего лучшего, как взглянуть на часы.
        Но он был лишен радости даже узнать время: накануне г-н Жакаль был так занят, что забыл завести часы, и теперь они остановились.
        Наконец он бросил взгляд на бумагу, перо, чернила; машинально сел на стул и облокотился на стол.
        Это отнюдь не означало, что г-н Жакаль решил написать завещание. Нет, для него не имело значения, как он умрет, завещав свое добро или без завещания. Просто у него подгибались колени.
        Вот почему, вместо того чтобы взять перо и нацарапать на бумаге какие-нибудь буквы, он уронил голову на руки.
        Он сидел так с четверть часа, глубоко задумавшись и совершенно не замечая, что происходит вокруг.
        Вдруг он почувствовал на плече чью-то руку.
        Он вздрогнул, поднял голову и увидел, что вокруг него снова столпились карбонарии.
        Смотрели они еще более мрачно, а их глаза пылали еще ярче.
        — Ну что?  — спросил у г-на Жакаля человек, тронувший его за плечо.
        — Что вам угодно?  — отозвался начальник полиции.
        — Вы намерены оставить завещание?
        — Мне нужно еще немного времени.
        Незнакомец вынул часы. Накануне он был, видимо, не настолько занят, как г-н Жакаль, и успел завести часы: они ходили.
        — Сейчас десять минут четвертого,  — сообщил он.  — У вас есть время до половины четвертого, то есть двадцать минут, если, конечно, вы не хотите покончить с этим вопросом немедленно: в таком случае вам не придется ждать.
        — Нет, нет!  — живо возразил г-н Жакаль, подумав о том, какие разнообразные события могут произойти за двадцать минут.  — Напротив, я должен указать в этом важнейшем документе на чрезвычайно серьезные обстоятельства. Я даже сомневаюсь, хватит ли мне двадцати минут.
        — Придется вам постараться, чтобы хватило, учитывая, что у вас не будет ни секундой больше,  — предупредил человек, выкладывая часы на стол перед г-ном Жакалем.
        Затем он отошел назад и занял свое место среди окружавших г-на Жакаля заговорщиков.
        Тот бросил взгляд на часы. Одна минута уже истекла. Ему показалось, что часы стали тикать быстрее и что стрелка движется прямо на глазах.
        Он едва не лишился чувств.
        — Что же вы не пишете?  — спросил все тот же человек.
        — Сейчас, сейчас,  — ответил г-н Жакаль.
        Судорожно сжав перо, он стал водить им по бумаге.
        Понимал ли он сам, что пишет? Этого мы утверждать не можем. Кровь у него прихлынула к голове, в висках стучало: ему казалось, что он вот-вот получит апоплексический удар. Зато он почувствовал, как его ноги остывают с пугающей быстротой.
        Обступившие его люди не издавали ни звука, ветви деревьев будто замерли, ни одна птица, ни одно насекомое, ни одна травинка не шевелилась.
        Слышался лишь скрип пера, да изредка — звук рвущейся под пером бумаги: так нервна и лихорадочно-порывиста была водившая им рука.
        Словно желая передохнуть, г-н Жакаль поднял голову и огляделся или скорее попытался это сделать. Однако он сейчас же снова уткнулся в свою бумагу, испугавшись мрачных лиц вокруг.
        Господин Жакаль не мог продолжать.
        Человек с часами подошел к нему и сказал:
        — Пора заканчивать, сударь: ваше время истекло.
        Господин Жакаль вздрогнул. Он заявил, что стало довольно холодно, а он не привык работать на свежем воздухе, особенно по ночам; что рука у него дрожит, как могли заметить присутствовавшие, и, учитывая обстоятельства, он просит у собравшихся снисхождения. Словом, он нагромоздил все отговорки, какие обычно находит любой человек в минуту смерти, чтобы хоть на несколько мгновений оттянуть развязку.
        — У вас есть еще пять минут,  — сказал все тот же человек, возвращаясь в ряды карбонариев.
        — Пять минут!  — вскричал г-н Жакаль.  — Да как вы можете?! Чтобы обдумать завещание, написать его, подписать, перечитать, сверить!.. Пять минут на работу, на которую требуется месяц, да еще в полнейшем спокойствии! В самом деле, признайтесь, господа: то, что вы мне предлагаете, просто безрассудно!
        Карбонарии его не перебивали. Затем уже знакомый нам человек подошел и бросил взгляд на часы.
        — Пять минут истекли!  — объявил он.
        Господин Жакаль закричал.
        Круг сомкнулся, и г-ну Жакалю показалось, что он сейчас задохнется за этой стеной из человеческой плоти.
        — Подпишите завещание,  — приказал человек с часами,  — и давайте на этом закончим.
        — У нас есть более неотложные и важные дела, чем ваше,  — прибавил другой карбонарий.
        — И так времени уже потеряно предостаточно,  — сказал третий.
        Человек с часами подал г-ну Жакалю перо.
        — Подпишите!  — приказал он.
        Господин Жакаль взял письмо и, продолжая возражать, подписал.
        — Готово?  — спросили из толпы.
        — Да,  — отозвался человек с часами.
        Он обратился к г-ну Жакалю:
        — Сударь! От имени всех присутствующих здесь братьев клянусь Богом, что ваше завещание будет в точности соблюдено, а ваша последняя воля исполнена.
        — Ступайте вперед!  — приказал другой человек, не произносивший до того ни слова; судя по его атлетическому сложению ошибиться было невозможно: очевидно, тайный трибунал облек его полномочиями палача.  — Ступайте!
        Он крепко схватил г-на Жакаля за ворот и провел сквозь толпу, расступившуюся перед жертвой и палачом.
        Господин Жакаль, увлекаемый великаном, прошел еще около десяти шагов по лесу, как вдруг заметил в сумерках на ветке веревку, покачивавшуюся над свежевырытой могилой. Неожиданно из глубины леса вынырнули двое и преградили ему путь.
        XXVII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИНУ ЖАКАЛЮ ПРЕДСТАВЛЯЮТ НА РАССМОТРЕНИЕ РАЗЛИЧНЫЕ СПОСОБЫ СПАСТИ ГОСПОДИНА САРРАНТИ
        Как мы уже сказали, перед г-ном Жакалем закачалась, подобно страшной лиане, веревка. День грозил стать последним, но не прекраснейшим в его жизни, как не преминул бы заметить г-н Прюдом. Сильная рука схватила г-на Жакаля и оторвала от земли, и роковая петля вот-вот была готова обвить его шею. В последнюю минуту два человека вдруг словно выросли из-под земли, но с какой стороны? Никто не мог бы этого сказать, а уж г-н Жакаль — во всяком случае. Нетрудно догадаться, что в это время он полностью утратил обычное присутствие духа.
        Один из пришедших вытянул руку и произнес одно-единственное слово:
        — Стойте!
        Брат, исполнявший роль палача — это был не кто иной, как наш знакомый Жан Бык,  — выпустил г-на Жакаля; тот, опустившись на ноги, вскрикнул от радости и удивления, узнав Сальватора в человеке, приказавшем: «Стойте!»
        Это, действительно, был Сальватор: он пришел в сопровождении брата, которого генерал Лебастар де Премон отправил с запиской начальника полиции, чтобы освободить Сальватора.
        — Ах, дорогой господин Сальватор!  — вскричал г-н Жакаль в порыве благодарности.  — Я вам обязан жизнью!
        — Насколько я помню, это уже во второй раз,  — строго заметил молодой человек.
        — Во второй, в третий,  — поспешил вставить г-н Жакаль,  — я признаю это перед Небом, а также перед этим инструментом казни. Испытайте мою признательность, и вы увидите, умею ли я быть благодарным.
        — Хорошо, я сделаю это теперь же… Когда имеешь дело с такими людьми, как вы, господин Жакаль, нельзя давать остынуть благородным порывам. Следуйте, пожалуйста, за нами.
        — О, с удовольствием!  — воскликнул г-н Жакаль, бросив прощальный взгляд на разверстую могилу и болтавшуюся над ней веревку.
        Он поспешил вслед за Сальватором. Проходя мимо Жана Быка, он невольно вздрогнул. А плотник заключал шествие и словно давал понять г-ну Жакалю, что тот, возможно, не навсегда прощался с веревкой и ямой, от которых сейчас удалялся.
        Через несколько секунд они подошли к месту, где г-н Жакаль так долго сочинял свое завещание.
        Карбонарии еще не разошлись и переговаривались вполголоса. Они расступились, пропуская Сальватора и Жана Быка, следовавшего за молодым человеком тенью — страшной и леденящей г-ну Жакалю кровь!
        Господин Жакаль, к своему большому сожалению, заметил, что глаза всех присутствовавших обращены к нему, а их лица хмурятся; он понял, что его присутствие неприятно их удивило.
        В глазах заговорщиков читался единодушный вопрос: «Зачем вы вернули его?»
        — Да, да, я отлично вас понимаю, братья,  — сказал Сальватор.  — Вы удивлены тем, что снова видите господина Жакаля рядом с собой, в то время как были уверены, что он уже наконец-то отдает душу Богу или дьяволу. Я вам изложу свои соображения, которым господин Жакаль обязан жизнью, хотя бы на время, ведь я не хочу решать вопрос о его помиловании единолично: я подумал, что мертвый господин Жакаль вряд ли сможет быть нам полезен, а вот живой начальник полиции очень нам пригодится, лишь бы он сам этого захотел, а в этом я не сомневаюсь, хорошо зная его характер. Не правда ли, господин Жакаль,  — прибавил Сальватор, обратившись к пленнику,  — не правда ли, что вы приложите к этому все усилия?
        — Вы ответили за меня, господин Сальватор, и я не заставлю вас солгать, будьте покойны. Однако я взываю к вашей высшей справедливости: требуйте от меня лишь того, что в моих силах.
        Сальватор кивнул головой, что означало: «Не беспокойтесь».
        Он повернулся к карбонариям и сказал:
        — Братья! Раз человек, который мог расстроить наши планы, сейчас перед нами, я не вижу, почему бы нам не обсудить эти планы в его присутствии. Господин Жакаль может дать хороший совет, и я не сомневаюсь, что он нас поправит, если мы ошибемся.
        Господин Жакаль закивал в знак того, что подтверждает эти слова.
        Молодой человек снова обратился к нему:
        — Казнь по-прежнему назначена на завтра?
        — На завтра, да,  — подтвердил г-н Жакаль.
        — На четыре часа?
        — На четыре часа,  — повторил г-н Жакаль.
        — Ладно,  — сказал Сальватор.
        Он бросил взгляд направо, потом налево и спросил у спутника г-на Жакаля:
        — Что вы сделали в предвидении этого события, брат?
        — Я нанял все окна второго этажа, выходящие на набережную Пелетье,  — отозвался карбонарий,  — а также все окна на Гревскую площадь с первого этажа вплоть до мансард.
        — Вам, должно быть, это обошлось недешево!  — заметил г-н Жакаль.
        — Да нет, сущие пустяки: я заплатил всего сто пятьдесят тысяч франков.
        — Продолжайте, брат,  — попросил Сальватор.
        — У меня, таким образом, четыреста окон,  — продолжал карбонарий.  — По три человека у каждого окна,  — итого — тысяча двести человек. Я расставил также четыреста человек на улицах Мутон, Жан-де-Лепин, Корзинщиков, Мартруа и Кожевников — иными словами, перекрыл выходы на площадь Ратуши; двести других будут расставлены вдоль дороги от ворот Консьержери до Гревской площади. Каждый из них будет вооружен кинжалом и двумя пистолетами.
        — Черт возьми! Это, должно быть, стоило вам еще дороже, чем четыреста окон.
        — Ошибаетесь, сударь,  — возразил карбонарий,  — это не стоило мне ничего: окна можно снять, зато свои сердца честные люди отдают добровольно.
        — Продолжайте!  — сказал Сальватор.
        — Вот как все будет происходить,  — продолжал карбонарий.  — По мере того как обвиняемый будет приближаться к Гревской площади, наши люди станут оттеснять буржуа, зевак, женщин, детей в сторону набережной Жевр и моста Сен-Мишель: им под любым предлогом необходимо держаться всем вместе.
        Господин Жакаль слушал со все возраставшим вниманием и не переставал удивляться.
        — Повозка с осужденным,  — продолжал карбонарий,  — под охраной пикета жандармов выедет из Консьержери около половины четвертого и направится к Гревской площади по Цветочной набережной. Она проедет беспрепятственно до моста Сен-Мишель. Там один из моих индийцев бросится под колеса и будет раздавлен.
        — А-а!  — перебил его г-н Жакаль.  — Я, вероятно, имею честь разговаривать с господином генералом Лебастаром де Премоном.
        — Совершенно верно!  — подтвердил тот.  — Неужели вы сомневались, что я приеду в Париж?
        — Я был в этом абсолютно уверен… Однако сделайте милость: продолжайте, сударь. Вы сказали, что один из ваших индийцев бросится под колеса повозки и будет раздавлен…
        Господин Жакаль, воспользовавшись паузой, которую сам же и создал, полез в карман, вынул табакерку, раскрыл ее, с наслаждением, как всегда, втянул в себя огромную щепоть табаку и стал слушать; можно было подумать, что, забив нос, он таким образом обострял слух.
        — При виде этого происшествия в толпе поднимется крик и на время отвлечет внимание эскорта,  — продолжал генерал.  — Те, что окажутся поблизости от повозки, перевернут ее и подадут условный сигнал, на который поспешат все, кто будет находиться в прилегающих улицах и в окнах. Предположим, что около восьмисот человек по тем или иным причинам не смогут пробиться. Зато остальные — около тысячи человек — в одну минуту обступят карету справа, слева, спереди, сзади и преградят ей путь. Повозка будет опрокинута, постромки перерезаны, десять всадников — и я в их числе — похитят осужденного. Ручаюсь, произойдет одно из двух: либо меня убьют, либо я освобожу господина Сарранти!.. Брат!  — прибавил генерал, обернувшись к Сальватору.  — Вот мой план. Вы считаете, что он исполним?
        — Я полагаюсь в этом вопросе на господина Жакаля,  — отозвался Сальватор, бросив взгляд на начальника полиции.  — Только он может сказать, каковы наши шансы на победу или поражение. Выскажите же свое мнение, господин Жакаль, но только абсолютно искренне.
        — Клянусь вам, господин Сальватор,  — отвечал г-н Жакаль, к которому постепенно возвращалось его обычное хладнокровие, после того как опасность если и не окончательно развеялась, то отступила,  — клянусь вам самым дорогим, что у меня есть,  — своей жизнью, что если бы я знал, как спасти господина Сарранти, то сказал бы об этом вам. Но, к несчастью, именно я принял меры к тому, чтобы его не могли спасти; вот почему я изо всех сил пытаюсь найти необходимый способ, клянусь вам; но как я ни призываю на помощь свое воображение, сколько ни вспоминаю примеры бегства или похищения пленников, не могу найти ничего, абсолютно ничего.
        — Простите, сударь,  — перебил его Сальватор,  — но мне кажется, вы уклоняетесь от вопроса. Я не прошу подсказать мне способ спасения господина Сарранти, я лишь спрашиваю ваше мнение о том, который предложил генерал.
        — Позвольте вам заметить, дорогой господин Сальватор,  — возразил г-н Жакаль,  — что я как нельзя более категорично ответил на ваш вопрос. Когда я говорю, что не нахожу подходящего средства, это означает, что я не одобряю и того, что предложил уважаемый предыдущий оратор.
        — Почему же?  — спросил генерал.
        — Объясните свою мысль,  — поддержал его Сальватор.
        — Все очень просто, господа,  — продолжал г-н Жакаль.  — По тому, как горячо вы желаете освободить господина Сарранти, вы можете судить о том, как страстно правительство хочет, чтобы его не похитили. Прошу покорно меня извинить, но именно мне поручили обеспечить совершение казни. Я взялся за дело заранее и составил план, очень похожий на ваш, но только с противоположной, разумеется, целью.
        — Мы вас прощаем, ведь вы действовали сообразуясь со своим долгом. Однако скажите теперь вою правду: это в ваших же интересах.
        — Когда я узнал о прибытии во Францию генерала Лебастара де Премона,  — несколько увереннее продолжал г-н Жакаль,  — а произошло это после неудачного бегства короля Римского…
        — Так вы уже давно знали, что я в Париже?  — спросил генерал.
        — Я узнал об этом спустя четверть часа после вашего прибытия,  — ответил г-н Жакаль.
        — И не приказали меня арестовать?
        — Позвольте вам заметить, генерал, это было бы слишком просто: если бы вас арестовали с самого начала, я не знал бы о цели вашего приезда или знал бы лишь то, что вы захотели бы мне сообщить. Напротив, предоставив вам свободу действий, я оказался в курсе всех событий. Сначала я решил, что цель вашего появления — вербовка сторонников Наполеона Второго. Я ошибся. Однако благодаря предоставленной вам свободе я узнал о вашей дружбе с господином Сарранти, о том, что вы связаны с господином Сальватором; мне донесли о вашем совместном визите в парк Вири. Наконец, когда мне стало известно о том, что вы, генерал, примкнули во Флоренции к карбонариям и стали масоном в ложе Железной Кружки, я решил, что вы действуете в интересах господина Сарранти и можете рассчитывать на пятьсот, тысячу, даже две тысячи человек для спасения господина Сарранти. Как видите, я ошибся всего на двести человек. Потом я себе сказал: генерал богат, как набоб, он опустошит лавки наших оружейников; но от самих же оружейников я узнаю, сколько он купил оружия и, следовательно, сколько человек он рассчитывает привлечь на свою сторону.
За неделю в Париже были куплены тысяча триста пар пистолетов и восемьсот охотничьих ружей, а если учесть, что сто пар пистолетов были куплены публикой и двести ружей охотниками, то на заговорщиков приходится шестьсот ружей и тысяча двести пар пистолетов; что до кинжалов, то вы купили их от восьмисот до девятисот.
        — Все именно так,  — подтвердил генерал.
        — Что же я сделал потом?  — продолжал г-н Жакаль.  — Да то, что сделали бы на моем месте вы. Я подумал: генерал вооружит две тысячи человек, значит, я вооружу шесть тысяч. Треть из них я еще со вчерашнего дня разместил в подвале ратуши. Еще две тысячи человек спрятались этой ночью в соборе Парижской Богоматери. Двери собора будут заперты сегодня весь день под предлогом ремонта. Наконец, последние две тысячи человек пройдут через весь Париж под видом того, что направляются в Курбевуа, а сами остановятся на Королевской площади и ровно в половине четвертого двинутся прямо на Гревскую площадь. Как видите, ваши тысяча восемьсот человек будут со всех сторон окружены моими шестью тысячами. Вот, генерал, мои планы стратега и филантропа. Как стратег я вас переиграл. У меня превосходство в оружии, знамени, мундире, в численности, наконец. Как филантроп я говорю вам: вы рискуете напрасно, ваша попытка будет всего лишь отчаянным и бесполезным предприятием, ибо ваши намерения разгаданы. Кроме того, и об этом не мешало бы подумать, господин Сальватор, вы проиграете на выборах. Вы напугаете буржуа, которые на
несколько дней закроют свои лавочки и отвернутся от вас. Роялисты станут кричать, что Наполеон Второй якшается с якобинцами, а все добропорядочные граждане должны объединиться против революции… Вот, по моему мнению, каковы будут последствия этой катастрофы. Я высказал вам свои соображения, а вы вольны поступать, как сочтете нужным, но от чистого сердца предупреждаю вас, что это предприятие не спасет господина Сарранти, вас же погубит навсегда, тем более что вы попытались бы спасти не бонапартиста или республиканца, а вора и убийцу, как показало следствие.
        Сальватор и генерал Лебастар де Премон обменялись взглядом, понятным всем карбонариям.
        — Вы правы, господин Жакаль,  — заметил Сальватор.  — И хотя ваш план — единственная причина беды, которая может нас постичь, я благодарю вас от имени всех членов братства, как присутствующих, так и тех, кого здесь нет.
        Он обвел собравшихся взглядом и спросил:
        — Может ли кто-нибудь предложить лучший план?
        Никто не ответил.
        Господин Жакаль тяжело вздохнул. Он действительно был в отчаянии.
        Карбонарии в большинстве своем разделяли это отчаяние.
        Один Сальватор сохранял свою непоколебимую ясность духа.
        Как орел парит над облаками, так и он словно парил над людскими судьбами.
        XXVIII
        СРЕДСТВО НАЙДЕНО
        После минутного затишья послышался будто спустившийся с высот голос Сальватора.
        — А ведь такое средство есть, господин Жакаль.
        — Ба! И какое же?  — отозвался полицейский, похоже весьма удивленный тем, что существует средство, которое он не смог найти.
        — Очень простое, именно поэтому вы его, вероятно, и не учли,  — продолжал Сальватор.
        — Говорите скорее!  — воскликнул г-н Жакаль: ему больше, чем кому бы то ни было из присутствовавших, не терпелось услышать ответ Сальватора.
        — Мне придется повторить,  — сказал Сальватор.  — Однако поскольку вы не поняли в первый раз, может быть, во второй поймете лучше?
        Господин Жакаль слушал с удвоенным вниманием.
        — Зачем я сегодня пришел к вам, господин Жакаль, перед тем как меня задержали?
        — Вы положили мне на стол вещественные доказательства невиновности господина Сарранти. Вы уверяли, что это скелет мальчика, обнаруженный в саду ванврского особняка, принадлежащего некоему господину Жерару. Вы это имели в виду, не так ли?
        — Совершенно верно,  — подтвердил Сальватор.  — А зачем я представил вам эти вещественные доказательства?
        — Чтобы я доложил о них господину королевскому прокурору.
        — Вы сделали это?  — строго спросил молодой человек.
        — Клянусь вам, господин Сальватор,  — поспешил ответить г-н Жакаль проникновенным тоном,  — что я как раз собирался к его величеству в Сен-Клу с намерением поговорить с находившимся там господином министром юстиции о вещественных доказательствах, которые вы мне представили.
        — Покороче, пожалуйста, у нас мало времени. Вы этого не сделали?
        — Нет, меня арестовали по дороге в Сен-Клу,  — ответил г-н Жакаль.
        — То, что вы не сделали в одиночку, мы сделаем вместе.
        — Не понимаю вас, господин Сальватор.
        — Вы отправитесь со мной к королевскому прокурору и изложите ему все факты так, как вы их понимаете.
        Как бы ни был, казалось, заинтересован г-н Жакаль в таком решении, он отнюдь не схватился за него обеими руками, как рассчитывал Сальватор.
        — Ну что ж, я готов,  — с безразличием ответил полицейский, покачав головой с видом человека, нисколько не верящего в успех того, что он собирается сделать.
        — Кажется, вы не разделяете моего мнения,  — заметил Сальватор.  — Вы против моего плана?
        — Решительно против,  — ответил г-н Жакаль.
        — Изложите свои соображения.
        — Даже если мы представим господину королевскому прокурору самые неопровержимые доказательства невиновности господина Сарранти, приговор суда присяжных, не подлежащий отмене по нашим законам, останется в силе. Как бы ясны ни казались доказательства, господина Сарранти не выпустят на свободу. Ведь придется начинать новое расследование, затевать новое разбирательство в суде. Тем временем он по-прежнему будет оставаться в тюрьме. Процесс может длиться сколь угодно долго: год, два, десять лет… Он может никогда не кончиться, если кто-либо в этом заинтересован. Предположим, что господину Сарранти это надоело. Он теряет мужество, впадает в глубокую апатию, некоторое время воюет со сплином. Наконец однажды ему приходит в голову покончить с собой.
        Господин Жакаль замолчал, желая оценить произведенное его словами действие: все сто слушателей разом вздрогнули, будто от электрического разряда.
        Господин Жакаль и сам не на шутку испугался, что его доводы послужили причиной такого волнения. Он подумал, что это нежелательно, так как может обратить гнев собравшихся против него самого, а потому торопливо прибавил:
        — Заметьте, господин Сальватор, и объясните этим господам, что я лишь средство, лишь колесико в этой машине. Я получаю импульс, а не даю его. Я не командую, а исполняю приказы. Мне говорят: «Делайте» — и я повинуюсь.
        — Продолжайте, сударь, продолжайте. Мы не сердимся на вас, а, напротив, благодарим за то, что вы нас просветили.
        Вероятно, слова Сальватора придали г-ну Жакалю мужества.
        — Как я вам говорил,  — продолжал он,  — даже если в один прекрасный день процесс подойдет к концу, то утренние газеты, вполне возможно, сообщат, что тюремщик Консьержери, войдя в камеру господина Сарранти, обнаружил пленника повешенным, как Туссен-Лувертюра, или удавленным, как Пишегрю. Ведь вы отлично понимаете,  — с путающей наивностью прибавил г-н Жакаль,  — что, когда за дело берется правительство, оно не останавливается из-за пустяков.
        — Довольно!..  — с мрачным видом остановил его Сальватор.  — Вы правы, господин Жакаль, это не выход. К счастью,  — тут же прибавил он,  — отказываясь от этого способа, как и от предложения генерала Лебастара де Премона, я нашел третий и, как мне кажется, более удачный выход, чем два предыдущих.
        Собравшиеся вздохнули с облегчением.
        — Представляю вам его на обсуждение,  — продолжал Сальватор.
        Все насторожились и затаили дыхание. Не стоит и говорить, что г-н Жакаль приготовился слушать Сальватора с не меньшим вниманием, чем все остальные.
        — Как вы не теряли времени даром после ареста господина Сарранти,  — проговорил Сальватор, глядя на г-на Жакаля,  — так же не терял времени и я. Пытаясь предвосхитить то, что происходит сейчас, я около трех месяцев назад составил план, который хочу вам изложить.
        — Вы не можете себе представить, с каким интересом я вас слушаю,  — сказал г-н Жакаль.
        Сальватор едва заметно усмехнулся.
        — Вы знаете Консьержери как свои пять пальцев, не так ли, господин Жакаль?  — продолжал он.
        — Разумеется,  — ответил тот, удивившись столь простому вопросу.
        — Если войти в ворота, расположенные между двумя башнями и служащие обычно входом и выходом для арестантов, можно пересечь двор и, отворив небольшую дверцу, оказаться в помещении смотрителя, то есть в приемной тюрьмы.
        — Совершенно точно,  — подтвердил г-н Жакаль.
        — Посреди приемной стоит печка, вокруг нее собираются поболтать дежурные, полицейские агенты и жандармы. Против входной двери находится вторая дверь; она ведет в коридор, соединяющий приемную с обычными камерами, но они нас не интересуют. Слева от входа и от печки расположена комната с каменным полом, из нее забранная решеткой дверь ведет в особый коридор; это и есть камера смертников.
        Господин Жакаль слушал, продолжая одобрительно кивать: топографическое описание было очень точным.
        — Должно быть, именно там содержат господина Сарранти если и не после объявления приговора, то последние несколько дней.
        — Последние три дня,  — уточнил г-н Жакаль.
        — Там он находится сейчас, не так ли, и останется до самой казни?
        Господин Жакаль снова кивнул.
        — Первый вопрос мы уяснили, перейдем ко второму.
        На мгновение воцарилась тишина.
        — Посудите сами, что такое случай,  — продолжал Сальватор,  — и насколько, что бы ни говорили пессимисты, он защищает честных людей! Однажды около четырех часов пополудни, выходя из Дворца правосудия, где я присутствовал на одном из последних заседаний по делу Сарранти, я спустился к Сене и свернул к опоре моста Сен-Мишель, где обычно у меня наготове лодка. Проплывая вдоль берега, я заметил над береговым откосом и под набережной Часов четыре или пять отверстий, забранных решетками с двумя поперечинами; раньше я никогда не обращал внимания на эти отверстия, представляющие собой не что иное, как водосток. Но теперь мне не давала покоя мысль о том, что господина Сарранти могут приговорить к смерти; я подъехал поближе и осмотрел их сначала все вместе, а потом детально каждое в отдельности. Я убедился в том, что нет ничего проще, как снять решетки и проникнуть под набережную, а потом, по всей вероятности, и под тюрьму. Но на какую глубину? Определить это было невозможно. В тот день я и не стал больше об этом думать. Зато ночью я снова мысленно вернулся к этому вопросу. И на следующий день, около восьми
часов утра, я уже был в Консьержери.
        Надобно вам сказать, что в Консьержери у меня есть друг.
        Скоро вы убедитесь, как полезно повсюду иметь друзей. Я его нашел, мы отправились прогуляться, и за разговором я узнал, что один из водостоков, выходящих на берег Сены, ведет во внутренний двор тюрьмы. Необходимо было разузнать, как расположен под землей этот канал, ведь он должен был проходить недалеко от камеры смертников. «Хорошо,  — подумал я.  — Придется сделать подкоп, но для наших камнеломов из катакомб это труда не составит».
        Кое-кто из слушателей одобрительно закивал. По-видимому, это и были камнеломы, к которым молодой человек обратился с просьбой.
        Сальватор продолжал:
        — Я раздобыл план Консьержери, что оказалось отнюдь не сложно: я лишь снял копию со старого плана, который разыскал в библиотеке Дворца. Увлекшись этой идеей, я обратился за помощью к трем нашим братьям. В ту же ночь — к счастью, ночь выдалась темная — мы бесшумно сняли решетку водостока, и я проник в зловонное подземелье, но через десяток шагов мне пришлось остановиться: во всю высоту и ширину подземный ход перегораживала решетка, похожая на ту, что выходила на Сену. Я вернулся и позвал одного из своих людей с инструментом. Через десять минут, почти задохнувшийся, он вернулся и упал у моих ног, ибо не хотел возвращаться, пока не закончит работу. Уверенный, что препятствие устранено, я снова вошел в смрадное и мрачное подземелье. Пройдя дальше, чем в первый раз, я снова натолкнулся на решетку. Едва не задохнувшись сам, я вернулся на берег и попросил другого моего спутника освободить мне проход… Он тоже возвратился полуживой, но, как и первый наш товарищ, снял решетку. Я опять пошел в подземелье, где через десять шагов от второй меня ждала третья решетка. Я вернулся к своим друзьям печальный, но
надежды не терял. Двое из них изнемогали, и рассчитывать на их помощь не приходилось. Зато третий рвался в дело. Не успел я договорить, как он бросился в темноту подземелья… Прошло десять минут, четверть часа, человек все не возвращался… Я пошел его искать. В десяти шагах от отверстия я наткнулся на незнакомое препятствие, протянул руки, нащупал тело, схватил его и потянул к выходу. Но было слишком поздно: несчастный уже умер от удушья!.. Так прошел первый день или, вернее, первая ночь,  — сдержанно закончил Сальватор.
        Излишне говорить, с каким интересом и восхищением слушали все присутствующие рассказ об этой героической работе.
        Господин Жакаль с изумлением смотрел на рассказчика. Он чувствовал себя ничтожным трусом рядом с отважным молодым человеком, казавшимся ему великаном ростом в сто локтей.
        Не успел Сальватор договорить, как к нему подошел генерал Лебастар де Премон.
        — У погибшего наверняка остались жена и дети?  — спросил он.
        — Не беспокойтесь, генерал,  — отвечал Сальватор.  — С этой стороны все улажено.  — Жене назначена пожизненная рента в тысячу двести франков — для нее это целое состояние, а двое детей помещены в школу в Амьене.
        Генерал отступил назад.
        — Продолжайте, мой друг,  — попросил он.
        — На следующий день,  — сказал Сальватор,  — я отправился на то же место с двумя оставшимися помощниками. Я вошел один, неся по бутыли раствора хлорной извести в каждой руке. Третья решетка была снята, и я мог продолжать путь. Водосток поворачивал направо. По мере того как я продвигался, лаз сужался. Вскоре я услышал над головой шаги: очевидно, это был дозор часовых или солдат, пересекавших внутренний двор. С этой стороны мне делать было нечего. Я точно все рассчитал и знал, что на тридцатом метре должен был свернуть влево, причем угол поворота был вычислен так, как если бы речь шла о минной галерее. Я вернулся, разливая раствор вдоль всего пути, чтобы, насколько было возможно, обеззаразить подземелье. Мы вставили на место первую решетку и ушли. Местность была изучена, можно было приниматься за работу, и вы оцените, насколько она была трудна, если я вам скажу, что три человека, подменяя один другого и копая по два часа в ночь, затратили на нее шестьдесят семь ночей.
        Со всех сторон раздались восхищенные возгласы.
        Только три человека не участвовали в общем хоре.
        Это были плотник Жан Бык и два его товарища: каменщик по прозвищу Кирпич и угольщик Туссен-Лувертюр.
        Они скромно отступили назад, слыша, как высоко карбонарии ценят их подвиг.
        — Вот три человека, проделавшие эту огромную работу,  — указав на них присутствовавшим, сказал Сальватор.
        Трое могикан многое бы отдали за то, чтобы спрятаться в самой глубокой шахте.
        Они смутились, как дети.
        — Спасем мы или нет господина Сарранти,  — вполголоса сказал Сальватору генерал Лебастар де Премон,  — эти люди ни в чем не будут нуждаться до конца своих дней.
        Сальватор обменялся с генералом рукопожатием.
        — Через два месяца,  — продолжал молодой человек,  — мы находились как раз под камерой смертников, почти все время пустующей, так как осужденных переводят туда лишь за два-три дня до казни. Подобравшись совсем близко, мы могли спокойно работать, не опасаясь возбудить подозрение тюремщиков; через неделю мы уже вынимали одну из плит, вернее, достаточно было посильнее толкнуть эту плиту со скошенными краями, как она приподнималась, и в отверстие мог пролезть пленник. Для большей безопасности, а также на тот случай, если тюремщик войдет в то время, как пленник соберется бежать, Кирпич вделал в плиту кольцо: Жан Бык сможет удерживать плиту, пока господин Сарранти доберется до реки, где я буду ждать его с лодкой. Как только господин Сарранти сядет в лодку, я отвечаю за успех операции! Вот мой план, господа,  — продолжал Сальватор.  — Все готово. Осталось привести его в исполнение, если только господин Жакаль не докажет нам вполне убедительно, что мы рискуем проиграть. Слово вам, господин Жакаль, но торопитесь: времени у нас в обрез.
        — Господин Сальватор!  — без тени улыбки отвечал начальник сыскной полиции.  — Боюсь, что вы примете меня за льстеца, пытающегося привлечь вас на свою сторону, но я хочу выразить вам свое восхищение этим необыкновенным планом.
        — Я жду от вас не комплиментов, сударь,  — заявил молодой человек,  — я спрашиваю ваше мнение.
        — Если я восхищаюсь вашим планом, значит, я его одобряю,  — ответил полицейский.  — Да, господин Сальватор, я вел себя как глупец, когда приказал вас арестовать. Это так же верно, как то, что я нахожу ваш план превосходным, надежным. Уверяю вас, что он удастся. Однако позвольте задать вам один вопрос. Что вы рассчитываете делать с пленником, когда он окажется на свободе?
        — Я же вам сказал, что беру ответственность за его безопасность, господин Жакаль.
        Господин Жакаль покачал головой, давая понять, что одного заявления ему недостаточно.
        — Я вам все скажу, сударь, и вы, надеюсь, согласитесь с моим планом бегства, как одобрили и план похищения из тюрьмы. Почтовая карета будет ждать в одной из улочек, выходящих на набережную. Свежие лошади будут ждать на всем пути. Я вышлю вперед курьера. До Гавра отсюда пятьдесят три льё: мы проедем их за десять часов, не так ли? В Гавре нас будет ждать английский пароход. В тот самый час, когда на Гревской площади соберутся поглазеть на казнь господина Сарранти, тот покинет Францию вместе с генералом Лебастаром де Премоном, которому нечего будет делать в Париже после отъезда господина Сарранти.
        — Вы забыли, что существует телеграф,  — заметил г-н Жакаль.
        — Отнюдь. Кто может поднять тревогу, указать избранный беглецами путь, привести в действие телеграф? Полиция, то есть господин Жакаль! А раз господин Жакаль остается с нами, все этим и сказано.
        — Совершенно справедливо,  — согласился г-н Жакаль.
        — Надеюсь, вы не откажетесь последовать за этими господами в отведенное для вас помещение.
        — Я к вашим услугам, господин Сальватор,  — с поклоном отвечал полицейский.
        Сальватор остановил г-на Жакаля, протянув руку, но не касаясь его.
        — Мне нет нужды призывать вас к чрезвычайной осторожности как в действиях, так и в словах. Всякая попытка к бегству, как вы знаете, будет пресечена в ту же минуту, и непоправимо! Ведь меня здесь не будет, чтобы защитить вас, как это было совсем недавно. Ступайте, господин Жакаль, и пусть Господь внушит вам благоразумие!
        Два человека подхватили г-на Жакаля под руки и исчезли в глубине девственного леса.
        Когда они пропали из виду, Сальватор пригласил генерала Лебастара де Премона с собой, а Жану Быку, Туссен-Лувертюру и Кирпичу жестом приказал следовать за ним. Вся пятеро скрылись в подземелье.
        Мы не пойдем вслед за ними по лабиринту катакомб, куда уже спускались вместе с г-ном Жакалем; вышли они в одном из домов на улице Сен-Жак, рядом с улицей Нуайе.
        Там они разделились (лишь Сальватор и генерал продолжали идти вместе) и направились разными путями на набережную Часов, где, как мы сказали, у Сальватора была лодка.
        Встретились они в тени, отбрасываемой аркой моста.
        Генерал Лебастар, Туссен-Лувертюр и Кирпич сели в лодку, готовые в любую минуту ее отвязать.
        Сальватор и Жан Бык остались вдвоем на берегу.
        — А теперь,  — сказал Сальватор негромко, но так, чтобы его услышали и Жан Бык, и трое других спутников,  — теперь, Жан, слушай меня внимательно и не упусти ни слова из того, что я скажу, ведь это последние указания.
        — Слушаю,  — отозвался плотник.
        — Ты полезешь вперед, не останавливаясь ни на мгновение до самого конца.
        — Да, господин Сальватор.
        — Когда мы убедимся, что бояться нам нечего, ты упрешься плечами в плиту и нажмешь с силой, но в то же время не торопясь, так чтобы плита приподнялась, но не откинулась совсем, иначе ты разбудишь охрану. Когда ты почувствуешь, что плита приподнялась, дерни меня за рукав; остальное я сделаю сам. Ты все понял?
        — Да, господин Сальватор.
        — Тогда в путь!  — приказал Сальватор.
        Жан Бык снял первую решетку, нырнул в подземелье и стал пробираться вперед так быстро, насколько позволял его огромный рост.
        Сальватор последовал за ним спустя несколько мгновений.
        Под камерой смертников они очутились почти одновременно.
        Там Жан Бык обернулся и прислушался. Сальватор тоже насторожился.
        Вокруг них и над ними царила глубокая тишина.
        Не услышав ничего подозрительного, Жан Бык втянул голову в плечи, уперся руками в колени и изо всех сил нажал на плиту; через несколько секунд он почувствовал, что плита поддалась.
        Он дернул Сальватора за рукав.
        — Готово?  — спросил тот.
        — Да,  — с трудом переводя дух, ответил плотник.
        — Хорошо!  — сказал молодой человек и приготовился действовать.  — Теперь дело за мной. Толкай, Жан Бык!
        Тот снова уперся, и плита стала медленно подниматься.
        В подземелье проник слабый свет, похожий на отблеск лампады над покойником. Сальватор просунул голову в образовавшуюся щель, окинул быстрым взглядом камеру и в ужасе вскрикнул.
        Камера была пуста!
        XXIX
        ЧТО ПРОИЗОШЛО В ТО ВРЕМЯ, КОГДА ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ АРЕСТОВАЛ САЛЬВАТОРА, А САЛЬВАТОР АРЕСТОВАЛ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
        Чтобы найти объяснение тайне, которая привела в ужас Сальватора, надо вернуться к г-ну Жерару, когда тот вышел из кабинета г-на Жакаля с паспортом в руках, торопясь уехать из Франции.
        Мы не станем описывать противоречивые чувства, охватившие ванврского филантропа, пока он шел длинным коридором и темной винтовой лестницей из кабинета г-на Жакаля во двор префектуры; собратья честнейшего г-на Жерара стояли группами или бродили под мрачным сводом, уже исчезнувшим ныне или готовым вот-вот исчезнуть и напоминавшим, без преувеличения будет сказано, отдушину преисподней; сами же полицейские казались г-ну Жерару демонами, готовыми броситься на него и вонзить ногти в его плоть.
        Он бросился бегом через двор, будто боялся, что полицейские его узнают и арестуют, и еще быстрее выскочил за ворота, словно боялся, как бы они не захлопнулись у него перед носом и он не оказался пленником.
        У ворот стоял его конь, порученный заботам посыльного; г-н Жерар рассчитался с ним и прыгнул в седло с легкостью жокея из Ньюмаркета или Эпсома.
        Дорога показалась ему нескончаемым кошмаром; бешеный галоп был сродни фантастической скачке Ольхового короля через лес.
        После грозы, обрушившей на землю гром и молнию, огромная черная туча заволокла небо и луну. Зарницы — последний трепет бури — время от времени еще беззвучно бороздили темное небо, бросая зловещий мертвенный отблеск на необычного путешественника. Господину Жерару припомнились его детские страхи; если бы он посмел, то осенял бы себя крестным знамением при каждой вспышке. Ночь была настолько темная, что испугался бы и не такой грешник, а ванврский филантроп, отдававший себе отчет в собственных преступлениях и далекий от того, чтобы записывать себя в разряд праведников, почувствовал, как он обливается холодным потом, а кровь застывает у него в жилах.
        Еще десять минут бешеной скачки — и он достиг Ванвра. Но как ни был вынослив его конь, он не мог вынести постоянного понукания от самой Иерусалимской улицы, потому что еще не успел отдохнуть от первой скачки. Конь нетвердо стоял на ногах и был готов вот-вот рухнуть. Он с шумом втягивал широко раздувавшимися ноздрями ночной воздух, но тот, казалось, до легких не доходил.
        Господин Жерар бросил пронзительный взгляд вдаль, пытаясь определить, как скоро он будет на месте. Он удерживал коня поводьями и крепко сжимал коленями, понимая, что, если хоть на минуту остановится, его конь рухнет. Господин Жерар безжалостно пришпорил несчастное животное.
        Примерно через пять минут, показавшихся ему часами, он различил в темноте очертания своего особняка. Еще несколько мгновений спустя он стоял перед дверью.
        Произошло то, что он и предвидел: в ту минуту как он остановился, лошадь пала.
        Он ожидал, что так и случится, а потому принял необходимые меры предосторожности и оказался на ногах раньше, чем конь рухнул наземь.
        Это событие в любое другое время заставило бы г-на Жерара расчувствоваться, так как зачастую он переносил свою филантропию с людей на животных, однако сейчас он остался равнодушен. Его стремлением, его единственной целью было, насколько возможно, опередить погоню, если г-ну Жакалю вздумается — а г-н Жерар знал, каким мастером на всякого рода выдумки был его покровитель!  — послать за ним своих подручных. Господин Жерар прибыл к себе — он достиг своей цели; какое теперь ему было дело до того, что погибло спасшее его благородное животное?
        Читатели знают, что ванврский филантроп отнюдь не являл собой образец благодарности.
        Он бросил лошадь, не расседлав ее и не думая, что станется с трупом; по всей вероятности, животное должны были обнаружить лишь на следующее утро, так как оно пало у дома, а не на дороге. Господин Жерар торопливо отомкнул дверь, еще быстрее запер ее за собой на два замка и три задвижки, взбежал на второй этаж, вынес из комнаты, где хранилась обувь, огромный кожаный чемодан, затащил его в спальню и зажег свечу.
        Там он немного передохнул… Сердце у него стучало так, что казалось: вот-вот оно разорвется. Он постоял, прижав руку к груди и пытаясь справиться с сердцебиением. Когда дыхание стало ровнее, он занялся подготовкой к отъезду, или, как говорят, стал укладываться.
        Если бы самый непроницательный человек прятался сейчас в уголке этой спальни, он понял бы, что перед ним преступник: достаточно было увидеть, как бездумно г-н Жерар занимался делом, требующим обыкновенно сосредоточенности. Он бросал на дно огромного чемодана белье, верхнюю одежду из зеркального шкафа и ящиков комода, валил в одну кучу чулки и воротнички, рубашки и жилеты, засовывал сапоги в карманы фрака, а туфли — в рукава редингота. Он вздрагивал при малейшем шуме и останавливался, чтобы смахнуть рубашкой или полотенцем пот со своего бледного лица.
        Когда пришло время запирать чемодан, тот оказался настолько забит, что г-н Жерар не смог закрыть его; он налег на него всем телом, но безуспешно. Тогда он наугад выбросил из чемодана охапку одежды и наконец закрыл его.
        Затем он подошел к секретеру и достал из ящика, запиравшегося на два оборота ключа, портфель, в котором было на два не то на три миллиона ценных бумаг английских и австрийских банков: для такого случая он держал эти бумаги наготове.
        Он снял пару двуствольных пистолетов, висевших в изголовье его кровати, быстро спустился с лестницы, побежал в конюшни, сам запряг пару лошадей в коляску. Он рассчитывал доехать в ней до Сен-Клу; там он наймет почтовый экипаж, поручит хозяину заботу о собственных лошадях до своего возвращения, а сам поедет в Бельгию.
        Через двадцать часов, рассчитываясь с форейторами двойными прогонными, он пересечет границу.
        Когда коляска была готова, он сунул пистолеты в карман дверцы, распахнул ворота, чтобы лишний раз не спускаться с козел, и поднялся в дом за вещами.
        Чемодан оказался неподъемным. Господин Жерар попытался взвалить его на плечо, но понял, что это бесполезно.
        Он решил дотащить его до кареты волоком.
        Но в ту минуту как он наклонился, чтобы взяться за кожаную ручку, со стороны лестницы ему послышался едва уловимый шум, похожий на шорох одежды.
        Он резко обернулся.
        В темном дверном проеме возник белый силуэт.
        Дверь напоминала нишу, белая фигура — статую.
        Что означало это видение?
        Кто бы это ни был, г-н Жерар отступил.
        Призрак, словно с трудом отрывая ноги от земли, сделал два шага вперед.
        Если бы не пошлая и гнусная физиономия убийцы, можно было подумать, что вы присутствуете на представлении «Дон Жуана», в тот момент как Командор, неслышно шагая по плитам пиршественной залы, заставляет отступать перед собой испуганного хозяина.
        — Кто здесь?  — спросил наконец г-н Жерар, стуча зубами от страха.
        — Я!  — отозвался призрак глухим голосом, словно исходившим из глубины склепа.
        — Вы?  — переспросил г-н Жерар, вытянув шею и пристально вглядываясь; он безуспешно пытался разглядеть вновь прибывшего: от страха ему словно упала на глаза пелена.  — Кто же вы?
        Призрак ничего не ответил и сделал еще два шага вперед. Он очутился в круге дрожащего света, отбрасываемого свечой, и опустил капюшон.
        Пришелец и в самом деле походил на привидение: никогда более пожирающая худоба так деспотически не овладевала человеческим существом, никогда более мертвенная бледность не была разлита по человеческому лицу.
        — Монах!  — вскричал убийца тем же голосом, каким он сказал бы: «Я погиб!»
        — Наконец-то вы меня узнали!  — сказал аббат Доминик.
        — Да… да… да… Я вас узнаю!  — пролепетал г-н Жерар.
        И, подумав, что вряд ли стоит опасаться физически слабого монаха, призванного выполнять на земле скромную и благочестивую миссию, он чуть смелее продолжал:
        — Что вам от меня угодно?
        — Я сейчас все объясню,  — тихо проговорил монах.
        — Не сейчас!  — остановил его г-н Жерар.  — Завтра… послезавтра.
        — Почему не теперь же?
        — Я на сутки уезжаю из Парижа, я очень спешу и не могу отложить свой отъезд ни на минуту.
        — Вам все-таки придется меня выслушать,  — настаивал монах.
        — В другой раз, не сегодня, не сейчас.
        Господин Жерар взялся за чемодан. Он сделал два шага к двери и потянул его за собой.
        Монах отступил, загородив собой дверь.
        — Вы не пройдете!  — сказал он.
        — Пустите!  — взвыл убийца.
        — Нет!  — спокойно, но твердо возразил монах.
        Господин Жерар понял, что между ним и этим живым призраком должно произойти нечто страшное.
        Он бросил взгляд на то место, где обычно висели пистолеты.
        Он только что сам их снял и отнес в коляску.
        Он огляделся в поисках хоть какого-нибудь оружия.
        Ничего!
        Он судорожно порылся в карманах, надеясь обнаружить нож.
        Нет!
        — A-а! Ну да! Вы хотите меня убить, как убили своего племянника!  — сказал монах.  — Но даже если бы у вас в руках оказалось сейчас оружие, вам меня не убить. Господу угодно, чтобы я жил!
        При виде его уверенного лица, слыша его торжественный голос, г-н Жерар почувствовал, как им снова овладевает ужас.
        — Не угодно ли вам все-таки выслушать меня?  — продолжал монах.
        — Говорите!  — скрипнул зубами г-н Жерар.
        — Я пришел в последний раз,  — печально обратился к нему монах,  — просить вашего разрешения обнародовать вашу исповедь.
        — Вы же требуете моей смерти! Это все равно, что отвести меня за руку на эшафот. Никогда! Никогда!
        — Нет, я не требую вашей смерти. Если я получу ваше разрешение, освобождающее меня от клятвы хранить молчание, я не стану мешать вашему отъезду.
        — Ну да! А как только я ступлю за порог, вы на меня донесете, сообщите обо мне по телеграфу, и через десять льё отсюда я буду арестован… Никогда, никогда!
        — Даю вам слово, сударь — а вы знаете, я раб своего слова,  — что я воспользуюсь этим разрешением завтра не раньше полудня.
        — Нет, нет, нет!  — повторил г-н Жерар, находя удовольствие в жестокости своего отказа.
        — Завтра в полдень вы уже будете за пределами Франции.
        — А если вы добьетесь моей выдачи?
        — Я не стану этого делать. Я миролюбивый человек, сударь, и прошу, чтобы грешник раскаялся, а вовсе не требую его наказания, хочу не вашей смерти, а того, чтобы остался в живых мой отец.
        — Никогда! Никогда!  — завопил убийца.
        — Это невыносимо!  — проговорил аббат Доминик, словно разговаривая сам с собой.  — Вы меня не слышите? Не понимаете моих слов? Не видите, как я страдаю? Не знаете, что я прошел восемьсот льё пешком, побывал в Риме, добивался от его святейшества разрешения обнародовать вашу исповедь и… и не получил такого разрешения?
        Господину Жерару показалось, что над ним пролетела сама Смерть, но на сей раз она не задела его своим крылом.
        Негодяй воспрял духом.
        — Как вам известно,  — сказал он,  — ваше обязательство передо мной остается в силе. После моей смерти — да! Но пока я жив — нет!
        Монах вздрогнул и машинально повторил:
        — После его смерти — да! Пока он жив — нет!..
        — Дайте же мне пройти,  — продолжал г-н Жерар,  — вы против меня бессильны.
        — Сударь!  — сказал монах и, раскинув белые руки в стороны, чтобы загородить преступнику путь, стал похож на мраморное распятие; сходство подчеркивала бледность его лица.  — Вы знаете, что казнь моего отца назначена на завтра, на четыре часа?
        Господин Жерар промолчал.
        — Знаете ли вы, что в Лионе я слег от изнеможения и думал, что умру? Знаете ли вы, что, дав обет пройти весь путь пешком, я был вынужден одолеть сегодня около двадцати льё, так как после болезни смог продолжать путь лишь неделю назад?
        Господин Жерар опять ничего не сказал.
        — Знаете ли вы,  — продолжал монах,  — что я, благочестивый сын, сделал все это ради спасения чести и жизни своего отца? По мере того как на моем пути вставали преграды, я давал слово, что никакие препятствия не помешают мне его спасти. После этой страшной клятвы я увидел, что ворота, которые могли оказаться закрыты, незаперты, а вы не уехали, и я встречаю вас лицом к лицу, хотя все могло сложиться совсем иначе, верно? Не угадываете ли вы во всем этом Божью десницу, сударь?
        — Я, напротив, вижу, что Бог не хочет моего наказания, монах, если Церковь запрещает тебе обнародовать исповедь; вижу, что ты напрасно ходил в Рим за папским разрешением!
        Он угрожающе замахнулся, показывая, что, раз у него нет оружия, он готов сразиться врукопашную.
        — Дайте же пройти!  — прибавил он.
        Но монах снова раскинул руки, загораживая дверь.
        Все так же спокойно и твердо он продолжал:
        — Сударь! Как вы полагаете: чтобы убедить вас, я употребил все возможные слова, мольбы, уговоры, способные найти отклик в человеческой душе? Вы полагаете, есть другой способ для спасения моего отца, кроме того, который я вам предложил? Если такой существует, назовите его, и я ничего не буду иметь против, даже если мне придется поплатиться за это земной жизнью и погубить душу в мире ином! О, если вы знаете такой способ, говорите! Скажите же! На коленях умоляю: помогите мне спасти отца…
        Монах опустился на колени, простер руки и умоляюще посмотрел на собеседника.
        — Не знаю я ничего!  — нагло заявил убийца.  — Дайте пройти!
        — Зато я знаю такой способ!  — воскликнул монах.  — Да простит меня за него Господь! Раз я могу обнародовать твою исповедь только после твоей смерти — умри!
        Он выхватил из-за пазухи нож и вонзил его негодяю в самое сердце.
        Господин Жерар не успел даже вскрикнуть.
        Он упал замертво.
        Аббат Доминик встал и, наклонившись над трупом, понял, что все кончено.
        — Боже мой!  — взмолился он.  — Сжалься над его душой и прости его на небесах, как я прощаю его на земле!
        Он спрятал на груди окровавленный кинжал и, не оглядываясь, вышел из комнаты; потом спустился по лестнице, медленно прошел через парк и вышел через те же ворота, в какие входил.
        Небо было безоблачное, ночь ясная; луна сияла, похожая на топазовый шар, а звезды переливались, как бриллианты.
        XXX
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ КОРОЛЬ СОВСЕМ НЕ ЗАБАВЛЯЕТСЯ
        Как мы уже сказали, во дворце Сен-Клу был вечер, точнее праздник.
        Невеселый праздник!
        Несомненно, всегда унылые и хмурые лица господ де Виллеля, де Корбьера, де Дама, де Шаброля, де Дудовиля и маршала Удино — впрочем, сияющая физиономия довольного собой г-на Пейроне служила им противовесом — не способствовали буйному веселью. Но и придворные в эту ночь были гораздо печальнее обыкновенного: в их взглядах, словах, жестах, манере держаться, в малейшем движении читалось беспокойство; они переглядывались, словно спрашивая друг друга, как выйти из затруднительного положения, в котором все оказались.
        Карл X в генеральском мундире, с голубой лентой через плечо, со шпагой на боку печально прохаживался из комнаты в комнату, отвечая рассеянной улыбкой и небрежным поклоном на знаки уважения, оказываемые ему со всех сторон при его приближении.
        Время от времени он подходил к окну и пристально вглядывался в ночь.
        На что он смотрел?
        Он любовался звездным небом этой прекрасной ночи и, казалось, сравнивал свой мрачный королевский бал с блестящим радостным праздником, который луна дала звездам.
        Иногда он глубоко вздыхал, словно находился один в спальне и звали его не Карл X, а Людовик XIII.
        О чем он думал?
        О невеселых результатах законодательной сессии 1827 года? О несправедливом законе против печати? О тяжких оскорблениях, нанесенных останкам г-на де Ларошфуко-Лианкура? Об обиде, пережитой во время смотра на Марсовом поле? О роспуске национальной гвардии и вызванном им возмущении? О законе, касающемся списка присяжных, или законе об избирательных списках, породившем в Париже такое сильное брожение? О последствиях роспуска Палаты депутатов или о восстановлении цензуры? Или о самом этом очередном нарушении данных им обещаний, новость о котором облетела Париж и потрясла население? Наконец, может быть, о смертном приговоре г-ну Сарранти, который должны были привести в исполнение на следующий день, а это в свою очередь, как мы видели из разговора Сальватора с г-ном Жакалем, могло вызвать в столице настоящие волнения?
        Нет.
        Короля Карла X занимало, волновало, беспокоило, печалило последнее черное облачко, упрямо остававшееся на небе после урагана и заслонявшее светлый лунный лик.
        Король опасался, как бы ураган не разразился вновь.
        Дело в том, что на следующий день была объявлена большая ружейная охота, организованная в Компьенском лесу, и его величество Карл X, как всем известно, величайший охотник перед Господом со времен Нимрода, страдал при мысли, что охота могла сорваться или хотя бы пойти не так, как было задумано, из-за плохой погоды.
        «Чертова туча!  — ворчал про себя король.  — Проклятая луна!»
        При этой мысли он так хмурил свое олимпийское чело, что придворные вполголоса спрашивали друг друга:
        — Вы не знаете, что с его величеством?
        — Вы не догадываетесь, что с его величеством?
        — Только подумайте: что может быть с его величеством?
        — Несомненно,  — говорили они,  — Манюэль умер! Но эта тяжелая для оппозиции утрата не может представлять собой несчастье для монархии и так занимать короля!
        — Подумаешь! Во Франции стало одним французом меньше!  — прибавляли они, пародируя словцо в национальном духе, сказанное Карлом X, который, въезжая в Париж, произнес: «Во Франции стало одним французом больше, только и всего».
        — Конечно,  — говорили они,  — завтра состоится казнь господина Сарранти, который, как утверждают некоторые, не виновен ни в краже, ни в убийстве, вменяемых ему в вину; но если он не вор и не убийца, то бонапартист, что гораздо хуже! И если бы его оправдали по первому обвинению, его трижды можно было бы осудить по второму. Словом, и здесь не из-за чего хмуриться августейшему челу его величества.
        Среди гостей начала распространяться настоящая тревога и они уже были готовы разбежаться, как вдруг король, продолжавший стоять прислонившись лбом к стеклу, громко вскрикнул от радости, и его восклицание, подобно электрической искре, отозвалось в душах всех присутствовавших, быстро прокатилось по всем залам и достигло приемных.
        — Его величество радуется,  — облегченно вздохнули гости.
        Король действительно радовался.
        Черная туча, заслонявшая луну, не исчезла вовсе. Она лишь сдвинулась с места, которое так долго занимала, и, подхваченная двумя противоположными воздушными потоками, заметалась с запада на восток и обратно, словно волан меж двух ракеток.
        Это-то и развеселило его величество; именно при виде этого зрелища он радостно вскрикнул, что так обрадовало придворных.
        Однако его блаженство — счастье создано не для смертных!  — длилось недолго.
        Пока небо прояснялось, земля погружалась во тьму.
        Доложили о префекте полиции.
        Тот вошел еще более мрачный, чем сам король.
        Он подошел прямо к Карлу X и склонился перед ним с почтением, как того требовали не только высокое положение короля, но и его почтенный возраст.
        — Сир!  — сказал он.  — Я имею честь, учитывая серьезность обстоятельств, просить ваше величество разрешить мне принять все меры, каких требуют важные события, ареной которых может стать завтра столица.
        — В чем же состоит серьезность обстоятельств и о каких событиях вы говорите?  — спросил король; он не понимал, как может на всем земном шаре происходить нечто более интересное, чем игра ветра с тучей, застилавшей луну.
        — Сир!  — заговорил г-н Делаво.  — Я не сообщу вашему величеству ничего нового, напомнив о смерти Манюэля.
        — Это мне в самом деле известно,  — нетерпеливо перебил его Карл X.  — Он был человек весьма достойный, как я слышал. Но говорят также, что это был революционер, и его смерть не должна огорчать нас сверх меры.
        — Смерть Манюэля меня печалит или, вернее, пугает совсем в другом смысле.
        — В каком же? Говорите, господин префект.
        — Король помнит,  — продолжал тот,  — о прискорбных сценах, причиной или, точнее, поводом для которых послужили похороны господина де Ларошфуко-Лианкура?
        — Помню,  — подтвердил король.  — Эти события имели место не настолько давно, чтобы я о них забыл.
        — Эти печальные события,  — продолжал префект полиции,  — вызвали в Палате волнение, передавшееся значительной части вашего славного города Парижа.
        — Моего славного города Парижа!.. Моего славного города Парижа!  — проворчал король.  — Продолжайте же!
        — Палата…
        — Палата распущена, господин префект: не будем о ней больше говорить.
        — Как прикажете,  — слегка растерялся префект.  — Однако именно потому, что она распущена и мы не можем на нее опереться, я и пришел просить непосредственно у вашего величества позволения ввести осадное положение, дабы предупредить события, которые могут произойти во время похорон Манюэля.
        Тут король более внимательно стал вслушиваться в слова префекта полиции, после чего дрогнувшим голосом спросил:
        — Неужели опасность столь неотвратима, господин префект?
        — Да, сир,  — непреклонно произнес г-н Делаво, набиравшийся храбрости по мере того, как читал в лице короля все большее беспокойство.
        — Объясните свою мысль,  — попросил Карл X.
        Он обернулся к министрам и поманил их к себе.
        — Подойдите, господа!
        Король подвел их к оконной нише. Видя, что Совет почти в полном составе, он повторил, обращаясь к префекту:
        — Объясните свою мысль!
        — Сир!  — отвечал тот.  — Если бы я опасался лишь беспорядков во время похорон Манюэля, я не стал бы докучать королю своими опасениями. В самом деле, объявив, что похороны начнутся в полдень, я приказал бы вынести тело в семь или восемь часов утра и тем легко избежал бы волнения масс. Но пусть король соблаговолит подумать вот о чем. Если трудно подавить уже одно мятежное движение, то становится и вовсе невозможно его обуздать, когда к нему присоединится второе.
        — О каком движении вы говорите?  — удивился король.
        — О бонапартистском движении, сир,  — пояснил префект полиции.
        — Это призрак!  — вскричал король.  — Оборотень, которым пугают женщин и детей! Бонапартизм свое отжил, он умер вместе с господином де Буонапарте. Давайте не будем о нем говорить, как и о волнениях в Палате — также мертвой. Requiescant in расе![53 - «Да почиют в мире!» (лат.)]
        — Простите мою настойчивость, сир,  — не уступал префект.  — Партия бонапартистов цела и невредима; вот уже месяц как бонапартисты опустошили все лавки оружейников, а оружейные фабрики Сент-Этьена и Льежа работают исключительно на них.
        — Да что вы тут рассказываете?!  — изумился король.
        — Правду, сир.
        — Тогда выражайтесь яснее,  — потребовал король.
        — Сир, завтра состоится казнь господина Сарранти.
        — Господина Сарранти?.. Погодите-ка!  — напряг память король.  — По просьбе одного монаха я, кажется, помиловал осужденного?
        — По просьбе его сына, просившего у вас трехмесячной отсрочки, чтобы успеть сходить в Рим, откуда он должен был, как уверял, доставить доказательство невиновности своего отца, вы, ваше величество, предоставили отсрочку.
        — Вот именно.
        — Три месяца, сир, истекают сегодня, и во исполнение полученных мною приказаний казнь должна состояться завтра.
        — Этот монах произвел на меня впечатление достойного молодого человека,  — задумчиво проговорил король.  — Похоже, он был уверен в невиновности своего отца.
        — Да, сир, но он не представил доказательств, он даже не явился после путешествия в Рим.
        — И вы говорите, завтра — последний день отсрочки?
        — Да, сир, завтра.
        — Продолжайте.
        — Один из самых преданных императору людей, тот самый, что предпринял попытку похитить Римского короля, истратил за неделю более миллиона ради спасения господина Сарранти, своего товарища по оружию и друга.
        — Верите ли вы, сударь,  — спросил Карл X,  — что вор и убийца мог бы внушить кому-нибудь подобную преданность?
        — Сир, он был осужден.
        — Хорошо!  — смирился Карл X.  — И вам известно, какими силами располагает генерал Лебастар де Премон?
        — Достаточными, сир.
        — Противопоставьте ему силу вдвое, втрое, вчетверо большую!
        — Необходимые меры уже приняты, сир.
        — Чего же вы, в таком случае, боитесь?  — нетерпеливо проговорил король и посмотрел на небо сквозь оконное стекло.
        Туча совсем исчезла. Вслед за небосводом лицо короля тоже просветлело.
        — У меня вызывает опасение то обстоятельство, ваше величество,  — продолжал префект,  — что похороны Манюэля совпадут с казнью Сарранти. Это послужит поводом для объединения бонапартистов и якобинцев. Оба эти человека пользуются известностью среди членов своих партий. И наконец, налицо разнообразные тревожные симптомы, например похищение и исчезновение одного из самых ловких и верных полицейских вашего величества.
        — Кто похищен?  — спросил король.
        — Господин Жакаль, сир.
        — Как?!  — растерянно воскликнул король.  — Неужели господин Жакаль похищен?
        — Да, сир.
        — Когда это произошло?
        — Около трех часов тому назад, сир, по дороге из Парижа в Сен-Клу; он отправился в королевский дворец, чтобы встретиться со мной и министром юстиции и переговорить о новых, по-видимому, только что обнаружившихся обстоятельствах. Имею честь, сир,  — продолжал префект полиции, возвращаясь к первоначальной теме разговора,  — просить вашего позволения объявить Париж на осадном положении в предвидении неисчислимых несчастий.
        Не говоря ни слова, король покачал головой.
        Видя, что король не отвечает, министры тоже отмалчивались.
        Король не отвечал по двум причинам.
        Во-первых, такая мера представлялась ему слишком серьезной.
        Во-вторых, читатели не забыли о прекрасной ружейной охоте в Компьене, намеченной за три дня и обещавшей королю настоящий праздник. Было бы непросто охотиться в открытую в тот самый день, как Париж объявлен на осадном положении.
        Карл X был знаком с газетами оппозиции и прекрасно понимал, что, если он представит им такую прекрасную возможность, они не преминут ею воспользоваться.
        Париж объявлен на осадном положении, а король в тот же день охотится в Компьене! Нет, это было невозможно, приходилось отказаться либо от охоты, либо от осадного положения.
        — Итак, господа, что думают ваши превосходительства о предложении господина префекта полиции?  — спросил король.
        К величайшему его изумлению, все высказались за осадное положение.
        Дело в том, что кабинет министров Виллеля, крепко спаянный за пять лет, чувствовал по глухим подрагиваниям приближавшееся землетрясение и ждал или, точнее, искал лишь повода, чтобы дать Франции решительный бой.
        Такое категоричное мнение, похоже, не пришлось королю по вкусу.
        Он снова покачал головой; это означало, что он не одобряет мнение Совета.
        Вдруг его словно осенило и он вскричал:
        — А что, если я помилую господина Сарранти? Я не только вполовину сокращу вероятность бунта, но и привлеку на свою сторону немало сторонников.
        — Сир,  — заметил г-н де Пейроне,  — Стерн был абсолютно прав, утверждая, что в душе у Бурбонов нет ни крупицы ненависти.
        — Кто так сказал, сударь?  — спросил явно польщенный Карл X.
        — Один английский автор, сир.
        — Он жив?
        — Нет, умер шестьдесят лет назад.
        — Этот автор хорошо нас знал, сударь, и я сожалею, что не был с ним знаком. Впрочем, мы отклонились от темы. Повторяю: эта история с господином Сарранти представляется мне не вполне ясной. Я не хочу, чтобы меня упрекали в смерти новых Каласов и Лезюрков. Повторяю: я хочу помиловать господина Сарранти.
        Однако их превосходительства, как и в первый раз, хранили молчание.
        Они напоминали восковые фигуры из салона Курциуса, еще существовавшего в те времена.
        — В чем дело?  — немного раздраженно проговорил король.  — Вы не хотите отвечать?
        Министр юстиции оказался смелее своих коллег или счел, что вопрос входит в его компетенцию; он шагнул навстречу королю и поклонился:
        — Сир, если ваше величество позволит мне говорить открыто, я осмелюсь заметить, что помилование осужденного произведет удручающее впечатление на верноподданных короля. Они ждут казни господина Сарранти, надеясь, что с ним придет конец бонапартистской партии. Его помилование будет встречено не как акт милосердия, а как слабость. Умоляю вас, сир,  — надеюсь, что я сейчас выражаю общее мнение всех своих коллег — дать возможность свершиться правосудию.
        — Неужели таково мнение Совета?  — спросил король.
        Все министры в один голос ответили, что разделяют мнение министра юстиции.
        — Ну, пусть будет по-вашему,  — вздохнул король.
        — Значит, король мне позволяет ввести в Париже осадное положение?  — спросил префект полиции, обменявшись многозначительным взглядом с председателем Совета.
        — Увы, придется,  — неохотно уступал король,  — раз вы все так считаете, хотя, по правде говоря, эта мера представляется мне слишком строгой.
        — Бывают минуты, когда строгость необходима, сир,  — заметил г-н де Виллель,  — а король справедлив и понимает, что мы переживаем именно такое время.
        Король тяжело вздохнул.
        — Могу ли я высказать королю пожелание?  — осмелел префект полиции.
        — Какое?
        — Я не знаю ваших намерений относительно завтрашнего дня, сир.
        — Черт побери!  — вскричал король.  — Я собирался поохотиться в Компьене и приятно провести время.
        — Тогда я обратил бы свое пожелание в нижайшую просьбу и умолял бы короля не уезжать из Парижа.
        — Хм!  — обронил король, обводя взглядом всех членов своего Совета.
        — Мы тоже так считаем,  — подтвердили министры.  — Мы все вокруг короля, но и король — среди нас.
        — Не будем больше возвращаться к этому вопросу,  — предложил король.
        Он вздохнул так, что у присутствовавших защемило сердце, и приказал:
        — Пусть вызовут начальника моей охоты.
        — Ваше величество намерены приказать?..
        — Отложить охоту до другого раза, господа, раз уж вы так этого хотите.
        Он бросил взгляд на небо и пробормотал:
        — Какая хорошая погода! Вот не везет!
        В эту минуту к королю подошел лакей и доложил:
        — Сир, один монах уверяет, что у него есть разрешение вашего величества явиться к королю в любое время дня и ночи; он ожидает в передней.
        — Он сказал, как его зовут?
        — Аббат Доминик, ваше величество.
        — Это он!  — вскричал король.  — Проводите его ко мне в кабинет.
        Обернувшись к удивленным министрам, король прибавил:
        — Господа! Приказываю всем оставаться на местах до моего возвращения. Мне доложили о человеке, появление которого может изменить ход событий.
        Министры в изумлении переглянулись. Однако приказ короля был категорическим, и нарушить его не представлялось возможным.
        По дороге в кабинет король встретил начальник охоты.
        — Что я слышу, сир?  — спросил тот.  — Неужели завтрашняя охота не состоится?
        — Это мы скоро узнаем,  — отвечал Карл X.  — А пока ждите моих приказаний.
        Он продолжал путь в надежде, что этот неожиданный визит повлечет, быть может, изменение тех ужасных мер, которые ему предлагали принять на следующий день.
        XXXI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОБЪЯСНЯЕТСЯ, ПОЧЕМУ ГОСПОДИНА САРРАНТИ НЕ ОКАЗАЛОСЬ В КАМЕРЕ СМЕРТНИКОВ
        Когда король вошел к себе, прежде всего он заметил в другом конце кабинета монаха, бледного, неподвижного, застывшего, словно мраморная статуя.
        Не имея возможности сесть, он прислонился к стене, чтобы не упасть.
        Король замер при виде этого подобия призрака.
        — A-а, это вы, отец мой,  — произнес наконец Карл X.
        — Да, ваше величество,  — отозвался священник так тихо, словно то был голос привидения.
        — Вам плохо?
        — Да, сир… Я исполнил свой обет и прошел около восьмисот льё пешком. В ущельях Мон-Сени я заболел, подхватив лихорадку в Мареммах. Месяц я провел на постоялом дворе, оставаясь между жизнью и смертью. Потом наконец, поскольку время подгоняло и день казни моего отца становился все ближе, я снова пустился в путь. Рискуя умереть стоя у какого-нибудь придорожного столба, я за сорок дней прошел сто пятьдесят льё и прибыл два часа назад.
        — Почему же вы не наняли экипаж? Да вас из милосердия избавили бы от тягот пути!
        — Дав обет совершить пешее паломничество в Рим и вернуться пешком, я был обязан его исполнить.
        — И вы его исполнили?
        — Да, сир.
        — Вы святой.
        На губах монаха мелькнула невеселая усмешка.
        — Не торопитесь называть меня так,  — остановил он короля.  — Напротив, я преступник и явился просить справедливости для других и для себя.
        — Прежде всего я бы хотел узнать об одном, сударь,  — проговорил Карл X.
        — Спрашивайте, ваше величество!  — с поклоном предложил Доминик.
        — Вы ходили в Рим… с какой целью? Теперь можете мне об этом сказать?
        — Да, сир. Я ходил умолять его святейшество снять наложенную на мои уста печать и разрешить мне нарушить тайну исповеди.
        — Значит, вы по-прежнему убеждены в невиновности своего отца, но не принесли доказательств этой невиновности?  — огорченно вздохнул король.
        — Напротив, сир, у меня в руках неоспоримое доказательство.
        — Говорите же!
        — Король может уделить мне несколько минут?
        — Сколько пожелаете, сударь. Ваша история очень меня заинтересовала. Но сядьте! Мне кажется, у вас вряд ли хватит сил говорить стоя.
        — Доброта короля возвращает мне силы, которых я едва не лишился. Я буду говорить стоя, ваше величество, как и подобает верноподданному… или даже опущусь на колени, как положено преступнику, разговаривающему со своим судьей.
        — Подождите, сударь,  — остановил его король.
        — Почему, сир?
        — Вы собираетесь открыть мне то, на что не имеете права: тайну исповеди. А я не хочу участвовать в святотатстве.
        — Да простит мне король, но как бы страшен ни был мой короткий рассказ, ваше величество может теперь его выслушать, не опасаясь святотатства.
        — Я вас слушаю, сударь.
        — Сир! Я стоял у смертного одра одного человека, когда меня пригласили к другому — умирающему. Мертвому больше не нужны были мои молитвы, зато умирающий нуждался в отпущении грехов. И я пошел к умирающему…
        Король подошел к священнику поближе, потому что с трудом разбирал его речь. Он не стал садиться, а лишь оперся рукой о стол.
        Было заметно, что король приготовился слушать с огромным вниманием.
        — Умирающий начал свою исповедь, но не успел он произнести и нескольких слов, как я его остановил.
        «Вы — Жерар Тардье,  — сказал я ему,  — я не могу слушать вас дальше».
        «Почему?» — спросил умирающий.
        «Потому что я Доминик Сарранти, сын того, кого вы обвиняете в краже и убийстве».
        И я отодвинул свой стул от его постели.
        Но умирающий удержал меня за полу рясы.
        «Отец мой!  — проговорил он.  — Наоборот, само Провидение привело вас ко мне. О, я пошел бы за вами хоть на край света, если бы знал, где вас искать! Я хочу, чтобы вы услышали мое признание… Монах! Я вверяю вам тайну моего преступления. Сын! Я возвращаю вам невиновность вашего отца. Я скоро умру. После моей смерти расскажите обо всем, что от меня узнаете…»
        И он поведал мне ужасную историю, сир: сначала он обокрал самого себя, чтобы подозрения пали на моего отца, который в тот день, будучи замешан в заговоре против вашего брата, оказался вынужден бежать.
        Затем этот человек совершил преступление, настоящее преступление, сир!..
        — Как вы можете все это мне говорить, сударь, если узнали это на исповеди и, значит, обязаны молчать?
        — Позвольте мне договорить, сир… Говорю, заверяю, клянусь, что я не введу вас в грех. Я один рискую погубить свою душу… или, вернее,  — Господи Боже мой!  — уже погубил!  — прибавил он, подняв глаза к небу.
        — Продолжайте,  — разрешил король.
        — Жерар Тардье мне рассказал, как, уступая уговорам своей сожительницы, он решил отделаться от двух своих племянников. Разумеется, такое решение далось ему не без колебаний, борьбы, угрызений совести. И все же он пошел на это… Двое соучастников распределили роли: он взял на себя мальчика, она — девочку. Он преуспел, бросив племянника в пруд и добивая веслом всякий раз, как мальчик появлялся на поверхности…
        — Как ужасно то, что вы мне рассказываете!
        — Да, сир, я знаю, это ужасно.
        — И вы обязаны представить мне доказательства своих заявлений.
        — Я представлю вам доказательства, сир. Итак, женщине убить девочку не удалось. В ту минуту как она была готова прирезать несчастную крошку, на крики примчался пес, сорвавшийся с цепи, разбил окно, вцепился женщине в горло и задушил ее. Обливаясь кровью, девочка бежала…
        — Она жива?  — спросил король.
        — Не знаю. Ваша полиция ее похитила, дабы убрать свидетеля невиновности моего отца.
        — Сударь, даю вам слово дворянина, что виновные будут сурово наказаны… Но доказательства, доказательства!
        — Вот они,  — сказал монах, вынимая из кармана связку бумаг.
        Он с поклоном передал королю свиток, на котором было написано:
        «Это моя полная исповедь перед Богом и людьми; при необходимости она может быть предана гласности после моей смерти.
    Подписано: Жерар Тардье».
        — Как давно у вас эта бумага?  — поинтересовался король.
        — Она была при мне все время, сир,  — ответил монах.  — Убийца отдал ее мне, думая, что скоро умрет.
        — И, имея эту бумагу, вы ничего не сказали, не представили ее судьям, не дали ее мне?
        — Ваше величество! Разве вы не видите, что здесь написано: исповедь преступника могла быть предана гласности лишь после его смерти.
        — Он, стало быть, умер?
        — Да, сир,  — кивнул монах.
        — Давно?
        — Три четверти часа назад; именно столько времени мне понадобилось, чтобы добраться из Ванвра в Сен-Клу.
        — Должно быть, самому Господу стало угодно, чтобы негодяй умер вовремя.
        — Да, я думаю, что Господу была угодна его смерть, сир… Однако,  — продолжал монах, опускаясь на одно колено,  — я знаю человека столь же ничтожного, еще большего негодяя, чем этот.
        — Что вы хотите этим сказать?  — спросил король.
        — Я хочу сказать, что господин Жерар умер не своей смертью, сир.
        — Он покончил с собой?  — воскликнул король.
        — Нет, сир, он был убит!
        — Убит?!  — вскричал король, и вдруг его словно озарило.  — Кто же его убил?
        Монах вынул из-за пазухи нож, которым он убил г-на Жерара, и положил его к ногам короля.
        Нож был в крови.
        Рука монаха тоже была в крови.
        — О!  — вскрикнул король и отпрянул.  — Значит, убийца — это…
        Он не решался договорить.
        — Это я, сир,  — склонил голову монах.  — Это был единственный способ спасти честь и голову моего отца. Эшафот уже стоит, сир. Прикажите, и я взойду на него.
        На мгновение воцарилось молчание. Монах стоял все так же, не поднимая головы в ожидании приговора.
        Но, к величайшему удивлению аббата Доминика, король, отступивший при виде окровавленного кинжала, смягчился; не приближаясь к монаху, он произнес:
        — Встаньте, сударь. Вы совершили, без сомнения, ужасное, отвратительное преступление. Однако оно вполне объяснимо, если даже и непростительно, ведь вы действовали из преданности отцу: это сыновняя любовь вложила вам в руки нож, и, хотя никому не дано право мстить за себя самому, закон все учтет, мне же нечего сказать, я ничего не могу сделать до тех пор, пока вам не будет вынесен приговор.
        — А как же мой отец, сир? Мой отец?!  — вскричал молодой человек.
        — Это другое дело.
        Король позвонил, на пороге появился придверник.
        — Передайте господину префекту полиции и господину хранителю печатей, что я жду их здесь.
        Монах по-прежнему стоял на одном колене, несмотря на разрешение короля подняться.
        — Да встаньте же, сударь!  — повторил Карл X.
        Монах повиновался, но был очень слаб, и ему пришлось опереться на стол, чтобы не упасть.
        — Садитесь, сударь,  — пригласил его король.
        — Сир!..  — пролепетал монах.
        — Я вижу, вы ждете приказа. Итак, приказываю вам сесть.
        Монах почти без чувств упал в кресло.
        В эту минуту префект полиции и министр юстиции явились по королевскому приказу.
        — Господа!  — весело проговорил король.  — Я был прав, когда говорил вам, что приход лица, о котором мне доложили, может изменить ход событий.
        — Что хочет сказать ваше величество?  — спросил министр юстиции.
        — Я хочу сказать, что был совершенно прав, когда уверял, что к осадному положению придется прибегнуть лишь в самом крайнем случае. Благодарение Богу, мы до этого не дошли!
        Он повернулся к префекту полиции:
        — Вы мне сказали, сударь, что если похороны Манюэля будут проходить не в один день с казнью господина Сарранти, вы сумеете справиться с ситуацией без единого выстрела.
        — Да, сир.
        — Вы можете не опасаться осложнений. С этой минуты господин Сарранти свободен. У меня в руках доказательства его невиновности.
        — Но…  — ошеломленно начал префект.
        — Вы возьмете с собой в карету вот этого господина,  — сказал король, указав на брата Доминика,  — поедете с ним в Консьержери, и там немедленно освободите господина Сарранти. Повторяю вам, что он невиновен, а я не хочу, чтобы невинный оставался хоть на минуту под замком с того момента, как его невиновность доказана.
        — О сир! Сир!  — благодарно воскликнул монах, протягивая к королю руки.
        — Ступайте, сударь,  — приказал Карл X префекту,  — и не теряйте ни минуты.
        Король повернулся к монаху:
        — Я вам даю неделю на то, чтобы вы оправились после нелегкого путешествия. Затем вы сдадитесь властям.
        — О да, сир!  — воскликнул монах.  — Должен ли я вам поклясться?
        — Я не прошу от вас никакой клятвы, мне довольно вашего слова. Идите, сударь,  — продолжал король, обращаясь к префекту,  — и пусть моя воля будет исполнена.
        Префект полиции поклонился и вышел в сопровождении монаха.
        — Не соблаговолит ли ваше величество объяснить мне…  — отважился заговорить министр юстиции.
        — Объяснение будет кратким, сударь,  — сказал король.  — Возьмите этот документ: в нем содержится доказательство невиновности господина Сарранти. Поручаю вам передать его господину министру внутренних дел. По всей вероятности, он испытает унижение, когда прочтет имя настоящего убийцы и узнает в нем того, чью кандидатуру он сам поддерживал. Что касается монаха, то справедливость должна свершиться: позаботьтесь о том, чтобы его дело было рассмотрено на ближайшем заседании суда… Ах да, возьмите этот нож, сударь: это вещественное доказательство.
        Предоставив хранителю печатей самому сделать выбор: удалиться или последовать за королем, его величество в прекрасном расположении духа вернулся в гостиную, где его ожидал начальник королевской охоты.
        — Ну что, сир?  — спросил тот.
        — Охота состоится завтра, дорогой граф,  — сказал король,  — и постарайтесь, чтобы она прошла удачно!
        — Позволю себе заметить,  — ответил начальник королевской охоты,  — что я еще никогда не видел ваше величество таким веселым.
        — Вы правы, дорогой граф,  — подтвердил Карл X,  — вот уже четверть часа как я помолодел на двадцать лет.
        Затем он обратился к застывшим в изумлении министрам с такими словами:
        — Господа! После полученных только что известий господин префект полиции ручается на завтра за спокойствие города Парижа.
        И, жестом отпустив их, он в последний раз обошел гостиные, предупредил дофина, что охота состоится, сказал комплимент ее высочеству герцогине Ангулемской, поцеловал ее высочество графиню Беррийскую, потрепал за щечку своего внука, герцога Бордоского, точь-в-точь как сделал бы буржуа с улицы Сен-Дени или с бульвара Тампль, и вернулся в спальню.
        Там он подошел к барометру, висевшему против кровати, радостно вскрикнул, увидев, что он предвещает ясную погоду, прочел молитву, лег и уснул, успокоив себя перед сном такими словами:
        — Слава Богу! Завтра будет прекрасная погода для охоты!
        Вот как вышло, что Сальватор, проникнув в камеру г-на Сарранти, не застал там пленника.
        XXXII
        РАССУЖДЕНИЯ О ЗЛОБОДНЕВНОЙ ПОЛИТИКЕ
        Среди персонажей, сыгравших зловещую роль в драме, которую мы представляем вниманию наших читателей, есть такой, что, надеемся, еще не забыт окончательно.
        Мы говорим о графе Рапте, отце и муже Регины де Ламот-Удан.
        Само собой разумеется, что благодаря займу у метра Баратто, а также операции по возврату денег у Жибасье дело о письмах не получило огласки.
        Тем не менее, чтобы последующие сцены были лучше поняты, мы просим у читателей позволения в нескольких словах повторить то, что мы уже рассказывали более подробно о графе Рапте.
        Петрус так описал его внешность:
        «Все в этом человеке холодно и неподвижно, будто он каменный. И потом, он слишком приземлен. У него тусклые глаза, тонкие и плотно сжатые губы, мясистый нос, землистый цвет лица. Он двигает головой, а черты лица остаются неподвижны! Если бы можно было холодную маску обтянуть человеческой кожей, в которой перестала циркулировать кровь, этот шедевр анатомии дал бы представление о графе».
        Регина же дала его моральный, или, точнее, аморальный портрет.
        В день свадьбы она сказала ему во время уже описанной нами ужасной сцены:
        «Вы честолюбивы и вместе с тем расточительны. У вас большие запросы, и эти запросы толкают вас на страшные преступления. Перед этими преступлениями другой, может быть, отступил бы, но не вы! Вы женились на родной дочери ради двух миллионов; вы продали бы собственную жену, чтобы стать министром…»
        Еще она прибавила:
        «Хотите, сударь, я буду с вами до конца откровенной? Хотите, наконец, узнать, что я о вас думаю? Я испытываю к вам то самое чувство, которое вы питаете ко всему миру и которое я никогда не испытывала ни к кому! Я вас ненавижу!.. Ненавижу ваше честолюбие, вашу гордыню, вашу трусость! Я ненавижу вас с головы до ног, потому что вы весь пронизаны ложью!»
        Перед отъездом в Санкт-Петербург, куда, как помнят читатели, граф Рапт был отправлен с чрезвычайным поручением, он в физическом смысле имел мраморное лицо, а в нравственном отношении — каменное сердце.
        Посмотрим, изменила ли, оживила ли его поездка к северному полюсу.
        Дело происходило в пятницу 16 ноября, то есть накануне выборов, около двух месяцев спустя после событий, послуживших сюжетом для наших предыдущих глав.
        Шестнадцатого ноября в «Монитёре» появился ордонанс о роспуске Палаты и созыве избирательных коллегий на 27-е число того же месяца.
        Итак, избирателям предоставлялось всего десять дней, чтобы собраться, договориться, выбрать своих кандидатов. Этот поспешный созыв неизбежно должен был (по крайней мере, так мечтал г-н де Виллель) внести раскол в ряды избирателей оппозиции, ведь, захваченные врасплох, они потеряют время на обсуждение кандидатур, тогда как сторонники кабинета министров — сплоченные, выступающие единым фронтом, дисциплинированные, послушные — проголосуют как один человек.
        Но весь Париж уже давно предчувствовал роспуск Палаты и готовился к тому, чтобы мечта г-на де Виллеля не осуществилась. Пытаться ослепить этот великий город Париж — напрасный труд: у него, как у Аргуса, сто глаз, он видит в темноте; его, как и Антея, нельзя повергнуть: подобно Антею, он черпает новые силы, едва коснувшись земли; а когда его считают мертвым, не стоит, как и Энкелада, пытаться его закопать: всякий раз, переворачиваясь в могиле, он, подобно Энкеладу, приводит в движение весь мир.
        Весь Париж, ни слова не говоря — в молчании кроется его красноречие, его дипломатия,  — ожидал, краснея от стыда, с разбитым кровоточащим сердцем; весь Париж, угнетенный, униженный, порабощенный, как могло бы показаться на первый взгляд, изготовился к бою и молча, со знанием дела выбрал своих кандидатов.
        Один из них — нельзя сказать, чтобы он произвел наихудшее впечатление на население,  — был полковник граф Рапт.
        Читатели не забыли, что он был официальным владельцем газеты, яро защищавшей законную монархию, а тайно являлся главным редактором журнала, беспощадно нападавшего на правительство и замышлявшего против него в пользу герцога Орлеанского.
        В газете он неуклонно поддерживал, превозносил, защищал закон против свободы печати, зато в следующем номере журнала воспроизводил речь Ройе-Коллара, в которой, между прочим, можно было прочесть такие строки, красноречивые и в то же время насмешливые:
        «Вмешательство направлено не только против свободы печати, но против любой естественной свободы, политической и гражданской, ибо она по сути своей вредна и губительна. Глубокий смысл закона заключается в том, что была допущена неосторожность в великий день творения, когда человеку позволили ускользнуть в мир свободным и наделенным разумом; вот откуда проистекают зло и заблуждение.
        Но высочайшая мудрость исправит ошибку Провидения, ограничит неосмотрительно данную свободу и окажет мудро изувеченному человечеству услугу: поднимет его наконец до уровня счастливого неведения скотов».
        Шла ли речь об экспроприации, о насильственных, жульнических, тиранических мерах, имевших целью разорить полезное предприятие, журнал вовсю осуждал произвол и аморальность этих мер, которые, в свою очередь, газета яростно защищала.
        Не раз г-н Рапт с гордостью откладывал перо, нападавшее в журнале, но защищавшее в газете, и мысленно поздравлял себя с изворотливостью своего таланта и ума, позволявшей ему приводить блестящие доводы в защиту двух противоположных мнений.
        Таков был полковник Рапт во все времена, но в особенности накануне выборов.
        В день своего прибытия он отправился к королю с отчетом о результатах переговоров, и король, воодушевленный проворством и ловкостью, с какими граф выполнил поручение, намекнул ему на министерский портфель.
        Граф Рапт вернулся на бульвар Инвалидов, очарованный своим визитом в Тюильри.
        Он сейчас же принялся обдумывать предвыборный циркуляр, который самый старый дипломатический эксперт вряд ли смог бы растолковать.
        Циркуляр получился донельзя неопределенный, двусмысленный, расплывчатый. Король, вероятно, был от него в восхищении, сторонники Конгрегации довольны, а избиратели оппозиции приятно удивлены.
        Наши читатели оценят этот шедевр двусмысленности, если пожелают присутствовать во время нескольких сцен, разыгранных этим великим комедиантом перед некоторыми своими избирателями.
        Театр представляет собой рабочий кабинет г-на Рапта. В центре — стол, покрытый зеленым сукном и заваленный бумагами; за столом сидит полковник. Справа от входа, у окна — другой стол, за которым сидит секретарь будущего депутата, г-н Бордье.
        Скажем несколько слов о г-не Бордье.
        Это тридцатипятилетний господин, худой, бледный, с запавшими глазами, как у дона Базиля,  — так он выглядел внешне.
        В нравственном отношении он воплощал собой лицемерие, коварство, злобу — второй Тартюф.
        Господин Рапт долго искал, как Диоген, но не просто человека, а именно этого человека.
        Наконец он его нашел: есть такие люди, которым везет.
        Мы поднимаем занавес, когда часы показывают около трех пополудни. Один из этих двух персонажей хорошо знаком нашим читателям, а второму мы просим уделить внимания не больше, чем он того заслуживает.
        С самого утра г-н Рапт принимает выборщиков: в 1848 году кандидат ходил в поисках выборщиков, а вот двадцатью годами раньше они еще сами приходили к кандидату.
        По лицу г-на Рапта струится пот; он выглядит уставшим, словно актер, что отыграл пятнадцать картин драмы.
        — В приемной еще много посетителей, Бордье?  — впав в отчаяние, спрашивает он у секретаря.
        — Не знаю, господин граф, но это можно выяснить,  — отвечает тот.
        Он подходит к двери и приоткрывает ее.
        — Человек двадцать,  — докладывает он, отчаиваясь не меньше хозяина.
        — Никогда у меня не хватит терпения выслушать все эти глупости!  — вытирая лоб, говорит полковник.  — С ума можно сойти! Клянусь честью, у меня одно желание: никого больше не принимать!
        — Мужайтесь, господин граф!  — изнемогающим голосом говорит секретарь.  — Поймите, что среди этих выборщиков есть такие, что располагают двадцатью пятью, тридцатью и даже сорока голосами!
        — А вы уверены, Бордье, что никто из них не пробрался сюда контрабандой? Заметьте: ни один из этих типов не предложил свой голос просто так, каждый норовит приставить мне нож к горлу — иными словами, непременно просит что-нибудь для себя или для своих!
        — Я полагаю, вы, господин граф, не сегодня научились ценить бескорыстие рода человеческого?  — говорит Бордье тоном Лорана, отвечающего Тартюфу, или Базена — Арамису.
        — Вы знаете этих выборщиков, Бордье?  — делая над собой усилие, спрашивает граф.
        — Я знаком с большинством из них, господин граф. Во всяком случае, у меня есть сведения о каждом из них.
        — Тогда продолжим. Позвоните Батисту.
        Бордье позвонил в колокольчик; лакей явился на зов.
        — Кто следующий, Батист?  — спросил секретарь.
        — Господин Морен.
        — Подождите.
        Секретарь стал вполголоса читать то, что ему удалось разузнать о г-не Морене:
        «Господин Морен, оптовый торговец сукном, имеет фабрику в Лувье. Очень влиятелен, располагает лично восемнадцатью-двадцатью голосами. Слабохарактерен, мечется от красного знамени к трехцветному, от трехцветного — к белому. В поисках личной выгоды готов отражать все цвета радуги. Имеет сына — шалопая, невежду и лентяя, до времени транжирящего отцовское наследство. Несколько дней назад обратился к господину графу с просьбой пристроить этого сына».
        — Это все, Бордье?
        — Да, господин граф.
        — Какой из двух Моренов здесь, Батист?
        — Молодой человек лет тридцати.
        — Значит, это сын.
        — Пришел за ответом на письмо отца,  — тонко подметил Бордье.
        — Просите!  — уныло приказал граф Рапт.
        Батист отворил дверь и доложил о г-не Морене.
        Еще не успело отзвучать имя посетителя, как в кабинет вошел с независимым видом господин лет двадцати восьми-тридцати.
        — Сударь!  — начал молодой человек, не дожидаясь, пока с ним заговорит г-н Рапт или его секретарь.  — Я сын господина Морена, торговца полотном, обладающего всеми избирательными правами в вашем округе. Мой отец обратился к вам недавно с письменной просьбой…
        Господин Рапт не хотел показаться забывчивым и перебил его.
        — Да, сударь, я получил письмо вашего уважаемого отца. Он обратился ко мне с просьбой найти вам место. Он мне обещает, что, если я буду иметь счастье оказаться вам полезным, я могу рассчитывать на его голос, а также голоса его друзей.
        — Мой отец, сударь, влиятельнейший человек в квартале. Весь округ считает его самым горячим защитником трона и алтаря… да, хотя он редко ходит к обедне, ведь он очень занят. Да и все эти внешние обряды, знаете, одно кривлянье, не так ли? Не считая этого, он воплощение порядка. Он готов умереть за своего избранника. И раз он выбрал вас, господин граф, то будет настойчиво бороться с вашими противниками.
        — Я счастлив узнать, сударь, что ваш уважаемый отец составил обо мне столь лестное мнение, и от всей души желаю оправдать его ожидания. Но вернемся к вам: какое место вы желали бы получить?
        — Откровенно говоря, господин граф,  — проговорил молодой человек, развязно похлопывая себя тросточкой по ноге,  — я затрудняюсь ответить на этот вопрос.
        — Что вы умеете делать?
        — Не много.
        — Вы учились праву?
        — Нет, я ненавижу адвокатов.
        — Вы изучали медицину?
        — Нет, мой отец терпеть не может врачей.
        — Вы, может быть, занимаетесь искусством?
        — В детстве я учился играть на флажолете и рисовать пейзажи, но бросил. Отец оставит мне после себя тридцать тысяч ливров ренты, сударь.
        — Вы хотя бы получили образование, как все?
        — Несколько меньше, чем все, сударь.
        — Вы посещали коллеж?
        — Там всегда жульничают с питанием. От этого страдает мое здоровье, и отец забрал меня оттуда.
        — Чем же вы занимаетесь в настоящее время?
        — Я?
        — Да, сударь, вы.
        — Абсолютно ничем… Вот почему дорогой папочка хочет, чтобы я занялся чем-нибудь.
        — Вы, стало быть, продолжаете учебу?  — усмехнулся г-н Рапт.
        — Ах, прелестно сказано!  — воскликнул г-н Морен-младший, откинувшись назад, чтобы вволю посмеяться.  — Да, я продолжаю учиться. Ну, господин граф, я повторю вашу шутку нынче же вечером в Кружке.
        Господин Рапт окинул молодого человека презрительным взглядом и задумался.
        — Вы любите путешествовать?  — спросил он наконец.
        — Страстно!
        — Значит, вы уже путешествовали, сударь?
        — Никогда, иначе мне бы, вероятно, уже опротивели путешествия.
        — В таком случае я отправлю вас с поручением в Тибет.
        — И должность мне какую-нибудь определите?
        — Черт возьми! Что же за место без должности?
        — Так я и думал. И что вы из меня сделаете? Ну-ка!  — проговорил г-н Морен-младший с видом человека, уверенного в том, что он способен ввести в замешательство любого.
        — Вы получите назначение главного инспектора по метеорологическим феноменам на Тибете. Вы знаете, что Тибет — страна феноменов?
        — Нет. Я знаю только о существовании тибетских коз, из шерсти которых делают кашемир. Но я даже никогда не дал себе труда посмотреть на них в Ботаническом саду.
        — Ничего! Вы увидите их в естественных условиях, что гораздо интереснее.
        — Несомненно! Прежде всего, потому что так можно увидеть много больше. Однако вам придется кого-нибудь сместить ради меня?
        — Не волнуйтесь, этого места пока не существует.
        — Если так, сударь,  — вскричал молодой человек, полагая, что его мистифицировали,  — как же я смогу занять это место?
        — Его создадут нарочно для вас,  — ответил граф Рапт, поднимаясь и тем давая понять г-ну Морену, что аудиенция закончена.
        Граф произнес последние слова так серьезно, что молодой человек успокоился.
        — Будьте уверены, сударь,  — сказал он, прижав руку к груди,  — в моей личной признательности, а также — что гораздо важнее — в благодарности моего отца.
        — Буду рад новой встрече, сударь,  — кивнул граф Рапт, в то время как Бордье позвонил.
        Вошел лакей. В дверях он почти столкнулся с г-ном Мореном-младшим, который выходил, восклицая:
        — Какой великий человек!
        — Какой идиот!  — заметил граф Рапт.  — И подумать только: такой человек, как я, вынужден обхаживать подобных людей!
        — Кто следующий, Батист?  — спросил секретарь.
        — Господин Луи Рено, аптекарь.
        Наши читатели, несомненно, помнят славного фармацевта из предместья Сен-Жак, столь ревностно помогавшего Сальватору и Жану Роберу, когда они пускали кровь Бартелеми Лелону (ему угрожал апоплексический удар, после того как Сальватор спустил его с лестницы в ночь с последнего дня масленицы на первый день Поста).
        Именно из его двора, как, вероятно, помнят читатели, двое молодых людей услыхали нежные аккорды виолончели, которые привели их к нашему другу Жюстену (мы рано или поздно встретимся с ним в укромном месте, где он прячется вместе с Миной).
        — Кто такой господин Луи Рено?  — спросил граф Рапт, в то время как слуга пошел за аптекарем.
        XXXIII
        ВОЛЬТЕРЬЯНЕЦ
        Секретарь взял досье и прочел о г-не Луи Рено:
        «Господин Луи Рено, фармацевт; предместье Сен-Жак; владелец двух или трех домов, в том числе дома по улице Вано, который он избрал своим местожительством и где проживают двенадцать избирателей, чьими голосами он располагает; потомственный буржуа, бывший жирондист, ненавидит самое имя Наполеона, называя его не иначе как “господин де Буонапарте ”, и не может видеть священников, называя их собирательным именем “длиннорясые”; человек, с которым нужно держаться с осторожностью, классический вольтерьянец, подписывающийся на все либеральные издания, на Вольтера, выпускаемого Туке; держит табак в табакерке с Хартией».
        — Какого черта этому-то здесь понадобилось?  — спросил граф Рапт.
        — Узнать не удалось,  — отвечал Бордье,  — однако…
        — Тсс! Вот он!  — шепнул граф.
        Аптекарь появился в дверях.
        — Входите, входите, господин Рено,  — любезно пригласил будущий депутат и видя, что аптекарь смиренно остановился на пороге, сам подошел к нему, взял его за руку и почти силой заставил войти.
        Притянув аптекаря к себе, граф Рапт с чувством пожал ему руку.
        — Слишком много чести, сударь,  — смущенно пробормотал фармацевт.  — Право, много чести!
        — Как это «слишком много чести»?! Такие порядочные люди, как вы,  — большая редкость, господин Рено. Очень приятно при встрече пожать им руку. Разве не сказал великий поэт:
        Все смертные равны: различье не в рожденье
        А в добродетельном иль грешном повеленье.[54 - Вольтер, «Магомет, или Фанатизм», I, 4. — Перевод Г. Адлера.]
        — Вы знаете этого великого поэта, не правда ли, господин Луи Рено?
        — Да, господин граф, это бессмертный Аруэ де Вольтер. Но в том, что я знаю господина Аруэ де Вольтера и восхищаюсь им, нет ничего удивительного. Меня удивляет, откуда меня знаете вы.
        — Знаю ли я вас, дорогой господин Рено!  — произнес граф Рапт тем же тоном, каким Дон Жуан говорит: «Дорогой господин Диманш, знаю ли я вас! Еще бы! И давно!» — Я был очень рад, когда узнал, что вы покидаете улицу Сен-Жак, чтобы быть поближе к нам. Ведь, если не ошибаюсь, вы теперь живете на улице Вано?
        — Да, сударь,  — все больше изумляясь, ответил фармацевт.
        — Какому обстоятельству я обязан счастьем видеть вас, дорогой господин Рено?
        — Я прочел ваш циркуляр, господин граф.
        Граф поклонился.
        — Да, я его прочел, потом перечитал,  — подчеркнул аптекарь последние слова,  — и фраза, в которой вы говорите о несправедливостях, совершающихся под покровом религии, вынудила меня, несмотря на мое решительное нежелание выходить за пределы моей сферы деятельности — ведь я философ, господин граф,  — прийти к вам с визитом и представить некоторые факты в поддержку вашего заявления.
        — Говорите, дорогой господин Рено, и поверьте, что я буду вам как нельзя более признателен за сведения, которые вы хотите мне сообщить. Ах, дорогой господин Рено, мы живем в печальное время!
        — Время лицемерия и ханжества, сударь,  — тихо проговорил аптекарь,  — когда властвуют длиннорясые! Вы знаете, что недавно произошло в Сент-Ашёле?
        — Да, сударь, да.
        — Должностные лица, маршалы у всех на виду участвовали в процессиях со свечами.
        — Это прискорбно. Но я полагаю, что вы хотели со мной поговорить не о Сент-Ашёле.
        — Нет, сударь, нет.
        — Ну что же, поговорим о наших делах. Ведь у нас с вами дела общие, дорогой сосед. Да вы садитесь.
        — Никогда, сударь!
        — Как это никогда?
        — Все что хотите, господин граф, только не просите меня садиться в вашем присутствии. Я слишком хорошо знаю, чем вам обязан.
        — Не стану возражать. Скажите, что вас привело ко мне, но скажите как товарищу, как другу.
        — Сударь! Я домовладелец и фармацевт и достойно совмещаю оба эти занятия, о чем вы, похоже, догадываетесь.
        — Да, сударь, знаю.
        — Я служу аптекарем вот уже тридцать лет.
        — Да, понимаю: вы начали как фармацевт, и это постепенно сделало вас домовладельцем.
        — От вас ничто не скроешь, сударь. Осмелюсь сказать, что вот уже тридцать лет, хотя мы пережили консульство и империю господина Буонапарте, я не видел ничего подобного, господин граф.
        — Что вы имеете в виду? Вы меня пугаете, дорогой господин Рено!
        — Торговля не идет. Я едва зарабатываю на жизнь, сударь!
        — Чем объясняется подобный застой, особенно в вашем деле, дорогой господин Рено?
        — Это больше не мое дело, господин граф, что должно вам доказать, насколько я бескорыстен в данном вопросе. Это дело моего племянника: вот уже три месяца как я передал ему свое предприятие.
        — И на хороших условиях, по-родственному?
        — Именно по-родственному: в рассрочку. И вот, господин граф, дело моего племянника на время приостановилось; когда я говорю «на время», я выражаю скорее надежду, нежели уверенность. Вообразите, сударь, что все стоит на месте.
        — Дьявольщина!  — показывая смущение, пробормотал будущий депутат.  — Кто же может препятствовать торговле вашего уважаемого племянника, спрошу я вас, дорогой господин Рено? Его политические воззрения или ваши, может быть, слишком, так сказать, передовые?
        — Нисколько, сударь, нисколько. Политические воззрения здесь ни при чем.
        — Ах!  — воскликнул граф с лукавым видом, придав в то же время своим словам и интонации простонародный характер, что было, надо заметить, не в его привычках, но теперь он счел своим долгом это сделать, чтобы быть ближе к своему клиенту.  — Вот ведь есть у нас фармацевты-недоучки, которых зовут кадетами…
        — Да, господин Каде-Гассикур, фармацевт так называемого императора, господина де Буонапарте! Знаете, я всегда зову его именно господином де Буонапарте.
        — Его величество Людовик Восемнадцатый тоже признавал за ним исключительно это имя.
        — А я и не знал: король-философ, которому мы обязаны Хартией. Но вернемся к торговле моего племянника…
        — Я не смел вам это предложить, дорогой господин Рено. Однако раз уж вы сами это предлагаете, мне это только доставит удовольствие.
        — Итак, я говорил, что, кем бы ни был человек: жирондистом или якобинцем, роялистом или империстом, а именно так я определяю сторонников Наполеона, сударь…
        — Определение кажется мне весьма живописным.
        — …я говорил, что, каковы бы ни были политические воззрения, они не мешали ни катарам, ни насморкам.
        — Тогда, позвольте вам заметить, дорогой господин Рено, я не понимаю, что может остановить расход медикаментов, предназначенных для простудившихся людей.
        — Тем не менее,  — в задумчивости пробормотал себе под нос фармацевт,  — я прочел ваш циркуляр; мне кажется, я понял его тайный смысл и с тех пор убежден, что мы поймем друг друга с полуслова.
        — Объясните, пожалуйста, вашу мысль, дорогой господин Рено,  — начал терять терпение граф Рапт,  — сказать по правде, я не очень хорошо понимаю, какое отношение мой циркуляр имеет к застою в делах вашего уважаемого племянника.
        — Неужели не понимаете?  — удивился фармацевт.
        — По правде говоря, нет,  — довольно сухо ответил будущий депутат.
        — Да вы же весьма прозрачно намекнули на гнусности длиннорясых, не правда ли? Именно так я называю всех священников.
        — Давайте договоримся, сударь,  — перебил его граф Рапт и покраснел; он не хотел оказаться слишком сильно втянутым на путь либерализма, как понимал его «Конституционалист».  — Я говорил, конечно, о несправедливостях, совершенных некоторыми лицами под покровом Церкви. Однако я не употреблял выражения столь… суровые, какие выбираете вы.
        — Простите мне выражение, господин граф; как сказал господин де Вольтер:
        Я кошку кошкою зову, Роле — воришкой.[55 - Н. Буало-Депрео, «Сатиры», I.  — Перевод Г. Адлера.]
        Граф Рапт собирался было заметить достойному фармацевту, что его цитата неточна в отношении автора, если даже и точна в отношении стиха. Но он подумал, что не время затевать литературную полемику, и промолчал.
        — Я не умею играть словами,  — продолжал аптекарь.  — Я лишь получил образование, необходимое для приличного содержания своей семьи, и не собираюсь вас убеждать, что выражаюсь, как академик. Но я возвращаюсь к вашему циркуляру и, повторяю, мы с вами единомышленники, если только я правильно его понял.
        Эти слова, произнесенные довольно резко, обескуражили кандидата; он подумал, что избиратель может слишком далеко его завести, и поспешил остановить его лицемерными словами:
        — Честные люди всегда поймут друг друга, господин Луи Рено.
        — Раз мы договорились,  — отвечал тот,  — я могу вам рассказать, что происходит.
        — Говорите, сударь.
        — В доме, где я жил до того, как уступил его племяннику, доме, о котором я говорю со знанием дела, потому что он мне принадлежит, жил до недавнего времени бедный старый школьный учитель, то есть первоначально и не учитель даже, а музыкант.
        — Ну, неважно.
        — Да, неважно! Звали его Мюллер, и он почти бесплатно занимался с двадцатью ребятишками. На этом благородном и трудном посту он заменил профессионального учителя по имени Жюстен, уехавшего за границу в результате не дурных поступков, но семейных происшествий. Достойный господин Мюллер пользовался уважением всего квартала. Но черные люди из Монружа часто проходили мимо школы, они не могли без грусти или ненависти видеть детей, воспитывавшихся не ими. И вот однажды утром к этому человеку, временно замещающего учителя, явились незнакомые люди и сказали, что ему необходимо срочно убраться вместе с детьми и с семьей учителя, которого он замещал. И за две недели невежествующие братья захватили школу. Вы же понимаете, что там должно твориться хотя бы только в нравственном отношении, не так ли?
        — Признаться, я не очень понимаю,  — смутился г-н Рапт.
        Посетитель подошел к графу и подмигнул:
        — Вы же знаете новую песню Беранже?
        — Я должен ее знать,  — сказал г-н Рапт,  — но нужно мне простить, если не знаю: меня два с половиной месяца не было во Франции, я ездил ко двору царя.
        — Ах, если бы господин де Вольтер был жив, великий философ не сказал бы, как во времена Екатерины Второй:
        Сегодня с Севера идет к нам ясный свет.[56 - «Послания русской императрице Екатерине II».  — Перевод Г. Адлера.]
        — Господин Луи Рено,  — едва сдерживал себя граф,  — умоляю вас, вернемся к…
        — К новой песне Беранже! Вы хотите, чтобы я вам спел ее, господин граф? С удовольствием!
        И фармацевт затянул:
        — Вы откуда, совы, к нам?
        — Из подземного жилища…[57 - «Святые отцы».  — Перевод Вс. Рождественского.]
        — Да нет,  — оборвал его граф.  — Вернемся к вашему господину Мюллеру. Вы требуете для него возмещения ущерба?
        — Есть и другие возможности,  — отозвался фармацевт.  — Но я хочу говорить не только о нем: я полагаюсь на вас в том, что будет исправлена несправедливость, которая возмутила и вас, как я вижу. Нет, я хочу поговорить о торговле моего племянника.
        — Заметьте, дорогой мой, что я все время изо всех сил только к этому вопросу и пытаюсь вас вернуть.
        — С одной стороны, торговля моего племянника терпит убытки, потому что невежествующие братья заставляют детей петь целый день и завсегдатаи аптеки разбегаются, едва заслышат эти вопли.
        — Я обещаю найти способ перевести школу в другое место, господин Рено.
        — Погодите,  — остановил его аптекарь.  — Ведь это не все. У этих братьев есть сестры; монашки торгуют лекарствами за сорок процентов стоимости, которые они делают сами,  — настоящим дурманом! И бывают такие дни, когда в аптеку не заходит никто, даже кошка! А мой племянник, которому осталось сделать мне три выплаты, готов уже закрыть дело, если вы не найдете, как помочь этому горю, в котором повинны как сестры, так и братья!
        — Как?!  — вскричал г-н Рапт с оскорбленным видом, понимая, что он никогда не кончит с путаником-аптекарем, если не будет ему поддакивать.  — Невежественные монахини позволяют себе торговать медикаментами в ущерб одному из честнейших фармацевтов города Парижа?!
        — Да, сударь,  — подтвердил Луи Рено, взволнованный глубоким интересом, который граф Рапт, по-видимому, проявлял к его делу.  — Да, сударь, они имеют эту наглость, длиннорясые!
        — Невероятно!  — вскричал граф Рапт, уронив голову на грудь, а руки — на колени.  — В какое время мы живем, Боже мой, Боже!
        Он с сомнением прибавил:
        — И вы могли бы представить мне доказательство своих заявлений, дорогой господин Рено?
        — Вот оно!  — отвечал аптекарь, вынимая из кармана сложенный вчетверо листок.  — Это петиция, подписанная двенадцатью самыми уважаемыми врачами округа.
        — Меня это по-настоящему возмущает!  — заверил г-н Рапт.  — Передайте-ка мне этот документ, дорогой господин Рено: я дам вам за него отчет. Мы наведем в этом деле порядок, клянусь вам, или я потеряю право называться честным человеком.
        — Правильно мне говорили, что я могу на вас положиться!  — вскричал фармацевт, тронутый результатом своего визита.
        — О! Когда я вижу несправедливость, я беспощаден!  — заверял его граф, поднимаясь и выпроваживая своего избирателя.  — Скоро я дам вам знать, и вы увидите, как я выполняю обещания!
        — Сударь!  — промолвил фармацевт, оборачиваясь и желая, как хороший актер, произнести прощальную реплику.  — Не могу вам выразить, как я взволнован вашей откровенностью и прямотой. Когда я к вам входил, я, признаться, боялся, что вы не поймете меня так, как бы мне хотелось.
        — Сердечные люди всегда сумеют друг друга понять,  — поспешил вставить г-н Рапт, подталкивая Луи Рено к двери.
        Славный аптекарь вышел, и Батист доложил:
        — Господин аббат Букмон и господин Ксавье Букмон, его брат.
        — Что за Букмоны?  — спросил граф Рапт у письмоводителя Бордье.
        Тот прочел:
        «Аббат Букмон, сорока пяти лет, имеет приход в окрестностях Парижа; человек хитрый, неутомимый интриган. Редактирует некий вымышленный бретонский журнал, еще не издававшийся, под заглавием “Горностай”. Не брезговал ничем, чтобы стать аббатом, а теперь готов на все, чтобы стать епископом. Его брат — художник, пишет картины на библейские сюжеты, избегает изображения обнаженного тела. Он лицемерен, тщеславен и завистлив, как все бездарные художники».
        — Черт побери!  — воскликнул Рапт.  — Не заставляйте их ждать!
        XXXIV
        ТРИО ЛИЦЕМЕРОВ
        Батист ввел аббата Букмона и г-на Ксавье Букмона.
        Граф Рапт только что сел, но при их появлении поднялся и поклонился вновь прибывшим.
        — Господин граф!  — пронзительным голосом начал аббат, невысокий, коренастый человек, толстый и некрасивый, с изрытым оспой лицом.  — Господин граф! Я владелец и главный редактор скромного журнала, название которого, по всей вероятности, еще не имело чести достичь вашего слуха.
        — Прошу меня извинить, господин аббат,  — перебил будущий депутат,  — но я, напротив, один из самых прилежных читателей «Горностая», ведь именно так называется ваш журнал, не правда ли?
        — Да, господин граф,  — смутился аббат, соображая про себя, как г-н Рапт мог быть прилежным читателем еще не вышедшего из печати сборника.
        Но Бордье, внешне занятый собственными мыслями, а на самом деле все видевший и слышавший, понял сомнения аббата и протянул г-ну Рапту брошюру в желтой обложке:
        — Вот последний номер!
        Господин Рапт взглянул на брошюру, убедился в том, что все страницы разрезаны, и подал ее г-ну аббату Букмону.
        Тот отвел ее со словами:
        — Храни меня Господь усомниться в ваших словах, господин граф!
        Хотя, конечно, в глубине души его терзали сомнения.
        «Дьявольщина!  — подумал он.  — Надо быть настороже! Мы имеем дело с сильным противником. Если у этого человека лежит экземпляр журнала, еще не пущенного в обращение, это, должно быть, хитрый малый. Будем начеку!»
        — Ваше имя,  — продолжал между тем г-н Рапт,  — если не сейчас, то в будущем окажется, бесспорно, одним из самых прославленных в воинствующей печати. По части горячей полемики я знаю не много публицистов вашего уровня. Будь все борцы за правое дело столь же доблестны, как вы, господин аббат, нам, если не ошибаюсь, не пришлось бы сражаться слишком долго.
        — С такими военачальниками, как вы, полковник,  — в том же тоне отвечал аббат,  — победа представляется мне нетрудной. Мы еще сегодня утром говорили об этом с братом, перечитывая фразу из вашего циркуляра, в которой вы напоминаете, что все средства хороши для того, чтобы победить врагов Церкви. Вот, кстати, позвольте представить вам моего брата, господин граф.
        Пропустив своего брата вперед, он сказал:
        — Господин Ксавье Букмон!
        — Художник большого таланта,  — с любезнейшей улыбкой подхватил граф Рапт.
        — Как?! Вы и брата моего знаете?  — удивленно спросил аббат.
        — Я имею честь быть вам знакомым, господин граф?  — вполголоса произнес неприятным фальцетом г-н Ксавье Букмон.
        — Я вас знаю, как и весь Париж, мой юный метр,  — отозвался г-н Рапт.  — Кто же не знает знаменитых художников!..
        — Мой брат не стремился к известности,  — возразил аббат Букмон, набожно сложив руки и скромно опустив глаза.  — Что есть известность? Тщеславное удовольствие стать знакомым тем, кого вы не знаете. Нет, господин граф, у моего брата есть вера. Ведь ты верующий человек, Ксавье, не так ли? Мой брат знаком лишь с великим искусством христианских художников четырнадцатого и пятнадцатого веков.
        — Я делаю что могу, господин граф,  — с притворным смирением произнес художник.  — Но, признаться, я не смел надеяться, что моя скромная известность дойдет и до вас.
        — Не слушайте его, господин граф,  — поспешил вмешаться аббат.  — Он робок и скромен до невозможности, и если бы я постоянно его не подгонял, он не сделал бы самостоятельно ни шагу. Представьте себе, он ни за что не хотел идти со мной к вам под тем предлогом, что у нас к вам есть небольшая просьба.
        — Неужели, сударь?  — растерялся граф от неслыханной наглости священника.
        — Не правда ли, Ксавье? Ну, скажи откровенно,  — продолжал аббат.  — Ты же отказывался идти, разве не так?
        — Так,  — опустив глаза, подтвердил художник.
        — Напрасно я ему объяснял, что вы один из самых блестящих офицеров нашего времени, один из величайших государственных мужей Европы, самый просвещенный во Франции покровитель изящных искусств,  — он, со своей проклятой робостью, со своей обескураживающей щепетильностью, слушать ничего не хотел. Повторяю, я почти силой привел его сюда.
        — Увы, господа,  — промолвил граф Рапт, решивший сражаться с ними в лицемерии до последнего,  — я не имею чести быть художником, и для меня это настоящее горе. В самом деле, что такое воинская доблесть, что такое известность политика рядом с неувядающим венцом, который Господь возлагает на чело Рафаэлей и Микеланджело? Но если я и не обладаю этой славой, я имею, по крайней мере, счастье быть близко знакомым с известнейшими европейскими художниками. Кое-кто из них, и я горд этой честью, отвечают мне дружбой, и мне не нужно говорить вам, господин Ксавье, что я был бы счастлив видеть вас в их числе.
        — Ну что, Ксавье,  — взволнованным голосом произнес аббат и провел рукой по глазам, словно хотел смахнуть слезу,  — что я тебе говорил? Разве я перехвалил этого несравненного человека?
        — Сударь!  — воскликнул граф Рапт, словно устыдившись похвалы.
        — Несравненного! Я не отказываюсь от своих слов; не знаю, как вас благодарить, если вы выхлопочете для Ксавье заказ на десять фресок, которыми мы хотели бы расписать нашу бедную церковь.
        — Ах, брат мой, брат мой, это уж слишком! Ты же знаешь, что во время болезни нашей несчастной матушки я дал обет написать эти фрески. Заплатят мне за них или нет — ты можешь быть уверен, что я их выполню.
        — Разумеется, однако тебе не под силу выполнить такой обет, несчастный! И, выполняя его, ты умрешь с голоду! Ведь у меня, господин граф, есть только мой приход, и доход с него я раздаю нищим прихожанам. А у тебя, Ксавье, ничего нет, кроме кисти.
        — Ошибаешься, брат, у меня есть вера,  — подняв глаза к небу, возразил художник.
        — Слышите, господин граф, слышите? Ну не грустно ли это, спрошу я вас!
        — Господа,  — проговорил граф, поднимаясь, дабы показать двум братьям, что аудиенция окончена,  — через неделю вы получите официальный заказ на десять фресок.
        — Мы сто, тысячу, миллион раз заверяем вас в своей благодарности, а также в том, что примем живейшее участие в завтрашней великой битве,  — сказал аббат.  — Засим позвольте вашим покорным слугам откланяться!
        С этими словами аббат Букмон низко поклонился графу Рапту и сделал вид, что действительно уходит, как вдруг его брат Ксавье схватил его за руку и сказал:
        — Минуту, брат! Я со своей стороны тоже должен сказать несколько слов господину Рапту. Вы позволите, господин граф?
        — Говорите, сударь,  — обреченно кивнул будущий депутат, не сумев скрыть досады.
        Два брата были, конечно, достаточно умны, чтобы не заметить его тона. Однако они сделали вид, что не поняли этой молчаливой игры, и художник отважно начал:
        — Мой брат Сюльпис,  — он указал на аббата,  — только что говорил вам о моей робости и скромности. Позвольте и мне, господин граф, указать вам на его поистине неизлечимое бескорыстие. Знайте, во-первых, что я согласился сопровождать его сюда, хотя не хотел вас беспокоить, лишь по одной причине — прийти ему на помощь и призвать вас проявить заботу о нем. О, если бы речь шла только обо мне, поверьте, господин граф, что я никогда не посмел бы потревожить ваш покой. Мне самому ничего не нужно, ведь у меня есть вера; а если мне что-нибудь нужно, я могу и подождать. Ведь я постоянно себе повторяю, что мы живем в такое время и в такой стране, где великими мастерами называют людей, едва ли достойных мыть кисти Беато Анжелико и Фра Бартоломео! Почему так происходит, господин граф? Потому что художники в наше время ни во что не верят. Вот у меня вера есть! А потому мне ничего не нужно, как, впрочем, и никто не нужен, а следовательно, я не умею просить, во всяком случае за себя. Но когда я вижу своего брата, своего несчастного брата, сударь, святого, стоящего перед вами, когда я вижу, как он раздает нищим
тысячу двести франков своего дохода и даже не оставляет гроша на вино, необходимого, чтобы причащать на следующее утро, у меня сжимается сердце, господин граф; я набираюсь смелости и не боюсь показаться назойливым. Ведь я прошу не для себя — для брата!
        — Ксавье, дружок!  — притворно остановил его аббат.
        — О, тем хуже, если я все-таки сказал что хотел. Теперь вы знаете, господин граф, что делать. Я ничего не требую и ни к чему вас не принуждаю; я доверяюсь вашему благородному сердцу. Мы не из тех, кто говорит кандидату: «Мы владельцы и редакторы газеты; вы нуждаетесь в поддержке нашего листка — платите! Оговорим заранее плату за услугу, и мы вам ее окажем». Нет, господин граф, нет, мы, слава Богу, не такие.
        — Неужели существуют на свете подобные люди, брат мой?  — спросил аббат.
        — Увы, да, господин аббат, они существуют,  — живо отозвался граф Рапт.  — Но, как говорит ваш брат, вы не из их числа. Я займусь вами, господин аббат. Я переговорю с министром культов, и мы попытаемся хотя бы вдвое увеличить ваши доходы.
        — Ах ты, Господи!.. Знаете, господин граф,  — проговорил аббат,  — просить, так уж что-нибудь стоящее. Министр ни в чем не может вам отказать, ведь вы как депутат держите его в руках, и для него все равно какой приход выделить — в три или в шесть тысяч. Да это не для меня, Бог мой! Я питаюсь хлебом и водой, но мои бедняки или, вернее, бедняки Господа Бога!..  — прибавил аббат и поднял глаза к небу.  — Бедняки вас благословят, господин граф, а узнав через меня, от кого исходит благодеяние, они помолятся за вас.
        — Поручаю себя их и вашим молитвам,  — снова поднимаясь, проговорил граф Рапт.  — Считайте, что приход ваш.
        Братья совершили тот же маневр, к которому уже раз прибегли.
        Они подошли к двери в сопровождении кандидата, считавшего своим долгом их проводить, как вдруг аббат снова остановился.
        — Кстати, я совсем забыл, господин граф…  — начал он.
        — Что такое, господин аббат?
        — Недавно в моем приходе Сен-Манде,  — продолжал аббат с сокрушенным видом,  — умер один из самых уважаемых людей христианской Франции, человек неизменного милосердия и просвещеннейшей веры; имя этой святой личности, несомненно, дошло и до вас.
        — Как же его зовут?  — спросил граф, тщетно пытаясь понять, куда клонит аббат и какой новой дани он может потребовать.
        — Его звали видам Гурдон де Сент-Эрем.
        — Ах да, Сюльпис! Ты совершенно прав!  — вмешался Ксавье.  — Вот уж был истинный христианин!
        — Я был бы недостоин жить,  — сказал г-н Рапт,  — если бы не знал имени этого благочестивого человека!
        — Так вот,  — продолжал аббат,  — несчастный достойный муж умер, лишив наследства недостойных родственников и завещав Церкви все свое имущество, движимое и недвижимое.
        — Ну зачем вспоминать о грустном?  — вздохнул Ксавье Букмон и поднес к глазам платок.
        — Затем, что Церковь не может быть неблагодарной наследницей, брат мой.
        Преподав этот урок признательности младшему брату, аббат снова обратился к графу Рапту:
        — Он оставил, господин граф, шесть томов неизданных писем духовного содержания, подлинные наставления для христианина, второе «Подражание Иисусу Христу». Мы должны как можно скорее издать эти шесть томов. Вы увидите фрагмент этих писем в следующем номере нашего журнала. Я решил, дорогой мой брат во Христе, пойти навстречу вашим пожеланиям и дать вам возможность принять участие в этом благородном деле, а потому включил вас в список избранных и подписал на сорок экземпляров.
        — Вы хорошо сделали, господин аббат,  — одобрил будущий депутат, до крови закусив от бешенства губы, но продолжая улыбаться.
        — Я был в этом уверен!  — воскликнул Сюльпис и снова двинулся к двери.
        Однако Ксавье продолжал стоять, будто пригвожденный к месту.
        — Что это ты делаешь?  — спросил его Сюльпис.
        — Это я должен тебя спросить, что ты делаешь,  — возразил Ксавье.
        — Ухожу! Оставляю господина графа в покое; мне кажется, мы и так отняли у него немало времени.
        — Ты уходишь, позабыв о том, ради чего мы, собственно, и пришли.
        — Ах, и правда!  — воскликнул аббат.  — Простите, господин граф… Да, всегда так и бывает: занимаемся мелочами, а о главном-то и забыли.
        — Скажи лучше, Сюльпис, что твоя прискорбная скромность помешала тебе побеспокоить господина графа новой просьбой.
        — Да, признаться, это правда,  — согласился аббат.
        — Он всегда такой, господин граф, из него слова клешами не вытянешь.
        — Говорите!  — предложил г-н Рапт.  — Раз уж об этом зашла речь, дорогой аббат, лучше сразу покончить с делом.
        — Если бы не вы, господин граф,  — начал аббат, вкрадчивым голосом и с видом человека, делающего над собой нечеловеческие усилия, чтобы победить робость,  — я бы ни за что не решился… Итак, речь идет о школе, которая ценой больших трудов и жертв основана несколькими братьями и мной в предместье Сен-Жак. Мы хотим, невзирая на возрастающие трудности, купить довольно дорогой дом и занять его с первого этажа до четвертого. Однако на первом этаже живет аптекарь; он также занимает часть антресолей. У него там лаборатория, откуда поднимаются испарения, доносится шум — все это вредно сказывается на здоровье детей. Мы хотели бы найти достойный способ заставить этого беспокойного жильца переехать. Ибо, как говорится, господин граф, дело не терпит отлагательства.
        — Я в курсе этого дела, господин аббат,  — перебил его граф Рапт,  — я виделся с аптекарем.
        — Виделись?!  — вскричал аббат.  — Я же тебе говорил, Ксавье, что это он выходил, когда мы пришли!
        — А я говорил, что это не он: я был далек от мысли, что у него хватит наглости явиться к господину графу.
        — Ну, как видите, хватило,  — ответил будущий депутат.
        — Вам достаточно было на него взглянуть, чтобы понять, с кем вы имеете дело,  — заметил аббат.
        — Я хороший физиономист, господа, и надеюсь, что отлично его разгадал.
        — В таком случае вы не могли не обратить внимание на чрезмерно развитые крылья его носа.
        — Да, нос у него действительно огромный.
        — Это признак самых дурных страстей.
        — Так учит Лафатер.
        — По этому признаку сразу определишь опасного человека.
        — Еще бы!
        — Одного взгляда на него довольно чтобы понять: этот человек исповедует опаснейшие политические взгляды.
        — Да, он вольтерьянец.
        — Вольтерьянец все равно что безбожник.
        — Он был жирондистом.
        — А жирондист то же, что цареубийца.
        — Ясно одно: он не любит священников.
        — Кто не любит священников — не любит Бога, а кто не любит Бога — не любит короля, потому что король получает власть по божественному праву.
        — Значит, это точно плохой человек.
        — Плохой?  — переспросил аббат.  — Да это революционер!
        — Кровопийца!  — поддержал художник.  — И мечтает он об одном: разрушить общественный порядок.
        — Я так и думал,  — сказал г-н Рапт.  — Он выглядит слишком невозмутимым — это жестокий человек!.. Я очень вам благодарен, господа, что вы дали мне знать о таком человеке.
        — Не за что, господин граф,  — сказал Ксавье,  — мы всего лишь исполнили свой долг.
        — Долг каждого честного гражданина,  — прибавил Сюльпис.
        — Если бы вы могли, господа, представить письменные и неоспоримые доказательства вреда, причиненного этим человеком, можно было бы, вероятно, заставить его исчезнуть, отделаться от него тем или иным способом. Вы можете мне дать такие доказательства?
        — Нет ничего проще,  — ответил со змеиной улыбкой аббат,  — к счастью, все доказательства у нас в руках.
        — Все!  — подтвердил художник.
        Аббат вынул из кармана, как сделал перед тем фармацевт, сложенный вчетверо листок, и подал его г-ну Рапту со словами:
        — Вот петиция, подписанная двенадцатью самыми известными врачами квартала, доказывающая, что этот отравитель торгует лекарствами, приготовленными не по правилам. Некоторые из его лекарств несомненно послужили причиной смерти.
        — Дьявольщина! Это уже серьезно!  — заметил г-н Рапт.  — Дайте мне эту петицию, господа, и поверьте, что я сумею найти ей применение.
        — Самое меньшее, что можно требовать для такого человека, господин граф,  — это камера если не в Рошфоре и Бресте, то хотя бы в Бисетре.
        — Ах, господин аббат! Вы подаете высокий пример христианского милосердия!  — воскликнул граф Рапт.  — Вы хотите раскаяния, а не смерти грешника.
        — Господин граф!  — с поклоном отвечал аббат.  — Уже давно я, опираясь на сведения, добытые с огромным трудом, составил вашу биографию. Я ждал лишь такой встречи как сегодня, чтобы опубликовать ее. Я объявлю ее в следующем номере «Горностая». И прибавлю еще одну черту: любовь к человечеству.
        — Господин граф!  — прибавил Ксавье.  — Я никогда не забуду этот визит и когда буду писать Праведника, прошу у вас позволения вспомнить ваше благородное лицо.
        Во время этого диалога полковник, которого аббат не напрасно назвал военачальником, маневрировал, как опытный стратег, и постепенно оттеснил братьев к двери.
        Аббат решился наконец взяться за ручку: не то понял маневр, не то ему нечего было просить.
        В эту минуту дверь распахнулась, но не по милости аббата, а под внешним давлением, и старая маркиза де Латурнель (ее, надеюсь, не забыли наши читатели, ведь она была связана с графом Раптом не простыми родственными узами) устремилась, запыхавшись, в кабинет.
        — Слава Богу!  — пробормотал г-н Рапт, полагая, что наконец-то вырвался из когтей двух братьев.
        XXXV
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОТКРЫТО ГОВОРИТСЯ, ЧТО БЫЛО ПРИЧИНОЙ РАССТРОЙСТВА ГОСПОЖИ ДЕ ЛАТУРНЕЛЬ
        — На помощь! Умираю!  — слабо вскрикнула маркиза и, закатив глаза, упала на руки аббату Букмону.
        — Ах ты, Господи! Госпожа маркиза!  — воскликнул тот.  — Что произошло?
        — Как?! Вы знакомы с госпожой маркизой?  — спросил граф Рапт, бросившись было на помощь г-же де Латурнель, но замер, видя, что она в руках друга.
        Ничто на свете не могло испугать его больше, чем то, что он увидел: маркиза де Латурнель — приятельница такого злобного человека, как аббат.
        Он знал, какой легкомысленной бывала маркиза; случалось, ночью он внезапно просыпался, и его бросало в жар при мысли, что его тайны находились в руках женщины, которая любила его от всего сердца, но могла в один прекрасный день, подобно лафонтеновскому медведю, сгоняющему муху, швырнуть графу в голову одну их этих тайн и уничтожить его.
        Кроме того, он хорошо знал маркизу: если маркиза была другом двух братьев, она станет поддерживать не его, а церковников.
        Его еще больше ошеломило, когда в ответ на вырвавшиеся у него слова «Как?! Вы знакомы с госпожой маркизой?» аббат Букмон сказал, пародируя слова графа о г-не де Сент-Эреме:
        — Я был бы недостоин жить, если бы не знал одну из самых благочестивых дам Парижа!
        Граф увидел, что необходимо примириться с этим знакомством, и подошел к маркизе, по привычке изображавшей в шестьдесят лет один из обмороков, так шедших ей в двадцатилетнем возрасте.
        — Что с вами, сударыня?  — спросил он в свою очередь.  — Умоляю: не оставляйте нас в неизвестности.
        — Да я просто умираю!  — не открывая глаз, отозвалась маркиза.
        Такой ответ ничего не значил.
        Однако граф Рапт увидел, что все не так страшно, как ему показалось вначале, и сказал секретарю:
        — Надо бы позвать врача, Бордье.
        — Не надо!  — возразила маркиза, открывая глаза и испуганно озираясь.
        Она увидела аббата.
        — А, это вы, господин аббат,  — нежнейшим голоском пролепетала старая святоша.
        Ее тон заставил графа Рапта вздрогнуть.
        — Да, госпожа маркиза, это я,  — отозвался довольный аббат.  — Имею честь представить вам своего брата, господина Ксавье Букмона.
        — Большой художник!  — как нельзя ласковее улыбнулась маркиза.  — Я от всего сердца рекомендую его нашему будущему депутату.
        — Это ни к чему, сударыня,  — возразил г-н Рапт.  — Господа, слава Богу, умеют отрекомендоваться сами.
        Братья опустили глаза и смиренно поклонились; они сделали это совершенно одинаково, словно приведенные в действие одной пружиной.
        — Так что же с вами случилось, маркиза?  — вполголоса спросил г-н Рапт, словно намекая двум посетителям, что, оставаясь дольше, они проявляют нескромность.
        Аббат понял его намерение и сделал вид, что уходит.
        — Брат мой!  — сказал он.  — Я начинаю замечать, что мы злоупотребляем временем господина графа.
        Однако маркиза удержала его за полу редингота.
        — Нисколько, господин аббат!  — возразила она.  — Причина моего страдания ни для кого не секрет. Кстати, поскольку вы некоторым образом причастны к тому, что со мной происходит, я рада встретить вас здесь.
        Будущий депутат помрачнел, зато аббат просиял от радости.
        — Что вы хотите сказать, госпожа маркиза?  — вскричал он.  — Как я, готовый отдать за вас жизнь, могу иметь несчастье быть причастным к вашему страданию?
        — Ах, господин аббат!  — с отчаянием в голосе вскричала маркиза.  — Вы ведь знаете Толстушку?
        — Толстушку?  — переспросил аббат таким тоном, словно хотел сказать: «А что это такое?»
        Граф знал, что такое Толстушка, и, догадываясь о причине великого страдания, сотрясавшего маркизу, упал в кресло со вздохом отчаяния, как человек, который, устав бороться, сдает свои позиции неприятелю.
        — Да, Толстушку,  — подтвердила маркиза плачущим голосом.  — Вы не могли ее не знать, вы двадцать раз видели меня с ней.
        — Где же, госпожа маркиза?  — спросил аббат.
        — Да в вашем приходе, господин аббат, в Монружском братстве. Я всегда ее привожу, вернее — увы!  — приводила с собой. О Великий Боже! Бедняжка, она так громко лаяла, если я оставляла ее одну в особняке!
        — A-а, понял!  — вскричал аббат, которого наконец надоумило слово «лаяла».  — Понял!
        Изображая отчаяние, он хлопнул себя по лбу и продолжал:
        — Вы говорите о своей прелестной собачке! Восхитительной собачке, грациозной и умненькой! Неужели с ней случилось какое-нибудь несчастье, госпожа маркиза, с этой милой маленькой Толстушкой?
        — Несчастье?! Ну еще бы, разумеется, несчастье!  — разрыдалась маркиза.  — Она умерла, господин аббат!
        — Умерла!  — хором подхватили оба брата.
        — Пала жертвой ужасного преступления, отвратительной ловушки.
        — О Небо!  — воскликнул Ксавье.
        — Кто же виновник этого мерзкого злодеяния?  — спросил аббат.
        — Кто?! И вы еще спрашиваете!  — прошипела маркиза.
        — Да, мы спрашиваем,  — подтвердил Ксавье.
        — Наш общий враг, враг правительства, враг короля: аптекарь из предместья Сен-Жак!
        — Я так и думал!  — вскричал аббат.
        — Готов поклясться, что это его рук дело!  — подхватил художник.
        — Как же это было, Боже ты мой?
        — Я отправилась к нашим добрым сестрам,  — начала свой рассказ маркиза.  — Когда мы с Толстушкой проходили мимо аптеки, бедняжка, которую я держала на поводке, вдруг останавливается. Я подумала, что ей просто понадобилось остановиться. Я тоже останавливаюсь… Вдруг она взвыла, бросила на меня прощальный взгляд и упала замертво прямо на мостовой.
        — Ужас какой!  — воскликнул аббат, подняв глаза к потолку.
        Во время этого рассказа граф Рапт выплеснул свое нетерпение на связку перьев и изорвал ее в клочья.
        Госпожа маркиза де Латурнель заметила, что его не очень заинтересовал трогательный рассказ об этой беде и что он с нетерпением ждет, когда уйдут оба посетителя.
        Маркиза встала.
        — Господа!  — с холодным достоинством произнесла она.  — Я вам тем более благодарна за внимание, которое вы уделяете несчастной Толстушке, что оно так непохоже на глубокое безразличие моего племянника, настолько занятого своими тщеславными планами, что у него нет времени на простые человеческие чувства.
        Оба брата с возмущением посмотрели на графа Рапта.
        — Жаба и змей!  — прошептал тот.
        Обратившись к маркизе, он громче прибавил:
        — Это не так, сударыня, а в доказательство моего живейшего сочувствия вашему горю я предоставляю себя в ваше распоряжение и готов наказать виновного.
        — Мы же вам сказали, господин граф,  — вставил аббат,  — что этот человек — негодяй, способный на любое преступление!
        — Редкий негодяй!  — заметил Ксавье.
        — Да, вы в самом деле это говорили, господа,  — промолвил депутат, вставая и кланяясь двум братьям, словно хотел сказать: «Теперь, когда мы прекрасно понимаем друг друга, наши мнения совпадают, нас не разделяет никакая распря, ступайте домой и оставьте меня в покое».
        Братья поняли его движение, и в особенности взгляд.
        — Прощайте, господин граф,  — несколько прохладно попрощался аббат Букмон.  — Сожалею, что вы не можете уделить нам еще несколько минут; мы с братом хотели предложить вашему вниманию еще несколько важных вопросов.
        — Важнейших!  — прибавил Ксавье.
        — Мы их лишь отложим на время,  — возразил граф Рапт,  — я льщу себя надеждой иметь счастье снова встретиться с вами.
        — Это наше самое горячее желание,  — подхватил художник.
        — До скорой встречи,  — прибавил аббат.
        Поклонившись графу, аббат вышел первым, за ним — художник, во всем подражавший старшему брату.
        Граф Рапт прикрыл за ними дверь и некоторое время постоял, держась за ручку, словно опасался, как бы они не вернулись.
        Затем он обратился к секретарю, едва ворочая языком от усталости:
        — Бордье, вы хорошо запомнили этих людей?
        — Да, господин граф,  — отвечал тот.
        — Так вот, Бордье: я вас прогоню, если когда-нибудь их нога окажется в моем кабинете.
        — Какая ярость против двух Божьих людей, дорогой мой Рапт!  — с набожным видом воскликнула маркиза.
        — Это они-то Божьи люди?  — взревел будущий депутат.  — Вы хотели сказать: приспешники Сатаны, вестники дьявола?
        — Ошибаетесь, сударь, совершенно ошибаетесь, клянусь вам,  — возразила маркиза.
        — Да, правда, я и забыл, что они ваши друзья.
        — Я глубоко восхищаюсь благочестием одного и сердечно симпатизирую таланту другого.
        — От души вас с этим поздравляю, маркиза,  — отирая лоб, сказал граф.  — Ваше восхищение и симпатия весьма уместны. Много я видел мошенников с тех пор, как вступил в должность, но впервые за всю свою карьеру встречаю интриганов такого калибра. Да, Церковь недурно выбирает своих левитов. Теперь мне понятно, почему она так непопулярна.
        — Сударь!  — вскричала разгневанная маркиза.  — Вы богохульствуете!
        — Вы правы. Не будем больше о них! Поговорим о чем-нибудь еще.
        Он обернулся к секретарю.
        — Бордье! Я должен поговорить с дорогой тетушкой о деле чрезвычайной важности,  — проговорил он, пытаясь отыграть то, что потерял во мнении маркизы.  — Поэтому я не смогу продолжать прием. Ступайте в приемную, выберите двух-трех посетителей — предоставляю это вашей проницательности,  — а остальных отошлите. Клянусь честью, я падаю от усталости.
        Секретарь вышел, и граф Рапт остался с маркизой де Латурнель наедине.
        — До чего люди злы!  — глухо пробормотала маркиза, в изнеможении падая в кресло.
        Граф Рапт с удовольствием поступил бы точно так же, однако его остановила необходимость серьезно поговорить с маркизой, о чем он сказал Бордье.
        — Дорогая маркиза!  — начал он, подойдя к ней ближе и тронув пальцами ее плечо.  — Я готов с вами согласиться. Но, как вы знаете, теперь не время пускаться в разглагольствования: выборы состоятся послезавтра.
        — Именно поэтому,  — заявила маркиза,  — я считаю, что с вашей стороны крайне неосмотрительно приобретать себе врагов в лице двух столь влиятельных в клерикальной партии людей, как аббат де Букмон и его брат.
        — Врагов?!  — вскричал граф Рапт.  — Врагов в лице этих пройдох?
        — О, можете быть в этом уверены. Я заметила, сколько было ненависти во взглядах, которые бросили на вас, прощаясь, эти два достойных молодых человека.
        — Два достойных молодых человека!.. По правде говоря, вы меня изводите, тетя… Враги!.. Я приобрел себе врагов в лице этих недотеп? Ненависть во взглядах!.. Они бросили на меня полные ненависти взгляды при прощании!.. Да знаете ли вы, госпожа маркиза, что, прежде чем попрощаться, они провели здесь больше часу? Знаете ли вы, что за это время они то льстили, то угрожали мне — попеременно! И я обещал одному из них приход в пять-шесть тысяч франков, а другому — заказ на роспись целой церкви? И после того как я утолил их жадность, мне пришлось напитать их злобу? Да уж, клянусь честью, как ни мало я чувствителен, а и меня в конце концов стало тошнить от отвращения. И если бы они не ушли сами, да простит меня Господь, я выставил бы их за дверь.
        — И совершили бы немалую оплошность: аббат Букмон — преданнейший раб монсеньера Колетти, а он, как мне кажется, и без того к вам не расположен.
        — Ну что же, пришло время обсудить этот вопрос. Как вы сказали? Монсеньер Колетти ко мне не расположен?
        — Да, он очень плохо к вам относится.
        — Так вы с ним виделись?
        — А разве не вы сами поручили мне с ним переговорить?
        — Разумеется! Именно об этом визите я и намеревался с вами побеседовать.
        — Должно быть, дорогой граф, кто-то очернил вас в глазах его преосвященства.
        — Поговорим без обиняков, маркиза; давайте объяснимся! Вы любите меня всей душой, не так ли?
        — Дорогой Рапт, неужели вы можете в этом сомневаться?
        — Я не сомневаюсь. Вот почему я говорю с вами совершенно откровенно. Я стремлюсь к известности, я очень этого хочу. Для меня это to be or not to be[58 - Быть или не быть (англ.).], от этого зависит мое будущее. Честолюбие для меня все равно что счастье. Однако это честолюбие должно быть удовлетворено. Я должен стать депутатом, это путь к министерскому портфелю; я хочу быть министром. Монсеньер Колетти обещал, что через ее высочество герцогиню Ангулемскую, духовником которой он состоит, выхлопочет у короля мое назначение. Он исполнил свое обещание?
        — Нет,  — ответила маркиза.
        — Нет?!  — изумленно переспросил граф.
        — Я даже думаю, что он вряд ли хочет этим заниматься,  — продолжала маркиза.
        — Послушайте, у меня голова идет кругом!.. Он, что же, отказывается меня поддержать?
        — Наотрез.
        — Он сам так сказал?
        — Именно так он мне и сказал.
        — Ах, вот что! Он, стало быть, запамятовал, что именно я помог ему стать епископом и что благодаря вашей помощи он попал в окружение ее высочества герцогини Ангулемской?
        — Все это он помнит. Однако, как он говорит, он не может пойти на сделку с собственной совестью.
        — Его совесть!.. Его совесть!..  — пробормотал граф Рапт.  — Какому ростовщику он ее заложил и кто из моих недругов дал ему денег, чтобы выкупить ее?
        — Дорогой граф! Дорогой граф!  — вскрикнула маркиза и перекрестилась.  — Я вас не узнаю. Страсть вас ослепляет!
        — Действительно, я от отчаяния готов биться головой о стену. Еще один, кого я считал купленным, а он хочет получить деньги раньше, чем продаст свою шкуру! Дорогая маркиза! Садитесь в карету… У вас сегодня приемный день, не так ли?
        — Да.
        — Поезжайте к монсеньеру Колетти и пригласите его к себе.
        — Что вы такое говорите?! Уже слишком поздно.
        — Скажете, что хотели пригласить его лично.
        — Я только что от него и словом не обмолвилась о приглашении.
        — Как же так?! Вы знаете, что у меня мало времени, и не заставили его поехать вместе с вами?
        — Он отказался, отговорившись тем, что, если бы он был вам нужен, вы сами приехали бы к нему.
        — Я поеду завтра.
        — Будет слишком поздно.
        — Почему?
        — К тому времени выйдут газеты, и то, что захотят сказать против вас, окажется напечатано.
        — Что же он может сказать против меня?
        — Кто же знает?
        — Как это кто? Объяснитесь!
        — Монсеньер Колетти, как вы знаете, взялся обратить княгиню Рину в католическую веру.
        — Разве это уже не было сделано?
        — Нет, однако она чахнет с каждым днем. Кроме того, он исповедник вашей жены.
        — О, Регина не могла ничего сказать против меня.
        — Кто знает! На исповеди…
        — Сударыня!  — с негодованием воскликнул граф Рапт.  — Даже для самых захудалых служителей Церкви тайна исповеди священна.
        — Да, в конце концов, мне-то откуда знать! Но если хотите получить от меня совет…
        — То… что?
        — Садитесь-ка сами в карету и поезжайте к нему с миром.
        — Да у меня на сегодня назначены еще три-четыре посетителя!
        — Примите их завтра.
        — Я потеряю их голоса.
        — Лучше потерять три голоса, чем тысячу.
        — Вы правы… Батист!  — закричал г-н Рапт, названивая в колокольчик.  — Батист!
        На пороге появился лакей.
        — Карету!  — приказал граф.  — И пришлите ко мне Бордье.
        Спустя минуту в кабинет вернулся секретарь.
        — Бордье!  — сказал граф.  — Я выйду по потайной лестнице. Отошлите всех посетителей.
        Торопливо поцеловав маркизе ручку, г-н Рапт поспешил прочь из кабинета, однако успел услышать, как г-жа де Латурнель сказала секретарю:
        — А теперь, Бордье, мы подумаем, не правда ли, как отомстить за смерть Толстушки!
        XXXVI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ДВА АВГУРА НЕ МОГУТ СМОТРЕТЬ ДРУГ НА ДРУГА БЕЗ СМЕХА
        Граф Рапт примчался на улицу Сен-Гийом, где находился особняк его преосвященства Колетти.
        Монсеньер занимал флигель, расположенный между двором и садом. Это был прелестный уголок, гнездышко, достойное поэта, влюбленного или аббата, открытое полуденным лучам, но тщательно спрятанное от лютых северных ветров.
        Внутреннее убранство флигеля с первого взгляда выдавало утонченную чувственность святого человека, который здесь жил. Согретый воздух, благоуханный, располагающий к сладострастию, охватывал вас, едва вы попадали внутрь, и если бы вас ввели в комнаты с завязанными глазами, вы, вдохнув аромат, решили бы, что оказались в одном из таинственных, опьяняющих будуаров, в которых щёголи времен Директории славословили и воскуряли фимиам.
        Слуга — по виду не то придверник-мирянин, не то духовное лицо — пригласил графа Рапта в небольшую полуосвещенную гостиную, располагающуюся рядом с приемной.
        — Его преосвященство сейчас очень занят,  — доложил слуга,  — не знаю, сможет ли он вас принять. Однако не угодно ли вам назвать свое имя?..
        — Доложите о графе Рапте,  — приказал будущий депутат.
        Слуга низко поклонился и вошел в приемную.
        Несколько мгновений спустя он вернулся и сообщил:
        — Его преосвященство примет господина графа.
        Полковнику не пришлось слишком долго ждать. Прошло не больше пяти минут, и из приемной в сопровождении монсеньера Колетти вышли два человека. Граф не сразу разглядел в полумраке их лица, но тут же узнал братьев Букмонов: только они умели так раболепно кланяться.
        Это в самом деле были Сюльпис и Ксавье Букмоны.
        Господин Рапт поклонился им как мог любезнее и вошел в приемную в сопровождении епископа, который ни за что не хотел проходить первым.
        — Я никак не ожидал, что вы окажете мне честь и доставите удовольствие своим визитом именно сегодня, господин граф,  — начал его преосвященство, указав графу Рапту на козетку, и сел сам.
        — Отчего же, монсеньер?  — спросил граф.
        — Потому что накануне выборов у такого государственного мужа, как вы,  — смиренно отвечал монсеньер Колетти,  — есть, должно быть, дела поважнее, чем визит к бедному затворнику вроде меня.
        — Ваше преосвященство!  — поспешил прервать его граф, видя, как далеко мог его завести этот жеманный лицемер.  — Госпожа маркиза де Латурнель любезно сообщила, к моему величайшему удивлению и огорчению, что я совершенно лишился вашего доверия.
        — Госпожа маркиза де Латурнель, может быть, преувеличила,  — перебил его аббат,  — когда сказала: «совершенно».
        — Я должен это понимать так, ваше преосвященство, что вы не очень мне доверяете.
        — Признаюсь, господин граф,  — нахмурился аббат и устремил взгляд ввысь, будто призывая на стоявшего перед ним грешника Божье милосердие,  — что его величество спрашивал мое мнение о вашем переизбрании в Палату и вхождении в министерство, и… я не сказал всего, что думаю по этому поводу, но был вынужден просить короля повременить с окончательным решением до моего обстоятельного разговора с вами.
        — Я сюда именно за этим явился, монсеньер,  — холодно проговорил в ответ будущий депутат.
        — Тогда… побеседуем, господин граф.
        — В чем вы можете меня упрекнуть, ваше преосвященство?  — спросил г-н Рапт.  — Я имею в виду лично меня.
        — Я?!  — с невинным видом переспросил епископ.  — Чтобы я упрекал вас в чем-либо лично? По правде говоря, вы ставите меня в неловкое положение. Ведь если речь обо мне, господин граф, то для меня знакомство с вами было величайшим благом! Я так и сказал королю и могу повторить это во всеуслышание. Я любому готов рассказать, как я вам признателен!
        — О чем же, в таком случае, речь, монсеньер? Раз вы мной довольны, как вы говорите, чем объясняется немилость, в которую я впал в ваших глазах?
