Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / История / Серебрякова Галина: " Вершины Жизни " - читать онлайн

Сохранить .
Вершины жизни Галина Иосифовна Серебрякова

        Галина Серебрякова
        Вершины жизни

        Я работаю для людей

        Женни Маркс отложила шитье и откинулась в высоком кресле, обитом желтым репсом. Сумерки незаметно подкрались, окутали прилегающий к дому небольшой тенистый сад, проникли в комнату. Весенняя сырая прохлада стала ощутимее, тишина глубже.
        Мысли Женни были легки, неопределенны. Она отдыхала. Стемнело. Взошла серая в дымке тумана луна. На пальце Женни блеснул старинный, в резьбе, золотой наперсток. Им некогда пользовалась и покойная баронесса Каролина фон Вестфален. Женни внезапно стало грустно. Она всегда нежно любила мать, радовалась, когда могла послать ей подарки, навестить в Трире и посидеть, как в детстве, у ее кресла на маленьком бархатном пуфе, вспоминая прошлое.
        Женни самой было уже за пятьдесят. Родители ее давно умерли. Она принадлежала к поколению, которое вступало в старость, и пытливо вглядывалась в себя, ища ее зловещих примет. Нет, их не было. Память и работоспособность не изменили, дух был бодр, она еще более пылко любила жизнь во всех ее проявлениях, даже в чередовании радости и печали, в равной мере наслаждалась восходом солнца и сумерками, светлым днем и туманами. Ей казалось, что с годами духовный мир человека становится шире, устойчивее.
        Ларошфуко писал, что старость  — ад женщин. Это, однако, относится к тем, у кого не было ничего, кроме молодости и красоты, блекнущей с годами. Мысль человеческая безмерно обогащается с возрастом. Может быть, Женни так спокойно встречала приближавшийся закат и потому, что всю долгую жизнь была в броне, которой явилась для нее любовь Карла. Женщины подчас боятся увяданья, чтобы не остаться одинокими. Они не всегда защищены всепоглощающим делом, любимой профессией, стремлением к высокой цели.
        Женни находила преимущества в той поре жизни, которую открыло ей Время. Пришло понимание незначительности многого, что раньше тревожило ее впечатлительное сердце. Она спокойнее переносила материальные невзгоды, радовалась, что еще есть у нее силы и здоровье и, главное, с нею Карл, дети и друзья. Две ее дочери стали красивыми девушками, младшая, десятилетняя Элеонора, прозванная в семье Тусси, благодаря постоянному общению со старшими сестрами и родителями, развивалась быстро и удивляла всех своеобразным, стремительным характером.
        Вспомнив о своих девочках, Женни легко поднялась с кресла. Она была все еще очень стройна, движения исполнены живости и изящества. Женни зажгла круглую керосиновую лампу под темно-голубым стеклянным абажуром. На плюшевой скатерти лежал раскроенный кусок плотного шелка, из которого она собиралась сделать платье старшей дочери Женнихен  — к ее приближающемуся совершеннолетию. Женни снова перелистала журнал мод. На одной из картинок ей особенно понравилась пышная юбка и обтянутый лиф, отделанный рюшем. Женни любила шить. В детстве она терпеливо наряжала в самодельные платьица кукол, позднее, когда нужда зажала в своих тисках ее семью, начала, не без успеха, обшивать своих детей. У нее был прирожденный вкус и редкое умение сочетать цвета. Ей доставляло удовольствие после большой и важной работы по переписке рукописей Маркса, ответов на письма соратников, разъездов по издательствам отправиться в лавку, чтобы в ворохе нагроможденных на прилавке тканей отобрать красивые и недорогие отрезы. Особенно любила она материи синего цвета.
        В редкие свободные часы Женни допоздна кроила на большом столе. Елена Демут, неразлучный друг и домоуправительница в семье Маркса, сняв с себя глухой фартук и белый чепец, помогала Женни в примерке.
        — Как хорошо думается, когда в руках игла,  — признавалась Женни своей подруге и постоянной советчице.
        Ленхен слыла очень требовательным критиком. Иногда между ними возникали горячие споры из-за складок или оборок, сопровождавшиеся веселым смехом и шутками. Зато Карл, которому нравилось все, что бы ни создали руки его жены, по мнению Женни, оценивал ее работу слишком пристрастно и чрезмерно снисходительно.
        Для себя Женни шила очень неохотно, и только настояния мужа и Ленхен заставляли ее заняться и своими нарядами. Обычно даже желанная обнова приносила ей только разочарование.
        — Очевидно,  — поясняла она,  — мне нравится сама работа, но, когда пришит последний крючок, пропадает всякий интерес к сделанному.
        Часто Женни с шитьем в руках приходила в кабинет мужа, садилась на кушетку, и между ними завязывалась оживленная беседа. В эту пору их обоих поглощало все, что происходило в недавно созданном Международном Товариществе Рабочих. Маркс посвящал ему очень много времени и сил.
        Представители буржуазных партий постепенно отошли от Международного Товарищества, испуганные его революционным размахом и чисто пролетарской сущностью. По настоянию Маркса, Генсовет запретил почетное членство, ввел обязательное посещение заседаний и предварительное обсуждение кандидатур новых членов. Хотя ни для кого не было тайной, что Маркс стал ведущей силой Интернационала, сам он решительно пресекал всякие попытки возвеличения его личности и требовал, чтобы вся деятельность Международного Товарищества опиралась на строгую демократию.
        — Как все же сильны еще в человеческой породе рабские чувства преклонения, потребность угождать, восхвалять, а порой и пресмыкаться,  — сказал Карл с раздражением и протянул жене только что полученное из Германии письмо, в котором один из последователей рассыпался перед ним в приторном славословии.
        — С этим надо бороться беспощадно, Чарли. Нет ничего более унизительного, нежели льстить и принимать лесть,  — отвечала Женни.  — Человеческое достоинство  — лучшее из того, что хранится в наших душах. Похвала, как солнечный луч, необходима. Иначе можно замерзнуть. Но заискиванье и угодничество  — мерзость, ничего общего не имеющая с уважением к человеку.
        — Да, мне всегда казалось,  — заметил Маркс, продолжая ходить из угла в угол комнаты,  — что на свете нет чувства более бездушного и недолговечного, чем показное восхищение. Оно обычно лживо и расчетливо и незаметно приводит к суеверному и весьма опасному поклонению. Языческая потребность в божках.
        — Особенно свойственная рабам. Когда мы искренне чтим кого-либо, то меньше всего склонны курить ему словесный фимиам. Почитанье, как любовь, почти что святое чувство, и ему присущи скромность и самоотверженность.
        — Ты права. Я сурово отчитываю всякого, кто пытается превозносить меня, объявляя какими-то особыми заслугами то, что, по существу, является смыслом всей моей жизни.
        Карл докурил сигару. Он отдыхал, усевшись в кресло, наблюдая, как шьет Женни.
        Старшие дочери Маркса одевались почти что одинаково. Разнились лишь отделки, цветы на шляпках, косыночки, так как волосы и глаза Лауры были значительно светлее, нежели у ее сестры. Обеих девушек украшал цвет лица. Женнихен  — копия отца  — была смуглянкой. Лаура унаследовала от матери зеленовато-карие с золотистым отливом глаза и светлую кожу. На щеках ее при малейшем волнении и радости вспыхивал и гас легкий румянец, начинавшийся на висках. Лицо маленькой Тусси было белоснежным, особенно выделялись на нем большие, блестящие, очень черные глаза.
        Покуда Женни шила, ее дочери находились в маленькой оранжерее, всегда полной растений, выращенных страстным цветоводом Женнихен. Она недавно посадила луковицы тюльпанов, полученные от родственников отца из Голландии, и вот уже они превратились в неправдоподобно красивые цветы.
        — Точно раскрашенный восковой колокольчик,  — воскликнула Тусси и слегка прикоснулась пальчиком к тугому пунцовому лепестку.
        — Цветы не любят человеческого прикосновения. Ты не ветер и не капля дождя,  — обеспокоенно сказала Женнихен.
        Она поливала из зеленой лейки выстроившиеся в ряд вазоны. Маленький фонарь, поставленный прямо на земляном полу, скупо освещал стеклянный домик и деревянную, плохо обструганную низкую скамью, на которой сидела Лаура, подперев голову руками. Ее каштановые локоны небрежно рассыпались по плечам.
        — Что лучше, любить самой или знать, что ты любима?  — спросила она вдруг, встряхнув пышными волосами.
        — Любить,  — не размышляя ответила Женнихен.
        — О нет! Я предпочла бы верить, что меня крепко, на всю жизнь любят,  — уверенно ответила ей сестра.
        — А по-моему, лучше всего на свете быть моряком и, как капитан Марриет, пережить несколько кораблекрушений, затем высадиться на острове, где живут людоеды,  — вмешалась в беседу старших сестер Элеонора.
        — Но не быть съеденными ими, как это случилось с бедным храбрым моряком Куком,  — напомнила Женнихен.  — Кстати, иди-ка, Тусси, домой, тебя, верно, уже ищет Ленхен. Да захвати вот эти семена розовой азалии. Их надо послать дяде Энгельсу. Он обещал мне рассаду редких орхидей лилового цвета с белыми крапинками.
        — Кто же из вас лучший садовод?  — спросила Тусси, которой очень не хотелось уходить из теплицы.
        — Конечно, дядя Фред, я только его ученица.
        — Надобно превзойти тех, кто нас учит, не правда ли, Готтентот?  — важно изрекла Элеонора.
        — Не знаю, может быть, и так,  — рассеянно ответила ей Лаура.  — Ну, иди же домой, бэби. Тебе пора уже спать.
        — Вам хочется выпроводить меня, чтобы снова болтать о любви,  — хитро сощурившись, сказала Тусси.
        Она приподняла пышную юбочку, из-под которой до щиколоток спускались панталончики в оборочках, юлой закружилась на одном месте и пропела:
        Любовь что такое?
        Что такое любовь?
        Это чувство такое,
        Что сушит кровь!

        Распевая, девочка вприпрыжку выбежала из оранжереи и тут же исчезла в темном саду.
        — Ах ты бесенок!  — бросила ей вдогонку Женнихен.
        Вдоволь посмеявшись над шустрой Тусси, сестры замолчали. Женнихен закончила поливку и срезала несколько красных гиацинтов, чтобы поставить в вазу на рабочем столе отца.
        — Как удивительно пахнут эти странные цветы. Я читала, что Магомет превыше всего на свете любил благовония. Он был прав.
        — Надеюсь, ты не собираешься принять из-за этого магометанство,  — пошутила Лаура.
        — Атеизм объемлет в себе все религии, чтобы затем их опровергнуть. Но если бы я искала земное воплощение божества, то нашла бы его только в цветах  — они предел красоты. Напиши об этом поэму, Какаду. Ты ведь у нас поэтесса.
        За пристрастие к нарядам и умение красиво одеваться Лауру сызмала в семье прозвали мастер Какаду, по имени модного портного из старинного романа.
        — Стихи для меня то же, что для тебя цветы,  — ответила Лаура.
        — Нравится ли тебе легенда о том, что двое возлюбленных созданы из одного куска материи? Они всю жизнь ищут друг друга. Необъяснимая тоска гонит их по свету. Они единое целое и, чтобы быть счастливыми, должны соединиться,  — спросила Женнихен.
        — Очевидно, наша мэмхен и Мавр сделаны из одной штуки этого божественного атласа,  — усмехнулась Лаура.  — Впрочем, я больше не люблю сказок. Они нас обманывают. В действительности все совсем по-другому.
        — Жизнь немыслима без грез,  — возразила Женнихен.  — Посмотри, как загадочны эти цикламены. Знаешь ли ты, что в Италии их называют пармскими фиалками?
        — Любить можно многое на свете: родителей, детей, сласти, веселье, наряды…  — не отвечая сестре и продолжая мыслить вслух, сказала Лаура.
        — И для каждой любви, как пишут сентиментальный поэты, свой бутон на цветущей ветке. И все-таки, что ни говори, это поистине волшебство  — встреча среди миллионов людей с тем единственным, кто станет твоим вторым я,  — заметила Женнихен.
        — Ты романтик, а вот я боюсь, что не сумею любить, как Джульетта Ромео. Мне нравится побеждать. Это тщеславие, и только. Затем приходит скука.
        — Ты думаешь о Чарлзе Маннинге?
        — Он пока еще не говорил мне о любви.
        — Лаура, береги цельность своего сердца, чтобы испытать чувство настоящей любви.
        — Я хочу быть любимой.
        — Зачем тебе чужая любовь, если ты ее не разделяешь?
        — Мы с тобой разные, Женнихен.
        — Для нас все только начинается.
        — Я могу полюбить лишь выдающегося человека. Он должен хоть чем-нибудь походить на Мавра или на дядю Энгельса,  — сказала Лаура.  — Я еще не встречала такого. Чарлз Маннинг заносчив. Он унаследовал вспыльчивость от матери-испанки и тяжелодумье от отца-англичанина. Его мысль никогда не парит, а ползет по земле. Он пригибает меня книзу. Кроме того, он влюблен как-то очень смешно. А ведь это чувство должно быть героическим. Не правда ли? Я могла бы простить ому сумасшедшие поступки в любви, но только не глупость.
        — Ты действительно к нему совершенно безразлична, Лаура. Мне кажется, хотя я еще никого не любила, что достоинства в любимом человеке являются только поводом, внешним оправданием любви, но не всегда ее причиной. Мы так часто говорим об этом, что могли бы написать с тобой еще один трактат о любви, дополнив Шекспира, Шелли, Бальзака, Стендаля и разных других поэтов и писателей,  — смеясь, добавила Женнихен.
        Она сложила садовые ножи, поставила лейку и, взяв фонарь, пошла к выходу. Лаура нехотя последовала за ней. У двери их ждал небольшой, лохматый щенок Виски. Женни ласково погладила его густую шерсть. Недавно Женнихен и Тусси нашли его, горестно визжавшего, на дороге, ведущей к Хэмпстедским холмам. Пес пылко привязался ко всем обитателям Модена-вилла.
        Луна глядела сквозь решетку из черных ветвей. Лондон готовился ко сну. Сестры прошли на верхний этаж. Женнихен отправилась к отцу, чтобы отнести ему букет цветов. Виски лог на свою подстилку в углу коридора и сразу почувствовал себя сторожем на посту. Вскоре Женнихен вернулась в свою спаленку и, прежде чем лечь, порывшись в книгах, отобрала «Историю Ирландии» и тоненькую брошюрку Мори Вулстонкрафт о борьбе женщин за равноправие, чтобы почитать перед сном. Она жадно отыскивала в густой чаще истории имена выдающихся женщин разных веков и стран и торопилась познакомиться с их судьбами и творениями.
        Маркс упорно проработал весь вечор над «Капиталом», первый том которого готовил к печати, и только после полуночи прошел в комнату жены. Они заговорили о дочерях.
        — Женнихен и Лаура начинают свой путь по неизведанным дорогам чувств и мыслей,  — сказала Женни задумчиво.  — Мне немного страшно за них.
        — Никто не может заменить их в этом путешествии,  — ответил ей Карл. Глаза его, глубоко ушедшие под веки, все еще очень блестящие, добродушно улыбались.
        — Не кажется ли тебе, Мавр, что они мало подготовлены к жизни?
        — Я не понимаю тебя, родная. Вряд ли много в Лондоне девушек, столь хорошо образованных, воспитанных, правдивых и смелых, а вместе с тем неизбалованных и так часто видевших нужду и лишения с самого детства.
        — Все это так, но они привыкли к высоким запросам, к духовной пище самой изысканной. Они знают о пошлости, обмане только по книгам и театру. Девочки беззащитны. Хорошо, если жизнь будет к ним благосклонна, как била к нам, послав людей, столь замечательных, как Энгельс, Вольф, Вейдемейер, Лосснер, Веерт, Либкнехт и многие другие. А если нет? Я боюсь за всех троих. Быть молодым тоже очень трудно.
        Карл задумался. Жена была права.
        — Я читала на днях в «Таймсе» о маленьком, недавно открытом острове близ Гаити. Это подлинный земной рай, и, однако, жители его быстро вымирают.
        — Почему же?
        — Воздух там настолько чист и лишен всяческих бактерии, что, когда к берегу пристал европейский корабль, люди, жившие на этой идеальной земле, никогда не хворавшие, начали вымирать от неведомых им ранее болезней. Они оказались лишенными какой бы то ни было сопротивляемости тому, что не причиняло уже вреда морякам.
        — Будем надеяться, что наши девочки все же защищены. Жизнь была им суровой нянькой.
        — Я призываю себе на помощь мой девиз: «Никогда не отчаиваться», да еще преждевременно. Во всяком случае, дети счастливы в одном  — они обладают пока что завидным здоровьем. Однако я не могу избавиться от тревоги за их будущее.
        — Милая, ты сама часто шутишь, что особенностью твоего характера является повышенная чувствительность и способность пугать себя, рисуя черта на стене.
        — Да, Мавр, без тебя я давно была бы смята такой жизнью.
        Маркс подошел к жене и почтительно поцеловал ей руку.
        — Мы оба, в равной мере, необходимы друг другу,  — сказал он нежно.

        Работая в Интернационале, Маркс показывал пример точности и деловитости. В любую погоду он отправлялся на тихую и непримечательную Грик-стрит, Сохо, где в двухэтажном доме находилось небольшое помещение, снятое Международным Товариществом. Только тяжелая болезнь могла задержать Маркса дома.
        Генеральный секретарь плотник Кример ревностно наблюдал за тем, чтобы члены Генсовета не пропускали заседаний. На разлинованном в клетку темными чернилами листе бумаги против имени каждого руководящего деятеля Интернационала он проставлял либо плюсы, либо минусы. Наибольшее число крестиков пришлось на долю Маркса, который был самым аккуратным из членов Генсовета. Очень редко отсутствовал также портной Эккариус.
        Заседания Генерального совета происходили еженедельно по вторникам в восемь часов вечера. По субботам собирался Подкомитет, членом которого также состоял Маркс. Там сосредоточилась вскоре вся повседневная работа Интернационала, составлялись руководящие документы, отчеты и воззвания.
        Деятельность членов Генерального совета и Подкомитета была не только совершенно безвозмездной, но, напротив того, Маркс и его товарищи сами давали деньги на оплату помещения, освещения, почты, печатных изданий.
        «Чего не хватает нашей партии, так это денег…»  — писал Карл Маркс Энгельсу.
        Однако постепенно стали расти поступления от секций. Незначительные, но обязательные членские взносы несколько пополнили кассу Товарищества.
        Руководители Генерального совета были по преимуществу рабочие. Они приходили на заседания прямо с фабрик или из мастерских после десятичасового, а то и четырнадцатичасового трудового дня.
        Председатель Оджер, сапожник, весьма начитанный, осторожный, немолодой, лысый человек с круглым улыбчивым лицом и выпяченной нижней губой, ко времени избрания в Генеральный совет секретарствовал в Лондонском совете тред-юнионов. Заместителем Оджера был немецкий изгнанник, портной Эккариус, бородатый, бледный, болезненный, живший в постоянной нужде, человек с пытливым умом, склонным к философским обобщениям. Однако недостаток глубоких знаний нередко приводил его к политическим ошибкам. Маркс уделял ему много внимания, стараясь расширить его кругозор, так как ценил его одаренность и преданность революционному делу.
        Кример также принадлежал к видным деятелям тред-юнионистского движения и был типичным представителем обуржуазившегося пролетариата. Он основал Объединенное общество плотников и столяров. Крайне педантичный, деловой, он обладал красивым почерком и завидной памятью. Книга протоколов Генерального совета, которую Кример вел в течение нескольких лет, казалась ему священной, и он тратил немало часов на то, чтобы она содержалась в безукоризненном порядке. Это была большая конторская книга в черном клеенчатом переплете. Обычно в начале каждого заседания Кример оглашал не торопясь протокол всего происходившего в предыдущий вторник и требовал, если не было поправок или возражений, подписи у председателя. Затем он медленно, старательно расписывался сам. Нередко Кример вклеивал в протокольную книгу вырезки из газет с различными сообщениями о заседаниях Генсовета и некоторые напечатанные документы.
        Постепенно книга эта стала летописью дней и трудов Международного Товарищества и запечатлела нетленным прошлое. Так застывшая лава хранит в себе отпечатки былой жизни.
        Генеральный совет занимался организационными, политическими, теоретическими и международными делами. Еженедельно несколько членов Совета посещали различные рабочие общества, чтобы предложить им присоединиться к Международному Товариществу.
        Вскоре в Интернационале насчитывалось уже четырнадцать тысяч членов. К нему примкнули влиятельные многолюдные союзы сапожников и каменщиков. Была основана и газета Интернационала в Англии, названная «Защитник рабочих». Генеральный совет основал Общество борьбы за всеобщее избирательное право.
        Началась упорная борьба с сектантскими воззрениями прудонистов и последователей лассальянцев, пытавшихся приспособить рабочее движение к интересам богачей предпринимателей.
        Как-то давнишний друг Маркса портной Фридрих Лесснер сообщил ему, что из Италии в Лондон приехал Бакунин. Карл решил сам навестить беглеца из Сибири, который во мнении всех революционеров был героем. Шестнадцать лет, с 1848 года, Маркс и Бакунин не видались. Михаил Александрович перешагнул за пятьдесят, но выглядел моложе своих лет. Полнота придала его мощной, атлетической фигуре величавость. Седина легким пепельным налетом легла на его курчавые волосы, смягчая их грубый рыжеватый оттенок. Но борода и бакенбарды остались по-прежнему светло-русого цвета. Из-за очков, с которыми он редко теперь расставался, задорно глядели маленькие, обесцвеченные временем глаза. Жирная кожа на щеках и носу лоснилась. Влажными были его большие пухлые руки. Говорил он много, уверенно, резко и как-то обидно равнодушно слушал собеседника. Но для Маркса он сделал исключение и встретил его почтительно, с изъявлениями симпатии.
        Карл Маркс казался в эту пору более утомленным, нежели Бакунин, хотя был на четыре года моложе его. Маркса особенно изнурял непрекращающийся карбункулез, нередко опасной формы. Несмотря на строгие запрещения врачей и уговоры родных и Энгельса, он по-прежнему продолжал работать по ночам над «Капиталом». Дела в Международном Товариществе Рабочих требовали от него все больше и больше энергии.
        Густая шевелюра величавой головы Маркса была снежно-белой, но в окладистой бороде и в усах оставалось еще много иссиня-черных волос, оттенявших оливково-смуглую кожу лица. Глубокие, продолговатые, необычайно яркие черные глаза приковывали к себе каждого, на кого устремлялись, неповторимым выражением проникновенного ума, сосредоточенной решительности и тонкой иронии. Они словно приоткрывали сложность и гениальность его духовного мира. Частые болезни век не отразились на них, и они сохраняли живость молодости и излучали волны внутреннего света и силы.
        Зрение Маркса, однако, ослабело от непомерного труда, и он пользовался очками, а в обществе  — обычно моноклом, который на черной тесьме постоянно висел поверх его сюртука.
        В то время как Бакунин был одет нарочито пестро, наглухо застегнутый черный сюртук Маркса из мягкого сукна отличался строгостью, опрятностью и элегантностью. Молоды, и красивы были его узкие руки с тонкими, длинными пальцами.
        — Я рад, очень рад снова видеть вас,  — сказал Маркс с дружелюбным чувством, вглядываясь в большое лицо Бакунина,  — это чудо, что ни прусской, ни австрийской, ни русской монархии не удалось…
        — Вздернуть меня на виселицу,  — прервал, смеясь, Бакунин.  — Я сделал все, чтобы помочь им в этом, но…  — он широко раскинул руки,  — кисмет, судьба, очевидно. Были часы, когда я уже считал, что никогда не увижу ни свободы, ни вас, Маркс.
        Он принялся с деланной скромностью рассказывать о том, что называл восхождением на Голгофу: о Шлиссельбургской крепости, Сибири, скитаниях.
        После благополучного побега из России Бакунин нашел приют у Герцена. От него он услышал, будто бы Маркс в английской прессе назвал его шпионом. В действительности статья с такими утверждениями появилась за подписью «Г. Маркс». Автором ее был не Карл Маркс, а неведомый ему однофамилец  — Генрих Маркс. Недоразумение это, естественно, разъяснилось, но, видимо, в угоду Герцену Бакунин так и не повидался с Марксом. Вскоре из Иркутска приехала его жена, Антония Ксаверьевна, и Бакунины решили переселиться в Италию, где не затихала революционная борьба, манило южное солнце и повседневная жизнь была очень дешева по сравнению с Англией. Незадолго до отъезда во Флоренцию Бакунин перевел на русский язык «Коммунистический манифест». При этом он жестоко исказил текст и смысл великого документа. Бакунин предпослал ему столь хитрое предисловие, что можно било усомниться в авторстве Маркса и Энгельса. Читатель волен был предположить, что «Манифест» написан самим Бакуниным.
        Во время второго пребывания Бакунина в Лондоне, в пору зарождения Интернационала, Маркс сам решил возобновить отношения с Бакуниным. В мужестве русского революционера Маркс не сомневался, веря, что Бакунин в царских застенках с честью перенес все испытания.
        Рассказывая о прошлом, Михаил Александрович, конечно, ни единым словом не упомянул о своей исповеди перед русским царем. Он понравился в эту встречу Марксу значительно больше, чем когда бы то ни было раньше. Ему даже показалось, что суровые испытания, которые Бакунин выдержал будто бы не сгибаясь, закалили его душу.
        — Теперь,  — твердо заявил Бакунин Марксу,  — поело польского восстания, я буду участвовать исключительно в социалистическом мировом движении.
        Маркс не скрыл своего удовольствия при этих словах Бакунина.
        — Хорошо,  — сказал он тепло,  — очень хорошо. Давно пора нам бороться вместе.
        Бакунин, распрямив богатырские плечи, откинулся в кресле и, поглаживая бородку, громко заговорил о героических польских повстанцах. По его мнению, русскому правительству были на руку революционные события в Польше. Это стало необходимым, чтобы удержать в спокойствии самое Россию, но царь не рассчитывал встретить столь упорное сопротивление поляков. Борьба длилась целых восемнадцать месяцев.
        — Царское правительство спровоцировало польское восстание,  — утверждал Бакунин.  — Польша потерпела неудачу но двум причинам: из-за коварства Бонапарта и из-за того, что польская аристократия с самого начала медлила с ясным и недвусмысленным провозглашением крестьянского социализма.
        Карл, в свою очередь, подробно рассказал Бакунину о том, как и для чего создано Международное Товарищество Рабочих.
        — Я приветствую его рождение,  — повторил несколько раз Бакунин,  — я хочу тотчас же приняться за работу рука об руку с вами, Карл.
        После долгой и весьма откровенной беседы Маркс простился с Бакуниным, который уже на другой день должен был выехать обратно в Италию.
        Вернувшись домой, Маркс тотчас же написал большое письмо Энгельсу, в котором наряду с другими новостями подробно описал ему свое впечатление от возобновленных отношений с Бакуниным.
        «Бакунин просит тебе кланяться… Он очень справлялся о тебе и о Люпусе,  — писал Маркс другу.  — Когда я сообщил ему о смерти последнего, он сказал, что движение потеряло незаменимого человека».
        Вскоре после этой встречи вышли в свет отдельной брошюрой «Учредительный манифест» и «Временный устав» Интернационала, и Маркс тотчас же отправил Бакунину в Италию несколько экземпляров. Он просил переслать один из них Джузеппе Гарибальди.

        Наступил конец зимы. В Лондоне не прекращались туманы. Маркс болел. Тело его покрылось нарывами вследствие тяжелого, многолетнего нервного истощения. Несмотря на острую боль, невозможность сидеть и двигаться, забинтованный и лихорадящий, он но унывал и огорчался лишь тем, что родные принуждали его хоть на время отложить работу. Однако стоило ему почувствовать себя сколько-нибудь сносно, и он снова принимался за рукопись «Капитала». Однажды большой фурункул появился у него на правой руке. Кисть распухла и побагровела. Обеспокоенная Женни наложила ему повязку. Маркс хотел использовать время, потерянное для работы над рукописью, и заняться чтением. Жар, однако, все усиливался, нестерпимо ныло плечо. Он вынужден был отложить научные книги, и только давно знакомые ему романы Вальтера Скотта «Веверлей» и «Пуритане» оказались отличным отвлекающим средством.
        Как-то утром Карл почувствовал себя несколько лучше. В окно его кабинета заглянуло не частое в последнем месяце зимы солнце, и он принялся за работу. В полдень Ленхен ввела к нему молодого человека лет двадцати трех, высокого, мускулистого, с очень смуглым, матовым лицом и великолепной темной шапкой волос. Немного выпуклые большие черные глаза, крупный нос и сильный рот были очень красивы, они словно отражали порывистый, волевой, неукротимый характер и живой, впечатлительный ум. Маркс невольно удивился внезапно вспыхнувшему в нем чувству симпатии, которое пробудил юноша. Карл любил молодежь, но, много испытав, относился настороженно к каждому незнакомому человеку.
        — Меня зовут Поль Лафарг,  — начал гость звучным, низким голосом и протянул Марксу письмо от гравера Толена, члена французской секции Интернационала.  — Я обещал, что побываю у вас, доктор Маркс, и выполняю поручение,  — холодно добавил молодой человек и хотел откланяться.
        Лафарг был сторонником Прудона и только из вежливости, но просьбе Толена, посетил Маркса. Однако эта встреча решила многое в его жизни.
        Рекомендация Толена, о котором ходили слухи как о неверном человеке, из-за чего он был отстранен только что от работы секретаря-корреспондента Франции в Генеральном совете Международного Товарищества Рабочих, но могла в глазах Маркса особенно украсить Лафарга. Но обаяние молодого человека было столь велико, что развеяло всякие сомнения. Маркс заинтересовался пришедшим. Он задал французу несколько вопросов. Поль Лафарг рассказал об успехах, достигнутых во Франции организацией Интернационала.
        Члены Международного Товарищества Рабочих собирались по вечерам в центре столицы, на улице Гравилье, в полутемной каморке, четыре метра в длину и три в ширину.
        — Помещение, откровенно говоря, у нас прескверное, особенно досадно, что оно в глубине двора, притом зловонного. Париж еще очень богат такими трущобами,  — рассказывал Лафарг.  — Эжен Сю их обессмертил. Но мы наглухо закрываем окна, и табачный дым очень скоро перебивает все запахи нищеты. Толен принес нам изрядно разбитую печку, и когда она топится, то чертовски дымит. Мебель в нашем импровизированном клубе весьма проста. Белый деревянный стол, на котором днем раскладывает свои холсты декоратор Фрибург,  — эта комнатенка является его мастерской,  — вечером служит нам канцелярской конторкой или трибуной, в зависимости от надобности. Два ненадежных табурета и несколько весьма причудливых стульев, найденных на чердаке среди рухляди,  — вот и вся обстановка. Но разве в этом дело! Мы обсуждаем величайшие социальные вопросы и шумим иногда до пробуждения Главного рынка, куда можно отправиться позавтракать у медонских молочниц. Изредка к нам заходят бланкисты. Мы их в нашу секцию пока не принимаем. Вот тут-то и начинается настоящее словесное побоище. Они умелые, спорщики, эти последователи нестареющего
великого драчуна Бланки, но, поверьте, и мы, прудонисты, не остаемся в долгу. Право, это стоит парламентских схваток. Среди французских рабочих, вступивших в Товарищество, есть замечательные парни. Переплетчик Варлен, например, человек с виду весьма кроткий и скромный, в действительности же  — гейзер энергии и воли. Кто его видел хоть раз  — не забудет. Умен, начитан, талантлив в каждом слове, поступке, мысли. Если б вы видели его проникновенные глаза и слышали, как он говорит! Кстати, он и поет отлично. Есть у нас и другие весьма развитые и одаренные рабочие.
        Маркс слушал молодого человека с большим вниманием.
        Подошло время обеда, а Лафарг все еще не собирался уходить, и Женни пригласила его в столовую.
        Студент был заметно поражен красотой дочерей Маркса, которые встретили его просто и ласково, без какого-либо жеманства. Редкий день за обеденным столом в Модена-вилла на Мейтленд-парк Род № 1, где уже год жил Маркс со своей семьей, не сидел кто-либо из его единомышленников. Гостеприимство, присущее Женни и Карлу, хорошо знали все их товарищи но партии и борьбе.
        За обедом Поль Лафарг, говоря о себе, сообщил, что родился на острове Куба, в городе Сант-Яго. Отец его имел там небольшую плантацию.
        — Моя бабушка, мать отца, была негритянкой,  — добавил он неожиданно, обведя всех присутствующих испытующим взглядом больших черных глаз.
        «Гибрид. Так вот откуда этот особенный цвет кожи, своеобразная форма черепа, отсутствие белых лунок на ногтях, быстрота мышления, разительно живой темперамент»,  — подумал Маркс, который обладал острой наблюдательностью; от него ничего не могло укрыться. Лафарг нравился ему с каждым часом больше.
        — Мулат? Ваша родина Куба? Это, право, замечательно!  — воскликнула Лаура. Эта самая красивая и элегантная из дочерей Маркса особенно понравилась Лафаргу.
        — Увы, мне было всего девять лет, когда отец увез нас во Францию, и с тех пор мои родные живут в Вордо, наименее экзотическом из городов Европы,  — с некоторым сожалением продолжал Поль Лафарг.
        Когда обед был окончен и девушки остались одни, Женнихен сказала, пытливо глядя на Лауру:
        — Этот юноша строен, силен и красив, каким, вероятно, был Отелло. Он весь из огня и энергии.
        — Я предпочитаю холодность англосаксов. Но хочешь ли ты, Ди, стать его Дездемоной?
        Поль Лафарг в это время рассказывал о себе Марксу в его тихом кабинете.
        Завершив среднее образование, он поступил в Медицинскую академию и через несколько лет должен был стать врачом. Как и дочери Маркса, особенно Женнихен, студент-медик увлекался не только вопросами переустройства мира, но и литературой, музыкой, гимнастикой.
        Маркс закурил и предложил сигару гостю. Лафарг с любопытством разглядывал окружавшую его обстановку, жадно прислушивался к каждому слову Маркса, который вызывал в нем все возраставшее благоговейное чувство восхищения. Юноша был покорен всем, что нашел в доме № 1 на Мейтленд-парк Род.
        — Наука вовсе не эгоистическое удовольствие,  — говорил между тем Карл,  — и те счастливцы, которые могут посвятить себя ей, первыми обязаны отдавать свои знания на службу человечеству.  — Говоря о себе, он несколько раз повторил:  — Я работаю для людей.
        Вместе с тем Маркс утверждал, что ученый никогда но должен отказываться от активнейшего участия в общественной жизни и сидеть взаперти в своем кабинете или лаборатории.
        — Вроде крысы, забравшейся в сыр,  — пояснил Карл, заразительно рассмеявшись.  — Нельзя не вмешиваться активно в самое жизнь и в общественную и политическую борьбу своих современников. Это ведь тоже значит работать для человечества.
        Поль Лафарг с первой встречи ощутил на себе благотворное влияние Маркса. Он чувствовал себя одновременно и растерянным и счастливым. «Какой, однако, большой, исключительный человек. Он и ученый, и несравненный агитатор, и мастер социалистической мысли»,  — думал Лафарг, глядя на Маркса, шагавшего по кабинету с трубкой, которая то и дело затухала. Маркс снова и снова нетерпеливо, на ходу, разжигал ее, истребляя при этом множество спичек. Во время беседы он часто останавливался у стола и мгновенно отыскивал в бумагах, которые для постороннего глаза, казалось, лежали в крайнем беспорядке, то, что требовалось. Изредка, когда принимался читать, он прибегал к моноклю, чтобы лучше видеть.
        — На днях «Таймс»,  — сказал он, нагнувшись к столу, я в груде наваленных газет нашел нужный номер,  — опубликовал любезное письмо Авраама Линкольна Международному Товариществу Рабочих. Это ответ на поздравление, которое мы, Генеральный совет Интернационала, послали ему в связи с повторным избранием на пост президента в ноябре прошлого года. Как вы, верно, помните, Линкольн получил тогда огромное большинство голосов.
        — Я слышал, что вы автор этого послания, но не читал его.
        — Вот оно.  — Маркс извлек из кипы рукописных текстов небольшой лист бумаги.  — Мы ратуем за освобождение негров. Вам все это будет особенно интересно.
        — Да, конечно. Ведь в моих жилах течет и негритянская кровь.
        Лафарг не торопясь прочел обращение к президенту и задержался на тех строках, которые показались ему особенно удачными. Они многое ему объяснили.
        «Милостивый государь!
        …Если умеренным лозунгом Вашего первого избрания было сопротивление могуществу рабовладельцев, то победный боевой клич Вашего вторичного избрания гласит: смерть рабству!  — писал Маркс.
        Когда олигархия 300 000 рабовладельцев дерзнула впервые в мировой истории написать слово «рабство» на знамени вооруженного мятежа, когда в тех самых местах, где возникла впервые, около ста лет назад, идея единой великой демократической республики, где была провозглашена первая декларация прав человека и был дан первый толчок европейской революции XVIII века, когда в тех самых местах контрреволюция с неизменной последовательностью похвалялась тем, что упразднила «идеи, господствовавшие в те времена, когда создавалась прежняя конституция»…. и цинично провозглашала собственность на человека «краеугольным камнем нового здания»  — тогда рабочий класс Европы понял сразу… что мятеж рабовладельцев прозвучит набатом для всеобщего крестового похода собственности против труда и что судьбы трудящихся, их надежды на будущее и даже их прошлые завоевания поставлены на карту в этой грандиозной войне по ту сторону Атлантического океана.
        …Рабочие Европы твердо верят, что подобно тому как американская война за независимость положила начало эре господства буржуазии, так американская война против рабства положит начало эре господства рабочего класса. Предвестие грядущей эпохи они усматривают в том, что на Авраама Линкольна, честного сына рабочего класса, пал жребий провести свою страну сквозь беспримерные бои за освобождение порабощенной расы и преобразование общественного строя».
        Маркс охотно отвечал на многочисленные вопросы Лафарга и объяснил ему, что сам пришел к коммунистическим убеждениям не из сентиментальных побуждений, хотя и глубоко сочувствовал страданиям рабочего класса, но, главное, в результате изучения истории и политической экономии.
        — Я уверен,  — добавил он под конец,  — что каждый беспристрастный ум, свободный от влияния капиталистических интересов и не ослепленный классовыми предрассудками, непременно придет к тем же выводам и станет коммунистом. Это, несомненно, относится и к вам.
        В этот первый приезд в Лондон Лафарг больше не виделся с Марксом, он вскоре вернулся во Францию и со свойственной ему кипучей энергией бросился в водоворот Политической жизни, увлеченный борьбой с режимом Лун Бонапарта. Взгляды его значительно изменились, и теперь он сам рвался в Лондон, к Марксу. Позже, преследуемый бонапартистами, Поль Лафарг вынужден был эмигрировать в Англию, где вскоре вошел в состав Генсовета Интернационала.
        Спустя два месяца после беседы Маркса с Лафаргом о событиях в Америко весь мир облетела трагическая весть: президент Авраам Линкольн пал от руки подосланного убийцы. Маркс, Энгельс и все их единомышленники были потрясены этим страшным преступлением.

        Весной 1865 года офицер американской армии Сигизмунд Красоцкий отправился из Сент-Луиса в Вашингтон по поручению командующего военным округом полковника Иосифа Вейдемейера. Полковник был близким другом Карла Маркса, членом Союза коммунистов, стойким борцом во время революции 1848 года в Германии. С тех пор как он стал изгнанником и переселился в Америку, между Марксом и Вейдемейером не прекращалась переписка.
        Участник польского восстания тридцатых годов Сигизмунд Красоцкий, так же как и Вейдемейер, воевал против рабовладельцев Юга в рядах армии северян. Ехать пришлось на перекладных по глухим лесам, проселкам, мимо новостроящихся городков. Дорога была нелегкой, не раз приходилось сворачивать в сторону, объезжать линию фронта. Красоцкий вез важные секретные документы военному министру Эдвину Стентону, влиятельному деятелю в правительстве Авраама Линкольна.
        Война приближалась к концу. Стояла великолепная весна, перекликались птицы, на голых ветках набухали свежие почки. Неприхотливая природа напомнила Красоцкому люблинскую землю. Более тридцати лет он не видел родных полей, густо поросших светло-желтыми лютиками…
        Красоцкий только недавно снял белую повязку со лба. На месте штыковой раны, едва не стоившей ему жизни, остался грубый синий рубец. Его офицерский костюм был в заплатах, сапоги прохудились. Но каким это все казалось незначительным по сравнению с радостью, которую он разделял со всеми встречавшимися ему в пути людьми.
        «Победа, победа, отмена рабства на всем континенте»,  — слышалось со всех сторон.
        Девятого апреля 1865 года Красоцкий добрался до Вашингтона, и в этот именно день кончилась кровопролитная гражданская война. Северяне ликовали.
        Поздно вечером посланец из Сент-Луиса был принят министром. Стентон сидел за столом и, насупившись, перелистывал депеши.
        — Садитесь, капитан,  — бросил он властно.
        «Стентон мрачен, как поздняя осень, несмотря на столь счастливое событие»,  — подумал Красоцкий, вглядываясь в его недоброе темное лицо.
        — Итак, вы не только храбрый офицер американской армии, но также участник польского восстания тысяча восемьсот тридцатого года. Останетесь ли вы в нашей стране навсегда?
        — Вряд ли, господин министр. Сердце мое и моей жены принадлежит нашей далекой родине.
        — Вы, следовательно, из племени вечных революционеров. Кочевник. Рад знакомству с вами. Война считается оконченной, и субординация сейчас неуместна. Не хотите ли поужинать со мной? Ираида, в обстановке, похожей на привал.
        Стентон встал, и Красоцкий пошел за ним в соседнюю комнату, неуютную, как походная канцелярия. На простом столе был сервирован ужин: холодная телятина, овощи, вино и кофе.
        — Я часто ночевал здесь, чтобы быть всегда на посту. Минута промедления в штабе иногда решала исход боя. Недальновидные люди,  — продолжал Стентон, нарезав мясо и разложив его по тарелкам,  — вообразили, что война уже кончилась. Заблуждаются. Она будет еще продолжаться, только отныне скрытая,  — значит, еще более опасная.  — Стентон злобно поджал губы.  — Чувствительные политики считают, что капитуляция Южных штатов дает им право на милосердие, снисхождение к противнику. А что думаете об этом вы, бывший повстанец?
        — Вопрос ваш застал меня врасплох, но победители обязаны быть великодушными. Террор к тому же  — это палка о двух концах,  — твердо ответил Красоцкий.
        Стентон посмотрел на него исподлобья и принялся за еду. Несколько минут длилось молчание. Затем министр вытер фуляровым клетчатым платком жирные губы и сказал:
        — Жалостливые правители  — бедствие для государства. Надо добить врага, пока он слаб. Примирение  — это предательство против нации. А кто отомстит за наших погибших братьев? За каждую каплю крови северянина нужно выпустить тонны крови из побежденных южан. Но но это главное. Капитуляция не оплатит нам наших убытков. Их должны возместить враги. Пусть богатые плантаторы выплатят нам все до копейки. Война  — это обогащение тех, кто ее выиграл. Если южане откажутся раскрыть свою мошну, в наших лесах достаточно деревьев, чтобы повесить этих негодяев.
        Красоцкий широко раскрытыми глазами смотрел на Стентона и невольно отодвинул бокал вина. Он вспомнил, что читал сегодня речь президента о необходимости амнистии.
        «Пусть никто не ждет от меня, что я приму участие в убийстве этих людей, даже самых худших из них,  — говорил Линкольн.  — Если мы хотим сотрудничать и снова стать едиными, то пора покончить с упреками».
        — Авраам Линкольн,  — сказал поляк холодно,  — но разделяет ваших взглядов. Он был беспощаден и жесток во время войны, но сейчас круто изменился. Братоубийственная схватка кончилась. Нужны мир и объединение.
        — Вы, по-видимому, в молодости валили лес вместе с нашим президентом? Ваши мнения столь схожи,  — рассмеявшись, спросил Стентон.
        — Что ж, он величайший из дровосеков, если сумел вырубить рабство в Америке.
        — Мне понятна теперь причина поражения польских восстаний. Мягкотелость. Смирение. О, я человек совсем другой породы и, как видите, добыл-таки победу для моей нации.
        «Какой опасный честолюбец. Знает ли президент, что у него есть столь явный и могущественный враг?»  — подумал Сигизмунд.
        Дежурный офицер в это время доложил о Лафайете Бекере, шефе тайной полиции, подчиненной военному министру. Толстощекий, упитанный бригадный генерал показался Красоцкому человеком довольно приятным в обращении, хотя и плутоватым. Маленькие, заплывшие жиром глазки его шныряли с невероятной быстротой с предмета на предмет, ни на чем не задерживаясь.
        — Этот поляк пролил кровь за великую Америку,  — сказал Стентон.  — Кстати, где вы остановились на ночлег, капитан?
        Красоцкий признался, что в гостиницах не смог в этот бурный, праздничный день найти себе пристанище.
        — Тем лучше,  — вмешался в разговор Бекер,  — вы переночуете у меня.
        — А пока,  — приказал министр,  — обождите генерала в приемной.
        Поклонившись, Красоцкий вышел. Он долго не мог побороть неопределенное и весьма тягостное чувство, которое вынес, расставшись с Стентоном.
        «Есть люди, несущие в себе тяжесть противоречивых недобрых мыслей и желаний. Они как бы перекладывают на всех, с кем общаются, часть своего груза,  — подумал Сигизмунд.  — Стентон из числа таких трудных, деспотических натур».

        Лафайет Бекер удивил Красоцкого своей словоохотливостью, граничащей с болтливостью. Это казалось тем более неожиданным, что по роду своей деятельности он должен быть скрытным и молчаливым. Сигизмунд знал, что с начала войны Бекер возглавлял секретнейшее учреждение республики. Впрочем, говоря о чем попало, начальник полиции не касался своих дел. В море слов он легче избегал запретных тем. Его любимой поговоркой, которую он вставлял в разговор иногда без всякого повода, было: «Сделал  — не бойся, боишься  — не делай».
        Привычка много лет подряд работать по ночам развила у шефа тайной полиции упорную бессонницу, и до утра Красоцкий покорно терпел его многословие. Запасшись вином и сигарами, развалившись в кресле, Бекер развлекал беседою своего случайного гостя. Зато тот неожиданно узнал много интересного.
        — Линкольн  — убежденный фаталист,  — рассказал ему Бекер.  — Он прав: кому суждено умереть в постели, тому ничего не грозит в дороге. Хороший, неподкупный, простой человек президент. А между тем у него много врагов, и, пожалуй, теперь их больше поблизости, чем на Юге. Если с ним что-нибудь случится, южанам несдобровать. Он ведь твердый сторонник амнистии и замирения. А есть очень влиятельные у нас люди, которые хотят жестокой расправы над побежденными и требуют мести.
        — Я слыхал уже об этом,  — подтвердил Красоцкий, вспомнив Стентона.
        — Линкольн очень смел и упрям. Он ничего не боится и настойчиво отказывается от всяких мер предосторожности. Его личная охрана ничтожно мала. Недавно он заявил нам: «Я привык думать, что, если кто-нибудь захочет меня убить, он все равно это сделает. Даже если бы я носил панцирь и был окружен телохранителями, это не помогло бы». Он прав. Я-то уж это знаю. Нельзя уберечься от домашнего вора и убийцы, если он скрывается под личиной друга и находится рядом. Разве спасешься от Иуды?
        Последние слова Бекер произнес столь многозначительно, что Красоцкий запомнил их навсегда.

        Четырнадцатого апреля в Вашингтонском театре давалось праздничное представление по случаю окончания войны. В первой ложе, украшенной полосато-звездным знаменем, у самой сцены, незадолго до начала появился президент с женой. Их встретили шумными приветствиями и аплодисментами. Авраам Линкольн поклонился и сел. Очень скромный, он тяготился внешними проявлениями внимания. Худое длинное лицо Линкольна с утомленными глазами было болезненно бледным. Его жена, миловидная моложавая женщина, с трудом преодолевала несвойственное ей беспокойство.
        — Я слыхала, как ты просил Стентона,  — внезапно вспомнила она,  — назначить для охраны этой ложи майора Экерта. Он отличается завидной физической силой, симпатичен и, главное, честный, преданный тебе человек. Почему военный министр услал его?
        — Нас караулит за дверью какой-то нетрезвый парень,  — беспечно смеясь, сказал Линкольн.  — Странная затея Стентона. Я, впрочем, убежден, что наш горе-телохранитель уже отправился пьянствовать в буфет. Оно и лучше.
        Оркестр грянул гимн республики, звучавший в этот день особенно величественно. Все встали. Шурша, поднялся занавес, и начался спектакль.
        Красоцкий находился в партере. Он подолгу смотрел на Линкольна, который был ему всегда очень симпатичен, и, однако, не заметил, как разыгралась трагедия в маленькой ложе у сцены, не видел, как около 10 часов вечера совершенно беспрепятственно вошел туда молодой усатый брюнет, уверенной рукой нацелил пистолет в затылок президента и спустил курок. Музыка на сцене заглушила сухой треск выстрела. Захлебываясь кровью, Линкольн беспомощно сполз с кресла. Крик его жены совпал с мгновением, когда убийца, перекинув ногу через барьер, запутался в атласном знамени, спускавшемся вдоль ложи, и внезапно рухнул на сцену. Быстро поднявшись на ноги, он сиплым голосом крикнул что-то невнятное в оцепеневший зал и, расталкивая артистов, не понявших, что произошло, скрылся. Красоцкий осознал все, лишь когда, мимо него пронесли смертельно раненного президента.
        «Как могло случиться,  — думал он, блуждая по городу, где царило смятенье и горе,  — что убийца получил не только свободный доступ в ложу президента, но и беспрепятственно исчез».
        Тотчас же после покушения президента Эдвин Стентон стал фактическим правителем страны. В доме напротив театра, где лежал умирающий Авраам Линкольн, он отдавал распоряжения и диктовал указы. Вице-президента Джонсона он уговорил отправиться домой, якобы для того, чтобы не рисковать его жизнью. По приказу Стентона, все дороги вокруг Вашингтона были оцеплены, кроме двух основных, ведущих на юг страны. Одной из них воспользовался террорист. Имя его стало тотчас же известно: актер Джон Уилкс Бут. Был ли это маньяк, желавший любой ценой, даже совершая преступление, привлечь к себе хоть на миг внимание человечества, или разъяренный фанатик-изувер, мстивший за раскрепощение негров; психически больной человек или наемный брави, соблазненный большим вознаграждением и обещанием безнаказанности? Кто дал ему в руки пистолет, толкнул и подготовил убийство? Почему верный Линкольну майор Экерт был отправлен в этот вечер из города, а к президенту в качестве охранника приставили пьяницу, отлучившегося именно тогда, когда Бут подошел к ложе? Бездонная тайна окружала совершившееся преступление.
        Так как Красоцкий все еще жил в особняке Лафайета Бекера, он знал все, что было связано с поимкой преступника. Бут так и но попал живым в руки правосудия. Настигнутый в одном из селений местными жителями, он был убит в упор неизвестно кем именно тогда, когда мог быть захвачен. Кто выстрелил в Бута, осталось невыясненным. Так убрали человека, столь нужного для раскрытия тайны убийства Линкольна.
        Красоцкий не узнавал Лафайета Бекера в эти напряженные дни. Куда девались его благодушие и разговорчивость. Он перестал повторять свою излюбленную поговорку: «Сделал  — не бойся, боишься  — не делай».
        — Вы знаете, что заявил Стентон над трупом президента? «Отныне он принадлежит вечности»,  — сообщил Бекер, войдя к Красоцкому поздно ночью с большим графином виски.
        — Кто же участвовал в заговоре на жизнь Линкольна? Ведь Бут всего лишь исполнитель,  — настойчиво допытывался Красоцкий.
        После долгого молчания, выпив несколько рюмок спиртного, Бекер внезапно разговорился.
        — В новом Риме жили трое,  — начал он, заикаясь,  — Иуда, Брут и Шпион. Когда павший праведник лежал на смертном одре, пришел Иуда и поцеловал мертвое чело. «Он принадлежит теперь вечности, а нация отныне должна принадлежать мне»,  — сказал предатель. Вот как все было.
        Бекер говорил как бы в трансе, размахивая руками и глядя неподвижно в пространство. Красоцкий почувствовал, что кровь застучала в висках. Он поспешно вышел из комнаты, но Бекер догнал его.
        — Слушайте,  — сказал он, протрезвев,  — я говорил с вами, как на исповеди. В вас есть что-то особенное. Как бы это сказать? Вы похожи на тех святых, которые готовы пожертвовать собой ради таких смешных, нереальных понятий, как правда, справедливость, бескорыстье. Но то, что вы сейчас слыхали, может стоить не только мне, но и вам головы. Мы живем в стране, где все зиждется на насилье и крови. Не верьте ничьим словам, вы сами видели недурной спектакль в Вашингтонском театре. Стентон уже спрашивал меня, отчего вы так долго болтаетесь в Вашингтоне. Это предупреждение. Есть одно жизненное правило  — меньше знать. Понятно? И еще запомните: из ста ослов не сделать одной лошади, так же как из ста подозрений не сделать и одной улики. Уезжайте поскорее и благодарите вашего бога, что внушили мне симпатию. Вы профессионал-революционер, а я профессионал-шпион. С большой буквы Шпион, заметьте.
        На другое утро Красоцкий начал собираться в обратный путь, но внезапно заболел и слег в постель. В это время в Вашингтоне с небывалой торопливостью прошел суд над подозреваемыми сообщниками Бута. С ними расправились быстро и жестоко. К следствию и делам, связанным с гибелью Авраама Линкольна, Эдвин Стентон не допускал никого. Когда Красоцкий выздоровел, к нему приехал Бекер. Он исхудал и казался помешанным.
        — Вас требует военный министр. У него нюх гиены. Будьте осторожны. А я человек уже отпетый. Меня постоянно преследуют. Это опытные профессионалы-убийцы. Я больше но в силах их перехитрить. Есть работа, в которую включается также обязательство принять безропотно мученический венец.  — Бекер попытался смеяться, но получилось нечто похожее на волчий вой.
        Когда Красоцкий явился в Военное министерство, Стентон подал ему пакет, адресованный в Сент-Луис, и сказал многозначительно:
        — После нашей встречи Америка потеряла одного из лучших своих сынов. Помните, я говорил вам, к чему ведет в политике уступчивость и мягкость? Смерть президента Линкольна не представляет ничего загадочного. Южные штаты, точнее, владельцы огромных хлопковых плантаций ненавидели его как своего злейшего врага, ведь это он дал свободу неграм. Именно Линкольн провозгласил отмену рабства. Восставший Юг был изолирован и разбит нами. Но там возникло тайное общество, поставившее своей целью убийство президента. Бут был послан этими людьми. Я всегда говорил, что южан надо беспощадно уничтожать, однако не встречал в этом поддержки. К тому же Линкольн не хотел, чтобы его охраняли, хотя знал о грозившей ему опасности. Он был преступно доверчив и беспечен…
        — Но, простите, господин министр,  — не выдержал Красоцкий, хотя и дал себе ранее слово молчать,  — о чем думали единомышленники, соратники, находившиеся подле президента? Они обязаны были охранять его, предупредить преступление. Жизнь Авраама Линкольна принадлежала не только ему, но всей ого родине. Такие люди, как он, гордость нации.
        Красоцкий смолк, пораженный тем, как исказилось лицо Стентона.
        — Послушайте, капитан,  — сказал тот глухо.  — Вы не знаете коварства плантаторов Юга. Вы здесь чужой. Мы признательны вам за участие в войне нашего народа, однако поляки  — бунтари по природе. Я не хочу причинять вам неприятностей. Климат Америки, по моему мнению, вам отныне вреден.  — Стентон подошел к календарю и, перевернув тридцать листков, назвал число, когда Красоцкому надлежит сесть на корабль, отплывающий в Европу. Затем, не сказав более ни слова, он вышел из кабинета.

        Через три недели Сигизмунд Красоцкий с семьей, сердечно распрощавшись с Вейдемейерами, так и не узнавшими причины столь поспешного его отъезда, покинул навсегда берега Америки. Первым местом, где они остановились, был город на Адриатическом побережье.
        …Венеция  — слово, тревожащее слух, как гениальная, надоевшая, запетая песня, пронесенная но миру всеми музыкальными инструментами, включая шарманку. Слово, наваливающееся грудой назойливых образов: город домов-лодок, стройных гондольеров, пестрых карнавалов, нестихающих песен, вечной луны.
        Гипноз исчезнувшего величия «королевы адриатических вод» трудно одолим.
        Люди второй половины XIX века как бы атавистически переняли глубокое изумленно своих далеких предков, видевших и прославивших страну-чудо, город на столбах и сваях, среди невскипающих вод, где каналы и триста девяносто мостов подменили улицы, где дома, придвинутые к самой воде, украшены тончайшим деревянным кружевом, рисунок которого украден у индусов, мавров и византийцев.
        Оцепенение заезжих торговых гостей из дымной Англии, чье небо, природа и религия так разнились от венецианских, восторг суровых, отважных, вольных граждан Великого Новгорода, мечты бунтарей-пиратов на несколько веков определили отношение к столице на лагуне.
        Белая Венеция  — город мертвых. Подтачиваемые веками палаццо вдоль каналов, унылый готический Дворец дожей  — морги, куда свалено прошлое.
        Человеческие шаги в пустых залах гулки, подобны ударам молота по крышке гроба.
        Многоцветные фрески в залах советов трехсот, ста и десяти упорно навязывают новому веку происшествия нескольких столетий венецианского могущества.
        Во Дворце дожей с потолков смотрят вниз выцветшими, пустыми глазами сто двадцать похожих один на другого седовласых, бородатых патриархов. Одни, как дож Дандало, прославлены чудовищными грабежами Малой Азин в пору доходных крестовых походов; другие, как дож Витале Микеле, отличались в морских сражениях с генуэзцами.
        Тщетно с помощью мощей святого Марка, вывезенных из Египта, пытался в течение многих столетий «Совет десяти», подлинный хозяин республики, приобщить к католической церкви несговорчивых протестантов, расчетливых православных, фанатических магометан и буддистов, бросавших якорь у венецианского берега.
        Нравы аристократической республики, кровавую неустанную борьбу за власть, небывалые преступления правителей воскрешает тюрьма при Дворце дожей.
        Душное подземелье сложными ходами соединялось непосредственно с трибуналом, с залом пыток великого инквизитора.
        Великий инквизитор редко пытал воров, фальшивомонетчиков, грабителей. Венецианская республика всегда нуждалась в кадрах наемных убийц, умелых разбойников и шантажистов.
        Только погубленные случаем или сообщниками интриганы, соперники дожей, честолюбивые неудачники и редкие вольнолюбцы удостаивались чести, прежде чем подставить голову топору, предстать перед инквизицией.
        С Моста вздохов  — дороги смертников  — стеклянная галерея приводит во дворец, где хранятся великие творения Тициана: золотоволосые мадонны и грешницы.
        О наполеоновском шторме говорят больше, нежели исторические исследования, посредственные копии картин, заменившие увезенные в Париж драгоценные трофеи итальянского похода  — творения прославленных венецианских мастеров.
        Угрюмое господство княжеского австрийского дома проходит стороной от величавого памятника господства венецианской знати.
        Безропотно, морской звездой, выброшенной на лагуну, умирает Венеция.
        Игрушечный порт  — излюбленное ложе карнавальных гондол, удобное вместилище азиатских фелюг, пестро расписанных парусных кораблей, нарядных судов чужеземцев  — не годится для чудовищ нового века, выдыхающих удушливый коричневый дым из несокрушимых чугунных легких.
        Падение Византии, открытие Америки и новых путей в Индию решили судьбу «страны 117 островов». Генуя, неотступавшая соперница Венеции, отвлекла в свою опальную бухту на Средиземном море товары Ломбардии. Могущественную державу, олигархическую республику, культурный, артистический центр средневековья ждала та же участь, что ранее Византию, позже Голландию и Португалию.