        — Это объяснить весьма непросто,  — заметно смутившись, покачал головой епископ.
        — Могу ли я вам помочь, монсеньер?
        — Чего же лучше, господин граф! Вы ведь, как я полагаю, догадываетесь, о чем идет речь?
        — Нисколько, уверяю вас,  — возразил г-н Рапт.  — Но мы, возможно, придем к цели вместе, если постараемся?!
        — Итак, я внимательно вас слушаю.
        — В вас словно заключены два человека, монсеньер: священник и политический деятель,  — пристально глядя на епископа, начал граф.  — Какого из двух я обидел?
        — Да ни того ни другого…  — с притворным сомнением в голосе отвечал епископ.
        — Прошу прощения, монсеньер,  — продолжал граф Рапт.  — Давайте говорить откровенно. Скажите, какому из двух человек, политику или священнику, я обязан принести извинения и возместить ущерб?
        — Послушайте, господин граф,  — сказал епископ.  — Я действительно буду с вами откровенен. Для начала позвольте мне напомнить, с каким восхищением я отношусь к вашему редкому таланту. Я до настоящей минуты не знаю человека, более вас достойного занять самый высокий государственный пост. К несчастью, появилось пятнышко, затмевающее блеск, которым я вас мысленно окружил.
        — Объясните вашу мысль, монсеньер. Я с радостью готов исповедаться.
        — Ловлю вас на слове,  — медленно и холодно выговорил епископ.  — Я желаю вас исповедать! Случаю было угодно, чтобы я узнал о совершенной вами ошибке. Признайтесь в ней, как на исповеди, и если мне придется коленопреклоненно молиться за вас, я буду день и ночь взывать к божественному милосердию, пока не добьюсь для вас прощения.
        «Лицемер!  — подумал граф Рапт.  — Лицемер и дурак! Неужели ты думаешь, что у меня хватит глупости попасться в ловушку? Да я сам тебя сейчас исповедую!»
        — Монсеньер!  — обратился он к епископу.  — Если я правильно вас понял, вы случайно (он намеренно подчеркнул это слово) узнали о допущенной мной ошибке. Наставьте меня на правильный путь! Простительный ли это грех или… смертный? Вот в чем вопрос!
        — Загляните себе в душу, господин граф, спросите себя,  — с сокрушенным видом увещевал епископ,  — попытайте свою совесть. Есть ли что-нибудь серьезное… очень серьезное, в чем вы могли бы себя упрекнуть? Вы знаете, что я отношусь к вашей семье, и особенно к вам, с отеческой нежностью. Я готов снисходительно отнестись к вашему прегрешению! Доверьтесь мне, у вас нет более верного друга, чем я.
        — Послушайте, ваше преосвященство,  — строго взглянув на епископа, нетерпеливо заговорил граф Рапт.  — Мы оба неплохо разбираемся в людях, безошибочно знаем людские страсти. Нам известно, что мало кто из нас, достигнув наших лет, с нашими аппетитами и честолюбивыми помыслами, оглянувшись на прожитые годы, не заметит в себе некоторых… слабостей!
        — Несомненно!  — опустив глаза, перебил епископ, так как не мог выдержать пристального взгляда будущего депутата.  — Человек по природе своей несовершенен, и, конечно, у всех нас позади целая вереница слабостей, ошибок… Однако,  — продолжал он, поднимая голову,  — есть такие слабости, разглашение которых может нанести серьезный, почти смертельный ущерб репутации!.. Если вы совершили именно такой грех, признайтесь, господин граф, что даже мы с вами не сможем предотвратить проистекающую из него опасность. Итак, спросите себя!
        Граф с ненавистью взглянул на епископа. Он хотел бы осыпать его проклятиями, но подумал, что скорее с ним справится, иезуитствуя подобно ему. И он с покаянным видом произнес:
        — Увы, монсеньер, разве всегда человек помнит совершенное им в этом мире зло и добро? Ошибка, которая представляется незначительной нам, понимающим, что цель оправдывает средства, может оказаться огромным грехом, чудовищным преступлением в глазах общества. Человеческая природа столь несовершенна, как вы только что изволили заметить, а наше честолюбие так велико! Наши цели так грандиозны, а жизнь, увы, коротка! Мы настолько привыкли, стремясь к своей цели, каждый день устранять неожиданные шипы и тернии, что легко забываем о вчерашних лишениях перед сегодняшними трудностями. А если так, то кто из нас не несет в себе страшную тайну, угрызения совести, опасения? Кто может себе сказать по совести в подобных обстоятельствах: «Я шел прямой дорогой до сегодняшнего дня, не оставив ни капли своей крови на придорожных колючках! Я с честью исполнил свой долг, не взваливая на себя тяжесть того или иного греха, даже преступления!» Пусть покажется такой человек, если только у него в душе было хоть немного честолюбия, и я готов пасть перед ним ниц и воскликнуть, бия себя в грудь: «Я недостоин называться твоим
братом!» Сердце человека похоже на полноводную реку, отражающую на поверхности небо, а в глубинах таящую ил и грязь. Так не требуйте от меня, монсеньер, открыть ту или иную тайну! У меня тайн больше, чем прожитых лет за спиной! Скажите лучше, какая из тайн стала вам известна, и мы оба подумаем, как отпустить этот грех.
        — Я всей душой готов оказать вам услугу, господин граф,  — отозвался епископ.  — Однако мне была доверена ваша тайна, я поклялся ее хранить, как же я могу нарушить клятву?
        — Так вы узнали ее на исповеди?  — спросил г-н Рапт.
        — Нет… не совсем так,  — неуверенно ответил епископ.
        — В таком случае, ваше преосвященство, вы можете говорить,  — сухо заметил будущий депутат.  — Порядочные люди, такие, как мы, должны друг другу помогать… Напомню вам, кстати, между делом,  — строго продолжал граф Рапт,  — чтобы помочь вашей совести: это не первая клятва, которую вы нарушаете.
        — Но, господин граф…  — возразил было епископ и покраснел.
        — Не говоря уже о политических клятвах, ваше преосвященство,  — продолжал депутат,  — которые и даются-то лишь для того, чтобы их взять обратно, то есть нарушить, вы нарушили и многие другие…
        — Господин граф!  — с возмущением вскричал епископ.
        — Вы, монсеньер, дали обет целомудрия,  — продолжал граф,  — но, как всем известно, являетесь самым галантным аббатом в Париже.
        — Вы меня оскорбляете, господин граф!  — закрыв лицо руками, воскликнул епископ.
        — Вы дали обет бедности,  — продолжал дипломат,  — а сами стали богаче меня, ведь у вас одних долгов на сто тысяч франков! Вы дали обет…
        — Господин граф!  — вскочил епископ.  — Я не стану больше вас слушать. Я думал, вы пришли с миром, а вы принесли войну. Да будет так!
        — Послушайте, ваше преосвященство!  — переменил тон будущий депутат.  — Если мы станем воевать, никто из нас от этого не выиграет. И я пришел к вам не с войной, как вы утверждаете. Если бы это входило в мои намерения, я бы не имел чести объясняться с вами в эту минуту.
        — Чего же вы от меня хотите?  — смягчился епископ.
        — Я желал бы знать,  — отчетливо проговорил граф Рапт,  — о каком из моих грехов вам стало известно.
        — О страшном грехе!  — пробормотал епископ, подняв глаза к потолку.
        — О каком именно?  — продолжал настаивать граф.
        — Вы женились на собственной дочери, не так ли?  — спросил монсеньер Колетти, пряча лицо и усаживаясь на козетку.
        Граф бросил на него презрительный взгляд, словно хотел сказал: «Ну, и что дальше?»
        — Вы узнали об этом от графини?  — только и спросил он.
        — Нет,  — возразил епископ.
        — От маркизы де Латурнель?
        — Нет,  — снова возразил епископ.
        — Стало быть, от супруги маршала де Ламот-Удана?
        — Я не могу вам это сказать,  — покачал головой епископ.
        — Я должен был догадаться, вы ведь ее духовник.
        — Поверьте, я узнал об этом не на исповеди,  — поспешил заверить прелат.
        — Я верю,  — сказал г-н Рапт,  — я в этом даже не сомневаюсь, ваше преосвященство. Да, это правда!  — продолжал он, глядя на епископа в упор.  — Она, несомненно, ужасна, как вы сказали, но я не боюсь в ней сознаться. Да, я женился на своей дочери, но, так сказать, «духовно», монсеньер, да позволено мне будет так выразиться, а не «материально», как вы, очевидно, думаете. Да, я совершил это преступление, ужасное в глазах общества, а также с точки зрения Кодекса. Но, как вы знаете, Кодекс не способен остановить людей двух сортов: тех, что находятся внизу, таких, как презренные преступники, и тех, что находятся вверху, как вы и я, монсеньер.
        — Господин граф!  — воскликнул епископ, озираясь, словно боялся, как бы их не услышали.
        — Что ж, ваше преосвященство,  — продолжал граф Рапт после минутного колебания,  — в обмен на вашу тайну я открою вам другую, и, уверен, она покажется вам не менее занятной.
        — Что вы хотите сказать?  — насторожился епископ.
        — Вы помните наш разговор за несколько часов до моего отъезда в Россию, когда мы гуляли вечером под высокими деревьями парка Сен-Клу?
        — Я помню, что мы гуляли в парке,  — проговорил епископ, краснея,  — а вот наш разговор припоминаю весьма смутно.
        — В таком случае я вам его напомню, монсеньер, или, вернее, перескажу вкратце. Вы просили вам помочь получить сан архиепископа. Я не забыл о вашей просьбе и сделал все что мог. На следующий же день после моего возвращения из Санкт-Петербурга я обратился с письмом к его святейшеству, напомнив ему, что в ваших жилах течет кровь Мазарини, но главное — вы унаследовали его гений; я также настоял на скорейшем ответе. Он должен прийти со дня на день.
        — Поверьте, господин граф, что я тронут вашей добротой,  — запинаясь произнес епископ.  — Но я и не думал, что способен выразить столь честолюбивое желание. Я сожалею, что разделяющий нас грех не позволяет мне поблагодарить вас так, как бы мне хотелось; ведь такой грешник, как…
        Граф Рапт его остановил, с трудом сдерживая смех.
        — Погодите, монсеньер,  — продолжал он, глядя на прелата,  — я ведь говорил вам о тайне, а сказал пока о сущей безделице. Вы желаете стать архиепископом, я пишу к его святейшеству, мы ожидаем ответа. Ничего необычного в этом нет. Но вот вам тайна, и я всецело и полностью полагаюсь на вас, монсеньер, открывая ее вам, потому что это государственная тайна.
        — Что вы хотите мне сообщить?  — воскликнул епископ, возможно, проявив при этом излишнюю суетливость, так как дипломат сожалеюще усмехнулся.
        — Пока маркиза де Латурнель была у вас,  — продолжал граф,  — врач монсеньера де Келена побывал у меня.
        Епископ широко раскрыл глаза, словно хотел воочию убедиться, что граф Рапт, сообщающий ему о визите личного доктора архиепископа, был добрым вестником.
        А тот сделал вид, что не замечает, с каким напряженным вниманием монсеньер Колетти следит за его словами, и продолжал:
        — Врач монсеньера, обычно очень жизнерадостный, как и его собратья, у которых хватает разума легко принимать то, чему они не в силах помешать, показался мне не на шутку огорченным, и я был вынужден спросить, что послужило причиной его скорби.
        — Что же было с доктором?  — спросил епископ, притворяясь не на шутку взволнованным.  — Я не имею чести быть его другом, но знаю его достаточно близко, чтобы проявлять к нему интерес, не говоря уже о том, что он достойный уважения христианин, так как ему покровительствуют наши преподобные братья из Монружа!
        — Причину его печали понять нетрудно,  — ответил г-н Рапт,  — и поймете ее лучше, чем кто бы то ни было, ваше преосвященство, когда я вам скажу, что наш святой прелат болен.
        — Монсеньер болен?  — вскричал аббат с ужасом, который можно было считать прекрасно разыгранным перед любым другим человеком, но только не перед комедиантом по имени граф Рапт.
        — Да,  — ответил тот.
        — И опасно?..  — пристально глядя на собеседника, продолжал епископ.
        В этом взгляде были целая речь, немой вопрос, выразительный и настойчивый. Этот взгляд означал: «Я вас понимаю, вы мне предлагаете место архиепископа Парижского в обмен на молчание о вашем преступлении. Мы друг друга понимаем. Но не обманывайте меня, не пытайтесь меня провести, или горе вам! Можете быть уверены, я все силы приложу к тому, чтобы вас свалить».
        Вот что означал этот взгляд, а может, и нечто большее.
        Граф Рапт правильно его понял и ответил утвердительно.
        Епископ продолжал:
        — Вы полагаете, что болезнь довольно опасна и мы будем иметь несчастье потерять этого святого человека?
        Слово «несчастье» означало надежду.
        — Доктор был обеспокоен,  — взволнованным голосом произнес г-н Рапт.
        — Очень обеспокоен?  — в том же тоне переспросил монсеньер Колетти.
        — Да, очень!
        — У медицины много возможностей, и можно надеяться, что этот святой человек поправится.
        — Святой человек — удачное слово, монсеньер.
        — Незаменимый человек!
        — Или, во всяком случае, заменить его было бы непросто.
        — Кто мог бы его заменить?  — со скорбным видом спросил епископ.
        — Тот, кто, уже пользуясь полным доверием его величества, был бы, кроме того, представлен королю как достойный преемник прелата,  — сказал граф.
        — И такой человек существует?  — скромно проговорил епископ.
        — Да, существует,  — подтвердил будущий депутат.
        — И вы его знаете, господин граф?
        — Да, знаю,  — ответил г-н Рапт.
        С этими словами дипломат так же многозначительно посмотрел на епископа, как перед тем епископ смотрел на него. Монсеньер Колетти понял, что выбор зависит от него самого, и смиренно опустив голову, сказал:
        — Я его не знаю.
        — В таком случае, ваше преосвященство, позвольте вам его представить,  — продолжал г-н Рапт.
        Епископ вздрогнул.
        — Это же вы, монсеньер!
        — Я?!  — вскричал епископ.  — Я, недостойный? Я? Я?
        Он повторял это «я», притворяясь удивленным.
        — Вы, ваше преосвященство,  — сказал граф.  — Ваше назначение зависит от меня, как зависит оно от того, стану ли я министром.
        Епископ едва не лишился чувств от удовольствия.
        — Как?!  — пролепетал он.
        Будущий депутат не дал ему продолжать:
        — Вы меня поняли, ваше преосвященство,  — я вам предлагаю архиепископство в обмен на ваше молчание. Я думаю, наши тайны стоят одна другой.
        — Значит,  — сказал епископ, озираясь,  — вы торжественно обещаете, что при случае сочтете меня достойным места архиепископа Парижского?
        — Да,  — сказал г-н Рапт.
        — И если подходящий случай представится,  — настаивал прелат,  — вы не откажетесь от своего слова?
        — Мы же оба знаем цену клятвам!  — с улыбкой заметил граф.
        — Конечно, конечно!  — согласился епископ.  — Порядочные люди всегда сумеют договориться… Итак,  — прибавил он,  — если я попрошу, вы подтвердите это обещание?
        — Разумеется, ваше преосвященство.
        — Даже письменно?  — с сомнением спросил епископ.
        — Даже письменно!  — повторил граф.
        — Ну что ж!..  — заключил епископ, повернувшись к столу, на котором были приготовлены бумага, перо, чернила и, как принято говорить в театре, все, что нужно для письма.
        Это «ну что ж» было настолько выразительно, что граф Рапт, не дожидаясь объяснений, подошел к столу и письменно подтвердил обещание, которое он дал епископу.
        Граф протянул ему бумагу. Епископ ее принял, прочел, присыпал песком, сложил и убрал в ящик. Он посмотрел на графа Рапта с улыбкой, секрет которой ему передали его предок Мефистофель или его собрат епископ Отёнский.
        — Господин граф!  — произнес он,  — с этой минуты у вас нет более преданного друга, чем я.
        — Монсеньер,  — отозвался граф Рапт,  — да покарает меня Господь, который нас слышит, если я когда-нибудь сомневался в вашей дружбе.
        Два порядочных человека крепко пожали друг другу руки и расстались.
        XXXVII
        О ПРОСТОТЕ И ВОЗДЕРЖАННОСТИ ГОСПОДИНА РАПТА
        Министры похожи на старых актеров: не умеют вовремя уйти. Разумеется, голосование в Палате пэров должно было бы предупредить г-на де Виллеля о нависшей над королем угрозе. В самом деле, вот уже четыре года, как наследственная палата встречала предложения правительства в штыки. То ли г-н де Виллель был наделен непомерной гордыней, то ли узко мыслил, но он не замечал этой постоянной оппозиции (или считал ниже своего достоинства замечать ее) и не только не подумал уйти со своего поста, но решил, что назначение новых восьмидесяти пэров — надежное средство вернуть себе расположение верхней палаты.
        Однако большинство (если допустить, что он добился его) в Палате пэров не обеспечивало ему большинства в Палате депутатов. Оппозиция добивалась быстрых успехов в выборной палате. Преимущество в десять-двенадцать голосов ей удалось довести до ста пятидесяти голосов. В течение года по стране прошло шесть перевыборов: в Руане, Орлеане, Байонне, Мамере, Мо, Сенте, и повсюду кандидаты оппозиции получили подавляющее большинство. В Руане кандидат от правительства смог получить всего 37 голосов из 967 участвовавших в выборах. Невозможно было ошибиться в агрессивном характере таких выборов, так как среди вновь избранных фигурировали Лафайет и Лаффит.
        На этом терпели и будут терпеть крушение все прошлые, настоящие и будущие правительства! Когда правительство неспособно опередить оппозицию, оно должно следовать за ней. Высечь море — наивная месть! И аппетиты не удовлетворить, если пытаться отвлечь от них внимание. А голод — плохой советчик, как гласит пословица.
        Вы увидите, как с этой минуты утлый челн монархии, поддерживаемый, насколько возможно, дипломатами, чуждыми Франции, и министрами, чуждыми нации, качнулся, поднялся было, стал лавировать — это продолжалось тридцать один месяц — меж многочисленных рифов, и канул окончательно без надежды вернуться вновь.
        Однако г-н Рапт, возвращаясь от монсеньера Колетти, был далек от подобных размышлений. Он жаждал занять место г-на де Виллеля и действовал так, как поступил бы на его месте сам г-н де Виллель: работал только на себя, ради собственной выгоды. Он хотел прежде всего стать депутатом, потом министром и ради этого не собирался отступать ни перед чем. Правда, он с таким презрением относился к препятствиям, которые встречал, что не было большой его заслуги в попытке их преодолеть.
        Вернувшись в свой особняк, он поднялся по небольшой служебной лестнице в кабинет.
        Госпожа де Латурнель только что вышла, и граф застал в кабинете одного Бордье.
        — Вы вернулись вовремя, господин граф,  — сказал секретарь,  — я с нетерпением вас ожидаю.
        — Что случилось, Бордье?  — спросил г-н Рапт, бросив шляпу на стол и опустившись в кресло.
        — Мы еще не закончили с избирателями.
        — Как?!
        — Я освободил вас от всех посетителей, но одного выпроводить не смог.
        — Он известен?
        — Насколько может быть известен буржуа. У него около ста голосов.
        — Как его зовут?
        — Бревер.
        — Чем занимается этот Бревер?
        — Он пивовар.
        — Так вот почему в квартале его прозвали Кромвелем?
        — Да, господин граф.
        — Фу!  — с отвращением вскрикнул г-н Рапт.  — И чего хочет этот торговец пивом?
        — Не могу сказать точно, чего он хочет, знаю только, чего он не хочет: уходить.
        — Да чего он просит?
        — Встречи с вами! Уверяет, что не уберется, даже если ему придется ждать всю ночь.
        — Говорите, у него в кармане сто голосов?
        — Не меньше ста, господин граф.
        — Значит, его непременно придется принять?
        — Думаю, вам этого не избежать, господин граф.
        — Мы его примем,  — с видом мученика произнес будущий депутат.  — Но сначала вызовите Батиста: я с самого утра ничего не ел и умираю с голоду.
        Секретарь позвонил, вошел Батист.
        — Принесите мне бульону с пирожком,  — приказал граф Рапт.  — По дороге на кухню зайдите в приемную и пригласите господина, который там ожидает.
        Он обернулся к секретарю:
        — У вас есть точные сведения об этом человеке?
        — Более или менее точные,  — ответил секретарь и, заглянув в листок, прочел:
        «Бревер, пивовар, человек открытый, искренний; друг аптекаря Рено; из крестьян, скопил состояние за тридцать пять лет упорного труда; не любит лесть, излишнюю любезность, доверчив со своими людьми, подозрителен ко всем остальным; пользуется уважением в квартале. Словом, сто голосов».
        — Хорошо!  — одобрительно заметил граф Рапт.  — Он много времени не займет. Мы с ним быстро договоримся.
        Лакей доложил:
        — Господин Бревер!
        Человек лет пятидесяти с небольшим, рослый, с открытым лицом вошел в кабинет.
        — Сударь!  — с поклоном начал новоприбывший.  — Простите, что, будучи вам незнаком, я с такой настойчивостью добивался у вас приема.
        — Господин Бревер!  — отвечал депутат, внимательно вглядываясь в лицо посетителя, словно по линиям его лица определял, как себя с ним держать.  — Я не могу сказать, что вы мне незнакомы, ведь я знаю имена своих врагов — а вы из их числа,  — как и своих друзей.
        — Я действительно далек от того, чтобы испытывать к вам дружеские чувства, сударь, но и вашим недругом себя не считаю. Я категорически против вашей кандидатуры и, вероятно, так будет всегда, не из-за вас лично, а из-за системы — губительной, на мой взгляд,  — за которую вы ратуете. Если не считать этой вражды партий, сугубо политической, я отдаю должное вашему большому таланту, сударь.
        — Вы мне льстите,  — притворился смущенным г-н Рапт.
        — Я никогда никому не льщу, сударь,  — сердито возразил пивовар,  — как не люблю, чтобы льстили мне. Однако пора, я думаю, сообщить вам, если позволите, о цели моего визита.
        — Прошу вас, господин Бревер.
        — Сударь! Вчера я в газете прочел, к своему изумлению,  — ведь «Конституционалист» не совсем правительственная газета — предвыборный циркуляр, с позволения сказать кредо, подписанное вашим именем. Это в самом деле писали вы?
        — А вы в этом сомневаетесь, сударь?  — спросил граф Рапт.
        — Я буду в этом сомневаться до тех пор, сударь, пока не услышу подтверждения из ваших уст,  — холодно ответил избиратель.
        — Да, сударь, подтверждаю это вам,  — сказал граф.
        — Мне это кредо,  — продолжал пивовар,  — показалось настолько патриотичным, настолько отвечающим чаяниям либеральной партии, которую я представляю, наконец, настолько соответствующим убеждениям, ради которых я жил и готов умереть, что я был глубоко тронут, а мнение, которое до того сложилось у меня о вас, было поколеблено!
        — Сударь!..  — скромничая, прервал его будущий депутат.
        — Да, сударь,  — продолжал настаивать выборщик,  — я многое бы дал, чтобы после прочтения этих строк пожать руку того, кто их написал.
        — Сударь!  — снова перебил его г-н Рапт, скромно опуская глаза.  — Вы по-настоящему тронули меня! Симпатия такого человека, как вы, мне дороже, чем общественное признание.
        — Однако я не решился бы на этот поступок,  — продолжал пивовар, ничуть не смутившись неприкрытой лестью графа,  — итак, я не пришел бы к вам с этим визитом, если бы мой старый друг Рено, бывший аптекарь из предместья Сен-Жак, не зашел ко мне после встречи с вами.
        — Ваш друг Рено — настоящий гражданин!  — с воодушевлением воскликнул граф.
        — Да, он истинный гражданин,  — подтвердил г-н Бревер.  — Один из тех, что совершают революцию, но не извлекают из этого личной выгоды. Ваше доброе отношение к моему старому другу и подтолкнуло меня к тому, чтобы нанести вам этот визит. Словом, я к вам пришел с одной целью: убедиться, что я могу со всем доверием отдать за вас свой голос и уговорить друзей последовать моему примеру.
        — Выслушайте меня, господин Бревер,  — сказал кандидат, внезапно сменив тон; он понял, что избрал неверный путь и что в разговоре с г-ном Бревером нужно скорее держать себя суровым воином, а не любезным придворным.  — Я буду с вами откровенен!
        Любой другой на месте г-на Бревера, услышав подобные слова из уст графа, заподозрил бы неладное и стал бы держаться настороже. Однако г-н Бревер — да простят нам эту фразу, которая могла бы принадлежать Ла Палису,  — был слишком доверчив, чтобы быть недоверчивым. Именно те, что более всего не доверяют правительствам, легче всего и попадаются на лицемерие тех, кто эти правительства представляет. Итак, пивовар стал внимательно слушать.
        — Я не проситель, сударь,  — продолжал граф.  — Я не ищу ничьих голосов и не стану умолять вас проголосовать за меня, как, возможно, сделал или сделает мой противник, мнящий себя большим либералом, чем я. Нет, нет, я обращаюсь к общественному сознанию и ищу его одобрения. Я хочу, чтобы все отдавшие мне свой голос знали меня всесторонне. Человек, который должен представлять своих сограждан, обязан быть вне подозрений. Доверие должно быть взаимным между избирателями и избираемыми. Я принимаю мандат только с этим условием. И я признаю за вами право в следующую нашу встречу спросить у меня отчет о том, как я вас представлял. Простите, сударь, что я говорю с вами так; вы, даже, может быть, сочтете, что я позволил себе некоторую резкость, однако меня к тому вынуждает искренность.
        — Я нисколько на вас за это не сержусь, сударь,  — возразил пивовар,  — я от этого далек. Продолжайте, прошу вас.
        В эту минуту вошел Батист с подносом, на котором стояли чашка бульону, пирожок, бокал и бутылка бордо. Лакей поставил все это на стол.
        — Садитесь, дорогой господин Бревер!  — пригласил кандидат, направляясь к столу.
        — Не обращайте на меня внимания, сударь, прошу вас,  — отвечал избиратель.
        — Вы позволите мне пообедать?  — спросил граф и сел.
        — Ешьте, умоляю вас, сударь.
        — Извините за то, как я вас принимаю, дорогой господин Бревер.  — Но я привык действовать без церемоний и питаю настоящий ужас ко всему, что отдает этикетом. Я обедаю, когда могу, просто и скромно. Себя не переделаешь: у меня вкусы простые. Мой дед был пахарем, и я этим горжусь.
        — Мой — тоже,  — просто ответил пивовар.  — Я пятнадцать лет помогал ему на ферме.
        — Это лишний повод для симпатии, дорогой господин Бревер, и я этим горд! Ведь благодаря этому два человека лучше могут понять друг друга, если с ранних лет они познали нищету, бедность. Мой обед слишком скромен, чтобы я предлагал вам его разделить. Однако если вы пожелаете принять…
        — Тысячу раз вам благодарен,  — смущенно перебил его пивовар.  — Но неужели это весь ваш обед?  — прибавил он удивленно и даже с некоторым испугом.
        — Совершенно точно, дорогой господин Бревер! Да разве у нас есть время на еду? Разве люди, что по-настоящему любят отечество, заботятся о материальных интересах? И потом, повторяю, я ненавижу роскошный обед по многим причинам, но одну из них, я уверен, вы оцените: у меня сердце кровью обливается при мысли, что за один обед, без всякой нужды, без смысла, из чистого хвастовства, из предрассудка, тратится сумма, на которую можно было бы накормить двадцать семейств.
        — Вы правы, сударь!  — перебил его взволнованный избиратель.
        — Я прошел школу лишений, сударь,  — продолжал кандидат.  — Я прибыл в Париж в сабо, но ничуть этого не стыжусь, наоборот! Я знаю, как относиться к страданиям трудящихся классов! Ах, если бы все, как я, знали цену деньгам, они не раз подумали бы, прежде чем облагать и без того тяжелыми поборами несчастных налогоплательщиков.
        — Совершенно верно, сударь! Именно об этом я и хотел сказать… Мы друг друга понимаем: враждебность, с которой я отношусь к правительству, объясняется прежде всего чрезмерными, безумными расходами прислужников монархии.
        — Что вы хотите этим сказать?
        — В предпоследнюю сессию, сударь, вы были, уж позвольте мне сказать это теперь, когда мы понимаем друг друга, одним из самых горячих инициаторов новых налогов, которыми угрожали населению. Вся ваша система, а я внимательно ее изучил, была направлена на увеличение, а не на уменьшение бюджета. Вы видели спасение отечества в повышении окладов и обогащении чиновников, как было при императорском правительстве. Словом, вы пытались привязать к себе как можно больше отдельных людей на основе личной выгоды, тогда как следовало завоевать доверие всех на основе всеобщей любви.
        — Выслушайте меня, дорогой господин Бревер, ведь вы не только порядочный, но и умный человек. Я буду с вами еще откровеннее, если только это возможно.
        Другой человек на месте г-на Бревера насторожился бы еще больше, но пивовар, напротив, становился все доверчивее.
        — Прошло почти два года с тех пор, как я защищал эту систему, дорогой господин Бревер. И я готов искренне признать свои ошибки. Но это единственное заблуждение, в котором я могу себя упрекнуть за всю мою жизнь. Чего же вы хотите! Я лишь начинал тогда политическую карьеру. Я был только солдатом, понятия не имеющим, что такое гражданские дела. До тех пор я жил в военных лагерях, за границей, на полях сражений. И потом, я имел дело с монархией, которая находилась в отчаянном положении и навязывала нам свою деспотическую волю. Что вам сказать? Меня подхватило течением, и я отдался его воле! Я уступил скорее из необходимости, чем по убеждению. Я знал, что система дурна, плачевна. Но чтобы сломать прежнюю систему, необходимо создать новое правительство.
        — Это верно!  — с убеждением произнес пивовар.
        — К чему пытаться подновить старое судно?  — оживленно продолжал г-н Рапт.  — Пусть оно плывет себе, пусть потонет, мы же построим новый корабль. Это я и делаю втайне от всех! Я наблюдаю за тем, как старая прогнившая монархия тонет, и возвращаюсь к свободе, как блудный сын, испытывая, разумеется, стыд и раскаяние, но закаленный в борьбе, полный силы и отваги.
        — Как хорошо, сударь!  — взволновался до слез избиратель.  — Если бы вы знали, какое счастье для меня вас слушать, какое удовольствие вы мне доставляете!
        — Раньше, как вы говорите,  — все больше оживлялся граф Рапт: он чувствовал, что пивовар склоняется на его сторону и необходимо окончательно его завоевать,  — раньше я хотел сократить число служащих и увеличить заработную плату; сегодня же я, напротив, намерен снизить плату и расширить штат служащих. Чем больше будет заинтересованных в действиях правительства людей, тем больше правительство окажется вынужденным повиноваться требованиям всех или сдаться. Чем больше в машине винтиков, тем машина сильнее. Ведь если один винтик сломается, его заменит другой — таков закон математики. Значит, я хочу привлечь к себе людей не на основе личной выгоды, а на основе уважения, любви к ним. Вот чего я хочу, вот какова моя цель до той самой минуты, когда представится случай вернуть Франции то, что принадлежит всем людям: свободу, которой наделил нас Господь и которой нас лишают монархии.
        — Не могу вам выразить, сударь, как я взволнован!  — вскочил со своего места пивовар.  — Тысячу раз простите, что отнял у вас драгоценное время. Однако я ухожу от вас просвещенным, очарованным, восхищенным, полным доверия к вам, полный надежды. Я ничуть не сомневаюсь в вашей искренности и преданности нашему общему делу. Если вдруг окажется, что вы меня обманули, сударь, я перестану верить в кого бы то ни было, даже в Бога.
        — Спасибо, сударь!  — сказал, поднимаясь, кандидат.  — А чтобы скрепить все, о чем мы сейчас говорили, не угодно ли вам дать мне свою руку?
        — От всей души, сударь,  — отвечал избиратель, протягивая руку графу Рапту,  — и вместе с ней всю признательность честного человека!
        В эту минуту Батист, вызванный Бордье, появился на пороге и проводил г-на Бревера из кабинета. Выходя, тот произнес:
        — Как обманывали меня насчет этого порядочного человека! До чего все у него просто, вплоть до скромного обеда.
        Проводив гостя, Батист вернулся в кабинет и доложил:
        — Обед подан!
        — Идем обедать, Бордье,  — улыбнулся г-н Рапт.
        Часть четвертая
        I
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ ПЫТАЕТСЯ РАСПЛАТИТЬСЯ ЗА УСЛУГУ, ОКАЗАННУЮ ЕМУ САЛЬВАТОРОМ
        Наконец настал великий день выборов: они были назначены на 17 декабря, в субботу (как видите, мы стараемся быть точными).
        Мы описали вам, может быть, несколько многословно, трех посетителей графа Рапта, и вы можете составить себе представление, как проводили время правительственные кандидаты.
        Дополним картину циркуляром, который позаимствуем у одного из префектов наших восьмидесяти шести департаментов. Выбирать мы не станем, а возьмем циркуляр наугад. Тот, что мы предлагаем вниманию читателей, имеет одно преимущество: он наивен. В те времена еще существовали наивные префекты.
        «Его Величество,  — говорилось в циркуляре,  — желает, чтобы большинство членов Палаты, завершившей свою работу, были переизбраны.
        Председатели избирательных коллегий являются кандидатами.
        Все чиновники должны оказать поддержку королю своими действиями и своими усилиями.
        Если они являются избирателями, они должны голосовать в соответствии с пожеланиями Его Величества, явствующими из его выбора председателей, а также привлечь к этому всех избирателей, на которых они способны оказать влияние.
        Если они не являются избирателями, они обязаны, действуя скрытно и настойчиво, попытаться уговорить знакомых избирателей отдать голоса за председателя. Действовать иначе или даже просто бездействовать равносильно отказу в сотрудничестве с правительством, которому они должны помогать. Это означает отделение от него и отказ от исполнения своих обязанностей.
        Доведите настоящие соображения до сведения своих подчиненных и т. д. и т. д.»
        Что касается либеральной партии, ее оппозиция была не менее открытой, зато более действенной.
        «Конституционалист», «Французский курьер» и «Дебаты» выступили единым фронтом, забыв о прежних разногласиях ради победы над общим врагом, то есть ненавистным, изжившим себя, неприемлемым кабинетом министров.
        Нетрудно догадаться, что Сальватор не остался в этой великой борьбе бездеятельным.
        Он повидался с руководителями не только венты и ложи, но и партии: с Лафайетом, Дюпоном (из Эра), Бенжаменом Констаном, Казимиром Перье.
        Позднее, когда результаты выборов в Париже сомнений у него не вызывали, он уехал в провинцию, чтобы предпринять против кабинета министров именно те меры, которые тот предпринимал в свою очередь против оппозиции.
        Вот чем объяснялось отсутствие Сальватора, о чем мы упомянули в одной из предыдущих глав, не называя его причины.
        По возвращении он сообщил о почти единодушной поддержке, которую департаменты обещают оказать Парижу и лишь ждут решающего дня.
        Семнадцатого декабря в Париже начались выборы. День прошел довольно спокойно; каждый выборщик направился в соответствующую мэрию, и ничто не предвещало грозу, разразившуюся вечером следующего, воскресного дня.
        Старая поговорка гласит, что день на день не приходится.
        Действительно, следующий день стал днем грома и молний. Именно в этот день всполохи, предвещавшие страшную июльскую бурю, бушевавшую три дня и три ночи, исчертили все небо.
        Утром знаменитого воскресенья 18 декабря Сальватор завтракал с Фраголой: это был идиллический завтрак двух влюбленных; вдруг раздался звонок и Ролан заворчал.
        Ворчание Ролана, отвечавшее дребезжанию звонка, указывало на то, что посетитель вызвал у пса недоверие.
        Одним из бесчисленных проявлений застенчивости Фраголы было то, что, услышав звонок, она убегала и пряталась в своей комнате.
        Вот и теперь она поднялась из-за стола, бросилась в свою комнату и скрылась за дверью.
        Сальватор пошел открывать.
        Человек в широком полонезе, или, иными словами, в длинном рединготе, отделанном широкими полосами меха, стоял на пороге.
        — Вы комиссионер с Железной улицы?  — спросил гость.
        — Да,  — отвечал Сальватор, пытаясь разглядеть лицо посетителя; это оказалось невозможным, поскольку гость трижды обмотал вокруг шеи полотнище коричневой шерсти, что до известной степени позволяло считать его уже в ту эпоху изобретателем наших современных кашне.
        — Мне необходимо с вами поговорить,  — сказал незнакомец, вошел и прикрыл за собой дверь.
        — Что вам угодно?  — спросил комиссионер, пытаясь проникнуть взглядом сквозь плотную ткань, закрывавшую лицо его собеседника.
        — Вы один?  — спросил тот, озираясь.
        — Да,  — подтвердил Сальватор.
        — В таком случае мой маскарад ни к чему,  — сказал посетитель, бесцеремонно сбрасывая полонез и разматывая огромный шарф, скрывавший его лицо.
        Когда полонез был снят, а шарф размотан, Сальватор, к своему великому изумлению, узнал г-на Жакаля.
        — Вы?!  — вскричал он.
        — Ну да, я,  — с добродушнейшим видом отозвался г-н Жакаль.  — А чему вы удивляетесь? Разве я не должен нанести вам визит признательности, чтобы поблагодарить за те дни, которые я благодаря вам смогу еще прожить на земле? Ибо я заявляю во всеуслышание и хотел бы повторить это целому свету, что вы выручили меня из отвратительного дела. Бр-р… Стоит мне об этом подумать, как меня мороз по коже пробирает.
        — Если это и объясняет цель вашего визита,  — сказал Сальватор,  — мне непонятен смысл этого маскарада.
        — Нет ничего проще, дорогой господин Сальватор. Прежде всего, я люблю польские костюмы, особенно зимой, а вы, надеюсь, согласитесь, что сегодня утром холодно по-зимнему. Кроме того, я не хотел, чтобы меня узнали.
        — Что вы имеете в виду?
        — Мне было бы крайне трудно — если не невозможно — объяснить подобный визит в такой день, как сегодня.
        — Значит, сегодняшний день не похож на другие?
        — Нисколько. Во-первых, воскресенье — единственный день недели, когда наша святая Церковь предписывает нам отдыхать, значит, этот день отличается от других. И потом, сегодня второй и, стало быть, последний день выборов.
        — Я все равно не понимаю.
        — Немного терпения, и вы все поймете. Но так как я пришел к вам по важному делу, и оно займет время, я был бы вам крайне признателен, если вы позволите мне сесть.
        — О, тысячу извинений, дорогой господин Жакаль! Входите же!
        Молодой человек указал начальнику полиции на небольшую гостиную, куда вела приоткрытая дверь.
        Господин Жакаль вошел и устроился в кресле у камина.
        Сальватор продолжал стоять.
        Через другую дверь гостиной, которая вела в столовую и была отворена, г-н Жакаль увидел там два прибора.
        — Вы завтракали?  — спросил он.
        — Я уже закончил,  — ответил Сальватор,  — и если вам угодно сообщить о цели вашего визита…
        — Непременно! Итак, я вам говорил,  — продолжал г-н Жакаль,  — что мне было бы невозможно объяснить свой визит к вам в подобный день.
        — А я вам заметил, что не понял вашей мысли.
        — Вы поймете, когда узнаете, что избраны не только все кандидаты оппозиции в Париже — это вы уже прекрасно знаете, и я об этом умалчиваю,  — но и большинство либеральных кандидатов по всей Франции. Признайтесь, что, если воскресенье для вас такой же день, как другие, для правительства это не так.
        — О! Какую новость вы мне принесли!  — радостно воскликнул Сальватор.
        — Новость, которую еще никто не знает, но мы уже знаем благодаря телеграфу. Позвольте вам сказать, что, судя по радости, которую она вам принесла, я не даром потерял время, явившись к вам с этим визитом. Но это не все, что я имею вам сообщить, дорогой господин Сальватор.
        Молодой человек протянул руку.
        — Сначала и прежде всего, господин Жакаль, уточним этот пункт,  — предложил он.  — Вы уверяете, что кандидаты оппозиции были избраны в большинстве в департаментах?
        — Клянусь, что это правда,  — торжественно и в то же время печально произнес г-н Жакаль, в свою очередь протягивая руку.
        — Спасибо за добрую весть, дорогой господин Жакаль! Всегда к вашим услугам, если мне вновь посчастливится встретить вас под ветвью дерева.
        Господин Жакаль вздрогнул.
        Это происходило с ним всякий раз, когда он вспоминал о своем приключении или кто-то на него намекал.
        — Так вы полагаете, что я уплатил вам свой долг, дорогой господин Сальватор?
        — Полностью, господин Жакаль,  — ответил молодой человек,  — и я буду рад вам это доказать при первом удобном случае.
        — Зато я считаю, что уплатил его лишь наполовину,  — с таинственным видом проговорил начальник полиции,  — вот почему, и только ради этого, я прошу вашего позволения продолжить рассказ.
        — Слушаю вас очень внимательно.
        — Позвольте сначала задать вам вопрос.
        — Пожалуйста.
        — Как вы поступили бы, дорогой господин Сальватор, будь вы правительством или, еще проще, французским королем, если бы увидели, что, несмотря на все ваши усилия, а также попытки государственных чиновников спасти положение, враждебная вам партия одерживает верх?
        — Я попытался бы узнать, дорогой господин Жакаль,  — просто отвечал Сальватор,  — почему одерживает верх враждебная мне партия, и, если она и в самом деле представляет большинство, присоединился бы к этому большинству. Это не так уж трудно.
        — Конечно, конечно, и если бы мы руководствовались только высшим разумом, то вы были бы правы. Прежде всего надо отдавать себе отчет в том, что составляет успех неприятельской партии, и овладеть этими составляющими. Здесь мы с вами думаем одинаково. К несчастью, правительство представляет себе все не так отчетливо, как мы. Правительство умеет лишь подавлять.
        — Угнетать!  — усмехнулся Сальватор.
        — Угнетать, если угодно, я не настаиваю. Итак, правительство, несомненно, полагает, что действует в интересах большинства, а потому решило подавлять или, как вы считаете, угнетать; сейчас, дорогой господин Сальватор, я умоляю напрячь все ваше внимание. Положим, правительство — право оно или нет — должно действовать именно таким образом. Как оно за это возьмется?
        — Не знаю, право,  — покачал головой Сальватор.
        — А! Вы не знаете. Зато я могу просветить вас на этот счет, и именно ради этого я здесь. Что, по-вашему, сделает правительство, отражая этот удар?
        — Вероятно, объявит в Париже осадное положение, как собиралось поступить в тот день, когда должны были состояться казнь господина Сарранти и похороны Манюэля. Если не будет принята эта чисто военная мера, предсказываю вам, что господин де Виллель попытается осуществить осадное положение в нравственном отношении, то есть закроет все газеты оппозиции, а это окажет точно такую же услугу, как уничтожение любого света, когда нужно видеть как нельзя лучше.
        — Это все меры вероятные, направленные на будущее. Я же хочу с вами поговорить о мерах несомненных, нацеленных на настоящее.
        — Признайтесь, господин Жакаль, что все это не очень ясно.
        — Вы хотите, чтобы я выражался еще яснее?
        — Вы доставили бы мне этим удовольствие.
        — Что вы намерены делать сегодня вечером?
        — Заметьте, что вы меня расспрашиваете, вместо того чтобы просвещать.
        — Такой способ тоже служит моей цели.
        — Будь по-вашему. Сегодня вечером я ничем не занят.
        Он прибавил с улыбкой:
        — Я займусь тем, что делаю всегда, если Господь оставляет мне немного свободного времени: почитаю Гомера, Вергилия или Лукиана.
        — Это достойный отдых, который я и сам хотел бы тоже себе время от времени позволять, и сегодня советую вам предаться ему вечером больше чем когда-либо.
        — Почему?
        — Потому что, если не ошибаюсь, вы не любите шума, толкотни, давки.
        — A-а, я, кажется, догадываюсь. И вы полагаете, что в Париже сегодня вечером будет давка, толкотня, шум?
        — Боюсь, что так.
        — Нечто вроде мятежа?  — пристально глядя на собеседника, уточнил Сальватор.
        — Мятежа, если угодно,  — подтвердил г-н Жакаль.  — Повторяю, что я отнюдь не настаиваю на том или ином слове. Но я бы хотел убедить вас, что для такого мирного человека, как вы, чтение древних поэтов гораздо предпочтительнее, нежели прогулка по городу начиная с семи-восьми часов вечера.
        — О!
        — Все обстоит именно так, как я имел честь вам сообщить.
        — Значит, вы уверены, что сегодня вечером будет мятеж?
        — Бог мой! Никогда нельзя быть ни в чем уверенным, дорогой господин Сальватор, а менее всего — в капризах толпы. Но если по некоторым сведениям, почерпнутым из надежных источников, позволено составить ту или иную догадку, то я осмелюсь предположить, что проявления народной радости окажутся сегодня вечером шумными… и даже… враждебными.
        — Ну да! И произойдет это именно между семью и восемью часами вчера?  — переспросил Сальватор.
        — Именно между семью и восемью часами вечера.
        — Стало быть, вы пришли меня предупредить, что мятеж назначен на сегодняшний вечер?
        — Несомненно. Вы отлично понимаете, что я неплохо разбираюсь в настроениях и намерениях толпы и могу утверждать, что, когда новость о победе, одержанной оппозицией, облетит Париж, столица встрепенется и запоет… А от песни до лампиона один шаг: когда город запоет, все начнут зажигать иллюминацию. Как только это будет сделано, от лампиона до петарды рукой подать. Париж разразится грохотом петард и даже ракет. Случайно какой-нибудь военный или священник пойдет по улице, где будут предаваться этому невинному занятию. Уличный мальчишка,  — а в этом возрасте люди безжалостны, как сказал поэт,  — опять же случайно, бросит одну из петард или ракет в почтенного прохожего. Это вызовет с одной стороны большую радость и взрывы хохота, с другой — крики ярости или призывы «На помощь!». Обе стороны обменяются ругательствами, оскорблениями, и, может быть, ударами: порывы толпы всегда непредсказуемы!
        — И вы полагаете, что дело дойдет до драки?
        — Да! Видите ли, какой-нибудь господин замахнется тростью на мальчишку-зачинщика, тот пригнется, чтобы избежать удара; наклонившись, мальчишка — опять-таки случайно — нащупает под ногами булыжник. А в этом деле стоит только начать! Как только будет поднят первый камень, за ним будут подняты другие, и скоро образуется настоящая гора из них. А что делать с горой камней, если не строить баррикады? Сначала построят невысокую баррикаду, потом — поосновательней, поскольку какому-нибудь дураку-возчику вздумается именно там проехать на своей тележке. В эту минуту полиция проявит отеческую заботу. Вместо того чтобы арестовать вожаков, а такие, как вы понимаете, всегда найдутся, полиция отведет глаза и скажет: «Ба! Пусть позабавятся, бедняги!» — и не станет беспокоить тех, кто строит баррикады.
        — Это же просто отвратительно!
        — А разве не стоит предоставить народу возможность поразвлечься? Я знаю, что среди всеобщей сумятицы кому-нибудь может явиться мысль — я даже уверен, что явится,  — выстрелить не петардой или ракетой, а из пистолета или ружья. И вот тут-то, как вы понимаете, полиция, не желая обвинений в слабости или соучастии, будет вынуждена вмешаться. Но она появится, будьте уверены, лишь в самом крайнем случае, когда весьма прискорбные события уже произойдут. Вот почему, дорогой господин Сальватор, если в ваши первоначальные намерения входило провести вечер за чтением любимых авторов, советую вам ничего не менять в своих планах.
        — Благодарю за совет, сударь,  — без улыбки проговорил Сальватор,  — на сей раз мы в самом деле квиты, хотя, по правде говоря, сегодня в семь часов утра я уже получил то известие, которое имел честь услышать от вас.
        — Я сожалею, что опоздал, дорогой господин Сальватор.
        — Время никогда не проходит даром.
        Господин Жакаль встал.
        — Итак, я вас покидаю,  — сказал он,  — будучи уверен, что ни вы, ни ваши друзья не полезете в это осиное гнездо, не так ли?
        — Вот этого обещать вам не могу. Я, напротив, решил «полезть», как вы выражаетесь, туда, где будет больше всего шуму.
        — Вы думаете, это необходимо?
        — Надобно самому видеть, дабы предвидеть.
        — Тогда мне остается, дорогой господин Сальватор, от души пожелать, чтобы с вами не произошло неприятности,  — сказал г-н Жакаль и направился в переднюю, где взялся за полонез и кашне.
        — Спасибо за пожелание…  — провожая его, отозвался Сальватор.  — Позвольте и мне со своей стороны так же искренне пожелать, чтобы и с вами не случилось ничего неприятного в том случае, если кабинет министров окажется жертвой собственного изобретения.
        — Такова судьба всех изобретателей,  — меланхолически проговорил г-н Жакаль и удалился.
        II
        АНДАНТЕ РЕВОЛЮЦИИ 1830 ГОДА
        В то время как г-н Жакаль обращался к Сальватору с этими отеческими предостережениями, парижские буржуа мирно гуляли по городу: одни — с женами, другие — с детьми, третьи — в одиночестве, как сказано в возвышенной песне о г-не Мальбруке. Никто не думал о плохом, как, впрочем, и ни о чем особенно приятном. Никому и в голову не приходило, что в это воскресенье — несколько прохладное, но солнечное — может что-то произойти.
        Славные граждане старались уйти из дому в поисках света и солнца, пусть даже декабрьского.
        Это вполне естественное желание для тех, кто всю неделю провел в тени.
        Вдруг бульвары, набережные, Елисейские поля облетела новость: правительство потерпело поражение.
        Кто же был победителем? Да сама эта толпа.
        Опьяненные победой, люди стали поносить побежденного.
        Сначала — вполголоса.
        Злословили о кабинете министров, зубоскалили — да простится нам это чисто галльское слово — о иезуитах в коротких и в длинных сутанах, жалели короля, пускались в препирательства.
        — Это вина господина де Виллеля,  — говорил один.
        — Во всем виноват господин де Пейроне,  — заметил другой.
        — Вините господина де Корбьера,  — уверял третий.
        — Господина де Клермон-Тоннера!  — возражал четвертый.
        — Господина де Дама!  — кричал пятый.
        — Конгрегацию!  — парировал шестой.
        — Вы все ошибаетесь,  — замечал прохожий,  — виновата монархия.
        При этих словах толпа буквально оцепенела.
        В самом деле, куда может завести витающая в воздухе идея «виновата монархия»?
        Этого никто из гуляющих не знал; потому-то они и испугались.
        Стоит близорукому человеку разбить очки, и он трепещет от страха, как бы не свалиться в пропасть.
        Те буржуа, о которых мы говорим — в наши дни, возможно, этой породы уже не существует,  — были близоруки.
        Услышав слова «виновата монархия», они почувствовали себя так, словно у них разбились очки.
        В стороне от всех какой-то человек улыбался; это был Сальватор.
        Уж не он ли произнес эти страшные слова?
        Ведь как только ушел г-н Жакаль, он надел пальто и отправился фланировать — вот вам уже не галльское, а скорее французское словцо!  — недалеко от заставы Сен-Дени.
        Когда накануне в Париже оппозиция победила, были спешно созваны различные масонские ложи, и как бы срочно ни проходил этот сбор он, казалось, был предусмотрен, заранее назначен и с нетерпением ожидался.
        Собрание получилось внушительное.
        Некоторые предложили:
        — Настало время действовать: начнем!
        — Мы готовы!  — отозвались многие из собравшихся.
        Масоны заговорили о своевременности революции.
        Сальватор печально покачал головой.
        — Довольно!  — кричали самые горячие.  — Разве большинство в Париже не означает большинства во Франции? Разве Париж не мозг, который обдумывает, принимает решение, действует? Итак, представился удобный случай, и Париж должен за него ухватиться, а провинция поддержит столицу.
        — Несомненно, случай представился,  — невесело заметил Сальватор — но поверьте, друзья, случай этот неудачный. Я смутно чувствую какую-то ловушку, в которую нас заманивают, и мы непременно в нее попадемся. Мой долг — предупредить вас. Вы славные и храбрые дровосеки; однако дерево, которое вы намерены свалить, еще не созрело для топора. Вы сейчас путаете кабинет министров с королем, как позднее перепутают, вероятно, короля с монархией. Вы воображаете, что, подрубая одно, вы уничтожаете другое. Заблуждение, друзья мои, глубокое заблуждение! Социальные революции не случайность, поверьте мне! Они происходят с той же математической точностью, что и вращение земного шара. Море выходит из берегов, лишь когда Бог говорит ему: «Сровняй горы и наполни долины». Это говорю вам я, и вы можете тем более мне верить, что я сам испытываю при этом огромное сожаление: еще не наступило время сметать монархию с лица земли. Ждите, наберитесь терпения, но воздержитесь от какого бы то ни было участия в том, что произойдет через несколько дней. Поступив вопреки моим советам, вы окажетесь не только жертвами, но и
соучастниками того, что затевает правительство. Чего оно хочет? Понятия не имею. Но умоляю вас: что бы ни произошло, не подавайте своим вмешательством повода к несчастью.
        Сальватор говорил с таким удрученным видом, что каждый опустил голову и замолчал.
        Вот как вышло, что Сальватор ничуть не удивился утреннему сообщению г-на Жакаля: совет, который дал ему г-н Жакаль, сам Сальватор еще накануне подал своим товарищам.
        Этим же обстоятельством объяснялся и тот факт, что Сальватор усмехался в сторонке, слушая, как толпа ругает кабинет министров и жалеет короля.
        Тем временем стемнело и зажглись фонари.
        Вдруг в толпе произошло невероятное движение, какое случается лишь во время приливов и народных волнений.
        Все, что только могло, ожило, вздрогнуло, заколыхалось.
        Причина этого волнения угадывалась без труда, знаем ее и мы. Из вечерних газет стало только что известно о результатах департаментских выборов.
        Некоторые новости распространяются с поразительной быстротой.
        Итак, толпа всколыхнулась.
        Казалось, вместе с толпой качнулись и дома. Когда какой-то мальчишка крикнул: «Лампионы!» — вспыхнул свет в одном окне, потом в другом, третьем.
        Праздничная иллюминация в городе — прекрасное зрелище, особенно хорош в такие минуты Париж: он похож на сказку, в которую превращаются китайские города во время знаменитого праздника фонарей. Но как бы живописно ни выглядела такая сцена, некоторые люди пугаются. То же произошло и с толпой буржуа, проходившей в этот вечер по улицам Сен-Дени, Сен-Мартен, а в особенности по некоторым прилегавшим улочкам. Примечательно, что, чем меньше улица, тем пышнее на ней иллюминация в дни народных празднеств.
        Восемнадцатое ноября года 1827-го от Рождества Христова явилось одним из таких дней. Хотя окончательные результаты департаментских выборов еще были неизвестны, все знали о них уже достаточно для того, чтобы предаваться радости, о чем мы уже упоминали.
        Стали загораться лампионы, и вскоре улицы Сен-Дени и Сен-Мартен напоминали две фосфоресцирующие реки.
        В остальном все пока было спокойно. Очевидно, либералы в глубине души чувствовали волнение, но, благодаря советам Сальватора, все внешне выглядело совершенно безмятежно.
        Тем не менее, самому хорошему празднику приходит конец, как гласит пословица, сам бы я не осмелился этого сказать.
        Ожидания г-на Жакаля были обмануты: порядок везде царил такой, что невозможно было его поколебать.
        На следующий день, то есть 19-го, газеты напечатали отчет о вчерашней иллюминации и сообщили, что вечером праздник продолжится, но на этот раз, по всей вероятности, иллюминацией будет охвачен весь город, так как ожидается всеобщий праздник.
        Газеты кабинета министров, вынужденные признать собственное поражение, высказали это с горечью. Они поведали о неутешительном результате выборов, а также о том, как столица встретила эту губительную новость.
        «Партия толпы торжествует,  — писали они.  — Горе отечеству! Революционная партия не замедлит показать, на что она способна».
        Но Париж, кажется, не разделял уныния кабинета министров; горожане, как обычно, отправились по своим делам, и весь день им было спокойно, даже весело.
        Однако позже положение изменилось.
        Как и предсказывали либеральные газеты, вечером парижане сбросили рабочую одежду и облачились в праздничные наряды. Улицы Сен-Мартен, Сен-Дени и прилегающие к ним улочки осветились как по мановению волшебной палочки.
        При виде этой сверкающей реки лампионов прокатился взрыв радости, который, очевидно, отозвался в сердцах министров подобно мрачному эху. Тысячи людей прогуливались, встречались, заговаривали, не будучи знакомыми, или пожимали руки, понимая друг друга без слов. Радость рвалась из груди каждого вместе с шумным дыханием; люди вдыхали первые порывы всеобщей свободы, и сдавленные легкие расправлялись.
        Пока толпу не в чем было упрекнуть; это были добрые, порядочные люди, радующиеся свободе, но без умысла ею злоупотребить.
        Кое-кто выкрикивал антиправительственные лозунги, но таких было немного. Протестовали в основном молчанием, а не криками. Спокойствие было более величественным, чем буря.
        Вдруг какой-то человек выкрикнул из толпы:
        — Покупайте ракеты и петарды, господа! Отпразднуем результаты выборов!
        И все стали их покупать.
        Сначала посматривали на них с опаской, не собираясь зажигать. Потом какой-то уличный мальчишка подошел к почтенному горожанину и, будто шутя, подбросил подожженный трут в тот самый карман, куда господин только что опустил пакет с петардами.
        Петарды загорелись — раздался взрыв.
        Это послужило сигналом.
        С этой минуты со всех сторон затрещали петарды; тысячи ракет, будто падающие звезды, прочертили вечернее небо.
        Буржуа в большинстве своем хотели разойтись. Но это оказалось нелегко, ведь толпа образовалась довольно плотная, к тому же в несколько мгновений положение вещей изменилось. Появились откуда-то дети, юноши, мужчины — все в лохмотьях, словно нарочно желавшие привлечь к себе внимание. Они выставляли на улицах, освещенных a giorno[59 - Как днем (ит.).], свою нищету, которую обычно принято скрывать в самых глубоких потемках. Это был странный, непонятно откуда взявшийся отряд; стоило хорошенько приглядеться к этим людям, как становилось понятно, что они похожи если не числом, то очертаниями на тени, бродившие в окрестностях Почтовой улицы и Виноградного тупика, в нескольких шагах от Говорящего колодца, против таинственного дома: с его крыши, как помнят читатели, упал незадачливый Ветрогон.
        В этом отряде натренированный глаз мог бы узнать возглавляемых Жибасье (хоть они и делали вид, что с ним незнакомы) славных агентов г-на Жакаля, которых мы уже имели честь представить нашим читателям под живописными прозвищами: Мотылек, Карманьоль, Овсюг и Стальной Волос.
        Сальватор находился на своем посту на Железной улице. Он улыбался, как и накануне, узнавая всех этих людей: всех из них он мог назвать по именам.
        По неизвестным нам, но, очевидно, важным причинам мятеж, который г-н Жакаль ожидал накануне и предсказывал, был отложен. Сальватор его ожидал, но, поскольку было спокойно, решил, что все было перенесено на следующий день. Однако, когда он увидел толпу оборванцев с раскрасневшимися физиономиями, с факелами в руках, пьяных, шатающихся, а во главе них — вожаков с физиономиями висельников, имена которых мы только что перечислили, ему стало ясно, что явились подстрекатели мятежа и с минуты на минуту начнется настоящий кровавый праздник.
        Врезавшись в толпу зрителей, новые действующие лица разом стали выкрикивать противоречивые лозунги:
        — Да здравствует Лафайет!
        — Да здравствует император!
        — Да здравствует Бенжамен Констан!
        — Да здравствует Дюпон (из Эра)!
        — Да здравствует Наполеон Второй!
        — Да здравствует Республика!
        Между другими призывами громче других раздавался тот, что уличные мальчишки 1848 года считали своей выдумкой, тогда как на самом деле лишь заимствовали старый:
        — Лампионы! Лампионы!
        Таков был основной мотив той мрачной симфонии.
        Прогулка этих возмутителей спокойствия продолжалась около часу.
        Но если в ответ на их патриотическое требование не горевшие до тех пор лампионы были зажжены, то другие, загоревшиеся раньше этих, погасли, так как запас масла в них истощился. Однако «лампионщиков» это отнюдь не устраивало.
        Отряд подстрекателей увидел тонувший в темноте дом и, дико воя, потребовал от обитателей дома немедленно зажечь свет.
        Крики сводились к определенным лозунгам. У каждой эпохи политических волнений они свои. Приведем те, что раздавались в 1827 году:
        — Долой иезуитов!
        — Долой святош!
        — Долой чиновников!
        — Долой сторонников Виллеля!
        Ни один из квартиросъемщиков не подавал признаков жизни. Это молчание вывело подстрекателей из себя.
        — Даже не отвечают!  — вскричал один из них.
        — Это оскорбление народа!  — заметил другой.
        — Патриотов оскорбляют!  — крикнул третий.
        — Смерть иезуитам!  — взвыл четвертый.
        — Смерть! Смерть!  — фальцетом подхватили мальчишки.
        И, словно этот крик был сигналом, все бунтовщики выхватили кто из карманов куртки, кто из карманов блузы, кто из карманов фартука камни всех форм и размеров и забросали ими окна безмолвного дома.
        Через несколько минут там не осталось ни одного целого стекла.
        Дом был, так сказать, пробит насквозь под хохот большинства присутствовавших, которые видели в происходившем лишь справедливое наказание для тех, кого называли в те времена дурными французами.
        Мятеж начался.
        Захватили дом; он оказался пустым.
        В нем проводилась внутренняя отделка, потому он и был необитаем.
        Настоящие мятежники вняли бы разуму: в отсутствие квартиросъемщиков невозможно осветить окна; но наши бунтовщики, или, вернее, бунтовщики г-на Жакаля, оказались, бесспорно, наивнее или наглее обычных мятежников. Увидев, что в доме нет ни мебели, ни людей, они так дико закричали, что оставшиеся на улице их товарищи взвыли:
        — Месть! Наших братьев режут!
        Читатели не хуже нас знают, что никто никого не резал.
        Но это был предлог или, скорее, сигнал к захвату населенных домов, лампионы которых имели несчастье погаснуть.
        К великой радости толпы лампионы зажглись снова.
        В это время на улице Сен-Дени показались повозки: одни направлялись на рынок Убиенных Младенцев, другие возвращались с него.
        Возчики совершенно справедливо удивились, когда увидели на этой обычно тихой улице в такой час огромную толпу людей — кричавших, певших, вопивших, рассыпавших во все стороны петарды.
        Лошади, по-видимому, удивились еще больше возчиков. Нельзя сказать, что крики толпы пугают лошадей; но что удивляло, раздражало, останавливало четвероногих тварей, так это запах, вспышки и шум петард и ракет.
        Лошадь зеленщика отнюдь не похожа на боевого коня или на стремительного скакуна Беллоны, как сказал бы аббат Делиль. Лошади зеленщиков остановились; их протяжное ржание слилось с криками толпы в бессвязный, нестройный концерт.
        Возчики изо всех сил заработали кнутами, но, вместо того чтобы ехать вперед, лошади попятились назад.
        — Они пойдут!  — рычали одни.
        — Не пойдут!  — возражали другие.
        — А я вам говорю, что пойдут,  — закричал какой-то мальчишка, подсунув под хвост передней лошади петарду.
        Лошадь взбрыкнула, заржала и рванула назад.
        В толпе раздался гомерический хохот.
        — Вы загромождаете общественную дорогу!  — басом рявкнул Жибасье.
        — Да это же господин Прюдом!  — крикнул мальчишка.
        Анри Монье только что создал ставший с тех пор весьма популярным этот тип французского буржуа.
        — Вы мешаете проявлению всенародной радости!  — прокричал Карманьоль, эхом вторя Жибасье.
        — Во имя Бога Всемогущего,  — забормотал Овсюг, которого сделала набожным связь с женщиной, сдававшей внаем стулья в церкви святого Сульпиция,  — не противьтесь воле Провидения!
        — Тысяча чертей!  — проревел возчик, к которому были обращены эти слова.  — Вы же видите, что я не могу проехать вперед. Лошадь не идет!
        — Так подайте назад, брат мой,  — предложил набожный Овсюг.
        — Да не могу я двинуться ни назад, ни вперед!  — вскричал возчик.  — Вы же видите, что улица запружена народом.
        — Тогда слезайте и распрягайте!  — приказал Карманьоль.
        — Да черт вас побери!  — взвыл возчик.  — Зачем же распрягать? От этого телега не поедет.
        — Хватит болтать!  — крикнул Жибасье-Прюдом басом, от которого мороз пробирал по коже.
        Мигнув полдюжине типов, казалось только и ждавших его знака, он бросился на неприветливого возчика и без особого труда свалил его наземь, а товарищи Жибасье распрягли лошадь с проворством профессионалов.
        Другие бунтовщики последовали их примеру.
        К чему нужны примеры, если им никто не будет следовать?
        Итак, у этого примера нашлись последователи. Возчиков ссадили, лошадей распрягли.
        Через десять минут уже была готова баррикада.
        Это была первая настоящая баррикада со знаменитого дня 12 мая 1588 года.
        Мы все знаем, что она оказалась не последней.
        III
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЯТЕЖ ИДЕТ СВОИМ ЧЕРЕДОМ
        Когда улица была перегорожена, движение остановилось.
        Среди скопившихся водовозов с бочками, ломовых подвод, дрог бросались в глаза похожие на армию скелетов огромные повозки зеленщиков, освободившиеся от груза.
        Мальчишки, игравшие в кошки-мышки на развалинах дома неподалеку от улицы Гренета, услышали, что кто-то вздумал перегородить улицу, и решили внести свою лепту в великое строительство под названием баррикада, а, как известно, лучшие архитекторы в этом деле — именно уличные мальчишки.
        Каждый из них ухватил то, что было под рукой, подходило по размеру и весу: одни взяли дверные косяки, другие — брусья, малыши растащили новый булыжник, сложенный по обеим сторонам улицы для ремонта дороги. Словом, под руку им попало, как бывает в подобных случаях, именно то, что необходимо для строительства надежной преграды, предшественницы наших современных баррикад.
        Наблюдая за возведением этого монумента, толпа, затопившая сверху донизу всю улицу Сен-Дени, торжествующе грянула «ура». Можно было подумать, что на этом нагромождении дерева и камней будет воздвигнут храм свободы.
        Было около десяти. Вот уже час, как баррикады вырастали со всех сторон. Подстрекательские крики неслись со всех сторон; разнообразные петарды, фейерверки вспыхивали прямо под носом у прохожих или залетали в разбитые окна домов к тем, кого обвиняли в равнодушии или неискренней радости по поводу этой патриотической манифестации.
        Суматоха продолжалась три или четыре часа, беспорядки достигли крайней степени, однако ни один полицейский так и не появился, ни один жандарм не замаячил вдали.
        Мы уже приводили одну пословицу. Не желая злоупотребить народной мудростью, скажем все-таки: кот — из дому, мыши — в пляс.
        Именно этим и занималась толпа.
        Люди вставали в круг и отплясывали под песни, в той или иной степени запрещенные со времен Революции.
        Каждый занимался чем хотел: одни пели, другие танцевали, третьи строили баррикады, четвертые грабили себе подобных — все выбирали себе занятие в соответствии со своими наклонностями, инстинктом, фантазией, когда неожиданно, к величайшему изумлению толпы, собиравшейся, вероятно, всю ночь отдаваться невинным удовольствиям, все увидели, как со стороны улицы Гренета, словно из-под земли, вырос отряд жандармерии.
        Но жандарм по природе своей безопасен, он друг толпы, покровитель уличного мальчишки, с которым может порой даже поболтать.
        И вот когда собравшиеся увидели этих безобидных солдат, они затянули известную песню:
        Послушайте, кто хочет:
        Один жандарм хохочет,
        А прочие хохочут
        Над тем, что он хохочет.[60 - Перевод Г. Адлера.]
        Жандармы в самом деле рассмеялись.
        Но сквозь смех они по-отечески предупредили толпу, предложив всем разойтись по домам и не шуметь.
        До сих пор все шло хорошо, и толпа, возможно, последовала бы этому доброму совету, как вдруг с улицы Сен-Дени в сопровождавшем жандармов хоре стали раздаваться сольные оскорбления.
        К оскорблениям прибавилось сначала несколько камней, потом — целый шквал их.
        Но можно подумать, что именно об этих солдатах мой собрат Скриб изрек ставшие крылатыми слова:
        Ведь старый воин все сносить умеет
        И не роптать.[61 - «Мишель и Кристина», 14. — Перевод Г. Адлера.]
        Жандармы все снесли и роптать не стали.
        Они невозмутимо приблизились к баррикадам и стали разбирать их одну за другой.
        До сих пор все было как обычно, то есть ничего особенно опасного не произошло. Но если нашим читателям угодно будет взглянуть на угол Железной улицы, они увидят, что это спокойное положение грозило вот-вот усложниться.
        Один из самых старательных строителей баррикады на улице Сен-Дени против улицы Гренета был наш друг Жан Бык.
        В числе тех, кто распрягал лошадей, было тоже несколько наших знакомых.
        Бунтовщиками оказались наши старые друзья: Кирпич, Туссен-Лувертюр и папаша Фрикасе.
        На некотором расстоянии от них действовал в одиночку малыш Фафиу.
        Каждый старался как мог, и, по мнению знатоков, баррикада удалась на славу.
        Итак, со своего места на Железной улице Сальватор снисходительно наблюдал за описанными нами сценами; он уже собирался уходить, опечаленный жалкой ролью, которую играли несчастные простаки, одураченные злосчастными призывами «Да здравствует свобода!», но случайно увидел Жана Быка и его друзей, укрепляющих свою баррикаду.
        Он пошел к плотнику и, взяв его за рукав, тихо окликнул:
        — Жан!
        — Господин Сальватор!  — обрадовался плотник.
        — Молчи,  — приказал тот,  — и следуй за мной.
        — Мне кажется, господин Сальватор, что, если дело у вас ко мне не срочное, лучше бы поговорить в другой раз.
        — То, что я тебе хочу сказать, не терпит отлагательства. Ступай за мной не мешкая.
        Сальватор увлек за собой Жана Быка, к огромному сожалению последнего, судя по тоскливому взгляду, каким тот окидывал баррикаду, потребовавшую стольких его трудов, а теперь его так решительно заставляют покинуть ее!
        — Жан!  — начал Сальватор, когда они отошли шагов на тридцать от баррикады.  — Я тебе когда-нибудь давал плохие советы?
        — Нет, господин Сальватор! Однако…
        — Ты мне доверяешь?
        — Еще бы, господин Сальватор, но…
        — Ты полагаешь, я могу предложить тебе что-нибудь плохое?
        — Да нет, что вы, господин Сальватор! Просто…
        — Тогда немедленно ступай домой.
        — Это невозможно, господин Сальватор.
        — Почему?
        — Потому что мы решились.
        — Решились на что?
        — Покончить с иезуитами и длиннорясыми!
        — Ты пьян, Жан?
        — Богом клянусь, господин Сальватор, за целый день я капли в рот не брал!
        — Значит, вот почему ты несешь вздор?
        — Если бы я посмел,  — сказал Жан Бык,  — я признался бы вам кое в чем, господин Сальватор.
        — Слушаю тебя!
        — Меня мучает жажда!
        — Тем лучше!
        — Как это лучше?! И это говорите мне вы?
        — Идем-ка со мной!
        Сальватор взял плотника за плечо и подтолкнул ко входу в кабачок. Там он усадил его на стул и сам сел напротив.
        Он спросил бутылку вина, и плотник осушил ее в одно мгновение.
        Сальватор следил за ним с неподдельным интересом любителя естественной истории.
        — Послушай, Жан,  — продолжал комиссионер,  — ты добрый, славный, честный малый, что доказал не раз. Поверь: тебе лучше оставить на время в покое иезуитов и длиннорясых.
        — Но, господин Сальватор, ведь мы переживаем революцию!  — возразил плотник.
        — Эволюцию, хочешь ты сказать, мой бедный друг, и ничего больше,  — заметил Сальватор.  — Да, ты можешь наделать много шуму, но, поверь мне, ничего хорошего из этого не выйдет. Кто тебя привел сюда в такое время, когда ты должен был бы спать? Говори откровенно!
        — Фифина! Сам-то я сюда не собирался,  — признался Жан Бык.
        — Что она тебе сказала?
        — «Пойдем поглядим на иллюминацию!»
        — И все?  — настаивал Сальватор.
        — Она прибавила: «Возможно, там будет шум, мы славно повеселимся!»
        — Ну да! И ты, мирный человек, относительно богатый, потому что генерал Лебастар де Премон назначил тебе тысячу двести ливров ренты, ты, любитель полежать после трудового дня, вдруг решил поразвлечься и пошуметь, вместо того чтобы слушать шум из окна собственного дома!.. А как Фифина узнала о том, что здесь произойдет?
        — Она встретила господина, который ей сказал: «Нынче на улице Сен-Дени будет жарко, приводи своего мужа!»
        — Кто этот господин?
        — Она его не знает.
        — Зато я знаю!
        — Как знаете?! Стало быть, вы его видели?
        — Мне ни к чему видеть полицейского, я его нюхом чую!
        — Вы думаете, это был шпик?  — вскричал Жан Бык и сердито нахмурил брови, будто хотел сказать: «Жаль, что я раньше этого не знал, уж я бы пробил ему башку!»
        — Существует в правосудии такое правило, дорогой Жан Бык; оно гласит: «Non bis in idem»[62 - «Не дважды за одно и то же» (лат.).].
        — Что это значит?
        — Дважды одного человека не наказывают.
        — А я его уже наказал?  — удивился Жан Бык.
        — Да, друг мой: ты едва его не задушил однажды ночью на бульваре Инвалидов, только и всего.
        — Неужели вы думаете, что это Жибасье?  — вскричал плотник.
        — Более чем вероятно, мой бедный друг.
        — Тот самый, про которого все в квартале говорят, что он строит Фифине глазки? О, пусть только попадется!
        И Жан Бык кулаком с голову ребенка погрозил небу, где Жибасье, конечно, не было.
        — Речь сейчас не о нем, а о тебе,  — сказал Сальватор.  — Раз ты имел глупость сюда явиться, тебе хотя бы должно хватить ума убраться отсюда по-хорошему, а если останешься еще хоть на полчаса, тебя убьют как собаку.
        — Ну, уж я дорого продам свою жизнь!  — сердито крикнул плотник.
        — Лучше отдать ее за правое дело,  — решительно сказал Сальватор.
        — А разве сегодня вечером мы воюем не за правое дело?  — удивленно спросил Жан Бык.
        — Сегодня вечером все затеяла полиция, а ты, сам того не подозревая, воюешь за правительство.
        — Фу!  — бросил Жан Бык.
        Немного подумав, он прибавил:
        — А ведь я тут с друзьями!
        — С какими друзьями?  — спросил Сальватор, узнавший в толпе лишь силача-плотника.
        — Да как же! Здесь и Кирпич, и Туссен-Лувертюр, и папаша Фрикасе, и другие.
        Шут Фафиу, к которому плотник по-прежнему ревновал свою Фифину, входил в эти «другие».
        — И всех их привел ты?
        — Черт возьми! Когда мне сказали, что здесь будет жарко, я собрал всех своих.
        — Хорошо! Сейчас ты выпьешь еще одну бутылку и вернешься на баррикаду.
        Сальватор знаком приказал принести другую бутылку; Жан Бык осушил ее и встал.
        — Да,  — сказал он,  — я вернусь на баррикаду и крикну: «Долой полицейских! Смерть шпикам!»
        — И не думай это делать, несчастный!
        — А зачем же мне еще оставаться на баррикаде, если я не буду ни драться, ни кричать?
        — А вот зачем. Ты шепнешь Кирпичу, Туссену, папаше Фрикасе и даже шуту Фафиу, что я им приказываю не только сохранять спокойствие, но и предупредить остальных, что все вы попали в ловушку и, если не разойдетесь, в вас через полчаса начнут стрелять.
        — Возможно ли, господин Сальватор?!  — вскричал возмущенный плотник.  — Стрелять в безоружных!
        — Это лишний раз доказывает, глупец ты этакий, что вы здесь не для того, чтобы совершать революцию, раз у вас нет оружия.
        — Верно!  — согласился Жан Бык.
        — В таком случае иди и предупреди их!  — вставая, повторил Сальватор.
        Они уже были на пороге кабачка, когда появился отряд жандармерии.
        — Жандармы!.. Долой жандармов!  — во всю мочь взревел Жан Бык.
        — Да замолчи ты!  — приказал Сальватор, сдавив ему запястье.  — Скорее на баррикаду — пусть все немедленно расходятся!
        Жан Бык упрашивать себя не заставил: он врезался в толпу и стал пробираться к баррикаде, где его друзья кричали изо всех сил:
        — Да здравствует свобода! Долой жандармов!
        Так же невозмутимо, как они выслушивали оскорбления и встречали град камней, жандармы двинулись на баррикаду.
        Постепенно бунтовщики стали отступать, и оказалось, что плотнику некого уговаривать.
        Но у баррикады есть нечто общее с хвостом змеи: она восстанавливается, как только ее отсекают.
        Опрокинув первую баррикаду, жандармы двинулись дальше по улице Сен-Дени и развалили другую баррикаду, а в это время друзья Жана Быка восстановили первую.
        Нетрудно себе представить, с каким воодушевлением встретила толпа и разрушение, и восстановление этих сооружений.
        Эти сцены, все значение которых читатели, без сомнения, уже поняли, у толпы в то время вызывали только смех.
        Но вот в начале и в конце улицы Сен-Дени, то есть со стороны Бульваров и площади Шатле, показались еще два отряда жандармов; они имели столь грозный вид, что при виде их крики и смех постепенно стихли: стало понятно, что эти-то не позволят над собой посмеяться, как их товарищи.
        Наступило минутное замешательство. Толпа и военные смотрели друг на друга. У жандармов были хмурые лица. Все ждали, что будет дальше.
        Наконец какой-то человек, посмелее других, а скорее всего — переодетый полицейский, крикнул страшным голосом:
        — Долой жандармов!
        Этот крик прозвучал среди всеобщего молчания подобно удару грома.
        И, подобно удару грома, он возвестил о начале бури.
        Толпа словно только и ждала этого крика: она подхватила его и, переходя от слов к делу, бросилась навстречу жандармам и заставила их постепенно, шаг за шагом отступать от рынка Убиенных Младенцев к Шатле, от Шатле — к мосту Менял, а с моста — к префектуре полиции.
        Но, пока бунтовщики теснили жандармов, явившихся с площади Шатле, еще больший отряд пеших и конных жандармов, вышедших со стороны бульваров, молча растянулся вдоль всей улицы, спокойно опрокидывая по мере продвижения все живые и неживые препятствия, встречавшиеся на его пути, не обращая внимания на свист и камни; дойдя до рынка Убиенных Младенцев, отряд остановился и занял позиции.
        Однако за спиной у жандармов, напротив проезда Гран-Сер, восставшие снова взялись за баррикаду, только более широкую и надежную, чем прежняя.
        Ко всеобщему удивлению, никого не взволновали эти действия. Издали за строительством баррикады безучастно наблюдали жандармы, будто обратившиеся в камень.
        Неожиданно со стороны набережной выдвинулся еще один отряд, не оставлявший сомнений во враждебных намерениях. Отряд состоял из королевских гвардейцев и войсковых частей.
        Командовал ими всадник в полковничьих эполетах.
        Что должно было произойти? Об этом нетрудно было догадаться, глядя на полковника, приказывавшего раздать своим людям патроны и зарядить ружья.
        Даже самые недоверчивые могли убедиться, что готовится нечто, мягко выражаясь, подозрительное под предводительством этого полковника, прятавшего лицо под надвинутой по самые глаза шляпой: глухим и угрожающим голосом он приказал подчиненным построиться в три колонны, пустил вперед комиссара полиции и приказал двигаться на баррикады, поднявшиеся на улице Сен-Дени, в проезде Гран-Сер и у церкви святого Лё.
        Свистом, проклятиями, камнями, как и раньше, была встречена колонна, двинувшаяся на баррикаду со стороны проезда Гран-Сер.
        Колонна двигалась, сомкнув ряды, решительно, непреклонно, и Сальватор оглянулся в надежде увидеть знакомых и посоветовать им спасаться.
        Но, вместо дружеских лиц, он заметил на углу улицы насмешливую физиономию человека, который завернулся в плащ и наблюдал за происходившими событиями с не меньшим интересом, чем сам Сальватор.
        Он вздрогнул, узнав г-на Жакаля, любовавшегося творением своих рук.
        Их взгляды встретились.
        — А! Это вы, господин Сальватор!  — воскликнул полицейский.
        — Как видите, сударь!  — холодно отозвался тот.
        Однако г-н Жакаль словно и не заметил его холодности.
        — Клянусь, я счастлив вас встретить и еще раз доказать, что подал вам вчера утром дружеский совет.
        — Я и сам начинаю в этом убеждаться,  — заметил Сальватор.
        — Очень скоро вы получите полную уверенность, а пока взгляните вон на тех людей.
        — Королевских гвардейцев и солдат? Вижу.
        — А кто ими командует?
        — Полковник.
        — Я хочу сказать, вы знаете этого полковника?
        — Ба!  — удивился Сальватор.  — Я не верю своим глазам.
        — Кто же это, по-вашему?
        — Полковник Рапт?
        — Он самый.
        — Вернулся на военную службу?
        — На один вечер.
        — Ах, да, его же так и не избрали депутатом!..
        — И хочет стать пэром!
        — Значит, он выполняет особое задание?
        — Вот именно, особое!
        — И что он намерен делать?
        — Что он сделает?
        — Именно это я хочу знать.
        — Приблизившись к баррикаде, он, не дрогнув, просто, спокойно произнесет одно-единственное слово из пяти букв — «Огонь!», и триста ружей послушно ответят на его приказ.
        — Я должен это увидеть собственными глазами,  — сказал Сальватор.  — Надеюсь, хоть это поможет мне его возненавидеть.
        — А до сих пор вы его?..
        — Только презирал.
        — Следите за ним. Только лучше держитесь позади него!
        Сальватор последовал совету г-на Жакаля. Он увидел, как граф Рапт подъехал к баррикаде и ледяным ровным голосом, даже и не подумав сделать три положенные предупреждения, произнес страшное слово:
        — Огонь!
        IV
        СНОВА БУНТ!
        Вслед за этим словом раздался ужасный грохот, но его почти заглушили крики ужаса и боли.
        Это было всеобщее проклятие, павшее на головы священников и солдат, чиновников и короля.
        Еще не успели стихнуть крики, как граф Рапт повторил:
        — Огонь!
        Солдаты перезарядили ружья и снова открыли огонь.
        Опять ответом им были крики ужаса. На сей раз толпа кричала не «Долой министров! Долой короля!», а «Смерть!».
        Это слово оказало еще более жуткое действие, чем двойной залп, всколыхнув из конца в конец всю улицу с быстротой молнии.
        Баррикада в проезде Гран-Сер была оставлена бунтовщиками, и ее захватили солдаты г-на Рапта.
        Полковник Рапт бросал полные желчи и злобы взгляды на этих людей, из-за кого он совсем недавно потерпел сокрушительное поражение. Многое бы он отдал за то, чтобы перед ним оказались сейчас все избиратели, которых он принимал целых три дня — не говоря уж об аптекаре и пивоваре, братьях Букмонах и монсеньере Колетти! С какой радостью он захватил бы их на месте преступления, обвинив в неповиновении властям, и отомстил бы им за свой провал!
        Но никого из тех, кого граф Рапт надеялся увидеть, на баррикаде не было. Аптекарь был занят дружеской беседой со своим приятелем-пивоваром; оба Букмона с благочестивым видом грели ноги у жарко натопленного камина, а монсеньер Колетти сладко спал в теплой постели, и снилось ему, что монсеньер де Келен умер, а он, Колетти, назначен архиепископом Парижским.
        Итак, господин Рапт напрасно высматривал своих врагов. Впрочем, поскольку знакомых врагов не было, он стал бросать яростные взгляды на естественных врагов всех честолюбцев: мастеровых и буржуа. Он был готов испепелить их одним взглядом. Приказав расстреливать толпу, он сам ринулся в бой во главе отряда кавалеристов.
        Он скакал вдогонку за разбегавшимися бунтовщиками, опрокидывал все, что ему попадалось на пути, топтал конем упавших на землю, рубил еще державшихся на ногах. Глаза его горели, он размахивал саблей, до крови терзал свою лошадь шпорами и напоминал не ангела-погубителя — ему не хватало божественного спокойствия,  — а скорее демона мести. Увлекшись скачкой, он налетел на баррикаду и подобрал поводья, собираясь преодолеть неожиданное препятствие.
        — Стоять, полковник!  — внезапно раздался чей-то голос, словно выходивший из-под земли.
        Полковник пригнулся к шее лошади, желая рассмотреть говорившего, как вдруг совершенно необъяснимым образом — так неожиданно и ловко все было проделано — кто-то приподнял лошадь, опрокинул ее на землю и животное упало, увлекая графа в своем падении.
        Господину Рапту на какое-то время почудилось, что началось землетрясение.
        Солдаты г-на Рапта и рады были бы следовать вплотную за своим полковником, но он оказался более решительно настроен, чем его подчиненные, да и лошадь под ним была лучше. Он перескочил первую, уже разрушенную баррикаду с такой горячностью, что оторвался от солдат больше чем на тридцать шагов.
        А за этой баррикадой (как не бывает дыма без огня, так не увидите вы и баррикаду без защитников) находился Жан Бык: он пришел на поиски Туссен-Лувертюра и Кирпича, которых разметало огнем солдат г-на Рапта.
        Сальватор приказал плотнику отправиться к друзьям и отослать их по домам, и вот теперь Жан Бык искал их, чтобы силой или уговорами заставить выполнить полученный им приказ.
        После тщательных, но безуспешных поисков друзей честный плотник собирался было уйти, как вдруг по команде г-на Рапта раздался первый залп.
        — Похоже, господин Сальватор был прав,  — пробормотал Жан Бык,  — ну, сейчас начнут кромсать прохожих.
        Мы просим у читателей прощения за более чем разговорное выражение, но Жан Бык не принадлежал к школе аббата Делиля, а слово «кромсать» настолько полно выражало его мысль, настолько точно передает и нашу идею, что мы готовы пожертвовать формой ради содержания.
        — Следовательно, я думаю,  — продолжал рассуждать плотник вслух,  — пора последовать примеру друзей и убраться отсюда.
        К несчастью, это легко было сказать, но непросто — сделать.
        — Дьявольщина!  — оглянувшись, продолжал плотник.  — Как же мне быть?
        И действительно, впереди бежали люди; сквозь сплошную массу было трудно пробиться, да Жан и не собирался ни бежать, ни быть похожим на беглеца.
        Сзади с саблями наголо галопом приближались кавалеристы.
        Справа и слева в прилегавших улочках путь был перекрыт: их охраняли пикеты солдат с примкнутыми штыками.
        Как известно, наш друг Жан Бык не был воплощением спокойствия. Он озадаченно поводил из стороны в сторону глазами и неожиданно заметил другую баррикаду, развороченную посредине, и решил, что за ней ему будет безопаснее.
        Два-три человека, спрятавшиеся в углу этой баррикады, тоже, видимо, пришли к такому решению.
        Но в ту минуту Жан Бык искал не себе подобных: он искал балку, брус или большой камень, чтобы заложить пробоину в баррикаде, задержать всадников и успеть убежать целым и невредимым.
        Он заметил небольшую тележку и не покатил (это заняло бы слишком много времени из-за обломков, под которыми было не видно мостовой), а поднял ее и понес к пролому.
        Он собирался заделать брешь как мог искуснее, но неожиданное нападение изменило его планы: из оборонительного оружия тележка превратилась в наступательное.
        Скажем несколько слов о том, что за людей видел Жан Бык неподалеку от себя, чем они занимались и о чем говорили.
        Они пытались опознать Жана Быка.
        — Это он!  — уверял один из них, с вытянутым бледным лицом.
        — Кто он?  — спросил другой с ярко выраженным провансальским выговором.
        — Плотник!
        — Ну и что? В Париже шесть тысяч плотников.
        — Да это же Жан Бык!
        — Ты так думаешь?
        — Я в этом уверен.
        — Хм!
        — Никаких «хм»!
        — Вообще-то есть очень простой способ проверить, так ли это.
        — И не один способ! А какой имеешь в виду ты?
        — Я говорю о самом простом, а потому наилучшем.
        — Рассказывай, что надумал, только потише и побыстрее: негодяй может от нас ускользнуть.
        — Вот что я предлагаю,  — продолжал тот, в котором выговор выдавал провансальца.  — Что ты, Овсюг, делаешь, когда хочешь узнать время?
        — Брось раз и навсегда дурную привычку называть людей по именам.
        — Уж не думаешь ли ты, что твое имя настолько популярно?
        — Нет, впрочем, это сейчас не важно! Ты хотел знать, как я узнаю время?
        — Да.
        — Спрашиваю у дураков, которые носят часы.
        — А чтобы узнать имя человека, достаточно…
        — Спросить у него…
        — Ну и тупица! Это единственный способ так никогда его и не узнать.
        — Что же делать?
        — Надо не спрашивать, а назвать его по имени.
        — Не понимаю.
        — Это потому что ты не Христофор Колумб, и пороха тебе не выдумать, дорогой друг. Ну, слушай внимательно. Я замечаю тебя в толпе, мне кажется, я тебя узнал, но сомневаюсь.
        — И что тогда делать?
        — Я подхожу к тебе с приветливым видом, вежливо снимаю шляпу и медовым голосом говорю: «Здравствуйте, дорогой господин Овсюг».
        — Правильно. А я тебе не менее ласково отвечаю: «Вы ошибаетесь, уважаемый, меня зовут Счастливчик или Златоуст». Что ты на это скажешь?
        — Ошибаешься, дружок, ты так не ответишь; не обижайся, ведь чтобы предвидеть такие неожиданности, надо иметь в голове мозги. Ты же, наоборот, выдашь себя, услышав свое имя, когда не хочешь быть узнанным. У тебя на лице будет написана растерянность, ты вздрогнешь — да, ты-то, Овсюг, обязательно вздрогнешь, ведь ты чертовски нервный. И заметь, сердечный мой будущий церковный староста, что присутствующий здесь великан так же впечатлителен, как колосс Родосский или другой колосс любого другого города. Достаточно к нему подойти и произнести со свойственной тебе учтивостью: «Здравствуйте, дорогой господин Жан Бык!»
        — Да,  — кивнул Овсюг,  — только боюсь, что наш плотник не вложит в свой ответ столько же вежливости, сколько я мог бы привнести в свой вопрос.
        — Скажем прямо: ты боишься, как бы он кулаком не съездил тебе по уху.
        — Называй чувство, которое я испытываю, страхом или осторожностью, все равно. Однако…
        — Ты колеблешься…
        — Признаться, да.
        Вот о чем говорили трое приятелей, когда четвертый полицейский, такой же высокий, как Овсюг, только в три раза толще, присоединился к ним.
        — Можно втереться в вашу беседу, дорогие друзья?
        — Жибасье!  — в один голос воскликнули трое агентов.
        — Тсс!  — предупредил Жибасье.  — На чем мы остановились?
        — Вспоминали твое приключение на бульваре Инвалидов,  — прошипел Карманьоль.  — Мы говорили о человеке, который сдавил тебе горло так, что ты был в предвкушении блаженства, испытываемого, как уверяют, во время повешения.
        — Ах, этот…  — скрипнув зубами, процедил Жибасье.  — Ну, попадись он мне!..
        — Считай, что попался.
        — То есть?
        — Взгляни-ка!  — продолжал Карманьоль, указывая Жибасье на того человека, о котором они спорили уже несколько минут.  — Это не он?
        — Он ли это?  — взревел бывший каторжник, бросаясь к Жану Быку.  — Клянусь святым Жибасье, вы сейчас увидите, он ли это.
        Он выхватил из кармана пистолет.
        Видя это, Карманьоль последовал за Жибасье, подав Овсюгу знак не отставать.
        Овсюг махнул четвертому полицейскому, чтобы тот последовал их примеру.
        Жан Бык только что приподнял тележку за оглобли и держал ее на вытянутых руках, когда Жибасье в сопровождении товарищей бросился к нему.
        Каторжник направил оружие на плотника и открыл огонь.
        Раздался выстрел, но пуля угодила в самую середину тележки, которая рухнула на Жибасье так, что его голова попала меж досок и застряла там, а сам каторжник осел на землю. Он был похож на преступника в ошейнике, только вместо дубовой доски у него на шее теперь болталась такая тяжелая повозка, что аэролит с бульвара Инвалидов показался бы ему тряпичным мячом.
        Это зрелище напугало Овсюга, ошеломило Карманьоля и ужаснуло их третьего товарища.
        Все трое бросились врассыпную, предоставив Жибасье его судьбе.
        Но Жан Бык был не таким человеком, от которого можно было сбежать. Не беспокоясь о том из четверых противников, кто оказался пленником повозки, он перепрыгнул через оглобли и в несколько прыжков настиг одного из беглецов.
        Им оказался Овсюг. Плотник схватил его за ноги и, как цепом, ударил Карманьоля.
        Оба они потеряли сознание — один от удара, нанесенного им, другой от полученного удара, и Жан Бык бросил их в тележку, не заботясь о том, какое беспокойство он причинит Жибасье. Затем он, как и собирался, заделал тележкой брешь в баррикаде, а полковник Рапт бросился со своими людьми на это укрепление, не подозревая, что имеет дело с одним-единственным бунтовщиком.
        Тем временем Жибасье бесновался под тележкой, словно Энкелад под горой Этной.
        Это его и сгубило.
        Жан Бык подбежал к тележке, чтобы выяснить, почему она раскачивается. Он увидел голову, высунувшуюся сквозь одну из дубовых стенок тележки.
        Только теперь плотник узнал Жибасье.
        — Ах, негодяй! Так это ты?!  — вскричал он.
        — Что значит «ты»?  — отозвался каторжник.
        — Воздыхатель Фифины!
        — Клянусь вам, я не знаю, что вы имеете в виду!  — воскликнул Жибасье.
        — Сейчас объясню!  — прорычал Жан Бык.
        Позабыв о том, что происходит вокруг, он занес тяжелый кулак и с глухим звуком опустил его на голову Жибасье.
        В то же мгновение Жана Быка тряхнуло и он оказался под брюхом лошади.
        Это граф Рапт брал баррикаду приступом.
        Задние ноги его лошади застряли между деревянными балками и булыжником, передние же попали между оглоблями тележки.
        Жану Быку пришлось лишь немного поднатужиться, и он опрокинул лошадь, чувствовавшую себя неуверенно, так как почва уходила у нее из-под ног.
        Он напрягся и выкрикнул:
        — Стоять, полковник!
        Плотник все делал на совесть: лошадь и всадник рухнули на мостовую, а точнее, на камни.
        Жан Бык собирался прыгнуть на полковника Рапта и, по всей вероятности, обошелся бы с ним так же, как с Жибасье, но тут всадники, ненамного отстававшие от полковника, с саблями наголо появились всего в нескольких метрах от баррикады.
        — Сюда, сюда, старина!  — послышался охрипший голос, и Жану показалось, что он его узнает.
        Плотник почувствовал, что кто-то тянет его за полу куртки.
        Он вскочил и бросился на дорогу, не обратив внимания на то, кто пытался его предупредить, и оставив позади себя неподвижные тела Карманьоля и Овсюга, ставшие частью баррикады, которую брала приступом кавалерия полковника Рапта.
        Не вспомнил он и о Жибасье, застрявшем в тележке.
        Он смутно понимал, что должен сам позаботиться о собственном спасении.
        Инстинкт самосохранения повелевал ему выйти на мостовую.
        Там он снова услышал тот же хриплый голос:
        — Ближе к домам, ближе, иначе вы мертвец!
        Он обернулся и узнал скомороха Фафиу.
        Хороший совет, даже если его подал враг, остается хорошим советом. Однако Жан Бык всегда руководствовался первым побуждением и не мог признать справедливость этой максимы. Он видел в Фафиу лишь бывшего дружка мадемуазель Фифины, заставившего его пережить мучительные минуты ревности.
        Он пошел прямо на несчастного шута, скрежеща зубами, сжимая кулаки и бросая на него угрожающие взгляды.
        — A-а, это ты, проклятый паяц?! И ты еще смеешь мне указывать: «Сюда, старина!»?  — проревел плотник.
        — Да, именно так, господин Бартелеми,  — пролепетал Фафиу.  — Я не хотел, чтобы с вами случилось несчастье.
        — А почему это ты не хотел, чтобы со мной случилось несчастье?
        — Потому что вы хороший человек!
        — Значит, когда ты сказал: «Сюда, старина!», ты не собирался меня дразнить?  — спросил Жан Бык.
        — Вас? Дразнить?  — задрожал шут.  — Да нет же, я просто хотел вас предупредить. Вон, смотрите, сейчас солдаты будут стрелять! Скорее бежим вот сюда. У меня здесь живет одна знакомая, мы можем переждать у нее.
        — Ладно, ладно!  — проворчал Жан Бык.  — Не нужны мне ни твои советы, ни твое покровительство.
        — Да пригнитесь хотя бы, пригнитесь!  — крикнул Фафиу, пытаясь притянуть великана к себе.
        Но в эту самую минуту плотника окутало облако дыма, раздался оглушительный грохот, засвистели пули, и Фафиу упал к его ногам.
        — Тысяча чертей!  — выругался Жан Бык, грозя солдатам кулаком.  — Так здесь убивают?
        — На помощь, господин Бартелеми! На помощь!  — пролепетал шут слабеющим голосом.
        Этот призыв тронул славного плотника до глубины души. Он наклонился, подхватил Фафиу поперек туловища и открыл ногой дверь, на которую ему указывал шут и которую на всякий случай прикрыли во время их спора.
        Он исчез в подъезде в то самое время, как г-н Рапт поднял свою лошадь, прыгнул в седло и закричал:
        — Изрубить негодяев! Расстрелять!
        Отряд всадников понесся на баррикаду.
        Восемьдесят лошадей, пущенных в галоп, проскакали по телам Карманьоля и Овсюга.
        Помолитесь за спасение их душ!
        Зато Жибасье удалось высвободить голову, он дополз до основания баррикады и с большим трудом добрался до тротуара как раз напротив того места, где исчез Жан Бык, унося Фафиу.
        — Ну вот, мы в подъезде,  — проговорил плотник.  — Куда теперь?
        — Шестой этаж,  — едва слышно выдохнул шут и лишился чувств.
        Великан миновал пять этажей не останавливаясь: паяц в его сильных руках весил не больше, чем ребенок в руках обыкновенного человека. Добравшись до нужного этажа — а это был самый последний,  — Жан Бык остановился: на площадку выходили семь или восемь дверей.
        Не зная, куда постучать, он спросил совета у Фафиу. Но несчастный актер не подавал признаков жизни: он смертельно побледнел, губы у него посинели, а глаза закатились.
        — Эй, малый!  — взволновался Жан.  — Э-гей, отзовись!
        Фафиу оставался все так же недвижим.
        При виде его бледности и недвижности плотник смягчился и, пытаясь скрыть от самого себя охватившее его волнение, пробормотал:
        — Малый! Вот черт! Эй, малый, очнись! Не можешь же ты умереть, черт побери! До чего глупые у тебя шутки!
        Но актер и не собирался шутить. Его ранило в плечо, и он по-настоящему лишился чувств от боли и потери крови, а потому не мог произнести ни звука.
        — Дьявол!  — снова выругался Жан, что можно было понять как вопрос: «Как быть?»
        Он подошел к ближайшей двери, ударил ее локтем и крикнул:
        — Кто-нибудь! Эй! Кто-нибудь!
        Через две-три секунды в замке повернулся ключ, и испуганный буржуа появился на пороге в рубашке и ночном колпаке.
        Он держал в руке свечу, и она дрожала в его пальцах, точь-в-точь как подсвечник в руке Сганареля, когда тот провожал Командора к Дон Жуану.
        — Я зажег, господа, зажег,  — поспешил заверить буржуа, полагая, что это пришли проверить, как он проявляет симпатию к выборам.
        — Да не в этом дело!  — перебил его Жан Бык.  — Этот человек,  — указал он на Фафиу,  — тяжело ранен, кажется, у него на вашей площадке есть знакомая, я и решил отнести его к ней. Вы здесь живете и, наверное, знаете, в какую дверь я должен постучать.
        Буржуа с опаской взглянул на актера.
        — Э, да это господин Фафиу! Вам, верно, сюда!  — сказал он и указал на дверь напротив.
        — Спасибо!  — поблагодарил Жан и направился, куда ему сказали.
        Он постучал.
        Несколько мгновений спустя до его слуха донеслись легкие шаги, кто-то пугливо приблизился к двери.
        Жан постучал еще раз.
        — Кто там?  — спросил женский голос.
        — Фафиу!  — отозвался плотник, ему казалось вполне естественным сообщить не свое имя, а актера.
        Но он просчитался. Приятельница Фафиу знала не только самого шута, но и его голос, а потому крикнула:
        — Ложь! Это не его голос!
        «Дьявольщина!  — выругался про себя Жан Бык.  — Она совершенно права. Как она может узнать голос Фафиу, если говорю я?!»
        Он задумался, однако, как мы уже говорили, Жан не отличался сообразительностью.
        К счастью, на помощь ему пришел буржуа.
        — Мадемуазель!  — заговорил он.  — Если вы не узнаете голос Фафиу, то, может быть, мой покажется вам знакомым?
        — Да,  — отозвалась девушка, к которой он обращался.  — Вы господин Гиомар, мой сосед.
        — Вы мне верите?  — продолжал г-н Гиомар.
        — Разумеется! У меня нет оснований вам не доверять.
        — В таком случае, мадемуазель, ради Бога отоприте дверь! Господин Фафиу, ваш друг, ранен и нуждается в помощи.
        Дверь распахнулась с быстротой, не оставлявшей сомнений в том, какой большой интерес питает девушка к актеру.
        Это была не кто иная, как Коломбина из театра метра Галилея Коперника.
        Увидев своего друга без чувств и в крови, она вскрикнула и бросилась к Фафиу, не обращая внимания ни на Жана Быка, который нес его бесчувственное тело, ни на буржуа, который увереннее держал свечу, с тех пор как понял, что лично ему опасность не угрожает.
        — Ну, мадемуазель, не угодно ли вам принять несчастного малого?  — проговорил плотник.
        — О Боже мой, конечно! Скорее!  — воскликнула Коломбина.
        Буржуа пошел в спальню первым, освещая дорогу. В комнате стояло лишь несколько стульев, стол и кровать.
        Жан, недолго думая, положил Фафиу на кровать, не спрашивая у хозяйки позволения.
        — Теперь осторожно его разденьте,  — приказал он,  — а я пойду за врачом. Если он придет не сразу, не беспокойтесь: в такую ночь, как сегодня, пройти по улице не так-то просто.
        Славный Жан Бык сбежал по лестнице и поспешил к Людовику.
        Людовика дома не было, но вот уже два дня все знали, где его искать.
        Два дня назад Рождественская Роза была возвращена на улицу Ульм.
        Как и однажды, когда Броканта обнаружила, что гнездышко Рождественской Розы опустело, лишившись своей очаровательной веселой птички, так же точно — и предсказания Сальватора снова оправдались — в одно прекрасное утро девочка нашлась: она мирно спала в своей постели.
        После смерти г-на Жерара у нашего друга г-на Жакаля больше не было оснований скрывать девочку, способную если не окончательно прояснить, то хотя бы частично пролить свет на дело Сарранти.
        Проснувшись, Рождественская Роза в ответ на расспросы рассказала, что находилась в доме, где добрые монашки заботились о ней, пичкая ее вареньем и конфетами, и единственное, о чем она жалела, была разлука с добрым другом Людовиком.
        Она боялась, что нечто подобное может случиться с ней снова, но Сальватор ее успокоил: ей нечего опасаться, ее отправят в хороший пансион, где она научится всему, чего еще не знает, а Людовик будет навещать ее там дважды в неделю до тех пор, пока она не станет его женой.
        Во всем этом не было ничего страшного для нее. И Рождественская Роза со всем согласилась, в особенности после того, как Людовик полностью одобрил план Сальватора.
        Однако молодые люди попросили неделю отсрочки, и добрый друг Сальватор предоставил им эту неделю.
        Вот почему Людовика следовало искать на улице Ульм, а не дома.
        В одно мгновение он преодолел расстояние, отделяющее улицу Ульм от улицы Сен-Дени, и очутился перед Фафиу.
        Да позволят нам читатели вернуться к мятежу, который, впрочем, подходил к концу.
        С той минуты как Жан Бык покинул улицу Сен-Дени, она превратилась в поле брани, если, конечно, можно так назвать место, где происходит убийство: одна сторона рубит и стреляет, другая кричит и спасается бегством.
        Так как сопротивление не было организовано, никто его и не оказывал.
        В госпитали стали поступать раненые.
        В анатомический театр свозили убитых.
        На следующий день газеты осветили события лишь с одной стороны, однако народная молва досказала остальное.
        Кавалерийские атаки под предводительством господина полковника Рапта получили в народе название «драгонад на улице Сен-Дени».
        Кабинет Виллеля, решивший укрепить свои позиции при помощи террора, захлебнулся в крови и пал, уступив место более умеренному кабинету, в который вошли г-н де Маранд как министр финансов и г-н де Ламот-Удан как военный министр.
        В награду за верность и неоценимые услуги, оказанные им на улице Сен-Дени, г-н Рапт получил чин бригадного генерала и звание пэра Франции.
        V
        ГЛАВА, ГДЕ ЧИТАТЕЛИ ВСТРЕТЯТСЯ С ОТЦОМ В ОЖИДАНИИ ВСТРЕЧИ С ДОЧЕРЬЮ
        Описанные нами события выполняют в нашей книге такую же роль, как безводные степи в некоторых плодороднейших странах с прекраснейшими пейзажами: такие пустыни непременно нужно миновать, чтобы выйти к оазису. Господина Лебастара де Премона терпели в Париже только потому, что Сальватор заверил Жакаля: генерал явился лишь для освобождения своего друга г-на Сарранти и против правительства ничего не замышлял. Как только г-н Сарранти оказался на свободе, два друга пришли проститься с тем, кого мы отныне станем все реже называть комиссионером и все чаще — Конрадом де Вальженезом.
        Господин Лебастар сидел в гостиной Сальватора. По левую руку от него сидел его новый друг, по правую — старый.
        В непринужденной задушевной беседе прошло полчаса; генерал Лебастар поднялся и, прощаясь, протянул руку Сальватору. Но тот, с самого начала, похоже, находясь во власти одной мысли, остановил его и, как всегда, спокойно и ласково улыбнувшись, попросил уделить ему еще несколько минут для разговора, который он до сих пор откладывал, но теперь, как ему казалось, настал подходящий момент.
        Господин Сарранти направился к двери, собираясь оставить генерала наедине с Сальватором.
        — Нет, нет!  — остановил его молодой человек.  — Вы разделили все тяготы и опасности, которые выпали на долю генерала. Будет справедливо, если вы разделите с ним и радость, когда для него настанет день радости.
        — Что вы хотите сказать, Сальватор?  — спросил генерал.  — Какую еще радость я могу испытать? Разве что увидеть Наполеона Второго на троне его отца?
        — У вас есть для счастья и другие причины!  — возразил Сальватор.
        — Увы, мне об этом ничего не известно,  — печально покачал головой генерал.
        — Сначала сочтите свои беды, генерал, а потом сосчитаете и радости.
        — У меня в этом мире лишь три больших несчастья,  — сказал генерал де Премон,  — первым и самым большим была смерть моего повелителя; вторым (он повернулся к г-ну Сарранти и протянул ему руку)  — осуждение моего друга; третьим…
        Генерал нахмурился и замолчал.
        — Третьим?..  — переспросил Сальватор.
        — Третьим была потеря дочери, которую я любил так же сильно, как ее мать.
        — Ну, генерал, раз вы знаете свои несчастья, вы сможете перечислить и свои радости. Итак, во-первых, надежда на возвращение сына вашего повелителя, как вы его называете; во-вторых, спасение и оправдание вашего друга; наконец, третья радость — возвращение вашей любимой дочери.
        — Что вы имеете в виду?!  — вскричал генерал.
        — Как знать? Быть может, я смогу помочь вам испытать эту третью и самую большую радость.
        — Вы?
        — Да, я.
        — Говорите, говорите, мой друг!  — взволновался генерал.
        — Говорите скорее!  — прибавил г-н Сарранти.
        — Все зависит от ваших ответов на мои вопросы,  — продолжал Сальватор.  — Вы бывали в Руане, генерал?
        — Да,  — сказал тот, вздрогнув.
        — Много раз?
        — Однажды.
        — Давно?
        — Пятнадцать лет назад.
        — Именно так,  — удовлетворенно кивнул Сальватор.  — В тысяча восемьсот двенадцатом году, не правда ли?
        — Да, в тысяча восемьсот двенадцатом.
        — Это было днем или ночью?
        — Ночью.
        — Вы были в почтовой карете?
        — Да.
        — Вы остановились в Руане всего на одну минуту?
        — Это правда,  — с возрастающим удивлением отвечал генерал,  — я дал передохнуть лошадям и спросил, как проехать в деревушку, куда я держал путь.
        — Деревушка называлась Ла-Буй?  — уточнил Сальватор.
        — Вы и это знаете?  — вскричал генерал.
        — Да,  — рассмеялся Сальватор,  — я знаю это, генерал, а также многое другое. Однако позвольте мне продолжать. В Ла-Буе карета остановилась перед неказистым домиком, из нее вышел человек с объемистым свертком в руках. Надо ли говорить, что это были вы, генерал?
        — Да, я.
        — Подойдя к дому, вы оглядели ограду и дверь, достали из кармана ключ, отперли дверь, ощупью нашли кровать и положили туда сверток.
        — И это правда,  — подтвердил генерал.
        — После этого, вынув из кармана кошелек и письмо, вы положили то и другое на первый предмет мебели, какой смогли нащупать. Потом вы неслышно прикрыли дверь, сели в коляску, и лошади поскакали в Гавр. Все точно?
        — Настолько точно, будто вы при том присутствовали,  — отвечал генерал,  — я не могу понять, откуда вам все известно.
        — Все просто, и вы сейчас это поймете. Итак, я продолжаю; вот факты, которые вам известны, из чего я делаю вывод: сведения мои верны и надежды меня не обманули. Теперь я расскажу вам о том, чего вы не знаете.
        Генерал стал слушать с удвоенным вниманием.
        — Примерно через час после вашего отъезда женщина, возвращавшаяся с руанского рынка, остановилась у того же дома, где останавливались вы, тоже достала из кармана ключ, отперла дверь и вскрикнула от удивления, услышав крики ребенка.
        — Бедняжка Мина!  — пробормотал генерал.
        Сальватор пропустил его восклицание мимо ушей и продолжал:
        — Добрая женщина поспешила зажечь лампу и, двигаясь на крик, увидела на кровати что-то белое и копошащееся; она приподняла длинную муслиновую вуаль: перед ней была заливавшаяся слезами свеженькая, розовощекая прелестная годовалая малышка.
        Генерал провел рукой по глазам, смахнув две крупные слезы.
        — Велико же было удивление женщины, когда она увидела девочку в комнате, ведь когда женщина уходила, дом оставался пуст. Она взяла ребенка на руки и осмотрела со всех сторон. Она искала в пеленках хоть какую-нибудь записку, но ничего не нашла и лишь отметила про себя, что пеленки из тончайшего батиста; покрывало, в которое закутана девочка,  — из дорогих алансонских кружев, а вуаль сверху — из индийского муслина. Не слишком обширные сведения! Но вскоре славная женщина заметила на столе оставленные вами письмо и кошелек. В кошельке было тысяча двести франков. Письмо было составлено в таких выражениях:
        «Начиная с 28 октября следующего года, дня рождения девочки, Вы будете получать через кюре Ла-Буе по сто франков в месяц…
        Дайте девочке по возможности лучшее воспитание, а в особенности постарайтесь сделать из нее хорошую хозяйку. Один Господь знает, какие испытания ждут ее впереди!
        При крещении ее назвали Миной; пусть носит это имя, пока я не верну ей еще и то, которое ей принадлежит».
        — Так звали ее мать,  — взволнованно прошептал генерал.
        — Письмо датировано,  — продолжал Сальватор, будто не замечая охватившее генерала волнение,  — двадцать восьмым октября тысяча восемьсот двенадцатого года. Вы признаете это, как и свои слова?
        — Дата точная, слова приведены буквально.
        — Впрочем, если мы в этом усомнимся,  — продолжал Сальватор,  — нам достаточно будет проверить, ваш ли это почерк.
        Сальватор вынул из кармана письмо и показал его генералу.
        Тот торопливо развернул листок и стал читать; силы оставили этого человека, и из глаз его брызнули слезы.
        Господин Сарранти и Сальватор молчали: они не останавливали этих слез.
        Через несколько минут Сальватор продолжал:
        — Теперь я убедился, что ошибки быть не может, и скажу вам всю правду. Ваша дочь жива, генерал.
        Лебастар де Премон от удивления вскрикнул.
        — Жива!  — повторил он.  — А вы уверены?
        — Я получил от нее письмо три дня назад,  — просто сказал Сальватор.
        — Жива!  — воскликнул генерал.  — Где же она?
        — Подождите,  — улыбнулся Сальватор, положив г-ну Лебастару де Премону руку на плечо,  — прежде чем я отвечу, где она, позвольте мне рассказать или, вернее, напомнить вам одну историю.
        — О, говорите,  — сказал генерал,  — но не заставляйте меня слишком долго ждать!
        — Я не скажу ни одного лишнего слова,  — пообещал Сальватор.
        — Да, да; но говорите же.
        — Вы помните ночь на двадцать первое мая?
        — Помню ли я ее?!  — воскликнул генерал и протянул Сальватору руку.  — В эту ночь я имел счастье познакомиться с вами, мой друг.
        — Вы помните, генерал, что, отправляясь на поиски доказательств невиновности господина Сарранти в парк Вири, мы вырвали из рук одного негодяя похищенную девушку и вернули ее жениху?
        — Как не помнить! Негодяя звали Лоредан де Вальженез, по имени отца, которого он опозорил. Девушку звали Мина, как мою дочь, а ее жениха — Жюстен. Как видите, я ничего не забыл.
        — А теперь, генерал, вспомните последнюю подробность, может быть, самую главную в истории этих молодых людей, и я больше ни о чем вас не спрошу.
        — Я помню,  — сказал генерал,  — что девочку нашел и воспитал учитель, а затем ее похитил из пансиона господин де Вальженез. Этот пансион находился в Версале. Об этом я должен был вспомнить?
        — Нет, генерал, это факты, это история, а я хочу услышать лишь о небольшой подробности. Но именно в ней мораль всего этого дела. Призовите же на помощь свою память, прошу вас.
        — Я не знаю, что вы хотите мне сказать, друг мой.
        — Ну хорошо. Я попытаюсь направить вас по правильному следу. Что сталось с молодыми людьми?
        — Они уехали за границу.
        — Отлично! Они действительно уехали, и вы, генерал, дали им денег на дорогу и дальнейшую жизнь.
        — Не будем об этом, мой друг.
        — Как вам будет угодно. Но так мы подошли к интересующей нас подробности. «Меня мучают угрызения совести,  — сказал я вам, когда молодые люди уезжали,  — рано или поздно родители девушки объявятся; если они знатного происхождения, богаты, могущественны, не упрекнут ли они Жюстена?» А вы ответили…
        — Я ответил,  — торопливо перебил его генерал,  — что родителям девушки не в чем упрекать человека, подобравшего девочку, которую сами они бросили, вырастившего ее как сестру и спасшего ее сначала от нищеты, а затем от бесчестья.
        — Я тогда прибавил, генерал… помните мои слова: «А если бы вы были отцом девочки»?
        Генерал вздрогнул. Только теперь он взглянул правде в глаза и окончательно все понял.
        — Договаривайте,  — попросил он.
        — Если бы в ваше отсутствие вашей дочери грозила опасность, которой избежала невеста Жюстена, простили бы вы молодому человеку, который вдали от вас распорядился судьбой вашей дочери?
        — Я не только обнял бы его как зятя, о чем я вам уже говорил, друг мой, но и благословил бы его как спасителя.
        — Именно это вы мне тогда и сказали, генерал. Но готовы ли вы повторить эти слова сегодня, если я вам сообщу: «Генерал, речь идет о вашей собственной дочери»?
        — Друг мой!  — торжественно проговорил генерал.  — Я поклялся в верности императору, дал ему слово жить и умереть за него. Умереть я не мог: я живу ради его сына.
        — Ну что ж, генерал, живите и для своей дочери,  — сказал Сальватор,  — ведь именно ее спас Жюстен.
        — Значит, прелестная девушка, которую я видел в ночь на двадцать первое мая, и есть…  — начал было генерал.
        — … ваша дочь!  — договорил за него Сальватор.
        — Моя дочь! Дочь!  — опьянев от радости, воскликнул генерал.
        — О, друг мой!  — воскликнул Сарранти и пожал генералу руку, от всей души разделяя его радость.
        — Однако убедите меня, друг мой,  — попросил генерал, все еще сомневаясь,  — что поделаешь, не так-то легко поверить в свое счастье! Как вы, я не скажу узнали, но убедились во всем этом?
        — Да, понимаю,  — улыбнулся Сальватор,  — вы хотите услышать доказательства.
        — Но если вы были уверены в том, что сказали мне теперь, почему же вы молчали до сих пор?
        — Я хотел сам окончательно во всем убедиться. Ведь лучше было выждать, чем напрасно рвать вам сердце! Как только у меня выдался свободный день, я поехал в Руан. Там я спросил кюре из Ла-Буя. Оказалось, что он уже умер. Его служанка рассказала, что за несколько дней до этого из Парижа приезжал господин, судя по выправке военный, хотя одет был как буржуа. Он тоже спрашивал кюре или кого-нибудь, кто знал о судьбе девочки, воспитывавшейся в деревне, но вот уже пять или шесть лет как исчезнувшей. Я сразу догадался, что это были вы, генерал, и что ваши поиски оказались бесплодными.
        — Вы совершенно правы,  — подтвердил генерал.
        — Тогда я узнал у тамошнего мэра, не осталось ли в деревне людей с фамилией Буавен. Мне сообщили, что в Руане живут четверо или пятеро Буавенов. Я побывал у всех них по очереди и в конце концов нашел одну старую деву, получившую небольшое наследство, мебель и бумаги своей двоюродной бабки. Эта старая дева заботилась о Мине в течение пяти лет и знала ее отлично. Если бы у меня и оставалось еще сомнение, оно сейчас же рассеялось, когда она отыскала письмо, которое я вам показал.
        — Да где же мое дитя? Где моя дочь?  — вскричал генерал.
        — Она или, точнее, они — отныне вам следует, генерал, называть их во множественном числе — сейчас в Голландии, где живут каждый в своей клетке, напротив друг друга, как канарейки, которых голландцы подвергают тюремному режиму, чтобы заставить их петь.
        — Я еду в Гаагу!  — объявил генерал и поднялся.
        — Вы хотели сказать: «Мы едем!», не так ли, дорогой генерал?  — уточнил Сарранти.
        — Сожалею, что не могу поехать вместе с вами,  — заметил Сальватор.  — Увы, политическая ситуация в настоящее время чрезвычайно сложна, и я не могу уехать из Парижа.
        — До свидания, дорогой Сальватор; как видите, я прощаюсь не навсегда. Однако,  — нахмурившись, прибавил генерал,  — я должен нанести перед отъездом визит, даже если он меня задержит на сутки.
        Взглянув на грозно сдвинутые брови генерала, Сальватор все понял.
        — Вы знаете, кого я имею в виду, не так ли?  — продолжал г-н Лебастар.
        — Да, генерал. Но этот визит много времени не потребует: господина де Вальженеза сейчас в Париже нет.
        — Я его дождусь!  — решительно заявил генерал.
        — Это могло бы вас задержать на неопределенное время, генерал. Мой дорогой кузен Лоредан уехал третьего дня из Парижа и вернется не раньше того лица, которое он преследует. Это лицо — госпожа де Маранд, обожателем которой он себя объявил. Рано или поздно это может прийтись не по душе Жану Роберу или даже господину де Маранду, который разрешает жене иметь любовника, но не позволяет никому это афишировать. А господин де Вальженез именно этим сейчас и занимается: узнав, что госпожа де Маранд отправилась в Пикардию к умирающей тетке, он пустился в погоню. Таким образом, возвращение господина де Вальженеза зависит от того, когда возвратится госпожа де Маранд. А потому, дорогой генерал, я предлагаю вам отправляться как можно раньше, то есть сегодня… К вашему возвращению господин де Вальженез будет, по всей вероятности, в Париже. Тогда вы им и займетесь. Но я сердцем чувствую, что вам не придется заниматься господином де Вальженезом.
        — Дорогой Сальватор,  — сказал генерал, неверно истолковав слова молодого человека.  — Я не считаю своим другом того, кто займет в подобных обстоятельствах мое место.
        — Успокойтесь, генерал, и считайте меня по-прежнему своим другом. Как верно то, что моя преданность свободе равна вашей преданности императору, так верно и то, что я пальцем не трону господина де Вальженеза.
        — Спасибо!  — поблагодарил генерал, крепко пожимая Сальватору руку.  — Ну, на сей раз прощайте.
        — Позвольте мне проводить вас хотя бы до заставы,  — сказал Сальватор, встал и взялся за шляпу.  — Кроме того, вам нужна карета; я сейчас раздобуду ту, на которой Жюстен и Мина уехали в Голландию. Вполне возможно, что человек, который их отвозил, сможет рассказать вам о них в пути.
        — О Сальватор!  — печально проговорил генерал.  — Почему я узнал вас так поздно!.. Втроем,  — прибавил он, протянув руку г-ну Сарранти,  — мы перевернули бы весь мир.
        — Это еще предстоит сделать,  — заметил Сальватор,  — у нас пока есть время.
        И трое друзей направились к улице Анфер.
        Недалеко от Приюта подкидышей находился дом каретника, у которого Сальватор нанимал почтовую карету, ту самую, что доставила Жюстена и Мину в Голландию.
        И карета и форейтор были найдены.
        Спустя час генерал Лебастар де Премон и г-н Сарранти обняли Сальватора и карета стремительно покатила в сторону заставы Сен-Дени.
        Оставим их на бельгийской дороге и последуем за каретой, встретившейся им у церкви святого Лаврентия.
        Если бы генерал знал, кто едет в этой карете, это могло бы на время задержать его отъезд, так как она принадлежала г-же де Маранд. Она приехала в Пикардию слишком поздно и не успела проститься с тетей, а потому спешно возвращалась в Париж, где в лихорадочном нетерпении ее ожидал Жан Робер.
        Как помнят читатели, ее возвращение, по словам Сальватора, должно было неизбежно привести к появлению в Париже и г-на де Вальженеза.
        Но генерал не знал ни г-жи де Маранд, ни ее кареты, а потому в прекрасном расположении духа продолжал свой путь.
        VI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ИМЕТЬ ХОРОШИЙ СЛУХ — ДАЛЕКО НЕ ЛИШНЕЕ
        Вы помните, дорогие читатели, очаровательную комнатку, обтянутую ситцем, где иногда появлялась г-жа де Маранд и куда мы имели нескромность вас пригласить? Если вы были влюблены, вы сохранили об этом воспоминание; если вы влюблены и сейчас, вы храните аромат любви. Итак, в эту комнату, это гнездышко, эту часовню любви мы приведем вас еще раз, не опасаясь вызвать ваше неудовольствие, о влюбленные в настоящем или в прошлом!
        Действие происходит в тот же вечер, когда г-жа де Маранд вернулась в Париж.
        Госпожа де Маранд пользуется правом, данным ей мужем раньше и остающимся в силе и теперь, когда в новом кабинете министров он получил портфель министра финансов. Сейчас она говорит о любви с нашим другом Жаном Робером. Молодой человек сидит или, точнее, стоит на коленях (мы же сказали, что комната представляла собой часовню любви) перед здешним божеством и рассказывает нескончаемую нежную историю — их так хорошо умеют нашептывать все влюбленные: ушко любящей женщины никогда не устает их слушать.
        В ту минуту как мы вводим вас в храм, Жан Робер обнимает тонкую гибкую талию молодой женщины и, заглядывая ей в глаза — словно все ее чувства не написаны у нее на лице и он хотел бы заглянуть в самую глубину ее души,  — спрашивает:
        — Какое, по-вашему, чувство из пяти наименее нам дорого, любовь моя?
        — Все чувства, как мне кажется, одинаково мне дороги, когда вы здесь, мой друг.
        — Спасибо. И все-таки не считаете ли вы, что следовало бы отдать предпочтение одному или одним из них перед другим или другими?
        — Да, пожалуй; кажется, я открыла шестое чувство.
        — Какое же, мой любимый Христофор Колумб из «Страны Нежных Чувств»?
        — Когда я жду вас, любимый мой, я больше не вижу и не слышу, не дышу, не различаю запахов, не осязаю: словом, я нахожусь во власти ожидания, это чувство и представляется мне наименее необходимым.
        — Так вы меня в самом деле ждали?
        — Неблагодарный! Да разве я не жду вас все время?!
        — Дорогая Лидия! Как бы я хотел, чтобы это была правда!
        — Боже милосердный! И он еще сомневается!
        — Нет, любовь моя, я не сомневаюсь, я страшусь…
        — Чего вы можете страшиться?
        — А чего обыкновенно боится счастливый человек, которому больше нечего желать, нечего просить у Бога, даже рая,  — он боится всего!
        — Поэт!  — кокетливо обратилась г-жа де Маранд к Жану Роберу, целуя его в лоб.  — Вы помните, что сказал ваш предшественник Жан Расин:
        Бог страшен, Авенир, мне, а более никто![63 - «Гофолия», I, 1. — Перевод Г. Адлера.]
        — Ну хорошо, допустим, я боюсь Бога, а больше никого и ничего. Какому же богу молитесь вы, милый ангел?
        — Тебе!  — выдохнула она.
        Услышав ее нежное признание, Жан Робер еще крепче сжал ее в объятиях.
        — Я лишь ваш возлюбленный,  — рассмеялся он в ответ,  — а вот ваш настоящий любовник, ваш истинный бог, Лидия, это свет. И так как вы посвящаете этому божеству большую часть жизни, то я лишь одна из ваших жертв.
        — Клятвопреступник! Отступник! Богохульник!  — отпрянув от молодого человека, вскричала Лидия.  — Зачем мне свет, если в нем нет вас?
        — Вы хотите сказать, дорогая, чем я был бы для вас, не будь света?
        — Он еще упорствует!  — снова отстраняясь от Жана, промолвила г-жа де Маранд.
        — Да, любимая, упорствую! Да, я думаю, что вы не можете жить без света и что, закружившись в кадрили и вальсе, вы бываете так увлечены, очарованы, околдованы, что думаете обо мне не больше, чем о пылинке, поднятой вашими атласными башмачками. Вам нравится вальс, он вам под стать, как вы под стать ему. Однако для меня настоящая пытка видеть вас или знать, что вас, задыхающуюся, с обнаженными руками, плечами и шеей, сжимают в объятиях десятки фатов, над которыми вы, безусловно, посмеиваетесь, но ведь они в мыслях обладают вами, в тот момент как вы им отдаетесь в танце!
        — О, продолжайте, продолжайте!  — воскликнула г-жа де Маранд, окидывая поэта любовным взглядом; ей нравилось, что молодой человек ее ревнует.
        — Вы, может быть, находите, что я несправедлив, эгоистичен,  — продолжал между тем Жан Робер.  — Про себя вы думаете,  — я читаю ваши мысли,  — что мои театральные или литературные успехи — такое же развлечение, как ваши победы в свете. Увы, дорогая, не чистоту души я выставляю перед публикой напоказ, как вы выставляете перед ней девственное сокровище ваших плеч. Я отдаю ей свои мысли, наблюдения, знания. Мир открывает передо мной свои раны, и я стараюсь если не вылечить их, то, по крайней мере, указать на них нашим законодателям, а они для общества то же, что врачи для тела. Но вы, Лидия, отдаете толпе всю себя. Цветы, жемчуга, рубины, бриллианты, которыми вы украшаете свое прекрасное тело, словно магниты, притягивают к себе взгляды. Я не раз наблюдал за тем, как вы собираетесь на бал. Казалось, вы готовитесь завоевать целое королевство. Никогда полководец, отправляющийся завоевывать заморские страны, никогда Вильгельм Нормандский на своем корабле, никогда Фернан Кортес, сжигающий свои суда, не составляли планы кампании тщательнее вас. Вот почему я все еще сомневаюсь в вашей любви, несмотря на то
что вы представляете мне неизмеримые доказательства ее.
        — Я люблю тебя,  — сказала г-жа де Маранд, привлекая его к себе и горячо целуя.  — Вот мой ответ.
        — Да, ты меня любишь,  — подхватил поэт,  — ты очень меня любишь, но в любви «очень» не означает «достаточно».
        — Послушай!  — строго проговорила она.  — Поговорим хоть один раз серьезно. Есть ли в свете женщина, пользующаяся такой свободой, как я?
        — Нет, разумеется, однако…
        — Позволь мне договорить и не перебивай. Мысль — дикая птица, пугающаяся малейшего шума. Итак, я сказала, что для замужней женщины я пользуюсь самой безграничной свободой, какая только доступна женщине. В обмен на эту свободу единственное, что требует от меня муж — быть гостеприимной хозяйкой его дома, настоящей светской дамой. Знаешь, чего он хочет, когда возвращается домой? Видеть меня приветливо улыбающейся, чтобы отдохнуть от своих цифр и расчетов. Знаешь, чего он ждет, когда уходит? Братского рукопожатия, вселяющего в него уверенность, что он оставляет у себя дома друга. И я на всех парусах пустилась в океан, зовущийся светом, изо всех сил пытаясь не налететь на рифы. Однажды лунной ночью я увидела вдали прекрасную, окутанную серебристым светом страну, манившую меня похожими на звезды цветами. Я крикнула: «Земля!», причалила, ступила на землю, возблагодарила Господа, приведшего меня в страну моих снов, а в этой стране жил ты.
        — О любовь моя! Любовь моя!  — прошептал Жан Робер, целуя Лидию, и покачал головой.
        — Дай мне договорить,  — ласково отстранила она его.  — Очутившись в прекрасной стране своих снов, я прежде всего подумала, что останусь здесь навсегда. Но жадный океан был рядом, он не хотел выпускать свою жертву, как сказали бы вы, поэты. Он привлекал меня к себе, шелковисто-атласная кружевная волна кричала мне: «Возвращайся к нам, если не навсегда, то хотя бы время от времени, если хочешь сохранить свою свободу!» И я возвращалась всякий раз, как слышала этот властный голос; я возвращалась, чтобы уплатить дань. Я плачу ее со слезами на глазах, но это цена моей свободы. Вот моя исповедь, а в заключение я хочу привести поэту-мизантропу три строки другого поэта, еще большего мизантропа:
        Ты светский человек, а значит — раб приличий;
        Их надо соблюдать, как требует обычай,
        А крайностей велит нам разум избегать.[64 - Мольер, «Мизантроп», I, 1. — Перевод Г. Адлера.]
        — Молчи! Я люблю тебя! Люблю!  — страстно вскричал Жан Робер.
        — Будь по-твоему!  — кивнула она, покорно принимая поцелуи Жана Робера, но не отвечая ему тем же, будто в глубине души еще сердилась на него.  — Раз мы обо всем договорились, вернемся к тому, с чего мы начали разговор. Вы у меня спрашивали, какое чувство наименее значительно, а я вам сказала, желая вам понравиться, что это — чувство ожидания. Что вы на это ответите?
        — Ничего, и буду повторять «ничего», до тех пор, пока вы будете говорить мне «вы».
        — Ну хорошо, я говорю «ты».
        — Этого недостаточно. Когда ты задавала свой вопрос, ты прижималась губами к моему лбу. Именно с мыслями об этом поцелуе я и спросил тебя о том, какое чувство наименее значительно и бесполезно.
        — Прежде всего проси прощения за то, что ты сказал, будто я отдаю себя всем, и я отпущу тебе все грехи.
        — Не возражаю, но при условии, если ты скажешь, что мыслями ты всегда со мной.
        Вместо ответа, прелестница распахнула жаркие объятия.
        — Послушай!  — сказал Жан Робер.  — Когда я тебя целую, я тебя вижу, осязаю, вдыхаю твой аромат, но я тебя не слышу, потому что наши губы сливаются в поцелуе, да ни одно слово и не способно выразить то, что я при этом испытываю. Значит, именно слух наименее важен в подобных обстоятельствах.
        — Нет, нет,  — сказала она.  — Не произноси подобного кощунства: это чувство так же важно, как и другие, потому что помогает мне услышать твои драгоценные слова.
        Госпожа де Маранд была совершенно права, утверждая, что слух — чувство не хуже других. Прибавим, что в настоящих обстоятельствах он даже выходил на первое место.
        Наши влюбленные любезничали, не сводя друг с друга глаз, обменивались поцелуями и не замечали — влюбленные такие рассеянные!  — что время от времени занавеска в алькове колышется словно от сквозняка, дующего из приотворенной двери.
        Но для такого движения не было никакой причины, во всяком случае видимой: дверь алькова была плотно закрыта.
        Только призвав на помощь зрение и заглянув за занавески, наши влюбленные увидели бы человека, который, притаившись за пологом, изо всех сил старался, но не мог сдержать судорожную дрожь, объяснявшуюся неудобным положением.
        Но случилось так, что в ту минуту, как Жан Робер шестью поцелуями положил конец разговору о шести чувствах, укрывшийся между стеной и кроватью человек то ли разволновался от поцелуев, то ли не выдержал напряжения, находясь в неловком положении, и дернулся. Госпожа де Маранд вздрогнула.
        Жан Робер, словно лишний раз доказывая истинность своего парадокса относительно слуха, не услышал или сделал вид, что ничего не слышит. Но, почувствовав, как вздрогнула его возлюбленная, спросил:
        — Что с вами, любовь моя?
        — Ты ничего не заметил?  — с трепетом спросила г-жа де Маранд.
        — Нет.
        — Ну так прислушайся,  — сказала она, повернув голову в сторону кровати.
        Жан Робер прислушался. Но так ничего и не уловив, он снова взял красавицу за руки и припал к ним губами.
        Поцелуй — музыка, сто поцелуев — симфония. Под сводами часовни звучали тысячи поцелуев.
        Но если мысль, словно дикую птицу, легко спугнуть, как совсем недавно утверждала г-жа де Маранд, то ангела-хранителя поцелуев испугать еще легче.
        Шум, заставивший молодую женщину вздрогнуть, снова достиг ее слуха; теперь она вскрикнула.
        На этот раз и Жан Робер слышал подозрительный звук. Он вскочил и пошел прямо к кровати, откуда, как ему показалось, шум доносился.
        В ту минуту как он потянулся к пологу, тот заколыхался. Поэт перешагнул через кровать и столкнулся лицом к лицу с г-ном Лореданом де Вальженезом.
        — Вы? Здесь?  — вскричал Жан Робер.
        Госпожа де Маранд поднялась, не в силах сдержать дрожь. Она была потрясена, когда вслед за поэтом узнала молодого человека.
        Читатели помнят, как по-отечески предостерегал г-н де Маранд свою жену по поводу монсеньера Колетти и г-на де Вальженеза. Насколько молодой поэт казался ему порядочным в вопросах любви, настолько же епископ и развратник могли, по его мнению, опорочить имя жены. Он из добрых чувств предупредил г-жу де Маранд, и молодая женщина в ответ на вопрос мужа «Вам нравится господин Лоредан?» заявила: «Он мне безразличен».
        Из главы под названием «Беседа супругов» читателям также стало известно, что банкир сказал о г-не Лоредане де Вальженезе:
        «Что касается успехов, похоже, ими он обязан светским женщинам. Когда же он обращается к девушкам из народа, то, несмотря на великодушное содействие, которое оказывает в этих случаях своему брату мадемуазель Сюзанна де Вальженез, молодой человек вынужден порой применять насилие».
        И действительно, мы помним, какое участие принимала мадемуазель Сюзанна де Вальженез в похищении невесты Жюстена.
        Нам еще предстоит убедиться в том, что услужливая сестрица помогала ему не только в похищении простых девушек.
        У нее была камеристка, статная красавица — мы встречались с ней, когда она впускала Жана Робера в «голубятню» г-жи де Маранд.
        Девушку звали Натали, и она была искренне предана своей хозяйке.
        Когда однажды вечером г-н де Вальженез признался сестре, что влюблен в г-жу де Маранд, мадемуазель Сюзанна стала искать случай поселить у жены банкира своего человека, который смог бы в случае необходимости провести к Лидии г-на де Вальженеза.
        И такой случай представился. По возвращении с вод г-жа де Маранд стала искать камеристку, и мадемуазель де Вальженез любезно предложила ей свою.
        Это и была Натали.
        Обычно мы не задумываемся над тем, какое огромное влияние имеет камеристка на свою хозяйку. Натали при малейшей возможности превозносила г-на де Вальженеза. Госпожа де Маранд получила эту девушку от сестры героя многочисленных любовных подвигов, а потому не удивлялась, что слышит о нем много хорошего, принимая за признательность бывшим хозяевам то, что являлось в действительности лишь умышленным подстрекательством.
        Но из предыдущих сцен, а в особенности из той, что только что была нами представлена на суд читателей, явствует, что г-жа де Маранд по-настоящему любила Жана Робера; стоит ли говорить, что похвалы, которые расточала Натали, не возымели на нее никакого действия.
        В этот вечер г-н де Вальженез, доведенный до крайности равнодушием г-жи де Маранд, решился на отчаянный поступок из тех, что порой удаются. Натали спрятала его в алькове, он просидел там два часа, явившись свидетелем любовных признаний Жана Робера и г-жи де Маранд, как вдруг Лидия услышала подозрительный шум, заставивший ее вздрогнуть.
        В самом деле, мучительно быть нелюбимым, но еще мучительнее убедиться, что сердце, закрытое для вас, открыто для других.
        И пыткой становится это мучение, когда вы слышите беспощадные слова, обращенные к другому меж двумя поцелуями: «Я люблю тебя!»
        На мгновение г-ну де Вальженезу пришло на ум внезапно явиться перед влюбленными подобно голове Медузы.
        Но к чему привело бы такое появление?
        К дуэли между Жаном Робером и г-ном де Вальженезом. Даже если предположить, что аристократу повезет и он убьет поэта, смерть Жана Робера не заставит г-жу де Маранд полюбить г-на де Вальженеза.
        А вот явиться на следующий день к молодой женщине и сказать: «Я провел вечер за вашей постелью, все видел и слышал, купите мое молчание за такую-то цену» — это позволяло надеяться на то, что г-жа де Маранд, боясь за любовника или за мужа, согласится под угрозой на то, в чем упрямо отказывала вопреки самым нежным уговорам.
        Именно это соображение и решило все дело. Господин де Вальженез думал теперь лишь о том, как удалиться, потому что видел и слышал все, что хотел увидеть и услышать. Но не так-то легко выбраться из-за кровати: даже если вы идете крадучись, вас выдает скрип лакированных сапог или паркета, может шевельнуться занавеска — все это нарушает безмятежную тишину любовной сцены.
        Так и случилось — г-н де Вальженез хотел было удалиться, но паркет скрипнул, и занавески шевельнулись.
        Жан Робер бросился к кровати, узнал молодого дворянина и вскричал: «Вы? Здесь?»
        — Да, это я!  — отвечал де Вальженез; видя перед собой мужчину, то есть опасность, он гордо выпрямился.
        — Негодяй!  — вскипел Жан Робер, хватая его за шиворот.
        — Полегче, господин поэт,  — презрительно подчеркнул последнее слово Вальженез,  — в доме находится, может быть, всего в нескольких шагах от нас третье заинтересованное лицо, которое может услышать наши препирательства, что, вероятно, огорчило бы сударыню.
        — Подлец!  — вполголоса проговорил Жан Робер.
        — Еще раз повторяю: тише!  — предупредил его г-н де Вальженез.
        — Я могу говорить громко или тихо — все равно я вас убью,  — не успокаивался Жан Робер.
        — Мы находимся в комнате женщины, сударь.
        — Так выйдем!
        — К чему шуметь понапрасну? Вы же знаете мой адрес, не так ли? Если забыли, я напомню. Я к вашим услугам.
        — Почему не теперь же?
        — О! Теперь же! Вы забыли, что сейчас на улице беспросветная тьма. А не мешает ясно видеть, что делаешь. Да и госпоже де Маранд, как видно, не по себе.
        Молодая женщина в самом деле упала в кресло.
        — Хорошо, сударь, до завтра!  — ответил Жан Робер.
        — Да, сударь, завтра и с превеликим удовольствием.
        Жан Робер снова перешагнул кровать и опустился перед г-жой де Маранд на колени.
        Господин Лоредан де Вальженез выскочил в коридор через альковную дверь и закрыл ее за собой.
        — Прости, прости меня, Лидия, любимая!  — обняв молодую женщину за плечи и горячо целуя, сказал Жан Робер.
        — За что простить?  — спросила она.  — Какое преступление ты совершил? Как же здесь оказался этот человек?
        — Не беспокойся, ты его больше не увидишь!  — с чувством заверил Жан Робер.
        — Ах, любимый мой!  — воскликнула несчастная женщина, крепко прижимая его голову к своей груди.  — Не вздумай ставить на карту свою драгоценную жизнь против никчемной жизни этого негодяя.
        — Не бойся! Ничего не бойся!.. С нами Бог!
        — Я думаю обо всем этом иначе. Поклянись, друг мой, что не станешь драться с этим человеком.
        — Как я могу это обещать?!
        — Если любишь меня, поклянись!
        — Не могу! Да пойми же!..  — взмолился Жан Робер.
        — Значит, ты меня не любишь.
        — Я? Не люблю тебя? О Господи!
        — Друг мой,  — сказала г-жа де Маранд,  — похоже, я сейчас умру.
        В самом деле, казалось, жизнь оставляет молодую и прекрасную женщину: дыхания не было слышно, она сильно побледнела и будто застыла.
        Жан Робер не на шутку встревожился.
        — Я готов обещать все, что ты хочешь,  — сказал он.
        — И ты сделаешь, что я прикажу?
        — Разумеется.
        — Поклянись!
        — Жизнью своей клянусь!  — сказал Жан Робер.
        — Я бы предпочла, чтобы ты поклялся моей жизнью,  — призналась г-жа де Маранд.  — У меня, по крайней мере, была бы надежда умереть, если бы ты нарушил свое слово.
        С этими словами она обвила его шею руками, крепко обняла, так что едва не задушила, горячо поцеловала, и на мгновение их души воспарили так высоко, что оба почти забыли о только что разыгравшейся страшной сцене.
        VII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ АВТОР ПРЕДЛАГАЕТ ГОСПОДИНА ДЕ МАРАНДА — ЕСЛИ НЕ В ФИЗИЧЕСКОМ ОТНОШЕНИИ, ТО, ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ, НРАВСТВЕННОМ — В КАЧЕСТВЕ ОБРАЗЦОВОГО МУЖА: В ПРОШЛОМ, В НАСТОЯЩЕМ И В БУДУЩЕМ
        Как только Жан Робер ушел, г-жа де Маранд поспешила вниз, в свою спальню, где Натали уже ожидала ее для вечернего туалета.
        Но, проходя мимо, г-жа де Маранд заявила ей:
        — Мне не нужны ваши услуги, мадемуазель.
        — Разве я имела несчастье вызвать неудовольствие госпожи?  — нагло спросила камеристка.
        — Вы?  — презрительно переспросила г-жа де Маранд.
        — Госпожа обычно добра ко мне,  — продолжала мадемуазель Натали,  — а сегодня вечером говорит со мной так строго, что я подумала…
        — Довольно!  — остановила ее г-жа де Маранд.  — Ступайте и никогда больше не смейте показываться мне на глаза! Вот вам двадцать пять луидоров,  — прибавила она, доставая из шифоньера сверток золотых монет.  — И чтобы завтра утром вас не было в доме.
        — Сударыня! Когда людей выгоняют, им хотя бы объясняют причину!  — возвысила голос камеристка.
        — А я не желаю ничего вам объяснять. Возьмите деньги и ступайте прочь.
        — Хорошо, сударыня,  — прошипела камеристка, взяла деньги и бросила на хозяйку полный ненависти взгляд.  — Я буду иметь честь обратиться за разъяснениями к господину де Маранду.
        — Господин де Маранд повторит вам то же, что вы слышали от меня. А пока ступайте вон,  — строго приказала молодая женщина.
        Тон, которым все это произнесла г-жа де Маранд, жест, которым сопровождала свои слова, не допускали возражений. Мадемуазель Натали вышла, хлопнув дверью.
        Оставшись одна, г-жа де Маранд разделась и поскорее легла, охваченная противоречивыми чувствами, которые легко угадать, но трудно описать.
        Не прошло и пяти минут, как послышался негромкий стук в дверь.
        Она непроизвольно вздрогнула и инстинктивно прикрыла свечу гасильником из золоченого серебра. Соблазнительная спальня, которую мы уже описывали ранее, освещалась теперь лишь опаловым светом лампы богемского стекла, горевшей в небольшой оранжерее.
        Кто мог стучать в такое время?
        Не камеристка: она бы не осмелилась.
        Не Жан Робер: никогда ноги его не было, во всяком случае ночью, в этой спальне, являвшейся частью супружеских покоев.
        Не г-н де Маранд: в этом отношении он был скромен не менее Жана Робера и не заходил в спальню к жене после десяти часов вечера, если не считать той ночи, когда пришел дать совет остерегаться монсеньера Колетти и г-на де Вальженеза.
        Уж не Вальженез ли это?
        От одной этой мысли молодая женщина задрожала всем телом и настолько обессилела, что не могла ответить. К счастью, стучавший подал голос и поспешил ее успокоить.
        — Это я,  — сказал он.
        Госпожа де Маранд узнала голос мужа.
        — Входите,  — пригласила она, совершенно успокоившись и почти весело.
        Господин де Маранд вошел с подсвечником, хотя свеча в нем не горела, и направился прямо к постели жены.
        Он взял ее руку и поцеловал.
        — Простите за поздний визит,  — извинился г-н де Маранд.  — Но я узнал о вашем возвращении, а также о понесенной вами тяжелой утрате — кончине вашей тети, и пришел выразить вам свои соболезнования.
        — Благодарю вас, сударь,  — произнесла молодая женщина, несколько удивившись этому ночному визиту и пытаясь найти ему причину.  — Однако,  — продолжала она с сомнением, которое не могло смутить ее неизменно снисходительного мужа,  — неужели вы только из-за этого потрудились ко мне зайти? Вам больше нечего мне сказать?
        — Отчего же нет, дорогая Лидия, мне еще многое нужно вам сообщить.
        Госпожа де Маранд посмотрела на мужа с некоторым беспокойством.
        Это беспокойство не ускользнуло от внимания банкира, и он попытался успокоить ее прежде всего улыбкой, а затем сказал:
        — Во-первых, я хотел попросить у вас огня.
        — Огня?  — удивилась молодая женщина.
        — Разве вы не видите, что моя свеча погасла?
        — А почему она должна гореть, сударь? Разве, чтобы поговорить, недостаточно света моей лампы?
        — Разумеется. Но перед разговором мне нужно произвести очень важные поиски.
        — Важные поиски?  — переспросила г-жа де Маранд.
        — Вы, может быть, слышали, дорогая Лидия, когда находились в Пикардии или уже вернулись в особняк, что меня назначили министром финансов?
        — Да, сударь, и я вас искренне поздравляю.
        — Откровенно говоря, поздравлять меня не с чем, дорогая, но я побеспокоил вас в такой час вовсе не затем, чтобы сообщить эту новость. Итак, я теперь министр финансов. А министр без портфеля — почти то же, что министр финансов без финансов. Я, дорогая, потерял свой портфель.
        — Не понимаю,  — сказала г-жа де Маранд, в самом деле не догадывавшаяся, куда клонит ее муж.
        — А ведь это очень просто,  — продолжал г-н де Маранд.  — Я поднимался к вам с намерением побеседовать несколько минут, как я уже имел честь вам сообщить. Я спокойно поднимался с подсвечником в руке и портфелем под мышкой, как вдруг какой-то человек, торопливо сбегавший от вас с лестницы, сильно меня толкнул. Мой портфель упал, свеча погасла. Вот почему я прошу вашего позволения зажечь мою свечу и отправиться на поиски своего портфеля.
        — Кто же был этот человек?  — неуверенно проговорила г-жа де Маранд.
        — Понятия не имею. Во всяком случае, я собирался достаточно круто обойтись с ним, так как мне вначале показалось, что это вор, который хочет добраться до моей кассы. Однако я подумал, что, может быть, этот человек замышлял что-то против вас, и пришел справиться, чтобы принять окончательное решение по поводу этого господина.
        — А вы его узнали?  — невнятно произнесла г-жа де Маранд.
        — Да, так мне, по крайней мере, кажется.
        — И… и… могу ли я вас спросить?..
        Слова застыли у нее на устах. Она трепетала при мысли, что муж встретил Жана Робера.
        — Разумеется, вы можете спросить, кто это был,  — отвечал г-н де Маранд.  — Полагаю, что именно это вы хотели узнать. Это был господин де Вальженез.
        — Господин де Вальженез!  — повторила молодая женщина.
        — Да, он,  — подтвердил г-н де Маранд.  — А теперь, дорогая Лидия, вы позволите мне зажечь свечу?
        И г-н де Маранд зажег свою свечу от небольшой лампы в оранжерее, а затем, приподняв портьеру, исчез со словами:
        — До скорой встречи, сударыня, я сейчас вернусь.
        — Вернусь…  — машинально повторила г-жа де Маранд.
        Что же будет? О чем г-н де Маранд намерен говорить с женой? Нельзя сказать, что банкир выглядел враждебно, но кто может что-нибудь понять по лицу банкира?
        О чем все-таки пойдет речь? Несомненно, выходка г-на де Вальженеза могла внести смятение в душу г-на де Маранда. Он предоставлял жене полную свободу, однако с условием избегать всяческого скандала.
        Но разве причиной скандала явилась несчастная женщина? А если так, то мог ли столь беспристрастный, даже снисходительный человек, как г-н де Маранд, обвинить ее?
        Тем не менее, вопреки этим утешительным доводам, вопреки тому, что вся их прошлая жизнь исключала какой-либо страх, г-жа де Маранд почувствовала, как в ее жилах леденеет кровь. Когда она снова услышала из-за двери голос мужа: «Это я!» — она слабым голосом ответила:
        — Войдите!
        Господин де Маранд вошел, поставил подсвечник и портфель на столик и, взяв стул, сел у постели жены.
        — Простите, дорогая Лидия, что я причиняю вам беспокойство,  — очень ласково заговорил он,  — но король ждет меня завтра в девять часов, и у меня, возможно, в течение всего дня не найдется минутки для разговора с вами.
        — Я к вашим услугам, сударь,  — так же ласково отозвалась г-жа де Маранд.
        — Ах, к моим услугам?!  — с досадой пробормотал банкир, вновь беря руку жены и целуя не менее почтительно, чем в первый раз.  — К моим услугам! Нехорошее слово! Скорее уж к моим мольбам. Если кто и имеет право здесь повелевать, дорогая, так вы, а не я. Умоляю вас об этом помнить.
        — Мне неловко: вы так добры ко мне, сударь!  — запинаясь, произнесла молодая женщина.
        — По правде говоря, вы меня смущаете. То, что вы называете добротой, в действительности лишь справедливость, уверяю вас. Однако не буду злоупотреблять вашим временем. Итак, я начну с главного, что нам необходимо обсудить. Однако позвольте задать вам вопрос, с которым, как мне кажется, я к вам уже обращался. Вы любите господина де Вальженеза?
        — Сударь, вы в самом деле уже спрашивали меня об этом, и я ответила вам отрицательно. Чем объяснить вашу настойчивость?
        — Я задавал вам этот вопрос полгода назад, а за полгода в настроениях женщины многое может измениться.
        — Я люблю графа Лоредана сегодня не больше, чем тогда.
        — Вы не испытываете к нему ни малейшей симпатии?
        — Нет,  — повторила г-жа де Маранд.
        — Вы в этом уверены?
        — Уверяю вас, клянусь вам. Более того, я испытываю к нему нечто вроде…
        — Ненависти?