        …В ту же пору, что и Красоцкие, в Венецию из Флоренции приехал Михаил Александрович Бакунин.
        Он много странствовал по Италии и проповедовал социализм. Речи его были очень непоследовательны и путаны. Однако он имел успех и производил большое впечатление благодаря внушительной внешности, громкому, резкому голосу и особенно ореолу мученичества, который окружал его имя.
        Бакунин долго гулял по Венеции, которую раньше никогда но видел. На Пиацце он осмотрел знаменитый храм святого Марка. О крестовых походах, о частых пиратских набегах, о несметных сокровищах Венеции, о маврах на службе дожей, привезших с собою свою культуру, свидетельствует многоцветный, неуклюжий, весь в заплатах драгоценной мозаики сундук  — дворцовый собор. Бакунин думал, что венецианские властители напрасно возомнили, что смогут превзойти архитектурной роскошью, драгоценным убранством своей молельни круглые византийские церкви Константинополя, плоские квадратные мечети арабов, продолговатые храмы последних язычников с острова Кипра.
        Внезапно к задумавшемуся Бакунину подошла скромно одетая дама. Рядом с ней шла девочка лет десяти в голубом пышном платьице, отделанном кружевами и воланами, с продолговатым бледным личиком и немного выпуклыми зеленоватыми глазами. Бакунин, обычно равнодушный к детям, обратил внимание на вопрошающий и строгий взгляд ребенка.
        — Здравствуйте, Михаил Александрович!  — обратилась к нему между тем дама по-русски.
        — Рад слышать родную речь, но не припоминаю…  — замялся Бакунин, поправляя очки.
        — Оно понятно. Прошло восемнадцать лет с тех пор, как мы видались в последний раз. Что ж, представлюсь, коли позапамятовали. Лиза Мосолова. Говорит вам что-нибудь это имя?
        — Экая неожиданность. Еще бы. Я часто вспоминал о вас и слыхал, что…
        — Я замужем и теперь уже редко кто называет меня иначе, нежели Елизавета Павловна Красоцкая.
        — Вот и великолепно. Надеюсь, вы разрешите мне проводить вас. Здравствуйте, юная барышня, я знал вашу маменьку давно, очень давно. Впрочем, и тогда я был уже бродяга, мечтатель и вечный борец за правду, а теперь я еще и беглый каторжник.
        — Здравствуйте,  — сказала Ася тоненьким голоском и церемонно присела.
        — Простите нас, Михаил Александрович, но нынче нам недосуг. Мы торопимся. Мой муж хворает и остался один в гостинице. Всего два дня, как мы в Европе.
        — Я хотел бы повидаться с вами, Лиза. Мы когда-то были друзьями.
        — Да,  — тихо ответила Лиза,  — были.
        Бакунин назвал Лизе отель, где остановился.
        — Я дам вам знать, где и когда нам можно будет встретиться,  — обещала она.
        — Какой он противный, высоченный, нескладный,  — сказала Лея, когда Бакунин скрылся за баптистерией собора.  — Он мне совсем, совсем не нравится,  — продолжала девочка, но умолкла, заметив, что ее не слушают.
        Лизу глубоко поразила встреча с человеком, которого она любила много лет. Ей припомнился Брюссель, где в канун революции 1848 года она провела с Бакуниным несколько счастливых дней. Потом из Парижа пришло известие о низвержении монархии. Мишель уехал. Тоска по нем и одиночество заставили ее позабыть женское достоинство и броситься на поиски возлюбленного. Он избегал ее долго. Наконец они вновь повстречались и сошлись. Бакунин метался. Он был жалок, растерян, жаждал громкого подвига и славы. Лиза пыталась вернуть ему уверенность в себе, терпеливо сносила его капризы, утешала, как мать и друг. Все свое жалованье гувернантки она отдавала Бакунину. Она верила в то, что он  — натура избранная для великой революционной миссии. Настали дни Дрезденского восстания. Бакунин храбро сражался на баррикадах, воодушевлял колеблющихся и шел навстречу смерти. Если б не его соратники, он взорвал бы городскую ратушу вместе с собой, когда исход борьбы был предрешен и повстанцы оказались окруженными контрреволюционерами. Затем гряда из камней и железа разделила Лизу и Бакунина.
        Бакунина приковывали цепями к стенам прусских и австрийских тюрем, дважды он выслушивал смертные приговоры. Наконец его выдали русскому царю. В Алексеевской равелине смерть подступила к нему вплотную. Казалось, спасения нет. Бакунин упал на колени, он пополз к трону, умоляя о пощаде, кляня свое прошлое революционного бойца, восхваляя самодержавие, отрекаясь от соратников. Царь не поверил, но простил. Покаяние-исповедь Бакунина осталось в личной канцелярии его величества. Никто не знал о падении Бакунина, о позоре, которым покрыл себя навеки близкий родственник великого декабриста Муравьева-Апостола.
        Лиза верила в честность, несокрушимую волю и подвиг Бакунина. Могла ли она винить его за отсутствие любви к ней? Это было только ее личное несчастье. Она давно преодолела свое чувство и горечь, когда узнала, что отвергнута и забыта. Бакунин внушал ей прежнее уважение. Ей хотелось узнать его таким, каким он стал по прошествии столь многих испытаний и лет. Прошлое воскресло в ее памяти. Но новая встреча Бакунина и Лизы произошла не скоро. Венеция покорила ее своей красотой. Вместе с мужем и пытливой Асей, плывя на черной, позолоченной, громоздкой гондоле по узкому каналу, она но раз любовалась похожим на терем мостом Риальто, знакомым ей с детства, как возвышенные строки Торквато Тассо, приключения сластолюбивого Казановы или поэтические страницы «Консуэло» Жорж Санд. Лиза разглядывала лицо гребца, его вспухшие руки, с трудом опускающие в воду весла. Гондольер стоял на корме, дрожа на сыром пронизывающем ветру, переругиваясь с встречным лодочником, задевшим край его пестро раскрашенной лодки.
        — Проклятое ремесло,  — бурчал он.  — Слава мадонне, мои сыновья ушли из этой сырой ямы на фабрики Милана.
        Венецианцы. Лиза уже видела их среди каменщиков и землекопов, которым Америка доверила наиболее трудную и неблагодарную работу. Их было очень много в кварталах итальянской голытьбы Нью-Йорка.
        Опустели палаццо на каналах Венеции, но бойко торговали лавочники на Пиацце и старались услужить иностранцам хозяева гостиниц и прокопченных, пахнущих чесноком трактиров. Там приготовляли отличный луковый суп и макароны по-неаполитански. В мрачных городских закоулках, воспетые поэтами, запечатленные художниками венецианки, часто больные чахоткой и трахомой, расшивали в домах-бараках цветным шелком черные шали. Мужчины с искривленными профессией позвоночниками накладывали на клей кусочки стекол, собирали мозаичные картинки: ручных голубей, гондолу под Мостом вздохов.
        В полутемной смрадной мастерской несколько горемычных калек, бывшие солдаты Гарибальди, изготовляли искрящиеся, чистейшие зеркала. Десятки стекол со всех сторон без конца отражали их обезображенные войнами лица и тела.
        На многочисленных мостах гнили зловонные отбросы. И дети, научившиеся плавать чуть ли не раньше, чем ходить, лягушатами копошились на прибрежных камнях.
        Из привокзальной Венеции в лавки вокруг собора святого Марка доставлялись цветные бусы, непревзойденной ясности и чистоты стекло и люстры, прославленные шали-то, что производила и продавала Венеция.
        Пробродив несколько часов по отдаленным островкам, Лиза вернулась подавленной.
        — И здесь некуда уйти от мрачной и злой правды жизни,  — сказала она мужу,  — всюду те же контрасты. Этот город-морг так бесконечно печален.
        Лиза ничего не утаивала от мужа. С первых дней брака между ними установились отношения, основанные на искренности и доверии.
        — Без этого совместная жизнь лишена смысла,  — сказала Красоцкому Лиза.  — Я иссушена длительным душевным одиночеством, но, чтобы выйти из него, мне нужно отучиться прятаться и защищаться, как большинство из нас вынуждено делать всю жизнь из чувства самосохранения. Брак невозможен без правды, тем более что ложь, как и всякое заблуждение, растет беспредельно у того, кто однажды заблудился, солгал.
        Встретив Бакунина, она тотчас же сообщила об этом мужу, хотя понимала, что причинит ему боль. Красоцкий безмолвно ревновал ее, особенно с тех пор, как она сказала неосторожно:
        — Мне кажется, что любят в жизни только один раз. Все остальное порождено дружбой, уважением, привязанностью, но не подлинной страстью. Только с одним человеком слова любви звучат как откровенье и потрясают душу, во всех других случаях они лишены новизны, это повторение, вызывающее подчас другой, исчезнувший образ и потому грусть.
        Заметив тягостное впечатление от своего признания, Лиза тщетно попыталась смягчить его. Ничто не помогло.
        — Ты любила в жизни только Бакунина,  — печально подытожил Сигизмунд.
        — Бакунин  — это только влюбленность, порыв чувственности, после которых осталась горечь и даже отвращение к себе. Ты мне всех дороже на свете, ты и Ася. Любовь  — сила, а то была слабость.
        — Даже жалость не дает права говорить неправду. Не утешай меня, я очень счастлив своей любовью к тебе ц той преданностью, которой ты мне отвечаешь.
        Узнав о том, что Бакунин в Венеции, Красоцкий настоял на встрече с ним Лизы, носам, однако, познакомиться с ним отказался.
        — Если ты не увидишь его, не поговоришь, то всегда будешь думать об этом с сожалением. Наше воображение так часто создает то, чего нет на самом деле,  — сказал он и сам отослал записку жены, в которой она просила Бакунина приехать в один из модных ресторанов на островке Лидо. Поездка туда на маленьком катере занимала менее получаса. Лиза отправилась вместе с Асей.

        День был, как часто в Венеции, очень тихий, влажный и ясный. Адриатическое море удивляло необычайным лиловым, фосфоресцирующим цветом. Вода была неподвижной и тяжелой. Узкая полоска песка точно отмель  — островок Лидо, застроенный белыми домами,  — походила на большой, бросивший якорь корабль. Приближаясь к причалу, Лиза обернулась назад. Венеция казалась большим палаццо на воде. Как она была тиха и малолюдна. На пустых балконах дворцов больше не появлялись, чтобы слушать серенады или просушивать на солнце выкрашенные в золотой цвет волосы, венецианки. Мертвой казалась и белая гавань, когда-то такая пестрая от сотен каравелл, фелюг, бригантин и лодок. Тревоги, заботы, суета, даже самое существование иного мира доносились издалека только в реве пароходного гудка да в музыке и песнях редких теперь карнавалов.
        Лидо был светел, как его песчаный пляж. Легкая дымка испарений заволокла море.
        Бакунин не заметил вошедших Лизы и Аси. Он сидел за круглым столиком на террасе, погруженный в думы. Лицо его выглядело необычайно большим, рыхлым, каким-то бабьим. Лиза подумала, что именно таким оно будет постоянно, когда он состарится. Сквозь наслоения времени и пережитого во внешности человека всегда проступает и его прошлый и будущий облик.
        Увидя Лизу, Бакунин смутился, точно был захвачен врасплох, торопливо надел очки, подобрал отвисшие было щеки, губы, расправил лоб, вытянул шею и сразу же стал другим, даже привлекательным. Ася со свойственной детям острой наблюдательностью подметила это превращение.
        «Да этот господин не фокусник ли?»  — хотелось ей спросить у матери. На привокзальной венецианской ярмарке она видела накануне человечка, который так ловко жонглировал масками, что они слету падали и удерживались на его лице.
        Бакунин заказал густой кьянти и спагетти по-венециански.
        — Что ж, лучшая вещь  — новая, лучший друг  — старый,  — начал он, ласково глядя на Лизу, и принялся рассказывать ей о своей жизни после побега из Сибири. Как и в былые годы, он тотчас же забыл о собеседнике, поглощенный собой, уверенный, что каждая его словесная находка, выпад, мысль, рассказ  — откровенье, благодеянье. Асе быстро наскучил непонятный для нее монолог, и она очень обрадовалась, когда кивком головы Лиза разрешила ей уйти погонять большой красный обруч по пустынному пляжу. Бакунин продолжал говорить и кончил патетически:
        — Веление рассудка, сама сила вещей, смелое дерзанье духа привели меня к социализму, но я понимаю его по-своему. Я отрицаю всяческий порядок, ибо он есть рабство, оковы для мысли, кнут и унижение для человеческого рода. Только Маркс, этот кабинетный ученый, книжник, далекий от жизни, не хочет этого видеть.
        — А что же тогда беспорядок?  — широко улыбнулась Лиза.  — Я перестаю понимать вас.
        — Я и мои единомышленники считаем,  — заявил Бакунин патетически,  — что беспорядок  — это безвластие, беспощадное разрушение всего, превращение в обломки всей нашей цивилизации, дабы наследники наши не получили ничего, кроме развалин, и вынуждены были строить повое общество на пустом месте… Это и есть животворящая анархия. Мы имеем только один неизменный план  — беспощадное разрушение. Мы очистим мир от двуногих тварей, таких, как помещики, чиновники, кулаки-мироеды. Попам мы вырвем язык.
        Лиза с нарастающим недоумением смотрела на Бакунина.
        — Какую же казнь вы изобрели для царя?  — спросила она.
        Бакунин вспыхнул, мелкие капельки пота появились на его обрюзгшем лице. Он нервно провел ладонями по волосам.
        — Мы не будем трогать царя… Мы оставим царя жить… Пусть же живет палач до той поры, когда разразится гроза народная. Судить его не наша цель, для этого есть суд мужицкий.
        — Странная логика,  — сказала раздумчиво Лиза. Про себя она думала с раздражением: «Какой, однако, фразер».
        Разговор продолжался. О Герцене Бакунин упомянул вскользь и как-то свысока, заметив, что отношения их ухудшились. Затем он сообщил, что создает весьма могущественное революционное общество, которое вольется в Интернационал, сохраняя, однако, свои теоретические особенности.
        — Недавно я виделся с Марксом, мы вскоре объединим наши силы, но заумные идеи этого немца растворятся в бурном потоке моего нового учения,  — доверительно сообщил Бакунин.
        — Мне думается, что Маркс сейчас самая значительная личность в революционном движении мира,  — заметила Лиза.  — В Сент-Луисе мы постоянно бывали у его близкого друга, полковника артиллерии Вейдеменера. Мой муж сражался под его командованием в нынешней американской кампании. Полковник  — достойнейший человек, убежденный социалист. Он давал мне все сочинения Маркса, и я не могу не отдать должное автору. Это могучий ум и, кажется, большое сердце.
        — Так-с! Значит, и вы не избежали гипноза. Что же, по-вашему, этот немецкий профессор гениален? И это говорите вы, русская женщина и некогда мой друг?
        Бакунин не мог скрыть своего раздражения.
        — Я не признаю его величья и вообще отвергаю какие бы то ни было авторитеты. Таких немецких ученых, как он, на свете немало.
        — Но почему вы так вспылили, Мишель?  — удивилась Лиза, впервые, как когда-то, назвав Бакунина уменьшительным именем.
        — Ничуть. Я знаю цену Марксу и потому вижу, как вы, подобно многим, заблуждаетесь в нем. Он не создал и не создаст ничего значительного. Не все, однако, превозносят этого божка Международного Товарищества. Карл Фогт, например, родственник Герцена, о нем другою мнения.
        — Вам не следовало ссылаться на грязный пасквиль этого сомнительного человека. Он испачкал им только самого себя. Помои Ксантиппы не унизили Сократа,  — рассердилась Лиза.
        — О, можно поздравить Маркса с еще одной пылкой последовательницей. Вы, однако, скоро узнаете, кто в действительности этот Прометей пролетариата. Он хочет главенствовать. Он опасен потому, что ловко скрывает свои цели. Диктатура  — вот к чему он ведет. Я отдаю должное его целеустремленности и знаниям, но еще в Брюсселе я постиг его черную душу.
        Бакунин встал, поднялась и Лиза.
        — Вы действительно возненавидели его еще тогда и знаете отчего,  — четко выговаривая слова, произнесла Лиза.  — Потому, что вы ему завидуете, оставаясь вечным одиночкой, бунтарем.
        — Нет!  — резко, фальцетом выкрикнул Михаил Александрович, будто Лиза вонзила в него булавку.  — Он не Моцарт, не гений, а я не Сальери. История нас рассудит и, может быть, отдаст мне предпочтение. Я восемь лет горел в тюремном аду. Я…
        Бакунин осекся и быстро закрыл лицо руками. Перед ним вдруг промелькнуло несколько картин, которые он хотел бы забыть навсегда. Алексеевский равелин, полумрак камеры, тюремный фонарь и исписанные листы бумаги с преследующими его и поныне проклятыми словами позорной исповеди: «Государь, я преступник перед Вами… Я благословляю провидение, освободившее меня из рук немцев для того, чтобы предать меня в отеческие руки Вашего Императорского Величества… Кающийся грешник…» Перед ним мелькнули строки доноса царю на Маркса.
        Лиза по-другому объяснила его оцепенение. Она устыдилась своих упреков:
        — Простите меня, Мишель, вы так долго страдали. Я оскорбила вас, вышедшего из бездны. Вы прошли через тяжелые испытания как герой. Когда потомки будут изучать вашу жизнь, они воздадут должное величью вашего подвига. Простите же меня за грубость.
        — Молчите, довольно об этом, молчите. С Марксом мы теперь будем сражаться рядом.
        Бакунин опустился на стул и закрыл лицо руками, тяжело дыша и что-то бессвязно бормоча. Внезапно он отвел ладони, протер и надел очки в металлической оправе и сухо сказал:
        — Экую мелодраму разыграли мы с вами. Не будем более спорить и касаться прошлого. Бог с ним. Вы, я слыхал, стали нынче богаты, а революционная борьба требует желтого металла, он легко превращается в пистолеты, адские машины и бомбы.
        — Я не хотела бы такого их применения. Террор кажется мне безумьем. Если вам нужны средства для издания книг, газеты, которая будет полезна, рассчитывайте на меня и моего мужа. Мы охотно внесем свою лепту, хотя и не разделяем ваших взглядов.
        — Вижу пагубное влиянье марксидов.
        — Отвечу на это изречением Леонардо да Винчи: верность всегда сильнее оружия,  — сказала Лиза.
        Разговор не клеился. Наступило неловкое молчание. Лиза спросила Бакунина о его семье, счастлив ли он.
        — Как вам сказать? Тот же Леонардо говорил, что счастье или несчастье зависят от того, как мы воспринимаем то или иное, и это правильно. Что до жены моей, Антонии Ксаверьевны, она очень мила, добра и глупа, как, впрочем, большинство женщин. Она мне ни в чем не мешает, а это большое достоинство.
        Лизу покоробили развязный тон и слова Михаила Александровича, и она обрадовалась, что могла с ним распрощаться. Когда несколькими минутами позже большая черная гондола увозила Лизу с дочерью прочь от Лидо, она почувствовала то внутреннее спокойствие и легкость, к которым тщетно стремилась многие годы после разлуки с Бакуниным. Ей даже захотелось петь. Когда они подъезжали к белой гавани, им пересек путь плывущий в полном молчании похоронный кортеж. Были уже сумерки. Пунцовые факелы освещали черный гроб на лодке-катафалке, направлявшейся к островку Сен-Микеле, превращенному в кладбище.
        «Сегодня и я хороню свои былые иллюзии»,  — подумала Лиза, провожая взглядом печальную процессию.

        Первого мая старшей дочери Маркса минул 21 год, возраст, которым в Англии обозначают совершеннолетие. С раннего утра в Модена-вилла установилась приятная праздничная суета. Готовился торжественный ужин, к которому были приглашены гости. Лаура, славившаяся хорошим вкусом, вместе с матерью заканчивала отделку платьев именинницы и неугомонной Тусси.
        Карл дал себя уговорить в этот день и отложил работу над «Капиталом», но выговорил, однако, время, чтобы остаться одному и написать письмо Энгельсу, в котором подробно сообщал о делах и людях, деятельно участвующих в Международном Товариществе.
        За обедом Женнихен заняла место подле отца. Это был «ее день». Она сама заказала те блюда, которые наиболее любила с детства. Пирожные со сливками и традиционный именинный пирог Ленхен испекла на славу.
        Мысли черноглазой Женнихен были, однако, в этот день не о себе. Ее волновало другое. Накануне Лаура отвергла брачное предложение молодого Чарлза Маннинга. Это событие подробно обсуждалось всеми членами семьи. Маркс написал о нем Энгельсу, который по-отечески любил всех трех его дочерей.
        Чарлз Маннинг, брат подруг Лауры и Женнихен, был уроженцем Южной Америки. Красивый, умный, он был без памяти влюблен в Лауру и казался подходящей партией для нее. Лаура умела внушать к себе пылкие, большие чувства. Однако взаимности Маннинг не добился. Тщетно он просил девушку обождать с отказом.
        — Может быть, вы меня еще полюбите,  — убеждал юноша Лауру и при этом отчаянно теребил в руках свою шляпу.
        Молодые люди стояли в саду у дома. Лаура посмотрела на покрасневшие руки Маннинга, на его короткие пальцы с неровными краями ногтей, и ей почему-то захотелось смеяться. «Он, верно, грызет ногти. Какая, однако, дурная привычка»,  — думала она, покуда Маннинг в патетических выражениях заклинал ее полюбить его и дать окончательный ответ хотя бы через год.
        — Нет, Чарлз, я не хочу вас обманывать, ждать моей любви бесполезно.  — Лауру удивляло, почему Маннинг настаивает тем энергичнее, чем решительнее она ему отказывает.
        «Странно,  — чуть не высказала она ему явившуюся вдруг мысль,  — я всегда считала: то, что не горит, не зажигает. Неужели у любви другие законы? Вряд ли. Может быть, это следствие оскорбленного самолюбия. Мужчины воспринимают отказ женщины как поражение».
        Лaypa осталась неумолимой. Многие молодые люди добивались ее любви, мечтали о браке с нею. Она пользовалась большим успехом. Помимо красоты и невинного кокетства, в ней была чарующая женственность. Но под словом любовь Лаура, как и все дочери Маркса, понимала чувство непостижимое, как чудо, неотвратимое, как рок. Никто пока не вызывал в них таких по-шекспировски великих потрясений. Компромиссы казались им позором и слабостью. Тот, кто стремится к возвышенному, недоступен низменному.
        Карл и Женни, естественно, ни в чем не неволили девушек и старались не навязывать им своих мнений о людях и симпатий к кому бы то ни было.
        — Что ты думаешь о Маннинге, Чали?  — спросила Лаура отца.
        Новое прозвище Маркса, коротенькое «Чали», лишь недавно утвердилось в семье.
        — Он во всех отношениях милый парень.
        — Мне жаль Маннинга, но я его не люблю. Как же мне быть, Мавр?
        — Тут не о чем думать. Раз ты к нему равнодушна, решение уже найдено.
        Женнихен и Лаура далеко за полночь обсуждали случившееся. В юном возрасте мысли о любви настойчиво посещают девушек. Но требования к молодым людям у дочерей Маркса были весьма высокими. Как все истинно глубокие натуры, они мгновенно чувствовали смешное и фальшивое. Маннинг показался Лауре кичливым и сентиментальным. Вслед за отцом девушки часто повторяли слова Гёте: «Я никогда не был высокого мнения о сентиментальных людях, в случае каких-нибудь происшествий они всегда оказываются плохими товарищами».
        День рождения Женнихен в этот раз украсило чистое небо и ясное солнце над Лондоном. После обеда вся семья отправилась на Хэмпстед-Хис. В пути пели и шалили. Особенно веселились Карл и озорница Тусси.
        Вечером пришли гости, среди них были несколько членов Генсовета Интернационала, его председатель Оджер и приятель семьи, вождь чартистов, поэт Эрнест Джонс.
        — Итак,  — сказал Карл, наполнив бокалы густым рейпландским вином,  — день рождения нашего китайского императора Кви-Кви мы празднуем, я бы сказал, имея в виду собравшихся, политически. Первый тост за виновницу торжества, второй  — за Международное Товарищество Рабочих.
        После веселого непринужденного ужина гости перешли в самую большую комнату дома  — кабинет хозяина. Разговор коснулся недавнего убийства Авраама Линкольна.
        — Бы, верно, уже дописали, Маркс, наше обращение к новому президенту Джонсону?  — спросил Оджер, раскуривая трубку.
        — Кое-что набросал, но за окончательный текст примусь завтра.
        — Злодеяние в Вашингтоне вселяет гнев в сердца всех честных людей Старого и Нового Света,  — вознегодовал Джонс, куривший подле камина.
        — Даже наемные клеветники, моральные убийцы Линкольна, застыли теперь у открытой могилы в ужасе перед взрывом народного негодования и проливают крокодиловы слезы,  — мрачно заметил Маркс.
        — Этот президент-дровосек был, однако, слишком добродушным человеком,  — сказал Оджер, повернувшись к Марксу вместе с креслом, на котором удобно уселся.
        — Линкольна не могли сломить невзгоды так же, как не смог опьянить успех,  — ответил Карл.  — Он был устремлен всегда к великой цели. Не увлекался волной народного сочувствия и не терялся при замедлении народного пульса. Честно и просто исполнял он свою титаническую работу. Мне кажется, что скромность этого истинно недюжинного человека была такова, что лишь теперь, после того как он пал мучеником, мир увидел в нем героя.
        — Посмотрим, что за птица новый президент,  — сказал Джонс.
        — Он бывший бедняк и смертельно ненавидит олигархию. Джонсон суров и непреклонен. Общественное мнение на Севере из-за убийства Линкольна будет теперь соответствовать намерению нового президента не церемониться с мерзавцами.
        Беседа перешла на дела в Международном Товариществе. Германия, где сильно было влияние лассальянцев, возглавляемых Швейцером, Франция, все еще стонавшая под пятой Луи Бонапарта, и многие другие страны постоянно привлекали к себе пристальное внимание Маркса.
        В конце вечера молодежь вовлекла всех пожилых людей в свой веселый хоровод. Мебель в рабочей комнате Маркса оказалась сдвинутой к книжным шкафам.
        — Приглашаем всех на танцы!  — объявила неутомимая Тусси.
        Лина Шелер, подруга детских лет Женни, прозванная в семье Маркса за близорукость, серые жидкие волосы и упорство в труде «старый крот», уселась за рояль, как заправская таперша, и комната наполнилась музыкой.
        Смущаясь и подшучивая над собой, Карл с женой прошелся в вальсе. Он танцевал с необычной для его комплекции легкостью. Движения его были плавны и уверенны. Хороша в танце была и Женни. Она сохранила девическую живость и кружилась в вальсе с необычайной грацией. Женни улыбалась Карлу. Оба они помолодели и еще глубже ощутили, как безгранично любят друг друга.
        — Ты всегда была и будешь для меня прекраснейшей девушкой Трира, царицей балов,  — шепнул Карл жене, подводя ее к креслу.
        Женни тихонько пожала в ответ его руку.
        — Ничто так не омолаживает нас, как любовь,  — ответила она.
        Начались игры. Маркс на пари взялся с завязанными глазами потушить зажженную свечу. Ленхен добросовестно повязала его лицо платком, проверив, не подглядывает ли он, повернула его несколько раз кругом и предложила подойти и загасить огонь. Широко раскинув руки и забавно переставляя ноги, Карл двинулся вперед. Он перестал ориентироваться, пошел в противоположную от свечи сторону и принялся изо всех сил дуть на щетку, которую вытянула перед ним Тусси. Все весело смеялись. Освободившись от повязки и увидев свечу за своей спиной, Маркс также разразился раскатистым хохотом. Затем начались фанты и жмурки. Когда все вдоволь набегались и устали, Женнихен принесла подаренную ей в этот день книгу в коричневом картонном переплете. Это была «Книга признаний», или, иначе, игра «познай самого себя», недавно появившаяся в Англии и ставшая очень модной.
        — Высокочтимый Мавр, я прошу вас открыть своей исповедью этот томик,  — сказала, лукаво улыбаясь, Женнихен и грациозно поклонилась.
        Вопросы, на которые полагалось ответить, она написала на отдельном листке четким ровным почерком. Тщетно Карл под различными предлогами попытался уклониться от ответов. Ему пришлось уступить, и, вооружившись висевшим на груди моноклем, он принялся писать. Все три дочери, наклонившись над столом, окружили Маркса и затаив дыхание следили за рукой отца. Ответы они читали вслух.
        Достоинство, которое вы больше всего цените в людях?
        Маркс, немного подумав, ответил:
        — Простота.
        …в мужчине?
        — Сила.
        …в женщине?
        — Слабость.
        Ваша отличительная черта?
        — Единство цели.
        Ваше представление о счастье?
        — Борьба.
        Недостаток, который вы скорее всего склонны извинить?
        — Легковерие.
        Недостаток, который внушает вам наибольшее отвращение?
        — Угодничество.
        Ваша антипатия?
        — Мартин Таппер.
        Когда Маркс написал этот ответ, ему зааплодировал Эрнест Джонс.
        — Браво, Карл! Я ответил бы точно так же. Трудно найти в наши дни писателя, олицетворяющего большую пошлость, нежели этот преуспевающий литератор!  — вскричал он.
        — Продолжай же дальше, Чали,  — настаивала Женнихен и отобрала у отца трубку, которую тот пытался разжечь.
        Ваше любимое занятие?
        — Рыться в книгах.
        Ваши любимые поэты?
        — Шекспир, Эсхил, Гёте.
        Ваш любимый прозаик?
        — Дидро.
        Ваш любимый герой?
        Маркс отложил перо.
        — Их много, очень много,  — сказал он.  — Мне трудно решить, кому отдать предпочтение. Впрочем, двоих я укажу без размышлений.
        — Кто это, кто?  — раздалось с разных сторон.
        — Великий Спартак и Кеплер.
        — Кеплер?  — переспросила Женнихен, несколько озадаченная.
        — На основе учения Коперника именно он сделал величайшее открытие, доказав движение планет,  — пояснил ей Маркс.
        — Ваша любимая героиня?  — допытывалась Лаура.
        — Гретхен,  — улыбаясь, ответил ей отец.
        — Ваш любимый цветок?
        — Лавр.
        — Цвет?
        — Я знаю, красный!  — крикнула Тусси, опережая отца.
        «Красный»,  — написал Маркс.
        — Ваше любимое имя?
        Карл придержал перо, и глаза его лукаво сощурились.
        — Лаура, Женни.
        Маленькая Элеонора-Тусси слегка надула губки. Но того, что она обижена, никто не заметил.
        — Ваше любимое блюдо?
        — Рыба,  — ответила за Карла Ленхен.
        — Ваше любимое изречение?
        — Ваш любимый девиз?
        На эти вопросы Маркс ответил без размышления двумя латинскими поговорками:
        «Ничто человеческое мне не чуждо» и «Подвергай все сомнению».
        Когда он закончил свои признания, Женнихен потребовала его подписи под ответами.
        — Твой почерк, друг Мавр, остер и устремлен ввысь, как шпили готических храмов,  — сказал Джоне, разглядывай из-за плеча Маркса исписанный им листок бумаги.  — Он также похож на молнии…
        — Почему, Чали, ты не подписался полным именем:
        Карл-Генрих?  — запротестовала вдруг Тусси.  — Всегда только «Карл Маркс», а мэмхен  — «Женни». А ведь у нее целых четыре красивых имени: Женни-Юлия-Жанна-Берта. Есть из чего выбирать, не то что у меня, всю жизнь я должна быть Элеонорой, и никем больше. Прозвище не в в счет. Вот у нашего Какаду есть в запасе и Мария.
        — Мне не нравится мое второе имя. Право, бессмысленно обременять человека несколькими именами,  — смеясь, заметила вторая дочь Маркса.
        Игра продолжалась.
        Пришла очередь Женнихен исповедоваться прилюдно.
        — Достоинство, которое я больше всего ценю в людях, это, конечно, человеколюбие; в мужчине  — моральную силу, а в женщине  — любовь,  — объявила она скороговоркой.
        — Я знаю, что наша Ди называет счастьем,  — лукаво улыбаясь, провозгласила вдруг маленькая Тусси.  — Любить! А наш мастер Какаду хочет быть любимой.
        — Гадкий, злой карлик Альберих, болтунишка!  — сильно покраснев и смутившись, прервала сестренку Женнихен.
        — Теперь я буду исповедоваться,  — настаивала Элеонора.  — Моя отличительная черта  — любопытство, а самое большое несчастье  — это, конечно, зубная боль. Не правда ли, мэмхен, у тебя на днях удалили зуб и тебе это было очень неприятно.
        — Моя антипатия,  — продолжала маленькая проказница,  — конечно же, холодная баранина, а представление о счастье?
        Девочка задумалась. Взгляд ее упал на поднос с бутылкой шампанского, которого ей никогда еще не удалось отведать.
        — Знаю, знаю, шампанское!  — закричала она и захлопала в ладоши.
        — Ну, это уж слишком! В десять-то лет! Девочка избалована. Что будет с ней дальше? Вот к чему ведет утверждение Карла, что дети должны воспитывать своих родителей,  — вмешалась Лина Шелер. Она долгое время служила гувернанткой и часто спорила с Женни и Карлом о методах воспитания молодежи.
        — Запретный плод всегда сладок и кажется источником счастья, пока его не попробуют,  — выступил на защиту Элеоноры сметливый Оджер.
        Тусси, румяная, прехорошенькая, возбужденная, продолжала говорить дальше:
        — Женни больше всех цветов на свете любит лилию, мэмхен и Лаура  — розы, Чали  — розовые душистые дафне и лавр, а я, я люблю все цветы без исключения, и мой Девиз: «Стремись вперед»!
        — Браво!  — зааплодировал Джонс.  — Стремись к цели!
        — Через тернии к звездам,  — объявила Женнихен свой ответ на вопрос о девизе и записала его в тетрадь.
        — Истина превыше всего, и она восторжествует!  — провозгласила Лаура свои девиз.
        Вечер затянулся, и гости разошлись необычно поздно.

        Лето 1865 года отличалось, даже и по английским понятиям, чрезвычайной влажностью. Ежедневно шли холодные дожди. В редкие часы потепления Маркс придвигал стол к окну, которое открывал настежь, и писал, радуясь охлаждающей струе свежего воздуха. Это привело к тому, что его внезапно атаковал жестокий ревматизм. Боль в лопатке не давала шевельнуть рукой. Пришлось отложить работу. Денежные дела его были плохи. Энгельс присылал другу регулярно деньги для уплаты вновь появившихся срочных долгов и с нетерпением ждал окончания «Капитала».
        «В день, когда рукопись будет отослана, я напьюсь самым немилосердным образом,  — шутил он в одном из писем,  — отложу это только в том случае, если ты приедешь сюда на следующий день и мы сможем это проделать совместно». В том же письме, беспокоясь о здоровье Маркса, Энгельс писал: «Закажи себе два больших фланелевых мешка такой величины, чтобы они полностью прикрывали больные места… мешки эти наполни отрубями и согревай их время от времени в печке до такой температуры, какую ты только в состоянии выносить; эти мешки нужно все время прикладывать… При этом ты должен оставаться в кровати, тепло укрывшись…».
        К ревматизму присоединилась болезнь печени. Все это крайне угнетало Маркса. Он был невесел и раздражен.
        В доме на Мейтленд-парк Род почти все лето жил друг Карла, товарищ ого по школьной скамье, брат жены, Эдгар фон Вестфален, приехавший из Техаса, куда собирался со временем вернуться. Рьяный участник Союза коммунистов в Брюсселе, смелый борец, он за долгие годы, проведенные в американских степях, значительно изменился. Находясь в долгом уединении, этот одаренный, умный человек сосредоточил все свои мысли и заботы только на себе самом. Когда-то Женни хотела, чтобы Эдгар женился на Лине Шелер. Но, несмотря на некоторую симпатию, возникшую у этих людей друг к другу, этого не произошло. Эдгар не решился создать семью, и Лина Шелер тщетно ждала его признаний. Она так и осталась одинокой, незаметно состарилась и довольствовалась тем, что стала наперсницей и поверенной чужой любви, сама так и не испытав этого всегда волновавшего ее и желанного чувства. Неустроенность личной жизни обострила в ней наблюдательность и жадный интерес ко всяким любовным перипетиям у других людей. Она первая замечала возникающее увлечение, флирт, сердечную размолвку.
        — О, старый крот,  — говорила она многозначительно,  — бывает иногда дальновиднее и проницательнее орла.
        Лина Шелер зачитывалась книгами по феминизму. Она утверждала, что мужчины деспоты и уравнение в правах с ними женщин важнее всех иных вопросов на свете, даже если их отстаивает Маркс. Самыми значительными личностями в истории последнего столетия она считала основательниц клуба синих чулков Ханну Мур и Мери Вулстонкрафт.
        Женнихен, Лаура и Тусси любили Лину с тем же оттенком легкой иронии, как и их родители. Лина была очень рассеянна или, как она говорила, мечтательна и потому несколько неряшлива. Она всегда забывала свои вещи и вносила беспорядок, который злил аккуратную Ленхен.
        — Ох уж эти старые девы, лучше раз согрешить на деле, нежели постоянно в мыслях.
        Эдгар Вестфален, оставшийся холостяком, сосредоточил все свои желания на еде и элегантной одежде.
        — Конечно,  — говорил он, примеряя новые сюртуки и жилеты,  — не только костюмы делают человека джентльменом, но они украшают жизнь.
        — Увы, я не узнаю тебя, дружище,  — сказал ему как-то Маркс.  — В своем уединении ты усвоил себе самый узкий вид эгоизма, а именно привычку с утра до вечера думать только о том, что необходимо для твоего чрева. Но так как ты от природы добродушен, то эгоизм твой похож на эгоизм ласковой кошки. Черт возьми всякое отшельничество. Похоже, что ты отвык и от женщин настолько, что инстинкт пола сменился у тебя чревоугодьем. Ты непрерывно глотаешь пилюли и трепещешь за свое здоровье, и это тот самый Эдгар, который чувствовал себя в безопасности среди змей, тигров и леопардов.
        Маркс откровенно огорчался, присматриваясь к шурину. Эдгар Вестфален но скрывал, что его заветной мечтой теперь является обзавестись складом сигар и вин. Он избрал для себя в жизни роль почтенного старого джентльмена, который покончил счеты с жизнью, но вынужден, однако, заботиться о ее продлении.
        — Обильный ужин, отборное вино и курево, а также хорошо сшитый фрак  — вот чем могу я порадовать еще себя перед смертью.
        Лаура и Тусси считали своего американского дядюшку забавным чудаком и прощали ему даже мелочность, граничащую со скупостью, которую он проявлял, если надо было тратить деньги не на собственную персону. Но Женнихен отнеслась к нему сурово. Ее возмущала мысль, что школьный товарищ ее отца, бывший член Союза коммунистов, мог так опуститься духовно.
        — Наш старый крот  — Лина Шелер  — тоже не бог весть какая возвышенная натура, однако она сохранила хоть и изрядно иссушенным, но бьющееся сердце, не то что дядя Эдгар. Он только жалкий ржавый осколок ручной гранаты,  — горячилась Женнихен, споря с сестрами.  — Право, можно поздравить Лину и его, что они благополучно избавились друг от друга. Воображаю, каким был бы их семейный очаг.
        Встреча после долгой разлуки с бывшим соратником долго волновала Карла: он вспоминал Вольфа, Веерта, Шрамма, преждевременно сошедших в могилу, и тех, кто, оставаясь жить, фактически, как и Эдгар, умерли для рабочего движения и борьбы.
        Прикованный болезнями к постели, Маркс с увлечением занимался астрономией. Он томился постоянным голодом познания, стремясь знать все, что только может постичь человек. Бескрайние просторы вселенной, далекие звезды и планеты всегда влекли его к себе.
        Теория Лапласа об образовании небесной системы, научные объяснения вращения различных тел вокруг своей оси, закон различия вращения планет Кирквуда, да и многое другое в науке о вселенной волновало его. Познавать  — вот высшее наслаждение, которое открылось Марксу с юности. Как и Гегель, он страстно увлекался астрофизикой. Не меньше влекла его математика, без которой он не представлял себе науки.
        За время болезни Маркса долги в семье росли. Все вещи снова были снесены в ломбард.
        «Уверяю тебя,  — писал Карл Фридриху,  — что я лучше дал бы себе отсечь большие пальцы, чем написать тебе это письмо. Это может прямо довести до отчаяния  — мысль, что полжизни находишься в зависимости от других. Единственная мысль, которая меня при этом поддерживает, это то, что мы оба ведем дело на компанейских началах, причем я отдаю свое время теоретической и партийной стороне дела. Я, правда, занимаю квартиру слишком дорогую для моего положения, да и кроме того, мы этот год жили лучше, чем когда-либо. Но это единственный способ дать детям возможность поддерживать такие связи и отношения, которые могли бы обеспечить их будущее, не говоря уже о необходимости хоть на короткое время вознаградить их за все то, что они выстрадали. Я думаю, что ты сам будешь того мнения, что если даже рассматривать это с чисто купеческой точки зрения, то теперь был бы неуместен чисто пролетарский образ жизни, который был бы очень хорош, если бы мы были с женой одни или если бы мои девочки были мальчиками».
        Энгельс тотчас же оказал Марксу необходимую денежную помощь, но семью Маркса все же терзала бедность.
        Этой же осенью, насыщенной событиями и делами, Маркс и Энгельс дали согласие одному из руководителей Всеобщего германского союза, Швейцеру, на участие в созданной им газете «Социал-демократ». В своем письме в Лондон Швейцер подчеркивал, что Маркс явился фактическим основателем Германской рабочей партии и ее передовым бойцом.
        В проспекте газеты совершенно отсутствовали обычные лассальянские лозунги, столь осуждаемые Марксом. Поэтому он и Энгельс надеялись, что новая газета сможет послужить делу пропаганды идей Интернационала в Германии. Маркс послал в «Социал-демократ» «Учредительный манифест» Интернационала, который Швейцер тут же напечатал. Однако первые же номера «Социал-демократа» вызвали у Маркса и Энгельса беспокойство, так как в них отчетливо выявились лассальянские традиции. Газета откровенно пыталась угодить помещичьему правительству Бисмарка.
        В середине января 1865 года умер Прудон, и редактор «Социал-демократа» упросил Маркса написать о нем статью для газеты. Маркс ответил Швейцеру письмом, в котором резко высказался против каких бы то ни было компромиссов с существующей властью. Он справедливо назвал постоянные заигрывания Прудона с Лун Бонапартом «подлостью».
        Прудон скончался, но прудонизм, мелкобуржуазное учение, опутывал не одно человеческое сознание и вредил борьбе рабочего класса. Маркс понимал это. В своем письме, опубликованном в «Социал-демократе», он был по-прежнему суров к памяти этого человека. По мнению Маркса, Прудон, склонный к диалектике, никогда не сумел понять ее и не пошел дальше софистики. Мелкий буржуа  — воплощенное противоречие. «А если при этом, подобно Прудону,  — писал Маркс,  — он человек остроумный, то он быстро привыкает жонглировать своими собственными противоречиями и превращать их, смотря по обстоятельствам, в неожиданные, кричащие, подчас скандальные, подчас блестящие парадоксы. Шарлатанство в науке и политическое приспособленчество неразрывно связаны с такой точкой зрения. У подобных субъектов остается лишь один побудительный мотив  — их тщеславие; подобно всем тщеславным людям, они заботятся лишь о минутном успехе, о сенсации. При этом неизбежно утрачивается тот простой моральный такт, который всегда предохранял, например, Руссо от всякого, хотя бы только кажущегося компромисса с существующей властью.
        Быть может, потомство, характеризуя этот недавний период французской истории, скажет, что Луи Бонапарт был его Наполеоном, а Прудон  — его Руссо-Вольтером.
        А теперь я всецело возлагаю на Вас ответственность за то, что Вы так скоро после смерти этого человека навязали мне роль его посмертного судьи».
        Чувствительные удары Маркса, направленные против «насквозь мещанской фантазии» Прудона, попадали также и в Лассаля. Говоря о свойственном мелкому буржуа шарлатанстве в науке и политическом приспособленчестве, Маркс имел в виду именно Фердинанда Лассаля.
        В свою очередь, Энгельс направил в «Социал-демократ» старинную датскую народную песню, переведенную им на немецкий язык, и специально указал в комментарии к ней, в противовес лассальянцам, на огромное революционное значение борьбы крестьянства против помещиков. Последователи же Лассаля, исходя из его теории о «единой реакционной массе», отрицали революционную роль крестьянства.
        Песня, рассказывающая о смелых крестьянах из Сюдерхарда, которые во время средневековой войны расправились по-своему с жестоким помещиком Тидманом, заканчивается такими строфами:
        «Сюдерхардцы, стойте крепко все стеной,
        Чтобы Тидман не ушел от нас живой!»
        И старик ему дал первый кулаком,  —
        Это любят сюдерхардцы.

        Вот лежит он, барин Тидман, кровь вокруг;
        Но свободно в черноземе ходит плуг,
        И свободно свиньи кормятся в лесу.
        Это любят сюдерхардцы.

        «В такой стране, как Германия,  — писал Энгельс,  — где имущие классы включают в себя столько же феодального дворянства, сколько и буржуазии, а пролетариат состоит из такого же или даже большего количества сельскохозяйственных пролетариев, как и промышленных рабочих,  — старая бодрая крестьянская песня как раз к месту».
        Время шло, но тщетно Маркс и Энгельс пытались изменить все отчетливее обозначавшуюся королевско-прусскую линию газеты. «Социал-демократ» шел по стопам Лacсаля и все чаще льстил политике Бисмарка. Тогда, видя обман Швейцера, Маркс и Энгельс сделали заявление о своем выходе из состава сотрудников ввиду невыполнения их требований. Они писали, что борьба с министерством Бисмарка и феодально-абсолютистской партией должна вестись по крайней мере столь же решительно, как и против буржуазии.
        После разрыва с «Социал-демократом» Энгельс выступил с подробной критикой лассальянцев. Он издал для этого в Лейпциге брошюру «Военный вопрос в Пруссии и немецкая рабочая партия». И Маркс и Энгельс не раз подозревали, что «Социал-демократ» попросту подкуплен Бисмарком. В действительности так оно и было. Все новые и новые факты раскрывали истинную сущность не только лассальянца Швейцера и его последователей, но и самого Лассаля. Энгельс писал об этом из Манчестера в Лондон Марксу в январе 1865 года:
        «Благородный Лассаль разоблачается все в большей и большей степени как совсем обыкновенный прохвост. В оценке людей мы никогда не исходили из того, чем они себя хотели показать, а из того, чем они были в действительности, и я не вижу, почему мы для покойного… должны сделать исключение. Субъективно его тщеславие могло ому представить дело приемлемым, объективно это было подлостью и предательством в пользу пруссаков всего рабочего движения. При этом глупый парень, по-видимому, не потребовал даже со стороны Бисмарка какой-либо компенсации, чего-либо определенного, не говоря уже о гарантиях; он, очевидно, просто полагался на то, что он непременно должен надуть Бисмарка, точно так же, как он был уверен, что непременно застрелит Раковица».
        В конце сентября 1865 года в Лондоне состоялась первая конференция Интернационала. Она была созвана по настоянию Маркса, который считал, что секции Международного Товарищества Рабочих еще недостаточно окрепли и не готовы к созыву общего конгресса.
        В течение пяти дней делегаты от Франции, Швейцарии, Бельгии совместно с членами Генерального совета заслушали доклады о положении в отдельных секциях. Либкнехт прислал отчет о рабочем движении в Германии. Большое значение имело установившееся во время конференции личное общение между наиболее деятельными членами Генсовета  — Дюпоном, Эккариусом и Лесснером, с делегатом от Франции переплетчиком Варленом и приехавшим из Швейцарии щеточником Беккером. Оба эти самородка были гордостью рабочего движения. Встречи в Лондоне способствовали укреплению авторитета Интернационала и сплочению вокруг Маркса наиболее боевых пролетариев. Конференция подготовила их к совместным выступлениям на конгрессах по важнейшим вопросам программы и тактики. Они решительно высказались против сектантов  — прудонистов, которые требовали, чтобы Международное Товарищество занималось исключительно экономическими вопросами и не вторгалось в политику.
        Дни работы конференции совпали с первой годовщиной Интернационала. Было решено отпраздновать эту важную дату  — 28 сентября  — и одновременно огласить на вечере обращение к американскому народу по случаю уничтожения рабства и победы республики.
        В просторном высоком Сент-Мартинс-холле собрались участники Лондонской конференции и члены Товарищества с семьями, проживавшие в Лондоне. Пришло немало гостей.
        Лиза и Сигизмунд Красоцкие после долгих странствий и тщетных попыток получить разрешение на въезд в Россию выбрали Лондон местом своего изгнания. Они поселились в маленьком коттедже на Примроз-хилл и вскоре отыскали своих прежних знакомых. В числе их был Оджер. От него они получили билеты на вечер Товарищества рабочих в Сент-Мартинс-холле.
        К семи часам все были в сборе. Сначала собравшиеся принялись пить чай. Затем оркестр Ассоциации итальянских рабочих сыграл любимый народом величественный «Марш Кошута» и мелодичный «Гвардейский вальс». Бравурные звуки музыки подействовали на всех, даже самые хмурые из присутствующих оживились, заулыбались, зашумели.
        Несколько музыкантов на корнетах и саксхорнах исполнили «Каприччио», заслужив громкие похвалы. Затем раздался пронзительный звонок, и председатель Генерального совета Оджер открыл торжественное заседание. Секретарь Кример долго откашливался, протирал очки и, водрузив их на нос, прочел ровным голосом без модуляций обращение к американскому народу. Зал встретил документ одобрительными возгласами:
        — Слушайте! Слушайте!
        — Да здравствует свобода и братство!
        С короткими речами выступили французский и немецкий делегаты. Они напомнили, что прошел ровно год, как в этом же зале на митинге был основан Интернационал. В ответ по Сент-Мартинс-холлу понеслись приветственные выкрики, и все присутствующие, как один, запели «Марсельезу». На сцену вышли хористы. Сухощавый дирижер во фраке с большой красной гвоздикой в петлице объявлял каждую исполняемую песню. Он заметно волновался, и палочка в его руке слегка вздрагивала. Дирижируя, он пел вместе со своей мастерски слаженной капеллой. Все хористы были немецкие изгнанники. И когда они пели с большим чувством и воодушевлением «Вахту на Рейне» Шмитца, «Крест над ручьем» Рентайера и особенно «Радость охотника» Астхольца, многие в зале поднесли платок к увлажненным глазам. Песни эти всех взволновали. Зато шуточная «Мастерская» развеселила слушателей, и припев к ней, бодрый, радостный, подтягивали в зале.
        Когда хор умолкал, выступали на разных языках ораторы. Речь польского делегата Бобчинского произвела на всех большое впечатление.
        — Единство пролетариата свято,  — сказал он,  — оно поможет нам сбросить цепи рабства и создать мир, где воцарится труд, братство и равенство.
        И снова под сводами зазвучала «Марсельеза».
        Объявив заседание закрытым, председатель Оджер сам с увлечением продекламировал поучительные стихи Элизы Кук «Честность».
        Лишь в половине одиннадцатого, после того как в дешевом буфете были съедены все сандвичи, сосиски, сладкие булочки и выпит кофе, портер и легкие вина, начались танцы. Молодежь и старцы отдались веселью и движению под духовую музыку с непосредственностью детей. Они лихо отплясывали экосез, безудержно отбивали такт в галопе, плавно плыли в вальсе и кадрили. Началась мазурка, и вот на круг вышли поляки, закружили своих дам, падая на бегу перед ними на одно колено. Итальянцы вертелись как волчки в неистовой тарантелле, французы пустились в пляс под карманьолу. Так некогда танцевали их деды, разрушившие Бастилию.
        Оркестр сыграл «Вальс» Годфри, один из самых известных. В это же время в небольшом низеньком помещении за трибуной Кример записывал новых членов Товарищества. Не только мужчины, но и женщины принимались в Интернационал. Первой к Кримеру подошла Лиза. Секретарь Генерального совета спросил ее имя и фамилию и внес их в большую тетрадь.
        — Я хотела бы уплатить взнос за весь год,  — сказала она, волнуясь.
        — Извольте, один шиллинг и один пенс.
        — Всего только?
        — Это не малая сумма для пролетария,  — сказала стоявшая рядом женщина, работавшая в прачечной.
        — Ваше право сделать добровольный взнос в кассу Товарищества. Деньги нам всегда пригодятся для помощи стачечникам в разных странах,  — сказал Кример.
        Лиза передала секретарю Генерального совета десять гиней. Он выдал ей членский билет и предложил взять «Манифест» и «Устав», чтобы знать свои права и обязанности в Международном Товариществе Рабочих.
        Сигизмунд Красоцкий также вступил в члены Интернационала.
        Как-то, вскоре после конференции, в октябре 1865 года, в Модена-вилла пришло письмо, которого там совсем не ожидали. Оно обещало большие материальные выгоды.
        От имени канцлера Отто фон Бисмарка друг Лассаля, бывший эмигрант Лотар Бухер, поступивший около года назад на службу к прусскому правительству, писал:
        «Прежде всего бизнес! «Государственный вестник» желает иметь ежемесячные отчеты о движении денежного рынка. Меня запросили, не могу ли я рекомендовать кого-нибудь для этой работы, и я ответил, что никто этого лучше не сделает, чем Вы. Ввиду этого меня просили обратиться к Вам. Относительно размера статей Вам предоставляется полная свобода: чем основательнее и обширнее они будут, тем лучше. Что же касается содержания, то само собой разумеется, что Вы будете руководствоваться только Вашим научным убеждением; но все же во внимание к кругу читателей (haute finance), а не к редакции, желательно, чтобы самая суть была понятна только специалистам и чтобы Вы избегали полемики». Затем следовало несколько деловых замечаний, воспоминание об общей прогулке за город с Лассалем, смерть которого все еще, по словам Бухера, оставалась для него «психологической загадкой», и сообщение, что он, как известно Марксу, вернулся к своей первой любви  — к канцелярщине. «Я всегда был несогласен с Лассалем, который представлял себе ход развития слишком быстрым. Либеральная партия еще несколько раз будет менять кожу, прежде
чем умрет; поэтому тот, кто еще хочет в течение своей жизни работать в пределах государства, должен примкнуть к правительству». Письмо заканчивалось после поклонов госпоже Маркс и барышням, в особенности самой младшей, обычными словами  — «с совершенным уважением и преданностью».
        Карл припомнил Лотара Бухера, с которым когда-то познакомил его Лассаль. Это был нескладный господин с выпуклым, чуть колыхавшимся животом, начинавшимся где-то у самого подбородка. Белый воротник, резко оттенявший его темный сюртук, был ослепителен и туго накрахмален. Из-под сюртука выглядывал дорогой жилет. На золотой цепочке часов висело несколько дорогих брелоков. Короткие пальцы были унизаны дорогостоящими перстнями с неправдоподобно поблескивавшими бриллиантами. Внушительно поскрипывали его новые ботинки с утиными носами. Этот человек всем своим видом хотел показать, что богат и хорошо устроен.
        Карл погрузился в размышления. Итак, Бисмарк протянул ему, эмигранту, революционеру, руку. Маркс мысленно видел обрюзгшее лицо с отвислыми щеками и мешочками дряблой кожи под строго глядящими вперед, всегда налитыми кровью глазами главы прусского юнкерства. Бисмарк был напорист, как таран, верно служил своему классу и презирал людей, широко пользуясь их нуждой или пороками.
        «Что это, признак слабости? Грубый расчет? Подкуп? Опыт с Лассалем, Швейцером и многими другими привел Бисмарка к мысли, не купить ли и меня. Все, кого он растлил с такой легкостью, несомненно, оправдывали свое падение интересами рабочего класса, революции. Они надеялись, что надуют Бисмарка раньше и ловчее, чем это сделает он с ними. Жалкие недоумки. Рабские сердца, которым льстило, что их пускают через черный ход в переднюю фактического главы государства… А может быть, все-таки использовать прусскую печать для пропаганды наших идей, пусть недолго, но возглашать социалистическую истину? Какой компромисс допустим и когда он превращается в предательство, в подлость не только перед соратниками, но перед самим собой? Опасный соблазн, почти наверняка оборачивающийся против того, кто ему поддался. Где грань дозволенного для революционера в его отношениях с идейными врагами? Граница эта начерчена столь тонкой линией, что ее можно переступить незаметно для себя».
        Маркс курил одну за другой сигары. Горки сожженных спичек лежали на столе подле переполненных пепельниц. Никто не решался в эти часы входить в его кабинет. Женни и все остальные члены семьи Маркса хорошо знали, что работает он необязательно с пером или книгой в руке. Достаточно было взглянуть на его лицо, поймать глубокий, как бы устремленный в себя взгляд, когда он ходил по комнате, сидел или лежал на кушетке, чтобы увидеть, как напряженно трудится в это время его мозг.
        Маркс думал. Внезапно ему припомнились молодость, Кёльн, «Рейнская газета». Как часто тогда, да и потом пытались его переманить на свою сторону буржуа, промышленники вроде Ганземана, влиятельные финансисты. Чего только не предлагали. Он отвергал малейшее отступление, предпочитая нищету, обрекая семью на бедствия, жертвуя здоровьем и тем, что называется жизненными благами.
        С тяжелой ношей лишений и потерь он шел вперед и вперед, высоко подняв голову, глядя смело в лица людей и в самое небо широко открытыми, чистыми глазами.
        Связь с Бисмарком, пусть хоть в форме только одного сотрудничества в его газете, не принесет никакой пользы общему делу рабочих, не поднимет ни на одну ступень социалистическое движение. Только вред, кривотолки вызвало бы его согласие писать в «Государственный вестник» обзоры. Свора реакционеров с Бисмарком во главе попыталась бы бросить тень на его имя и тем самым на всех его единомышленников. И Маркс ответил Бисмарку коротким и звенящим, как пощечина, «нет».
        Первый том «Капитала» был почти закончен набело. Маркс шутил, что вылизывает свое дитя после тяжелых родовых мук. Он готовил книгу для печати.
        Много времени и анергии требовала от Маркса и деятельность в Международном Товариществе Рабочих. Ничто не ускользало от его внимания. Ему приходилось писать и прочитывать сотни писем, инструкций, выступать в Генеральном совете по самым разнообразным вопросам, разбирать возникающие в секциях распри. Нередко он участвовал в митингах, собраниях, торжествах, устраиваемых рабочими-эмигрантами разных национальностей. Влияние его ширилось, известность возрастала.
        Написанная им «Инструкция» для делегатов Генерального совета включала следующие разделы: 1. Организация Международного Товарищества. 2. Интернациональное объединение действий при помощи Товарищества в борьбе между трудом и капиталом. 3. Ограничение рабочего дня. 4. Труд детей и подростков. 5. Кооперативный труд. 6. Профессиональные рабочие союзы. Их прошлое, настоящее и будущее. 7. Прямые и косвенные налоги. 8. Интернациональный кредит. 9. Польский вопрос. 10. Армии. И. Религиозный вопрос.
        Тезисы по всем этим пунктам были позднее единогласно приняты на конгрессе.
        В «Инструкции» Маркс разработал темы, непосредственно затрагивающие насущные нужды тружеников и особо женщин и детей. О необходимости ограничить их рабочий день он писал:
        «Мы считаем тенденцию современной промышленности привлекать детей и подростков обоего пола к участию в великом деле общественного производства прогрессивной, здоровой и законной тенденцией, хотя при капиталистическом строе она и приняла уродливые формы. При разумном общественном строе каждый ребенок с 9-летнего возраста должен стать производительным работником так же, как и каждый трудоспособный взрослый человек, должен подчиняться общему закону природы, а именно: чтобы есть, он должен работать, и работать не только головой, но и руками.
        …Мы считаем необходимым, основываясь на физиологии, разбить детей и подростков обоего пола на три группы, требующие различного отношения к себе: в первую группу должны входить дети от 9 до 12 лет, во вторую  — от 13 до 15 лет, в третью  — 16- и 17-летние. Мы предлагаем, чтобы для первой группы закон ограничил труд в какой бы то ни было мастерской или на дому двумя часами; для второй  — четырьмя и для третьей  — шестью часами. Для третьей группы должен быть перерыв по крайней мере в один час для еды или для отдыха.
        …Рабочий не свободен в своих действиях. В слишком многих случаях он даже так невежественен, что неспособен понимать подлинные интересы своего ребенка или нормальные условия человеческого развития. Как бы то ни было  — наиболее передовые рабочие вполне сознают, что будущее их класса, и, следовательно, человечества, всецело зависит от воспитания подрастающего рабочего поколения. Они знают, что в первую очередь надо оградить работающих детей и подростков от разрушительного действия современной системы.
        …Исходя из этого, мы заявляем, что родителям и предпринимателям ни в коем случае не может быть разрешено применять труд детей и подростков, если он не сочетается с воспитанием.
        Под воспитанием мы понимаем три вещи:
        Во-первых: умственное воспитание.
        Во-вторых: физическое воспитание, такое, какое дается в гимнастических школах и военными упражнениями.
        В-третьих: техническое обучение, которое знакомит с основными принципами всех процессов производства и одновременно дает ребенку или подростку навыки обращения с простейшими орудиями всех производств.
        Распределению детей и рабочих подростков по возрастным группам должен соответствовать постепенно усложняющийся курс умственного и физического воспитания и технического обучения. Расходы на технические школы должны частично покрываться путем продажи их продукции.
        Сочетание оплачиваемого производительного труда, умственного воспитания, физических упражнений и политехнического обучения поднимает рабочий класс значительно выше уровня аристократии и буржуазии».
        Был вторник 8 мая. Под вечер Маркс отправился на заседание Генерального совета. Над Лондоном повисли светло-серые сумерки. Хороша поздняя весна в Англии. Her в эту пору ни черных, ни желтых туманов. Только белая дымка окутывает небо и солнечные лучи всегда чуть влажные, как глаза с поволокой.
        Маркс шел по Гайд-парку, радуясь, что его черные узкие штиблеты утопают в свежей траве, густо поросшей расцветающими одуванчиками и лютиками. «Гёте,  — вспомнил он,  — больше всего любил желтый и зеленый цвета, считая их красками самой жизни».
        Тишину нарушало пение птиц. Читая газеты, подремывая, на траве лежали люди, рядом же паслись овцы. На берегу тенистого пруда шалили дети, резвились собаки. Трудно было представить, что парк расположен в самой гуще огромного города.
        У Марбль-Арч Маркс взобрался на крышу омнибуса. Лошади неслись лихо по многолюдным улицам. На тротуарах появились фонарщики. В окнах лавок зажглись лампы.
        Нелегко распознать возраст зданий на лондонских улицах. Климат подменил разрушительную работу времени. Бурый зимний туман, липкая копоть преждевременно старят стены, разъедают кирпич, углубляют складки, изъязвляют, чернят поры, бороздят морщинами камни.
        Маркс не хуже уроженца Лондона знал все закоулки самой большой столицы мира. Он часто бывал в Уайтчапеле, расположенном в яме и, подобно Бирмингему, Лидсу, Шеффилду, служившем стоком для гнилостных испарений, вонючего дыма и клейкой копоти. Трудно вообразить себе кусок земли более угрюмый, сырой и однообразный. Католические священники, описывая ад, могут воспроизвести пугающие краски Уайтчапеля. Люди, которым солнце известно как пунцовый факел, тщетно пытающийся поджечь насквозь отсыревшие крыши, а луна  — как бурая жаба, не могут не смеяться подчас над собой и над окружающим. Иначе они сойдут с ума. Это безобидное самоиздевательство предотвращает отчаяние. В Уайтчапеле живет немало веселых людей; правда, смех их особенный, горький, пугающий буржуа, которые никогда не посещают этот отверженный уголок, населенный исключительно трудящимися.
        К восьми часам Маркс вошел в дом № 18 в маленьком переулке Бувери-стрит, примыкающем к просторной и хорошо освещенной Флит-стрит. Туда недавно переселилось Международное Товарищество.
        В узкой, длинной комнате, напоминавшей формой омнибус, за столом сидели члены Генерального совета. В твердо назначенное время председательствующий объявил заседание открытым. Кример, по обыкновению, предложил утвердить протокол предыдущего собрания. Он огласил его, стараясь не тратить на это много времени. Все слушали молча. Маркс закурил, затем пододвинул лист бумаги и изредка записывал что-то. Лафаргу не терпелось заговорить, и он, с трудом сдерживаясь, принялся добросовестно чинить свой карандаш. Кример между тем читал протокол, в котором были вкратце изложены запрос из Бордо о том, куда направить деньги за членские билеты, пожелания в связи с приближающимся созывом конгресса Интернационала, обсуждение кандидатур новых членов Генерального совета. Дойдя до ответов делегаций, направляемых к рабочим с призывом поддерживать и присоединяться к Международному Товариществу, секретарь читал:
        «Юнг делает отчет о посещении совместно с Лафаргом второго отделения рабочих-каменщиков; делегатам был оказан восторженный прием и обещана поддержка…
        Кример сообщает, что он посетил дамских сапожников Сити… и условился с секретарем рабочих-переплетчиков о посылке делегации на их ближайшее собрание».
        Маркс откинулся в кресле. Он был доволен. Непосредственная связь с трудящимися налаживалась. Секретарь, откашлявшись, продолжал читать последний раздел протокола, озаглавленный: «Портные и их последняя стачка».
        «Лестер сообщает, что в Эдинбург доставлено известное количество немецких портных; все говорят, что и некоторые из лондонских предпринимателей ведут переговоры о доставке какого-то количества в Лондон. Проживающие в Лондоне немецкие портные образовали комитет и хотят действовать совместно с Советом Международного Товарищества Рабочих, чтобы разбить замыслы хозяев и их агентов в Германии.
        Маркс заявляет, что, если Лесснер сообщит ему факты, он сам непосредственно свяжется с немецкими газетами».
        Кример закончил чтение протокола и, после того как председатель скрепил его своей подписью, осторожно спрятал в папку, чтобы затем подклеить в большую черную книгу. Члены Генерального совета выпили по чашке крепкого горького чая и продолжили заседание. Сначала избрали двух новых членов Генсовета, кандидатуры которых обсуждались на предыдущем вторнике, и обсудили, кого утвердить секретарем для Польши. Маркс предложил избрать гражданина Бобчинского, находившегося в эмиграции, что и было принято единогласно. Затем перешли к подбору делегатов, которым надлежало посетить и договориться о совместных действиях с объединенным обществом механиков, переплетчиками и бочарами.
        После чтения писем из разных стран и городов, споров и вынесения решения, которое утверждалось голосованием, Генеральный секретарь огласил письмо сапожников из Дарлингтона. Они выражали свои симпатии к Товариществу и обещали оказывать ему поддержку. Портные из того же города прислали пять шиллингов и сообщали о присоединении к Интернационалу.
        Единая форма заявления для обществ, желающих присоединиться к Международному Товариществу Рабочих, гласила:

        «Мы, члены обществ… собравшиеся в… заявляем о своем полном согласии с принципами и целями Международного Товарищества Рабочих и обязуемся распространять и проводить их в жизнь; в подтверждение искренности наших намерений мы просим настоящим Центральный совет принять нас в братский Союз в качестве примкнувшего отделения Товарищества.
        Подписали но поручению членов в количестве…
        Секретарь
        Председатель».