        — Да нет, скорее презрения.
        — Как странно, что мы любим и ненавидим одни и те же вещи и, я бы сказал, одних и тех же людей, дорогая Лидия! Итак, вот первый вопрос, по которому мы пришли к согласию: мы непременно договоримся и по второму вопросу, можете не сомневаться. Раз мы так ненавидим и презираем господина де Вальженеза, как произошло, что мы встречаем его у себя на лестнице в столь поздний час? Когда я говорю «мы», я предполагаю, что вы могли бы встретить его, как и я, ведь он оказался в нашем доме не по вашему желанию и не по вашему приглашению, не так ли?
        — Нет, сударь, за это я вам ручаюсь.
        — Поскольку я тоже не разрешал ему приходить,  — продолжал банкир,  — не будете ли вы так добры помочь мне понять, с какой целью или под каким предлогом он оказался здесь без приглашения, против нашей воли и в такое время?
        — Сударь,  — смущенно произнесла молодая женщина,  — несмотря на вашу бесконечную доброту, мне очень трудно и совестно вам ответить.
        — Не говорите о моей доброте, Лидия, и поверьте, что, обращаясь к вам с вопросом, я стремлюсь скорее успокоить, нежели смутить вас. Я знаю многое, но не подаю виду. Мне известны ваши тайны, хотя вы думаете, что я пребываю в неведении. Если вам трудно отвечать, потому что вы боитесь затронуть одну из таких тайн, позвольте мне помочь вам. Обопритесь на меня, и путь покажется вам менее трудным.
        — Ах, сударь,  — воскликнула молодая женщина,  — вы воплощение снисходительности!
        — Нет, Лидия,  — ласково и грустно усмехнувшись, возразил г-н де Маранд.  — Просто я следую совету мудреца: «Познай самого себя». Это помогло мне стать не снисходительным, а здравомыслящим.
        — Так вот, сударь,  — призналась Лидия, ободренная отеческим благодушием супруга,  — полчаса тому назад я была не одна.
        — Я знаю, Лидия. Вы ведь только что вернулись. Господин Жан Робер не видел вас больше недели и пришел к вам с визитом. Итак, вы находились в обществе господина Жана Робера. Вы это хотели сказать, не правда ли?
        — Да,  — ответила молодая женщина и слегка покраснела.
        — Это более чем естественно… Что же было дальше?
        — А дальше,  — продолжала г-жа де Маранд,  — мы услышали, как у нас за спиной скрипнул паркет. Мы обернулись и увидели, как колышется полог…
        — Значит, в вашей комнате находился кто-то третий?  — спросил г-н де Маранд.
        — Да, сударь,  — подтвердила молодая женщина.  — В комнате был господин де Вальженез.
        — Фу!  — с отвращением воскликнул банкир.  — Этот господин за вами шпионил!
        Госпожа де Маранд, ни слова не говоря, опустила голову. Наступило молчание.
        Первым его нарушил банкир.
        — И что сделал господин Жан Робер при виде этого негодяя?  — спросил он.
        — Бросился на него!  — поспешила ответить г-жа де Маранд; видя, что муж нахмурился, она прибавила:
        — Как и вы, он назвал его негодяем.
        — Досадная сцена!  — промолвил банкир.
        — О да, сударь!  — вскричала молодая женщина, не совсем понимая мысль своего мужа.  — Действительно досадная, потому что она могла привести к скандалу, причем первопричиной его послужила я, а последствия пали бы на вас.
        — Кто вам об этом говорит, дорогая Лидия?  — ласково продолжал г-н де Маранд.  — Если я говорю «досадная сцена», поверьте, я не думаю при этом о себе.
        — Как, сударь?!  — воскликнула г-жа де Маранд.  — Неужели вы думаете в такую минуту только обо мне?
        — Ну, конечно, дорогая. Я вижу вас меж двух мужчин; одного вы любите, другого мы оба презираем. Я представляю, как эти двое схватились у вас на глазах, и думаю про себя: «Бедняжке пришлось присутствовать при такой неприятной сцене!», потому что, полагаю, несмотря на уважение, которое господин Жан Робер к вам питает,  — чего же вы хотите: мужчины всегда остаются мужчинами!  — он, должно быть, вызвал графа на дуэль?
        — Увы, да, сударь, именно с этого все и началось.
        — Началось! Что же произошло потом?
        — Господин де Вальженез бежал через туалетную комнату.
        — Ну, теперь понятно, почему я встретил господина де Вальженеза: ведь ваша туалетная выходит на мою лестницу. Однако позвольте вам заметить, что в доме, должно быть, есть шпион, так как, во-первых, этот человек вошел без вашего позволения, а во-вторых, вышел без моего. Иными словами, когда моя свеча погасла, он исчез и я не успел его схватить. Этот пройдоха знает дом лучше меня.
        — Его провела сюда моя камеристка Натали.
        — А откуда у вас это создание, дорогая?
        — Мне порекомендовала ее мадемуазель Сюзанна де Вальженез.
        — Эта тоже плохо кончит,  — нахмурившись, пробормотал банкир.  — Боюсь или, вернее, надеюсь, что так и будет. Однако чем, по-вашему, закончится это происшествие? Господин Жан Робер непременно будет драться с господином де Вальженезом на дуэли!
        — О нет, сударь,  — запротестовала г-жа де Маранд.
        — Как нет?  — с сомнением произнес г-н де Маранд.  — Вы же сами сказали, что он вызвал негодяя на дуэль, а теперь уверяете, что они не будут драться!
        — Нет! Господин Жан Робер обещал, что не будет с ним драться. Он мне поклялся.
        — Это невозможно, дорогая Лидия.
        — Повторяю, что он мне поклялся.
        — А я повторяю, что это невозможно.
        — Сударь! Он дал мне слово, а вы сами мне сто раз говорили, что господин Жан Робер — человек чести,  — продолжала настаивать г-жа де Маранд.
        — И готов повторять вам это, дорогая, до тех пор пока не поверю в обратное. Но есть клятвы, которым честный человек изменяет именно потому, что он честный человек. А клятва не драться в сложившихся обстоятельствах — как раз такого рода.
        — Как, сударь? Неужели вы полагаете?..
        — Я думаю, что Жан Робер будет драться. Не только думаю: я в этом совершенно убежден.
        Госпожа де Маранд невольно уронила голову на грудь.
        Поза ее выражала глубокую подавленность.
        «Бедняжка!  — подумал г-н де Маранд.  — Она боится, что ее любимый погибнет!»
        — Дорогая!  — произнес он, взяв жену за руку.  — Угодно вам выслушать меня спокойно, то есть без смущения, без волнения, без страха? Клянусь: единственная цель моего визита — вас успокоить.
        — Слушаю вас,  — вздохнула Лидия.
        — Так вот,  — продолжал г-н де Маранд,  — что бы вы подумали о господине Жане Робере (прошу заметить, что я говорю с вами как отец или священник и хочу, чтобы вы спросили свое сердце),  — что бы вы подумали о господине Жане Робере, если бы он не защитил вас от человека, глубоко вас оскорбившего и способного повторить оскорбление? Что вы подумаете о его гордости, чести, отваге, даже любви, если он, просто потому что вы его об этом попросили, не станет драться с человеком, нанесшим вам подобную обиду?
        — Не спрашивайте, сударь!  — воскликнула несчастная женщина.  — У меня путаются мысли, а когда я пытаюсь рассудить все сердцем, то понимаю ничуть не больше, чем разумом.
        — В третий раз вам повторяю, Лидия, что я пришел вас успокоить. Давайте вместе предположим, что господин Жан Робер будет драться, что, откровенно говоря, явилось бы необходимым доказательством его любви к вам, хотя я со своей стороны клянусь, что он драться не будет.
        — Вы клянетесь?  — вскричала г-жа де Маранд, пристально глядя на мужа.
        — Да, я,  — подтвердил банкир,  — а моим клятвам вы можете доверять, Лидия. Ведь, к несчастью,  — грустно прибавил он,  — мои клятвы не любовные.
        Госпожа де Маранд просияла от счастья, но банкир словно не замечал этой эгоистичной радости.
        Он продолжал:
        — Как будет встречена в свете, позвольте вас спросить, дорогая Лидия, новость о дуэли между господином Жаном Робером и господином де Вальженезом? Чему ее припишут? Начнут выдвигать самые нелепые предположения, пока не всплывет правда. Ведь между поэтом и фатом никакого другого соперничества быть не может. Я окажусь по воле обстоятельств втянут в эту историю. А ведь ни мне, ни вам этого не хочется, верно? Я убежден, что и господин Жан Робер к этому не стремится. Так что не беспокойтесь, дорогая, и положитесь на меня. Простите, что я невольно причинил вам беспокойство в поздний час.
        — Что же будет?..  — отважилась спросить г-жа де Маранд; на ее лице отразился ужас: она начала смутно догадываться, что именно ее муж займет во всем этом деле место любовника.
        — Ничего необычного не произойдет, дорогая Лидия,  — продолжал банкир,  — я берусь все уладить наилучшим образом.
        — Сударь! Сударь!  — взволнованно воскликнула г-жа де Маранд, привскочив на постели, так что ее белая шея и округлые плечи, это бесценное сокровище, предстали взору банкира.  — Сударь! Вы будете из-за меня драться?
        Господин де Маранд задрожал от восхищения.
        — Дорогая моя!  — молвил он.  — Клянусь, что сделаю все возможное, дабы вы как можно дольше были уверены в моей почтительнейшей нежности.
        Он встал и в третий раз поцеловал жене руку:
        — Усните с миром!
        Госпожа де Маранд схватила обе его руки и, целуя их, проникновенно сказала:
        — О сударь, сударь! Отчего же вы меня не полюбили!
        — Тсс!  — приложил г-н де Маранд палец к губам.  — Не будем говорить о веревке в доме повешенного.
        Взяв свечу и портфель, г-н де Маранд удалился так же тихо, как и вошел.
        VIII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ДЕ МАРАНД ЧРЕЗВЫЧАЙНО ПОСЛЕДОВАТЕЛЕН
        Господин фон Гумбольдт, великий философ и геолог, сказал как-то по поводу того, какое впечатление производят землетрясения:
        «Это впечатление объясняется не тем, что в нашем воображении возникают бесчисленные образы катастроф, память о которых сохранила история. Нас поражает то, что мы вдруг теряем врожденную веру в устойчивость земной тверди. С самого детства мы привыкли к контрасту между подвижностью океана и неподвижностью земли. Все свидетельства наших чувств укрепили нас в этой уверенности; но стоит земле дрогнуть, и этой минуты довольно, чтобы разрушить опыт всей нашей жизни. Неожиданно открывается неведомая мощь: покой в природе был не более чем иллюзией, и мы вдруг чувствуем, что оказались безжалостно отброшены в хаос разрушительной силы».
        У этого физического впечатления есть эквивалент — впечатление морального свойства, которое приобретается через несколько лет супружеской жизни, когда, после того как мужчина обожал свою жену и полностью ей доверял, он внезапно видит, что у него под ногами разверзлась бездна сомнения.
        И действительно: знаете ли вы положение более тяжелое, горестное, плачевное, чем то, в котором оказывается мужчина, крепко привязавшийся к женщине, проживший с ней бок о бок годы в полной безмятежности и вдруг почувствовавший, что его вере и спокойствию нанесен удар? Сомнение, берущее начало в женщине, которую он любит, распространяется на все мироздание. Он начинает сомневаться в себе, в других, в Божьей благодати. Наконец он становится похож на того, о ком говорит г-н фон Гумбольдт и кто прожил тридцать лет в полной уверенности, что у него под ногами твердая почва, но неожиданно чувствует, что она дрожит и уходит у него из-под ног.
        К счастью, г-н де Маранд находился в другом положении, вообще трудно поддающемся описанию. Как он и сказал жене, «познание самого себя» заставило его с большой снисходительностью относиться к прекрасной грешнице, которая в результате сообщенных нами обстоятельств связала с ним свою судьбу. И за эту снисходительность по отношению к г-же де Маранд ему следовало тем более воздать должное, что он явно любил свою жену и ни одна женщина на свете не казалась ему более достойной любви и обожания. А так как не бывает любви без ревности, то ясно, что г-н де Маранд в глубине души должен был ревновать жену к Жану Роберу. И действительно, ему случалось переживать жгучую, глубокую, неодолимую ревность. Однако стоило ли быть умным человеком, если бы ум не помогал нам скрывать те из наших страданий, к которым общество относится не с сочувствием, а с насмешкой?
        Итак, г-н де Маранд действовал не только как философ, но и как сердечный человек. Имея жену, от которой он, строго говоря, не мог требовать той физической и чувственной привязанности, что зовется любовью, он постарался сделать так, чтобы она должна была испытывать к нему то моральное чувство, что зовется признательностью.
        Таким образом, г-н де Маранд был, может быть, самым ревнивым человеком на свете, хотя производил совершенно иное впечатление.
        Не удивительно поэтому, что, решившись быть другом Жана Робера, он поспешил стать врагом г-на де Вальженеза; его ненависть к этому человеку была чем-то вроде клапана безопасности, через который он выплескивал ревность к поэту; если бы не это ниспосланное Небом приспособление, рано или поздно на воздух взлетела бы вся машина.
        И вот представился удобный случай выплеснуть эту ненависть.
        На следующий день после описанной нами ночной сцены г-н де Маранд, вместо того чтобы отправиться в девять часов в собственной карете в Тюильри, вышел в семь часов пешком, нанял на бульваре кабриолет и приказал отвезти себя на Университетскую улицу, где жил Жан Робер.
        Он поднялся в четвертый этаж к молодому поэту и позвонил.
        Слуга открыл дверь.
        Собираясь спросить, может ли он увидеть г-на Жана Робера, г-н де Маранд украдкой осмотрел прихожую.
        На столе лежал ящик с пистолетами, в углу покоилась пара дуэльных шпаг.
        Господин де Маранд осведомился о хозяине дома.
        Лакей ответил, что тот никого не принимает.
        Однако г-н де Маранд, обладавший столь же тонким слухом, сколь и проницательным взглядом, отчетливо расслышал два или три мужских голоса, доносившиеся из спальни Жана Робера.
        Господин де Маранд передал свою карточку слуге и приказал вручить ее хозяину дома, когда тот останется один, и прибавил, что снова заедет около десяти часов утра после визита к королю.
        Слова «после визита к королю» возымели магическое действие, и лакей заверил г-на Маранда, что его приказание будет в точности исполнено.
        Банкир ушел.
        Но в нескольких шагах от двери Жана Робера он приказал кучеру остановить и развернуть кабриолет так, чтобы он мог увидеть тех, кто выйдет от нашего поэта или, во всяком случае, из его дома.
        Вскоре оттуда действительно вышли два молодых человека, и он их узнал. Это были Людовик и Петрус.
        Они направились в его сторону, так что г-ну де Маранду осталось только выйти из кабриолета, и он очутился прямо перед ними.
        Молодые люди остановились и, вежливо раскланялись с банкиром; они питали к нему лично большую симпатию и уважали его как политика.
        Им и в голову не могло прийти, что у г-на де Маранда может быть к ним дело, но он остановил их улыбкой.
        — Простите, господа,  — сказал он,  — но я жду именно вас.
        — Нас?  — удивились молодые люди и переглянулись.
        — Да, вас. Я так и думал, что ваш друг пошлет за вами сегодня утром, и хотел сказать вам два слова о поручении, которое он только что дал вам.
        Молодые люди снова переглянулись со все возраставшим удивлением.
        — Вы меня знаете, господа,  — продолжал г-н де Маранд с покоряющей улыбкой.  — Я человек серьезный, привык с уважением относиться к вопросам чести, и вы не можете заподозрить меня хотя бы в малейшем намерении оскорбить честь нашего друга.
        Молодые люди поклонились.
        — Итак, сделайте мне милость…
        — Какую?
        — Ответьте откровенно на мои вопросы.
        — Постараемся, сударь,  — в свою очередь улыбнувшись, пообещал Петрус.
        — Вы идете к господину де Вальженезу, не так ли?
        — Да, сударь,  — не скрывая изумления, ответили молодые люди.
        — Вы идете обсудить с ним или его секундантами условия дуэли?..
        — Сударь…
        — Отвечайте смело. Я министр финансов, а не префект полиции. Речь идет о дуэли?
        — Это так, сударь.
        — О дуэли, причина которой вам неизвестна?
        Задавая этот вопрос, г-н де Маранд пристально посмотрел на молодых людей.
        — И это верно, сударь,  — подтвердили те.
        — Да,  — вновь улыбнулся г-н де Маранд,  — я знал, что Жан Робер по-настоящему благородный человек.
        Петрус и Людовик ждали объяснений.
        — Я-то знаю эту причину,  — продолжал банкир,  — и должен сказать господину Жану Роберу, с которым буду иметь честь увидеться через час, нечто такое, что, возможно, изменит его решение.
        — Мы так не думаем, сударь. Нам показалось, что наш друг настроен весьма решительно.
        — Окажите мне милость, господа.
        — Охотно!  — отозвались оба приятеля.
        — Не ходите к господину де Вальженезу, пока я не увижусь с господином Жаном Робером и он снова не переговорит с вами.
        — Сударь, это настолько противоречит указаниям нашего друга, что мы, право, не знаем…
        — Это дело двух часов.
        — В некоторых вопросах два часа очень важны: ведь за нами первое слово.
        — Уверяю вас, господа, что ваш друг не рассердится, а будет вам благодарен за задержку.
        — Вы точно знаете?
        — Слово чести.
        Молодые люди опять переглянулись.
        Петрус спросил:
        — Почему бы вам, сударь, не подняться к Жану Роберу прямо сейчас?
        Господин де Маранд вынул часы.
        — Сейчас без десяти минут девять; ровно в девять я должен быть в Тюильри, а я еще не настолько давно стал министром, чтобы заставлять короля ждать.
        — Не позволите ли вы нам хотя бы подняться и предупредить нашего друга об изменениях?
        — Нет, господа, нет, умоляю вас этого не делать. Намерения господина Жана Робера должны измениться после того, что сообщу ему я. Но в одиннадцать часов будьте у него.
        — Тем не менее…  — продолжал настаивать Людовик.
        — Представьте,  — убеждал г-н де Маранд,  — что вы не застали господина де Вальженеза дома и вынуждены принять это промедление.
        — Друг мой!  — заметил Петрус Людовику.  — Когда такой человек, как господин де Маранд, уверяет, что в нашем поступке не будет ничего предосудительного, мы можем — таково, по крайней мере, мое мнение — положиться на его слово.
        Он поклонился банкиру и продолжал:
        — Мы будем у нашего друга в одиннадцать часов, сударь, а до тех пор не предпримем ничего, что противоречило бы вашим намерениям.
        Молодые люди снова поклонились, давая г-ну де Маранду понять, что не хотят больше задерживать его на улице.
        Банкир вскочил в кабриолет и приказал гнать в Тюильри.
        Друзья зашли в кафе Демар и заказали завтрак, желая с пользой употребить время, отведенное им г-ном де Марандом.
        Тем временем лакей Жана Робера передал хозяину карточку министра, не забыв, разумеется, прибавить, что тот зайдет к поэту после визита к королю.
        Жан Робер заставил слугу дважды повторить поручение, взял карточку, прочел имя и непроизвольно нахмурился. Не то что бы он испугался — молодой человек был одинаково храбр, касалось это пера или шпаги,  — но неизвестность тревожила его.
        Что было нужно г-ну де Маранду в восемь часов утра? Ведь хотя в это время банкиры и министры уже просыпаются, поэты еще спят!
        К счастью, долго ждать ему не пришлось.
        Ровно в десять часов в дверь позвонили, а спустя мгновение слуга ввел г-на де Маранда.
        Жан Робер встал.
        — Примите мои извинения, сударь,  — обратился он к банкиру,  — вы оказали мне честь своим визитом в половине девятого…
        — А вы не смогли меня принять,  — закончил за него г-н де Маранд.  — Это понятно, ведь вы обсуждали один важный вопрос со своими друзьями, господами Петрусом и Людовиком. Это о нас, банкирах, сложена пословица: «Дела прежде удовольствий». Вы отсрочили мое удовольствие от встречи с вами, но от этого оно стало только больше.
        Эти слова можно было принять как за насмешку, так и за любезность. Не зная, как к ним отнестись, Жан Робер указал г-ну де Маранду на кресло.
        Тот сел, жестом приглашая Жана Робера занять место рядом.
        — Похоже, мой визит вас удивляет, сударь,  — заметил банкир.
        — Это столь большая честь для меня, сударь…
        Господин де Маранд его перебил:
        — Меня самого удивляет, что я не пришел к вам раньше. Но ничего не поделаешь: мы, финансисты, люди неблагодарные и за работой несправедливо забываем о людях, доставляющих нам истинное наслаждение. Вы, сударь, давно оказываете мне честь бывать в особняке на улице Лаффита, я же впервые явился к вам с ответным визитом. Должен признаться, что мне весьма неловко.
        — Сударь…  — пробормотал Жан Робер, смущенный комплиментом банкира и тщетно пытаясь понять, куда тот клонит.
        — Почему же,  — продолжал г-н де Маранд,  — вы как будто благодарите меня, вместо того чтобы выразить мне совершенно заслуженный упрек? Вы ведете себя со мной — простите мне терминологию финансиста — как с кредитором, а должны бы относиться как к должнику. Я обязан вам бесчисленными визитами, я еще вчера вечером говорил об этом с госпожой де Маранд сразу после вашего ухода.
        «Ну, вот мы и дошли до сути,  — подумал Жан Робер.  — Он видел, как я выходил вчера из его особняка в неурочное время, и пришел узнать причину позднего визита».
        — Госпожа де Маранд,  — продолжал банкир, который, естественно, не мог услышать мысленной реплики Жана Робера,  — очень вас любит.
        — Сударь!..
        — Она любит вас как брата.
        Господин де Маранд подчеркнул последние два слова.
        — Но меня особенно удивляет и огорчает,  — продолжал г-н де Маранд,  — что ей не удалось внушить вам в отношении меня хотя бы отчасти то чувство, которое она сама питает к вам.
        — Сударь!  — поспешил заметить Жан Робер, растерявшись от того, какой оборот принимает их разговор и даже не догадываясь о его цели.  — Мы с вами представляем настолько разные виды деятельности, что…
        — … это вам мешает испытывать ко мне дружеские чувства?  — перебил г-н де Маранд.  — Неужели вы полагаете, дорогой поэт, что в банковской деятельности совсем не нужен ум? Вы думаете, как и те, кто знает о финансовой игре лишь по потерям, что все банкиры — дураки или?..
        — О сударь!  — вскричал поэт.  — Я далек от подобной мысли!
        — Я был заранее в этом уверен,  — продолжал банкир,  — и потому говорю вам, что наши виды деятельности — хотя это не бросается в глаза — имеют немало похожего, немало общего. Финансы, так сказать, дают жизнь. Поэзия же учит нас получать от жизни удовольствие. Мы представляем два противоположных полюса и, следовательно, одинаково необходимы для того, чтобы вращалась земля.
        — Но,  — сказал Жан Робер,  — из этих нескольких слов видно, что вы поэт не меньше меня, сударь.
        — Вы мне льстите,  — отвечал г-н де Маранд,  — я не заслуживаю этого звания, хотя пытался его завоевать.
        — Вы?
        — Да. А вас это удивляет?
        — Нисколько. Однако…
        — Понимаю. Вам кажется, что банк и поэзия несовместимы.
        — Я этого не говорю, сударь.
        — Но думаете так. А это одно и то же.
        — Нет. Я только говорю, что не знаю о вас ничего…
        — … что доказывало бы мое призвание?.. Будьте осторожны. Однажды, когда у меня будет повод досадить вам, я приду сюда с рукописью в руках. Но сегодня я от этого далек; напротив, я пришел извиниться. Ах, вы сомневаетесь, молодой человек! Так знайте: я, как и все, написал собственную трагедию — «Кориолан»; затем шесть первых песен поэмы под названием «Человечество»; потом еще томик стихов о любви; еще… еще… да разве вспомнишь? Однако, так как поэзия — это такой культ, который не кормит своих жрецов, мне пришлось трудиться в материальной сфере вместо духовной. Вот как я стал просто банкиром, когда — позвольте мне сказать об этом одному вам, опасаясь, как бы меня не обвинили в гордыне,  — мог бы оказаться вашим собратом.
        Жан Робер низко поклонился, растерявшись как никогда от того, какой все более неожиданный оборот принимает разговор.
        — Именно на этом основании,  — продолжал г-н де Маранд,  — я осмеливаюсь искать вашей дружбы и даже просить доказательство ее.
        — У меня! Говорите, сударь, говорите!  — в крайнем изумлении вскричал Жан Робер.
        — Если есть еще, к счастью, на свете люди, которые, подобно нам, почитают поэзию или отдают ей должное,  — продолжал г-н де Маранд,  — то существуют и другие, которые, презирая любые идеалы, ждут от жизни лишь грубых удовольствий, физических радостей, материальных утех. Этот тип людей все более препятствует естественному прогрессу цивилизации. Низводить человека на уровень животного, удовлетворять лишь плотский голод, требовать от женщины только удовлетворения грубой похоти — в этом, по моему разумению, состоит одна из язв нашего общества. Вы разделяете мое мнение, дорогой поэт?
        — Полностью, сударь,  — ответил Жан Робер.
        — И вот существует человек, в котором словно воплотились все пороки такого рода. Развратник уверяет, что его голова лежала на всех подушках; он не отступает перед невозможностью либо в надежде все-таки одержать победу, либо чтобы придать поражению видимость триумфа. Этот человек, этот распутник, этот фат вам известен: я говорю о господине Лоредане де Вальженезе.
        — Господин де Вальженез!  — вскричал Жан Робер.  — О да, я его знаю.
        И его глаза вспыхнули ненавистью.
        — Так вот, дорогой поэт, вообразите: вчера вечером госпожа де Маранд слово в слово пересказала мне сцену, незадолго до того имевшую место между ею, вами и им.
        Жан Робер вздрогнул. Однако банкир продолжал в том же любезном и приветливом тоне:
        — Я давно слышал от самой госпожи де Маранд, что этот фат за ней ухаживает. Я ждал лишь случая, как законный защитник и покровитель госпожи де Маранд, чтобы преподать этому фату заслуженный урок, хотя думаю, что урок этот не слишком пойдет ему на пользу. И вот случай этот совершенно неожиданно представился.
        — Что вы хотите сказать, сударь?!  — воскликнул Жан Робер, начинавший догадываться о намерении своего собеседника.
        — Я только хочу сказать, что, раз господин де Вальженез оскорбил госпожу де Маранд, я убью господина де Вальженеза: нет ничего проще.
        — Однако, сударь, мне представляется, что раз свидетелем нанесенного госпоже де Маранд оскорбления оказался я, то наказать обидчика следует мне.
        — Позвольте вам заметить, дорогой поэт,  — улыбнулся г-н де Маранд,  — что я ищу вашей дружбы, а не самопожертвования, Послушайте, поговорим серьезно. Имело место оскорбление. Но в котором часу? В полночь. Где? В комнате, где госпожа де Маранд из прихоти иногда ночует. Где прятался господин де Вальженез? В алькове этой комнаты. Все это… слишком интимно. И не я был в этот час рядом с госпожой де Маранд, не я обнаружил господина де Вальженеза в алькове, а ведь именно мне следовало там находиться и обнаружить его. Вы знаете нашу печать, а особенно журналистов. Какие любопытные комментарии будут даны о вашей дуэли с господином де Вальженезом! Вы полагаете, что имя госпожи де Маранд — то есть честное имя, которое и должно оставаться таковым,  — хотя бы смутным намеком упомянутое в печати, не будет узнано недоброжелателями? Подумайте, прежде чем отвечать.
        — Однако, сударь,  — произнес Жан Робер, понимая справедливость этого довода,  — я не могу позволить вам драться с человеком, который оскорбил женщину в моем присутствии.
        — Разрешите с вами не согласиться, друг мой — я ведь могу вас так называть, не правда ли? Дама, которую оскорбили в вашем присутствии, то есть перед посетителем — заметьте, что для меня вы только посетитель,  — моя жена. Я хочу сказать, что она носит мое имя и на этом основании — будь вы хоть сто раз правы — защищать ее должен я.
        — Однако, сударь…  — пробормотал Жан Робер.
        — Вот видите, дорогой поэт: обыкновенно вы выражаетесь с такой легкостью, но теперь даже вам трудно подобрать слова для ответа…
        — Но в конце концов, сударь…
        — Я просил вас предоставить мне доказательство вашей дружбы. Не угодно ли вам это сделать?
        Жан Робер умолк.
        — Я прошу вас хранить все это происшествие в тайне,  — продолжал банкир.
        Жан Робер опустил голову.
        — Если понадобится, друг мой, госпожа де Маранд попросит вас о том же.
        Банкир встал.
        — Сударь!  — вдруг вскричал Жан Робер.  — Должно быть, я брежу. То, о чем вы просите, совершенно невозможно!
        — Почему?
        — В эту самую минуту двое моих друзей отправились к господину де Вальженезу, чтобы узнать имена его секундантов.
        — Эти друзья — господа Петрус и Людовик?
        — Да.
        — На этот счет не беспокойтесь: я встретил их, когда выходил от вас, и под свою ответственность попросил повременить до одиннадцати часов, а затем явиться к вам за новыми указаниями. Похоже, они сверили свои часы с вашими настенными. Слышите? Ваши часы бьют одиннадцать, а господа Петрус и Людовик звонят в дверь.
        — В таком случае мне нечего больше возразить,  — заметил Жан Робер.
        — В добрый час!  — проговорил г-н де Маранд и подал поэту руку.
        Сделав несколько шагов к двери, он внезапно остановился.
        — Ах, черт возьми, я забыл о главной цели своего визита.
        Жан Робер снова бросил на банкира удивленный взгляд.
        — Я пришел передать вам просьбу госпожи де Маранд. Она непременно хочет присутствовать на премьере вашей пьесы, но желала бы оставаться незамеченной. Не могли бы вы обменять для нее ложу первого яруса на бенуар у сцены. Это возможно, не правда ли?
        — Несомненно, сударь.
        — Если вас спросят, зачем я приходил, будьте добры привести истинную причину: скажите, что я пришел по поводу обмена ложи.
        — Так я и сделаю, сударь.
        — А теперь,  — сказал г-н де Маранд,  — прошу меня извинить, что из-за безделицы отнял у вас так много времени.
        Низко поклонившись Жану Роберу, г-н де Маранд вышел, провожаемый изумленным взглядом поэта. Когда банкир исчез, поэт почувствовал по отношению к нему нечто вроде почтительной симпатии. Он сказал про себя, что имеет дело с замечательным человеком и необыкновенным мужем.
        В гостиную вошли двое друзей.
        — Ну что?  — спросили они у Жана Робера.
        — Очень сожалею, что побеспокоил вас сегодня утром,  — отвечал поэт.  — У меня нет больше дел к г-ну де Вальженезу.
        IX
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕЗУЛЬТАТЫ НАВАРРИНСКОГО СРАЖЕНИЯ РАССМАТРИВАЮТСЯ ПОД НОВЫМ УГЛОМ ЗРЕНИЯ
        Пока г-н де Маранд дружески объяснял Жану Роберу причину своего визита, посмотрим, что происходило у г-на де Вальженеза, но вне стен его дома.
        Лоредан, как мы сказали, ускользнул из особняка г-жи де Маранд, но (об этом мы тоже говорили) имел неловкость, слишком торопливо сбегая с лестницы, налететь на г-на де Маранда и, как мы помним, выбить у него из рук свечу и портфель.
        Как ни торопился Лоредан исчезнуть, он почти был уверен, что банкир его узнал. Во всяком случае у него не оставалось сомнений, что Жан Робер успел его как следует рассмотреть. И г-н де Вальженез рассчитывал увидеть поутру кого-нибудь из них, а может быть и сразу обоих.
        Но он полагал, что к нему могут явиться с визитом не раньше девяти-десяти часов утра. Итак, у него было время получить некоторые сведения, что в его положении могло оказаться чрезвычайно важным.
        Этих сведений он ждал от мадемуазель Натали.
        Около семи часов утра он вышел пешком из особняка, прыгнул в кабриолет и приказал отвезти себя на улицу Лаффита, где, как он полагал, хозяева еще не вставали. Тем легче ему было бы встретиться с камеристкой.
        Случай помог г-ну де Вальженезу так, как он не мог и мечтать: когда он подъехал к особняку, мадемуазель Натали выходила оттуда с вещами.
        Господин де Вальженез помахал ей рукой.
        Камеристка узнала его и подбежала к кабриолету.
        — Ах, сударь!  — сказала она.  — Какая удача, что я вас встретила!
        — А я скажу тебе больше,  — отвечал молодой человек,  — я приехал ради тебя. Ну, что там?
        — Она меня выгнала,  — пожаловалась камеристка.
        — И куда ты направляешься?
        — Да в какую-нибудь гостиницу — дождаться полудня.
        — А что ты намерена делать в полдень?
        — Пойду к мадемуазель и попрошу принять участие в моей судьбе. Ведь прогнали-то меня из-за вас: я исполняла ваши приказания.
        — Зачем тебе ждать до полудня? Сюзанна встает рано. Расскажи ей, что с тобой произошло, она снова возьмет тебя в услужение. Я же со своей стороны должен заплатить тебе неустойку, и ты ее получишь, будь покойна.
        — Да я и не волновалась. Я знала, что вы справедливы и не оставите меня на улице.
        — Расскажи, что произошло после моего ухода.
        — Госпожа де Маранд устроила господину Жану Роберу сцену, и тот поклялся, что не станет с вами драться.
        — А ты сама веришь в клятвы поэта?
        — Нет. Должно быть, он сейчас у вас.
        — Я только что выехал из дому, он там еще не появлялся. Ну, а что было дальше?
        — Потом госпожа де Маранд спустилась к себе в спальню, там она меня и рассчитала.
        — И?..
        — Не успела она лечь, как вошел господин де Маранд.
        — Куда?
        — В спальню к жене.
        — В спальню к жене? Ты же говорила, что он почти никогда туда не заходит?
        — Похоже, он делает исключение, когда того требуют обстоятельства.
        — Ты знаешь, зачем он заходил к жене?
        — О, не беспокойтесь!  — цинично рассмеялась Натали, словно Мартон времен Людовика XV.  — Серьезных намерений у него не было.
        — Уф! У меня прямо гора свалилась с плеч, детка! Зачем же он все-таки заходил? Отвечай!
        — Он зашел успокоить госпожу де Маранд.
        — Что ты имеешь в виду? Ну, договаривай! Ты же наверняка подслушивала и под этой дверью!
        — Если я это и делала, то исключительно ради того, чтобы оказать вам услугу, клянусь!
        — Ах, черт побери! И о чем же они говорили?
        — Если я правильно поняла, господин де Маранд принял сторону господина Жана Робера.
        — Вот образцовый муж, Натали! Поистине, это не человек, а находка. Итак, он успокоил жену, принял сторону господина Жана Робера и?..
        — Почтительно поцеловав жене руку, удалился к себе неслышными шагами.
        — Так-так! Значит, я буду иметь дело с ним?
        — Могу поклясться, что так.
        — В таком случае, не стоит заставлять его ждать. Если бы у меня была крытая коляска, я взял бы тебя с собой, детка. Но ты же понимаешь, что в кабриолете… Невозможно! Садись в фиакр и поезжай за мной.
        — Итак, господин предупрежден.
        — Да, Натали, а предупрежденный стоит двоих.
        Господин де Вальженез дал кучеру адрес, и кабриолет покатил к его особняку.
        Вот что произошло с г-ном де Вальженезом на утренней прогулке.
        Мадемуазель Сюзанна — мы еще не имели удовольствия видеть ее после вечера в особняке Марандов, где она начала кокетничать с Камиллом де Розаном,  — не теряла времени даром, в отличие от Кармелиты, то и дело падавшей в обмороки, и была весела, кокетлива, беззаботна, любезничала со всеми, особенно с человеком, из-за которого погиб Коломбан.
        С того вечера, когда, несмотря на присутствие черноглазой жены Камилла, не спускавшей с Сюзанны полного истинно испанских угроз взгляда, мадемуазель де Вальженез остановила свой выбор на американце, дня не проходило, чтобы Камилл не встречал, как бы случайно, мадемуазель Сюзанну то в Опере, то в Опере-буфф, то на скачках, то в Булонском лесу, то в Тюильри, то в чьей-нибудь гостиной, куда оба они были вхожи.
        Постепенно случайные встречи превратились в свидания. Камилл выставлял свою любовь напоказ, а мадемуазель де Вальженез не боялась себя скомпрометировать.
        Однажды утром она пошла еще дальше: призналась, что, разделяет любовь креола.
        А в один прекрасный вечер отважно это доказала.
        С того вечера Камилл де Розан приезжал в особняк Вальженезов так часто, как только позволяла его ревнивая половина. Обыкновенно это случалось по утрам, когда прекрасная креолка еще спала.
        Вот как вышло, что, отправившись от Жана Робера в Тюильри, банкир встретил в конце Паромной улицы Камилла де Розана.
        Креол, о скромности которого мы имеем представление, и не думал прятаться, а потому первый поздоровался с банкиром.
        — Откуда, черт возьми, вы в такую рань?  — спросил г-н де Маранд.
        — От господина де Вальженеза,  — отвечал тот.
        — Вы, стало быть, с ним знакомы?
        — Да вы же сами нас друг другу представили!
        — Верно! Я и забыл.
        Креол и банкир, обменявшись поклонами, разъехались в разные стороны.
        Вернувшись к себе, Лоредан удивился, не застав ни Жана Робера, ни г-на де Маранда.
        Причина их отсутствия нам известна.
        Друзья Жана Робера — назовем их секундантами, так будет сейчас точнее — обещали банкиру ждать новых указаний и завтракали в кафе Демар, в то время как г-н де Маранд тоже не хотел идти к г-ну де Вальженезу, не повидавшись с Жаном Робером.
        В половине двенадцатого, когда завтрак г-на де Вальженеза подходил к концу, ему доложили о г-не де Маранде.
        Он приказал проводить банкира в гостиную и, словно желая сдержать обещание, данное им Натали: не заставлять г-на де Маранда ждать,  — сейчас же вошел вслед за ним.
        После того как хозяин и гость обменялись положенными приветствиями, первым заговорил г-н де Вальженез.
        — Я только вчера вечером узнал о вашем назначении и как раз сегодня собирался зайти, чтобы вас поздравить.
        — Господин де Вальженез,  — сухо ответил банкир,  — я полагаю, вы догадываетесь о цели моего визита. Помогите же мне сократить его, прошу вас: ни вам, ни мне незачем тратить время на ненужные комплименты.
        — Я полностью к вашим услугам, сударь,  — сказал Лоредан,  — хотя даже не догадываюсь, что вы хотите мне сообщить.
        — Вчера вы без приглашения проникли в мой особняк, да еще в такой час, когда приличные люди без приглашения не приходят.
        Вопрос был поставлен так, что Лоредану оставалось лишь дать четкий ответ.
        Он ответил не только четко, но и цинично:
        — Это правда. Должен признаться, что приглашения я не получал, во всяком случае от вас.
        — Вы ни от кого его не получали, сударь.
        Господин де Вальженез поклонился, не отвечая, словно хотел сказать: «Продолжайте!»
        Господин де Маранд так и сделал.
        — Проникнув в особняк, вы пробрались в одну из спален госпожи де Маранд и спрятались в ее алькове.
        — Я с сожалением должен отметить,  — насмешливо процедил г-н де Вальженез,  — что вы прекрасно осведомлены.
        — Ну, сударь, раз вы не отрицаете этого факта, то, очевидно, принимаете его последствия?
        — Назовите мне их, сударь, и я посмотрю, должен ли я их принять.
        — Последствия вашего поступка таковы, сударь, что вы намеренно оскорбили женщину.
        — Ах, черт возьми!  — с вызовом сказал г-н де Вальженез.  — Придется признать, что это так, раз тому были свидетели.
        — В таком случае, сударь,  — продолжал банкир,  — вы, очевидно, сочтете вполне естественным, не так ли, если я потребую у вас удовлетворения за это оскорбление?
        — Я к вашим услугам, дорогой мой, и немедленно, если пожелаете. У меня в конце сада беседка, словно нарочно сделанная для фехтования.
        — Я сожалею, что не могу сейчас же воспользоваться вашим любезным предложением; к несчастью, так скоро подобные дела не делаются.
        — Вы, должно быть, еще не завтракали,  — предположил г-н де Вальженез.  — Я знаю людей, которые не любят драться натощак, хотя мне вот, к примеру, все равно.
        — Для промедления есть более серьезная причина,  — сказал банкир, пропуская мимо ушей посредственную шутку собеседника.  — Надобно сберечь честь имени; весьма сожалею, что вынужден вам об этом напомнить.
        — Ба!  — воскликнул г-н де Вальженез.  — К чему это ханжество? После нас хоть потоп!
        Банкир с самым серьезным видом возразил:
        — Вы, сударь, вольны поступать с именем своего отца как вам заблагорассудится. Я же намерен позаботиться о чести своего имени и не собираюсь выставлять его на смех. Имею честь сделать вам предложение.
        — Говорите, сударь, я вас слушаю.
        — Мне кажется, вы давно не выступали в Палате пэров, не так ли?
        — Да, действительно, сударь… Однако какое отношение имеет Палата пэров к занимающему нас вопросу?
        — Самое прямое отношение, в чем вы сейчас убедитесь. На днях было получено сообщение о Наварринском сражении.
        — Да, но…
        — Погодите. Завтра в Палате должен рассматриваться вопрос о Турции и Греции, к сожалению отложенный из-за выборов и последовавших за ними событий.
        — Кажется, припоминаю. Кто-то в самом деле просил слова по этому вопросу.
        — Вот я и предлагаю вам также попросить слова.
        — Куда же вы, черт побери, клоните?  — нагло рассмеявшись банкиру в лицо, спросил молодой пэр.
        Тот сделал вид, что не заметил этой новой бесцеремонной выходки, и продолжал так же холодно и серьезно:
        — Вопрос о Греции имеет важное значение и огромный интерес, если рассматривать его со всех сторон. Из такой темы можно извлечь немалую выгоду. Я убежден, что если вы дадите себе труд, то сейчас же ухватитесь за эту возможность и произнесете превосходную речь. Вы меня понимаете?
        — Признаться, меньше, чем когда-либо.
        — Я должен все объяснить?
        — Да.
        — Так вот, дорогой господин Вальженез: я горячий сторонник Греции и даже где-то что-то по этому поводу написал. Вы же еще не приняли по этому вопросу окончательного решения. Сделайтесь туркофилом и нападите на филэллинов. В общем, придумайте, как оскорбить меня по вопросу греко-турецких отношений, и так, чтобы я мог публично попросить у вас удовлетворения. Я на сей раз понятно говорю?
        — О, прекрасно! И как бы причудливо ни было ваше предложение, я принимаю его с радостью, раз оно вам так нравится.
        — Так до завтра, сударь; после заседания я буду иметь честь прислать вам секундантов.
        — Зачем же ждать до завтра? Еще нет часа. Я успею поехать в Палату и выступить сегодня.
        — Я не смел вам это предложить, так как предполагал, что сегодня вы заняты.
        — Да стоит ли со мной так церемониться?
        — Как видите, я этого и не делаю, раз соглашаюсь,  — поспешил заметить г-н де Маранд и поклонился.  — Однако вам следует поторопиться.
        — Я только прикажу заложить карету.
        — Вас могут опередить, слово предоставляется в порядке записи. Мы потеряем целых четверть часа, ожидая карету.
        — Предложите другой способ. Вы же не хотите, чтобы я пошел отсюда в Люксембургский дворец пешком, не так ли? Может быть, ваша карета ждет внизу и вы хотите предложить мне в ней место?
        — Я действительно собирался вам это предложить,  — подтвердил г-н де Маранд.
        — С благодарностью принимаю ваше предложение,  — подхватил г-н де Вальженез.
        И люди, только что условившиеся на следующий день убить друг друга, вышли из особняка, если можно так сказать, под руку, словно друзья.
        Господин де Маранд снова увидел Камилла де Розана.
        Креол выходил из экипажа.
        — Я уже во второй раз сегодня имею удовольствие встретить вас почти на том же месте,  — заметил банкир.
        — Ну, стало быть, и я так же,  — отозвался Камилл.  — Такие случайности имеют место во все времена, Мольер даже написал, кажется, на эту тему стихи: «Здесь мне истинно везет…»[65 - «Школа жен», IV, 6. — Перевод В. Гиппиуса.] и так далее, и так далее.
        — Если вы имеете что-нибудь сказать господину де Вальженезу,  — продолжал банкир,  — поторопитесь, поскольку он и сам подтвердит вам, что очень спешит.
        — Вы в самом деле пришли ко мне, дорогой друг?  — спросил Лоредан, протянув Камиллу руку.
        — Ну, конечно,  — кивнул креол и слегка покраснел.
        — В таком случае очень сожалею: я ухожу,  — сообщил Лоредан, усаживаясь в карету г-на де Маранда.  — Но вы зайдите: сестра дома; надеюсь, повидаться с ней вам будет не менее приятно, чем со мной. Прощайте или, вернее, до свидания!
        Лошади понеслись галопом.
        Спустя десять минут г-н де Вальженез вошел в Палату пэров и попросил слова.
        X
        О РЕЧИ ГОСПОДИНА ЛОРЕДАНА ДЕ ВАЛЬЖЕНЕЗА В ПАЛАТЕ ПЭРОВ И О ТОМ, ЧТО ЗА НЕЙ ПОСЛЕДОВАЛО
        Победа в Наварринском сражении, последнем ответном действии Европы против Азии, только что была куплена ценой шести лет нескончаемых сражений и титанической борьбы. Современные Эпаминонды, Алкивиады, Фемистоклы удивляли весь мир. Казалось, они отыскали, подобно Тесею, тяжелые мечи своих отцов, сокрытые на полях Марафона, Левктр и Мантинеи.
        После многих лет бездействия в греках возродилось чувство независимости; повеяло французской революцией, и вся Европа воспряла от сна. Греков воспевали Гюго и Ламартин, за них погиб Байрон. Их цель в каком-то смысле стала делом Франции, и их поражение так же причиняло огорчение, как радовали их победы.
        Но, по мере того как это чувство охватывало всю нацию, г-ну де Виллелю оно нравилось все меньше, а мы помним: он, больше чем кто бы то ни было, проявил враждебность к эллинской революции.
        Поэтому когда г-н Лоредан де Вальженез, известный своими ультрароялистскими взглядами, попросил слова, половина или даже три четверти членов Палаты, разделявшие мнения уважаемого пэра, в один голос закричали:
        — Говорите! Говорите!
        Вкратце перечислив основные этапы восстания, г-н де Вальженез стал под аплодисменты всего зала оплакивать страшные события, которые кое-кто превозносил как победу.
        — Тем не менее,  — заявил он,  — нам не в чем упрекнуть правительство большинства; из рыцарского чувства, восходящего еще ко временам крестовых походов, оно допустило эту роковую коалицию против турок. Обратим же весь наш гнев, проявим всю нашу суровость против тех, кто действительно ее заслужил, кто из безумия или ради личной выгоды поддерживает революции в других странах, не имея возможности поднять бунт у себя дома. Я не хочу никого называть,  — прибавил оратор,  — однако имя одного известного банкира у всех на устах. Известно, в какой кассе революция черпает питающие ее сокровища. И, обращаясь мыслью к недавним волнениям в Париже, я хочу задать вам, господа, вопрос — пусть даже мне придется заплатить за него своей кровью: уж не один ли и тот же человек субсидирует бунтовщиков Греции и парижских греков?
        Это сопоставление вызвало гром аплодисментов. Имя г-на де Маранда передавалось из уст в уста. В Палате пэров банкира не любили: его стремительный взлет, неожиданное назначение в министерство финансов отнюдь не улучшили отношения к нему. И теперь все были просто счастливы, что г-н де Вальженез публично его оскорбил.
        Впрочем, среди общего одобрения раздалось и несколько голосов, выражающих несогласие.
        Генерал Эрбель перебил молодого пэра и с места выразил протест, требуя от г-на де Вальженеза взять назад свои слова, имеющие характер грубого оскорбления.
        — Ну и пусть будет оскорбление,  — заявил в ответ г-н де Вальженез,  — раз вы принимаете правду за оскорбление!
        — Но не может же быть, чтобы вы всерьез обвиняли господина де Маранда в субсидировании бунтовщиков с улицы Сен-Дени!  — воскликнул другой пэр.
        — Это вы его назвали, сударь, а не я,  — вызывающе бросил г-н де Вальженез.
        — Иезуит!  — пробормотал генерал достаточно громко для того, чтобы его услышали.
        Господин де Вальженез сейчас же подхватил это слово, но не рассердился, как можно было ожидать.
        — Если генерал полагает, что оскорбил меня, назвав иезуитом,  — сказал молодой пэр,  — он глубоко заблуждается. Это все равно как если бы я назвал его солдатом. Я не думаю, что он увидит в этом что-то для себя обидное.
        На этом дискуссия была закончена, и все перешли к повестке дня.
        Вернувшись около пяти часов домой, генерал Эрбель застал у себя г-на де Маранда.
        Банкиру уже рассказали об инциденте в Палате во всех его подробностях.
        При виде банкира генерал догадался о причине его прихода; он протянул ему руку и предложил сесть.
        — Генерал!  — начал банкир.  — Я с величайшим удивлением узнал, что господин де Вальженез оскорбил меня в Палате пэров, не называя, правда, по имени, но весьма недвусмысленно меня обрисовав. В то же время я с удовлетворением и гордостью узнал, что вы меня защищали. Получить оскорбление от господина де Вальженеза и поддержку от вас — вдвойне честь для меня. И я решил, не теряя времени, поблагодарить вас за участие.
        Генерал поклонился с таким видом, будто хотел сказать: «Я лишь исполнил долг порядочного человека».
        — Кроме того,  — продолжал банкир,  — у меня появилась надежда: раз вы встали на мою сторону, когда я вас не просил, вы вряд ли меня покинете, если я захочу ответить на полученное оскорбление.
        — Я в вашем распоряжении, дорогой мой господин де Маранд. Клянусь честью: хорошо зная вас, я еще там, в Палате, не дожидаясь вашего прихода ко мне, хотел потребовать от вашего имени удовлетворения у оскорбителя.
        — Счастлив вашим вниманием, генерал, ведь это свидетельство того, как высоко вы меня цените.
        — Теперь скажите: вы знаете своего противника?  — спросил генерал.
        — Очень мало.
        — Это молодой фат, не имеющий твердых убеждений.
        — О!  — воскликнул г-н де Маранд, нахмурившись и придав своему лицу выражение ненависти, которая была ему обычно несвойственна.
        — У таких шалопаев,  — продолжал генерал,  — нередко до ужина одно мнение, а после него — другое.
        — Ну что же, генерал,  — рассмеялся г-н де Маранд,  — есть один способ помешать ему изменить свое мнение после ужина.
        — Что за способ?
        — Уладить с ним все дела до ужина.
        Банкир вынул часы.
        — Сейчас только пять. Ужинает он не раньше половины седьмого. Если вы не против быть моим первым секундантом, сядем в карету и отправимся на поиски второго. А по дороге обсудим условия поединка.
        — С огромным удовольствием,  — ответил генерал.  — Боюсь только, что лошадей уже распрягли.
        — Не страшно! У меня карета,  — сказал г-н де Маранд.  — Улица Макон, дом номер четыре,  — приказал он кучеру.
        — Улица Макон?  — повторил генерал, недоумевая, что это за улица.
        Лошади помчались галопом.
        — Где, черт побери, мы находимся?  — спросил генерал, когда карета остановилась у двери Сальватора.
        — Мы приехали туда, куда я приказывал кучеру нас отвезти.
        — До чего отвратительная улица!
        Он окинул взглядом дом.
        — Нам сюда?  — спросил граф Эрбель.
        — Да, генерал,  — улыбнулся г-н де Маранд.
        — Отвратительный дом!
        — Что делать?! Именно в этом доме и на этой улице живет один из самых честных и отважных людей, каких я знаю.
        — Как его зовут?
        — Сальватор.
        — Сальватор… А чем он занимается?
        Господин де Маранд улыбнулся.
        — Он, как уверяют, комиссионер.
        — A-а! Я начинаю догадываться. Да, да, я слышал о нем от генерала Лафайета, который очень высоко его ценит и считает кем-то вроде философа.
        — Вы не только слышали о нем, но и не раз разговаривали с ним сами.
        — Где же это было?  — удивился генерал.
        — У меня.
        — Я разговаривал в вашем доме с комиссионером?
        — Как вы понимаете, ко мне он приходил без своей куртки и ремней. Он, как и мы с вами, был во фраке и называл себя господином де Вальсиньи.
        — Вспомнил!  — воскликнул генерал.  — Очаровательный молодой человек!
        — Я хочу просить его быть моим вторым секундантом. Этот человек имел большое влияние на выборах и перевыборах. И я буду рад, если он сможет дать свидетельские показания в мою пользу огромному числу людей, которые меня видят лишь через окно моей кареты.
        — Очень хорошо!  — следуя за банкиром, одобрил его генерал.
        Они поднялись на четвертый этаж и подошли к двери Сальватора. Открыл им сам комиссионер.
        Молодой человек только что возвратился. Он был в бархатных панталонах и куртке.
        — Дорогой Вальсиньи,  — сказал г-н де Маранд,  — я пришел просить вас об услуге.
        — Говорите,  — сказал Сальватор.
        — Вы не раз уверяли меня в своих дружеских чувствах. Я пришел просить вас доказать мне эту дружбу.
        — Я к вашим услугам.
        — Завтра я дерусь на дуэли; господин генерал Эрбель согласился быть одним из моих секундантов. Могу ли я просить вас оказать мне честь быть вторым?
        — С удовольствием, сударь; прошу вас лишь назвать причину дуэли и имя вашего обидчика.
        — Господин Лоредан де Вальженез только что напал на меня в Палате, и это было сделано в столь неподобающей манере, что я не могу не потребовать удовлетворения.
        — Лоредан?  — вскричал Сальватор.
        — Вы с ним знакомы?  — спросил г-н де Маранд.
        — Да,  — подтвердил Сальватор и грустно покачал головой.  — О да, я его знаю.
        — Может быть, вы знаете его достаточно близко, чтобы отказаться быть моим секундантом?
        — Послушайте, сударь,  — медленно и значительно произнес Сальватор.  — Я ненавижу господина де Вальженеза по причинам, которые вы когда-нибудь узнаете, и это произойдет очень скоро, если предчувствия меня не обманывают. Более того, он нанес мне личную обиду, взывающую к отмщению. Но существует один человек, которому я поклялся, что не трону и волоса на голове Лоредана. Однако, господа, если я соглашусь быть секундантом и во время дуэли с нашим недругом случится несчастье, выйдет так, что я не сдержал слова.
        — Вы правы, дорогой Вальсиньи,  — согласился г-н де Маранд,  — мне остается лишь извиниться за причиненное вам беспокойство.
        — Я не могу быть вашим секундантом,  — сказал Сальватор,  — но, возможно, пригожусь вам как хирург. Если вы согласны, я готов предоставить себя в ваше распоряжение.
        Господин де Маранд протянул Сальватору руку:
        — Я знал, что вы так или иначе окажете мне услугу.
        И он вышел в сопровождении генерала, вызвавшегося поутру заехать за молодым человеком, который в качестве хирурга считал себя вправе присутствовать на дуэли.
        С улицы Макон банкир с генералом отправились на Люксембургскую улицу, где жил генерал Пажоль, без колебаний принявший предложение г-на де Маранда.
        Спустя четверть часа оба генерала вошли в гостиную г-на де Вальженеза. Он лежал на канапе, хохоча во все горло над шутками Камилла де Розана и еще одного молодого фата из числа своих приятелей.
        — Сударь!  — обратился к Лоредану граф Эрбель.  — Мы с генералом Пажолем хотели бы переговорить с вами наедине.
        — Зачем же наедине, господа?  — вскричал Лоредан.  — Вы можете говорить в присутствии моих друзей, у меня от них секретов нет.
        — В таком случае,  — сухо продолжал граф Эрбель,  — мы имеем честь потребовать у вас от имени господина де Маранда удовлетворения за нанесенное вами оскорбление.
        — Вы секунданты господина де Маранда?  — спросил Лоредан.
        — Да, сударь,  — в один голос отозвались оба генерала.
        — В таком случае, господа,  — сказал г-н де Вальженез, вставая и указывая на двух молодых людей,  — вот мои секунданты. Соблаговолите обсудить с ними все вопросы. Я даю им на это полномочия.
        Он с высокомерным видом кивнул на прощание секундантам г-на де Маранда и, перед тем как выйти, сказал Камиллу:
        — Я прикажу подавать на стол. Заканчивайте поскорее, Камилл, я умираю с голоду.
        — Господа!  — сказал генерал Эрбель.  — Вам известно, в чем состоит оскорбление, за которое мы требуем удовлетворения?
        — Да,  — подтвердил Камилл, едва заметно усмехнувшись.
        — Я считаю,  — продолжал генерал,  — что вдаваться в подробности ни к чему.
        — Вы правы, совершенно ни к чему,  — с той же ухмылкой проговорил Камилл.
        — Намерены ли вы возместить ущерб, который вы нам нанесли?
        — Это зависит от того, какой род возмещения вы имеете в виду.
        — Я вас спрашиваю, готовы ли вы принести извинения?
        — Ну нет,  — возразил Камилл,  — любое извинение нам категорически запрещено.
        — В таком случае,  — заметил генерал,  — нам остается лишь обсудить условия дуэли.
        — Вы оскорбленная сторона,  — сказал Камилл.  — Изложите свои условия.
        — Мы имеем честь предложить вам следующее: дуэль на пистолетах.
        — На пистолетах; очень хорошо.
        — Противники становятся на расстоянии сорока шагов друг от друга и могут сделать или не сделать по пятнадцать шагов.
        — Значит, если каждый пройдет по пятнадцать шагов, их будут разделять десять шагов?
        — Десять! Да, сударь.
        — Прекрасное расстояние; хорошо, пусть будет в десяти шагах.
        — Пистолеты возьмем у Лепажа, чтобы они были незнакомы обоим противникам.
        — Кто их возьмет?
        — Каждый из нас принесет по паре или, если угодно, подмастерье оружейника, который зарядит пистолеты, принесет две пары. Мы бросим жребий и определим, из каких стрелять.
        — Все очень хорошо. Теперь договоримся о месте встречи.
        — Аллея Ла Мюэтт, если угодно.
        — Аллея Ла Мюэтт. В конце этой аллеи есть что-то вроде площадки, где нет никаких ориентиров для глаза; она будто нарочно создана для встречи.
        — Пусть будет площадка.
        — Да, мы забыли обсудить время.
        — Светает не раньше семи. Назначим встречу на девять.
        — В девять. Превосходно, сударь… Будет время привести себя в порядок.
        — Нам остается откланяться, господа,  — заявили два генерала.
        — Примите уверения в нашем почтении,  — сказали, поднимаясь, молодые люди.
        Едва за секундантами банкира закрылась дверь, г-н де Вальженез вошел в гостиную, приговаривая:
        — Ну и копуши! Я думал, вы никогда не кончите!
        — Вот на чем мы договорились…  — начал было Камилл.
        — Знаю!  — перебил Лоредан.  — Мы договорились поужинать в половине седьмого, а сейчас шесть тридцать пять.
        — Я тебе говорю о дуэли.
        — А я — об ужине. Дуэль можно отложить, ужин — никогда. За стол!
        — За стол!  — подхватили два молодых человека.
        И все трое устремились в столовую, где их ожидала мадемуазель Сюзанна де Вальженез.
        За столом веселились от души, злословили обо всем Париже, но особенно о банкире, высмеивая г-на де Маранда на все лады как политика и финансиста, насмехаясь над его моральными качествами, но более всего над его внешностью.
        О завтрашней дуэли говорили не больше, чем о китайском императоре.
        Из уважения ли к присутствующей даме, от беззаботности или из самонадеянной уверенности в исходе дела это происходило? Этого мы не знаем или, вернее, думаем, что было всего понемногу в умолчании троих молодых людей.
        Они были заняты десертом, когда личный слуга г-на де Вальженеза подал хозяину карточку на серебряном подносе.
        Лоредан бросил на карточку взгляд.
        — Конрад!  — вскричал он.
        — Конрад!  — едва слышно выдохнула мадемуазель де Вальженез и слегка побледнела.  — Что ему от нас нужно?
        Лоредан стал белым под стать чашке севрского фарфора, которую он поднес к губам.
        Камилл обратил внимание на то, что это имя взволновало и брата и сестру.
        — Сожалею, но мне придется ненадолго вас оставить,  — пробормотал г-н де Вальженез.
        Он обернулся к лакею и приказал:
        — Проводите его в мой кабинет.
        Лоредан встал.
        — До скорой встречи, господа.
        Он направился к двери, которая вела из столовой в кабинет.
        Сальватор ожидал стоя.
        Невозможно было выглядеть элегантнее, чем Сальватор в ту минуту, а также быть спокойнее и благороднее, чем он.
        Теперь это был действительно Конрад де Вальженез, как он и приказал о себе доложить.
        — Что вам угодно?  — с ненавистью взглянув на гостя, спросил Лоредан.
        — Я хотел бы с вами переговорить,  — отвечал Сальватор.
        — Разве вы забыли, что у нас может быть лишь одна тема для разговора?
        — Ненависть, которую мы друг к другу испытываем. Нет, кузен, я об этом помню, и доказательством тому мой визит.
        — Уж не затем ли вы пришли, чтобы раз и навсегда покончить с этой ненавистью?
        — Отнюдь.
        — В таком случае, чего вы хотите?
        — Сейчас объясню, кузен. Вы завтра деретесь на дуэли, не так ли?
        — Какое это имеет отношение к вам?
        — Не только ко мне, но к нам обоим, сейчас вы это увидите. Итак, у вас завтра в девять часов утра в Булонском лесу дуэль на пистолетах с господином де Марандом. Как видите, я неплохо осведомлен.
        — Да. Остается узнать, из какого источника вы черпаете ваши сведения.
        Сальватор пожал плечами.
        — Откуда бы я ни узнал о вашей дуэли, я о ней знаю, и это будет темой нашего разговора, если не возражаете.
        — Уж не затем ли вы, случайно, пришли, чтобы читать мне нравоучения?
        — Я? Да что вы?! Я, напротив, полагаю, что вы читаете их себе сами, и в избытке! Нет, я пришел лишь оказать вам услугу.
        — Вы?
        — А вас это удивляет?
        — Если вы явились шутить, предупреждаю, что вы неудачно выбрали время.
        — С врагами я не шучу никогда,  — серьезно заметил Сальватор.
        — Ну, довольно! Что вам угодно? Говорите!
        — Вы хорошо знаете господина де Маранда?
        — Я знаю его довольно для того, чтобы преподать ему завтра, надеюсь, хороший урок, о котором он будет помнить, если, конечно, у него останется для этого время.
        — Я вижу, вы плохо его знаете. Господин де Маранд до сих пор давал иногда уроки, но не получал их никогда.
        Лоредан снисходительно посмотрел на кузена и пожал плечами.
        — A-а, вы пожимаете плечами,  — заметил Конрад.  — Это свидетельствует о том, что вы в себя верите. Но поверьте на минуту мне и послушайте, что я вам скажу: господин де Маранд вас убьет.
        — Господин де Маранд!  — расхохотался молодой человек.
        — A-а, вам весело! Ну да! Чтобы какой-то банкир убил человека вашего происхождения и ваших достоинств! Хорошенькая история: пистолет против денежного мешка! Однако я хочу, чтобы вы поняли, какую огромную услугу я вам оказываю. Господин де Маранд дрался уже четырежды, насколько мне известно, и всякий раз убивал противника. Между прочими — в Ливорно господина де Бедмара, который был вашим приятелем, если память мне не изменяет.
        — Господин де Бедмар скончался от апоплексического удара,  — в некотором замешательстве отвечал Лоредан.
        — Господин де Бедмар был убит выстрелом из пистолета. Знайте, кузен, что всякий раз как родственники хотят скрыть с той или иной целью причину смерти одного из членов семьи, они призывают на помощь апоплексию, это знают даже дети. Выслушайте следующее: завтра между девятью и четвертью десятого вы умрете от апоплексии, как господин де Бедмар, а если это может доставить вам удовольствие, в газетном извещении о вашей смерти я готов указать ту ее причину, которую вы выберете сами.
        — Довольно шуток!  — все больше распаляясь, вскричал г-н де Вальженез.  — Я прошу вас на этом остановиться, если вы не хотите, чтобы наш разговор принял другой оборот.
        — А какой оборот он, по-вашему, может принять? Уж не считаете ли вы, кузен, что вам по плечу выбросить меня из окна? Если случайно это так, взгляните на меня.
        С этими словами Конрад вытянул вперед обе руки. Под рукавами выступили мощные мускулы.
        Лоредан непроизвольно отступил назад.
        — Кончим поскорее!  — поторопил он.  — Что вам еще нужно?
        — Я пришел спросить о вашей последней воле и обещаю, что все в точности исполню.
        — Не сомневаюсь: вы побились об заклад с кем-нибудь из ваших приятелей, что разыграете меня,  — предположил Лоредан.
        — Я никогда не бьюсь об заклад, сударь, и никого не разыгрываю. Говорю вам, что вы будете убиты, потому что человек, с которым вы стреляетесь завтра на дуэли, безупречно храбр и доказал это. Вы же бледны — взгляните-ка вот в это зеркало,  — вы обливаетесь потом. Должен еще заметить, что даже если вы будете завтра только ранены, на свете существует человек, который продолжит дело, начатое господином де Марандом.
        — Вы, конечно?  — с ненавистью бросил кузену Лоредан.
        — Нет,  — отвечал Сальватор,  — моя очередь только третья.
        — О ком же вы говорите?
        — Об отце девушки, которую вы похитили, а я вырвал из ваших рук: об отце Мины. Выслушайте меня серьезно,  — продолжал Конрад,  — так же серьезно, как я говорю с вами; я и так потерял здесь достаточно времени. Вы обречены: если вы не упадете под выстрелом одного, вас настигнут выстрелы других. Во имя вашего отца, честнейшего из честных, во имя вашей матери, от горя сошедшей в могилу, во имя ваших предков, добродетельных дворян, ничем не запятнавших свой герб, во имя человеческого уважения, если в вас осталась хоть капля добродетели, во имя справедливого Бога, если вы еще верите в Бога,  — заклинаю вас: скажите мне, какие ваши преступления мне надлежит искупить после вашей смерти.
        — Сударь! Это безумие или редкая наглость!  — вскричал Лоредан.  — Приказываю вам выйти вон!
        — А я снова заклинаю вас не оставлять после себя ничего, что может запятнать тысячелетием завоеванную добродетель.
        — Шутка слишком затянулась, сударь! Подите прочь!  — властно вскричал г-н де Вальженез.
        Но Конрад оставался невозмутим и не двигался с места.
        — В третий раз заклинаю вас: скажите, что дурного вы совершили, и после вашей смерти я обращу в добро причиненное вами зло.
        — Ступайте, ступайте!  — закричал Лоредан, бросился к шнуру и изо всех сил стал звонить.
        — Да ниспошлет вам свое милосердие Господь в час вашей смерти!  — сурово проговорил Конрад.
        Он вышел.
        XI
        КОРОЛЬ ЖДЕТ
        Встреча, как мы сообщили, была назначена в Булонском лесу.
        Увы! Все проходит на земле. Вот исчезло и еще одно воспоминание нашей юности. Вот и еще один пустынный лес теперь кишит людьми! Когда наши потомки увидят этот английский парк, вычищенный, прилизанный, разукрашенный, сияющий и напомаженный, словно картина для выставки, заказанная буржуа, они ни за что не поверят нашим уже ушедшим в прошлое описаниям остатков этого бывшего леса Лувуа, который король-расточитель по имени Франциск I приказал обнести стеной, чтобы можно было без помех там охотиться.
        Не поймут они и того, что были времена, когда именно там противники назначали дуэли в уверенности, что никого не встретят. Это было настолько естественно, что секунданты человека, принимавшего условия своего противника, сочли бы секундантов этого противника сумасшедшими или дурно воспитанными, если бы те выбрали другое место, а не ворота Майо или аллею Ла Мюэтт.
        Кроме того, над другими местами — Клиньянкуром или Сен-Манде — как будто тяготел рок: дуэли там почти всегда имели печальный исход.
        И напротив, казалось, нимфы Булонского леса, привыкшие видеть, как дуэлянты заряжают пистолеты или выхватывают шпаги, одним своим дуновением заставляли пули изменять направление, одним жестом отклоняли шпаги.
        У ворот Майо жил один владелец ресторана, который разбогател на несостоявшихся или счастливо окончившихся дуэлях.
        Поспешим заметить, что секунданты г-на де Маранда и г-на де Вальженеза остановили свой выбор на Булонском лесу вовсе не по этой спасительной причине.
        Обе стороны понимали, что им предстоит принять участие в дуэли, во время которой должна непременно пролиться кровь.
        Утром того дня, когда была назначена дуэль, Булонский лес выглядел весьма живописно.
        Дело происходило в январе, то есть в самый разгар зимы, и лес являл собой совершенную гармонию с временем года.
        Низкое снежно-белое небо, сухой морозный воздух, покрытая сияющим инеем земля, сверкающие на солнце деревья, что роняли с грациозной небрежностью искрящиеся султаны, похожие на сталактиты,  — все это придавало лесу сходство с огромной декорацией, которая была установлена в соляном гроте.
        Первым пришел на условленное место Сальватор. Он оставил свою карету в боковой аллее, углубился в лес и скоро узнал указанную площадку. Прошло несколько минут, прежде чем он услышал голоса и шаги.
        Он обернулся и увидел г-на де Маранда, подходившего в сопровождении генерала Пажоля и графа Эрбеля.
        За ними шагал лакей в ливрее дома Марандов с портфелем под мышкой.
        Банкир держал целую пачку писем, прибывших, очевидно, в ту минуту, как он отправлялся в Булонский лес. Он читал их на ходу, рвал те, что казались ему незначительными, передавал другие лакею, делал пометки карандашом, подставив для этого шляпу.
        Заметив Сальватора, он подошел, крепко пожал ему руку и спросил:
        — Эти господа еще не прибыли?
        — Нет. Вы приехали на десять минут раньше.
        — Тем лучше,  — заметил банкир,  — я так боялся опоздать, что, несмотря на торопливость своих секретарей, был вынужден оставить несколько ордонансов в особняке, приказав принести их мне сразу же после того, как с них снимут копии.
        Он взглянул на часы.
        — Если эти господа приедут не раньше девяти, то мой начальник канцелярии успеет, как обещал, привезти эти ордонансы и я их подпишу, пока вы станете отмерять шаги и заряжать пистолеты. А сейчас, с вашего позволения, я прочту письма.
        — Разве вы не можете отложить подписание ордонансов?  — удивился генерал Эрбель.
        — Невозможно! Король ждет их сегодня утром. А вы знаете, господа, что король не отличается ангельским терпением.
        — Поступайте как считаете нужным,  — сказали генералы.
        — Кстати, господин Сальватор,  — спросил г-н де Маранд,  — где, по-вашему, состоится поединок?
        — Здесь.
        — Я бы хотел заранее занять свое место, чтобы потом не отвлекаться,  — заметил г-н де Маранд.
        — Вы можете встать здесь,  — предложил Сальватор.  — Но это место неудобное: у вас за спиной деревья, они помогут противнику целиться.
        — Это, черт возьми, мне безразлично,  — сказал г-н де Маранд, направляясь в указанное Сальватором место и продолжая читать, рвать и помечать письма.
        И генералы и Сальватор повидали на своем веку смельчаков, но даже они с безмолвным восхищением наблюдали, как этот человек в минуту наивысшей опасности хладнокровно читал утреннюю корреспонденцию.
        Его лицо было хорошо видно, так как он стоял с непокрытой головой, ведь шляпа служила ему пюпитром. Он выглядел взволнованным не больше, чем если бы складывал цифры; рука его бежала по бумаге спокойно, ровно, будто он сидел в своем кожаном кресле за рабочим столом рядом с сейфом.
        И эта невозмутимость объяснялась, по-видимому, тем, что он совершенно не допускал возможность своей смерти. Действительно, вера в свою судьбу — всемогущая сила, которой Провидение наделяет больших честолюбцев или безумцев; эта сила заставляет их слепо, не отклоняясь от пути, не спотыкаясь о камни на дороге, идти прямо к цели. Почти все мы осознаем, какая перед нами стоит задача на этом свете, и тот, в ком это сознание велико, с усмешкой наблюдает за приближающейся к нему смертью. Он может быть уверен, что смерть пройдет мимо, если он еще не исполнил того, что написано ему на роду.
        Этим объясняется спокойствие великих завоевателей перед лицом опасности.
        Ровно в девять часов на условленное место прибыли трое молодых людей; г-н де Вальженез казался беззаботным, два его секунданта держались серьезнее, чем можно было ожидать от столь легкомысленных людей.
        В то же время в конце аллеи показался курьер — он скакал во весь опор.
        Курьер привез ордонансы, которые ожидал г-н де Маранд.
        Молодые люди взглянули на всадника, но, узнав, что у того дело к банкиру, перестали обращать на него внимание.
        — Вот и мы,  — сказал креол, подходя к двум генералам.  — Мы сожалеем, что заставили вас ждать.
        — Вам незачем извиняться, господа: вы вовсе не опаздываете,  — сухо заметил генерал Эрбель, вспоминая об их вчерашнем дерзком поведении.
        — В таком случае, мы к вашим услугам,  — объявил второй секундант г-на де Вальженеза.
        Лоредан собирался выбраться из чащи, где он остался, чтобы дать секундантам возможность договориться, как вдруг заметил Сальватора.
        Он не сдержал дрожи и со свистом взмахнул тросточкой с набалдашником из ляпис-лазури, которую держал в руке.
        — А! И вы здесь!  — пренебрежительно бросил он Сальватору.
        — Да, я,  — серьезно ответил тот.
        — Господа,  — обратился Лоредан к своим секундантам,  — не знаю, кому пришло в голову нас оскорбить, приведя сюда этого комиссионера. Но если только он здесь не для того, чтобы уносить раненого на своих ремнях, я не признаю его секундантом.
        — Я явился не как секундант, сударь,  — холодно возразил Сальватор.
        — Как наблюдатель?
        — Нет, в качестве хирурга — к вашим услугам.
        Господин де Вальженез отвернулся и, пожав плечами, отошел с презрительным видом.
        Четверо секундантов разложили неподалеку от г-на де Маранда принесенные ящики с пистолетами.
        Банкир, опустившись на одно колено в том месте, откуда он должен был стрелять, торопливо просматривал ордонансы и подписывал их, обмакивая перо в чернильницу, которую держал курьер.
        Глядя на двух противников в минуту наивысшей опасности, когда один невозмутимо продолжал обычное занятие, а другой, лихорадочно взволнованный, пытался скрыть свое смятение, было нетрудно догадаться, кто из них был храбрым и сильным.
        Сальватор внимательно смотрел на них обоих, пытаясь разрешить философский вопрос — кто глупее: общество, предписывающее дуэли, или человек, подчиняющийся этому предписанию.
        «Шальная пуля, выпущенная этим фатом,  — думал он,  — может оборвать жизнь этого сильного человека. Он многое сделал в своей сфере, прояснил самые щекотливые финансовые вопросы, принес пользу отечеству и еще может сделать немало полезного. По другую сторону — пустоголовый злобный человек, не только бесполезный для других людей, но и наносящий вред своими поступками, дурным примером,  — словом, злодей. Эти двое стоят один против другого, и сейчас, возможно, глупость убьет ум, слабость одолеет силу, Ариман победит Ормузда… А ведь мы живем в девятнадцатом веке и еще верим в Божий суд!»
        В эту минуту генерал Эрбель подошел к г-ну де Маранду.
        — Сударь!  — сказал он.  — Извольте приготовиться.
        — Я готов,  — ответил банкир.
        И он продолжал читать и подписывать ордонансы.
        — Вы меня не поняли,  — улыбнулся генерал.  — Я прошу вас подняться и ждать стоя.
        — Разве господин де Вальженез уже собирается стрелять?
        — Нет, но чтобы кровообращение восстановилось и уравновесилось после того, как вы находились в неудобной позе…
        — Пустое,  — покачал головой г-н де Маранд.
        — Спросите у нашего хирурга,  — взглянув на Сальватора, продолжал генерал.
        — Вам действительно лучше встать,  — подтвердил тот, сделав шаг по направлению к банкиру.
        — Так вы думаете, что у меня взволнуется кровь?  — рассмеялся г-н де Маранд.  — Клянусь честью, если бы у меня было время, я дал бы вам пощупать мой пульс и вы убедились бы, что он ничуть не чаще, чем обычно.
        Он указал на оставшиеся бумаги.
        — К сожалению, все это мне нужно успеть прочесть и подписать за пять минут.
        — То, что вы делаете, безумие!  — заметил генерал.  — Вы слишком натрудите руку и не сможете хорошо прицелиться.
        — Ба!  — беззаботно произнес г-н де Маранд, не переставая подписывать бумаги.  — Я не верю, что он меня убьет, генерал. И вы не верите, так? Прикажите заряжать пистолеты. Проследите, чтобы не забыли вкатить пули, и отмерьте сорок шагов.
        Генерал Эрбель молча поклонился и пошел к другим секундантам.
        Сальватор, не скрывая восхищения, следил за банкиром.
        Секунданты договорились о том, что противники будут стреляться с расстояния в сорок шагов, каждый из них волен подойти на пятнадцать шагов к барьеру, чтобы оказаться ближе к противнику.
        Осмотрев и зарядив пистолеты, секунданты стали отмерять шаги.
        Господин де Вальженез оказался на дороге у генерала Пажоля, который этим занимался.
        — Простите, сударь,  — обратился тот к Лоредану,  — соблаговолите меня пропустить.
        — Пожалуйста, сударь,  — отозвался Лоредан, резко повернувшись на каблуках, и сбил тростью звездочки инея с травы, которую он обезглавил, подобно Тарквинию.
        — Вот шалопай!  — пробормотал генерал и продолжал отмерять расстояние.
        Когда дело было сделано, г-ну де Вальженезу повторили условия поединка и вручили пистолет.
        По третьему хлопку в ладоши противники могли двинуться навстречу один другому или стрелять с места — на их усмотрение.
        — Очень хорошо, господа,  — сказал г-н де Вальженез, бросив трость на землю.  — Я к вашим услугам.
        — Извольте, сударь,  — обратился граф Эрбель к г-ну де Маранду и подал ему пистолет.
        — Пусть начинает господин де Вальженез,  — бросил банкир; он взял пистолет, переложил его в левую руку и снова собрался писать.
        — Но ведь…
        — Мы с господином Лореданом имеем право подойти друг к другу на пятнадцать шагов и тогда выстрелить?
        — Да.
        — Пусть он сделает положенные ему шаги и стреляет, а я выстрелю потом. Вы же видите, мне осталось подписать всего два ордонанса.
        — Вас убьют, как зайца в норе!  — воскликнул генерал.
        — Он?!  — спросил г-н де Маранд и поднял на графа глаза, светившиеся уверенностью.  — Он?  — повторил банкир.  — Ставлю сотню луидоров, генерал, что его пуля меня даже не заденет… Итак, начинайте, генерал.
        — Это решено?
        — Король ждет,  — пояснил г-н де Маранд, подписывая предпоследний ордонанс и принимаясь за чтение последнего.
        — Он от своего не отступится,  — пробормотал Сальватор.
        — Считайте, что он убит,  — сказал генерал Пажоль.
        — Это мы еще увидим,  — возразил граф Эрбель, поддаваясь уверенности банкира.
        Они отошли, открыв взглядам противной стороны г-на де Маранда, стоявшего на одном колене, тогда как находившийся поблизости от него лакей держал чернильницу.
        — Ах, так?!  — вскричал г-н де Вальженез.  — Неужели наш противник хочет сражаться в позе Венеры на корточках?
        — Встаньте, пожалуйста, сударь!  — в один голос потребовали секунданты Лоредана.
        — Ну, раз вы непременно этого хотите, господа…  — сдался банкир.
        И он встал.
        — Дай мне обмакнуть перо в чернила, Контуа, и отойди в сторону,  — приказал г-н де Маранд слуге.
        Он повернулся к г-ну де Вальженезу и, продолжая читать ордонанс, прибавил:
        — Стою, сударь. Я к вашим услугам.
        — Это мистификация!  — вскричал г-н де Вальженез, сделав вид, что собирается бросить пистолет.
        — Нисколько, сударь,  — возразил граф Эрбель.  — Мы сейчас подадим сигнал: идите и стреляйте.
        — Так не бывает!  — возмутился Лоредан.
        — Как видите, бывает,  — заметил второй секундант г-на де Маранда, а тот, с пистолетом под мышкой и пером в зубах, спокойно дочитывал свой ордонанс, перед тем как его подписать.
        — Предупреждаю вас, что вся эта комедия не имеет ко мне никакого отношения и я убью этого господина как собаку,  — скрипнув зубами, пригрозил г-н де Вальженез.
        — Не думаю, сударь,  — с сомнением произнес граф.
        Лоредан опустил глаза под мрачным взглядом генерала.
        — Итак, сударь, я к вашим услугам,  — не отрываясь от бумаг, заявил г-н де Маранд.
        — Подавайте сигнал!  — приказал Лоредан.
        Секунданты переглянулись, чтобы одновременно подать знак.
        Надо было трижды хлопнуть в ладоши.
        На счет «раз» противники должны были взвести курок, на счет «два» — встать в позицию, на «три» — двинуться друг другу навстречу.
        Итак, на счет «раз» г-н де Маранд взялся правой рукой за пистолет и взвел курок.
        Но на счет «два» и «три» он взял перо и приготовился писать.
        — Хм-хм!  — кашлянул генерал Пажоль, предупреждая г-на де Маранда, что настала решительная минута и противник пошел на него.
        В этот момент г-н де Маранд покончил с последним ордонансом. Он выронил его из левой руки, а правой бросил перо.
        Затем он поднял голову, резким движением отбросив волосы назад, и они легли ему на лоб привычной волной.
        Его лицо было совершенно невозмутимо.
        — Наш спор на сто луидоров остается в силе, генерал?  — с улыбкой спросил он, не пытаясь уклониться от выстрела противника.
        — Да,  — подтвердил генерал.  — Лучше бы я их проиграл.
        В эту минуту Лоредан дошел до барьера и выстрелил.
        — Вы проиграли, генерал,  — заметил г-н де Маранд.
        Он выхватил пистолет из-под левой руки и выстрелил не целясь.
        Господин де Вальженез повернулся вокруг себя и упал лицом в землю.
        — Ну вот,  — произнес банкир, бросив пистолет и подняв с земли ордонанс,  — я не зря прожил день. В четверть десятого я выиграл сто луидоров и избавил мир от негодяя.
        Тем временем Сальватор бросился вместе с двумя молодыми людьми на помощь раненому.
        Господин де Вальженез корчился на траве, крепко сжав кулаки. Он смертельно побледнел, на губах у него выступила кровавая пена, глаза ничего не выражали.
        Сальватор расстегнул ему фрак, жилет, разорвал рубашку и обнажил рану.
        Пуля вошла под правый сосок и, пробив грудь, достигла сердца.
        Внимательно осмотрев рану, Сальватор поднялся, не говоря ни слова.
        — Есть ли опасность смерти?  — спросил Камилл де Розан.
        — Тут не просто опасность, а смертельный случай,  — ответил Сальватор.
        — Как?! Неужели ни малейшей надежды?  — вступил в разговор второй секундант.
        Сальватор еще раз взглянул на раненого и отрицательно покачал головой.
        — Итак, вы утверждаете, что наш друг не выживет, получив такое ранение?  — продолжал Камилл.
        — Так же, сударь, как не выжил Коломбан, не вынесши страдания,  — строго заметил Сальватор.
        Камилл вздрогнул и отпрянул.
        Сальватор поклонился и присоединился к двум генералам. Те поинтересовались состоянием раненого.
        — Ему осталось жить не больше десяти минут,  — отозвался Сальватор.
        — Вы ничем не можете ему помочь?  — спросили секунданты.
        — Абсолютно ничем.
        — Да смилуется над ним Господь!  — сказал г-н де Маранд.  — Едемте, король ждет.
        XII
        ПАСТОРАЛЬНАЯ СИМФОНИЯ
        Город Амстердам, который мог бы стать крупной гаванью мирового значения, если бы там говорили на каком-нибудь другом языке, кроме голландского, похож на огромную Венецию. Тысяча каналов, напоминающих длинные муаровые ленты, омывает его дома; тысяча разноцветных лучей сияет на крышах.
        Разумеется, дом, выкрашенный в красный, зеленый или желтый цвет, выглядит претенциозно, некрасиво, если смотреть на него отдельно; но когда все эти цвета слиты воедино, они отлично сочетаются и превращают город в нескончаемую каменную радугу.
        И потом, не только цвет, но и форма всех этих домов очень приятна, настолько они разнообразны, оригинальны, неожиданны, живописны. Словом, кажется, что все ученики великой школы голландской живописи разрисовали сами свой город ради собственного удовольствия, да и, разумеется, на радость путешественникам.
        Если Амстердам похож на Венецию своими бесчисленными каналами, то своими яркими красками он напоминает китайский город, как, во всяком случае, мы привыкли его себе представлять,  — иными словами, как огромный магазин фарфора. Каждое жилище с расстояния в несколько шагов похоже на фантастические домики, простую и естественную архитектуру которых можно видеть на заднем плане рисунков, украшающих наши чайные чашки. На порог этих домов ступаешь с опаской, настолько их кажущаяся хрупкость смущает вас с первого взгляда.
        Если одеяние еще не делает монаха, то жилище, напротив, формирует живущего в нем человека. Невозможно не быть спокойным, невозмутимым, порядочным в этих достойных и светлых домах. Сверху донизу весь город излучает на путешественника спокойствие, заставляющее пришельца желать одного: жить и умереть здесь. Если тот, кто, увидев Неаполь, воскликнул: «Увидеть Неаполь и умереть» — оказался бы в Амстердаме, он, несомненно, сказал бы: «Увидеть Амстердам и жить!»
        Таково было, во всяком случае, мнение двух влюбленных, которых мы назвали Жюстеном и Миной; они мирно жили в Голландии, как двое голубков в гнездышке.
        Сначала они поселились в пригороде. Но домовладелец мог им предложить лишь такую квартиру, в которой все комнаты были смежные и сообщались между собой, а такая жизнь бок о бок противоречила указаниям Сальватора и могла помешать осуществлению той цели, к которой Жюстен стремился всем своим существом.
        Временно они сняли эту квартиру, и школьный учитель занялся поисками пансиона для Мины, но все оказалось тщетно. Французские учительницы были редкостью, а то, что они преподавали, невеста Жюстена могла бы преподавать не хуже их. Таково было мнение г-жи ван Слипер, хозяйки самого большого пансиона в Амстердаме.
        Госпожа ван Слипер оказалась необыкновенной женщиной. Дочь коммерсанта из Бордо, она вышла замуж за богатого голландского судовладельца по имени ван Слипер и родила ему четырех дочерей. Когда муж умер, она пригласила из Франции образованную девушку, чтобы та преподавала ее детям основы французского языка.
        Соседки умоляли г-жу ван Слипер разрешить своей учительнице заняться образованием и их дочерей. Но постепенно число желающих настолько возросло, что четыре девицы ван Слипер стали видеть свою наставницу весьма редко.
        Однажды вечером г-жа ван Слипер собрала соседок и предупредила, что со следующего месяца запрещает своей учительнице давать уроки французского языка другим детям в ущерб ее собственным дочерям, образование которых от этого начинало заметно страдать.
        — Ах!  — воскликнула одна из соседок, мать пяти дочерей (ни один гражданин любой другой страны не умеет так плодиться, как голландец).  — Неужели нет никакой возможности уладить этот вопрос к нашему и вашему удовольствию?
        — Я такого способа не вижу,  — отвечала г-жа ван Слипер.
        — А что, если, вместо того чтобы принимать вашу учительницу у себя, мы пришлем наших дочерей к вам?  — продолжала та же соседка.
        — Отлично сказано!  — вскричали все соседки.
        — Вы так думаете?  — с сомнением произнесла г-жа ван Слипер.  — Разве мой дом достаточно велик, чтобы принимать здесь около тридцати детей, не говоря уж о том, что пришлось бы превратить его в настоящий пансион?
        — А что в этом плохого? Профессия хозяйки пансиона — одна из самых благородных и уважаемых, разве нет?
        — Согласна. Но мой дом для этого маловат.
        — Снимите другой.
        — Как вы скоры, соседка!
        — Да, потому что хочу решить этот вопрос.
        — Я подумаю,  — пообещала г-жа ван Слипер.
        — Да чего тут думать!  — не унималась соседка.  — Вам ни о чем не придется беспокоиться. Я берусь субсидировать пансион и готова быть вашим компаньоном. Прошу у вас неделю на то, чтобы подобрать дом и купить его. Договорились?
        Госпоже ван Слипер отнюдь не претило это предложение, но она была несколько обеспокоена тем, как рьяно ее соседка взялась за дело.
        — Позвольте мне хотя бы посоветоваться, собраться с мыслями,  — заметила она.
        — Ни за что!  — вскричала соседка.  — Великие решения надо принимать не задумываясь. Вы со мной согласны?  — прибавила она, повернувшись к своим приятельницам.
        Все единодушно ее поддержали.
        Вот так г-жа ван Слипер стала хозяйкой одного из самых больших пансионов города Амстердама.
        Она возглавляла пансион около полутора лет, когда к ней пришел Жюстен.
        После получасового разговора она знала о Жюстене и Мине все, что учитель счел необходимым ей сообщить.
        Видя, как прекрасно воспитан, как скромен, учтив, корректен, образован Жюстен, узнав, как старательно он учился, чтобы потом посвятить не один год воспитанию детей, г-жа ван Слипер загорелась желанием пригласить Жюстена к себе в пансион в качестве учителя французского языка.
        Прежней учительницы, занимавшейся с тридцатью девочками, на всех не хватало. Кроме того, ее запас знаний, и так не очень большой, грозил вот-вот исчерпаться. Она честно призналась в этом г-же ван Слипер, и та обещала выписать из Франции другую учительницу для занятий в старших классах.
        Жюстена словно послала сама судьба, и хозяйка пансиона приняла его с распростертыми объятиями.
        Она была вне себя от радости, когда узнала, что будущая ученица ее пансиона могла сама в отсутствие Жюстена преподавать девочкам историю, географию, ботанику, английский и итальянский языки.
        К сожалению, это не совсем отвечало намерениям Жюстена.
        — Сударь!  — воскликнула г-жа ван Слипер, когда молодой человек, отчаявшись от того, что не может заключить договор, который бы его удовлетворил, собирался уйти.  — Сударь, не могли бы вы уделить мне еще несколько минут?
        — С удовольствием, сударыня,  — ответил Жюстен и снова сел.
        — Сударь!  — продолжала г-жа ван Слипер.  — Какой цели вы добиваетесь, желая поместить девушку к нам?
        — Как я вам уже сказал, сударыня, я должен дождаться либо вестей от ее отца, либо ее совершеннолетия, чтобы на ней жениться.
        — Значит, у нее нет родных?
        — Только приемные: моя мать, моя сестра и я.
        — Раз вы намерены поселиться в Амстердаме и жить здесь вплоть до совершеннолетия этой юной особы, кто вам мешает доверить ее мне совершенно?
        — Я бы хотел, чтобы она завершила свое образование, и так довольно хорошее,  — отозвался Жюстен,  — однако оно еще не совсем закончено. А вы мне сами признались, что уровень вашей учительницы недостаточно высок, не так ли?
        — Конечно, сударь. Но если я найду человека, способного заняться образованием Мины, вы согласитесь мне ее доверить?
        — С удовольствием, сударыня.
        — Ну что ж, сударь, кажется, такой человек найден.
        — Возможно ли?
        — Это зависит исключительно от вас.
        — Что вы хотите сказать?
        — Пансион стоит тысячу франков в год. Не считаете ли вы эту цену слишком высокой?
        — Нет, сударыня.
        — Сколько принято платить в Париже за три урока в неделю?
        — От тысячи до тысячи двухсот франков.
        — Так вот, сударь, я предлагаю вам следующее: вы будете преподавать в моем пансионе французский язык, по шесть уроков в неделю, а я стану платить вам тысячу двести франков в год. Таким образом вы сами по собственному усмотрению будете заниматься образованием мадемуазель Мины.
        — Я мог об этом только мечтать, сударыня!  — обрадовался Жюстен.
        — Только от вас зависит воплотить эту мечту в реальность.
        — Что для этого необходимо, сударыня?
        — Просто принять мое предложение.
        — От всей души, сударыня, и с чувством глубокой признательности.
        — Итак, мы договорились?  — спросила г-жа ван Слипер.  — Теперь поговорим о мадемуазель Мине. Вы полагаете, она согласится разделить с моей учительницей уроки в начальных классах?
        — Я ручаюсь за то, что она согласится, сударыня.
        — В таком случае, я предлагаю ей шестьсот франков, стол и квартиру у меня. Как вам кажется, ее устроят мои условия?
        — О сударыня!  — вскричал Жюстен, и его глаза наполнились слезами от счастья.  — Не могу вам выразить, как меня трогает ваша доброта. Но я приму ваше благодеяние при одном условии.
        — Говорите, сударь,  — промолвила г-жа ван Слипер, боясь, как бы дело не расстроилось.
        — Я готов давать вам не шесть часов в неделю, а два часа в день,  — предложил Жюстен.
        — Я не могу принять ваше предложение,  — смутилась хозяйка пансиона.  — Два часа в день — слишком тяжелый труд.
        — Работа по обучению похожа на труд земледельца,  — сказал Жюстен.  — Из каждой капли пота прорастает прелестный цветок. Соглашайтесь, сударыня; иначе ничего не получится: у меня такое чувство, будто я все беру и ничего не отдаю взамен.
        — Придется принять ваше условие, молодой человек,  — сказала г-жа ван Слипер и протянула ему руку.
        На следующий день Мина поступила в пансион, а еще через день жених и невеста уже давали свой первый урок.
        С этой минуты они жили как в золотом сне. Их целомудренная, давно сдерживаемая любовь вырвалась из их сердец и расцвела пышным цветом, словно прекрасный кактус в солнечных лучах. Видеться каждый день, почти ежечасно после долгой разлуки! Разлучаться и расходиться с воспоминанием о встрече и сладкой надеждой на новое свидание! Быть уверенным, что ты любим, вновь и вновь повторять себе это! Находиться во власти одной и той же мысли днем, одной и той же мечты — ночью! Идти, если можно так сказать, меж двумя цветочными изгородями, держась за руки, не сводя друг с друга глаз, с песней на устах и праздником в сердце! Словом, они любили! Любили искренно, взаимно, и их сердца стучали как часы, заведенные золотым ключиком любви и весело вызванивающие в положенный час,  — вот как жили молодые люди.
        Если будни выстраивались день за днем в прелестное ожерелье белых жемчужин, воскресенье роняло на них из своего рога изобилия венки редчайших цветов.
        У г-жи ван Слипер был в окрестностях Амстердама, неподалеку от живописной деревушки Гёйзен, загородный дом, куда она вывозила по воскресеньям тех из своих воспитанниц, что оставались на выходные дни в пансионе.
        Это был уютный домик, полный цветов и экзотических птиц, любовью к которым славятся голландцы.
        Из окон открывался восхитительный вид на волнистую равнину, похожую на Зёйдер-Зе под порывами северного ветра. Густая дубовая поросль выбивалась из-под земли и покачивала своими верхушками. Издали на этой бескрайней равнине они напоминали плавучие островки в изумрудном море. На юго-западе сквозь легкую дымку светился разноцветными огнями, как огромный букет в вазе, сияющий Амстердам. На востоке виднелись Гёйзен, Бларикум и другие веселые деревушки; их главы утопали в тени деревьев, а подножия были залиты солнцем. На севере раскинулся цветущий холм, плавно сбегающий к Зёйдер-Зе, где тысячи построек самых разных видов, размеров, форм и цветов отражались в спокойной водной глади, так что равнина справа от него напоминала море, а море слева было похоже на равнину.
        Это был настоящий голландский пейзаж, гармоничный, исполненный нежного очарования. Тщетно вы пытались бы заметить неподходящий цвет или услышать нестройный звук; казалось, за горизонтом этого уголка земли ничего больше не было. Мир кончался здесь и для наших влюбленных. Конечно, в этой картине не хватало матери и сестры Жюстена, да и Мина чувствовала себя сиротой. Впрочем, она уже получила письма от г-жи Корби, сестрицы Селесты и Сальватора. Послания матери и сестры Жюстена дышали счастьем. Мать успокоилась, сестра пошла на поправку. Письмо от Сальватора было многообещающим. Речи быть не могло о том, чтобы огорчаться и не наслаждаться радостями, которыми их щедро одарило Провидение.
        Все воскресные дни, которые они проводили вместе с воспитанницами в загородном доме г-жи ван Слипер, казались молодым людям настоящими праздниками. Они наслаждались ими с радостью младенцев, увидевших свет, или со страстью птенцов, пробующих крылья.
        На ферме, прилегавшей к загородному дому, были коровы, козы и овцы. Молодые люди играли в пастуха и пастушку, выгоняли скот на пастбище с простотой и грациозностью пастухов Феокрита и Вергилия.
        Словом, их жизнь была долгой, нескончаемой эклогой, похожей на настоящие воскресные идиллии. Их сердца бились в унисон, исполняя любовный концерт первых майских дней, который называется «пасторальной симфонией».
        Так прошло все лето. А зимой, хотя природа и не прибавляла поэзии в их очарованные души, они наслаждались теплом домашнего очага г-жи ван Слипер.
        Даже в непогоду они продолжали ездить за город. Дом крепко запирали, топили, и благодаря оранжерейным цветам им даже глубокой осенью казалось, что они переживают самые теплые и солнечные летние дни.
        В первых числах января, в воскресенье, когда все воспитанницы, Жюстен, Мина и хозяйка пансиона проводили время за разговором в оранжерее, служившей гостиной в зимние дни, лакей доложил Жюстену, что два господина, прибывшие из Парижа от г-на Сальватора, просят их принять.
        Жюстен и Мина вздрогнули.
        Мы полагаем, что читатели уже догадались: двое вновь прибывших были генерал Лебастар де Премон и г-н Сарранти.
        XIII
        СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ СИМФОНИЯ
        Жюстен последовал за лакеем и, войдя в столовую, увидел двух высоких господ; один из них кутался в длинный плащ, другой с головы до ног завернулся в необъятный полонез.
        При виде Жюстена господин в полонезе подошел к нему и низко поклонился, потом опустил воротник своего дорожного плаща, открыв взглядам благородное лицо, несколько утомленное после нелегкого пути, но красивое и энергичное.
        Это был генерал Лебастар де Премон.
        Другой — тот, что был закутан в длинный плащ,  — почтительно поклонился издали, но с места не двинулся.
        Учитель указал им на стулья и знаком пригласил садиться.
        — Как, должно быть, доложил ваш слуга, я прибыл от господина Сальватора,  — сообщил генерал.
        — Как он поживает?  — встрепенулся Жюстен.  — Я уже больше месяца не получал от него вестей.
        — Последний месяц у него было много хлопот, не говоря уж о политических делах, которым он должен был отдавать немало сил накануне выборов. Вы, конечно, уже знаете, что именно его терпению, уму, настойчивости я обязан жизнью своего друга Сарранти.
        — Мы узнали эту счастливую весть вчера,  — сказал Жюстен,  — и я хотел бы отправиться в Париж, чтобы поздравить господина Сарранти.
        — Это путешествие ни к чему не привело бы,  — улыбнулся генерал.  — Вы не застали бы его в Париже.
        — Он в изгнании?  — спросил Жюстен.
        — Нет еще,  — печально произнес генерал,  — но это, может быть, еще произойдет… Пока же он в Голландии.
        — Я непременно должен с ним увидеться,  — поспешил сказать Жюстен.
        — Далеко вам идти не придется,  — ответил генерал, оборачиваясь к г-ну Сарранти и указывая на него: — Вот он!
        Господин Сарранти и школьный учитель встали в едином порыве и братски обнялись.
        Генерал продолжал:
        — Как я вам сказал, я прибыл от нашего друга Сальватора, а вот его письмо, подтверждающее мои слова. Но я вам еще не сказал, кто я такой. Вы меня не узнаете?
        — Нет, сударь,  — признался Жюстен.
        — Вглядитесь в меня внимательно. Вы никогда меня раньше не встречали?
        Жюстен всмотрелся в генерала, но тщетно.
        — А ведь вы меня видели,  — продолжал генерал.  — Это произошло в ночь, памятную для нас обоих, потому что вы тогда вновь обрели свою невесту, а я, сам того не зная, впервые обнял свою…
        Жюстен его перебил.
        — Понял!  — вскричал он.  — Я вас видел в ночь своего отъезда в парке замка Вири. Это вам с Сальватором мы обязаны своим спасением! Теперь я отлично вас узнаю, словно мы никогда и не расставались. Вы генерал Лебастар де Премон.
        С этими словами он бросился генералу в объятия; тот крепко прижал его к груди и с волнением прошептал:
        — Жюстен! Друг мой! Дорогой мой друг! Мой…
        Он замолчал, едва не сказав «мой сын».
        Сам не зная почему, Жюстен почувствовал, как его сердце сжалось от невыразимого волнения.
        Он посмотрел на г-на Лебастара де Премона; глаза генерала подернулись слезой.
        — Друг мой!  — продолжал он.  — Сальватор никогда не говорил вам об отце Мины?
        — Нет,  — удивленно взглянув на генерала, сказал молодой человек.
        — Сказал ли он вам, по крайней мере, что этот человек жив?  — не унимался генерал.
        — Сальватор обнадежил меня на этот счет. Уж не знаете ли его вы, генерал?
        — Да,  — глухо пробормотал генерал.  — А что вы думали об отце, который вот так бросил свою дочь?
        — Я думал, что это несчастный человек,  — просто сказал Жюстен.
        — Да, очень несчастный,  — подтвердил г-н Сарранти и медленно покачал головой.
        — Так вы его не осуждаете?  — спросил генерал.
        — Он достоин сожаления как никто,  — печально прошептал г-н Сарранти.
        Школьный учитель взглянул на корсиканца, как перед тем — на генерала. Тайный инстинкт ему подсказывал, что один из этих людей — отец Мины, но который из двух? Он переводил взгляд с одного на другого, пытаясь прочесть на лицах биение сердец.
        — Отец Мины вернулся,  — продолжал генерал,  — и с минуты на минуту придет к вам за своей дочерью.
        Молодой человек вздрогнул. В этих последних словах ему почудилась угроза.
        От внимания генерала не укрылась дрожь Жюстена, и он понял его тайный страх; но он не успокоил, а еще больше встревожил молодого человека, когда сказал, пытаясь не выдать собственного волнения:
        — Отец Мины придет к вам за своей дочерью, и вы ему вернете девушку… чистой… без сожалений… без угрызений совести… не так ли?
        — Без угрызений совести несомненно!  — торжественно поклялся молодой человек.  — Но не без сожалений! Нет! Нет!  — взволнованно прибавил он.
        — Вы очень ее любите?  — уточнил генерал.
        — Беспредельно!  — воскликнул Жюстен.
        — Как сестру?  — спросил отец Мины.
        — Больше чем сестру!  — покраснев, ответил школьный учитель.
        — И, любя ее… таким образом, вы уверяете, что отцу Мины не придется краснеть за эту любовь?
        — Клянусь!  — отвечал молодой человек, воздев руки и подняв глаза к небу.
        — Иными словами,  — продолжал генерал,  — Мина будет достойна супруга, которого прочит ей отец?
        Жюстен задрожал всеми членами и ничего не ответил: он опустил голову.
        Господин Сарранти умоляюще взглянул на генерала. Этот взгляд словно говорил: «Испытание слишком велико, довольно мучить бедного мальчика!»
        Ожидание приговора, несущего жизнь или смерть — это целая гамма неописуемых чувств. Все, что еще живо в нас, возбуждено и напряжено, все мучительно! Душа и тело получают удар и в одно время переживают потрясение.
        Именно это испытывал Жюстен, когда услышал эти слова: «… супруга, которого прочит ей отец».
        В одно мгновение вся его жизнь с того вечера, как он нашел девочку, спавшую в поле, и до той минуты, когда, радостный, улыбавшийся, счастливый, он, обмениваясь с ней влюбленными взглядами, услышал, как лакей докладывает о двух путешественниках, прибывших из Парижа и желавших с ним переговорить от имени Сальватора, прошла перед ним по крупице, по капле, страница за страницей. Он снова почувствовал вкус каждой минуты, ощутил ее аромат, услышал ее мелодии, а потом из волшебного леса надежды без всякого перехода вдруг рухнул в темную пропасть сомнения.
        Он поднял голову. Губы у него тряслись. Он посмотрел на двух посетителей: в его взгляде читался смертельный ужас.
        Генерал почувствовал, как страдает молодой человек. Но ему показалось, что необходимо еще одно — последнее — испытание, и он продолжал, несмотря на немые мольбы г-на Сарранти:
        — Вы воспитали мадемуазель Мину как родную сестру. Его отец через меня благодарит вас за это и благословляет как собственного сына. Предположите, однако, что — в результате превратностей судьбы или выполняя обязательство перед некоей семьей — он клятвенно обещал руку своей дочери другому. Как бы вы повели себя в подобных обстоятельствах? Отвечайте мне так, словно перед вами отец Мины, ведь именно он обращается сейчас через меня к вам. Что бы вы сделали?
        — Генерал!  — пробормотал, задыхаясь, Жюстен.  — С тех пор как умер мой отец, я привык к страданиям: я буду страдать.
        — И вы не восстанете против жестокости этого отца?
        — Генерал!  — с достоинством отвечал молодой человек.  — Отец важнее возлюбленного, как Бог важнее отца. Я скажу Мине: «Бог доверил мне вас в отсутствие отца. Теперь ваш отец вернулся, возвращайтесь к нему».
        — Сын мой! Сын мой!  — вскричал генерал, не в силах сдержать слезы; он поднялся и протянул молодому человеку руки.
        Жюстен пронзительно вскрикнул и упал в объятия г-на Лебастара де Премона. Заикаясь от волнения, он пробормотал:
        — О… о… отец мой!
        Вырвавшись из рук генерала, он бросился ко входной двери и крикнул что было сил:
        — Мина! Мина!
        Но генерал его опередил, остановив в ту минуту, когда молодой человек схватился за ручку двери, и зажал ему рот:
        — Тише! Вы не боитесь, что эта новость может слишком ее взволновать?
        — Счастье не может причинить зла,  — возразил Жюстен, сияя от радости.  — Да вы на меня посмотрите!
        — Вы — мужчина, друг мой,  — заметил генерал.  — А вот для девушки, девочки… ведь она еще совсем ребенок… Она хорошенькая?
        — Как ангел!
        — Так она, значит, здесь… раз вы ее зовете?  — колеблясь произнес г-н Лебастар де Премон.
        — Да, я сейчас за ней схожу,  — ответил школьный учитель.  — Я ни за что себе не прощу, если украду у нее хоть минуту счастья.
        — Да, ступайте за ней,  — разрешил генерал дрогнувшим от волнения голосом.  — Но обещайте не говорить ей, кто я. Мне хочется сказать об этом самому… когда она будет готова и я сочту это возможным. Ведь так будет лучше, не правда ли?  — прибавил он, переводя взгляд с молодого человека на г-на Сарранти.
        — Как вам будет угодно,  — отвечали те.
        — Ну, идите!
        Жюстен вышел, а спустя минуту ввел в столовую Мину.
        — Дорогая!  — сказал он.  — Позволь представить тебе двух моих друзей, которые скоро станут и твоими друзьями.
        Мина грациозно поклонилась двум посетителям.
        При виде обворожительной девушки, какой стала его дочь, генерал почувствовал, как сильно забилось его сердце. Боясь потерять сознание, он оперся о посудный шкаф и не сводил с дочери влажных от счастья глаз.
        — Эти двое друзей,  — продолжал Жюстен,  — принесли тебе добрую весть, которой ты и не ждешь, самую лучшую весть, какую ты могла получить.
        — Им что-то известно о моем отце?!  — вскрикнула девушка.
        По щекам генерала медленно скатились две слезы.
        — Да, дружок,  — подтвердил Жюстен.  — Они привезли вести о твоем отце.
        — Вы знали моего отца?  — спросила девушка, пожирая обоих путешественников взглядом, чтобы не пропустить ни слова из их ответа.
        Двое друзей, ни слова не говоря — они были для этого слишком взволнованы,  — утвердительно кивнули.
        Этот молчаливый ответ, причину которого Мина не могла понять, не на шутку опечалил девушку, и она взволнованно воскликнула:
        — Мой отец еще жив, не так ли?
        Друзья снова кивнули.
        — Так говорите же скорее!  — поторопила Мина.  — Где он? Любит ли он меня?
        Генерал провел рукой по лицу и, предложив девушке стул, сел напротив нее, не выпуская ее руки из своих.
        — Ваш отец жив, мадемуазель; он вас любит, и я сказал бы вам об этом еще в тот вечер, когда вы бежали из замка Вири, если бы в то время я знал вас лучше.
        — Мне знаком ваш голос,  — вздрогнула Мина.  — Это вы поцеловали меня в лоб, перед тем как я перелезла через ограду, и сказали взволнованным голосом: «Будь счастлива, девочка моя! Тебя благословляет отец, пятнадцать лет не видевший свою дочь!.. Прощай!..» Ваше пожелание исполнилось,  — прибавила она, переводя взгляд с Жюстена на двух друзей.  — Я счастлива, очень счастлива, потому что у меня есть все для счастья, а еще потому, что вы говорите о моем отце! Где он?
        — Недалеко от вас,  — отвечал г-н Лебастар де Премон, и на его лице заблестели крупные капли пота.
        — Почему же его здесь нет?
        Генерал молчал. В разговор вмешался г-н Сарранти:
        — Он, возможно, опасается, что может внезапным появлением причинить вам нежелательное волнение, мадемуазель.
        Странное дело! Вместо того чтобы посмотреть на г-на Сарранти, обращавшегося к ней с этими словами, девушка глядела только на генерала, не произносившего ни слова. Выглядел он как никогда взволнованным.
        — Неужели вы полагаете,  — возразила она,  — что счастье от встречи с моим отцом может причинить мне большую боль, чем разлука с ним?
        — Дочь моя! Дочь! Любимая дочь!  — вскричал г-н Лебастар де Премон, не в силах долее сдерживаться.
        — Отец!  — выдохнула Мина и бросилась генералу на шею.
        Генерал обхватил ее, крепко прижал к своей груди, осыпая поцелуями и омывая слезами.
        Жюстен знаком попросил г-на Сарранти подойти к нему. Корсиканец приблизился на цыпочках, чтобы не нарушить семейную идиллию.
        Жюстен бесшумно отворил дверь столовой и поманил г-на Сарранти за собой, предоставив отцу и дочери вдоволь насладиться счастливыми минутами.
        Генерал рассказал Мине, как он лишился ее матери, скончавшейся при родах, как был вынужден поручить девочку чужой женщине, чтобы разделить судьбу — вернее, неудачу — императора в России. Он поведал о своих сражениях, подвигах, заговорах, надеждах, потерях с тех пор, как появилась на свет Мина. Его рассказ был большой эпопеей, над которой девушка пролила немало слез любви, нежности, восхищения.
        Исповедь дочери оказалась нежной идиллией; она пересказала отцу всю свою жизнь, чистую, как алтарный покров. Ее история была ясной, словно безоблачное небо, прозрачной, как озеро, незапятнанной, будто белая роза.
        Хозяйка пансиона, которой Жюстен представил г-на Сарранти, пожелала, чтобы отец и дочь не расставались до самой ночи.
        Вечер застал их за нескончаемой нежной беседой. Надо было позвать кого-нибудь, чтобы принесли свечи.
        Заслышав звон колокольчика, г-жа ван Слипер, Жюстен и г-н Сарранти вошли в столовую вслед за лакеем.
        — Это мой отец!  — радостно воскликнула девушка, представляя генерала хозяйке пансиона.
        Генерал вышел вперед, почтительно поцеловал г-же ван Слипер руку и сердечно поблагодарил славную женщину за ее заботы о Мине.
        — А теперь, сударыня,  — продолжал он,  — позвольте узнать, когда отправляется ближайший дилижанс во Францию.
        — Как?!  — в один голос воскликнули Мина, Жюстен и г-жа ван Слипер, напуганные этим внезапным отъездом.  — Вы так скоро уезжаете?
        — Я? Нет!  — возразил генерал.  — Я побуду с вами некоторое время… А вот мой славный друг, никогда меня не оставлявший,  — прибавил он, оборачиваясь к г-ну Сарранти и протягивая ему руку,  — пожелал сопровождать меня до тех пор, пока я не найду дочь, но теперь он вернется в Париж, чтобы найти своего сына, оказавшегося из сыновней любви в темнице.
        Господин Сарранти нахмурился. Лицо его, скорее решительное, чем печальное, было подобно грозному облаку, таящему в себе бурю.
        Присутствовавшие почтительно склонили головы перед великим мучеником, молча встречавшим удары судьбы.
        На следующий день он уехал во Францию, оставив своего счастливого друга с дочерью и ее женихом.
        Дни, которые провели в Амстердаме вместе генерал, Мина и Жюстен, были воистину счастливыми и благословенными. После стольких испытаний и стольких лет нищеты они упивались блаженством с той же страстью, что и путешественник, целый день карабкавшийся под солнцем на высокую гору: взобравшись на вершину, он вдыхает свежий воздух и ароматы долины.
        К сожалению, давно известно: то, что составляет счастье одних, является несчастьем для других. Радость счастливого трио причиняла огорчение хозяйке пансиона.
        Она с ужасом ждала минуты, когда Жюстен и Мина, то есть учителя ее пансиона, оставят ее и последуют за генералом в Париж.
        Генерал угадал причину ее печали и поспешил успокоить славную женщину, обещав по возвращении во Францию послать ей двух лучших парижских учительниц, после того как они пройдут испытание у Жюстена.
        Однажды утром генерал получил после завтрака письмо от Сальватора и нахмурился.
        — Что с вами, отец?  — испугались молодые люди.
        — Прочтите,  — сказал генерал и протянул письмо Сальватора.
        Они вместе прочли короткое письмо:
        Генерал!
        Дабы ничто не мешало Вашему счастью, пока Вы проводите время в обществе дочери, спешу Вам сообщить, что господин Лоредан де Вальженез, ее похититель, был убит вчера на дуэли господином де Марандом в моем присутствии.
        Поздравляю Вас по этому случаю с тем, что Вам не придется подвергать риску Вашу драгоценную жизнь ради наказания подобного ничтожества.
        Передайте мои горячие поздравления двум влюбленным, примите уверения, генерал, в моей почтительной дружбе.
    Конрад де Вальженез».
        — И что же, отец?  — спросила Мина.
        — Что в этом письме могло вас огорчить?  — удивился Жюстен.
        — Наказать негодяя должен был я,  — сказал генерал.  — Я сожалею, что кто-то другой взял на себя этот труд.
        — Отец!  — огорчилась Мина.  — Вы жалеете, что нашли меня, раз печалитесь из-за того, что не рискнули расстаться навсегда со своей дочерью?
        — Дорогое дитя!  — вскричал г-н Лебастар де Премон, крепко обнимая дочь, и его лицо снова просветлело.
        Оставалось лишь выбрать день отъезда. Было решено отправиться в путь в ближайшую субботу, то есть через день. В субботу утром Мина расцеловала хозяйку пансиона, нежно простилась с воспитанницами — своими ученицами и одновременно подружками, потом взяла отца под руку и в сопровождении жениха отправилась на почтовую станцию, сто раз оглядываясь со слезами благодарности на этот гостеприимный город, который она считала своей родиной, так как обрела здесь отца.
        В день отъезда генерала г-же ван Слипер передали письмо, в которое был вложен чек на три тысячи франков для предъявления в один из банков Амстердама. В письме говорилось, что деньги предназначаются на учреждение стипендий для шести добродетельных и бедных девушек: трех — на выбор г-жи ван Слипер, трех других — на выбор бургомистра.
        XIV
        ДОСТОЙНАЯ СЕСТРА ПОКОЙНОГО ГОСПОДИНА ЛОРЕДАНА
        Вернемся к г-ну Лоредану де Вальженезу, которого мы оставили смертельно раненным и лежащим на траве в Булонском лесу.
        Он испустил дух на руках у двух своих секундантов некоторое время спустя после отъезда Сальватора, г-на де Маранда и двух генералов.
        Тяжела и торжественна эта минута, когда друг, которого вы привезли на место дуэли веселым, живым, презрительно усмехающимся, умирает на ваших руках; его губы сведены судорогой, члены застыли, блуждающий взгляд гаснет.
        Но сила чувств, которые при этом испытывают, зависит от того, кто умирает и кто наблюдает за смертью.
        Провидению было угодно, чтобы дружба, этот прозрачный бриллиант, была если не уделом чистых сердец,  — кто может похвастаться чистотой собственного сердца?  — то хотя бы привилегией добрых людей.
        А люди пустые и порочные знают богиню дружбы лишь по имени и смеются над ней, как обычно высмеивают распутники порядочных женщин, будучи не в состоянии их оклеветать.
        Не будем же преувеличивать скорбь, которую испытывали не два друга, но два приятеля г-на де Вальженеза, когда стало ясно, что Сальватор не ошибся в своем предсказании и что Лоредан испустил последний вздох.
        Их огорчила эта смерть — вот слово, которое подходит в данной ситуации,  — но, может быть, еще больше им мешал труп. Въехать с покойником в Париж было делом нешуточным. Законы о дуэли, довольно суровые в те времена, наказывали секундантов еще строже, чем оставшегося в живых противника, ведь он-то хоть защищал свою жизнь. Кроме того, им пришлось бы, очевидно, выполнить немало обременительных формальностей, чтобы труп пропустили в город. Наконец, признаемся, что дуэль несколько затянулась, а двое друзей проголодались.
        Это вполне реалистичное описание, которое мы вынуждены сделать, помогает весьма точно определить степень их скорби.
        На место дуэли они все втроем прибыли в карете Лоредана, вот почему было решено, что двое слуг воспользуются каретой, чтобы отвезти тело в Париж, а Камилл и его приятель вернутся сами позднее.
        Камилл велел кучеру подъехать ближе. Оба лакея, спокойные, как будто речь шла о простой утренней прогулке, сидели на козлах. Камилл позвал их.
        Слуги слышали два пистолетных выстрела. Они видели, как уехали Сальватор, г-н де Маранд и еще двое секундантов. Но ничто не наводило их на мысль о несчастье.
        Впрочем, пусть читатели не обольщаются относительно волнения, которое испытали слуги при виде трупа своего хозяина. Лоредан был строг, взбалмошен, груб, и слуги его не очень любили. Ему служили, потому что он, хотя и был требователен, исправно платил. Но и только.
        Да этого и достаточно тем, кто, не питая уважения к окружающим, считает бесполезным требовать от других того, чего сам им не дает.
        Два лакея испустили скорее удивленные возгласы, чем вздохи сожаления, после чего сочли, что сполна рассчитались с покойным, и помогли молодым людям погрузить труп в карету.
        Камилл приказал им ехать шагом. Ему предстояло еще найти какой-нибудь кабриолет и приготовить Сюзанну к ожидавшему ее удару.
        У ворот Майо молодые люди увидели кабриолет, возвращавшийся из Нёйи. Они остановили его и приказали кучеру отвезти их к заставе Этуаль.
        Там они разделились. Камилл поручил приятелю заехать к нему домой, предупредить его жену о случившемся несчастье и передать, что он задержится. Уверенный в том, что поручение будет выполнено, Камилл направился на Паромную улицу.
        Было около половины одиннадцатого.
        Особняк Вальженезов выглядел как обычно: швейцар шутил во дворе с прачкой, мадемуазель Натали, восстановленная в должности камеристки, кокетничала в передней с молодым грумом, всего несколько дней назад поступившим на службу к Лоредану.
        Когда Камилл отворил дверь, мадемуазель Натали громко хохотала над остротами нового камердинера.
        Он подал Натали знак, та подошла прямо к нему, и он спросил, можно ли поговорить с Сюзанной.
        — Хозяйка еще спит, господин де Розан,  — доложила камеристка.  — А вы хотите ей сообщить что-то важное?
        Само собой разумеется, что мадемуазель Натали сопровождала свой нескромный вопрос самой что ни на есть вызывающей улыбкой.
        — У меня к ней дело огромной важности,  — серьезно сказал Камилл.
        — В таком случае, если желаете, сударь, я разбужу госпожу.
        — Да, пожалуйста, и побыстрее. Я буду ждать в гостиной.
        Камеристка пошла по коридору, который вел в спальню Сюзанны, а Камилл вошел в гостиную.
        Натали подошла к кровати своей хозяйки, выпроставшей из-под одеяла руки и грудь: в спальне царила жара. Волосы ее разметались по подушке, и матовое лицо четко вырисовывалось на их темном фоне. Ее грудь вздымалась под тяжестью сладкого сна.
        — Мадемуазель!  — шепнула Натали на ухо госпоже.  — Мадемуазель!
        — Камилл!.. Дорогой Камилл!..  — пробормотала во сне Сюзанна.
        — Вот именно!  — подхватила Натали и легонько потрясла хозяйку за плечо.  — Он как раз здесь, он ждет вас.
        — Он?  — переспросила Сюзанна, открывая глаза и озираясь.  — Где же он?
        — В гостиной.
        — Так пусть войдет!.. А впрочем — нет. Брат вернулся?
        — Нет еще.
        — Пусть Камилл идет в будуар и запрется там.
        Камеристка пошла было к двери.
        — Подожди, подожди,  — остановила ее Сюзанна.
        Натали повиновалась.
        — Подойди сюда!  — приказала Сюзанна.
        Камеристка послушно приблизилась.
        Мадемуазель де Вальженез протянула руку, взяла зеркало с ручкой и в резной оправе, лежавшее на ночном столике, посмотрела на себя и, не глядя на камеристку, томно спросила:
        — Как ты меня находишь сегодня утром, Натали?
        — Вы хороши — как вчера, как третьего дня, как всегда,  — отвечала та.
        — Будь со мной откровенна, Натали. Скажи, не кажется ли тебе, что я выгляжу несколько утомленной?
        — Немного бледны, пожалуй. Но лилия тоже бледна, однако никому еще не пришло в голову упрекать ее в этом.
        — Ну что ж…
        Она сладострастно зевнула, вспомнив свой сон, и прибавила:
        — Раз ты считаешь, что я сегодня не слишком уродлива, пригласи, как я сказала, Камилла в будуар.
        Натали вышла.
        Сюзанна неторопливо встала с постели, надела розовые шелковые чулки, сунула ножки в расшитые золотом домашние туфли синего атласа, накинула широкое кашемировое платье, перехваченное в талии шнуром, заколола длинные волосы на затылке, еще раз взглянула на себя в зеркало, дабы убедиться в том, что в целом она выглядит недурно, и перешла в будуар, где Натали, как женщина искушенная, желая смягчить утренний свет, задернула тройные занавески из газа, муслина и тафты.
        — Камилл!  — вскрикнула Сюзанна, не увидев, а скорее почувствовав, что возлюбленный рядом; тот сидел на козетке в глубине будуара.
        — Да, Сюзанна, дорогая!  — отозвался Камилл, встал и пошел ей навстречу.
        Он принял ее в свои объятия.
        — Ты не хочешь меня поцеловать?  — спросила она, обвивая его шею голыми руками.
        — Прости,  — отвечал Камилл, целуя ее еще сонные глаза,  — у меня для тебя печальное известие, Сюзанна.
        — Твоя жена все знает?!  — воскликнула она.
        — Нет, напротив,  — возразил Камилл,  — я думаю, она даже не догадывается.
        — Ты меня разлюбил?  — с улыбкой продолжала Сюзанна.
        На сей раз ответом ей был поцелуй.
        — Может быть, ты уезжаешь?  — вздрогнула мадемуазель де Вальженез.  — Возвращаешься в Америку по той или иной причине. Словом, тебе придется меня оставить, уехать, не так ли?
        — Нет, Сюзанна, нет, все не то.
        — Почему же ты говоришь, что принес мне дурную весть, если ты меня не разлюбил и мы не расстаемся?
        — Новость действительно очень печальная, Сюзанна,  — вздохнул молодой человек.
        — A-а, знаю!  — воскликнула она.  — Ты разорен. Да что мне за дело до этого, любимый! Разве моих денег не хватит на двоих, троих, четверых?!
        — Ты опять не угадала, Сюзанна,  — отозвался Камилл.
        В наступившей тишине Сюзанна увлекла любовника к окну и приподняла одну из занавесок.
        Свет с улицы ворвался в комнату, и мадемуазель де Вальженез смогла изучить лицо молодого человека.
        Она заглянула ему в глаза и заметила в них глубокое беспокойство.
        Но это еще ни о чем ей не говорило.
        — Посмотри-ка мне в лицо!  — приказала она.  — Что с тобой случилось?
        — Со мной лично — ничего!  — ответил Камилл.
        — Значит — со мной?
        Креол засомневался было, потом кивнул.
        — Да!
        — Если так, можешь говорить смело, Камилл: я не боюсь никаких несчастий, потому что со мной твоя любовь!
        — Но мы не одни на свете, Сюзанна.
        — Кроме нас, Камилл,  — страстно проговорила она,  — меня, как я тебе уже говорила, ничто не может интересовать.
        — Даже смерть друга?
        — Разве существуют друзья?  — спросила Сюзанна.
        — Я полагал, что Лоредан для тебя не только брат, Сюзанна, но и друг.
        — Лоредан!  — воскликнула Сюзанна.  — Так ты хотел поговорить о нем?
        Камилл кивнул, словно не находя сил для ответа.
        — A-а, речь идет о дуэли Лоредана, я все знаю.
        — Как?! Неужели все?  — растерялся молодой человек.
        — Да, я знаю, что он оскорбил господина де Маранда в Палате пэров и должен с ним драться сегодня или завтра. Но мне жаль господина де Маранда,  — прибавила она с улыбкой.
        — Сюзанна!  — негромко сказал креол.  — Тебе известно только это?
        — Да.
        — Стало быть, ты знаешь не все!
        Девушка с беспокойством посмотрела на любовника.
        — Дуэль уже состоялась,  — прибавил Камилл.
        — Уже?
        — Да.
        — И что?
        — Лоредан…
        Камилл замолчал, не смея договорить.
        — Ранен?  — воскликнула она.
        Камилл ничего не отвечал.
        — Убит?  — произнесла девушка.
        — Увы!
        — Невозможно!
        Камилл опустил голову.
        Сюзанна испустила крик, в котором слышалось скорее бешенство, чем страдание, и упала на козетку.
        Камилл позвонил Натали, и спустя несколько минут они совместными усилиями привели Сюзанну в чувство.
        Та отпустила Натали и, бросившись Камиллу на грудь, разрыдалась.
        Прошло немного времени, и в дверь постучал камердинер.
        Предупрежденный кучером, он поспешил известить креола, что тело Лоредана доставлено в особняк.
        В эту минуту Натали появилась на пороге спальни.
        Камилл усадил Сюзанну на козетку, подбежал к Натали и шепотом отдал ей приказание.
        — Что вы ей шепнули, Камилл?
        — Одну минуту, Сюзанна, дорогая!..  — отозвался Камилл.
        — Я хочу его видеть!  — вскрикнула Сюзанна и вскочила на ноги.
        — Я приказал, чтобы Лоредана перенесли в его спальню.
        У Сюзанны вырвался стон. Ни единой слезинки не выкатилось из ее глаз.
        Вскоре Натали появилась снова.
        Услышав ее шаги, Сюзанна обернулась.
        — Его положили на кровать?  — спросила она.
        — Да, мадемуазель,  — отвечала камеристка.
        — Я уже сказала, что хочу его видеть.
        — Идемте,  — пригласил Камилл.
        Он предложил Сюзанне руку и попытался подготовить свою подругу к ужасному зрелищу, которое ее ожидало.
        Сюзанна отворила дверь из будуара в гостиную и уверенным шагом направилась в спальню брата.
        Чтобы попасть в нее, необходимо было пройти через небольшую комнату, стены которой были украшены индийскими циновками в бамбуковых рамах.
        Так выглядела курительная комната Лоредана.
        Трое молодых людей курили и пили там до двух часов ночи.
        Все в этой комнате, пропитавшейся запахом табака, вина и вербены, осталось в том виде, как они ее покинули.
        Окурки сигарет на ковре, маленькие рюмки с остатками ликера, чашки с недопитым чаем, две бутылки, лежавшие на полу,  — все свидетельствовало о том, что молодые люди, вместо того чтобы, подобно Жарнаку, думать о Боге или еще о чем-нибудь серьезном, заботились, как ла Шатеньере, лишь о развлечениях.
        Сюзанна вздрогнула при виде кровавого следа, тянувшегося через всю комнату от одной двери к другой.
        Она, не говоря ни слова, указала на кровь Камиллу.
        Подавив рыдание, она прижалась головой к его груди, и ускорила шаг, стараясь не наступать на кровь брата.
        Камилл окинул взглядом царивший в курительной беспорядок и невольно покраснел.
        Внутренний голос подсказывал ему, что готовиться к такому серьезному делу, как дуэль, нельзя шутя, куря, распивая ликеры.
        Ему стало казаться, что он был не только секундантом в дуэли Лоредана, но и виновником его смерти.
        С этими мыслями он вошел в спальню, где лежало тело.
        Спальня в полном смысле слова представляла собой контраст, в который в иные минуты вступают неодушевленные предметы с некоторыми событиями жизни.
        Это была скорее комната кокетливой женщины, чем спальня мужчины.
        Стены были обтянуты светло-голубым лионским бархатом с крупными яркими букетами, перехваченными серебряными ленточками.
        Обивка потолка, занавески на окнах и полог кровати были из той же ткани, а мебель — розового дерева.
        Ковер, неяркий, цвета опавших листьев, лишь подчеркивал тона мебели и обивки.
        Зеркало у кровати, предназначавшееся для того, чтобы воспроизводить нежнейшие сцены, отражало теперь труп, лежащий во всей его бледности и неподвижности.
        Сюзанна подбежала к постели и, приподняв голову покойного, закричала со слезами — наконец-то!  — в голосе:
        — Брат! Брат!
        Камилл застыл в дверях, скрестив руки на груди и склонив голову. Он в задумчивости наблюдал за происходившим, испытывая при этом волнение, на которое считал себя до тех пор неспособным.
        Правда, волнение это объяснялось скорее рыданиями и жалобами, которые издавала его любовница при виде уже остывшего тела его друга.
        Камилл не стал мешать девушке предаваться горю. Когда она немного поутихла, он подошел к ней и шепнул ей на ухо:
        — Сюзанна! Дорогая моя Сюзанна!
        Она вздохнула, нервы у нее сдали, она стала оседать и упала на колени.
        Камилл взял ее за руку, потом обхватил другой рукой за плечи и приподнял с полу. Она не сопротивлялась, и он повел ее к двери. Они прошли через курительную, потом через гостиную.
        Так они вернулись в темный будуар.
        Не выпуская Сюзанну из рук, Камилл опустился вместе с ней на канапе.
        С минуту в комнате, где находились два живых существа, царила такая же тишина, что и в спальне, где они оставили покойного.
        Наконец первой нарушила тишину Сюзанна.
        — Вот я и осталась одна в целом свете,  — мрачно заговорила она,  — нет у меня больше ни родных, ни родителей, ни друзей!
        — Ты забываешь, Сюзанна, что у тебя есть я!  — сказал молодой человек и прильнул к ее губам, не дав ей договорить.
        — Да, конечно, ты со мной, ты меня любишь, так ты, по крайней мере, говоришь.
        — Дай мне случай доказать свою любовь!
        — Ты говоришь правду?  — вскричала девушка.
        — Это так же верно, как то, что до тебя я никого по-настоящему не любил!  — заявил креол.
        — Значит,  — продолжала Сюзанна,  — если я и в самом своем горе найду для тебя случай доказать мне твою любовь, ты не станешь колебаться?
        — Я приму любое твое приказание с готовностью, с благодарностью, с радостью!
        — Тогда слушай.
        Камилл невольно вздрогнул.
        Услышав ее слова, он испытал нечто вроде предчувствия, осенившего его своим мрачным крылом. Но он нашел в себе силы скрыть это ощущение, для которого, казалось, не было никаких оснований, и через силу улыбнулся.
        — Говори!  — попросил он.
        — После смерти брата я принадлежу только себе, мне не с кем церемониться, некого бояться, некого и нечего уважать в целом свете. Я свободна, я ни от кого не завишу и могу делать с собой все, что пожелаю.
        — Разумеется, Сюзанна. Однако куда ты клонишь?
        — Я хочу сказать, что с сегодняшнего дня я твоя и принадлежу тебе телом и душой.
        — И что?
        — Мы будем жить друг для друга. Я не расстанусь с тобой ни на час.
        — Да ты что, Созанна?  — ужаснулся молодой человек.  — Ты разве забыла, что…
        — … что ты женат? Нет; да что мне за дело?
        Камилл вытер платком взмокший лоб.
        — Послушай, Камилл,  — продолжала девушка.  — Отвечай как перед Богом: кого ты любишь — ее или меня?
        Молодой человек колебался.
        — Отвечай же!  — крикнула она.  — Вся моя жизнь, может быть, зависит от того, что ты сейчас скажешь. Ради которой из нас ты живешь? С которой из нас двоих ты хочешь жить?
        — Сюзанна! Дорогая Сюзанна!  — воскликнул креол, сжимая ее в своих объятиях.
        Но она мягко отстранилась.
        — Поцелуй — не ответ,  — ледяным тоном заметила она.
        — По правде сказать,  — отозвался креол,  — твоя просьба и на просьбу-то не похожа, Сюзанна.
        — Не понимаю.
        — О, ты сомневаешься во мне?  — умоляюще сложив руки, спросил молодой человек.
        — Значит, ты любишь меня?  — воскликнула Сюзанна и прижала его к своей груди.
        — О да, тебя, тебя одну,  — сдавленным голосом проговорил креол.  — Тебя одну, только тебя!
        — В таком случае,  — заявила Сюзанна,  — мы через неделю уедем из Парижа в Гавр, Марсель, Бордо, Брест, куда хочешь. Оттуда мы на первом же корабле отправимся в Америку, Индию, Океанию. Если какая-нибудь страна тебе не понравится, мы переедем в другую. Если какая-то часть света тебе надоест, мы отправимся еще куда-нибудь. Мы отправимся туда, куда понесет нас волна, куда подует ветер. Мы будем искать рай на земле, а когда его найдем, там и останемся.
        — Но, Сюзанна!  — возразил молодой человек,  — ты подумала, сколько нужно денег, чтобы вести подобный образ жизни?
        — Это пусть тебя не заботит.
        — Дорогая, мое состояние по большей части зависит от жены…  — начал было Камилл.
        — Ты оставишь ей все ее деньги. Мы будем жить на мои средства: обратим все мое имущество в деньги, продадим этот особняк, получим два миллиона, а это сто тысяч ливров ренты. На сто тысяч ливров ренты можно распорядиться своим будущим по собственному усмотрению.
        — А ты уверена, что получишь эти два миллиона?  — спросил Камилл.
        Сюзанна вздрогнула: страшная мысль вдруг озарила ее, как только до нее дошел смысл этих слов.
        Она содрогнулась всем телом, ее руки, щеки, лоб стали бледными и холодными как мрамор.
        — Ах, ты тоже о нем слышал?  — спросила она.
        — О ком?  — спросил Камилл.
        — Ни о ком и ни о чем,  — сказала Сюзанна и провела руками по глазам, будто отгоняя дурной сон.
        — Сюзанна, Сюзанна, у тебя ледяные руки!  — заметил молодой человек.
        — Да, правда. Мне холодно, Камилл.
        — Возвращайся в свою комнату, девочка моя милая! Эти волнения тебе вредны.
        — О Камилл!  — в страшном отчаянии вскричала Сюзанна.  — Мы расстались навсегда!
        — Сюзанна!  — не на шутку взволновался Камилл.  — Приди в себя. Ты теряешь голову от горя. Это я, Камилл. Я рядом с тобой, я тебя целую, я люблю тебя!
        — Нет, ты отлично знаешь, что я права. Ты ведь тоже о нем слышал, верно?
        — Так, значит, о нем говорят правду?  — спросил Камилл.
        — А что о нем говорят?
        — Ну, я имею в виду эту историю с завещанием, о которой начинают поговаривать в свете.
        — Вот видишь! Вот видишь! Да, это правда. Да, когда этот человек захочет, я буду беднее новорожденного, потому что у того хоть есть мать с отцом, а у меня больше нет никого.
        — Значит, есть другой наследник?
        — Да, Камилл, да. Я о нем совсем забыла. Есть настоящий наследник. Мой брат хотел продать, хотел… Несчастный безумец! Строил планы, но не торопился их осуществить. Зато смерть поторопилась.
        — А зовут этого наследника?..
        — Для нас — Конрад де Вальженез, и мы считали его мертвым; для других — Сальватор.
        — Сальватор! Таинственный комиссионер? Тот странный человек?!  — вскричал американец.  — В таком случае все в порядке, Сюзанна,  — успокоил девушку Камилл.  — Этот человек вторгся и в мою жизнь; он грубо задел и мою честь. Мне тоже надобно свести счеты с господином Конрадом де Вальженезом.
        — Что ты намерен делать?  — спросила Сюзанна, задрожав от страха и надежды.
        — Я убью его,  — решительно заявил креол.
        XV
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ СОЛНЦЕ КАМИЛЛА НАЧИНАЕТ ГАСНУТЬ
        Вы, конечно, помните, дорогие читатели — а если не помните, я освежу вашу память — молодую прекрасную креолку из Гаваны, представленную вашему вниманию всего на минуту — что верно, то верно — как г-жа де Розан; она появилась в гостиной у г-жи де Маранд в тот вечер, когда Кармелита пела романс об иве.
        Ее появление произвело, как мы сказали и повторяем, на всех гостей чрезвычайное впечатление.
        Появившись в свете под покровительством г-жи де Маранд, то есть одной из самых обворожительных его повелительниц, прекрасная креолка за несколько дней превратилась в модную красавицу, и все наперебой старались зазвать ее к себе в гости.
        Смуглая, как ночь, румяная, как заря, с огненным взглядом и сладострастными губами, г-жа де Розан одним взглядом, одной улыбкой привлекала к себе внимание не только мужчин, но и женщин; стоя посреди чьей-нибудь гостиной, она напоминала планету в окружении звезд.
        За ней числились тысячи побед и ни одного поражения, и это была правда. Живая, горячая, страстная, против собственной воли вызывающая, кокетливая, но не более того! Если она позволяла мужчинам, как выражался Камилл (скорее красочно, чем со вкусом), приблизиться к двери любовного похождения, то умела остановить их до того, как они ступят на порог. Секрет ее добродетели заключался в любви к Камиллу. Да позволят нам читатели между прочим заметить, раз уж для этого представился удобный случай, что в этом заключается секрет всех женских добродетелей: влюбленное сердце — добродетельное сердце.
        Вот и с г-жой де Розан происходило то же. Она была влюблена в собственного мужа, более того — обожала его. Обожание вряд ли уместное — мы готовы это признать,  — особенно если вспомнить, о чем говорилось в предыдущей главе, но вполне понятное тем, кто не забыл, каким поверхностным блеском, какой привлекательной наружностью наделила Камилла природа.
        В самом деле, как мы видели на протяжении нашего рассказа, Камилл, молодой, красивый, скорее капризный, чем изысканный, скорее забавный, нежели умный, получивший в Париже определенный лоск, хотя и был легкомысленным, фривольным, веселым до безумия, должен был нравиться всем женщинам, но в особенности — томной и одновременно страстной креолке, жадной до удовольствий и с нетерпением ожидавшей этих удовольствий.
        Победы г-жи де Розан, таким образом, ее не трогали. Всю славу их она, как верная жена, приносила к ногам своего мужа, однако скоро читатели узнают, почему любящая и торжествующая креолка была, несмотря на свой головокружительный успех, необычайно печальна, так что даже некоторые решили, что она находится во власти какой-то болезни тела или души. Не в одной гостиной обратили внимание на бледность ее щек и тени, залегшие вокруг ее глаз. Завистливая вдова уверяла, что креолка больна чахоткой; отвергнутый воздыхатель заявлял, что у нее появился любовник; другой, более милосердный, решил, что ее бьет муж; доктор-материалист подозревал или, вернее, сожалел, что она слишком строго соблюдает супружеский долг,  — словом, все что-нибудь говорили, но истинной причины так никто и не угадал.
        А теперь, если читателю угодно проследовать с нами в спальню молодой красавицы, он узнает, если сам до сих пор не догадался, тайну этой печали, начинавшей беспокоить весь Париж.
        В тот день, когда состоялись похороны г-на Лоредана де Вальженеза, то есть через сутки после сцены, описанной нами в предыдущей главе, г-жа Камилл де Розан, сидя вечером в глубоком кресле розового бархата, предавалась необычному занятию, весьма неожиданному для хорошенькой женщины, находящейся в спальне в час ночи, когда любая женщина таких лет и внешности, как красавица Долорес, должна лежать в постели, мечтать и говорить о любви.
        Сидя у китайского лакированного столика, она заряжала пару изящных пистолетов с рукоятками черного дерева и стволами с золотой насечкой, странно смотревшихся в ее прелестных, словно точеных, руках.
        Зарядив пистолеты с аккуратностью и точностью, которые бы сделали честь хозяину тира, г-жа де Розан внимательно осмотрела курки, проверила одну за другой собачки, потом отложила пистолеты вправо и взялась за небольшой кинжал, лежавший слева.
        В руках прекрасной креолки кинжал не выглядел грозным оружием. Ножны были из серебра с золоченым узором, резная рукоятка была инкрустирована драгоценными камнями, и этот шедевр ювелирного искусства напоминал скорее женское украшение, чем орудие смерти. Но если бы кто-нибудь увидел, как сверкнули глаза г-жи Розан при взгляде на лезвие, он испугался бы и вряд ли сумел бы сказать, что было страшнее: это лезвие или эти глаза.
        Осмотрев кинжал так же тщательно, как пистолеты, она положила его на стол, нахмурилась, потом откинулась в кресле, скрестила руки на груди и задумалась.
        Вот уже несколько минут она сидела неподвижно, как вдруг услышала знакомые шаги в коридоре, ведущем в ее спальню.
        — Это он!  — сказала она.
        И, молниеносным движением выдвинув ящик, сбросила туда пистолеты и кинжал, заперла ящик, а ключ спрятала в карман пеньюара.
        Она торопливо встала; Камилл вошел в спальню.
        — Вот и я!  — сказал он.  — Как?! Ты еще не ложилась, милая?
        — Нет,  — холодно ответила г-жа де Розан.
        — Да ведь уже час ночи, девочка моя дорогая,  — заметил Камилл, целуя ее в лоб.
        — Знаю,  — так же холодно и безучастно отозвалась она.
        — Ты, стало быть, выходила?  — спросил Камилл, сбрасывая плащ на козетку.
        — Не выходила,  — только и ответила г-жа де Розан.
        — Значит, у тебя кто-то был?
        — Никого у меня не было.
        — И ты до сих пор не спишь?
        — Как видите.
        — Чем ты занималась?
        — Ждала вас.
        — Это на тебя не похоже.
        — Когда привычки нехороши, их меняют.
        — Каким трагичным тоном ты это говоришь!  — начиная раздеваться, промолвил Камилл.
        Ничего не отвечая, г-жа де Розан снова села в кресло.
        — Ты не ложишься?  — удивился Камилл.
        — Нет, мне необходимо с вами поговорить,  — мрачно промолвила креолка.
        — Дьявольщина! Должно быть, ты собираешься сообщить нечто грустное, если говоришь таким тоном?
        — Очень грустное.
        — Что случилось, дорогая?  — подходя ближе, спросил Камилл.  — Ты нездорова? Получила дурные известия? Что могло произойти?
        — Ничего особенного не произошло,  — ответила креолка,  — если не считать того, что происходит каждый день. Я не получала никаких известий и не больна в том смысле, как это понимаете вы.
        — Тогда что за мрачный вид?  — улыбнулся Камилл.  — Если, конечно, ты не имеешь в виду нашего бедного друга Лоредана,  — прибавил он, пытаясь поцеловать жену.
        — Господин Лоредан был не нашим, а вашим другом, и только. Значит, дело не в этом.
        — Тогда я отказываюсь разгадать, в чем дело,  — сказал Камилл, бросая фрак на кресло и чувствуя, что разговор на столь мрачную тему совершенно его утомил.
        — Камилл! Не заметили ли вы ничего необычного во мне за последнее время?  — спросила г-жа де Розан.
        — Да нет, клянусь честью,  — покачал головой Камилл.  — Ты обворожительна, как всегда.
        — Вы не обратили внимания на то, как я бледна?
        — Климат Парижа очень обманчив! Кстати, я должен тебе кое-что сказать: бледность тебе восхитительно идет. Если я что и заметил, так то, что ты с каждым днем хорошеешь.
        — Разве круги у меня под глазами не наводят вас на мысль о моих бессонных ночах?
        — Нет, клянусь! Я решил, что ты стала пользоваться карандашом для век, это теперь модно.
        — Камилл! Вы либо эгоистичны, либо легкомысленны, бедный мой друг,  — покачала головой молодая женщина.
        И по ее щекам скатились две слезы.
        — Ты плачешь, любовь моя?  — растерялся Камилл.
        — Да взгляни же на меня!  — попросила она, подойдя к нему и умоляюще сложив руки.  — Я умираю!
        — О!  — воскликнул Камилл, поразившись бледностью и мрачным выражением лица жены.  — Бедная моя Долорес! Да тебе, похоже, плохо!
        Он обхватил ее за талию, сел сам и попытался усадить ее к себе на колени.
        Но молодая женщина вырвалась из его объятий и отпрянула, бросив на него гневный взгляд.
        — Довольно лгать!  — решительно промолвила она.  — Я устала молчать, я стыжусь своего молчания и требую объяснений.
        — Какое я должен дать тебе объяснение?  — спросил Камилл естественным тоном, словно просьба жены его в самом деле удивила.
        — Да обыкновенное! Я хочу, чтобы ты объяснил свое поведение с того дня, как ты впервые ступил в особняк Вальженезов.
        — Снова твои подозрения!  — нетерпеливо воскликнул Камилл.  — Я думал, что успокоил тебя на этот счет.
        — Камилл! Мое доверие к тебе было так же безгранично, как моя любовь. Когда я тебя спросила о твоих отношениях с мадемуазель Сюзанной де Вальженез, ты меня уверил, что вас связывает только дружба. И я тебе поверила, потому что любила тебя.
        — Ну и что?  — спросил американец.
        — Обожди, Камилл. Ты поклялся мне в этом четыре месяца назад. Можешь ли ты повторить свою клятву и сегодня?
        — Вне всяких сомнений.
        — Значит, ты любишь меня, как год назад, в день нашей свадьбы?
        — Даже больше, чем год назад,  — отвечал Камилл с галантностью, странно противоречившей хмурому выражению лица его жены.
        — И не любишь мадемуазель де Вальженез?
        — Само собой разумеется, дорогая.
        — Можешь в этом поклясться?
        — Клянусь!  — рассмеялся Камилл.
        — Нет, не так, не таким тоном, клянись как положено перед Богом.
        — Клянусь перед Богом!  — отвечал Камилл, а мы с вами уже знаем, как он относился к любовным клятвам.
        — А я перед Богом заявляю, Камилл,  — с глубоким отвращением вскричала креолка,  — что ты лицемер и трус, клятвопреступник и предатель!
        Камилл так и подскочил. Он хотел было заговорить, но молодая женщина властным жестом приказала ему молчать.
        — Довольно лгать, я сказала. Мне все известно. Вот уже несколько дней я за вами слежу, я следую за вами повсюду, я вижу, как вы входите в особняк Вальженезов, как выходите оттуда. Избавьте себя от постыдной необходимости дальше притворяться.
        — О!  — нетерпеливо заговорил Камилл.  — Вы знаете, что я не люблю таких сцен, дорогая моя. Оставим эти двусмысленные речи для буржуа и мужланов. Постараемся оставаться друг перед другом такими, какими мы слывем в свете, то есть людьми воспитанными. Между мной и мадемуазель де Вальженез ничего нет. Я тебе в этом поклялся, я готов сделать это еще раз. Кажется, этого довольно?
        — Это уже верх бесстыдства!  — вскричала креолка в отчаянии от легкомысленного тона, в каком Камилл говорил о причине ее страдания.  — Может, ты и это станешь отрицать?
        Она выхватила из-за корсажа письмо, торопливо его развернула и, не читая, наизусть повторила слово в слово:
        — «Камилл, дорогой Камилл! Где ты в этот час, когда я вижу только тебя, слышу только тебя, думаю только о тебе?»
        — Теперь моя очередь сказать вам: «Довольно!» — закричал Камилл, выхватил письмо из рук креолки и разорвал его на клочки.
        — Рвите, рвите!  — приговаривала та.  — К несчастью, я помню его назубок.
        — Значит, вам мало было за мной шпионить, вы еще распечатываете мои письма или взламываете мои замки?  — покраснев от злости, взревел Камилл.
        — Да… Ну и что?.. Да, я за тобой шпионю, распечатываю твои письма, взламываю замки! Так ты меня еще не знаешь, несчастный? Не знаешь, на что я способна? Посмотри мне в лицо. Разве я похожа на женщину, которой можно безнаказанно изменять?!
        Несмотря на соблазнительную внешность, креолка была страшна в гневе. Художник при виде яростного выражения ее глаз и застывшего лица непременно написал бы с нее Медею или Юдифь.
        Увидев ее такой, Камилл испуганно отпрянул, не находя, что ответить. Но он чувствовал, что положение станет опасным, если молчание затянется еще хоть на минуту, и попытался добиться примирения лестью.
        — Как ты хороша сейчас!  — воскликнул он.  — Ты только посмотри на себя и сравни с другими женщинами. Да нет ни одной красивее тебя! А разве кого-нибудь любят больше тебя?
        — Мне и не нужно, чтобы меня любили больше,  — гордо возразила креолка.  — Я хочу, чтобы меня любили одну.
        — Именно это я и имел в виду!  — подхватил Камилл.
        — Неужели?  — спросила Долорес.  — Теперь, когда доказательства у меня в руках, ты станешь отрицать, что имел интрижку с этим ничтожным созданием?
        Слово «создание», сказанное в адрес его любимой Сюзанны, покоробило Камилла. Он нахмурился и ничего не ответил.
        — Да,  — повторила Долорес,  — да, с ничтожным созданием! И эпитет, и существительное прекрасно подходят! О, я знаю ее не хуже, чем вы, даже лучше, может быть; для этого мне хватило одного вечера.
        Нечто похожее на тень стыда пробежало по ее лицу, хотя ничего особенного она будто не сказала.
        Тем временем Камиллу пришла в голову уловка, который он поспешил воспользоваться.
        — Послушай,  — сказал он жене,  — хотя то, что я тебе скажу, неделикатно, я не стану отрицать, что Сюзанна в меня влюблена.
        — Значит, она тебя любит?!  — вскричала креолка.  — Ты признаешь, что это правда?
        — Не в нашей власти, дорогая моя, внушить или не внушить любовь,  — отвечал Камилл.  — Больше того,  — философски рассуждал он,  — разве мы вольны любить или не любить?
        — А ты любишь мадемуазель де Вальженез, да или нет?  — спросила Долорес; она не хотела, чтобы Камилл вывернулся у нее из рук.
        — Я ее не люблю… Вернее, любить можно по-разному. Это сестра моего друга, и у меня к ней нет ненависти.
        — Любишь ли ты мадемуазель Сюзанну де Вальженез как женщину? Спрошу еще яснее: мадемуазель Сюзанна де Вальженез — твоя любовница?
        — Любовница?
        — Раз я твоя жена, она может быть только любовницей.
        — Нет, разумеется, она мне не любовница.
        — И ты не любишь ее как женщину?
        — Как женщину? Нет.
        — Хотелось бы верить.
        — Это замечательно!  — промолвил Камилл, протягивая жене руки.
        — Обожди, Камилл. Я хотела бы тебе поверить, но мне необходимо получить доказательство.
        — Какое?
        — Давай уедем.
        — Как уедем?  — удивленно вскричал Камилл.  — Для чего нам уезжать?
        — Потому что непорядочно морочить голову мадемуазель де Вальженез. Она тебя любит, как ты говоришь,  — стало быть, она надеется. Ты ее не любишь — стало быть, она страдает. Есть способ положить конец и надежде и страданию: уехать.
        Камилл попытался все свести к шутке.
        — Я готов допустить, что отъезд будет выходом из этого положения,  — сказал он.  — Пример тому мы находим во многих комедиях. Но куда поехать — вот в чем вопрос.
        — Мы поедем туда, где нас любят, Камилл. А где нас любят, там и есть наша настоящая родина. Я готова следовать за тобой, куда пожелаешь — за сотню льё от Франции, за тысячу льё,  — только уедем!
        — Да, конечно,  — ответил Камилл.  — Я и сам давно хотел предложить тебе съездить в Италию или в Испанию, да боялся твоих упреков.
        — Моих упреков?
        — Да. Пойми же! Себе я говорил: «Я жил многие годы в Париже и почти все здесь видел, но она, моя бедняжка Долорес, как все девушки нашей страны, давно вынашивала эту сладкую мечту — увидеть Париж и умереть,  — не разбужу ли я ее раньше, чем кончится ее сон?»
        — Если тебя удерживало лишь твое деликатное внимание, Камилл, то мы можем ехать: я увидела в Париже все, что хотела посмотреть.
        — Будь по-твоему, дорогая,  — сказал Камилл,  — мы уедем.
        — Когда?
        — Когда хочешь.
        — Завтра.
        — Завтра?  — растерялся американец.
        — Ну да, если вас в Париже ничто не держит, кроме опасения потревожить мой сладкий сон.
        — «Ничто»! Легко сказать!  — возразил Камилл.  — Уложить вещи — дело непростое, одного дня будет мало. Завтра!  — повторил он.  — А покупки, а визиты, а расчеты?
        — Мои вещи уложены, покупки сделаны, счета оплачены. Вчера я приказала отнести вместо прощальных визитов карточки во все дома, где нас принимали.
        — Но понадобится несколько дней, чтобы пожать руку друзьям.
        — Начнем с того, что с твоим характером, Камилл, друзей не имеют, у тебя могут быть только знакомые. Самым близким знакомым был Лоредан. Вчера его убили, а сегодня состоялись похороны. Больше тебе пожать руку в Париже некому. Едем завтра.
        — Нет, это просто невозможно.
        — Будь осторожен! Как ты мне отвечаешь, Камилл!
        — Ну а как же? А мои поставщики? Что они скажут, если я уеду вот так? Я буду похож на банкрота. А ведь я уезжаю, а не убегаю!
        — Сколько времени тебе нужно на то, чтобы твой отъезд не был похож на бегство? Отвечай!
        — Ну, не знаю…
        — Трех дней довольно?
        — По правде говоря, такая настойчивость ни к чему, дорогая.
        — Четыре дня, пять, шесть,  — резко продолжала молодая женщина; ее трясло от злости.  — Этого довольно?
        — Для тебя это так важно?  — спросил Камилл, не на шутку обеспокоившись раздраженным состоянием жены.
        — Жизненно важно.
        — В таком случае, через неделю.
        — Неделя? Хорошо,  — решительно заявила г-жа де Розан,  — пусть будет неделя. Но если через неделю мы не уедем, Камилл,  — прибавила она, бросив взгляд на ящик, в котором лежали кинжал и пистолеты,  — то на следующий день ты, она и я предстанем перед Богом и ответим за свои действия. Это так же верно, как то, что я приняла решение еще до того, как ты сюда вошел.
        Молодая женщина произнесла эти слова так непреклонно, что Камилл не удержался и вздрогнул.
        — Хорошо,  — нахмурился он, словно от какой-то тайной мысли.  — Хорошо, через неделю мы уедем. Даю тебе слово чести.
        Подхватив свой фрак, который, как мы сказали, Камилл сбросил на кресло, удалился в свою комнату, смежную со спальней жены. Не отдавая себе отчета в том, что делает, он заперся на ключ и на задвижку.
        XVI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАМИЛЛ ДЕ РОЗАН ПРИЗНАЕТ, ЧТО ЕМУ ТРУДНО БУДЕТ УБИТЬ САЛЬВАТОРА, КАК ОН ОБЕЩАЛ ЭТО СЮЗАННЕ ДЕ ВАЛЬЖЕНЕЗ
        Читатели помнят, что, покидая мадемуазель Сюзанну де Вальженез, о чем мы поведали в конце предпоследней главы, наш друг Камилл решил, что нашел простое средство, как отделаться от Сальватора или, если вам больше так нравится, Конрада, то есть законного наследника Вальженезов.
        Но в нашем полном противоречий мире недостаточно придумать, каким образом отделаться от помехи: между задуманным и его исполнением лежит порой целая пропасть.
        Приняв решение, Камилл де Розан явился к Сальватору и, не застав его, оставил свою карточку.
        На следующий день после семейной сцены, о которой мы рассказали, Сальватор — под своим настоящим именем Конрада де Вальженеза — прибыл к американцу и велел доложить о себе.
        Камилл почувствовал волнение, как бывает в ответственную минуту со всеми, кто принимает поспешные решения, продиктованные скорее чувствами, нежели разумом. Хозяин приказал проводить прибывшего в гостиную и сейчас же вслед за ним вошел туда сам.
        Но чтобы стало понятно то, что сейчас произойдет, сообщим читателям, откуда возвращался Сальватор, когда зашел к Камиллу.
        Он побывал у своей кузины, мадемуазель Сюзанны де Вальженез.
        Когда он в первый раз попросил провести его к девушке, ему ответили, что мадемуазель де Вальженез никого не принимает.
        Он повторил свою просьбу и снова получил отказ.
        Но наш друг Сальватор был терпелив и от своих намерений не отказывался.
        Он взял другую карточку и к словам «Конрад де Вальженез» приписал карандашом: «Явился переговорить о наследстве».
        Ни одно волшебное слово, ни один чудесный талисман не отворяли дворец феи стремительнее, чем эта приписка. Конрада пригласили в гостиную, куда несколько минут спустя вошла мадемуазель де Вальженез.
        Отчаяние, в которое девушку ввергла потеря состояния, изменило ее до неузнаваемости: взгляд ее потух, она осунулась, побледнела и походила теперь на болезненных мареммских красавиц с блуждающим взором, словно помышляющих о мире ином. Сюзанну трясло как в малярии, и ее дрожь отчасти передалась Сальватору: когда она вошла в гостиную, он невольно вздрогнул.
        Для визита к кузине Сальватор облачился не просто в костюм, подобающий светскому человеку, но выбрал самый модный фрак, отвечающий требованиям строжайшего этикета.
        Когда Сюзанна увидела, как он изящен и хорош собой, ее глаза вспыхнули мрачным огнем злобы и ненависти.
        — Вы хотели со мной говорить, сударь?  — сухо спросила она, напустив на себя высокомерный вид.
        — Да, кузина,  — отозвался Сальватор.
        Мадемуазель де Вальженез презрительно поморщилась при слове «кузина», которое показалось ей оскорбительно-фамильярным.
        — А что вам может быть от меня нужно?  — продолжала она в прежнем тоне.
        — Я пришел обсудить с вами положение, в котором вы оказались после смерти брата,  — не обращая внимания на высокомерный вид мадемуазель де Вальженез, ответил Сальватор.
        — Так вам угодно побеседовать со мной о наследстве?
        — Вы понимаете, насколько это серьезно, не так ли?
        — Кажется, вы полагаете, что наследство принадлежит вам?
        — Я не полагаю, а утверждаю это.
        — Утверждение еще ничего не значит. Мы будем судиться.
        — Утверждение действительно ничего не значит,  — согласился Сальватор.  — Но судиться в настоящее время дорого. Вы не станете судиться, кузина.
        — А кто мне может помешать? Не вы ли?
        — Боже сохрани!
        — Кто же?
        — Ваш здравый смысл, ваш разум, но в особенности ваш нотариус.
        — Что вы хотите этим сказать?
        — Я хочу сказать, что вы вызывали вчера своего, а также и моего нотариуса, славного господина Баратто. Вы попросили ввести вас в курс дел, а когда узнали, что у вас ничего больше нет, вы попросили у него совета. Он порекомендовал вам не судиться, потому что завещание, которым я располагаю, абсолютно бесспорно.
        — Я посоветуюсь со своим адвокатом.
        — Сцилла не даст вам лучшего совета, чем Харибда.
        — Так что же вам угодно, сударь? Я не понимаю цели вашего визита, разве что вы вознамерились выместить на женщине злобу, которую питали к ее брату.
        Сальватор покачал головой и грустно улыбнулся.
        — Я ни к кому не питаю злобы,  — возразил он.  — Я даже не сердился на Лоредана, как же я могу быть недовольным вами? Достаточно было бы одного слова, чтобы ваш брат и я снова сблизились. Слово это — «совесть»; правда, оно мало значило для вашего брата, и он, вероятно, никогда его не произносил. Я пришел не для того, чтобы ссориться. И если вы соблаговолите выслушать меня, вы узнаете: сердце, которое, по вашему мнению, переполнено ненавистью, к вам питает почтительнейшее сострадание.
        — Покорно благодарю за любезность, сударь, но такие женщины, как я, не опускаются до милостыни, они скорее готовы принять смерть.
        — Соблаговолите выслушать меня, мадемуазель,  — вежливо предложил Сальватор.
        — Да, понимаю. Вы сейчас предложите мне пожизненный пенсион, чтобы в свете не говорили, что вы обрекли родственницу на нищенскую смерть в приюте.
        — Ничего я вам не предлагаю,  — сказал Сальватор, пропустив мимо ушей оскорбительные предположения девушки.  — Я пришел к вам с намерением узнать о ваших нуждах, желая и надеясь их удовлетворить.
        — В таком случае объясните свою мысль,  — не скрывая удивления продолжала Сюзанна,  — я теперь уж вовсе не понимаю, куда вы клоните.
        — А между тем все просто. Сколько тратите лично вы в год? Иными словами, какая сумма вам нужна в год для содержания дома в том же виде, что и сегодня?
        — Понятия не имею,  — призналась мадемуазель де Вальженез.  — Я никогда не вникала в подробности.
        — Ну что ж, я сам вам скажу,  — продолжал Сальватор.  — При жизни брата вы вдвоем тратили сто тысяч франков в год.
        — Сто тысяч франков!  — изумилась девушка.
        — Думаю, кузина, ваша доля составляла примерно треть этих расходов, то есть в год лично вам нужно от тридцати до тридцати пяти тысяч франков.
        — Сударь!  — еще более изумилась Сюзанна, но теперь уже по другой причине: ее ошеломила мысль, что по каким-то неведомым соображениям кузен даст ей средства и она сможет отправиться с Камиллом в путешествие.  — Сударь, этой суммы мне более чем достаточно.
        — Пусть так,  — кивнул Сальватор.  — Но бывают трудные годы. И я вам назначаю, в предвидении таких трудных лет, содержание в пятьдесят тысяч франков годовых. Капитал останется у метра Баратто, и вы будете получать либо каждый месяц, либо раз в три месяца — как вам угодно — проценты. Мое предложение представляется вам приемлемым?
        — Сударь!  — покраснев от радости, воскликнула Сюзанна.  — Предположим, что я согласна. Но я должна знать, по какому праву я получаю подобный дар.
        — Что касается ваших прав, мадемуазель,  — улыбнулся Сальватор,  — как я уже имел честь вам сказать, прав у вас нет никаких.
        — Я хочу сказать, на каком основании,  — поправилась девушка.
        — На том основании, что вы племянница моего отца, мадемуазель,  — строго произнес Сальватор.  — Вы согласны?
        Тысячи мыслей пронеслись в голове у Сюзанны де Вальженез, когда она услышала столь четко изложенное предложение. Она смутно догадывалась о существовании другой, высшей породы людей, нежели те, каких она знавала до сих пор и к какой принадлежала сама; люди эти несли в себе божественное начало: Небо наделило их живительной силой добра и на землю они явились для исправления зла, совершаемого низшими существами. Ей грезились, словно в дымке, розовые любовные дали. Ее жизнь, неясная, неопределенная вплоть до того дня, как погиб ее брат, и мрачная, полная бурных волнений в последние три дня, вдруг озарилась всеми цветами радуги. Тысячи соблазнов, словно свежий ветер, ударили ей в лицо; она захмелела от охвативших ее надежд и подняла на Сальватора глаза, в которых светилась благодарность.
        До сих пор она смотрела на него с ненавистью, теперь вместе с благодарностью Сюзанна переживала и восхищение: Сальватор казался ей сияюще-прекрасным, и она без колебаний выразила свое восхищение если не в словах, то во взгляде.
        Сальватор будто не замечал, какое впечатление он производит на девушку, и все так же строго повторил свой вопрос:
        — Вы принимаете мое предложение, кузина?
        — С чувством глубокой признательности,  — отвечала мадемуазель де Вальженез взволнованным голосом, протягивая молодому человеку руки.
        Тот поклонился и сделал было шаг к двери.
        — Я сейчас же отправляюсь к метру Баратто составить документ, по которому вы станете наследницей миллионного состояния, мадемуазель. С завтрашнего дня вы сможете получить проценты за первое полугодие.
        — Кузен!  — умильным голосом остановила она его.  — Конрад! Возможно ли, что вы меня ненавидите?
        — Повторяю вам, мадемуазель,  — холодно улыбнулся Сальватор,  — я ни к кому не питаю ненависти.
        — Возможно ли, Конрад,  — продолжала Сюзанна, с нежностью взглядывая на Сальватора,  — чтобы вы забыли: детство и юность мы прожили бок о бок, у нас есть общее прошлое, мы носим одно имя, наконец, в наших венах течет одна кровь?
        — Я ничего не забыл, Сюзанна,  — хмуро возразил Сальватор,  — я даже помню, какое будущее нам прочили наши отцы; именно поэтому вы и видите меня сегодня у себя.
        — Вы говорите правду, Конрад?
        — Я никогда не лгу.
        — В таком случае, вы полагаете, что сделали достаточно для племянницы вашего отца, обеспечив, даже столь щедро, как это делаете вы, лишь ее материальное благополучие? Я одна в целом свете, Конрад, одна с сегодняшнего дня. Нет у меня больше ни родных, ни друзей, никакой поддержки.
        — Это Божья кара, Сюзанна,  — строго проговорил молодой человек.
        — О, вы не просто строги, вы жестоки.
        — Неужели вам не в чем себя упрекнуть, Сюзанна?
        — Ни в чем серьезном, Конрад. Если, конечно, вы не считаете серьезным проступком девичье кокетство или женские капризы.
        — Скажите: это из кокетства или из каприза,  — сурово спросил Конрад,  — вы приложили руку к отвратительным козням, результатом которых явилось похищение молодой особы из вашего пансиона, произведенное на ваших глазах вашим братом и при вашем участии? Вы полагали, что Бог рано или поздно не накажет за такой каприз? И вот, Сюзанна, день расплаты настал, Бог наказывает вас тем, что оставляет одну, лишает всех родных,  — наказание строгое, но заслуженное и, следовательно, справедливое.
        Мадемуазель де Вальженез опустила голову; краска стыда залила ей щеки.
        Спустя мгновение она медленно подняла глаза и, тщательно подбирая слова, сказала:
        — Значит, вы, мой самый близкий, единственный мой родственник, отказываете мне не только в своей дружбе, но и в поддержке. А ведь я не закоренелая грешница, Конрад. В глубине души я добра и могла бы, вероятно, исправить с вашей помощью ужасную ошибку — что верно, то верно,  — хотя у меня есть смягчающие обстоятельства, если не оправдание. Ведь причина — моя любовь к брату, подтолкнувшая меня к этому дурному поступку. Где сейчас та девушка? Я припаду к ее стопам, я испрошу у нее прощения. Она была нищей сиротой, я возьму ее с собой, предложу ей свою дружбу, стану ей сестрой, дам приданое, найду жениха. Чтобы искупить несколько лет зла, я готова всю оставшуюся жизнь творить добро. Но прошу вас об одной милости: поддержите меня, помогите мне!
        — Слишком поздно!  — оборвал ее Сальватор.
        — Конрад!  — продолжала настаивать Сюзанна.  — Не будьте карающим архангелом. Я часто слышала о Сальваторе как о хорошем человеке. Не будьте так же строги, как Господь, ведь вы лишь одно из его созданий. Протяните руку той, что умоляет вас об этом, но не толкайте в пропасть. Если не можете одарить меня своей дружбой, прошу вас о сострадании, Конрад. Мы оба еще молоды, еще не все потеряно. Понаблюдайте за мной, подвергните меня испытанию, попытайтесь уличить меня в неправедном поступке, и если я обращу во благо ту страсть, с которой творила зло, вы увидите, Конрад, какой верной и искренней умеет быть женщина, знакомая до сих пор лишь со злом.
        — Слишком поздно!  — печально повторил Сальватор.  — Я взял на себя роль врачевателя душ, Сюзанна; я лечу раны, которые каждую минуту наносит общество. Время, которое я провел с вами, украдено у моих больных. Позвольте мне вернуться к ним и забудьте, что видели меня.
        — Нет!  — властно вскричала Сюзанна.  — Никто не сможет сказать, что я не употребила все возможные средства, чтобы вас убедить… Умоляю вас, Конрад: попытайтесь стать моим другом!
        — Никогда!  — с горечью произнес молодой человек.
        — Ну хорошо,  — пробормотала Сюзанна, едва сдержав досаду.  — Однако раз вам заблагорассудилось назначить мне столь щедрое содержание, я бы хотела знать, какую цель вы преследуете, обязывая меня таким образом.
        — Цель та, о которой я уже сказал, Сюзанна,  — оставался непреклонным Сальватор.  — Клянусь вам в том перед Богом. Я, вероятно, не совсем понимаю, что вы подразумеваете под обязательствами. Может быть, вы хотите получить деньги за год вперед?
        — Я хочу покинуть Париж,  — ответила Сюзанна.  — И не только Париж — Европу. Я хочу пожить в одиночестве где-нибудь в Америке или Азии. Я страшусь света. Мне, стало быть, нужно все состояние, которое вы любезно предоставляете в мое распоряжение.
        — Где бы вы ни находились, Сюзанна, вам неизменно будет выплачиваться ваше содержание. На этот счет можете быть совершенно спокойны.
        — Нет,  — с сомнением покачала головой Сюзанна.  — Мне необходимо иметь все деньги при себе. Я хочу их увезти, чтобы никто не знал о том, какое место я выбрала своим прибежищем.
        — Если я вас правильно понимаю, Сюзанна, вы просите весь свой капитал, то есть миллион?
        — Вы ведь, кажется, сами сказали, что эти деньги находятся у господина Баратто?
        — И готов это подтвердить, Сюзанна. Когда вы хотите получить деньги?
        — Как можно раньше.
        — Когда вы намерены ехать?
        — Я бы уехала сегодня же, если бы это было возможно.
        — Сегодня вы уже не успеете получить деньги.
        — Сколько для этого необходимо времени?
        — Сутки, не больше.
        — Значит, завтра в это время,  — спросила мадемуазель де Вальженез, и ее глаза засветились счастьем,  — я смогу уехать с миллионом в кармане?
        — Завтра в это время.
        — О Конрад!  — воскликнула Сюзанна в порыве счастья.  — Почему мы не встретились в другое время! Какой бы женщиной я стала в ваших руках! Какой горячей любовью окружила бы я вас!
        — Прощайте, кузина!  — Сальватор не в силах был слушать далее.  — Да простит вам Господь зло, которое вы причинили, да хранит он вас от зла, которое вы, возможно, намерены причинить.
        Мадемуазель де Вальженез невольно вздрогнула.
        — Прощайте, Конрад,  — сказала она, не смея поднять на него глаза.  — Желаю вам счастья: вы вполне заслуживаете его. Что бы ни случилось, я никогда не забуду, что за четверть часа, проведенные в вашем обществе, я снова стала честной и доброй.
        Сальватор поклонился мадемуазель де Вальженез и отправился, как мы сказали в начале этой главы, к Камиллу де Розану.
        — Сударь!  — начал он, едва завидев американца.  — Мне передали дома вашу карточку, и я, как только освободился, пришел узнать, чему обязан вашим визитом.
        — Сударь!  — отозвался Камилл.  — Вас действительно зовут Конрад де Вальженез?
        — Да, сударь.
        — Вы, значит, приходитесь кузеном мадемуазель де Вальженез?
        — Это так.
        — Единственной целью моего визита было узнать от вас, единственного, насколько я слышал, законного наследника, о ваших намерениях в отношении мадемуазель Сюзанны.
        — Я с удовольствием вам отвечу, сударь. Но прежде я хотел бы знать, на каком основании вы задаете мне этот вопрос. Вы ведете дела моей кузины, вы ее адвокат или советник? Что вас интересует? Ее права или мои чувства?
        — И то и другое.
        — В таком случае, сударь, вы ее родственник и ведете ее дела?
        — Ни то ни другое. Я был близким другом Лоредана и считаю, что этого вполне достаточно, чтобы справиться о судьбе его сестры, ставшей отныне сиротой.
        — Очень хорошо, сударь… Вы были другом господина де Вальженеза. Тогда почему вы обращаетесь ко мне, его смертельному врагу?
        — Потому что я не знаю других его родственников, кроме вас.
        — Значит, вы взываете к моему милосердию?
        — Да, к вашему милосердию, если угодно.
        — В таком случае, сударь, почему вы говорите со мной в подобном тоне? Почему вы так возбуждены, взволнованы, нервны? Тот, кто исполняет лишь свой долг, как вы в данную минуту, не смущается, как вы сейчас. Добрые дела совершаются спокойно. Что же с вами такое, сударь?
        — Мы здесь встретились не затем, чтобы обсуждать мой характер.
        — Безусловно, однако мы обсуждаем интересы лица, которое отсутствует. И делать это надлежит спокойно. Итак, в двух словах: о чем вы изволите спрашивать?
        — Я вас спрашиваю,  — перешел Камилл на резкий тон,  — что вы намерены предпринять по отношению к мадемуазель де Вальженез?
        — Имею честь вам заметить, сударь, что это наше дело — мое и кузины.
        — Иными словами, вы отказываетесь отвечать на мой вопрос?
        — Да, отказываюсь, хотя бы просто потому, что не хочу этого говорить.
        — Поскольку я говорю от имени брата мадемуазель Сюзанны, я считаю ваш отказ бессердечным.
        — Чего же вы хотите, сударь! Мое сердце сделано не из того же материала, что ваше.
        — Я, сударь, откровенно изложил бы свою мысль, и если бы меня спросил мой друг, я не оставил бы его в неизвестности относительно судьбы несчастной сироты.
        — Почему же, сударь, вы оставили в неизвестности Коломбана относительно судьбы несчастной Кармелиты?  — сурово заметил Сальватор.
        Американец побледнел и вздрогнул; он попытался уколоть собеседника, а получил настоящую пощечину.
        — Каждый встречный будет бросать мне в лицо имя Коломбана!  — в бешенстве вскричал он.  — Ладно! Вы заплатите за всех,  — продолжал он, угрожающе посмотрев на Сальватора.  — Вы мне ответите!
        Сальватор усмехнулся, как, должно быть, усмехается дуб, глядя на волнующийся тростник.
        — Даст Бог, я вам отвечу!  — прошептал он с гадливым видом, намекая на вызывающее поведение Камилла.
        Тот, не владея собой, замахнулся было на гостя, как вдруг Сальватор с невозмутимым видом (как мы это видели не один раз на протяжении нашего повествования) перехватил руку Камилла и сдавил ее с такой силой, что американец попятился.
        — Как видите, вы теряете самообладание, сударь,  — заметил Сальватор, возвращаясь на место.
        В этот самый момент вошел лакей с письмом, которое только что спешно доставил посыльный.
        Камилл бросил было письмо на стол, но по настоянию лакея, снова взял его в руки и, попросив позволения у Сальватора, прочел следующее:
        «Конрад только что был у меня. Мы напрасно его оклеветали. Это благородный и великодушный человек. Он дает мне миллион, что снимает с Вас необходимость предпринимать по отношению к нему какие бы то ни было действия. Поскорее соберите вещи: мы отправимся сначала в Гавр; выезжаем завтра в три часа.
    Ваша Сюзанна».
        — Передайте, что я согласен,  — приказал Камилл лакею; он разорвал письмо и бросил клочки в камин.  — Господин Конрад,  — прибавил он, подняв голову и шагнув к Сальватору,  — прошу меня простить за резкие слова: они объясняются лишь дружескими чувствами, которые я питал к Лоредану. Мадемуазель де Вальженез сообщает мне о том, что вы обошлись с ней по-братски. Мне остается лишь выразить вам сожаление по поводу своего поведения.
        — Прощайте, сударь,  — сурово ответил Сальватор.  — А чтобы мой визит не оказался бесполезным, я позволю себе дать вам совет: постарайтесь не разбивать женские сердца. Не у всех такое ангельское смирение, как у Кармелиты.
        Поклонившись Камиллу, Сальватор удалился, оставив молодого американца в большом смущении.
        XVII
        ГОСПОДИН ТАРТЮФ
        Архиепископы смертны; никому не придет в голову оспаривать это мнение. Во всяком случае, мы лишь передаем мысль, глубоко взволновавшую монсеньера Колетти в тот день, когда он узнал от г-на Рапта новость об опасной болезни архиепископа Парижского, г-на де Келена.
        Как только г-н Рапт ушел, его преосвященство Колетти приказал запрягать лошадей и во весь опор помчался к доктору архиепископа. Врач подтвердил слова г-на Рапта, и монсеньер Колетти вернулся домой с ощущением невыразимого счастья.
        В это самое время он мысленно и сформулировал мысль о том, что все архиепископы смертны. Скажи об этом г-н де Ла Палис, это вызвало бы всеобщий смех, однако в устах монсеньера Колетти мысль эта приобретала совсем невеселый оттенок смертного приговора.
        Во время беспорядков, сопровождавших выборы, его преосвященство Колетти ходил сам и посылал в архиепископский дворец справиться о здоровье прелата по меньшей мере трижды в неделю.
        Жар у монсеньера де Келена все поднимался, а с ним набирали силу и надежды монсеньера Колетти.
        Так было и в тот день, когда, желая наградить г-на Рапта за его славную драгонаду на улицах Парижа, король сделал мужа Регины пэром Франции и бригадным генералом.
        Монсеньер Колетти приказал отвезти себя к г-ну Рапту и, явившись под тем предлогом, что хотел поздравить графа, поинтересовался, получил ли тот новости из Рима относительно его назначения.
        Папа еще не дал ответа.
        Прошло несколько дней, и однажды утром, прибыв в Тюильри, его преосвященство Колетти, к своему величайшему удивлению и огорчению, увидал карету архиепископа, въезжавшего во двор одновременно с ним.
        Он торопливо опустил стекло и, высунувшись в окно, долго всматривался в экипаж архиепископа, желая убедиться, что все это ему не мерещится.
        Его высокопреосвященство де Келен тоже узнал карету монсеньера Колетти, и ему пришла в голову та же мысль. Он также высунулся в окно и заметил епископа в ту минуту, как тот его узнал.
        При виде монсеньера Колетти его высокопреосвященство ничуть не огорчился, зато при виде монсеньера де Келена в добром здравии его преосвященство Колетти впал в глубокую печаль.
        Так уж было угодно судьбе: sic fata voluerunt. Визит архиепископа в Тюильри означал крушение всех честолюбивых иллюзий монсеньера. Итак, с мыслью об архиепископстве приходилось расстаться или, во всяком случае, отложить ее до греческих календ.
        Встретившись и обменявшись вопросами о самочувствии, оба прелата стали подниматься по лестнице, которая вела в королевские покои.
        Их свидание было недолгим — для монсеньера Колетти, во всяком случае. Ведь он увидел собственными глазами, что его высокопреосвященство пышет здоровьем.
        Он поспешил раскланяться с королем под тем предлогом, что его величеству необходимо, очевидно, переговорить с монсеньером де Келеном, и приказал срочно везти себя к графу Рапту.
        Каким бы хорошим актером ни был новоиспеченный пэр Франции, ему огромного труда стоило скрыть досаду, когда он услышал о его преосвященстве Колетти. Тот заметил, как граф сдвинул брови, но не обиделся и не удивился. Он почтительно поклонился графу; тот неохотно ответил на его любезность.
        Епископ сел и, прежде чем заговорить, стал выбирать, обдумывать и взвешивать слова. Господин Рапт молчал. Прошло несколько минут, а оба они так и не обменялись ни словом. Наконец Бордье, секретарь г-на Рапта, вошел с письмом в руке и передал его графу, после чего вышел из кабинета.
        — Вот письмо, которое пришло как нельзя более кстати,  — сказал пэр Франции, указывая епископу на штемпель.
        — Письмо из Рима,  — зардевшись от удовольствия, заметил монсеньер Колетти, так и пожирая глазами конверт.
        — Да, ваше преосвященство, это письмо из Рима,  — подтвердил граф.  — И, судя по печати,  — прибавил он, переворачивая конверт,  — оно от его святейшества.
        Епископ осенил себя крестным знамением, а г-н Рапт едва заметно усмехнулся.
        — Вы позволите мне распечатать письмо от нашего святого отца?  — спросил он.
        — Пожалуйста, пожалуйста, господин граф,  — поспешил с ответом епископ.
        Господин Рапт распечатал письмо и торопливо пробежал его глазами, в то время как монсеньер Колетти не сводил горящего взора со святого послания, находясь в лихорадочном возбуждении, словно преступник, которому читают приговор.
        То ли письмо было длинное или непонятное, то ли пэр Франции решил доставить себе злобное удовольствие и помучить епископа, но он так долго был поглощен письмом, что его преосвященство Колетти счел себя вправе заметить ему это.
        — У его святейшества неразборчивый почерк?  — начал монсеньер Колетти.
        — Нет, уверяю вас,  — возразил граф Рапт, протягивая ему письмо.  — Вот, прочтите сами.
        Епископ с жадностью схватил его и пробежал в одно мгновение. Письмо было кратко, но весьма выразительно. Это был безусловный, ясный, простой, категорический отказ сделать что-либо для человека, чьи поступки, по мнению римского двора, давно требовали сурового наказания.
        Монсеньер Колетти изменился в лице и вернул графу письмо со словами:
        — Господин граф, не будет ли с моей стороны нескромностью попросить вас о поддержке в этом неприятном положении?
        — Я вас не понимаю, монсеньер.
        — Мне, по-видимому, оказали плохую услугу.
        — Вполне возможно.
        — Меня оклеветали.
        — И это не исключено.
        — Кто-то воспользовался доверием его святейшества и очернил меня в его глазах.
        — Я тоже так думаю.
        — Господин граф! Имею честь просить вас употребить все ваше влияние, а оно безгранично, и вернуть мне расположение его святейшества.
        — Это невозможно,  — сухо произнес пэр Франции.
        — Нет ничего невозможного для человека ваших способностей, господин граф,  — возразил епископ.
        — Что бы ни случилось, человек моих способностей, монсеньер, никогда не ссорится с римским двором.
        — Даже ради друга?
        — Даже ради друга.
        — Даже ради спасения невинного?
        — Невинность несет собственное спасение в самой себе, ваше преосвященство.
        — Итак, вы полагаете,  — поднялся епископ, смерив графа полным ненависти взглядом,  — что ничего не можете для меня сделать?
        — Я не полагаю, монсеньер, я утверждаю.
        — Словом, вы наотрез отказываетесь выступить моим посредником?
        — Решительно отказываюсь, ваше преосвященство.
        — Вы объявляете мне войну?
        — Я ее не объявляю, но и не избегаю, монсеньер. Я принимаю ее и жду.
        — До скорой встречи, господин граф!  — бросил епископ, внезапно устремившись к выходу.
        — Как вам будет угодно, ваше преосвященство,  — улыбнулся граф.
        — Ты сам этого захотел,  — вместо прощания глухо пробормотал епископ, с угрозой взглянув на хозяина дома.
        Он вышел, полный желчи и ненависти, мысленно выстраивая тысячи планов мести.
        Приехав к себе, епископ уже знал, что делать. Он придумал, как отомстить врагу. Его преосвященство отправился в рабочий кабинет, взял в одном из ящиков стола бумагу и торопливо развернул.
        Это было обещание графа Рапта, написанное за несколько часов до выборов. В нем он заверял, что, став министром, добьется назначения монсеньера Колетти архиепископом.
        На губах его преосвященства мелькнула дьявольская ухмылка, когда он прочел документ. Если бы его увидел в эту минуту Гёте, он узнал бы в нем своего Мефистофеля. Монсеньер Колетти снова сложил письмо, сунул его в карман, сбежал по лестнице, вскочил в карету и приказал кучеру ехать в военное министерство, где несколько минут спустя он спросил маршала де Ламот-Удана.
        Через несколько минут секретарь доложил, что маршал ждет его.
        Маршалу де Ламот-Удану было далеко до дипломатической тонкости своего зятя, еще дальше ему было до лицемерия монсеньера Колетти. Однако вместо лицемерия и коварства он обладал другим качеством. Его способностью была откровенность; его сила заключалась в прямоте. Он знал епископа только как исповедника и духовника своей жены. Но о его политико-религиозных интригах, тайных кознях, скандально известных поступках он понятия не имел — настолько его прямодушие, широко распахнутое для добра, было наглухо закрыто для зла.
        Итак, он принял епископа как священника, которому была доверена величайшая ценность — душевное спокойствие его жены. Маршал почтительно поклонился гостю и, подойдя к одному из кресел, жестом пригласил монсеньера сесть.
        — Простите, господин маршал,  — начал епископ,  — что я отрываю вас от важных дел.
        — Мне слишком редко выпадает возможность увидеться с вами, монсеньер,  — отвечал маршал,  — а потому я принимаю вас с радостью. Какому счастливому случаю я обязан честью принимать вас у себя?
        — Господин маршал!  — произнес епископ.  — Я честный человек.
        — Не сомневаюсь в этом, ваше преосвященство.
        — Я никогда не делал зла и не хотел бы причинять его никому на свете.
        — В этом я убежден.
        — Все мои поступки подтверждают безупречность моей жизни.
        — Вы исповедник моей супруги, ваше преосвященство. Мне нечего к этому прибавить.
        — Я имел честь просить вас о встрече, господин маршал, именно потому, что я исповедую госпожу де Ламот-Удан.
        — Слушаю вас, монсеньер.
        — Что бы вы сказали, господин маршал, если бы вдруг узнали, что исповедник вашей добродетельной супруги — мерзкий негодяй без чести и совести, мошенник, замешанный в отвратительнейших беззакониях?
        — Не понимаю вас, монсеньер.
        — Что бы вы сказали, если бы ваш собеседник оказался последним из грешников, бесстыднейшим, опаснейшим из всех христиан?
        — Я бы сказал ему, ваше преосвященство, что ему не место рядом с моей женой, а если бы он стал настаивать, я бы взял его за плечи и выставил вон.
        — Так вот, господин маршал, если тот, о ком я вам говорю, и не отпетый негодяй, то его в этом обвиняют. Именно у вас, человека, воплощающего собой честность и порядочность, я и прошу справедливости.
        — Если я вас правильно понимаю, монсеньер, вас обвиняют неизвестно в каких грехах, и вы обращаетесь ко мне в надежде, что я помогу исправить эту несправедливость. К несчастью, монсеньер, я ничем не могу помочь, о чем весьма сожалею. Если бы вы были офицером — другое дело. Но вы лицо духовное, и вам следует обратиться к министру культов.
        — Вы меня не поняли, господин маршал.
        — В таком случае, изложите свою мысль яснее.
        — Меня обвинили, оболгали перед его святейшеством, и сделал это член вашей семьи.
        — Кто же?
        — Ваш зять.
        — Граф Рапт?
        — Да, господин маршал.
        — Что общего может быть между графом Раптом и вами? Зачем ему клеветать на вас?
        — Вам известно, господин маршал, какое всемогущее влияние оказывает духовенство на буржуа?
        — Да,  — пробормотал маршал де Ламот-Удан таким тоном, словно хотел сказать: «Увы, это мне известно слишком хорошо».
        — Во время выборов,  — продолжал епископ,  — святые отцы широко воспользовались общественным доверием и употребили его на то, чтобы в Палату прошли кандидаты его величества. Один из таких священников, которому скорее безупречная репутация, нежели его истинные заслуги, дала возможность оказать немалое влияние на исход выборов в Париже,  — это я, ваше превосходительство, ваш покорный, почтительный и преданный слуга…
        — Однако я не вижу связи,  — начал терять терпение маршал,  — между клеветой, предметом которой вы явились, выборами и моим зятем.
        — Связь самая что ни на есть тесная и прямая, господин маршал. Судите сами! Накануне выборов господин граф Рапт явился ко мне и предложил, в случае если я помогу ему одержать победу, сан архиепископа Парижского, если, конечно, болезнь его высокопреосвященства окажется смертельной, или любое другое свободное архиепископство в случае выздоровления господина де Келена.
        — Фи!  — с отвращением воскликнул маршал.  — Какое омерзительное предложение, до чего отвратителен этот торг!
        — Я именно так и подумал, господин маршал,  — поторопился заверить епископ,  — и даже позволил себе строго осудить господина графа.
        — И правильно сделали!  — выразил свое согласие маршал.
        — Однако господин граф продолжал настаивать,  — не умолкал епископ.  — Он заметил, и не без основания, что такие талантливые и надежные люди, как он, редки, что у его величества много сильных врагов. Предлагая мне сан архиепископа,  — с видом скромника прибавил монсеньер Колетти,  — граф сказал, что преследует единственную цель: поднять религиозный дух, который ослабевает изо дня в день. Это собственные его слова, господин маршал.
        — И что последовало за этим грубым предложением?
        — Оно действительно грубое, господин маршал, но скорее по форме, нежели по сути. Ведь более чем верно другое: гидра свободы снова поднимает голову. Если мы не примем надлежащих мер, не пройдет и года, как с человеческой совестью будет покончено навсегда. Вот почему я был вынужден принять предложение господина графа.
        — Если я правильно вас понял,  — строго подытожил маршал,  — мой зять взялся выхлопотать для вас сан архиепископа, а вы за это обещали сделать его депутатом?
        — В интересах Церкви и государства — да, господин маршал.
        — Ну что же, господин аббат,  — вздохнул маршал,  — когда вы вошли сюда, я не хуже вас знал, как относиться к моральным качествам графа Рапта…
        — Не сомневаюсь, ваше превосходительство,  — перебил его епископ.
        — А когда вы отсюда выйдете, господин аббат,  — продолжал маршал,  — я буду знать, чего ждать от вас.
        — Господин маршал!  — возмутился было монсеньер Колетти.
        — В чем дело?  — спросил маршал свысока.
        — Простите, ваше превосходительство, мое удивление, но, признаться, когда я сюда входил, я не ожидал, что такое может произойти.
        — А что произойдет, господин аббат?
        — Вашему превосходительству это известно не хуже меня. Если вы не захотите употребить все свое влияние на то, чтобы вернуть мне милость его святейшества папы римского, перед которым меня очернил господин граф Рапт, я буду вынужден обнародовать письменные доказательства, порочащие графа; не думаю, что господину маршалу будет приятно увидеть свое благородное имя скомпрометированным в столь тягостных обсуждениях.
        — Изложите, пожалуйста, вашу мысль понятнее.
        — Прочтите, ваше превосходительство,  — предложил епископ, вынув из кармана письмо г-на Рапта и подавая его маршалу.
        Читая письмо, старик побагровел.
        — Возьмите,  — брезгливо поморщился он и вернул письмо.  — Теперь я вас отлично понимаю и вижу, зачем вы пришли.
        Маршал отвернулся и позвонил.
        — Ступайте,  — сказал он,  — и благодарите Бога за то, что на вас сутана и что мы в присутственном месте.
        — Ваше превосходительство!  — вознегодовал епископ.
        — Молчать!  — повелительно сказал маршал.  — Выслушайте совет, чтобы извлечь хоть какую-то пользу из этого визита. Вам не следует больше исповедовать мою жену,  — иными словами, чтобы ноги вашей никогда не было в особняке Ламот-Уданов, иначе вам грозит не несчастье, но бесчестье.
        Монсеньер Колетти собирался было возразить, взор его метал молнии, щеки пылали огнем. Он хотел обрушить на маршала самые страшные проклятия, но в эту самую минуту вошел секретарь.
        — Проводите монсеньера!  — приказал маршал.
        — Ты сам этого захотел,  — выходя от маршала де Ламот-Удана, пробормотал монсеньер Колетти, точь-в-точь как это было, когда он покидал графа Рапта.
        Только улыбка была еще более злобной, чем утром.
        — К госпоже де Латурнель!  — крикнул он своему кучеру.
        Спустя четверть часа он уже сидел в будуаре маркизы; г-жа де Латурнель уехала два часа тому назад и должна была вернуться с минуты на минуту.
        Этого времени монсеньеру оказалось вполне довольно, чтобы составить план боевых действий.
        Это был настоящий военный план. Ни один завоеватель никогда не изучал с большими терпением и изворотливостью подступы к городу. Насколько результат был предрешен, настолько трудное предстояло наступление. С какой стороны приступить к осаде? Какое оружие выбрать? Рассказать маркизе о сцене, разыгравшейся недавно у графа Рапта, представлялось невозможным: выбирая между графом и им, маркиза колебаться не станет. Епископ отлично это знал, как знал он и то, что честолюбие маркизы берет верх даже над ее набожностью.
        Не мог он рассказать и о своей встрече с маршалом де Ламот-Уданом. Это означало бы восстановить против себя самого могущественного в данный момент члена семьи. Однако надо же было с чего-то начинать, и поскорее. Честолюбие может подождать, месть — никогда! А сердце епископа переполняла жажда мести.
        Так он размышлял, когда вернулась маркиза.
        — Не ожидала, ваше преосвященство, видеть вас сегодня,  — приветствовала его маркиза.  — Чему обязана этим удовольствием?
        — Это почти прощальный визит, маркиза,  — отозвался монсеньер Колетти; он встал и припал к руке старой святоши скорее с притворной нежностью, чем с искренним почтением.
        — Как прощальный визит?  — вскричала маркиза, на которую слова епископа произвели такое действие, словно ей сообщили о конце света.
        — Увы, да, маркиза,  — печально произнес епископ.  — Я уезжаю или, во всяком случае, скоро уеду.
        — Надолго?  — испугалась г-жа де Латурнель.
        — Кто может это сказать, дорогая маркиза! Навсегда, быть может. Разве человеку дано знать о времени возвращения?
        — Однако вы ничего мне не говорили о своем отъезде.
        — Я же вас знаю, дорогая маркиза; мне известно, с какой благожелательной нежностью вы ко мне относитесь. И я счел, что скрывать от вас эту новость до последней минуты — значит смягчить удар. Если я ошибался, прошу меня извинить.
        — А что за причина вашего отъезда?  — смущенно спросила г-жа де Латурнель.  — И зачем вы едете?
        — Причина,  — слащаво начал епископ,  — заключается в любви к ближнему, а цель — триумф веры.
        — Вы отправляетесь с поручением?
        — Да, маркиза.
        — Далеко?
        — В Китай.
        Маркиза испуганно вскрикнула.
        — Вы были правы,  — с грустью заметила она,  — может быть, вы уезжаете навсегда.
        — Так надо, маркиза,  — заявил епископ высокопарно, как Петр Пустынник, торжественно возгласивший: «Так хочет Бог!»
        — Увы!  — вздохнула г-жа де Латурнель.
        — Не лишайте меня последних сил, дорогая маркиза,  — притворяясь глубоко взволнованным, говорил епископ.  — Я и без того с трудом сдерживаюсь при мысли о разлуке с такими истинно верующими, как вы.
        — Когда вы едете, монсеньер?  — приходя в необычайное возбуждение, спросила г-жа де Латурнель.
        — Может быть, завтра, а скорее всего — послезавтра. Как я уже имел честь вам сказать, мой визит к вам — почти последний. Я говорю «почти», потому что у меня есть к вам некое поручение, и я уеду со спокойной душой, когда оно будет исполнено.
        — Что вы имеете в виду, ваше преосвященство? Вы же знаете, что у вас нет более смиренной, более преданной прихожанки, чем я.
        — Знаю, маркиза. Я докажу вам это, доверив провести переговоры огромной важности.
        — Говорите, ваше преосвященство.
        — Перед отъездом я обязан позаботиться о душах, которые Господь соблаговолил мне доверить.
        — О да!  — прошептала маркиза.
        — Я не хочу сказать, что на свете мало честных людей, которые могут направлять моих овечек,  — продолжал епископ,  — но есть такие души, что перед тем или иным указанным мною правилом поведения как источником их будущего спасения почувствуют неуверенность, смутятся, забеспокоятся из-за отсутствия своего привычного пастыря; из этой верной паствы я, естественно, выделил прежде всего самую верную овечку: я подумал о вас, маркиза.
        — Я всегда знала, что вы не оставите меня своими милостями и заботами, ваше преосвященство.
        — Я прилежно трудился, чтобы найти себе замену, и остановил свой выбор на человеке, которого вы знаете довольно хорошо. Если мой выбор вам не по душе, вы только скажите, маркиза. Я хочу рекомендовать вам человека благочестивого и весьма почтенного: аббата Букмона!
        — Вы не могли бы сделать лучшего выбора, монсеньер. Аббат Букмон — один из добродетельнейших, не считая вас, людей, каких я только знаю.
        Ее комплимент, казалось, не очень порадовал монсеньера Колетти: сам он не знал себе равных в добродетели.
        Он продолжал:
        — Итак, маркиза, вы согласны, чтобы вашим духовником стал господин аббат Букмон?
        — От всей души, ваше преосвященство; я горячо вас благодарю за то, что вы так мудро решили судьбу вашей покорной слуги.
        — Есть одно лицо, маркиза, которому мой выбор может понравиться меньше, чем вам.
        — О ком вы говорите?
        — О графине Рапт. Мне показалось, что вот уже несколько недель как ее вера слабеет, становится бездеятельной. Эта женщина с улыбкой ходит по краю глубокой пропасти. Бог знает, кто сможет ее спасти!
        — Я попытаюсь это сделать, ваше преосвященство, хотя, скажу вам правду, не очень верю в успех. Она упряма, и только чудо могло бы ее спасти. Но я готова употребить все свое влияние, и, если потерплю неудачу, поверьте, монсеньер, это произойдет не от недостатка преданности нашей святой вере.
        — Я знаю, как вы благочестивы и усердны, маркиза, и если обращаю ваше внимание на то, что эта душа находится в прискорбном состоянии, то потому что знаю, как вы преданы нашей святой матери Церкви. И я дам вам возможность еще раз доказать мне это, поручив вам одно весьма деликатное дело чрезвычайной важности. Что до графини Рапт, действуйте и говорите, как вам подскажет сердце, а если потерпите неудачу, да простит Господь эту грешницу! Но есть еще одно лицо, чьим большим доверием вы пользуетесь. Именно на это лицо я и призываю вас обратить свое заботливое участие.
        — Вы говорите о княгине Рине, монсеньер?
        — Да, я действительно хотел побеседовать о супруге маршала де Ламот-Удана. Я уже два дня с ней не виделся, но в последнюю нашу встречу она была так бледна, немощна, слаба, что либо я сильно заблуждаюсь, либо она смертельно больна и через несколько дней ее душа вознесется к Богу.
        — Княгиня очень тяжело больна, вы правы, ваше преосвященство. Она отказывается от докторов.
        — Знаю. Могу сказать, не боясь ошибиться, что очень скоро душа княгини оставит свою земную оболочку. Но состояние ее души ужасно меня беспокоит! Кому доверить ее в эту ответственную минуту? Кроме вас, маркиза, все окружающие ее люди лишь разрушают то, что мы сделали ради ее спасения. Так как она не может оказать сопротивления, у нее нет воли, нет сил, на нее любой может оказать давление, и как знать, что злые люди способны сделать с несчастным созданием?
        — Никто не имеет над княгиней власти,  — возразила маркиза де Латурнель.  — Ее безразличие и слабость являются гарантией ее спасения; она повторит и исполнит все, что от нее потребуют.
        — Да, маркиза, возможно, вы могли бы на нее повлиять. Пожалуй, я бы тоже мог. Но раз она, как вы говорите, повторит и исполнит все, что от нее потребуют, значит она способна и на зло, если подвернется дурной советчик.
        — Кто осмелится на такую наглость, вернее, на такую низость?  — удивилась маркиза.
        — Тот, кто имеет большее влияние на ее разум, тот, в чьем присутствии ее совесть приходит в сильнейшее смущение,  — словом, ее муж, маршал де Ламот-Удан.
        — Но мой брат никогда и не думал оказывать влияние на настроения жены!
        — Перестаньте заблуждаться, маркиза, ведь он ее мучает, оказывает на нее давление, бросает в ее душу семена своего безбожия. Бедняжка получила тысячи ран. Поверьте: если мы не примем меры, он покончит с ее благочестием.
        — Если бы мне об этом сказал кто-нибудь другой, ваше преосвященство, я бы ему не поверила.
        — Если бы об этом не сказал сам маршал, я тоже этому не поверил бы… Я только что был у него, и в пылу разговора, когда он излагал мне свои убеждения, я поймал его на несправедливости; но это было только начало спора. А знаете, чем он закончился? После нескольких неслыханных выражений, которые и представить-то невозможно в устах приличного человека, он мне категорически запретил — этому трудно поверить!  — быть впредь духовником княгини.
        — Боже правый!  — ужаснулась маркиза.
        — Вы дрожите, маркиза?
        — Эта новость наполняет мое сердце страданием,  — отвечала святоша.
        — Вам предстоит прекрасная миссия, дорогая маркиза: речь идет о том, чтобы вырвать эту душу из-под его ярма! Вы должны спасти, чего бы это ни стоило, даже ценой собственной жизни, гибнущее существо. Я рассчитывал на вас, дорогая моя кающаяся грешница, и смею надеяться, что не ошибся?
        — Ваше преосвященство!  — в неистовом возбуждении воскликнула маркиза.  — Через четверть часа я увижусь с маршалом, а через час уже приведу его к согласию; он будет раскаиваться и попросит прощения. Это так же верно, как то, что я верю в Бога!
        — Вы не понимаете меня, маркиза,  — начиная терять терпение, продолжал епископ.  — Речь идет не о маршале, и, между нами говоря, умоляю вас не только не сообщать ему о том, что здесь произошло, но даже ни словом не намекать на это. Мне не нужны извинения маршала. Я давно знаю, как относиться к тщете человеческих страстей. Я уезжаю, а перед отъездом прощаю его!
        — Святой человек!  — взволнованно прошептала маркиза, и ее глаза подернулись слезой.
        — Все, чего я от вас прошу,  — продолжал монсеньер Колетти,  — это иметь перед моим отъездом уверенность в том, что несчастное создание остается в хороших руках. Иными словами, я вас умоляю, дорогая маркиза, отправиться, не теряя ни минуты, к супруге маршала де Ламот-Удана и уговорить ее, чтобы вместо меня ее исповедником стал достойный аббат Букмон. Я буду иметь удовольствие увидеться с ним сегодня вечером и передать свои секретные указания по этому поводу.
        — Не пройдет и часа, ваше преосвященство, как аббат Букмон будет принят княгиней Риной в качестве духовника,  — пообещала маркиза.  — Это было бы сделано и через четверть часа, если бы я сейчас не ждала достойного аббата с визитом.
        Не успела она договорить, как в будуар вошла камеристка и доложила о приходе аббата Букмона.
        — Пригласите господина аббата,  — торжествующе произнесла маркиза.
        Камеристка вошла и сейчас же вернулась в сопровождении аббата Букмона.
        Его немедленно ввели в курс дела, сообщив, что монсеньер уезжает и супруга маршала де Ламот-Удана остается без исповедника.
        Аббат Букмон, не смевший и надеяться, что его изберут для такой высокой цели, не сдержал радости при этом известии. Стать своим человеком в знатном семействе, в роскошном особняке Ламот-Уданов! Быть домашним священником в этой известной семье — да об этом можно было только мечтать! Достойный аббат и помыслить о таком не смел, он был потрясен, узнав, какое счастье свалилось ему на голову.
        Маркиза де Латурнель попросила у двух священников позволения удалиться ненадолго в туалетную комнату и оставила их наедине.
        — Господин аббат!  — приступил к делу епископ.  — Я обещал вам предоставить при первом же удобном случае средство проявить себя. Вот вам подходящий случай! А средство у вас в руках.
        — Ваше преосвященство!  — вскричал аббат.  — Вы можете быть уверены в вечной признательности вашего преданного слуги.
        — В сложившихся обстоятельствах мне действительно нужна ваша преданность, господин аббат, и не ради меня самого, а ради нашей святой веры. Я уступаю вам свое место судии и смею надеяться, что вы будете действовать так, как поступил бы я сам.
        Эти слова, произнесенные в несколько торжественном тоне, пробудили смутное подозрение в душе аббата Букмона, которому и без того свойственна была инстинктивная недоверчивость.
        Он поднял на епископа глаза, и в его взгляде ясно читалось: «Куда, черт побери, он клонит? Надо держаться настороже».
        Епископ, не менее осторожный, чем его собеседник, догадался о его сомнениях и поспешил их развеять.
        — Вы большой грешник, господин аббат,  — заметил он.  — Предлагая вам почетную должность, я даю вам возможность искупить ваши самые тяжкие грехи. Быть духовным наставником госпожи де Ламот-Удан — богоугодное и плодотворнейшее дело. Следовательно, чем больше вы будете стараться, тем больше это будет вам же на пользу. Через три дня я уезжаю. Для всех я отправляюсь в Китай, но только вы будете знать правду: я еду в Рим. Именно туда вы станете отправлять мне письма, в которых со всеми возможными подробностями вы должны описывать свои впечатления о состоянии души уважаемой госпожи де Ламот-Удан, а также как обстоят дела.
        — Ваше преосвященство!  — вставил аббат.  — Каким образом я должен оказывать влияние на состояние ее духа? Я имею честь знать госпожу де Ламот-Удан лишь понаслышке, и мне, возможно, окажется трудно действовать в нужном вам направлении.
        — Господин аббат! Посмотрите мне в глаза!  — приказал епископ.
        Аббат поднял голову. Однако, как он ни старался, заставить себя смотреть прямо не смог.
        — Верны вы мне в душе или нет, для меня не имеет значения, господин аббат,  — строго произнес монсеньер Колетти.  — Я давно привык к людской неблагодарности. Для меня важно, чтобы вы проявляли эту верность в поступках, были глухи и слепы, исполняли мою волю, служили инструментом моих замыслов. Чувствуете ли вы в себе достаточно мужества, несмотря на ваше честолюбие,  — а оно у вас велико!  — послушно мне повиноваться? Заметьте, что это выгодно и вам, так как ваши грехи будут отпущены только с этим условием.
        Аббат открыл было рот.
        Епископ остановил его:
        — Подумайте, прежде чем отвечать; прикиньте-ка, за какое дело вы беретесь, и соглашайтесь только в том случае, если уверены, что в силах сдержать свое обещание.
        — Я пойду, куда вы прикажете, монсеньер, и сделаю, что вы пожелаете,  — уверенно заявил аббат Букмон после недолгого размышления.
        — Хорошо,  — поднялся епископ.  — Когда поговорите с супругой маршала де Ламот-Удана, заезжайте ко мне; я дам вам необходимые указания.
        — Клянусь исполнить их в точности, так что вы останетесь довольны, ваше преосвященство,  — с поклоном обещал аббат.
        В это мгновение маркиза вернулась и, почтительно распрощавшись с епископом, повела аббата к г-же де Ламот-Удан.
        XVIII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛИ ВСТРЕЧАЮТСЯ С КНЯГИНЕЙ РИНОЙ ТАМ ЖЕ, ГДЕ С НЕЙ РАССТАЛИСЬ
        Вы помните или, во всяком случае, мы нижайше просим вас вспомнить, дорогие читатели, пленительную черкешенку, едва упоминавшуюся нами и еще меньше виденную вами,  — княгиню Рину Чувадьевскую, супругу маршала де Ламот-Удана? Лениво растянувшись в полумраке на мягких подушках своей оттоманки, она проводила свою жизнь в мечтаниях, по примеру пери питаясь вареньем из лепестков роз и машинально перебирая ароматные бусины четок.
        На голубом парижском небосводе, где ее супруг, маршал де Ламот-Удан, был одной из самых ярких планет, княгиня Чувадьевская была едва заметна как звезда, нежная, неясная, мерцающая, укрывшаяся за тучи, почти всегда невидимая для невооруженного взгляда парижан.
        В свете о ней поговаривали давно, со времени ее приезда, но так, как говорят о жителях фантастических стран, о виллисах и эльфах, джиннах и домовых.
        Сколько бы ни искали с ней встречи, увидеть ее нигде не удавалось, даже мельком. О ее существовании приходилось лишь догадываться.
        О ней ходили тысячи нелепых слухов, все горячо спорили об истинной причине ее затворничества; но эти россказни, лишенные основания и не имевшие ничего общего с истиной, выдумывались для забавы злоязычными и завистливыми завсегдатаями гостиных. Поспешим сообщить, что отзвук этих злых толков не доходил даже до порога безмолвного дворца, в котором жила княгиня, уединившаяся, или, точнее, погребенная в своем будуаре; она не выходила ни прогуляться, ни подышать свежим воздухом.
        Так как она не говорила и не делала ничего, что могло бы броситься другим в глаза, она не слышала и того, что говорили о ней.
        Принимала княгиня всего несколько человек: мужа, дочь, маркизу де Латурнель, своего исповедника монсеньера Колетти и г-на Рапта. Впрочем, граф заходил к ней все реже.
        Не считая этих визитов, она жила в полном уединении, как одинокое растение в окружении нескольких отдаленных кустов, ничего не получая от них и не озаряя их благотворным светом, не источая целительного аромата, не согревая живительным дыханием. Казалось, она никогда не заглядывает в собственную душу, не озирается по сторонам, а лишь равнодушно скользит взглядом по поверхности.
        Глаза ее, как и внутренний взор, то есть мысль, преодолевая бескрайние пространства, казалось, погружаются в некие высшие сферы, где она видит далекую цель, незримую для других. Она с презрением забывала землю, расправляла свои крылья и устремлялась Бог знает куда: выше неба, высоко-высоко над землей!
        Словом, княгиня воплощала собой безразличие, вялость, мечтательность, созерцательность. Она всегда жила своими мечтами и с ними же ежечасно готовилась умереть. Ничто не удерживало ее в этом мире, и все влекло в мир иной. Господь мог бы призвать ее к себе в любую минуту, и она ответила бы на этот призыв — ведь была она к этому готова уже давно,  — как траппер из куперовских «Могикан» перед смертью: «Вот я, Господи! Что тебе от меня угодно?»
        Кроме того, наши дорогие читатели соблаговолят припомнить, что юная, благородная и обворожительная княжна, ведущая свой стариннейший род от древних ханов, стала женой маршала де Ламот-Удана, почти не ведая того сама: никто не спросил ее согласия, это произошло единственно по воле российского императора и императора французов; читатели поймут, что маршал де Ламот-Удан, состарившийся до срока под обжигающим солнцем сражений, имел мало общего с героем сладких грез страстной юной девушки.
        Но тогдашние боги так захотели.
        Мы возвращаемся ко всем этим подробностям, так как из-за обширных размеров нашей книги некоторые персонажи, исчезая на время из виду наших читателей, могут стереться у них из памяти.
        Итак, вот что представляла собой княгиня Рина, когда граф Рапт впервые предстал перед ней.
        Граф Рапт, молодой и красивый, с той дерзостью во взгляде, которую женщина могла принять за страсть, сумел освежить ее иссушенную душу и заронить в нее надежду.
        Княгине почудилось было, что это любовь, земля обетованная для всякой женщины, и она с радостью пустилась в любовное странствие. Но на полпути она спохватилась, вдруг осознав, какого попутчика себе избрала. Скоро ей открылись гордыня, честолюбие, холодность, эгоизм графа. Господин Рапт стал для нее вторым супругом — не таким добрым, благородным, снисходительным, как первый, но куда более тираническим.
        Рождение Регины на мгновение осветило ее обратившееся в прах сердце. Но это длилось так же недолго, как вспышка молнии. Едва маршал де Ламот-Удан коснулся губами новорожденной, как мать содрогнулась всем своим существом. Вся ее душа возмутилась, и с этой минуты она почувствовала к несчастной Регине если и не отвращение, то равнодушие.
        Рождение Пчелки спустя несколько лет произвело на нее такое же действие. Ее сердце отныне оказалось закрыто для всех.
        Вот в чем заключалась истинная причина ее одиночества. Это был затянувшийся акт покаяния, молчаливого, тайного, безропотного.
        Единственным доверенным лицом этой страждущей души был монсеньер Колетти. Только ему она открыла свои прегрешения, только он понял ее молчаливое страдание.
        Дабы стало понятно, что она дошла до последней черты безразличия, нам будет достаточно поведать нашим читателям, что она лишь внутренне содрогнулась, узнав о браке дочери с графом Раптом, но даже не попыталась оспаривать доводы, приводимые им в оправдание этого чудовищного преступления.
        В ее смирении было нечто от мусульманского фатализма.
        С этой минуты она, не говоря ни слова, не издав ни единого жалобного стона, стала чахнуть с каждым днем. Она почувствовала приближение смерти, и мысль о близкой кончине произвела на нее только одно действие — заставила вспомнить о прожитых годах.
        Так обстояли дела, когда маршал де Ламот-Удан отказал от дома монсеньеру Колетти. Княгиня была еще совсем молодой, когда прекрасные черные волосы стали седыми; ее лоб, щеки, подбородок — все ее лицо было так же бело, как и волосы, и напоминало предсмертную маску.
        Не слыша ее жалоб, никто о ней не беспокоился, если не считать Регину, дважды посылавшую к ней своего врача. Однако княгиня упорно отказывалась его принимать. Что за недуг ее снедал? Никто никогда об этом не говорил, так как это для всех было неведомо. Воспользуемся для его обозначения словом хотя и из разговорного языка, но очень выразительным: княгиня сохла. Она была похожа на здание, которое без видимой причины разрушается от кровли до фундамента, на африканскую пальму, которая постепенно чахнет без живительной влаги или свежего воздуха.
        Пребывая в таком состоянии, княгиня Рина, казалось, уже не принадлежала земной жизни, и хотела она от своих последних дней только одного: дожить или, вернее, умереть спокойно.
        Но маркиза де Латурнель, а если точнее сказать,  — его преосвященство Колетти решил иначе.
        После того как прелат был изгнан из особняка Ламот-Уданов и оказался вынужден предложить себе замену, монсеньер Колетти по примеру парфян пустил, убегая, стрелу: маркиза явилась к княгине в сопровождении аббата Букмона. Госпожа де Ламот-Удан трижды отказывалась ее принять, оправдываясь тем, что не хочет прерывать молитву. Но маркиза была не из тех, кто отступает без боя. Указав аббату на кресло и усаживаясь сама, она сказала камеристке:
        — Хорошо, я подожду, пока княгиня кончит молиться.
        Несчастной княгине пришлось в конце концов, несмотря на свое нежелание, принять маркизу и ее спутника.
        — Я пришла сообщить вам весьма печальное известие,  — начала маркиза жалобным тоном.
        Княгиня, полулежавшая на оттоманке, даже не повернула головы.
        Маркиза продолжала:
        — Должно быть, эта весть вас огорчит, дорогая сестра.
        Княгиня не шевельнулась.
        — Его преосвященство Колетти покидает Францию,  — продолжала огорченная святоша,  — он отправляется в Китай.
        Княгиня встретила это печальное известие так же невозмутимо, словно услышала от первого встречного: «Погода скоро изменится».
        — Я думаю, вы разделяете скорбь всех истинно верующих, узнав, что этот святой человек покидает нас, возможно, навсегда. Ведь в этих диких китайских краях бедный мученик каждую секунду будет рисковать жизнью.
        Княгиня молчала. Она лишь повела головой, но уж очень равнодушно.
        — В своей отеческой заботе,  — продолжала маркиза, не отвлекаясь от темы,  — его преосвященство Колетти подумал, что вам будет как никогда нужна его поддержка, что ее-то как раз вам и будет недоставать.
        В это мгновение княгиня взялась за четки и стала перебирать их в лихорадочном возбуждении. Казалось, она хотела переложить нетерпение, вызванное этим разговором, на первый попавшийся под руку предмет.
        — Монсеньер Колетти,  — бесстрашно продолжала г-жа де Латурнель,  — сам выбрал того, кто должен его сменить. Имею честь представить вам господина аббата Букмона, который во всех отношениях является достойным преемником покидающего нас святого человека.
        Аббат Букмон встал и поклонился княгине со всей угодливостью, на какую был способен; однако труд его был напрасен: безразличная ко всему, черкешенка лишь снова без всякого выражения повела головой.
        Маркиза взглянула на своего спутника и кивнула в сторону княгини с таким видом, словно хотела сказать: «Только посмотрите на эту идиотку!»
        Аббат набожно возвел глаза к небу, словно отвечая: «Да сжалится над нею Господь!», и после этого благочестивого ходатайства снова сел, полагая, что ни к чему стоять, раз княгиня этого все равно не видит.
        Зато маркиза покраснела от нетерпения, она шагнула к оттоманке и, сев в ногах у княгини, заглянула ей в лицо.
        Затем она поманила пальцем аббата Букмона, тот снова встал и подошел к ней.
        — Вот,  — проговорила г-жа де Латурнель и подтолкнула священника к оттоманке,  — это господин аббат Букмон; соблаговолите ответить, княгиня, согласны ли вы на то, чтобы он стал вашим исповедником.
        Черкешенка медленно открыла глаза и в двух шагах от своего лица вместо непорочного ангела из своих снов увидала господина в черном, похожего на пришедшего за ней могильщика.
        Она вздрогнула, потом вгляделась в аббата и улыбнулась. Но сколько горечи было в этой невеселой улыбке, казалось, говорившей: «Даже смерть не так безобразна!»
        Она продолжала молчать.
        — Да или нет, княгиня?!  — потеряв терпение, вскричала маркиза.  — Вы принимаете господина аббата Букмона вместо монсеньера Колетти?
        — Да,  — глухо пробормотала княгиня, всем своим видом будто говоря: «Я приму все, что пожелаете, лишь бы вы оба убрались и дали мне спокойно умереть».
        Маркиза просияла. Аббат Букмон счел, что настало время привлечь словом внимание княгини, не реагировавшей на его пантомиму. Он затянул нудную проповедь; княгиня терпеливо выслушала ее от начала до конца, потому, вероятно, что пропускала слова аббата мимо ушей: она, по обыкновению, слышала лишь похоронную песнь, звучащую у нее в душе. Маркиза де Латурнель сказала «Аминь», набожно перекрестилась и подступила к княгине еще ближе, в то время как аббат Букмон отошел в сторонку.
        — Ваша судьба,  — произнесла маркиза, искоса поглядывая на умирающую,  — находится отныне в руках господина аббата. Когда я говорю «ваша судьба», я подразумеваю всех членов вашей семьи. Вы носите славное имя тех, кого веками прославляли истинные христиане. Итак, речь идет о том,  — все мы смертны!  — чтобы с благоговением перебрать в памяти все свои поступки и решить, нет ли в нашем прошлом чего-нибудь такого, что после нас могло бы бросить нежелательную тень на безупречный герб предков. Господин аббат Букмон — человек добродетельный; ему доверена в вашем лице незапятнанная слава семьи. Соблаговолите, княгиня, перед тем как отправитесь в последний путь, поблагодарить господина аббата Букмона за преданность, которую он выказывает, берясь за столь трудное дело…
        — Спасибо,  — только и прошептала княгиня, не поворачивая головы.
        — …и назначить день для беседы с ним,  — с раздражением продолжала маркиза.
        — Завтра,  — с прежним безразличием отвечала г-жа де Ламот-Удан.
        — Идемте, господин аббат,  — пригласила г-жа де Латурнель г-на Букмона, и на лице у нее от злости выступили красные пятна.  — А в ожидании, пока госпожа княгиня выразит вам благодарность, которой вы заслуживаете, позвольте мне сделать это от ее имени.
        Она знаком приказала аббату следовать за ней, коротко и сухо бросив на прощание:
        — Прощайте, княгиня.
        — Прощайте,  — равнодушно отозвалась та.
        Подвинув к себе хрустальный бокал, она опустила в него позолоченную серебряную ложку и принялась за варенье из лепестков розы.
        XIX
        ПАРФЯНСКАЯ СТРЕЛА
        Вечером того же дня, как помнят читатели, прелат-итальянец назначил у себя встречу с аббатом Букмоном.
        Епископ готовился к отъезду.
        — Ступайте в мой кабинет,  — сказал он аббату,  — я вас догоню.
        Аббат повиновался.
        Монсеньер Колетти обратился к своему лакею:
        — Лицо, которое я вызывал, находится в моей молельне?
        — Да, ваше преосвященство,  — ответил лакей.
        — Хорошо. Кроме маркизы де Латурнель, меня ни для кого нет дома.
        Слуга поклонился.
        Монсеньер отправился в молельню.
        Там стоял в углу худой и бледный человек из-за длинных волос похожий — и это, очевидно, ему льстило — на Базиля из «Женитьбы Фигаро» или на пьеро из пантомимы.
        Должно быть, наши читатели уже забыли этого персонажа, но мы в двух словах освежим их память. Это был любимчик женщины, сдававшей внаем стулья, а также один из шпионов г-на Жакаля, по прозвищу Овсюг; он чудом избежал гибели во время беспорядков на улице Сен-Дени и со славой вернулся в отчий дом на Иерусалимской улице.
        Читатели, без сомнения, удивятся, встретив этого висельника в доме нашего итальянца-иезуита. Однако если им будет угодно последовать за нами в молельню, они скоро поймут все сами.
        При виде монсеньера Колетти Овсюг молитвенно сложил руки на груди.
        — Ну как?  — спросил итальянец.  — Что-нибудь удалось найти? Говорите коротко и тихо.
        — Результат прекрасный, монсеньер, да и искать долго не пришлось: это два самых больших интригана во всем христианском мире.
        — Откуда они?
        — Они из тех же мест, что и я, ваше преосвященство.
        — А откуда родом вы?
        — Из Лотарингии.
        — Неужели?
        — Да, а вы знаете поговорку: «Лотарингец продаст и Бога и ближнего».
        — Это, должно быть, лестно и для вас и для этих двоих. А где они получили образование?
        — В нансийской семинарии. Правда, аббата оттуда выгнали.
        — За что?
        — Вашему преосвященству достаточно будет сказать, что вы знаете причину, и он не станет настаивать на объяснении, в этом я убежден.
        — А его брат?
        — Этот — другое дело. О нем я знаю немало подробностей. Король Станислав, будучи покровителем небольшой церкви в окрестностях Нанси, подарил ей изображение Христа кисти Ван Дейка. Со временем викарии этой церкви позабыли о ценности этого Христа, зато Букмон-живописец знал ее очень хорошо. Он попросил разрешения снять с картины копию. После того как копия была готова, он подменил оригинал и продал его за семь тысяч франков антверпенскому музею. Дело получило огласку и, конечно, для художника закончилось бы крупными неприятностями, но аббат, уже приобщившийся к Сент-Ашёлю, добился поддержки от настоятеля. Дело замяли, но если его снова вытащит на свет человек вашего положения, виновнику не поздоровится.
        — Хорошо. Я слышал, что они живут под вымышленными именами. Вам об этом что-нибудь известно?
        — Совершенно верно. Их настоящая фамилия — Маду, а не Букмоны.
        — Как они жили, с тех пор как уехали из Нанси?
        — В материальном отношении — довольно хорошо, в нравственном — ужасно. Дурачили людей, а когда дураков не встречали, брали в долг. Если вам угодно дать мне еще сутки, я смогу представить вам более точные сведения.
        — Ни к чему, я сегодня вечером уезжаю. Кроме того, я знаю все, что хотел знать.
        Он вынул из кошелька пять луидоров.
        — Вот задаток,  — сказал он, вручая деньги Овсюгу.  — Возможно, вы получите письменные приказания без подписи. Каждый из таких приказов будет сопровождаться небольшой суммой, чтобы вознаградить вас за труды. Отправляйте ответы на эти запросы до востребования в Рим. Я узнаю ваши письма по трем значкам «X» на конверте.
        Овсюг поклонился с таким видом, точно хотел сказать: «Пока все?»
        Монсеньер Колетти понял его.
        — Глаз не спускайте с наших двух друзей. Держитесь наготове, чтобы в любую минуту дать мне сведения, которые я от вас потребую. Ступайте.
        Овсюг, пятясь, вышел.
        Монсеньер Колетти подождал, пока закроется дверь, помолчал, подумал и наконец сказал:
        — Ну, теперь к другому!
        Он вышел из молельни, прошел через гостиную и отворил дверь в кабинет.
        Он нашел там аббата Букмона. Тот устроился в большом кресле и, глядя в потолок, вертел большими пальцами.
        — Итак, господин аббат, можете ли вы мне сказать,  — спросил он,  — как вас приняла госпожа де Ламот-Удан?
        — Княгиня, кажется, согласилась, чтобы я стал ее исповедником,  — отвечал аббат.
        — Что значит «кажется»?  — удивился иезуит.
        — Княгиня не слишком разговорчива,  — продолжал аббат.  — Ваше преосвященство должны это знать. Я не могу точно сказать, какое впечатление у нее сложилось обо мне, вот почему я вам и ответил, что, кажется, княгиня согласилась.
        — Вы закрепились в их доме?
        — По мнению госпожи маркизы де Латурнель — да.
        — Тогда таково должно быть и ваше мнение. Не будем больше к этому возвращаться. Я вас пригласил затем, чтобы дать указания, как вы должны себя держать с госпожой де Ламот-Удан.
        — Я жду ваших приказаний, монсеньер.
        — Прежде чем приступить к делу, скажу два слова о средствах, которые я имею в своем распоряжении, чтобы успокоить вашу совесть,  — на тот маловероятный случай, что она вас беспокоит,  — и развеять всякие сомнения в необходимости быть полностью мне преданным. Вас выгнали из нансийской семинарии. Я знаю почему. Это то, что касается вас. Что же до вашего брата, то, как вам известно, в Антверпене имеется некий Христос кисти Ван Дейка…
        — Ваше преосвященство!  — покраснев, перебил его аббат Букмон.  — Зачем предполагать, что вам придется прибегать к угрозам? Вы и так можете делать все, что пожелаете, с вашими нижайшими слугами.
        — Я этого и не предполагаю. У меня все карты на руках, я хороший игрок! Я раскрываю свои карты, только и всего.
        Аббат поджал губы, и стало слышно, как он скрипнул зубами. Он опустил глаза, но прелат успел заметить в них сверкнувший злой огонек.
        Монсеньер Колетти выждал, пока аббат придет в себя.
        — Ну вот,  — сказал иезуит,  — теперь, когда мы договорились, выслушайте меня. Жена маршала де Ламот-Удана при смерти. Вам не придется долго быть ее духовником. Но при старании и умении минуты стоят дней, а дни — лет.
        — Я слушаю, монсеньер.
        — Когда вы услышите исповедь княгини, вам станут понятны некоторые мои указания, хотя сейчас они могут показаться вам неясными.
        — Я постараюсь понять,  — пообещал аббат Букмон с улыбкой.
        — Супруга маршала совершила оплошность,  — продолжал прелат.  — И это оплошность такого рода и такой важности, что, если она не получит на земле прощение лица, которое она оскорбила, я сильно сомневаюсь, получит ли она его на небесах. Вот что я вам поручаю ей доказать.
        — Но, монсеньер, мне следовало бы знать, какого рода этот грех, чтобы внушить необходимость земного прощения.
        — Вы это узнаете, когда княгиня вам все расскажет.
        — Я бы хотел иметь время подготовить свои доводы.
        — Представьте, к примеру, один из тех грехов, для прощения которого некогда потребовалось слово самого Иисуса Христа!
        — Прелюбодеяние?  — осмелился предположить аббат.
        — Прошу заметить: я этого слова не произносил,  — сказал итальянец.  — Но если бы это было именно прелюбодеяние, вы полагаете, княгиня получит прошение Небес, не добившись его прежде от мужа?
        Аббат невольно вздрогнул: он смутно понимал, куда клонит итальянец и, как бы ни был он сам порочен, флорентийская месть епископа его пугала.
        Вероятно, ему был бы понятнее и меньше пугал бы его яд Медичи и Борджа.
        Однако каким бы чудовищным ни представлялось ему поручение, он даже не подумал сделать хоть малейшее замечание: он чувствовал себя зайцем в когтях тигра.
        — Ну, вы готовы за это взяться?  — спросил итальянец.
        — С удовольствием, ваше преосвященство, но я бы хотел понять…
        — Понять? А зачем? Разве вы так уж давно приняты в святой орден, что забыли первую заповедь: «Perinde ac cadaver»? Повинуйтесь без возражений, не задумываясь, слепо, повинуйтесь, как мертвец!
        — Я обязуюсь,  — торжественно произнес аббат при упоминании о законах ордена,  — точно исполнить поручение, которое вы мне доверяете, и повиноваться заповеди «perinde ас cadaver».
        — Вот это хорошо!  — сказал монсеньер Колетти.
        Он подошел к секретеру и достал оттуда небольшой туго набитый сафьяновый бумажник.
        — Я знаю, что вы крайне бедны,  — заметил прелат.  — Исполняя мои приказания, вы, возможно, войдете в непредвиденные расходы. Я беру их все на свой счет. А когда мое поручение будет исполнено, вы получите в благодарность за свою службу сумму, равную той, что лежит в этом бумажнике.
        Аббат Букмон покраснел и задрожал от удовольствия, ему пришлось собраться с силами, прежде чем он коснулся бумажника кончиками пальцев и опустил его в карман, даже не заглянув внутрь.
        — Я могу идти?  — спросил аббат, торопясь расстаться с итальянцем.
        — Еще одно слово,  — задержал его монсеньер Колетти.
        Аббат поклонился.
        — В каких вы отношениях с маркизой де Латурнель?
        — В очень хороших.
        — А с графом Раптом?
        — В очень плохих.
        — Иными словами, у вас нет ни причины, ни желания быть ему приятным?
        — Ни малейшего, ваше преосвященство, скорее наоборот.
        — И если несчастье неизбежно должно произойти с кем-нибудь, вы бы предпочли, чтобы это был скорее он, чем кто-либо другой?
        — Совершенно верно, ваше преосвященство.
        — Тогда, аббат, в точности исполняйте все мои указания, и вы будете отмщены.
        — A-а, теперь я все понял!  — воскликнул аббат, порозовев от удовольствия.
        — Тихо, сударь! Мне это знать ни к чему.
        — Через неделю, ваше преосвященство, ждите вестей… Куда писать?
        — В Рим, на виа Умильта.
        — Спасибо, ваше преосвященство; помогай вам Господь в путешествии!
        — Благодарю вас, господин аббат. Сбудется ваше пожелание или нет, но намерение доброе.
        Аббат поклонился и вышел через потайную дверь, которую перед ним отворил прелат.
        Вернувшись в гостиную, монсеньер Колетти застал там маркизу де Латурнель.
        Старая святоша пришла попрощаться со своим духовником.
        Тот покончил в Париже со всеми делами и стремился уехать как можно скорее, а потому хотел сократить чувствительную сцену, которую собиралась устроить маркиза. Он уже собирался прибегнуть к единственному средству, какое смог найти — сослаться на желание и даже необходимость собраться с мыслями перед опасным путешествием в Китай. Вдруг выездной лакей маркизы поспешно вошел в гостиную и доложил: с г-жой де Ламот-Удан случился нервный припадок такой силы, что даже опасались, как бы во время его она не умерла.
        Монсеньер Колетти покрылся красными пятнами, когда услышал эту новость.
        — Маркиза!  — проговорил он.  — Слышите? Нельзя терять ни минуты.
        — Я бегу к невестке!  — воскликнула маркиза и вскочила с кресла.
        — Ошибаетесь!  — остановил он ее.  — Бежать нужно не к госпоже де Ламот-Удан.
        — Куда же, монсеньер?
        — К аббату Букмону.
        — Вы правы, ваше преосвященство. Ее душа еще более уязвима, чем ее тело. Прощайте, мой достойный друг. Храни вас Бог в вашем долгом путешествии через океан.
        — Я пересеку его в молитвах о вас и ваших родных, маркиза,  — отозвался прелат, сложив руки на груди.
        Маркиза уехала в своей карете. Спустя четверть часа коляска, запряженная тройкой почтовых лошадей, увозила его преосвященство Колетти в Рим.
        XX
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ АББАТ БУКМОН ПРИНИМАЕТСЯ ЗА СТАРОЕ
        Действительно, через несколько минут после отъезда маркизы де Латурнель и достойного аббата Букмона у супруги маршала де Ламот-Удана случился настолько сильный припадок, что находившаяся при ней камеристка огласила особняк истошным криком: «Госпожа умирает!»
        Старый врач маршала, которого княгиня упорно отказывалась принять, прибежал на зов Грушки и по тревожным симптомам определил, что это предсмертный приступ и что княгине осталось жить не больше суток.
        Маршал прибыл в то время, когда врач выходил из апартаментов черкешенки.
        Увидев мрачное лицо доктора, г-н де Ламот-Удан все понял.
        — Княгиня в опасности?  — спросил он.
        Доктор грустно кивнул.
        — Ее нельзя спасти?  — продолжал маршал.
        — Невозможно,  — отвечал доктор.
        — Из-за чего она, по-вашему, умирает, друг мой?
        — Тоска…
        Маршал внезапно помрачнел.
        — Вы полагаете, доктор,  — печально сказал он,  — что я лично мог причинить княгине боль?
        — Нет,  — покачал головой врач.
        — Вы знаете ее уже двадцать лет,  — продолжал г-н де Ламот-Удан.  — Вы, как и я, наблюдали за тем, что княгиня находилась непрестанно в состоянии, так сказать, летаргии. Когда я вас об этом спросил, вы привели мне тысячу похожих примеров, и я решил, что, как вы мне и говорили, это дремотное состояние, в которое впадала княгиня по любому поводу, являлось результатом ее слабой конституции. Но в этот час вы объясняете ее смерть тоской. Объясните же, друг мой, вашу мысль, и если вы обратили внимание на что-то, не оставляйте меня в неведении.
        — Маршал!  — сказал врач.  — Я не заметил никаких отдельных фактов, которые могли бы подтвердить это мнение. Но из их совокупности для меня ясно, что только тоской объясняется смертельная болезнь госпожи де Ламот-Удан.
        — Это мнение светского человека или философа, доктор. Я же прошу вас дать научное объяснение, представить мнение врача.
        — Господин маршал! Настоящий врач — философ, который изучает тело лишь для того, чтобы лучше узнать душу. За госпожой де Ламот-Удан я наблюдал внимательно, хотя это было и непросто. Но результат сомнений не вызывает, маршал. Это так же верно, как то, что мы сейчас стоим друг против друга. И я утверждаю, насколько это доступно человеку на основании общих фактов, что госпожу де Ламот-Удан сводит в могилу неизбывная и страшная тоска.
        — Ваш ответ меня вполне удовлетворил, друг мой,  — взволнованно сказал маршал, протягивая старому доктору руки.  — И если я вас спрашивал, то не столько для того, чтобы знать ваше мнение, как ради того, чтобы укрепиться в собственном. Еще двадцать лет назад, друг мой, эта мысль пришла мне в голову. И если я ею не поделился ни с кем, даже с вами, человеком, которому я доверяю безгранично, то вот почему: я подумал, что страдание женщины, которую любит муж, объясняется только одним: она согрешила!
        — Маршал!  — перебил его доктор, покраснев.  — Поверьте, что мне ни на минуту не приходила в голову эта мысль!
        — Я в этом уверен, друг мой,  — сказал маршал, крепко пожимая руки славному доктору.  — Теперь прощайте! Не будет ли у вас какого-нибудь особого предписания, специального распоряжения относительно здоровья княгини?
        — Нет, маршал,  — отвечал врач.  — Госпожа княгиня отойдет без болей, тихо: жизнь угасает в ней, словно свеча. Умирая, она спокойно закроет глаза, как бы засыпая, и смерть ее будет отличаться от сна лишь тем, что сон этот будет вечным.
        Маршал де Ламот-Удан печально наклонил голову и еще раз на прощание крепко пожал доктору руку. Тот удалился.
        Спустя минуту маршал вошел в спальню жены. Княгиня лежала на белых простынях — белолицая, беловолосая, в белых одеждах — и была похожа на мертвую невесту, покоящуюся в саване. Для полного сходства со смертным ложем в этой комнате не хватало только священника, свечей и серебряной чаши со святой водой.
        Маршал де Ламот-Удан не смог сдержать дрожи.
        Он не раз сталкивался со смертью на войне, и вид ее был для него не нов. Но ему, отважному воину, было непонятно, как можно безропотно ее принимать, не защищаясь и не пытаясь ее победить.
        Эта тихая кроткая смерть, без протеста, без сопротивления, без какого бы то ни было возмущения вызывала в нем удивление.
        Он почувствовал, как ноги у него подкосились, словно у малого ребенка, взвалившего на плечи непосильный груз: он благоговейно приблизился к кровати больной и ласково спросил:
        — Вам плохо?
        — Нет,  — отозвалась княгиня Рина, повернув голову в его сторону.
        — Вы больны?
        — Нет,  — снова сказала она.
        — Я встретил выходившего от вас доктора,  — продолжал настаивать маршал.
        — Да,  — кивнула черкешенка.
        — Вам хочется чего-нибудь?
        — Да.
        — Чего же?
        — Пригласите священника.
        В это самое мгновение камеристка объявила о прибытии маркизы де Латурнель и аббата Букмона. На время исповеди маршал с маркизой удалились в будуар княгини.
        Мы знаем грехи г-жи де Ламот-Удан, а потому не станем повторяться, рассказывая читателям о ее исповеди.
        Аббат Букмон, слушая рассказ о грехах княгини, очень скоро понял, насколько ответственное поручение дал ему монсеньер Колетти: г-ну Рапту была уготована достойная месть.
        — Сестра!  — обратился аббат к умирающей.  — Вы осознаете, насколько велик ваш грех?
        — Да,  — ответила она.
        — Вы пытались его загладить?
        — Да.
        — Каким образом?
        — Раскаянием.
        — Этого хотя и много, но недостаточно. Существуют более действенные способы для исправления грехов.
        — Познакомьте меня с ними.
        — Если человек украл,  — после минутного размышления заговорил аббат,  — то, по-вашему, его раскаяние равносильно возвращению украденной вещи?
        — Нет,  — сказала умирающая, не догадываясь, куда клонит аббат.
        — Ваши грехи, дорогая сестра, сродни тому, о котором я веду речь, и искупаются тем же способом.
        — Что это значит?
        — Вы украли честь у своего супруга. Так как возместить его убытки невозможно, откровенное, честное и искреннее признание в грехе равносильно в вашем случае возвращению украденной вещи.
        — Да что…  — закричала было княгиня.
        Внезапно она замолчала, словно боясь, что ее услышат. Она приподнялась, повернулась к аббату и так на него посмотрела, что он невольно вздрогнул, хотя был не робок.
        — Вы дрожите, господин аббат?  — спросила княгиня, не сводя с него пристального взгляда.
        — Ну да, сестра!  — смущенно пролепетал аббат.
        — Вы сами дрожите при мысли о столь страшном искуплении,  — в волнении продолжала умирающая.
        — Да, сестра, я представляю себе возможные последствия такого признания и искренне вам сочувствую.
        — Так вы беспокоитесь только за меня, господин аббат?
        — Разумеется, сестра.
        — Хорошо,  — смирилась княгиня после минутного размышления.  — Не будем больше говорить об этом и вернемся к тому способу искупления, который вы мне предлагаете.
        Бедняжке никогда не приходилось так много говорить. Она на минутку умолкла, словно исчерпав свои силы, и на лбу у нее выступили капельки пота.
        Аббат счел за благо промолчать. Тишину нарушила сама княгиня:
        — Господин аббат! Что будет, если я не сделаю признания, которое вы от меня требуете?
        — Вы обречете себя на вечные муки в мире ином.
        — И полный покой для господина маршала на земле?
        — Естественно, сестра, однако…
        — Не считаете ли вы, господин аббат, что искупление будет еще более полным, если ценой вечного страдания я обеспечу покой моего супруга?
        — Нет,  — возразил аббат, чрезвычайно смущенный этим вопросом.  — Нет,  — повторил он, будто простое повторение этого слова, поскольку доводов не было, делало ответ более убедительным.
        — Соблаговолите объяснить, почему, господин аббат!  — настаивала княгиня.
        — Своим спасением не торгуют, сестра,  — пытался запугать несчастную женщину аббат.  — Его не купить ни за какие деньги, его можно только заслужить.
        — А разве обеспечить чужой покой не означает заслужить собственное спасение?
        — Нет, сестра. Если бы у вас было впереди еще несколько лет, я бы предоставил Провидению просветить вас на этот счет. Но вы скоро отдадите Богу душу, и не пристало вам сомневаться в том, что отдать ее надобно чистой от всякой скверны. Я согласен: способ, которым вам надлежит смыть с себя грех, ужасен. Но выбора у вас нет, и вы должны принять то, что вам предлагается по милости Божьей.
        — Значит, жизнь честного человека, запятнанного по моей вине, будет разбита?  — прошептала бедная княгиня.  — И подает мне этот совет священник! О Боже! Направь меня! Просвети мою душу, темную, будто тюремная камера!
        — Да будет так!  — заикаясь, проговорил аббат.
        — Господин аббат,  — решительно произнесла г-жа де Ламот-Удан,  — поклянитесь перед Богом, что такое искупление необходимо.
        — Всякая клятва кощунственна, сестра,  — строго возразил священник.
        — Тогда, господин аббат, приведите мне доводы в пользу вашего совета. Дайте хотя бы один! Я готова повиноваться, но хочу понять…
        — Все это по слабости ума и из гордыни, сестра. Праведнику не нужно доказывать, он и так все чувствует.
        — Это оттого, что я не чувствую, господин аббат, а потому покорно молю меня просветить.
        — Повторяю, что это ваша гордыня, ваш разум восстают против совести. Зато ваша совесть вопиет, так что мне даже нет нужды повторять: «Все зло, которое ты совершила, ты же должна и исправить». Вот высший приказ, вот Божья воля. Однако что значит крик совести для извращенного ума? Предположим, что вы явитесь на Божий суд, запятнанная этим преступлением, хотя могли бы прийти чистой! Вы полагаете, Господь в своей строгости и справедливости не вызовет посланца, который скажет оскорбленному мужу: «Человек! Женщина, что была твоей перед Богом, предала тебя среди людей».
        — Смилуйтесь, господин аббат!  — вскричала, потерявшись, несчастная женщина.
        — «Человек!  — пронзительным голосом продолжал аббат.  — Эта женщина получила от меня совет попросить у тебя прощения за свое прегрешение, но она оказалась преступницей и явилась преклонить колени на ступени моего трона, неся с собою скверну».
        — Смилуйтесь, смилуйтесь!  — повторила княгиня.
        — «Нет, никакой милости!  — скажет Господь.  — Человек! Будь безжалостен к этой недостойной и прокляни ее имя на земле, как я накажу ее душу на небесах!» Вот какое страшное наказание готовит вам Господь — как на небесах, так и на этом свете. Повторяю: Господь не допустит, чтобы данный вам муж не остался в неведении относительно вашего преступления и своего позора.
        — Довольно, господин аббат!  — властно вскричала княгиня.
        К ней на время вернулись силы, она внезапно приподнялась, и, указав пальцем на дверь, спокойно прибавила:
        — Я никому не позволю уведомлять моего мужа! Ступайте и известите господина маршала, что я его жду.
        Аббат побледнел под высокомерным взглядом княгини.
        — Сударыня!  — промямлил он.  — Я слышу в вашем тоне горечь, причину которой не могу понять.
        — Я говорю с вами, господин аббат,  — гордо отвечала княгиня,  — как с человеком, чьи коварные замыслы я, не понимая, лишь смутно подозреваю. Соблаговолите, пожалуйста, выйти и попросить господина маршала зайти ко мне.
        Она отвернулась и уронила голову на подушки.
        Аббат, бросив на несчастную полный ярости и злобы взгляд вышел.
        Однако происшедшая сцена оказалась не по силам бедной княгине. Долгая и страшная борьба с аббатом подорвала ее последние силы. Когда маршал вошел к ней в спальню, он глухо простонал, увидев ее поверженной: ему почудилось, что она с минуты на минуту отдаст Богу душу.
        Маршал подозвал камеристку, та подбежала к кровати своей хозяйки и, растерев княгине виски, постепенно привела ее в чувство.
        Едва умирающая открыла глаза, она с ужасом повернула голову в сторону двери.
        — Что, дорогая?  — ласково спросил маршал.
        — Он ушел?  — дрожащим голосом спросила княгиня.
        — Кто, госпожа?  — спросила верная Грушка, глаза которой были полны слез.
        — Священник!  — пояснила г-жа де Ламот-Удан, и на ее лице отразился ужас, будто в комнату вошел целый легион дьяволов под предводительством аббата Букмона.
        — Да,  — сказал маршал и нахмурился при мысли, что именно аббат поверг его супругу в отчаяние.
        — Ах!  — с облегчением выдохнула княгиня, словно с ее груди свалился камень.
        Она повернулась к камеристке и приказала:
        — Ступай, Грушка, мне нужно поговорить с маршалом.
        Девушка удалилась, оставив княгиню наедине с супругом.
        XXI
        ТО DIE — ТО SLEEP[Умереть, уснуть (англ.).]
        — Подойдите ближе, господин маршал,  — едва слышно прошептала княгиня, и г-н де Ламот-Удан едва разобрал ее слова.  — Громко говорить я не могу, а мне многое нужно вам сказать.
        Маршал подвинул кресло и сел у княгини в изголовье.
        — В вашем состоянии говорить трудно. Молчите! Дайте мне свою руку и усните.
        — Нет, господин маршал,  — возразила княгиня.  — Мне остается заснуть вечным сном, но перед смертью я хочу сделать вам одно признание.
        — Нет,  — ответил маршал.  — Нет, Рина, вы не умрете. Вы еще не успели сделать на земле всего, что вам предназначено, дорогая, а мы должны уходить из жизни только после того, как все исполнено. Ведь Пчелке еще нужны ваши заботы.
        — Пчелка!  — дрожа, прошептала умирающая.
        — Да,  — продолжал г-н де Ламот-Удан.  — Ведь именно благодаря вам ей стало лучше. Благодаря вашим прекрасным советам жизнь нашей дорогой девочки почти в полной безопасности. Не бросите же вы свое дело на полпути, дорогая Рина. А уж если потом Господь и призовет вас к себе, вы уйдете не одна: думаю, он будет ко мне милостив и призовет меня вместе с вами.
        — Господин маршал!  — прошептала княгиня, до слез тронутая добротой мужа.  — Я недостойна вашей любви, вот почему умоляю выслушать меня.
        — Нет, Рина, я не стану вас слушать. Усни с миром, девочка моя, и да благословит Господь твой сон!
        Слезы хлынули из глаз княгини сплошным потоком, и маршал почувствовал их даже на своей руке, которой сжимал хрупкую ручку жены.
        — Ты плачешь, моя Рина!  — взволнованно сказал он.  — Может быть, я в состоянии облегчить твои страдания?
        — Да,  — кивнула умирающая,  — я очень страдаю, мне невыносимо больно.
        — Говори, дорогая.
        — Прежде всего, господин маршал,  — произнесла княгиня, высвободив свою руку и достав с груди небольшой золотой ключик на цепочке,  — возьмите этот ключ и отоприте мой шифоньер.
        Маршал взял ключ, встал и сделал, как она говорила.
        — Выдвиньте второй ящик,  — продолжала г-жа де Ламот-Удан.
        — Готово,  — отозвался маршал.
        — Там должна лежать пачка писем, перевязанных черной лентой, так?
        — Вот она,  — сказал маршал, приподнимая письма и показывая их княгине.
        — Возьмите их и сядьте со мной рядом.
        Маршал исполнил приказание.
        — В этих письмах моя исповедь,  — продолжала несчастная женщина.
        Маршал протянул было пачку жене, но та оттолкнула ее со словами:
        — Прочтите их, потому что я не в силах пересказать вам содержание.
        — Что в этих письмах?  — смущенно переспросил маршал.
        — Признание во всех моих грехах и доказательства их, господин маршал.
        — Раз так,  — с волнением проговорил маршал,  — позвольте мне отложить чтение до другого дня. Вы сейчас слишком слабы, чтобы заниматься своими грехами. Я дождусь вашего выздоровления.
        Он распахнул редингот и положил письма в карман.
        — Я умираю, господин маршал,  — пронзительно вскрикнула княгиня,  — и не хочу предстать перед Господом, имея на совести столь тяжкий грех.
        — Если Бог призовет вас к себе, Рина,  — грустно прошептал маршал,  — пусть он простит вам на небесах так же, как я прощаю на земле, все прегрешения, какие вы могли совершить.
        — Это больше чем прегрешения, господин маршал,  — угасающим голосом продолжала княгиня,  — это преступления, и я не хочу покинуть это мир, не признавшись в них вам. Я опорочила вашу честь, господин маршал.
        — Довольно, Рина!  — дрожа, выкрикнул маршал.  — Хватит, хватит!  — прибавил он мягче.  — Повторяю вам, что не хочу ничего слышать. Я вас прощаю, благословляю и призываю на вашу голову милосердие Божье.
        Слезы благодарности снова брызнули из глаз княгини. Повернув к маршалу голову, глядя на него с невыразимой нежностью и восхищением, она попросила:
        — Дайте мне руку!
        Маршал протянул ей обе руки. Княгиня схватилась за одну из них, поднесла к губам, горячо поцеловала и воскликнула в страстном порыве:
        — Господь призывает меня к себе… Я буду о вас молиться!
        Уронив голову в подушки, она закрыла глаза и без всякого перехода уснула навсегда с величественностью ясного, прекрасного летнего дня, угасающего в сумерках.
        — Рина, Рина! Бедная моя, любимая моя!  — закричал маршал, находившийся во власти самых противоречивых чувств после описанной нами сцены.  — Открой глаза, посмотри на меня, ответь мне! Я тебя простил, я прощаю тебя, бедняжечка! Слышишь меня? Я все тебе прощаю!
        Он привык к тому, что его жена почти всю свою жизнь молчала, и теперь, глядя в ее безмятежное лицо, не заметил ничего, что свидетельствовало бы о ее смерти. Он привлек к себе жену и поцеловал в лоб. Но лоб был холоден как мрамор; приблизив свои губы к застывшим губам жены и не ощутив ее дыхания, маршал наконец понял, что произошло с его несчастной супругой. Он осторожно опустил ее голову на подушку, воздел над нею руки и произнес:
        — Что бы ты ни совершила, я прощаю тебя в эту высшую минуту, несчастное и слабое создание! Какой бы грех, какое бы преступление ты ни совершила, я призываю на твою голову благословение Божье.
        В это мгновение послышался детский голосок:
        — Мама, мама! Я хочу тебя видеть!
        Это была Пчелка. Она с нетерпением ожидала в будуаре, когда закончится разговор княгини с мужем.
        Две сестры торопливо вошли в спальню: Регина сопровождала Пчелку.
        — Не входите, не входите, девочки!  — рыдающим голосом остановил их маршал.
        — Я хочу видеть маму,  — заплакала Пчелка и побежала к кровати княгини.
        Однако маршал преградил ей путь. Он обхватил ее за плечи и подвел к княжне Регине.
        — Ради Бога, уведите ее, дитя мое!  — взмолился он.
        — Как она?  — спросила Регина.
        — Ей лучше, она уснула,  — солгал маршал, но голос выдал его.  — Уведите Пчелку.
        — Мама умерла!  — простонала девочка.
        Княжна Регина, обнимая Пчелку, бросилась к кровати.
        — Несчастные дети!  — горестно вздохнул г-н де Ламот-Удан.  — У вас нет больше матери!
        Сестры в один голос зарыдали.
        На их крики маркиза де Латурнель и камеристка в сопровождении аббата Букмона явились в спальню.
        При виде лицемерного аббата Букмона маршал на время забыл о собственной боли и вспомнил о жалобах княгини, после того как аббат вышел из ее спальни. Маршал подошел к священнику и, строго на него взглянув, сурово проговорил:
        — Это вы, сударь, заняли место монсеньера Колетти?
        — Да, господин маршал,  — подтвердил священник.
        — Ну что же, сударь, ваш долг исполнен. Женщина, которую вы исповедовали, мертва.
        — С позволения господина маршала,  — сказал аббат,  — я проведу ночь у тела несчастной княгини.
        — Ни к чему, сударь. Я сделаю это сам.
        — Но обычно, господин маршал,  — продолжал настаивать аббат, видя, что его прогоняют второй раз за день,  — эта печальная обязанность выпадает на долю священника.
        — Вполне возможно, что так оно и есть, господин аббат,  — тоном, не допускающим возражений, сказал маршал.  — Но, повторяю, ваше присутствие здесь отныне ни к чему. Честь имею кланяться!
        Он повернулся к аббату Букмону спиной и пошел к двум сестрам, которые, рыдая, целовали руки матери. Аббат был взбешен оказанным ему приемом. Он с вызовом нахлобучил шляпу, как Тартюф, с угрозами покидавший дом Оргона:
        Отсюда скоро уберетесь сами,
        Хоть мните вы хозяином себя![67 - Мольер, «Тартюф, или Обманщик», V, 7-8.]
        и вышел, громко хлопнув на прощание дверью будуара.
        Такая выходка, несомненно, требовала наказания. Но маршал де Ламот-Удан был в эту минуту слишком поглощен своим горем и не обратил внимания на наглое поведение аббата Букмона.
        Стемнело. В спальне княгини царили полумрак и гробовая тишина.
        Вошел лакей и доложил, что ужин готов. Однако маршал от еды отказался. Он отпустил всех, после того как ему принесли лампу, и, оставшись один, устроился рядом с шифоньером, у которого, бывало, подолгу простаивала княгиня. Вынув из кармана связку писем, маршал трясущейся рукой потянул за ленточку, развязал их и сквозь слезы стал с трудом читать одно за другим.
        Первое письмо было от него, написанное на биваке накануне сражения; второе было из лагеря на другой день после победы. Все письма были написаны во время военных действий, во всех звучала одна и та же мысль: «Когда мы вернемся во Францию?» Иными словами, все письма мужа свидетельствовали о его отсутствии и указывали на то, что жена одинока и всеми покинута.
        Вот через какую дверь вошло несчастье в жизнь княгини: через его отсутствие и ее одиночество.
        Он помедлил, заметив чужой почерк, словно прежде чем идти дальше, он должен был осознать уже пройденный путь. На этом пути он представил себе свою жену — слабое существо, блуждающее без поддержки, без помощи, во власти первого попавшегося голодного волка.
        Он повернулся к телу жены и подошел ближе со словами:
        — Прости, дорогая! Прежде всего виноват я сам. Да простит меня Господь, первый грех я беру на себя.
        Он снова сел у шифоньера и приступил к письмам г-на Рапта.
        Странное дело! Он будто инстинктом чувствовал, что за этим грехом кроется настоящее преступление: когда он узнал о своем бесчестье, эта новость его не оглушила, как бывает обыкновенно с человеком любого темперамента в подобном положении. Разумеется, он был опозорен; он дрожал все время, пока читал эти письма, и если бы в ту минуту граф Рапт попался ему в руки, он несомненно задушил бы его. Весть о несчастье обернулась ненавистью к любимцу, но в то же время и состраданием к жене. Он искренне ее жалел, винил себя в собственном бесчестье, в предательстве по отношению к самому себе и заранее просил у Бога снисходительности к умершей.
        Такое действие произвело на маршала первое письмо г-на Рапта: сострадание к жене, возмущение подопечным. Жена обманула мужа, адъютант предал командира.
        Он продолжал ужасное чтение со стесненным сердцем, терзаемый тысячью мучительных мыслей.
        Сначала он прочел лишь общие фразы первых писем. Ничто не предвещало несчастья. Однако он интуитивно понимал, так сказать, догадывался, что ему предстоит узнать еще более страшное известие, и лихорадочно перебирал одно письмо за другим. Он торопливо проглатывал их, чем-то напоминая человека, который видит направленное на него оружие и бросается навстречу пуле.
        Вдруг он издал пронзительный, душераздирающий, нечеловеческий крик, когда дошел до слов:
        «Мы назовем нашу дочь Региной. Ведь она будет обладать такой же царственной красотой, как и ты».
        Вряд ли молния способна нанести больший урон, чем эти строки, сразившие маршала де Ламот-Удана. Они оскорбили уже не любовь, не чувства мужа или отца; сейчас в нем говорили человеческое достоинство, стыд перед людьми, совесть. Ему показалось, что он перестал быть самим собой или что он сам преступник только потому, что прикоснулся к преступлению. Он забыл, что его предали как супруга, командира, друга, отца. Наконец он позабыл о своем бесчестье, своем несчастье и стал думать лишь о чудовищном, возмутительном грехе: браке любовника с дочерью своей любовницы — вызывающем, бесчестном, безнаказанном преступлении, сродни отцеубийству! Он бросил гневный взгляд в сторону кровати. Но увидел тело жены, застывшее в торжественной позе — со сложенными на груди руками и обращенным к небу лицом,  — и в его глазах промелькнуло выражение глубокого страдания; он пронзительно выкрикнул:
        — Что же вы наделали, несчастная женщина!
        Он снова схватил письма и попытался вновь взять себя в руки, чтобы дочитать их до конца. Это было невыносимо, и он уже хотел было отказаться от этого занятия, но тут вдруг к нему подступила мысль о другом несчастье.
        Мы познакомились в студии Регины с юной Пчелкой, пока Петрус писал с нее портрет, и только что еще раз встретились с ней в комнате покойной. Маршала занимало в эту минуту одно: от кого младшая дочь? Он, так сказать, дал ей жизнь; она родилась у него на глазах, выросла на его руках, он катал ее, держа за ручку, на своем огромном боевом коне, и какое это было восхитительное, наполнявшее его гордостью зрелище, когда старый маршал играл в саду Тюильри с маленькой девочкой в серсо! Старики лучше понимают детей, чем юношей или зрелых людей. А белокурые детские головки смотрятся лучше рядом с сединами стариков.
        Пчелка как бы венчала собой старость маршала, она была последней песней, которую он слышал, последним ароматом, который он вдыхал. Он любил ее как завершающую улыбку своей жизни, как последний луч своего заката. «Где Пчелка? Почему нет Пчелки? Как ей позволили выйти в такую погоду? Кто посмел расспрашивать Пчелку? Отчего я сегодня ни разу не слышал, как Пчелка поет? Пчелка печальна? Может, Пчелка заболела?» С утра до вечера только и слышалось отовсюду имя Пчелки. Она была как бы живительным дыханием дома: там, где ее не было, воцарялась грусть, там, куда она входила, поселялась радость.
        Вот почему маршал с невыразимым ужасом снова взялся за письма, которые и так уже совершенно опустошили его душу.
        Увы! Бедному старику не на что было рассчитывать! Все его надежды, подобно разрушенным замкам, исчезали одна за другой. Оставалась одна, но и она вот-вот должна была улетучиться. О злая судьба! Он был красив, добр, отважен, благороден, горд — у него было все, что делает человека сильным и счастливым; ничто не мешало ему быть любимым, и вот в конце жизни ему суждены муки, рядом с которыми бледнеют страдания величайших злодеев.
        Когда сомнений у него не осталось, когда он понял, что это его моральная смерть, то есть смерть всего, во что он верил, он закрыл лицо руками и горько разрыдался.
        Слезы всегда оказывают благотворное действие. Они обращают отраву в мед и утишают душевные раны.
        Выплакав свое горе, он, стоя над трупом жены, сказал:
        — Я так тебя любил, Рина!.. И был достоин твоей любви. Но колесница жизни стремительно влекла меня вперед, и я, смотря только прямо перед собой, не разглядел в облаке поднятой мной пыли хрупкое растение и раздавил его. Ты звала — я не приходил к тебе на помощь, и ты оперлась на первую же протянутую тебе руку. Это моя вина, Рина, это я во всем виноват и каюсь перед твоим телом, умоляя Господа о прощении. Отсюда и пошли все несчастья… Ты заплатила жизнью за мою вину, я готов поплатиться своей жизнью за твое преступление. Господь обошелся с тобой сурово, бедняжка! Первым он должен был наказать меня. Но существует виновник всех наших несчастий, и ему-то прощения быть не может. Это вор, злодей без чести и совести, подлый предатель, столкнувший тебя с тернистого пути в бездну. Клянусь прощением, которое я молю для тебя, Рина: негодяй будет наказан как лжец и трус. И, свершив этот суд, я буду просить Бога, если гнев его еще не иссяк, чтобы он обрушил его только на мою голову… Прощай же, несчастная женщина! Или, вернее, до свидания, ибо мое тело ненадолго переживет умершую душу.
        Старик подошел к шифоньеру, взял письма, сунул их в карман и направился к выходу, как вдруг заметил, что портьера приподнимается и в спальню входит человек, которого он в полумраке сразу не узнал.
        Маршал шагнул ему навстречу: перед ним стоял граф Рапт.
        XXII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЗВЕЗДА ГОСПОДИНА РАПТА НАЧИНАЕТ БЛЕДНЕТЬ
        — Он!  — глухо пробормотал при виде графа Рапта маршал де Ламот-Удан, и его обычно доброе лицо приняло зловещее выражение.  — Он!!  — повторил маршал и сверкнул глазами: так, наверное, молния смотрит на поле, которое собирается испепелить.
        Мы уже видели, что в иные минуты граф Рапт бывал храбрым, отчаянным, ловким, он никогда не терял хладнокровия, однако под взглядом маршала — пусть, кто сможет, объяснит этот феномен — вся его храбрость, отчаянность, ловкость и хладнокровие внезапно рухнули как укрепления осажденного города перед врагом-победителем. Такие молнии сверкали в глазах оскорбленного старика, такая страшная угроза была в его взгляде, что граф, еще ничего не зная, стал теряться в догадках. Он невольно вздрогнул.
        Сначала ему показалось, что г-н де Ламот-Удан после смерти жены лишился рассудка. Граф приписал пристальный взгляд маршала его потерянному состоянию, а гнев принял за отчаяние и стал подумывать о том, как бы его утешить. Он собрался с духом и открыл было рот, чтобы подобающим образом выразить свое огорчение смертью княгини, а также соболезнования маршалу.
        Он пошел навстречу г-ну де Ламот-Удану, склонив голову и всем своим видом желая показать, как он опечален и сострадает маршалу.
        Тот дал ему сделать три-четыре шага.
        Господин Рапт произнес, стараясь, чтобы его голос звучал взволнованно:
        — Маршал, поверьте, что я глубоко огорчен постигшим вас несчастьем!
        Господин де Ламот-Удан не перебивал.
        Господин Рапт продолжал:
        — У несчастий, по крайней мере, есть утешительное свойство: они делают остающихся друзей более дорогими для нас.
        Маршал хранил молчание.
        Граф не умолкал:
        — В этих печальных обстоятельствах, как и в любых других, вы можете быть совершенно уверены, господин маршал: я к вашим услугам.
        Это уж было слишком! Господин де Ламот-Удан так и вскочил.
        — Что с вами, господин маршал?  — испуганно воскликнул граф Рапт.
        — Что со мной, негодяй?  — вполголоса пробормотал маршал, подступая к графу.
        Тот попятился.
        — Что со мной, подлец, предатель, трус?  — продолжал маршал, пожирая графа глазами.
        — Господин маршал!..  — вскричал граф Рапт, начиная догадываться о том, что произошло.
        — Предатель, подлец!  — повторил г-н де Ламот-Удан.
        — Боюсь, господин маршал,  — отступая к двери, продолжал граф Рапт,  — что от горя у вас помутился разум; с вашего позволения я удаляюсь.
        — Вы отсюда не выйдете!  — крикнул маршал, подскочив к двери и преградив ему путь.
        — Господин маршал,  — заметил граф, показав пальцем на кровать с телом покойной,  — подобная сцена в таком месте недостойна ни вас, ни меня, какова бы ни была причина. Прошу вас выпустить меня.
        — Нет,  — возразил маршал.  — Именно здесь я узнал об оскорблении, отсюда же я начну мщение.
        — Если я правильно вас понял, господин маршал,  — холодно произнес граф,  — вы требуете от меня тех или иных объяснений. Я к вашим услугам, но, повторяю, в другое время и в другом месте.
        — Теперь же и именно здесь!  — заявил маршал не допускавшим возражений тоном.
        — Как вам будет угодно,  — коротко ответил граф.
        — Вам знаком этот почерк?  — спросил маршал, протягивая графу Рапту связку писем.
        Граф взял письма, взглянул на них и побледнел.
        — Я спрашиваю, знаком ли вам почерк,  — повторил г-н де Ламот-Удан.
        Граф Рапт, бледный как смерть, опустил голову.
        — Итак,  — продолжал маршал,  — вы признаете, что это ваши письма?
        — Да,  — глухо промолвил граф.
        — И что княжна Регина — ваша дочь?
        Граф закрыл руками лицо. Казалось, он во что бы то ни стало старается избежать грозы, собиравшейся у него над головой с тех пор, как он появился в комнате усопшей.
        — Итак,  — продолжал маршал де Ламот-Удан, с трудом выговаривая слова,  — ваша дочь… это… ваша… жена?
        — Перед Богом она осталась моей дочерью, господин маршал!  — поторопился заверить г-н Рапт.
        — Предатель! Подлец!  — прошептал маршал.  — Я вытащил вас из грязи, осыпал милостями, двадцать лет пожимал руку как честному человеку, и вот вы входите в мою семью как порядочный человек, а в действительности уже двадцать лет грабите меня, как последний вор! Негодяй! Ни страх, ни угрызения совести никогда не трогали ваше сердце! Ваша душонка — вонючий колодезный люк, куда ни разу не проникал свежий воздух! Предатель! Вор, укравший мое добро! Убийца, лишивший меня моего счастья!.. Неужели вы ни разу не задумались о том, что я когда-нибудь все узнаю и предъявлю вам страшный счет за двадцать лет лжи и позора?!
        — Господин маршал!  — заикаясь, пролепетал граф Рапт.
        — Молчать, негодяй!  — сурово произнес г-н де Ламот-Удан,  — Слушать до конца! Я вложил вам шпагу в руку.
        Граф хранил молчание.
        — Да или нет?  — настойчиво проговорил старик.
        — Да, господин маршал,  — отвечал граф.
        — Вы знаете,  — отрывисто продолжал маршал,  — как я сам ею владею.
        — Господин маршал…  — начал было граф.
        — Молчать, я сказал! У меня нет сомнений, в том, что я вас убью.
        — Вы можете сделать это теперь же, господин маршал!  — вскричал граф Рапт.  — Слово чести, я не намерен защищаться.
        — Вы откажетесь сразиться со стариком,  — насмешливо прохрипел маршал,  — из уважения к его сединам, не так ли?
        — Да!  — решительно объявил граф.
        — Несчастный!  — молвил старик и подошел к графу, скрестив руки на груди и выпрямившись во весь свой внушительный рост.  — Разве вы не знаете, что гнев придает сверхчеловеческие силы и эта рука,  — продолжал он, вытянув правую руку и положив ее графу на плечо,  — заставит вас согнуться до земли?
        То ли в самом деле рука у старика оказалась необычайно тяжелой, то ли гнев, как он и говорил, придавал ему сил, но граф почувствовал, что ноги у него сгибаются в коленках, и рухнул на ковер у изголовья усопшей.
        — Вот так, на колени!  — строго заметил маршал.  — Это подходящая поза для злодеев и предателей! Будь ты проклят за то, что принес в мой дом ложь и позор, нанес мне оскорбление, разжег в моем сердце ненависть, заставил усомниться в целом свете. Будь проклят!
        О горе! Этот отважный, порядочный человек, двинувшийся было к графу, чтобы дать ему пощечину, побледнел и рухнул на ковер, будто поверженный негодным предателем, которому он угрожал расправой.
        Граф ухмыльнулся от радости. Он взглянул на маршала, как дровосек на поверженный дуб.
        Склонившись над ним, он холодно его оглядел, как врач осматривает труп.
        — Господин маршал!  — окликнул он его вполголоса.
        Старик не шевелился.
        — Господин маршал!  — повторил негромко граф и легонько тряхнул его.
        Но г-н де Ламот-Удан оставался недвижим и молчалив. Граф Рапт дотронулся рукой до груди маршала и нахмурился, почувствовав, что сердце еще бьется.
        — Жив!  — пробормотал он, затравленно озираясь.
        Он вскочил, стал озираться и искать что-то — несомненно, какой-нибудь инструмент убийства.
        Но спальня принадлежала женщине, и там не было ни пистолета, ни кинжала, ни чего бы то ни было подобного.
        Он подошел к постели покойной и резким движением сдернул простыню, которой она была накрыта. Однако, к его величайшему ужасу, правая рука усопшей поднялась, зацепившись за край простыни.
        Граф в страхе отступил.
        В эту минуту перед ним возникла тень.
        — Что вы здесь делаете?  — послышался чей-то голос.
        Он вздрогнул, узнав княжну Регину.
        — Ничего!  — грубо бросил он в ответ и окинул ее злобным взглядом.
        И торопливо вышел, оставив несчастную Регину между трупом матери и недвижимым телом маршала де Ламот-Удана.
        Княжна позвонила, и на ее зов явилась Грушка в сопровождении камердинера.
        Старика привели в чувство и перенесли в спальню. Там доктор, примчавшийся на помощь, позаботился о том, чтобы вернуть маршала к жизни.
        Старик огляделся и спросил:
        — Где он?
        — О ком вы говорите, отец?  — уточнила княжна.
        При слове «отец», прозвучавшем в устах Регины, маршал вздрогнул.
        — Твой муж, граф Рапт,  — сделав над собой усилие, произнес он.
        — Вы желаете с ним поговорить?  — спросила княжна.
        — Да,  — кивнул г-н де Ламот-Удан.
        — Я пришлю его, как только вам будет лучше.
        — Я отлично себя чувствую,  — возразил маршал, встав и гордо выпрямившись.
        — Сейчас я его к вам пришлю,  — пообещала княжна, пытаясь определить по глазам маршала, о чем он собирался говорить с графом Раптом.
        Она вышла из спальни, а спустя мгновение появился граф Рапт.
        — Вам угодно со мной говорить?  — сухо спросил он.
        — Да,  — лаконично ответил маршал.  — Я недавно увлекся и обратился к вам с ненужными угрозами. Мне остается сказать вам всего одно слово.
        — Я к вашим услугам, господин маршал,  — отозвался граф.
        — Вы соблаговолите со мной сразиться?  — с высокомерным видом произнес маршал.
        — Да,  — решительно отвечал граф.
        — На шпагах, естественно?
        — На шпагах.
        — Без свидетелей?
        — Без свидетелей, господин маршал.
        — Здесь, в саду?
        — Где вам будет угодно, господин маршал.
        Старик строго посмотрел на графа.
        — Быстро вы меняете свои решения!  — заметил он.
        — Я понял, господин маршал, что мой отказ был новым оскорблением,  — проговорил граф.
        — Может быть, вы намерены оскорбить меня тем, что не станете защищаться?
        — Я буду защищаться, господин маршал… Клянусь!  — прибавил граф.
        — Как вам будет угодно, сударь. Станете вы защищаться или нет, пощады от меня не ждите.
        — Да будет на все воля Божья!  — лицемерно процедил граф и поднял глаза с таким елейным видом, каким мог бы гордиться сам аббат Букмон.
        — Условимся о времени,  — продолжал маршал.  — Это произойдет в день похорон госпожи де Ламот-Удан. Итак, после погребения, на круглой поляне! Будьте готовы к этому времени.
        — Я буду готов, господин маршал.
        — Хорошо,  — сказал г-н де Ламот-Удан и повернулся к графу спиной.
        — Вам больше нечего мне сказать, господин маршал?  — спросил граф Рапт.
        — Нет!  — ответил старик.  — Можете идти.
        Граф почтительно поклонился и вышел.
        На пороге он столкнулся с княжной Региной.
        — Вы здесь?!  — воскликнул он.
        — Да,  — тихо отвечала княжна.  — Я все слышала и все знаю! Вы будете драться с маршалом.
        — Совершенно верно,  — холодно подтвердил граф.
        — И убьете старика,  — продолжала Регина.
        — Возможно,  — отозвался граф.
        — Вы чудовище!  — воскликнула княжна.
        — Гораздо в большей степени, чем вы думаете, княжна. Я рассчитываю еще до поединка рассказать маршалу обо всем, чего он пока не знает.
        — Что вы имеете в виду?  — ужаснулась княжна.
        — Соблаговолите пройти к себе, и я все вам скажу,  — предложил граф Рапт,  — здесь, мне кажется, неподходящее место для подобных объяснений.
        — Ступайте, я иду за вами,  — ответила княжна.
        В следующей главе мы поведаем о том, чем закончился разговор между графом Раптом и княжной Региной.
        XXIII
        НОЧНОЙ РАЗГОВОР ГРАФА РАПТА И ГРАФИНИ РАПТ
        — Говорите, сударь!  — потребовала княжна, уронив за собой портьеру и опустившись в кресло.
        — Нам предстоит невеселый разговор,  — предупредил г-н Рапт, напуская на себя огорченный вид.
        — Каков бы он ни был,  — перебила его княжна,  — соблаговолите начинать. Я ко всему готова.
        — Как вам известно,  — промолвил граф,  — послезавтра у меня дуэль с маршалом де Ламот-Уданом.
        Бедняжка Регина содрогнулась всем телом.
        Господин Рапт продолжал, словно не замечая волнения княжны:
        — Чем, по-вашему, закончится эта дуэль?
        — Сударь!  — воскликнула княжна и побледнела.  — Ваш вопрос ужасен, я не стану на него отвечать.
        — Тем не менее,  — злобно усмехнувшись, продолжал граф,  — поскольку неизбежность этого поединка очевидна, вы должны принять сторону одного из противников.
        — Я вовсе не считаю, что эта дуэль неизбежна,  — пряча глаза, возразила Регина.
        — Видя, как вы покраснели, Регина, я убежден в обратном. Ведь я вас знаю, мне известно, что у вас благородное сердце и вам не чужды вопросы чести. На моем месте вы поступили бы точно так же.
        — Какой стыд!  — пробормотала несчастная женщина.
        — Не будем возвращаться к причинам,  — сказал г-н Рапт,  — поговорим о результатах. Я дерусь с маршалом. На чьей вы стороне? Вот с каким вопросом я имею честь к вам обратиться.
        — Сударь, я решительно отказываюсь отвечать.
        — Придется, княжна! От вашего ответа будет зависеть ваша судьба.
        — Что вы хотите этим сказать?
        — Я не стану продолжать, пока не получу от вас ответ.
        — Сударь! Ваша настойчивость ужасна. Должна ли я вам напомнить, что сегодня умерла моя мать?
        — Я об этом не забыл, Регина, ведь дуэль — послезавтра.
        — Да при чем же здесь я?  — в отчаянии воскликнула княжна.  — Может, вы хотите, чтобы я пошла к маршалу, бросилась ему в ноги и умоляла отказаться от поединка?
        — Вы меня не поняли, княжна,  — проговорил граф Рапт, глядя на несчастную женщину свысока.  — Разве я давал вам право усомниться в моем мужестве? Или вы считаете меня трусом, который способен просить женщину уладить для него вопросы чести? Я просто прошу вас принять чью-то сторону.
        — Замолчите!  — крикнула Регина, затрепетав всем своим существом.
        — Словом, я вас прошу сказать, кого бы вы желали видеть убитым: своего отца или мужа своей матери?
        — Это подло!  — со слезами на глазах прошептала княжна.
        — Подло,  — холодно повторил граф.  — Пусть так, однако чего ж вы хотите? Придется с этим смириться. Отвечайте же мне!
        — Сударь!  — взмолилась княжна, прижав руки к груди.  — Именем матери умоляю не требовать от меня ответа на этот вопрос.
        — Повторяю, Регина, что и ваша и моя жизнь зависят от этого ответа. Я настаиваю!
        — Ах, вы этого хотите?!  — вскричала молодая женщина; она пристально посмотрела на графа и стала медленно подниматься.
        — Я требую, Регина!.. Простите: прошу.
        — Пусть будет по-вашему!  — скрестив на груди руки, проговорила Регина и шагнула к графу.  — Раз вы требуете, вот мой ответ: я вас ненавижу…
        — Регина! Регина!
        — Ненавижу так,  — продолжала княжна,  — как только может ненавидеть человек!
        — Регина, Регина!  — багровея, повторил граф.  — Будьте осторожны!
        — Я ничего не боюсь,  — сказала Регина.  — Опасаться мне следует только вас, а чего можно ждать от меня, вы давно знаете.
        — Регина! Всякому терпению приходит конец.
        — Кому вы это говорите, сударь? Разве меня можно обвинить в нетерпимости, если вы до сих пор находитесь в моей комнате и я вас слушаю?!
        — Регина! В моей власти вас погубить или спасти!
        — Вы можете меня спасти лишь в одном случае, сударь: если умрете!  — гордо произнесла молодая женщина.
        — Регина!  — разъярился граф, бросаясь на княжну, будто хотел ее задушить.
        Но она остановила его холодным взглядом и произнесла:
        — В чем дело, отец?
        Граф Рапт отступил.
        — Выслушайте меня!  — попросил он.
        — Я не желаю вас больше слушать.
        — А придется!
        Регина схватилась за шнурок звонка.
        — Не зовите никого!  — остановил ее, бледнея, граф Рапт.  — Я ухожу. Но, выйдя отсюда, я во всем признаюсь маршалу.
        — Что вы имеете в виду?  — подходя к нему ближе, спросила княжна.
        — Маршал считает вас своей дочерью,  — продолжал граф.  — Я открою ему глаза.
        — Сударь!  — воскликнула несчастная женщина.  — Если вы когда-нибудь имели хоть малейшее понятие о добре и зле, вы этого не сделаете.
        — Я сделаю так, как имел честь вам сказать,  — пригрозил граф, направляясь к двери.
        — Сударь! Сударь!  — бросаясь к нему, вскричала Регина.  — Что вы хотите, чего вы от меня требуете в обмен на покой этого благородного человека?
        Граф обернулся, и на его губах мелькнула едва заметная усмешка.
        — Как видите,  — сказал он,  — нам необходимо переговорить.
        — Я вас слушаю.
        — Не стану возвращаться к вопросу о том, на чьей вы стороне,  — насмешливо продолжал граф и прибавил: — Вы меня достаточно на этот счет просветили. Я хотел знать перед тем, как умру,  — ведь вы же понимаете, что я не стану защищаться в поединке с этим стариком,  — не будете ли вы после моей смерти хоть немного снисходительнее к моим прегрешениям, видя, что я их готов искупить? Я хотел знать ваше мнение на этот счет, так сказать, из могилы! Каким бы великим преступником ни был человек, который говорит с вами сейчас, Регина, он дал вам жизнь. Я хотел услышать не о том, что вы с сожалением отнесетесь к смерти отца (увы, я не заслуживаю ваших сожалений!), но просто пожалеете его и простите в глубине души. Наконец, я хотел перед смертью узнать, не придет ли вам в голову мысль, что я был несчастен, ничтожен, если угодно, но не злобен, и не достоин ли я после смерти получить прощение за свою жизнь. Вот какова была моя цель, Регина! Простите, что я не смог объясниться яснее.
        Граф произнес эти слова скорее с пафосом, нежели с чувством, однако на княжну Регину они подействовали.
        Вряд ли нам представится более удобный, чем теперь, случай, дорогие читатели, сказать несколько слов о доброте женщин и злобности мужчин. Перед вами создание доброе, порядочное, кристально честное, искреннее до беспощадности, верное до жестокости. Перед вами женщина, говорим мы, которая только что произнесла страшные слова: «Вы можете меня спасти лишь в одном случае: если умрете!» И вот эта женщина смягчается перед таким человеком. Она переживает волнение, слыша его слова, будто заученные хорошим актером, заглядывает в собственную душу, спрашивает собственное сердце: не слишком ли строго она с ним обошлась, не была ли она сурова, жестока, несправедлива по отношению к этому человеку, ведь он в конечном счете ее отец? Вот во власти каких чувств она оказывается, слыша куплет, пропетый этим гистрионом…
        — Господин граф!  — говорит она.  — Простите меня за резкость. Я простая смертная и не имею права хотеть или не хотеть чьей-то смерти. Я полагаюсь на Божью справедливость.
        Лицо графа осветила довольная улыбка:
        — Регина! Благодарю вас за эти добрые слова. Будьте уверены, я оправдаю ваше отношение. Слово мужчины, идущего на смерть, свято: Регина, простите мне грехи, совершенные мною при жизни, и пожалейте несчастного, когда его не станет.
        — Что вам от меня угодно?  — спросила княжна.
        — Самую малость, Регина. Я хочу, чтобы вы были счастливы!
        — Не понимаю,  — краснея, сказала возлюбленная Петруса.
        — Регина,  — как можно ласковее продолжал граф Рапт,  — как бы ни был я грешен, я всегда любил вас как свою дочь, и если вам доводилось иногда в этом сомневаться, то в этом виноват больше я, чем вы. Я думаю лишь о вас в эту ответственную для меня минуту и хочу обеспечить ваше счастье.
        — Объясните вашу мысль, сударь,  — попросила княжна, инстинктивно чувствуя, куда клонит г-н Рапт.
        — Вы любите,  — продолжал тот,  — одного из наиболее достойных уважения людей, каких я когда-либо знал. С того времени, как мы в последний раз про него говорили, я справлялся о нем и узнал, что ваш выбор как нельзя более удачен.
        — Сударь!  — воскликнула княжна.  — Чем больше я вас слушаю, тем меньше понимаю, что вы хотите сказать.
        — Сейчас вы все поймете,  — отвечал граф.  — Я прошу в обмен на свою жизнь предоставить мне возможность не позже чем завтра встретиться с этим молодым человеком.
        — Даже и не думайте об этом!  — перебила его княжна.
        — Простите, княжна, но я только об этом и думаю с той минуты, как имею честь с вами говорить.
        — Что вам от него угодно? Хотите его вызвать?
        — Клянусь вашей матерью, Регина, что не стану его вызывать.
        — Что же вы можете ему сказать?
        — Это моя тайна, Регина! Но можете быть уверены, что я действую исключительно в ваших интересах. Несчастье, жертвой которого вы оказались по моей вине, глубоко меня трогает, и я хочу искупить свой грех.
        — Если дело обстоит именно так, сударь, почему бы вам не съездить к нему? Хотя, откровенно говоря, я не могу объяснить цели вашего поступка.
        — Это невозможно, Регина. Кто-нибудь может увидеть, что я к нему вхожу; и как я буду выглядеть, я вас спрашиваю? Нет, мое предложение проще. Предлагаю вам устроить завтра нашу с ним встречу в любое время, какое вы сочтете благоприятным, например вечером.
        — Сударь!  — сказала княжна Регина, не сводя с него пристального взгляда.  — Я не знаю, какую цель вы преследуете, но знаю, как мне предан господин Петрус Эрбель. Что бы вы о нем ни думали, завтра в пять часов он будет здесь.
        — Нет!  — возразил граф Рапт.  — В пять у нас слишком людно, да и прислуга увидит, как он войдет. А я хочу, чтобы о его приходе не знал никто. Вы должны понимать всю деликатность такой встречи. Будьте добры назначить другое время. Вы же почти каждый вечер встречаетесь с ним в саду, не так ли? Позвольте и мне принять его тоже втайне от всех, инкогнито. Можете считать, что это фантазия, но фантазия идущего на смерть, и я умоляю отнестись к ней с должным почтением.
        — Да зачем же в саду?  — заметила княжна.  — Почему не здесь или не в оранжерее?
        — Повторяю, княжна, его могут увидеть, а ни вы, ни я в этом не заинтересованы. Доказательство тому: вы почти каждый вечер принимаете его в саду. Что, кстати сказать, весьма неосторожно, учитывая ваше хрупкое здоровье…
        — Однако?..  — в нетерпении перебила его княжна.
        — Однако,  — поспешил ответить граф,  — я не понимаю ваших возражений, может быть, вы мне не доверяете? Во всяком случае, мне трудно это объяснить.
        Граф отлично мог бы объяснить недоверчивость княжны: понять ее было нетрудно.
        Несчастная женщина действительно думала: «Раз он хочет видеть его вечером, значит, готовит западню».
        — А что если я в самом деле вам не доверяю?  — сказала она.
        — Позвольте вас успокоить, Регина,  — отвечал граф.  — Вы можете присутствовать во время нашей встречи, издалека или вблизи, на ваше усмотрение.
        — Хорошо,  — подумав, согласилась Регина.  — Завтра в десять часов вечера вы его увидите.
        — В саду?
        — В саду.
        — Как вы ему дадите знать?
        — Я жду его с минуты на минуту.
        — А если он не придет?
        — Придет.
        — Вот ответ влюбленной женщины!  — игривым тоном заметил граф Рапт.
        Бедняжка Регина покраснела до корней волос.
        Граф продолжал:
        — Может статься, он не придет именно в тот день, когда понадобится вам больше всего: необходимо все предусмотреть. Поэтому будьте добры написать к нему.
        — Хорошо,  — решилась княжна,  — я напишу.
        — Что вам стоит сделать это теперь же, княжна?
        — Я напишу, как только вы уйдете.
        — Нет,  — улыбнулся граф,  — я себе места не найду. Напишите просто: «Непременно приходите завтра». Дайте письмо мне, а об остальном я позабочусь сам.
        Княжна Регина бросила на него испуганный взгляд.
        — Никогда!  — вскричала она.
        — Ну хорошо!  — процедил сквозь зубы граф, снова направляясь к двери.  — Я знаю, что мне остается сделать.
        — Сударь!  — вскричала несчастная женщина, догадываясь о его намерении.  — Я напишу…
        — Вот так-то лучше!  — глухо пробормотал граф, и его глаза зловеще блеснули.
        Княжна достала из шифоньера лист бумаги, написала слово в слово так, как сказал граф, положила письмо в конверт и, не запечатывая, передала ему со словами:
        — Если во всем этом кроется какая-то ловушка, берегитесь, господин граф!
        — Вы сущее дитя, Регина,  — проговорил граф Рапт, принимая письмо.  — Я беру на себя заботы о вашем счастье, а вы словно забываете, что я ваш отец.
        Граф удалился, почтительно поклонившись княжне; не успела за ним затвориться дверь, как несчастная Регина разрыдалась, сложила на груди руки и взмолилась:
        — Ах, бедная моя матушка! Бедная моя матушка!
        XXIV
        ДИПЛОМАТИЯ СЛУЧАЯ
        Как может себе представить читатель, г-н Рапт всю ночь не сомкнул глаз. Это и понятно: перед такой серьезной партией, какую он замышлял, необходимо было продумать все до мелочей.
        Удобно устроившись в глубоком вольтеровском кресле, положив голову на руки и прикрыв глаза, он ушел в себя и казался безразличным ко всему, что происходило вокруг.
        В результате своих размышлений он пришел к непреложному выводу: Петрус должен умереть.
        Около семи часов утра, то есть с рассветом, он встал, несколько раз прошелся по кабинету, остановился перед шкафчиком и отворил дверцу.
        В одном из ящиков он взял огромную связку писем и подошел с ними к лампе. Он вытащил одно письмо наугад, развернул его и торопливо пробежал глазами.
        Граф нахмурился. Казалось, все то постыдное, что годами копилось на его совести, выступило у него на лице.
        Он лихорадочно скомкал письма, не торопясь подошел к камину и предал огню все, что у него оставалось от княгини Рины.
        Горько усмехаясь, он следил за тем, как огонь пожирает письма.
        — Вот так же в одно мгновение, улетучились все надежды моей жизни!  — прошептал он.
        Он торопливо провел рукой по лбу, словно пытаясь отогнать мрачные мысли, и с силой подергал шнур звонка, висевший над камином.
        В кабинет явился его камердинер.
        — Батист,  — приказал граф Рапт,  — узнайте, прибыл ли господин Бордье, и попросите его явиться сюда.
        Батист вышел.
        Господин Рапт снова подошел к шкафчику, выдвинул другой ящик, запустил в него руку и вынул два седельных пистолета.
        Он их осмотрел, взвел курки и убедился, что пистолеты заряжены.
        — Хорошо,  — сказал он, уложив их на прежнее место и задвинув ящик.
        Только он прикрыл шкаф, как услышал три негромких удара в дверь.
        — Войдите!  — пригласил он.
        Появился Бордье.
        — Садитесь, Бордье,  — сказал граф Рапт,  — нам необходимо серьезно поговорить.
        — Вы не больны, господин граф?  — спросил Бордье, глядя на искаженное лицо хозяина.
        — Нет, Бордье. Вы, конечно, знаете, что произошло сегодня ночью, и не должны удивляться, что после такой встряски я чувствую себя не совсем в своей тарелке.
        — Я действительно только что узнал, к своему удивлению и огромному сожалению, о смерти госпожи де Ламот-Удан.
        — Об этом я и хотел с вами поговорить, Бордье. По причинам, которые знать вам не обязательно, я завтра дерусь на дуэли.
        — Вы, господин граф?!  — ужаснулся секретарь.
        — Ну да, я! И пугаться тут нечего. Вы меня знаете, и вам известно, умею ли я за себя постоять… А потому я хочу поговорить с вами не о дуэли, а о последствиях, которые она может иметь. Некоторые наблюдения дают мне право предположить ловушку. Мне нужны ваши помощь и участие, дабы в нее не угодить.
        — Говорите, господин граф; вы знаете, что моя жизнь принадлежит вам.
        — Я никогда в этом не сомневался, Бордье. Однако прежде всего,  — граф взял со стола лист бумаги,  — вот ваше назначение префектом. Я получил его сегодня вечером.
        Будущий префект просиял, его глаза заблестели от счастья.
        — Ах, господин граф,  — пролепетал он,  — я так вам благодарен! Чем я могу отплатить за вашу доброту?..
        — А вот чем. Вы знаете господина Петруса Эрбеля?
        — Да, господин граф.
        — Мне нужен верный человек, чтобы передать ему письмо, и я рассчитывал на вас.
        — И это все, господин граф?  — не поверил Бордье.
        — Подождите. Нет ли у вас на службе двух надежных людей, на которых вы можете положиться?
        — Как на самого себя, господин граф! Один хочет получить табачную лавочку, другой — контору, где продают гербовую бумагу.
        — Хорошо. Прикажите одному из них расположиться на бульваре Инвалидов и не двигаться до тех пор, пока из ворот особняка не выйдет Нанон, кормилица графини. Этот человек должен следовать за ней на некотором расстоянии. Если он увидит, что она направляется на улицу Нотр-Дам-де-Шан, где живет господин Петрус, пусть зайдет спереди и скажет: «Приказываю от имени господина графа Рапта отдать мне письмо, иначе я вас арестую». Нанон предана графине, но она старая женщина и еще в большей степени пуглива, нежели верна.
        — Все будет исполнено, как вы пожелаете, господин граф, тем более, что оба мои подчиненные очень суровы на вид.
        — Что касается второго вашего человека — тот же приказ. Только ждать он будет не на бульваре, а со стороны улицы Плюме, против выхода из особняка. Там он дождется кормилицу, пойдет за ней и сделает то же, что я уже сказал вам насчет первого.
        — Когда они должны приступить к своим обязанностям, господин граф?
        — Немедленно, Бордье: нельзя терять ни минуты.
        — Положитесь на меня, господин граф,  — сказал Бордье, повернулся и направился к двери.
        — Минуту, Бордье!  — остановил его граф Рапт.  — Вы забыли о главном.
        Он вынул из кармана письмо, написанное княжной Региной Петрусу, и передал его секретарю со словами:
        — Нет нужды будить господина Петруса Эрбеля. Передайте письмо лакею и попросите вручить хозяину как можно раньше. Как только вернетесь, зайдите ко мне с отчетом.
        Бордье удалился, разместил своих людей в засаде, закутался до подбородка в широкий плащ и отправился на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
        Пока Бордье торопился к дому Петруса, другой, не столь закутанный человек шел неспешным размеренным шагом, как и подобает государственному служащему — мы имеем в виду почтальона,  — неся в особняк Раптов среди прочих посланий письмо Петруса, адресованное княжне Регине.
        Хотя граф Рапт всю ночь строил всевозможные комбинации и думал, что все предусмотрел, он не учел самое простое: почтальона. Таким образом, проснувшись, княжна среди прочих писем получила из рук Нанон, как обычно, письмо от Петруса.
        Вот что в нем говорилось:
        «Начинаю свое письмо с того же, чем закончу, моя Регина: я Вас люблю. Но, увы! Пишу к Вам не для того, чтобы говорить о любви. Должен Вам сообщить ужасную, страшную, жестокую, невыносимую новость, не имеющую себе равных, от которой сердце Ваше обольется кровью, если оно сделано из того же вещества, что и мое: мы не увидимся целых три дня!
        Знаете ли Вы в каком-либо языке слово, которое бы звучало более жестоко: не видеться! Однако я вынужден его написать, а Вы, любимая,  — услышать его.
        И больше всего меня огорчает то, что я даже не имею права возненавидеть или проклясть того, кто послужил причиной нашей разлуки.
        Произошло следующее: вчера в полдень у моей двери остановилась карета. Я выглядываю в окно мастерской, смутно надеясь (не знаю уж почему: ведь мне было известно, что Вы у постели больной матери), что это Вы, моя дорогая принцесса, воспользовавшись солнечной погодой, приехали навестить печального влюбленного.
        Но вообразите мое отчаяние, когда я увидел, как вместо Вас из кареты вышел камердинер моего дядюшки. Бледный, испуганный, он объявил мне о втором и очень тяжелом приступе подагры, только что поразившем моего несчастного дядю.
        “Ах, едемте немедленно,  — сказал он мне,  — генерал очень плох!”
        Схватить редингот, шляпу, прыгнуть в карету оказалось минутным делом, как вы понимаете, моя Регина.
        Я застал несчастного старика в плачевном состоянии: он бился в кровати, будто эпилептик, и рычал как дикий зверь.
        Когда боль отпустила, он увидал, что я сижу у его изголовья, радостно пожал мне руки, и из его глаз скатились две крупные слезы — знак признательности. Он спросил, не соглашусь ли я побыть с ним некоторое время. Я не дал ему договорить и вызвался остаться до тех пор, пока он не поправится.
        Не могу Вам сказать, дорогая, как он обрадовался, когда я ему об этом сказал.
        И вот я на некоторое время превратился в сиделку, а когда это время истечет — не ведаю. Но поймите меня правильно, моя Регина: хотя я сиделка, я вовсе не пленник. Как только приступ пройдет, я вновь обрету свободу, ограниченную, разумеется, но очень дорогую, так как я смогу Вам тогда сказать то, с чего начал свое письмо: Регина, я Вас люблю!
        Как видите, я заканчиваю тем, с чего и начал. Не прошу, а умоляю Вас о письме! Ведь мне не хватает лишь Ваших писем, чтобы являть несчастному дяде свою сияющую физиономию, а это так радует больных.
        До скорой встречи, любимая и обожаемая! Помолитесь Богу, чтобы она произошла как можно скорее!
    Петрус».
        Новость, которая в любое другое время, заставила бы, по словам Петруса, обливаться сердце Регины кровью, произвела на нее совсем противоположное действие.
        Ночью ей привиделся кошмар, предвещавший большое несчастье и похожий на дурное предчувствие.
        Она увидела, как тело ее возлюбленного лежит на снегу, устлавшем газоны парка — тело, или, вернее, труп, такой же белый и холодный как снег. Она подошла к нему и закричала от ужаса, видя, что его грудь исполосована кинжалом убийцы. В роще она заметила два горящих, как у кошки, глаза; она услышала зловещий крик, узнала смех и взгляд графа Рапта.
        Тут она проснулась и спустила ноги с кровати; волосы у нее разметались в разные стороны, лоб покрылся испариной, сердце трепетало, все тело горело как в лихорадке. Она затравленно озиралась, но, ничего не видя, снова уронила голову на подушку, шепча:
        — Господи! Что будет?
        В эту минуту вошла Нанон с письмом от Петруса.
        Княжна стала читать, и мертвенная бледность ее лица сменилась румянцем, который мог бы соперничать с нежнейшими розами.
        — Спасен!  — вскричала Регина, благоговейно сложив руки и подняв глаза к небу, чтобы возблагодарить Всевышнего.
        Потом она встала, подбежала к шифоньеру, взяла лист бумаги и торопливо набросала несколько слов.
        «Благослови Вас Господь, любимый! Ваше письмо явилось для меня лучом света в темной ночи. Моя несчастная мать умерла этой ночью, и, когда я получила от Вас письмо, я думала лишь об одном: любить Вас еще больше, перенося на Вас любовь, которую я питала к ней!
        Смиримся же, милый Петрус с тем, что нам не придется видеться несколько дней, но верьте, что, находясь вблизи ли, далеко ли, я Вас люблю; нет, мало того: я тебя люблю!
    Регина».
        Она запечатала письмо и передала его Нанон со словами:
        — Отнеси Петрусу.
        — На улицу Нотр-Дам-де-Шан?  — уточнила Нанон.
        — Нет,  — возразила княжна,  — на улицу Варенн, в дом графа Эрбеля.
        Нанон вышла.
        Когда служанка переступила порог особняка, оба человека графа Рапта или, вернее, секретаря Бордье, только что были расставлены по местам. Тот, что сторожил на улице Плюме, увидел, что Нанон свернула вправо и исчезла за углом, выйдя на бульвар. Он пошел за ней на некотором расстоянии, согласно приказанию графа Рапта.
        Выйдя на бульвар, человек с улицы Плюме поравнялся со своим товарищем и сказал ему:
        — Старуха не пошла на улице Нотр-Дам-де-Шан.
        — Она боится слежки,  — предположил другой,  — и решила сделать крюк.
        — В таком случае, пошли за ней!  — предложил первый.
        — Идем,  — согласился второй.
        Они последовали за кормилицей на расстоянии пятнадцати-двадцати шагов.
        Они видели, как старуха позвонила в особняк Куртене и через минуту вошла внутрь.
        Так как им было приказано вырвать у нее письмо только в том случае, если она пойдет на улицу Нотр-Дам-де-Шан, два приятеля и не подумали набрасываться на нее посреди улицы Варенн.
        Они отошли в сторону и стали держать совет.
        — Очевидно,  — предположил один,  — она зашла сюда с каким-нибудь поручением, а обратно пойдет по бульвару Монпарнас.
        — Наверно, так и будет,  — поддержал другой.
        Однако ничего такого не случилось. Через пять минут они увидели, как кормилица тем же путем вернулась в особняк Ламот-Уданов.
        — Промашка!  — заметил первый человек, занимая прежнее место на бульваре.
        — Начнем сначала!  — поддержал второй, отправляясь на улицу Плюме.
        Посмотрим, что происходило у Петруса, пока те и другие уделяли ему столько сил.
        Бордье прибыл на улицу Нотр-Дам-де-Шан в ту самую минуту, как Регина получила от Петруса письмо.
        — Господин Петрус Эрбель дома?  — спросил он у лакея.
        — Господина дома нет,  — отвечал тот.
        — Передайте ему это письмо, как только он вернется.
        Бордье отдал письмо и приготовился уйти.
        Он развернулся и столкнулся с комиссионером.
        — Поосторожнее!  — грозно бросил он.
        Комиссионером оказался Сальватор. При виде человека, до глаз закутанного в необъятный плащ, хотя погода отнюдь не оправдывала такую меру предосторожности, Сальватор обратил на него внимание.
        — Не могли бы вы сами держаться поосторожнее, господин в плаще!  — сказал он, стараясь заглянуть секретарю в лицо.
        — Не вам меня учить,  — высокомерно откликнулся Бордье.
        — Возможно!  — воскликнул Сальватор, после чего схватил его за шиворот, так что поднятый воротник опустился, открывая лицо.  — Но так как вы должны принести мне извинения, я не выпущу вас до тех пор, пока вы этого не сделаете.
        — Дурак!  — процедил сквозь зубы Бордье.
        — Дураки те, кто прячется в надежде, что их не узнают, но оказываются узнанными, господин Бордье,  — сказал комиссионер, зажимая ему руку, словно в тисках.
        Все усилия Бордье вырваться оказались напрасны.
        — Я удовлетворен,  — промолвил Сальватор, выпуская его руку.  — Ступайте с миром и впредь не грешите:
        Сконфуженный Бордье удрал, теряя прыть,
        Хоть поздно, но клянясь вперед умнее быть.[68 - Перевод Г. Адлера.]
        Сальватор вошел к Петрусу, размышляя:
        «Какого черта этому негодяю здесь нужно было?»
        — Господина нет дома,  — доложил лакей, видя, как Сальватор входит в переднюю.
        — Знаю,  — отвечал тот.  — Подай ключ и письма, которые ему принесли.
        Получив все, что хотел, Сальватор вошел в мастерскую Петруса.
        Некоторым читателям могло бы показаться слишком бесцеремонным поведение Сальватора по отношению к Петрусу: ведь даже самому близкому другу не позволено распечатывать чужие письма, какая бы причина у него для этого не была. Но мы поспешим успокоить читателей, рассказав, по какому праву Сальватор вскрывал письма своего друга.
        Помимо того, что Петрус, как известно, не имел от Сальватора тайн, он одновременно с посланием к княжне Регине отправил ему следующее письмо:
        «Дорогой друг!
        Я вынужден провести несколько дней у постели дядюшки: он опасно болен. Соблаговолите по получении этого письма зайти ко мне и сделать для своего друга то, на что он готов ради Вас: просмотреть мою почту и ответить на письма по своему усмотрению.
        Вы столько раз предлагали мне воспользоваться Вашей дружбой, что, надеюсь, простите мне, если я злоупотребляю ею теперь.
        Бесконечно признательный и сердечно преданный Вам
    Петрус».
        Усевшись поудобнее, Сальватор распечатал письма.
        Первое было от Жана Робера: тот извещал Петруса, что его драма «Гвельфы и гибеллины» непременно будет показана в конце недели, а потому еще можно успеть на генеральную репетицию.
        Второе письмо было от Людовика — настоящая пастораль, идиллия в прозе о любви молодого человека и Рождественской Розы.
        Последнее, не похожее на другие, так как бумага была тонкая и надушенная, а почерк — мелкий и изящный, оказалось тем самым письмом, что граф Рапт вырвал у Регины силой.
        Сальватор никогда не видел почерка княжны, однако немедленно угадал, что письмо от нее: настолько прикосновение любящей женщины чувствуется во всем.
        Он повертел письмо, прежде чем распечатать.
        Что может быть проще распечатывания писем, особенно если получил на это разрешение? Но письмо от женщины, да еще любимой! Он испытал вроде стыда, представив, что заглянет в этот храм.
        Разумеется, Петрус думал лишь о письмах, которые мог получить от друзей, врагов или кредиторов, но не предвидел, что княжна тоже к нему напишет.
        «Следовательно, я не могу его вскрыть»,  — сказал себе Сальватор.
        Он встал и позвонил.
        — Кто принес это письмо?  — спросил он лакея, указывая на письмо Регины.
        — Господин в плаще,  — отвечал слуга.
        — Тот, что выходил, когда вошел я?
        — Да, сударь.
        — Спасибо,  — поблагодарил Сальватор.  — Можете идти. A-а! Доверенный человек г-на Рапта, этот пройдоха Бордье, принес письмо? Но обычно любовные письма женщины не приносит секретарь мужа. Если я правильно понимаю Петруса, то есть влюбленного, он, должно быть, не преминул сообщить княжне о месте своего пребывания, и не сюда она должна адресовать свои послания. Кроме того, не стала бы она поручать это дело Бордье. Значит, если письмо отправила не она, это дело рук ее мужа. А это все меняет, и совесть моя чиста. Не знаю почему, но я смутно чувствую змею в этих цветочках. Оборвем-ка с них лепестки.
        С этими словами или, точнее, мыслями Сальватор сломал печать с гербом графа Рапта и прочел письмо, уже знакомое нашим читателям из предыдущей главы.
        Чтение бывает разное. Лучшее доказательство тому: двадцать адвокатов, взявшись за кодекс, станут толковать букву закона каждый по-своему. Иными словами, можно просто читать слова, а можно за ними угадывать смысл. Это и сделал Сальватор.
        Стоило ему бросить взгляд на послание, как он понял: оно написано дрожащей рукой.
        Не увидев нежных слов, которыми влюбленные пересыпают обыкновенно свои письма, он догадался, что письмо по той или иной причине было написано под чьим-то давлением.
        «Я могу поступить следующим образом — подумал Сальватор.  — Либо переслать это письмо Петрусу (а это означало бы его огорчить, ведь он не сможет отправиться на свидание), либо пойти вместо него и разгадать эту тайну».