        Все новые и новые общества и рабочие объединения вступали в Интернационал. Прошло менее двух лет со времени митинга в Сент-Мартинс-холле, когда великий призыв «Коммунистического манифеста» о соединении воедино рабочих всех стран стал претворяться в жизнь, и вот уже Международное Товарищество становилось сильным и влиятельным. Маркс создал не только его «Учредительный манифест» и «Устав», но и направил всю свою исполинскую волю и умение на то, чтобы слова стали делом. Сам почти нищий, он отдавал Интернационалу последние деньги, не щадя здоровья и сил, работал в нем постоянно, вникая во все без исключения, собирал, учил, оберегал, растил для него людей.
        В конце заседания, когда на столе дважды сменились чашки с чаем и пепельницы напоминали отроги Везувия и Этны, Генеральному совету было доложено об организации экскурсии английских рабочих в Ирландию.
        — Сколько человек сможет поехать?  — заинтересовался Маркс.
        — Не менее трехсот. Уже ведутся переговоры с дирекцией лондонской Северо-западной железной дороги, и та дала благоприятный ответ.
        — Великолепное начинание,  — одобрил Маркс.
        Товарищество стремилось всеми возможными средствами улучшить отношения и сблизить ирландский и английский народы. Предложение посетить соседний остров пришлось по душе всем членам Генерального совета. На этом очередное заседание закрылось. Было уже более десяти часов. Лондон отходил ко сну. Вместе с Лафаргом и Лесснером Маркс бодро шел по опустевшим улицам. Как всегда, в руках у него был неизменный, свернутый на этот раз черный зонт. Но небо не предвещало дождя.
        — Не выпить ли нам по кружке пива?  — предложил Лесснер, давнишний друг Маркса.
        Фридрих Лесснер был делегатом почти всех конгрессов и конференций Интернационала. Он поверил в гений Маркса с первой их встречи  — еще в пору издания «Коммунистического манифеста».
        Упорный, сдержанный, Лесснер, после долгих раздумий приняв решение, уже не отступал от него. Марксизм он принял навсегда. Жизнь убеждала его в правильности этого учения, и не было такой силы на земле, которая могла бы заставить Лесснера поколебаться. Коренастый, с почти квадратной головой, упрямым лбом, большими скулами и широким носом, с прямым, испытующим, смотрящим исподлобья взглядом, с растущей вкривь и вкось лохматой бородой и свисающими на рот густыми усами, он весь был как глыба воли и силы.
        — Что ж, Мавр, зайдешь со мной промыть глотку элем?  — повторил Лесснер свой вопрос.
        — Ты, Фридрих, маг, читаешь чужие мысли,  — заметно оживился Маркс.  — Тряхнем стариной, человече!
        Лафарг предпочитал элю стакан красного вина. И то и другое можно было получить в таверне «Черный бык», к которой они подходили. Содержал ее итальянский изгнанник, осевший в Лондоне, которого знали в Генеральном совете. Он оказывал немалые услуги, предоставляя свое помещение всякий раз, когда это было нужно. Когда Маркс и его товарищи вошли в небольшую таверну, владелец ее был поглощен партией в шашки и не заметил их появления. Маркс очень любил эту игру и, покуда толстая неаполитанка с усиками, которым позавидовал бы любой офицер, и черным пушком на подбородке наливала за стойкой пиво и вино, уселся за столик с шашечной доской. Не прошло и десяти минут, как он обыграл одного за другим водителя омнибуса, плотника, каретного мастера и, наконец, Лесснера.
        — Ну и сильны же вы, гражданин Маркс, в шашках,  — сказал почтительно хозяин «Черного быка».
        — Что шашки,  — усмехнулся Лесснер,  — наш Мавр кого угодно положит на обе лопатки. Рано или поздно с его головой всех врагов Интернационала победим.
        Отдохнув за увлекательной игрой, выпив кружку доброго пива, Маркс отправился домой.
        От непомерной работы днями и ночами Карл, и без того ослабленный физически, свалился в тяжелом карбункулезе. По и в постели он отказывался отдыхать и продолжал отделывать и дополнять «Капитал».
        Женни часто упрекала Маркса, что он не бережет себя. Фридрих Энгельс также писал об этом из Манчестера:
        «…сделай мне одолжение, начни принимать мышьяк и приезжай сюда, лишь только тебе позволит твое состояние, чтобы ты, наконец, мог поправиться. Этим вечным промедлением и откладыванием ты губишь лишь себя самого; ни один человек не в состоянии долго выдержать такого хронического заболевания карбункулами, не говоря уже о том, что может, наконец, появиться карбункул в такой форме, что ты от него отправишься к праотцам. Что тогда будет с твоей книгой и с твоей семьей?
        Ты знаешь, что я готов сделать все возможное, и в данном экстренном случае даже больше, чем я имел бы право рискнуть при других обстоятельствах. Но будь же и ты благоразумен и сделай мне и твоей семье единственное одолжение  — позволь себя лечить. Что будет со всем движением, если с тобой что-нибудь случится? А если ты так будешь вести себя, ты неизбежно доведешь до этого. В самом деле, у меня нет покоя ни днем, ни ночью, пока я по выцарапаю тебя из этой истории, и каждый день, когда я от тебя ничего не получаю, я беспокоюсь и думаю, что тебе опять хуже».
        По настоянию Энгельса Маркс поехал отдохнуть к морю. Он поселился в тихом домике у самого берега и вскоре, отдохнувший, веселый, писал Лауре:
        «Очень рад, что поселился в частном доме, а не в пансионе или отеле, где к тебе неизбежно пристают с местной политикой, семейными скандалами и соседскими сплетнями. И все-таки я не могу петь, как мельник из Ди: «Мне ни до кого нет дела, и никому нет дела до меня», потому что есть моя хозяйка, которая глуха, как пень, и ее дочь, страдающая хронической хрипотой. Но они очень славные люди, внимательные и не назойливые.
        Сам я превратился в бродячую трость… большую часть дня гуляю, дышу свежим воздухом, ложусь в десять часов спать, ничего не читаю, еще меньше пишу и погружаюсь в то душевное состояние небытия, которое буддизм рассматривает как вершину человеческого блаженства».
        Маркс продолжал усиленно работать над «Капиталом», которому отдал двадцать пять лет своей жизни. Ради этой книги ему пришлось отказаться от поездки на Женевский конгресс Международного Товарищества Рабочих, подготовкой которого он занимался.
        «Поехать я не могу, да и не хочу, потому что такой долгий перерыв в моей работе невозможен,  — сообщал Маркс своему единомышленнику врачу Кугельману в Ганновер, говоря о «Капитале».  — То, что я дам этой своей работой, я считаю гораздо более важным для рабочего класса, чем все, что я мог бы сделать лично на каком бы то ни было конгрессе».
        В это творчески напряженное время, когда Маркс жил главным образом в сфере научной мысли и открытий, его семью и Энгельса постигло большое горе. В Соединенных Штатах, в городке Сент-Луисе 20 августа 1866 года от холеры умер Иосиф Вейдемейер. Его жена, Луиза, с которой переписывалась Женни, заразившись от мужа, тоже едва не погибла.
        Смерть Иосифа Вейдемейера глубоко ранила Маркса. Много лет их связывала дружба. Они сражались в одной рати. Разлука не нарушила их духовной близости. Живя на разных материках, они не теряли живой связи. Вейдемейер был одним из самых преданных сподвижников Маркса и Энгельса и пронес через всю свою жизнь верность их идеям и делу.
        Сын прусского чиновника, вестфалец по рождению, способный артиллерист, окончивший Военную академию в Берлине, он всегда избегал торных дорог. Не сразу, не легко пришел он к мировоззрению Маркса, но затем никогда не отступал. Из армии Вейдемейер ушел без колебаний, как только решил, что взгляды его отныне не соответствуют положению, в котором он находился, будучи прусским офицером.
        Вейдемейер был из числа редких внутренне ясных, глубоко совестливых, отзывчивых и несокрушимо волевых людей. Глубокая убежденность в правильности избранного пути давала ему силы легко сносить нелегкую жизнь в далеком изгнании. Он отличался жизнелюбием, спокойствием и исключительной отвагой. Во время гражданской войны в Америке полковник действующей армии Вейдемейер снискал себе большое уважение и любовь в войсках. Тотчас же после организации Международного Товарищества он стал одним из самых неутомимых создателей американских секций, упорнейшим проводником идей марксизма. Сильный физически и духовно, он был рожден для долгой жизни, и мысль о смерти бежала при взгляде на этого коренастого, ладно скроенного, румяного, веселого человека. И, однако, болезнь сразила его во время вспыхнувшей в штате, где он жил, эпидемии. Маркс и Энгельс тяжело пережили потерю друга.
        В конце 1865 года Поль Лафарг, член Интернационала, был исключен из Парижского университета за участие в студенческом конгрессе в Льеже, осудившем правление Луи Бонапарта. Молодой революционер переехал в Лондон, чтобы продолжить там медицинское образование. Маркс был обрадован ого появлением, и очень скоро Лафарг стал постоянным гостем в Модена-вилла. Лина Шелер, приехавшая навестить семью Маркса, первая выдала Женнихен и Лауре тщательно скрываемую тайну молодого студента.
        — Меня,  — сказала она таинственно, отведя девушек в сторону,  — невозможно обмануть. Если я осталась незамужней, то только из-за своей требовательности и тщетного ожидания сказочного принца, однако я выслушала на своем веку немало признаний, представьте, и я была молода когда-то и изучила сердце мужчины.
        — Как Жорж Санд, например,  — подавляя улыбку, прервала ее Женнихен.
        — Я нахожу эту писательницу однообразной и потому неинтересной. Все ее героини подозрительно смахивают на нее самое и постоянно проповедуют свободную любовь так же скучно, как старушка Жанлис поучает, что счастье женщины в браке. Но зачем нам беллетристика, когда сама жизнь подготовила вам презанимательный сюжет. Мосье Лафарг влюблен, и я уже знаю в кого.
        — Вот уж неверно,  — запротестовала Лаура.
        — Старый крот, как всегда, проницательнее вас всех,  — продолжала Лина.  — Заметьте, как этот смуглый красавец мрачнеет, когда появляется Лаура. А его необычайная предупредительность ко всем нам! Он готов быть на побегушках даже у Тусси, читает с ней Купера и Марриета, поджаривает с Ленхен бифштексы, я не говорю о делах более важных, когда он часами помогает вашей матери в ее секретарских делах, отыскивает в лавках для Женнихен ноты и книги и готов часами выслушивать мои рассказы о Трире. Что говорить, даже пес Виски и все коты, которых так много вы развели в доме, ему дороги и приятны. О, я-то знаю, что с ним происходит. Когда мужчина влюблен в девушку, он готов исполнять прихоти даже ее прадедушки, и его нежность распространяется на всех и все, с чем она соприкасается.
        — Фантазия, я этого не заметила. Мне Поль говорит одни только колкости. Он несносен,  — вспыхнула Лаура.
        — Браво! Я сделала еще одно открытие. Наш Готтентот тоже любит,  — не унималась Лина, окончательно взбесив этим Лауру.
        Лафарг был очень привлекателен не только внешне, по и духовно, и Лаура не ошиблась в выборе. Он всей душой, по-сыновьи привязался к Марксу, понял величие его ума и сердца и стремился почерпнуть как можно больше в общении с ним. Поль откровенно радовался любому поручению Маркса, охотно выполнял обязанности писца, помощника и гордился, что они воюют отныне в одной рати. Женщинам в семье Маркса, а впоследствии и Энгельсу студент-медик из Бордо также пришелся по душе. Он стал дорогим и родным человеком для всех обитателей Модена-вилла.
        По вечерам Поль Лафарг сопровождал Маркса во время его вечерних прогулок в Хэмпстед-Хис и в это именно время получил от него свое экономическое образование. Опираясь на крепкую палку, Карл бодро шел по пригородным холмам и, сам того не замечая, как бы проверяя на слух самого себя, излагал, шаг за шагом, содержание всего первого тома «Капитала», который тогда дорабатывал. Всякий раз, возвратившись домой, Поль, живший одно время в доме Маркса, торопился в свою маленькую отдаленную комнату и записывал в тетрадь то, что услышал и уяснил в этот вечер. Однажды Маркс изложил ему свою теорию развития человеческого общества и привел научные доказательства и соображения, которые за много лет открылись его мышлению. Молодой человек замер на месте и после долгого молчания сказал, потрясенный тем, как просто и ясно объяснилось для него то, что он считал вечной неразрешимой загадкой:
        — Поразительно, доктор Маркс, я чувствую себя так, точно завеса разорвалась перед моим умственным взором. Я прозрел и в первый раз ясно понял логику всемирной истории. Отныне я могу свести столь противоречивые по видимости явления развития общества и идей к материальным причинам.
        Действительно, все в словах Маркса было стройно, неопровержимо и просто, как сама величавая природа.
        Лафарг с присущей ему горячностью, нетерпением, Упорством принялся читать все, что написал когда бы то ни было Маркс. Его захватила глубина и новизна познанного. И, однако, приглядываясь и прислушиваясь ко всему, что делал и говорил Маркс, Поль пришел к выводу, который часто повторял:
        — В жизни, в действии, в живом слово этот человек еще более велик. Ни одно его произведение не воспроизводит во всей полноте его необозримых знаний и гения. Он воистину гораздо выше своих произведений.
        Чем больше узнавал Лафарг Маркса, тем непостижимее он ему казался.
        «Работа современных беллетристов,  — думал он,  — даже таких больших, как Флобер, пытавшихся передать то, что они видели,  — детская игра по сравнению с трудами Маркса, который сумел изобразить всю жизнь планеты в самых разнообразных и непрерывно меняющихся действиях и противодействиях. Нужна нечеловеческая сила мысли, чтобы так глубоко осознать действительность, и не менее редкое искусство, чтобы передать то, что он рассмотрел, и сказать об этом так, как это сумел сделать он».
        Подле Маркса нельзя было оставаться умственно бездеятельным и равнодушным. Он всех вокруг себя заставлял мыслить, мечтать. Каждый час жизни неизменно год за годом наполнялся для него и окружающих его близких чем-то еще неведомым, новым, значительным, обогащающим. Всем, кто общался с Марксом, как и ему самому, не хватало времени, так широки были запросы. В Модена-вилла стекались идеи, интересы, беспокойство всего мира, Слово «скука» здесь забывалось навсегда.
        В немногие свободные часы Маркс наслаждался беллетристикой. Превыше всех романистов любил он Сервантеса и Бальзака. Особенно восхитил его мудро-проникновенный, иронический «Неведомый шедевр» Бальзака. Было нечто схожее и близкое в сложной и вечно ищущей душе Маркса с героем повести, гениальным живописцем, которого преследовало желание до мельчайших штрихов воспроизвести то, что жило в нем; из-за этого он без конца дорисовывал, подчищал свою картину, покуда на полотно ничего не осталось.
        «Бедняга художник. В поисках совершенства он погубил свое творение. Когда следует остановиться и поставить точку? Лучшее  — враг хорошего. Я понимаю душу героя Бальзака, никогда не довольствующегося тем, что он уже сделал».
        Действительно, Маркс постоянно вносил в рукописи все новые и новые изменения, дополнял или перечеркивал написанное и горестно утверждал, что изложение его но до конца выражает задуманное, не доносит его мыслей. Самым беспощадным и суровым критиком Маркса был он сам. Энгельс часто осуждал друга за его чрезмерную придирчивость к своему творчеству.
        Чтобы написать около двадцати страниц об английском рабочем законодательстве, Маркс изучил целую библиотеку «Синих книг», в которых были опубликованы доклады следственных комиссий и фабричных инспекторов Англии и Шотландии. Поля этих книг от начала до конца испещрены его карандашом. Не раз он с глубоким почтением говорил о добросовестности людей, которые писали эти отчеты:
        — Вряд ли возможно в других странах Европы найти таких же компетентных, беспристрастных и решительных людей, как английские фабричные инспектора.  — В знак признательности он воздал дань их заслугам в предисловии к «Капиталу».

        Жизнь молодежи в Модена-вилла была наполнена разнообразными делами и развлечениями, но с той поры, как Лина Шелер, а затем и проницательная Ленхен обнаружили любовь Лафарга к Лауре, атмосфера в доме стала напряженной. Только Маркс еще не замечал ожидания перемен в его семье да Женни-старшая посмеивалась над возникшим беспокойством.
        — Право, не стоит придавать серьезного значения увлечениям молодежи. Это вспышки молнии, которые быстро гаснут на небосводе,  — сказала она Лине Шелер, когда та рассказала ей о своих наблюдениях.  — Лаура несколько избалована успехом, капризна и самолюбива. Может быть, девочка защищается холодностью от возможных разочарований. Она очень боится любви, считая ее слабостью.
        — И, однако, я убеждена, что скоро она сделает тебя бабушкой премилых негритят,  — настаивала Лина.
        — Это было бы хорошо,  — улыбнулась Женни. Она сидела у окна с томом Шекспира в руках. В часы досуга ей никогда не надоедало перечитывать любимые драмы.
        — «Кориолан»?  — спросила Лина Шелер, усаживаясь с начатым рукодельем подле подруги.
        — Да, судьба этого отважного воина меня неизменно волнует. Сколь трогательно любил герой свою мать Волумнию, такую же гордую, как и он. Помнишь слова этой римлянки: «Я меньше ликовала, когда узнала, что родила мальчика, нежели тогда, когда в первый раз услыхала, что он проявил себя храбрецом». Когда же Волумния ослабела в борьбе с невзгодами, Кориолан напоминает ей, как сама она воспитывала в нем мужество. Вот послушай этот замечательный монолог:
        Мать, куда девалась
        Твоя былая бодрость? Говорила,
        Бывало, ты, что крайняя беда
        Бывает испытаньем силы духа,
        А заурядным людям по плечу
        Переносить беду простую только,  —
        Ведь по морю в спокойную погоду
        Нетрудно плыть любому кораблю,
        И только тот, кто бодро переносит
        Тягчайшие судьбы удары, этим
        Выказывает благородство духа,
        И ты тем правилам меня учила,
        Что делают непобедимой душу,
        Проникшуюся ими.

        В дверь постучали, и в комнату вошел Поль Лафарг. Он искал Лауру и был необычно взволнован.
        — В этом доме,  — сказал он, стараясь скрыть свое разочарование, что не нашел Лауру,  — все без исключения пылко любят Шекспира. Я не могу сказать этого о себе, вероятно, потому, что мало сравнительно его знаю.
        — Что яг, вам можно позавидовать. Откройте для себя скорей чудесный мир, населенный подчас неповторимыми, по всегда живыми людьми. Вряд ли на свете существовал когда-нибудь еще один такой сердцевед и мудрец, как гений из Стратфорда-на-Эвоне.
        — Полю, конечно, более всего по душе Ромео,  — улыбнулась Липа Шелер. Ее маленькое желтое личико при атом сморщилось и напомнило Лафаргу мятую кожуру земляного ореха.  — Лишь бы не Отелло,  — поддела молодого студента неугомонная старая дева.
        Поль засмеялся низким, басовитым смехом и, извинившись, вышел. Были уже сумерки. Ленхен прошла мимо него по лестнице с зажженной керосиновой лампой в кабинет Маркса. В маленькой гостиной на первом этаже Лафарг увидел Женнихен. Она сидела за бюро и старательно вклеивала в «Книгу признаний» овальные фотографии авторов ответов.
        — Вы ищете Лауру? Она сейчас придет сюда,  — сказала девушка, не оборачиваясь.
        Женнихен осторожно прикрепила головку Элеоноры над ее «Исповедью», а ножки в черных ботиночках приклеила внизу посередине листка у подписи. Полюбовавшись своей работой, она заговорила с Полем:
        — Хотите, я прочту вам признания нашего Виски? Это уникальный документ.
        — Конечно, мисс Женни. Предвижу, как это должно быть забавно.
        — Не имея портрета почтенного пса, я вынуждена была воспользоваться переводной картинкой. Не правда ли, похож?  — Женни показала смешную лохматую собачью голову.
        — Сходство с мистером Виски полное,  — серьезно подтвердил Поль.
        — И я нахожу это. Итак, внимание.
        Женни начала громко читать:
        — «Вопрос. Достоинство, которое вы цените больше всего в людях?
        Ответ. Лаять на нищих.
        …у мужчин?
        — Сварливость.
        …у женщин?
        — Задиристость.
        Ваша отличительная черта?
        — Постоянное чувство голода».
        Поль весело рассмеялся.
        — Вы, однако, проникли в самую сущность собачьей психологии.
        — «Ваше любимое занятие?» Знаете, что шепнул мне Виски в ответ на этот вопрос? «Грызть кости».
        «Ваше представление о счастье?
        — Послеобеденная прогулка.
        …о несчастье?
        — Быть окунаемым в воду.
        Ваш любимый герой?
        — Пес Одиссея.
        …героиня?
        — Подыскивается.
        Ваш любимый прозаик?»
        — Конечно, Бюффон,  — подсказал Лафарг.
        — «Ваше житейское правило?
        — Ешь и веселись.
        Девиз?
        — Если стеснять себя, то удовольствие невозможно».
        — Ну, знаете, мисс Женни, вы мастерски воспроизвели но только четвероногого, но и двуногого эгоиста,  — сказал Лафарг, еще раз перечитав признания Виски и вдоволь посмеявшись.
        — Но у Виски такая добрая душа. Жаль, если его ответы не отразили этого,  — пошутила Женнихен.
        В комнату вошла Лаура. Свет зажженной на столе лампы упал на ее темно-красное шерстяное платье и узенькие черные туфли, выглядывавшие из под пышной, отделанной тесьмой юбки. Лицо девушки оставалось в тени.
        — Наша Ди все еще увлечена своей книжкой признаний. Она поставила себе целью познать всех встречающихся на ее пути людей с помощью нескольких вопросов и ответов. Как было бы хорошо, если б люди узнавались столь просто. Увы, игра остается игрой, шуткой,  — сказала Лаура.  — Исповедовались ли вы уже, Поль?
        — Нет еще. Если вы позволите, однако, я сначала разожгу камин. В мое представление о несчастье всегда включался холод. Я чертовски не люблю мерзнуть.
        — Вам следовало бы вернуться на родной остров Кубу. Он кажется мне одним из блаженных островов Кампанеллы, прекрасным, как мифическая Эллада.
        Женнихен вышла, сославшись на необходимость переписать кое-что для отца. Обернувшись в дверях, она напомнила Лафаргу:
        — Не забудьте ответить на вопросы. Книга на столе.
        Когда огонь в камине запылал, Поль подошел к столу, за которым сидела Лаура. В комнате было очень тихо. Никто не прерывал молчания. Поль пододвинул книгу признаний и принялся писать.
        — Вот как, ваша отличительная черта  — опрометчивость,  — заметила Лаура, читая из-за спины молодого человека его ответы.  — А почему вы скрываете имя любимой героини?
        — Я не могу ее назвать. Имена, которые мне больше всего нравятся,  — это Лора и Маргарита. Если вы любопытствуете узнать мой любимый цвет глаз, то он…  — Поль посмотрел как-то особенно на Лауру,  — …с золотистым отливом. Но я умолкаю, так как мой девиз: «Прежде чем говорить, поверни язык семь раз во рту». Пусть за меня сегодня говорит Петрарка.
        Мне хочется тебе, Сеннуччо мой,
        Сказать о том, какую жизнь веду я.
        Я тот, что был: любя, томясь, тоскуя,
        Горю Лаурой, верен ей одной.
        Вот лик ее…

        Поль остановился и коснулся руки девушки.
        То гордый, то простой,
        То строг, то благ, то хмурясь, то ликуя,
        То сдержанность, то шалость знаменуя,
        Он  — ласковый, иль гневный, иль немой;
        Вот запоет она; вот сдержит шаг;
        Вот сядет медленно; вот обернется;
        Вот чудным взором мне взволнует кровь;
        Вот скажет что-нибудь; вот улыбнется;
        Вот побледнеет…

        Поль встал. Глаза его жгли.
        — Я люблю тебя, Лора, и ты, я знаю, ответишь мне тем же,  — внезапно переходя с рифм на прозу, закончил Поль и поцеловал девушку.  — Ты будешь моей женой.
        — Я не уверена, что достаточно люблю тебя,  — попыталась протестовать Лаура,  — но, кажется, ты убедил меня в том, что кто горит, тот зажигает,  — добавила она, не отнимая руки, которую горячо целовал Лафарг.
        В тот же вечер молодые люди сообщили родным о своем решении обвенчаться. Наконец-то Лаура, столько раз отвергавшая брачные предложения и считавшаяся поэтому в семье безнадежно нерастопляемо-ледяной, полюбила.
        Не скрывая своей радости, Маркс сказал, добродушно щуря глаза и смеясь:
        — А я-то думал, что это ради меня, старика, наш мулат так часто сиживал допоздна на Мейтленд-парк Род. Не тут-то было, он, оказывается, давно уже присмотрел в Модена-вилла кой-кого помоложе. Впрочем, будь я в его возрасте, то поступил бы, верно, точно так же.
        Однако свадьбу Лауры решено было отложить до той поры, когда жених закончит свое образование и получит Диплом врача.
        — Надоест еще быть замужем, а вот в невестах походить  — это короткая радость,  — назидательно сказала Елена Демут и почему-то всплакнула.
        — А знаете ли вы, какая отличительная черта нашего диктатора Ленхен?  — объявила Тусси.  — Она сама написала об этом в своей исповеди: «Любовь к молодым Марксам». Каково?

        Международное Товарищество полностью завладело Марксом. Он часто выступал перед рабочими по самым разнообразным злободневным вопросам. На празднестве, устроенном поляками-изгнанниками вместе с Интернационалом, Маркс произнес речь, в которой заявил, что без независимости Польши не может быть свободной Европы. Споря с теми, кто недооценивал значение Польши, Маркс указал, что отмена крепостного права еще более укрепила царизм и Россия, как и прежде, остается оплотом европейской реакции, всех привилегированных классов против социальной революции. Независимая Польша послужит предварительным условием «социального возрождения» Европы.
        В середине ноября 1866 года первая часть рукописи «Капитала» была отправлена в Гамбург Отто Мейснеру, издателю демократической литературы, который до этого напечатал брошюру Энгельса, направленную против лассальянцев.
        Весной Маркс решил сам отвезти остальную часть книги в Гамбург к издателю Мейснеру и в ожидании первых корректурных листов посетить в Ганновере своего последователя и многолетнего корреспондента врача Людвига Кугельмана.
        Как только весть о предполагаемом отъезде Маркса на континент дошла до Германии, одна из ганноверских газет сообщила, что глава Интернационала собирается уехать с острова, чтобы подготовить восстание в Польше. Через Кугельмана Маркс вынужден был опровергнуть эту ложь там же, где ее распространили. Заявление Маркса было напечатано в «Газете для Северной Германии» в конце февраля.
        Накануне отъезда Маркс выкупил из ломбарда свое пальто и часы.
        Маркс уезжал в приподнятом, отличном настроении. В эти дни Интернационал одержал большую победу. Бастующим парижским рабочим бронзового производства с помощью вмешательства Международного Товарищества удалось получить существенную денежную поддержку от английских тред-юнионов. Узнав об этом, хозяева предприятий тотчас пошли на уступки. Случай этот, столь необычный, наделал немало шуму в французской прессе и значительно поднял престиж Интернационала.
        Морской переезд из Англии на континент оказался очень трудным, так как пароход попал в опасный шторм. Маркс, однако, хорошо переносил качку и чувствовал себя превосходно среди немногих пассажиров, избежавших морской болезни. Добравшись до Гамбурга, он послал Энгельсу веселое шуточное письмо:
        «…вид заболевших и слабеющих спутников отравил бы мне дальнейшее путешествие, если бы некоторое ядро не держалось стойко. То было «ядро» очень «смешанного» состава, а именно: немецкий капитан, очень похожий на тебя лицом, но малого роста; в нем было так же много твоего юмора и то же добродушно-фривольное подмигиванье глазами; лондонский скотопромышленник, настоящий Джон Буль;…немец из Техаса и  — это главная персона  — немец, который уже 15 лет разъезжает по восточной части Перу, в местности, лишь недавно зарегистрированной в географии, где, между прочим, еще исправно едят человеческое мясо. Это  — сумасбродный, энергичный и веселый парень. Он имел при себе ценную коллекцию каменных топоров и т. п., которые заслуживали того, чтобы быть найденными в «пещерах». И  — в виде приложения  — одна дамская особа (все остальные дамы, больные морской болезнью, лежали в дамской каюте), старая кляча с беззубым ртом, великолепно, по-ганноверски, говорящая, дочь какого-то допотопного ганноверского министра, по фамилии фон-Бер или что-то в этом роде; теперь она уже давно исправительница рода человеческого,
пиетистка, филантропка  — друг рабочих… В четверг вечером, когда буря наиболее неистовствовала, и все столы и стулья танцевали, мы кутили en petit comit[1 - В небольшой компании (франц.).], в то время, как старая кляча лежала на диване, откуда толчки парохода время от времени сбрасывали ее на пол, в середину каюты, очевидно, чтобы ее немного развлечь… Наш немецкий дикарь со смехом рассказывал о… свинствах дикарей… Образчик: его принимают в качестве гостя в индейской хижине, где как раз в этот день женщина разрешилась от бремени. Послед приготовляется в виде жаркого, и ему  — это высшее выражение гостеприимства  — дают его отведать!»
        Энгельс немало веселился, перечитывая письмо друга.
        Повидав своего издателя и договорившись с ним о выпуске книги, Маркс отправился в Ганновер.
        Людвиг Кугельман как врач пользовался хорошей репутацией в своем городе, имел изрядную практику и жил вполне зажиточно. Еще будучи студентом, он прочитал книги Маркса и написал ему восторженное письмо. Между ним и лондонским изгнанником началась переписка, длившаяся несколько лет до их очного знакомства. Кугельман писал Марксу по условному адресу, называя его А. Вильямсом, чтобы письма избегли цензуры. Он неоднократно приглашал творца глубоко чтимого им учения к себе, но только в 1867 году желание его наконец сбылось.
        Известие о приезде дорогого гостя вызвало в семье врача великую сумятицу. Молодая, миловидная жена Кугельмана, Гертруда, уроженка, как и Маркс, Рейнландии, страшилась показаться невежественной столь выдающемуся человеку. Ее восьмилетняя, не по годам развитая, наблюдательная дочь Франциска слышала, как отец, успокаивая оробевшую мать, предсказывал, что никогда ни о одним человеком не будет она чувствовать себя так непринужденно и приятно, как в обществе Маркса. Так оно и случилось. Вместо ожидаемого чопорного и важного господина в гостиную вошел элегантно одетый, приветливо улыбающийся человек, который после нескольких минут уже казался всем, впервые его увидевшим, давно знакомым. Для каждого нашел он доброе слово. Госпоже Кугельман особенно понравился мягкий, рейнский говор, раскатистый смех Маркса и то, как, улыбаясь, он щурил заметно близорукие глаза.
        Маркс не мог не оценить сердечности и стремления всех членов семьи Кугельмана сделать его пребывание в их доме особо приятным. Здоровье его улучшалось с каждым днем. Он позабыл на время о болезнях и радовался, что был снова на родной земле.
        В свободные, обычно ранние часы, за чашкой кофе, приготовленной с завидной старательностью и уменьем госпожой Кугельман, которую за благовоспитанность и изящные манеры Маркс тут же в шутку прозвал графиней, велись нескончаемые разговоры. Беседа всегда бывала очень занимательной, Маркс говорил просто, никогда но впадая в поучительный тон. Беспощаден он был, лишь когда высмеивал всякую преувеличенную чувствительность и слащавость в ком бы то ни было. Он тотчас же схватывал фальшивую поту, наигранность в поведении или словах. Тогда, саркастически улыбаясь, цитировал он стихи Гейне:
        Раз барышня стояла
        Над морем в поздний час
        И горестно вздыхала,
        Что солнца луч погас.