        Сальватор положил письма в карман, в задумчивости прошелся по мастерской и, взвесив все «за» и «против», решил отправиться вечером на свидание вместо своего друга.
        Он сбежал по лестнице и поспешил на Железную улицу, где ожидали его постоянные клиенты, удивляясь, что его до сих пор нет, хотя пробило уже девять часов.
        XXV
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ПРОФЕССИЯ КОМИССИОНЕРА — ПО-НАСТОЯЩЕМУ ПРИВИЛЕГИРОВАННЫЙ РОД ЗАНЯТИЙ
        В этот вечер сад или, вернее, парк Ламот-Уданов, заснеженный, в голубоватом свете луны, походил в центре на швейцарское озеро. Газоны сверкали, словно жемчужины; кусты были будто осыпаны бриллиантами. Свисающие ветви деревьев казались унизанными драгоценными камнями. Стояла чудесная и ясная зимняя ночь, когда даже мороз не охлаждает пыла настоящих любителей природы.
        Поэт нашел бы здесь прекраснейший и величайший сюжет для созерцания, влюбленный — предмет для сладчайших мечтаний.
        Прибыв на бульвар Инвалидов, Сальватор увидел сквозь решетку прекрасный парк, ярко освещенный луной, и замер в восхищении. Но продолжалось это недолго: ему не терпелось узнать, чем кончится свидание, назначенное его другу и так похожее на западню.
        Скажем несколько слов о том, как, помимо естественного инстинкта, его вывел на этот след случай.
        Выйдя из мастерской Петруса, он, прежде чем занять свое обычное место на Железной улице, забежал домой. Придя на улицу Макон, он рассказал Фраголе о случившемся. Молодая женщина, как и всегда в подобных обстоятельствах, торопливо набросила на голову капюшон, закуталась в шубку и побежала к княжне Регине, у которой она и попросила объяснений.
        Княжна в это время принимала соболезнования по поводу смерти ее матери и потому ответила Фраголе кратко и многозначительно:
        — Меня заставили написать. Пусть Петрус не приходит, ему грозит опасность.
        Вот почему, узнав о грозившей Петрусу опасности, Сальватор, вооруженный и готовый к любым неожиданностям, отправился на свидание вместо друга.
        Итак, по достоинству оценив открывшееся его взору великолепное зрелище, он осмотрел решетку и стал ломать голову над тем, как проникнуть внутрь.
        Долго ему раздумывать не пришлось: калитка оказалась незапертой.
        «Подозрительно!» — подумал он, вынул на всякий случай из кармана пистолет, зарядил его и спрятал под плащом.
        Он медленно толкнул калитку, предварительно посмотрев направо и налево в кусты и рощу. Затем прошел несколько шагов по аллее, увидал в одном из боскетов слева фигуру в белом и узнал Регину.
        Он собирался было подойти к ней, но осторожность истинного могиканина, каким он был, заставила его повернуть голову и устремить взгляд в боскет, раскинувшийся по правую от него руку.
        Это были заросли сирени, сквозь которые была проложена узкая тропинка; в конце тропинки он заметил человека, прятавшегося за большим каштаном.
        «Вот и враг!» — подумал он, положив палец на курок пистолета.
        Резко остановившись, он приготовился к защите.
        Притаившийся за деревом человек действительно был враг — граф Рапт; зажав в каждой руке по пистолету, он в лихорадочном нетерпении поджидал возлюбленного княжны.
        В половине десятого он спустился в сад, сам отпер калитку и затаился в боскете, как вдруг, обернувшись, в трех шагах перед собой заметил белую, неподвижную, похожую на призрак княжну Регину.
        Увидевшись с Фраголой, княжна перестала опасаться за Петруса. Но она знала, что Сальватор — преданный друг, и в эту минуту боялась только за него.
        — Вы здесь!  — вскричал граф Рапт.
        — Разумеется,  — холодно отозвалась княжна.  — Не вы ли сказали, что я могу присутствовать при вашей встрече?
        — Как вы можете пренебрегать своим нежным здоровьем,  — возразил граф,  — ведь ночь такая морозная! Я скажу молодому человеку всего несколько слов. Ступайте к себе!
        — Нет,  — отказалась княжна.  — Мне всю ночь не давали покоя дурные предчувствия, и ничто на свете не заставит меня покинуть парк в эту минуту.
        — Предчувствия,  — повторил г-н Рапт и с насмешливым видом пожал плечами.  — Вот что значит женщина! По правде говоря, княжна, это безумие! И если, как я вам уже говорил, вы не думаете, что я покушаюсь на жизнь этого молодого человека, то в ваших предчувствиях нет ни крупицы здравого смысла.
        — А если я именно так и думаю?  — спросила Регина.
        — В таком случае, княжна, мне искренне вас жаль: вы обо мне думаете даже хуже, чем я сам о себе думаю.
        — Итак, сударь, вы мне клянетесь?..
        — Нет, княжна, ничего я не собираюсь обещать. Клятвы существуют для тех, кто хочет их нарушить. А я желаю, чтобы вы полностью положились на меня. Вы намерены остаться в парке и присутствовать при нашем разговоре — хорошо! Я не возражаю, присутствуйте, но издалека. Вы же понимаете, какой жалкий вид я буду иметь рядом с вами и этим молодым человеком. Завернитесь-ка в накидку — здесь очень холодно — и погуляйте в боскете. Долго нам ждать не придется, только что пробило десять; если точность — вежливость королей, она тем более является добродетелью влюбленных.
        Граф проводил княжну в боскет, где Сальватор, едва войдя в парк, сразу ее заметил, а сам скрылся в боскете напротив и стал там прогуливаться, а когда увидал того, кого он принимал за Петруса,  — спрятался за каштан.
        Княжна издали заметила это движение и, смутно догадываясь о его значении, бросилась бежать из боскета навстречу Сальватору.
        Она была от него всего в десяти шагах, когда раздался выстрел.
        Княжна громко закричала и рухнула наземь.
        Пуля графа, попав Сальватору в грудь, отозвалась металлическим звоном.
        Однако комиссионер не дрогнул, будто она пролетела от него в нескольких шагах.
        Пуля угодила в металлическую бляху комиссионера.
        — Решительно, я выбрал удачную профессию,  — сказал он, после чего прицелился в графа, несмотря на темноту, в ту самую минуту, как тот вытянул руку, приготовившись разрядить второй пистолет.
        Раздался выстрел, граф рухнул на землю, а Сальватор, видя, что он упал, сунул пистолет в карман и направился к аллее, где лежала княжна.
        — Судя по его падению,  — заметил Сальватор,  — граф на некоторое время оставит нас в покое.  — Княжна,  — вполголоса прибавил он и приподнял ей голову.  — Княжна, очнитесь!
        Однако она его не слышала.
        Он зачерпнул рукой снегу и потер Регине виски. Она постепенно пришла в себя, открыла глаза и, с грустью глядя на Сальватора, спросила:
        — Что произошло?
        — Ничего,  — отвечал молодой человек.  — Во всяком случае, ничего такого, что могло бы вас огорчить.
        — А выстрел?  — спросила Регина, вглядываясь в Сальватора, чтобы узнать, не ранен ли он.
        — В меня стрелял тот, кто прятался за деревом,  — сказал он,  — но я не ранен.
        — Это был граф,  — живо проговорила Регина; она поднялась, опираясь на руку своего спасителя.
        — Я в этом не уверен.
        — Нет, это был точно он,  — продолжала настаивать княжна.
        — В таком случае, мне его жаль,  — заметил Сальватор.  — Ведь я в него стрелял, а у него на груди нет спасительной бляхи комиссионера, как у меня.
        — Вы убили графа?  — ужаснулась Регина.
        — Понятия не имею,  — отвечал Сальватор,  — зато я уверен, что попал в него: я видел, как он упал на газон. Если позволите, княжна, я пойду убедиться в его состоянии.
        Сальватор торопливо пошел по аллее, в конце которой упал граф Рапт.
        Прежде всего Сальватор различил в темноте его лицо, и всегда-то бледное, а теперь и вовсе бескровное — то ли из-за потери крови, то ли из-за тусклого света луны. Вокруг него снег был выпачкан кровью.
        Он подошел ближе, склонился над графом и, не слыша его дыхания, приложил руку к его груди. Граф был мертв! Пуля угодила в самое сердце.
        — Да смилуется Господь над его душой!  — философски заметил Сальватор, поднимаясь.
        Он снова пошел к княжне.
        — Мертв!  — коротко сообщил он.
        Регина опустила голову.
        Вдруг господин высокого роста словно вырос из-под земли и встал между ними, скрестив на груди руки и пристально разглядывая комиссионера и девушку. Он строго спросил:
        — Что происходит?
        — Отец!  — вскричала княжна, напуганная внезапным появлением маршала.
        — Господин маршал!  — с поклоном произнес Сальватор.
        Это действительно был маршал де Ламот-Удан.
        Всю предыдущую ночь его слуги не спали.
        Два выстрела, прогремевшие у них почти над ухом, не смогли разбудить людей, наверстывавших бессонную ночь.
        Только маршал не сомкнул глаз.
        Заслышав выстрелы, он вздрогнул и бросился в парк, откуда, как ему показалось, донесся шум.
        Он растерялся, застав в столь поздний час и в такой мороз княжну Регину наедине с комиссионером.
        Он не мог выразить свое удивление иначе, чем вопросом:
        — Что происходит?
        Княжна молчала.
        Сальватор шагнул маршалу навстречу и, еще раз поклонившись, сказал:
        — Если господину маршалу угодно будет меня выслушать, я дам ему объяснения происходящего.
        — Говорите, сударь,  — строго приказал маршал,  — хотя спрашивал я не вас и мне, по меньшей мере, странно видеть вас у себя так поздно и в обществе княжны.
        — Отец!  — вскрикнула молодая женщина,  — вы все узнаете. Но заранее можете быть уверены, что не произошло ничего предосудительного.
        — Ну так пусть кто-нибудь из вас говорит!  — приказал г-н де Ламот-Удан.
        — С вашего позволения, господин маршал, я буду иметь честь дать вам необходимые объяснения.
        — Хорошо, сударь,  — согласился маршал,  — только поскорее! И прежде всего будьте любезны сказать мне, с кем я имею честь говорить.
        — Меня зовут Конрад де Вальженез.
        — Это вы?..  — пристально вглядываясь в молодого человека, воскликнул маршал де Ламот-Удан.
        — Я, господин маршал,  — подтвердил Сальватор.
        — В этом костюме?  — удивился г-н де Ламот-Удан, разглядывая бархатные панталоны и куртку комиссионера.
        — Я положу конец вашему удивлению в другой раз, господин маршал. Сегодня же соблаговолите довольствоваться свидетельством княжны, которая давно меня знает.
        Маршал повернул голову к молодой женщине и вопросительно на нее посмотрел.
        — Отец,  — сказала Регина,  — позвольте вам представить господина Конрада де Вальженеза как самого преданного и достойного человека, какого я только знаю, не считая вас.
        — Говорите же, сударь,  — попросил старик, снова обернувшись к Сальватору.
        — Господин маршал!  — начал тот.  — По приказу господина графа Рапта одного из моих друзей пригласили явиться сюда, в этот парк, в десять часов. Моего друга дома не оказалось, и я пришел вместо него. Но перед выходом сюда я, по некоторым признакам, известным княжне, определил, что могу попасть в ловушку. Тогда я взял с собой пистолет и пришел.
        — Кому господин Рапт может дать приказание прийти?  — перебил его г-н де Ламот-Удан.
        — Человеку, который не мог ни подозревать ловушки, ни усомниться в честности графа, господин маршал.
        — Отец!  — вмешалась принцесса Регина.  — Граф силой приказал мне вызвать сюда вечером, не знаю уж с какой целью, господина Петруса Эрбеля.
        — А верно: с какой же целью?  — спросил маршал.
        — Тогда я не знала, зато теперь уверена: чтобы его убить, отец.
        — О!  — только и произнес возмущенный маршал.
        — И я пришел,  — продолжал Сальватор,  — в условленное время вместо своего друга Петруса. Едва войдя в сад, калитку которого умышленно оставили незапертой, я получил пулю в грудь, вернее, в бляху комиссионера; стрелял человек, которого я разглядел в сумерках. Повторяю, я был вооружен, и, опасаясь повторного нападения, я его опередил.
        — И этот человек?..  — с непередаваемым беспокойством спросил г-н де Ламот-Удан.  — Этот человек…
        — Я не знал, кто это был, господин маршал. Но княжна, которая, как и я, заподозрила ловушку и спряталась в одном из этих боскетов, чтобы следить за происходящим и предупредить несчастье, сказала мне, что это граф Рапт.
        — Он!  — глухо пробормотал г-н де Ламот-Удан.
        — Да, он, господин маршал. Теперь я уверен, что это именно так.
        — Он!  — в бешенстве повторил маршал.
        — Я подошел к нему,  — продолжал Сальватор,  — в надежде ему помочь. Оказалось, я опоздал, господин маршал: пуля попала в грудь, и граф Рапт умер.
        — Умер! Умер!  — с величайшим страданием в голосе вскричал маршал.  — Умер!.. И убил его не я!.. Что вы наделали?  — прибавил он, обращаясь к молодому человеку, и на глаза его навернулись злые слезы.
        — Простите, господин маршал,  — сказал Сальватор, неверно истолковав переживания маршала.  — Богом клянусь, я лишь честно защищал свою жизнь.
        Господин де Ламот-Удан словно не слышал его слов. По его щекам текли слезы; от отчаяния он рвал на себе волосы.
        — Итак,  — прошептал он чуть слышно, будто разговаривая с самим собой, но так, что Регина и Сальватор разобрали его слова,  — я был в его руках игрушкой, жертвой обмана целых двадцать лет. Он свел в могилу мою жену, вселил в мое бедное сердце неизбывное отчаяние, украл у меня счастье, опозорил имя, и в минуту расплаты пал от руки другого. Где он? Где?
        — Отец! Отец!  — закричала Регина.
        — Где он?  — проревел маршал.
        — Отец!  — обхватив его руками, повторила Регина.  — Вы простудитесь. Уйдем из этого парка! Вернемся в дом!
        — А я говорю, что хочу его видеть! Где он?  — растерянно озираясь, не успокаивался маршал.
        — Умоляю вас, вернемся, отец!  — продолжала настаивать Регине.
        — Я не твой отец!  — прохрипел старик, с силой оттолкнув девушку.
        Бедняжка вскрикнула так жалобно, словно прощалась с жизнью.
        Она закрыла лицо руками и горько заплакала.
        — Господин маршал!  — заметил Сальватор.  — Княжна права: ночь холодна, и вы можете простудиться.
        — Да какое мне до этого дело?!  — выкрикнул старик.  — Да пусть я окоченею, пускай снег станет моим саваном, пусть под покровом ночи умрет мой позор!
        — Во имя Неба, господин маршал, успокойтесь! Такое возбуждение опасно!  — увещевал старика Сальватор.
        — Да вы разве не видите, что у меня голова горит, кровь закипает в жилах, что у меня лихорадка и близок мой конец?.. Послушайте же меня, как слушают умирающего человека… Вы убили моего врага, я хочу его видеть.
        — Господин маршал!  — с рыданиями в голосе обратилась к старику несчастная Регина.  — Если я не имею права называть вас отцом, то вправе любить вас как дочь. Во имя любви, которую я всегда к вам питала, уйдем подальше от этого страшного места. Вернемся в дом!
        — Нет, я сказал!  — резко отозвался маршал и снова ее оттолкнул.  — Я хочу его видеть. Раз вы не хотите привести меня к нему, я сам пойду и разыщу его.
        Он резко развернулся и направился в левый боскет, где мы видели княжну Регину.
        Сальватор последовал за ним, поравнялся, взял его за руку и сказал:
        — Идемте, господин маршал, я провожу вас.
        Они скорым шагом прошли аллею, отделявшую их от трупа; подойдя к тому месту, где тот лежал, старик опустился на одно колено, приподнял голову коченевшего уже тела так, чтобы на нее падал свет луны, и, вглядываясь в мертвое лицо сверкающими, полными неистовой ненависти глазами, прокричал:
        — Ты всего-навсего труп! Я не могу ни дать тебе пощечину, ни плюнуть в лицо! Тело твое бесчувственно, из-за твоей неподвижности я не могу утолить жажду мести!
        Он снова уронил голову графа на снег, поднялся, взглянул на Сальватора со слезами на глазах.
        — О несчастный, и зачем только вы его убили?
        — Пути Господни неисповедимы,  — строго произнес молодой человек.
        Но испытания, выпавшие на долю несчастного старика, оказались для него непосильными. Сначала по всем его членам пробежала дрожь, а затем его стало бить как в ознобе.
        — Обопритесь на мою руку, господин маршал,  — предложил Сальватор, приблизившись к г-ну де Ламот-Удану.
        — Да… Да…  — пролепетал тот; он хотел было прибавить что-то еще, но вымолвил нечто нечленораздельное.
        Сальватор посмотрел на него. Старик побледнел, его лицо покрылось холодной испариной, глаза закрылись, губы побелели. Молодой человек подхватил его, словно ребенка, на руки и пошел в конец аллеи, где княжна Регина, склонив голову и скрестив на груди руки, ждала, чем кончится эта печальная прогулка.
        — Княжна!  — сказал Сальватор.  — Жизнь маршала в опасности. Проводите меня в его апартаменты.
        Они направились к флигелю, где находились комнаты маршала, вошли в спальню и уложили его на диван. Старик был без сознания.
        Регина попыталась привести его в чувство, но безуспешно.
        Сальватор позвонил камердинеру — тоже тщетно. Как мы уже говорили выше, прислуга спала глубоким сном после ночи, проведенной накануне в хлопотах.
        — Пойду разбужу Нанон,  — решила княжна.
        — Сначала зайдите к себе, сударыня, и принесите соли и уксус,  — сказал Сальватор.
        Княжна поспешно вышла. Вернувшись с флаконами в руках, она застала Сальватора беседующим с маршалом: благодаря растираниям молодому человеку удалось привести того в чувство.
        — Подойдите,  — с трудом выговаривая слова, сказал г-н де Ламот-Удан, едва увидев княжну.  — Простите, что я был с вами слишком суров, даже жесток. Простите меня, дитя мое. Я так несчастен! Поцелуйте меня!
        — Отец!  — по привычке назвала его княжна.  — Я посвящу свою жизнь тому, чтобы вы забыли о своих страданиях.
        — Тебе не придется долго этим заниматься, бедная девочка!  — покачал головой маршал.  — Как видишь, мне осталось жить всего несколько часов.
        — Не говорите так, отец!  — вскричала молодая женщина.
        Сальватор многозначительно на нее посмотрел, словно хотел сказать: «Оставьте всякую надежду».
        Регина вздрогнула и опустила голову, чтобы скрыть брызнувшие из ее глаз слезы.
        Старик знаком приказал Сальватору подойти ближе, потому что зрение его начинало слабеть.
        — Дайте мне все необходимое для письма,  — попросил он едва слышно.
        Молодой человек придвинул к постели стол, вынул из бумажника листок, обмакнул перо в чернила и подал маршалу.
        Перед тем как взяться за перо, г-н де Ламот-Удан повернулся к княжне и, глядя на нее с бесконечной нежностью, спросил отеческим тоном:
        — Ты, конечно, девочка моя, любишь того молодого человека, которому граф Рапт готовил западню?
        — Да,  — сквозь слезы ответила княжна и покраснела.
        — Благословляю тебя! Будь счастлива, дочь моя.
        Он обернулся к Сальватору и протянул ему руку:
        — Вы рисковали жизнью, спасая друга… Вы достойный сын своего отца. Примите благодарность честного человека!
        Маршал вдруг побагровел, его глаза налились кровью.
        — Скорее, скорее,  — приказал он.  — Бумагу!
        Сальватор поднес его руку к листу бумаги.
        Господин де Ламот-Удан наклонился к столу и написал твердой рукой, что было совершенно неожиданно, учитывая его состояние, следующие строки:
        «Прошу никого не винить в смерти графа Рапта. Он убит мною сегодня вечером, в десять часов, за оскорбление, которое я заставил его искупить.
    Подписано: маршал де Ламот-Удан».
        Казалось, смерть словно только и ждала этого последнего великодушного деяния от благородного человека, после чего завладела им целиком.
        Едва дописав до конца, маршал вдруг поднялся, будто подброшенный пружиной, пронзительно вскрикнул и рухнул на диван, сраженный апоплексическим ударом!
        На следующий день во всех правительственных газетах сообщалось о том, что маршал не смог пережить жену.
        Их похоронили в один день на одном кладбище и в одном склепе.
        Что же касается г-на Рапта, то, в соответствии с прошением маршала де Ламот-Удана на имя короля, прилагавшимся к его завещанию, тело графа было отправлено в Венгрию и погребено в деревне Рапт, где граф родился и взял себе имя.
        XXVI
        РАЗМЫШЛЕНИЯ ГОСПОДИНА ЖАКАЛЯ
        Можете считать наше мнение парадоксальным, но мы утверждаем: лучшее правительство — то, которое сможет обойтись без министров.
        Люди нашего возраста, свидетели политической борьбы и министерских интриг конца 1827 года, если только они помнят о последних вздохах Реставрации, разделят наше мнение. Мы в этом не сомневаемся.
        После временного кабинета министров, куда входили г-н маршал де Ламот-Удан и г-н де Маранд, король поручил г-ну де Шабролю составить постоянный кабинет.
        Узнав 26 декабря из газет, что г-н де Шаброль отправляется в Бретань, все решили, что кабинет составлен, и с тревогой стали ожидать, когда эту новость опубликуют в «Монитёре». Мы говорим «с тревогой», так как со времени беспорядков 19-20 ноября весь Париж находился в оцепенении, и падение ненавидимого всеми кабинета Виллеля, хотя и было встречено с удовлетворением, не могло ни заставить забыть о прошлом, ни предвещать лучшее будущее. Все партии взволновались, и только что возникла новая партия, заранее призывающая герцога Орлеанского стать опекуном Франции и таким образом спасти королевскую власть от неминуемой опасности.
        Однако тщетно все ждали новостей от «Монитёра» 27, 28, 29, 30 и 31 декабря.
        «Монитёр» молчал, будто заснул в подражание Спящей красавице. Все надеялись, что он проснется хотя бы 1 января 1828 года; но этого не произошло. Стало лишь известно, что Карл X рассердился на роялистов, ускоривших падение г-на де Виллеля, и вычеркнул одно за другим имена всех кандидатов в кабинет министров, предложенных г-ном де Шабролем, и между прочими — г-на де Шатобриана и г-на де Лабурдоне.
        С другой стороны, политики, которых призывали войти в новый кабинет, знали, что г-н де Виллель продолжает оказывать влияние на короля, и не горели желанием ни получить в наследство ненависть, которую оставил по себе бывший председатель Совета, ни стать подставными лицами. Вот почему они наотрез отказались участвовать в подобной комбинации. Этим объясняются затруднения г-на де Шаброля, и мы просим, дорогие читатели, позволения сказать: «Пока будут существовать министры, не будет хорошего правительства».
        Наконец 2 января (expectata dies[69 - Долгожданный день (лат.).]) было объявлено, что гора вот-вот родит,  — иными словами, что г-ну де Шабролю удалось составить кабинет министров.
        Кризис продолжался два дня, 3-4 января, и, судя по выражению отчаяния на лицах придворных,  — кризис страшнейший.
        Вечером 4-го распространился слух о том, что новый кабинет министров, представленный г-ном де Шабролем, окончательно утвержден королем.
        И действительно, в «Монитёре» от 5 января был опубликован ордонанс, датированный 4-м числом, в первой статье которого перечислялись следующие имена:
        господин Порталис — министр юстиции;
        господин де Ла Ферроне — министр иностранных дел;
        господин де Ко — военный министр (назначение на вакантные должности в армии находится в ведении дофина);
        господин де Мартиньяк — министр внутренних дел, из компетенции которого исключаются вопросы торговли и промышленности и передаются в ведение комитета по торговле и колониям;
        господин де Сен-Крик — председатель высшего совета по торговле и колониям, в звании государственного секретаря;
        господин Руа — министр финансов и так далее.
        Этот кабинет министров, сформированный с единственной целью успокоить общество, посеял недоверие и страх во всех партиях, ведь он оказался лишь подправленным предыдущим кабинетом, его тенью. Господа де Виллель, Корбьер, Пейроне, де Дама и де Клермон-Тоннер выходили, разумеется, из игры. Но и господа де Мартиньяк, де Ко и де Ла Ферроне, принадлежавшие к администрации: один — как государственный советник, другой — как директор одной из служб военного министерства, третий — как посол в Санкт-Петербурге,  — были людьми далеко не новыми и, похоже, ждали только удобного случая, чтобы г-н де Виллель снова стал официальным главой правительства. «Кабинету не хватает достаточно убедительной причины для существования,  — говорили либералы,  — он рожден нежизнеспособным».
        Была предпринята попытка удовлетворить недовольных, сменив префекта полиции г-на Делаво и поставив на его место г-на де Беллема, королевского прокурора в Париже. Дошли даже до того, что распустили полицейское управление при министерстве внутренних дел, что повлекло за собой отставку г-на Франше. Но эти меры, настоятельно необходимые для общественного спокойствия, не прибавили новому кабинету министров сил и не помогли ему просуществовать дольше.
        Одним из тех, кто внимательно следил за попытками, колебаниями, затруднениями его величества Карла X и г-на де Шаброля, был г-н Жакаль.
        После увольнения г-на Делаво г-н Жакаль неизбежно должен был последовать за своим патроном.
        И хотя роль, которую он играл в префектуре полиции, не имела большого значения с точки зрения избранного правительством нового политического пути и не могла серьезно влиять на него, г-н Жакаль, прочитав в «Монитёре» ордонанс, предписывавший г-ну де Беллему возглавить префектуру полиции, меланхолически повесил голову и глубоко задумался о тщете земной жизни.
        Он предавался невеселым мыслям, когда секретарь пришел доложить, что новый префект, вот уже час как устроившийся в кабинете, просит г-на Жакаля к себе.
        Господин де Беллем, человек неглупый — впоследствии он доказал это таким изобретением, как срочное постановление, выносимое председателем суда,  — опытный законник и потому глубокий философ, с первых слов понял, с кем имеет дело в лице г-на Жакаля, и если и притворился на минуту, что собирается лишить его места, то не для того, чтобы его напугать, а дабы обеспечить себе раз и навсегда преданность начальника полиции.
        Он давно его знал, и ему было известно, что этот плодотворный ум — неистощимый кладезь.
        Он поставил г-ну Жакалю лишь одно условие сохранения должности: умолял его исполнять свои обязанности как подобает человеку порядочному и умному.
        — В тот день,  — сказал префект,  — когда в полиции будут работать умные люди, воры во Франции переведутся, а когда полицейские перестанут строить баррикады, не будет и бунтовщиков в Париже.
        Господин Жакаль, прекрасно поняв, что новый префект намекает на ноябрьские беспорядки, организованные самим начальником полиции, опустил голову и смущенно покраснел.
        — Прежде всего советую вам,  — продолжал г-н де Беллем,  — как можно скорее вернуть на каторгу этих висельников, что затопили двор префектуры. Я согласен, что для приготовления заячьего рагу необходим заяц; однако никто не убедит меня в том, что для отлавливания воров необходимы каторжники. Я согласен с вами, что это средство может казаться действенным, но оно небезупречно, а по-моему, так даже и опасно. Прошу вас как можно скорее произвести отбор среди своих людей и преступников без лишнего шума вернуть туда, откуда они прибыли.
        Господин Жакаль полностью согласился с предложением нового префекта; он заверил его в своем усердии, а также в преданности, попрощался и, почтительно кланяясь, вышел.
        Вернувшись в свой кабинет, он снова сел в кресло, протер очки, вынул табакерку и набил табаком нос. Потом, скрестив и ноги и руки, глубоко задумался.
        Сразу же оговоримся: тема его новых размышлений была гораздо веселее, чем прежняя, какие бы печальные последствия эти размышления ни сулили его ближнему.
        Вот о чем он думал:
        «Да, я так и подозревал: новый префект — положительно умница. Доказательство тому — он меня оставил, хотя знает, что кабинет министров пал не без моего участия… В конце концов, может, именно поэтому и оставил… Итак, я снова крепко стою на ногах, ведь после упразднения полицейского управления при министерстве внутренних дел и отставки господина Франше я становлюсь еще более важной фигурой. С другой стороны, он почти разгадал мои намерения относительно достойных лиц, постоянно толкущихся во дворе префектуры. Правда, я причиню этим честным людям некоторую неприятность. Бедный Карманьоль! Несчастный Мотылек! Горемыка Овсюг! Бедняга Стальной Волос! А уж о Жибасье я и не говорю! Тебя, дорогой, мне жалко больше всех, ведь ты сочтешь меня неблагодарным. А что прикажешь делать? Habent sua fata libelli![70 - «Книги имеют свою судьбу!» (лат.)] Так уж написано. Иными словами: нет такой хорошей компании, которую не пришлось бы в конце концов покинуть».
        С этими словами г-н Жакаль, пытаясь справиться с волнением, охватившим его в результате печальных размышлений, снова достал табакерку и с шумом втянул вторую понюшку табака.
        — В конечном счете,  — философски заметил он, поднимаясь,  — наглец получит по заслугам. Я помню, он вчера просил моего согласия на брак. Но никогда Жибасье не будет домоседом. Он создан для больших дорог, и, я полагаю, дорога из Парижа в Тулон подойдет ему больше, чем путь в царство Гименея. Как-то он воспримет свое новое положение?..
        Господин Жакаль в задумчивости дернул шнур звонка.
        Появился дежурный.
        — Пригласите Жибасье,  — приказал начальник полиции.  — А если его нет, пусть придет Мотылек, Карманьоль, Овсюг или Стальной Волос.
        Когда дежурный вышел, г-н Жакаль нажал кнопку, почти незаметную в углу комнаты. Спустя мгновение на пороге потайной двери, скрытой портьерой, появился суровый полицейский в штатском.
        — Входите, Голубок,  — пригласил г-н Жакаль.
        Человек с неприветливой физиономией, но нежным именем подошел ближе.
        — Сколько у вас сейчас человек?  — спросил г-н Жакаль.
        — Восемь,  — отвечал Голубок.
        — С вами вместе?
        — Нет, со мной будет девять.
        — Ребята крепкие?
        — Мне под стать,  — отозвался Голубок таким устрашающим баритональным басом, что сомневаться в его незаурядной силе и энергии не приходилось, если только о силе человека можно судить по голосу.
        — Прикажите им подняться,  — продолжал г-н Жакаль,  — и все вместе ждите в коридоре за дверью.
        — С оружием?
        — Да. Как только услышите звонок, входите сюда без стука и прикажите человеку, который здесь окажется, следовать за вами. В коридоре вы передадите его четверым своим товарищам, пусть препроводят его в нашу тюрьму предварительного заключения. Когда арестованный окажется в надежном месте, пусть ваши люди снова поднимаются и ждут в коридоре на прежнем месте до тех пор, пока я снова не позвоню и не сдам другого арестанта. И так далее, пока я не отменю приказ. Вы меня поняли?
        — Отлично понял!  — отвечал Голубок.  — Отлично!  — повторил он, выпятив грудь, как человек, гордый собственной понятливостью.
        — А теперь,  — строго сказал г-н Жакаль,  — должен вас предупредить: за арестованных вы отвечаете головой.
        В эту минуту в дверь кабинета постучали.
        — Это, вероятно, один из ваших будущих арестантов. Ступайте скорее за своими людьми.
        — Бегу!  — рявкнул Голубок, одним прыжком выскочив в коридор.
        Господин Жакаль опустил за ним портьеру, уселся в кресло и сказал:
        — Войдите!
        Дежурный ввел Овсюга.
        XXVII
        РАСЧЕТ
        Поклонник дамы, сдававшей внаем стулья в церкви святого Иакова, долговязый и бледный под стать Базилю, степенно вошел в кабинет, кланяясь г-ну Жакалю, словно главному алтарю в церкви.
        — Вы меня вызывали, благороднейший хозяин?  — спросил он скорбным голосом.
        — Да, Овсюг, вызывал.
        — Чем я могу иметь честь быть вам полезным? Вы знаете, что моя жизнь в вашем распоряжении.
        — Это мы сейчас увидим, Овсюг. Прежде скажите, был ли у вас повод для недовольства мною с тех пор, как вы на службе?
        — О Всевышний Господь! Никогда, достойнейший хозяин!  — поспешил заверить елейным голосом любовник Барбетты.
        — А я, Овсюг, имею веское основание быть вами недовольным.
        — Дева Мария! Неужели это возможно, добрый мой хозяин?
        — Более чем возможно, Овсюг: так оно и есть, и это доказывает, что вы оказались неблагодарным.
        — Пусть Бог, который меня слышит,  — медовым голосом возразил лицемер,  — ниспошлет мне смерть, если я хоть раз забыл о ваших милостях.
        — Вот именно, Овсюг, я боюсь, что вы их забыли. Напомните-ка мне о них, дабы я убедился, что у вас хорошая память.
        — Добрейший мой хозяин! Неужели, по-вашему, я могу забыть, как меня арестовали на улице Святого Иакова-Высокий порог — у малой церковной двери, после того как я прихватил серебряный крест и золоченый потир; и быть бы мне на каторге, если бы не ваша отеческая забота, благодаря которой я выпутался из этой скверной истории.
        — С того дня,  — сказал г-н Жакаль,  — я приобщил вас к службе. Как же вы отплатили за эту услугу?
        — Однако, благороднейший хозяин…  — перебил его Овсюг.
        — Не прерывайте меня!  — строго прикрикнул на него г-н Жакаль.  — Я все знаю. Вот уже полгода вы работаете на отца Ронсена из Конгрегации.
        — Я действую в интересах нашей святой Церкви!  — набожно выговорил Овсюг, с блаженным видом устремив взгляд к потолку.
        — Странно вы понимаете ее интересы, Овсюг!  — с притворным возмущением воскликнул г-н Жакаль.  — Ведь отец Ронсен и его Конгрегация утянули за собой в пропасть господина де Виллеля, а тот — кабинет министров! Таким образом, вы, несчастный человек, сами того не зная,  — хотелось бы в это верить!  — неизбежно стали возмутителем общественного порядка и, не подозревая того, пошатнули трон его величества.
        — Возможно ли это?  — растерялся Овсюг, уставившись на г-на Жакаля.
        — Вы, разумеется, слышали, что кабинет министров сменился этим утром? Знайте же, несчастный, что вы явились одной из причин этой административной революции. Вас объявили опасным преступником, и я решил, пока в столице не утихнет шум, поместить вас в надежное место, где вы могли бы спокойно собраться с мыслями.
        — Ах, добрейший мой хозяин!  — вскричал Овсюг, бросаясь г-ну Жакалю в ноги.  — Клянусь Богом Всемогущим, что ноги моей не будет в Монруже.
        — Слишком поздно!  — возразил г-н Жакаль, поднимаясь и нажимая кнопку звонка.
        — Смилуйтесь, добрейший хозяин! Смилуйтесь!  — взвыл Овсюг, заливаясь горькими слезами.
        Вошел Голубок.
        — Смилуйтесь!  — повторил Овсюг, вздрогнув при виде непреклонного полицейского: он знал, в каких случаях начальник прибегал к помощи Голубка.
        — Слишком поздно,  — сурово проговорил г-н Жакаль.  — Встаньте и следуйте за этим человеком.
        Овсюг заглянул в недовольное лицо г-на де Жакаля и, понимая, что спорить бесполезно, последовал за полицейским, сложив руки, как и подобало мученику.
        Когда Овсюг вышел, г-н Жакаль снова позвонил.
        Вошел дежурный и доложил о Карманьоле.
        — Пусть войдет,  — кивнул г-н Жакаль.
        Провансалец не вошел, а влетел в кабинет.
        — Что вам угодно, патрон?  — нежным, как флейта, голосом спросил он.
        — Сущие пустяки, Карманьоль,  — отвечал г-н Жакаль.  — Сколько за вами числится обычных краж?
        — Тридцать четыре: ровно столько, сколько мне лет,  — весело сообщил Карманьоль.
        — А сложных, я хочу сказать — со взломом?
        — Двенадцать: сколько месяцев в году,  — в том же тоне отвечал марселец.
        — А покушений на убийство?
        — Семь: сколько дней в неделе.
        — Вы, стало быть,  — подвел итог г-н Жакаль,  — тридцать четыре раза заслужили тюрьму, двенадцать раз каторгу и семь раз Гревскую площадь. Итого — пятьдесят три более или менее неприятных приговора. Я правильно сосчитал?
        — Все верно,  — отвечал беззаботный Карманьоль.
        — Вот что, мой добрый друг! О ваших приключениях начинают поговаривать в городе, и я решил на время отправить вас в ссылку.
        — В какую часть света?  — беспечно спросил Карманьоль.
        — Я думаю, вам это должно быть безразлично.
        — Да, лишь бы это было не на берегу моря,  — отвечал провансалец, смутно начиная догадываться о том, что г-н Жакаль хочет ему предложить туманный Брест или солнечный Тулон.
        — Ах, умница Карманьоль, вы, к сожалению, попали в точку: я выбрал для вас живописное местечко, хотя вам оно, кажется, не по душе.
        — Господин Жакаль!  — сказал, силясь улыбнуться, шутник-марселец.  — Уж не вздумалось ли вам меня попугать?
        — Вас? Пугать? Дорогой Карманьоль!  — удивленным тоном спросил г-н Жакаль.  — Разве в моих правилах пугать преданных слуг вроде вас?
        — Если я правильно понимаю,  — произнес то ли в шутку, то ли всерьез провансалец,  — вы мне предлагаете сыграть в каторгу?
        — Вы удачно выбрали словцо, изобретательный Карманьоль. Именно сыграть в каторгу. Но вначале я назову ставку. Вы сирота?
        — С рождения.
        — У вас нет ни друзей, ни семьи, ни родины? Я дам вам и родину, и семью, и друзей. На что же вам жаловаться?
        — Скажите прямо,  — решительно спросил марселец.  — Вы хотите послать меня в Рошфор, Брест или Тулон?
        — Выбор я предоставляю вам; скажите, какое из этих трех уединенных мест вам больше нравится. Но поймите, умница Карманьоль: я отправляю вас в такую даль не за ваши грехи, а чтобы с пользой употребить ваше старание, а также верность.
        — Не понимаю,  — признался провансалец, не улавливая, куда клонит г-н Жакаль.
        — Сейчас объясню понятнее, горячая вы голова, Карманьоль. Вы, разумеется, знаете, как тщательно охрана следит за господами каторжниками в Бресте или Тулоне. Это надежный и весьма действенный способ сохранить порядок в исправительных заведениях такого рода.
        — Понимаю,  — слегка нахмурившись, сказал марселец.  — Вы даете мне повышение: из шпика превращаете в «наседку»?
        — Это ваши собственные слова, прозорливый Карманьоль.
        — Я думаю,  — погрустнел провансалец,  — что вы слышали, как жестоко мстят заключенные доносчикам.
        — Знаю,  — подтвердил г-н Жакаль,  — если эти доносчики — ослы. Договоримся так: не будьте ослом, станьте лисом.
        — А сколько времени может занять это чрезвычайное поручение?  — жалобно спросил Карманьоль.
        — Сколько необходимо для того, чтобы заглушить шум, поднявшийся с некоторых пор вокруг вашего имени. Поверьте, что долго я без вас не протяну.
        Карманьоль опустил голову и задумался. Помолчав, он спросил:
        — Вы по-настоящему предлагаете? Всерьез?
        — Как нельзя серьезнее, мой добрый друг, и я вам это докажу.
        Господин Жакаль снова нажал кнопку потайного звонка. И опять появился Голубок.
        — Проводите этого господина,  — приказал г-н Жакаль полицейскому, указав на Карманьоля,  — куда я вам сказал и со всеми положенными знаками внимания.
        — Да ведь Голубок отведет меня в тюрьму!  — вскричал несчастный Карманьоль.
        — Несомненно. Ну и что?  — спросил г-н Жакаль, скрестив руки и строго посмотрев пленнику в глаза.
        — Ах, простите,  — извинился провансалец, поняв значение этого взгляда.  — Я думал, что это была шутка.
        Он повернулся к Голубку, как человек, уверенный в том, что очень скоро улизнет с каторги, и сказал:
        — Ведите меня!
        — Этот Карманьоль слишком игрив для своего положения,  — пробормотал г-н Жакаль, презрительно наблюдая за тем, как уходит марселец.
        В третий раз дернув шнур звонка на камине, он снова сел в кресло. Вошедший дежурный доложил о Мотыльке и Стальном Волосе, ожидавших в коридоре своей очереди.
        — Кто из них проявляет больше нетерпения?  — спросил г-н Жакаль.
        — Обоим не терпится войти,  — отвечал секретарь.
        — Тогда введите обоих.
        Дежурный вышел и спустя несколько мгновений вернулся вместе с Мотыльком и Стальным Волосом.
        Стальной Волос был великаном, Мотылек — карликом.
        Мотылек был тщедушен и безбород; у коренастого Стального Волоса были огромные усы.
        Разницу между ними подчеркивало то, что Стальной Волос был меланхоличен, как Овсюг, а Мотылек — так же жизнерадостен, как Карманьоль.
        Поспешим сказать, что Стальной Волос был родом из Эльзаса, а Мотылек — из Жиронды.
        Первый поклонился г-ну Жакалю, согнувшись пополам; второй проделал скорее акробатический трюк.
        Господин Жакаль едва заметно улыбнулся, взглянув на этот дуб и это деревце.
        — Стальной Волос,  — заговорил он,  — и вы, Мотылек, отвечайте: что вы делали в памятные дни девятнадцатого и двадцатого ноября прошлого года?
        — Я,  — отвечал Стальной Волос,  — перетащил на улицу Сен-Дени столько повозок, камней, балок, сколько мне было поручено.
        — Хорошо,  — произнес г-н Жакаль.  — А вы, Мотылек?
        — Я,  — с вызовом сказал Мотылек,  — перебил, как вы и приказали, ваше превосходительство, почти все окна на этой улице.
        — Дальше, Стальной Волос?  — продолжал г-н Жакаль.
        — Дальше я с помощью нескольких верных друзей построил все баррикады в квартале Рынка.
        — А вы, Мотылек?
        — Я,  — отвечал тот, к кому он обращался,  — хлопал перед носом у проходивших мимо буржуа петардами, которыми удостоили меня снабдить вы, ваше превосходительство.
        — И все?  — спросил г-н Жакаль.
        — Я крикнул: «Долой кабинет министров!»,  — сказал Стальной Волос.
        — А я: «Долой иезуитов!» — прибавил Мотылек.
        — Что же потом?
        — Потом мы преспокойно ушли,  — сказал Стальной Волос и посмотрел на своего друга.
        — Как мирные буржуа,  — подтвердил Мотылек.
        — Итак,  — обратился г-н Жакаль к обоим разом,  — вы не помните, что совершили нечто выходящее за рамки полученного от меня приказа?
        — Абсолютно ничего,  — возразил великан.
        — Ничего абсолютно,  — повторил карлик, посмотрев в свою очередь на товарища.
        — Хорошо, я освежу вашу память,  — заметил г-н Жакаль и придвинул к себе толстую папку.
        Он вынул из нее двойной листок бумаги и положил его перед собой на стол, торопливо пробежав глазами.
        — Из этого донесения, приложенного к вашему досье, следует, что вы: во-первых, в ночь с девятнадцатого на двадцатое ноября под видом того, что помогаете женщине, которой стало плохо, обчистили лавочку ювелира с улицы Сен-Дени.
        — Ох!  — ужаснулся Стальной Волос.
        — Ox!  — возмутился Мотылек.
        — Во-вторых,  — продолжал г-н Жакаль,  — в ночь с двадцатого на двадцать первое ноября вы оба при помощи отмычек, а также Барбетты, сожительницы сьёра Овсюга, вашего собрата, проникли к меняле с той же улицы и украли сардинских луидоров, баварских флоринов, прусских талеров, как и английских гиней, испанских дублонов и французских банковских билетов на сумму в шестьдесят три тысячи семьсот один франк и десять сантимов, не учитывая курсовой разницы.
        — Это оговор,  — заметил Стальной Волос.
        — Наглая ложь!  — прибавил Мотылек.
        — В-третьих,  — продолжал г-н Жакаль, словно не замечая возмущения пленников,  — в ночь с двадцать первого на двадцать второе ноября вы вместе со своим другом Жибасье совершили вооруженное нападение между Немуром и Шато-Ландоном на почтовую карету, в которой ехали один англичанин и его леди. Приставив пистолет к горлу форейтора и курьера, вы ограбили карету, а в ней было двадцать семь тысяч франков! И уж только так, для памяти, скажу о цепочке и часах англичанина, а также о кольцах и безделушках англичанки.
        — Это несправедливо!  — вскричал эльзасец.
        — Как есть несправедливо!  — поддержал уроженец Бордо.
        — Наконец, в-четвертых,  — продолжал, не отвлекаясь, г-н Жакаль,  — чтобы больше не останавливаться на разнообразных ваших проказах с той ночи вплоть до тридцать первого декабря, вы, верно, для того чтобы на славу отпраздновать начало года, первого января тысяча восемьсот двадцать восьмого года погасили все фонари в коммуне Монмартра и обчистили, пользуясь темнотой, всех запоздалых прохожих, забрав у кого кошелек, у кого часы. Число жалоб достигло тридцати девяти.
        — О!  — вздохнул великан.
        — О!  — простонал карлик.
        — По этим соображениям,  — продолжал г-н Жакаль официальным тоном,  — учитывая, что, несмотря на ваши запирательства, опровержения, возмущения и другие кривляния, я считаю очевидным и доказанным, что вы грубо злоупотребили доверием, которое я вам оказал; учитывая также, что, грабя всех подряд, вы вели себя не как серьезные и честные агенты полиции, а как обыкновенные воры; на основании изложенного вам предлагается безотлагательно пройти в соседний кабинет, в котором знакомый вам человек по имени Голубок арестует вас и проводит в надежное место, где вы будете дожидаться, пока я не придумаю, как положить конец вашей распущенности.
        Господин Жакаль произнес все это с хладнокровнейшим видом и позвонил Голубку; тот появился в третий раз и огорчился при виде опечаленных Стального Волоса и Мотылька.
        Но, как солдат, свято исполняющий приказ, он сейчас же подавил вздох, по знаку г-на Жакаля взял великана под одну руку, карлика — под другую и повел, а вернее, потащил их к Карманьолю и Овсюгу.
        Наступила небольшая пауза.
        Арест этой четверки не взволновал и не заинтересовал г-на Жакаля. Конечно, сообразительный Карманьоль был ему до известной степени симпатичен и его потеря стоила сожаления. Но он основательно знал марсельца: ему было известно, что так или иначе (провансалец был из тех каторжников, что доживают до восьмидесяти лет), рано или поздно, но он выпутается.
        Что касается остальных, они не были даже винтиками в административной машине г-на Жакаля. Они скорее наблюдали за ее работой, чем помогали работать. Овсюг был лицемер, Стальной Волос — хвастун. Мотылек с его легкостью чешуекрылого, чье имя он носил, был лишь бледной и плохой копией Карманьоля.
        Нетрудно себе представить, что дальнейшая судьба этих персонажей не очень интересовала философа Жакаля.
        Чего, в самом деле, стоили эти низшие существа рядом с неоспоримым и неоспариваемыми преимуществами Жибасье?
        Жибасье! Агент-феникс, rara avis[71 - Редкая птица (лат.).  — Ювенал, «Сатиры», VI, 165.] — олицетворение шпика, человек непредсказуемый, неутомимый, способный к перевоплощениям не хуже индийского бога!
        Вот о чем размышлял начальник тайной полиции, выпроводив Стального Волоса с Мотыльком и ожидая Жибасье.
        — Ну, надо — так надо!  — пробормотал он.
        Позвонив дежурному, он опять сел в кресло и закрыл лицо руками.
        Дежурный ввел Жибасье.
        В этот день Жибасье выглядел франтом: на его ногах красовались шелковые чулки, на руках — белые перчатки. На порозовевшей физиономии радостно сияли обыкновенно тусклые глаза.
        Господин Жакаль поднял голову и поразился пышности его костюма и необычному выражению лица.
        — У вас сегодня свадьба или похороны?  — спросил он.
        — Свадьба, дорогой господин Жакаль!  — отозвался Жибасье.
        — Ваша собственная, может быть?
        — Не совсем, дорогой господин Жакаль. Вы же знаете мою теорию брака. Впрочем, это почти так,  — самодовольно прибавил он.  — Невеста — моя старая подружка.
        Господин Жакаль набил нос табаком, будто удерживаясь от замечаний, с которыми собирался обратиться к Жибасье по поводу его теории относительно женщин.
        — Имею ли я удовольствие знать мужа?  — помолчав немного, спросил он.
        — Вы его знаете, по крайней мере, понаслышке,  — отвечал каторжник.  — Это мой тулонский приятель, с которым мы так ловко сбежали с каторги: ангел Габриель.
        — Помню,  — покачал головой г-н Жакаль,  — вы мне рассказывали эту историю на дне Говорящего колодца, откуда я имел удовольствие вас вытащить. Замечу, между прочим, что это мне стоило насморка, от которого я до сих пор еще не отделался.
        Будто желая придать своим словам больше веса, г-н Жакаль закашлялся.
        — Хороший кашель,  — заметил Жибасье,  — не сухой,  — прибавил он в утешение.  — Один из моих предков умер в сто семь лет, удирая с шестого этажа вот с таким же точно кашлем.
        — Кстати, о побеге,  — ухватился за его слова г-н Жакаль.  — Вы никогда мне подробно не рассказывали о своем; я знаю в общих чертах, что вам с ангелом Габриелем помог санитар, но чтобы его подкупить, необходимы были деньги. Где вы их взяли? Ведь не от каторжных трудов у вас завелись денежки?
        Жибасье из розового стал багровым.
        — Вы краснеете,  — с удивлением отметил г-н Жакаль.
        — Простите, господин Жакаль,  — сказал каторжник,  — но мне пришло в голову одно из самых неприятных воспоминаний моей бурной жизни, а потому я не могу удержаться и краснею.
        — Неприятное воспоминание о каторге?  — спросил г-н Жакаль.
        — Нет,  — отвечал Жибасье, нахмурившись.  — Я вспомнил о своем побеге, вернее, о таинственной даме, которая мне помогла.
        — Фу!  — произнес г-н Жакаль, бросив на Жибасье презрительный взгляд.  — Это может навсегда отбить охоту к прекрасному полу.
        — Именно эта таинственная дама,  — продолжал каторжник, словно не замечая презрительного выражения своего патрона,  — и вышла сегодня замуж за ангела Габриеля.
        — А ведь вы меня уверяли, Жибасье,  — строго заметил начальник полиции,  — что этот каторжник за границей.
        — Это верно,  — с некоторой гордостью отвечал Жибасье.  — Он ездил просить согласия своих родных и получить бумаги.
        — Вас, кажется, арестовали вместе?
        — Да, дорогой господин Жакаль.
        — Как фальшивомонетчиков?
        — Будьте снисходительны, благородный патрон. Деньги подделывал ангел Габриель, я же невежествен по части металлургии.
        — Будьте и вы снисходительны, дорогой господин Жибасье: я путаю поддельные деньги с подделанной подписью.
        — Это совсем разные вещи,  — серьезно заметил Жибасье.
        — Если память мне не изменяет, начальник тулонской каторги получил однажды от министра юстиции папку с неким личным делом. В нем имелись все документы за всеми официальными подписями, необходимые для освобождения одного каторжника. Эти документы исходили от вас, не так ли?
        — Это было сделано для освобождения ангела Габриеля, дорогой господин Жакаль. Это один из самых филантропических поступков моей непутевой жизни, и я бы скромно промолчал, если бы вы не заставили меня в нем признаться.
        — Ну что вы, это еще пустяки,  — продолжал г-н Жакаль.  — Я не помню, за что вы угодили на каторгу в третий раз? Будьте добры освежить мою память.
        — Понимаю,  — сказал каторжник,  — вы решили испытать мою совесть и ждете от меня полной исповеди.
        — Совершенно верно, Жибасье, если, конечно, вы не видите в этом признании какого-нибудь серьезного препятствия…
        — Отнюдь,  — возразил Жибасье.  — У меня тем меньше оснований для сомнения, что вам довольно перечитать газеты того времени, и вы все будете знать.
        — Начинайте.
        — Было это в тысяча восемьсот двадцать втором или двадцать третьем году, я уж теперь точно не помню.
        — Это и не обязательно.
        — Год выдался урожайный: никогда еще так не золотились хлеба, никогда еще так не зеленели виноградники.
        — Позвольте вам заметить, Жибасье, что хлеб и виноград не имеют к делу ровно никакого отношения.
        — Я только хотел сказать, дорогой господин Жакаль, что жара в тот год стояла страшная. Я три дня как сбежал с брестской каторги и прятался в одном из ущелий, опоясывающих побережье Бретани; у меня не было ни пищи, ни воды; внизу подо мной несколько цыган в лохмотьях обсуждали мой побег и говорили о ста франках, обещанных за мою поимку. Вам известно, что каторга для этих кочующих таборов — щедрый кормилец. Они питаются дохлой рыбой, которую выбрасывает море, и живут охотой на каторжников. Цыгане хорошо знают непроходимые леса, узкие тропки, глубокие ущелья, одинокие лачуги, где сбежавший каторжник будет искать приюта. С первым же пушечным выстрелом, возвещающим о побеге, цыгане вылезают словно из-под земли с палками, веревками, камнями, ножами и пускаются в погоню со злорадством и жадностью, свойственными всей их породе.
        И вот я скитался уже третий день, как вдруг вечером прогремел пушечный выстрел, сообщивший о втором побеге. И сейчас же вслед за выстрелом — суматоха в цыганском таборе. Каждый вооружается чем попало и пускается в погоню за моим несчастным товарищем, а я остаюсь висеть на скале, как античный Прометей, которому не дают покоя два стервятника: голод и жажда.
        — Ваш рассказ захватывающе интересен, Жибасье,  — заметил г-н Жакаль с непоколебимым хладнокровием,  — продолжайте.
        — Голод,  — продолжал Жибасье,  — похож на Гузмана: он не знает преград. В два прыжка я очутился на земле, в три скачка — в долине. В нескольких шагах я заметил хижину; в слуховом окошке теплился огонек. Я собирался постучать и спросить воды, хлеба, как вдруг подумал, что там живет какой-нибудь цыган или же крестьянин, который непременно меня выдаст. Я колебался, но скоро решение было принято. Я постучал в дверь хижины рукояткой ножа, решившись в случае угрозы дорого продать свою жизнь.
        «Кто там?» — спросил надтреснутый старушечий голос; судя по выговору это была цыганка.
        «Бедный путник, который просит лишь стакан воды да кусок хлеба»,  — отвечал я.
        «Ступайте своей дорогой»,  — выкрикнула старуха и захлопнула окошко.
        «Добрая женщина, сжальтесь: хлеба и воды!» — взмолился я.
        Старуха молчала.
        «Ну, сама виновата!» — сказал я и мощным ударом ноги вышиб дверь низенького помещения, служившего входом в хижину.
        Заслышав шум упавшей двери, на верху лестницы появилась старая цыганка с лампой в руке. Она поднесла правую руку к лампе, вглядываясь в мое лицо, но так ничего и не увидела и дрогнувшим голосом спросила: «Кто там?»
        «Бедный путник»,  — отозвался я.
        «Погоди,  — спускаясь по лестнице с проворством, удивительным для ее лет, сказала она.  — Вот погоди, я тебе покажу путника!»
        Видя, что я смогу без труда справиться с этой старой колдуньей, я бросился к хлебному ларю и, увидев кусок черного хлеба, схватил его и с жадностью стал есть.
        В это мгновение цыганка ступила на землю.
        Она пошла прямо на меня и, толкнув плечом, попыталась выставить за дверь.
        «Умоляю вас, дайте мне напиться»,  — сказал я, заметив в глубине комнаты глиняный кувшин.
        Но она в ужасе отпрянула и издала душераздирающий возглас, похожий на крик совы, когда разглядела мой костюм.
        На ее вопль появилось еще одно лицо: сверху на лестнице показалась высокая хрупкая девушка лет шестнадцати-семнадцати.
        «Что такое, матушка?» — встревожилась она.
        «Каторжник!» — взвыла старуха, тыча в меня пальцем.
        Девушка спустилась, вернее, спрыгнула вниз и бросилась на меня, как дикий зверь, прежде чем я успел сообразить, что происходит. С силой, которую невозможно было в ней предположить, она обхватила меня сзади за шею и опрокинула на пол с криком: «Матушка!»
        Мать накинулась, словно шакал, и, упершись мне коленом в грудь, крикнула изо всех сил: «На помощь! На помощь!»
        «Пустите меня!» — прохрипел я, пытаясь вырваться из рук этих фурий.
        «На помощь! На помощь!» — кричали мать и дочь.
        «Замолчите и выпустите меня!» — зычным голосом повторил я.
        «Каторжник! Каторжник!» — еще сильнее надрывались они.
        «Замолчите вы или нет?!» — вскричал я, схватив старуху за горло и опрокинув ее на спину, после чего сверху оказался я. Девушка прыгнула на меня, запрокинула мою голову (похоже, это был ее излюбленный прием) и ухватила зубами мое ухо.
        Я увидел, что пора кончать с этими взбесившимися фуриями. С минуты на минуту могли явиться их отцы, братья или мужья. Я крепко обхватил руками шею старухи и, судя по предсмертному хрипу, понял, что больше она не закричит.
        Тем временем девушка продолжала кусаться.
        «Пустите или я вас убью!» — пригрозил я.
        Но то ли не понимая моего наречия, то ли не желая его понимать, она с такой кровожадностью впилась в мое ухо, что мне пришлось выхватить нож. Я с силой вонзил лезвие по самую рукоятку в ее левую грудь.
        Она упала.
        Я с жадностью набросился на кувшин с водой и стал пить…
        — Продолжение мне известно,  — сказал г-н Жакаль, все больше хмурясь, по мере того как рассказчик приближался к страшной развязке своей жуткой истории.  — Вас арестовали неделю спустя и препроводили в Тулон, и вы избежали смертной казни по милости одного их тех случаев, в которых явно видна рука Провидения.
        Наступила тишина. Господин Жакаль впал в глубокую задумчивость.
        Жибасье, несмотря на нарядный костюм, становился все более угрюмым по мере того, как он рассказывал. Он начал задаваться вопросом, по какому поводу патрон заставил его пересказывать историю, которую знал уж во всяком случае не хуже Жибасье.
        Как только его посетила эта мысль, он спросил себя, какой интерес мог иметь начальник полиции в этом суде совести. Он не то что бы догадался об истинной причине, но почувствовал неладное.
        Жибасье подвел итоги и, покачав головой, сказал себе:
        «Дьявольщина! Плохи мои дела!»
        Его укрепила в этой мысли задумчивая поза г-на Жакаля, который сидел, склонив голову и нахмурившись.
        Вдруг он встрепенулся, провел рукой по лбу, будто отгоняя мрачные мысли, с состраданием посмотрел на каторжника и сказал:
        — Послушайте, Жибасье, я не хочу омрачать вам праздник упреками, которые, без сомнения, показались бы вам сегодня неуместными. Отправляйтесь на свадьбу к ангелу Габриелю, дружок, повеселитесь от души… Я в ваших же интересах хотел вам сказать нечто чрезвычайно важное, но, принимая во внимание братский банкет, я откладываю дело до завтра. Кстати, дорогой Жибасье, где празднуют свадьбу?
        — В «Синих часах», дорогой господин Жакаль.
        — Превосходная там кухня, друг мой. Веселитесь как следует, а завтра — за дело.
        — В котором часу?  — спросил Жибасье.
        — В полдень, если вы успеете выспаться.
        — В полдень, минута в минуту!  — с поклоном отозвался каторжник и направился к выходу, удивленный и обрадованный тем, что беседа, так неудачно начавшаяся, так хорошо закончилась.
        На следующий день, минута в минуту, как он сам сказал, Жибасье вошел в кабинет к г-ну Жакалю.
        На этот раз он был одет просто, а выглядел бледным. Внимательно в него вглядевшись, наблюдательный человек заметил бы глубокие морщины, залегшие у него на лбу, и черные круги под глазами — следы бессонной и тревожной ночи.
        Господин Жакаль не преминул все это заметить и не ошибся относительно причин, вызвавших бессонницу каторжника.
        Ведь после праздничного ужина бывают танцы, во время танцев — пунш, после пунша наступает оргия, а она Бог знает до чего может довести.
        Жибасье аккуратно исполнил этот утомительный переход из зала ресторана в спальню с оргией.
        Но ни вино, ни пунш, ни оргия были не в силах свалить такого сильного человека, как Жибасье. И г-н Жакаль, вероятно, увидел бы на следующий день его привычно безмятежную и сияющую физиономию, если бы не маленькая неприятность, ожидавшая Жибасье при пробуждении: она-то и заставила каторжника растеряться и побледнеть. И читатель скоро с нами согласится, что было от чего и растеряться, и побледнеть.
        Произошло следующее.
        В восемь часов утра спавшего Жибасье разбудил громкий стук в дверь.
        Он крикнул, не вставая с кровати:
        — Кто там?
        Женский голос ответил:
        — Я!
        Узнав голос, Жибасье отпер дверь и сейчас же снова нырнул в постель.
        Судите сами о его изумлении, когда он увидел у себя бледную, растрепанную, разгневанную женщину лет тридцати; это была не кто иная, как новобрачная, жена ангела Габриеля, старая подружка Жибасье, как он сказал г-ну Жакалю.
        — Что случилось, Элиза?  — спросил он, как только она вошла.
        — У меня украли Габриеля!  — сказала женщина.
        — Как украли Габриеля?  — ошеломленно спросил каторжник.  — Кто?
        — Понятия не имею.
        — Когда?
        — Тоже не знаю.
        — Ну-ка, дорогая,  — проговорил Жибасье, протирая глаза, дабы убедиться, что он не спит.  — Уж не приснилось ли мне, что вы здесь и что Габриеля украли? Что это значит? Как все произошло?
        — А вот как,  — отвечала Элиза.  — Мы вышли из «Синих часов» и направились к дому, так?
        — Хотелось бы верить, что именно так все и было.
        — Молодой человек, приятель Габриеля, и еще один, незнакомец, кстати очень прилично одетый, провожали нас до самого дома. В ту минуту как я взялась за дверной молоток, чтобы постучать, друг Габриеля сказал ему:
        «Мне нужно уехать завтра рано утром, и я не успею с вами увидеться, а мне необходимо сообщить вам нечто весьма важное».
        «Хорошо,  — сказал Габриель.  — Если дело срочное, говорите сейчас».
        «Это тайна»,  — шепнул приятель.
        «Пустое!  — заметил Габриель.  — Элиза поднимется к себе, и вы мне обо всем расскажете».
        Я поднялась в спальню… Я так устала от танцев, что уснула как колода. Утром просыпаюсь в восемь часов, зову Габриеля, он не отвечает. Я спускаюсь к привратнице и расспрашиваю ее. Она понятия не имеет: он не возвращался!
        — Брачная ночь!..  — нахмурился Жибасье.
        — Я тоже так подумала,  — призналась Элиза.  — Если бы не брачная ночь, это еще можно было бы как-то объяснить.
        — Все понятно,  — сказал каторжник, большой мастер объяснять самые необъяснимые вещи.
        — Я побежала в «Синие часы» и в кабаре, где он обычно бывает, хотела что-нибудь разузнать, но ничего ни от кого не добилась и пришла к тебе.
        — Обращение на «ты», пожалуй, несколько вольно,  — заметил Жибасье,  — особенно на другой день после брачной ночи.
        — Да говорю тебе: брачной ночи не было!
        — Это, конечно, верно,  — подтвердил каторжник, который с этой минуты начал рассматривать свою старую подружку как новую.  — И ты не запомнила ничего подозрительного?  — продолжал он после осмотра.
        — Что я должна была запомнить?
        — Все, черт побери!
        — Этого слишком много,  — простодушно возразила Элиза.
        — Скажи мне прежде, как зовут приятеля, который вас провожал,  — попросил он.
        — Я не знаю его имени.
        — Опиши его.
        — Невысокий, смуглый, с усиками.
        — Это не описание: половина мужчин невысокие, смуглые и носят усы.
        — Я хочу сказать: он похож на южанина.
        — Какого южанина: с юга Марселя или с юга Тулона? Юг бывает разный.
        — Этого не скажу; он был во фраке.
        — Где Габриель с ним познакомился?
        — Кажется, в Германии. Они выезжали вместе из Майнца, где обедали в одной харчевне, а потом из Франкфурта, где у них были общие денежные дела.
        — Какие дела?
        — Не знаю.
        — Не много же тебе известно, дорогая. Из того, что ты мне сообщила, ничто не может нас направить по верному следу.
        — Что же делать?
        — Дай подумать.
        — Ты не считаешь, что он способен провести ночь где-нибудь на стороне?
        — Напротив, дорогая, это мое внутреннее убеждение. Учитывая то обстоятельство, что он не провел ночь у тебя, он непременно должен был переночевать где-нибудь еще.
        — О, когда я слышу «где-нибудь еще», мне мерещатся его бывшие любовницы.
        — На этот счет позволь тебя разубедить. Прежде всего, это было бы подло, затем — глупо. А Габриель не подлец и не дурак.
        — Это верно,  — вздохнула Элиза.  — Что же делать?
        — Я же сказал, что подумаю.
        Каторжник скрестил руки, нахмурился и, вместо того чтобы смотреть на свою бывшую подружку, как он делал до сих пор, закрыл глаза и, так сказать, заглянул в собственную душу.
        Тем временем Элиза вертела пальцами и оглядывала спальню Жибасье.
        Ей показалось, что размышления Жибасье продолжаются слишком долго и в конце концов он заснул.
        — Эй, эй, друг Джиба!  — сказала она, встала и подергала его за рукав.
        — Что?
        — Ты спать вздумал?
        — Говорю же тебе: я думаю!  — недовольно проворчал Жибасье. Он не спал, а слово в слово повторял про себя вчерашний разговор с г-ном Жакалем и начинал подозревать, вспомнив последний его вопрос: «Где празднуют свадьбу?», что начальник тайной полиции приложил руку к исчезновению ангела Габриеля.
        Как только у него мелькнула эта мысль, он, не стесняясь, спрыгнул с постели и торопливо натянул штаны.
        — Что это ты делаешь?  — удивилась Элиза, явившаяся к каторжнику не столько за новостями, сколько, может быть, за утешениями.
        — Как видишь, одеваюсь,  — отозвался Жибасье, торопливо натягивая на себя вещи одну за другой, словно за ним гонятся или в доме пожар.
        Через две минуты он был одет с головы до ног.
        — Да что с тобой?  — спросила Элиза.  — Ты чего-нибудь испугался?
        — Я боюсь всего, дорогая Элиза, и, сверх того, еще многого!  — торжественно произнес каторжник; несмотря на грозившую ему опасность, он был во всеоружии своего педантизма.
        — Так ты напал на след?  — спросила жена Габриеля.
        — Совершенно точно,  — отвечал безупречный Жибасье, доставая из секретера банковские билеты и золотые монеты.
        — Ты берешь деньги!  — удивилась Элиза.  — Уезжаешь?
        — Как видишь.
        — Далеко? Очень?
        — На край света, очевидно.
        — Надолго?
        — Навсегда, если возможно,  — отозвался Жибасье, доставая из другого ящика пару пистолетов, патроны и кинжал; все это он рассовал по карманам своего редингота.
        — Твоя жизнь в опасности?  — спросила Элиза, все более удивляясь при виде его приготовлений.
        — Больше чем в опасности!  — ответил каторжник, нахлобучивая шляпу.
        — Ты же не собирался уезжать, когда я сюда вошла,  — заметила жена Габриеля.
        — Нет. Однако арест твоего мужа меня встревожил.
        — Думаешь, он арестован?
        — Не думаю, а уверен. А потому, любовь моя, позволь почтительно раскланяться! Советую тебе последовать моему примеру, то есть убраться в надежное место.
        С этими словами каторжник обнял Элизу, расцеловал и скатился по лестнице, оставив жену ангела Габриеля в полной растерянности.
        Внизу Жибасье прошел мимо комнатушки привратницы, не обратив внимания на славную женщину, протягивавшую ему письма и газеты.
        Он так стремительно пронесся по коридору, отделявшему его от улицы, что не заметил и фиакра, стоявшего у подъезда, хотя это было редкое явление и для улицы и для дома, где жил Жибасье.
        Не увидел он и четырех человек, стороживших у двери с обеих сторон; едва его заметив, они схватили несчастного за шиворот и втолкнули в фиакр раньше, чем он успел ступить на мостовую.
        Одним из этих четверых был суровый Голубок, а руки Жибасье держал тот самый невысокий смуглый господин с усиками, которого он сразу узнал по смутному описанию Элизы: именно он подрезал крылышки ангелу Габриелю.
        Через десять минут карета подъехала к префектуре полиции. Проведя полтора часа в тюрьме предварительного заключения, где Жибасье встретился со своими коллегами и друзьями Стальным Волосом, Карманьолем, Овсюгом и Мотыльком, он, как мы сказали, ровно в полдень вошел в кабинет г-на Жакаля.
        Читатели понимают, что, наслушавшись от товарищей о вчерашних арестах, Жибасье имел достаточно жалкий вид.
        — Жибасье!  — невесело заговорил г-н Жакаль.  — Поверьте, я очень сожалею, что буду вынужден некоторое время подержать вас в тени. Блеск больших городов несколько повредил ваш рассудок, мой добрый друг, и когда вы остановили почтовую карету с англичанином и его супругой между Немуром и Шато-Ландоном, вы совершенно не подумали о том, что можете поссорить английский двор с французским. Иными словами, вы недооценили свободу, которую я вам так щедро предоставил.
        — Но, господин Жакаль,  — перебил его Жибасье,  — поверьте, что когда я останавливал почтовую карету, в мои намерения не входило обижать этих островитян.
        — Что мне в вас нравится, Жибасье, так это то, что вы не боитесь высказывать свое мнение. Другой на вашем месте, Мотылек или Стальной Волос к примеру, стали бы отнекиваться, прикидываться овечками, если заговорить с ними о почтовой карете, остановленной ночью между Немуром и Шато-Ландоном. Вы же с ходу говорите правду. Карета была остановлена. Кем? «Мною, Жибасье! Говорю же: мною — и точка!» Излишняя откровенность — вот ваше основное, определяющее качество, и я поистине рад отметить это. К несчастью, мой добрый друг, даже самая безудержная откровенность не заменит всех требуемых качеств, чтобы сделать из вас мудреца, и я с большим сожалением вынужден вам сказать, что в деле с почтовой каретой вам не хватило мудрости. Какого черта! Как человеку вашего ума взбрело в голову нападать на англичан?
        — Я принял их за эльзасцев,  — возразил Жибасье.
        — Это смягчающее обстоятельство, хотя Стальной Волос эльзасец и с его стороны было дурным тоном грабить земляка. Итак, мы имеем дело с отсутствием патриотизма и вкуса. Вот почему я подумал, что немного побыть в тени вам не повредит.
        — Значит, вы просто-напросто отправляете меня на каторгу!  — промолвил Жибасье.
        — Да, просто-напросто, как вы изволили заметить.
        — В Рошфор, Брест или Тулон?
        — На ваш выбор, дружище. Как видите, я обхожусь с вами по-отечески.
        — И надолго?
        — Тоже на ваше усмотрение. Только ведите себя хорошо. Вы слишком мне дороги, и я непременно призову вас к себе, как только представится удобный случай.
        — Я снова буду с кем-нибудь скован одной цепью?
        — И это как пожелаете. Видите: я покладист.
        — Ладно,  — смирился Жибасье, видя, что ничего другого ему не остается,  — пусть будет Тулон, и без напарника.
        — Увы!  — вздохнул г-н Жакаль.  — Еще одно из ваших бесценных качеств уходит в небытие. Я говорю о благодарности, или о дружбе, как вам больше нравится. Неужели ваше сердце не разорвется, когда вы увидите, что ваш брат по каторге скован цепью с кем-то другим — не с вами?!
        — Что вы хотите этим сказать?  — спросил каторжник, не понимая, на что г-н Жакаль намекает.
        — Возможно ли, неблагодарный Жибасье! Разве вы забыли об ангеле Габриеле, если всего сутки назад держали его брачный факел?
        — Я не ошибся,  — пробормотал Жибасье.
        — Вы ошибаетесь редко, дорогой друг, в этом тоже необходимо отдать вам справедливость.
        — Я был уверен, что его арестовали по вашему приказу.
        — Да, правильно, по моему приказу, проницательный Жибасье.  — А знаете ли вы, зачем я приказал его арестовать?
        — Нет,  — искренне признался каторжник.
        — За мелкий грешок, даже бессмысленный, если угодно, однако требующий небольшого наказания, чтобы научить провинившегося вести себя лучше. Поверите ли: пока кюре церкви святого Иакова его венчал и давал поцеловать свой дискос, тот украл у него платок и табакерку? Более чем легкомысленное поведение! Кюре не захотел устраивать в церкви скандал и спокойно завершил церемонию, а спустя полчаса подал мне жалобу. Вот и верьте в добродетель нынешних ангелов! Вот, Жибасье, почему я считаю вас неблагодарным: вы не умоляете меня сковать вас одной цепью с этим юным вертопрахом, а ведь вы могли бы довершить его воспитание.
        — Раз дело обстоит таким образом,  — сказал Жибасье,  — я забираю свои слова назад. Пусть будет Тулон и только парное заключение!
        — В добрый час! Наконец-то я узнаю своего любимого Жибасье! Ах, какой бы человек из вас вышел, пройди вы другую школу! Но вас с детства отупляли чтением классиков, и вы не имеете ни малейшего представления о современной литературе. Вот что вас сгубило. Однако терять надежду не стоит: эта беда еще поправима. Вы молоды, можете учиться. Знаете, когда вы входили, я как раз размышлял о создании огромной библиотеки для всех обездоленных вроде вас. А пока я об этом думаю… Что, если вместо общей цепи я попрошу расковать вас с ангелом Габриелем? Я с самого вашего прибытия на каторгу назначу вас на должность самую почетную, доходную: будете писцами, а? Ну не приятное ли поручение: писать письма за своих неграмотных товарищей и оказаться, таким образом, их доверенным лицом, которому известны все самые сокровенные тайны, их советчиком и помощником? Что вы на это скажете?
        — Вы слишком милостивы ко мне!  — полунасмешливо-полусерьезно отозвался каторжник.
        — Вы этого заслуживаете,  — подчеркнуто вежливо заметил г-н Жакаль.  — Ну, договорились: вы оба можете себя считать официальными писцами. Может быть, у вас есть еще какие-нибудь пожелания или просьбы?
        — Только одна,  — серьезно ответил Жибасье.
        — Говорите, дорогой друг: я ломаю голову, чем бы вам еще угодить.
        — Поскольку Габриеля арестовали вчера вечером,  — начал каторжник,  — он не успел познакомиться со своей невестой поближе. Не слишком ли смело с моей стороны просить вас разрешить им свидание, перед тем как мужа отправят на юг?
        — Просьба очень скромная, дорогой друг. Я разрешу им ежедневные свидания вплоть до дня отправления. Это все, Жибасье?
        — Это только первая часть моей просьбы.
        — Послушаем вторую!
        — Вы позволите жене проживать в тех же широтах, что и ее муж?
        — Договорились, Жибасье, хотя вторая часть нравится мне гораздо меньше первой. В первой части вашей просьбы вы проявляете незаинтересованность, заботитесь об отсутствующем друге, тогда как во второй, как мне кажется, замешаны ваши личные интересы.
        — Я вас не понимаю,  — сказал Жибасье.
        — А ведь все просто! Не вы ли мне сказали, что женой вашего друга стала ваша бывшая подружка? Боюсь, что вы не столько для него, сколько для себя хлопочете о том, чтобы эта женщина поселилась неподалеку от вас.
        Каторжник стыдливо покраснел.
        — Ну, совершенных людей не бывает,  — меланхолически прибавил г-н Жакаль.  — Вам больше не о чем меня просить?
        — Последняя просьба!
        — Давайте уж, пока вы здесь.
        — Как будет проходить наше отправление?
        — Вы должны знать, что вас ждет, Жибасье. Отправление пройдет, как обычно.
        — Через Бисетр?  — состроив страшную гримасу, уточнил каторжник.
        — Естественно.
        — Это меня чрезвычайно огорчает.
        — Почему же, друг мой?
        — Что поделаешь, господин Жакаль! Не могу я привыкнуть к Бисетру! Вы же сами говорили: совершенных людей нет. При одной мысли о том, что я нахожусь рядом с сумасшедшими, нервы у меня начинают шалить.
        — Почему же, в таком случае, вы нарушаете закон?.. К сожалению, Жибасье,  — продолжал он, протягивая руку к кнопке звонка,  — я не могу удовлетворить вашу просьбу. Понимаю ваши чувства, но такова печальная необходимость, а вы, как человек, воспитанный на классике, должны знать, что древние изображали необходимость с железными клиньями.
        Едва г-н Жакаль договорил, как появился полицейский.
        — Голубок,  — обратился к нему начальник полиции; зачерпнув большую щепоть табаку, он с наслаждением поднес ее к носу, удовлетворенный тем, как все обернулось.  — Голубок! Поручаю вашим особым — слышите, особым!  — заботам господина Жибасье. Временно поместите его не со всеми, а туда, где вы содержите арестанта, задержанного вчера вечером.
        Он снова повернулся к Жибасье:
        — Я говорю об ангеле Габриеле. Скажете, что я чего-нибудь не предусмотрел, неблагодарный!
        — Поистине не знаю, как вас и благодарить,  — с поклоном ответил каторжник.
        — Поблагодарите, когда вернетесь,  — сказал на прощание г-н Жакаль.
        Он с грустью наблюдал за тем, как Жибасье уходит.
        — Вот я и осиротел!  — проговорил он.  — Ведь это моя правая рука!
        XXVIII
        ЦЕПЬ
        Старый замок Бисетр, расположенный на холме Вильжюиф рядом с деревушкой Жантийи, справа от дороги на Фонтенбло, в одном льё к югу от Парижа, предлагает туристу, забредшему в эти места, одно из самых мрачных зрелищ, какие только можно вообразить.
        В самом деле, это тяжелое, мрачное нагромождение камней, увиденное на определенном расстоянии, выглядит необычным и пугающим, фантастическим и отталкивающим.
        Так и видишь перед собой живые воплощения всех болезней, нищеты, пороков и преступлений, толпящихся там с растрепанными волосами и скрежещущими зубами, со времен короля Людовика Святого и до наших дней.
        Будучи убежищем и тюрьмой, приютом и укреплением, замок Бисетр напоминал старую заброшенную немецкую крепость, осаждаемую в иные часы вампирами и колдуньями из преисподней.
        Доктор Паризе говорил о Бисетре в своем докладе генеральному совету тюрем, что этот замок олицетворяет собой ад, описанный поэтами.
        Те из наших современников, что побывали в этом пандемониуме двадцать лет назад, могут подтвердить правоту наших слов.
        Тогда преступников заковывали в кандалы во дворе Бисетра. По правде говоря, церемония эта, начинавшаяся в темном дворе и завершавшаяся лишь в Бресте, Рошфоре или Тулоне, представляла собой отвратительное зрелище. Понятно, почему сам Жибасье, все это знавший, так стремился избежать участия в мрачной мелодраме.
        Первые приготовления к заковыванию в кандалы, как мы только что сказали, проходили в главном дворе замка.
        В то утро в густом, промозглом тумане двор выглядел еще более жутко.
        Серое небо, холодный ветер, черная грязь. Несколько типов с отвратительными физиономиями висельников рыскали по двору, будто печальные тени, обмениваясь время от времени только им понятными словами.
        Это хождение длилось около получаса, как вдруг другие типы с менее отталкивающими лицами присоединились к первым и, поприветствовав их на том же языке, бросили на землю тяжелые цепи и бесчисленные кандалы, которые они принесли с собой.
        Это были заключенные Бисетра, исполнявшие в тюрьме роль слуг.
        — Ох, и тяжелый у вас нынче денек!  — сказал один из тех, что находились в первой группе, человеку из числа новоприбывших, отиравшему с лица пот.
        — И не говорите!  — отвечал тот, кивнув на кандалы, которые он только что сбросил на землю.  — Я принес в три раза больше обычного.
        — Их, значит, много?  — продолжал первый.
        — Около трехсот.
        — Никогда не видел такой цепи.
        — Это не считая цепей, которыми их свяжут на этапе.
        — Их, что же, отправляют без суда и следствия? Я внимательно читаю газеты, но видел сообщения только о девяти осужденных.
        — Кажется, все остальные — завсегдатаи.
        — Вы их знаете?
        — Я?  — ужаснулся заключенный.  — Фи! Что вы!
        В эту минуту из замка донесся свисток.
        — По местам!  — строго приказал новоприбывшим человек из первой группы.
        Те выстроились вдоль стен двора, держа перед собой кандалы.
        Как только был дан свисток, отворилась небольшая дверь, вернее калитка во второй двор, и толпа из тридцати или сорока осужденных потекла в главный двор, если можно так выразиться, на поводке у солдат.
        Едва войдя во двор, каторжники, жадно вдыхая воздух, громко закричали от радости, и им издали ответил далекий рев. Это был другой этап каторжников, ожидавших своей очереди.
        Люди, которых мы первыми увидели во дворе, набросились на осужденных, сорвали с них всю одежду, стали искать в самых потайных уголках их тел оружие, инструменты, деньги или еще что-нибудь недозволенное.
        Когда с этим делом было покончено, другие люди, выполнявшие роль гардеробщиков швырнули им, как кость собаке, нечто вроде серых халатов, чтобы прикрыть их наготу.
        Пока каторжников раздевали и одевали, тюремщики, в чьи обязанности входило заковать осужденных, разложили на каменном полу тяжелые ошейники.
        Снова раздался свисток.
        По этому сигналу каждый каторжник был поставлен позади треугольного металлического ошейника, и тюремщики, отвечавшие каждый за свой ошейник, надели их своим подопечным. Как только пленники получили по ошейнику, человек огромного роста и устрашающего сложения вышел из темного угла, где он стоял до сих пор (он как бы отделился от стены), держа в руках тяжелый молот, который мог бы напугать изобретателя кузнечного дела Тувалкаина и патентованного специалиста Вулкана.
        Это был тюремный кузнец.
        При виде великана-молотобойца каторжники затрепетали и на мгновение отдаленно напомнили травинки, соседние с той, которую только что скосили: они дрожат от корня до головки.
        Да и было от чего задрожать.
        Кузнец, вооруженный своим тяжелым инструментом, прошел позади каждого из осужденных и одним ударом вгонял штырь, скреплявший треугольный ошейник; каторжники от ужаса не могли поднять головы.
        Когда с одной партией было покончено, по свистку вывели другую партию, затем третью и так далее, пока не набралось триста человек.
        Когда все они оказались во дворе, их сковали по двое. Удерживавшая их цепь проходила от ошейника к поясу, снова поднималась к ошейнику следующего каторжника и так до конца колонны, которую соединяла бесконечная продольная цепь.
        Однако этим не ограничивалось безобразное зрелище. Особый ужас и, если можно так сказать, особенную живописность ему придавало поведение действующих лиц.
        Хотя все они были собратьями по преступлениям и друзьями по несчастью, хотя они были скованы одной цепью и, по всей видимости, принуждены провести остаток дней вместе, они не ладили, держались отчужденно и поносили друг друга.
        Среди них два наших знакомых (Этеокл и Полиник) являли печальный пример старой дружбы, рухнувшей в час общей опасности. Мы хотим сказать о Мотыльке и Карманьоле, которых соединило одной цепью, несомненно, само Провидение.
        Мотылек ругал Карманьоля, Карманьоль оскорблял Мотылька. Поверите ли? Тот же градус широты, под которым они родились, явился, так сказать, причиной того, что так грубо проявился этот антагонизм.
        Южанин из Марселя состязался в оскорблениях с южанином из Бордо, а тот называл товарища ротозеем.
        Стальной Волос и Овсюг, фигурировавшие в этой сцене, скованные одной цепью, тоже являли собою жалкое зрелище. Овсюг называл Стального Волоса солдафоном, а тот его иезуитом.
        С другой стороны, в тени у самой калитки, почти в конце колонны рафаэлевский Габриель, опустив голову, казалось, лишился чувств в объятиях своего верного друга Жибасье и, похожий на раскаявшегося грешника, вызывал сострадание у зрителей.
        Все повидавший и ничему уже не удивляющийся, Жибасье казался главарем всей банды, душой всей цепи.
        Разумеется, все уставившиеся на него любопытные действовали ему на нервы, но он старался не обращать внимание на толпу или, точнее, не скрывал своего к ней презрения.
        Безмятежное лицо, ясный взгляд, улыбающиеся губы — все это свидетельствовало о том, что он погружен в задумчивое и отчасти мечтательное состояние, в котором угадывались и сожаление и надежда.
        В самом деле, разве не оставлял он позади себя печальные воспоминания? Разве не был он обожаем в двух десятках кружках, оспаривавших славу назвать его своим президентом? Разве самые знатные женщины столицы не рвали его друг у друга из рук? И не в знак ли траура по уезжающему горячо любимому сыну было черным небо в тот день?
        Остальные заключенные, не имея, разумеется, поводов к подобным размышлениям, были далеко не так безмятежны.
        Напротив, как только штыри были забиты, стали все громче, подобно голосам бури, раздаваться возмущенные голоса, и тысячи диких криков, звучавшие на все лады, вырывались из трехсот визгливых глоток, дополняя дьявольскую симфонию, которая сопровождалась свистом, гиканьем, звериным рыком, оскорблениями и ругательствами.
        Вдруг по сигналу одного из заключенных как по волшебству наступила тишина и зазвучала соответствовавшая случаю песня на воровском жаргоне, которую каждый заключенный сопровождал звоном кандалов; все это вместе производило удручающее впечатление. Пение напоминало концерт призраков.
        Но вот во дворе появился новый персонаж, к величайшему изумлению толпы, почтительно склонившейся перед ним.
        Это был аббат Доминик.
        Он невесело взглянул на цепь и, устремив взгляд ввысь, словно призвал на несчастных милосердие Божье.
        Затем он подошел к начальнику конвоя и спросил:
        — Сударь! Почему меня не заковали вместе с этими несчастными? Я такой же преступник и такой же осужденный, как они.
        — Господин аббат,  — отвечал капитан,  — я лишь исполняю полученные приказы.
        — Вам приказано оставить меня свободным?
        — Да, господин аббат.
        — Кто мог дать подобный приказ?
        — Господин префект полиции.
        В эту минуту во двор Бисетра въехала карета и из нее вышел человек, одетый в черное, с белым галстуком на шее; он направился к аббату Доминику и низко поклонился, как только тот его заметил.
        — Сударь,  — обратился он к бедному монаху, подавая ему грамоту.  — С этой минуты вы свободны. Вот приказ о вашем помиловании. Его величество поручил мне передать его вам.
        — Полное помилование?  — переспросил монах, скорее удивившись, чем обрадовавшись.
        — Да, полное, господин аббат.
        — Его величество никак не ограничивает мою свободу?
        — Никак, господин аббат. Более того; его величество поручает мне исполнить от его имени любое ваше пожелание.
        Аббат Доминик опустил голову и задумался.
        Он вспомнил о величайшей человеколюбивой миссии, предпринятой и осуществленной при Людовике XIII таким же монахом, как и он; звали монаха святой Венсан де Поль, и для него была создана должность главного священника галер.
        «Именно так!  — сказал себе Доминик.  — Я стану утешителем этих ссыльных, научу их надеяться! Кто знает, хуже ли эти люди остальных!»
        Он поднял голову и сказал:
        — Сударь! Раз его величество позволяет мне высказать пожелание, я прошу как милости назначить меня священником каторги.
        — Его величество предвидел ваше желание, господин аббат,  — сообщил посланец короля; он вытащил из кармана другую грамоту и подал ее аббату Доминику.  — Вот ваше назначение, и, если хотите, можете приступать к обязанностям прямо сейчас.
        — Разве это возможно?  — спросил аббат, видя, что этап готов к отправлению.
        — По обычаю, господин аббат, принято отслужить мессу в часовне тюрьмы и призвать Божье милосердие на головы заключенных перед отправлением их на каторгу.
        — Покажите мне дорогу, сударь,  — попросил аббат Доминик, направляясь в сопровождении королевского курьера к зданию, в котором располагалась часовня.
        Цепь сдвинулась и потянулась за монахом.
        Когда месса была отслужена, снова раздался свисток.
        Вернувшись во двор, каторжники встали на длинные повозки, и огромные тюремные ворота распахнулись настежь.
        Повозки тяжело катились по мостовой. Они выехали со двора в сопровождении фургонов, где располагалась кухня, а также крытого экипажа, в который уселись начальник конвоя, хирург, обязанный заботиться о больных каторжниках, служащий министерства внутренних дел, называвшийся комиссаром, и аббат Доминик. С обоих флангов этап охранялся усиленным эскортом жандармов.
        Как помнят современники, за отправлением обоза внимательно наблюдали праздные парижане, дополняя эту невеселую картину.
        Когда повозки появились за воротами, они были встречены проклятиями толпы. Осужденные в ответ закричали и затянули воинственную песню, известную на всех каторгах и напоминающую вызов, который преступники бросают обществу:
        Ворам конца не будет!..[72 - Перевод Г. Адлера.]
        Однако аббат простер руки над толпой и над каторжниками, после чего обоз в полной тишине двинулся вперед.
        XXIX
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОЖА КАМИЛЛ ДЕ РОЗАН ВЫБИРАЕТ ЛУЧШЕЕ СРЕДСТВО МЕСТИ ЗА ПОРУГАННУЮ ЧЕСТЬ
        Наши читатели, возможно, не забыли, что сказала г-жа Камилл де Розан мужу, предоставляя ему неделю на сборы.
        Напомним последнюю ее фразу, которая может служить эпиграфом к настоящей главе, а также и к следующей: «Неделя? Хорошо,  — решительно заявила креолка,  — пусть будет неделя. Но если через неделю мы не уедем, Камилл,  — прибавила она, бросив взгляд на ящик, в котором лежали кинжал и пистолеты,  — то на следующий день, ты, она и я предстанем перед Богом и ответим за свои действия. Это так же верно, как то, что я приняла решение еще до того, как ты сюда вошел».
        На следующий день после того, как эти слова были сказаны, Камилл получил во время своего разговора с Сальватором послание от мадемуазель Сюзанны де Вальженез, в котором, в частности, говорилось:
        «… Он дает мне миллион… Поскорее соберите вещи: мы отправимся сначала в Гавр; выезжаем завтра в три часа».
        Лакею, доставившему письмо, Камилл ответил: «Хорошо», затем разорвал записку и бросил клочки в камин, после чего вышел.
        Сейчас же вслед за тем одна из портьер в гостиной поднялась, и в комнату стремительно вошла г-жа де Розан.
        Она направилась прямо к камину и собрала обрывки письма.
        Тщательно осмотрев золу в камине и убедившись в том, что там ничего не осталось, г-жа де Розан снова приподняла портьеру и вернулась к себе в спальню.
        Спустя пять минут она сложила письмо из клочков и прочла его.
        По ее щекам скатились две слезы, но то были слезы стыда, а не огорчения. Ее обманули!
        Она посидела некоторое время в кресле, закрыв лицо руками, плача и мучительно соображая, что предпринять.
        Потом, решительно поднявшись, г-жа де Розан стала ходить взад и вперед по гостиной, судорожно сцепив руки и нахмурившись. Время от времени она останавливалась и проводила рукой по лбу, словно собираясь с мыслями.
        После нескольких минут этого лихорадочного хождения креолка остановилась и оперлась об угол камина, утомленная, но не сломленная.
        — Они не уедут! Скорее я брошусь под колеса их экипажа!  — вскричала она и позвонила камеристке.
        Та появилась на пороге и спросила:
        — Что угодно госпоже?
        — Что мне угодно?  — удивилась креолка.  — Да ничего! Почему вы спрашиваете?
        — Разве госпожа не звонила?
        — Ах, да, звонила, но не помню зачем.
        — Госпожа не заболела?  — спросила камеристка, поразившись тому, до чего бледна хозяйка.
        — Да нет, я не больна,  — порывисто отвечала г-жа де Розан.  — Я никогда еще так хорошо себя не чувствовала.
        — Если я не нужна госпоже,  — продолжала камеристка,  — я могу удалиться.
        — Нет, вы мне не нужны. То есть… Погодите-ка… Да, я хочу кое о чем вас спросить. Вы родом из Нормандии?
        — Да, госпожа.
        — Из какого города?
        — Из Руана.
        — Это далеко от Парижа?
        — Около тридцати льё.
        — А от Гавра?
        — Почти столько же.
        — Хорошо, можете идти.
        «Зачем мешать их отъезду?  — вдруг подумала креолка.  — Разве у меня есть неоспоримое доказательство его неверности или предательства, кроме тех, что у меня на сердце? Мне нужно более неопровержимое, материальное доказательство! Где его взять? Сказать ему: “Я все знаю. Завтра ты уезжаешь с ней! Не уезжай или берегись!” А он все будет отрицать, как раньше! Пойти к этой Сюзанне и сказать: “Вы подлое создание, вы отнимаете у меня мужа!” А она посмеется надо мной, расскажет ему о моем приходе, то-то они повеселятся вдвоем! Камилл станет надо мной потешаться?!. В чем же секрет этого чудовища? Как она заставила так сильно и скоро себя полюбить? В чем ее обаяние? Разве она так же молода, смугла, хороша, как я?»
        Продолжая над этим размышлять, креолка подошла к псише и долго в него смотрелась, желая себя убедить в том, что страдание не умалило ее красоты и она вполне могла соперничать с мадемуазель Сюзанной де Вальженез.
        Но вот из ее глаз снова брызнули слезы.
        — Нет!  — громко зарыдала она.  — Никогда мне не понять, как он мог полюбить эту женщину!.. Что же делать? Попытаться увезти его силой, так он убежит с дороги, и они снова встретятся! Но даже если он согласится поехать со мной, не увезу ли я лишь труп моего прошлого, силой удерживаемый призрак нашей любви? А Камилл вернется сегодня вечером, порхающий, как всегда беззаботный. Поцелует меня в лоб, как это было каждый вечер. О предатель, лживый и трусливый Камилл! Нет, я не позову тебя за собой. Я сама буду следовать за тобой тенью до тех пор, пока не получу доказательства твоего преступления! Перестань колотиться, мое сердце, час расплаты еще не наступил.
        С этими словами молодая женщина поспешно вытерла слезы и стала обдумывать план мести.
        Не будем ей мешать, пусть подумает до вечера, мы же вернемся к ней вместе с Камиллом. Вот он, розовощекий и беззаботный, как она говорила, впорхнул к ней в спальню.
        Когда он вошел, она, как и накануне, стояла посреди комнаты. Поцеловав ее в лоб, он задал тот же вопрос:
        — Как?! Ты еще не ложилась, дорогая? Да ведь уже час ночи, прелесть моя!
        — Какое это имеет значение?  — холодно отозвалась г-жа де Розан.
        — Для меня это имеет значение, любовь моя,  — продолжал Камилл подчеркнуто ласково.  — Через неделю нам предстоит долгое и утомительное путешествие, тебе понадобятся все твои силы.
        — Кто знает, будет ли это путешествие долгим?  — вполголоса возразила креолка, словно размышляя вслух.
        — Да я знаю!  — воскликнул Камилл, не догадываясь о том, что хотела сказать жена.  — Ведь я несколько раз переезжал из Парижа в Луизиану, да и ты однажды проделала вместе со мной этот путь и, должно быть, не забыла, как он труден.
        — Мы любили тогда друг друга, Камилл!  — с горькой усмешкой проговорила креолка.  — Вот почему путешествие показалось мне недолгим.
        — Я постараюсь, чтобы на сей раз путь тебе показался еще короче!  — галантно произнес Камилл, снова целуя жену в лоб.  — А пока доброй ночи, девочка моя! Я целый день занимался покупками и просто валюсь с ног.
        — Прощай, Камилл,  — холодно отозвалась г-жа де Розан.
        Американский джентльмен удалился в свои апартаменты, не заметив ни смущения, ни бледности жены.
        На следующее утро креолка в сопровождении камеристки села в наемный экипаж и приказала отвезти себя к одному из книготорговцев Пале-Рояля, где купила почтовый справочник.
        Затем она снова села в карету и на вопрос кучера, куда ее везти, приказала:
        — К каретнику.
        Кучер хлестнул лошадей и повез ее на улицу Пепиньер.
        — Сударь!  — обратилась креолка к каретнику.  — Мне нужна дорожная коляска.
        — У меня их здесь много,  — отвечал тот.  — Угодно ли госпоже взглянуть?
        — Ни к чему, сударь, я полагаюсь на ваш выбор.
        — Какого цвета желаете коляску?
        — Все равно.
        — На сколько человек?
        — На двоих.
        — Госпоже угодно иметь экипаж покрепче?
        — Это не имеет значения.
        — Путь предстоит дальний?
        — Нет: шестьдесят льё.
        — Может быть, госпожа торопится прибыть к месту назначения?
        — Да, очень тороплюсь,  — ответила креолка.
        — Тогда вам нужна легкая коляска,  — продолжал торговец,  — у меня как раз есть то, что вам подойдет.
        — Хорошо. А где взять лошадей?
        — На почтовой станции, сударыня,  — сказал каретник, усмехнувшись про себя вопросу г-жи де Розан.
        — Вы можете за ними послать?
        — Да, сударыня.
        — И доставить запряженный экипаж к моему дому?
        — Разумеется, сударыня. К которому часу прикажете подать?
        Тут г-жа де Розан на минуту задумалась. Свидание или, вернее, отъезд Сюзанны и Камилла, было назначено на три часа. Надо было выехать спустя час или хотя бы через полчаса после них.
        — В половине четвертого,  — приказала она, передавая каретнику свою карточку.
        Она пошла было прочь, когда тот ее окликнул:
        — Надо бы уладить еще один вопрос.
        — Какой?  — удивилась креолка.
        — Сторговаться бы надо!  — расхохотался торговец.
        — Я не намерена с вами торговаться, господин каретник,  — возразила гордая креолка, доставая из кармана бумажник.  — Сколько я вам должна?
        — Две тысячи франков,  — ответил каретник.  — Будьте уверены: вы получите отличную коляску — элегантную, легкую и надежную. В такой коляске вы сможете ехать на край света.
        — Возьмите, сколько нужно,  — предложила креолка, протягивая бумажник.
        Торговец взял два тысячефранковых билета и стал униженно кланяться, как свойственно всем торговцам, одурачившим покупателя.
        — Ровно в половине четвертого,  — выходя от каретника, предупредила креолка.
        — Ровно в половине четвертого,  — повторил каретник, поклонившись до самой земли.
        Вернувшись домой, г-жа де Розан застала Камилла: он ожидал ее к обеду.
        — Ходила за покупками, милая?  — целуя ее, спросил он.
        — Да,  — ответила креолка.
        — Для нашего путешествия?
        — Для нашего путешествия,  — подтвердила она.
        За обедом Камилл острил и, развлекая жену, употребил все «хлопушки», имевшиеся в его арсенале. Креолка пыталась улыбнуться, но при этом дважды или трижды судорожно схватилась за столовый нож, глядя на мужа. Тот ничего не замечал.
        После обеда — было около половины третьего — Камилл вдруг встал и сказал:
        — Поеду-ка в Булонский лес!
        — К ужину не вернешься?  — спросила г-жа де Розан.
        — Мы поздно обедали,  — заметил Камилл.  — Но если хочешь, дорогая, мы поужинаем вместе, только попозже. И сделаем это в твоей спальне,  — прибавил он вкрадчиво,  — пусть это будет воспоминанием о прекрасных ночах в Луизиане.
        — Хорошо, Камилл, поужинаем попозже,  — мрачно повторила креолка.
        — До вечера, любовь моя!  — попрощался креол; поцелуй его впервые за последние недели был так горяч и продолжителен, что г-жа де Розан невольно вздрогнула.
        Женщина редко ошибается относительно истинного значения поцелуя. Госпожа де Розан вообразила на мгновение, что еще любима, и испытала дикую радость: он умрет, оплакивая ее!
        Она вернулась к себе в спальню, побросала кое-какие вещи в сумку, потом достала из ящика пистолеты и кинжал.
        — О Камилл, Камилл!  — глухо пробормотала она, поглядывая на кинжал; в глазах ее, казалось, сверкали молнии.  — В меня вселился дух мести, и уже некогда укоротить ему крылья! Если бы я и захотела тебя спасти — слишком поздно! Голос, повелевающий мне: «Нанеси удар!» — через несколько часов скажет тебе: «Искупи свою вину!» О Камилл! Я так тебя любила и еще люблю! Но, увы, более сильная воля, чем моя, повелевает мне за себя отомстить! Сам знаешь, я тебя предупреждала и хотела защитить от своего справедливого гнева! Я говорила тебе: «Уедем! Вернемся под родные небеса! У первого же придорожного дерева мы вновь обретем нашу цветущую любовь!» — но ты не захотел ничего слушать, ты решил от меня сбежать, обманув меня. О Камилл! Камилл! Это я должна была зваться Камиллой, потому что чувствую, как закипает в моих венах кровь при мысли о мести, и, как римская Камилла, я проклинаю с любовью в душе!
        В эту минуту вошла камеристка и доложила, что к отъезду все готово.
        — Хорошо,  — коротко отозвалась креолка, вкладывая кинжал в ножны и пряча его в карман.
        Она сложила на груди руки и взмолилась:
        — Господь Всемогущий, дай мне силы довести мою месть до конца!
        Она завернулась в широкий плащ и, обратившись к камеристке, уронила единственное слово:
        — Едем!
        Креолка решительно прошлась по комнатам, окинув прощальным взглядом мебель, картины и разнообразные предметы — свидетелей первых и последних часов ее любви.
        Она сбежала по лестнице и очутилась во дворе, где били копытами лошади, запряженные в почтовую карету.
        — Тройные прогонные, если поедете в три раза быстрее,  — садясь в коляску, пообещала она форейтору.
        Карета вылетела из главных ворот особняка: форейтор хотел честно заработать свои деньги.
        Не станем рассказывать о путевых впечатлениях креолки. Находясь во власти неизбывной тоски, она не замечала ни крыш домов, ни церковных колоколен, ни придорожных деревьев. Ее взгляд был обращен внутрь, и она видела, как кровь по капле сочится из ее израненной души. Всю дорогу креолка заливалась слезами.
        В шесть часов она нагнала карету с беглецами и почти в одно время с ними прибыла среди ночи в Гавр. От их форейтора она узнала, что они остановились в «Королевской гостинице», на набережной.
        — В «Королевскую гостиницу»!  — приказала она своему форейтору.
        Через десять минут она устроилась в одной из комнат отеля. В следующей главе мы расскажем о том, что она увидела и услышала.
        XXX
        ЧТО МОЖНО УЗНАТЬ, ПОДСЛУШИВАЯ ПОД ДВЕРЬЮ
        — Дайте госпоже десятый номер!  — приказала горничной хозяйка гостиницы.
        Десятый номер был расположен посреди второго этажа.
        Горничная помогла г-же де Розан расположиться в комнатах. Она собиралась уйти, когда креолка знаком приказала ей задержаться.
        Горничная послушно вернулась к креолке.
        — Сколько вы получаете в год, служа в этой гостинице?  — спросила г-жа де Розан.
        Горничная не ожидала такого вопроса. Она не знала, что сказать. Вероятно, она вообразила, что молодая и богатая иностранка собирается взять ее к себе на службу. Она поступила, как каретник, то есть приготовилась удвоить сумму.
        Вот почему на мгновение установилась тишина.
        — Вы понимаете мой вопрос?  — в нетерпении продолжала г-жа де Розан.  — Я спрашиваю, сколько вы здесь получаете.
        — Пятьсот франков,  — ответила горничная,  — не считая чаевых. Кроме того, у меня бесплатные стол, квартира и стирка.
        — Это меня не интересует,  — отозвалась креолка; как все люди, занятые какой-нибудь мыслью, она не обращала ни малейшего внимания на озабоченность горничной.  — Хотите заработать пятьсот франков в несколько минут?
        — Пятьсот франков в несколько минут?  — недоверчиво переспросила та.
        — Ну да,  — подтвердила г-жа де Розан.
        — Что же мне надлежит сделать, чтобы так скоро заработать огромные деньги?  — спросила горничная.
        — Нечто очень нехитрое, мадемуазель. Двадцать минут, самое большее — полчаса тому назад в гостиницу прибыли двое путешественников.
        — Да, госпожа.
        — Молодой человек и молодая дама, не так ли?
        — Муж и жена; да, госпожа.
        — Муж и жена!..  — сквозь зубы процедила креолка.  — Где их поселили?
        — В конце коридора, двадцать третий номер.
        — Есть ли комната, смежная с их спальней?
        — Да, но она занята.
        — Мне нужна эта комната, мадемуазель.
        — Это же невозможно, госпожа!
        — Почему?
        — Ее занимает один коммерсант. Ему всегда оставляют эту комнату. Он к ней привык и не согласится переехать.
        — А надо сделать так, чтобы он ее освободил! Придумайте что-нибудь. Если поможете мне получить комнату, эти двадцать пять луидоров ваши.
        Креолка достала из кошелька двадцать пять луидоров и показала их служанке.
        Та покраснела от алчности и задумалась.
        — Ну что?  — начиная терять терпение, спросила г-жа де Розан.
        — Возможно, есть средство все уладить, госпожа.
        — Скорее, скорее говорите, какое? Ну?!
        — Этот коммерсант нанимает каждую субботу в пять часов утра почтовую карету до Парижа и возвращается только в понедельник.
        — Сегодня как раз суббота,  — заметила г-жа де Розан,  — ведь уже час ночи.
        — Да, но я не знаю, записался ли он в книге дежурного, чтобы его разбудили.
        — Сходите узнайте.
        Горничная вышла и через несколько минут вернулась снова.
        — Записался, госпожа,  — обрадованно доложила она.
        — Значит, в пять я смогу занять его комнату?
        — Даже в половине пятого. Ему ведь еще нужно время, чтобы дойти до почтовой станции.
        — Хорошо! Вот вам десять луидоров задатка. Ступайте.
        — Госпоже больше ничего не нужно?
        — Нет, ничего, спасибо.
        — Если госпожа голодна, пусть только прикажет: господин и дама только что заказали ужин, и вам подадут в одно время с ними, ждать не придется.
        — Я не хочу есть.
        — Тогда я вам постелю.
        — Постелите, если хотите, но я не буду ложиться.
        — Как вам угодно,  — проговорила горничная и удалилась.
        Кому доводилось видеть, как мечется в тесной клетке Ботанического сада разъяренная львица, разлученная с самцом и детенышами, тот может себе вообразить возбужденное состояние, в котором г-жа де Розан провела время от ухода горничной до назначенного часа.
        В четверть пятого до ее слуха донесся из коридора шум: дежурный стучался в дверь коммерсанта.
        Четверть часа спустя г-жа де Розан услышала, как он прошел мимо, ибо прижималась ухом к замочной скважине.
        Вслед за тем донеслись торопливые шаги горничной; девушка остановилась перед дверью г-жи де Розан.
        — Комната свободна, госпожа,  — доложила она.
        — Проводите меня.
        — Прошу следовать за мной.
        Горничная пошла вперед.
        Креолка следовала за ней по извилистому коридору вплоть до номера 22.
        — Здесь, госпожа,  — сказала служанка достаточно громко для того, кто не спал или дремал.
        — Потише, мадемуазель,  — угрожающе проговорила креолка.
        Спеша отделаться от девушки, она прибавила:
        — Вот пятнадцать луидоров, которые я вам должна. Оставьте меня одну.
        Горничная протянула руку и получила деньги. Она обратила внимание на необычайную бледность постоялицы и нездоровый блеск ее глаз.
        «A-а, вот оно что,  — подумала девушка.  — Этой женщине молодой человек из двадцать третьего номера назначил свидание. И пока его жена спит или будет отсутствовать, он навестит эту даму».
        — Доброй ночи, госпожа,  — насмешливо ухмыльнулась она, как умеет это делать прислуга, и удалилась.
        Как только горничная вышла, г-жа де Розан окинула комнату взглядом.
        Это была обычная комната, какие встретишь на любом постоялом дворе.
        Как правило, все они выходят в один коридор, сообщаются друг с другом и их разделяет лишь запирающаяся дверь. Они следуют одна за другой и соединены, словно бусины четок; г-жа де Розан с первого взгляда определила, что это именно такая комната, и очень обрадовалась.
        Справа находилась дверь, что вела в номер 21, слева — в номер 23, то есть в комнату, которую занимали Камилл и Сюзанна.
        Креолка поспешила к этой двери и приникла ухом к замочной скважине.
        Беглецы еще не ложились, они только заканчивали ужин, поданный не так скоро, как пообещала горничная; кроме того, они намеренно тянули время, обмениваясь шаловливыми речами, что так свойственно влюбленным, когда они вдвоем за столом.
        Оживленный разговор был в самом разгаре.
        — Ты правду говоришь, Камилл?  — спрашивала Сюзанна де Вальженез.
        — Я никогда не лгу женщинам,  — отвечал Камилл.
        — Не считая жены?
        — Причина была уважительная,  — рассмеялся Камилл.
        Слова его сопровождались долгими и звонкими поцелуями, отчего г-жа де Розан задрожала всем телом.
        — А если ты вздумаешь меня тоже обмануть под благовидным предлогом?  — заметила Сюзанна.
        — Обмануть тебя? Это же совсем другое дело. У меня нет оснований тебе изменять.
        — Почему?
        — Потому что мы не женаты.
        — Да, однако ты сто раз мне говорил, что женишься на мне, если овдовеешь.
        — Говорил.
        — Значит, как только я выйду за тебя замуж, ты начнешь меня обманывать?
        — Вполне вероятно, дитя мое.
        — Камилл, ты невозможен!
        — Кому ты это говоришь!
        — Ты уже сделал одну женщину несчастной и послужил причиной смерти одного мужчины.
        Камилл нахмурился.
        — Молчи! Тебе меньше, чем кому-нибудь другому, следует говорить о Кармелите.
        — Напротив, Камилл, я хочу об этом говорить и говорю. Ведь это твое уязвимое место. Что бы ты ни делал, что бы ни говорил, у тебя в душе остались сожаление и даже угрызения совести. Это лишний раз доказывает, что твое сердце не так уж надежно защищено, как ты хочешь показать.
        — Замолчи, Сюзанна! Если то, что ты говоришь, правда, если имена, которые ты произносишь, причиняют мне боль, зачем их произносить и делать мне больно? У нас любовь или поединок? Мы сражаемся или любим друг друга? Нет, мы любим! Так никогда не напоминай мне об этом печальном эпизоде моей жизни. Это будет поводом не к огорчению, а к ссоре!
        — Хорошо, не будем больше об этом,  — согласилась Сюзанна.  — Но в обмен на мое обещание дай мне клятву.
        — Готов поклясться, в чем хочешь,  — повеселел Камилл.
        — Я прошу только об одном, но серьезно.
        — Серьезных клятв не бывает.
        — Ну вот, опять ты смеешься!
        — А как же иначе? Жизнь коротка!
        — Обещай, что сдержишь слово.
        — Буду стараться изо всех сил.
        — Какой ты противный!
        — В чем же я должен поклясться?
        — Обещай, что никогда больше не станешь говорить о своей жене.
        — Суди сама, Сюзанна, честный ли я человек: я никогда не стану в этом клясться.
        — Почему?
        — Черт возьми! Да очень просто: я не смогу сдержать слово.
        — Так ты ее любишь?  — нахмурилась Сюзанна.
        — Да, но не так, как ты это понимаешь.
        — Существует лишь один способ любить.
        — Какое заблуждение, дорогая! На свете есть столько же способов для любви, сколько форм красоты. Разве красота неба похожа на красоту земли? А красота огня — на красоту воды? Разве брюнетку любят так же, как блондинку, а женщину веселую — так же, как раздражительную? Знаешь, я любил, помимо прочих, прелестную девочку, простую гризетку, самую настоящую гризетку, какая только могла выйти из рук Всевышнего,  — это Шант-Лила. А сегодня она, благодаря господину де Маранду, имеет особняк, карету, лошадей. Так вот, ее я любил не так, как тебя.
        — Больше?
        — Нет, иначе.
        — А свою жену, раз уж ты хочешь о ней поговорить, как ты любил?
        — Тоже иначе.
        — A-а! Значит, ты все-таки ее любил?
        — Дьявольщина! Она достаточно для этого хороша.
        — Иными словами, ты любишь ее и сейчас, негодяй?
        — Это уже другая история, дорогая Сюзанна. Ты мне доставишь удовольствие, если мы прекратим этот разговор…
        — Послушай, Камилл! Со времени нашего отъезда из Парижа ее имя не сходит у тебя с языка.
        — Черт побери! Это вполне естественно: восемнадцатилетняя красавица, которую я оставил навсегда после года совместной жизни!
        — Ну нет! Говори, что хочешь, но это неестественно, когда мужчина рассказывает любимой женщине о сопернице, которую он любил и еще до какой-то степени любит. Никто из двух женщин не выигрывает, зато обе оскорблены. Ты меня понимаешь, Камилл?
        — Не совсем.
        — Постарайся понять. Я клянусь перед Богом, что ты первый, единственный мужчина, которого я люблю…
        Если бы г-жа де Розан могла не только слышать, но и видеть через дверь, она поразилась бы тому, с каким двусмысленным выражением лица ее муж встретил признание Сюзанны.
        — Клянусь, Камилл,  — продолжала Сюзанна, не замечая его насмешливой гримасы,  — что люблю тебя страстно. Как ты просил меня не поминать Кармелиту, я тебя прошу не говорить мне о госпоже де Розан.
        — Какого черта она может сейчас делать?  — промолвил Камилл, стараясь избежать ответа на просьбу Сюзанны.
        — Камилл! Камилл! Это подло!  — вскричала она.
        — Хм! В чем дело?  — спросил молодой человек, словно стряхнув с себя задумчивость.  — Что подло?
        — Как ты можешь, Камилл! Мечтаешь о собственной жене, находясь рядом со мной?! Думаешь только о ней и даже не слушаешь, когда я прошу не говорить о ней. Камилл! Камилл! Ты меня не любишь!
        — Я тебя не люблю, дорогая?!  — вскричал Камилл, осыпая ее поцелуями.  — Я тебя не люблю?!  — повторил он, и его шумные ласки произвели на г-жу де Розан такое же действие, как расплавленный свинец, по капле проникающий в живую плоть.
        Наступила тишина. Несчастная женщина едва не лишилась чувств и чуть не упала на паркет. Она оперлась о мраморный столик с изогнутыми ножками, а потом рухнула на стул, где посидела неподвижно с закрытыми глазами, прерывисто дыша и из последних сил умоляя Господа о помощи в исполнении задуманной ею страшной мести.
        Но когда она услышала продолжение разговора, к ней вернулась вся ее энергия.
        — Знаешь, который час?  — спрашивал Камилл у Сюзанны.
        — Понятия не имею. Да какое мне до этого дело?  — удивилась девушка.
        — Уже пять часов.
        — Ну и что?
        — Нам будет удобнее там, а не здесь,  — нежно проворковал Камилл.
        Слово «там» заставило креолку содрогнуться. В самом деле, «здесь» означало «за столом», «там» — «в алькове».
        — Идем же, дорогая!  — продолжал Камилл.
        — Ты меня любишь?  — томно промолвила Сюзанна.
        — Я тебя обожаю!  — отозвался Камилл.
        — Поклянись!
        — Ты не можешь без клятв!
        — Так ты клянешься?
        — Да, сто раз да!
        — Чем?
        — Твоими черными глазами, твоими бледными губами, твоими белыми плечами.
        Сквозь замочную скважину г-жа де Розан увидела, как Камилл увлекает Сюзанну к алькову.
        — Да простит меня Господь!  — прошептала она.
        Отойдя от двери, она приблизилась к камину, взяла стакан воды и залпом его осушила. Проверив оружие, она отворила дверь и вышла в коридор.
        Когда она подошла к двери номера 23, она увидела, что ключа нет.
        Креолка вернулась к себе и на мгновение застыла, словно окаменела.
        С ее стороны на внутренней двери были засовы, с другой — замок.
        Но она заметила вот что: кроме задвижек с ее же стороны находились задвижки, удерживавшие дверь, одна — на потолке, другая — на полу.
        Тогда она поняла, что ничто не потеряно.
        Она бесшумно отодвинула засовы, а потом и задвижки.
        Дверь держал лишь язычок замка, запертого на два оборота.
        Она нажала на дверь, и та широко распахнулась.
        Она не спеша, ровным шагом двинулась к алькову. Скрестив руки на груди, она взглянула на изумленных любовников, тесно прижавшихся друг к другу, и сказала:
        — Это я!
        XXXI
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ, КАК МСТИТ ЗА СЕБЯ ЛЮБЯЩАЯ ЖЕНЩИНА
        Появление г-жи де Розан было настолько неожиданным, что ошеломило Сюзанну и Камилла.
        Они будто окаменели, внезапно застыв и смертельно побледнев.
        — Повторяю: это я! Вы, что же, не узнаете меня?  — глухо проговорила она.
        Любовники опустили головы и молчали.
        — Камилл!  — продолжала г-жа де Розан, пристально глядя на своего мужа.  — Ты меня постыдно обманул, подло предал. Я пришла рассчитаться с тобой за подлость и предательство.
        При этих словах Сюзанна подняла голову. Она хотела было ответить, однако Камилл зажал ей рукой рот и шепнул, но так, что креолка услышала:
        — Молчи!
        Госпожа де Розан побледнела и на мгновение прикрыла глаза. Потом, справившись с болью, которую ей причинили слова мужа, проговорила:
        — Негодяй! И он еще обращается к ней на «ты» в моем присутствии!
        Камилл решил, что пора вмешаться.
        — Послушай, Долорес,  — самым заискивающим тоном начал он,  — я не собираюсь ни скрывать, ни оправдывать свое предательство. Но мне кажется, что здесь не место для объяснений, которых ты вправе от меня ожидать.
        — Объяснения?!  — вздрогнула креолка.  — Какие могут быть объяснения? Что ты собираешься мне объяснять? Свое преступление? Разве я не стою здесь, перед тобой? Разве я первая клялась тебе в вечной любви? Разве я обещала хранить верность? Или нарушила клятву? Что нового ты можешь мне сказать?
        — Повторяю,  — продолжал Камилл,  — что эта сцена на постоялом дворе, хоть тебе она нравится, неприлична. Вернись в свою комнату, я зайду к тебе через минуту.
        — Ты с ума сошел, Камилл?  — пронзительно расхохоталась креолка.  — И ты полагаешь, я попадусь в эту грубую ловушку? Не ты ли обещал, что мы уедем через неделю?
        — Богом клянусь, Долорес: через десять минут я буду у тебя.
        — Я больше не верю в Бога, Камилл, а ты и вовсе никогда в него не верил,  — сурово заявила креолка.
        — Чего же вы хотите?  — вмешалась мадемуазель де Вальженез.
        Госпожа де Розан не удостоила ее ответом.
        — Да замолчите вы, Сюзанна!  — приказал Камилл.
        Он повернулся к жене:
        — Если ты не хочешь, чтобы я к тебе зашел, объясни, чего тебе, в таком случае, надо?
        — Камилл!  — промолвила г-жа де Розан, с мрачной решимостью вынимая спрятанный на груди кинжал.  — Я пришла сюда, чтобы убить тебя и эту женщину. Но после того, что я услышала из соседней комнаты, мои намерения изменились.
        Угрожающий тон, которым г-жа де Розан произнесла последние слова, ее суровая поза, хмурое выражение лица, сверкающие ненавистью глаза, судорожно зажатый в руке кинжал и, наконец, сотрясавшая ее тихая ярость смутили любовников, и они непроизвольно схватились за руки.
        Первой мыслью или, вернее, инстинктивным движением Сюзанны было броситься на г-жу де Розан и вырвать с помощью Камилла кинжал. Но Камилл ее удержал.
        Видя, что страшившая его вначале угроза миновала, он соскользнул с постели и протянул руку, чтобы самому привести в исполнение план Сюзанны.
        Но креолка остановила его взглядом.
        — Не подходи, Камилл!  — сказала она.  — Не пытайся отнять у меня кинжал. Или, клянусь честью — а ты знаешь: я умею держать клятвы!  — я убью тебя как ядовитую гадину!
        Камилл отпрянул, столько решимости было во взгляде г-жи де Розан.
        — Прошу тебя, Долорес, выслушай меня!  — сказал он.
        — A-а, испугался!  — усмехнулась мадемуазель де Вальженез.
        — Еще раз прошу вас, Сюзанна: молчите!  — строго приказал американец.  — Вы же видите, что мне необходимо поговорить с этим несчастным созданием!
        — Тебе ни к чему со мной говорить, Камилл, ибо я ничего не хочу слушать,  — возразила г-жа де Розан.
        — Чего же ты от меня требуешь, Долорес?  — опустив голову, спросил Камилл.  — Я готов сделать все, что ты пожелаешь.
        — Трус! Трус! Трус!  — глухо пробормотала Сюзанна.
        Камилл не слышал или сделал вид, что не слышит ее слов, и повторил:
        — Говори! Чего ты от меня требуешь?
        — Я требую,  — начала г-жа де Розан с улыбкой женщины, убежденной в том, что наказание в ее руках,  — чтобы ты долго и мучительно искупал свой грех.
        — Я искуплю!..  — сказал Камилл.
        — Да, да,  — прошептала креолка.  — Дольше и раньше, чем ты думаешь.
        — Начинаю прямо сейчас, Долорес: посмотри, я уже покраснел.
        — Этого недостаточно, Камилл,  — покачала головой Долорес.
        — Я знаю, что виноват, очень виноват. Я всю жизнь готов заглаживать свою вину.
        — А я, Камилл?  — спросила Сюзанна.  — Какое место в своем искуплении ты отводишь мне?
        — Слушай меня, а не ее, Долорес!  — вскричал молодой человек.  — Клянусь, что сделаю все от меня зависящее, чтобы ты позабыла об этой минутной ошибке.
        Но Долорес снова покачала головой.
        — Этого недостаточно,  — повторила она.
        — Чего же ты хочешь?
        — Сейчас скажу.
        Госпожа де Розан на мгновение задумалась, потом продолжала:
        — Я тебе сказала, Камилл, что все слышала из соседней комнаты.
        — Да, продолжай, продолжай.
        — О!  — пробормотала Сюзанна.
        — Следовательно, тебе известно,  — продолжала креолка,  — все, что знаю я. Сам того не сознавая, не замечая, ты только и делал, Камилл, что говорил с этой женщиной обо мне, хотя предал меня ради нее.
        — Верно!  — вскричал Камилл, радуясь тому, что его жена слышала, какая ссора разгорелась у него из-за нее с мадемуазель де Вальженез.  — Видишь, Долорес, видишь, я всегда тебя любил!
        Сюзанна издала нечто похожее на рычание.
        — Говорить обо мне в такую минуту,  — заметила Долорес,  — значило признаваться в угрызениях совести.
        — Это было воспоминание, больше чем воспоминание — крик души!  — пролепетал Камилл.
        — Ах, негодяй!  — прошептала Сюзанна.
        Камилл чуть заметно пожал плечами.
        — Я действительно думаю, что это был крик души!  — серьезно рассуждала Долорес.  — Ты меня любил, вспоминал обо мне даже в присутствии той, ради которой меня предавал.
        — Да, да, клянусь, я любил тебя!  — крикнул Камилл.
        — На сей раз можешь не клясться,  — с горькой усмешкой сказала креолка.  — Ты говоришь правду, я знаю. И именно на твоей любви ко мне, на любви, которую ты так и не смог задушить, я и построю свою месть.
        — Что ты хочешь сказать?  — спросил Камилл, снова почувствовав беспокойство, хотя он был далек от того, чтобы угадать истинные намерения жены.
        — Твоя смерть, Камилл, явилась бы краткой и глупой местью. Нет, нет, я хочу, чтобы ты остался жив, но влачил остатки дней в мучениях, столь же ужасных, как твое преступление, и чтобы моя месть неизгладимо и навсегда отпечаталась в твоей душе.
        В это мгновение мадемуазель де Вальженез, поняв, какую месть замышляет г-жа де Розан, подняла голову, и в ее глазах, на губах, в лице мелькнула злорадная усмешка.
        Но ни Камилл, ни его жена этого не заметили.
        — Я хочу,  — продолжала Долорес, все более оживляясь и приходя в восторженное состояние мученицы,  — я хочу, чтобы твоя жизнь превратилась в долгую томительную смерть. Я хочу, чтобы ты был наказан на столько лет, сколько я выстрадала дней. Я хочу, чтобы ты видел меня каждый час, каждую минуту рядом, перед собой, позади себя, у своего изголовья, за столом. Я хочу стать твоей безжалостной тенью, твоим страшным призраком. Я хочу, чтобы ты плакал до последней своей минуты. Чтобы остаться в твоих мыслях на всю твою жизнь, я ухожу в небытие. Раз тебе мало призрака Коломбана, я хочу, чтобы к тебе являлся еще и призрак Долорес.
        С этими словами креолка, уже несколько минут нащупывавшая левой рукой место, где бьется ее сердце, приставила туда острие кинжала и, как показалось, без усилий, без крика, вонзила клинок по самую рукоятку.
        Кровь брызнула Камиллу в лицо; почувствовав на себе ее мертвящее тепло, он поднес к лицу руки, а когда отнял их, они были красными и липкими.
        Сюзанна пристально следила за каждым движением Долорес с той самой минуты, как угадала ее намерения.
        Оба, и Сюзанна и Камилл, вскрикнули, но по-разному.
        Камилл был изумлен, напуган, растерян.
        Сюзанна испытывала только злорадство.
        Госпожа де Розан так быстро упала на ковер, что Камилл, бросившись к ней, не успел ее подхватить.
        — Долорес! Долорес!  — жалобно закричал он.
        — Прощай!  — едва слышно прошелестел в ответ ее голос.
        — Очнись!  — взмолился Камилл, склоняясь над ней; похоже, она умерла без боли.
        Камилл осыпал поцелуями шею, плечи жены, и хлеставшая из раны кровь делала их гладкими и блестящими, словно мрамор.
        — Прощай!  — тихо выдохнула креолка, и Камилл с трудом разобрал, что она сказала.
        Сделав над собой невероятное усилие, она совершенно отчетливо прибавила:
        — Будь ты проклят!
        Госпожа де Розан была мертва. Веки ее сомкнулись, будто лепестки цветка с наступлением ночи.
        — Долорес, любимая!  — вскричал молодой человек, которого эта внезапная, неожиданная, мгновенная, наконец, мужественная кончина наполнила одновременно ужасом и восхищением.  — Долорес, я люблю тебя! Я только тебя люблю, Долорес! Долорес!
        Он забыл о Сюзанне, а та сидела на краю постели и холодно наблюдала за этой ужасной сценой; внезапно мадемуазель де Вальженез напомнила о себе кощунственным хохотом, и Камилл обернулся в ее сторону.
        — Приказываю тебе молчать!  — крикнул он.  — Слышишь? Приказываю!
        Сюзанна пожала плечами, промолвив:
        — Ах, Камилл, до чего ты жалок!
        — О Сюзанна, Сюзанна…  — отозвался он.  — Правду мне говорили! Какое же ты, должно быть, ничтожное создание, если можешь смеяться над еще кровоточащим трупом!
        — Ну, допустим, что так,  — равнодушно сказала Сюзанна.  — А ты хочешь, чтобы я помолилась за упокой ее души?
        — Ты же видела, что здесь произошло,  — ужаснулся он ее жестокосердию.  — Неужели у тебя нет ни жалости, ни угрызений совести?
        — Тебе очень хочется, чтобы я пожалела твою любимую Долорес?  — спросила Сюзанна.  — Ну, так и быть: мне ее жалко. Доволен?
        — Сюзанна! Ты негодяйка!  — вскричал Камилл.  — Отнесись с уважением хотя бы к телу той, которую мы убили.
        — Ах, уже мы убили?  — произнесла Сюзанна с презрительной жалостью.
        — Несчастное дитя!  — прошептал американец, целуя покойную в уже остывший лоб.  — Бедная девочка! Я вырвал тебя из родной семьи, отнял у матери, сестер, кормилицы, родины и позволил тебе покончить с жизнью у меня на глазах, здесь, где некому тебя пожалеть, о тебе помолиться, тебя оплакать. И все-таки я тебя люблю, ты была последним цветком моей юности, самым нежным, свежим, душистым! На моем челе, отягощенном преступными мыслями, будто грозовыми облаками, ты была словно венец возрождения; рядом с тобой я становился лучше; живя подле тебя, я мог исправиться. О Долорес, Долорес!
        И вот легкомысленный, холодный, бесчувственный креол, каким мы видели его в начале этой книги, когда он казался беззаботным, эгоистичным, смешливым, вдруг разразился слезами, когда увидел бездыханное тело жены.
        Он поднял голову жены и, целуя ее в любовном порыве, словно живую, воскликнул:
        — О Долорес! Долорес! До чего ты хороша!
        Невозможно передать, какое выражение презрения, бешенства, ненависти было написано в эту минуту на лице Сюзанны. Она побагровела; ее глаза налились кровью и засверкали. Не находя слов, чтобы выразить неожиданное впечатление от этой сцены, она смогла только выговорить:
        — Должно быть, мне все это снится!
        — Это я жил как во сне, в роковом сне, в тот день, когда впервые увидел тебя!  — яростно кричал Камилл, обернувшись к ней.  — Это я жил как во сне в тот день, когда решил, что люблю тебя. Да, я так думал… Разве достойна любви та, чьи губы раскрываются для поцелуев в доме, где течет кровь ее брата? В тот день, Сюзанна, каким бы бесчувственным и пропащим я ни был, я содрогнулся всем телом. Все во мне восставало, когда я говорил тебе: «люблю», потому что сердце подсказывало мне: «Лжешь: ты ее не любишь!»
        — Камилл! Камилл! Ты конечно же бредишь,  — сказала мадемуазель де Вальженез.  — Возможно, ты меня разлюбил, однако я люблю тебя по-прежнему. Но если не любовь,  — продолжала она, указывая на труп г-жи де Розан,  — то смерть, не менее сильная, чем любовь, свяжет нас навсегда.
        — Нет! Нет! Нет!  — содрогнувшись, воскликнул Камилл.
        Сюзанна одним прыжком преодолела разделявшее их с Камиллом расстояние и обвила его руками.
        — Я люблю тебя!  — с обожанием глядя на него, страстно прошептала она.
        — Пусти, пусти меня!  — пытаясь освободиться, воскликнул Камилл.
        Но Сюзанна тесно прижималась к нему, висла у него на шее, притягивала к себе и, словно змея, душила в объятиях.
        — Перестань, говорят тебе!  — вскричал Камилл, оттолкнув ее так, что она опрокинулась бы навзничь, если бы не налетела на угол камина, благодаря чему удержалась на ногах.
        — Ах, так!  — помрачнела она.
        Окинув любовника презрительным взглядом и смертельно побледнев, она прибавила:
        — Я больше не прошу, я так хочу, я приказываю!
        Она протянула в его сторону руку и властно проговорила:
        — Скоро рассвет, Камилл. Закрой этот чемодан и следуй за мной!
        — Никогда!  — возразил американец.  — Никогда!
        — Хорошо, я уйду одна,  — решительно продолжала Сюзанна.  — Но, выходя из гостиницы, я всем скажу, что ты убил жену.
        Камилл в ужасе вскрикнул.
        — Я скажу это и в суде, и перед эшафотом!
        — Ты не сделаешь этого, Сюзанна!  — испугался Камилл.
        — Так же верно, как то, что я любила тебя пять минут назад и ненавижу теперь,  — хладнокровно призналась мадемуазель де Вальженез,  — я это сделаю, и немедленно.
        Девушка с угрожающим видом направилась к двери.
        — Ты отсюда не выйдешь!  — крикнул Камилл, схватил ее за руку и снова подвел к камину.
        — Я позову на помощь,  — пригрозила Сюзанна, вырываясь из рук Камилла и подбегая к окну.
        Камилл схватил ее за волосы, растрепавшиеся во время любовных ласк.
        Но Сюзанна успела ухватиться за оконную задвижку и изо всех сил в нее вцепилась. Камиллу никак не удавалось оттащить ее от окна.
        Во время борьбы Сюзанна задела рукой стекло и порезалась. При виде собственной крови она пришла в неистовство и без умысла, не сознавая, что делает, изо всех сил закричала:
        — На помощь! Убивают!
        — Молчи!  — приказал Камилл, зажимая ей рот рукой.
        — Убивают! На помощь!  — впиваясь зубами в его руку, продолжала кричать она.
        — Да замолчишь ты, змея!..  — глухо прорычал Камилл, одной рукой сдавив ей горло, а другой отрывая ее от окна.
        — Убивают! Убив…  — прохрипела мадемуазель де Вальженез.
        Не зная, как еще заставить ее замолчать, он опрокинул ее на себя, все сильнее сдавливая ей горло; они упали рядом с трупом г-жи де Розан.
        Отвратительная схватка продолжалась. Сюзанна в судорогах агонии кусалась, пытаясь вырваться; Камилл, понимая, что если ей удастся выскользнуть, то он пропал, сжимал ее горло все сильнее. Наконец ему удалось преодолеть ее сопротивление, он поставил колено ей на грудь и сказал:
        — Сюзанна! Мы играем жизнью и смертью. Поклянись молчать или, клянусь своей душой, вместо одного трупа здесь будут лежать два.
        Сюзанна прохрипела нечто нечленораздельное. В ее хрипе звучала явная угроза.
        — Ну, будь по-твоему, гадина!  — проговорил молодой человек, надавив ей коленом на грудь и изо всех сил сжав ее горло.
        Так прошло несколько секунд.
        Вдруг Камилу показалось, что он слышит шаги. Он обернулся.
        Через комнату Долорес, обе двери которой оставались открытыми, вошел хозяин гостиницы, вооруженный двуствольным ружьем, в сопровождении нескольких человек: постояльцев и слуг, сбежавшихся на крики.
        Креол непроизвольно отпрянул от Сюзанны де Вальженез.
        Но она была неподвижна, как и г-жа де Розан.
        Камилл задушил ее в схватке. Она была мертва.
        Несколько лет спустя после этого происшествия, то есть около 1833 года, когда мы посетили рошфорскую каторгу, где навещали святого Венсана де Поля XIX века, то есть аббата Доминика Сарранти, тот показал нам возлюбленного прачки Шант-Лила, убийцу Коломбана и Сюзанны. Его когда-то черные как смоль волосы побелели, а лицо носило теперь отпечаток мрачного отчаяния.
        Жибасье, все такой же свежий, молодцеватый и смешливый, утверждал, что Камилл де Розан старше его лет на сто.
        XXXII
        ГЛАВА, В КОТОРОЙ СВЯТОША УБИВАЕТ ВОЛЬТЕРЬЯНЦА
        Мы оставили нашего друга Петруса сиделкой у графа Эрбеля, его дяди. Оттуда он написал Регине, что как только приступ подагры у дяди минует, он опять будет свободен и увидится со своей прекрасной подругой.
        Но подагра, увы, похожа на кредиторов: она отпускает вас только в смертный час, то есть когда ничего другого делать ей уже не остается.
        Итак, приступ подагры у графа Эрбеля отнюдь не проходил так скоро, как о том мечтал его племянник; напротив, он возобновлялся снова и снова, и генерал в иные минуты подумывал о том, чтобы сыграть с подагрой шутку, пустив себе пулю в лоб.
        Петрус нежно любил дядюшку. Он угадал, о чем тот думает, и несколькими добрыми словами, сказанными от души, а также невольно выкатившейся слезой, смягчил сердце генерала до такой степени, что тот отказался от своего ужасного плана.
        Так обстояли их дела, когда вдруг в комнату, где лежал граф, влетела, словно ураган, маркиза де Латурнель, одетая в черное с головы до пят.
        — О!  — вскричал граф Эрбель.  — Неужели смерть близка, если посылает мне самое большое испытание?
        — Дорогой генерал!  — начала маркиза де Латурнель, попытавшись изобразить волнение.
        — В чем дело?  — оборвал ее граф.  — Не могли бы вы дать мне умереть спокойно, маркиза?
        — Генерал, вы знаете о несчастьях, постигших дом Ламот-Уданов!..
        — Понимаю,  — нахмурился граф Эрбель и закусил губу.  — Вы прознали, что мы с племянником искали наикратчайший путь к смерти, и пришли сократить мои дни.
        — Что-то вы сегодня не в духе, генерал.
        — Согласитесь, есть от чего,  — отвечал генерал, переводя взгляд с маркизы на свою ногу,  — подагра и…
        Он чуть было не сказал «и вы», но спохватился и продолжал:
        — Так что вам от меня угодно?
        — Вы согласны меня выслушать?  — обрадовалась маркиза.
        — А разве у меня есть выбор?  — пожал плечами граф.
        Он повернулся к племяннику и продолжал:
        — Петрус, ты уже три дня не дышал парижским воздухом. Освобождаю тебя на два часа, дорогой. Я знаю, как любит поговорить маркиза, и не сомневаюсь, что она доставит мне удовольствие сегодняшней беседой вплоть до твоего возвращения. Но не больше двух часов, слышишь? Иначе я за себя не отвечаю.
        — Я буду здесь через час, дядя!  — воскликнул Петрус, сердечно пожимая генералу руки.  — Я только зайду к себе.
        — Ба!  — вскричал тот.  — Если тебе надо с кем-нибудь повидаться, не стесняйся.
        — Спасибо, добрый дядюшка!  — сказал молодой человек, поклонился маркизе и вышел.
        — А теперь кто кого, маркиза!  — наполовину всерьез, наполовину насмешливо вскричал граф Эрбель, когда племянник удалился.  — Ну, скажите откровенно, раз мы одни: вы ведь хотите сократить мои дни, не так ли?
        — Я не желаю смерти грешника, генерал!  — елейным голосом произнесла святоша.
        — Теперь, когда ваш сын граф Рапт…
        — Наш сын,  — поспешила поправить маркиза де Латурнель.
        — Теперь, когда ваш сын граф Рапт предстал перед высшим судией,  — не сдавался генерал,  — вы не станете просить меня оставить ему наследство.
        — Речь не идет о вашем наследстве, генерал.
        — Теперь,  — продолжал граф Эрбель, не обращая ни малейшего внимания на слова маркизы,  — теперь, когда ваш прославленный и честнейший брат, маршал де Ламот-Удан умер, вы не станете просить меня, как во время вашего последнего визита, поддержать один из тех чудовищных законов, которые толкают народы на то, чтобы заточить королей в тюрьмы или изгнать их из страны, вышвырнуть королевские короны на мостовую, а троны сбросить в реку. Итак, если вы пришли поговорить не о графе Рапте и не о маршале де Ламот-Удане, то чему же я обязан честью вашего визита?
        — Генерал!  — жалобно начала маркиза.  — Я много выстрадала, состарилась, изменилась с тех пор, как на меня обрушились несчастья! Я пришла не для того, чтобы говорить о своем брате или нашем сыне…
        — Вашем сыне!  — нетерпеливо перебил ее граф Эрбель.
        — Я пришла поговорить о себе, генерал.
        — О вас, маркиза?  — недоверчиво взглянув на святошу, спросил генерал.
        — О себе и о вас, генерал.
        — Ну, держись!  — пробормотал граф Эрбель.  — Какую же приятную тему мы можем с вами обсудить, маркиза?  — продолжал он громче.  — Какой вопрос вас интересует?
        — Друг мой!  — медовым голосом заговорила маркиза де Латурнель, окинув генерала взглядом влюбленной голубки.  — Друг мой, мы уже немолоды!
        — Кому вы это рассказываете, маркиза!  — вздохнул генерал.
        — Не настало ли для вас время исправить ошибки нашей юности, друг мой,  — томно-благочестивым голосом продолжала г-жа де Латурнель.  — Для меня этот час пробил давно.
        — Что вы называете часом исправления ошибок, маркиза?  — недоверчиво спросил граф Эрбель и нахмурился.  — На часах какой церкви вы услышали, что он пробил?
        — Не пора ли, генерал, вспомнить, что в молодости мы были нежными друзьями?
        — Откровенно говоря, маркиза, я не считаю, что об этом нужно вспоминать.
        — Вы отрицаете, что любили меня?
        — Я не отрицаю, маркиза, я забыл.
        — Вы оспариваете у меня права, которые я имею на вашу память?
        — Категорически, маркиза, за давностью.
        — Вы стали очень дурным человеком, друг мой.
        — Как вам известно, в старости черти обращаются в отшельников, а люди — в чертей. Хотите, я вам покажу свое раздвоенное копыто?
        — Значит, вы ни в чем себя не упрекаете?
        — Простите, маркиза, я знаю за собой один грех.
        — Какой же?
        — Отнимаю у вас драгоценное время.
        — Вы таким образом хотите меня выпроводить,  — рассердилась маркиза.
        — Выпроводить, маркиза!  — с добродушным видом повторил граф Эрбель.  — Выпроводить!.. Слово-то какое отвратительное! И как вы могли такое сказать!.. Да кто, черт возьми, собирается вас выпроваживать?
        — Вы!  — ответила г-жа де Латурнель.  — С той самой минуты как я сюда вошла, вы только и думаете, как бы наговорить мне дерзостей.
        — Признайтесь, маркиза, вы предпочли бы, чтобы я действовал дерзко, а не дерзко говорил.
        — Не понимаю вас!  — поспешно перебила его маркиза де Латурнель.
        — Это лишний раз доказывает, маркиза, что мы оба миновали тот возраст, когда делают глупости, вместо того чтобы говорить их.
        — Повторяю, вы очень дурной человек, и мои молитвы вас не спасут.
        — Так я в самом деле в опасности, маркиза?
        — Обречены!
        — Неужели?
        — Я отсюда вижу, в каком месте вы проведете свою загробную жизнь.
        — Вы говорите о преисподней, маркиза?
        — Да уж не о райских кушах!
        — Между раем и адом, маркиза, существует чистилище, и если только вы не решили устроить мне его прямо сейчас, то свыше мне уж наверное будет дано милостивое позволение поразмыслить о своих земных заблуждениях.
        — Да, если вы их искупите.
        — Каким образом?
        — Вы должны признать свои ошибки и исправить их.
        — Значит, ошибкой было любить вас, маркиза?  — галантно произнес граф Эрбель.  — Признайтесь, что с моей стороны было бы неприлично в этом раскаиваться!
        — Вполне справедливо было бы это исправить.
        — Понимаю, маркиза. Вы хотите меня исповедать и наложить на меня епитимью. Если она окажется мне по силам, даю слово дворянина: я все исполню.
        — Вы шутите, даже когда смерть близка!  — с досадой сказала маркиза.
        — И буду шутить еще долго после ее прихода, маркиза.
        — Вы хотите исправить свои ошибки, да или нет?
        — Скажите, как я должен это сделать.
        — Женитесь на мне.
        — Одну ошибку другой не исправишь, дорогая.
        — Вы недостойный человек!
        — Недостойный вашей руки, разумеется.
        — Вы отказываетесь?
        — Решительно. Если это награда, я нахожу ее слишком незначительной, если наказание — то чересчур суровым.
        В эту минуту лицо старого дворянина перекосилось от боли, и маркиза де Латурнель непроизвольно вздрогнула.
        — Что с вами, генерал?  — вскрикнула она.
        — Предвкушаю преисподнюю, маркиза,  — невесело усмехнулся граф Эрбель.
        — Вам очень больно?
        — Ужасно, маркиза.
        — Позвать кого-нибудь?
        — Ни к чему.
        — Могу ли я быть вам чем-нибудь полезной?
        — Разумеется.
        — Что я должна сделать?
        — Уйти, маркиза.
        Эти слова были произнесены настолько недвусмысленно, что маркиза де Латурнель побледнела, торопливо поднялась и метнула на старого генерала полный яда взгляд, характерный для святош.
        — Будь по-вашему!  — прошипела она.  — Черт бы побрал вашу душу!
        — Ах, маркиза,  — сказал старый дворянин с печальным вздохом,  — я вижу, что даже в вечной жизни не расстанусь с вами.
        Петрус вошел в спальню в то мгновение, когда маркиза приотворила дверь.
        Не обращая внимания на г-жу де Латурнель и видя искаженное болью лицо графа, он бросился к дядюшке, обхватил его руками и воскликнул:
        — Дядюшка! Дорогой мой!
        Тот с грустью посмотрел на Петруса и спросил:
        — Ушла?
        В это время маркиза закрывала дверь.
        — Да, дядя,  — ответил Петрус.
        — Негодная!  — вздохнул генерал.  — Она меня доконала!
        — Очнитесь, дядюшка!  — вскричал молодой человек; бледность, залившая дядины щеки, не на шутку его напугала.  — Я привел с собой доктора Людовика. Позвольте, я приглашу его войти.
        — Хорошо, мальчик мой,  — отвечал граф,  — хотя доктор уже не нужен… Слишком поздно.
        — Дядя! Дядя!  — вскричал молодой человек.  — Не говорите так!
        — Мужайся, мальчик мой! Раз уж я прожил жизнь как дворянин, не заставляй меня умереть как буржуа, размякнув из-за собственной смерти. Ступай за своим другом!
        Вошел Людовик.
        Спустя пять минут Петрус прочел в глазах Людовика смертный приговор графу Эрбелю.
        Генерал протянул руку молодому доктору, потом порывисто схватил руку племянника.
        — Мальчик мой,  — проникновенно сказал он.  — Маркиза де Латурнель, учуяв, несомненно, мою близкую кончину, только что просила меня исповедаться ей в грехах. Я совершил, насколько мне известно, только одну ошибку, правда непоправимую: пренебрегал общением с благороднейшим человеком, какого я только встречал за всю свою жизнь; я имею в виду твоего корсара-отца. Скажи этому старому якобинцу: перед смертью я жалею только о том, что не могу пожать ему руку.
        Молодые люди отвернулись, желая скрыть от старого дворянина слезы.
        — Ты, что же, Петрус, не мужчина?  — продолжал граф Эрбель, заметив это движение и поняв его смысл.  — Разве угасающая лампа — настолько необычное зрелище, что в последнюю минуту ты прячешь от меня свое честное лицо? Подойди ко мне, мальчик мой, да и вы тоже, доктор, раз вы его друг. Я много и долго жил и безуспешно пытался найти смысл жизни. Не ищите его, дети мои, иначе, как и я, придете к печальному выводу: за исключением одного-двух добрых чувств, вроде того, что внушаешь мне ты и твой отец, Петрус, самая приятная минута жизни — это та, когда с ней расстаешься.
        — Дядя! Дядя!  — разрыдался Петрус.  — Умоляю вас, не отнимайте у меня надежду еще не один день пофилософствовать с вами о жизни и смерти.
        — Мальчик!  — проговорил граф Эрбель, глядя на племянника с сожалением, иронией и смирением.  — Ну-ка, посмотри на меня!
        Приподнявшись, словно его окликнул старший по званию, он, как старый могиканин из «Прерии», отозвался:
        — Здесь!
        Так умер потомок Куртене, генерал граф Эрбель!
        XXXIII
        ВСЕ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ
        У колдуний есть сердце, как почти у всех «детей природы», и это сердце переполняется при случае чувствами, и тем больше, чем глубже оно спрятано.
        Читатель, который помнит, как отталкивающе безобразна Броканта, немало, видимо, удивится, когда мы скажем, что дважды за ее необычную жизнь Броканту сочли красавицей двое мужчин, разбирающиеся в красоте: Жан Робер и Петрус, и оба увековечили это воспоминание, один — на бумаге, другой — на полотне.
        Но, будучи добросовестным рассказчиком, мы, несмотря на удивление и недоверие наших читателей, считаем необходимым сказать правду.
        Броканта казалась красивой дважды: в первый раз — в день исчезновения Рождественской Розы, во второй — в день возвращения девушки домой на улицу Ульм.
        Известно, что, когда Сальватор хотел добиться чего-нибудь от Броканты, ему довольно было произнести всего три слова (это был его «Сезам, откройся!»): «Забираю Рождественскую Розу» — и Броканта была готова на все.
        Она обожала своего найденыша.
        Любого злодея, любого эгоиста рано или поздно ребенок непременно тронет до глубины души, заставив зазвенеть самые скрытые ее струны.
        Старуха, отвратительное и себялюбивое создание, боготворила Рождественскую Розу, как мы уже сказали в начале этого рассказа.
        Вы помните удивительный pianto[73 - Плач (ит.).] Трибуле в драме «Король забавляется» нашего дорогого Гюго? Вот так же оглушительно завопила от ужаса Броканта, когда узнала, что Рождественская Роза исчезла.
        Когда шут Трибуле узнаёт о похищении своей дочери, он обретает величественную красоту. Вот так же была прекрасна и Броканта, когда узнала об исчезновении Рождественской Розы.
        Если бы я не боялся показаться парадоксальным, я попытался бы доказать, что потеря ребенка не менее ужасна для приемной матери, чем для родной.
        Родная мать кричит от физической боли: похитители вырвали у нее кусок ее плоти; для приемной матери это скорее душевная боль: с приемышем уходит жизнь.
        Я знавал старика, двадцать пять лет растившего мальчика: он упал замертво, когда узнал, что его сын смошенничал в игре. Родной отец пожурил бы его и отправил в Бельгию или Америку дожидаться отмены наказания за давностью лет.
        Броканта проявила поистине величие души, узнав тревожную весть. Она подняла на ноги весь цыганский Париж, призвала на помощь великое братство парижских нищих, пообещала, что за этот драгоценный камень по имени «приемное дитя» отдаст главную драгоценность короны первого цыганского короля, завоеванную в памятной битве с самим Сатаной. Наконец, страдание ее дошло до крайних пределов и было сравнимо лишь с радостью, которую она испытала, когда снова обрела девочку.
        В тот день Жан Робер, Петрус, Людовик и сам Сальватор превозносили красоту торжествующей колдуньи.
        Вот что позволило нам утверждать: эта уродливая старуха была поистине прекрасной дважды за свою жизнь.
        Однако продолжалось это недолго.
        Читатели помнят, что до замужества Рождественская Роза должна была поступить в пансион. Когда Сальватор сообщил эту новость Броканте, колдунья разразилась слезами. Потом она встала и бросила на Сальватора угрожающий взгляд.
        — Никогда!  — объявила она.
        — Броканта,  — ласково стал уговаривать Сальватор, взволнованный в душе добрыми чувствами, заставлявшими Броканту отвечать ему так.  — Девочка должна многое узнать о жизни, в которую ей суждено скоро вступить. Ей недостаточно знать язык ворон и собак, общество требует более разносторонних знаний. В тот день, когда эта девочка войдет в самую скромную гостиную, она будет чувствовать себя дикаркой, попавшей из девственных лесов в Тюильри.
        — Это моя дочь!  — с горечью проговорила Броканта.
        — Разумеется,  — без улыбки отвечал Сальватор.  — И что дальше?
        — Она принадлежит мне,  — продолжала Броканта, видя, что Сальватор убежден в ее материнских правах.
        — Нет,  — возразил Сальватор.  — Она принадлежит миру, а раньше всего и прежде всего — человеку, который спас ее, любя, или полюбил, спасая. Он ее приемный отец, ведь врач и есть отец, как ты — ее мать! Надо воспитать ее для мира, в котором она будет жить, и не тебе, Броканта, заниматься ее образованием. В общем, я ее забираю.
        — Никогда!  — пронзительным голосом повторила Броканта.
        — Так надо, Броканта,  — строго заметил Сальватор.
        — Господин Сальватор!  — взмолилась колдунья.  — Оставьте мне ее еще хоть на годок, на один год!
        — Это невозможно!
        — Единственный годочек, умоляю! Я хорошо о ней заботилась, уверяю вас, я еще лучше буду за ней ухаживать! Она у меня станет ходить в шелку и бархате, краше ее никого не будет. Умоляю вас, господин Сальватор, оставьте мне ее на год, только на год!
        Несчастная колдунья со слезами произносила эти слова. Сальватор, тронутый до глубины души, не хотел показать своего волнения. Напротив, он сделал вид, что сердится. Нахмурившись, он коротко сказал:
        — Это вопрос решенный!
        — Нет! Нет! Нет!  — повторяла Броканта.  — Нет, господин Сальватор, вы этого не сделаете. Она еще очень слабенькая. Позавчера у нее был ужасный приступ. Господин Людовик только что от нее ушел. Четверть часа спустя после его ухода она крикнула: «Задыхаюсь!» Кровь ударила ей в голову. Бедная моя Розочка! В эту минуту, господин Сальватор, я даже подумала, что она умирает. За малым дело стало. Она упала на стул, закрыла глаза и стала кричать!.. Как она кричала, Боже мой! Это были словно крики с того света, господин Сальватор! Я взяла ее на руки, уложила на пол, как учил господин Людовик, и сказала: «Розочка! Милая! Розочка моя!» — словом, все что я смогла сказать. Но она так громко кричала, что ничего не слышала. Видели бы вы, как она, бедняжка, задыхалась, словно ее зажали в тисках, а вены у нее на шее набухли, покраснели, казалось, вот-вот лопнут!.. Ах, господин Сальватор! Многое я повидала я за свою жизнь, но такое печальное зрелище — в первый раз! Наконец она заплакала. Слезы ее освежили, как летний дождь. Она открыла свои красивые глазки и улыбнулась: на сей раз все обошлось! Да вы меня не
слушаете, господин Сальватор!
        Этот незатейливый рассказ о тяжелейшем приступе, какие бывают у женщин до или после родов и называются спазмами, так взволновал нашего друга Сальватора, что он отвернулся, скрывая свои чувства.
        — Знаю, Броканта,  — как можно тверже произнес наконец Сальватор.  — Людовик мне рассказал обо всем этом сегодня утром, именно поэтому я и хочу увести Розочку. Девочка нуждается в тщательном уходе.
        — Куда же вы ее забираете?  — спросила Броканта.
        — Я же тебе сказал: в пансион.
        — Что вы такое надумали, господин Сальватор! Ведь Мину тоже тогда отдавали в пансион, верно?
        — Да.
        — Оттуда ее и похитили, так?
        — Из этого пансиона Розочку никто не похитит, Броканта.
        — Кто же за ней будет приглядывать?
        — Сейчас ты все узнаешь. А теперь скажи, где она.
        — Где?  — затравленно глядя на Сальватора, переспросила цыганка.
        Она поняла, что час разлуки близок, и трепетала всем телом.
        — Да, где же она?
        — Ее здесь нет,  — пролепетала старуха.  — Нет ее сейчас! Она…
        — Лжешь, Броканта!  — перебил ее Сальватор.
        — Клянусь вам, господин Сальватор…
        — Лжешь, говорю тебе!  — строго повторил молодой человек.
        — Смилуйтесь, господин Сальватор!  — вскричала несчастная старуха.
        Она повалилась на колени и схватила Сальватора за руки.
        — Смилуйтесь, не забирайте ее! Вы меня убьете! Это моя смерть!
        — Ну-ка, вставай!  — приходя во все большее волнение, приказал Сальватор.  — Если ты в самом деле ее любишь, ты должна желать ей добра! Пусть она учится, а видеться ты с ней сможешь, когда захочешь.
        — Вы мне обещаете это, господин Сальватор?
        — Клянусь!  — торжественно заверил Броканту молодой человек.  — Зови ее!
        — Спасибо, спасибо!  — осыпая руки Сальватора поцелуями и омывая их слезами, воскликнула старуха.
        Она вскочила с проворностью, которой невозможно было от нее ожидать, и крикнула:
        — Роза! Розочка! Дорогая!
        Рождественская Роза явилась на зов.
        Собаки радостно залаяли, ворона захлопала крыльями.
        Теперь это уже была не та девочка, которую мы видели в начале нашей истории в доме на улице Трипре, среди кучи всякого старья; это уже была не девушка, одетая как Миньона на картине нашего незабвенного Ари Шеффера; она не удивляла болезненным видом, свойственным детям наших предместий: это была высокая стройная девушка, смотревшая из-под черных густых бровей немного, может быть, испуганно, но глаза ее так и искрились счастьем.
        Когда она вошла в гостиную Броканты, ее нежно-розовые щечки густо покраснели при виде Сальватора.
        Она подошла к нему, бросилась ему на шею, обвила его руками и нежно поцеловала.
        — А меня?  — ревниво наблюдая за происходившим, грустно проговорила Броканта.
        Рождественская Роза подбежала к Броканте и сжала ее в объятиях.
        — Мамочка, дорогая!  — воскликнула она и поцеловала цыганку.
        В эту минуту вошел или, точнее, влетел пулей новый персонаж.
        — Эй, Броканта!  — пройдясь колесом, чтобы, очевидно, поскорее добраться до той, к которой он обращался, кричал вновь прибывший.  — У вас сейчас будут гости, да какие важные! Четыре великосветские дамочки, которые хотят, чтобы у них вытянули их экю; а вот чтобы им вытянули нужную карту — дудки! Взгляните сами!
        Заметив Сальватора, он спохватился, снова встал на ноги и, потупясь, сказал:
        — Простите, господин Сальватор, я вас не видел.
        — Это ты, парень!  — отвечал Сальватор Баболену, которого, должно быть, уже узнал даже не самый проницательный читатель.
        — Я и есть!  — произнес Баболен, как говорил до него и еще долго после него знаменитый господин де Фрамбуази.
        — О каких гостях ты толкуешь?  — спросил Сальватор.
        — Сюда идут четыре дамы: не иначе, хотят узнать свою судьбу!
        — Пригласи их сюда.
        Скоро четыре молодые женщины уже входили в комнату.
        — Вот кто займется воспитанием Рождественской Розы!  — сказал Сальватор Броканте, указывая на четырех женщин.
        Гадалка вздрогнула.
        — Эта дама,  — кивнув на Регину, продолжал Сальватор,  — научит ее рисовать, после того как Петрус преподал основы рисунка ей самой; эта дама,  — он с грустью взглянул на Кармелиту,  — обучит ее музыке; эта дама,  — прибавил он и улыбнулся г-же де Маранд,  — научит ее вести домашнее хозяйство; наконец, эта дама,  — с нежностью посмотрел он на Фраголу,  — научит ее…
        Регина, Кармелита и Лидия не дали ему договорить и в один голос закончили вместо него:
        — Добру и любви!
        Сальватор поблагодарил их одними глазами.
        — Хотите пойти с нами, дитя мое?  — спросила Регина.
        — Да, добрая фея Карита!  — обрадовалась Рождественская Роза.
        Броканта вздрогнула всем телом. Ее щеки побагровели, и Сальватор испугался, как бы ее не поразил удар.
        Он подошел к гадалке.
        — Броканта!  — сказал он, взяв ее за руку.  — Мужайся! Вот четыре ангела, которых тебе посылает Господь, чтобы спасти тебя от преисподней. Взгляни на них. Не кажется ли тебе, что девочка, которую ты любишь, будет лучше под их белыми крыльями, чем в твоих черных когтях? Ну, веселее, старая! Повторяю, ты расстаешься с ней не навсегда. Одна из этих добрых женщин возьмет тебя к себе, как позаботится и о девочке. Кто из вас возьмет к себе Броканту?  — прибавил он, взглянув на четырех дам.
        — Я!  — в один голос ответили те.
        — Вот видишь, Броканта!  — сказал Сальватор.
        Старуха опустила голову.
        — Это лишний раз доказывает,  — философски прибавил молодой человек, глядя и на гадалку и на четырех дам,  — что в грядущем мире не будет больше сирот, потому что матерью им станет общество!
        — Хорошо бы!  — не менее философски заметил Баболен и, ерничая, осенил себя крестным знамением.
        Год спустя после этой сцены Рождественская Роза получила два миллиона, которые, сам того не желая, оставил ей после смерти г-н Жерар, и вышла замуж за нашего друга Людовика, ставшего знаменитым доктором и прославленным ученым.
        Словно оправдывая пословицу, гласящую: «Все хорошо, что хорошо кончается» — Рождественская Роза с помощью любви вновь обрела здоровье. Это подтверждает, что Мольер, как и говорил Жан Робер, величайший доктор, какой только известен в целом свете, потому что создал пьесу «Любовь-целительница»!
        XXXIV
        СЛАВА МУЖЕСТВУ НЕСЧАСТЛИВЫХ!
        Шант-Лила узнала о смерти г-жи Камилл де Розан и аресте американского джентльмена от г-на де Маранда.
        Принцесса Ванврская пролила слезу при воспоминании о своем бывшем возлюбленном и поспешила перевести разговор на другую тему.
        Наши бедные парижские гризетки славятся тем, что готовы снять с себя последнюю рубашку ради первой своей любви, зато едва удостоят слезой последующих любовников.
        — Он должен был именно так и кончить!  — заметила она, когда г-н де Маранд сообщил ей, что Камилл в лучшем случае будет осужден на многие годы галер.
        — Почему же, дорогая, вы думаете,  — спросил г-н де Маранд,  — что все, кто имели честь вас любить, кончают плохо? Это жестокая развязка!
        — Они всего-навсего меняют одни кандалы на другие,  — улыбнулась гризетка.  — Кроме того,  — прибавила она, насмешливо поглядывая на новоиспеченного министра финансов,  — я не говорю, что все кончают именно так! Вот, например, ты, ненаглядный мой, не так уж много грешил на земле, и для тебя наверняка найдется отдельная ложа в раю. Кстати, о ложе и о рае: когда дебютирует синьора Кармелита?
        — Послезавтра,  — отвечал г-н де Маранд.
        — Ты заказал мне открытую ложу, как я просила?
        — Разумеется,  — откликнулся галантный банкир.
        — Покажи!  — ласково пропела она, обвивая обеими руками шею г-на де Маранда.
        — Вот, прошу,  — отвечал тот, доставая из кармана билет.
        Шант-Лила выхватила его и стала рассматривать, пунцовая от удовольствия.
        — Я буду сидеть напротив принцесс?!  — воскликнула она.
        — Разве ты сама не принцесса?
        — Ладно, смейтесь,  — надула губки принцесса Ванврская.  — А я вот была три месяца назад у Броканты, и она мне поклялась, что я дочь принца и принцессы.
        — Это еще не все, малышка, она скрыла от тебя правду! Ты не просто принцесса, а королева, потому что найденыши — это короли всей земли.
        — А пропащие люди служат у них министрами!  — лукаво взглянув на банкира, вставила Шант-Лила.  — Итак, я, наконец, увижу принцесс вблизи. Честно говоря, позавчера у меня было неудобное место в театре Порт-Сен-Мартен, где давали премьеру по пьесе вашего друга Жана Робера. Никак не могу вспомнить названия…
        — «Гвельфы и гибеллины»,  — улыбнулся г-н де Маранд.
        — Да, да, похоже на «Грелки и гобелены»,  — подхватила принцесса Ванврская.  — Теперь уж я запомню. Куда ты пропал к концу пьесы, любимый?
        — Я зашел в ложу к г-же де Маранд поздравить ее с успехом нашего друга Жана Робера.
        — Или изменить мне, противный бабник,  — перебила его Шант-Лила.  — Кстати, о бабниках: это правда, что вы бегаете за всеми женщинами подряд?
        — Так говорят!  — самодовольно подтвердил г-н де Маранд и выпятил грудь.  — Но если я и позволяю себе бегать за всеми женщинами, то останавливаюсь только возле одной.
        — Она светская дама?
        — Самая светская из всех мне известных.
        — Принцесса?
        — Принцесса крови.
        — Я ее знаю?
        — Разумеется, ведь это ты и есть, принцесса.
        — А еще говорите, что вы у моих ног!
        — Смотри!  — сказал г-н де Маранд, опускаясь перед Шант-Лила на колени.
        — Правильно,  — покачала та головой.  — Так и оставайтесь, вы заслужили наказания.
        — Это награда, принцесса. Не ты ли сама только что говорила, что за свои добродетели я попаду прямо в рай?
        — Я не так выразилась,  — возразила гризетка.  — Добродетели бывают разные, как, впрочем, и грехи. Иными словами, добродетели иногда оказываются грехами, а грехи — добродетелями.
        — Например, принцесса?
        — Грех любить женщину только наполовину, а добродетель — в полную силу.
        — Я и не подозревал, что ты так сильна в казуистике, прелесть моя.
        — Я некоторое время носила белье к иезуитам Монружа, они-то меня и наставили…  — проговорила принцесса Ванврская, опустив глаза и покраснев.
        — На путь истинный!  — подхватил банкир.
        — Да,  — шепотом сказала Шант-Лила.  — Да,  — повторила она, с трудом подавив вздох.
        — Ты не могла обратиться, красавица моя, к более образованным людям. Чему же такому тебя научили иезуиты, чего ты не знала?
        — Тысяче разных вещей, которые я… не запомнила,  — зарделась гризетка, хотя ее не так-то легко было вогнать в краску.
        — Дьявольщина!  — вскричал министр, поднимаясь.  — Я вас оставлю, принцесса, из опасения напомнить вам нечто такое, что вы старательно забывали.
        — Чертовски иезуитское бегство!  — закусила губку Шант-Лила.  — Но этим грехов все равно не искупить,  — прибавила она и пристально посмотрела на г-на де Маранда.
        — Назначьте сами сумму выкупа,  — предложил банкир.
        — Для начала встаньте на колени.
        — Пожалуйста.
        — Просите прощения за то, что оскорбили меня.
        — Нижайше прошу меня извинить за оскорбления, хотя и не знаю, чем я провинился.
        — Не знаете?
        — Ну, конечно, раз говорю.
        — Вы самый извращенный человек из всех мне известных.
        — Исправьте меня, принцесса, и обратите в свою веру.
        — Каким образом?  — вздохнула Шант-Лила.
        — Дай мне веру, девочка.
        — Боюсь, что вера вас не спасет.
        — Попытайся!  — сказал г-н де Маранд, смутившись тем, какой оборот принимал разговор.
        — Взгляни на меня!  — приказала Шант-Лила, не сводя с банкира сладострастного взгляда своих больших глаз.
        Под огнем этого взгляда г-н де Маранд потупился.
        — Что с вами?  — удивилась гризетка.  — Уж не мальтийский ли вы рыцарь? Может, вы поклялись сохранять целомудрие?
        Господин де Маранд принужденно усмехнулся.
        — Дитя!  — молвил он, беря руки принцессы в свои и целуя их.  — Сущее дитя!  — повторил он, не находя других слов.
        — Признайтесь, что не любите меня!  — проговорила Шант-Лила.
        — Никогда я этого не скажу,  — возразил банкир.
        — Тогда скажите, что любите.
        — Вот это уже лучше!
        — Теперь… докажите мне это.
        Господин де Маранд поморщился, словно давая понять: «Вот это уже хуже».
        — Разве вы никого не ждете?  — спросил он, то ли желая сменить тему разговора, то ли надеясь избежать нависшей над ним опасности, которая с каждой минутой становилась все более ощутимой из-за томных взглядов принцессы.
        — Я жду только вас,  — отвечала Шант-Лила.
        Она была в этот день поистине восхитительна, наша принцесса Ванврская: алые розы щек, белые розы в прическе, жаркие губы, горящие глаза. Ее белая, немного длинная шея томно склонялась, как у лебедя; пышная грудь вздымалась от волнения.
        Девушка была достаточно хороша и достаточно декольтирована, чтобы пробудить желание; окутанная голубой газовой вуалью, падавшей до самых пят, она невыразимо манила к себе, словно лазурный грот, в голубой эфир которого бросаешься очертя голову, не думая о возвращении.
        Господин де Маранд был далек от того, чтобы недооценивать прелести этого зрелища, но еще дальше он был от того, чтобы их вкушать. Для него главное заключалось не в том — выйдет или не выйдет он из лазурного грота; главным было вступить на этот путь. Однако он решил не подавать виду и изо всех сил старался изобразить страсть.
        Принцесса Ванврская — а она была женщиной до кончиков ногтей — на какое-то время впала в заблуждение. В душе она винила себя в холодности г-на де Маранда, относя его сдержанность на счет презрения, с каким банкир, должно быть, относился к ней.
        Она попыталась ему помочь, обвиняя себя в легкомыслии, исповедуясь в собственных грехах, обещая исправиться и в будущем жить достойно, чтобы заслужить уважение благородного человека. Тщетная попытка, пустые усилия.
        Господин де Маранд в страстном порыве сжал ее в объятиях и воскликнул:
        — До чего же ты хороша, детка!
        — Льстец!  — заскромничала Шант-Лила.
        — Я знаю не много столь же прелестных созданий, как ты.
        — Вы меня не презираете?
        — Чтобы я тебя презирал, принцесса?!  — проговорил банкир, осыпая поцелуями ее руки от запястий до плеч.
        — Значит, вы меня немножко любите?
        — Люблю ли я тебя, моя красавица? Даже слишком!
        Он приобнял девушку за шею и, любовно (насколько ему это удавалось) на нее поглядывая, сказал:
        — Клянусь весной, цвета которой ты носишь! Клянусь цветком, чье имя ты позаимствовала! Я люблю тебя безгранично, принцесса. Я считаю, что ты одно из пленительнейших созданий, которые мне доводилось видеть в жизни. Ты удивительно похожа на одну из очаровательных девушек, украшающих свадебный пир в Кане Галилейской на картине Паоло Веронезе. Но я напрасно ищу, на кого ты похожа. Ты не похожа ни на какую другую женщину, только на себя. Вот почему я отношусь к тебе с такой нежностью; если немного постараешься, ты прочтешь это в моих глазах.
        — В ваших глазах!.. Да!..  — невесело усмехнулась Шант-Лила.
        Господин де Маранд встал и, прильнув к губам принцессы Ванврской, в утешение поцеловал ее более пылко, чем обыкновенно.
        Девушка откинула голову назад и тихо прошептала или, вернее, выдохнула три слова, так много значащие в устах влюбленной:
        — О мой друг!.. О мой друг!
        Но друг, который в данных обстоятельствах был, несомненно, недостоин этого звания, то ли испугавшись по одному ему известным причинам слишком далеко зайти в этом деле, то ли будучи уверенным в том, что не сможет зайти достаточно далеко, собрался уже отступить, как вдруг случай, этот помощник умных людей, прислал ему подкрепление: в будуаре гризетки вдруг зазвенел звонок.
        — Звонят, принцесса,  — заметил г-н де Маранд и просиял.
        — Да, в самом деле, кажется, звонили,  — слегка смутившись, отвечала Шант-Лила.
        — Вы кого-нибудь ждали?  — спросил банкир, притворяясь недовольным.
        — Клянусь, нет,  — ответила гризетка,  — если хотите, можете прогнать звонившего: вы окажете мне этим настоящую услугу. Я отпустила камеристку и сама не могу сказать, что меня нет дома.
        — Это более чем справедливо, принцесса,  — улыбнулся г-н де Маранд.  — Пойду прогоню докучного гостя.
        Он направился к выходу, благословляя существо, кем бы оно ни оказалось, вызволившее его из затруднительного положения.
        Спустя мгновение он вернулся.
        — Угадайте, кто там, принцесса,  — сказал он.
        — Графиня дю Баттуар, конечно?
        — Нет, принцесса.
        — Моя кормилица, может быть?
        — Не угадали.
        — Моя портниха?
        — Тоже нет: молодой человек.
        — Кредитор?
        — Кредиторы бывают старыми, принцесса! Молодой человек может быть только должником хорошенькой женщины.
        — Возможно, это мой кузен Альфонс!  — покраснела Шант-Лила.
        — Нет, принцесса. Этот приятный молодой человек явился, как он говорит, от господина Жана Робера.
        — A-а, понимаю. Это бедный юноша, которому нечем заплатить за билет в театре Порт-Сен-Мартен, и он пришел просить у меня протекции Жана Робера. Они земляки. Но это очень робкий молодой человек, он не смеет обратиться с просьбой к земляку… и…
        — …и пришел с просьбой к вам,  — закончил г-н де Маранд.  — Клянусь честью, юноша абсолютно прав, принцесса. Он просто очарователен. Так вы говорите, он беден?
        — Так же беден, как молод.
        — Зачем он приехал в Париж?
        — Искать удачи.
        — Вы хотите сказать, большой удачи, принцесса, потому что он обратился к вам. Он что-нибудь знает… помимо… естественных наук?
        — Он умеет читать и писать… как все.
        «Как все — это сильно сказано»,  — подумал г-н де Маранд, знакомый с почерком и стилем гризетки.
        — Не умеет ли он, случайно, считать?  — продолжал банкир вслух.
        — Он получил звание барколавра словесности!  — с гордостью проговорила Шант-Лила.
        — Ну, если он действительно получил звание барколавра,  — я обещаю дать ему подходящую барку.
        — Вы готовы сделать это для него, хотя даже не знакомы с ним?  — вскричала Шант-Лила.
        — Я сделаю это для вас, хотя знаком с вами недостаточно…  — галантно проговорил г-н де Маранд.  — Можете прислать его ко мне завтра в министерство. Если он так же умен, как приятен, я обещаю устроить его будущее. Кстати, поговорим заодно и о вашем будущем, чтобы впредь избежать такого беспокойства, как сегодня. Боюсь, вы заблуждаетесь, принцесса, относительно роли, которую я просил вас сыграть в моей жизни. Я человек очень занятой, принцесса, и государственные дела, не говоря о моих личных, поглощают меня настолько, что мне непозволительно, как обыкновенному человеку, заниматься пустяками. С другой стороны, я вынужден из политических соображений, которые слишком долго было бы вам объяснять, делать вид, что у меня есть любовница. Вы меня понимаете, принцесса?
        — Отлично понимаю,  — кивнула Шант-Лила.
        — Что ж, дорогая, не в упрек будь сказано, чтобы понять это, вам потребовалось время. Но чтобы вы помнили об этом, я выразил истинный смысл наших отношений в своего рода договоре, который я вам оставляю: вы поразмыслите над ним на досуге. Надеюсь, вы будете довольны суммой, которую я предназначил на оплату наших оригинальных отношений. А теперь, принцесса, позвольте мне поправить завитки ваших волос, которые из-за моей неловкости выбились из вашей прически.
        Господин де Маранд достал из бумажника несколько тысячефранковых билетов, свернул их в форме папильоток и намотал на них волосы принцессы Ванврской.
        — Прощайте, принцесса,  — сказал он, по-отечески поцеловав ее в лоб.  — Я пришлю к вам сейчас земляка господина Жана Робера. Уверен, что этот мальчик сделает честь нам обоим. И если его пенье под стать оперенью, то вы, стало быть, поистине нашли феникса, о котором поведал Ювенал.
        Господин де Маранд покинул будуар гризетки, довольный тем, что легко отделался.
        XXXV
        КОЛОМБА
        Три года спустя после драмы, о которой мы поведали нашим читателям, а также три дня спустя после визита г-на де Маранда к Шант-Лила, то есть в конце зимы 1830 года, Итальянский театр давал внеочередное представление оперы «Отелло» с дебютом уже два года как ставшей известной в Италии певицы, синьоры Кармелиты, которую прозвали в народе еще более выразительно — «синьора Коломба».
        Весь Париж, как принято писать в наши дни, но как лишь говорили в те времена, весь аристократический, интеллектуальный, богатый Париж, наконец, Париж артистический собрался в этот вечер в Итальянском театре.
        Как только было объявлено об этом дебюте, все билеты оказались мгновенно раскуплены, а молодые люди, выстроившиеся в очередь у входа в театр, рисковали не попасть на спектакль.
        Оживление и энтузиазм публики объяснялись не только признанным талантом дебютантки, но и ее характером, а также интересом, который она внушала всем, кто хоть отчасти был знаком с ее историей.
        Самые разные писатели, поэты, романисты, драматурги, журналисты воспевали ее на все лады.
        Жан Робер и Петрус тоже способствовали успеху Кармелиты.
        Мы знаем, что она вполне заслужила этот успех.
        После целого года тяжелых моральных испытаний, когда Кармелита находилась между жизнью и смертью, она советовалась с тремя своими подругами: Региной, Лидией и Фраголой, как ей хотя бы утишить, если не заглушить неизбывную боль.
        Госпожа де Маранд посоветовала вести светский образ жизни.
        Регина — монастырь.
        Фрагола — театр.
        Все три подруги были по-своему правы. Действительно, с какой точки зрения ни смотреть, свет, монастырь и театр — это три пропасти, в одну из которых непременно устремляется тот, кто потерял дорогу.
        Личность отступает на задний план: человек принадлежит Богу, отдается удовольствию, уходит в искусство — но себе он более не принадлежит.
        Мы видели, как Кармелита пробовала свои силы у г-жи де Маранд на вечере, когда она, снова встретившись с Камиллом де Розаном, лишилась чувств.
        Как-то к Кармелите пришел старик Мюллер и сказал:
        — Следуй за мной.
        Не прибавив ни слова, он увлек ее неведомо куда.
        Однажды утром она проснулась в Италии. Когда они прибыли в Милан, Мюллер повел ее в Ла Скала. Там исполняли «Семирамиду».
        — Вот твой монастырь,  — указал он ей на театр.
        Затем он показал ей Россини, скрывавшегося в глубине ложи, и прибавил:
        — Вот твой бог.
        Через две недели она дебютировала в Ла Скала в роли Арзаче в «Семирамиде», и Россини объявил ее итальянской примадонной.
        Еще через три месяца, в Венеции, она пела в «La Donna del Lago»[74 - «Дева озера» (ит.).], и юные благородные венецианцы исполнили на Большом канале под окнами ее дворца серенаду, о которой до сих пор не забыл ни один гондольер.
        За два года, которые Кармелита прожила на родине музыки, она, как мы видели, одерживала одну победу за другой. Она перешла в разряд diva[75 - Божественная (ит.).]; сам Россини поцеловал ее; Беллини сочинял для нее оперу; а Россия, которая уже в те времена пыталась похитить у нас великих артистов, которых мы не признаём или которым мало платим, предлагала Кармелите ангажемент, равный цивильному листу принца крови.
        Итальянские маркизы, немецкие бароны, русские князья — словом, сотни претендентов добивались ее руки. Однако Кармелита навечно была обручена с Коломбаном.
        Воодушевление толпы, о чем мы уже упомянули в начале этой главы, было вполне оправдано и предопределено.
        Зал пестрел цветами, бриллиантами, повсюду сияли огни.
        Двор занимал ложи, находившиеся рядом со сценой. Жены послов разместились в ложах балкона, супруги министров — в ложах напротив сцены.
        В пятой ложе слева от сцены сидели три человека, красота которых привлекала всеобщее внимание и счастью которых мог позавидовать каждый.
        Это были наш друг Петрус Эрбель, год назад женившийся на княжне Регине де Ламот-Удан, сама молодая очаровательная княжна Регина и юная Пчелка, за последние несколько недель превратившаяся в пленительную девушку, в которой заметен был еле уловимый след детства, подобно тому как жаркий весенний день сохраняет в себе последний луч утра.
        Напротив этой ложи, в другой стороне зала, справа от сцены сидела счастливая пара, также вызывавшая любопытство зрителей: это были наш друг Людовик и его молодая жена, Рождественская Роза, ставшая миллионершей после смерти г-на Жерара и совершенно выздоровевшая рядом с любящим Людовиком.
        В центре зала, напротив сцены, две ложи или, вернее, те, кто их занимал, вызывали особое любопытство зрителей. Заметим, однако, что эти ложи интересовали присутствовавших по-разному.
        В левой из двух лож сидела, важно раскинувшись, в сияющем, будто солнце, платье, размах которого превосходил грядущие кринолины, принцесса Ванврская, прелестница Шант-Лила; время от времени она томно поворачивала голову, чтобы ответить г-ну де Маранду, который скрывался или, точнее, делал вид, что скрывается в глубине ложи.
        Но более всего внимание зрителей занимали персонажи, занимавшие левую из двух лож.
        Вы, может быть, не помните, дорогие читатели (признаться, мы и сами вспоминаем о ней с трудом), восхитительную танцовщицу по имени Розена Энгель, на чьем бенефисе в Венском императорском театре мы с вами присутствовали.
        Именно она сидела в середине ложи и была одета в платье из белого газа, переливающееся жемчугом, драгоценными камнями, бриллиантами. Справа от нее (на сей раз в черном фраке) сидел тот самый человек, которого мы видели в венском театре; тогда он был в белом кашемировом одеянии, расшитом золотом и жемчугом, а голову его покрывал парчовый тюрбан, украшенный изумрудными павлиньими перьями; это его, сидевшего в императорском зале, принимали за владельца алмазных копей Паннаха. И был это генерал Лебастар де Премон.
        Слева от синьоры Розены Энгель, оттеняя ее наряд — как и генерал, он был одет в черное,  — находился суровый г-н Сарранти, словно олицетворявший собой страдание.
        Переведя взгляд с этой ложи вниз, можно было без труда заметить, что зрители, занимавшие нижние ложи, с не меньшим интересом ожидают выступление дебютантки.
        Это были недавно поженившиеся Жюстен и Мина; они пытались успокоить старого Мюллера, сердце которого билось от страха при мысли, что французская публика не поддержит успех его ученицы.
        Рядом с ними — прелестная пара: Сальватор и Фрагола, то есть любовь безмятежная, безоблачная, бесстрашная — счастье двух сердец, свежее, как первая любовь, крепкое и прочное — как любовь на закате дней.
        Напротив этих двух лож — два неприметных персонажа, не питавшие ни малейшего желания привлекать к себе внимание; мы говорим о Жане Робере и г-же де Маранд. Если когда-нибудь, читатели, вам доводилось провести в темной ложе два часа в обществе любимой женщины, заглядывая ей в глаза и слушая прекрасную музыку; если когда-нибудь, читательницы, вы, забыв на два часа о целом свете, наслаждались в полной безопасности сокровищами души и разума, присущими вашему возлюбленному, вы должны понять, как проходил вечер для нашего друга Жана Робера и для г-жи де Маранд.
        Когда мы скажем, что посреди партера один, как пария, стоял г-н Жакаль, с философским видом набивая нос табаком, дабы утешить себя за отверженность и людскую неблагодарность,  — то вниманию читателей будут представлены все актеры, сыгравшие главные роли в настоящей драме.
        Успех Кармелиты (или, вернее, Коломбы, поскольку после памятного спектакля это имя так за нею и осталось) превзошел все надежды. Никогда Паста, Пиццарони, Менвьель, Каталани, Малибран, а в наши дни — Гризи, Полина Виардо, Фреццолини, никогда ни одна из этих великих певиц не слышала таких единодушных криков «браво», таких неистовых аплодисментов.
        Романс из последнего акта «Al pi d’un salice»[76 - У подножия ивы (ит.).] пришлось по требованию публики повторять трижды. Можно было подумать, что зрители не в силах покинуть зал. Голос Коломбы их буквально завораживал.
        Ее вызывали десять раз. Мужчины кричали «браво», дамы бросали ей венки и букеты.
        Тысяча человек ждала у дверей, чтобы поздравить ее, увидеть поближе, коснуться, если возможно, края ее платья; им казалось, что эта красивая неулыбчивая девушка превращала неопределенное и не всегда понятное искусство музыки в нечто осязаемое, имеющее форму и цвет.
        Среди тех, кто ожидал ее у выхода, находился старик Мюллер; он плакал от радости.
        Она различила его в толпе и пошла прямо к нему, не обращая внимания на восторженные крики толпы.
        — Учитель! Вы мной довольны?  — спросила она.
        — Ты поешь так, как диктует музыку Бог и пишет ее Вебер, девочка моя, то есть безукоризненно!  — снимая шляпу, отвечал старый учитель.
        Эта простая и почтительная похвала старика, адресованная девушке, была отлично понята толпой: все сняли шляпы и поклонились певице, пока она проходила мимо них.
        А она, взяв старого учителя за руку, исчезла, сказав на прощание:
        — Почему, Коломбан, вместо того чтобы умереть, ты не задушил меня, как Отелло Дездемону!
        ЗАКЛЮЧЕНИЕ
        Для тех из наших читателей, кого интересуют эпизодические или второстепенные персонажи настоящей истории, мы не станем закрывать эту книгу, не сообщив вкратце, но исчерпывающе, об их судьбе.
        Жан Бык (слава силе!) окончательно отказался от мадемуазель Фифины и ее выходок; он теперь владелец сада в Коломбе и разводит там овощи и цветы.
        Фифина получила однажды вечером во время карнавала, выходя из «Ла Куртий», то, что называется предательским ударом. Ее немедленно доставили в госпиталь святого Людовика, и она скончалась там несколько дней спустя.
        Фафиу, соперник Жана Быка, женился на Коломбине из театра Галилея Коперника. Они выступают втроем в одном из театров на бульварах, где имеют бешеный успех; один, как нам рассказывали, сьёр Галилей Коперник, известен под именем Бутена, другой, вечно юный Фафиу,  — под именем Кольбрена.
        Туссен-Лувертюр поступил на один из наших газовых заводов, где спустя пять лет стал мастером.
        Кирпич из посредственного каменщика стал подрядчиком. Именно он под началом некоего архитектора возводит эти дурацкие дома, похожие на казармы, которыми застроены в наши дни парижские предместья.
        Тряпичник Багор окончательно подружился с кошкодавом по прозвищу папаша Фрикасе. Они стали компаньонами по отлову кошек в двенадцати округах.
        Багор стал владельцем кабаре «Синий кролик» в окрестностях Парижа.
        Папаша Фрикасе открыл на улице Сен-Дени лавочку под привлекательной вывеской «Белая кошка».
        Что касается монсеньера Колетти, он был назначен кардиналом в Риме. Не мы его назначали!
        Наконец Брезиль-Ролан, один из интереснейших персонажей этой истории, доживал свои дни то у Сальватора, то у Рождественской Розы, где его всячески нежили, в благодарность за его верную и добросовестную службу.
        МОРАЛЬ
        Тридцать первого июля 1830 года герцог Орлеанский, назначенный наместником королевства, вызвал Сальватора, одного из тех, кто вместе с Жубером, Годфруа Кавеньяком, Бастидом, Тома, Гинаром и двумя десятками других водрузил после сражения 29 июля трехцветное знамя над Тюильри.
        — Если нация выскажется за то, чтобы я занял трон,  — спросил герцог,  — по вашему мнению, республиканцы ко мне примкнут?
        — Ни за что,  — ответил Сальватор от имени своих товарищей.
        — Что же они сделают?
        — То же, чем вы, ваше высочество, занимались вместе с нами: они организуют заговор.
        — Это упрямство!  — промолвил будущий король.
        — Нет, это настойчивость,  — с поклоном возразил Сальватор.
        КОММЕНТАРИИ
        Роман Дюма «Сальватор» (точнее: «Сальватор-комиссионер» — «Salvator le commissionnaire»), непосредственное продолжение «Парижских могикан», был опубликован фельетонами: первая половина в издававшейся автором газете «Мушкетер» («Le Mousquetaire»)  — с 27.01.1855 по 26.03.1856, а заключительные главы в газете «Монте-Кристо» («Le Monte-Cristo»)  — с 23.03.1857 по 28.07.1859.
        Первое отдельное издание во Франции: Cadot, 14 v., 8vo, Paris, 1855-1859.
        Время действия романа — с 27 марта 1827 г. по 31 июля 1830 г.
        Перевод, выполненный специально для настоящего Собрания сочинений по изданию: Marabout, 4 v.,Verviers, 1976, сверен Г. Адлером.
        Поскольку разделение огромного произведения Дюма на две части — «Парижские могикане» и «Сальватор» — совершенно условно и было проведено по издательским соображениям только при выпуске его в книжном виде, в комментариях данного романа даются ссылки на комментарии к роману «Парижские могикане», чтобы избежать ненужных в данном случае повторений.
        При работе над комментариями учтены ценные замечания и добавления Г. Чертковой.
        Часть первая
        I
        Кель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XI.
        … в реку с поэтическим названием, которая овеяна легендами и служит восточной границей Франции.  — Речь идет о реке Рейн; в своем среднем течении, в провинции Эльзас, она служит восточной границей Франции.
        … вывеска гласила: «У Великого Фридриха».  — Гостиница названа именем Фридриха II Великого (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXI).
        … на нем были полонез, обшитый брандербурами, и плащ-венгерка или, правильнее было бы сказать, расшитая губа…  — Полонез — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. X.
        Бранденбуры — украшения одежды военного покроя: петлицы или золотые, а также цветные шнуры.
        Венгерка — одежда для военных и штатских, в основе фасона которой лежали элементы венгерского национального костюма; в XIX в. венгерка строго определенного образца (по цвету и характеру расположения позумента) была частью военной формы. Наряду с форменной одеждой существовала венгерка, которую носили штатские — та же короткая куртка, чаще синяя, с отделкой разноцветным шнуром на груди.
        Губа (в оригинале gouba)  — возможно, имеется в виду шуба.
        … знатный валашский господарь проездом из Ясс или Бухареста…  — Валахия — историческая область на юге современной Румынии; в начале XV — середине XIX в. входила в состав султанской Турции в качестве вассального княжества.
        Господарь — титул правителя, князя Валахии, назначавшегося с XV в. турецкими султанами. Здесь термин употреблен неточно: судя по контексту, подразумевается занимающий какой-то важный пост валашский дворянин.
        Яссы — город в северо-восточной части Румынии; ныне административный центр одноименной провинции; в XVI — середине XIX в. столица вассального по отношению к Турции княжества Молдавия (Молдова).
        Бухарест — город в Валахии, с 1698 г.  — ее столица, важный пункт на торговом пути из Северной Европы на Восток; в 20-х гг. XIX в.  — центр румынского революционного и национально-освободительного движения; с 1861 г.  — столица Румынии.
        … богатый мадьяр из Пешта…  — Пешт — город в Северной Венгрии на левом берегу Дуная, основанный, по-видимому, в XII в.; в 1872 г. слился в один город Будапешт со старинной столицей Венгрии Будой (Офеном), лежащей на противоположной стороне Дуная; в XVI — начале XX в. вместе со всей страной входил в состав Австрийской (с 1867 г.  — Австро-Венгерской) монархии; в начале XIX в. был крупным административным центром.
        … Жибасье предписывалось вернуться в Штейнбах…  — Вероятно, имеется в виду маленькое местечко Штейнбах в 40 км к юго-востоку от Келя.
        … К вечеру путешественники подъезжали к Нанси.  — Нанси — город в Северо-Восточной Франции, в состав которой вошел во второй половине XVIII в.; до этого, начиная с XII в., резиденция герцогов Лотарингии; лежит в 120 км от Страсбура на пути в Париж.
        … карета остановилась у гостиницы «Великий Станислав»…  — Великий Станислав — Станислав I Лещинский (1677-1766)  — король Польши (1704-1711 и 1733-1734); после потери польского престола получил во владение герцогство Лотарингию; тесть Людовика XV.
        Регенсбург — город в Юго-Западной Германии; в средние века — крупный торговый центр; в 1810 г. вошел в состав королевства Бавария.
        Ландо — четырехместная карета с откидывающимся верхом.
        Кабриолет — легкий одноконный двухколесный экипаж.
        II
        Гостиница «Великий турок» на площади Сент-Андре-дез-Ар.  — Великий турок — историческое название во Франции государя Турции, турецкого султана.
        Площадь Сент-Андре-дез-Ар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … по-валашски…  — То есть на румынском языке, на котором говорит почти все население Валахии.
        … выберет кратчайший путь, во всяком случае до Линьи.  — Имеется в виду Линьи-ан-Барруа, населенный пункт в Восточной Франции в департаменте Мёз; лежит на пути из Страсбура в Париж, в 70 км к западу от Нанси.
        … он оставит Бар-ле-Дюк справа…  — Бар-ле-Дюк — небольшой город в Восточной Франции в департаменте Мёз; лежит на пути в Париж из Страсбура, приблизительно в 15 км к северо-западу от Линьи-ан-Барруа.
        … по ансервильской дороге отправится через Сен-Дизье в Витри-ле-Франсе.  — Ансервиль — селение в департаменте Мёз; расположено в 25 км к западу от Линьи-ан-Барруа по дороге в Сен-Дизье, к югу от Бар-ле-Дюка.
        Сен-Дизье — город в департаменте Верхняя Марна у границы с департаментом Мёз, в 5 км к западу от Ансервиля по дороге из Линьи-ан-Барруа и в 20 км к юго-западу от Бар-ле-Дюка.
        Витри-ле-Франсе — вероятно, имеется в виду Витри-ле-Франсуа — небольшой город в департаменте Марна; лежит в 30 км к северо-западу от Сен-Дизье по пути на Шалон и Париж.
        … Отправится … в объезд через Шалон…  — Шалон (Шалон-сюр-Марн)  — город в департаменте Марна в 30 км к северо-западу от Витри-ле-Франсуа; от него шел прямой путь по почтовому тракту на запад к Парижу.
        … или изберет прямой путь через Фер-Шампенуаз, Куломье, Креси и Ланьи.  — Фер-Шампенуаз — селение в департаменте Марна в 45 км западнее Витри-ле-Франсуа на прямом пути оттуда в Париж.
        Куломье — небольшой город в департаменте Сена-и-Марна, в 75 км к западу от Фер-Шампенуаз, на пути оттуда в Париж.
        Креси (Креси-ан-Бри)  — селение в департаменте Сена-и-Марна, в 12 км западнее Куломье.
        Ланьи (Ланьи-сюр-Марн)  — селение в департаменте Сена-и-Марна, в 25 км западнее Креси-ан-Бри.
        Дорога из Витри-ле-Франсуа на Париж через Куломье, Креси-ан-Бри и Ланьи по своей протяженности почти равна пути через Шалон, но проходит несколько южнее.
        … Он приказал ехать через Туль, Линьи, Сен-Дизье…  — Туль — город в Северо-Восточной Франции в департаменте Мерт-и-Мозель, в 20 км к западу от Нанси, на пути в Линьи.
        Мо — город в 115 км к западу от Шалона, не доезжая около 40 км до Парижа.
        … мчался по сезанской дороге.  — Сезан — селение в 20 км к западу от Фер-Шампенуаза.
        … рассчитывал добраться в Мо через Ла-Ферте-Гоше и Куломье.  — Ла-Ферте-Гоше — селение в департаменте Сена-и-Марна, в 30 км к западу от Сезана.
        … велел ехать в Париж через Кле…  — Кле (Кле-Суйи)  — селение в департаменте Сена-и-Марна, в 15 км западнее Мо по дороге в Париж.
        Бонди — город у северо-восточной окраины Парижа.
        Першероны — французская порода крупных лошадей-тяжеловозов; получила свое название от района Перш, где была выведена.
        Застава Фонтенбло — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXI.
        Застава Птит-Виллет — вероятно, имеется в виду застава Ла-Виллет; располагалась у северной окраины Парижа и называлась по имени находившегося здесь селения, позже одного из районов города. Ныне зданий заставы, построенных в XVIII в., не существует и образованная на их месте площадь носит имя Сталинграда.
        … передать вам от него сто су…  — Речь идет о серебряной монете достоинством в 5 франков, чеканившейся в XIX — начале XX в.; в просторечии называлась «колесом».
        Сен-Жерменское предместье — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        Бордо — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        … он сможет смотреть в сторону Бонди, дабы убедиться, не горит ли Шарантон.  — Шарантон (Шарантон-ле-Пон)  — город у юго-восточных окраин Парижа; там располагалась известная во Франции больница для умалишенных. Здесь намек на косоглазие персонажа: направление Париж — Бонди образует угол около 60 градусов относительно направления Париж — Шарантон.
        III
        Улица Сент-Андре-дез-Ар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … направился … через улицу Бюсси, Сен-Жерменский рынок, площадь Сен-Сюльпис и улицу Железной Кружки…  — Улица Бюсси — старинная улица в левобережной части Парижа, прилегающей к Сен-Жерменскому предместью; находится неподалеку от площади Сент-Андре-дез-Ар, в западном направлении; известна с XIII в.; неоднократно меняла свое название; современное наименование (написание которого также неоднократно менялось) получила в честь владевшего здесь несколькими домами Симона де Бюсси, президента Парижского парламента в середине XIV в.
        Сен-Жерменский рынок — находится на территории современного Сен-Жерменского предместья, несколько южнее улицы Бюсси и севернее площади Сен-Сюльпис; образован в начале XVIII в. на части площади, где устраивалась старинная ярмарка.
        Площадь Сен-Сюльпис — расположена на территории Сен-Жерменского предместья; образована в середине XVIII в. при перестройке находящейся на ней церкви святого Сульпиция.
        Улица Железной Кружки — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII.
        Особняк Коссе-Бриссаков, улица Вожирар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        Театр Одеон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Площадь Сен-Мишель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Почтовая улица. Виноградный тупик — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I.
        Улица Говорящего колодца — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I.
        Карбонарии — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        Отель-Дьё — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IV.
        … условными знаками масонского и других тайных обществ…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XI.
        … герцог Рейхштадтский прибудет в Сен-Лё-Таверни…  — Герцог Рейхштадтский — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII.
        Сен-Лё-Таверни — по-видимому, здесь слиты названия селений Сен-Лё-ла-Форе и Таверни, расположенных в департаменте Валь-д’Уаз рядом друг с другом, на небольшом расстоянии к северу от Парижа.
        … общий сбор лож и вент…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. IX.
        Церковь Успения — до Революции принадлежала монастырю Дочерей успения Богоматери, основанному в начале XVII в. в центре Парижа, на улице Сент-Оноре, одним из предков герцога Ларошфуко. После закрытия монастыря церковь стала приходской и была названа во имя святой Магдалины. На ее куполе находится фреска, изображающая смерть (успение) девы Марии. В 1850 г. церковь была передана польской католической парижской общине.
        Герцог де Ларошфуко — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        Комиссионер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII.
        … подобно королю Людовику XIV, он не может заснуть, если под рукой нет ничего «на случай».  — Людовик XIV (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I) отличался чревоугодием, и поэтому ему даже на ночь ставили у кровати столик с едой и вином.
        … признал в нем чистокровного овернца…  — Овернцы — жители исторической провинции Овернь в Центральной Франции, в XVIII-XIX вв. отсталого в экономическом и культурном отношении района; многие овернцы уезжали на заработки в другие места и даже за границу. Особенно много их оседало в Париже, где они занимались неквалифицированным трудом и давали парижанам неистощимые темы для насмешек. В XIX в. слово «овернец» стало во французском языке синонимом понятия «тупица» и т. п.
        … во дворце на Иерусалимской улице…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XI.
        … стал шарить по карманам своего касторового одеяния.  — Кастор — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I.
        … шли рядом, изо всех сил стараясь показать, что не имеют к нашей парочке ровно никакого отношения, словно Грипсолейль — к обществу его сиятельства.  — Грипсолейль — подпасок, персонаж комедии «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI); в одной из сцен пьесы (II, 22) он случайно оказывается вместе с толпой слуг в графской спальне. Граф отправляет его с поручением в деревню и приказывает учителю музыки Базилю идти вместе с ним: «А вы будете сопровождать этого господина и дорогой развлекать его игрой на гитаре и пением: он тоже принадлежит к моему обществу». (Перевод Н. Любимова.)
        IV
        … в народе вас не жалуют, господа из рыжей…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVIII.
        … вскормленный на максимах г-на де Талейрана, Жибасье подавил это первое движение души…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XI.
        … следовал за ним, как потерявший управление фрегат следует на буксире за гордым линейным кораблем…  — Фрегат — трехмачтовый военный корабль XVI-XIX вв. среднего водоизмещения, с прямым парусным вооружением; предназначался для крейсерской и разведывательной службы, а также для помощи линейным кораблям в бою.
        Линейный корабль — основная ударная сила парусного военного флота в XVII — первой половине XIX в., трехмачтовый крупный корабль, имевший на вооружении до 100 и более тяжелых орудий; эти корабли обычно вели бой в линейном строю — линии баталии, отсюда их название.
        V
        … потрясая кулаком, словно Аякс, бросающий вызов богам.  — Имеется в виду Аякс (или Эант) сын Оилея, называемый Малым, один из героев древнегреческой мифологии, участник Троянской войны. Возвращаясь после войны домой, Аякс в бурю потерпел кораблекрушение, но был спасен богом моря Посейдоном. Однако, обуянный гордыней, он воскликнул, что спасся вопреки воле богов. Тогда разгневанный Посейдон обрушил скалу, на которую он выбросил Аякса, и тот погиб.
        Доезжачий — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XVII.
        … с удовольствием попросил бы вас изложить ваши теологические принципы.  — Теология (от гр. theos — «бог» и logos — «учение»)  — систематическое изложение и обоснование какого-либо религиозного учения; богословие.
        … привыкли жить в заточении и, верно, научились медитации.  — Медитация — сосредоточенное размышление; умственное действие, направленное на приведение психики человека в состояние углубленной сосредоточенности.
        … Вам еще хватит времени на глорию.  — Здесь глория — сладкий кофе, смешанный с водкой. Но одновременно глория (лат. gloria)  — название католической молитвы (см. след, примеч.).
        «Gloria in excelsis!» (точнее: «Gloria in excelsis Deo!» — «Слава в вышних Богу!»)  — христианский гимн, хвалебная песнь ангелов; в католической мессе составляет вторую из шести ее частей; исполняется либо хором, либо одним певцом в сопровождении оркестра или органа.
        VI
        Улица Турнон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLIII.
        Святой Гиацинт — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        … огибали угол набережной и площади Сен-Жермен-л’Осеруа.  — По-видимому, речь идет о Школьной набережной (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIII).
        Площадь Сен-Жермен-л’Осеруа была названа в честь одной из красивейших и старейших церквей Парижа Сен-Жермен-л’Осеруа, построенной в XIII-XV вв. и находившейся поблизости от восточного фасада Лувра. Эта очень небольшая площадь в 20-х гг. XIX в. располагалась перед входом в церковь; находясь совсем близко от реки, на набережную она не выходила; в 1854 г. вошла во вновь образованную площадь Лувра.
        … Вы знаете Барбетту?  — Я знаю, что есть такая улица…  — Улица Барбетта находится в восточной части старого Парижа, в квартале Маре; проложена в середине XVI в.
        … она берет свое начало от улицы Труа-Павийон, а заканчивается на Старой улице Тампля.  — Улица Труа-Павийон находится в квартале Маре, пересекая восточный конец улицы Барбетта; проложена в середине XVI в.; неоднократно меняла свое имя; с конца того же столетия стала называться улицей Труа-Павийон («Трех павильонов») по конструкции одного из построенных на ней домов; современное название — улица Эльзевир.
        Старая улица Тампля — пересекает всю восточную часть старого Парижа, проходя почти от городской ратуши до северо-восточной части Бульваров; известна с конца XIII в.; неоднократно меняла свое название, произведенное от Тампля (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I).
        … знаю заставу с таким же названием…  — Вероятно, имеются в виду небольшие ворота в крепостной стене XIII в., пересекавшей Старую улицу Тампля на месте современного дома № 61; назывались проходом Барбетта; уже в середине XIV в. в связи с возведением новых стен потеряли военное значение и караул у ворот был снят; с начала XV в. проход через них стал открытым постоянно; в первой половине XVI в. ворота были разрушены.
        … кольцо, опоясывавшее Париж во времена Филиппа Августа…  — Имеется в виду крепостная стена вокруг Парижа, которая была построена в XIII в. и охватывала довольно значительное пространство. На правом берегу Сены укрепления проходили там, где проложено современное полукольцо Бульваров; на левом — окружали территорию, несколько выходящую за пределы бульварного полукольца.
        Филипп Август — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        … застава эта обязана своим названием Этьенну Барбетту, дорожному смотрителю Парижа, управляющему монетным двором и купеческому старшине.  — Барбетт, Этьенн — купеческий старшина Парижа в 1298-1304 и 1314-1321 гг.; в качестве управляющего монетным двором был причастен к порче монеты, проведенной королем Филиппом IV Красивым (1268-1314; правил с 1285 г.),  — выпуску денег с уменьшенным весом драгоценного металла при сохранении их нарицательной стоимости.
        Купеческий старшина — глава торгового сословия средневекового Парижа, второе лицо в городском самоуправлении.
        … особняк Барбетта, где Изабелла Баварская разрешилась дофином Карлом Седьмым…  — Особняк Барбетта — ныне дом № 35 по улице Франк-Буржуа, принадлежавший Этьенну Барбетту; в 1401 г. был куплен королевой Изабеллой Баварской и долгие годы использовался ею как загородный дворец; имел выход на соседнюю Старую улицу Тампля.
        Изабелла Баварская (1371-1435)  — французская королева, жена короля Карла VI; с 1403 г. вследствие психического заболевания мужа стала правительницей страны; проводила предательскую политику: в 1420 г. по договору в Труа пыталась передать Францию под власть английского короля Генриха V; была известна своим распутством.
        Карл VII Победоносный (1403-1461)  — король Франции с 1422 г., сын Карла VI и Изабеллы Баварской; в его царствование была успешно завершена Столетняя война с Англией (1337-1453).
        Строго говоря, в момент своего рождения будущий король Карл VII не был дофином, т. е. наследником престола, а стал им только после смерти своих старших братьев (он был пятым сыном Изабеллы).
        … А герцог Орлеанский вышел из этого особняка дождливой ночью двадцать третьего ноября тысяча четыреста седьмого года и был убит…  — Герцог Орлеанский, Луи (1372-1407)  — младший брат Карла VI, любовник Изабеллы Баварской, правитель Франции с 1404 г.; во время мятежа в Париже, вызванного установленными им тяжелыми налогами и вымогательством, был убит Жаном Бесстрашным, герцогом Бургундским (1371-1419; правил с 1404 г.); до 1908 г. на здании особняка Барбетта сохранялась надпись об этом событии.
        Бакалавр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XII.
        … сдает стулья внаем в церкви святого Иакова…  — Имеется в виду церковь святого Иакова-Высокий порог (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIV).
        Церковь святого Сульпиция — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        … раздавать воск и облатки…  — Во времена действия романа письма, свернутые чистой стороной листа вверх, и конверты заливались горячим воском (или сургучом), к которому прикладывалась печать отправителя, либо заклеивались специальным бумажным кружком — облаткой.
        VII
        Лафайет — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … меня должны были ему представить как перуанского касика, прибывшего для изучения французской конституции.  — Касик (кацик)  — слово, заимствованное испанскими колонизаторами у одного из южноамериканских индейских племен, а затем перешедшее и в другие языки; первоначально (до испанского завоевания)  — в Мексике, Вест-Индии и Центральной Америке — индейский вождь; позднее в некоторых латиноамериканских странах и в Испании — название лица, пользующегося влиянием в данной местности.
        В этой реплике содержится намек на похождения авантюриста капитана Памфила, главного героя одноименного романа Дюма (1840 г.).
        Пажоль, Клод Пьер (1772-1844)  — французский генерал, выдающийся кавалерийский начальник; начал службу в 1789 г. солдатом национальной гвардии, с отличием сражался в войнах Революции и Империи; получил генеральский чин и титул барона; был возведен Людовиком XVIII в графское достоинство, но присоединился к Наполеону во время «Ста дней»; после его отречения вышел в отставку; при Июльской монархии вернулся на военную службу.
        Дюпон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. IX.
        … одновременно видел … спереди и сзади, подобно хамелеону.  — Хамелеоны — семейство ящериц; знамениты тем, что могут в зависимости от обстоятельств менять свою окраску. Не менее интересны и глаза хамелеона: они значительно выступают на его голове, каждый из них поворачивается самостоятельно и может смотреть не только вперед или вбок, но также вверх, вниз и назад.
        … Он натравил бы на нас весь клир!  — Клир — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXI.
        Шалонская школа (точное название: «Школа искусств и ремесел»)  — учебное заведение для подростков, подобное ремесленному училищу; было основано герцогом Ларошфуко в 1788 г. в одном из своих имений. Во время Революции школа была объявлена национальным достоянием, а ее организация, процесс обучения, характер и распорядок занятий строились исключительно по военному образцу, что нашло отражение в самом ее названии «Школа для детей офицеров». По инициативе Наполеона в 1803 г. она была переименована в «Школу искусств и ремесел», а в 1806 г. переведена в город Шалон-на-Марне. В период Империи школа сохранила свой военный характер, и только в годы Реставрации, после назначения в 1823 г. ее инспектором вернувшегося из эмиграции Ларошфуко, положение в корне изменилось: была разработана новая учебная программа, ориентированная на нужды промышленного производства. Управление, финансирование школы, регламентация учебного процесса стали отвечать своему истинному назначению — обучению и подготовке кадров как рабочих, так и руководящего состава для промышленных мастерских в основном по четырем направлениям:
кузнечные работы, литье — по меди и железу, слесарные работы, столярное дело. В XX в. училища, подобные шалонскому, под общим названием национальных школ искусств и ремесел существовали также в Париже и некоторых других городах Франции.
        … к графам Гаэтану и Александру де Ларошфуко, сыновьям покойного…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXVI.
        Улица Сент-Оноре — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Корбьер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        … направились в конец улицы Мондови, что рядом с площадью Оранжереи, напротив сада Тюильри…  — Улица Мондови — находится с северной стороны сада Тюильри; проложена в 1800-1804 гг.; представляет собой проход между улицами Риволи и Сент-Оноре; названа в честь победы Наполеона над войсками Пьемонта при селении Мондови в Северной Италии 22 апреля 1796 г.
        Площадь Оранжереи — примыкала с западной стороны к улице Мондови; ныне поглощена улицей Риволи; называлась по находившейся здесь в XVII в. оранжерее сада Тюильри.
        Сад Тюильри — расположенный перед западным фасадом Тюильри (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII), был создан одновременно с постройкой дворца. В середине XVII в. на его месте был распланирован большой регулярный парк с бассейном и несколькими террасами, закрытый для публики (за исключением больших праздников). Во время Революции сад был открыт для посетителей.
        Улица Мон-Табор (улица Горы Табор)  — расположена между улицами Риволи и Сент-Оноре, параллельно им; открыта в 1802 г. и проходит по территории двух монастырей, находившихся здесь до Революции и затем упраздненных; названа в честь победы, одержанной Бонапартом над турками и арабами у горы Табор (Фавор) в Палестине в 1799 г.
        Новая Люксембургская улица — расположена рядом с улицей Мондови чуть восточнее ее и ведет от сада Тюильри к северу, к Бульварам; проложена в начале XVIII в. по земле, в XVII в. принадлежавшей знаменитому полководцу Людовика XIV маршалу Франции Франсуа Анри де Монморанси-Бутвилю, герцогу де Люксембургу (1628-1695), отчего и получила свое название; с 1879 г. носит имя деятеля Французской революции Жозефа Камбона (1754/1756-1820).
        … вехи на неведомом пути, ведущем к кругам ада, описанным Данте.  — В первой части, «Ад», поэмы «Божественная комедия» Данте (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II) описывает путешествие через преисподнюю. Грешники распределены там по девяти кругам мучений, сообразно характеру и тяжести своих преступлений.
        Улица Мясника Обри — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … сделал оговорку, благодаря которой иезуиты уверяют, что можно обещать что угодно и не сдержать слово.  — По-видимому, речь идет о выражении «Цель оправдывает средства», являющемся основой иезуитской морали и вошедшем во многие языки как крылатое выражение. Эта мысль, заимствованная у английского философа Томаса Гоббса (1588-1679) из его книги «О гражданине» (1642 г.), была развита иезуитом Германом Бузенбаумом в его сочинении «Основы морального богословия» (1645 г.).
        Геракл Фарнезский — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IV.
        … Этот великан, этот титан — супруг Ночи…  — Титаны — в древнегреческой мифологии боги старшего поколения, олицетворявшие стихийные силы природы и боровшиеся с богами-олимпийцами за власть над миром; побежденные титаны были низвергнуты в Тартар; иногда неправильно отождествляются с гигантами, другими соперниками олимпийцев. Однако супругом Ночи был, согласно греческой мифологии, не титан, а еще более древнее божество, порождение первобытного Хаоса — Эреб, воплощение вечного мрака.
        Ночь (Никта, Никс)  — богиня ночи, древнейшее в древнегреческой мифологии божество, порожденное Хаосом одновременно с Эребом.
        Туссен-Лувертюр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IV.
        … В то время мы еще не пережили страшных волнений 5-6 июня и 13-14 апреля…  — 5 июня 1832 г. в Париже произошло стихийное восстание, поднятое тайными республиканскими обществами и приуроченное ко дню похорон популярного депутата от либеральной оппозиции генерала Ламарка (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXVIII). Вожди заговорщиков надеялись, что ожидавшееся огромное скопление людей в погребальной процессии позволит разжечь республиканские чувства и повести народ на свержение монархии. Очагами восстания были населенные беднотой северные и восточные кварталы правобережной части Парижа, где было построено довольно много баррикад. В ночь на 6 июня восставшие проникли даже в центр города. Однако это неподготовленное выступление не приняло массового характера; рабочие столицы его не поддержали, а буржуазия в лице национальной гвардии оказала энергичную поддержку правительственным войскам. 6 июня, несмотря на упорное сопротивление его участников, восстание было подавлено.
        13 апреля 1834 г. в Париже разразилось восстание, поднятое тайным республиканским «Обществом прав человека и гражданина» в ответ на рабочее восстание 9-13 апреля в Лионе и волнения в ряде других городов Франции. Однако сосредоточенная правительством целая армия в 49 тысяч человек 14 апреля взяла штурмом баррикады, построенные в извилистых улицах центра старого города, и там произошла страшная бойня, жертвой которой оказались не только восставшие. Так, рассвирепевшие солдаты расстреляли всех жителей дома на улице Транснонен, под окнами которого был ранен офицер.
        … обхватил поперек туловища, как Геракл — Антея…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XL.
        … Два-три удара нашей Брадаманты…  — Брадаманта — героиня поэмы Ариосто «Неистовый Роланд» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X), дева-воительница, обладавшая волшебным копьем.
        IX
        Делаво — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Оно позабыло о Ларошфуко времен Фронды.  — Здесь имеется в виду Франсуа VI, герцог де Ларошфуко (1613-1680)  — знаменитый французский писатель-моралист, автор книги «Максимы и моральные размышления» (1665 г.), представляющей собой сборник изречений и афоризмов; активный участник Фронды, события и атмосфера которой изображена в его «Мемуарах» (1662 г.).
        Фронда (от фр. fronde — «праща»; название дано противниками этого движения и намекает на его несерьезность)  — антиабсолютистское течение во Франции в 1648-1653 гг., направленное против регентши при малолетнем Людовике XIV, его матери Анны Австрийской (1601-1666; королева с 1615 г., регентша в 1643-1651 гг.), и кардинала Джулио Мазарини (1602-1661; первый министр с 1643 г.). Во Фронде слились два направления: горожан, выступавших за вольности своих коммун, и аристократов, стремившихся к восстановлению своей независимости от монархов. Фронда привела к расстройству государственного управления, к дворянской вольнице, но в конечном счете была подавлена.
        … сначала с помощью аркебузы его ранили прямо в лицо, а затем с помощью вероломства — в самое сердце.  — Во время боевых действий Фронды Ларошфуко был тяжело ранен. Одновременно он жестоко разочаровался в людях, ибо моральная сущность многих руководителей движения оказалась далеко не соответствующей тем высоким идеалам рыцарской чести, на которых он был воспитан. Дюма, вероятно, имеет в виду также разочарование Ларошфуко в его многолетней привязанности — Анне Женевьеве де Бурбон-Конде, герцогине де Лонгвиль (1619-1679), одной из деятельниц Фронды.
        Аркебуза — старинное ручное огнестрельное оружие, выстрел из которого производился при помощи тлеющего фитиля, подносимого стрелком к запальному отверстию.
        … Лианкур, где находится фамильный склеп семейства Ларошфуко…  — Лианкур — селение в Северной Франции в департаменте Уаза.
        Ашиль де Волабель, «История двух Реставраций»…  — Волабель, Ашиль Тёнай де (1799-1879)  — французский публицист, министр народного просвещения в период Второй республики (в 1848 г.); автор знаменитой шеститомной работы «История двух Реставраций, до свержения Карла X в 1830 году; с предварительным кратким очерком истории династии Бурбонов и роялистской партии со времен смерти Людовика XVI» («Histoire des deux Restaurations, jusqu’ la chute de Charles X en 1830; prcde d’un Prcis historique sur les Bourbons et la partie royaliste depuis la mort de Louis XVI»; Paris, 1844-1854).
        Палата пэров — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … поручила высшему должностному лицу — своему великому референдарию провести расследование…  — Великий референдарий — докладчик законопроектов Палаты пэров.
        … уже имели место многочисленные прецеденты, когда гроб несли на руках, например во время похорон Делиля, Беклара и г-на Эмери, настоятеля семинарии Сен-Сюльпис…  — Делиль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VIII.
        Беклар, Пьер Огюстен (1785-1825)  — известный французский хирург.
        Эмери, Жак Андре (1732-1811)  — французский церковный деятель, профессор богословия; в 1782 г. был назначен главой одного из религиозных объединений; в период якобинской диктатуры был арестован и освобожден после термидорианского переворота; до 1797 г. возглавлял парижскую епархию; автор многочисленных богословских сочинений.
        Семинария Сен-Сюльпис — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XVIII.
        … Гроб г-на Эмери был перенесен таким образом учащимися его семинарии до самого кладбища Исси.  — Вероятно, имеется в виду кладбище селения Исси у юго-западной окраины Парижа, находившееся довольно далеко от семинарии Сен-Сюльпис; ныне вошло в черту города.
        … от людей, находившихся на службе узурпатора…  — Так роялисты называли императора Наполеона I.
        X
        Улица Риволи — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        Улица Сен-Никез — проходила от галереи Лувра (которая идет вдоль Сены) перпендикулярно к набережной до улицы Риволи и мимо фасада дворца Тюильри, выходившего на площадь Карусель; ныне не существует: ее территория включена в эту площадь.
        Площадь Пирамид — отрезок улицы Риволи при пересечении ее с улицей Генерала Лемонье, которая проходит между садом Тюильри и тем местом, где был садовый фасад дворца Тюильри; находилась очень близко от пересечения улиц Риволи и Сен-Никез; сформирована в 1802 г. и тогда же названа площадью Риволи; указанное имя получила позднее.
        Площадь Карусель — находилась между дворцами Тюильри и Лувр, образуя своего рода их внутренний двор, так как с трех сторон была окружена дворцовыми постройками; в настоящее время с трех сторон охвачена старыми и новыми корпусами комплекса зданий Лувра; название получила в XVII в. от проводившихся здесь в царствование Людовика XIII и Людовика XIV пышных «каруселей», заменивших средневековые турниры,  — рыцарских верховых состязаний в воинских упражнениях. В конце XVIII в. часть площади, примыкающая к Тюильри, была застроена частными домами.
        Набережная Тюильри — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        Новый мост — самый старый из ныне существующих в Париже мостов через Сену; построен в начале XVII в.; проходит через западную оконечность острова Сите; известен конной статуей Генриха IV, установленной вскоре после завершения строительства; во время Революции статуя была низвергнута, но при Реставрации восстановлена на прежнем месте.
        Набережная Люнет (соврем, набережная Часов)  — идет по северному берегу острова Сите к востоку от Нового моста; своим прежним названием обязана тому, что на ней некогда жил мастер оптики Шевалье (фр. lunette — «подзорная труба», «очки»). Современное ее имя происходит от стоящей на ней башни с часами, которая входит в комплекс зданий Дворца правосудия.
        … напомнила Доминику бездну, куда бросается шиллеровский ныряльщик…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXIV.
        … ходил от улицы Дофины до площади Арле…  — Улица Дофины расположена на левом берегу Сены, идет от Нового моста в южном направлении; была проложена в 1607 г. после завершения его строительства.
        Площадь Арле — возможно, что речь идет не о площади, а об улице Арле, которая пересекает остров Сите с севера на юг, проходя перед западным фасадом Дворца правосудия, обращенным к Новому мосту. Улица Арле сформирована в 1607 г. в связи с завершением строительства моста и названа Генрихом IV в честь Ашиля де Арле (1536-1619), первого президента Парижского парламента. (Парламент заседал в здании Дворца правосудия.)
        Вероятно также, что речь идет о носившем имя Арле внутреннем дворе этого здания.
        Площадь Дворца правосудия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XVI.
        Ба-Мёдон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        Часослов — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII.
        Улица Макон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        XI
        Помпеи — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Мост Сен-Мишель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Бочарная улица — старинная улица на острове Сите, известная с XIII в.; проходила мимо комплекса зданий Дворца правосудия; в середине XIX в. поглощена бульваром Дворца.
        Набережная Орфевр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIII.
        Герцог Орлеанский — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … банкирским домом Акроштейна и Эскелеса из Вены…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        … в Париж к Ротшильдам.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLI.
        Майдлинг — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIII.
        Зеленая гора (немецкое название, обычно употребляемое в географии,  — Грюнберг)  — покрытый лесом горный массив в Австрии; живописный уголок природы.
        Шёнбруннский дворец — загородный дворец австрийских императоров близ Вены, окруженный большим парком; ныне находится в черте города.
        … из дворцовых жандармов…  — Так, по-видимому, названы здесь солдаты немногочисленной австрийской гвардии, предназначенной исключительно для придворной службы.
        … через Баумгартен и Хюттельдорф nodbexaji к Вайдлингену.  — Баумгартен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIII.
        Хюттельдорф — пригород Вены; лежит к северо-западу от Шёнбрунна.
        Вайдлинген — предместье Вены, живописное место отдыха ее жителей; там расположены многочисленные гостиницы, рестораны, кондитерские и др.
        Вена — небольшая река, пересекающая столицу Австрии.
        … полиция генерала Меттерниха получила предупреждение от французской полиции.  — Меттерних — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIII.
        Люксембургский дворец — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII.
        Мост Искусств — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        … пересек двор Лувра…  — Здесь имеется в виду Квадратный двор — внутренняя площадка между корпусами дворца, возведенными в XVII в.
        Церковь святого Рока — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        … Это было похоже на праздничное гулянье в Сен-Клу или в Версале.  — Сен-Клу — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII.
        Версаль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        Улица Мира — находится в западной части старого Парижа между Вандомской площадью и Большими бульварами; проложена в 1806 г. на месте упраздненного во время Революции монастыря (еще ранее здесь помещался конский рынок) и названа улицей Наполеона; современное название получила в 1814 г. в честь Парижского мира, заключенного между Францией и державами-участницами антинаполеоновской коалиции.
        … в шляпе на манер Боливара…  — Имеется в виду широкополая мужская шляпа-цилиндр, модная в 20-х гг. XIX в. и неоднократно воспетая в поэзии. Получила свое название «боливар» по имени Симона Боливар-и-Понте (1783-1830), героя и руководителя борьбы испанских колоний в Южной Америке за независимость.
        … табакерки с Хартией…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Консьержери, Ла Форс — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Намекаете на мое имя…  — Фамилия Жакаль (Jackal) созвучна слову «шакал» (фр. chacal).
        … в отличие от Фигаро, я стою меньше, чем моя репутация…  — Намек на знаменитую фразу из «Женитьбы Фигаро» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI): герой комедии в ответ на заявление, что у него прескверная репутация, отвечает: «А если я лучше своей репутации?» (III, 5; перевод Н. Любимова).
        … когда дипломат скажет правду, он обманет всех своих собратьев: они никак не поверят, что он не солгал.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Церковь Сен-Жермен-де-Пре — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII.
        Мост Согласия — переброшен через Сену у одноименной площади в 1788-1791 гг. и первоначально (до 1792 г.) назывался мостом Людовика XVI (это же имя он носил в 1814-1830 гг., то есть во время действия романа); указанное наименование носил также в 1793-1814 гг.
        XII
        … птицы, привыкшие к этой спортуле, слетались сюда, как римские клиенты к двери Лукулла или Цезаря.  — Спортула (лат. sportula)  — корзинка с кушаньем, которое выдавалось в Древнем Риме клиентам — людям, отдававшимся под чье-либо покровительство, зависимым от патрона, обычно богатого аристократа.
        Лукулл — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VI.
        Цезарь — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLIII.
        … потрясение сродни тому, что пережили сотрапезники Валтасара, когда невидимая рука начертала на стене три огненных роковых слова.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXII.
        XIII
        … улица Лаффита — в те времена она называлась улицей Артуа…  — Эта улица находится в северной части Парижа, невдалеке от кольца Бульваров; была проложена в последней трети XVIII в. и названа в честь графа д’Артуа, будущего короля Карла X (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I); неоднократно меняла свое название; в 1830 г. получила имя банкира Лаффита (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLI).
        … бульвары Итальянцев и Капуцинок вплоть до бульвара Мадлен…  — Здесь перечислены некоторые из аристократических частей кольцевой магистрали Бульваров, где находятся крупнейшие банки, магазины и театры.
        Бульвар Итальянцев (в русской литературе называемый также Итальянским) занимает место на северо-западном фасе бывших укреплений; был проложен в 1685 г.; неоднократно менял свое название; нынешнее наименование получил в 1783 г. от находившегося поблизости театра Итальянской оперы; во время Реставрации его северная сторона называлась Гентским бульваром в честь города, где укрывался Людовик XVIII во время «Ста дней».
        Бульвар Капуцинок (иногда неправильно называемый бульваром Капуцинов) продолжает бульвар Итальянцев в юго-западном направлении; проложен в 1685-1705 гг.; наименование получил от находившегося неподалеку монастыря женского ответвления нищенствующего монашеского ордена капуцинов.
        Бульвар Мадлен — последний на северо-западном участке Бульваров, продолжает бульвар Капуцинок; проложен в начале XIX в.; название получил от находящейся на нем церкви Мадлен (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V).
        … Монмартр — до бульвара Бон-Нувель…  — Бульвар Монмартр находится на северном участке кольца Бульваров к востоку от бульвара Итальянцев; проложен в 70-х гг. XVII в.; название получил от находившихся здесь ранее крепостных ворот Монмартр, обращенных к одноименному предместью и находящемуся за ним холму Монмартр.
        Бульвар Бон-Нувель — расположен на северной части магистрали Бульваров восточнее бульвара Монмартр; проложен в конце XVII в. на месте засыпанных крепостных рвов; название получил от находившейся неподалеку церкви Богоматери Бон-Нувель.
        Улица Прованс — находится к северу от бульваров Итальянцев и Монмартр; проложена в последней трети XVIII в. одновременно с улицей Артуа; названа в честь брата Людовика XVI графа Прованского, будущего короля Людовика XVIII (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I).
        … домом Черутти, имя которого с 1792 года носила улица…  — Черутти, Жозеф (Джузеппе; 1738-1792)  — итальянский иезуит; долго жил во Франции, где примкнул к Революции; был сотрудником О. Г. Мирабо (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. II) и депутатом Законодательного национального собрания.
        Имя Черутти улица, на которой он жил, носила в 1792-1814 гг.
        … ступенями, покрытыми огромным салландрузским ковром…  — То есть ковром с фабрики промышленника-мануфактуриста Жана Салландруза де Ламорне (1762-1826); ковровые и обойные ткани его производства пользовались большим спросом и имели высокую репутацию во всей Европе.
        Перье — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Ройе-Колпар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        Беранже — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII.
        Пажоль — см. примеч. к ч. 1, гл. VII.
        Кёклен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. IX.
        … он в Мезоне ухаживает … за больным Манюэлем, которому суждено скоро умереть.  — Имеется в виду замок на Сене в департаменте Ивелин, в 20 км северо-западнее Парижа, около городка того же названия. Этот прекрасный замок-дворец был построен в первой половине XVII в.; перешел в начале XIX в. во владения Лаффита и стал называться Мезон-Лаффит; после разорения банкира угодья поместья были разделены на небольшие участки и распроданы.
        Манюэль (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I) умер в Мезон-Лаффите.
        … украшенный ленточкой ордена Почетного легиона…  — В повседневной жизни кавалеры низших степеней ордена Почетного легиона (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI) носили на одежде красную орденскую ленточку, а высших степеней — красную розетку.
        Ван Дейк — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        Герцогиня Беррийская — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Ляпис-лазурь — то же, что и лазурит; поделочный минерал темно-синего цвета, может иметь фиолетовый и зеленый оттенок.
        … в прелестном костюме крестьянки из Ко…  — Ко — район на северо-западе Франции на берегу пролива Ла-Манш в исторической провинции Нормандия.
        … креолка из Гваделупы или Мартиники…  — Креолы — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Гваделупа — французское владение в центральной части архипелага Малых Антильских островов в Карибском море; состоит из двух больших островов — Гваделупа и Мари-Галант, а также ряда мелких островов; в 1493 г. было открыто Христофором Колумбом; с 1635 г. началось его заселение в основном французскими колонизаторами; с 1674 г. объявлено собственностью французской короны; со второй половины XVII в. между французами и англичанами шла упорная борьба за владение этой территорией, которая попеременно захватывалась государствами-соперниками; по Парижскому договору в 1816 г. ее окончательно вернули Франции; с 1946 г. получила статус ее «заморского департамента».
        Мартиника — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        … она была все же скорее альбановской, чем рубенсовской женщиной…  — То есть обладала соблазнительными формами, но не была при этом толстушкой.
        Альбани — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XX.
        Рубенс Питер Пауэл (Петер Пауль; 1577-1640)  — фламандский художник, автор портретов и картин на религиозные, мифологические, аллегорические и жанровые сюжеты, отличающихся богатым колоритом, неотделимым от чувственной красоты образов. В изображении женского тела (впрочем, как и во всем творчестве) у Рубенса преобладают черты реализма. Он не избегал показывать недостатки телосложения и, судя по всему, не считал полноту своих моделей их изъяном.
        … наводила на мысль о прекрасных дочерях Спарты и Афин…  — Спарта — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XV.
        Афины — город-государство в области Аттика; играл ведущую роль в экономической, политической и культурной жизни Древней Греции.
        … что позировали для Венер и Геб Праксителя и Фидия.  — Изображения обнаженной Венеры, подчеркивавшие совершенство женского тела, были популярной темой древнегреческих скульпторов.
        Геба — в древнегреческой мифологии богиня юности (отождествлялась с древнеримской Ювентой), дочь верховного бога Зевса (Юпитера) и его супруги богини-покровительницы семьи и брака Геры (Юноны); изображалась в виде молодой девушки в венке и с чашей в руке, так как на пирах она разливала нектар — божественный напиток.
        Пракситель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII.
        Фидий — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI.
        … те, что считали себя зваными, да не оказались избранными…  — Перефразируется евангельское выражение «Ибо много званых, а мало избранных» (Матфей, 20: 16 и 22: 14), означающее, что в мире мало достойных людей.
        … истинный вольтерьянец…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXV.
        … Магдалина … не умеющая каяться!  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI.
        XIV
        … восхищался ее веером в стиле рококо…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I.
        … безделушек, расписанных Ванлоо или Буше.  — Ванлоо (или Ван-Лоо)  — семья французских художников XVIII в., по происхождению нидерланцев. Из них наиболее известны Жан Батист (1684-1745), Шарль Андре (Карл; 1705-1765), Луи Мишель (1707-1771) и Шарль Алиде Филипп (1719-1795) Ванлоо.
        Буше, Франсуа (1703-1770)  — французский художник; автор портретов, грациозных картин на мифологические и сельские темы и рисунков для декоративных тканей.
        Козетка — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … обрывала лепестки с пармских фиалок…  — Пармские фиалки высоко ценились в XIX в. в Европе как декоративные цветы и вывозились со своей родины в другие страны.
        … они могли полюбоваться батальными полотнами Ораса Верне…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V.
        … морскими пейзажами Гюдена…  — Гюден, Жан Антуан Теодор (1802-1880)  — чрезвычайно плодовитый французский художник-маринист; обратил на себя внимание знатоков в 1822 г.; в конце 30-40-х гг. XIX в. создал серию из 90 картин, посвященных истории французского флота.
        … акварелями Декана…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXXI.
        Бульвар Инвалидов — находится на левом берегу Сены и идет в юго-восточном направлении от Дома инвалидов (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. X); проложен в начале XVIII в., принадлежит к полукольцу южных бульваров; прилегает к Сен-Жерменскому предместью.
        … клянусь нашим предком Жосленом Вторым, по прозвищу Жослен Галантный…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … голос ее прозвучал нежнее эоловой арфы.  — Эолова арфа — музыкальный инструмент, в котором звук издают струны, колеблемые движением воздуха; название получил от имени бога Эола, повелителя ветров в древнегреческой мифологии.
        … мопс или, вернее, моська…  — Мопс (самка — моська)  — порода комнатно-декоративных собак; карликовая форма старинных пород охотничьих травильных псов.
        … что от меня угодно прекрасной сирене…  — Сирены — в древнегреческой мифологии сказочные существа, полуптицы-полуженщины, которые губили мореходов, завлекая их своим чарующим пением на опасные места; в переносном смысле сирена — коварная обольстительница.
        … офицер Почетного легиона…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        … был убит в бою при Шампобере в тысяча восемьсот четырнадцатом году.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        Ниобея (Ниоба)  — в древнегреческой мифологии царица города Фив; гордясь своим многочисленным потомством, она отказалась приносить жертвы богине Лето (Латоне), у которой была только пара близнецов; тогда дети Лето — бог солнечного света, прорицатель и покровитель искусства Аполлон и богиня-охотница, покровительница живой природы Артемида, непревзойденные лучники, в отмщение за стыд, причиненный их матери, поразили стрелами детей Ниобеи, которая от горя превратилась в камень.
        История Ниобеи не раз служила сюжетом для скульпторов и художников.
        Паста, Малибран — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Каталани, Анджелика (1780-1849)  — итальянская оперная певица, колоратурное сопрано; выступала во многих странах Европы, в том числе и в России.
        Контральто — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XL.
        Опера — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Английское кафе — один из самых известных в 20-30-х гг. XIX в. парижских ресторанов; помещался на бульваре Итальянцев.
        Тортони — название известного кафе на бульваре Итальянцев неподалеку от парижской биржи; в этом кафе и вблизи него совершались сделки в те часы, когда биржа была закрыта. Поэтому Тортони и прилегающий к нему район называли «малой биржей».
        Итальянский театр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XX.
        Корреспондент — в данном случае доверенное лицо банкира в другом городе, выполняющее, согласно заключенному между ними договору, поручения по производству и приему платежей и расчеты по ним.
        Луизиана — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XL.
        XV
        … в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало о том, что перед вами высокое духовное лицо…  — Этот цвет имеет одежда католических епископов.
        … монсеньера можно было принять за простого аббата времен Людовика XV…  — Аббат — почетный средневековый титул настоятеля католического монастыря; с XVII в. во Франции аббатами называли также людей духовного звания вообще; многие из них вели вполне светскую жизнь, получив прозвище «будуарных аббатов».
        Людовик XV — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. IV.
        … подобно Эпимениду, проспавшему в пещере пятьдесят семь лет…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VII.
        … заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXV.
        … в своем одеянии ультрамонтанского аббата.  — Об ультрамонтанах см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        … Входи, монсеньер Тартюф!  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII.
        «Монография о Розе» — вероятнее всего, имеется в виду фундаментальная работа П. Ж. Редутэ «Розы. Труды по ботанической иконографии. 180 рисунков с текстом, составленным К. А. Тори» («Les Roses. Ouvrage de l’iconographie botanique, par Redout. Compos de 180 planches et fournis d’un texte descriptif par C. A. Thory. Paris, 1817-1824).
        Редутэ, Пьер Жозеф (1759-1840)  — знаменитый французский художник, прозванный современниками «Рафаэлем цветов»; был известен еще до Революции и состоял в качестве личного художника в свите королевы Марии Антуанетты; с 1822 г. профессор рисования при Королевском ботаническом саде; автор многочисленных работ, посвященных изображению растительного мира.
        Тори, Клод Антуан (1757-1827)  — французский писатель и натуралист; биографических данных о нем практически нет, известны только его работы, в том числе тексты к вышеупомянутой работе Редутэ.
        Лавальер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIX.
        Аквилегия (или водосбор)  — род многолетних трав из семейства лютиковых с крупными яркими цветами, декоративное растение.
        … Она была похожа на античное видение — Норму или Медею.  — Норма — галльская жрица, героиня популярной одноименной оперы (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI).
        Медея — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXI.
        «Отелло» — опера «Отелло, или Венецианский мавр» (1816 г.) Россини (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIV) на сюжет одноименной трагедии Шекспира.
        «Романс об иве» — песня-жалоба покинутой девушки; в трагедии «Отелло» ее поет Дездемона (IV, 3). Текст романса в опере отличается от слов Шекспира: здесь это воспоминание Дездемоны об умершей подруге (III, 1).
        XVI
        Палаццо (ит. palazzo)  — дворец, особняк; в русском языке это слово обычно применяется к итальянской архитектуре.
        … вплоть до меланхоличных стихов Данте в устах гондольера…  — Гондольер — гребец на гондоле, одновесельной плоскодонной венецианской лодке с каютой или тентом и с поднятыми фигурными носом и кормой; гондолы до сих пор служат средством передвижения по городским каналам Венеции и всегда считались характерной деталью ее пейзажа.
        Здесь имеется в виду песня гондольера из оперы Россини (III, 1). Под впечатлением этой песни Дездемона поет «Романс об иве».
        … Ария статуи в моцартовском «Дон Жуане» … отчаяние доньи Анны, когда она натыкается на тело своего отца…  — Имеется в виду опера-драма Моцарта (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIV), написанная в 1787 г. Ее сюжет — одна из версий легенды о вольнодумце Дон Жуане (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII); согласно этой версии, Дон Жуан был увлечен в ад надгробной статуей убитого им Командора, чью дочь донью Анну он пытался соблазнить.
        Здесь речь идет об арии статуи Командора в последней сцене второго акта, в которой Командор требует от героя раскаяния в грехах. Упоминаемая Дюма сцена с доньей Анной относится к первому акту.
        Менвьель, Жозефина (урожденная Фодор, часто упоминается как Фодор-Менвьель; 1793 — после 1825)  — известная французская певица; дебютировала в Санкт-Петербурге в 1810 г.; впоследствии с неизменным успехом выступала в Итальянской опере в Париже, а также на сценах крупнейших городов Европы, исполняя партии в наиболее известных в то время операх, в том числе и «Дон Жуане» Моцарта; редкой красоты голос, великолепно сочетающийся с прекрасными сценическими данными и драматическим талантом, выдвинули ее в ряды выдающихся оперных певиц XIX в.; однако тяжелая и неизлечимая болезнь голосовых связок заставила ее уже в 1825 г. уйти со сцены.
        Зонтаг, Генриетта (1806-1854)  — немецкая оперная и камерная певица; выступала в театрах Вены, Лондона, Парижа и Берлина.
        Каталани — см. примеч. к ч. 1, гл. XIV.
        Малибран — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Сопрано — самый высокий по звучанию женский певческий голос.
        Фиоритура — пассажи, украшающие основную мелодию музыкального произведения; широко применялись в итальянской опере XVIII в.
        Порпора — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        Перголези (Перголезе), Джованни Батиста (1710-1736)  — прославленный итальянский композитор; положил начало расцвету оперы-буфф в Италии; его творчество вызвало во Франции оживленную полемику (так называемую «войну буффонов»), в которой представители Просвещения отстаивали реализм в опере против приверженцев пышной музыки придворного театра.
        Вебер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        Россини — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIV.
        … то, что может позволить furia francese…  — Словами furia francese («французская пылкость») Макиавелли (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II) охарактеризовал наступательный порыв французских войск в битве при Форново (6 июля 1495 г.) во время Итальянских войн 1494-1559 гг.  — борьбы Франции за Италию против Испании и Священной Римской империи. Французы были атакованы при Форново войсками Венеции и Мантуи, имевшими огромное превосходство в силах, но отразили атаку и сумели пробить путь отступления на родину.
        Итальянская опера — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        XVII
        Гиппократ (ок. 460 — ок. 370 до н. э.)  — древнегреческий врач, реформатор античной медицины; с его именем связано представление о высоком моральном облике врача.
        Школа права — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        … находится примерно на полпути к антиподам…  — Антиподы (гр. antipodes — буквально: «расположенные ногами к ногам»)  — жители другого полушария (иногда — просто жители чрезвычайно удаленной местности).
        … Моцарт выше Россини, а «Свадьба Фигаро» лучше «Севильского цирюльника».  — «Свадьба Фигаро» — комическая опера Моцарта (1786 г.).
        «Севильский цирюльник» — опера Россини (1816 г.).
        Эти музыкальные произведения написаны соответственно по первой и второй частям драматической трилогии Бомарше (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI).
        Чичероне (ит. cicerone)  — проводник, дающий объяснения туристам при осмотре достопримечательностей.
        XVIII
        «Закон любви» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III (о Пейроне).
        … «Еще одна такая победа,  — сказал Пирр, который, как известно, был не конституционным монархом, а мудрым тираном,  — и я погиб!» — Пирр (319-273 до н. э.)  — царь Эпира (государства на северо-западе Греции) в 307-302 и 296-273 гг. до н. э.; видный полководец. Здесь цитируются (несколько неточно) слова Пирра по поводу его сражения с римлянами при Аускуле в Южной Италии в 270 г. до н. э., стоившего ему огромных потерь: «Еще одна такая победа, и мы погибли». Этот эпизод породил известное выражение «Пиррова победа» — успех, достигнутый ценой чрезмерных жертв.
        … Проект был предложен для рассмотрения господам Брольи, Порталису, Порталю и Батару.  — Брольи (Бройль), Ашиль Шарль Леон Виктор, герцог де (1785-1870)  — французский дипломат и государственный деятель; происходил из переселившейся во Францию родовитой итальянской семьи; при Реставрации принадлежал к оппозиции правительству в Палате пэров, был сторонником династии Орлеанов; во время Июльской монархии в 1835-1836 гг.  — председатель совета министров, занимал также ряд других министерских постов; во время революции 1848-1849 гг.  — депутат Законодательного собрания; после установления Второй империи отошел от политической деятельности; оставил мемуары, изданные посмертно.
        Порталис, Порталь, Батар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXVI.
        … подписчиков на Вольтера в издании Туке…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … читали «Философский словарь»…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        … зачерпывая табак из табакерки с Хартией.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Виллель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … праздновалась годовщина первого возвращения Карла X в Париж: 12 апреля 1814 года.  — Карл X (тогда граф д’Артуа) эмигрировал из Франции в 1789 г. в самом начале Революции. Весной 1814 г., после взятия союзниками Парижа, отречения Наполеона и решения французского сената о приглашении на трон Людовика XVIII, граф д’Артуа вернулся во Францию и 12 апреля приехал в Париж. Там он самочинно провозгласил себя наместником королевства, встал во главе правления и от имени брата, лицемерно надеясь, что тот отменит это обещание, согласился признать конституционный образ правления. Однако Людовик XVIII, главным образом по настоянию русского императора Александра I, согласился на введение новой конституции — Хартии.
        Второй раз граф д’Артуа вынужден был бежать из Франции весной 1815 г. во время «Ста дней». Летом этого же года после вторичного низвержения Наполеона и Второй реставрации он опять вернулся во Францию.
        … национальная гвардия стала караулом в Тюильри…  — Национальная гвардия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … 12 апреля совпало со Святым четвергом.  — Святой (или Великий) четверг — четверг предпасхальной, так называемой Страстной недели; один из важнейших христианских праздников; согласно евангелиям, в этот день Христос, зная, что его ждет близкий арест и казнь, устроил прощальную тайную вечерю с учениками, после которой был арестован.
        … в павильоне Часов пробило девять…  — Павильон Часов — центральный корпус дворца Тюильри.
        … в сопровождении его высочества дофина…  — Имеется в виду старший сын Карла X герцог Ангулемский (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV).
        … команды от всех легионов национальной гвардии…  — Легион — здесь: штатная часть национальной гвардии, соответствовавшая армейскому полку.
        … орденскими лентами Святого Людовика и Святого Духа.  — Орден Святого Людовика для награждения офицеров армии и флота за боевые заслуги был учрежден Людовиком XIV в 1693 г.; назван в честь короля Франции Людовика IX Святого (1215-1270; правил с 1226 г.).
        Орден Святого Духа — высший орден королевской Франции, был учрежден Генрихом III в 1578 г.; в 1791 г. во время Революции был упразднен; восстановлен во время Реставрации и просуществовал до 1830 г.
        … это был солдат Медокского полка…  — Медок — историческая область на песчаном полуострове между устьем реки Гаронна и Бискайским заливом в департаменте Жиронда в Южной Франции (до Революции относилась к провинции Гасконь). Это же имя носила крепость, построенная севернее города Бордо в конце XVII в. Медокский полк (как и упоминаемый ниже Пикардийский) относился к так называемым «старым» полкам дореволюционной французской армии, не имевшим нумерации и называвшимся по провинциям и местностям королевства и именам принцев крови. Революция отменила эти наименования, присвоив всем армейским частям и соединениям порядковые номера. При Первой реставрации были восстановлены старые полковые названия, вновь отмененные Наполеоном во время «Ста дней». При Второй реставрации старые правила названия воинских частей были возобновлены с некоторыми изменениями: пехотные полки стали называться по имени департаментов, кавалерийские опять получили дореволюционные имена.
        … командир батальона мёзских волонтёров…  — Разложение французской армии в результате Революции и угроза войны с феодальной Европой потребовали усиления вооруженных сил страны, поэтому по решению правительства департаменты в 1791-1792 гг. за свой счет формировали и вооружали так называемые «национальные батальоны волонтёров», т. е. добровольцев. С началом военных действий эти подразделения вливались в действующую армию и назывались по имени пославших их департаментов. Однако волонтёрские части себя не оправдали. Число добровольцев, несмотря на неоднократные призывы, было невелико, снаряжение волонтёрских батальонов — плохим, а боевые качества при всем патриотизме волонтёров — низкими. Эти обстоятельства, а также полное революционизирование к 1793 г. регулярной армии сделали отдельные формирования волонтёров ненужными. Зимой 1792-1793 гг. было принято решение о слиянии волонтёрских и регулярных батальонов в единые полки.
        Департамент Мёз — располагается на северо-востоке Франции, по верхнему течению реки Мёз (Маас).
        … полковник Пикардийского полка…  — Удино (см. о нем примеч. ниже) командовал Пикардийским полком в начале 90-х гг. XVIII в. и сумел предотвратить эмиграцию из него офицеров-дворян.
        Пикардия — историческая провинция Франции, расположенная севернее Парижа.
        … завоеватель Трира…  — Трир — город в Рейнской области Западной Германии; в XVIII в. столица архиепископства Трирского — духовного княжества, входившего в Священную Римскую империю; в августе 1794 г. во время войны Французской республики с первой контрреволюционной коалицией европейских государств (1792-1797) был занят французской армией, а земли архиепископства частично присоединены к Франции.
        … герой мангеймского моста…  — Мангейм — город и крепость в Западной Германии на Рейне при впадении в него правобережного притока — реки Неккар; в конце XVIII в. входил в герцогство Баден; в сентябре 1795 г. был занят французами и стал их опорным пунктом. В октябре под городом начались тяжелые бои с австрийской армией, посланной для освобождения Мангейма. Одним из центров боев был мост на Неккаре и укрепление перед ним. В ночь с 18 на 19 октября австрийцы овладели предмостным укреплением, французы потеряли знамя и много людей, а генерал Удино был взят в плен.
        … командир сводного корпуса гренадеров Великой армии…  — Гренадеры — солдаты, специально обученные для метания ручных гранат; появились в европейских армиях в XVII в.; уже с конца этого столетия составляли отборные подразделения, а позже целые части и войсковые соединения, назначавшиеся на самые ответственные места боевых действий.
        Удино командовал сводным корпусом гренадеров Великой армии в 1805-1807 гг.
        Великая армия — название главного соединения наполеоновской армии, находившегося под командованием самого императора.
        … победитель при Остроленке…  — Остроленка — город в Польше; 3-4 февраля 1807 г. во время войны Наполеона с четвертой коалицией европейских держав (Пруссия, Россия, Англия и др.) здесь произошло сражение между французскими войсками под общим командованием генерала Савари и русским корпусом, которое закончилось отступлением русских войск. Удино в этом сражении командовал дивизией, вытеснившей русских из Остроленки.
        … участник битв при Ваграме, Березине, Бауцене…  — Ваграм — селение около Вены, вблизи которого 5-6 июля 1809 г. произошло сражение между французскими и австрийскими войсками; Наполеон одержал в нем победу, решившую исход кампании. За отличие в этом сражении Удино, командовавший корпусом, получил от Наполеона звание маршала Франции.
        При движении к Березине (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXI) корпус Удино находился в авангарде французской армии и оттеснил обходившие ее русские войска. В разгар сражения маршал был ранен и сдал командование.
        Бауцен — город в Восточной Германии (в Саксонии), около которого 20-21 мая 1813 г. произошло сражение между армией Наполеона и союзными русско-прусскими войсками под общим руководством императора Александра I, окончившееся победой французов. Удино со своим корпусом при Бауцене наносил фланговый отвлекающий удар и свою задачу выполнил.
        … у него на теле было двадцать семь ран, на пять больше, чем у Цезаря…  — Согласно греческому историку и писателю Плутарху (ок. 46 — ок. 125), автору «Сравнительных жизнеописаний» знаменитых греков и римлян («Цезарь», 66), Цезарь (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLIII), убитый заговорщиками, получил 23 раны.
        … это был маршал Удино, герцог Реджио.  — Удино, Шарль Никола (1767-1847)  — французский военачальник, маршал Франции (с 1809 г.), участник войн Французской республики и Наполеона, от которого получил титул герцога Реджио (1809 г.); после отречения императора (на чем он настаивал) перешел на сторону Бурбонов и остался верен им во время «Ста дней»; с 1815 г.  — главнокомандующий парижской национальной гвардией; в 1823 г. при подавлении революции в Испании командовал корпусом; после Июльской революции 1830 г. примкнул к монархии Орлеанов.
        … добрыми намерениями вымощена дорога в ад!  — Точнее: «Благими (или добрыми) намерениями ад вымощен» — выражение, приписываемое английскому писателю Самюэлу Джонсону (1709-1784) и, возможно, восходящее к сочинениям некоторых средневековых английских богословов. В мировой литературе употребляется в нескольких вариантах, имеющих разночтения, даже довольно значительные, но, тем не менее, сохраняющих первоначальный смысл.
        Пейроне — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Ордонанс — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Петарда — в пиротехнике бумажный снаряд, наполненный порохом и дающий частые взрывы.
        Лион — один из крупнейших городов Франции; расположен при слиянии рек Роны и Соны.
        … битва при Маренго не внушила большей гордости…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXVIII.
        … победа при Аустерлице не была встречена с большим энтузиазмом.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Белое знамя — знамя Тельбура, Бувина и Фонтенуа…  — Имеется в виду знамя королевской Франции.
        Тельбур — селение в Западной Франции, близ которого 21 июля 1242 г. французские войска Людовика IX Святого нанесли поражение армии английского короля Генриха III (1207-1272; царствовал с 1216 г.) и его союзников — восставших вассалов французского короля. После этого поражения Генрих III вывел свои силы из Франции.
        Бувин — селение в Северной Франции неподалеку от города Лилля; 27 июля 1214 г. французская армия короля Филиппа II Августа (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX) разгромила английские, фламандские и немецкие войска под общим командованием императора Священной Римской империи с 1198 г. Оттона IV Брауншвейгского (ок. 1174-1218).
        Сражение при Бувине (как и при Тельбуре) произошло в ходе многолетней борьбы королей Франции с королями Англии (которые были в средние века одновременно и крупными французскими феодалами) за вытеснение их из своей страны. После битвы при Бувине Филипп II Август закрепил за собой обширные территории, ранее присоединенные им к королевским владениям.
        Фонтенуа — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIII.
        Марсово поле — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIX.
        Каптенармус — унтер-офицер, ведающий в войсковом подразделении учетом, хранением и раздачей оружия, боеприпасов и вещевого довольствия.
        … Все это было проделано в двенадцати округах.  — Округ — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        XIX
        … Вера эта, словно судно, потерпела кораблекрушение в революциях 1830 и 1848 годов…  — Июльская революция 1830 года во Франции окончательно ликвидировала монархию Бурбонов, представлявшую интересы землевладельческой аристократии. Непосредственным поводом к революции явились ордонансы Карла X от 26 июля, фактически восстанавливавшие абсолютную королевскую власть. Ответом на это было народное восстание 27-29 июля в Париже, в результате которого был свергнут режим Реставрации. Королевские войска были вытеснены из города; Карл X и его сын — наследник герцог Ангулемский — отреклись от престола в пользу малолетнего герцога Бордоского и затем выехали из страны. Палата депутатов в начале августа провозгласила королем герцога Луи Филиппа Орлеанского, монархия которого выражала интересы богатых банкиров страны. Революция во Франции способствовала подъему либерально-демократических и национально-освободительных движений в Европе.
        Революция 1848 года (точнее: 1848-1849 гг.) началась восстанием в Париже в феврале 1848 г.; в ее результате была свергнута Июльская монархия и установлена Вторая республика, просуществовавшая до декабря 1851 г., а формально до декабря 1852 г.
        Вольтижёры — род легкой пехоты, введенный Наполеоном во французской армии в 1804 г. и просуществовавший до 1871 г.; набирались из людей небольшого роста, не соответствовавшего армейскому стандарту, и были снабжены оружием облегченного образца; предназначались для сопровождения кавалерии и совместного с нею боя, а также для разведки.
        … построились в боевом порядке перед Военной школой.  — Имеется в виду Парижское военное училище — офицерская школа в Париже, основанная в середине XVIII в. и упраздненная во время Революции; здание школы, построенное в 1751-1753 гг. архитектором Ж. А. Габриелем (1698-1782), ныне служит помещением Военной академии.
        … величайший день праздника Федерации…  — Праздник Федерации — торжества на Марсовом поле 14 июля 1790 г. в честь первой годовщины взятия Бастилии, то есть начала Великой французской революции. Название праздник получил от федераций — союзов, заключавшихся в 1789-1790 гг. между муниципальными властями городов и провинций Франции для защиты завоеваний Революции. Торжества в Париже символизировали слияние этих союзов в единую национальную федерацию и достижение целей этого народного движения — единства страны и устранения остатков феодальной раздробленности. Новую Францию по инициативе Учредительного собрания представляли с мест делегаты национальной гвардии, то есть выходцы из имущих слоев населения. Эта церемония, на которой присутствовало огромное число парижан, способствовала росту солидарности революционного народа различных частей страны.
        Шайо — старинная деревня, известная с VII в. и расположенная на холме у западной окраины Парижа; ныне ее территория находится в черте города.
        … великую революционную традицию, основанную такими деятелями, как Сведенборг или Калиостро…  — Сведенборг, Эмануэль (1688-1772)  — шведский ученый-естествоиспытатель и философ-мистик; объявил себя «духовидцем» и создал учение о потусторонней жизни и поведении духов; стремился дать свое толкование Библии, считая его истинным.
        Калиостро — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXII.
        … проникнуть сквозь три года и увидеть 29 июля за этим 29 апреля.  — 29 июля 1830 г. победой восставших завершились уличные бои в Париже и был окончательно закреплен успех Июльской революции.
        … поэтичную и искреннюю Джульетту, поднимающуюся из своей могилы и медленно сбрасывающую саван…  — Имеется в виду сцена трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта», когда мнимоумершая и похороненная Джульетта приходит в себя и встает из гроба в фамильном склепе (V, 3).
        Дом инвалидов — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. X.
        Герцог Орлеанский — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Герцог Шартрский — Фердинан Филипп (1810-1842), старший сын герцога Орлеанского, будущего короля Луи Филиппа; после воцарения отца стал в свою очередь герцогом Орлеанским; военачальник, погиб в результате несчастного случая.
        Герцогиня Ангулемская — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        Герцогиня Беррийская — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Герцогиня Орлеанская — Мария Амелия (1782-1866), жена герцога Орлеанского; урожденная неаполитанская принцесса; в 1830-1848 гг. королева Франции; умерла в эмиграции.
        … Бари непременно избрал бы его моделью для человека-льва или льва-народа.  — Бари, Луи Антуан (1796-1875)  — французский скульптор-анималист и художник романтического направления; получил известность с начала 30-х гг. XIX в.; среди наиболее значительных его скульптур группа «Лев, борющийся со змеей» и «Лев» — статуя на цоколе Июльской колонны в Париже (1836 г.), воздвигнутой в память революции 1830 г.
        … как раз там, где тридцать семь лет назад возвышался алтарь отечества, с которого Людовик XVI присягнул французской конституции.  — Алтарь отечества — одна из первых эмблем Революции, воплощавшая идею патриотизма. Такие алтари представляли собой монументальные сооружения, к середине 1790 г. воздвигнутые в большинстве населенных пунктов Франции перед зданиями муниципалитетов, на возвышенностях и других видных местах; служили для совершения торжественных и праздничных церемоний, принесения воинской присяги, заключения актов гражданского состояния и т. д. Обязательность их установления была оформлена в июле 1792 г. декретом Законодательного собрания. Упоминаемый здесь алтарь отечества в Париже был построен на Марсовом поле к празднику Федерации в июле 1790 г. и представлял собой огромный земляной ступенчатый постамент, на верхней площадке которого стояло ритуальное здание. Все сооружение было скромно декорировано античными барельефами и революционными лозунгами.
        Людовик XVI (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. II) во время праздника Федерации 14 июля 1790 г. принес присягу конституции (к тому времени была выработана и утверждена лишь часть ее статей; в исторической науке по дате завершения работы над ней она называется конституцией 1791 года) и обещал защищать ее. 13 сентября 1791 г. Людовик письменно подтвердил свое принятие конституции и присягу 1790 г., а 14 сентября явился в Национальное собрание и там присягнул вторично.
        … возвращались по улице Риволи и через Вандомскую площадь…  — Вандомская площадь лежит в центре Парижа на небольшом расстоянии к северу от улицы Риволи (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIII) и напрямую соединяется с нею; спланирована в конце XVII в. на месте разрушенного дворца герцогов Вандомских, отчего и получила в конце XVIII в. после нескольких переименований свое название; известна одноименной колонной (официальное ее название — колонна Великой армии, или Аустерлицкая), воздвигнутой в 1810 г. в честь побед Наполеона над армиями Австрии и России в войне 1805 г.
        Аппоньи — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        Салон Дианы — подразумевается галерея Дианы на первом этаже дворца Тюильри, соединяющая его главный корпус, павильон Часов, с боковым — павильоном Флоры на берегу Сены. (Салоном Дианы назывался также один из залов Большого версальского дворца.)
        … Луи Филипп тоже, кажется, завтракал, когда в 1848 году ему объявили, что караульные помещения на площади Людовика XV захвачены…  — Площадь Людовика XV (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIII) в 1826-1830 гг. называлась площадью Людовика XVI, а с 1830 г.  — площадью Согласия.
        Здесь имеется в виду один из эпизодов восстания 22-24 февраля 1848 г., свергшего Июльскую монархию. В первой половине дня 22 февраля на площади Согласия произошли столкновения демонстрантов, направлявшихся из различных районов Парижа к Палате депутатов, расположенной как раз напротив площади на другом берегу реки. После того как площадь была очищена от парижан, на соседних улицах началось строительство баррикад.
        Дама, Анн Гиасинт Максанс, граф де (1785-1862)  — французский генерал и государственный деятель; представитель знатного французского семейства, воспитывался в эмиграции; окончил военное училище в Петербурге и дослужился в русской армии до чина генерала; после Реставрации вернулся во Францию; в 1824 г.  — военный министр, в 1824-1828 гг.  — министр иностранных дел; был воспитателем герцога Бордоского и в 1830 г. эмигрировал вместе с ним; в 1833 г. вторично вернулся во Францию.
        Герцог Бордоский, Анри Шарль Фердинан Мари Дьедонне (1820-1883)  — внук Карла X от его второго сына герцога Беррийского, убитого в 1820 г. (см. примеч. к ч. 1, гл. XXVI); родился через семь с лишним месяцев после смерти отца; в истории более известен как граф Шамбор, по имени его владения — исторического замка на Луаре. Во время Июльской революции Карл X и герцог Ангулемский отреклись от престола в его пользу и провозгласили мальчика законным королем Генрихом V. Однако новый государь признан не был и вынужден был удалиться в эмиграцию, где оставался до 70-х гг. XIX в. Все это время он считался французскими легитимистами (сторонниками династии Бурбонов), активно агитировавшими в его пользу, единственно законным претендентом на престол. Однако граф Шамбор своей традиционалистской позицией, верностью консервативному католицизму и принципам абсолютной монархии, отказом признать произошедшие после 1830 г. изменения в стране лишил себя и без того незначительных шансов на корону.
        Фрейсину, Дени Люк (1765-1841)  — французский государственный и церковный деятель и писатель, известный реакционный проповедник; сторонник Реставрации, во время которой получил титул графа, сан епископа без определенной кафедры и высокую придворную духовную должность; в 1824-1827 гг., будучи министром духовных дел и народного просвещения, уволил в отставку множество профессоров и учителей, не придерживавшихся духа крайней реакции; после Июльской революции отошел от политической деятельности и эмигрировал; был одним из воспитателей герцога Бордоского.
        XX
        … собрались все ветераны заговоров из Гренобля, Бельфора, Сомюра и Ла-Рошели…  — О попытках восстаний в Гренобле, Сомюре и Ла-Рошели см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I, в Бельфоре — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        Лафайет — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Кёклен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. IX.
        Пажоль — см. примеч. к ч. 1, гл. VII.
        Дермонкур — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        Каррель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Гинар, Жозеф Огюст (1799-1874)  — французский политический деятель; один из самых ярких представителей движения карбонариев, участник нескольких антиправительственных заговоров и баррикадных боев во время революции 1830 г.; в период Июльской монархии продолжал борьбу за торжество республиканских идей и вошел в оппозицию к правительству; в 1834 г. был арестован за организацию республиканского «Общества прав человека» в артиллерийских частях национальной гвардии, где он служил; приговоренный к депортации, бежал и провел 15 лет в изгнании, в Англии; вернулся в 1848 г., когда во Франции началась революция, в которой он принял самое активное участие, занимая в этот период посты мэра Парижа и префекта полиции; депутат Учредительного собрания, крайне левого крыла; впоследствии был приговорен к пожизненной ссылке, однако вскоре помилован и с середины 50-х гг. отошел от активной политической жизни.
        Араго — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Кавеньяк — скорее всего имеется в виду Кавеньяк, Годфруа (1801-1845)  — представитель известной французской семьи политических деятелей-республиканцев, публицист демократического направления; примыкал к организации карбонариев, участвовал в Июльской революции; во время монархии Луи Филиппа был одним из руководителей тайного «Общества друзей народа», принимал участие в республиканских восстаниях в Париже в 1832 и 1834 гг.; неоднократно подвергался тюремному заключению.
        … к Орасу Верне, все полотна которого были отвергнуты Салоном…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V.
        Виллель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Корбьер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        Пейроне — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Дама — см. примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        Клермон-Тоннер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        Фрейсину — см. примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        Шаброль, Андре Жан Кристоф, граф де (1771-1836)  — французский политический деятель, роялист; член Палаты депутатов (1821-1823) и Палаты пэров (1823-1830); в 1824-1828 гг.  — морской министр, в 1829-1830 гг.  — министр финансов; после Июльской революции отошел от политической деятельности.
        … Лафайет и Монморанси отказались от своих титулов ночью 4 августа 1789 года.  — На заседании в ночь с 4 на 5 августа 1789 г. (отсюда его названия в литературе: «ночь 4 августа», «ночь чудес») французское Учредительное собрание объявило о полном уничтожении феодальной системы в деревне.
        Многие крупные сеньоры, захваченные обстановкой всеобщего энтузиазма, поднимались на трибуну и заявляли, что отказываются от своих феодальных прав.
        Декрет Национального собрания об упразднении наследственного дворянства был принят 19 июня 1790 г. по предложению депутата от третьего сословия генерала полиции Гийома Франсуа Шарля Гупиля де Префлена (1727-1801), поддержанного Лафайетом (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III) и Монморанси.
        После решения 19 июня Лафайет никогда более не употреблял своего титула маркиза.
        Монморанси-Лаваль, Матьё Жан Фелисите, герцог де (1766-1826)  — представитель либеральной французской аристократии, депутат Генеральных штатов от дворянства, затем член Учредительного собрания; в 1792-1795 гг. эмигрант; при Реставрации в 1821-1822 гг. был министром иностранных дел и председателем совета министров.
        … вроде хромого беса, который приподнимает крыши, чтобы я видел все происходящее на заседании Государственного совета.  — Имеется в виду эпизод из романа «Хромой бес» Лесажа (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII): его герой дьявол Асмодей поднимает крыши домов Парижа и заглядывает внутрь.
        Государственный совет — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        «Монитёр» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        … Герцог де Дудовиль, управляющий делами королевского дома, подал в отставку.  — Дудовиль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXVI.
        … это место словно нарочно создано для князя де Полиньяка.  — Полиньяк, Жюль Огюст Арман Мари, граф де (1780-1847)  — французский государственный деятель, крайний роялист; еще ребенком дал клятву до конца жизни бороться против принципов и последствий Революции; был сыном Иоланды де Полиньяк, подруги Марии Антуанетты — его крестной матери; ребенком был увезен родителями в эмиграцию; в 1804 г. принимал участие в заговоре против Наполеона, был приговорен к двум годам тюрьмы, но оставался под арестом почти до конца Империи; в 1820 г. (а не в 1814 г., как у Дюма) получил от римского папы княжеский титул; посол в Лондоне в 1823-1829 гг.; в 1829-1830 гг. министр иностранных дел и глава правительства; главный инициатор печально знаменитых ордонансов Карла X от 25 июля 1830 г., фактически восстанавливавших абсолютную монархию и вызвавших Июльскую революцию; после падения монархии Бурбонов был арестован и приговорен к пожизненному заключению, но в 1836 г. помилован и больше политической роли не играл; написал несколько политических сочинений.
        … князя Анатоля Жюля де Полиньяка, приговоренного к смерти в тысяча восемьсот четвертом году, спасенного благодаря вмешательству императрицы Жозефины…  — Здесь в романе неточность: к смертной казни был приговорен не тот Полиньяк, о котором идет речь, а его старший брат, Арман Жюль Марк Эраклиюс (в 1804 г. граф, а в описываемое время герцог де Полиньяк; 1771-1847), также участвовавший в заговоре против Наполеона; в результате ходатайства Жозефины (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. X) казнь ему заменили пожизненным заключением; младший же брат, как сказано выше, был приговорен к двум годам тюрьмы, но по отбытии срока заключения не был освобожден, а содержался вместе с братом под очень строгим надзором в одном из парижских домов для умалишенных (там находились и некоторые другие деятели оппозиции, как правой, так и левой); оба брата бежали оттуда в 1813 г.
        … со времен «пяти процентов»…  — С приходом в сентябре 1824 г. к власти Карла X, фанатичного приверженца дореволюционного режима, встал вопрос о выплате бывшим эмигрантам денежной компенсации в размере около одного миллиарда франков за их земли, конфискованные и проданные во время Революции. В качестве одного из источников средств для выплаты этого «эмигрантского миллиарда» был предложенный тогдашним главой кабинета министров графом де Виллелем проект так называемой «конверсии ренты». Держателям государственных процентных бумаг предлагались два варианта: либо выплата их капитала, либо конверсия (замена) их акций на другие с более скромным процентом. То, что только пять процентов государственных обязательств должно было соответствовать их номиналу, а также увеличивающаяся тенденция к снижению процента вынуждало держателей ренты продавать свои бумаги ниже указанной на них стоимости. Этот проект вызвал бурю возмущения как среди владельцев ренты, так и в рядах либеральной оппозиции, которая незамедлительно воспользовалась всеобщим недовольством, чтобы восстановить баланс политических сил после своего
поражения на парламентских выборах в марте 1824 г. Напуганная столь неожиданной реакцией Палата пэров отклонила проект большинством голосов, что было тяжелым ударом для Виллеля. Однако закон об «эмигрантском миллиарде» все же был принят 27 апреля 1825 г.
        … по словам Бартелеми и Мери…  — Далее приведены слова из стихотворного памфлета Мери и Бартелеми (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI) «Виллелиада, или Взятие замка Риволи» (1827 г.).
        … Ганнибал, который, по рассказу Тита Ливия, прорвался через Альпийские горы с помощью уксуса…  — В 218 г. до н. э., в начале Второй Пунической войны между Римом и Карфагеном, Ганнибал (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIX) с большими потерями и трудностями совершил переход по узким обледенелым тропам через альпийский перевал Малый Сен-Бернар из современной Южной Франции в Северную Италию. Чтобы проделать в одном месте проход в скале, карфагеняне разожгли около нее костер, а затем стали поливать уксусом раскаленные камни, которые от этого превращались в рыхлую массу.
        Ливий, Тит (59 до н. э.  — 17 н. э.)  — древнеримский историк, автор сочинения «История Рима от основания Города»; сохранившиеся части сочинения повествуют о событиях до 293 и 218-168 гг. до н. э. В этом труде и содержится рассказ о переходе Ганнибала через Альпы (XXI, 37).
        XXI
        Улица Ришелье — названа в честь знаменитого государственного деятеля кардинала Ришелье (1585-1642); находится в центре старого Парижа; ведет от дворца Пале-Рояль в северном направлении к Бульварам.
        «Сезам, откройся!» (или: «Сезам, отворись!»)  — выражение из арабской средневековой сказки «Али Баба и сорок разбойников»; этой магической формулой открывался вход в пещеру, полную сокровищ; иносказательно употребляется в значении заклинания: как ключ для преодоления каких-либо препятствий. Сказка об Али Бабе была включена французским востоковедом Антуаном Галланом (1646-1715) в подготовленный им перевод памятника средневековой арабской письменности — сборника сказок «Тысяча и одна ночь», впервые изданных во Франции в 1704-1708 гг. Однако ни в одном подлинном списке сборника этой сказки нет, она была заимствована переводчиком из другого источника. Но, несмотря на это, выражение «Сезам, откройся!», прочно вошедшее во многие языки мира, обычно связывается именно со сказками «Тысячи и одной ночи».
        Нанка — грубая, плотная хлопчатобумажная ткань. Название ее связано с местом первоначального производства — городом Нанкин в Китае и предполагало также ее окраску в какой-либо оттенок желтого цвета. Однако в середине XIX в. нанкой называли ткани подобного рода и другой расцветки.
        … зовется старым севрским фарфором тонкой глины.  — Севрский фарфор — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VII.
        … освещаемый с потолка лампой богемского стекла…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXI.
        … золоте с лазурью, которыми Марила украшал свои восточные пейзажи.  — Марила, Проспер (1811-1847)  — французский художник-пейзажист; в двадцатилетием возрасте был приглашен в качестве рисовальщика немецким бароном фон Гугелем совершить длительное путешествие на Восток; посетив Грецию, Сирию, Палестину, Египет, Северную Африку, был буквально очарован их природой, красками, памятниками культуры, людьми во всем разнообразии восточных типов лиц и характеров. Все это нашло отражение в его многочисленных полотнах, где Восток представал в несколько идеализированном виде; помимо пейзажей, иногда рисовал портреты; по возвращении в Париж в 1833 г. выставил свои работы и имел большой успех; страдал тяжелым, неизлечимым нервным заболеванием, которое привело его к потере рассудка и ранней смерти.
        … на ночном столике работы Буля…  — Буль, Андре Шарль (1642-1732)  — французский художник-столяр, искусный резчик, гравер и рисовальщик, придворный мастер Людовика XIV; создатель особого стиля дорогой дворцовой мебели.
        … девственные снега Юнгфрау или Монблана.  — Юнгфрау — вершина в Бернских Альпах в Швейцарии; одна из высочайших в Европе (4518 м).
        Монблан — горный массив и вершина в Западных Альпах на границе Франции и Италии; самая высокая точка Западной Европы (4807 м).
        … Сначала — Олимп, а затем и возлежащую на нем богиню.  — Олимп — самый высокий горный массив Греции (2917 м) у берегов Эгейского моря; в древнегреческой мифологии — священная гора, место пребывания главных богов, так называемых олимпийцев.
        Саксонский фарфор — изделия всемирно знаменитой фабрики, открытой в 1710 г. в городе Мейсене в Саксонии.
        Прадье — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Антильские острова — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXI.
        Геликония — растение, близкое к банановому дереву; имеет широкие, охватывающие стебель листья и ярких окрасок цветы, собранные в соцветия (кисть, гроздь); имеется около 30 видов этого растения, произрастающего в основном в тропических районах Южного полушария; его редкие породы культивируются в оранжереях.
        … равенала с Мадагаскара, представляющая в уменьшенном виде дерево путешественников…  — Равенала — древовидное тропическое растение семейства банановых; получило название «дерева путешественников», потому что в углублениях и у основания его листьев накапливается вода, которую можно использовать для питья.
        Мадагаскар — большой остров в Индийском океане (в Южном полушарии, на 400 км восточнее побережья Африки); основная часть современного государства Мадагаскар.
        Стрелиция-регия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXVI.
        Канна — род травянистых растений; имеет высокий стебель до 1,5-2,5 м высоты, широкие листья и крупные соцветия различных цветов, от ярко-желтого до многочисленных оттенков розового и красного; очень ценится в садоводстве и цветоводстве.
        Костус — вид тропической травы с крупными мясистыми листьями и с соцветиями в форме колосков; произрастает в тропических районах Азии; существует около 15 видов этого растения, большинство из которых выращивается в оранжереях.
        Ангрек — один из видов орхидей (всего известно до ста его видов) с длинными, достигающими 45 см лепестками цветов; распространен на островах Индийского океана и в тропической Африке. На Дальнем Востоке ароматные лепестки этих цветов используются для заварки чая, а листья применяют в медицине в качестве слабительного средства.
        Остров Реюньон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        Имбирь — многолетнее тропическое растение, возделываемое в Азии (в том числе в Южном Китае), Африке и Австралии; сухое его корневище под тем же названием применяется в кулинарии и пищевой промышленности как пряность и ароматизирующее средство; некоторые виды его используются как декоративные.
        Плауны — родовое название растений семейства плауновых; в природе встречается несколько их видов: растут либо непосредственно на земле, либо поселяются на других растениях, но не являются паразитами, а пользуются ими только как местом прикрепления.
        … могли бы соперничать с самыми мягкими коврами Смирны и Константинополя.  — Смирна — древнегреческое название города Измир в азиатской Турции на побережье Эгейского моря; ковры — одна из статей его вывоза.
        … неведомый Эдем с улицы Артуа.  — Эдем — в библейской мифологии страна, где обитали до своего грехопадения первые люди Адам и Ева; синоним рая.
        Улица Артуа — см. примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        … читая «Раздумья» Ламартина.  — Ламартин (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LIII) в двадцатилетием возрасте отправился вместе с родителями путешествовать по Италии (ок. 1812-1813 гг.), где и написал первые свои стихотворения, которые в 1820 г. под общим названием «Поэтические раздумья» («Les Mditations potiques» вышли в свет в Париже и сделали его всемирно известным. Эти произведения, посвященные отрицанию современной цивилизации, стали вершиной романтической литературы Франции. В 1823 г. появился его второй сборник — «Новые поэтические раздумья».
        … древний скульптур из Афин или Коринфа не мог бы мечтать о другой модели…  — Коринф — город-государство Древней Греции, расположенный на узком перешейке, отделяющем полуостров Пелопоннес от материковой Греции; крупный центр торговли, ремесла и прикладного искусства; разрушен в конце IV в. н. э.
        … у Леды, соблазненной лебедем…  — Леда — в древнегреческой мифологии жена царя Спарты; в большинстве сказаний о ней — возлюбленная верховного бога-громовержца Зевса (римского Юпитера), который явился к ней в образе лебедя. Сюжет «Леда и лебедь» весьма распространен в изобразительном искусстве средних веков и нового времени.
        … Если бы ее увидел сейчас Канова, автор «Психеи» — этой языческой Евы, он бы создал шедевр из мрамора, который превзошел бы «Венеру Боргезе».  — Одна из первых работ Кановы (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXXI), скульптурная группа «Амур и Психея», принесла ему успех и широкую известность. (Психея — в древнегреческой мифологии олицетворение души. В обработке этого образа у древнеримского писателя Апулея, жившего во II в. н. э., Психея — царевна, возлюбленная бога Амура, который покинул ее; девушка соединяется с любимым после многих мук и испытаний.)
        Следуя лучшим образцам античных мастеров, Канова создавал изумительные по пластике, изяществу и гармонии скульптуры. Одним из таких шедевров по праву считается скульптурный портрет Полины Боргезе в образе торжествующей Венеры (ок. 1805-1807 гг.). В этой работе ему удалось удивительным образом сочетать абсолютное портретное сходство модели с идеальным представлением о совершенстве форм.
        Полина Боргезе, урожденная Мария Паолина Бонапарт (1780-1825)  — вторая сестра Наполеона Бонапарта; с 1803 г. вторым браком жена князя Камилла Боргезе; позировала Канове на вилле Боргезе в Риме. Скульптура долгое время хранилась, а затем экспонировалась в музее на этой вилле, поэтому в истории искусства она обычно называется «Венера Боргезе» не столько по имени модели, сколько по принадлежности к галерее Боргезе.
        … Корреджо написал бы с нее мечтательную Калипсо, у которой за спиной прячется в уголке занавески Амур…  — Корреджо (настоящее имя — Антонио Аллегри; 1489/1494-1534)  — итальянский художник эпохи Возрождения, взявший себе псевдонимом название родного города; автор картин, стенных и потолочных росписей на религиозные и мифологические сюжеты; работы Корреджо отличаются светским жизнерадостным характером.
        Калипсо — в древнегреческой мифологии нимфа, владычица острова Огигия на Крайнем Западе земли; семь лет ото всех скрывала у себя героя Одиссея (рим. Улисса), желая сделать его своим мужем, и отпустила его только по воле богов.
        Амур (или Купидон, гр. Эрот)  — в античной мифологии одно из древнейших божеств любви, ее олицетворение; часто изображался в виде шаловливого мальчика с луком, стрела которого, попадая в сердце человека, пробуждает в нем любовь.
        … Данте сделал бы ее старшей сестрой Беатриче…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI.
        … младшая сестра провела его по всем тайным закоулкам небес.  — В «Божественной комедии» Беатриче посылает Данте в его странствиях по аду и чистилищу спутника и сама спускается в предверие рая, чтобы принять его покаяние и ввести туда.
        … три возраста, словно «Три грации» Жермена Пилона…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXXI.
        … ангел принял бы ее за родную сестру, Поль — за Виргинию…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIV.
        … де Гриё — за Манон Леско.  — Манон Леско, «падшая девушка» и дворянин де Гриё — молодые влюбленные, герои знаменитого романа французского писателя Антуана Франсуа Прево д’Экзиль (1697-1763) «История кавалера де Гриё и Манон Леско» (1733 г.).
        XXII
        … это было похоже на то, как Пигмалион помог своей Галатее выйти из мраморной глыбы…  — В древнегреческой мифологии Пигмалион — скульптор (по другим сказаниям — царь острова Кипр), чуждавшийся женщин, но в конце концов страстно влюбившийся в изваянную им статую прекрасной девушки. Богиня Афродита в ответ на просьбу Пигмалиона дать ему жену, похожую на его произведение, оживила статую, которая получила имя Галатеи. Этот миф до новейшего времени — популярный сюжет в литературе, изобразительном и театральном искусстве.
        Антремон — плато в Юго-Восточной Франции в Провансе; место археологических раскопок древних кельтских поселений.
        Церковь святого Рока — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        «Magnificat» («Славься»)  — первое слово католического хвалебного песнопения, обращенного к Богоматери; дало название всему гимну, который положен на музыку многими композиторами.
        «Dies irae» (буквально: «День гнева»)  — начальные слова заупокойной католической службы, которые стали ее названием; текст ее восходит к XIII в.; традиционно автором считается монах-францисканец Томмазо да Челано (ок. 1190-1260); первоначально это песнопение не входило в богослужение и было узаконено лишь в конце XV в.; исполняется в заключение службы в день поминовения усопших (2 ноября) и в различных заупокойных богослужениях после молитвы священника на ступенях алтаря.
        Чичисбей — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XV.
        Ливорно — город и порт в Италии на побережье Лигурийского моря; в описываемое в романе время входил в герцогство Тоскана.
        Пиза — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        XXIII
        Департамент Сена — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        … статуи Каласа, Лабарра и Лезюрка…  — Здесь перечислены лица, ставшие во Франции жертвами судебных ошибок или даже юридических убийств, совершенных на религиозной или политической почве.
        Калас, Жан (1698-1762)  — тулузский купец-протестант, жертва религиозного фанатизма; был ложно обвинен в убийстве сына (отец якобы хотел помешать сыну перейти в католичество) и приговорен к смертной казни; семья его подверглась преследованиям. На защиту невинно осужденного встал Вольтер, придавший этому делу огромный резонанс. В 1765 г. под давлением общественного мнения Калас был реабилитирован, однако члены Тулузского парламента, осудившие его, и церковники, по чьей инициативе был начат процесс, никакого наказания не понесли.
        Лабарр, Жан Франсуа Ле-Фабр, шевалье де (1747-1766)  — французский дворянин; в 1765 г. был обвинен в осквернении религии, приговорен к отсечению правой руки и языка и сожжению живым; приговор был приведен в исполнение, хотя и в несколько «смягченной» форме: юноше, которого до казни пытали, в виде особой милости сначала отрубили голову. Вольтер выпустил сочинение в защиту Лабарра (и его еще более юного сотоварища по процессу, который спасся, сумев бежать за границу) во время суда, а после казни юноши дважды выступал с сочинениями, добиваясь реабилитации обоих невинно осужденных; однако эта реабилитация произошла только во время Революции.
        Лезюрк, Жозеф (1763-1796)  — сын состоятельных родителей, в 1796 г. обвиненный в ограблении почты и убийстве почтальона; на основании свидетельских показаний был признан виновным (хотя он доказывал свое алиби) и гильотинирован. Но в 1798 г. был арестован и казнен настоящий убийца, некий Дюбоск, чрезвычайно похожий на Лезюрка. Это сходство и вызвало ошибку свидетелей. Однако долгие попытки вдовы и дочерей Лезюрка добиться его реабилитации судебным порядком и вернуть утраченное состояние остались безуспешными. Трагическая судьба Лезюрка и его семьи послужила сюжетом для многих драматических произведений.
        Площадь Шатле, площадь Моста Сен-Мишель, мост Менял, мост Сен-Мишель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Бочарная улица — см. примеч. к ч. 1, гл. XI.
        Площадь Дофины — расположена перед западным фасадом Дворца правосудия на острове Сите среди небольшой группы зданий, отделяющих Дворец от Нового моста; образована в 1607 г. на месте королевского фруктового сада, заложенного в 1360 г. (когда здание Дворца правосудия еще было королевской резиденцией), а затем сада парижского суда; известна под многими названиями.
        Мост Сите (ныне мост Сен-Луи — Святого Людовика)  — ведет от восточной оконечности острова Сите позади собора Парижской Богоматери на соседний остров Сен-Луи; построен из дерева в 1627 г. и назван Красным; в 1795 г. был разрушен и восстановлен как каменный под названием моста Сите в 1804 г.; несколько раз перестраивался и в 1861 г. при очередной реконструкции получил нынешнее название.
        Набережная Часов — см. примеч. к ч. 1, гл. X.
        Набережная Дезе — находилась на северном берегу острова Сите, продолжая набережную Часов от моста Менял в восточном направлении; неоднократно переименовывалась, имея большую или меньшую протяженность; имя генерала Дезе (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. IX) носила в 1804-1808 гг.; в 1816-1834 гг. называлась набережной Сите; современное название с 1829 г.  — набережная Корсики.
        Набережная Архиепископства — расположена вдоль восточного и части южного берега острова Сите, окружая с двух сторон собор Парижской Богоматери; проложена в начале XIX в.; пространство между собором и рекой, в средние века густо застроенное, ныне занято садами; название получила от находившегося здесь дворца — официальной резиденции архиепископа Парижского,  — разгромленного во время антиклерикального мятежа в 1831 г. и в 1837 г. снесенного.
        Набережная Орфевр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIII.
        … казалось, будто старый остров Дворца стал плавучим островом…  — Так Дюма называет исторический центр Парижа, остров Сите, по периметру которого проходят упомянутые выше набережные; название он производит от Дворца правосудия, расположенного в западной части острова Сите.
        … к сводам старого дворца святого Людовика.  — То есть Дворца правосудия.
        … переносились на заседания Совета десяти или инквизиции.  — Совет десяти — тайный судебный трибунал и тайный орган политической власти в Венеции, существовавший с 1310 г. до падения Венецианской республики в 1797 г.; получил такое название потому, что первоначально был создан всего на 10 дней после раскрытия одного из заговоров. Затем полномочия его все время продлевались, пока с 1335 г. они не стали постоянными.
        Судебный ассессор — в данном случае судья, выступающий в качестве советника суда.
        Аяччо — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII.
        … статьями 293, 296, 302, 304, 345 и 354 Уголовного кодекса.  — Указанные статьи Уголовного кодекса Франции трактуют само понятие убийства (статья 296) и определяют наказания за совершение убийства при отягчающих обстоятельствах, за различные виды убийства и за подстрекательство к нему.
        … рядом с которым, если верить выступавшим, святой Венсан де Поль был лишь ничтожным эгоистом.  — Поль, Венсан (Винцент) де (точнее: Деполь; 1581-1660)  — французский священник; в молодости попал в плен к африканским пиратам-мусульманам и освободился благодаря своему красноречию; в 1610 г. был назначен духовником королевы Марии Медичи, а в 1619 г.  — главным священником галерного флота; много занимался миссионерской деятельностью, проповедовал по всей Франции, стремясь улучшить нравы духовенства и народа; основал несколько миссионерских и благотворительных религиозных обществ; сам много занимался благотворительностью и добился устройства богадельни, больницы для бедных, существующей до сих пор, и приюта для бездомных детей, которых подбирал на улицах Парижа; заботился об улучшении положения каторжников; за свою доброту был прозван парижанами Уполномоченным Провидения; в XVIII в. был причислен к лику святых.
        … старик, бледный и худой, словно воскресший Лазарь, откликнулся на зов…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        … ровным шагом, отдававшимся под сводами зала, будто поступь Командора.  — См. примеч. к ч. 1, гл. XVI.
        … Это сын одного из наших самых прославленных ученых…  — Вероятно, французского ботаника Луи Клода Мари Ришара (1754-1821), профессора Медицинской школы в Париже, автора многих научных трудов.
        … о его величестве Наполеоне Первом, коронованном в тысяча восемьсот четвертом году в Париже императоре французов…  — 18 мая 1804 г. указом французского сената Наполеону был поднесен титул императора французов; наименование республики не было упразднено и еще некоторое время сохранялось в употреблении. Императорское достоинство объявлялось наследственным в порядке первородства, что было подтверждено референдумом, результаты которого были оглашены в ноябре. Торжественная коронация в присутствии римского папы состоялась 2 декабря в Париже (а не в Реймсе или Ахене, где короновались французские короли) в соборе Парижской Богоматери.
        … коронованном в тысяча восемьсот пятом году в Милане короле Италии…  — В 1800 г. французские войска отвоевали у Австрии Северную Италию. Там на территории Ломбардии была восстановлена созданная в 1796-1797 гг. Цизальпинская республика, вассальная по отношению к Франции; в 1802 г. она была переименована в Итальянскую и президентом ее стал Наполеон. В середине 1804 г. депутация Палат представила ему адрес с предложением преобразовать новое государство в королевство, что и было исполнено указом от 17 марта 1805 г. Пышная коронация Наполеона состоялась 26 мая 1805 г. Формально новое королевство было независимо от Франции и управлялось вице-королем, пребывавшим в Милане.
        … мы заслужили наказания за отцеубийство…  — По законодательству, действовавшему во время Реставрации, за некоторые особо важные государственные преступления (в частности, связанные с покушением на безопасность короля и членов его семьи) полагалась казнь по ритуалу, установленному для отцеубийц (в основе такого постановления лежало представление о короле как об «отце нации»).
        … зрители поняли, что они скатываются с поэтических головокружительных высот политического Синая…  — Синай — горная группа на одноименном полуострове в Юго-Западной Азии, примыкающем к Африке. Здесь находится гора Хорив, на которой, согласно библейским преданиям, Бог передал Моисею законы для древних евреев. В переносном смысле Синай — нечто возвышенное, священное.
        … словно наполовину повергнутый титан только что не заставил пошатнуться на своем троне тюильрийского Юпитера…  — То есть французского короля. (О титанах см. примеч. к ч. 1, гл. VII.)
        … словно не были присутствующие в зале все еще ослеплены пылающими молниями императорского орла…  — Орел был одной из эмблем Наполеона; во время его царствования изображения орла находились на древках знамен французской армии, на знаках ордена Почетного легиона, на императорской мантии и т. д.
        … это критская дань, выплачиваемая ежегодно обществом за пороки и леность, ведь те, подобно античному Минотавру, требуют определенного числа жертв!  — Минотавр — в древнегреческой мифологии сказочное чудовище, получеловек-полубык; жил на острове Крит в специально построенном дворце Лабиринте, из которого не было выхода, и питался человеческим мясом. Через определенное время ему на съедение доставлялась так называемая критская дань — семь юношей и семь девушек из Афин. Так продолжалось, пока герой Тесей не убил Минотавра.
        … завсегдатаи, хорошо знакомые с фразерством г-на Берара и г-на де Маршанжи…  — Берар, Огюст Симон Луи (1783-1859)  — французский политический деятель, крупный чиновник во время Империи и Первой реставрации; позднее также банкир и предприниматель; был человеком либеральных взглядов и никогда не имел никакого отношения к судейской или юридической сфере деятельности, так что, судя по всему, упомянут в данном контексте по ошибке или в результате опечатки.
        По всей вероятности, имеется в виду Белар, Никола Франсуа (1761-1826)  — адвокат, судейский чиновник и политический деятель; начинал карьеру адвоката еще до Революции и тогда пользовался репутацией либерала; во время Революции проявил себя как конституционный монархист (этих убеждений он придерживался всю жизнь), в период якобинской диктатуры скрывался; при Наполеоне довольно успешно продвигался по служебной лестнице как юрист, однако Наполеон не любил его за независимую позицию и препятствовал его политической карьере; в 1814 г. активно содействовал реставрации Бурбонов, во время «Ста дней» вынужден был эмигрировать; с 1815 по 1826 г. был королевским прокурором. Официальная позиция Белара заставила его отклонить просьбу родственников маршала Нея принять на себя защиту маршала во время трагически закончившегося судебного процесса. Этот отказ, как и роль, сыгранная им в 1814 г., сделали его объектом ненависти либералов, и представление о нем как о столпе реакции (по-видимому, несколько преувеличенное) отразилось в тексте романа; был также членом Палаты депутатов, занимая там правые позиции.
        Маршанжи — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        … Не этой ли дорогой вели Дидье в Гренобле…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Пленье, Толлерона и Карбонно в Париже…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XI.
        … Бертона в Сомюре…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Рау, Бори, Губена и Помье в Ла-Рошели?  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Судебная полиция подобна стоглазому Аргусу…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … она была готова отправиться на поиски современных Каков в самые заветные их укрытия…  — Как (Какус)  — в древнеримской мифологии огнедышащее чудовище, опустошавшее поля в местности, где позднее возник Рим; по другому варианту мифа — разбойник и грабитель; был убит Гераклом, у которого похитил несколько коров и спрятал их в своей пещере.
        Канал Сен-Мартен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Ла-Виллет — см. примеч. к ч. 1, гл. II.
        Сен-Жермен (Сен-Жермен-ан-Ле)  — город к западу от Парижа; известен старинным замком, до середины XVII в. одной из королевских резиденций.
        Пуаси — город на Сене к западу от Парижа, в департаменте Ивелин.
        Улица Карла Десятого — магистраль, пересекающая северные окраины Парижа; была открыта в 1823 г., а в следующем году названа улицей Карла Десятого, после Июльской революции 1830 г. переименована в улицу Лафайета.
        Люксембургский дворец — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII.
        Улица Кадран — находится в центре старого Парижа; известна с середины XV в., неоднократно меняла свое название; упомянутое имя носила в 1807-1851 гг.; ныне называется улицей Леопольда Беллана.
        … между Ангулемом и Пуатье…  — Ангулем — город в Западной Франции, административный центр департамента Шаранта; в средние века столица исторической провинции Ангумуа; с начала XIV в. владение французской короны.
        Пуатье — главный город департамента Вьенна и исторической провинции Пуату; расположен приблизительно в 115 км к северу от Ангулема.
        … Правосудие хромает, оно идет медленно, говорит Гораций.  — Имеется в виду образ Горация (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIX):
        А кто воистину преступен,
        Тех не упустит хромая Кара.

    (Оды, III, 2, 31-32. Перевод А. Семенова-Тян-Шанского.)
        То есть правосудие справедливо, но не скоро.
        Retro, satanas!  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        … напоминал святого Себастьяна…  — Святой Себастьян (ум. ок. 290 г.)  — христианский мученик; был римским военачальником и любимцем императора Диоклетиана; за проповедь христианства расстрелян из луков; обычно изображался на средневековых картинах в момент, когда его, привязанного к дереву или столбу, поражают стрелы.
        XXIV
        … набатный колокол, находившийся до Революции в квадратной Часовой башне…  — Часовая башня находится на северном берегу острова Сите, на северо-восточном углу комплекса зданий Дворца правосудия; была построена в 1353 г. и стала одним из самых высоких зданий в Париже; около 1371 г. на башне были установлены первые общественные городские часы, отчего она и получила свое название.
        … подал (как это случилось в ночь на 24 августа 1572 года, когда он звонил вместе с колоколом Сен-Жермен-л’Осеруа) сигнал к резне, к новой Варфоломеевской ночи.  — Имеется в виду резня гугенотов (протестантов) в Париже, начавшаяся в ночь на 24 августа 1572 г., под праздник святого Варфоломея, и перекинувшаяся в провинцию.
        Сен-Жермен-л’Осеруа — см. примеч. к ч. 1, гл. VI.
        … Разве он не взял себе имя Сальватор…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI.
        … Голубка! Лети из ковчега и без оливковой ветви не возвращайся!  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII.
        XXV
        … Только не как Золушка … а как Трильби.  — Золушка — добрая и трудолюбивая девочка, героиня одноименной сказки французского поэта и критика Шарля Перро (1628-1703).
        Трильби — веселый шалун-домовой, добрый дух, персонаж сказки Нодье (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI) «Трильби, или Домовой рода Аргайлей» (1822 г.).
        … Мадемуазель сказала…  — Имеется в виду старшая дочь герцогини Беррийской, принцесса Луиза Мария Тереза Бурбонская, мадемуазель де Франс (1819-1864), в будущем (с 1845 г.)  — герцогиня Пармская.
        … генералу графу Лобау, командовавшему молодой гвардией.  — Граф Лобау, Жорж Мутон (точнее: Лобо; 1770-1838)  — французский генерал (с 1831 г. маршал), участник войн Французской революции и Империи; начал службу в 1792 г. волонтёром, в генеральском чине состоял адъютантом Наполеона, от которого получил в 1809 г. графский титул, и числился в его свите; при Ватерлоо командовал корпусом; был взят в плен и вернулся во Францию только в 1818 г.; в 1826 г. был избран в Палату депутатов; в 1830 г. стал командующим национальной гвардией.
        Молодая гвардия — дополнительные отборные части наполеоновской армии; были сформированы в 1807 г. и присоединились к существовавшим ранее гвардейским соединениям, которые стали называть старой гвардией.
        Улица Миндальных деревьев — находится на восточной окраине правобережной части Парижа; проложена в конце XVII в.
        … Атенаис Понруа — несколько претенциозное имя, данное ей при крещении…  — Имя Атенаис (в переводе с греческого «бессмертная») обычно не было принято в простонародных семьях.
        Сен-Жермен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        Сент-Оноре — предместье в северо-западной части Парижа.
        Сен-Жак — предместье в южной (левобережной) части Парижа, населенное беднотой.
        Сент-Антуан — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Сорбонна — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLI.
        XXVI
        … король принял его честь господина канцлера…  — Должность канцлера, упраздненная в 1760 г. и восстановленная в 1815 г., совмещалась тогда с должностями хранителя печатей и министра юстиции, которые в 1827 г. занимал Пейроне (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III).
        … князя де Талейрана…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … папского нунция…  — Нунций — звание дипломатического представителя римского папы, соответствующее рангу чрезвычайного и полномочного посла. Нунцием в Париже в апреле 1827 г. был епископ Макки.
        … посла Сардинии…  — Сардиния или, точнее, Сардинское королевство, называвшееся также королевством Пьемонт,  — государство на территории Северной Италии в 1720-1861 гг.; послужило ядром, вокруг которого в середине XIX в. произошло объединение Италии.
        Послом Сардинского королевства в Париже был в 1814-1828 гг. государственный деятель и дипломат Карло Альфиери, маркиз де Состеньо (1764-1844).
        … посла Неаполя…  — То есть государства, объединявшего с конца XIII в. до 1860 г. (с перерывами) остров Сицилию и Южную Италию, со столицей в Неаполе; с 1504 г. носило название Королевства обеих Сицилий.
        Его послом в Париже с 1820 по 1832 г. (с перерывами) был Фабрицио Руффо, князь Кастельчикала (1763-1832), дипломат с юных лет, отличавшийся крайне консервативными взглядами; в 1829 г. в связи с этим подвергался нападкам во французской прессе.
        … великого референдария Палаты пэров…  — См. примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Верхние Пиренеи — департамент на юго-западе Франции, на границе с Испанией.
        … Верне изобразил его в этом мундире принимающим парад.  — Портрет Карла X был написан Верне в 1825 г.
        … Грудь его украшали лента и знаки ордена Святого Духа…  — Знаки этого ордена (см. примеч. к ч. 1, гл. XVIII) состояли из широкой голубой ленты, надевавшейся на шею, и подвешенного к ней белого креста, который располагался на груди.
        … год спустя он принимал Виктора Гюго и отказал в представлении «Марион Делорм».  — Романтическая драма Гюго (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LIII) «Марион Делорм» (1829 г.), проникнутая мотивами бунта против тирании, была запрещена цензурой и поставлена только после Июльской революции.
        Делорм, Марион (1611-1650)  — знаменитая французская куртизанка; была причастна к политической борьбе своего времени; ее жизнь и возникшие вокруг нее легенды послужили сюжетом для многих литературных произведений.
        Гюго встретился с Карлом X в Сен-Клу 7 августа 1829 г., пытаясь добиться снятия цензурного запрета на «Марион Делорм». Хотя король доброжелательно относился к Гюго, он все-таки согласился с мнением цензора, усмотревшего в пьесе нежелательные сравнения Людовика XIII с Карлом X, и в разрешении на постановку пьесы отказал. В качестве компенсации король предложил Гюго пенсион в 2000 франков, от которого поэт отказался.
        … Еще живы стихи поэта об этой встрече…  — Этой встрече посвящено стихотворение Гюго «7 августа 1829 года», которое вошло в книгу «Лучи и тени» (1840 г.).
        … мой несчастный сын был ранен Лувелем…  — Лувель, Луи Пьер (1783-1820)  — французский рабочий-седельник; 13 февраля 1820 г., желая положить конец династии Бурбонов, совершил покушение на герцога Беррийского, нанеся ему удар ножом.
        Шарль Фердинан, герцог Беррийский (1778-1820)  — французский принц, второй сын короля Карла X. На нем были сосредоточены надежды роялистов на продолжение рода Бурбонов, так как его дядя король Людовик XVIII и его старший брат герцог Ангулемский не имели детей.
        Герцог был ранен Лувелем в момент, когда он провожал свою жену из театра до кареты, и умер через несколько дней.
        … наименьшее из них влечет за собой галеры.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXIV.
        … как умеет это делать Конгрегация…  — Конгрегации — особые религиозные организации, создававшиеся с XVI в. католической церковью для распространения своего влияния.
        Здесь Конгрегация — объединение, состоявшее из представителей высшего духовенства и аристократии, существовавшее во Франции в период Реставрации и пользовавшееся большим влиянием; ставило себе целью борьбу с либеральными идеями; действуя через священнослужителей, возбуждало при помощи религиозных процессий в народе дух фанатизма, вело соответствующую пропаганду через проповеди, запугивало прихожан на исповедях и т. д.
        … его называли учеником аббата Ламенне…  — Ламенне, Фелисите Робер (1782-1854)  — французский философ и публицист, происходил из состоятельной дворянской семьи; вначале выступал как пламенный защитник ортодоксального католицизма и ультрамонтанства, однако постепенно его взгляды эволюционизировались; в период Июльской монархии он сблизился с рабочим движением и стал одним из основателей христианского социализма; защищал в своих трудах и издаваемых им газетах гражданские свободы.
        … испанскому ордену, еще не восстановленному во Франции.  — То есть ордену доминиканцев (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII).
        … испытал угрызения совести, какие, должно быть, переживал в иные минуты его предок Генрих IV, глядя на Агриппу д’Обинье.  — Генрих IV (1553-1610)  — первый король Франции из династии Бурбонов (с 1589 г.); был вождем французских протестантов-гугенотов, но в 1593 г. перешел в католичество, чтобы облегчить себе утверждение на престоле.
        Обинье, Теодор Агриппа д’ (1552-1630)  — французский поэт, историк и публицист, убежденный протестант; автор многочисленных политических и сатирических памфлетов; друг и соратник Генриха IV, которого сурово упрекал за отход от протестантизма; активно участвовал в политической борьбе своего времени, четыре раза был приговорен к смертной казни и под конец жизни был вынужден бежать в Швейцарию.
        XXVII
        … подобно огненному столпу Моисея, она указывала ему путь в обществе…  — Когда, согласно Библии, Моисей (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III) по Божьему слову вывел свой народ из египетского плена, Бог указывал путь сынам Израилевым, двигаясь перед ними днем в столпе облачном, а ночью — в столпе огненном (Исход, 13: 21-22).
        … Подобно путеводной звезде волхвов, его совесть сияла и указывала ему верный путь.  — Имеется в виду евангельский рассказ о поклонении новорожденному Иисусу волхвов (мудрецов) с Востока. Волхвы были приведены к Вифлиему, месту его рождения, звездой, которая указывала им путь (Матфей, 2: 1-11).
        … в камеру, где когда-то сидел Лувель и где было суждено оказаться Фиески.  — Фиески, Джузеппе (1790-1836)  — корсиканский авантюрист, бывший солдат, преступник и полицейский агент; 28 июля 1836 г. во время смотра национальной гвардии совершил покушение на Луи Филиппа выстрелом из «адской машины», состоявшей из 24 соединенных ружейных стволов. Это привело к большому числу жертв, но король отделался царапиной. Мотивы преступления остались невыясненными. Арестованный Фиески выдал несколько республиканцев; их судили и казнили вместе с ним, хотя свое участие в покушении они категорически отрицали. Покушение Фиески послужило поводом для принятия законов, стесняющих свободу печати и ужесточающих судебную процедуру.
        … он должен привести Францию в землю обетованную.  — Земля обетованная — то есть обещанная; так апостол Павел в своем Послании к Евреям (11: 9) назвал Палестину, новую «хорошую и пространную» территорию для поселения, куда Бог обещал привести иудеев из Египта и «где течет молоко и мед» (Исход, 3: 8, 17).
        … Афины, Рим, Карфаген, Кордова, Флоренция и Париж — эти будущие очаги просвещения, эти грядущие светочи еще не появились…  — Афины — см. примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        Карфаген — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXII.
        Кордова — город в Южной Испании, в Андалусии; во время мусульманского владычества (VIII-XIII вв.)  — крупный культурный, торговый и ремесленный центр, а также один из значительных центров мавританского искусства.
        Флоренция — древний город в Центральной Италии; в эпоху Возрождения (XIV-XVI вв.)  — один из главнейших европейских центров науки и искусства.
        … Индия исполнила свое предназначение родоначальницы цивилизации.  — Представления об истории Древней Индии были в XIX в. весьма неполными и неточными. С одной стороны, лишь в середине XX в. стало известно о существовании аборигенной, т. н. протоиндийской цивилизации, знавшей города и письменность, возникшей в середине III тыс. до н. э. и пришедшей в упадок в середине II тыс. до н. э. С другой стороны, древность собственно индийской цивилизации, созданной пришедшими с Иранского нагорья в середине II тыс. до н. э. (возможно, протоиндийские города погибли из-за этого вторжения) кочевниками-арьями, сильно преувеличивалась. На самом деле эта цивилизация начинала свой блистательный путь только в XI-Х вв. до н. э., именно тогда возник древнейший письменный памятник индоарьев — «Ригведа», а первое обширное государство Древней Индии — Магадха — образовалось лишь в VI в. до н. э.
        … праматерь рода человеческого, избравшая символом корову с неистощимыми сосцами…  — Во многих религиях, в том числе и в индуизме, корова является символом плодородия и изобилия.
        … передала скипетр Египту, его сорока номам, тремстам тридцати царям, двадцати шести династиям.  — Ном — греческое наименование территориального округа в Древнем Египте; первоначально представлял собой объединение сельских общин во главе с выборным старейшиной; затем превратился в маленькое рабовладельческое государство под властью наследственного царька; с созданием в Египте около 3000 г. до н. э. единой монархии ном стал ее административной единицей, управляемой наместником фараона — номархом. Согласно исторической традиции, в Древнем Египте было 42 нома, но количество их в разное время менялось.