        Гертруда Кугельман интересовалась философией, и Маркс терпеливо, в самой доступной форме, объяснял ей, в чем особенности и различия взглядов Фихте и Шопенгауэра. Нередко приводил он примеры и из Гегеля.
        — Увы,  — заметила как-то Гертруда со вздохом,  — я никак не могу попять учения этого великого немецкого философа.
        Желая ее ободрить, Маркс, улыбнувшись, сказал полушутя:
        — Пусть это вас не смущает. По словам самого Гегеля, ни один из его учеников не понял его, кроме Розенкранца, да и тот понял неправильно.
        С Людвигом Кугельманом у Маркса установились приятельские отношения. Он прозвал неустанно восхищавшегося нм врача в шутку Венцелем и затем всегда так к нему и обращался. Прозвище это произошло вследствие забавного рассказа самого Кугельмана о его путешествии в Прагу, где гид поведал ему о добром и злом Венцелях  — двух чешских правителях. Один царь Венцель творил множество злодеяний, другой, с тем же именем, немало добра. С тех пор, в зависимости от высказываний Кугельмана, Маркс называл его либо хорошим, либо нехорошим Венцелем.
        Обычно до обеда Маркс оставался один в кабинете, который, помимо спальни, был предоставлен ему в доме Друзей. Он писал письма, читал газеты и правил корректуру первого тома «Капитала».
        На письменном столе возвышался чернильный прибор, украшенный статуэткой Минервы. Богиня держала в руке филина  — символ мудрости. Это дало повод Марксу прозвать маленькую дочь Кугельмана, Френцхен, которая полюбилась ему своим пытливым, быстро схватывающим все услышанное, не по-детски глубоким умом, Совушкой.
        По утрам, осторожно постучавшись в дверь и сделав церемонный книксен, немного стесняясь, Совушка подходила к большому креслу. Карл подхватывал ее и усаживал на колени, и скоро из кабинета доносился детский смех и веселый говор. Дети находили в Марксе неиссякаемый кладезь забавных историй, сказок и шуток. Восьмилетняя Франциска пылко привязалась к грозному, по мнению врагов, и сердечнейшему для друзей вождю крепнувшего из месяца в месяц Интернационала.
        В мирные, радостные дни пребывания в Ганновере Маркс ответил и на давно полученное письмо своего единомышленника, горного инженера, немца Зигфрида Мейера, поселившегося в Соединенных Штатах, в Нью-Йорке.
        Письма нередко отражают душу того, кто их пишет, тайное тайных сердца. Маркс писал:
        «Вы, вероятно, очень плохого мнения обо мне и будете еще худшего, если узнаете, что Ваши письма не только доставляли мне большую радость, но и были для меня настоящим утешением на протяжении того очень мучительного периода, когда они приходили ко мне. Сознание, что я привлек к нашей партии ценного человека, стоящего на высоте ее принципов, вознаграждало меня даже за самое худшее. К тому же Ваши письма были полны самых дружеских личных чувств по отношению ко мне, а Вы понимаете, что, ведя жесточайшую борьбу со всем (официальным) миром, я меньше всего могу недооценивать это.
        Итак, почему же я Вам не отвечал? Потому что я все время находился на краю могилы. Я должен был поэтому использовать каждый момент, когда я был работоспособен, чтобы закончить мое сочинение, которому я принес в жертву здоровье, счастье жизни и семью. Надеюсь, что этого объяснения достаточно. Я смеюсь над так называемыми «практическими» людьми и их премудростью. Если хочешь быть скотом, можно, конечно, повернуться спиной к мукам человечества и заботиться о своей собственной шкуре. Но я считал бы себя поистине непрактичным, если бы подох… не закончив своей книги, хотя бы только в рукописи.
        Первый том работы появится через несколько недель в издании Отто Мейснера в Гамбурге. Заглавие: «Капитал. Критика политической экономии».
        В этот же период Бисмарк снова прислал к Марксу одного из своих приближенных, в этот раз не Бухера, а хориста Варнебольда. Глава прусского правительства хотел бы использовать доктора Карла Маркса и его большие таланты на благо немецкого народа. Карл тотчас же сообщил об этом Энгельсу и вскоре получил ответ.
        «Я так и думал,  — писал ему друг,  — что Бисмарк постучится к тебе, хотя и не ожидал, что он так поспешит. Характерно для образа мыслей и кругозора этого субъекта, что он мерит всех людей на свой аршин. Конечно, буржуазия должна восхищаться современными великими людьми, в них она видит свое отражение. Качества, при помощи которых Бонапарт и Бисмарк достигли успеха, это качества купца: преследование своей цели путем выжидания и экспериментирования, пока не угадаешь благоприятного момента, дипломатия всегда открытой задней двери, уменье торговаться и выторговывать, проглатывать пощечины, когда это требуется в интересах дела, клясться, что ne soyons pas larrons[2 - Не будем мошенниками (франц.).], словом, быть купцом во всем… Бисмарк думает: ничего, попытаюсь установить связь с Марксом, в конце концов я все-таки улучу благоприятный момент, и тогда мы вместе обделаем дельце»..
        Снова Маркс без малейших колебаний отверг предложение Варнебольда, несшее ему богатство и положение в среде правящей буржуазии и помещиков, а главное, возвращение с семьей на родину.
        И опять пошел, не оглядываясь, своим тернистым путем революционера, вождя рабочих.
        Мир, согласие, веселье царили обычно в доме Кугельмана. Маркс, полный надежд на будущее, был душевно уравновешен. Только однажды в гостиной Людвига Кугельмана произошла тяжелая сцена, когда кто-то посмел неуважительно отозваться об Энгельсе и намекнуть, что тот, будучи столь состоятельным человеком, мог бы помогать Марксу больше. Карл вспылил, так как не терпел, если кто-либо осмеливался обижать дорогого ему человека. Дружба была в его глазах священным и великим чувством, соединявшим навсегда людей. Побледнев, он произнес, четче, чем всегда, выговаривая каждый слог:
        — Между Энгельсом и мной существуют такие близкие и задушевные отношения, что никто не вправе вмешиваться в них.
        Дружба между Марксом и Энгельсом крепла из года в год. И по-прежнему, когда они бывали в разлуке, то постоянно переписывались друг с другом.
        Отчитываясь во всем происходящем, Маркс писал как-то Фридриху из Ганновера:
        «Я надеюсь и глубоко уверен, что через год я уже настолько завоюю себе положение, что смогу в корне реформировать свое экономическое положение и стать, наконец, на собственные ноги. Без тебя я никогда не мог бы довести до конца этого сочинения и  — уверяю тебя  — мою совесть постоянно, точно кошмар, давила мысль, что ты тратишь свои исключительные способности на торговлю и даешь им ржаветь главным образом из-за меня… С другой стороны, не могу скрыть от тебя, что мне предстоит еще один год of trial[3 - Испытаний (англ.).]… Но чего я боюсь больше всего… так это возвращения в Лондон… Долги там значительны… снова домашние неприятности… беготня, вместо того, чтобы со свежими силами и беспрепятственно приняться за работу.
        Д-р Кугельман и его жена относятся ко мне самым любезным образом и исполняют малейшее мое желание. Они превосходные люди. Они, действительно, не оставляют мне времени для того, чтобы углубиться в «мрачные пути своего собственного я».
        В Ганновере, как всегда и везде, Маркс жадно вглядывался во все происходящее вокруг него. Очень скоро он убедился, что прусские правительственные чиновники хозяйничали и тиранили народ с чисто средневековой азиатской жестокостью. Не имея, однако, достаточной власти, чтобы по своему расчету и произволу переместить население из непрусских в прусские провинции, они попытались сделать это с мелкими служащими. Даже местных почтальонов под угрозой увольнения отправляли в центральные округа. Множество гессенцев, ганноверцев эмигрировали в Соединенные Штаты. Они бежали кто от налогов, кто от тягот воинской повинности и невыносимых политических условий, от режима сабли и постоянно угрожающей военной бури.
        Маркс интересовался также положением немецкой промышленности. Вместе со знакомым директором акционерного литейного завода он обошел как-то все цехи этого производства и нашел там немало современных машин. Но при изготовлении деталей применялась еще ручная обточка, чего не было уже давно на заводах англичан и шотландцев.
        Время пребывания в Ганновере промчалось быстро. Сердечно простившись с «добрым и злым Венцелем», с «графиней» и Френцхен, Маркс вернулся в Лондон.
        В типографии О. Виганда в это время заканчивали печатать «Капитал».
        Шестнадцатого августа 1867 года, в 2 часа ночи, Маркс написал Энгельсу:
        «Дорогой Фред!
        Только что закончил корректуру последнего листа (49-го). Приложение  — о формах стоимости,  — напечатанное мелким шрифтом, занимает 1 листа.
        Предисловие тоже отослал вчера прокорректированное. Итак, этот том готов. Только тебе обязан я тем, что это стало возможным! Без твоего самопожертвования ради меня я ни за что не мог бы проделать всю огромную работу для трех томов. I embrace you, full of thanks![4 - Обнимаю тебя, полный благодарности (англ.).]
        Прилагаю два чистых листа.
        Пятнадцать фунтов стерлингов получил, большое спасибо.
        Привет, мой дорогой, верный друг!»
        Дописав письмо, Маркс встал из-за стола. Он как бы мысленно вглядывался, вслушивался в самого себя. С удивлением заметил он, что не испытывает радости, которая, казалось бы, должна сопровождать окончание столь трудного творческого пути. «Я будто колос после обмолота»,  — подшутил он над собой. Были только усталость и неясное беспокойство. Достаточно ли отработана книга, каково ее будущее? Маркс курил, медленно прохаживаясь по комнате. Почти четверть века его жизни вобрало в себя это его детище. Время в его воображении как бы повернуло свое течение вспять. Париж, первые месяцы счастливой близости с Женни на улице Ванио. Тогда впервые вдвоем слушали они Девятую симфонию Бетховена. Маркс вспомнил мелодию финала, шиллеровские слова, переложенные на музыку. От страдания к радости! Незаметно для себя Карл начал тихонько напевать мотив этой жизнеутверждающей симфонии. Ему показалось, что в кабинет ворвались извне ее могучие звуки. Но вдруг они исчезли, и многоголосый хор поднял ввысь «Марсельезу». Карл увидел площадь близ парижской ратуши. Революционное шествие. Бланки на плечах демонстрантов, с глазами,
горящими как факелы, двигался к нему навстречу. Праздники истории! Неповторимые дни опьяняющих надежд и счастья. Затем темная беззвездная ночь в Кёльне. Маркс один за столом над кипами исписанных и готовых к печати листов «Новой Рейнской газеты». Июньские дни. Кровавые рассветы. Поражение революции.
        Маркс подошел к окну, раздвинул шторы. Чуть пробивался скучный темно-лиловый рассвет. Ему вспомнились две нищенские каморки на Дин-стрит. Смерть его четырех детей. Муш. Маленький веселый «полковник», умерший на отцовских руках. Ах, этот предсмертный взгляд ребенка, доверчивый, недоумевающий, казнящий, как любая пытка. Память поднимала со дна и раскладывала перед Карлом одну за другой картины его невеселого прошлого. Самая страшная из войн, война с нищетой, наполнила многие десятилетия его жизни. И всегда он видел себя поглощенным тем, что теперь было окончено. «Капитал»! Столько лет, что бы он ни делал, творчество звало, требовало. Днем и ночью он был его данником, и вот настала разлука. Книга уйдет в мир, навстречу людям, скрестится с их жизнью. Но никогда связь творца и творения не обрывается. Оно станет его глашатаем, той частью существа автора, которая останется жить.
        Сбылись сроки. Первый том «Капитала» скоро увидит свет. Карл вспомнил всех, кого любил и кто не дожил до этого часа. Дорогой усопший друг Вильгельм Вольф. После его кончины Маркс собирался написать о нем книгу, но помешала работа над «Капиталом».
        «Бедняга Люпус, он так часто брюзжал, что я медлителен как черепаха и не перестаю переделывать текст»,  — подумал Маркс. Подойдя к письменному столу, он с чувством благоговейной печали и любви написал на титульном листе рукописи:

        «Посвящается
        моему незабвенному другу,
        смелому, верному, благородному,
        передовому борцу пролетариата
        ВИЛЬГЕЛЬМУ ВОЛЬФУ.
        Родился в Тарнау 21 июня 1809 года.
        Умер в изгнании в Манчестере 9 мая 1864 года».

        Подобно Прометею, предрекшему гибель всемогущему Зевсу, Маркс в главном труде жизни своей  — «Капитале»  — предсказал неизбежность гибели буржуазного общества. Он открыл закон развития капитализма и первый указал на пролетариат как силу, способную привести в исполнение приговор истории.
        «Капитал» монументален и неисчерпаем. Он как бы высечен из одной гигантской глыбы мрамора рукой великого ваятеля. Все в этом гениальном, энциклопедическом труде, цельном, логичном, строгом и сложном, неоспоримо. С каждым десятилетием то, что прежде казалось трудным для понимания в «Капитале», становится яснее, нагляднее и доступнее. Учение Маркса принадлежит векам. Оно сияет, как путеводная звезда, для все новых и новых поколений. Этим служением вечности и проверяется гений, всегда предвосхищающий будущее.
        Вывод Маркса, что в обществе, так же как в природе, все вновь зародившееся диалектически меняется, крепнет, набирается сил, расцветает, вынашивает в себе зародыш нового строя, чтобы затем постепенно увянуть и погибнуть, уступив место окрепшим побегам, произвел переворот в понимании всемирной истории.
        Каждый новый общественно-экономический уклад, появившись и достигнув своего предела, обречен на умирание и на замену его более совершенным видом. Первобытно-общинный строй сменился рабовладельческим, на смену феодализму пришел капитализм, и все это было связано с изменением и развитием способа производства.
        Хаос и произвол, господствовавшие в понимании истории и политики, сменились благодаря историческому материализму цельной и стройной научной теорией.
        Идеалистическая философия рассматривала историю общества как таинственные произвольные деяния отдельной личности, как следствие воли и желаний людей. Но действительность жестоко опровергает эти представления. Развитие человечества идет по законам, существующим и действующим независимо от воли людей. Человек может эти законы изучить, познать, учитывать их в своих действиях, использовать их в своих интересах, но он не может их отменить или изобрести новые.
        Исторический материализм вооружил пролетариат знанием путей революционного преобразования общества. Материалистическое понимание истории привело к необходимости изучения не поступков отдельных личностей, а действия классов.
        Движущей силой истории человечества  — по учению Маркса  — являются люди труда. Они играют главную роль в производственном процессе, они творцы всех богатств мира, необходимых для существования общества.
        В зависимости от способа производства складываются и особенности строя, политических учреждений, образ мыслей людей, их идеи, теории. Общественное бытие определяет общественное сознание.
        Взгляды людей  — политические, правовые, художественные, философские, религиозные  — зависят от господствующих производственных отношений между людьми. Они коренным образом изменяются с изменением производственных отношений. Раз возникнув, общественный и политический уклад становится силой, воздействующей на условия, его породившие.
        Другим важным открытием Маркса было выяснение отношений между капиталом и трудом. В буржуазном обществе, объяснил Маркс, рабочая сила продается так же, как и всякий товар. Однако живая сила рабочего в течение дня создает значительно больше, чем необходимо для того, чтобы покрыть издержки производства. В процессе труда рабочим создается прибавочная стоимость. Именно она составляет цель капиталистического производства, является основой капитализма.
        Производство прибавочной стоимости, или нажива, говорил Маркс,  — таков абсолютный закон капиталистического способа производства.
        Именно прибавочная стоимость является источником всех доходов эксплуататорских классов: и прибыли промышленника, и торговой прибыли купца, и ссудного процента банкира, и ренты землевладельца.
        Однако процесс присвоения капиталистом результатов прибавочного, или бесплатного, труда рабочего замаскирован заработной платой. Это дает возможность капиталисту утверждать, что сделка по покупке физической силы была честная и труд рабочего оплачен сполна.
        Некогда рабовладелец отбирал у раба все и постепенно физически уничтожал его. Крепостной трудился на господина и лишь затем работал на своем клочке земли, чтобы прокормиться. Зависимость и угнетение были тогда ясно видимы. Теперь, в буржуазном обществе, угнетение хитро спрятано под кажущейся независимостью и свободой работника.
        Буржуазное общество, при котором громадное большинство народа эксплуатируется незначительным меньшинством, было разоблачено Марксом без пощады.
        Он достиг небывалых вершин научного познания и облек свое гениальное творение в прекрасную форму. Его книга явилась научной поэмой, которая раскрыла до самых недр всю сущность современного капитализма для того, чтобы вынести ему суровый приговор и обосновать неизбежность появления нового общества. В «Капитале» исследуется буржуазное общество в его возникновении, развитии и упадке. Дни капитализма сочтены  — таков пророческий вывод Маркса.
        «Монополия капитала становится оковами того способа производства, который вырос при ней и под ней. Централизация средств производства и обобществление труда достигают такого пункта, когда они становятся несовместимыми с их капиталистической оболочкой. Она взрывается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют».
        «Капитал» объединил все органически связанные между собой звенья в учении Карла Маркса: философию, политическую экономию и учение о социалистической революции. В этом произведении дано глубокое философское и экономическое обоснование пролетарского социализма, учения о всемирно-исторической миссии пролетариата, о социалистической революции, о диктатуре пролетариата.
        Маркс превыше всего ставил практику, он всегда подчеркивал решающую роль деятельности, и прежде всего производственной деятельности, в жизни людей. «Общественная жизнь,  — писал Маркс,  — является по существу практической».
        Маркс и Энгельс всегда боролись против принижения сил человеческого разума, выступали против тех ученых, которые проповедовали непознаваемость мира. Оба великих революционера, не щадя сил своих, работали над тем, чтобы открыть законы, движущие человеческое общество, внести свой вклад в дело познания мира.
        В центр всех вопросов философии Маркс и Энгельс ставили практику, революционно-практическую деятельность людей, они создали новую, высшую форму материализма, вооружили пролетариат пониманием значения революционной борьбы, как единственного средства коронного изменения существующих общественных порядков. Слова Маркса  — освобождение рабочего класса должно быть завоевано самим рабочим классом  — стали основным принципом всей деятельности Интернационала.

        «Капитал» был встречен коварным вражеским выпадом  — полным молчанием.
        Здоровье Карла ухудшилось, нищета стучалась в дверь. Снова грозило выселение из квартиры. Между тем приближалась свадьба Лауры и Поля Лафарга. Родителям хотелось одарить новобрачную. Необходимо было пригласить кой-кого из ее подруг и дать молодежи повеселиться. И это стало возможным только благодаря чуткости и заботам манчестерского друга и его самоотверженности. Энгельс все еще занимался ненавистной проклятой коммерцией, чтобы Маркс мог посвятить себя всецело их общему делу.
        Будь Маркс одинок, он относился бы вполне равнодушно к материальным лишениям. Он весело рассмеялся, услышав однажды притчу о старике, который просил у судьбы всего одну лишнюю копеечку, и часто повторял, когда дома не было денег:
        — И всегда, какой бы ни был достаток, людям не хватает малого, именно только одного лишнего гроша…
        Но дети и Женни… Не случайно, отвечая в «Исповеди» на вопрос, что внушает ей антипатию, Женни написала: «Долги». Они преследовали семью Маркса на протяжении нескольких десятилетий, как рок, омрачали дни, подобно черному туману. Когда безденежье грозило здоровью и жизни близких, Маркс с трудом скрывал свои страдания и чувствовал себя как бы в чем-то виноватым. Но, не колеблясь, шел он к избранной цели. Порою мысли о том, следовало ли ему обзаводиться семьей, мучили его. И только Женни снимала с его души страшный гнет. Без ее любви и дружбы Фридриха Маркс не смог бы сделать того, к чему толкал и обязывал его природой данный гений.
        Непреодолимые трудности вынудили Карла подумать о переезде в Женеву. Там жизнь была значительно дешевле. Но как мог он оставить Генеральный совет Интернационала, расстаться с библиотекой Британского музея, из сокровищницы которой обильно черпал? Кроме того, Маркс стремился подготовить перевод «Капитала» с немецкого на английский язык, чтобы он стал доступен большему числу читателей.
        Нелегко было Марксу. Особенно изнуряло хитрое замалчивание прессой его детища  — «Капитала». Этот труд вобрал его знания, опыт, мысли, исследования, открытия нескольких десятилетий. В книге жила великая душа Маркса. Это был итог бытия гения, его подвиг.
        «Молчание о моей книге нервирует меня,  — признавался он другу.  — Я не получаю никаких сведений. Немцы славные ребята. Их заслуги в этой области, в качество прислужников англичан, французов и даже итальянцев, действительно, дали им право игнорировать мою книгу. Наши люди там не умеют агитировать. Однако остается делать то, что делают русские  — ждать. Терпение, это  — основа русской дипломатии и успехов. Но наш брат, который живет лишь один раз, может околеть, не дождавшись».
        Враждебный замысел врагов и невежд  — скрыть «Капитал»  — приносил большой вред всему рабочему движению. Маркс понимал, какое всесокрушающее оружие дал он своей книгой армии революционеров. Но книгу преднамеренно, упорно и злобно замалчивали, а надо было объяснить, донести учение тем, кому оно предназначалось. Враги постоянно действенны. Заговор критики колол душу, как штык, требовал ответной атаки единомышленников. Энгельс первый понял, что далее ждать нельзя. Между Марксом и большинством человечества, которому он отдал себя всего с юных лет, встало коварное вражеское заграждение: влиятельные газеты принадлежали капиталистам. Энгельс решил сам пробить брешь.
        Статьи о книге  — то же, что ветер, разносящий семена, что всполох зарниц, освещающих небо из края в край. В битве друг не задастся вопросом, следует ли ему броситься вперед, чтобы спасти друга, и никому не придет в голову осудить этот естественный порыв. Иное бывает в тихой заводи мещанской повседневности, где считается подчас неудобным вступиться за единомышленника, чтобы не подумали о сговоре. Когда цель велика и полезна людям, кому же, как не единомышленнику, прийти на помощь? И соратникам удалось напечатать во многих буржуазных газетах заметки о выходе книги, отзывы на нее и даже поместить биографическую статью об авторе вместе с его портретом. Последнее, однако, не понравилось Марксу, он терпеть не мог того, что могло напоминать рекламу.
        — Я считаю это скорее вредным, чем полезным,  — объявил он с неудовольствием,  — и не соответствующим достоинству человека науки. Редакция энциклопедического словаря Мейера уже давно письменно просила меня доставить ей мою биографию. Я не только не послал ее, но даже не ответил на письмо.
        Произведение Маркса было замечено, вскоре появились статьи о «Капитале». Даже Арнольд Руге, многолетний идейный противник Маркса, выступил в печати и заявил, что книга «составляет эпоху и бросает блестящий, порой ослепляющий свет на развитие и гибель, на родовые муки и страшные дни страданий различных исторических эпох. Исследования о прибавочной стоимости вследствие неоплаченного труда, об экспроприации рабочих, которые раньше работали на себя, и предстоящая экспроприация экспроприаторов  — классические. Маркс обладает широкой ученостью и блестящим диалектическим талантом. Книга превышает горизонт многих людей и газетных писак, но она совершенно несомненно проникнет в общее сознание и, несмотря на свои широкие задания или даже именно благодаря им, будет иметь могущественное влияние».
        Людвиг Фейербах был не менее захвачен титаническим размахом труда Маркса. Он заявил, что «книга изобилует интереснейшими, неоспоримыми, хотя и ужасными фактами». Почтительно и многословно писал о «Капитале» профессор Дюринг, считавшийся знатоком вопроса. Были и нелепые высказывания. Старый поэт Фрейлиграт, которому Маркс подарил «Капитал», сообщал, что вынес много поучительного из чтения книги и знает о самом положительном отношении к ней купцов и фабрикантов на Рейне. Бывший редактор славной «Новой Рейнской газеты» увидел в «Капитале» только полезный источник знания и руководство для молодых коммерсантов.

        Прекрасна скромная Ирландия, зеленая, холмистая страна с неоглядными розово-лиловыми от вереска, лаванды и цветущей мяты лугами, светлыми неторопливыми реками и густыми перелесками. Народ, живущий на острове, храбр, умен, мечтателен и музыкален. Арфа  — национальный инструмент, и под ее нежный, как колыханье тростника над заводью, аккомпанемент Сарды издавна декламировали поэмы. Странствующие поэты, сказочники, импровизаторы настойчиво призывали ирландцев к борьбе с поработителями. В XVII веке Стюарты, затем Кромвель и Вильгельм III закабалили поэтическую мирную «страну картофельной кожуры», и с тех пор протяжные чистыо звуки арф славили в эпическом стихе борцов за освобождение. Безымянных певцов жестоко преследовали англичане, и арфа все чаще печалилась о бедствиях страны фениев, как в незапамятные времена назывались жители острова Эйрин. Согнанный с пашен колонизаторами народ покидал тихий остров, и свыше трех миллионов людей в начале второй половины века нашло прибежище в других странах. Больше всего изгнанников переселилось за океан, в Соединенные Штаты.
        Лицци Бёрнс, вторая жена Энгельса, принимала деятельное участие в движении за освобождение своей родины, начатом революционерами, назвавшими себя фениями в память вольных обитателей острова. От нее дочери Маркса впервые услыхали песни и легенды древней морской страны. Лицци, на редкость благожелательная к людям, отзывчивая, правдивая, скромная и справедливая, научила их любить ее родину и тех, кто боролся с колонизаторами.
        Первые объединения фениев появились в конце пятидесятых годов в Америке среди ирландских переселенцев. Затем их тайные кружки возникли в самой Ирландии. Была создана единая организация «Ирландское революционное республиканское братство». Она состояла из интеллигентов, крестьян и рабочих. Программа фениев была проста  — борьба против колониального гнета англичан и массового сгона ирландских арендаторов c родных земель новыми чужеземными помещиками. Фении требовали независимости Ирландии, провозглашения республики и передачи земли в собственность тем, кто ее обрабатывал и платил неимоверно большую арендную плату англичанам-землевладельцам.
        Энгельс, отлично знавший историю соседнего с Великобританией острова, ознакомил с ней всех обитателей Модена-вилла.
        Ирландцам присущ особый, своеобразный юмор, острый, помогающий жить, всегда бодрый, вызывающий радостный смех. Он свойствен только очень гибким, наблюдательным умам. Как нож  — ирония может быть убийственна, а может быть целительной и удалять вредные наросты. Шутка ирландцев  — следствие подчас завидной проницательности  — обычно человеколюбива и не начинена ядом. Лицци Бёрнс обладала чисто ирландским юмором, который очень нравился всем, кто ее знал.
        Несколько излишне полная, круглолицая, с задорным маленьким носом, Лицци никогда не унывала и заражала окружающих своим оптимизмом.
        Вся семья Маркса сочувствовала фениям и всячески подчеркивала свои симпатии к порабощенному ирландскому народу, столь щедро одаренному в поэзии, литературе и музыке. Лицци Бёрнс и Лаура часто пели дуэтом ирландские народные песни, мелодичные и остроумные. Обычно Женнихен носила подаренный ей повстанческий крест в память польского восстания 1863 года на черной ленте, но после казни в Манчестере ирландских революционеров облачилась в траур и стала носить бесценную революционную реликвию на ленте зеленого, национального, цвета Ирландии. Женщины семьи Маркса как вызов англичанам носили в эту пору зеленые платья.
        К рождественским праздникам Тусси вышила в подарок Энгельсу и его жене диванную подушку, узор которой изображал арфу на зеленом фоне. Женинхен участвовала в шествиях и собраниях, на которых провозглашались требования амнистии арестованным фениям. Одну из наиболее значительных демонстраций, организованных в Гайд-парке Международным Товариществом Рабочих, Женни подробно описала ганноверскому врачу Людвигу Кугельману.
        «Этот крупнейший в Лондоне парк представлял собою одну сплошную массу мужчин, женщин и детей. Даже деревья до самых макушек были усыпаны людьми. Число присутствовавших составляло, по данным газет, около 70 тысяч человек, но так как газеты эти английские, то цифра, несомненно, слишком низка. Некоторые демонстранты несли красные, зеленые и белые знамена с самыми разнообразными девизами, например: «Держите порох сухим!», «Неповиновение тиранам  — долг перед богом!» А выше флагов вздымалась масса красных якобинских колпаков, и несшие их демонстранты пели «Марсельезу».
        В ирландском городке Типперери был избран в парламент один из бывших руководителей печатного органа фениев «Айриш пипл» («Ирландский народ»)  — О’Донован-Росса, приговоренный английским судом к пожизненной ссылке на каторгу. Это стало наиболее сенсационным политическим событием Англии и Ирландии. В семье Маркса ликовали.
        «Мы все плясали от радости,  — писала Женин.  — Тусси вообще неистовствовала… Какую панику вызвало в Англии сообщение об избрании фения!..»
        Английская пресса пыталась всячески исказить это происшествие, и особенно изолгался правительственный официоз. Французская демократическая газета «Марсельеза» на основании этой ложной информации газеты гладстоновского министерства поместила сообщение, дававшее неверное освещение событий в Ирландии. Но вскоре в той же газете появилась корреспонденция за подписью Дж. Вильямс, опровергающая ложь английского официоза. За псевдонимом Дж. Вильямс скрывалась дочь Маркса Женин. Восемь статей, в которых проявилось незаурядное дарование смелого, умного журналиста, об ирландских фениях напечатал Дж. Вильямс. Только одну из них Женни писала вместе с отцом. Корреспонденции Вильямса обратили на себя внимание читателей и вызвали многочисленные отклики.
        Маркс высоко оценил творчество дочери и в шутку прозвал ее «наш знаменитый Вильямс»; а Энгельс, знаток ирландских дел, поздравил ее и поощрил:
        — Мистер Дж. Вильямс имеет славный и вполне заслуженный успех. Браво, Женни!
        Мастерски написанные корреспонденции Женни Маркс возымели свое действие, и премьер-министр Англии Гладстон на одном из заседаний палаты общин вынужден был наконец согласиться расследовать зверское обращение с заключенными фениями. Одновременно, верный своей политике удушения Ирландии, он внес на обсуждение законопроект об отмене в этой колонии конституционных свобод и о введении там осадного положения.
        Борьба разгоралась. Интернационал помогал ирландскому народу и способствовал распространению во всем мире истины о его трагическом положении.
        Общность интересов и стремление помочь ирландцам соединили жену Маркса и Лицци. Они искренне привязались друг к другу. В Лицци было то душевное равновесие, которого так искала измученная жизненными трудностями и заботами Женни. Ей нравился здравый практический природный ум Лицци, ее смелость и способность к самоотверженности. Жена Маркса не уставала помогать борющимся фениям. Она перевела на французский язык много стихотворений томившегося в тюрьме, избранного в парламент любимца своего народа ирландца О’Донован-Росса, за освобождение которого ратовала в печати младшая Женни. Вместе с дочерьми жена Маркса посещала собрания в защиту фениев и привлекала немцев-изгнанников к движению солидарности с ирландским народом.
        В доме Энгельса и его жены в Манчестере находили в эту пору приют многие ирландские революционеры. Оказывая поддержку фениям, Энгельс в то же время сурово осуждал их заговорщицкую тактику, недостаточное общение с свободолюбивыми соотечественниками, попытки устраивать местные восстания и прибегать к террору.
        События в Ирландии захватили и Маркса. Несмотря на непрекращающиеся мучительные карбункулы, он согласился выступить в Лондонском коммунистическом просветительном обществе немецких рабочих с докладом об Ирландии.
        Маркс был непревзойденным оратором. Своим воодушевлением и силой убеждения он привлекал к себе слушателей, разных по уровню развития, и был понятен каждому. Он без особого труда разоружал противников и завоевывал союзников. Глубина его знаний и ясность мышления служили падежным арсеналом, и он оставался непобедимым в любой схватке, покоряя сердца людей. Он был также увлекательным педагогом, одинаково убедительным для неграмотного щетинщика, бунтующего студента или самонадеянного профессора.
        Говоря об Ирландии, Маркс поведал слушателям о тех бедствиях, которые она испытывала, сделавшись английской колонией.
        Земледельческое население, говорил Маркс, питалось только картофелем и водой, так как пшеница и мясо отправлялись в Англию. Вместе с продуктами и рентой из страны вывозились также удобрения, земля была истощена. Часто в той или иной местности возникала картофельная болезнь и в 1846 году привела к всеобщему голоду. Миллион человек умерли от недоедания. Картофельная болезнь была следствием истощения почвы, результатом английского владычества. Высокие цены на мясо и банкротство еще оставшихся мелких землевладельцев способствовали сгону крестьян с участков и превращению их земли в пастбище для скота. Свыше миллиона ста тысяч человек были вытеснены 9600 тысячами овец.
        Только при монголах в Китае когда-то обсуждалась возможность уничтожения городов, чтобы очистить место для овец.
        Ирландский вопрос являлся поэтому не просто национальной проблемой, а вопросом о земле, вопросом о существовании, жизни пли смерти для огромного большинства ирландского народа.
        Сообщая Энгельсу различные подробности о своем выступлении, Маркс не мог удержаться от шутки по поводу карбункулов, мешавших ему сидеть: «Вчера я прочел в нашем немецком рабочем союзе (но там были представлены еще три других немецких рабочих ферейна, всего около ста человек) полуторачасовой доклад об Ирландии, так как «стоячее» положение теперь для меня самое «легкое».
        Маркс много писал об ирландских делах. Он увидел, что из-за безработицы Ирландия выбрасывает на английский рабочий рынок избыток своего населения и этим снижает заработную плату английского труженика. Между работниками ирландцем и англичанином начинается борьба за труд, за кусок хлеба, приводящая к взаимной ненависти и раздорам. Английский пролетарий озлобляется, считая ирландца конкурентом, и противопоставляет ему себя как представителя господствующей нации. Ирландец ярится на англичанина, считая его врагом и орудием порабощения своей родины. Это зло перекинулось и в Америку, куда потянулись согнанные с родных земель бедняки из разоренной Ирландии.
        Интернационал, по мнению Маркса и Энгельса, должен повсюду, открыто отстаивать права Ирландии, а обязанностью Генерального совета было пробуждение в английском пролетариате сознания, что национальное освобождение Ирландии не только дело отвлеченной справедливости и человечности, но первое условие его собственного социального освобождения.
        Бурный подъем революционной борьбы ирландского народа за свою независимость, восстание фениев в феврале и марте 1867 года заставили Маркса вплотную заняться вопросом, которому он придавал огромное теоретическое и политическое значение. Учтя соотношение сил в самой Англии и революционные возможности ирландского освободительного движения, Маркс заново пересмотрел все, что думал о положении в Ирландии.
        Если раньше он полагал, что рабочее движение угнетающей английской нации принесет свободу Ирландии, то теперь пришел к выводу, что национальное освобождение «Зеленого острова» должно послужить предварительным условием освобождения английского рабочего класса.
        Маркс с гениальной проницательностью вскрыл заинтересованность не только ирландского, но и английского народа в уничтожении национального гнета на соседнем острове. Он стремился утвердить идею боевого союза английских чартистов с борцами за независимость Ирландии. В качестве лозунга английского рабочего движения Маркс обосновал требование о предоставлении Ирландии национальной независимости, вплоть до ее отделения от Англии. На опыте Ирландии Маркс, сделав дальнейший шаг в развитии своих идей по национальному и колониальному вопросу, пришел к выводу о необходимости сочетания национально-освободительного движения в этой первой английской колонии с борьбой пролетариата за социализм во всей метрополии. В Генеральном совете Маркс был неутомимым вдохновителем кампаний, митингов, дискуссий в защиту и поддержку борющейся Ирландии, докладчиком и автором решений по ирландскому вопросу.
        В письме Генерального совета Интернационала Федеральному совету романской Швейцарии Маркс обосновал интернациональное значение ирландского вопроса, показав важность разрешения ирландской проблемы для развития международного рабочего движения, прежде всего для успешной борьбы английского пролетариата. Он указал, что одной из основ экономического могущества английских господствующих классов является колониальное угнетение Ирландии.
        «Если Англия,  — писал Маркс швейцарским руководителям Интернационала,  — является крепостью лендлордизма и капитализма, то единственный пункт, где можно нанести серьезный удар официальной Англии, представляет собой Ирландия.
        Во-первых, Ирландия является цитаделью английского лендлордизма. Если он рухнет в Ирландии, то он должен будет рухнуть и в Англии. В Ирландии это может произойти во сто раз легче, потому что экономическая борьба сосредоточена там исключительно на земельной собственности, потому что там эта борьба есть в то же время и национальная борьба и потому что народ в Ирландии настроен более революционно и более ожесточен, чем в Англии. Лендлордизм в Ирландии удерживает свои позиции исключительно при помощи английской армии. Как только прекратится принудительная уния этих двух стран, в Ирландии немедленно вспыхнет социальная революция, хотя и в устаревших формах. Английский лендлордизм потеряет не только крупный источник своих богатств, но также важнейший источник своей моральной силы как представителя господства Англии над Ирландией. С другой стороны, оставляя неприкосновенным могущество своих лендлордов в Ирландии, английский пролетариат делает их неуязвимыми в самой Англии.
        Во-вторых, английская буржуазия не только эксплуатировала ирландскую нищету, чтобы ухудшить положение рабочего класса в Англин путем вынужденной иммиграции ирландских бедняков, но она, кроме того, разделила пролетариат на два враждебных лагеря. Не происходит гармонического соединения революционного пыла кельтского рабочего и положительного, но медлительного нрава англосаксонского рабочего. Наоборот, во всех крупных промышленных центрах Англии существует глубокий антагонизм между английским и ирландским пролетарием. Средний английский рабочий ненавидит ирландского как конкурента, который понижает заработную плату и standard of life[5 - Уровень жизни (англ.).]. Он питает к нему национальную и религиозную антипатию. Он смотрит на него почти так же, как смотрели poor whites[6 - Белые бедняки (англ.).] южных штатов Северной Америки на черных рабов. Этот антагонизм в самой Англии искусственно разжигается и поддерживается буржуазией. Она знает, что в этом расколе пролетариев заключается подлинная тайна сохранения ее могущества.
        Этот антагонизм воспроизводится и по ту сторону Атлантического океана. Вытесняемые с родной земли быками и овцами, ирландцы вновь встречаются в Северной Америке, где они составляют огромную, все возрастающую часть населения. Их единственная мысль, их единственная страсть  — ненависть к Англии. Английское и американское правительства (то есть классы, которые они представляют) культивируют эти страсти, увековечивая скрытую борьбу между Соединенными Штатами и Англией. Они таким образом препятствуют серьезному и искреннему союзу между рабочими по обо стороны Атлантического океана, а следовательно, и их общему освобождению.
        Ирландия  — это единственный предлог для английского правительства содержать большую постоянную армию, которую в случае нужды, как это уже имело место, бросают против английских рабочих, после того как в Ирландии эта армия пройдет школу военщины.
        Наконец, в Англии в настоящее время повторяется то, что в чудовищных размерах можно было видеть в Древнем Риме. Народ, порабощающий другой народ, кует свои собственные цепи.
        Итак, позиция Международного Товарищества в ирландском вопросе совершенно ясна. Его главная задача  — ускорить социальную революцию в Англии. Для этой цели необходимо нанести решающий удар в Ирландии».
        Маркс призвал рабочий класс угнетающей нации  — англичан  — к борьбе против всякого национального гнета и доказал, что одной из главных причин слабости английского рабочего движения, несмотря на ого организованность, является всячески разжигаемая английской буржуазией национальная рознь между английскими и ирландскими рабочими. Угнетение Ирландии и других колоний, подчеркивал Маркс, является преградой для прогрессивного развития самой Англии. «Народ, порабощающий другой народ, кует свои собственные цепи»  — так определил Маркс важнейший принцип пролетарского интернационализма.