        В начале III в. до н. э. в птолемеевском Египте местный жрец Манефон написал по-гречески дошедшую до нас лишь в цитатах и пересказах «Египетскую хронику», где применил сохранившуюся доныне периодизацию истории его страны с делением на три царства — Древнее, Среднее и Новое — и 30 династий. Всего Манефон насчитывает 497 правителей Египта (до нас дошло 120 названных им имен), но это не очень надежные сведения.
        … Египет просуществовал три тысячи лет. Он породил Грецию…  — Опираясь на высказывания древнегреческих философов и историков, считавших Египет родиной вековой мудрости, ученые XIX в. сильно преувеличивали влияние древнеегипетской цивилизации на Элладу.
        … патриархальное и теократическое правление сменилось республиканским.  — Патриархальное правление (от гр. pater, patros — «отец»)  — власть главы семьи, рода; термин, по-видимому, произведенный Дюма от библейских патриархов, родоначальников упоминаемых в Библии племен. Согласно современным научным представлениям, соответствует тому периоду первобытно-общинного строя, когда установилась власть родоплеменной знати, выделившейся из рядовых общинников. Для Древней Греции, о которой здесь идет речь,  — это героический период мифологии.
        Теократическое правление (теократия; от ip. theos — «бог» и kratos — «власть»)  — форма правления, при которой светская и духовная власть сосредоточена в руках жречества или духовенства; существовала во многих странах в рабовладельческом и феодальном обществе; для Древней Греции не была характерна.
        … В ту минуту как Праведник испустил последний крик, прогремел гром, завеса храма разодралась надвое, разверзлась земля…  — Согласно евангельским преданиям, перед смертью на кресте Иисус воззвал к Богу: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?», а затем «опять возопив громким голосом, испустил дух. И вот, завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу; и земля потряслась; и камни расселись» (Матфей, 27: 46, 50-51). Евангелия от Марка (15: 37-38) и Луки (23: 45-46) описывают его смерть почти так же, хотя менее подробно и с незначительными отклонениями.
        … появлялись провозвестники будущего: их звали Моисей, Эсхил, Платон, Сократ, Вергилий и Сенека.  — Моисей — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Эсхил — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXII.
        Платон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VI.
        Сократ — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Имя Вергилия (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI) уже в древности и в средние века пользовалось среди интеллектуалов тех времен большим уважением и было окружено легендами, а его поэзии приписывалось провидческое значение; некоторые христианские писатели усматривали в эклоге IV поэмы «Буколики» пророчество о рождении Христа и изменении вследствие этого всего течения жизни на земле.
        Философия Сенеки (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III) была близка к идеям первоначального христианства (некоторые исследователи XIX в. видели в его трудах одну из основ христианской религии); в IV в. даже была создана его апокрифическая переписка с апостолом Павлом.
        … В христианском мире без свободы нет цивилизации: вспомните падение Рима, Карфагена, Гранады и рождение Ватикана.  — В V в., в процессе падения Западной Римской империи, номинальной столицей которого являлся Рим, город много раз подвергался завоеваниям и разграблениям, был в значительной степени разрушен и обезлюдел.
        Карфаген — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXII.
        Гранада (Гренада)  — город в Южной Испании (в Андалусии); известен выдающимися памятниками архитектуры различных эпох; в 1238-1492 гг.  — столица Гранадского эмирата, последнего и самого богатого из мусульманских государств в Испании; в это время была крупнейшим центром мавританско-арабской культуры и образования; после завоевания города испанскими королями (1492 г.) его значение упало.
        Ватикан — комплекс дворцов и религиозных зданий в центре Рима, главная резиденция папы римского и высших учреждений католической церкви; мировой центр католицизма; создавался в течение нескольких столетий начиная с конца XIV в. Слово «Ватикан» иногда употребляется как синоним папства.
        Возрождение цивилизации Рима было во многом связано с усилением папства в VI-VIII вв., которое привело к созданию в середине VIII в. светского папского государства. Позже, в период раннего средневековья, папский Рим превратился в мировой политический, идеологический и культурный центр.
        … Неужели Ватикан — храм Свободы?..  — Был, во всяком случае, до Григория Седьмого.  — Григорий VII (1015/1020-1085)  — в миру Гильдебранд, римский папа с 1073 г.; фактически управлял делами святого престола с конца 50-х гг. XI в.; добивался верховенства пап над светскими государями Европы.
        … Идея, ускользающая из рук папы, переходит в руки короля Людовика Толстого…  — Людовик VI Толстый (1078-1137)  — король Франции из династии Капетингов с 1108 г.; вел энергичную борьбу с крупными феодалами за укрепление королевской власти, опираясь на поддержку городов и церкви.
        … именно во Франции впервые зарождается слово «коммуна».  — В средние века в Западной Европе под словом «коммуна» понималась самоуправляющаяся городская община, не зависимая от власти феодального сеньора, во владениях которого она находилась. Борьба городов за освобождение от этой власти проходит через все европейское средневековье; особенно она усилилась в XI-XII вв. Обычно города приобретали коммунальные права за выкуп или в результате антифеодальных восстаний.
        … боялся, что голова разорвется от множества мыслей; казалось, из нее готова была выйти во всеоружии новая Минерва.  — Минерва (гр. Афина)  — в античной мифологии богиня-воительница и девственница, покровительница мудрости и женских ремесел. По преданию, Минерва родилась из головы верховного бога Юпитера (Зевса). Когда тот почувствовал сильную головную боль, бог-кузнец Вулкан (Гефест) раскроил ему голову молотом и Минерва появилась оттуда уже взрослой и в полном вооружении.
        … На смену борьбе за коммуны приходят «пастушки»…  — «Пастушки» — общее название участников антифеодальных крестьянских восстаний во Франции в 1214, 1251 и 1320 гг. Эти движения были вызваны усилением эксплуатации крестьянства и сопровождались разгромами монастырей, замков и домов богачей. Большое распространение среди восставших получили лозунги всеобщего равенства и идеи еретических учений. Подавление выступлений крестьян сопровождалось чрезвычайными жестокостями со стороны феодальных сеньоров и королевских властей.
        … за «пастушками» — Жакерия…  — Жакерия — крестьянское восстание в Северной Франции в 1358 г.; было вызвано усилением феодальной эксплуатации и тяготами Столетней войны; получило свое название от презрительной клички крестьян «Jacques-Bonhomme» («Жак-простак»), данной им дворянами.
        … после Жакерии — восстание майотенов…  — Восстание майотенов, поднятое ремесленниками и мелкими торговцами в Париже в 1382 г., первоначально было направлено против налогового гнета со стороны феодального государства, а затем обратилось против высшего духовенства и городских богачей. В результате королевское правительство было вынуждено отменить вызвавшие выступление дополнительные налоги и даровать участникам восстания амнистию. Однако многие из них пали жертвой репрессий со стороны короля и отрядов богатых горожан. Имя майотенов («вооруженных молотами») восставшие получили потому, что действовали захваченными ими боевыми свинцовыми молотами.
        … за ним — «Война за общественное благо»…  — Название «Лиги общественного блага» приняла во Франции коалиция крупных феодалов, поднявших восстание против короля Людовика XI (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII) в первые годы его царствования. Участники Лиги выступили за сохранение феодальной раздробленности, против политики короля, стремившегося к укреплению своей неограниченной власти, централизации правления и единству страны. Сначала Людовик потерпел поражение и заключил в 1465 г. мир на тяжелых для себя условиях. Но затем ему удалось разобщить своих противников, частично подчинить, а частично присоединить их владения.
        … после нее — Лига…  — Под этим названием во Франции известны две организации фанатичных католиков: Католическая лига 1576 г. и ее последовательница Парижская лига 1585 г. Обе они возглавлялись герцогом Генрихом Гизом, стремившимся к захвату королевской власти. После убийства Гиза в 1588 г. и перехода в католичество вождя гугенотов Генриха Бурбона, ставшего в 1589 г. королем Франции под именем Генриха IV, деятельность Лиги постепенно прекратилась.
        … потом Фронда…  — См. примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … человека, который кричит «Коммуна!» на городской площади в Камбре и которому отрезают язык как богохульнику…  — Камбре был одним из первых городов Северной Франции, начавших борьбу за самостоятельность от своих сеньоров. В первый раз коммунальное правление было провозглашено там в 1076 или 1077 г. Восстание это, несмотря на стойкость горожан, было подавлено войсками местного епископа самым жесточайшим образом. После борьбы, продолжавшейся в XII-XIII вв., Камбре завоевал права коммуны в 1313 г.
        … богоизбранного кормчего по имени Наполеон Великий…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Три человека, трое избранных, были отмечены во все времена мыслью Господа как инструменты идеи для возведения… здания христианского мира: Цезарь, Карл Великий и Наполеон.  — Цезарь — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLIII.
        Карл Великий — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. I.
        … при преемнике Цезаря явился Христос.  — Преемник Цезаря — это его внучатый племянник, первый римский император Август (63 до н. э.  — 14 н. э.), до установления своей власти в 27 г. до н. э. носивший имя Гай Юлий Цезарь Октавиан.
        … Варвар Карл Великий … прекращает миграцию народов еще более варварских, чем его собственный.  — Карл Великий, монарх Франкского государства, созданного в V-VI вв. германскими племенами франков, с точки зрения римлян, был варваром. В конце VIII — начале IX в. Карл Великий завоевал значительные земли на территории современной Западной Германии, Хорватии и Венгрии, заселенных племенами, находившимися на низших стадиях общественного развития, то есть варваров — уже с точки зрения франков. Войска Карла совершали вторжения в земли соседей, а пограничные укрепленные линии и правители пограничных областей препятствовали набегам на территорию его государства.
        … Этому Буцефалу нужен был Александр…  — Буцефал — знаменитый боевой конь полководца и завоевателя Александра Македонского (356-323 до н. э.), отличавшийся силой и дикостью; юноша Александр сумел укротить Буцефала (который только ему и разрешал на себя садиться), постоянно ездил на нем и чтил после его смерти; по некоторым сведениям, Буцефал принадлежал к особенной породе коней, разводившейся в Фессалии, одной из областей Древней Греции.
        … этому льву был необходим Андрокл.  — Андрокл — согласно сочинениям древних авторов, раб одного из римских военачальников в Африке; убежав от своего хозяина, он встретил в пустыне льва, которому вынул из лапы занозу. После этого они стали жить вместе и лев приносил Андроклу пищу. Однако раб снова попал в руки хозяина и был осужден биться на смерть с диким зверем, которым оказался его приятель лев. Зверь не только не растерзал своего противника, но стал ласкаться к нему. Когда хозяин узнал его историю, он помиловал раба и подарил ему льва, которого Андрокл потом показывал за деньги.
        … безумцы затеяли с ним войну.  — Подразумевается ряд почти беспрерывных войн, которые вела наполеоновская Франция против нескольких коалиций европейских государств в 1804-1815 гг. Эти войны явились прямым продолжением войн Французской революции (1792-1802 гг.) и были вызваны в той же мере завоевательными стремлениями Империи, в какой и желанием феодальных монархов противостоять влиянию буржуазного общества, формировавшегося во Франции после Революции. Подобно многим историкам, войны Революции и Наполеона Дюма рассматривает как одну большую общеевропейскую войну.
        … свобода делает следом гигантский шаг, разбрасывая революции, как сеятель бросает зерна.  — Революциями здесь с весьма большим преувеличением названы социальные, экономические и военные преобразования, которые были проведены в ряде европейских государств (главным образом в германских) после поражений в войнах против Французской революции и Империи, выявивших отсталость их социального строя. Революций в собственном смысле слова в этих странах тогда не произошло. Только освободительную войну испанского народа против наполеоновского вторжения некоторые исследователи уподобляют революции. Говоря здесь о распространении идей свободы, Дюма намекает на евангельскую притчу Христа о сеятеле и семени (Матфей, 13: 3-8; Марк, 4: 3-8; Лука, 8: 5-8). Согласно ей, семена, упавшие на добрую почву, дали хороший урожай, а упавшие на камень — засохли или были склеваны птицами.
        … в тысяча восемьсот восемнадцатом году … великие герцогства Баден и Бавария требуют конституции и добиваются ее…  — Баден — государство в Западной Германии, с XI в. входившее в состав Священной Римской империи; в 1806 г., благодаря союзу с Наполеоном, значительно расширило свою территорию и получило статус великого герцогства (до этого с 1130 г. было маркграфством); в 1871 г. вошло в Германскую империю. После падения наполеоновской империи великий герцог Карл Людвиг Фридрих (правил в 1811-1818 гг.), один из реакционных германских монархов, отказался от введения представительных учреждений и установил в своих владениях абсолютистский режим, несмотря на требования конституционных гарантий со стороны населения. Конституция была дарована им незадолго до его смерти в августе 1818 г., с одной стороны, под давлением народных требований, а с другой стороны, чтобы обеспечить целостность своих владений, поскольку он не имел прямых наследников и на некоторые его земли претендовала Бавария.
        Бавария — государство в Южной Германии; с VIII в. фактически самостоятельное герцогство в составе Священной Римской империи; в конце XVIII в. участвовала в войнах против Французской революции, но в 1801 г. заключила союз с Францией. В 1806 г. курфюрст Максимилиан I Йозеф (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. IX) получил от Наполеона королевский титул и затем значительно расширил свои владения. Бавария с конца XVII в. являлась абсолютистской монархией. Развернувшееся после падения Наполеона в Южной Германии конституционалистское движение, возглавляемое местными либералами, и стремление укрепить самостоятельность королевства побудили Максимилиана Йозефа в мае 1818 г. даровать конституцию, вводившую в стране двухпалатный ландтаг (парламент), который имел на деле совещательный голос, законодательное равенство граждан и определенные гражданские свободы. Однако уже его преемник король Людвиг I (1825-1848) воспользовался господством реакции в Европе, чтобы фактически восстановить в своей стране абсолютизм.
        … в тысяча восемьсот девятнадцатом требует и получает конституцию Вюртемберг…  — Вюртемберг — до вхождения в 1871 г. в Германскую империю самостоятельное государство в Юго-Западной Германии; с XIII в.  — графство, с конца XV в.  — герцогство; в начале XIX в. в результате союза с Наполеоном и участия в его войнах значительно расширил свою территорию и получил статус королевства. В 1819 г. в этом государстве была введена конституция, в основном отвечавшая интересам дворянства; старое земское сословное представительство было заменено парламентом.
        … в тысяча восемьсот двадцатом — революция и принятие конституции испанскими и португальскими кортесами…  — Революция в Испании началась в январе 1820 г. восстаниями в воинских частях, готовившихся для отправки на подавление национально-освободительных движений в испанских колониях в Южной Америке. Восставшие провозгласили восстановление либеральной конституции 1812 г., выработанной во время войны против наполеоновского вторжения и отмененной королем Фердинандом VII (1784-1833; правил в 1808 и с 1814 г.) в 1814 г. К лету революция победила во всей стране, королевский абсолютизм был уничтожен, созваны кортесы, начали проводиться буржуазные преобразования. Но испанская революция вызвала большое беспокойство европейской реакции и в 1823 г. была подавлена французскими войсками с помощью местных роялистов.
        Кортесы — первоначально средневековые органы сословного представительства в государствах Пиренейского полуострова. В начале XIX в. они передали свое название парламентам Испании (в 1810 г.) и Португалии (в 1820 г.).
        Революция в Португалии, имевшая своей целью борьбу против феодальной реакции и власти Англии, которая оккупировала страну в 1811 г. во время военных действий против наполеоновской Франции на Пиренейском полуострове, так же как и в Испании, началась с восстания в армии. Летом 1820 г. было образовано временное правительство, которое созвало кортесы. Новая либеральная конституция, выработанная по образцу испанской, была принята ими в 1821 и вступила в силу в 1822 г. Португалия превращалась в конституционную монархию. Феодальный строй был отменен, инквизиция — упразднена, управление преобразовано, церковные имущества пущены в продажу.
        … в том же тысяча восемьсот двадцатом году — революция и принятие конституции в Неаполе и Пьемонте…  — Революция в Неаполе (в Королевстве обеих Сицилий) началась под влиянием испанской революции в июле 1820 г. Она приняла форму восстания воинских частей, которыми командовали офицеры-карбонарии. В королевстве была введена конституция, составленная по образцу испанской конституции 1812 г. Неаполитанская революция носила поверхностный, чисто политический характер и не удовлетворяла интересам широких народных масс. Поэтому, когда в начале 1821 г. в страну вторглись австрийские войска, народ не поддержал сопротивление конституционного правительства и в стране была восстановлена абсолютная монархия.
        Сходной по характеру была и революция в королевстве Пьемонт, вспыхнувшая в марте 1821 г. Ее причинами было недовольство реакционной политикой правительства и всеобщая враждебность к Австрии, которая после падения Наполеона присоединила к себе значительные земли в Северной Италии и подчинила своему влиянию ряд мелких итальянских государств. Пьемонтскую революцию, как и революцию в Королевстве обеих Сицилий, возглавляли карбонарии — представители либеральной буржуазии, дворянства и интеллигенции. Начавшиеся студенческие и народные волнения были поддержаны восстанием в армии, обеспечившим недолгую победу революции и введение конституции по образцу испанской. Однако уже в апреле австрийские войска и пьемонтские полки, оставшиеся верными старому порядку, подавили революцию и восстановили абсолютную монархию.
        Все перечисленные выше конституционные реформы и революции были проявлением революционного подъема в Европе, начавшемся около 1820 г., борьбой прогрессивных слоев общества против реакции, наступившей после падения Империи и частичной отмены преобразований, проведенных под влиянием Великой французской революции.
        … в тысяча восемьсот двадцать первом — восстание греков против турецкого ига…  — Народное освободительное восстание в Греции, начавшееся в марте 1821 г., имело своими причинами национальное и религиозное угнетение со стороны Турции, усилившееся в конце предыдущего столетия капиталистическое развитие страны и недовольство феодальным угнетением турецких помещиков. Определенное влияние имели и идеи Французской революции. Восстание вызвало огромное сочувствие среди передовых людей европейских стран. Однако после первых успехов греки потерпели ряд крупных поражений, к 1826 г. страна была занята турецкими войсками, которые зверски расправлялись с восставшими. Только поддержка России, оказанная ею дипломатическая и военная помощь, в которой приняли участие Англия и Франция, опасавшиеся усиления русского влияния на Балканах, помогли греческому восстанию одержать победу. После русско-турецкой войны 1828-1829 гг., окончившейся разгромом Турции, Греция получила независимость.
        … в тысяча восемьсот двадцать третьем — введение сословных собраний в Пруссии.  — В Пруссии 5 июня 1823 г. был обнародован закон о созыве время от времени в каждой из провинций королевства собраний представителей земских чинов (то есть общественных сословий — дворянства, духовенства, горожан и т. д.)  — провинциальных ландтагов. Эти собрания имели только совещательный голос, и их ведению подлежали главным образом дела местного самоуправления. Закон был принят, чтобы заглушить общественное недовольство, вызванное отказом короля Фридриха Вильгельма III (1770-1840; правил с 1797 г.) от исполнения своего обещания ввести в стране конституцию, данного в 1815 г. во время борьбы с Наполеоном. В действительности создание ландтагов 1823 г. не имело ничего общего с введением подлинных конституционных принципов и Пруссия продолжала оставаться самодержавной монархией.
        … человек прикован цепью к скале Святой Елены…  — На остров Святой Елены в южной части Атлантического океана был сослан Наполеон, сдавшийся англичанам после своего окончательного поражения и отречения от престола в 1815 г. Здесь содержится сравнение судьбы Наполеона и героя древнегреческой мифологии титана Прометея, давшего людям огонь и научившего их ремеслам. В наказание за это он был прикован по приказанию Зевса к скале в горах Кавказа.
        … как не было недостатка в предлогах во времена крестовых походов, когда мы отправились заимствовать цивилизацию у Востока.  — Крестовые походы — военно-колонизационные экспедиции западноевропейских феодалов на Ближний Восток в XI-XIII вв.; вдохновлялись и направлялись католической церковью, выдвинувшей в качестве предлога для них отвоевание от мусульман Гроба Господня в Иерусалиме. Крестовые походы способствовали проникновению в западные христианские страны науки, искусства и бытовой культуры Востока, а также сохранившихся там остатков античной цивилизации.
        … Так хочет Бог…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII.
        … Английский корабль входит в гавань не знаю уж какого города на балтийском побережье, и вот уже Наполеон объявляет войну…  — Одной из главных причин войны 1812 г., о чем здесь идет речь, было нарушение Россией наполеоновского декрета 1806 г. о так называемой континентальной блокаде. Этот декрет воспрещал всем государствам европейского континента торговлю с Англией, прекращая доступ на материк английских промышленных изделий и ввозимых через посредство британских купцов колониальных товаров. Континентальная блокада была тяжелым ударом не только по английской, но и по всей европейской экономике, ибо Европа нуждалась как в английском ввозе, так и в английском и колониальном рынках для сбыта своих товаров. Особенно страдала от этого Россия с ее тогда слабо развитой промышленностью и широким экспортом в Англию сырья. Под давлением русских помещиков, заинтересованных в сбыте продукции своих имений, императорское правительство смотрело на нарушения континентальной блокады сквозь пальцы.
        … человеку, который двумя годами раньше, склоняясь перед ним, приводил строку из Вольтера…  — Здесь имеется в виду знаменитый эпизод, произошедший во время встречи Наполеона и русского императора Александра I в Эрфурте (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VIII), куда съехались многие монархи Европы и куда Наполеон привез с собой лучших французских актеров. Когда в театре перед собравшимся там «партером королей» прозвучали со сцены приведенные слова Вольтера (буквально: «дружба великого человека — благодеяние богов»), Александр, обратившись к Наполеону, пожал ему руку и сказал по-французски: «Я никогда не ощущал этого сильнее, чем в эту минуту».
        … падение Наполеона пойдет на пользу свободе, как пошло ей на пользу возвышение Бонапарта.  — Это на первый взгляд парадоксальное утверждение, тем не менее, разделялось рядом современников Дюма, а впоследствии и многими историками. Возвышение Наполеона, несмотря на установление им деспотического режима личной власти — сначала Консульства, потом Империи,  — было связано, во-первых, с оформлением нового буржуазного общества во Франции, а во-вторых, с войнами против феодальных государств Европы. Несмотря на все отрицательные их последствия, эти войны способствовали социальному и общественному прогрессу в ряде европейских стран.
        Наконец, падение Наполеона, хотя борьбу с ним возглавляли реакционнейшие монархи Европы, в значительной степени было обусловлено национально-освободительным подъемом в покоренных Францией или зависимых от нее странах. Этот подъем освободительного движения уже в начале 20-х гг. XIX в. привел к ряду конституционных преобразований и революционных событий.
        … вот уже три года нет с ним рядом доброго гения, Жозефины, уступившей место Марии Луизе, воплощению деспотизма! — Жозефина — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. X.
        Мария Луиза (1791-1847)  — австрийская эрцгерцогиня (принцесса императорского дома), с 1810 г. вторая жена Наполеона, мать герцога Рейхштадтского, с 1815 г. герцогиня Пармская; после первого отречения мужа фактически порвала с ним и вернулась на родину; впоследствии дважды выходила замуж морганатическим браком.
        … неожиданно рано обрушиваются снег и холод; войско гибнет под действием стихии.  — Дюма здесь некритически повторяет версию западной историографии, документально опровергнутую русскими военными историками еще в его время, будто наполеоновская армия погибла в России главным образом из-за погодных условий. На самом деле осенью и в начале зимы 1812 г. стояла мягкая погода. Морозы начались тогда, когда Великая армия была уже в состоянии полного разложения.
        … Два года спустя после пожара своей столицы Александр войдет в нашу…  — Речь идет о пожаре Москвы 15-18 сентября 1812 г., вспыхнувшем в первые дни после вступления французов в город и уничтожившем значительную его часть.
        30 марта 1814 г. войска шестой антифранцузской коалиции, фактически возглавляемые Александром I, подошли к Парижу; в ночь на 31 марта после упорного боя была подписана капитуляция, ускоренная ультиматумом царя, и французская армия оставила столицу; 31 марта войска союзников вступили в Париж.
        … вновь появляется Наполеон; гладиатор возвращается на арену, сражается, терпит поражение и позволяет перерезать себе горло при Ватерлоо.  — Имеется в виду кратковременное вторичное правление Наполеона в марте — июне 1815 г., называемое в исторической литературе «Сто дней». В конце февраля император покинул остров Эльбу и почти беспрепятственно восстановил свою власть. Его успех был предопределен всеобщим недовольством политикой Бурбонов.
        О Ватерлоо см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXVIII.
        … Париж снова распахивает свои ворота перед царем и его диким войском.  — В 1815 г. Париж капитулировал перед английскими и прусскими войсками, которые установили в городе суровый оккупационный режим. После битвы при Ватерлоо русские войска в 1815 г. приняли участие в оккупации Франции союзными войсками (которые в числе более миллиона человек заняли значительную часть страны), но появились там уже после окончания военных действий.
        … оккупация заставит людей с Невы, Волги и Дона пробыть на берегах Сены три года…  — Согласно Парижскому мирному договору 1815 г., оккупации на срок от трех до пяти лет подвергались крепости в северо-восточной части Франции.
        … восемь лет спустя в Санкт-Петербурге вспыхнет республиканский заговор…  — Имеется в виду деятельность тайных военных революционных обществ в России, начавшаяся в 1816 г. и завершившаяся восстанием гвардейских частей в Петербурге 14 декабря и Черниговского полка на Украине 29 декабря 1825 г. Однако эти военные восстания не были республиканскими: среди декабристов преобладали сторонники конституционной монархии.
        … Вы увидите очаг этого пожара, еще дымящийся на Сенатской площади.  — Сенатская площадь — одна из центральных в Санкт-Петербурге; расположена у здания Сената, отчего и получила свое название; на нее 14 декабря 1825 г. восставшие офицеры вывели свои части.
        … лава выплеснется из кратера, поглощая на своем пути, словно проклятые города, все рабство, всю низость общества…  — Подразумевается библейский рассказ о гибели городов Содом и Гоморра, наказанных Богом за грехи их жителей (Бытие, 19: 24-25). Они были уничтожены пролившимися с небес огнем и серой.
        XXVIII
        Сиена — старинный город в Средней Италии; в описываемое время входил в состав великого герцогства Тосканского.
        Перуджа — город в Средней Италии, в описываемое в романе время входил в состав папских владений; лежит в 90 км к юго-востоку от Сиены.
        Улица Бойни, улица Старого Фонаря — небольшие пересекающиеся между собой улицы в густо застроенном квартале на месте современной площади Шатле (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX); уничтожены в 1855 г. при перестройке Парижа.
        Турин — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        «Benedicite!» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXI.
        … «Господину виконту де Шатобриану, в Риме».  — Шатобриан (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II) был назначен французским послом в Рим 3 июня 1828 г. и прибыл туда 9 октября 1828 г., то есть через год после описываемых событий.
        XXIX
        Улица Эперона — небольшая улица на южном берегу Сены между рекой и бульваром Сен-Жермен; известна с начала XIII в., неоднократно меняла свое название; настоящее имя получила в 1550 г. в честь некоего офицера Эперона.
        Улица Сен-Сюльпис — располагается в левобережной части Парижа, проходя у северной стороны церкви святого Сульпиция (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV); неоднократно меняла свое название; в 50-х гг. XIX в. при перестройке Парижа значительно увеличилась за счет уничтоженных прилегающих улочек.
        … Подобно монахам Табора или Синая…  — Табор (Фавор)  — гора в северной частии Палестины неподалеку от города Назарета; место, связанное со многими библейскими и историческими событиями; некоторые богословы полагают, что именно с горой Фавор связан евангельский рассказ о Преображении Господнем — явлении Христом ученикам своей божественной природы.
        Табор и Синай (см. примеч. к ч. 1, гл. XXIII) известны несколькими католическими и православными монастырями и церквами, построенными как в древности, так и в новое время.
        Аллея Обсерватории — вероятно, имеется в виду общественный бульвар, разбитый в 1817-1838 гг. на центральной части авеню Обсерватории, широкому проезду, ведущему от южной стороны Люксембургского сада к парижской обсерватории (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI); частично проходила через сады располагавшихся здесь до Революции монастырей.
        Улица Кассини — находится в предместье Сен-Жак, проходя по северному краю территории парижской обсерватории; проложенная в конце XVIII в., включила в себя несколько мелких улочек; название получила в честь семьи французских астрономов и топографов XVII-XIX вв. Кассини (по происхождению итальянцев), некоторые представители которой были директорами Обсерватории.
        Предместье Сен-Жак — см. примеч. к ч. 1, гл. XXV.
        Внешние бульвары — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        Застава Фонтенбло — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXI.
        Кур-де-Франс — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XV.
        … с белым крестом, который в геральдике принято называть «лапчатым».  — Геральдика — наука о составлении и описании гербов, гербоведение.
        Лапчатым крестом называется четырехконечный крест со сторонами, ограниченными кривыми вогнутыми линиями с боков и прямой линией с конца, который значительно шире основания; используется также в качестве орденского знака (такую форму имеет, в частности, немецкий орден Железный крест).
        XXX
        Улица Анфер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIX.
        Улица Сен-Жак — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XI.
        Улица Валь-де-Грас — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        … бывший сад монастыря кармелиток.  — Упоминаемый здесь кармелитский (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIX) монастырь Воплощения Сына Божьего был основан на улице Сен-Жак (между нею и современной улицей Валь-де-Грас, на территории нынешнего дома № 284) в самом начале XVII в. и упразднен во время Революции.
        Сумах (араб. суммак)  — род небольших деревьев или кустарников, произрастающий преимущественно в Северной Америке, Восточной Азии, Африке и Южной Европе; его листья содержат дубильные, лаковые и ядовитые вещества.
        Тюльпанное дерево (лариодендрон)  — род листопадных деревьев из семейства магнолиевых; произрастает в Северной Америке и Восточной Азии; в Западной Европе разводится как декоративное.
        … сердца, опоясанного тремя стальными обручами, о которых говорит Гораций, приписывая их первому мореплавателю…  — Образ из оды Горация на отъезд Вергилия в Грецию, в Аттику, куда путь из Рима шел через море (Оды, I, 3).
        В латинском оригинале фигурирует «тройная медь». В переводе Н. Гинцбурга:
        Знать, из дуба иль меди грудь
        Тот имел, кто дерзнул первым свой хрупкий челн
        Вверить морю суровому.
        Гёте — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Гофман, Эрнст Теодор Амадей (1776-1822)  — немецкий писатель-романтик, композитор и художник; его литературные произведения насыщены фантастикой.
        … легенды о дьяволе Вовера…  — Имеются в виду парижские легенды о собраниях чертенят, призраков и демонов в замке Вовер, помещавшемся на месте современного дома № 64 по бульвару Сен-Мишель. Этот обширный замок, окруженный садом и стеной, был возведен в 90-х гг. X в. французским королем Робером II (970-1031; правил с 996 г.) в качестве загородного дома, но скоро был заброшен. В середине XI в. оттуда, согласно легендам, стали доноситься какие-то сильные шумы, что побудило суеверных парижан считать данное место нечистым. Это мнение нашло отражение во французской литературе. Родилось даже местное выражение «Идти к дьяволу Вовера», то есть совершить опасное путешествие. Затем дом перешел во владение монахов-картезианцев, которые в середине XIII в. якобы изгнали оттуда дьявола с помощью пышного крестного хода.
        … от заставы до ворот Сен-Жак…  — Вероятно, имеется в виду таможенная застава при пересечении улицы Предместья Сен-Жак и бульвара Сен-Жак, называвшаяся также заставой Аркёй, на южной окраине Парижа.
        Ворота Сен-Жак — находились в северной части улицы Сен-Жак у современного дома № 151 b при пересечении ее со средневековой крепостной стеной; были построены около 1200 г., в конце XVII в. (как и все тогдашние старые оборонительные сооружения) разрушены; в настоящее время в этом месте улица Сен-Жак пересекается с бульваром Сен-Жермен.
        Площадь Сен-Мишель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … Я жил на улице Предместья Сен-Дени…  — На улице Предместья Сен-Дени (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I), в доме № 53, Дюма жил с 20 февраля 1824 г. по февраль 1829 г. вместе со своей матерью Мари Луизой Элизабет, урожденной Лабурэ (1769-1838), которая переехала к нему в Париж.
        … и имел любовницу на улице Анфер.  — Вероятно, имеется в виду белошвейка Мари Катрин Лаура Лабе (1794-1868), мать его сына, знаменитого писателя Александра Дюма-сына (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XVI), родившегося 27 июля 1824 г. Лабе жила на площади Италии на южной окраине Парижа (поблизости от улицы Анфер), в доме № 1, в котором обитал с 8 апреля 1823 г. по 20 февраля 1824 г. и сам Дюма, приехав в 1823 г. в Париж. После переезда на новую квартиру Дюма часто посещал любовницу и сына.
        … из Виллер-Котре приезжает двадцатилетний юноша с жалованьем в тысячу двести франков…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XVI.
        Мост Менял — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Бочарная улица — см. примеч. к ч. 1, гл. XI.
        Мост Сен-Мишель, улица Лагарп — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Восточная улица — находилась на окраине южной части Парижа; в 1855 г. при перестройке города поглощена проложенной тогда радиальной магистралью бульвара Сен-Мишель, идущего на юг от одноименного моста.
        Приют подкидышей — богоугодное заведение, основанное в XIII в. в предместье Сент-Антуан; в 1809-1838 гг. помещалось в левобережной части Парижа на улице Анфер.
        Улица Пепиньер (точнее: авеню Пепиньер)  — часть современной авеню Обсерватории; была самостоятельной улицей до 1866 г.; название получила от расположенного неподалеку питомника (фр. ppinire) Люксембургского сада.
        Улица Ларошфуко — находится у южных окраин Парижа; была проложена в 1781 г. в местности, тогда, по существу, сельской, хотя и входившей в черту города; название получила от находившегося неподалеку загородного дома герцогов де Ларошфуко; современное название — улица Лианкура — дано ей в 1865 г. в честь герцога Франсуа де Ларошфуко-Лианкура.
        Горная школа (точнее: Высшая национальная горная школа)  — государственное учебное заведение, готовившее инженеров для работы в шахтах; основана в Париже в 1747 г.
        Улица Аббата л’Эпе — находится в юго-восточной части Парижа, в районе Люксембургского сада; проложена в 1567 г. как проезд между улицами Предместья Сен-Жак и Анфер; по ночам оба выхода с нее на магистральные улицы запирались решетками; неоднократно меняла свое имя и в описываемое в романе время называлась проулком Двух церквей, так как располагалась между двумя церковными зданиями. Название, упоминаемое Дюма, она получила в 1846 г. в честь аббата Шарля Мишеля л’Эпе (1712-1789), основателя Института глухонемых (институт расположился на этой улице во время Революции); во второй половине XIX в. была продолжена в восточном направлении.
        Улица Пор-Рояль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        Латинский квартал — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXV.
        Набоб — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIII.
        … навестив братьев в Монруже…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        … парк является частью земель, на которых когда-то возвели монастырь картезианцев…  — Картезианцы — возникший в XI в. католический монашеский орден со строгим уставом; доходы ордена должны были употребляться на строительство церквей; монастыри его славились гостеприимством и благотворительностью. Название получил от монастыря Шартрёз (Chartreuse) в Восточной Франции, куда удалились основатели ордена для отшельнической жизни.
        Упоминаемый здесь монастырь был основан в 50-х гг. XIII в. на «нечистом» месте замка Вовер; вход в него был со стороны улицы Анфер; церкви были расписаны многими известными художниками; в 1790 г. монастырь был закрыт, а его здания затем были разрушены.
        … здесь был казнен маршал Ней…  — Ней, Мишель (1769-1815)  — французский полководец, маршал Франции (с 1804 г.), участник войн Революции и Империи, начал службу простым солдатом; один из самых выдающихся сподвижников Наполеона, от которого получил титулы герцога и князя и прозвище «храбрейший из храбрых»; после отречения Наполеона в 1814 г. перешел на службу к Бурбонам. Вслед за бегством Наполеона с острова Эльба Ней был послан с войсками против него, но перешел на сторону императора и был при нем во время «Ста дней»; после окончательного падения Наполеона был арестован, предан суду Палаты пэров, под давлением крайних роялистов приговорен к смертной казни и расстрелян утром 7 декабря 1815 г. у стены на месте современного дома № 43 по авеню Обсерватории.
        … незнакомец показался мне рослым галлом, вооруженным фрамой…  — Галлы — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXI.
        Фрама — копье или дротик с большим овальным и почти плоским наконечником, излюбленное оружие франков, группы германских племен, живших по нижнему и среднему Рейну. Франки в конце V — начале VI в. завоевали Галлию, образовав Франкское государство, предшественника современной Франции.
        … Лёве-Веймар только что перевел Гофмана…  — Лёве-Веймар, Франсуа Адольф, барон (1801-1854)  — французский литератор и историк; принадлежал к богатой торговой еврейской семье выходцев из Германии, которые покинули Францию с возвращением Бурбонов и обосновались в Гамбурге; приняв христианство, он в конце концов вернулся во Францию и, окончательно порвав с коммерцией, полностью посвятил себя литературе: используя свое совершенное знание немецкого языка, стал прекрасным переводчиком и пропагандистом немецкой литературы; одновременно был блестящим критиком и эссеистом, создав великолепные литературные портреты современных ему политиков; выполнял отдельные дипломатические поручения в России и странах Латинской Америки, был французским консулом в Багдаде, что впоследствии нашло отражение в ряде его исторических сочинений; был одним из самых первых и талантливых переводчиков Гофмана (см. примеч. выше), в том числе его «Фантастических сказок».
        «Оливье Брюнон» — название французского перевода фантастической новеллы Гофмана «Мадемуазель де Скюдери» (1818 г.), сделанного французским литератором Анри де Латушем (полное имя — Гиацинт Жозеф Александр Табо де Латуш; 1785-1851), большим любителем литературных мистификаций; одной из них было издание в 1823 г. указанного произведения Гофмана под своим именем и под другим названием.
        «Майорат» (1817 г.)  — повесть Гофмана из второй части сборника «Ночные рассказы», в которой конфликты современной жизни трактуются как извечная борьба добра с темными силами. В повести рассказывается о мрачных и таинственных событиях в старинном баронском замке, о борьбе наследников умершего барона за его владения.
        Майорат — имение, переходящее в порядке наследования только к старшему сыну владельца или к старшему мужчине в роде.
        «Кот Мурр» — незаконченный роман Гофмана «Житейские воззрения кота Мурра» (1819-1821), сочетающий различные эмоциональные и сюжетные планы и представляющий собой сатиру на феодально-абсолютистские порядки Германии. Повествование кота в романе прерывается отрывками из книги некоего писателя, попавшими в рукопись Мурра якобы случайно.
        «Кремонская скрипка» (1816 г.)  — фантастическая новелла Гофмана, пользовавшаяся очень большим успехом у современников; издавалась также под названием «Советник Креспель»; Дюма, по-видимому, была известна в переводе Лёве-Веймара.
        Арпан — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII.
        … было любопытно увидеть возвращение Кака в его пещеру.  — См. примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        XXXI
        «Помоги себе сам, и Бог тебе поможет» («Aide-toi, le ciel t’aidera»)  — французская пословица, представляющая собой вошедшее в разговорный язык выражение из басни Лафонтена (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXII) «Извозчик, увязший в грязи»; часто переводится аналогичной русской поговоркой «На Бога надейся, а сам не плошай».
        … вместе с городом погибли бы и заговорщики, но не так ли умер Самсон?  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XL.
        Валь-де-Грас — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X.
        Нельская башня — была построена вместе с одноименными городскими воротами в первые годы XIII в. на левом берегу Сены на месте, где сейчас помещается Французская академия, и называлась башней Гамелен; свое новое название, под которым она вошла в историю, получила несколько позже от построенного рядом укрепленного аристократического особняка Нель. Вместе с ним и с упомянутыми воротами составляла важный узел укреплений юго-западного участка парижских стен. В начале XIV в. башня и особняк перешли во владение короны, и там жило несколько членов французского королевского дома. В это время в Париже (возможно, отчасти в связи с крупным скандалом в королевской семье, связанным с процессом о супружеской неверности) родилось множество легенд об оргиях, устраиваемых в Нельской башне принцессами, которые затем убивали своих мимолетных возлюбленных. На основе этих рассказов Дюма написал пьесу «Нельская башня» (1832 г.). В 1663 г. и башня, к тому времени уже полуразрушенная и заброшенная, и особняк были срыты.
        Улица Могила Иссуара — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VIII.
        Монруж — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        … в результате нынешних разрушений открываются тайны верхней части Парижа…  — В 50-60-х гг. XIX в. в Париже проводились в больших масштабах работы по перестройке и перепланировке города; помимо благоустройства аристократических кварталов, эти работы имели целью путем расширения существующих улиц и прокладки новых прямых магистралей облегчить действия войск и применение артиллерии в случае народных восстаний. Перестройка Парижа сопровождалась спекуляцией земельными участками, расхищением выделенных государством средств и громкими скандалами.
        … основать новое общество (спустя некоторое время оно примет название «Помоги себе сам, и Бог тебе поможет»).  — Пословицу, о которой уже шла речь выше, взяло себе в качестве названия политическое общество, возникшее во Франции в последние годы Реставрации. Целью его создателей было объединение усилий всех представителей оппозиционных и либеральных кругов, от самых радикальных до самых умеренных. Хотя среди членов общества были и карбонарии, оно отнюдь не было тайным и использовало только легальные методы борьбы. Общество ставило своей задачей всеми законными способами препятствовать и противодействовать любым реакционным мероприятиям правительства, а также влиять на ход избирательной кампании путем устной, письменной (оно вело обширную переписку) и печатной пропаганды. Активными членами и в значительной мере инициаторами создания общества были сотрудники газеты «Глобус» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI); эта газета нередко выступала как своего рода печатный орган общества. В его деятельности участвовали жители провинции. Оно объединяло в своих рядах круг лиц самых разных
убеждений; среди них было много ярких представителей французской политической и культурной жизни, в частности там были такие люди, как Беранже, Бланки, Кабе, Арман Каррель, Гизо, Лафайет, Кошуа-Лемер и мн. др. Общество сыграло весьма заметную роль в политической и идеологической подготовке Июльской революции 1830 г. Оно продолжало существовать и в первые годы Июльской монархии, вплоть до репрессивных законов 1835 г. (так называемых «сентябрьских»).
        Джидда (Джедда)  — город и порт на Аравийском полуострове на побережье Красного моря; в XIX в. был связан торговыми рейсами с Индией; в настоящее время принадлежит Саудовской Аравии.
        Триест — крупный итальянский порт на северо-востоке Италии на побережье Адриатического моря; с конца XIV в. до 1919 г. принадлежал Австрии (за исключением 1797-1805 и 1809-1813 гг., когда он отошел к Франции); после 1814 г. купцы и судовладельцы города фактически монополизировали австрийскую торговлю с Южной Россией и Ближним Востоком и началось его бурное развитие.
        … Цезарь говорил, что на жену Цезаря не должно пасть даже подозрения.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLIII.
        XXXII
        … Кто вас называет, поминает Спасителя.  — То есть Иисуса Христа, в христианской религии спасителя рода человеческого.
        Денье — старинная французская мелкая монета, 1/240 часть ливра.
        XXXIII
        … на Внешнем бульваре между заставами Крульбарб и Италии.  — Внешние бульвары — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        Упомянутый здесь бульвар, называвшийся в то время Южным, входил в юго-восточную часть таможенной границы Парижа и простирался от заставы Крульбарб на его западной оконечности до площади Италии — на восточной. Ныне он входит, вместе с несколькими соседними, в бульвар, названный в честь известного революционера-заговорщика Луи Огюста Бланки (1805-1881).
        Застава Крульбарб представляла собой простую решетку, которая закрывала выход на Южный бульвар одноименной улицы, ныне носящей имя известного военного врача Корвизара (1755-1821), медика Наполеона.
        Застава Италии, состоявшая из нескольких зданий с аркадами, была построена на одноименной площади на юго-восточной окраине Парижа, сформированной в 1760 г.; неоднократно меняла свое название.
        … свернул на улицу Бурб (сегодня она носит название улицы Пор-Рояль)…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        Приют Материнства — родильный дом для бедных женщин; был открыт в 1814 г. в одном из зданий упраздненного во время Революции монастыря Пор-Рояль на базе находившегося поблизости родильного приюта, который принадлежал одной из религиозных организаций, и школы акушерок; в 60-х гг. XIX в. преобразован в акушерскую клинику.
        … подпрыгнул, словно коснувшись вольтова столба.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLVIII.
        Колорист (фр. coloriste от лат. color — «цвет»)  — художник, умело использующий и сочетающий краски, а также специалист по окраске чего-либо.
        XXXIV
        … Он по-прежнему живет у Бастилии?  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        «Вперед, сыны отчизны!» — первые слова популярнейшей песни Революции «Марсельезы», ставшей в конце XIX в. официальным гимном Французской республики. Эта песня, первоначально называвшаяся «Боевая песнь Рейнской армии», была написана и впервые исполнена в Страсбуре в апреле 1792 г. поэтом и композитором, военным инженером Клодом Жозефом Руже де Лилем (1760-1836) и быстро распространилась в войсках. Этим же летом песня была под названием «Гимн марсельцев» занесена волонтёрами из Марселя в Париж. Здесь под сокращенным названием «Марсельеза» она стала гимном и символом Революции.
        Вильжюиф — селение у южных окраин Парижа.
        … фонтаны Жювизи…  — Имеются в виду известные фонтаны городка Жювизи-сюр-Орж к югу от Парижа.
        … продвигались, как говорит Вергилии, per amica silentia lunae…  — Имеются в виду следующие строки Вергилия:
        От Тенедоса в тиши, под защитой луны молчаливой,
        К берегу вновь знакомому шли.

    («Энеида», II, 255-256. — Перевод С. Ошерова под ред. Ф. Петровского.)
        XXXV
        Милон Кротонский — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXIX.
        Стилет — небольшой колющий кинжал с трехгранным лезвием.
        … со связанными руками и ногами лежащий на лошади, напоминал Мазепу.  — Мазепа-Колединский, Иван Степанович (1644-1709)  — политический и военный деятель; происходил из украинского дворянства, воспитывался при польском королевском дворе в Варшаве; затем служил в казачьем войске той части Украины, которая присоединилась в середине XVII в. к России, и быстро выдвинулся; вошел в доверие к московскому правительству и с его помощью в 1687 г. был избран малороссийским гетманом; стремился отделить управляемые им земли от России, для чего с начала XVIII в. вступил в переговоры с Польшей и Швецией; в 1708 г., при вторжении шведских войск на Украину, изменил Петру I и с небольшой частью казаков присоединился к Карлу XII; после разгрома шведской армии летом 1709 г. бежал в турецкие владения, где и умер.
        Здесь имеется в виду предание о романтической любовной истории, заставившей молодого Мазепу покинуть Варшаву и вернуться на Украину. Существует легенда, что оскорбленный муж возлюбленной Мазепы привязал его к спине дикого коня и пустил того вскачь, надеясь погубить соперника. Но конь примчал будущего гетмана на свою родину, в украинские степи. Дюма, скорее всего, заимствовал этот эпизод из поэмы «Мазепа» Байрона (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II):
        Ремнем я был к его спине
        Прикручен, сложенным вдвое.

    (Перевод Г. Шенгели.)
        … обвязал вокруг талии белый шарф, какие тогда носили комиссары полиции…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXV.
        … Рядом с ней Броканта показалась бы Венерой Милосской.  — Венера Милосская — одна из самых знаменитых статуй античной богини любви и красоты Венеры (гр. Афродиты), найденная в 1820 г. на острове Милос; принадлежит древнегреческому скульптору Скопасу (IV в. до н. э.) или одному из его учеников; находится в музее Лувра.
        Мегера — в древнегреческой мифологии одна из трех эриний (рим. фурий), богинь-мстительниц, каравших людей за совершенные преступления; изображалась чудовищем со змеями вместо волос, с факелом и бичом в руках. В переносном смысле мегера — злая, сварливая женщина.
        … опустила голову словно под тяжестью Сизифова камня.  — Сизиф — герой древнегреческой мифологии, знаменитый хитрец и обманщик; в наказание за совершенные преступления был осужден в подземном царстве вечно втаскивать на гору огромный камень; однако в последний момент камень вырывался у него из рук и скатывался вниз.
        … они живо спровадят тебя к мадлонеткам.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Часть вторая
        I
        … глуп даже для овернца!  — См. примеч. к ч. 1, гл. III.
        … поскакал так быстро, словно в конце пути его ждал приз города Парижа.  — Имеется в виду приз в 100 тысяч франков, три раза в год разыгрывавшийся на парижских скачках с участием лошадей младшего возраста.
        III
        … не стану утверждать, что угощаю вас старым маконским или бордо-лафитом…  — Маконское — общее название тонких сортов вин из группы луарских, производимых в окрестностях города Макон.
        Бордо-лафит — сорт высококлассного столового красного вина из группы бордоских, производимого из винограда, произрастающего в окрестностях замка Лафит в департаменте Жиронда в Юго-Западной Франции.
        IV
        … в столице Оверни…  — То есть в городе Клермон-Ферран в Центральной Франции.
        Бурре — старинный французский народный танец, известный с XVI в.; в XVII в., значительно видоизменившись, стал придворным.
        Гавот — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIV.
        … стал трубить «Короля Дагобера».  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXI.
        VII
        … в истории известно немало такого рода происшествий, начиная с Ореста, приказавшего Пиладу объявить о своей смерти Эгисфу и Клитемнестре…  — Орест — в древнегреческой мифологии и античных трагедиях сын царя города Микены Агамемнона, предводителя греческого войска в Троянской войне. По возвращении домой тот был предательски убит своей женой Клитемнестрой и ее любовником Эгисфом. Орест в детстве был отослан на воспитание к родственникам, где подружился со своим двоюродным братом Пиладом. Их союз стал в литературе одним из хрестоматийных примеров верной мужской дружбы. Много лет спустя Орест вместе с Пиладом тайно явился в Микены; распустив слух о своей смерти, он усыпил бдительность будущих жертв и убедился в верности и поддержке сестры Электры, а затем отомстил за смерть отца, убив мать и ее любовника.
        … вплоть до герцога Нормандского, оспаривающего у его величества Карла Десятого трон своего отца Людовика Шестнадцатого.  — Герцог Нормандский — второй сын Людовика XVI, Луи Шарль (1785-1795); вслед за смертью старшего брата в 1789 г. стал дофином; после казни отца в 1793 г. считался роялистами законным королем Людовиком XVII и, по официальной версии, умер в тюрьме, в которую был заключен вместе с родителями при свержении монархии. Поскольку при Реставрации его могилу обнаружить не удалось, в начале XIX в. появилось несколько авантюристов, выдававших себя за умершего принца. Один из них, некий Анри Эбер из окрестностей Руана, называвший себя герцогом и бароном Ричмонтоль и герцогом Нормандским, начиная с 1828 г. требовал возврата своих прав. В 1834 г. он был приговорен к тюремному заключению, но бежал в Англию, где и умер в 1845 г.
        Он был не единственным претендентом на имя Людовика XVII. Наиболее серьезным из них считается некто Карл Вильгельм Наундорф (ум. в 1845 г.).
        Экарте — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Предместье Пуассоньер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … и начал новую жизнь, как говорит Данте.  — Намек на первую в западноевропейской литературе автобиографическую повесть — «Новая Жизнь» (или «Обновленная жизнь» — «Vita Nuova», 1299) Данте. В этом произведении, состоящем из стихов и прозаического повествования, автор рассказывает об обновившей его любви к Беатриче Портинари (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI).
        Лепаж — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Улица Ришелье — см. примеч. к ч. 1, гл. XXI.
        Кафе Риш — известное дорогое кафе, названное по имени его владельца; открылось около 1804 г. на бульваре Итальянцев в доме, имеющем ныне № 16. В устной речи первой половины XIX в. было известно также шутками по поводу совпадения цен в кафе и фамилии хозяина: Риш (Riche) по-французски означает «богатый». В 1865 г. кафе преобразовалось в недорогой ресторан на английский манер.
        … поднялся по бульвару до церкви Мадлен…  — То есть по бульвару Итальянцев.
        Церковь Мадлен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V.
        … свернул на Королевскую улицу…  — Эта улица ведет от церкви Мадлен на площадь Согласия; проложена в середине XVIII в. на месте бывших крепостных стен, составляя западный отрезок магистрали Бульваров; неоднократно меняла свое название.
        Елисейские поля — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. II.
        Улица Сент-Оноре — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Риволи — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        … священник, покровительствуемый аббатом Оливье…  — Вероятно, имеется в виду Никола Теодор Оливье (1798-1854)  — французский священник, в 1822 г. получивший назначение в Париж; под его руководством было основано несколько новых церковных учреждений; его богослужения и проповеди пользовались большой популярностью, собирая обычно толпы прихожан; в 1841 г. получил сан епископа.
        Церковь святого Рока — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Улица Сен-Рок (Святого Рока)  — находится в центре старого Парижа, неподалеку от Пале-Рояля; ведет от улицы Риволи перпендикулярно к ней в северном направлении; название получила от церкви святого Рока.
        VIII
        … трудиться — значит молиться!..  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIV.
        … Руссо учит своего Эмиля столярничать…  — Имеется в виду книга Руссо (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV) «Эмиль, или О воспитании» (1762 г.), представляющая собой сочетание романа и философско-педагогического трактата. Одна из педагогических идей, высказанных там Руссо,  — обязательность обучения мальчиков какому-либо ремеслу.
        IX
        … рассчитываете держать меня здесь до судного дня?  — То есть до дня Страшного суда, который, согласно верованиям христиан и иудеев, наступит накануне конца света. Тогда Бог будет судить всех людей, когда-либо живших на земле, по делам их. В устной речи выражение «до судного дня» означает очень долго, до бесконечности.
        Улица Жёнёр — находится в северной части старого Парижа, чуть южнее кольца Бульваров; образовалась в 1846 г. (то есть после времени действия настоящего романа) в результате слияния нескольких мелких улочек. Одна из них образовалась в 1633 г. из дорожки, окружавшей площадку для игры в шары, и называлась Жё-Нёв (Jeux-Neufs — «Новая игра»). Постепенно это имя трансформировалось в Жёнёр (Jeuneurs).
        Улица Варенн — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. II.
        X
        … от папы Григория XVI, к которому у нас скоро будет дело…  — Здесь неточность: Григорий XVI (в миру — Бартоломео Альберто Капеллари; 1765-1846) стал папой только в 1831 г. Этот папа начал свою духовную карьеру в качестве монаха ордена камальдульцев (затем он стал его генералом); отличался крайним консерватизмом, осуждал все прогрессивные идеи, проводил политику реакции и противился преобразованиям в устаревшем управлении Папской областью.
        Во время же действия романа папой был Лев XII (в миру — граф Аннибале делла Дженга; 1760-1829), занимавший папский престол с 1823 г. и проводивший крайне реакционную политику. Преследования карбонариев и евреев и ужесточение полицейского режима во время его правления вызвали к нему в Риме всеобщую ненависть.
        Мишле — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X.
        Левретки — порода небольших комнатно-декоративных собак; восходит к древнеримской охотничьей породе из группы борзых, предназначенных для гона и ловли зверей.
        … подобно капитану Памфилу, герою написанной мною лет двадцать пять тому назад живописной истории, который обнаруживает негра там, где он надеялся найти негритянку…  — То есть герою одноименного романа Дюма (1840 г.).
        Ньюфаундленд — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … передают один другому на этом непонятном языке больше истин о Боге и природе, нежели изрекли за всю свою жизнь Платон или Боссюэ.  — Платон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VI.
        Боссюэ, Жак Бенинь (1627-1704)  — французский писатель и церковный деятель, епископ города Мо неподалеку от Парижа; автор сочинений на исторические и политические темы; известный проповедник, славившийся своим красноречием.
        Нептун (гр. Посейдон)  — бог моря в античной мифологии; его атрибутом был трезубец, с которым он часто изображался древними скульпторами.
        «Quos ego!» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI.
        … подобно античному богу из машины…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI.
        … Его внесли в Индекс…  — Имеется в виду «Индекс запрещенных книг» («Index librorum prohibitorum»), список книг, журналов и других печатных изданий, чтение которых может подорвать веру в Бога и которые католическая церковь запрещает читать, издавать и распространять без особого распоряжения; в средние века рассылался с информационной целью по типографиям; впервые был составлен иезуитами и издан от имени папы в Риме в 1559 г. и с тех пор выходил, периодически пополняясь и видоизменяясь, до середины XX в.; включал в себя, помимо еретических богословских сочинений, многие классические произведения мировой литературы, изображавшие жизнь с прогрессивных позиций, труды по философии, истории, естественным наукам; в Индекс входили также некоторые типографии, все издания которых запрещались без разбора заранее. В 1966 г. по решению Ватиканского собора его издание было прекращено.
        «Фаворитка» — опера в четырех действиях итальянского композитора и дирижера Г. Доницетти (1797-1848) на либретто Ройера, Вайца и Скриба по драме Ф. Бакулар-Дарно «Граф де Комминьж»; впервые поставлена в Париже в 1840 г.; содержала много удачных арий.
        Ройер, Альфонс (1803-1875)  — французский писатель романтического направления, автор романов, исторических драм и оперных либретто, многие из которых написаны в соавторстве с Вайцем.
        Вайц, Густав (настоящее имя — Жан Никола Густав ван Ньювенгюзен; 1812-1862)  — французский литератор, по рождению голландец, автор комедий, водевилей и оперных либретто.
        Скриб — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        …«Добродетельная и красивая!» — восклицает Гамлет при виде Офелии.  — См. «Гамлет» (III, 1).
        Улица Старой Дыбы — находилась между предместьями Сен-Жак и Сен-Марсель в юго-восточной части тогдашнего Парижа; проложена во второй половине XVII в. на месте старых крепостных рвов; неоднократно меняла свое название, с 1681 г. называется улицей Дыбы; имя это получила, по-видимому, потому, что на смежной одноименной площади в XVII в. производились экзекуции над дезертирами и ворами, приговоренными к дыбе, средневековому орудию пытки, когда осужденного или допрашиваемого подвешивают на вывернутых руках.
        … словно Диоген, презрел целый свет…  — Диоген Самосский (ум. ок. 330-320 до н. э.)  — древнегреческий философ-моралист; отвергал всякое знание, лишенное этической направленности, стремился к независимости от внешних влияний, что считал высшей добродетелью, и проповедовал крайний аскетизм; сводя свои потребности к минимуму, существовал на подаяния и жил в бочке, а точнее в пифосе, большом глиняном сосуде для хранения вина, воды, зерна и т. п.
        … танцевали фантастическую сарабанду…  — Сарабанда — старинный испанский народный танец, вероятно восточного происхождения; имел весьма эмоциональный характер и первоначально исполнялся только женщинами под аккомпанемент кастаньет; в XVII в. во Франции подвергся переработке и исполнялся парами в торжественной манере; тогда же стал придворным танцем.
        … всех четвероногих Елен и Стратоник, пробуждавших безумные страсти.  — Елена — в древнегреческой мифологии и поэмах Гомера «Илиада» и «Одиссея» дочь бога-громовержца Зевса и жена Менелая, царя Спарты; считалась прекраснейшей женщиной своего времени; похищение ее Парисом, царевичем из Трои, стало причиной Троянской войны.
        Стратоника (III в. до н. э.)  — жена Селевка I Никатора (ок. 358-280 до н. э.), государя одного из царств, образовавшихся после развала империи Александра Македонского; отличалась исключительной красотой. Согласно античным рассказам, Антиох, сын Селевка от другой жены, влюбился в мачеху столь страстно, что заболел. Тогда отец, уже глубокий старик, отдал в 281 г. до н. э. Стратонику в жены Антиоху и назначил его правителем одной из провинций.
        … решила, что у него началась гидрофобия или эпилепсия…  — Гидрофобия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VI.
        Эпилепсия (падучая болезнь)  — заболевание головного мозга, протекающее преимущественно в виде перемежающихся припадков с судорогами и потерей сознания.
        XI
        … благодаря этому греческому или латинскому слову никто не терзается угрызениями совести, даже санитарный совет.  — Санитарный совет — учреждение, занимавшееся вопросами физического развития населения и санитарного состояния города; несколько таких советов было создано в Париже в 1802 г.
        … Париж в эпоху Филиппа Августа…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        … как сказал Беранже, карты не соврали.  — Имеется в виду песенка Беранже (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII) «Карты, или Предсказание», в которой говорится о гадании девушки-швеи о своем будущем. В конце каждого куплета в песне имеется рефрен:
        А карты правду говорят,
        Да, правду, правду говорят!

    (Перевод И. Ф. Тхоржевского.)
        … в праздник святого Медара шел дождь, что обещало сорок дождливых дней…  — Святой Медар (ок. 456 — ок. 560 или 480-545)  — один из первых французских христианских иерархов, епископ городов Нуайон и Турне в Северной Франции; его день празднуется 8 июня.
        … был очень нервным после того, как болел в юности пляской святого Витта.  — Пляска святого Витта (научное название — хорея, что по-гречески означает «пляска»)  — заболевание головного мозга; выражается в непроизвольных подергиваниях лица и конечностей, расстройстве движения и речи, мозговых воспалениях; такое название получило в связи с тем, что, согласно средневековому преданию, больные получали исцеление в часовне святого Витта, христианского мученика III в.
        XII
        … к тому времени такие монеты уже начинали переходить в разряд медалей.  — Серебряные монеты стоимостью в 30 су (полтора франка) чеканились во время Великой французской революции. Ко времени действия романа такие монеты стали редкостью и почти вышли из обращения.
        Святой Петр (ум. ок. 65 г. н. э.)  — в соответствии с евангельским преданием, апостол, один из первых учеников Христа и проповедников его учения; мученик и религиозный писатель; считается основателем и небесным главой католической церкви. Согласно христианской традиции, Петр — привратник рая, встречающий праведников у его ворот.
        … приготовился, словно тень Самуила, вызванного Аэндорской волшебницей, раскрыть тайны горнего мира…  — Имеется в виду библейский рассказ о гибели царя израильского Саула. Теснимый враждебным древним евреям племенем филистимлян, он тщетно вопрошал о своей судьбе Бога. Не получив ответа, он обратился к некоей волшебнице из города Аэндор к юго-западу от Иерусалима. Та вызвала тень пророка и судии народа израильского Самуила, который некогда помазал Саула на царство. Самуил предсказал Саулу гибель (1 Царств, 28: 4-19).
        … бросились в окно подобно знаменитым баранам Панурга, которых все, с тех пор как их придумал Рабле, неизменно сравнивают с любой толпой, прыгающей куда-нибудь за компанию.  — Имеется в виду эпизод, изложенный в главах V-VIII четвертой части романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» французского писателя-гуманиста эпохи Возрождения Франсуа Рабле (1494-1553). Панург, один из героев романа, поссорился на корабле с купцом, владельцем стада баранов. Чтобы отомстить за насмешки, Панург купил у купца барана и бросил его в море. Тогда остальные бараны кинулись за ним и все до одного утонули вместе с владельцем, пытавшимся их остановить. Возникшее на основе этой сцены выражение «панургово стадо» употребляется для характеристики толпы, бездумно следующей за своим вожаком.
        XIII
        … пронзительный взгляд маленьких глазок, обладавших, казалось, гипнотической силой василиска.  — Василиск — в сочинениях античных авторов и средневековых легендах мифическое злобное и страшное животное, небольшой змей, взгляд которого убивает людей и животных, свист обращает в бегство ядовитых гадов, а дыхание сушит растения и заставляет трескаться камни.
        … Как тут не вспомнить славного господина де Вольтера: «Все к лучшему в этом лучшем из миров!» — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XVI.
        XIV
        … на нем были изображены три колдуньи из «Макбета», совершавшие дьявольский обряд вокруг своего котла.  — То есть изображена сцена трагедии Шекспира «Макбет» (IV, 1): три ведьмы, представляющие темные силы, которые ведут героя к преступлениям и власти, варят в котле волшебное зелье, а затем вызывают призраков, предсказывающих Макбету будущее.
        … она изображала путешествие Фауста и Мефистофеля.  — Фауст — герой немецких легенд и народных книг XVI в., ученый, заключивший союз с дьяволом Мефистофелем ради знаний, богатства и мирских наслаждений. В «Фаусте» Гёте описано путешествие Фауста и Мефистофеля по Германии и другим странам и посещение ими шабаша ведьм в горах Гарца.
        … Не могу поручиться, что она когда-нибудь ездила в королевских каретах…  — Этим правом в дореволюционной Франции пользовались только представители старинного родовитого дворянства.
        … когда дует восточный ветер, я способен, как Гамлет, отличить сокола от совы…  — В одной из сцен трагедии «Гамлет» ее герой, представляющийся сумасшедшим, говорит: «Я безумен только при норд-норд-весте; когда ветер с юга, я отличаю сокола от цапли» (II, 2; перевод М. Лозинского).
        … Америго Жибасье…  — Здесь иронический намек на Америго Веспуччи (1451/1454-1512), итальянского мореплавателя, участника португальских и испанских экспедиций к берегам Южной Америки, который первым высказал мнение, что эти земли являются новой частью света, названной затем его именем.
        … две прелестные картины Ватто, представлявшие сценки из итальянской комедии…  — Среди произведений Ватто (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII) есть изображения персонажей классической комедии масок.
        … свожу тебя в театр ее высочества на какую-нибудь пьесу Скриба…  — Театр ее высочества — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Скриб — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Улица Урсулинок — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        XV
        Миньона и Вильгельм Мейстер.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XI.
        … матовая легкая смуглота Миньоны Гёте или Шеффера…  — Шеффер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        … имел некоторое сходство с героем франкфуртского поэта.  — Речь идет о Гёте, который родился в городе Франкфурт-на-Майне, на западе Германии.
        … отчаявшиеся и насмешливые герои Байрона…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        … каждый считал, что достоин стать героем баллады, Дон Жуаном или Манфредом, Стено или Ларой.  — Здесь Дон Жуан — герой незаконченного одноименного романа в стихах Байрона (начат в 1818 г.); давая своему герою имя легендарного вольнодумца и распутника, средневекового испанского рыцаря, автор выступал против ханжеской морали. Стремясь воспроизвести на страницах романа «новые типы» и проводя Дон Жуана через различные страны и исторические события, Байрон создал сатирическое произведение, обличающее современное ему общество.
        Манфред — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXIX.
        Стено — разгульный молодой вельможа, персонаж трагедии Байрона «Марино Фальеро, дож венецианский» (1820-1821), повествующей о попытке государственного переворота, который готовил правитель Венецианской республики Марино Фальеро (или Фальери; 1278-1355) в 1355 г. Согласно исторической легенде, Фальеро принял участие в заговоре, так как был оскорблен Стено: тот во время карнавала вырезал на троне дожа бранные слова, был по его требованию привлечен к суду, но отделался ничтожным наказанием. В трагедии Байрона Стено после произнесения приговора, присуждавшего Фальеро к смерти, кается в содеянном и просит у дожа прощения.
        Лара — герой одноименной поэмы Байрона, феодал, ставший во главе крестьянского восстания.
        … Гамлет, философствующий над черепом Йорика…  — Имеется в виду сцена трагедии, когда Гамлет рассуждает о бренности всего живущего, находясь на кладбище над разрытой могилой королевского шута Йорика, которого знавал в детстве («Гамлет», V, 1).
        … ужин на Рынке…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        … ему не приходило в голову заговорить с кем-нибудь из них серьезно, даже если бы их звали г-жой де Сталь или г-жой Ролан.  — Госпожа де Сталь — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIV.
        Госпожа Ролан — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        … переносил эту теорию на женщин Древнего Рима и Греции, обитавших в гинекеях или лупанарах…  — Гинекей (гр. gynaikeion от gyne — «женщина»)  — в Древней Греции женская половина дома.
        Лупанар (лат. lupanar, lupanarium)  — дом терпимости.
        … годных на то, чтобы стать, подобно Лаисе, куртизанками, или, как Корнелия, матронами…  — Лаиса — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIX.
        Корнелия (II в. до н. э.)  — римская матрона из знатного рода; отличалась умом и образованностью.
        … один из восхитительнейших островов Тихого или Индийского океанов … Таити или Цейлон.  — Таити — остров в центральной части Тихого океана, принадлежащий к группе островов Общества (старое неправильное русское название — острова Товарищества); во время действия романа независимое туземное королевство, попавшее в 1842 г. под протекторат Франции; ныне — французское владение.
        Цейлон (современное название — Шри-Ланка)  — остров в северной части Индийского океана у берегов Индии; во время действия романа — английская колония; ныне — независимое государство.
        XVI
        Командор — здесь: человек, имеющий высокую степень какого-либо ордена.
        Дворянин королевских покоев — высокое придворное звание в дореволюционной Франции.
        … его величество, носящий титул христианнейшего короля и по праву считающий себя старшим сыном нашей Святой матери Церкви…  — Здесь перечислены старинные почетные титулы французских королей.
        XVII
        … подобно царям, покровительствуемым Минервой, он сражался под ее эгидой.  — Эгида — атрибут нескольких богов древнегреческого пантеона, в том числе и Минервы (см. примеч. к ч. 1, гл. XXVII): шкура, натянутая на щит или закрывающая грудь, иногда наводящая ужас на людей. Об ее происхождении и форме в древнегреческой мифологии имеется несколько версий. По-видимому, это воспоминание об обычае первобытных людей закрывать в бою козьей шкурой правую руку и грудь.
        В переносном смысле выражение «быть под эгидой» означает находиться под чьим-либо покровительством, защитой.
        … Это жизнерадостный и упрямый монах; он очень хочет передать мирскую и духовную власть преемнику в том же виде, в каком получил ее от своего предшественника.  — Дюма явно продолжает здесь считать (см. примеч. к ч. 2, гл. X), что на престоле — Григорий XVI, поскольку тяжелобольной Лев XII жизнерадостным человеком не был. Предшественником Григория XVI был Пий VIII (в миру — граф Франческо Кастильони; 1761-1830), папа с 1829 г., наследовавший Льву XII.
        XVIII
        … среде — дне Меркурия и пятнице — дне Венеры…  — У древних римлян среда посвящалась богу Меркурию, а пятница — богине Венере.
        … Неужели вы не видели очень модную драму, прекрасно исполненную Фредериком, под названием «Постоялый двор Адре»…  — «Постоялый двор Адре» — мелодрама в трех актах из жизни каторги, написанная Антье, Сент-Аманом и Полиантом и поставленная впервые в 1823 г.; имела большой успех благодаря исполнению главной роли Фредерик-Леметром (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI).
        Антье (настоящее имя — Бенжамен Шеврийон; 1787 — ок. 1870)  — французский драматург; в основном автор мелодрам, написал около ста пьес этого жанра; прославился прежде всего пьесой «Постоялый двор Адре».
        Сент-Аман (настоящее имя — Жан Арман Лакост; 1797 — ок. 1885)  — французский драматург, автор многочисленных пьес и водевилей.
        … в лесах Севра, Бельвю, Виль-д’Авре…  — Севр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XVI.
        Бельвю — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LVIII.
        Виль-д’Авре — селение в окрестности Парижа в 6 км от Версаля.
        … злыми людьми, моавитянами, амалекитянами называются все, кто из тех или иных соображений принадлежит к той же партии…  — Моавитяне — воинственное семитское племя, родственное древним евреям, жившее в Палестине на восточном берегу Мертвого моря; во второй половине первого тысячелетия до н. э. было поглощено арабами; в Библии выступают как постоянные противники иудеев, с которыми враждовали, по-видимому, из-за пастбищ.
        Амалекитяне (амалекиты)  — древнее племя арабского происхождения, жившее южнее Палестины и создавшее там свое государство; в XIII в. до н. э. были истреблены древними евреями, врагами которых выступают в Библии.
        … вот гидры, которые я предлагаю вам победить…  — Здесь намек на чудовище древнегреческой мифологии, ужасную многоголовую змею лернейскую гидру; убийство ее было одним из двенадцати подвигов Геракла.
        … вы гуляете в Пале-Рояле или в Тюильри — под каштанами, если это Тюильри, или под липами, если это Пале-Рояль.  — Папе-Рояль («Королевский дворец»)  — дворец в Париже, построенный в 1629-1639 гг. кардиналом Ришелье; до того как был завещан им Людовику XIII, назывался Пале-Кардиналь; в середине XVII в. перешел во владение герцогов Орлеанских.
        Здесь имеется в виду не сам дворец, а построенные в 80-х гг. XVIII в. сзади него флигели с галереями-аркадами, где размещались рестораны, игорные дома, модные магазины, мастерские и т. д. В начале XVIII в., после перехода Пале-Рояля к семейству Орлеанов, сад, расположенный позади главного корпуса дворца, получил правильную планировку; постройка вокруг него флигелей значительно сократила его территорию. Во время Революции сад был публичным парком и одним из центров общественной жизни Парижа; доступ публики в него сохранился и позднее.
        Тюильри — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII.
        Пантеизм — общее название религиозных и философских учений, отождествляющих Бога и мир. Пантеизм зародился в средние века (хотя сам термин был введен в оборот в начале XVIII в.) и достиг большого распространения в эпоху Возрождения и в XVIII в. В дальнейшем его философия утратила свое значение.
        … зато ненавидите … младшую ветвь…  — То есть дом Орлеанов, младшую линию династии Бурбонов.
        … на месте ли этот лаццароне…  — Лаццароне — деклассированный, люмпенский элемент в Южной Италии.
        XIX
        Вольтеровское кресло — глубокое кресло с высокой прямой спинкой; название получило, по-видимому, от статуи Вольтера (1781 г.) работы французского скульптора Жана Антуана Гудона (1741-1828)  — писатель изваян им сидящим в таком кресле.
        … Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».  — Гвельфы — политическая группировка в Италии XII-XV вв., выражавшая интересы торгово-промышленного населения наиболее экономически развитых городов страны и поддерживавшая римских пап в их борьбе с германскими императорами. Название происходит от немецкого владетельного дома Вельфов, соперничавших в борьбе за имперский престол с династией Гогенштауфенов и имевших сторонников в Италии.
        Гибеллины — политическая группировка итальянской феодальной знати в XII-XV вв., которая стояла на стороне императоров Священной Римской империи и боролась против папства за господство в Италии. Их прозвище — искаженное немецкое Вейблинген (или Вайблинген), вторая фамилия дома Гогенштауфенов.
        Дюма (явный прототип поэта Жана Робера) опубликовал в 1835 г. очерк «Гвельфы и гибеллины», центральной фигурой которого служит Данте.
        … Прежде чем отдать ее на суд директору театра Порт-Сен-Мартен … он прочел ее двум своим друзьям.  — Театр Порт-Сен-Мартен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван Дейка, Мурильо или Веласкеса.  — Рафаэль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI.
        Рубенс — см. примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        Ван Дейк — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        Мурильо — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        Веласкес — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII.
        … Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты…  — Джульетте было около четырнадцати лет («Ромео и Джульетта», I, 3).
        Мадригал — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VIII.
        … Пойду в лес, пока там нет волка!  — Перефразируется французская пословица: «Tandis que le loup muse, la brebis entre au bois» (буквально — «Пока волк ротозейничает, овечка идет в лес»).
        Купидон — см. примеч. к ч. 1, гл. XXI.
        Тильбюри — открытая двухколесная коляска, в которую запрягают одну лошадь.
        … направился к лесам Верьера…  — Имеется в виду лес около города Верьер-ле-Бюисон к юго-западу от Парижа.
        … герб Куртене, украшенный короной или, точнее, баронским обручем.  — Средневековые дворянские гербы обычно имели корону как знак достоинства и власти его владельца. Короной увенчивался рыцарский шлем, помещавшийся над гербовым щитом, или же она сама находилась на верхней кромке щита. Форма короны зависела от титула владельца герба, но и одинакового достоинства короны в разных странах могли быть весьма различны.
        Баронская корона в гербах Франции и России имела, в отличие от Германии, Бельгии, Англии и других стран, самую простую форму. Она состояла из широкого наголовного обруча с гладкими гранями, перевитого шестью нитками жемчуга.
        … Хорошо еще, что он удовольствовался обручем и не посягнул на закрытую корону!  — Закрытые короны (у них обруч сверху имеет подушку или шапку самой различной формы) были прерогативой крупных феодальных владетелей (императоров, королей, князей, герцогов и т. д.). Петрус как потомок фамилии, некогда сидевшей на престоле Латинской империи, имел на нее некоторое право.
        Корсары (от ит. corsaro — «пират»)  — во Франции так с XVI в. назывались лица (а позднее также и их корабли), снаряжавшие за свой счет с королевского разрешения суда для борьбы с вражеской морской торговлей. На практике корсарство часто переходило в обыкновенный разбой и в середине XIX в. было запрещено международными соглашениями.
        … наши предки царствовали.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        XX
        … старый сибарит…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI.
        «Школа буржуа» — остроумная комедия д’Аленваля, поставленная впервые на сцене Комеди Франсез в 1728 г. Пьеса сразу имела успех и обрела заслуженную известность, ее еще при жизни автора сравнивали с «Тартюфом» Мольера. Пьеса не потеряла своей актуальности и через сто лет, вызывая тот же зрительский восторг, так как общественные проблемы начала XVIII в. сохранились и в период Реставрации.
        Аленваль (или: Даленваль) Леонар Жан Кристиан Сула д’ (1695-1752)  — французский драматург, автор многочисленных пьес, которые при жизни ставились, по существу, на всех престижных сценах Парижа. Некоторые из них, в том числе и «Школа буржуа», имели долгую сценическую жизнь и были вновь изданы в 1791 г. под заголовком «Драматические шедевры». Несмотря на раннее признание и успех, автор влачил нищенское существование и умер в богадельне.
        … ты не аплодировал маркизу де Монкаду?  — Острие критики в комедии «Школа буржуа» было направлено на ту часть французской буржуазии, которая со слепым обожанием взирала на придворных и аристократов, стараясь во всем подражать им, не замечая их подлинной сути: лицемерия, низости, чванства, презрения к людям. Образчиком такого элегантного мошенника и интригана служит один из персонажей — маркиз де Монкад.
        … Арман прекрасно исполняет эту роль…  — Арман (настоящее имя — Арман Руссель; 1778-1852)  — французский драматический актер, один из ведущих мастеров Комеди Франсез; дебютировал в 1796 г.; создал целую галерею образов в классических и современных ему пьесах; роль в «Школе буржуа» была одной из лучших в его репертуаре; в 1830 г. оставил сцену.
        … отправляешься в Латинский квартал, чтобы на двадцать два су пообедать у Фликото…  — Фликото — дешевый ресторанчик в Латинском квартале (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXV), на площади Сорбонны, в современном доме № 8; назывался, вероятно, по имени владельца; посещали его бедные студенты.
        … советую ему то же, что господин де Лозен — своему племяннику.  — Лозен, Антонин Номпар де (1632-1723)  — граф, затем герцог; придворный Людовика XIV, делавший карьеру при помощи интриг; был заключен по проискам своих врагов на много лет в Бастилию; женился на двоюродной сестре короля Анне Марии Луизе Орлеанской (1627-1693).
        Его племянник — граф Рион, французский офицер, возлюбленный принцессы королевской крови Марии Луизы Елизаветы Орлеанской, герцогини Беррийской (1695-1719).
        … Ее зовут не герцогиня Беррийская, она не дочь регента…  — Регент — герцог Филипп II Орлеанский (1674-1723), регент Франции в 1715-1723 г. во время малолетства Людовика XV, первый министр в 1723 г.; отец герцогини Беррийской; был известен своим распутством.
        … мастерскую, достойного самого Гро или Ораса Верне…  — Гро, Антуан Жан, барон (1771-1835)  — французский художник; автор картин на военные и исторические темы и монументальных росписей, портретист; его первые произведения прославляли героику Французской революции; став в начале XIX в. официальным живописцем Наполеона, воспевал его захватнические войны; при Реставрации перешел к восхвалению короля и его семьи.
        Орас Верне — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V.
        … Тебе поручили расписать ротонду в церкви Мадлен?  — Ротонда — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. III.
        Церковь Мадлен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V.
        … Ты приглашен личным художником … к его величеству русскому императору?  — Всероссийским императором во время действия романа был Николай I Павлович (1796-1855; царствовал с 1825 г.), третий сын Павла I, один из столпов европейской реакции; его правительство поддерживало дружественные отношения с режимом Реставрации.
        … проводишь все вечера напролет в Опере или Опере-буфф…  — Опера — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Опера-буфф — итальянский оперный театр, существовавший в Париже в 1729-1870 гг.; такое название получил потому, что в нем наряду с серьезными операми ставились комические оперы-буфф.
        XXI
        … мог учиться только на инструменте фабрики Эрара!  — Эрар, Себастьен (1752-1831)  — французский конструктор и фабрикант музыкальных инструментов; изобрел два новых типа арфы; во время Революции был некоторое время в эмиграции и в 1794 г. открыл вместе с братом фабрику роялей в Лондоне, затем перенесенную на родину; рояли Эрара приобрели в начале XIX в. славу лучших в Европе и освободили Францию от ввоза этих инструментов из Англии и Германии.
        … упорно играл этюды Беллини…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIV.
        … вариации на тему «Лесного Робина» Моцарта…  — Речь скорее всего идет об опере Вебера «Волшебный стрелок», аранжированной Кастиль-Блазом и поставленной на французской сцене под названием «Лесной Робин» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI).
        … «Freischutz» Вебера…  — «Freischutz» — «Вольный стрелок» (в русских переводах «Волшебный стрелок»), опера Вебера (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIV).
        … «Семирамиды» Россини.  — «Семирамида» — опера Россини (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIV) на либретто Г. Росси по трагедии Вольтера; впервые поставлена в 1823 г. в Венеции.
        XXII
        … она будет поставлена в Комической опере, как произведения Герольда…  — Комическая опера — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Герольд — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        … или в Опере, как сочинения Обера.  — Обер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. II.
        … ему сообщат, что его отец находится на улице Кле, а оттуда … раньше чем через пять лет не выходят.  — В доме № 56 по улице Кле (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXI) помещалась известная политическая тюрьма Сент-Пелажи, открытая во время Революции в здании упраздненного монастыря святой Пелагеи; в 1797-1834 гг. в тюрьме было отделение для несостоятельных должников.
        … играли английскими гинеями и испанскими дублонами…  — Гинея — английская монета крупного достоинства (стоила несколько дороже фунта стерлингов), чеканилась в 1663-1817 гг.; первые гинеи были изготовлены из золота, привезенного из Гвинеи (в Африке), отчего монета и получила свое название; счет на гинеи при определении цен сохранился в Англии до второй половины XX в.
        Дублон — немецкое название доблона, испанской золотой монеты крупного достоинства, чеканившейся с 1786 г.; в 1848-1864 гг. была заменена новой единицей — реалом.
        XXIII
        … был … земляком Дюге-Труэна и Сюркуфа…  — Дюге-Труэн, Рене (1673-1736)  — французский флотоводец, известный своими крейсерскими операциями.
        Сюркуф, Робер (1773-1827)  — французский военный моряк; во время войн Революции и Империи (в 1795-1801 и 1807-1809 гг.) прославился решительными действиями против английской морской торговли в Индийском океане; после этого вернулся в свой родной город Сен-Мало, где стал арматором (т. е. предпринимателем, снаряжающим корабли для заморской торговли, а также корсарских операций).
        … в Сен-Мало, этом гнезде всех морских орлов, известных под родовым названием корсаров…  — Сен-Мало — город и порт в одноименном заливе на атлантическом побережье Франции; с раннего средневековья и до XIX в. был одной из главных баз французских корсаров.
        … на протяжении шести столетий, то есть со времен Филиппа Августа до Реставрации.  — Филипп Август — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        … стал матросом каперского судна…  — Синонимом слова «корсар» было английское «приватир» и голландское «капер» (в литературе наиболее употребительно последнее).
        … на которое двумя годами раньше он поступил волонтёром.  — Волонтёр — здесь: охотник, доброволец.
        … судно … оказалось в плену и было отправлено на портсмутский рейд…  — Портсмут — город на южном побережье Англии; важный торговый порт и судостроительный центр, одна из главных баз английского военного флота.
        … экипаж был рассредоточен по понтонам.  — Понтон — здесь: старый корабль, с которого снято вооружение и оборудование; используется в качестве склада, плавучей казармы или тюрьмы. В России для наименования таких кораблей был принят термин «блокшив».
        … Желтые куртки пленников были помечены буквами «Т» и «О».  — Это аббревиатура от англ. «Transport office» — названия службы, занимавшейся транспортировкой каторжников.
        … на расстоянии трех линий друг от друга…  — Линия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X.
        Морская сажень — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. III.
        … в его свете можно было отличить окуня от дорады.  — Дорада — рыба из семейства сомовых, водится в Средиземном море и в водах Атлантического океана, омывающих Африку; имеет яркую и разнообразную окраску, преимущественно серебристого цвета, и золотисто-желтую полосу между глазами.
        … О великий белый пеликан!  — Вероятно, намек на легенду о самоотверженности пеликана-самки, которая кормит в случае нужды птенцов собственной кровью, разрывая грудь. Кормящий пеликан в XIX в. был даже эмблемой некоторых благотворительных учреждений. Окраска перьев пеликана по большей части белая с розовым отливом.
        Шлюп — в конце XVIII — середине XIX в. трехмачтовое военное судно с прямым парусным вооружением; употреблялось для дальних исследовательских плаваний и с транспортными целями. Здесь скорее всего подразумевается другой тип шлюпа — небольшое одномачтовое парусное военное судно для посыльной и дозорной службы.
        … один из пловцов были родом из Сен-Бриё, другой из Кемперле…  — Сен-Бриё — город в Бретани, в департаменте Кот-дю-Нор, на берегу одноименной бухты, части залива Сен-Мало.
        Кемперле — город в Бретани, в департаменте Финистер, невдалеке от Бискайского залива.
        … Из какой части Уэльса?  — С острова Англси.  — Англси — остров в Ирландском море, у северо-западной оконечности Уэльса, исторической провинции на западе Великобритании.
        Фалреп — трос, заменяющий поручни у забортных трапов; здесь имеется в виду просто бросательный конец (трос, веревка).
        Валлиец — житель Уэльса; валлийцы — потомки древнего кельтского населения Великобритании.
        Релинг — ограждение открытых палуб и мостиков в виде стоек с пропущенными через них горизонтальными стальными прутками.
        Гэльский язык — принадлежит к ветви кельтских языков, на котором говорят горцы Северной и Западной Шотландии; валлийцы говорят на другом языке кельтской группы — валлийском.
        … Англичане из Уэльса — всего-навсего колония из Нижней Бретани, эмигрировавшая из Франции лет восемьсот-девятьсот тому назад…  — Дело было как раз наоборот: бретонцы являются потомками кельтов, которые переселились в Бретань из Великобритании в V-VI вв. вследствие вторжения туда германских племен англов и саксов, то есть примерно за 1300 лет до описываемых здесь событий.
        … валлийцы говорят на бретонском наречии, а бретонцы — на гэльском.  — Бретонцы сохранили до настоящего времени свой особый бретонский язык из группы кельтских; на нем говорят главным образом в Нижней Бретани.
        Бушприт — горизонтальный или косой брус, выступающий вперед по носу корабля; служит для вынесения вперед центра парусности.
        Кармартен — город в графстве Кармартеншир в Южном Уэльсе, на берегу Бристольского залива.
        Пембрук — порт на западном побережье Великобритании в Уэльсе, главный город одноименного графства.
        … да здравствует король Георг!  — Георг III (1738-1820)  — английский король и курфюрст германского государства Ганновер в 1760-1820 гг.; стремился к личному управлению страной; периодически страдал помешательством и в 1811 г. окончательно сошел с ума; в годы его царствования Англия стала ведущим участником европейских коалиций против революционной, а потом наполеоновской Франции.
        … прочел ему … курс кимрской истории.  — Кимрскими в средние века назывались земли Уэльса и Корнуэлла.
        … на гафеле были три английских леопарда, шотландский лев, ирландская лира, даже три французские лилии (они исчезли лишь двадцатью годами позже).  — Гафель — наклонная деталь рангоута, поднимаемая по мачте и упирающаяся в нее пяткой; служит для постановки и несения парусов (к гафелю крепятся верхние кромки парусов); служит также для вывешивания флага и сигнальных огней.
        Английский военно-морской флаг («джек») не имеет фигур; он несет на себе два креста — косой и прямой из красных и белых линий на синем поле. Здесь описан английский государственный герб, на круглом щите которого изображены эмблемы государств, входящих в Соединенное королевство Великобритании (Англия и Шотландия) и Ирландии. Лилии, являющиеся эмблемами французского королевского дома, попали в этот герб потому, что со времен Столетней войны, когда английские короли заявили претензии на французский трон, они именовали себя также и королями Франции, сохранив эту титулатуру до XIX в., несмотря на полную утрату своих французских владений еще в XVI в., и отказались от нее и от французских лилий лишь по Амьенскому миру 1802 г. (см. примеч. к ч. 2, гл. XXVI). В XIX в. в гербе Англии лилии были заменены повторением трех расположенных один над другим леопардов.
        Аг — мыс на полуострове Котантен в Северо-Западной Франции, его крайняя северо-западная точка; находится в 120 км к юго-западу от Портсмута.
        … среди островов Олдерни, Гернси, Сарк, Джерси, принадлежащих Англии со времен Генриха I…  — Перечислены острова, которые относятся к группе Нормандских, расположенных в заливе Сен-Мало у западного берега полуострова Котантен.
        Генрих I (1068-1135)  — герцог Нормандский, король Англии с 1106 г.; будучи младшим сыном, незаконно захватил престол; за годы своего царствования значительно укрепил королевскую власть.
        Бейдевинд — курс парусного корабля, составляющий острый угол с направлением ветра, то есть практически против него.
        Бомон-Аг — селение на полуострове Котантен южнее мыса Аг, в департаменте Манш.
        … шлюп лег в дрейф…  — То есть судно стало так, что ветер дул параллельно полотнищам парусов и перестал наполнять их.
        Каботажное плавание — рейсы корабля между портами одного государства без заходов в иностранные гавани.
        … вы встречаете меня английским ругательством…  — В оригинале употреблено французское ругательство «Que Dieu me damne» — «Будь я проклят!», что точно соответствует и созвучно английскому «God damn me!».
        … поцелован родную землю, эту общую мать, словно дело происходило во времена Древнего Рима.  — Имеется в виду легенда об основоположнике республиканского строя в Древнем Риме Луции Юнии Бруте (VI в. до н. э.). Посланный вместе с сыновьями последнего царя вопросить оракула о будущем властителе города, он правильно растолковал ответ, что править будет тот, кто первым поцелует по возвращении в Рим свою мать, и, вернувшись домой, поцеловал родную землю; впоследствии он был первым избранным римским консулом.
        … как мы одолжили королю Георгу остров Джерси — уступив силе.  — Джерси был в течение нескольких столетий предметом спора между Англией и Францией. В 1360 г. по миру в Бретиньи остров был признан вассальным владением английской короны, формально имея свою собственную государственность и парламент. Первым английским королем-сюзереном Джерси был Эдуард III (1312-1377; правил с 1327 г.). Под властью Англии остров стал базой пиратов, нападавших на французские торговые суда, поэтому в 1780 г. Франция предприняла попытку захватить Джерси, закончившуюся неудачей. Королем Англии в это время был Георг III.
        XXIV
        … В течение нескольких мирных лет, последовавших за признанием Англией американской независимости…  — В 1783 г., согласно Версальскому мирному договору, Англия признала независимость своих северо-американских колоний и образование нового государства — США. Мирные отношения между Францией и Англией продолжались до 1792 г.
        Калькутта — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXII.
        … война вспыхнула с небывалым ожесточением в 1794 и 1795 годах…  — Имеется в виду война революционной Франции с первой коалицией европейских держав (Австрия, Пруссия, Испания, Пьемонт и др.) во главе с Англией в 1792-1797 гг.
        В 1794 г. благодаря блестящим победам французской армии были обеспечены безопасность границ Франции и существование Республики. 1795 г. был отмечен ее новыми успехами — начался развал коалиции, из которой вышли Пруссия и Испания.
        … попросил Конвент назначить его капитаном…  — Конвент — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V.
        … ему доверили вооружить корвет или бриг…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … торговать кошенилью и индиго…  — Кошениль — название нескольких видов насекомых, из которых вырабатывается красная краска — кармин.
        Индиго — краска синего цвета; до конца XIX в. добывалась из растений, произраставших в Юго-Восточной Азии и Южной Африке.
        … приказал пробить по дюжине орудийных портов с каждого борта…  — Порты — здесь: герметически закрывающиеся бортовые люки для пушечных стволов.
        … обогнул мыс Сийон…  — Сийон (точнее: Сийон-де-Тальбер)  — мыс на северном берегу Бретани, крайняя северо-западная точка побережья залива Сен-Мало.
        … прошел между островом Ба и Роскофом…  — Ба — остров у северного берега Бретани на пути из Сен-Мало в Брест; относится к департаменту Финистер.
        Роскоф — город на северном побережье Бретани на берегу пролива, отделяющего остров Ба от материка.
        … обогнул мыс Сен-Ренан…  — Сен-Ренан — небольшой город на полуострове Бретань, к северо-западу от Бреста. Скорее всего здесь имеется в виду мыс Сен-Матьё к северо-западу от Бреста.
        … пришлось бы удирать, но перед тем пустить пару стрел, подобно парфянам…  — Парфяне — народ, обитавший в древности в Западной Азии, на территории современного Ирака и Ирана; отличались свободолюбием и воинственностью, но вместе с тем и коварством; любимым способом боевых действий у них было притворное отступление, а затем нанесение удара по потерявшему бдительность противнику: отступая, парфяне разили врага стрелами, которые пускали на скаку через плечо.
        … поднимались на марсы…  — Марс — здесь: площадка на верхней оконечности мачты или ее части, если мачта составная; на парусных судах служила для крепления такелажа, для наблюдения и для размещения в бою стрелков.
        … садились верхом на реи грот-брамселя или фор-брамселя…  — Брамсель — третий снизу парус на судах с прямым парусным вооружением; может состоять из двух частей — верхней и нижней.
        Грот-брамсель — брамсель грот-мачты, второй от носа корабля.
        Фор-брамсель — брамсель фок-мачты, первой от носа корабля.
        … со скоростью шесть узлов…  — То есть шесть миль в час.
        … между островом Бурбон и островками Амстердам и Сен-Поль…  — Бурбон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        Амстердам (точнее: Новый Амстердам), Сен-Поль — лежащие рядом острова в южной части Индийского океана; необитаемы, принадлежат Франции; расположены юго-восточнее острова Реюньон.
        … водном пространстве, тянущемся от Зондского пролива до Тристан-да-Кунья…  — Зондский пролив — расположен между индонезийскими островами Ява и Суматра, ведет из северо-восточной части Индийского океана в Яванское море.
        Тристан-да-Кунья — группа из четырех небольших вулканических островов в южной части Атлантического океана; принадлежат Англии.
        … возвращаясь в Европу, они вынуждены обогнуть мыс Доброй Надежды.  — Мыс Доброй Надежды находится на юге Африки; открытый португальскими моряками в 1488 г., был тогда назван мысом Бурь; до прорытия во второй половине XIX в. Суэцкого канала путь из Европы в Азию и Западную Африку проходил мимо мыса Доброй Надежды.
        … подняла лишь большие марсели, фок и большой кливер.  — Марсель — прямой парус, второй снизу на фок-мачте и грот-мачте и, как правило, первый снизу на бизань-мачте.
        Фок — нижний прямой парус на фок-мачте.
        Кливер — передний косой парус, устанавливаемый на бушприте; второй от фок-мачты.
        … дул легкий бриз…  — Бриз — ветер в береговой полосе, дующий днем с моря на сушу, а ночью — с суши на море.
        … бизань, бом-кливер, малый кливер, грот, малые марсели, брамсели, бом-брамсели и лисели … похоже, сохраняли до лучших времен.  — Бизань — прямой парус, крепящийся на бизань-мачте, третьей от носа корабля.
        Бом-кливер — третий от фок-мачты косой парус, устанавливаемый на конце бушприта.
        Грот — нижний прямой парус грот-мачты.
        Бом-брамсель — самый верхний парус на мачте с прямым вооружением, поднимаемый над брамселем.
        Лисель — добавочный парус у судов с прямым парусным вооружением, ставящийся при слабом ветре.
        … С какой стороны?  — С подветренной.  — То есть ветер дует от наблюдателя к вражескому судну.
        Ванты — стоячие снасти, поддерживающие мачты и их продолжения в высоту.
        … готов поспорить, что это goddam.  — Goddam — пренебрежительное прозвище, данное французами англичанам; произведено от распространенного ругательства (см. примеч. к ч. 2, гл. XXIII).
        … то, что на жаргоне работорговцев зовется «черным деревом»…  — «Черное дерево» — купленные или захваченные рабы-негры, которых суда европейских стран и США еще в середине XIX в. вывозили из Африки на американские плантации.
        Твиндек — пространство между двумя палубами корабля, предназначенное для размещения экипажа, пассажиров, грузов или вооружения.
        … эта трапеза должна была оказаться последней, как для царя Леонида.  — Здесь намек на одно из распространенных крылатых выражений, возникших по поводу героической гибели спартанского царя Леонида и его воинов (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI). Накануне битвы Леонид, намекая на неизбежную гибель, якобы сказал: «Сегодня мы отужинаем у Плутона». Слова эти принадлежат французскому писателю-романтику, драматургу и романисту Роже де Бовуару (настоящее имя — Эдуар Роже де Бюлли; 1809-1866).
        … по прозвищу Монтобан…  — Монтобан (Monte-Hauban)  — по-французски буквально «поднимающийся на ванты».
        … как среди людей сухопутных «Дело пойдет», эта моряцкая песня была чем-то средним между «Марсельезой» и «Карманьолой».  — «Дело пойдет» («а ira!»)  — одна из популярных народных песен Французской революции, появившаяся во время празднования первой годовщины взятия Бастилии. Название получила по припеву, к которому постоянно добавлялись новые куплеты на злобу дня.
        «Марсельеза» — см. примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        «Карманьола» — популярная революционная песня; впервые прозвучала на улицах Парижа в сентябре 1792 г., когда неизвестный певец использовал для создания произведения, направленного против королевской семьи, напев народной песни из города Карманьола в Северной Италии (отсюда ее название), занесенный в столицу национальными гвардейцами из Марселя; состояла из множества постоянно обновлявшихся куплетов на злобу дня с непременным припевом «Станцуем карманьолу…». Запрещенная Наполеоном, эта песня в различных вариантах много раз возрождалась во Франции и в других странах во время революционных событий XIX и даже XX в. Ее мотив неоднократно использовался в операх, балетах и симфонических произведениях.
        … сижу на рее брам-стеньги…  — Стеньга — верхняя часть мачты, ее продолжение в высоту; соединяется с мачтой специальными приспособлениями и также вооружается парусами.
        Брам-стеньга — продолжение стеньги в высоту.
        … сел на конце реи, как грум садится на крупе позади наездника.  — Грум — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXVII.
        Ют — часть верхней палубы корабля от последней мачты до задней оконечности кормы.
        … это «Калипсо».  — Ну что ж … утешим ее после отъезда Улисса.  — Корабль обязан своим именем мифологической героине (см. примеч. к ч. 1, гл. XXI).
        Выбленки — ступеньки на вантах, образуемые вплетением в них тонкого троса; служат для подъема людей на верхние части мачт и стенег.
        … покажем метру Джону Булю, на что мы способны…  — Джон Буль (John Bull — букв. «Джон Бык»)  — сатирический образ тупого и корыстолюбивого английского буржуа, а также ироническое прозвище англичанина вообще; ведет свое происхождение от серии политических памфлетов «История Джона Буля» («The history of John Bull») английского писателя и публициста Джона Арбетнота (1667-1735), анонимно выпущенной в 1712 г.
        … сигнал к бою в виде вариации на тему народной песни «Счастливого пути, господин дю Моле!».  — Имеются в виду слова из водевиля французского поэта и драматурга Мари Антуана Дезожье (1772-1827) «Отъезд в Сен-Мало».
        … Марсовые с карабинами в руках бросились по местам…  — Марсовой — матрос, работающий на марсах с парусами.
        Карабин — ружье укороченного и облегченного образца.
        … те, что были вооружены мушкетами, выстроились на баке и шкафуте…  — Мушкет — ручное огнестрельное оружие с фитильным замком.
        Бак — на парусных судах пространство верхней палубы от носа до фок-мачты.
        Шкафут — пространство верхней палубы между фок- и грот-мачтами.
        … тромблоны были устроены на подставках…  — Тромблон — короткое ружье большого калибра с расширяющимся дулом; заряжалось десятью-двенадцатью пулями; употреблялось на близком расстоянии; в начале XIX в. тромблоны устанавливались на корме и носу легких судов как картечное орудие.
        … главный старшина приказал подобрать все шкоты, приготовить запалы и абордажные крючья.  — Шкоты — снасти бегучего такелажа, служащие для управления парусами.
        Абордажные крючья (или деки)  — небольшие якоря на канатах или цепях; употреблялись для сцепления с бортом корабля противника при абордаже — рукопашной схватке команд противоборствующих кораблей, одном из способов морского боя в эпоху гребного и парусного флотов.
        … оружием, которое употреблялось во дни титанов, но неведомо было с легендарных времен Антея, Энкелада и Гериона.  — Титаны — см. примеч. к ч. 1, гл. VII.
        Антей — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XL.
        Энкелад — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        Герион — великан с тремя головами и тремя туловищами; был убит Гераклом.
        … возьмите на гитовы грот и бизань…  — Гитовы — снасти, служащие при уборке прямых парусов для подтягивания к реям их нижних углов; взять паруса на гитовы — значит уменьшить их площадь, следовательно, давление ветра на паруса и скорость корабля.
        XXV
        Кабельтов — морская мера длины, десятая часть морской мили; равняется 185,2 м.
        … Сестрица Анна, не видать ли кого вдали?» — Знаменитая фраза из сказки Шарля Перро «Синяя борода» о человеке, убивавшем одну за другой своих жен за любопытство и нарушение запрета. Когда Синяя Борода готовится убить свою последнюю жену, ее сестра Анна из окна высматривает скачущих на помощь братьев и отвечает на вопросы о том, что она видит на дороге.
        … Целься в рангоут…  — Рангоут — деревянные круглого сечения детали парусного корабля, служащие для постановки и несения парусов.
        … есть такая книга «Опасные связи».  — Имеется в виду роман в письмах французского писателя и политического деятеля Пьера Амбруаза Франсуа Шодерло де Лакло (1741-1803), вышедший в свет в 1782 г. В центре сюжета — любовные похождения циничного и бессердечного аристократа; название романа намекает, разумеется, на любовные связи.
        Картечь — артиллерийский снаряд для поражения открытой живой силы на близком расстоянии; в XVII-XIX вв. состоял из металлических пуль, уложенных в железный или картонный корпус.
        … идти прямо в Мальстрем — эту легендарную бездну из скандинавских сказаний…  — Мальстрем (Мальштрем, Мальстром)  — весьма опасный постоянный водоворот в проливе между двумя островами из группы Лофотенских у северо-западного побережья Норвегии; образуется при столкновении приливных и отливных волн и производит сильный шум, слышный за несколько километров. В скандинавской литературе это название употребляется как символ стихийной и зловещей силы.
        … заглатывающую трехпалубные корабли не хуже Сатурна, пожиравшего детей…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVIII.
        … Брасопьте левый борт вперед!  — То есть поверните концы рей, выходящих на левый борт, вперед при помощи брасов, снастей для поворотов реев в горизонтальной плоскости.
        … Ставьте стаксели!  — Стаксель — косой треугольный парус, поднимаемый впереди мачты.
        … словно судно проводило учения в портсмутской гавани или в заливе Солуэй…  — Солуэй (Солуэй-Ферт)  — залив Ирландского моря на западном побережье Южной Шотландии.
        XXVI
        … португальское судно, направлявшееся с Суматры на остров Иль-де-Франс…  — Суматра — крупный остров из группы Больших Зондских островов в Юго-Восточной Азии; в начале XIX в. часть его туземных княжеств находилась под властью Нидерландов; в 1811-1824 гг. эти голландские владения были оккупированы Англией.
        Иль-де-Франс — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XX.
        Куттер (или тендер)  — небольшое одномачтовое военное парусное судно.
        … ваши предки царствовали в Константинополе.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IV.
        … мне чуть было не удалось совершить обратное тому, что сделал Бодуэн, то есть вернуться из Иерусалима через Константинополь, вместо того чтобы отправиться через Константинополь в Иерусалим.  — Бодуэн (Балдуин; 1058-1118)  — один из вождей первого крестового похода (1096-1099); с 1098 г. граф Эдессы, с 1100 г. король Иерусалима; значительно расширил территорию своего государства.
        Непосредственной базой для вторжения в Азию во время первого крестового похода для крестоносцев служил Константинополь, тогда столица Византийской империи.
        О Египетской экспедиции Бонапарта см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXII.
        … установить майорат для вашего старшего сына…  — Майорат — см. примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        … Вы женитесь на какой-нибудь пфальцской принцессе…  — Пфальц (Палатинат)  — западногерманское феодальное владение; как самостоятельное княжество известно с XII в. В 1801-1802 гг. его территория была разделена между Францией, Баварией и другими германскими государствами и как государство оно перестало существовать.
        … или немецкой маркграфине…  — Маркграф — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XV.
        … Не везет же мне: там Сен-Жан-д’Акр, а здесь — вы!..  — Сен-Жан-д’Акр (Акр, Акка)  — древний город в Палестине на берегу Средиземного моря. Название Сен-Жан-д’Акр получил в конце XI в. после взятия его крестоносцами; в конце XVIII в. принадлежал Турции; ныне входит в состав Израиля. В марте — мае 1799 г. Сен-Жан-д’Акр подвергался осаде французских войск во главе с Бонапартом. После тяжелых боев французы были вынуждены отступить, в результате чего Бонапарт отказался от дальнейшего наступления в глубь турецких владений.
        Сам Наполеон впоследствии считал неудачную осаду Сен-Жан-д’Арк роковым моментом своей карьеры. Это его первое поражение разрушило все планы Египетской экспедиции и, возможно, положило конец мечтам создания своего государства на Востоке, о которых он глухо упоминал в беседах с приближенными.
        … О Мелибей!  — Эклога Вергилия, из которой взята эта строка, состоит из беседы двух пастухов: Мелибея и Тетира.
        … встретились вновь лишь пятнадцать лет спустя в Рошфоре.  — Наполеон прибыл в Рошфор (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XI) 3 июля 1815 г. после Ватерлоо и своего окончательного отречения, надеясь переправиться оттуда в Америку, и был с энтузиазмом встречен гарнизоном и населением. Однако попытка бегства, предпринятая им 8 июля, не удалась из-за английской блокады. После переговоров с англичанами и последовавшего за этим отказа пропустить его, Наполеон 15 июля сдался капитану английского корабля, блокировавшего гавань.
        … в деревушке Планкоэт, что на Аргеноне, в пяти льё от Сен-Мало.  — Планкоэт — селение в 25 км к юго-западу от Сен-Мало.
        Аргенон — река в департаменте Кот-дю-Нор; впадает в залив Сен-Мало.
        … вместо несколько вульгарного имени апостола-отступника избрал более аристократичное — Петрус.  — Имя Пьер (Петр) часто встречается среди французского простонародья. Говоря об «апостоле-отступнике», автор имеет в виду эпизод из евангельских преданий об аресте Христа. Петр, тайно сопровождавший Иисуса в тюрьму, трижды отрекся от своего учителя, отвергая обвинения окружающих в своей близости к нему.
        … Медовый месяц … длился ровно столько, сколько существовал Амьенский мир.  — Имеется в виду договор между Францией и ее союзниками Испанией и Голландией, с одной стороны, и Англией — с другой, подписанный 23 марта 1802 г. в Амьене в Северной Франции и завершивший начавшуюся в 1799 г. войну второй европейской коалиции против Французской республики. Согласно этому договору, обе стороны в основном возвращали захваченные во время войны территории в колониях и в Европе. Однако нарушение договаривающимися сторонами условий мира сделали его лишь кратковременной передышкой. В мае 1803 г. между Англией и Францией началась новая война.
        … Английское правительство заключило мир вынужденный…  — Англия была принуждена к Амьенскому миру после выхода из второй коалиции своих основных союзников — России, вследствие двуличной английской и австрийской политики, и Австрии, войска которой были в 1800 г. разгромлены французской армией.
        … вступление Павла I в союз с Пруссией, Данией и Швецией опрокинуло кабинет министров Питта…  — Павел I Петрович (1754-1801)  — российский император с 1796 г., сын Екатерины II; по-видимому, страдал психической неуравновешенностью; в 1798-1799 гг. принял участие во второй антифранцузской коалиции, но в 1800 г. заключил союз с Бонапартом.
        Здесь имеется в виду так называемый второй вооруженный нейтралитет, оформленный конвенцией России и Пруссии в декабре 1800 г., к которой вскоре присоединились Швеция и Дания. Эта конвенция провозглашала права морской торговли нейтральных держав во время войны, в том числе и право вооруженного сопротивления крейсерам воюющих держав. Вооруженный нейтралитет 1800 г. в основном повторял принципы конвенции о первом вооруженном нейтралитете, провозглашенном Россией в 1780 г., к которому до 1783 г. присоединилось большинство европейских держав и который был направлен против сильнейшей морской державы того времени — Англии. В середине XIX в. главные положения конвенций 1780 и 1800 гг. легли в основу современного международного морского права.
        Питт, Уильям (в исторической литературе обычно называется Питтом Младшим; 1759-1806)  — английский государственный деятель, премьер-министр в 1783-1801 и в 1804-1806 гг.; главный организатор антифранцузских коалиций европейских государств.
        Вооруженный нейтралитет 1800 г. был лишь одной из многих причин отставки его правительства. Главными же были поражения в войне с Францией и надвигающийся распад возглавляемой Англией второй антифранцузской коалиции.
        … и спикер Аддингтон был назначен первым лордом казначейства.  — Спикер — председатель Палаты общин, нижней палаты английского парламента, обычно представитель партии, имеющей в палате большинство.
        Аддингтон, Генри, первый виконт Снимут (1757-1844)  — английский политический деятель; принадлежал к партии тори (современных консерваторов); с 1783 г. член парламента, с 1789 г.  — спикер Палаты общин; в 1801-1804 гг.  — премьер-министр; с 1805 г.  — член Палаты лордов; в дальнейшем занимал ряд министерских постов, проводил политику жестокого подавления народных движений.
        Первый лорд казначейства — официальное название должности английского премьер-министра в XVIII — первой половине XIX в.; появилось в первой половине XVIII в. при формировании правительственной системы в стране, когда первому лорду казначейства, одному из руководителей финансового ведомства, было поручено ведение текущих дел в кабинете министров и председательство на его заседаниях.
        … Убийство Павла I пошатнуло это ненадежное здание.  — Царь был убит гвардейскими офицерами-заговорщиками (подстрекаемыми английскими дипломатами в Петербурге), так как его внутренняя политика, самодурство, насаждение в армии прусских порядков и внешнеполитический курс (примирение с Францией и конфронтация с Англией) вызвали недовольство российского дворянства.
        … Англичане обвинили Францию в том, что она слишком медленно освобождает Рим, Неаполь и остров Эльбу.  — По условиям Амьенского мира Англия обязывалась не вмешиваться в итальянские дела. В Риме во время Амьенского мира была восстановлена светская власть папы, заключившего конкордат (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVII) с Францией. Так что здесь речь идет об освобождении не самого Рима, а некоторых папских владений, занимаемых французскими войсками.
        Неаполь (точнее: Королевство обеих Сицилий) после изгнания из Северной Италии его союзников-австрийцев находился в полной зависимости от Франции. После Амьенского мира королевство, сохранившее формальную независимость, было оккупировано французской армией.
        Остров Эльба был присоединен к Франции в 1802 г. согласно волеизъявлению своего населения.
        … Франция обвинила Англию в том, что та вообще не уходит из Мальты и Египта.  — Остров Мальта, важнейший стратегический пункт в центральной части Средиземного моря, был в 1798 г. захвачен Наполеоном по пути в Египет. В 1800 г., после двухлетней блокады, остров был занят англичанами. Согласно Амьенскому миру, Мальта должна была быть возвращена военно-монашескому Мальтийскому ордену, владевшему ею до французов. Затягивание выполнения этого условия было одной из причин обострения отношений Англии и Франции, разрыва их отношений в 1803 г. и начала новой войны.
        По Амьенскому договору Египет, занятый в 1801 г. англо-турецкими войсками, которые разгромили занявших его в 1798 г. французов, должен был быть возвращен под власть Турции. Однако Англия не спешила вывести оттуда свои войска и сделала это только под давлением Франции и других держав. Однако туркам так и не удалось полностью добиться восстановления своего господства. После ряда восстаний и междоусобиц (1803-1805) власть в стране захватил один из турецких командиров Мухаммед-Али (1769-1849), признанный султаном египетским пашой, но фактически ставший независимым правителем.
        … Бонапарт … готовил экспедицию в Сан-Доминго.  — В 1791 г. на американском острове Сан-Доминго в его западной части, бывшей тогда колонией Франции, вспыхнуло мощное восстание рабов-негров (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IV). В 1801 г. Наполеон, воспользовавшись перерывом в войне с Англией во время мирных переговоров, отправил на Сан-Доминго войска с целью восстановления французского господства. Однако экспедиция потерпела поражение, и остров в 1804 г. провозгласил свою независимость.
        … Бой … закончился, как и для Сида, сам собою: некому стало сражаться.  — Здесь имеются в виду слова Сида из трагедии «Сид» Корнеля (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXIX), рассказывающего королю о своей победоносной битве с напавшими на город маврами: «И бой кончается, затем что нет бойцов» («Сид», IV, 3; перевод М. Лозинского).
        Карронада — тип крупнокалиберного гладкоствольного артиллерийского морского орудия, производимого с последней трети XVIII в. на заводе Каррон в Шотландии, отчего она и получила свое название. Карронады имели короткий ствол, малую зарядную камеру и, следовательно, низкую скорость полета ядра; были чрезвычайно эффективны против деревянных корпусов кораблей в морском ближнем бою.
        … в 1805 году, после Аустерлицкого сражения.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        XXVII
        Мальмезон — загородный дом XVIII в. в местечке Рюэй-Мальмезон в 15 км западнее Парижа; в 1799 г. был куплен Наполеоном и стал одним из его любимых мест пребывания; в 1809 г. был передан его первой жене императрице Жозефине после развода с ней; в настоящее время принадлежит государству.
        … на горизонте еще дымилось поле битвы при Ватерлоо.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVIII.
        Елисейский дворец — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIV.
        … Правительственная комиссия постановляет…  — Правительственная комиссия — временное правительство из пяти человек, избранное Палатой депутатов после второго отречения Наполеона летом 1815 г.
        … Морской министр отдаст распоряжение о снаряжении двух фрегатов в гавани Рошфора…  — Имеется в виду адмирал герцог Дени Декре (1761-1820), министр морской и колоний в 1801-1814 гг. и в марте — июле 1815 г.
        … эскорт под командованием генерал-лейтенанта Беккера, которому приказано обеспечить его безопасность.  — Беккер, Леонар Никола (1770-1840)  — французский дивизионный генерал (с 1805 г.); начал службу в королевской армии, затем участвовал в войнах Революции и Наполеона, от которого за боевые заслуги получил в 1809 г. титул графа; после второго отречения императора сопровождал его из Парижа в Рошфор.
        … Главный управляющий почтами отдаст все необходимые распоряжения почтовым службам.  — Имеется в виду Антуан Мари Шаман, граф де Лавалетт (1769-1830)  — французский генерал, женатый на племяннице императрицы Жозефины; до 1814 г. начальник почтового ведомства и один из руководителей секретных служб; потерял должность после отречения императора; поддерживал с ним сношения во время его пребывания на Эльбе; во время «Ста дней» снова был начальником почт; после вторичного отречения Наполеона был предан суду по обвинению в государственной измене и приговорен к смерти; избежал казни, обменявшись в тюрьме платьем с женой, оставшейся там вместо него (через некоторое время она была освобождена, но вскоре сошла с ума и оставалась безумной до самой смерти в 1855 г.); до 1822 г. жил в эмиграции; в 1831 г. семья выпустила в свет посмертное издание его мемуаров.
        Военный министр — здесь: Даву, Луи Никола (1770-1823)  — французский полководец, маршал Франции; королевский офицер-дворянин, примкнувший к Революции; участник революционных и наполеоновских войн; один из главнейших и талантливейших соратников Наполеона, от которого получил титулы герцога и князя; во время «Ста дней» военный министр.
        Министр финансов — здесь: Никола Франсуа Молльен (1758-1850)  — французский государственный деятель, сторонник невмешательства государства в экономическую жизнь страны, министр финансов в 1806-1814 и в 1815 гг. (во время «Ста дней»); получил от Наполеона титул графа.
        Герцог Отрантский — Фуше, Жозеф (1759-1820)  — французский государственный деятель; священник, примкнувший к Революции; депутат Конвента, где присоединился клевым якобинцам; был повинен в чудовищных жестокостях при подавлении контрреволюционных мятежей; один из руководителей переворота 9 термидора; в 1795-1816 гг. неоднократно занимал пост министра полиции и последовательно служил всем политическим режимам; в 1815 г. возглавлял временное правительство после отречения Наполеона; один из известнейших в истории организаторов политического сыска; отличался крайней беспринципностью; во время Реставрации был изгнан.
        Граф Гренье — Гренье, Поль (1768-1827)  — французский генерал, королевский офицер, перешедший на сторону Революции, участник войн Республики и Наполеона, от которого получил графский титул; в 1814 г. одним из первых перешел на сторону Бурбонов, но не получил значительной должности; во время «Ста дней» снова примкнул к Наполеону и был избран в Палату депутатов; в 1815 г.  — член временного правительства; в 1818-1821 гг. вновь был членом Палаты депутатов и примыкал к либеральной оппозиции; в 1821 г. отошел от общественной деятельности.
        Граф Карно — Карно, Лазар Никола Маргерит (1753-1823)  — французский государственный деятель, математик; накануне Революции — военный инженер; депутат Законодательного собрания и Конвента, где примкнул к якобинцам; с 1793 г. член правительства Республики — Комитета общественного спасения, где ведал военными делами; был прозван современниками «организатором победы» над вторгшимися во Францию войсками первой коалиции; в 1815 г. член правительственной комиссии; после реставрации Бурбонов был изгнан из Франции.
        Барон Кинетт — Кинетт, Никола Мари, барон де Рошмон (1762-1821)  — политический деятель, участник Французской революции; в 1791-1799 гг. депутат представительных учреждений, голосовал за казнь Людовика XVI; затем служил Наполеону, после его окончательного падения в 1815 г.  — член временного правительства.
        Коленкур, герцог Виченцский — Коленкур, Арман Огюст Луи, маркиз де (1772-1821)  — французский генерал и дипломат; представитель королевской аристократии, перешедший на службу Империи; участник войн Республики и Наполеона (от которого получил высокое придворное звание и титул герцога Виченцского) и сопутствующих им переговоров; в 1807-1811 гг. посол в Петербурге, противник войны с Россией; был вместе с Наполеоном во время похода 1812 г. и сопровождал императора (ехал с ним в одних санях) при тайном отъезде из армии в Париж; в 1813-1814 гг.  — министр иностранных дел; по мнению современников, сыграл главную роль в предоставлении Наполеону острова Эльба; во время «Ста дней» примкнул к императору и снова стал во главе дипломатического ведомства; в 1815 г.  — член временного правительства; после возвращения Бурбонов был приговорен к изгнанию, но помилован благодаря хорошим личным отношениям с российским императором Александром I; оставил интересные мемуары (сокращенное издание вышло в 1837 г., полное в 1933 г.).
        … именуемый сервизом главной квартиры…  — То есть походной императорской ставки.
        … три набора седел и конской сбруи для стремянного…  — Стремянный — конюх, ухаживающий за верховой лошадью господина.
        … четыреста томов из библиотеки замка Рамбуйе…  — В период Империи замок Рамбуйе (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLI) был перестроен Наполеоном.
        … от маршала и военного министра князя Экмюльского…  — То есть Даву.
        … Его Величеству необходимо отправиться на остров Экс.  — Экс — небольшой островок в Бискайском заливе к северо-западу от Рошфора.
        … извещу главного инспектора жандармерии и начальника гарнизона Парижа…  — Начальником жандармерии во время «Ста дней» был Анн Жан Мари Рене Савари (1774-1833), участник войн Революции и Империи; с 1800 г. адъютант и доверенное лицо Наполеона; в 1809 г. раскрыл заговор роялистов; в 1810-1814 гг. министр полиции; получил титул герцога Ровиго; в 1830-1833 гг. командовал войсками, которые вели колониальную войну в Алжире; автор интересных мемуаров, восхваляющих Наполеона.
        … в ожидании, пока его судьбу решит герцог Веллингтон…  — Веллингтон, Артур Уэлсли, герцог (1769-1852)  — английский полководец и государственный деятель, фельдмаршал; принадлежал к партии тори; в 1796-1804 гг. командовал войсками в Индии; в 1808-1813 гг. во главе экспедиционных английских, а также испанских и португальских сил воевал против французов на Пиренейском полуострове; в 1815 г. одержал победу при Ватерлоо и командовал оккупационными войсками во Франции; с 1827 г. главнокомандующий сухопутными силами Англии; в 1828-1830 гг. премьер-министр; в 1834-1835 гг. министр иностранных дел; лидер тори в Палате лордов.
        … части, находящейся в Рюэе под вашим командованием, сжечь и полностью разрушить мост у Шату.  — Шату — селение в окрестности Парижа на берегу Сены, северо-западней Рюэй-Мальмезона на пути оттуда в Сен-Жермен.
        … войскам, находящимся в Курбевуа, разрушить Безонский мост.  — Курбевуа — город на Сене к северо-западу от Парижа.
        Безон — селение в окрестности Парижа, к северо-востоку от Мальмезона.
        … Завтра я отправлю войска в Сен-Жермен…  — Сен-Жермен — см. примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        … Это господин де Витроль, уполномоченный Людовика Восемнадцатого…  — Витроль, Эжен Франсуа Огюст д’Арно, барон де (1774-1854)  — французский политический деятель и дипломат; во время Революции эмигрировал и сражался против Республики в войсках эмигрантов; вернувшись во Францию в первые годы XIX в., стал одним из самых деятельных тайных агентов роялистов; официально состоя на службе у Наполеона, способствовал в 1814 г. срыву его переговоров с противниками; после отречения императора служил Бурбонам; во время «Ста дней» участвовал в восстании в Южной Франции, был арестован, но освобожден Фуше и интриговал в Париже в пользу Бурбонов; при Второй реставрации занимал ряд почетных и дипломатических должностей; был членом Палаты депутатов от ультрароялистов; после провала заговора герцогини Беррийской (1832 г.) отошел от политической деятельности.
        Людовик XVIII — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … тот же человек, который прислал к нему на остров Эльбу г-на Флёри де Шабулона…  — Флёри де Шабулон, Пьер Александр Эдуар (1779-1835)  — французский политический деятель, бонапартист, чиновник Империи; во время ссылки Наполеона на остров Эльбу был посредником в переговорах между императором и его сторонниками во Франции; побывал у Наполеона и передал ему подробную информацию о положении в стране; во время «Ста дней» — тайный секретарь; при Второй реставрации эмигрировал в Англию; во время Июльской монархии — депутат; считается, что выпущенные им в 1820 г. записки «Материалы к истории возвращения и царствования Наполеона в 1815 г.» («Mmoires pour servir  l’histoire du retour et du rgne de Napoleon en 1815») не имеют большой ценности вследствие политической необъективности и искажения фактов.
        Однако Флёри де Шабулона прислал на Эльбу не Даву, а бывший министр иностранных дел Наполеона Юг Бернар Марэ, герцог Бассано (1763-1839).
        … бывший начальник штаба Наполеона оказался … скомпрометирован…  — Даву никогда не был начальником штаба Наполеона, так как эту должность бессменно исполнял маршал Луи Александр Бертье, князь Ваграмский и Невшательский (1753-1815).
        … и читал Монтеня.  — Монтень, Мишель Эйкем де (1533-1592)  — французский философ эпохи Возрождения, гуманист; по специальности юрист, некоторое время был членом парламента (высшего провинциального суда) в Бордо; в своих трудах выступал против схоластики и догматизма, выдвинул этический идеал жизни согласно велениям матери-природы, требовал ставить разум выше авторитета. Основной его труд — книга эссе «Опыты» (1580-1588).
        … Это дивизия Брейера возвращается из Вандеи…  — Брейер, Мишель Сильвестр, барон, затем граф (1769-1840)  — французский генерал, участник войн Республики и Империи; во время «Ста дней» присоединился к Наполеону; после Второй реставрации уехал сначала в Пруссию, затем в Южную Америку, где успешно служил; позднее вернулся во Францию, при Луи Филиппе был членом Палаты пэров.
        О Вандее см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVI.
        … ваш брат принц Люсьен не забыл, что первого брюмера он был председателем Совета пятисот.  — Бонапарт, Люсьен (1775-1840)  — третий из братьев Наполеона, французский политический деятель и дипломат; активно участвовал в перевороте 18-19 брюмера VIII года Республики (9-10 ноября 1799 г.), приведшем Наполеона к власти: занимая тогда пост председателя Совета пятисот, провел решение об учреждении Директории и утверждении Консульства; при Империи занимал второстепенные должности; в 1807 г. разошелся с братом и эмигрировал; в основном жил в Риме, получив от папы титул князя Канино; во время «Ста дней» поддержал Наполеона; после Ватерлоо безуспешно пытался склонить Палату депутатов выступить на стороне императора; позднее активно участвовал в бонапартистской агитации, но в середине 30-х гг. отошел от политической деятельности.
        Брюмер (месяц туманов)  — второй месяц года по французскому республиканскому календарю, действовавшему в 1793-1805 гг.; соответствовал 22 октября — 20 ноября.
        Совет пятисот — нижняя палата французского парламента (Законодательного корпуса) по конституции 1795 года.
        … Мой сын в Вене.  — Ваше величество туда дорогу знает.  — Намек на то, что французская армия во главе с Наполеоном дважды, в 1805 и 1809 гг., занимала Вену.
        … Вспомните ваши собственные слова, сказанные в Италии в тысяча семьсот девяносто шестом году…  — То есть во время Итальянской кампании 1796-1797 гг., первой войны, самостоятельно проведенной Наполеоном, когда во всей мере обнаружились его исключительные дарования полководца и политика. Наполеон тогда нанес несколько тяжелых поражений войскам Австрии и итальянских государств, завоевал почти всю Италию, добился выхода из войны против Франции королевства Пьемонт. Мир, заключенный им в 1797 г. с Австрией, означал полный развал первой антифранцузской коалиции и положил конец шедшей с 1792 г. войне с нею.
        … Позовите моего брата Жерома…  — Бонапарт, Жером (1784-1860)  — младший брат Наполеона, французский адмирал и маршал (с 1850 г.), участник наполеоновских войн; в 1807-1813 гг. король Вестфальского королевства, образованного Наполеоном из земель в Западной Германии и уничтоженного после падения его господства в Европе; в кампании 1815 г. командовал дивизией; после окончательного крушения Империи первое время жил как пленник у своего тестя короля Вюртембергского, а затем в Австрии, Италии и Бельгии; в 1847 г. получил разрешение вернуться во Францию; после установления Второй империи получил титул принца и императорского высочества.
        … не совсем оправившийся после двух ранений, полученных в Катр-Бра и на ферме Гумон…  — Катр-Бра — ферма в Бельгии южнее Брюсселя у пересечения нескольких важных дорог; здесь 16 июня 1815 г. французские войска маршала Нея нанесли поражение англичанам, однако Ней после сражения действовал пассивно и не использовал свою победу в должной мере.
        Гумон — ферма южнее Ватерлоо, один из ключевых пунктов знаменитого сражения; у Гумона была расположена дивизия Жерома Бонапарта.
        … Что ты передал под командование маршала Сульта?  — Сульт, Никола Жан (1769-1851)  — французский военачальник, маршал Франции, государственный деятель; унтер-офицером королевской армии перешел на сторону Революции и участвовал в войнах Республики и Наполеона, от которого получил титул герцога; в 1814 г. перешел на сторону Бурбонов, но во время «Ста дней» снова примкнул к Наполеону; в кампании 1815 г. был начальником его главного штаба, а после отъезда императора командовал несколько дней всей армией; затем до 1819 г. жил в изгнании; после Июльской революции стал на сторону Орлеанов и был назначен военным министром; в 1831 г. подавил восстание рабочих Лиона; в 1832-1834, 1839-1840 и 1840-1847 гг. глава кабинета министров, впрочем, был им скорее номинально.
        Груши, Эммануель, маркиз де (1768-1848)  — французский военачальник, маршал Франции (с 1815 г.); королевский офицер-аристократ, принявший сторону Революции, участник республиканских и наполеоновских войн; после первого отречения Наполеона в 1814 г. отказался служить Реставрации и во время «Ста дней» примкнул к императору; в кампании 1815 г. командовал группой войск, которой Наполеон накануне Ватерлоо поручил преследовать прусскую армию фельдмаршала Блюхера; Груши не выполнил своей задачи, упустил прусскую армию и не только не помешал ей подойти на помощь Веллингтону, но продолжал, несмотря на просьбы своих генералов, слепо выполнять уже утративший смысл приказ и не поддержал императора. Неудачные действия Груши Наполеон и многие историки считали главной причиной поражения при Ватерлоо. После бегства Наполеона Груши принял от Сульта командование разбитой армией и осуществил искусное отступление к Парижу; до 1819 г. жил в эмиграции в США; после Июльской революции ему были возвращены не признанные в 1815 г. Бурбонами чин маршала и достоинство пэра Франции, которые были дарованы ему Наполеоном во
время «Ста дней».
        … на тридцать тысяч больше того, что я хоть раз имел в своем подчинении во время кампании 1814 года…  — После разгрома армии Наполеона в России в 1812 г. и ряда тяжелых военных поражений французов в Германии в 1813 г., в начале 1814 г. армии антинаполеоновской коалиции европейских держав вступили в пределы Франции. Огромное численное превосходство войск союзников и назревшее недовольство части французского общества привели после упорной борьбы, несмотря на несколько частных успехов, к крушению Империи и первому отречению Наполеона в начале апреля. Однако многие военные историки считают кампанию 1814 г., невзирая на конечное поражение, одной из самых блестящих в его военной деятельности.
        … на сорок пять тысяч человек больше, чем было у меня, когда я покорил Альпы и завоевал Италию.  — Имеется в виду переход французской армии под руководством Наполеона (формально он как консул Республики не имел права командования и только находился при войсках) через альпийские перевалы накануне его второй Итальянской кампании весной 1800 г. Перевалив через Альпы, Наполеон разгромил в Северной Италии австрийские войска, занявшие этот регион в 1799 г., и вторично утвердил там свое господство.
        … все еще было поправимо: приход Блюхера, отсутствие Груши!  — Блюхер, Гебхард Леберехт, князь Вальштадтский (1742-1819)  — немецкий полководец, прусский генерал-фельдмаршал; начал службу в шведской армии, во время Семилетней войны (1756-1763) попал в плен к пруссакам и перешел к ним на службу; участник войн против Французской республики и Империи; в кампаниях 1813, 1814 и 1815 гг. командовал армией; 18 июня 1815 г. его искусный и своевременный марш на помощь Веллингтону решил судьбу сражения при Ватерлоо; вступив затем в Париж, пытался осуществить различные репрессивные меры; был сторонником энергичных наступательных действий, за что был прозван современниками «маршал Вперед».
        … великая мечта 1814 года о сражении, которое под стенами Парижа похоронит неприятельскую армию…  — В марте 1814 г. руководство антифранцузской коалиции, получив от Талейрана информацию о политическом положении в Париже, начало наступление на столицу Франции в обход главных сил Наполеона. В ответ он начал сосредоточивать свои силы под городом с целью дать там решительное сражение. Однако союзники опередили императора. Часть гарнизона столицы капитулировала и перешла на их сторону, а часть отступила. Эти обстоятельства вынудили Наполеона в апреле отказаться от дальнейшей борьбы и отречься от престола.
        XXVIII
        … на крышке изображена Мария Луиза.  — Мария Луиза — см. примеч. к ч. 1, гл. XXVII.
        … вышел у морской префектуры.  — Морская префектура — управление и одновременно название каждого из восьми военно-морских округов, на которые делилось в XIX — начале XX в. побережье Франции; Рошфор был центром одной из этих префектур.
        … предписываю командующим в Ла-Рошели и Рошфоре…  — Ла-Рошель — крупный город и порт на побережье Бискайского залива в Западной Франции.
        … вы, подобно Вашингтону, не предоставили нации полную свободу.  — Вероятно, имеется в виду сохранение после войны за независимость рабства негров в южных штатах и превращение Юга в сырьевую базу Англии. Кроме того, следует отметить, что конституция 1789 года, закрепившая господство буржуазии и плантаторов и дававшая большие полномочия президенту Вашингтону (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXVII), вызвала недовольство даже части господствующих классов. Демократические свободы в США были утверждены только в 1791 г. в поправках к конституции.
        … Угодно ли вам отправиться в Париж по Луаре?  — Луара — река, протекающая через Центральную и Западную Францию и впадающая в Бискайский залив; в самой северной точке своего течения, у города Орлеана, находится на расстоянии примерно 120 км от Парижа.
        … Армия Вандеи под командованием Ламарка…  — Ламарк — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXVIII.
        … а также армия Жиронды под командованием гене рапа Клозеля в вашем распоряжении.  — Жиронда — см. примеч. к ч. 1, гл. XVIII.
        Клозель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXVIII.
        … его корвет стоит в устье Сёдра.  — Сёдр — река в Западной Франции в департаменте Шаранта, впадающая в Бискайский залив южнее Рошфора.
        Фелука — небольшое быстроходное парусное судно.
        Момюсон — пролив между берегом материка и островом Олерон, ведущий от устья реки Шаранта и порта Рошфор в Бискайский залив и далее в Атлантический океан.
        … Блокада состоит из двух кораблей…  — Имеются в виду линейные корабли, основная ударная сила парусного флота.
        … А Березина?  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXI.
        … А Лейпциг?  — Лейпциг — крупный город в Германии, один из главных в Саксонии; 16-19 октября 1813 г. под Лейпцигом произошло сражение между войсками держав шестой антифранцузской коалиции (России, Австрии, Пруссии и Швеции) и армией Наполеона; победа союзников привела к потере Наполеоном его позиций в Германии и отступлению во Францию; в истории это сражение, имея в виду количество участвовавших в нем солдат многих государств, иногда называют «битвой народов».
        … обратился к принцу-регенту со знаменитым письмом…  — Принц-регент — принц Уэльский, Георг (1762-1830), наследник английского престола, в 1810-1820 гг. регент королевства Великобритании по причине помешательства своего отца Георга III, с 1820 г.  — король Георг IV; был активным сторонником борьбы с наполеоновской Францией; внутри страны последовательно проводил политику реакции; был известен своим скандальным образом жизни.
        … отправляюсь, как Фемистокл, к очагу британского народа.  — Фемистокл (ок. 525 — ок. 460 до н. э.)  — полководец и государственный деятель Древних Афин, вождь демократической группировки; в период греко-персидских войн (500-449 до н. э.) сыграл ведущую роль в отражении персидского нашествия в 90-80-х гг. V в. до н. э. и общей победе греков; добился превращения Афин в морскую державу; изгнанный политическими противниками, нашел пристанище при персидском дворе.
        В Древней Греции, если пришелец садился в доме у очага, это означало, что он просит гостеприимства и защиты.
        XXIX
        … Его не расстреляли, как Нея или Лабедуайера…  — Ней — см. примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        Лабедуайер, Шарль, граф (1786-1815)  — французский генерал, участник наполеоновских войн; в марте 1815 г. во время похода императора на Париж перешел со своим полком на его сторону; после Ватерлоо защищал в Палате пэров права герцога Рейхштадтского; получил от Фуше паспорт для отъезда в эмиграцию, но тайно вернулся в Париж, принял участие в заговоре против Бурбонов, за что был осужден и казнен.
        Вест-Индия (Западная Индия)  — общее название островов Атлантического океана, расположенных между Северной и Южной Америкой. При их открытии европейцами в конце XV в. были ошибочно приняты за часть Азии и получили название Западной Индии, так как мореплаватели Европы пытались достичь этой страны, плывя в западном направлении.
        … В Мексиканском заливе судно попало в страшный шторм и разбилось об Алакранские скалы, куда более коварные, чем античная Сцилла.  — Сцилла (или Скилла)  — в древнегреческой мифологии чудовище с несколькими собачьими головами; обитало в пещере на берегу узкого пролива и похищало и пожирало моряков с проходящих судов.
        На другом берегу этого пролива жило другое смертоносное чудовище — Харибда, имевшее вид страшного водоворота. Этот миф дал выражение «между Сциллой и Харибдой», означающее две ужасные опасности, избежать которые чрезвычайно трудно.
        Гавана — город и порт на острове Куба; основан испанцами в 1519 г.; в XVI-XIX вв. испанская морская крепость.
        Фантасмагория (от гр. phantasma — «призрак» и agoreuo — «говорю»)  — фантастические картины и фигуры, получаемые с помощью различных оптических приспособлений, а также фантастическое бредовое видение.
        XXX
        Санкюлот — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. II.
        … три четверти года проводил в лесах и ландах…  — Ланды — низменные и заболоченные песчаные равнины во Франции (в том числе и в Бретани) по берегам Бискайского залива, отделенные от моря возвышенными дюнами; в XIX в. были осушены и засажены.
        Нимрод — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        Иль-и-Вилен — департамент в Западной Франции (в Бретани), на севере примыкающий к проливу Ла-Манш; главный город — Рен.
        … он был храбрец под стать Жану Барту.  — Барт, Жан (1650-1702)  — французский моряк, офицер королевского флота, участник войн Людовика XIV; прославился смелыми корсарскими операциями.
        XXXI
        … пистолетам с серебряными приливами ствола…  — Прилив — в технике наращение, утолщение на отливаемом изделии; здесь: серебряное украшение, припаянное к стали ствола.
        XXXII
        … как ученик Школы изящных искусств готовится к конкурсу на большую Римскую премию.  — Имеется в виду ежегодная премия, присуждаемая за конкурсную работу лучшему ученику Школы изящных искусств («Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V); дает право на несколько лет стажировки и изучения памятников искусств в Риме за счет правительства.
        … прийти — как Джульетта к Ромео, ожидающему под балконом…  — Имеется в виду сцена трагедии «Ромео и Джульетта» (II, 2): Джульетта выходит на балкон, под которым в саду ее ждет Ромео, и начинается объяснение героев в любви.
        XXXIII
        … французские короли ожидают на ступеньках склепа Сен-Дени, когда их наследник придет им на смену…  — Сен-Дени — небольшой городок к северу от Парижа; известен старинным аббатством, основанным в VII в., где с XIII в. хоронили французских королей. Существовал обычай, по которому прах короля до смерти его преемника покоился во временной наружной гробнице.
        Улица Нотр-Дам-де-Шан — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVII.
        Улица Шеврёз — расположена в левобережной части Парижа южнее Сен-Жерменского предместья; известна с начала XVIII в., но, возможно, существовала и ранее; служила границей владений монастыря Сен-Жермен-де-Пре и дорогой в деревни, лежащие к югу от города; название получила от селения Шеврёз в департаменте Ивелин, путь к которому также шел по ней.
        … прибегнуть к выразительной системе телеграфных знаков, придуманной влюбленными задолго до того, как правительства догадались сделать из нее средство политического общения…  — Здесь сравниваются знаки, которыми тайно обмениваются влюбленные, с оптическим телеграфом (или семафором); изобретенный и введенный в широкое употребление во Франции в конце XVIII в., он применялся до середины XIX в. Передача сообщений достигалась при помощи подвижных планок, которые могли принимать 196 различных положений, изображая столько же отдельных знаков, букв и слов; наблюдение велось с другой станции с помощью подзорных труб. Передача сообщений при помощи семафора велась довольно быстро, но затруднялась погодными условиями и была невозможна ночью.
        … как святой Иоанн — предтечей Христа…  — Имеется в виду Иоанн Предтеча, или Креститель, христианский святой, мученик, предвестник и предшественник Иисуса; в юности удалился в пустыню, в своих проповедях обличал мирские пороки и предсказывал скорое пришествие мессии; был инициатором обряда крещения как знака покаяния и духовного очищения; совершил его над Христом, на которого указал как на мессию, уступив ему первое место в проповеди нового учения.
        … сдвинул брови, словно разгневавшийся олимпийский бог…  — Намек на эпизод из «Илиады» Гомера (I, 528-530); разгневанный Зевс (рим. Юпитер) грозно сдвигает брови, волосы его встают дыбом, и от этого сотрясается гора Олимп.
        XXXIV
        … роль Беатриче исполняет сама Дорваль!  — Дорваль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VII.
        … три билета, подписанные «Гара»…  — Гара — французский государственный деятель, барон; с 1818 г. был директором Французского банка и должен был ставить свою подпись на выпускаемых банком деньгах.
        … мы сходим к Порше, и у нас будет десять, пятнадцать тысяч франков…  — Имеется в виду Порше, Жан Батист Андре (1792-1864), глава театральной клаки, затем торговец билетами, поддерживавший материально писателей; друг Дюма.
        … Ювеналова rara avis…  — Ювенал, Децим Юний (ок. 60 — ок. 127)  — древнеримский поэт, автор сатир, бичующих нравы современного ему общества; умер, по преданию, в почетной ссылке в Египте.
        «Rara avis» (полностью: «rara avis in terris» — «редкая птица на земле»)  — выражение, принадлежащее Ювеналу. Поэт высказался таким образом относительно некоторых добродетельных женщин, героинь древнего эпоса и истории.
        … обратиться к какому-нибудь еврею из колена Левия…  — Среди банкиров и людей, ссужающих деньги под залог, во Франции в первой половине XIX в. было много евреев. Слово juif («еврей») было даже одним из синонимов слова «ростовщик».
        Левий — библейский персонаж, третий сын прародителя древних евреев Иакова; родоначальник древнееврейского племени (колена) левитов, составлявших низшую степень иудейских священнослужителей.
        … Я претендую на создание комедии, как у Бомарше…  — Бомарше — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … трагедии, как у Корнеля…  — Корнель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXIX.
        … драмы, как у Шекспира…  — Шекспир — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII.
        … мы пыжимся понапрасну, подобно ворону, который мечтает стать орлом…  — Имеется в виду басня «Ворон, вздумавший подражать орлу» Лафонтена. Ее герой по примеру орла хотел унести барана, но не смог поднять его, запутался лапами в шерсти и попался в руки пастуху, а тот посадил его в клетку на забаву детям.
        … Добейтесь признания в «Каво»…  — «Каво» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        XXXV
        … взял на улице Вожирар кабриолет, ехавший порожняком от заставы Мен.  — Улица Вожирар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVIII.
        Застава Мен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XV.
        … К концу 1827 года Париж кончался улицей Новых Афин…  — Улица Новых Афин находится в северной части Парижа в районе Монмартра, выходит на кольцо Внешних бульваров; проложена в 1826 г.; до 1830 г., когда получила сохранившееся до настоящего времени имя графа Фрошо, первого префекта департамента Сена в 1810-1812 гг., несколько раз меняла свое название, в том числе называлась и улицей Новых Афин.
        … улица Новых Афин начиналась от улицы Сен-Лазар.  — Улица Сен-Лазар находится в северной части Парижа за пределами кольца Бульваров; известна с середины XVIII в.; данное название получила в 1770 г. от находящегося неподалеку так называемого дома Сент-Лазар (святого Лазаря), в котором в разные времена (а иногда и одновременно) помещались убежище для прокаженных, монастырь, больница, семинария, приют для подкидышей и тюрьма.
        … на недавно построенной церкви Лоретской Богоматери…  — Церковь Лоретской Богоматери находится в районе между улицами Новых Афин и Сен-Лазар; была построена в 1836 г. (то есть несколько позже времени, описываемого в романе) на месте одноименной часовни 1646 г., разрушенной во время Революции.
        … молодые люди, подражая изображенным на фронтисписах Байрону, Шатобриану и г-ну д’Арленкуру, еще носили плащи.  — Байрон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Шатобриан — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Д’Арленкур — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XV.
        Субретка — в комедиях XVIII-XIX вв. бойкая служанка, поверенная секретов своей госпожи.
        … комнату, напоминавшую шатер, который сильфы и ундины ставят для королевы фей…  — Сильфы (сильфиды)  — в кельтской и германской мифологии, а также в средневековом фольклоре многих европейских народов — духи воздуха.
        Ундина — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LIII.
        … на аллее, что ведет в Ла Мюэтт.  — Ла Мюэтт — королевский охотничий дворец в Булонском лесу под Парижем, построенный в XVI в.
        … пошел за своей прекрасной Ариадной по лабиринту особняка на улице Лаффита.  — В древнегреческой мифологии Ариадна — дочь царя острова Крит; она дала своему возлюбленному, герою Тесею, клубок ниток, с помощью которого он вышел из дворца-лабиринта, где убил чудовище Минотавра (см. примеч. к ч. 1, гл. XXIII). От этого мифа произошло выражение «нить Ариадны», что означает путеводную нить, помощь в решении трудной задачи.
        XXXVII
        «Поль и Виргиния» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIV.
        … словно это было неаполитанское небо над Байским заливом.  — Имеется в виду северная часть Неаполитанского залива близ древнего города Байи, который в I в. до н. э.  — I в. н. э. был модным курортом с минеральными источниками, известным роскошной жизнью и распущенностью его посетителей.
        … одна из тех высоких каменных тумб, какие теперь можно встретить лишь на углу какого-нибудь старинного дома в Маре.  — Маре — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        … чернокожая женщина, похожая на Доминго, меня качает, напевая песню…  — Доминго — негритянка, персонаж романа Бернардена де Сен-Пьера «Поль и Виргиния».
        … от влюбленной Евы в цветущем раю…  — В Библии Ева — первая земная женщина, жена первого человека Адама, склонила его к грехопадению, за что они оба были изгнаны Богом из рая.
        … до гётевской Миньоны…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XI.
        … второй Евы, рожденной на окраине вселенной, но не в Эдеме на горе Арарат, а в садах богемы.  — Арарат (армянский Масис)  — самый высокий вулканический массив Армянского нагорья (5165 м); находится на территории современной Турции; по некоторым средневековым поверьям, на Арарате находился когда-то земной рай.
        Богема — среда художественной интеллигенции, ведущей свободную и беспорядочную жизнь. Слово происходит от заглавия книги очерков «Сцены из жизни богемы» (1851 г.) французского писателя Анри Мюрже (1822-1861) и написанной им же пьесы «Жизнь богемы» (1849 г.). В свою очередь Мюрже, по-видимому, назвал своих героев богемой, так как их жизнь в чем-то напоминала кочевую и необеспеченную жизнь цыган (по-французски bohmien).
        … Церкви Валь-де-Грас, святого Иакова и святого Этьенна могли сколько угодно изо всей силы вызванивать…  — Церковь Валь-де-Грас — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X.
        Церковь святого Иакова-Высокий порог — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIV.
        Церковь святого Этьенна — вероятно, имеется в виду церковь святого Этьенна-на-Горке, расположенная в левобережной части Парижа на холме святой Женевьевы между предместьями Сен-Жак и Сен-Марсель, неподалеку от церквей Валь-де-Грас и святого Иакова; известна с конца XII в.; первоначально принадлежала аббатству святой Женевьевы и называлась иначе, но с XIV в. стала самостоятельной и получила данное имя. Современное здание построено в 1622-1626 гг.; строительство материально поддерживал Людовик XIII. Во время Революции церковь была закрыта и передана в качестве Храма милосердия филантропическим организациям, но в 1803 г. возвращена католической церкви; в 1857 г. была капитально отреставрирована; известна богатым убранством и захоронением там многих выдающихся людей Франции.
        XXXVIII
        … от кормилицы Федры до кормилицы Джульетты…  — Федра — в древнегреческой мифологии, античных трагедиях и затем в литературе нового времени жена героя Тесея, царя Афин; влюбилась в своего пасынка, а когда тот отверг ее любовь, оклеветала перед отцом и стала причиной его гибели; покончила с собой от горя. Здесь речь идет об Эноне — кормилице и наперснице Федры, персонаже одноименной трагедии Расина (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII).
        Кормилица Джульетты — персонаж трагедии «Ромео и Джульетта», болтливая и не слишком строгая, но преданная своей воспитаннице служанка, посредница между нею и Ромео.
        … стремительные, словно Гиппомен и Аталанта…  — Аталанта — в древнегреческой мифологии быстроногая дева-охотница, которая не хотела выходить замуж; она вызывала соискателей ее руки на состязания в беге и проигравших убивала. Герой Гиппомен (по другой версии мифа, Меланион) победил ее хитростью. Он бросал по пути золотые яблоки, полученные от богини любви и красоты Афродиты; Аталанта, останавливаясь, чтобы подобрать их, проиграла бег и вынуждена была выйти за него замуж.
        … соловей выводил свою ночную кантилену…  — Кантилена — певучая мелодия.
        … Она была поистине сном в летнюю ночь…  — Намек на романтическую комедию Шекспира «Сон в летнюю ночь» (1595 г.), полную фантастических приключений.
        … историю, слышанную в Генуе, об отношениях Ван Дейка и графини де Бриньоле…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        XXXIX
        … я знаю эти стихи: они принадлежат Теренцию…  — Публий Теренций Афер (ок. 195-159 до н. э.)  — древнеримский драматург-комедиограф, выходец из Африки; был рабом, но, получив образование, был отпущен на свободу и примыкал к литературным кругам высшего общества Рима; оказал большое влияние на последующее развитие жанра комедии.
        Берлина — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XI.
        XLI
        … и заслуживает Монтионовской премии.  — Имеется в виду премия за добропорядочность, учрежденная известным филантропом Жаном Батистом Антуаном Оже, бароном де Монтион (1733-1820), присуждаемая каждый год Французской академией. Еще одна Монтионовская премия присуждается за литературные заслуги.
        … куда, как сказал Гораций, надо поторопиться: к развязке…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VI.
        XLIII
        Кафе Фуа — известное парижское кафе, основанное в 1725 г. неким Фуа на улице Ришелье, рядом с дворцом Пале-Рояль; в 1784 г. переехало в одну из галерей, построенных вокруг дворцового сада; посещалось многими известными артистами, литераторами и политическими деятелями.
        … Обожаю глорию!  — См. примеч. к ч. 1, гл. V.
        …«Да здравствует глория!» — это все равно, что сказать: «Да здравствует слава!» — Игра слов: по-латыни gloria означает «слава».
        … Похоже, это луарский разбойник…  — «Луарский разбойник» — выражение, возникшее в начальный период Второй реставрации. После поражения при Ватерлоо часть французской армии была отведена за реку Луара и получила наименование Луарской армии. Там было много верных Наполеону офицеров и солдат, с большим неудовольствием встретивших возвращение Бурбонов и вводимые ими порядки. Это внушало тревогу правительству Реставрации, и вскоре Луарская армия была расформирована; часть офицеров была уволена, и многие переведены на половинное жалованье, что, естественно, лишь увеличило их недовольство. Вся эта масса разочарованных и нередко озлобленных, но в то же время активных, имеющих боевой опыт людей вызывала у правящих кругов сильнейшие опасения. Против них развернули настоящую кампанию (в частности, в печати), изображая их как серьезную угрозу для общества (им с готовностью приписывали — будь то с основанием или без него — не только инциденты политического характера, но и уголовные происшествия). За преданность Наполеону («узурпатору», «корсиканскому бандиту») и якобы постоянную готовность к насилию их стали
называть «луарскими разбойниками». Сначала это прозвище относилось только к тем, кто действительно служил в Луарской армии, но постепенно оно приобрело расширительный смысл — так стали называть всех бывших военных, служивших Наполеону и подозревавшихся в том, что они сохранили ему верность.
        «Конституционалист» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI; при Реставрации — газета оппозиции.
        … Вот что значит вернуться из Шан-д’Азиля…  — По-видимому, намек на популярный в начале XIX в. одноименный романс, написанный в 1816 г. французским композитором Антуаном Жозефом Мишелем Романьези (1781-1850), по происхождению итальянцем. В нем шла речь о человеке, покидавшем Францию в поисках лучшей доли (Шан-д’Азиль по-французски означает «прибежище»).
        … эльбёфское сукно.  — Эльбёф — небольшой город в Северо-Западной Франции в департаменте Приморская Сена; известен своим производством текстиля.