        … Восьмого сентября 1867 года в Лозанне собрался 2-й конгресс Интернационала. Основной опорой его все еще оставались тред-юнионы.
        В воззвании, которое Генеральный совет издал за два месяца до конгресса, был дан обзор положения международного рабочего движения в третьем году существования Товарищества. В Европе, за исключением Швейцарии и Бельгии, секции не достигли многого. Зато Североамериканский союз в некоторых штатах завоевал для трудящихся восьмичасовой рабочий день. Это была большая победа.
        Маркс на конгрессе быть не мог. Не переставая болеть, он продолжал работу над «Капиталом». Среди представителей от Генерального совета находился его сподвижник Эккариус. Съехалось более семидесяти человек. Преобладали делегаты романских стран: французы, итальянцы, бельгийцы.
        Конгресс утвердил пребывание Генерального совета в Лондоне, что было очень важно для Маркса и Энгельса, установил обязательный годовой взнос в 10 сантимов для каждого члена Интернационала и подтвердил, что борьба за социальное освобождение рабочего класса неразрывно переплетена с его политической деятельностью. Завоевание политической свободы для рабочих является первейшей необходимостью.
        Вместе с третьим годом существования Интернационала закончилась пора его спокойного развития.
        После окончания конгресса Женни Маркс сообщила в Женеву соратнику  — щеточнику Филиппу Беккеру:
        «…Вы не поверите, какую огромную сенсацию во всей прессе вызвал здесь Лозаннский конгресс. После того как газета «Таймс» задала тон, ежедневно печатая корреспонденции о конгрессе, другие газеты также стали посвящать рабочему вопросу не только заметки, но даже длинные передовые статьи, не считая более, что это ниже их достоинства. О конгрессе писали не только все ежедневные газеты, но и все еженедельники».
        В этом же письме жена Маркса поделилась своими размышлениями о вышедшем из печати «Капитале».
        «Если Вы уже приобрели книгу Карла Маркса, то советую Вам, в случае, если Вы еще не пробились, как я, через диалектические тонкости первых глав, прочитать сначала главы, посвященные первоначальному накоплению капитала и современной теории колонизации. Я убеждена, что Вы, как и я, получите от этих глав огромнейшее удовлетворение. Разумеется, Маркс не имеет для лечения зияющих кровоточащих ран нашего общества никаких готовых специфических лекарств, о которых так громко вопит буржуазный мир, именующий теперь себя также социалистическим, никаких пилюль, мазей или корпии; но мне кажется, что из естественно-исторического процесса возникновения современного общества он вывел практические результаты и способы их использования, но останавливаясь перед самыми смелыми выводами, и что это было совсем не простым делом  — с помощью статистических данных и диалектического метода подвести изумленного филистера к головокружительным высотам следующих положений: «Насилие является повивальной бабкой всякого старого общества… Многие не помнящие родства капиталы, функционирующие в Соединенных Штатах, представляют собой
лишь вчера капитализированную в Англии кровь детей… Если деньги… «рождаются на свет с кровавым пятном на одной щеке», то новорожденный капитал источает кровь и грязь из всех своих пор, с головы до пят… Бьет час капиталистической частной собственности…» и до конца.
        Должна сказать откровенно, что этот изумительный по своей простоте пафос захватил меня, и история стала мне ясной как солнечный свет».

        «Снегопад  — щедрый живописец. Он постоянно меняет облик города. Зимой даже нескладная полуазиатская Москва красива и нарядна»,  — думал управляющий петербургского кожевенного завода немец Иосиф Дицген, прибывший по делам во вторую столицу Российской империи. Он ехал в больших санях по широкой Воздвиженке. Рядом с ним сидел высокий, сутулый, узкоплечий студент Петр Иванович Николашин, молодой человек с грустными глазами и насмешливым, чуть искривленным ртом. Он родился и вырос в Москве, но вот уже несколько лет проживал в Санкт-Петербурге, где и познакомился с Дицгеном, которому давал уроки русского языка.
        Немец жадно разглядывал незнакомый ему город.
        — Колоссальное впечатление,  — сказал он, когда сани въехали на Красную площадь, и добавил, подумав:  — Восточный город Москва.
        Белые ворсистые снежные заплаты скрывали ветхость невысоких домов, убогость ржавых заборов, сгладили бугристую поверхность дурных мостовых.
        Широко раскинутый барский город косых переулков и тупиков, похожих на пустыри площадей казался огромным имением, вокруг которого приютились крепостные деревеньки  — окраины.
        Дицген и Николашин остановились в гостинице Самарина, славившейся кухней, неповторимыми расстегаями с рыбной сочной начинкой. Из окна номера, занятого немцем, открывался красивый внушительный вид на кремлевские башни и стены.
        В один из первых вечеров пребывания в Москве Дицген был приглашен на вечер к крупному заводчику, где его представили влиятельнейшему из москвичей, господину Каткову, редактору «Московских ведомостей», о котором он слышал от Николашина как о жестоком реакционере и рьяном прислужнике царизма. За ужином Катков произнес речь:
        — Социализм, господа, с его ужасными бедствиями  — язва, которой благородное общество заразилось от соприкосновения с народом. Мужики наши и через несколько столетий будут так же темны, как и сегодня,  — это, господа, у них врожденное.
        — Кость черпая,  — поддакнул кто-то.
        — Наше дело не допустить социальной анархии. Мы, господа, рождены для великой миссии. Призываю вас к крестовому походу на нигилизм и социализм. Нет такой мерзости, которая не могла бы взойти на их нивах. Но они обречены. Их цель лишена положительного начала и организующей силы.
        Дицген был поражен тем, насколько схожи язык и мысли реакционеров во всем мире. Он просил Николашина рассказать ему поподробнее о лидере московских мракобесов.
        Свой день Михаил Никифорович Катков обычно начинал с посещения парикмахерской на Тверской, где господствовал элегантнейший француз Жюль. Никто лучше его не знал причуд и слабостей, свойственных влиятельным персонам второй столицы. Сам губернатор и полицмейстер доверяли ему свои бакенбарды и прически. В дни осады Севастополя Жюль знал все перипетии Крымской войны и передавал последние новости своим клиентам задолго до сообщения газет. За добрую взятку юркий цирюльник мог добыть местечко в канцелярии его превосходительства и составить протекцию в салоне какой-нибудь сиятельной дамы. Дицгену настойчиво советовали завести знакомство с этим московским брадобреем.
        Немец побывал в парикмахерской Жюля. Покуда шустрые вихрастые мальчуганы приносили горячие щипцы, тазики и салфетки, французский чародей, изогнувшись, отставив ногу в узенькой штанине, нашептывал клиенту всевозможные городские сплетни. Ни один преуспевающий чиновник пли щеголь из Замоскворечья не женился раньше, чем Жюль не давал ему справки по поводу качеств и действительного приданого невесты. Парикмахерская на Тверской, где правил Жюль, была своеобразным клубом, биржей, справочной конторой. Мозольные операторы, дамские куаферы, ходившие на дом, разносили по Москве всевозможные вести. Жюль, этот Фигаро московских чиновников и богатых купцов, становился могущественнее с каждым годом.
        Подле парикмахерской, тут же на Тверской, находился «Изидин храм», полубалаган, где невидимый голос отвечал за недорогую плату на заданные вопросы: умрет ли родственник и оставит ли наследство, удастся ли заполучить доходное место, взять на откуп винные погреба, получить прибыльную поставку.
        Как раз в то время, когда Дицген брился, пришел Катков. Все мастера засуетились. Жюль поклонился в пояс. Смазанные розовой помадой волосы француза, его тщательно нафабренные усы  — все отображало предельную угодливость.
        Катков был человек заметный, Редактор влиятельной газеты, он направлял общественное мнение города  — многочисленных усадеб вокруг Собачьей площадки и Тверской.
        Когда-то и Катков отдал дань свободолюбивым устремлениям дворянской молодежи. Но особняки помещиков покончили с вольнодумством. Опасные это были игры. Катков стал мечтать о спокойном, выгодном месте, об именьице. Это сбылось. Появились у него и поместье, и большая квартира в доме обширной редакции. Унылые салоны московских реакционеров впустили его.
        «Московские ведомости» отражали чаяния Москвы, и чиновный Санкт-Петербург прислушивался к их голосу, порой кликушествующему, порой вкрадчивому. Это был голос исконной дворянской Руси и богатеющего купечества. В газете, как на блестящей поверхности, с мельчайшей точностью отображены были черты времени.
        С каждым днем все более сумрачной и отталкивающей начала казаться Дицгену Москва. В тупой праздности жили ее богатые закоулки. В застойных водах сытого быта вскармливались всевозможные пресмыкающиеся. Дряхлели традиции, вырождалась былая мудрость. То, что казалось некогда величавым, вызывало теперь только смех и недоумение. Богатая дворянская Москва, как упрямая провинциалка, ругала новшества и выставляла напоказ истлевшую ветошь. Славянофилы с длинными бородами, в полушубках и смазных сапогах рьяно отстаивали старину.
        По вечерам в жарко натопленной комнате гостиницы Петр Иванович Николашин раскрывал перед Дицгеном, слушавшим его с подстегивающим вниманием, все, что думал о Москве реакционеров и ненавистных ему славянофилов.
        — Это они рвали в куски Польшу, восстание которой было подавлено с великой жестокостью. Они аплодируют «Московским ведомостям», закармливают Каткова, перо которого сыплет соль на польские раны,  — кривя большие губы, говорил студент, размахивая длинными руками.  — Москва вельможного дворянства и купцов-миллионщиков всегда была крепчайшей опорой монарха, а всесильный Катков стал ее красноречивейшим пророком и политическим стратегом реакционного бешенства, обер-доносчиком, разоблачителем либерализма. Но нет покоя сонной Москве и «Московским ведомостям», плохо спится ретивому редактору. Нигилизм! Везде притаился нигилизм. Страшный бич для обитателей поросших кустарниками площадок, зеленых тупичков, упершихся в церковный двор.  — Николашин смеялся тяжелым невеселым смехом. Он объяснил Дицгену, что таит в себе понятие нигилизм.  — Откуда он явился? Не с Хитровки, не из трущоб вокруг Смоленского рынка, Там вечная тьма. Туда тянутся горе, нищета, печаль со всего города. Люди в зверином исступлении бросаются там друг на друга. Им нечего терять, кроме жизни, которая, однако, не стоит и краюхи хлеба.
Безработные  — бывшие крепостные, мелкий ремесленный люд, спившийся от чрезмерных испытаний, оттого, что жизнь, как невод, мешает им двигаться, бездомные всех возрастов нашли там прибежище. Они но опасны. С ними, говорят Катковы, справится и полиция. Нет, опасность движется на Москву с других мест столицы.
        — Говорите, говорите, господин Николашин, я все это расскажу своим друзьям в Германии,  — поощрял Дицген своего красноречивого учителя.
        — Со Страстного бульвара, из редакции «Московских ведомостей» зоркий Катков наводит жерла пушек на узкие деревянные дома Бронной и темные хибарки Красной Пресни. Он далеко целит! Сквозь студенческие кварталы жандармская картечь, по катковской указке, должна лететь прямо в головы восставших крестьян, в рабочих.
        Московские студенты, преимущественно провинциальная беднота из разночинцев, ютились между двумя Бронными и Палашевским переулком, где немощеные улицы поросли травой. Весной и осенью тут непросыхающая бурая грязь, летом пыль колет глаза, зимой снег вздымается неровными холмиками. Студенты по иностранной моде носили длинные, по плечи, волосы, широкополые шляпы, крылатки, очки. В стужу они кутались в полосатые пледы.
        Дицген и Николашин подолгу бродили по московским улицам, пытливо разглядывали прохожих. Бывали они и на окраинах, где в Покровском, Преображенском, Семеновском по-деревенски жили мастеровые и рабочие мелких фабрик. Собирались они обычно в харчевнях, где допоздна засиживались за беседою. К ним частенько захаживали студенты.
        Нигилизм, по мнению Каткова, заразил собой эти два сословия и грозил благополучию Москвы и всей России. Об этом твердили «Московские ведомости», то же думали завсегдатаи Английского клуба и Дворянского собрания.
        — Нигилизм с развевающимися рыжими волосами и могучими руками наступает на Москву,  — шутил Николашин.
        Полицейская опека простерлась над студенчеством. Малейшее проявление вольнодумства каралось изгнанием из университета. Но Каткову казалось всего этого недостаточно.
        Звонили колокола сорока сороков. Завывали богомолки. Шли, ползли, кривляясь, крича, юродивые, кликуши и блаженные, одинаково желанные в разраставшихся домах замоскворецкого купечества и в ветшавших дворянских особняках. Их были сотни в Москве, этих жалких и сметливых торговцев невежеством, страхом. Им жилось сытнее и вольготнее, нежели студентам и мастеровым. Для них строили дома, их щедро одаривали, хоронили с почестями.
        В те же годы разрослась торговая Москва. Крепло Замоскворечье. Звонили новые колокола, отлитые на деньги поставщиков и купцов, нажившихся на Крымской войне. Безмерно богатели откупщики. И казалось, застыла Москва  — город, откуда бежала прочь живая протестующая мысль, где Катков вокруг собственных домов разводил огурцы и капусту, как встарь московские бояре, где в холодных домах умирал износившийся крепостной век.
        Катков но верил болотному спокойствию отставной столицы. Вся ли это Москва? В день приезда Дицгена в Петровском парке, в гроте, был убит провокатор. На Бронной студенты-нечаевцы устроили штаб-квартиру в заброшенном, рассыхающемся барском доме. В книжной лавке Черкесова собирались революционеры. Николашин чуть не попал в засаду, когда отправился туда на подземное, как называли тайные сходки, собрание. Немало студентов участвовали в тайных обществах и готовы были к арестам, судам, каторге, одинокой смерти в Забайкалье. В сумрачном трактире «Ад» на Цветном бульваре собирался кружок революционеров. Место это долго не вызывало подозрений у полиции.
        Дицген, закончив дела в Москве, вернулся вместе с Петром Николашиным в Санкт-Петербург, чтобы затем навсегда покинуть Россию и уехать в Германию. Он уговаривал Николашина отправиться с ним за границу. Но у того были иные планы.
        — Я должен оставаться на родине, покуда над нею не будут реять алые знамена. Свобода, равенство и братство  — должно быть начертано на них золотыми буквами,  — говорил студент несколько высокопарно, как всегда, когда он мечтал вслух о будущем России.
        Покуда, до отъезда Дицгена, он продолжал обучать его русскому языку. Оба они часто бывали в театрах и на концертах. Немца удивляла высота, на которую поднялось российское искусство. Он услыхал неведомые ранее произведения высокоодаренных музыкантов, Чайковского и Мусоргского. Правда, Иосиф Дицген не очень ценил композиторов. Чтя и хорошо изучив Гегеля, он повторял вычитанные у него слова, что это творчество безмысленное. Однако нередко на концертах русской музыки немецкий кожевник ощущал особое, ни с чем не сравнимое высокое наслаждение. Бессловесный язык мелодий становился ему понятнее с каждым днем. «Нет,  — думал он,  — Гегель не прав, инструментальная музыка не лишена мысли, она далеко не безмысленна».
        Дицген любил живопись, и Россия удивляла его своими мастерами. В картинных галереях он меньше восхищался искусством прошлого, нежели тем, что видел на выставках молодых художников, смело запечатлевающих жизнь такой, как она есть. В столичных театрах шли замечательные пьесы Островского, оперы Серова и Даргомыжского. Лев Толстой закончил уже «Войну и мир», книжные лавки были заполнены новинками Гончарова, Достоевского и многих писателей, имена которых ранее никто не знал.
        — Что это?  — недоумевал Дицген, беседуя с Николашиным.  — В стране, где недавно большинство людей жило в цепях, в рабстве, так расцветает искусство! Какая же мощь у вашего народа, как он одарен!
        — Да,  — отвечал ему Петр Иванович,  — где-то глубоко под землей борются с самодержавием за права народные отчаянные вольнолюбцы. Россия зажата в тисках реакции, а музы ведут свой чудесный хоровод и щедро одаривают моих соотечественников. Не успеваешь радоваться книгам и картинам, новым операм и симфониям, Сколько имен и надежд.
        — Гордитесь своей страной, юноша, ее сокровищем  — людьми,  — подтверждал Дицген.  — Если в ночи горестной действительности они столь созидательны, что же будет, когда свет и радость снизойдут на всю Россию!
        Лиза Красоцкая с дочерью направлялась в Англию. Насколько с годами Лизе труднее было общаться с незнакомыми ей людьми, настолько же общительнее становилась, подрастая, юная Ася. Веселая, приветливая девочка вовсе не была красивой, но смышленое выражение очень курносого личика с добрыми полными губами и смешной ямочкой на круглом подбородке вызывало симпатии. В поезде Ася познакомилась с несколькими пассажирами, а с одним настолько подружилась, что попросила мать пригласить его к ним в купе. Это был представительный высокий господин весьма располагающей внешности. Особенно привлекательны были его глубокие темные глаза, полные мысли и чувств, и выпуклый лоб, напоминавшие Лизе портреты Гёте. У него был также подкупающе мелодичный и вместо металлический голос. Узнав, что новый ее знакомый немец, Лиза спросила, не с Рейна ли он.
        — Вы правы, я рейнландец, Вы узнали это, вероятно, по нашей привычке говорить слегка в нос. Разрешите, однако, представиться. Моя фамилия Дицген, Иосиф Дицген. У вас, верно, есть друзья среди моих земляков?
        — Я знала многих уроженцев вашей прекрасной провинции и недавно имела случай слышать одного из наиболее одаренных.
        — Кто это, если не секрет? Я, правда, давно небывал на родине…
        — Тот, о ком я говорю, изгнанник и проживает в Лондоне. Это очень заметный ученый и революционер. Вы, может быть, принадлежите к другому идейному лагерю?
        — Нет,  — мягко ответил Дицген,  — я и сам старый бунтарь.
        — Вот не сказала бы. Вы выглядите таким невозмутимым.
        — Мама,  — вмешалась в разговор Ася,  — я читала, что вулканы, пока они не действуют, кажутся совсем тихими, спокойными.
        — Правильно, девочка,  — оживился Дицген.
        Выражение такой задушевной доброты появилось на его лице, что Лиза окончательно уверилась в своем первом весьма благоприятном впечатлении, которое он производил.
        В дороге легко завязываются знакомства и по-разному складываются в дальнейшем. Иногда они кончаются вместе с путешествием, промелькнув, как полустанки, но случается, длятся до конца долгого пути, каким является жизнь.
        Покуда поезд медленно двигался на запад, Лиза узнала многое о Дицгене. Он оказался в прошлом простым рабочим-кожевником.
        — Представьте, я была уверена, что вы по меньшей мере профессор философии или экономист и уж во всяком случав буржуа,  — призналась она.  — Не только ваша внешность, маноры, но, главное, речь, мысли отражают глубокие познания.
        — Сейчас такими бывают и пролетарии. Я только самоучка, довольно упорный и прилежный. Пишу научные книги и статьи. Совсем недавно, пораженный одним гениальным трудом, я написал о нем отзыв. Вам, верно, не интересны ученые предметы, такие, например, как исследование, откуда берется капитал?
        — Вы говорите о произведении доктора Карла Маркса?
        Дицген опешил.
        — Вы, мадам, знаете эту великую книгу?
        — И даже ее автора. Упомянув об изгнаннике и не назвав по имени, я имела в виду как раз его,  — пояснила Лиза.  — Ваш голос и выговор напомнили мне Маркса.
        — Я имею честь,  — с оттенком торжественности в топе сказал Дицген,  — быть с Карлом Марксом в переписке и многим, очень многим ему обязан. Благодаря его творениям и письмам я приблизился к постижению истины. Мои политические взгляды совпадают со всем тем, что проповедуют Маркс и его достойный друг Энгельс. Сейчас, возвращаясь на родину, я поставил себе целью как можно скорее лично познакомиться с этими людьми. Маркс собирается погостить у своего друга Кугельмана в Ганновере, а я поселюсь неподалеку, в маленьком местечке Зигбурге. Это дает мне надежду скоро пожать руку могучего рейнландца.
        Лиза и Ася расспрашивали Дицгена о его прошедшей жизни и узнали много интересного.
        Иосифу Днцгену было уже более сорока лет. Он родился в живописной местности близ Кёльна в многодетной семье кустаря-кожевника. С малолетства он помогал отцу в его маленькой мастерской. Несмотря на бедность, Иосиф жадно тянулся к знаниям, учился у местного пастора латыни, читал Аристотеля, Канта и те книги, которые попадались ему случайно. Весьма от природы одаренный, он хорошо знал французский язык и, не получив никакого систематического образования, самоучкой изучал философию и политическую экономию. Жизнь его проходила в физическом труде, среди неимущих. Он рано осознал себя пролетарием и сначала стихийно, затем сознательно принял участие в борьбе за права рабочего класса.
        — В то время я писал стихи, неуклюжие, плохие, но идущие от сердца,  — признался он Лизе.  — Знание жизни народной, полной бед и лишений, спасло меня от многих заблуждений и бесцельных скитаний мысли. Я не стал рабом прописных истин буржуазной философии, избежал вульгарного материализма. В революцию тысяча восемьсот сорок восьмого года решающим стало для меня слово «Новой Рейнской газеты». Я был ее пропагандистом и учеником.  — Дицген заговорил вдруг обычно несвойственным ему патетическим тоном, приподняв многозначительно руку:  — Как неугасимый костер освещала «Новая Рейнская газета» весь темный бор, каким была наша Германия. Великое время!  — Он помолчал.  — Когда начала свирепствовать реакция, пришлось эмигрировать в Америку, Мне стукнул тогда двадцать один год. За океаном хватил я горя горького. В поисках работы и куска хлеба бродяжил от Висконсина до Мексиканского залива, от Гудзона к Миссисипи. Кем только не был я в то время: учителем и маляром, кожевенным подмастерьем, грузчиком и просто жалким скитальцем. Затем, потеряв надежду осесть где-нибудь прочно и обзавестись постоянной работой, я
вернулся в Рейнскую область. Там и женился на доброй, набожной девушке. И по сей день моя жена, бедняжка, тщетно молит бога вернуть ее мужа  — безбожника и коммуниста  — в лоно лютеранской церкви. Хорошая она женщина, но в плену у религии. У нас дети. Мы могли бы жить счастливо, если б не ее страх перед дьяволом, в лапы которого, по мнению пастора, попал я. В семье я одинок душевно. Мои сестры и братья также не понимают моих идеалов и стремлений и считают меня неисправимым мечтателем. Но с того дня, когда я прочел «Коммунистический манифест», мне дороги назад заказаны. Скажу, как Гай Юлий Цезарь: жребий брошен. Я коммунист.
        — Теперь вспоминаю, что в Америке у Вейдемейера я уже слыхала ваше имя,  — сказала Лиза.  — Вы вернулись, как мне помнится, в Америку снова. Впоследствии вам жилось там уже значительно лучше, не правда ли?
        — Да. Во второй мой приезд я бывал в Нью-йоркском коммунистическом клубе, основанном в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году, и встречался там с друзьями Вейдемейера. Вот тогда-то узнал я многих сподвижников Маркса, таких, как Зорге и Мейер. Я зарабатывал на жизнь неплохо, и уже не голод и безработица, а моя революционно-демократическая деятельность, мимо которой не прошли власти Соединенных Штатов, вынудила меня покинуть землю дяди Сэма. Я вернулся назад в родную рейнландскую деревню и взялся за старое тяжелое ремесло кожевника, чтобы прокормить себя и семью. Но и здесь я пробыл недолго. Нужда снова погнала меня по свету.
        — Но как вы очутились в России?  — спросила Лиза.
        — Случайно. Жил я с семьей в Германии только что не впроголодь и как-то, когда было особенно трудно, прочел в «Кёльнской газете» объявление одного из крупных кожевенных заводов Санкт-Петербурга. Нужен был управляющий, знающий новейшие технические методы обработки кожи. Предложение было во всех отношениях заманчиво. О России слыхал я много, и всегда противоречивое. Одни говорили, что страна эта населена дикарями, другие  — талантливейшими и образованнейшими людьми. В годы, пока я жил в России, мне удалось многое прочитать и продумать. Книги Маркса обогатили мой мозг. Я писал ему и получал ответы. То, что я увидел на вашей родине, право, стоило курса в хорошем университете. Думаю, что скоро вы не узнаете свою Россию. Ее ждут очистительные бури, Представьте, что и поныне рабочий день на кожевенном заводе в Петербурге длится четырнадцать и пятнадцать часов. И я торжествовал, когда русские пролетарии начали наконец стачечную борьбу. Революционные кризисы в вашей империи неизбежны. Тем более что численность работников в стране все возрастает. Освобождение крестьян, как ветер, подняло и кружит массы
полунищих людей. Прежней неподвижности в народе больше нет. Да и во всем мире воздух накаляется, и поэтому вам легко себе представить, что «Капитал» Маркса звучит для меня подобно первым раскатам грома.
        Лиза, не без сожаления, распрощалась с Иосифом Дицгеном.