        XLIV
        … Мы знаем его святейшество Григория Шестнадцатого. Это кремень!  — Григорий XVI — см. примеч. к ч. 2, гл. X.
        … У Прюдона есть на эту тему картина…  — Прюдон, Пьер Поль (1758-1823)  — французский художник, портретист и автор картин на мифологические и аллегорические сюжеты. Упомянутая картина (точное ее название — «Правосудие и Месть, преследующие Преступление») написана в 1808 г.; находится в музее Лувра.
        … мой девиз — тот же, что у женевского философа: «Vitam impendere vero».  — Эти слова Ювенала («Сатиры», IV, 91) Руссо сделал своим девизом.
        … зубы его стучали, словно кастаньеты.  — Кастаньеты (исп. castanetas)  — испанский народный ударный музыкальный инструмент, популярный также в Латинской Америке; его ритмичным постукиванием сопровождаются песни и танцы; изготавливается из твердых пород дерева и имеет форму двух раковин, связанных шнурком.
        … как Мольер говорил, что вязанка вязанке рознь…  — Речь идет о популярной французской поговорке, означающей, что два с виду одинаковых предмета или человека могут иметь совершенно различную ценность, достоинство или значение. Восходит к пьесе Мольера (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII) «Лекарь поневоле» (I, 6).
        … в лесах Мёдона или Ванвра…  — Мёдон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        Ванвр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLV.
        XLV
        «Кукушки» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        Пассаж Дофины — небольшой частный проезд, устроенный в левобережной части Парижа в 1825 г.; проходил от улицы Дофины (отчего и получил свое название) по месту бывшей площадки для игры в мяч и сада при ней на улице Мазарини; шел углом.
        Пассаж Веро-Дода — частное владение, крытый переход между двумя улицами в центре Парижа, устроенный в 1826 г. двумя предпринимателями Веро и Дода и названный их именами; был роскошно отделан и освещался газом, что было тогда большим новшеством; в пассаже помещалась контора дилижансов.
        … отвезу вас куда пожелаете, хоть в Иосафатову долину…  — Иосафатова долина — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        XLVI
        … принять смерть Кастенов и Папавуанов.  — Кастен, Эдм Самюэль (1797-1823)  — французский врач; казнен за несколько убийств, совершенных им в корыстных целях.
        Папавуан, Луи Огюст (1783-1825)  — сын богатого фабриканта, отставной чиновник морского ведомства; осенью 1824 г., находясь по коммерческим делам в Париже, во время прогулки в парке убил двух малолетних детей. На процессе, длившемся несколько месяцев и всколыхнувшем все французское общество, Папавуан объяснял свое преступление сначала политическими мотивами (он якобы принял убитых за детей герцогини Беррийской), а затем — временным и внезапным умопомешательством; был осужден и казнен.
        XLVII
        … благоговеющую перед закрытыми коронами.  — См. примеч. к ч. 2, гл. XIX.
        … платье, подобное тому, которое пожелала несчастная Ослиная шкура.  — Ослиная шкура — героиня одноименной сказки Перро (1715 г.), дочь короля, которую преследовал воспылавший к ней любовной страстью собственный отец. Чтобы избежать преступного замужества, принцесса по совету феи потребовала у отца исполнить невыполнимые, казалось, желания: подарить ей платье ясных дней, затем платье лунного цвета, платье цвета солнца и, наконец, шкуру осла, который приносил королю золото. В этой шкуре принцесса в итоге бежала (отчего и получила упомянутое прозвище) и стала работницей на ферме, где в нее влюбился случайно попавший туда принц. Сказка кончается счастливым соединением влюбленных.
        … как сказал бы член Французской академии…  — Французская академия — объединение виднейших деятелей национальной культуры, науки и политики Франции; основана кардиналом Ришелье в 1635 г.
        … моряка в отставке, желающего иметь коллекцию марин…  — Марина — художественное произведение на морскую тему.
        Шарден, Жан Батист Симон (1699-1779)  — французский художник, представитель реалистического направления; автор натюрмортов, жанровых сцен и портретов; воссоздавал преимущественно образы «маленьких людей», ремесленников, мелких буржуа и т. д., среди которых он жил и быт которых хорошо знал.
        Гюден — см. примеч. к ч. 1, гл. XIV.
        … это корвет, а не бриг…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … идет против ветра левым галсом…  — Здесь галс — курс парусного судна относительно ветра; «идти левым галсом» означает, что ветер дует с левого борта корабля.
        … под гротом, фоком и двумя марселями…  — См. примеч. к ч. 2, гл. XXIV.
        … он мог бы поставить свои брамсели и даже лисели.  — См. примеч. к ч. 2, гл. XXIV.
        Буше — см. примеч. к ч. 1, гл. XIV.
        … придворном художнике г-жи Дюбарри…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXV.
        … последователя Карла Ванлоо…  — Имеется в виду Шарль Андре (Карл) Ванлоо (см. примеч. к ч. 1, гл. XIV)  — автор религиозных и мифологических композиций, портретов и галантных сцен.
        Колорист — см. примеч. к ч. 1, гл. XXXIII.
        … Жалкое подражание эпохе Возрождения! Ни плоти, как у Тициана, ни мяса, как у Рубенса!  — Такая характеристика творчества Тициана (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XX) основана, вероятно, на том, что в последние годы (с середины XVI в.) в центре внимания художника стояло изображение прекрасного женского тела.
        Рубенс — см. примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        … вы подвергались большей опасности, чем господин де Лаперуз!  — Лаперуз (Ла Перуз), Жан Франсуа де (1741-1788?)  — французский мореплаватель; в 1785-1788 гг. руководил кругосветной экспедицией, сделавшей много открытий в Тихом океане. Экспедиция затем пропала без вести, и ее следы были найдены много лет спустя.
        Рено де Монтобан — храбрый и благородный рыцарь; герой французских народных эпических поэм раннего средневековья и героических рыцарских поэм итальянского поэта Лудовико Ариосто (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X).
        … стали генералами в армии Конде.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. II.
        Часть третья
        I
        Канапе — небольшой диван с приподнятым изголовьем.
        … вы знаете наизусть стихи Шенье?  — Шенье, Андре Мари (1762-1794)  — французский поэт и публицист, автор многочисленных лирических стихотворений, большая часть которых была опубликована после его смерти; приветствовал Революцию, однако придерживался умеренных взглядов и резко отрицательно относился к якобинцам; был казнен.
        … приехал в Париж, потому что хотел увидеть Тальма.  — Тальма, Франсуа Жозеф (1763-1826)  — знаменитый французский драматический актер, реформатор манеры театральной игры, а также театрального костюма и грима.
        … он играет в трагедии господина Шенье «Карл Девятый».  — Шенье, Мари Жозеф (1764-1811)  — французский драматург, поэт и публицист, сторонник Революции и Республики, член Конвента; брат А. Шенье; участвовал в организации массовых революционных празднеств, написав для них несколько песен и гимнов.
        Полное название этой трагедии М. Ж. Шенье — «Карл IX, или Урок королям», последующее название «Карл IX, или Варфоломеевская ночь»; написана в 1788 г., поставлена 4 ноября 1789 г. в разгар Революции; опубликована в 1790 г. Пьеса была посвящена Варфоломеевской ночи (см. примеч. к ч. 1, гл. XXIV) и оказалась весьма созвучной своему времени, поскольку она обличала религиозный фанатизм и королевский деспотизм; ее постановка стала политическим событием и сопровождалась бурными инцидентами в театре и вне его (один из них и имеется здесь в виду).
        Тальма, сыгравший в этой постановке роль Карла IX, писал в своих «Мемуарах»: «Для меня же это было на редкость большой удачей… Успех был колоссальным; тридцать три представления были сплошным, беспрерывным триумфом».
        Карл IX (1550-1574)  — король Франции с 1560 г.; в 1572 г. дал согласие на избиение протестантов в Варфоломеевскую ночь.
        … Идиллии, мадригалы мадемуазель Камилле.  — Идиллия — одна из форм буколики (букв, «пастушеской поэзии», от гр. bukolikos — «пастушеский»; название восходит к «Буколикам» Вергилия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III); идиллия существовала еще в античной поэзии; воспроизводит эпизоды или обстановку мирной, нередко семейной жизни на лоне природы, уделяя особое внимание описанию счастливых любовных переживаний, а также мирное, безмятежно счастливое, ничем не омрачаемое существование.
        Мадригал — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VIII.
        Под именем Камиллы А. Шенье воспел в нескольких своих элегиях красавицу Мишель де Бонней (1748-1829), которой он был одно время увлечен.
        Флибустьеры — морские разбойники XVII — начала XVIII в., которые использовались Англией и Францией в борьбе с Испанией за колонии; в широком смысле — пираты, контрабандисты.
        II
        … сущая безделица по сравнению с долгами Цезаря!  — В Риме всякая общественная деятельность требовала больших расходов, так что Цезарь (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLIII), не имевший значительного состояния, в начале своей карьеры был обременен огромными долгами, о чем пишут многие античные авторы. Когда он в 60 г. до н. э. был назначен пропретором Испании, кредиторы согласились отпустить его из Рима только под поручительство его богатых политических союзников.
        … с редукцией господина де Виллеля тридцать три тысячи франков составляют как раз ренту с миллиона.  — См. примеч. к ч. 1, гл. XX.
        … я купил бы трехпроцентные бумаги…  — Имеются в виду государственные ценные бумаги (облигации займов и т. п.), приносящие владельцу доход в размере 3 % от их нарицательной стоимости.
        … стал торговать черным деревом.  — См. примеч. к ч. 2, гл. XXIV.
        … вспыхнуло восстание, губительное для Испании…  — Речь идет о борьбе за независимость испанских колоний в Южной Америке в 1810-1826 гг. (первые антииспанские выступления имели место в 1806-1807 гг.), охватившей тогда почти весь этот материк. Это движение, возглавляемое креольской аристократией, имело своими причинами недовольство колониальным режимом всех слоев южноамериканского общества, что не исключало острых противоречий среди восставших. В результате многолетней борьбы на месте испанских владений в Южной Америке и Мексике возникли независимые государства, в которых местная рабовладельческая и земельная аристократия установила свои диктаторские режимы. Последствием национального движения в Америке была также революция 1820-1823 гг. в Испании (см. примеч. к ч. 1, гл. XXVII).
        … поступил на службу к Боливару.  — См. примеч. к ч. 1, гл. XI.
        … один из освободителей Венесуэлы и Новой Гранады, один из основателей Колумбии?  — Венесуэла — государство в северной части Южной Америки на берегу Карибского моря. В конце XV — начале XVI в. ее территория была завоевана испанцами и стала их колонией. Открытое восстание за независимость в Венесуэле началось в 1806 г.; в 1811 г. страна была провозглашена независимой республикой. После тяжелой борьбы, в ходе которой патриоты несколько раз терпели поражение (в 1812 и 1814 гг.), республика была снова установлена в 1816 г. Полностью испанцы были изгнаны из страны в 1821 г. В 1819 г. Венесуэла вместе с некоторыми соседними освободившимися от колониальной зависимости территориями вошла в состав федеративной республики Великая Колумбия во главе с Боливаром, а в 1830 г. выделилась из нее и окончательно стала самостоятельной.
        Новая Гранада (Гренада; с 1886 г.  — Колумбия)  — государство на северо-западе Южной Америки, граничащее на востоке с Венесуэлой и омываемое Карибским морем и Тихим океаном. Его территория была завоевана Испанией в XVI в. и с 1739 г. вместе с современными Венесуэлой, Эквадором и Панамой входила в колониальное генерал-губернаторство Новая Гранада. В 1810 г. там началось восстание за независимость, победившее в 1813 г. Окончательному освобождению Новой Гранады от колонизаторов способствовал поход туда из Венесуэлы в 1819 г. крупного отряда во главе с Боливаром. В 1819-1830 гг. она входила в Великую Колумбию, после распада которой в 1831 г. приняла название республики Новая Гранада.
        Колумбия — имеется в виду федеративная республика Великая Колумбия, образованная в 1819 г. в ходе борьбы испанских колоний Америки за независимость. В состав Великой Колумбии вошли бывшие испанские колонии Новая Гранада и Венесуэла, а с 1822 г. Эквадор. Последние две отделились от федерации в 1830 г., после чего Великая Колумбия распалась.
        Кито — город в северной части Южной Америки; основан испанцами в 1534 г., во время их господства — центр колонии Кито; с 1830 г.  — столица государства Эквадор.
        … напал на жилу и попросил концессию.  — Концессия — договор на сдачу государством в эксплуатацию частным лицам или иностранным фирмам промышленных предприятий и участков земли с правом добычи полезных ископаемых, строительства различных сооружений и т. д., а также само предприятие, организованное на основе такого договора.
        … Учитывая мои заслуги перед Республикой…  — То есть перед Великой Колумбией, в которую район Кито входил в 1822-1830 гг.
        Пиастр — итальянское название старинной испанской монеты крупного достоинства — песо, чеканившейся с XVI в.; с того же времени эта монета имела широкое распространение в других европейских странах.
        … сам того не зная, как господин Журден говорил прозой.  — Имеется в виду главный герой комедии-балета Мольера (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII) «Мещанин во дворянстве» (1670 г.), глупый и богатый буржуа, желающий вести аристократический образ жизни. В одной из сцен пьесы Журден удивляется тому, что вот уже более сорока лет своей жизни говорит прозой, не подозревая об этом (II. 6).
        … я поверну на другой галс.  — См. примеч. к ч. 2, гл. XLVII.
        … В Пале-Рояле кормят по-прежнему прилично?  — См. примеч. к ч. 2, гл. XVIII.
        Вефур — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLVIII.
        Вери, «Провансальские братья» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        … широких шляп на манер Боливар больше не носят?  — См. примеч. к ч. 1, гл. XI.
        … носят маленькие на манер Мурильо.  — Мурильо — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        Рио-де-Жанейро — город и порт на юго-востоке Бразилии на берегу Атлантического океана, административный центр одноименного штата; основан португальцами в 1502 г.; в 1763-1822 гг. столица вице-королевства Бразилия; в 1822-1889 гг.  — столица Бразильской империи, в 1889-1960 гг.  — столица республики Бразилия.
        III
        … здесь когда-то подавали сиракузское вино.  — Имеется в виду десертное вино, производимое с глубокой древности в провинции Сиракузы на острове Сицилия.
        … превращался на его глазах в античного Плутоса…  — Плутос (Плутус)  — в древнегреческой мифологии бог богатства; в своей ранней форме божество, дарующее людям обилие запасов и стад; изображался в виде зрелого мужчины, старика или мальчика, иногда с рогом изобилия.
        … феерия, какие показывают в цирке или в театре Порт-Сен-Мартен.  — Феерия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVII.
        Порт-Сен-Мартен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … подобно французским дофинам, носившим закрытую корону из четырех диадем…  — Дофин — см. примеч. к ч. 1, гл. VI.
        Закрытая корона — см. примеч. к ч. 2, гл. XIX.
        Пуритане (от лат. puritas — «чистота»)  — сторонники течения в протестантизме, распространенного в Англии в XVI-XVII вв.; выступали против официальной англиканской церкви и королевского абсолютизма; проповедовали строгость и чистоту нравов, и в этом смысле их имя стало нарицательным.
        … Вспомните о любовных похождениях Ван Дейка в Генуе…  — Известно, что Ван Дейк (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX) был очень хорош собой и обладал чрезвычайно изящными манерами. Молва приписывала ему множество романов. Так, рассказывали, что в период его длительной поездки по Италии, и особенно во время двукратного пребывания в Генуе, где он написал целый ряд портретов местных аристократов и аристократок, многие его женские модели буквально теряли от него голову. (Эти слухи отразились в некоторых его ранних биографиях). Хотя несомненно, что художник действительно пользовался большим успехом у женщин и сам был к ним весьма неравнодушен, современные биографы считают эти рассказы сильным преувеличением.
        … вспомните, как он искал философский камень в Лондоне.  — Ван Дейк работал в Англии в качестве придворного живописца короля Карла I в 1632-1641 гг. (с перерывом). В это время он создал большое количество портретов членов королевского семейства и представителей английской знати.
        Несмотря на официальное положение королевского живописца и обилие заказов, широкий образ жизни привел художника к серьезным денежным затруднениям. Поэтому в последние годы своей жизни в Лондоне Ван Дейк безуспешно пытался добыть средства путем занятий алхимией, в частности поисков философского камня.
        Философский камень — по средневековым представлениям, чудесное вещество, обладающее свойствами превращать металлы в золото, возвращать молодость и т. д.; поиски философского камня были обычным занятием европейских алхимиков.
        … умер где-нибудь в Калькутте, Вальпараисо, Боготе, на Сандвичевых островах.  — Калькутта — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXII.
        Вальпараисо — город и порт в Чили на побережье Тихого океана; основан испанцами в 1536 г.
        Богота (полное название — Санта-Фе-де-Богота)  — столица Колумбии, основанная испанцами в 1538 г.; в 1598-1819 гг. столица испанского генерал-губернаторства Новая Гранада; в 1819-1830 гг.  — столица республики Великая Колумбия.
        Сандвичевы острова — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XI.
        … Кажется, у древних римлян был император, мечтавший, чтобы у всех людей была общая голова, дабы обезглавить все человечество одним ударом?  — Да, Калигула.  — Светоний (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXIX) рассказывает, как обиженный на чернь, которая на гонках колесниц рукоплескала другим возницам, Калигула (см. там же) воскликнул: «О если бы у римского народа была только одна шея!» («Гай Калигула», 30, 2).
        … как написано в «Подражании Иисусу Христу», книга первая, глава двадцатая.  — «Подражание Иисусу Христу» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LV.
        Здесь речь идет о втором пункте двадцатой главы этого произведения.
        … если бы знаменитый Говорящий колодец в самом деле умел разговаривать…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I.
        … мог поговорить обо всем … как Солитер…  — Солитер — прозвище французского литератора Адриена де Монлюка графа де Крамай князя Шабанэ (1588/1589-1642/1646), участвовавшего в заговоре против первого министра кардинала Ришелье и брошенного за это на 12 лет в Бастилию; произошло от названия его книги «Размышления Солитера» («Les Penses du Solitaire»). Солитер по-французски — «одинокий, нелюдимый человек», «отшельник».
        Шоссе д’Антен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLVII.
        Тюильрийский мост — ведет от Тюильри на левый берег Сены; был построен в конце XVII в. на средства Людовика XIV и назван Королевским; в 1792-1804 гг. назывался мостом Нации.
        Улица Севр — находится в левобережной части Парижа в Сен-Жерменском предместье; названа по городу Севр к юго-западу от столицы, в направлении которого вела; известна с XIV в.; неоднократно меняла наименование; находится на месте древней дороги.
        IV
        Лафонтен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXII.
        … не ожидал, что твой крестный явится сегодня утром на галионе?  — Галион — класс больших трехмачтовых судов особо прочной постройки, появившийся в Испании и Португалии в XIV-XV вв.; суда эти предназначались для перевозки золота и различных товаров из колоний в Европу и часто становились объектом нападения враждебных кораблей и пиратов.
        «Филемон и Бавкида» (1685 г.)  — поэма Лафонтена, написанная на сюжет из древнегреческой мифологии. Филемон и Бавкида — любящие и благочестивые супруги, с почетом принявшие у себя верховного бога-громовержца Зевса (Юпитера) и его вестника, покровителя торговли и путешествий Гермеса (Меркурия). В награду их бедный домик был превращен в храм, а супруги стали в нем жрецами. В час смерти они одновременно были превращены в деревья.
        … могу повторить вслед за Орестом: «Судьба моя теперь свое обличье сменит!» — Орест — см. примеч. к ч. 2, гл. VII. Цитированные слова взяты из трагедии Ж. Расина (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII) «Андромаха» (1667 г.).
        … ему всю ночь снились Потоси, Голконда, Эльдорадо.  — Потоси — город в Южной Америке в Боливии, административный центр одноименного департамента. В XVII — первой половине XVIII в., во времена испанского колониального владычества, рудники Потоси давали половину мировой добычи серебра.
        Голконда — город и крепость в Центральной Индии; в средние века славилась обработкой алмазов, которые, однако, добывались в других местах.
        Эльдорадо (исп. el dorado — «золотой»)  — сказочная страна, изобилующая золотом и драгоценными камнями; ее тщетно искали в Америке испанские колонизаторы.
        … бриллиантами обеих Индий.  — Имеются в виду Вест-Индия (см. примеч. к ч. 2, гл. XXIX) и Ост-Индия. Ост-Индия — употреблявшееся еще и в XIX в. название Индии и некоторых других стран Южной и Юго-Восточной Азии.
        «Человек предполагает, а Бог располагает» — старинная пословица; с XVI употребляется в значении: непредвиденные обстоятельства могут изменить планы и намерения человека. Источник этого выражения — «Подражание Иисусу Христу» (I, 19, 2); представляет собой отголосок текста из библейской Книги притчей Соломоновых (16: 9): «Сердце человека обдумывает свой путь, но Господь управляет шествием его». Сходная мысль встречается у Гомера: «Нет, не все помышления Зевс человекам свершает!» («Илиада», XVIII, 328; перевод Н. Гнедича).
        … раз десять прошелся по комнате вдоль и поперек, подобно мнимому больному…  — Имеется в виду эпизод из комедии Мольера «Мнимый больной», осмеивающей врачей-шарлатанов. Герой комедии Арган, помешанный на своих воображаемых недугах, не может выполнить предписание врача прогуливаться с лечебными целями, поскольку забыл спросить, как ходить по комнате — вдоль или поперек.
        … Там было три или четыре сорта бордоских и бургундских вин…  — Бордо — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Бургундское (бургонское)  — общее название группы красных и белых столовых вин, в том числе высококлассных сортов, производимых в исторической провинции Бургундия во Франции.
        … чтобы запах туалетной воды Бото не отбил аромат бордо…  — Имеется в виду вода, изобретенная в 1755 г. неким М. С. Бото и одобренная Медицинской академией Парижа; использовалась также как лечебное средство против невралгии и ревматизма.
        … будучи не в силах … их испробовать, подобно античному Танталу.  — Тантал — в древнегреческой мифологии сын Зевса, обреченный в царстве умерших на вечную муку от жажды, голода и страха за свои преступления; по преданию, стоял в воде, уходившей, когда он хотел напиться, под ветвью с плодами, относимых ветром, когда он протягивал к ним руку, и под скалой, готовой на него обрушиться.
        … если его пенье под стать оперенью…  — Слегка измененные слова из басни Лафонтена «Ворона и Лисица» (ими хитрая лиса пытается заставить ворону выпустить из клюва сыр). На русском языке басня широко известна в изложении И. А. Крылова. Подобный сюжет встречается также в античной (откуда он и заимствован Лафонтеном) и в средневековой литературе.
        … на колокольне Валь-де-Грас пробило шесть ударов.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X.
        … на полу лежал отличный смирнский ковер…  — См. примеч. к ч. 1, гл. XXI.
        … похож на мальчика из басни, спящего подле колодца.  — Образ из басни Лафонтена «Фортуна и Дитя». В ней богиня случая, счастья и удачи Фортуна спасает ребенка, заснувшего на краю бассейна и едва в него не свалившегося.
        Ятаган — рубяще-колющее холодное оружие народов Ближнего и Среднего Востока, известное с XVI в; большой изогнутый кинжал с лезвием на внутренней стороне клинка.
        … Потише, мальчик, потише, как сказал господин Корнель.  — В оригинале стоит выражение «tout beau» — ныне оно чаше применяется на охоте и при дрессировке собак (в его французском звучании — «тубо!»); но его прямое значение: «потише», «умерьте свой пыл».
        Корнель (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXIX) пользовался восклицанием «tout beau, tout beau» в своих пьесах, в частности в трагедии «Гораций» (III, 6; в русский перевод это выражение не вошло) и в героической комедии «Дон Санчо Арагонский» (I, 3).
        … «Святой Себастьян», португальское судно, которое шло из Суматры набитое рупиями.  — Корабль назван в честь христианского мученика (см. примеч. к ч. 1, гл. XXIII).
        Суматра — остров в Юго-Восточной Азии в составе Малайского архипелага; принадлежит Индонезии; со времен войн Французской республики и Наполеона туземные княжества острова в основном сохраняли независимость; незначительные голландские колонии были в 1811 г. заняты англичанами, но возвращены Нидерландам после заключения мира.
        Рупия — старинная индийская серебряная монета; чеканилась с середины XVI в.; с 1677 г. стала чеканиться также и английскими колонизаторами. Серебряные рупии, чеканившиеся в городе Мадрасе на юго-востоке Индии, одном из колониальных центров, и несколько отличавшиеся от других монет того же названия по содержанию в них серебра, стали с 1835 г. валютой всех английских владений в этой стране. Индийские рупии имели также хождение в других колониях европейских государств в Азии и Африке.
        V
        Бернарден де Сен-Пьер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXIV.
        … Платон, Эпиктет, Сократ — из древних…  — Платон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VI.
        Эпиктет (ок. 50 — ок. 140)  — греческий философ; был рабом в Риме; его имя — рабская кличка, по-гречески означающая «Прикупленный»; отпущенный на свободу, жил в крайней бедности; был приверженцем стоической философии, учившей покорно следовать природе и року; в своих лекциях призывал учеников в любых условиях сохранять внутреннюю независимость и духовную свободу.
        Сократ — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        … Мальбранш, Монтень, Декарт, Кант, Спиноза — из новых…  — Мальбранш, Никола (1638-1715)  — французский философ-идеалист, принявший сан священника; утверждал принципиальную невозможность взаимодействия тела и духа без божественного вмешательства; полагал, что мир существует в боге.
        Монтень — см. примеч. к ч. 2, гл. XXVII.
        Декарт — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXX.
        Кант, Иммануил (1724-1804)  — великий немецкий философ, родоначальник немецкой классической философии; профессор университета в Кенигсберге.
        Спиноза, Бенедикт (Барух; 1632-1677)  — выдающийся нидерландский философ, материалист и пантеист (отождествлял бога с природой и рассматривал природу как воплощение божества), автор своеобразного этического учения.
        … у меня есть знакомый книгоиздатель, который покупает пьесы у моего друга Жана Робера, а мне продает «Оды и баллады» Гюго, «Раздумья» Ламартина и «Поэмы» Альфреда де Виньи.  — «Оды и баллады» — вышедший в Париже в 1826 г. третий том третьего издания «Од» Гюго (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LIII). Первые два тома вышли в свет в 1824 г.
        «Раздумья» — см. примеч. к ч. 1, гл. XXI.
        Виньи, Альфред Виктор, граф де (1797-1863)  — французский поэт, писатель-романтик и переводчик, автор исторических романов и драм, идеализирующих прошлое французского дворянства. Первое издание его сборника «Поэмы» вышло в свет в Париже в 1822 г.; издание второго сборника «Древние и современные поэмы» было выпущено там же в 1826 г.
        … в стиле Людовика XV…  — Так часто называют развитое рококо (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I).
        Людовик XV — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. IV.
        … свернутые в трубку ассигнаты.  — Ассигнаты — французские бумажные деньги периода Революции; первоначально были выпущены в 1789 г. в качестве государственных ценных бумаг, но быстро превратились в обычное средство платежа. Несмотря на обеспечение национальными имуществами — землями, конфискованными у дворян-эмигрантов и духовенства,  — курс ассигнатов непрерывно падал, а их эмиссия росла. Выпуск их был прекращен в начале 1796 г.
        Су — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … времен Людовика XIII.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII.
        Тюрбо — рыба из семейства камбаловых; водится в Атлантическом океане и Средиземном море; высоко ценится своими вкусовыми качествами.
        Шоколад — здесь имеется в виду жидкий шоколад, напиток, модный во Франции, славившейся умелым его приготовлением.
        … Лучший сотерн к устрицам…  — Сотерн — название нескольких сортов столовых белых вин из группы бордоских, производимых близ города Сотерн в департаменте Жиронда на юге Франции.
        … лучший бон к остальным блюдам.  — Бон — красное вино из группы бургундских, производимое близ города Бон в департаменте Кот д’Ор.
        VI
        … Может, подпись Гара ненастоящая?  — См. примеч. к ч. 2, гл. XXXIV.
        … ими управляли на манер Домона два жокея…  — Домон — герцог Луи Мария Селест д’Омон (1762-1831)  — французский аристократ; ввел в моду особую щегольскую упряжь, названную его именем.
        … будучи приверженцем системы Галля и Лафатера…  — Галль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. X.
        Лафатер, Иоганн Каспар (1741-1801)  — швейцарский писатель, автор нескольких популярных в XVIII-XIX вв. сочинений по физиогномике (учении об определении характера человека по чертам его лица и форме тела), которую он пытался сочетать с научным наблюдением над природой.
        … он попросил, чтобы вечером ему прочли «Гвельфов и гибеллинов»…  — См. примеч. к ч. 2, гл. XIX.
        … трагедия «Женевьева Брабантская», впервые поставленная в театре Одеон четырнадцатого брюмера шестого года Республики, написана мной в соавторстве с гражданином Сесилем.  — «“Женевьева Брабантская” — пьеса французского драматурга Сесиля (1770-1804); с громадным успехом была представлена в 1797 г.; в следующем году была издана в Париже под названием «“Женевьева Брабантская”, трагедия в трех актах и в стихах».
        Героиня трагедии — Женевьева (Гановефа) Брабантская (VIII в.), супруга франкского вельможи Зигфрида; по преданию, была приговорена к смерти по ложному обвинению в супружеской неверности, но спаслась и жила с сыном в пещере в лесу, пока муж не нашел ее и не вернул домой.
        Одеон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Дата постановки указана по революционному календарю, принятому Конвентом 25 октября 1793 г. Согласно этому календарю, отсчет времени начинался с 22 сентября 1792 г., дня основания Республики. Год делился на 12 месяцев по 30 дней и 5 (в високосный год — 6) дополнительных дней, отводившихся для народных торжеств. Названия месяцев отражали характер соответсвующего времени года. В 1806 г., во время царствования Наполеона I, революционный календарь был отменен.
        Брюмер — см. примеч. к ч. 2, гл. XXVII.
        VII
        Церковь Сен-Жермен-де-Пре — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII.
        … опустошив оранжереи Люксембургского дворца и Ботанического сада.  — Оранжереи Люксембургского дворца (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII) располагались в дворцовом саду, разбитом с южной стороны главного здания.
        Ботанический сад — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXVIII.
        … Кармелиту прослушал в их особняке г-н Состен де Ларошфуко…  — Состен де Ларошфуко — маркиз, герцог Дудовиль (1785-1864), представитель боковой ветви герцогов де Ларошфуко, во время Реставрации один из вождей ультрароялистов; некоторое время (1824-1827) был директором департамента изящных искусств.
        … ягода, чье имя носила Фрагола…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … словно ундина, увидевшая свое отражение в озере…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LIII.
        Улица Новых Афин — см. примеч. к ч. 2, гл. XXXV.
        … решено было поужинать у Легриеля в Сен-Клу.  — Ресторан Легриеля помещался у входа в нижний парк дворца Сен-Клу (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII).
        … Софи Арну отвечает за госпожу Дюбарри!  — Арну, Софи (1744-1803)  — известная певица парижской Оперы; пользовалась большим успехом в высшем свете благодаря своей красоте и необыкновенному голосу; славилась также своими шутками и острыми словечками, хотя не все они были вполне пристойны; была известна как женщина не слишком строгих нравов, потому Дюма и ставит ее в один ряд с госпожой Дюбарри (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXV).
        Улица Ла Брюйера — находится в северной, во время действия романа окраинной части тогдашнего Парижа; проложена в 1824 г.; названа в честь философа и моралиста Жана Ла Брюйера (1645-1696).
        … Соломон сказал, что только три вещи в мире не оставляют следов…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIII.
        VIII
        … В новый кабинет министров войдут господин де Мартиньяк, господин Порталис, господин де Ко, господин Руа.  — Мартиньяк — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Порталис — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXVI.
        Ко де Блакто, Луи Виктор, виконт (ок. 1792-1845)  — французский генерал, член Палаты депутатов, в 1828-1829 гг. военный министр; выйдя в отставку, отошел от активной деятельности.
        Руа, Антуан, граф (1764-1847)  — французский финансист и государственный деятель, министр финансов в 1819, 1821 и в 1828-1829 гг.
        Ла Ферроне, Огюст Пьер Луи Мари Феррон, граф де (1777-1842)  — французский политический деятель и дипломат; во время Революции эмигрант; при Реставрации посол в Копенгагене (1817) и Петербурге (1819-1827), участник нескольких международных конгрессов; министр иностранных дел (1828-1829); посол в Риме (февраль 1830 г.); личный друг Александра I и Николая I; уволен в отставку после Июльской революции.
        … Господин де Шатобриан, впавший в немилость после того, как написал письмо королю за три дня до известного смотра национальной гвардии…  — За несколько дней до этого смотра Шатобриан (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II) обратился к королю с пространным письмом, суть которого сводилась к совету немедленно распустить кабинет министров Виллеля, утративший поддержку в обеих Палатах и вызывающий крайнюю враждебность общества. Шатобриан подчеркивал, что такое решение следует принять до предстоящего смотра, ибо в противном случае нетрудно предвидеть, что национальные гвардейцы встретят короля не только полагающимися возгласами «Да здравствует король!», но и криками «Долой министров!», после чего король попадет в двусмысленное положение: отправив Виллеля в отставку, он, по видимости, уступит давлению улицы и тем уронит авторитет власти, а сохранив непопулярный кабинет, будет выглядеть монархом, не считающимся с мнением народа, и обратит против себя тот гнев, который до сих пор был направлен главным образом против министров. Как известно, король не прислушался к этому совету и опасения
Шатобриана полностью оправдались.
        … чрезвычайным посланником к его величеству Николаю Первому.  — Николай I — см. примеч. к ч. 2, гл. XX.
        … мы получили бы рейнские провинции и возместили бы потери Пруссии за счет Англии…  — В последние годы XVIII — начал XIX в., во время войн Французской революции и Наполеона, немецкие земли по левому берегу Рейна были присоединены к Франции. После падения Империи, согласно решениям Венского конгресса 1814-1815 гг., на котором главные участники антинаполеоновских коалиций (Англия, Австрия, Пруссия и Россия) определили послевоенное устройство Европы, области, прилегающие к Рейну, были переданы Нидерландам, Пруссии и Баварии и должны были составить что-то вроде буферной зоны на случай повторения агрессии со стороны Франции. Однако в общественном мнении этой страны продолжала существовать иная точка зрения — требование восстановить границы по Рейну. Это требование, обоснованное так называемой теорией «естественных границ», то есть надежных естественных оборонительных рубежей, разделялось и правительственными кругами. (Правда, в 20-х гг. XIX в. в практическом плане этот вопрос перед французской дипломатией не стоял).
        Говоря о компенсации Пруссии за счет Англии, Дюма, вероятно, имеет в виду возможность приобретения первой из этих держав части владений королевства Ганновер, находившегося до 1837 г. в династической унии с Великобританией. В 50-х гг., когда писался роман, этот вопрос уже назревал, и в 1866 г. Ганновер был аннексирован Пруссией в ходе объединения ею Германии.
        IX
        … из-за заранее принятых кем-то мер, все его усилия попасть к папе Льву XII оказались тщетными…  — Лев XII — см. примеч. к ч. 2, гл. X.
        … во дворец Колонна на улице Святых Апостолов…  — Дворец Колонна — резиденция римского княжеского рода Колонна; построен около 1417 г.; в 1703 г. на первом этаже дворца открылась художественная галерея, в которой были выставлены портреты рода Колонна кисти различных мастеров.
        … это надгробие венчает бюст Пуссена.  — Пребывая послом в Риме, Шатобриан на собственные деньги установил памятник на могиле Пуссена (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XIII), похороненного в Риме.
        … Барельеф представляет «Аркадских пастухов».  — «Аркадские пастухи» — одна из лучших работ Пуссена, изображающая группу древних пастухов у гробниц; написана в 1636 г.; находится в музее Лувра в Париже.
        Аркадия — гористая область в Южной Греции на полуострове Пелопоннес; ее население во времена древности занималось преимущественно скотоводством; в классической литературе XVII-XVIII вв. изображалась как страна беззаботной жизни сельских жителей. В литературе и живописи природа Аркадии нередко служила фоном для изображения идиллических сцен жизни ее обитателей.
        … Как поэт он известен своими книгами «Рене», «Атала», «Мученики»…  — «Рене, или Следствие страстей» (1802 г.)  — повесть о молодом человеке, отказывающемся от своего высокого положения в сословном обществе.
        «Атала, или Любовь двух дикарей» (1801 г.)  — повесть о жизни молодых индейцев на лоне природы.
        «Мученики» (1809 г.)  — поэма в прозе, утверждающая превосходство христианства над язычеством. В этом произведении Шатобриан дал ряд блестящих картин из жизни язычников древности.
        … как государственный деятель он опубликовал памфлет, озаглавленный «Бонапарт и Бурбоны»…  — «О Бонапарте и Бурбонах» (1814 г.)  — сочинение Шатобриана о падении империи Наполеона.
        … выступил с критикой известного ордонанса от 5 сентября в брошюре «О монархии согласно Хартии»…  — Речь идет об ордонансе (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI) от 5 сентября 1816 г., вводившем наказания за выступления прессы против короля и конституционных властей. Брошюра Шатобриана «О монархии согласно Хартии» («De la monarchie selon la Charte»)вышла в свет в Париже в сентябре 1816 г., в этом же месяце из-за нее Шатобриан был лишен должности министра без портфеля.
        Хартия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … будучи министром, он в 1823 году объявил войну Испании…  — Шатобриан занимал пост министра иностранных дел Франции в 1821 и в декабре 1822-1824 гг. В октябре 1822 г. на конгрессе Священного союза (объединения монархов Европы) в Вероне (Италия) он выступил за интервенцию Франции в Испанию с целью подавления вспыхнувшей там революции (см. примеч. к ч. 1, гл. XXVII). В январе 1823 г. французский посол в Мадриде был отозван, а в феврале того же года французские войска вступили в Испанию. Решение об этом походе было принято в Париже при активной поддержке Шатобриана.
        … как дипломат он представлял Францию сначала в Берлине, потом в Лондоне.  — Шатобриан был послом Франции в Берлине в 1820-1821 гг., а послом в Лондоне — в 1822 г.
        … перед вами виконт Франсуа Рене де Шатобриан, посол в Риме.  — Послом при папском престоле Шатобриан был в 1828-1829 гг.
        … после битвы при Мансуре…  — Мансура — город-крепость на берегу одного из рукавов дельты Нила в Египте, захваченная крестоносцами в феврале 1250 г. Попытка мусульман в том же году отвоевать Мансуру провалилась из-за отчаянной вылазки осажденных.
        … Жоффруа, четвертый носитель этого имени, знаменосец Людовика Святого…  — Имеется в виду Жоффруа IV Шатобриан (1205-1263), воин, сподвижник Людовика IX Святого (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I); в 1249 г. вслед за королем отправился в седьмой крестовый поход и в феврале 1250 г. попал в плен под Мансурой; в 1251 г., уплатив выкуп, вернулся в родную Бретань; в 1252 г. основал на своих землях монастырь, задачей которого был выкуп пленных христиан. Рассказанная здесь история о «даровании лилии» — яркий пример одной из тех легенд, которые связаны с возникновением родовых гербов и к которым специалисты по геральдике привыкли относиться с осторожностью.
        … предпочел скорее завернуться в знамя Франции, чем отдать его сарацинам…  — Сарацины — древнее кочевое племя Аравии; в средние века так называли всех мусульман, обитавших в Испании и Африке.
        … Провидение поставило его на пути у монархии как пророка, о котором говорил историк Иосиф и который семь дней ходил вокруг стен Иерусалима с криком: «Иерусалим, горе тебе!» — а на седьмой крикнул: «Горе мне!» — и свалившийся со стены камень рассек его надвое.  — Дюма неточно пересказывает здесь эпизод из книги иудейского историка и военачальника Иосифа Флавия (Иосиф бен Матафие; ок. 37 — ок. 95) «Иудейская война» (V, 5, 3). Некий одержимый начал предрекать гибель Иерусалиму за четыре года до начала войны, твердил свой плач изо дня в день в течение семи лет и пяти месяцев и погиб от камня, посланного из камнемета во время осады города римлянами.
        … Следит за жизнью угасающего Льва XII.  — Папа умер 10 февраля 1829 г.
        … Ведет переписку с г-жой Рекамье…  — Рекамье, Жанна Франсуаза Жюли Аделаида (урожденная Бернар; 1777-1849)  — знаменитая красавица, жена парижского банкира Жана Рекамье; в конце XVIll — начале XIX в.  — хозяйка блестящего политического и литературного салона, который посещали многие выдающиеся люди того времени, привлеченные ее умом и красотой; была скептически настроена по отношению к режиму Наполеона; в 1806 г. ей пришлось уехать из Франции; во время Реставрации вернулась в Париж, но снова была вынуждена уехать в Италию, преследуемая любовью Шатобриана, которому она в конце концов стала другом. В 1859 и 1872 гг. в Париже были выпущены два издания воспоминаний г-жи Рекамье и переписки, извлеченной из ее личного архива.
        … Беатриче этого второго Данте…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI.
        … Леонорой этого второго поэта.  — Скорее всего речь идет о Тассо и сестре герцога Феррарского Элеоноре (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI). Впрочем, не исключено, что имеется в виду Леонора Барони, чье пение английский поэт Джон Мильтон (1608-1674) услышал во время своего пребывания в Риме. В книге «Опыт об английской литературе» («Essai sur la littrature anglaise», 1836) в главе «Мильтон в Италии» Шатобриан приводит восторженные стихи, которые Мильтон посвятил Леоноре.
        … барельеф он заказал Депре…  — Депре, Луи (1799-1870)  — французский скульптор; в 20-е гг. XIX в. работал в Риме.
        … а бюст — Лемуану…  — Лемуан, Поль (настоящая фамилия — Лемуан-Сен-Поль; 1784-1873)  — французский скульптор, автор произведений на мифологические, религиозные и аллегорические сюжеты; работал в основном в Риме, где состоял советником папской Академии художеств.
        … А какого ордена?  — Доминиканского.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII.
        … Отец мой, вспомните Сида…  — Рассказанная здесь история изложена у испанского драматурга Гильена де Кастро (1569-1631); одна из его пьес о Сиде («Юность Сида», 1618 г.) послужила Корнелю сюжетным источником для его прославленной трагедии «Сид» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXIX).
        … Святой Мартин, переодевшись в лохмотья прокаженного, взывал к нему со дна рва…  — Святой Мартин (IV в.)  — древнеримский военачальник, после обращения в христианство ставший епископом города Тур во Франции; по преданию, встретив нищего, поделился с ним своим плащом.
        … Вспомните Каласа, Лезюрка.  — См. примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        … Святой Петр, чьим преемником он является…  — См. примеч. к ч. 2, гл. XII.
        … миновали мост Святого Ангела…  — Этот мост пересекает Тибр в Риме напротив замка Святого Ангела (первоначально мавзолея римского императора Адриана; 76-138; царствовал с 117 г.); построен в 135-136 гг. н. э.
        … и направились к площади Святого Петра.  — Площадь Святого Петра — одна из центральных в Риме; расположена перед входом в Ватикан, в резиденцию римских пап.
        X
        Сполето — небольшой город в Средней Италии в провинции Перуджа; с XIII в. входил в состав папских владений.
        Полента — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        … был готов, подобно Бенедикту XII, поставить под кровать гроб.  — Бенедикт XII (в миру Жак Фурнье; ок. 1285-1342)  — папа с 1334 г.
        … стал папой по указанию его собрата кардинала Североли…  — Североли, Антонио Габриеле (род. в 1757 г.)  — деятель католической церкви, кардинал с 1816 г.
        … будучи отстранен от возможности получить понтификат из-за противодействия Австрии…  — Понтификат — в католической церкви власть и время правления римского папы; происходит от латинского слова pontifex («понтифик», «верховный жрец»)  — одного из титулов пап, считавшихся первосвященниками католической церкви. Конклав — собрание кардиналов для избрания римского папы; получило свое название от лат. conclave («запертая комната»), поскольку начиная с 1274 г. выборы должны были проводиться в совершенно изолированном помещении без всякого общения их участников с внешним миром.
        … из двухсот пятидесяти четырех преемников святого Петра…  — По официально одобренной католической церковью летописи, первым римским папой был апостол Петр; последующие за ним папы римские считались его преемниками. Лев XII был двести пятидесятым папой; двести пятьдесят четвертым был Лев XIII (Джоакино Печчи, 1810-1903), ставший папой в 1878 г., уже после смерти Дюма.
        … флорентиец Лев XI, избранный в 1605 году, правил всего двадцать семь дней.  — Лев XI (Алессандро Медичи; 1535-1605)  — был избран на папский престол при содействии своего родственника французского короля Генриха IV и умер естественной смертью менее чем через месяц после избрания.
        … получил на время меч святой Церкви от самого святого Павла.  — Меч в средние века считался символом права жизни и смерти.
        Святой Павел (I в. н. э.)  — апостол; в молодости, под именем Савла, был ярым гонителем христиан, но по пути в Дамаск был ослеплен чудесным светом; исцеленный затем по слову Иисуса, крестился и стал ревностным проповедником христианства.
        … о них больше ничего не слышали, словно их перевезли в какой-нибудь Ботани-Бей.  — Ботани-Бей — залив в Австралии неподалеку от города Сиднея в Новом Южном Уэльсе; побережье залива в прошлом было местом ссылки английских преступников, осужденных на каторжные работы.
        … запретив театр и другие увеселительные зрелища во время юбилейного года.  — Юбилейный год — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        Остия — древний город в устье реки Тибр неподалеку от Рима, служивший для него морским портом.
        … его предки получили титул маркиза и земли из рук Льва X…  — Лев X (1475-1521)  — римский папа с 1513 г., в миру — Джованни Медичи; был известен своим покровительством искусству и роскошным образом жизни, что требовало огромных денег и вело к не всегда добросовестным финансовым операциям.
        … я подожду вас в Станцах.  — Станцы — анфилада четырех небольших прямоугольных перекрытых сводами залов папского дворца в Ватикане, расписанных Рафаэлем и его учениками между 1505 и 1517 гг.
        Рафаэль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI.
        … Моисей был не так бледен и робок, когда оказался на Синае, ослепленный лучами божественной славы…  — См. примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        … святейший отец, епископ Римский, Христов викарий…  — Христов викарий — заместитель, наместник Христа (начиная с XIII в. так стали называть римских пап).
        «In articulo mortis» («Как в смертный час»)  — выражение из комедии Теренция (см. примеч. к ч. 2, гл. XXXIX) «Братья» (II, 2, 21).
        XI
        «Изведение апостола Петра из темницы» — фреска Рафаэля в одной из Станц (Станца д’Элиодоро), отличающаяся таинственно-тревожными контрастами сияния и мрака.
        … в кабинет внесли стол, накрытый на два куверта.  — Куверт — столовый прибор.
        Фонтан Треви — самая известная работа римского архитектора Никколо Салви (1699-1751); создан им по рисункам Джованни Лоренцо Бернини (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX). Существует поверье, что тот, кто хочет когда-нибудь вернуться в Рим, должен бросить в этот огромный фонтан монету.
        … Экипаж выехал по Корсо на площадь Народа…  — Корсо — одна из центральных улиц Рима, на которой находились в XIX в. аристократические особняки и дорогие магазины.
        Площадь Народа (пьяцца дель Пополо)  — находится в конце Корсо; место пересечения нескольких магистралей Рима; застроена в XVI-XVII вв. по единому плану.
        … или, может быть, Тополиную площадь…  — Тополь по-итальянски pioppo; Дюма указывает на созвучие произношения этого слова и названия площади.
        … Коляска проезжала мимо развалин, называемых могилой Нерона.  — Нерон, Клавдий Цезарь (37-68 н. э.)  — римский император с 54 г.; был известен своей жестокостью; покончил жизнь самоубийством 7 июня 68 г. на вилле своего вольноотпущенника и был похоронен в родовой усыпальнице на Садовом холме (современное название — Монте-Пинчо), у подножия которого расположена пьяцца дель Пополо.
        В местечке Сторта (в 12 км от Рима, в направлении Флоренции), где во времена Дюма находилась первая от Рима почтовая станция, сохранилось несколько древних гробниц, одна из которых (согласно путеводителям, без достаточных оснований) в XIX в. считалась могилой Нерона.
        … Вольтер сказал о Генрихе IV: «Единственный король, народом не забытый».  — Эта характеристика Генриха IV принадлежит французскому литератору и историку Полю Филиппу Гюдену де ла Бренеллери (1738-1812), многие произведения которого в 1768 г. были сожжены по приговору суда, и относится к 1771 г. В 1779 г. изречение Гюдена заняло первое место в конкурсе на лучшую надпись для одной из статуй Генриха IV. Однако Академия несколько изменила принятый ею текст — в авторском оригинале было: «Король, не забытый бедняками».
        … Нынешние римляне почти не читают Тацита.  — Тацит — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VIII.
        … Чем объяснить огромную популярность того, кто убил своего брата Британика, жену Октавию и мать Агриппину?  — Британик — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXVIII.
        Октавия — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        Агриппина Младшая (ок. 15-60)  — мать Нерона, известная своей развращенностью и преступлениями; была убита по приказанию сына, не желавшего ее вмешательства в государственные дела (после нескольких неудавшихся покушений она была зарезана).
        … народ помнит не об императоре, а о виртуозе, не о Цезаре в золотой короне, а о гистрионе в венце из роз.  — Нерон считал себя выдающимся певцом и артистом и даже выступал в публичных состязаниях, совершая с этой целью специальные поездки.
        Цезарь — здесь: родовое имя первых римских императоров.
        Гистрион — актер в Древнем Риме.
        … «Мне необходимо написать Вам…» — Ниже приведено письмо Шатобриана госпоже Рекамье от 5 февраля 1829 г., в которое вставлен отрывок письма от 7 февраля (от слов «Вчера мы обнаружили» до слов «пора древнеримского искусства»).
        … меня сопровождал Висконти…  — Висконти, Филиппе Аурелио (1754-1831)  — итальянский искусствовед, автор описаний фресок и античных скульптур; в 1829 г.  — инспектор музея древностей в Риме.
        … Вчера мы обнаружили скелет готского воина…  — Готы — германское племя, начавшее в III в. вторжения в пределы Римской империи; в IV в. образовались две ветви племени: западная — вестготы и восточная — остготы. Вестготы с начала V в. начали походы в Италию, а в 410 г. захватили и разграбили Рим.
        … это архитектура времен Домициана…  — Домициан (51-96 н. э.)  — римский император (с 81 г.) из династии Флавиев; утверждал в управлении абсолютистские принципы; жестоко преследовал своих противников, поощрял доносы.
        … верите ли Вы в то, что стоит труда состоять членом совета ничтожного царька галлов…  — В переносном смысле галлами (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXI) называют французов; под царьком галлов подразумевается Карл X.
        … мне, армориканскому варвару…  — Шатобриан родился в городе Сен-Мало в Бретани, то есть в Арморике (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIX).
        … Когда в Лакедемоне я взывал к Леониду…  — Здесь намек на одно место из книги «Путешествие из Парижа в Иерусалим» («Itinraire de Paris Jerusalem»,1811) Шатобриана. Книга содержит путевые впечатления о путешествии Шатобриана на Восток (в Грецию, Палестину, Египет, Тунис) и в Испанию в 1806-1807 гг; исполнена размышлениями автора об исторических событиях, некогда происходивших в этих местах; была весьма популярна среди читателей.
        Леонид — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Лакедемон — другое название древнегреческого государства Спарта.
        … оставило позади, между Баккано и Непи, путника, сидевшего на придорожном камне.  — Баккано, Непи — местечки в Италии на дороге из Рима во Флоренцию.
        XII
        … у господина Петруса одиннадцать писем, подписанных именем «Регина, графиня де Бриньоле».  — Здесь намек на то, что Регина по отношению к Петрусу (которого автор постоянно сравнивает с Ван Дейком — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX) играла ту же роль, что генуэзская аристократка Паола Адорно, маркиза Бриньоле-Сале по отношению к Ван Дейку; во время своего пребывания в Генуе в 1624-1627 гг. Ван Дейк написал три ее портрета и, по мнению некоторых биографов художника, между ними был роман.
        … ваш род, конечно, гораздо древнее дворянства этих достойных торговцев сливами.  — Насмешка над семьей Бриньоле — ветвью французского дворянского рода Бриньолей,  — якобы торговавшей сливами, связана, по всей вероятности, с тем, что во Франции «бриньолем» называют превосходный сорт чернослива (т. е. сушеной сливы), производством которого славится городок Бриньоль в Провансе (Южная Франция).
        … Мы на плохом счету у господина Делаво…  — Делаво — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … через неделю на Гревской площади поставят эшафот…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … честного человека, достойного Монтионовской премии…  — См. примеч. к ч. 2, гл. XLI.
        … люди с воображением, такие, как господин де Сартин…  — Сартин, Габриель де, граф д’Альби (1729-1801)  — французский государственный деятель, родом испанец; начальник полиции в 1759-1774 гг., морской министр в 1774-1780 гг.
        … он повторяет максиму: «Ищите женщину!» — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        … Этот морской волк … вышел, как мне кажется, прямо с Иерусалимской улицы.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … рискует угодить на галеры…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXIV.
        … у вас был предшественник, Фома неверный.  — Апостол Фома, получивший прозвище «неверного» (или «неверующего»), не хотел верить в воскресение Христа, говоря: «Если не увижу на руках его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в рёбра его, не поверю» (Иоанн, 20: 25).
        Голубка ковчега — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII.
        … отправляйтесь в Бельвиль, в Фонтене-о-Роз, в Бонди, на Монмартр, в Сен-Жермен, в Версаль.  — Бельвиль — северо-восточный пригород Парижа во время действия настоящего романа; в 40-х гг. XIX в. вошел в черту укреплений города; в настоящее время — один из его районов.
        Фонтене-о-Роз — небольшой городок в окрестности Парижа к югу от города; существует с XI в.; славится розами.
        Бонди — см. примеч. к ч. 1, гл. II.
        Монмартр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Сен-Жермен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX.
        Версаль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        XIII
        … будто быки на арене — перед алым плащом тореро.  — Тореро — участник боя быков (исп. toreo); в данном случае, вероятно, имеется в виду его главное действующее лицо — матадор, манипулирующий перед быком красным плащом и наносящий ему смертельный удар.
        … провожал старого кавалера ордена Святого Людовика…  — См. примеч. к ч. 1, гл. XVIII.
        … устроился за столом, словно артиллерист за ретраншементом.  — Ретраншемент — первоначально: внутренняя оборонительная ограда позади крепостной стены; в XVI-XIX вв.  — вспомогательные полевые и долговременные фортификационные сооружения, составлявшие вторую линию укрепленной оборонительной позиции.
        … в Кодексе сказано: «Все французы равны перед законом»…  — Процитированное положение взято из конституционной Хартии (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I). Дюма отнес его к одному из французских кодексов, по-видимому, потому, что в 1828 г. Хартия была опубликована в сборнике «Шесть кодексов» («Le Six Codes»), содержащем важнейшие правовые акты Франции.
        … будь я хоть Ротшильдом…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLI.
        XIV
        … протянул руку к книге с пятицветным обрезом…  — Обрез — верхний, нижний или неприкрытый корешком боковой край книги; часто обрабатывается краской. В некоторых изданиях, особенно справочного характера, различные разделы текста нередко помечают разными цветами на обрезе (чтобы проще было найти нужное место).
        … в изящном кабинете за бюро работы Буля…  — См. примеч. к ч. 1, гл. XXI.
        … пользуйтесь ими, если хотите, но ни в коем случае не злоупотребляйте.  — Здесь насмешливо обыгрывается известное определение права собственности, восходящее к римскому законодательству, где понятие собственности на какой-либо объект определялось как «jus utendi et abutendi», то есть «право пользоваться и злоупотреблять».
        XV
        Аэролит — то же, что и метеорит, то есть камень, упавший на землю из космоса.
        … напоминал собою … густой лес где-нибудь в Арденнах.  — Арденны — лесистая возвышенность в пределах Южной Бельгии, Северо-Восточной Франции и Люксембурга; французская ее часть составляет одноименный департамент.
        Застава Вожирар — таможенная застава в юго-западной части Парижа; размещалась в двух зданиях на бульваре Вожирар (ныне бульвар Пастера).
        Застава Пайасон — размещалась на юго-западной окраине Парижа на одноименной улице; занимала специально построенное в классическом стиле здание.
        … вдоль стен вавилонского города.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Пьеро — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. III.
        Левит — здесь: разновидность длинного (иногда очень длинного, напоминающего пальто) сюртука.
        … вспомнив о прославленном кузнеце, друге и советнике короля Дагобера…  — Имеется в виду святой Элигий (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXI)  — епископ города Нуайон в Северной Франции, ювелир и казначей франкских королей; славился высочайшим мастерством; небесный покровитель золотых и железных дел мастеров.
        О Дагобере см. там же.
        … нет великого человека для его камердинера.  — Крылатое выражение, принадлежащее некоей Анне Марии Биго, госпоже Корнюэль (1605-1694), известной своим остроумием хозяйке салона, где собирались ученые; в истории сохранилось в передаче писателя и мемуариста Жедеона Таллемана де Рео (1619-1692), чьи сочинения послужили источником для романов Дюма. Сама эта мысль, однако, восходит к глубокой древности.
        … вздрогнул, будто коснувшись вольтова столба…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLVIII.
        XVI
        … которого природа наделила os sublime, чтобы он мог смотреть в небо.  — Приведенные в тексте латинские слова — сокращенная цитата известной фразы Овидия (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XV). «Os homini sublime dedit» — букв, «дал человеку высокое лицо», то есть способное смотреть ввысь, обратиться к небу. Речь идет о том месте из «Метаморфоз» Овидия, где повествуется о сотворении человека (I, 84-86).
        В переводе С. Шервинского:
        И между тем, как, склоняясь, остальные животные в землю
        Смотрят, высокое дал он лицо человеку и прямо
        В небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи.
        XVII
        … великан что-то бормотал, подобно Полифему, увидавшему Галатею подле Акида.  — Полифем — в греческой мифологии один из одноглазых диких великанов-циклопов, детей бога моря Посейдона; согласно мифу, был влюблен в морскую нимфу Галатею и исцелял свою безответную любовь музыкой.
        Акид — возлюбленный Галатеи; был убит Полифемом из ревности; кровь убитого Акида превратилась в реку, носящую его имя. Любовь Акида и Галатеи была распространенным сюжетом в живописи и оперном искусстве.
        … к дровяному складу монастыря капуцинов…  — Здесь речь идет о находившемся на улице Пор-Рояль складе при доме для послушников монастыря капуцинов (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXII) на улице Сент-Оноре. Это общежитие было основано в 1613 г. и имело большое прилегающее земельное владение, которое позднее использовалось как военный плац.
        … дом под номерами 297 и 299, известный в квартале под названием Малый Бисетр.  — Бисетр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … устроили ее в приют для хронических больных.  — Эта больница и поныне помещается на набережной Монтебелло на южном берегу Сены против острова Сите.
        … Это было нечто вроде мрачных и сырых подвалов Лилля…  — Лилль — город в Северной Франции, административный центр департамента Нор.
        XVIII
        … в белых мольтоновых штанах…  — Мольтон (или мельтон)  — мягкая шерстяная ткань.
        … предписание Горация, с чьими трудами такой ученый муж, как вы, наверняка знаком: «Utile dulci».  — «Utile dulci» («Полезное с приятным»)  — выражение из стихотворения Горация (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIX) «Наука поэзии», или «Послание к Пизонам» (343-344).
        В переводе М. Гаспарова:
        Всех соберет голоса, кто смешает приятное с пользой,
        И услаждая людей, и на истинный путь наставляя.
        … письмо написано симпатическими чернилами?  — Имеется в виду бесцветная жидкость, применяемая в тайной переписке; написанный ею текст становится видимым только после нагревания или смачивания определенным химическим составом.
        … его изобретение бросает вызов даже господину Тенару и господину Орфила.  — Тенар, Орфила — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Гейдельберг — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXXI.
        … Лафонтен написал на эту тему басню…  — Имеется в виду басня Лафонтена «Лягушка и Вол», сюжет которой был заимствован автором у латинского поэта Федра (15 до н. э.  — 70 н. э.). Лягушка завидовала размерам вола и лопнула с натуги, когда она захотела сравняться с ним. Русскому читателю басня известна в пересказе И. А. Крылова.
        … вернемся к нашим баранам.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLVIII.
        … у него, как у маршала де Вильруа, тоже наступила такая пора жизни, когда удача нас покидает…  — Вильруа, Франсуа, герцог (1644-1730)  — маршал Франции, отличался храбростью и честностью; друг детства Людовика XIV и воспитатель Людовика XV; пользовался благоволением первого, хотя был весьма посредственным военачальником. Здесь имеется в виду прием Вильруа Людовиком XIV в Версале после одной из проигранных маршалом битв. Чтобы утешить старого воина, король, который был на несколько лет старше, обнял его и сказал: «Господин маршал, в наши лета счастливы не бывают».
        Улица Фруаманто — известна с начала XIII в.; проходила от Лувра до улицы Сент-Оноре; с середины XIX в. в связи с перестройкой дворца была уничтожена, а занимаемая ею территория вошла в площадь Карусель.
        … как Нис, умереть вместе со своим Эвриалом…  — Эвриал и Нис — персонажи «Энеиды» Вергилия (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI), спутники Энея, верные друзья; в пятой книге поэмы (стихи 317-344) Нис жертвует собой ради спасения Эвриала.
        … в гостиницу «Черная голова» в Сен-Клу.  — Сен-Клу — небольшой город у западной окраины Парижа, в департаменте Верхняя Сена; известен своим замком (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII).
        Гостиница «Черная голова» находилась на набережной Сены.
        XIX
        … усомниться в не имеющей себе равных добродетели их Иова…  — Иов — персонаж библейской книги Иова; великий праведник. Бог, чтобы испытать Иова, разрешил дьяволу ввергнуть его во все жизненные несчастья и лишить всех богатств. Однако тот сохранил веру и был за это вознагражден.
        … высказывалось за его избрание в Палату депутатов … поговаривали даже о Палате пэров.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … в Палату пэров нельзя войти как в Академию или на мельницу…  — После смерти известного поэта и драматурга Казимира Делавиня (1793-1843) Дюма надеялся, что место покойного Делавиня в Академии (см. примеч. к ч. 2, гл. XLVII) перейдет к нему. Этого не произошло, и Дюма надолго сохранил обиду на Академию, что и звучит в приведенных словах.
        … это было время, когда имело успех словцо Поля Луи Курье…  — Курье, Поль Луи (1772-1825)  — французский филолог, переводчик и публицист; демократ, выступал против аристократической и клерикальной реакции во Франции.
        Департамент Сена — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        … выбрать в качестве символа скорее пчел, чем лилии…  — Пчела была одним из символов Наполеона (см «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXI); лилия служила геральдическим знаком французских королей.
        … бессвязные фразы, оканчивавшиеся неумеренными похвалами в адрес амфитриона…  — Амфитрион — в греческой мифологии царь города Тиринфа, приемный отец Геракла; в литературе нового времени после трактовки образа Мольером в одноименной пьесе стал синонимом хлебосольного хозяина.
        … сравнил г-на Жерара с Аристидом и заявил о преимуществе жителей Ванвра над афинянами, которым надоело называть Аристида «Справедливым»…  — Аристид (ок. 540 — ок. 467 до н. э.)  — афинский политический деятель, прославившийся своей справедливостью; во время греко-персидских войн был противником строительства мощного флота, и потому его изгнали при помощи процедуры остракизма. Остракизм заключался в том, что ежегодно народное собрание Афин решало, имеется ли в государстве человек, опасный для существующего строя, причем опасен он мог быть просто своими амбициями или чрезмерными дарованиями. Если собрание постановляло, что таковой имеется, то каждый афинянин должен был написать на черепке (гр. «остракон») имя того, кто, по мнению голосующего, как раз и является этим человеком. Тот, чье имя называлось большинством граждан города, изгонялся из Афин на 10 лет без конфискации имущества. В отличие от нынешнего переносного смысла, вкладываемого в это понятие, остракизм не являлся тогда моральным осуждением и не наносил ущерба доброму имени изгоняемого. Античный анекдот (может быть, соответствующий
действительности) гласит: к Аристиду во время процедуры голосования подошел некий крестьянин и попросил написать на черепке имя Аристида. Тот поинтересовался: «А знаешь ли ты его?» — «Да нет,  — ответил крестьянин,  — но мне надоело все время слышать, какой он справедливый». Аристид рассмеялся и написал свое имя.
        «Новый погребок» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        … сразится с гидрой анархии не менее успешно, чем сын Юпитера и Алкмены сразился с Лернейской гидрой.  — Имеется в виду Геракл, сын Зевса (Юпитера) и жены Амфитриона Алкмены; речь идет об одном из его подвигов, битве с Лернейской гидрой — ужасной девятиголовой змеей, жившей неподалеку от города Лерна.
        … вопреки изречению автора «Гастрономии»…  — «Гастрономия» — поэма французского стихотворца Жозефа Бершо (1765-1839), пользовавшаяся в свое время огромным успехом.
        … лафит, вернувшийся из Индии…  — Вином, вернувшимся из Индии (retour des Indes), называли бордоские вина (к ним относится и лафит — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI), которые специально отправлялись на кораблях во французские колонии в Вест-Индии (иногда и собственно в Индию) и обратно — для улучшения их качества.
        … шамбертен тысяча восемьсот одиннадцатого года…  — Шамбертен — высококлассное красное вино из группы бургундских. 1811 год был одним из самых благоприятных для виноделия во Франции в начале XIX в.; вина урожая этого года славились далеко за пределами страны.
        … словно пудель Фауста, забегал вокруг стола…  — Имеется в виду сцена «У ворот» из «Фауста» Гёте.
        … рука поигрывала тросточкой с набалдашником из ляпис-лазури.  — Ляпис-лазурь — см. примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        … У древних авторов мы встречаем рассказ о гусях поэта Ивика, а у новейших — о псе из Монтаржи.  — Ивик (Ибик, VI в. до н. э.)  — древнегреческий лирический поэт, певец любви и красоты; один из первых авторов, воспевавших людей, а не богов.
        По преданию, Ивик, направляясь на поэтические и спортивные состязания в город Коринф, был убит разбойником. Перед смертью он просил пролетавшую стаю журавлей помочь наказать убийцу. На траурной церемонии по Ивику прилетевшие журавли (а не гуси!) дали своими криками знать, что убийца находится там, и тот был выявлен. Рассказ о смерти Ивика был опоэтизирован Шиллером (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXIV) в балладе «Ивиковы журавли», известной русскому читателю в переводе В. А. Жуковского.
        Монтаржи — город в Западной Франции, административный центр департамента Луаре.
        Здесь имеется в виду необыкновенное событие, по мнению большинства историков, действительно имевшее место в средневековой Франции. Некий дворянин Обри де Мондидье был убит неизвестными. Через некоторое время его собака, присутствовавшая при этом, стала преследовать рыцаря де Макера, врага убитого, чем навлекла на него подозрения. Согласно средневековым процессуальным правилам, для выяснения истины был назначен «Божий суд». Поединок между ними состоялся в октябре 1371 г. в Париже, собака одержала победу, и потрясенный Макер признался в преступлении. В память об этом событии, произведшем большое впечатление на современников, хозяин замка в городе Монтаржи украсил камин в большом зале своего замка скульптурной группой, изображающей схватку человека с собакой. Поэтому собака Мондидье получила имя «пса из Монтаржи», хотя этот город не имел никакого отношения к вышеизложенным событиям.
        … Ролан, видимо, только впал в неистовство…  — Намек на то, что пес является тезкой французского рыцаря Роланда (в французском произношении Ролана), героя эпоса XI в. и поэмы Л. Ариосто «Неистовый Роланд» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. X).
        … Несчастье, как библейский лев, quaerens quem devoret, нападает главным образом на праведников, как на Иова…  — Указания на силу и жестокость львов, на их зубы и когти, их ужасный рев и кошачью способность подкрадываться к добыче повсюду встречаются в Библии как в буквальном смысле, так и в символическом. Лев часто олицетворяет самого дьявола и его служителей, а с другой стороны — является образом бога Саваофа.
        «Quaerens quem devoret» («Ища, кого поглотить»)  — слова из Первого соборного послания святого апостола Петра, в котором он предостерегает верующих от происков дьявола: «Противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить» (5, 8).
        Иов — см. примеч. выше.
        … Проведет реформу в Медицинской школе!  — Медицинская школа — высшее учебное заведение в Париже, основанное в 1768 г. как школа медицины и хирургии на базе старинного коллежа (среднего общего учебного заведения), существовавшего с 1332 г.; помещалась в богато украшенном доме на одноименной улице в левобережной части города.
        … Введет во Франции новый кадастр…  — Здесь речь идет о земельном кадастре — своде сведений о природном, хозяйственном и правовом положении земель страны в целях расчета налогообложения и оценки владений.
        «Quaere et invenies» («Ищите, и найдете»)  — слова Христа из молитвы о благих дарах Божьих (Матфей, 7: 7) и его поучений апостолам (Лука, 11: 9).
        … как говаривал покойный господин д’Эгрефёй, большой гастроном…  — Эгрефёй Фюльгран Жан Жозеф, маркиз д’ (1745-1818)  — известный французский гурман.
        … я бы отнес эту драму господину Гильберу де Пиксерекуру.  — Гильбер де Пиксерекур, Рене Шарль (1773-1844)  — французский драматург, автор мелодрам, привлекавших демократическую публику; собрал богатейшую коллекцию книг и автографов, распавшуюся после его смерти.
        … как Кювье по нескольким костям восстанавливал облик допотопного чудовища.  — Кювье — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        XX
        … господину Парижскому приказано быть наготове…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … осужденного перевели в Консьержери.  — Консьержери — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … если бы вы жили во времена Фалеса, то вместо семи мудрецов было бы восемь…  — Фалес — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIV.
        Семь мудрецов — имеются в виду выдающиеся политические деятели и философы Древней Греции, которым приписываются афоризмы житейской мудрости. Состав их варьируется и включает до семнадцати имен.
        … как Банко из «Макбета» или Командор из «Дон Жуана».  — Банко — персонаж трагедии Шексира «Макбет». Здесь имеется в виду сцена, в которой призрак Банко, убитого по приказанию Макбета, невидимый никому, кроме убийцы, является на пир и приводит его в ужас (III, 4).
        Командор — см. примеч. к ч. 1, гл. XVI.
        … Непостоянная легкомысленная дружба, которую лорд Байрон опрометчиво назвал «любовью без крыл».  — Имеется в виду стихотворение Байрона (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II) «L’amiti est l’amour sans ailes» — «Союз друзей — любовь без крыл».
        … автор «Мира как он есть»…  — Подразумевается Вольтер, написавший философскую повесть «Мир каков он есть. Видение Бабука, записанное им самим» («Le monde comme il va. Vision de Babouc, crite par lui-mme», 1764).
        … не говоря уж об Ахилле и Патрокле…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXII.
        … нам нечего противопоставить таким образцам, как Геркулес и Пирифой…  — Пирифой — один из героев-богатырей древнегреческой мифологии, царь легендарного племени лапифов. Но Пирифой был известен тесной дружбой не с Гераклом, а с царем Афин Тесеем, с которым совершил множество подвигов. В конце концов Пирифой уговорил Тесея спуститься с ним в подземное царство, чтобы похитить его царицу Персефону. Попытка совершить это потерпела неудачу, и Пирифой был в наказание навеки оставлен в царстве мертвых.
        … Орест и Пилад…  — См. примеч. к ч. 2, гл. VII.
        … Эвриал и Нис…  — См. примеч. к ч. 3, гл. XVIII.
        … Дамон и Пифий.  — Имеются в виду два друга-философа, жившие в Сиракузах в Сицилии в конце V — первой половине IV в. до н. э. и прославившиеся, согласно рассказам античных писателей, своей преданностью друг другу. Когда Пифий был приговорен к смерти за попытку убить тирана города, он попросил отпустить его на свадьбу сестры, оставив в залог своего возвращения Дамона. Опаздывая, Пифий с огромными трудностями все же вернулся перед самой казнью друга. Тогда растроганный тиран простил Пифия и просил принять его в их союз третьим. В новое время этот подвиг дружбы стал популярным благодаря балладе Шиллера «Порука».
        … мы поистине вернулись в железный век…  — Железный век — в современном научном значении термина — эпоха в развитии человеческого общества, связанная с распространением железа и железных орудий (орудий труда, а также оружия); она открывается примерно в начале I тысячелетия до н. э. Однако в данном случае имеется в виду представление людей классической древности о четырех периодах жизни человечества: наиболее счастливом золотом веке, сменившем его серебряном, затем бронзовом и, наконец, железном, к которому относилась и их современность. В железный век человек обречен на страдания и тяжкий труд, становится жертвой болезней, обмана и коварства, причиной которых является жажда наживы. В переносном смысле в литературе XIX-XX вв. термин железный век обозначает время суровости и корысти.
        Однако почти все перечисленные выше герои (кроме Дамона и Пифия), согласно античным представлениям, жили не в железном, а в предшествовавшем ему героическом веке.
        … Вы хотите сказать, сударь, что мы подъехали к заставе Анфер?  — Игра слов, основанная на созвучии произношения словосочетаний «железный век» (по-французски — ge de fer) и «застава Анфер» (barrire d’Enfer).
        Застава Анфер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VIII.
        XXI
        … это звание, словно Сизифов камень, настигало его повсюду…  — См. примеч. к ч. 1, гл. XXXV.
        … словно Каин, готовый убить Авеля.  — Каин — персонаж Библии, сын первого человека Адама; угрюмый и злобный, он убил из зависти своего кроткого брата Авеля, за что был проклят Богом, который обрек его быть изгнанником и скитальцем на земле (Бытие, 4: 12).
        … сел на край ямы, свесив в нее ноги, похожий на могильщика из «Гамлета».  — Имеется в виду сцена из трагедии Шекспира: философский разговор главного ее героя с могильщиком на кладбище («Гамлет», V, 1).
        XXII
        … я пойду и к хранителю печатей…  — Хранитель печатей — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. VI.
        XXIII
        … такого романиста, как господин Дюкре-Дюмини…  — Дюкре-Дюмини, Франсуа Гийом (1761-1819)  — плодовитый французский писатель, автор ряда романов сентиментально-дидактического характера, которые он переделывал в драмы.
        Пляска святого Витта — см. примеч. к ч. 2, гл. XI.
        … К господину министру юстиции, Вандомская площадь.  — Министром юстиции с 14 декабря 1821 г. по 3 января 1828 г. был граф Пейроне (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III).
        На Вандомской площади (см. примеч. к ч. 1, гл. XIX) помещалось министерство юстиции.
        Кур-ла-Рен («Гулянье королевы»)  — аллея на правом берегу Сены в Париже, ведущая от королевских дворцов в западном направлении к заставе; обычное место прогулок королевы Марии Медичи (1573-1642) и ее придворных; это название получила в 1616 г.
        XXIV
        Набережная Конферанс — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXV.
        Мост Людовика XVI — см. примеч. к ч. 1, гл. XI.
        Набережная Орсе — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Паромная улица — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLIII.
        Университетская улица — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Улица Бельшасс — расположена в левобережной части Парижа; существует с 1652 г. и носит имя одного из местных землевладельцев.
        Улица Гренель — одна из главных в Сен-Жерменском предместье; существует с IV в.
        Бульвар Инвалидов — см. примеч. к ч. 1, гл. XIV.
        Улица Вожирар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV.
        … Будь он в Мономотапе, я и там настигну этого висельника!  — Мономотапа (правильнее: Мвене Мутапа)  — раннее государственное образование в междуречье Замбези и Лимпопо в Африке, созданное племенем каранга и достигшее расцвета в XIV-XV вв.; в 1693 г. в результате междоусобных войн было уничтожено.
        Во французском языке выражение «в Мономотапе» означает: далеко-далеко, за тридевять земель.
        … если бы железные дороги существовали в описываемую эпоху.  — Первая железная дорога общего пользования с паровой тягой начала действовать в 1825 г. в Англии, то есть ранее времени действия настоящего романа. Затем в 1830 г. была построена железнодорожная линия в США. Первая железная дорога во Франции была открыта в 1832 г., т. е. действительно уже после описываемых событий.
        XXV
        … per amica silentia lunae, как сказал Вергилий.  — См. примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        … Никому не пришло на ум морочить голову Брюну, Нею, четырем сержантам из Ла-Рошели.  — Брюн, Гийом Мари Анн (1763-1815)  — французский военачальник, маршал Франции (с 1804 г.), участник войн Республики и Наполеона; погиб во время роялистского террора на Юге Франции после реставрации Бурбонов.
        Ней — см. примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        О четырех сержантах из Ла-Рошели см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        XXVI
        Застава Пасси — располагалась у селения Пасси на западной окраине Парижа, что объясняет ее название; представляла собой здание, украшенное колоннами и статуями исторических провинций Бретань и Нормандия.
        … девственные леса Америки с пумами, ягуарами и гремучими змеями…  — Пума (кугуар) и ягуар — хищные животные из семейства кошачьих, обитающие в Америке.
        Гремучие змеи («гремучники»)  — семейство ядовитых змей, распространенных в Азии и Америке; имеют на конце хвоста гремящие при сотрясении чешуйки, чем и объясняется их название.
        XXVII
        … как не преминул бы заметить г-н Прюдом…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXVIII.
        Набережная Пелетье — расположенная на северном берегу Сены, шла от ратуши в западном направлении до ближайшего моста; была спроектирована в 1675 г. и представляла собой часть магистрали, связывавшей западные и восточные кварталы Парижа; была названа в честь тогдашнего купеческого старшины Парижа Клода Ле Пелетье; ныне входит в соседствовавшую с ней в XVIII в. набережную Жевр и новую набережную Ратуши (бывшую Гревскую).
        Гревская площадь — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Улица Мутон — располагалась в восточной части старого Парижа перед зданием ратуши; была названа по имени некоего Жана Мутона, владевшего на ней двумя домами; в настоящее время не существует, поглощенная территорией площади Ратуши.
        Улица Жан-де-Лепин — располагалась чуть западнее Гревской площади; ныне не существует; ее территория стала частью площади Ратуши.
        Улица Корзинщиков — небольшая улица старого Парижа, известная с XIII в.; вела с площади Ратуши в западном направлении; в середине XIX в. при перестройке Парижа вошла в авеню Виктория.
        Улица Мартруа — располагалась позади ратуши; по-видимому, одна из древнейших в городе; под этим названием известна с XIV в.; вероятно, служила местом казней (старофранцузское слово martroi означает «наказание», «казнь»); при реконструкции окрестностей ратуши в 1838 г. вошла в улицу Лобау.
        Улица Кожевников — вела с Гревской площади в западном направлении несколько южнее улицы Корзинщиков, очень близко от берега Сены; под этим названием известна с IV в.; в настоящее время не существует.
        Набережная Жевр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Мост Сен-Мишель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Цветочная набережная — проходит по северному берегу острова Сите; проложена в 1769 г.; название получила от цветочного рынка, который находится здесь до сих пор.
        Курбевуа — см. примеч. к ч. 2, гл. XXVII.
        Королевская площадь — самый ранний (начало XVII в.) образец созданной по единому плану парижской площади; расположена в восточной части города в квартале Маре; современное название — площадь Вогезов.
        XXVIII
        … обнаружил пленника повешенным, как Туссен-Лувертюра, или удавленным, как Пишегрю.  — Туссен-Лувертюр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IV.
        Пишегрю — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Набережная Часов — см. примеч. к ч. 1, гл. X.
        Амьен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Гавр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLI.
        Телеграф — см. примеч. к ч. 2, гл. XXXIII.
        Улица Нуайе — располагалась в левобережной части Парижа в предместье Сен-Жак; известна с XIII в; название получила по имени некоего Симона Нуайе, некогда здесь проживавшего; ныне не существует.
        XXIX
        … прыгнул в седло с легкостью жокея из Ньюмаркета или Эпсома.  — Ньюмаркет — центр конного спорта в Англии; известный английский ипподром.
        Эпсом — известный английский ипподром в пригороде Лондона.
        … бешеный галоп был сродни скачке Ольхового короля через лес.  — Ольховый король — герой германской мифологии, лесной демон. В данном случае, по-видимому, речь идет об использовании этого образа в балладе Гёте, известной русскому читателю в переводе В. А. Жуковского под названием «Лесной царь». Ольховый король преследует едущего ночью по лесу всадника с сыном и убивает ребенка.
        … можно было подумать, что вы присутствуете на представлении «Дон Жуана», в тот момент когда Командор, неслышно шагая по плитам пиршественной залы, заставляет отступать перед собой испуганного хозяина.  — Речь идет о сцене оперы Моцарта «Дон Жуан» (II, 5)  — см. примеч. к ч. 1, гл. XVI.
        XXX
        Глава, в которой король совсем не забавляется.  — Дюма перефразирует здесь название известной драмы Гюго «Король забавляется» («Le Roi s’amuse»), послужившей основой для либретто оперы «Риголетто» Верди. Эта драма явилась откликом на народное восстание 5-6 июня 1832 г. С большим политическим пафосом в ней обличается монархический произвол и показана трагическая судьба его жертв. Драма была запрещена, ее постановка осуществилась лишь через 50 лет — 22 ноября 1882 г.
        Виллель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Корбьер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        Дама — см. примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        Шаброль — см. примеч. к ч. 1, гл. XX.
        Дудовиль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXVI.
        Маршал Удино — см. примеч. к ч. 1, гл. XVIII.
        Пейроне — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … с голубой лентой через плечо…  — То есть с орденом Святого Духа (см. примеч. к ч. 1, гл. XVIII).
        … он глубоко вздыхал, словно находился один в спальне и звали его не Карл X, а Людовик XIII.  — Дюма в своих произведениях неоднократно замечает, что Людовик XIII (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII) был подвержен меланхолии.
        … О несправедливом законе против печати?  — Имеется в виду так называемый «закон справедливости и любви» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III — о Пейроне).
        … О тяжких оскорблениях, нанесенных останкам г-на де Ларошфуко-Лианкура?  — Имеется в виду инцидент на похоронах Ларошфуко-Лианкура (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXIV), описанный в первом томе настоящего романа.
        … Об обиде, пережитой во время смотра на Марсовом поле?  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIX.
        … О законе, касающемся списка присяжных, или законе об избирательных списках…  — Этот закон (точное его название: «Закон об организации коллегий присяжных заседателей» — «Loi relative  l’organisation de jury») был принят 2 мая 1827 г. Он определял порядок и организацию коллегий присяжных заседателей в судах, которые должны были выбираться правительственными чиновниками из числа граждан, обладающих избирательными правами, и назывался также законом об избирательных списках, так как он перечислял категории французов, имеющих право избирать и быть избранными в представительные органы, и требовал предварительного их обнародования.
        … О последствиях роспуска Палаты депутатов…  — 5 ноября 1827 г., по возвращении из путешествия по северу Франции, Карл X, составивший себе преувеличенное мнение о своей популярности, подписал указ о роспуске Палаты депутатов, рассчитывая на новых выборах получить поддерживающий его депутатский корпус. Новые выборы назначались на 17 и 24 ноября.
        … о восстановлении цензуры?  — Предварительная цензура на все газеты и другие периодические издания была восстановлена во Франции королевским указом весной 1827 г. после временного приостановления заседаний Палаты депутатов. Но в ноябре 1827 г., после назначения новых парламентских выборов, она снова была отменена.
        Компьенский лес — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. III.
        Нимрод — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        Манюэль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … словцо в национальном духе, сказанное Карлом X, который, въезжая в Париж, произнес: «Во Франции стало одним французом больше, только и всего».  — Дюма здесь цитирует, немного изменяя и приписывая их Карлу X, тогда графу д’Артуа, слова французского политического деятеля графа Жака Клода Беньо (1761-1835) по поводу приезда этого принца во Францию в апреле 1814 г., накануне первого отречения Наполеона: «Во Франции ничего не изменилось, если не считать, что одним французом стало больше». Этот афоризм отражал мнение наиболее проницательных современников, подтвержденное затем ходом исторических событий: несмотря на реставрацию монархии Бурбонов и связанные с ней известные изменения в политике, социальный и государственный строй Франции, созданный Революцией и Империей, остался непоколебленным.
        … Доложили о префекте полиции.  — То есть о Делаво (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I).
        Осадное положение — особый режим, вводимый полномочными органами государственной власти в случае угрозы захвата части страны внешним врагом или опасности политических беспорядков; в XIX в. в Западной Европе заключалось во временной отмене на данной территории гражданских прав и свобод, передаче административных функций военному командованию, замене гражданской юстиции военной. Поводы, порядок введения и правила режима осадного положения регулировались специальными законами.
        … Бонапартизм свое отжил, он умер вместе с господином де Буонапарте.  — Буонапарте (Buonaparte)  — итальянское произношение фамилии Наполеона; произносить ее на французской лад — «Бонапарт» — он стал только с 1796 г.
        «Requiescat in расе!» («Да почиет в мире!»)  — католическая погребальная формула, обычная на могильных камнях. В тексте она приводится в форме третьего лица множественного числа — «requiescant» («да почиют»).
        … оружейные фабрики Сент-Этьена и Льежа работают исключительно на них.  — Сент-Этьен — город в Юго-Восточной Франции, административный центр департамента Луара; центр каменноугольной и оружейной промышленности.
        Льеж — город в Восточной Бельгии; административный центр одноименной провинции; в XVII-XVIII вв. объект длительной борьбы между Францией и Австрией; известен производством ручного огнестрельного оружия.
        … Стерн был абсолютно прав, утверждая, что в душе у Бурбонов нет ни крупицы ненависти.  — Стерн, Лоренс (1713-1768)  — английский писатель-сентименталист, по профессии священник; особенность его стиля: многочисленные отступления, беседы с читателем, повествование от имени героя.
        Здесь речь идет о высказывании из его книги «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» (1768 г.), написанной в нарочито фрагментарной форме: «Бурбоны совсем не жестоки; они могут заблуждаться, подобно другим людям, но в их крови есть нечто кроткое» (глава «Кале»; перевод А. Франковского).
        … Они напоминали восковые фигуры из салона Курциуса, еще существовавшего в те времена.  — Курциус — французский предприниматель, немец по происхождению, около 1770 г. открывший в Париже музей восковых фигур.
        XXXI
        … в ущельях Мон-Сени я заболел…  — Мон-Сени — альпийский перевал на границе Италии и Франции (департамент Савойя).
        … подхватив лихорадку в Мареммах.  — Мареммы — болотистая нездоровая местность в Средней Италии на берегу Средиземного моря от устья реки Чечины до Орбителло, длиной 150 и шириной 15-30 км; в древности густо-населенная область; с 1828 г. были предприняты меры по ее осушению.
        … сказал комплимент ее высочеству герцогине Ангулемской…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        … поцеловал ее высочество герцогиню Беррийскую…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … потрепал за щечку своего внука, герцога Бордоского…  — См. примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        XXXII
        … в «Монитёре» появился ордонанс о роспуске Палаты и созыве избирательных коллегий…  — Избирательные коллегии — собрания лиц, плативших значительные налоги и имевших тогда во Франции право голоса; собирались, согласно избирательному закону 1820 г., по округам и департаментам и избирали членов Палаты депутатов. Окружные коллегии, состоявшие каждая из 300 членов, называли 300 депутатов. Департаментские коллегии, куда входила четверть избирателей, плативших наивысшие налоги, называли 172 депутата. Таким образом, наиболее богатые граждане, участвовавшие и в окружных, и в департаментских коллегиях, получали два голоса на выборах и, следовательно, политическое преимущество. Контроль за голосами избирателей правительство обеспечивало назначением чиновников избирательных коллегий и фактической отменой тайного голосования — избиратели должны были открыто, на глазах председателя комиссии, вписывать имя своего кандидата в бюллетень.
        … у него, как у Аргуса, сто глаз…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … его, как и Антея, нельзя повергнуть…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XL.
        … не стоит, как и Энкелада, пытаться его закопать…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        Ройе-Коллар — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        Конгрегация — см. примеч. к ч. 1, гл. XXVI.
        … худой, бледный, с запавшими глазами, как у дона Базиля…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I.
        … он воплощал собой лицемерие, коварство, злобу — второй Тартюф.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII.
        … долго искал, как Диоген, но не просто человека, а именно этого человека.  — Согласно одному из рассказов о нем, Диоген (см. примеч. к ч. 2, гл. X) зажег днем фонарь и ходил с ним, говоря: «Я ищу человека». Этот эпизод вошел в пословицу, обозначая способ искать истину, искать среди испорченного общества достойного человека.
        … в 1848 году кандидат ходил в поисках выборщиков…  — В этой фразе, возможно, слышны отголоски личного опыта Дюма, вскоре после революции 1848 года выставившего свою кандидатуру в депутаты от департамента Йонна и ездившего туда для участия в предвыборных митингах; избран Дюма, однако, не был.
        … тоном Лорана, отвечающего Тартюфу, или Базена — Арамису.  — Лоран — слуга Тартюфа; не действует на сцене, а лишь упоминается в пьесе как человек, который вполне под стать своему хозяину («Тартюф», I, 1).
        Базен — персонаж романов «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон», слуга Арамиса.
        Арамис — он же шевалье д’Эрбле, один из главных героев «мушкетерской» трилогии Дюма, мушкетер, затем аббат и епископ.
        Лувье — небольшой город в Северной Франции, известный предприятиями текстильной промышленности.
        Флажолет — старинный деревянный духовой музыкальный инструмент, род флейты.
        … повторю вашу шутку сегодня же вечером в Кружке.  — Кружками назывались полуофициальные объединения, отдаленно напоминающие английские клубы, но значительно менее четко и формально организованные (хотя в них существовали понятия постоянного и временного членства, членские взносы и т. п.) и, как правило, не имеющие своего помещения — обычно они возникали вокруг какого-нибудь кафе или иного заведения подобного типа. Иногда членов Кружка объединял какой-то общий интерес (например, игра в шахматы или любовь к лошадям), но чаше люди собирались для совместного чтения газет, обсуждения книг, последних новостей, посещения театров (с непременной коллективной трапезой после спектакля) и других живых форм совместного проведения досуга. Такого рода объединения были особенно популярны во времена Второй Империи (когда Дюма и писал «Сальватора»), однако отдельные Кружки существовали (и пользовались известностью) значительно ранее, некоторые даже в XVIII в.
        XXXIII
        Улица Вано — одна из улиц Сен-Жерменского предместья; известна с XVII в., неоднократно меняла свое название; упоминаемое здесь получила в 1830 г. в честь студента, погибшего в дни Июльской революции; во время действия романа называлась улицей Мадемуазель от находившегося неподалеку дворца одной из принцесс.
        … потомственный буржуа, бывший жирондист…  — Жирондисты — политическая группировка в период Революции, представлявшая интересы торговой и промышленной буржуазии, главным образом провинциальной, которая выиграла от перемен в стране и готова была их защищать; название (возникшее уже после Революции) получили от департамента Жиронда на юге, откуда происходило большинство ее лидеров; жирондисты пользовались до лета 1793 г. преобладающим влиянием в Законодательном собрании и Конвенте, выступая, однако, против дальнейшего углубления Революции. В результате народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г. жирондистские депутаты были изгнаны из Конвента, часть их была позже арестована и казнена. После переворота 9 термидора уцелевшие жирондисты вернулись в Конвент, но самостоятельной роли уже не играли.
        … на Вольтера, выпускаемого Туке…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … держит табак в табакерке с Хартией.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … тем же тоном, каким Дон Жуан говорит: «Дорогой господин Диманш, знаю ли я вас!» — Имеется в виду сцена из комедии Мольера «Дон Жуан, или Каменный гость» (IV, 3). Дон Жуан рассыпается в любезностях перед своим кредитором торговцем Диманшем, чтобы ошеломить его и уклониться от платежа долга.
        Сент-Ашёль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Кадеты — прозвище студентов-меди ков старших курсов.
        … господин Каде-Гассикур, фармацевт так называемого императора…  — Каде-Гассикур, Шарль Луи (1769-1821)  — французский фармацевт, литератор и публицист; в 1809 г. аптекарь Наполеона.
        Людовик XVIII — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … империстом, а именно так я определяю сторонников Наполеона…  — Господин Рено производит этот термин (empiriste) от слова «империя» (Empire). На самом деле empiriste по-французски означает «эмпирик», то есть последователь эмпиризма, философского учения, признающего чувственный опыт единственным источником знания.
        … он не хотел оказаться слишком сильно втянутым на путь либерализма, как понимал его «Конституционалист»…  — «Конституционалист» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        … Я кошку кошкою зову, Роле — воришкой.  — Выражение французского поэта и критика, теоретика классицизма Никола Буало-Депрео (1636-1711).
        Роле по прозвищу Окаянный — прокурор Парижского парламента во второй половине XVII в., известный взяточник; послужил объектом обличений во многих сатирических произведениях своего времени; в 1681 г. был за взятки присужден к большому денежному штрафу и тюремному заключению.
        … черные люди из Монружа…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        … невежествующие братья захватили школу.  — Невежествующими братьями при старом порядке именовали себя из смирения монахи некоторых орденов, в первую очередь ордена Милосердия, называемого иногда орденом Сен-Жан-де-Дьё (Святого Иоанна Божьего) по имени его основателя, канонизированного впоследствии испано-португальского монаха Иоанна Божьего (1495-1550). Монахи этого ордена устраивали больницы и приюты для бедняков и посвящали себя уходу за ними (постепенно стали заниматься главным образом умалишенными). Позднее (особенно в период Реставрации), когда резко обострилась борьба между сторонниками религиозного и светского обучения, последние стали насмешливо называть «невежествующими братьями» монахов и священников, содержавших католические школы, намекая тем самым, что ученики этих школ, получая в основном религиозное образование, приобретают весьма скудные сведения в других областях.
        … Вы же знаете новую песню Беранже?  — Речь идет о песне Беранже (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII) «Святые отцы», направленной против иезуитов; написана в 1819 г.
        Екатерина II Алексеевна (1729-1796)  — российская императрица с 1762 г.; значительно укрепила самодержавное государство, подавляла свободомыслие, проводила завоевательную политику; поддерживала европейские государства, выступавшие против Французской революции.
        XXXIV
        … великими мастерами называют людей, едва ли достойных мыть кисти Беато Анжелико и Фра Бартоломео!  — Беато Анжелико — итальянский религиозный художник-монах Джованни да Фьезоле (в миру Гвидо ди Пьетро; 1387-1455); за свою душевную чистоту и религиозность был прозван Фра Анжелико — «ангелоподобным».
        Фра Бартоломео ди Сан Марко (настоящее имя — Баччио делла Порта; 1475-1517)  — итальянский художник флорентийской школы, автор картин на религиозные сюжеты.
        Сен-Манде — в XIX в. селение у восточных окраин Парижа, ныне вошло в черту города.
        Видам — наместник епископа, аббата по юридической или военной части.
        … второе «Подражание Иисусу Христу».  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LV.
        … Так учит Лафатер.  — См. примеч. к ч. 3, гл. VI.
        XXXV
        … подобно лафонтеновскому медведю, сгоняющему муху…  — Имеется в виду басня Лафонтена «Пустынник и Медведь», заимствованная из восточных источников и известная русскому читателю в варианте И. А. Крылова. Медведь, желая согнать муху со лба своего друга-пустынника, разбивает ему голову камнем.
        … Да, Церковь недурно выбирает своих левитов.  — Левиты — см. примеч. к ч. 2, гл. XXXIV.
        «To be or not to be» («Быть или не быть»)  — начало знаменитого монолога главного героя трагедии Шекспира «Гамлет, принц Датский» (III, 1).
        XXXVI
        … два авгура не могут смотреть друг на друга без смеха.  — Авгуры — в Древнем Риме члены весьма уважаемой коллегии жрецов; они толковали волю богов по крику и полету птиц, по падению молнии и другим природным явлениям, проводили церемонии официальных гаданий. Со временем гадания авгуров стали чисто формальными, хотя ими продолжали пользоваться в политической борьбе.
        В литературе встречаются многократные упоминания о том, что, по свидетельству Цицерона (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III), авгуры не могли без улыбки смотреть друг на друга (ибо сами не верили в свои предсказания). Действительно, такая фраза дважды встречается в трактатах Цицерона («О дивинации», II, XXIV — со ссылкой на Катона; и «О природе богов», I, XXVI); однако необходимо отметить, что в обоих случаях речь идет не об авгурах, а о гаруспиках — жрецах, гадавших по внутренностям жертвенных животных.
        В переносном смысле авгур — человек, делающий вид, что посвящен в особые тайны.
        Улица Сен-Гийом — расположена в Сен-Жерменском предместье; пересекается нынешним бульваром Сен-Жермен; известна с начала XVI в.
        … оказались в одном из таинственных, опьяняющих будуаров, в которых щёголи времен Директории славословили и воскуряли фимиам.  — После падения якобинской диктатуры с ее суровыми нравами, когда состоятельные люди опасались афишировать свое богатство, верхушку французского общества уже в период термидорианского Конвента, но особенно в эпоху Директории (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXX) охватила жажда беззастенчивого обогащения и блестящей светской жизни. Тон здесь задавала так называемая «золотая молодежь», отличавшаяся жадной погоней за удовольствиями и роскошью, и в то же время стремлением особыми, аффектированными манерами, стилем жизни, поведения и даже речи отделить себя от «простых смертных». Именно эту атмосферу своего рода чувственного наслаждения роскошью (столь неуместную у духовного лица) хочет иронически подчеркнуть здесь Дюма.
        … в ваших жилах течет кровь Мазарини…  — Мазарини, Джулио (1602-1661)  — французский государственный деятель, по рождению итальянец, с 1643 г.  — первый министр, кардинал; фаворит королевы Анны Австрийской; продолжал политику укрепления королевского абсолютизма; добивался гегемонии Франции в Европе. В этой реплике намекается на итальянское происхождение Колетти и на его склонность к политическим интригам, свойственную и Мазарини.
        Келен — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIV.
        … Епископ ее принял, прочел, присыпал песком…  — До появления специальной промокательной бумаги написанный чернилами текст промокали посыпая его тонким слоем песка.
        … посмотрел на графа Рапта с улыбкой, секрет которой ему передали его предок Мефистофель…  — См. примеч. к ч. 2, гл. XIV.
        … или его собрат епископ Отёнский.  — Имеется в виду Талейран-Перигор (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX).
        XXXVII
        … Оппозиция добивалась быстрых успехов в выборной палате.  — То есть в Палате депутатов, члены которой избирались, в то время как члены Палаты пэров назначались королем.
        … В течение года по стране прошло шесть перевыборов: в Руане, Орлеане, Байонне, Мамере, Мо, Сенте…  — Руан — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XVII.
        Орлеан — главный город исторической провинции Орлеане в центре Франции в долине реки Луары; с конца XV в. владение французской короны.
        Байонна — порт на юго-западе Франции; расположен на реке Дордонь, правом притоке Гаронны.
        Мамер — небольшой город в Западной Франции в департаменте Сарта.
        Мо — см. примеч. к ч. 1, гл. II.
        Сент — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        … среди вновь избранных фигурировали Лафайет и Лаффит.  — Лафайет — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Лаффит — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLI.
        … Высечь море — наивная месть!  — Имеется в виду эпизод Греко-персидских войн. В 480 г. до н. э. персидский царь Ксеркс (правил в 486-465 гг. до н. э.) решил переправить свое огромное войско в Европу через пролив Дарданеллы по мосту длиной около 2 км, наведенному на судах. Мост этот строился несколько лет, причем дважды, так как первый мост был разбит бурей, за что царь приказал в наказание высечь море плетьми.
        … Он пивовар.  — Так вот почему в квартале его прозвали Кромвелем?  — Кромвель, Оливер (1599-1658)  — лидер Английской революции; происходил из обуржуазившегося дворянства; один из главных организаторов парламентской армии; содействовал установлению Английской республики (1649 г.); с 1650 г.  — главнокомандующий; с 1653 г.  — единоличный правитель (протектор) Англии; Дюма часто называет Кромвеля пивоваром, потому что тот среди прочих коммерческих дел построил в своем имении пивоварню.
        … да простят нам эту фразу, которая могла бы принадлежать Ла Палису,  — был слишком доверчив, чтобы быть недоверчивым.  — Ла Палис, Жак де Шабанн, сеньор де (ок. 1470-1525)  — французский военачальник; был убит в сражении у итальянского города Павия, где французы потерпели поражение от испанских войск. Солдаты сложили в его честь песню, в которой были строки: «За четверть часа до смерти//Был он еще живым» (перевод Г. Адлера). Первоначальный смысл этих стихов, указывающих на стойкость героя, постепенно утратился, и в них стали видеть повторение того, что и так понятно. Отсюда возникло выражение «истина Ла Палиса» — нечто само собой разумеющееся и всем известное.
        … Я прибыл в Париж в сабо…  — Сабо — грубые башмаки, вырезанные из цельного куска дерева; обувь французских крестьян и городской бедноты.
        Часть четвертая
        I
        … «Конституционалист», «Французский курьер» и «Дебаты» выступили единым фронтом, забыв о прежних разногласиях ради победы над общим врагом…  — «Французский курьер» — популярная газета, находившаяся в оппозиции к режиму Реставрации; основана в 1819 г.; подданным названием выходила в 1820-1851 гг.
        «Дебаты» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Слова о разногласиях между тремя названными печатными органами не стоит понимать как указание на их связь с разными политическими лагерями. Все три принадлежали в описываемое время к либеральной оппозиции режиму Реставрации, однако в рамках этого лагеря они занимали несколько разные позиции: наиболее умеренным и осторожным был «Конституционалист», наиболее радикальным — «Французский курьер». В чрезвычайно занимавшем тогда общественное мнение споре между сторонниками романтизма и классицизма «Конституционалист» выступал с резко антиромантическими взглядами, доходившими иногда до почти комической крайности.
        … Он повидался с руководителями не только венты и ложи, но и партии: с Лафайетом, Дюпоном (из Эра), Бенжаменом Констаном, Казимиром Перье.  — Лафайет — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Дюпон — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. IX.
        Бенжамен Констан — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Перье — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        … сполохи, предвещавшие страшную июльскую бурю, бушевавшую три дня и три ночи, исчертили все небо.  — Имеется в виду Июльская революция 1830 г. во Франции (точнее, восстание и уличные бои в Париже 27-29 июля). См. также примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        … почитаю Гомера, Вергилия или Лукиана.  — То есть классических авторов древности.
        Гомер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. V.
        Вергилий — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VI.
        Лукиан (ок. 120 — ок. 190)  — древнегреческий писатель и поэт-сатирик; материалист и атеист. От него дошло до наших дней более 80 сатир, диалогов, комических сценок и подобных им произведений малого жанра («Прометей, или Кавказ», «Разговоры богов», «Разговоры в царстве мертвых», «О смерти Перегрина» и мн. др.). Авторство некоторых из произведений, приписываемых Лукиану, не считается точно установленным.
        … от песни до лампиона один шаг…  — Лампион — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIII.
        … от лампиона до петарды рукой подать.  — Петарда — см. примеч. к ч. 1, гл. XVIII.
        … в этом возрасте люди безжалостны, как сказал поэт…  — Такое утверждение содержится в басне Лафонтена «Два Голубя».
        II
        Анданте революции 1830 года.  — Метафора: анданте (ит. andante)  — музыкальный термин, означающий умеренно медленный темп исполнения, а также пьесу или часть музыкального произведения, исполняемую в таком темпе.
        … парижские буржуа мирно гуляли по городу: одни — с женами, другие — с детьми, третьи — в одиночестве, как сказано в возвышенной песне о г-не Мальбруке.  — В знаменитой песне (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XV) говорится, как после похорон Мальбрука все расходятся спать: кто с женой, а кто в одиночестве.
        … зубоскалили … о иезуитах в коротких и в длинных сутанах…  — Иезуитами в коротких сутанах называли членов светских организаций, находившихся под руководством ордена иезуитов (иногда такие люди, живя мирской жизнью, приносили частичные обеты); в переносном смысле так стали называть всех, кто поддерживал деятельность ордена или придерживался ультрамонтанских взглядов (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV).
        … он надел пальто и отправился фланировать…  — Фланировать — прогуливаться, бродить без цели, праздно прохаживаться.
        Застава Сен-Дени — специальное здание на северной окраине тогдашнего Парижа, где взимались таможенные сборы; находилось на пересечении улицы Предместья Сен-Дени и бульвара Ла Шапель.
        …он похож на сказку, в которую превращаются китайские города во время знаменитого праздника фонарей.  — Праздник фонарей — заключительная часть цикла новогодних праздников в Китае; проводился с 13-го по 15-й день Нового года и был связан с молением об урожае (китайский Новый год, совпадающий с праздником весны, отмечался в первый день первого лунного месяца, что по солнечному календарю падает на разные даты, но примерно приходится на период с конца января по середину февраля). Во время праздника фонарей все дома в Китае были украшены искусно выполненными горящими фонарями и фонариками самых разнообразных форм и размеров (некоторые фонари были подлинными художественными произведениями и стоили очень дорого). Все это огненное убранство создавало поистине феерическое зрелище.
        Улица Сен-Мартен — одна из главных радиальных магистралей старого Парижа; идет параллельно улице Сен-Дени от Сены к Бульварам.
        … уличные мальчишки 1848 года…  — То есть времен баррикадных боев революции 1848-1849 гг.
        Рынок Убиенных Младенцев — находится на улице Сен-Дени; открыт в 1788 г. на месте уничтоженных старого кладбища и церкви.
        … не похожа на боевого коня или на стремительного скакуна Беллоны, как сказал бы аббат Делиль.  — Беллона — древнеримская богиня войны (имя происходит от слова bellum — «война»); считалась также богиней подземного мира.
        Делиль — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. VIII.
        … Да это же господин Прюдом!.. Анри Монье только что создал ставший с тех пор весьма популярным этот тип французского буржуа.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXVIII.
        … Это была первая настоящая баррикада со знаменитого дня 12 мая 1588 года.  — Об этом дне см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. V.
        В истории Франции, однако, известен еще один «день баррикад»: 27 августа 1648 г.  — восстание буржуазии и народа во время Фронды.
        III
        Улица Гренета — находилась в центре старого Парижа; известна с XIV в.; неоднократно меняла название.
        … мой собрат Скриб изрек ставшие крылатыми слова…  — Далее приведена реплика солдата Станисласа из одноактной комедии-водевиля Скриба и Дюпена «Мишель и Кристина».
        Дюпен, Жан Анри (род. в 1787 г.)  — весьма плодовитый французский драматург, автор более 200 пьес, из которых 65 написаны в сотрудничестве со Скрибом (о нем см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI).
        «Non bis in idem» («Не дважды за одно и то же»)  — одна из аксиом юриспруденции: никто не должен быть наказан дважды за одно преступление.
        Площадь Шатле — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Мост Менял — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. IX.
        Проезд Гран-Сер — ведет от улицы Сен-Дени в западном направлении; находится в центре старого Парижа; до Революции был во владении хозяина известной одноименной гостиницы, в которой происходила продажа мест на пригородные экипажи; затем был закрыт для проезда и вновь открыт в 1825 г.
        Церковь святого Лё — точнее: святого Лё и святого Жиля; находится в центре города на улице Сен-Дени; известна с 1325 г., неоднократно перестраивалась; украшена картинами нескольких выдающихся мастеров религиозной живописи.
        Святой Лё (или Лу; ум. в 623 г.)  — епископ города Санс; был знаменит своей добротой и благотворительностью.
        Святой Жиль (ум. ок. 550 г.)  — один из самых почитаемых французских святых, пустынник.
        Посвящение обоим святым одной церкви объясняется, по-видимому, тем, что их память празднуется в один день — 1 сентября.
        IV
        … и напоминал не ангела-погубителя — ему не хватало божественного спокойствия,  — а скорее демона мести.  — Ангел-погубитель, по библейскому сказанию, был послан сеять смерть среди египтян, преследовавших древних евреев. В русском переводе Библии это делает сам Бог (Исход, 11: 4-5; 12-28).
        Колосс Родосский — согласно античной традиции, одно из семи чудес света: гигантская (32-37 м) статуя древнегреческого бога солнца Гелиоса у входа в гавань острова Родос, созданная строителем Харетом из Линда в 285 г. до н. э. Через 58 лет разрушена землетрясением. В VII в. обломки статуи, для перевозки которых потребовалось до 900 верблюдов, были проданы некоему восточному купцу.
        … бесновался под тележкой, словно Энкелад под горой Этной.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXIII.
        Этна — гора-вулкан на острове Сицилия.
        … она дрожала в его пальцах, точь-в-точь как подсвечник в руке Сганареля, когда тот провожал Командора к Дон Жуану.  — Здесь имеются в виду сцена комедии Мольера «Дон Жуан, или Каменный гость»: статуя Командора является к Дон Жуану, повергая Сганареля, слугу Дон Жуана, в ужас (IV, 11-12).
        … Коломбина из театра метра Галилея Коперника.  — Коломбина — имя традиционного персонажа итальянской комедии масок — юной служанки, участвующей в развитии интриги.
        … получили в народе название «драгонад на улице Сен-Дени».  — Драгонады (от слова «драгуны»)  — способ насильственного обращения протестантов в католичество при Людовике XIV; заключался в размещении солдат на постой в домах гугенотов, причем постояльцам разрешалось самое жестокое обращение с хозяевами. Драгонады были в числе причин восстания городских низов и крестьян в Севеннских горах в Лангедоке (Южная Франция) в 1702-1705 гг.
        V
        Алансонские кружева — то есть произведенные в Алансоне (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI).
        Приют подкидышей — см. примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        Церковь святого Лаврентия — одна из старейших в Париже, первое упоминание о ней относится к 558 г.; нынешнее ее здание, ни разу не реконструировавшееся, построено в XV в.; помешается в северной части города на улице Предместья Сен-Мартен.
        Святой Лаврентий (210-258)  — христианский мученик, диакон (управляющий церковными делами и имуществом) римской церкви, по происхождению испанец; во время гонений на христиан при императоре Валериане (253-260) его жгли на железной решетке, требуя выдать церковные сокровища.
        VI
        … мой любимый Христофор Колумб из «Страны Нежных чувств».  — «Страна Нежных Чувств» — плод фантазии французской писательницы Мадлен де Скюдери (1607-1701) в псевдоисторическом романе «Клелия» (1654-1661), в котором под видом героев древности изображено современное автору дворянство. К роману, явившемуся своего рода руководством галантного обхождения и салонной любви, была приложена карта этой фантастической страны.
        … Вы помните, что сказал ваш предшественник Жан Расин…  — Далее приведены слова первосвященника Иодая из трагедии Расина (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII) «Гофолия» (1691 г.), обращенные к иудейскому военачальнику Авениру.
        … никогда Вильгельм Нормандский на своем корабле, никогда Фернан Кортес, сжигающий свои суда, не составляли планы кампании тщательнее вас.  — Вильгельм Нормандский — Вильгельм I Завоеватель (ок. 1028-1087), король Англии с 1066 г.; Вильгельм, тогда герцог Нормандский, 14 октября 1066 г. разбил в битве при Гастингсе (город на юго-восточном побережье Англии) войска английского короля Гарольда и занял его престол.
        Кортес, Эрнан (Фернандо; 1485-1547)  — испанский дворянин, колонизатор, завоеватель государства ацтеков (Мексики) в 1519-1521 гг. Перед тем как двинуться в августе 1519 г. с мексиканского побережья в глубь страны, Кортес разрушил и сжег 11 судов, на которых прибыла его экспедиция, чтобы показать спутникам, что отступление невозможно.
        … пришло на ум внезапно явиться перед влюбленными подобно голове Медузы.  — Медуза — в древнегреческой мифологии одна из горгон, крылатых чудовищ с женскими головами и змеями вместо волос. По преданию, вид горгон был столь ужасен, что человек, посмотревший им в лицо, превращался в камень.
        VII
        … следую совету мудреца: «Познай самого себя».  — Имеется в виду надпись на храме Аполлона в Дельфах в Древней Греции. Ее авторство приписывалось многим из греческих мудрецов.
        VIII
        … Господин фон Гумбольдт, великий философ и геолог, сказал…  — Гумбольдт, Александр (1769-1859)  — немецкий естествоиспытатель, географ и путешественник; заложил основы общего землеведения. Далее цитируется первая часть книги Гумбольдта «Космос. Опыт физического мироописания» по ее французскому переводу: «Cosmos. Essai d’une description physique du monde», Paris, 1746, pp. 243-244.
        Кафе Демар — находилось в 1812-1863 гг. на Паромной улице; пользовалось в эти годы большой известностью и посещалось многими выдающимися политиками самых различных направлений и деятелями искусства; называлось по имени основателя.
        … я, как и все, написал собственную трагедию — «Кориолан»…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V.
        IX
        … результаты Наварринского сражения рассматриваются под новым углом зрения.  — В Наварринской бухте в Южной Греции (юго-западная часть полуострова Пелопоннес) 8 (20) октября 1827 г. русско-англо-французская эскадра уничтожила турецко-египетский флот; главную роль в битве сыграли русские военные корабли. Это сражение способствовало победе греков в национально-освободительной революции 1821-1829 гг. против турецкого владычества.
        … словно Мартон времен Людовика XV.  — Мартон — служанка и наперсница богатой молодой вдовы, главной героини комедии «Ложные признания» (1737 г.), написанной известным французским романистом и драматургом Пьером Мариво (полное имя — Пьер Карле де Шамблен де Мариво; 1688-1763). Здесь имя Мартон используется как нарицательное (обозначает субретку); характер Мартон в пьесе Мариво ничем не напоминает циничную Натали в романе Дюма.
        … то в Опере, то в Опере-буфф, то на скачках, то в Булонском лесу, то в Тюильри…  — Опера — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Опера-буфф — см. примеч. к ч. 2, гл. XX.
        Булонский лес — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Тюильри — имеется в виду сад дворца.
        «После нас хоть потоп» — известное изречение, приписываемое Людовику XV. Однако, по свидетельству некоторых мемуаристов XVIII в., принадлежит оно фаворитке короля, маркизе Помпадур. Этими словами она утешала короля после поражения, которое прусские войска нанесли в 1757 г. французской армии в сражении при Росбахе во время Семилетней войны 1756-1763 гг.
        … Сделайтесь туркофилом и нападите на филэллинов.  — Филэллины (от гр. phileo — «люблю» и Hellenes — «греки»)  — название в странах Европы сторонников борьбы греческого народа против турецкого ига в 20-х гг. XIX в.; они оказывали греческим повстанцам большую помощь и, как правило, принадлежали к передовым кругам общества.
        … Вы же не хотите, чтобы я пошел отсюда в Люксембургский дворец пешком…  — В Люксембургском дворце (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVIII) в первой половине XIX в. заседала Палата пэров Франции.
        … Мольер даже написал, кажется, на эту тему стихи…  — Далее приведены слова одного из персонажей комедии «Школа жен» (1662 г.). Полностью: «На встречи с вами здесь мне истинно везет».
        X
        … Современные Эпаминонды, Алкивиады, Фемистоклы удивляли весь мир.  — Эпаминонд (ок. 418-362 до н. э.)  — знаменитый фиванский государственный деятель и полководец, создатель мощного Беотийского союза в Средней Греции, ставшего на короткое время сильнейшим государственным объединением в Элладе; внес большой вклад в развитие военного искусства.
        Алкивиад — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II.
        Фемистокл — см. примеч. к ч. 2, гл. XXVIII.
        … Казалось, они отыскали, подобно Тесею, тяжелые мечи своих отцов…  — Тесей (Тезей)  — один из величайших героев древнегреческой мифологии, великий воин и легендарный устроитель Афинского государства. Его отец Эгей, царь Афин, вскоре после женитьбы на Эфре, царевне города Трезены, вынужден был уехать в свое царство. На прощание он положил свой меч и сандалии под тяжелый камень и наказал жене, чтобы будущий наследник, рождение которого было предсказано оракулом, явился в Афины, когда сможет сдвинуть камень и взять оставленные веши. Достигнув юношеского возраста, Тесей достал отцовский меч и сандалии, по которым Эгей в Афинах узнал его.
        … сокрытые на полях Марафона, Левктр и Мантинеи.  — Марафон — поселение на северо-восточном побережье Аттики в Греции близ Афин. На Марафонской равнине афинское войско в 490 г. до н. э. разгромило высадившуюся там персидскую армию.
        Левктры — город в области Беотия в Средней Греции; здесь фиванское войско под командованием Эпаминонда в 371 г. до н. э. нанесло поражение считавшейся непобедимой армии Спарты, впервые применив тактический прием неравномерного распределения войск по фронту. Тем самым была обеспечена гегемония Фив.
        Мантинея — главный город области Восточная Аркадия в Южной Греции; в 425-421 гг. до н. э. управлялась в соответствии с демократическими принципами, что привело к обострению отношений со Спартой. В 418 г. до н. э. спартанский царь Агис II разгромил в битве при Мантинее объединенные войска мантинейцев и нескольких других греческих городов-государств. В 362 г. до н. э. Эпаминонд нанес здесь поражение армии антифиванской коалициии (Спарта, Афины, Мантинея).
        … Греков воспевали Гюго и Ламартин, за них погиб Байрон.  — Гюго (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LIII) прославлял борцов за независимость Греции в ряде стихотворений, вошедших в сборник «Восточные мотивы» (1829 г.).
        О Греции также идет речь в написанной Ламартином (см. примеч. к ч. 1, гл. XXI) поэме «Последняя песнь Паломничества Гарольда», как бы продолжающей поэму Байрона «Паломничество Чайльд Гарольда».
        Байрон (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. II) был горячим сторонником греков в их борьбе за независимость и лично принимал в ней участие, командуя отрядом воинов. Он умер от лихорадки при осаде города Миссолунги.
        … отправились на Люксембургскую улицу, где жил генерал Пажоль…  — Здесь речь идет о той из улиц с таким названием, что была проложена в 1719 г. в западной части старого Парижа в связи со строительством дворца герцогов Люксембургских; шла от улицы Сент-Оноре в северном направлении; в настоящее время, включив в себя небольшую улицу Рёв, проложенную в начале XIX в., доходит до улицы Риволи и сада Тюильри и называется улицей Камбон.
        Пажоль — см. примеч. к ч. 1, гл. VII.
        … Пистолеты возьмем у Лепажа…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXXVI.
        Аллея Ла Мюэтт — см. примеч. к ч. 2, гл. XXXV.
        XI
        … наши потомки увидят этот английский парк…  — Английский парк — тип свободно распланированного пейзажного парка, возникший в середине XVIII в. В основе композиции такого парка лежат мотивы живой природы.
        Франциск I (1494-1547)  — король Франции с 1515 г.
        Ворота Майо — одни из одиннадцати ворот в стене, которой был обнесен Булонский лес; помещались с его западной стороны; существовали с 1668 г.
        … над другими местами — Клиньянкуром или Сен-Манде — как будто тяготел рок: дуэли там почти всегда имели печальный исход.  — Клиньянкур — селение у северных окраин Парижа, ныне вошло в черту города.
        Сен-Манде — см. примеч. к ч. 3, гл. XXXIV.
        Нимфы — в античной мифологии низшие божества, долговечные, но смертные; олицетворяют силы и явления природы.
        … возможно, глупость убьет ум, слабость одолеет силу, Ариман победит Ормузда…  — Ариман — греческое наименование Анхра-Майнью, бога, олицетворяющего злое начало в древнеперсидской религии зороастризм.
        Ормузд — древнегреческая транскрипция имени Ахурамазда, верховного бога зороастризма; олицетворение доброго начала, вечный противник Аримана.
        … сбил тростью звездочки инея с травы, которую он обезглавил, подобно Тарквинию.  — Тарквиний Гордый — последний царь Древнего Рима в 534/533-510/509 гг. до н. э.; был изгнан. Согласно преданию, когда его сын, назначенный правителем одной из областей, спросил у Тарквиния совета, как управлять, тот молча стал сбивать палкой головки растущих кругом маков. Сын понял совет и уничтожил у себя всю местную знать.
        … наш противник хочет сражаться в позе Венеры на корточках?  — Имеется в виду знаменитая античная статуя, которая изображает богиню любви и красоты Венеру (Афродиту) выходящей из бассейна. При этом она наклонилась вперед, согнув ноги и опираясь одной рукой о колено. Авторство этой скульптуры приписывается древнегреческому скульптору Праксителю (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XII); известна в нескольких античных же копиях, одна из которых хранится в Лувре.
        XII
        Зёйдер-Зе (букв. Южное море, Южное озеро)  — залив Северного моря, глубоко вдающийся в территорию Северных Нидерландов; ныне отделен от моря плотинами, опреснился и частично осушен; современное название — Эйселмер.
        … с простотой и грациозностью пастухов Феокрита и Вергилия.  — Феокрит (кон. IV — перв. пол. III в. до н. э.)  — древнегреческий поэт, создатель жанра идиллий. Идиллии Феокрита положили начало европейской традиции буколической литературы.
        Вергилий — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        … их жизнь была долгой, нескончаемой эклогой…  — Эклога — в древности и в средние века жанр стихотворения на бытовую тему. В переносном смысле — изображение уединенной мирной жизни на лоне природы, среди любимых людей.
        XIV
        Нёйи (Нёйи-сюр-Сен)  — небольшой городок близ Парижа к западу от Булонского леса.
        Застава Этуаль — была построена в 1788 г. для взимания ввозных городских пошлин на возвышенности у окончания проспекта Елисейские поля рядом с современной площадью Звезды (по-французски Etoile); существовала до 1860 г.
        … молодые люди, вместо того чтобы, подобно Жарнаку, думать о Боге или еще о чем-нибудь серьезном, заботились, как ла Шатеньере, лишь о развлечениях.  — Ги Шабо, барон де Жарнак (1509-1572), в 1547 г. вызвал на дуэль Франсуа Вивонна, сеньора де ла Шатеньере (1520-1547), известного своей воинской доблестью и успехами на поединках. Жарнак серьезно готовился к поединку, в частности брал уроки у знаменитого мастера фехтования, в то время как уверенный в своем превосходстве Шатеньере отнесся к предстоящей дуэли беспечно. К изумлению короля и всего двора, присутствовавших при их дуэли, победителем оказался Жарнак, который лишил противника возможности держаться на ногах, неожиданным ударом своей шпаги перерезав ему подколенное сухожилие. Ла Шатеньере почувствовал себя настолько униженным этим публичным поражением, что, когда его отнесли домой, сорвал наложенную на рану повязку и умер в ту же ночь. С тех пор ловкий, неожиданный и сильный удар, нанесенный противнику, называется ударом Жарнака.
        XV
        … Художник при виде яростного выражения ее глаз и застывшего лица непременно написал бы с нее Медею или Юдифь.  — Медея — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIII.
        Юдифь (Иудифь)  — героиня древних евреев, жительница города Ветилуя. Когда город осадили вавилоняне, Юдифь отправилась во вражеский лагерь, обольстила вавилонского полководца Олоферна и убила его во время сна. По преданию, библейская Книга Иудифь, повествующая об этих событиях, написана ею самой.
        XVI
        … походила теперь на болезненных мареммских красавиц…  — Мареммы — см. примеч. к ч. 3, гл. XXXI.
        … Сцилла не даст вам лучшего совета, чем Харибда.  — См. примеч. к ч. 2, гл. XXIX.
        XVII
        …Скажи об этом г-н де Ла Палис, это вызвало бы всеобщий смех…  — См. примеч. к ч. 3, гл. XXXVII.
        … отложить ее до греческих календ.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXII.
        … как Петр Пустынник, торжественно возгласивший: «Так хочет Бог!» — Петр Пустынник (или Петр Амьенский; ок. 1050-1115)  — французский монах, проповедник первого крестового похода (1096-1099), в котором возглавлял стихийно собравшееся крестьянское ополчение (см. об этом и о восклицании «Так хочет Бог!» «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXVII); после его разгрома принял участие в походе рыцарей; был причислен к лику святых, день его памяти 11 марта.
        XVIII
        … на мягких подушках своей оттоманки…  — Оттоманка — мягкий диван с подушками, заменяющими спинку, и двумя валиками.
        … по примеру пери питаясь вареньем из лепестков роз…  — Пери — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XVII.
        Виллисы — фантастические существа в поверьях южных и западных славян, прекрасные вещие девы, встреча с которыми обычно гибельна для человека.
        Эльфы — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        Джинны — многоликие духи огня в мифологии и фольклоре мусульманских народов.
        … она ответила бы на этот призыв… как траппер из куперовских «Могикан» перед смертью: «Вот я, Господи! Что тебе от меня угодно?» — Траппер — охотник на пушного зверя в Северной Америке, пользующийся чаще всего западнями и капканами.
        Купер, Джеймс Фенимор (1789-1851)  — американский писатель, автор приключенческих романов об индейцах и моряках.
        «Могикане» — точнее: «Последний из могикан» (1826 г.)  — наиболее известный из серии романов Купера о траппере Натти (Натаниэле) Бумпо (или Бампо), выступающем в них под несколькими прозвищами (Соколиный глаз. Кожаный чулок). Название романа стало крылатым и его использовал Дюма в дилогии о Сальваторе. Упоминаемая сцена относится к главе XXXIV последнего романа серии — «Прерия» (1827 г.).
        … по примеру парфян пустил, убегая, стрелу…  — См. примеч. к ч. 2, гл. XXIV.
        XIX
        … худой и бледный человек, из-за длинных волос похожий … на Базиля из «Женитьбы Фигаро»…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. I.
        Лотарингия — историческая провинция на востоке Франции, в бассейне реки Мозель; до 1766 г. была самостоятельным герцогством. Пограничная область между Францией и Германией, она в течение почти тысячи лет была объектом борьбы между этими странами. Часть ее (так называемая Верхняя Лотарингия с главным городом Нанси) с XI в. входила в состав Священной Римской империи в качестве самостоятельного герцогства. Примерно с XVI в. началось постепенное присоединение Верхней Лотарингии к Французскому королевству.
        Король Станислав — см. примеч. к ч. 1, гл. I.
        … продал его за семь тысяч франков антверпенскому музею.  — Антверпен — город и порт в Бельгии на реке Шельда. Здесь, вероятно, имеется в виду антверпенский Королевский музей, известный своей коллекцией фламандской живописи.
        … один из тех грехов, для прощения которого некогда потребовалось слово самого Иисуса Христа!  — Имеется в виду, вероятно, евангельский эпизод спасения Иисусом женщины, уличенной в прелюбодеянии. Иудеям, желавшим, согласно законам Моисея, побить ее камнями, он сказал: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень». Когда же обвинители, устыдившись, удалились, Христос сказал женщине: «Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши» (Иоанн, 8, 3-11).
        … меньше пугал бы его яд Медичи и Борджа.  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIII.
        … забыт первую заповедь: «Perinde ac cadaver»…  — «Perinde ac cadaver» («Повинуйтесь, как мертвец»)  — выражение основателя ордена иезуитов Игнатия Лойолы (1491-1556) о слепом послушании, обязательном для членов ордена. К этому тезису была также прибавлена оговорка — «во всем, что не представляется грехом». Источником выражения является орденский устав, одно из основных положений которого предписывает беспрекословное повиновение младших членов ордена старшим и суровую монашескую дисциплину.
        XXI
        «То die — to sleep» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LVII.
        … нахлобучил шляпу, как Тартюф, с угрозами покидавший дом Оргона.  — Оргон — персонаж комедии «Тартюф, или Обманщик» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XLII), ханжа и лицемер; Тартюф выманивает у Органа, в доме которого его приютили, дарственную запись на все его имущество. Когда же Орган, узнав, что гость волочится за его женой, выгоняет его из дома, Тартюф уходит, угрожая разорить своего благодетеля.
        Серсо — игра, при которой бросаемый партнером легкий обруч ловится на специальную палочку.
        XXIII
        … слыша куплет, пропетый этим гистрионом…  — Гистрион — см. примеч. к ч. 3, гл. XI.
        XXIV
        … Сконфуженный Бордье удрал, теряя прыть // Хоть поздно, но клянясь вперед умнее быть.  — Переделанные заключительные строки басни Лафонтена «Ворона и Лисица».
        XXV
        Боскет — группа ровно подстриженных в виде стенок деревьев или кустарников, высаживаемых в парке, саду или по их границам.
        XXVI
        … король поручил г-ну де Шабролю составить постоянный кабинет.  — В период министерского кризиса Шабролю (см. примеч. к ч. 1, гл. XX), действительно, было поручено составить кабинет министров, но он не стал главой правительства, а в возникший вскоре кабинет Мартиньяка вообще не вошел.
        … возникла новая партия, заранее призывающая герцога Орлеанского стать опекуном Франции…  — Герцог Орлеанский — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Лабурдоне (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III)  — министр внутренних дел кабинета Полиньяка в августе — ноябре 1829 г.
        … гора вот-вот родит…  — Дюма здесь перефразирует первую часть крылатого выражения, известного с глубокой древности и встречающегося в различных вариантах у многих античных писателей: «Гора рожала, Зевс испугался, но гора родила мышь». То есть малый результат какого-либо дела не соответствовал ожиданиям и затраченным усилиям.
        Порталис — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 4, гл. XXXVI.
        Ла Ферроне, де Ко — см. примеч. к ч. 3, гл. VIII.
        Мартиньяк — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III.
        Сен-Крик, де, граф — французский государственный деятель; в 1828-1829 гг. занимал пост министра торговли.
        Руа — см. примеч. к ч. 3, гл. VIII.
        … Господа де Виллель, Корбьер, Пейроне, де Дама и де Клермон-Тоннер выходили, разумеется, из игры.  — Виллель — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Корбьер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        Дама — см. примеч. к ч. 1, гл. XIX.
        Клермон-Тоннер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV.
        … сменив префекта полиции г-на Делаво и поставив на его место г-на де Беллема…  — Делаво — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Беллем — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … распустили полицейское управление при министерстве внутренних дел, что повлекло за собой отставку г-на Франше.  — Франше-Депре — французский полицейский чиновник, в 20-х гг. XIX в. сотрудник главного штаба национальной гвардии и директор главной информационной службы полиции.
        «Habent sua fata libelli» («Книги имеют свою судьбу»)  — несколько измененное выражение из труда римского грамматика Теренциана Мавра (конец III в. до н. э.) «О буквах, слогах и размерах», глава 258 (точное выражение: «Смотря по тому, как их принимает читатель, имеют свою судьбу книги»).
        XXVII
        Улица Церкви свитого Иакова-Высокий порог — находилась в предместье Сен-Жак; известна с начала XIV в.; в середине XIX в. слилась с улицей Аббата Л’Эпе (см. примеч. к ч. 1, гл. XXX).
        Потир — чаша, из которой верующие во время службы причащаются освященным вином, символизирующим кровь Христа.
        … работаете на отца Ронсена из Конгрегации.  — Ронсен — французский иезуит, один из руководителей общества Конгрегация (см. примеч. к ч. 1, гл. XXVI).
        … проникли к меняле с той же улицы и украли сардинских луидоров, баварских флоринов, прусских талеров, как и английских гиней, испанских дублонов…  — Сардинский луидор — вероятно, имеется в виду равная по стоимости французскому луидору (двадцати франкам) золотая монета Сардинского королевства (Пьемонта) в двадцать так называемых новых лир (lira nuova; эта итальянская денежная единица, равноценная французскому франку, появилась в герцогстве Парма в 1809 г. и в 1816 г. была принята к обращению в Сардинском королевстве). Золотые монеты чеканились гам в нескольких номиналах, в том числе и в 20 лир. В 1865 г., после объединения Италии, новая лира стала общей денежной единицей нового государства.
        Флорин — первоначально золотая монета Флоренции XIII-XVI вв., затем денежная единица многих европейских стран; позднее наряду с золотыми стали чеканить и серебряные флорины; к описываемому периоду серебряные флорины были еще широко распространены в германских государствах (чеканились прежде всего в Австрии, но также в Баварии и др. странах).
        Талер — прусская серебряная монета крупного достоинства, обращавшаяся также во многих других германских государствах; до 1821 г. называлась рейхсталером («имперским талером»); при создании в 1873 г. единой валютной системы после образования в 1871 г. Германской империи приравнен к трем золотым маркам; название его из официального употребления исчезло в начале XX в.
        Гинея, дублон — см. примеч. к ч. 2, гл. XXII.
        … совершили вооруженное нападение между Немуром и Шато-Ландоном на почтовую карету…  — Немур — город в Центральной Франции в департаменте Сена-и-Марна.
        Шато-Ландон — селение в департаменте Сена-и-Марна, в 12 км южнее Немура.
        … погасили все фонари в коммуне Монмартра…  — Крупный город мог состоять не только из нескольких коммун (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. LXI), но и из нескольких кантонов (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. V).
        Монмартр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … Агент-феникс, rara avis…  — Феникс — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIII.
        «Rara avis» — см. примеч. к ч. 2, гл. XXXIV.
        … остаюсь висеть на скале, как античный Прометей, которому не дают покоя два стервятника: голод и жажда.  — О Прометее см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XV.
        … Голод … похож на Гузмана: он не знает преград.  — Гузман (или Гусман)  — персонаж испанских народных преданий, неоднократно фигурировавший в литературе, в частности в плутовском романе испанского писателя Матео Алемана (1574 — ок. 1614) «Жизнеописание плута Гузмана из Альфараче», пользовавшемся большим успехом во Франции благодаря вышедшему в 1732 г. переводу-пересказу — его сделал Лесаж (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. VIII). Похождения героя этого романа породили поговорку «Гузман не знает преград», которая в данном случае и имеется в виду.
        «Синие часы» — кафе в северо-восточной части старого Парижа на углу бульвара Тампль и улицы Шарль; известно тем, что в годы Французской революции в нем встречались революционные лидеры.
        Дискос — небольшое драгоценное блюдо, используемое при христианском богослужении.
        … Через Бисетр?  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        … древние изображали необходимость с железными клиньями.  — Имеется в виду Necessitas — аллегорическое божество, дочь Фортуны (Судьбы). Ее могущество было так велико, что самому верховному богу Юпитеру приходилось ей подчиняться. Богиню изображали держащей шипы и железные клинья — символ ее непреклонности.
        XXVIII
        Паризе, Этьенн (1770-1847)  — французский врач и ученый, постоянный секретарь Медицинской академии, автор многочисленных ученых трудов; после Июльской революции работал в Бисетре.
        Пандемониум — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXXIV.
        … тяжелый молот, который мог бы напугать изобретателя кузнечного дела Тувалкаина и патентованного специалиста Вулкана.  — Тувалкаин — персонаж Библии, потомок Каина; был «ковачем всех оружий из меди и железа» (Бытие, 4: 22-23).
        Вулкан — римский бог огня (гр. Гефест), в античной мифологии бог-кузнец, покровитель огня и ремесел; в отличие от других богов, большинство которых традиция изображает прекрасными, был некрасив и хром.
        Этеокл и Полиник — в древнегреческой мифологии и античных трагедиях сыновья фиванского царя Эдипа; изгнав отца, братья договорились править городом по очереди, но Этеокл нарушил договор, тогда Полиник с помощью союзников отправился в поход на Фивы. В поединке братья сразили друг друга. Их имена стали символом непримиримой розни между родственниками.
        Венсан де Поль — см. примеч. к ч. 1, гл. XXIII.
        XXIX
        Псише — большое зеркало на ножках.
        Улица Пепиньер — см. примеч. к ч. 1, гл. XXX.
        … чувствую, как закипает в моих венах кровь при мысли о мести, и, как римская Камилла, я проклинаю с любовью в душе!  — Имеется в виду одна из легендарных историй Древнего Рима. Во время борьбы Рима с соседним городом Альба Лонга брат римлянки Камиллы Гораций убил ее жениха, принадлежавшего к знатной фамилии враждебного юрода, а потом, возмущенный тем, что сестра оплакивала погибшего, убил и ее, посчитав изменницей. Эта легенда стала сюжетом многих произведений искусства, в том числе и литературных, в частности трагедии Корнеля «Гораций» (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXXIII), где Камилла, узнав о смерти любимого, гневно обличает брата и проклинает Рим, призывая на него гибель и разрушение; об этом здесь и идет речь.
        «Королевская гостиница» — по-видимому, старейший отель Гавра, построенный в XVI в.; в нем останавливался король Франциск I.
        XXXII
        … Вы хотите меня исповедать и наложить на меня епитимью.  — Епитимья (эпитимья)  — в христианской церкви послушание, налагаемое на верующего священником-исповедником во искупление совершенного греха: пост, многократное чтение молитв, выстаивание церковных служб и т. п.
        … как старый могиканин из «Прерии», отозвался: — «Здесь».  — См. примеч. к ч. 4, гл. XVIII.
        XXXIII
        … У колдуний есть сердце, как почти у всех «детей природы»…  — Отзвук идей Руссо (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXV), который, осуждая неравенство и современную ему цивилизацию, считал идеальным якобы некогда существовавшее «естественное» состояние человечества, общество свободы и равенства, то есть первобытный строй, и превозносил в своих произведениях патриархальный быт и простую, «естественную жизнь».
        … удивительный pianto Трибуле в драме «Король забавляется» нашего дорогого Гюго…  — Трибуле — персонаж драмы Гюго «Король забавляется» (см. примеч. к ч. 3, гл. XXX), королевский шут, символ униженного народа (в опере Верди, написанной на сюжет этой пьесы, получил имя Риголетто). Здесь имеются в виду монологи Трибуле, в которых шут, узнав о похищении своей дочери королем и придворными, горько оплакивает ее судьбу и обличает похитителей (III, 3-4). Прототипом шута в драме является Трибуле Фёриаль (1479-1539)  — шут при дворе Людовика XII и Франциска I; его шутки и остроумные замечания, ставшие легендарными, записывались и распространялись. Трибуле — его прозвище, происходящее от старофранцузского tribouler — «дергать», «беспокоить».
        … одетая как Миньона на картине нашего незабвенного Ари Шеффера…  — Видимо, эта часть романа была написана вскоре после смерти Ари Шеффера (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XXX).
        … Мольер … величайший доктор, какой только известен в целом свете, потому что создал пьесу «Любовь-целительница»!  — «Любовь-целительница» (1665 г.)  — комедия-балет Мольера; открыла целую серию его пьес, обличающих врачей-шарлатанов.
        XXXIV
        … Уж не мальтийский ли вы рыцарь?  — То есть рыцарь старейшего из военно-монашеских орденов — ордена святого Иоанна Иерусалимского («иоаннитов» или «госпитальеров»), чаще называемого Мальтийским. Орден был основан в 1099 г. в Палестине крестоносцами для обороны их владений от мусульман. Рыцари ордена приносили обеты послушания, бедности, целомудрия и т. д., но, кроме того, они обязывались ухаживать за больными, для чего организовали в Иерусалиме госпиталь с церковью во имя святого Иоанна Иерусалимского при нем, вследствие чего и получили оба своих наименования. После изгнания крестоносцев из Палестины иоанниты обосновались сначала на острове Родос, а с XVI в. на острове Мальта, откуда в 1798 г. были изгнаны захватившими остров французами. В конце XVIII в. центр ордена переместился в Россию, а в начале XIX в.  — в Италию под покровительство римского папы. В конце этого столетия орден превратился в благотворительную организацию.
        … Клянусь цветком, чье имя ты позаимствовала!  — Шант-Лила (Chante-Lilas) по-французски означает «Поющая сирень».
        … похожа на одну из очаровательных девушек, украшающих свадебный пир в Кане Галилейской на картине Паоло Веронезе.  — Кана — деревня в иудейской области Галилея, где на брачном пиру Иисус совершил одно из первых своих чудес, превратив воду в вино (Иоанн, 2: 3-11).
        Веронезе (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIII) создавал декоративные панно и картины на евангельские темы; за слишком светскую трактовку евангельских сюжетов привлекался к суду инквизиции. На тему легенды о браке в Кане Веронезе написал две картины. Одна из них (вероятно, здесь имеется в виду именно она) написана в 1563 г. и относится к серии картин, созданных художником для семейства Куччини: находится в музее Лувра в Париже. Вторая картина «Брак в Кане» (1571 г.), весьма отличающаяся от первой, находится в картинной галерее Дрездена.
        … нашли феникса, о котором поведал Ювенал.  — См. примеч. к ч. 4, гл. XXVII.
        XXXV
        … Итальянский театр давал внеочередное представление оперы «Отелло»…  — Итальянский театр — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XX.
        «Отелло» — см. примеч. к ч. 1, гл. XV.
        … она дебютировала в Ла Скала в роли Арзаче в «Семирамиде»…  — Ла Скала — итальянский оперный театр в Милане; один из центров мировой оперной культуры.
        «Семирамида» — опера Россини, впервые поставленная в Венеции 3 февраля 1823 г.; в Париже была поставлена 8 декабря 1825 г.
        … через три месяца, в Венеции, она пела в «La Donna del Lago»…  — «La Donna del Lago» («Дева озера»)  — опера Россини в двух актах по мотивам поэмы Вальтера Скотта; впервые поставлена в Неаполе 4 октября 1819 г.; отмечена патетикой и сдержанной героикой. Россини впервые запечатлел в своей музыке ощущение природы, рыцарский колорит средневековья.
        … юные благородные венецианцы исполнили на Большом канале под окнами ее дворца серенаду, о которой до сих пор не забыл ни один гондольер.  — Большой канал (по-итальянски Canale grande)  — центральный канал Венеции, являющийся как бы главной улицей и транспортной артерией этого города; на Большом канале находятся дворцы венецианской знати.
        Гондольер — см. примеч. к ч. 1, гл. XVI.
        … Она перешла в разряд diva…  — Diva (ит.  — «божественная»)  — эпитет, характеризующий знаменитую актрису, преимущественно балетную или оперную.
        Беллини — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 2, гл. XLIV.
        … ангажемент, равный цивильному листу принца крови.  — Цивильный лист — денежные суммы, ежегодно предоставляемые конституционному монарху для личных нужд и содержания двора.
        … это его, сидевшего в императорском зале, принимали за владельца алмазных копей Паннаха…  — См. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XIII.
        … Никогда Паста, Пиццарони, Менвьель, Каталани, Малибран, а в наши дни — Гризи, Полина Виардо, Фрециолини, никогда ни одна из этих великих певиц не слышала таких единодушных криков «браво»…  — Паста — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Пиццарони — несомненно имеется в виду Пизарони (Pisaroni, а не Pizzaroni, как в тексте; она уже упоминалась в ч. 3, гл. XVI) Бенедетта Розамунда (1793-1872)  — известная итальянская певица с несколько необычной сценической судьбой: она начала выступать как певица с высоким голосом (сопрано), однако после тяжелой болезни голос ее претерпел изменения, утратив высокие ноты, но обретя низкие. Она усердно над ним работала и вскоре стала петь красивым контральто; именно в этих партиях она и прославилась. Пизарони много выступала в Италии, а в 1827 г. дебютировала в Париже, где пользовалась большим успехом; в 1829 г. гастролировала в Лондоне, с 1830 г.  — в Испании, где провела два года, затем вернулась в Италию; в середине 30-х гг. оставила оперную сцену.
        Менвьель — см. примеч. к ч. 1, гл. XVI.
        Каталани — см. примеч. к ч. 1, гл. XIV.
        Малибран — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI.
        Гризи — выдающиеся итальянские певицы, классические представительницы искусства пения, сестры Джудитта (1805-1840) и Джулия (1811-1869). Джудитта пела в Париже в 1832 г. Джулия с 1834 г. была солисткой Итальянского театра в Париже.
        Виардо-Гарсиа, Мишель Полина (1821-1910)  — французская певица (меццо-сопрано) и композитор; автор романсов и комических опер на либретто И. С. Тургенева, ее близкого друга. (См. также «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. XXVI о Малибран — ее сестре).
        Фреццолини, Эрминия (1818-1884)  — итальянская певица (сопрано) ярко романтического плана, в совершенстве владевшая искусством пения; особенно близки ей были лирико-драматические партии в операх Беллини, Доницетти, Верди.
        «Al pi d’un salice» («У подножия ивы»)  — см. примеч. к ч. 1, гл. XV.
        Вебер — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. XIII.
        Заключение
        Коломб — город в Центральной Франции в департаменте Верхняя Сена.
        «Ла Куртий» — см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 1, гл. I.
        Госпиталь Святого Людовика — самая большая больница Парижа, созданная по эдикту Генриха IV в 1607 г. как филиал больницы Отель-Дьё специально для больных с особо опасными инфекциями; наиболее широко использовалась во время эпидемий 1670, 1709, 1729 гг.; находится в предместье Тампль, в северо-восточной части Парижа.
        Мораль
        … герцог Орлеанский, назначенный наместником королевства…  — 30 июля 1830 г., после победы Июльской революции, находившиеся в Париже члены Палаты депутатов решили призвать к власти Луи Филиппа Орлеанского (см. «Парижские могикане», примеч. к ч. 3, гл. III), за которого уже велась его сторонниками активная агитация. Этим орлеанисты стремились сохранить монархию, так как пребывание на престоле Карла X после открытого его столкновения с народом было невозможно, а республиканцы пока не были достаточно организованы, чтобы провозгласить свою форму правления. На первых порах Луи Филипп был провозглашен наместником королевства. 31 июля он принял это звание, а поддержка Лафайета как командующего национальной гвардией обеспечила ему признание Парижа. I августа Карл X утвердил решение Палаты, а 2-го отрекся от престола.
        … одного из тех, кто вместе с Жубером, Годфруа Кавеньяком, Бастидом, Тома, Гинаром и двадцатью другими водрузил после сражения 29 июля трехцветное знамя над Тюильри.  — Жубер, Жозеф — французский политический деятель, в период Реставрации и Июльской революции активный участник республиканского движения.
        Кавеньяк Годфруа (см. примеч. к ч. 1, гл. XX)  — во время революции 1830 г. в ночь с 27 на 28 июля был во главе республиканцев, руководивших постройкой баррикад и организацией сил восставших в восточных районах Парижа.
        Бастид, Жюль (1800-1879)  — французский политический деятель, историк и публицист, республиканец, примыкал к карбонариям; принимал участие в нескольких республиканских заговорах и восстаниях в период Реставрации и Июльской монархии; участник революции 1848-1849 гг.; министр иностранных дел Второй республики (май — декабрь 1848 г.)
        Тома, Клеман (1809-1871)  — французский политический деятель, республиканец; во время Реставрации и Июльской монархии участвовал в нескольких антиправительственных заговорах; был арестован и некоторое время находился в заключении; в конце 30-х и 40-х гг. один из редакторов республиканской газеты «Насьональ» («Национальная газета»); во время революции 1848-1849 гг. был избран сначала полковником парижской национальной гвардии, затем стал ее генералом; в июне 1848 г. участник подавления восстания парижских рабочих; выступил против установления Второй Империи и эмигрировал; вернулся во время Франко-прусской войны (после поражения французов под Седаном 4 сентября 1871 г. и падения Второй Империи) и вскоре стал командующим национальной гвардией Парижа (ноябрь 1870 — февраль 1871 гг.); в той критической обстановке проявил себя не слишком умелым и недостаточно энергичным командующим, что расценивалось радикальной частью национальной гвардии (к рабочим батальонам которой он относился с явной неприязнью) как саботаж обороны города и вызывало враждебное к нему отношение; в день установления Парижской
Коммуны, 18 марта 1871 г., расстрелян восставшими национальными гвардейцами.
        Гинар — см. примеч. к ч. 1, гл. XX.
        Здесь речь идет о заключительном этапе уличных боев в Париже во время Июльской революции 1830 г. Утром 29 июля повстанцы начали перестрелку с правительственными войсками, занимавшими к этому времени только дворцы Лувр и Тюильри. Восточная часть Лувра была захвачена с помощью неожиданной атаки. После этого королевские солдаты начали беспорядочно отступать в западном направлении, очистив весь Лувр, дворец и сад Тюильри, Елисейские поля — то есть весь центр города.
        Трехцветный сине-бело-красный флаг, знамя Великой французской революции и Империи, был и знаменем восставших во время Июльской революции: он противопоставлялся белому королевскому знамени дореволюционной Франции и Реставрации.
        notes
        Примечания
        1
        «Да», «нет» (нем).
        2
        «Слава в вышних» (лат.).
        3
        Ашиль де Волабель, «История двух Реставраций», том VI, глава VII. (Примеч. автора.)
        4
        Строгая тюрьма (ит.).
        5
        Сидя у подножия ивы… (ит.)
        6
        Тот страждет высшей мукой, // Кто радостные помнит времена // В несчастии… (ит.)  — Данте, «Божественная комедия», «Ад», V, 121-123. — Перевод М. Лозинского.
        7
        Прозрачные ручейки // Их страстным вздохам внимали… (ит.)
        8
        Легкий ветерок среди ветвей // Жалобно звук повторял… (ит.)
        9
        Любители (ит.).
        10
        Французская пылкость (ит.).
        11
        Перевод Г. Адлера.
        12
        «Славься», «День гнева» (лат.).
        13
        Изыди, сатана! (лат.)
        14
        «Эдип», I, 1. — Перевод Г. Адлера.
        15
        «Благословите» (лат.).
        16
        При дружественном молчании луны (лат.).
        17
        «Я вас!» (лат.)
        18
        Возврат (англ.).
        19
        Перевод Г. Адлера.
        20
        «Вольный стрелок» (нем.).
        21
        «Сердце бьется от любви» (ит.).
        22
        Зд. «чертов англичанин» (англ.).
        23
        О Мелибей! Нам бог спокойствие это доставил.  — «Буколики», I, 6. Перевод С. Шервинского.
        24
        Сердечно ваш (лат.).
        25
        Редкая птица (лат.).  — Ювенал, «Сатиры», VI, 165.
        26
        Перевод Г. Адлера.
        27
        Перевод Г. Адлера.
        28
        «Я — человек! Не чуждо человеческое мне ничто» (лат.).  — Теренций, «Самоистязатель», I, 1. — Перевод А. Артюшкова.
        29
        Гёте, «Фауст», I, «Рабочая комната Фауста».  — Перевод Б. Пастернака.
        30
        «К делу спешит» (лат.) — «Наука поэзии», 148.
        31
        «Жизнь правде посвящать» (лат.).
        32
        Кабальеро (исп.).
        33
        Оговорка (лат.).
        34
        А. Шенье, «Больной».  — Перевод Г. Адлера.
        35
        Свобода (лат.).
        36
        Лафонтен, «Филемон и Бавкида».  — Перевод Г. Адлера.
        37
        Расин, «Андромаха», I, 1. — Перевод Г. Адлера.
        38
        Лафонтен, «Фортуна и дитя».  — Перевод Г. Адлера.
        39
        Ты не достигнешь срока Петра (лат.).
        40
        Ревнители веры (ит.).
        41
        Как в смертный час (лат.).
        42
        Перевод Г. Адлера.
        43
        Перевод Г. Адлера.
        44
        Высокое лицо (лат.).
        45
        «Полезное с приятным» (лат.).
        46
        Мать Германия (лат.).
        47
        Ж. Бершо, «Гастрономия», III.  — Перевод Г. Адлера.
        48
        «Ища, кого поглотить» (лат.).
        49
        «Ищите, и найдете» (лат.).
        50
        Перевод Г. Адлера.
        51
        «Да здравствует веселье!» (лат.) — «Оды», I, 14.
        52
        При дружественном молчании луны (лат.).
        53
        «Да почиют в мире!» (лат.)
        54
        Вольтер, «Магомет, или Фанатизм», I, 4. — Перевод Г. Адлера.
        55
        Н. Буало-Депрео, «Сатиры», I.  — Перевод Г. Адлера.
        56
        «Послания русской императрице Екатерине II».  — Перевод Г. Адлера.
        57
        «Святые отцы».  — Перевод Вс. Рождественского.
        58
        Быть или не быть (англ.).
        59
        Как днем (ит.).
        60
        Перевод Г. Адлера.
        61
        «Мишель и Кристина», 14. — Перевод Г. Адлера.
        62
        «Не дважды за одно и то же» (лат.).
        63
        «Гофолия», I, 1. — Перевод Г. Адлера.
        64
        Мольер, «Мизантроп», I, 1. — Перевод Г. Адлера.
        65
        «Школа жен», IV, 6. — Перевод В. Гиппиуса.
        66
        Умереть, уснуть (англ.).
        67
        Мольер, «Тартюф, или Обманщик», V, 7-8.
        68
        Перевод Г. Адлера.
        69
        Долгожданный день (лат.).
        70
        «Книги имеют свою судьбу!» (лат.)
        71
        Редкая птица (лат.).  — Ювенал, «Сатиры», VI, 165.
        72
        Перевод Г. Адлера.
        73
        Плач (ит.).
        74
        «Дева озера» (ит.).
        75
        Божественная (ит.).
        76
        У подножия ивы (ит.).

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к