        Самой любимой наукой Женнихен с детства была история. Как все дети Маркса, она томилась неутолимой жаждой  — знать.
        «Жизнь так коротка,  — думалось ей,  — не надо упускать ни одной возможности заглянуть во все уголки прошлого и настоящего. Что может быть интереснее путешествий, а история  — это странствие во времени, не имеющее преград».
        Женнихен берегла стопку тетрадок и записных книжек в черных дерматиновых переплетах. В то время как сверстницы старшей дочери Маркса стремились наполнить альбомы стихами, виньетками, чувствительными рисунками, переводными картинками, она исписывала листы подробностями битвы при Фермопилах, заметками о характере Перикла и Аспазии, записями о реформах Солона и Клисфена. Гомер, Фукидид, Геродот были ей так же хорошо знакомы и дороги, как позднее Корнель, Расин и Вольтер, Шекспир, Шелли и Бёрнс, Данте и Ариосто. Мечтой Женнихен было воспроизвести на сцене образы шекспировских героинь. Ее грудной, волнующий голос, отличная стать, красивое лицо, четкая дикция и несомненный талант словно были созданы для сцены. Однако препятствий было много.
        «Она давно бы поступила на сцену,  — писала ее мать своей приятельнице,  — если бы не семейные предрассудки. Многие из тех, кто ее слышал, утверждают, что в ней скрывается талант Рашели или Ристори и является большой ошибкой удерживать ее от этого шага». И, однако, Женни только изредка как любительница выступала в театре. Быть профессиональной актрисой она не осмелилась. Тяжело отказаться от того, к чему влечет сердце. Немало людей приходят и уходят из жизни, не раскрыв себя до конца, не отдав людям заложенный в них клад, каким всегда является талант.
        Женнихен решила стать преподавательницей и как можно скорее начать давать уроки, чтобы помогать родителям, Ко всякому делу она относилась с большой добросовестностью и считала, что учить других можно лишь тогда, когда сама находишься во всеоружии знаний. Девушка напряженно работала над саморазвитием и образованием. Но, как и в ранней молодости, ее особенно влекли литература и история. Женнихен горячо интересовалась судьбами женщин разных веков. Они привлекли ее сложностью, подчас героичностью характеров и необычайностью обстоятельств, сопровождавших их жизнь. Одних из них она осуждала, других оплакивала. Мадам де Сталь вызывала в ней только равнодушное уважение. Манон Ролан казалась напыщенной честолюбивой буржуазной, но особенно Женнихен возненавидела, так же как самого Наполеона I, его жену Жозефину.
        В галерее выдающихся женщин Англии обеих Женни, младшую и старшую, привлекал грустный и скромный образ Мери Вулстонкрафт, одной из талантливейших феминисток, и ее последовательницы  — преобразователя бесплатных госпиталей Флоренс Найтингел. Основательно изучая прошлое, Женнихен все больше углублялась в историю города, где выросла и жила. Вместе с пытливой Элеонорой она часто бродила по огромному, необычному Лондону. Женнихен обладала от природы взволнованным богатым воображением, которое магически воскрешало перед ней исчезнувшие времена. Она рассказывала младшей сестренке о старом Лондоне, точно жила в нем сотни лет назад.
        К середине XVIII века город, разрушенный великим пожаром, совпавшим по времени с эпохой английской революции, начал понемногу отстраиваться, восстанавливать здания докромвелевской поры.
        Над низкими новыми домами далеко видимой квадратной громадой возвышалась уцелевшая тюрьма Тауэр  — могильная плита вольному Лондону, городу, созданному смелыми кельтами, великой данью и порабощением заплатившими за культуру римлян.
        В темных сырых погребах крепости валялись скованные по ногам и рукам узники: несчастливый претендент на корону; подмастерье, оклеветанный хозяином; разуверившийся в существовании справедливости крестьянин, оскорбивший имя короля; сутяга, не давший вовремя взятки судье; ученый, попытавшийся пробить толщу невежества; плательщик, не смогший внести налога; непокорный солдат; дерзкий поэт; подозрительный бродяга. Человек, вступивший за ограду Тауэра  — английской Бастилии, бывшего дворца норманских завоевателен, редко сохранял жизнь.
        Улицы Лондона, настолько узкие, что две кареты едва могли в них разъехаться, постоянно кишели бездомной голытьбой, покинувшей деревни из-за непосильных налогов и арендной платы на землю. Бывшие крестьяне промышляли попрошайничеством и мелким воровством.
        Знатные леди отправлялись в лавки за покупками под охраной надежных слуг, аристократы не оставляли домов безоружными. Для богачей улицы были тогда небезопасными.
        Время от времени вспыхивавшая чума в значительной мере «очищала» город от бедняков.
        Если с чумой совпадал пожар, город охватывало паническое безумие, церковь оглашала наступление конца света, и лиловый дым казался погибающим от пламени и болезни разверстым небом.
        Наиболее опустошаемым эпидемиями и огнем местом была припортовая часть английской столицы, улицы, примыкавшие к лондонскому мосту, куда никогда не решались заглядывать жители благоустроенного по тем временам Вестминстера и Уайт-холла.
        В жаркие дни в этих проклятых трущобах стояли столбы слепящей, густой пыли. Крысы, лишайные  — нередко взбесившиеся  — собаки и кошки бегали между темных жилых конур. Просаленная бумага заменяла стекла на окнах домов, в которых ютились человеческие существа, заедаемые насекомыми, влачащие однообразные дни в непосильном труде и чудовищных лишениях.
        Во время частых дождей в грязных стоках, совершенно размывающих почву так называемых улиц, плыли, отравляя воздух, вонючие, гнилые овощи, сор, изношенное тряпье, долго валявшееся в подворотнях.
        Люди этих окраин жили Темзой. Ее порт давал им иногда пропитание, на ее берег выползали они из своих логовищ за водой и воздухом. Иногда их ждало там и занимательное, «веселое», с тогдашней точки зрения, зрелище. В начале XVIII века суды над обвиненными в колдовстве и сношениях с дьяволом были делом частым и вполне обычным. «Дознание водой», измышленное опытными садистами инквизиционных трибуналов, широко применялось в Англии. Заподозренного в черной магии бросали в воду,  — акт, символизировавший святое крещение, Если жертва мракобесия шла тотчас же ко дну, ее признавали оправданной, причем, однако, не всегда спешили вытащить и вернуть к жизни.
        — По мнению всезнающих судей, вода не принимала грешников. Горе тем, кто всплывал: их ждал неминуемый костер,  — рассказывала Женнихен слушавшей ее с широко раскрытыми блестящими глазами Тусси.  — Водянов испытание, как и сожжение ведьм и колдунов на городских площадях, привлекало несметное количество зевак. Не всегда, однако, вода давала неопровержимое показание. Я читала о том, что в тысяча семьсот седьмом году старуха нищенка, брошенная в мелководную реку, пошла ко дну головой, но ноги ее остались торчать на поверхности. Ученые мужи церкви долго спорили о том, как понимать такого рода примету. Испробовали иные средства: запустили под ногти несчастной острие щетины, и появившаяся кровь послужила ей оправданием: видишь ли, у лиц, находящихся на службе у черта, раны не кровоточили.
        Тусси часто прерывала рассказ сестры взволнованными вопросами. Ей хотелось знать все о средневековой Англии. Женнихен была неисчерпаемым рассказчиком. Она поведала Элеоноре много интересного о разгуле мракобесия в пору инквизиции.
        — Охота на колдунов стала тогда весьма прибыльным делом,  — говорила Женнихен,  — Каждый чернокнижник оценивался в двадцать шиллингов, выплачиваемых казной тому, кто мог доказать, разоблачить грех. Инквизитор Матвей Хопкинс в годы кромвелевской гражданской войны изрядно подработал, отправив на костер несколько десятков человек, Он пытал свои жертвы с таким умением и изощренной жестокостью, что некоторые из них в порыве наступившего безумия или отчаяния оговаривали себя сами, рассказывая фантастические подробности о своих отношениях с чертом и предпочитая сожжение невыносимым мукам и издевательствам. В конце концов усердный палач Хопкинс сам был обвинен в колдовстве и сожжен.

        Старшая Женни жила напряженной и многообразной жизнью. Она входила в подробности каждодневных событий и дел Интернационала, помогала мужу во всех его начинаниях, вела переписку с многочисленными соратниками Маркса в разных странах, слушала лекции по естествознанию и увлекалась концертами классической и новейшей музыки.
        Приближалось замужество красавицы Лауры, и мать деятельно готовила ей обязательное приданое: постельное белье из снежно-белого полотна, платья из тяжелой тафты и костюм для свадебного путешествия из клетчатой шотландской шерсти с пышной короткой, по икры, юбкой. Все три дочери Маркса, отличные гимнастки, тотчас же оценили преимущество такой одежды, но допускалась она только в дороге. В повседневной жизни, как и все девушки их возраста, Женнихен, Лаура и Элеонора носили длинные, до пола, платья, отделанные воланами или тесьмой. Несгибающиеся, густо накрахмаленные нижние юбки придавали таким одеяниям из тяжелых тканей вид колокола. Старшие дочери Маркса причесывались одинаково: тугие локоны, черные у Женнихен и золотисто-бронзово-* го цвета у Лауры, ниспадали на плечи.
        Женни, как и ее мужа, мучило сознание, что они не могут обеспечить на первых порах молодоженов и, более того, должны как-то скрывать свою бедность от родителей Лафарга, пригласивших невесту и двух ее сестер погостить у них в Бордо. Если в молодости нужда  — страдание, то для пожилых и старых людей она смертоносный бич. Карл при всей крепости своего духа чувствовал на себе его удары. Он мог сносить любые лишения, но терял стойкость, видя, как прячут от него свои невзгоды жена и дочери, «Капитал» не принес ему значительного заработка, и снова только Энгельс бережно отвращал беды от Модена-вилла и всем, чем мог, облегчал жизнь друга, призывая его к творческому труду и выполнению заветной цели. Свадебные расходы он взял на себя.
        Перед бракосочетанием Лауры, которое решено было совершить по-граждански, в мэрии, Лафарг отправился в Манчестер познакомиться с вторым отцом своей невесты  — Фридрихом Энгельсом.
        В апреле Лаура и Поль зарегистрировали свой брак в бюро актов гражданского состояния в Лондоне. Энгельс приехал на это торжество ненадолго, так как в Манчестере его ждали неотложные дела.
        Весело и шумно в кругу родных и самых близких друзей была отпразднована свадьба. Не только Ленхен, но и отличная стряпуха сама новобрачная постарались накормить гостей на славу, а Энгельс доставил великолепные вина и шампанское, которое в этот раз было разрешено отведать и Тусси. Женнихен не преминула заставить Энгельса ответить на вопросы ее заветной книги признаний.
        — Ты не сопротивляйся, дядя Энгельс, наша Ди настойчива, как Мавр, и она все равно поставит на своем.
        — Но мне разрешается шутить, надеюсь. Это ведь не опрос фабричного инспектора,  — оговорил свои права Фридрих,  — они честнейшие люди, по не всегда им свойственно чувство юмора.
        — Ты можешь писать что хочешь. Да и попробуй кто приневолить Фреда!  — вмешался Маркс.
        Энгельс отправился к рабочему столу друга, уселся поудобнее, со свойственной ему тщательностью принялся писать без помарок, четким, красивым, ровным почерком.
        — Только тот комик смешон, который сам траурно серьезен,  — возгласил Энгельс, состроив при этом мрачную гримасу, и подмигнул Тусси.
        Достоинство, которое вы больше всего цените в людях?
        — Жизнерадостность.
        … в мужчинах?
        — Не вмешиваться в чужие дела.
        … в женщинах?
        — Умение класть вещи на предназначенное им место.
        Ваша отличительная черта?
        — _ Знать все наполовину.
        Ваше представление о счастье?
        — Шато-Марго тысяча восемьсот сорок восьмого года.
        Недостаток, который вы считаете неизвинительным?
        — Ханжество.
        Ваша антипатия?
        — Жеманные, чопорные женщины.
        Ваше любимое занятие?
        — Поддразнивать самому и отвечать на поддразнивание.
        Ваш любимый герой?
        — Нет такого.
        … героиня?
        — Их так много, что не могу назвать ни одной.
        Любимый цветок?
        — Колокольчик.
        … цвет?
        Энгельс вспомнил зловонные красильные цехи текстильной фабрики и написал:
        — Любой, кроме цвета анилиновых красок.
        Ваше любимое блюдо?
        — Холодное  — салат, горячее  — тушеная баранина по-ирландски.
        Ваше житейское правило?
        — Не иметь никакого.
        Ваш девиз?
        — Относиться ко всему легко.
        — Ах, дядя Энгельс,  — сказала Тусси разочарованно, прочитав его ответы,  — ты зря, шутки ради, наговорил на себя напраслину. Ты совсем другой.

        Сразу после свадьбы Лафарги уехали на месяц во Францию. Они решили обосноваться в Лондоне, где Поль, закончивший медицинское образование, должен был начать врачебную практику.
        Энгельс вернулся в Манчестер, чтобы вместе с Лицци еще раз отметить радостное событие в семье друга. Однако Лицци была грустна в этот вечер. После смерти своей старшей сестры Мери молоденькая, пухленькая, домовитая Лицци осталась в доме Энгельса и скоро стала его гражданской женой. Она любила мужа и встретила с его стороны верность нежность и глубокую привязанность. Но счастье Лицци нарушалось сознанием, что брак ее с Энгельсом не узаконен. Она с юности придавала этому большое значение. Ей всегда нравились церемонии, сопровождавшие бракосочетание. В мечтах она видела себя в белом подвенечном платье и тюлевой фате, с венчиком из жесткого искусственного флердоранжа на голове. Ей хотелось носить фамилию мужа и не смущаться, встречая в родной ирландской деревне досужих кумушек. Как ни развита и свободомысляща была Лицци, она страдала от своего, как ей казалось, двусмысленного положения. Она выросла в бедной, религиозной семье и не могла переступить через многие понятия, внушенные сызмала. Энгельс же превыше всего ценил свободу и считал, что его семья должна создаваться только на основах любви и
полного взаимного доверия. Всякие узы казались ему оскорбительными, а брачные обряды считал смешными и даже постыдными. Он понимал их неизбежность и своеобразность в зависимости от той или иной эпохи, но для себя считал необязательными.
        Радуясь свадьбе Лауры, Лицци горевала о себе. За ужином Фридрих заглянул ей в добрые, печальные глаза:
        — Ты все еще придаешь значение таким обрядам, как запись в мэрии в измазанной жирными пальцами книге актов гражданского состояния? Это требуется только для статистических отчетов и не прибавляет никому счастья.
        — Так водится пока что в этом мире. Я люблю тебя, Фред, и мне постоянно кажется, что я не настоящая твоя жена. При всем презрении к формальностям Лаура и Поль вынуждены были все же венчаться.
        — Если бы ты только знала, как противны мне все эти лицемерные пустые церемонии в присутствии какого-нибудь ханжи. Раз ты так дорожишь ими, то лучше нам сочетаться браком, как это делали огнепоклонники или еще теперь поступают жители Малайского архипелага. Они произносят сакраментальные заклинания у подножия вулкана, у моря. Что ж, отправимся как-нибудь и мы на острова в Индийском океане. Что, собственно, волнует тебя, неужели ты мне не веришь?  — спросил Фридрих.
        Лицци заплакала. Фридрих был расстроен.
        — Успокойся, дорогая. Даю тебе клятву, что мы обязательно заключим брачный союз согласно всем юридическим законам и ты будешь не только женой, свободно избравшей себе по любви мужа, но и официальной супругой старого купца из Бармена, почтенной госпожой Лицци Энгельс. Ты довольна? Запомни, я поклялся. Если хочешь, мы завтра же пойдем в мэрию,  — предложил Фридрих.
        — Спасибо, мне достаточно твоего обещания. Мы сделаем это позже, раз ты более не возражаешь.
        Десятого апреля Фридрих послал Карлу письмо о том, как весело прошел в его семье вечер, устроенный по поводу замужества Лауры.
        «Свадьбу мы здесь отпраздновали с большой торжественностью. Собаки имели зеленые ошейники, для шести ребят был устроен чай, огромный кубок Лафарга служил чашей для пунша, и бедного ежа напоили пьяным в последний раз».
        Ручной еж был другом не только Энгельса и его жены, но и Тусси Маркс, часто наезжавшей в Манчестер. Однако в ночь, когда праздновалась заочно свадьба Лафаргов, еж разгрыз одеяльце, на котором спал, сунул голову в какую-то дыру и так запутался, что утром его нашли задохшимся.
        Известие это огорчило Тусси, и Карл с шутливой печалью выразил Энгельсу соболезнование по поводу кончины «достопочтенного ежа».
        Тотчас же после отъезда дочери и зятя Маркс принялся за рукописи второго и третьего томов «Капитала», снова перечитал Адама Смита и много других книг. Он тщательно прослеживал взаимосвязь между нормой прибыли и нормой прибавочной стоимости и выработал схему всего последнего тома своего труда. Однако нездоровье мешало ему. Несмотря на уговоры Женни лечиться, Карл не только отказывался от помощи врачей, но часто скрывал от домашних, что болен. Не раз в течение долгой дружбы Женни обращалась к Энгельсу, надеясь, что он уговорит Карла серьезно заняться своим здоровьем. Она писала в Манчестер:

        «Дорогой господин Энгельс!..
        Я должна выступить с целым рядом форменных жалоб на него… особенно после ганноверской кампании он был нездоров, беспрерывно кашлял и, вместо того чтобы Припять меры к поправлению своего здоровья, стал с пылом и жаром изучать русский язык, стал мало выходить, нерегулярно питаться и показал карбункул под мышкой лишь после того, как он уже созрел и отвердел. Как часто в течение последних лет мечтала я, дорогой господин Энгельс, о вашем переселении сюда!! Многое сложилось бы иначе… Прошу вас, дорогой господин Энгельс, не делайте ему в ваших письмах никаких замечаний на этот счет. Он в настоящий момент легко приходит в раздражение и будет очень сердиться на меня».
        Далее Женни просила Энгельса поговорить со своим врачом, много лет лечившим также Вильгельма Вольфа и и Маркса, когда тот наезжал в Манчестер.
        «Гумперт  — единственный врач, к которому он питает доверие,  — продолжала она и добавляла со свойственным ей юмором:  — В нашей семье господствует теперь всеобщее презрение ко всякой медицине и ко всяким врачам, и все же они еще являются необходимым злом, без которого нельзя обойтись».

        Первый том «Капитала» в это время уже прокладывал себе дорогу, удивляя и завоевывая людей. Сложны и необычны судьбы эпохальных книг  — откровений. Их сжигали, но они снова вставали из пепла и совершали свое триумфальное шествие через века. Их предавали анафеме, оплевывали, а они воскресали и начинали новую жизнь, радуя и обогащая человеческие души. Их не замечали и пытались уничтожить молчанием, и все же они, сильные как буря, двигались по всей земле, проникали в каждое жилище. Сгусток гениальных мыслей и чувств, эти книги неизменно рано или поздно доходили до тех, кому предназначались, потому что служили счастью и добру людей. Ничто не могло задержать победный путь «Капитала». Гениальное не умирает.
        Приближалось пятидесятилетие Маркса. Есть таинственная сила в числах, которыми размечен путь человеческий по жизни. Она утвердилась в сознании, переходя из поколения в поколение, как прапамять. Годы убивают человека, и они же возносят его.
        Маркс работал над третьим томом «Капитала» и находил в этом высшее удовлетворение, счастье. Он погружался в темную, неведомую и страшную пучину цифр, изысканий, глубинных мыслей и находил одну за другой бесценные, прозрачные и ясные, точно живой жемчуг, научные истины.
        О полувековом юбилее ему напомнили родные. Отложив формулы и наброски сложившихся решений, Карл потянулся к сигаре и задумался о прожитых годах. Пятьдесят лет! Порог старости! В окно кабинета врывался запах майских цветов. Гудели жуки, пели птицы. Карл закурил и оперся головой на руку. Промелькнули разрозненные картины детства, юности, зрелых лет, припомнились давно исчезнувшие люди.
        «Ах, Карлуша, Карлуша, ты все еще нищий и таким умрешь. Если б ты послушался меня и вместо того, чтобы пытаться осчастливить все человечество, сколотил капитал и жил бы, как дядя Филипс и даже богаче, ведь у тебя такая голова»,  — вспомнил он слова покойной матери.
        Карл насмешливо сощурил глаза. Много лет тянул он лямку, был изгнан с родины, беден, болен, вступал в необеспеченную старость. И рядом с ним терпели тяжкие лишения жена и дети. И, однако, подводя итоги прожитого, Маркс знал, что, начни он жизнь сначала, все равно пошел бы по тому же пути, не отказался бы ни от чего.
        И когда Женни, поздравив Карла, прижала к груди его седую голову, Карл сказал ей с глубоким чувством:
        — Я нашел все-таки в жизни самое редкое и ценное: настоящую любовь  — тебя, и дружбу  — Фридриха.
        «Дорогой Мавр!  — писал Марксу Энгельс в те же дни.  — Поздравляю… с полувековым юбилеем, от которого, впрочем, и меня отделяет лишь небольшой промежуток времени. Какими же юными энтузиастами были мы, однако, 25 лет тому назад, когда нам казалось, что к этому времени мы уже давно будем гильотинированы».
        Подобно тому как огромная масса луны влечет к себе морские пучины, вызывая приливы и отливы океанов, так гений обладает магнетической силой притяжения. Женни фон Вестфален пожертвовала ради Маркса всеми привилегиями своего аристократического происхождения, она любила его безмерно. Энгельс не жалел своих лучших лет, чтобы предоставить другу возможность творить. Вильгельм Вольф завещал Марксу свое небольшое, трудом скопленное состояние, так же как Елена Демут бескорыстно посвятила Марксу и его семье всю свою жизнь.
        Маркс вселял уверенность в революционеров, восхищал ученых, вдохновлял поэтов. Люди разных национальностей и профессий тянулись к нему и, узнав ближе, никогда уже не оставались к нему равнодушными. И в то же время он был очень скромен.
        По-прежнему большую часть рабочего времени Маркс тратил на дела Генерального совета. Революционное движение на родине занимало его постоянно. Выслуживавшийся перед Бисмарком увертливый Швейцер просил Маркса воздействовать на Либкнехта, настойчиво боровшегося против предательской линии Всеобщего германского рабочего союза. Швейцер сменил на посту председателя этого Союза Лассаля и оставался неизменным его последователем. В ответном письме Маркс с обычной всеразрушительной логикой изложил суть расхождений между Швейцером и членами Интернационала. Он без обиняков раскритиковал сектантские действия, ошибки и двойственность покойного Лассаля и нынешнего Всеобщего германского рабочего союза. Соглашаясь посредничать в качестве секретаря Международного Товарищества для Германии между враждующими Либкнехтом и Швейцером, Маркс оговорил свое право бороться с неверной линией председателя Всеобщего германского рабочего союза. Особенно внимательно наблюдал Маркс за путями развития профсоюзного движения в Германии и докладывал об этом Генеральному совету.
        Однажды Кугельман уведомил Маркса, что профессор Гансен из Берлина намерен предложить ему кафедру в прусской столице.
        Многократно едва сводящему концы с концами, изнуренному долгами вождю пролетариата предлагали деятельность, несущую немалые выгоды, полное удовлетворение житейских нужд. Канцлер Бисмарк пытался соблазнить его участием в королевских органах печати. Маркс мог бы вернуться на родину, чтобы надеть профессорскую мантию. Стоило его жене унизиться и обратиться к брату, влиятельному министру Пруссии, и навсегда разорвалась бы сеть долгов и бедности. Но без тени сомнений Карл и Женни отвергали эти уступки своей совести революционеров, борцов.
        В конце 1868 года Энгельс и Маркс обменялись следующими письмами:

        «Дорогой Мавр!
        Постарайся совершенно точно ответить на прилагаемые вопросы и ответь с обратной почтой, так, чтобы я имел твой ответ во вторник утром.
        1) Сколько денег нужно тебе, чтобы уплатить все твои долги so as to have a clear start?[7 - И иметь, таким образом, руки совершенно развязанными? (англ.)]
        2) Хватит ли тебе на обычные регулярные расходы 350 фунтов стерлингов в год (причем экстренные расходы на болезнь и непредвиденные случайности я исключаю), т. е. так, чтобы тебе не приходилось делать новых долгов. Если нет, то укажи мне сумму, которая тебе необходима. При этом предполагается, что все старые долги будут предварительно выплачены. Этот вопрос, разумеется, самый главный.
        Дело в том, что мои переговоры с Г{отфридом} Э{рменом} приняли такой оборот, что он хочет к концу моего контракта  — 30 июня  — откупиться от меня, т. е. он предлагает мне известную сумму денег, если я обязуюсь в течение пяти лет не вступать ни в какие конкурирующие предприятия и разрешу ему дальше пользоваться фирмой. Это как раз то, чего я добивался от этого господина. По так как за последние годы балансы были плохи, то для меня вопрос, даст ли это предложение нам возможность прожить в течение ряда лет без денежных забот, учитывая даже при этом и тот вероятный случай, что какие-либо события вынудят нас переехать на континент и, следовательно, вовлекут нас в экстренные расходы. Сумма, предложенная мне Готфридом Эрменом (еще задолго до того, как он предложил ее мне, я решил, что она пойдет на покрытие необходимых выдач тебе), гарантировала бы мне возможность посылать тебе в течение пяти-шести лет по 350 фунтов стерлингов ежегодно, а в экстренных случаях даже и несколько больше. Но ты понимаешь, что все мои расчеты были бы опрокинуты, если бы время от времени снова накапливались долги, которые
опять приходилось бы выплачивать из капитала. Именно потому, что я вынужден строить свои расчеты на том, что мы покрываем наши расходы не только из дохода, но с самого начала отчасти и из капитала, имепно поэтому опи несколько сложны и должны строго соблюдаться, иначе мы потерпим крушение.
        От твоего ответа, в котором я прошу тебя изложить мне положение дел откровенно, как оно есть на самом деле, будет зависеть мой дальнейший образ действий по отношению к Готфриду Эрмену. Итак, определи сам сумму, которая нужна тебе регулярно в год, и посмотрим, что можно сделать.
        Что будет после вышеупомянутых пяти-шести лет, мне, правда, еще самому неясно. Если все останется так, как оно есть сейчас, я, конечно, не буду тогда в состоянии выдавать тебе ежегодно 350 фунтов стерлингов или еще больше, но все же, самое меньшее, 150 фунтов. Однако к тому времени многое может измениться, да и твоя литературная деятельность может кое-что приносить тебе.
        Наилучшие пожелания твоей жене и девочкам. Из прилагаемых фотографий пошли одну Лауре.
        Твой Ф. Э.»

        «Дорогой Фред!
        Я совершенно knocked down[8 - Подавлен (англ.).] твоей чрезмерной добротой.
        Я просил жену представить мне все счета, и сумма долгов оказалась значительно больше, чем я думал,  — 210 фунтов стерлингов (из них около 75 фунтов на ломбард и проценты). Кроме того, надо прибавить счет доктора за лечение во время скарлатины, который он еще не представил.
        За последние годы мы проживали более 350 фунтов стерлингов; но этой суммы вполне достаточно, так как, во-первых, в течение последних лет у нас жил Лафарг, и благодаря его присутствию в доме издержки сильно увеличивались, а во-вторых, вследствие того, что все бралось в долг, приходилось платить слишком дорого. Только начисто развязавшись с долгами, я смогу повести strict administration[9 - Правильное хозяйство (англ.).].
        Как неприятно стало положение у нас в доме за последние месяцы, ты можешь видеть из того, что Женничка  — за моей спиной  — взяла место учительницы в одной английской семье! Занятия начнутся лишь в январе 1869 г. Я задним числом согласился на эту комбинацию с тем условием (хозяйка этого дома,  — се муж  — доктор Монро,  — была по этому делу у моей жены), что обязательство действительно лишь на один месяц и что, по истечении месяца, каждая сторона имеет право отказаться от него. Как ни горька была для меня эта история (девочке придется заниматься почти целый день с маленькими детьми),  — об этом мне незачем тебе говорить,  — я все же с этою оговоркою дал свое согласие…»

        В один из туманных слякотных декабрьских дней 1868 года Генеральный совет рассмотрел на своем заседании просьбу бакунинского «Альянса» о приеме его в Международное Товарищество Рабочих. Составление ответа взял на себя Маркс. Как всегда, вернувшись домой, он тотчас же написал Энгельсу, оповещая его подробно об этом, и послал ему для изучения устав бакунинской организации.
        Спустя неделю Генеральный совет единогласно принял резолюцию, в которой подчеркивалось, что вторая международная организация, имеющая свой устав, действующая внутри и вовне Интернационала, неизбежно повредит делу рабочего объединения и внесет раздоры.
        Узнав об этом, Бакунин прислал из Женевы в Лондон Международному Товариществу программу «Альянса социалистической демократии» и письмо о полном присоединении. Он также объявлял себя учеником Маркса.
        Через некоторое время «Альянс» объявил себя распущенным и попросил включить его членов в секции Интернационала. Генеральный совет согласился на это, однако при условии, которое изложил Маркс. Лозунг «Альянса» об «уравнении классов» был заменен формулой  — уничтожение классов. Бакунисты вошли в Международное Товарищество Рабочих.

        Цензурный комитет в Санкт-Петербурге получил «Капитал» Маркса на немецком языке вскоре после его выхода в свет. Цензор Скуратов писал в своем заключении:
        «Как и следовало ожидать, в книге заключается немало мест, отличающих социалистическое и антирелигиозное направление пресловутого президента Интернационального общества… Но как ни сильны, как ни резки отзывы Маркса об отношении капиталистов к работникам, цензор не полагает, чтобы они могли принести значительный вред, так как они, так сказать, тонут в огромной массе отвлеченной темной политико-экономической аргументации, составляющей содержание этой книги. Можно утвердительно сказать, что ее немногие прочтут в России, а еще менее поймут ее».
        Осенью 1868 года Маркс получил письмо от незнакомого ему русского из Петербурга. Николай Францевич Даниельсон, псевдоним которого был «Николай  — он», двадцатичетырехлетний литератор, служивший в Петербургском обществе взаимного кредита, сообщал, что «Капитал» переводится на русский язык и принят издателем Поляковым. По просьбе Даниельсона Маркс послал ему фотографию и краткие автобиографические сведения.
        Мысль о переводе «Капитала» возникла у участников полулегального кружка, прозванного «Рублевым обществом», по размеру установленных в нем членских взносов. Несколько десятков молодых людей с честными и пылкими сердцами объединились, чтобы нести знания в народ. Они надеялись пробудить в бесправных и обездоленных соотечественниках стремление к борьбе за общечеловеческие идеалы добра и равенства. С этой целью образованная молодежь старалась ознакомиться со всем новым и значительным, что издавалось в других странах, и по возможности переводить и издавать эти книги на родине.
        Одним из учредителей и вдохновителей «Рублева общества» был Герман Лопатин, ученик Чернышевского, рано испытавший на себе когти царских жандармов, выдающихся способностей юноша, отлично окончивший университет, владевший свободно тремя иностранными языками. Неистовый революционер, жаждущий деяний, Лопатин нелегально пробрался за границу, чтобы бороться за свободу в отрядах Гарибальди, затем вернулся в Россию, где было много дела для самоотверженных беспокойных душ, жаждущих не эгоистического личного процветания, а счастья для всего народа. Герман Лопатин был из числа таких исключительных натур. В его груди билось большое сердце, вмещавшее любовь ко всему человечеству.
        В России Лопатин был связан с революционно настроенной молодежью, вел переписку с ссыльными, следил за социалистической литературой. Едва «Капитал» появился в Германии, как был приобретен членами «Рублева общества». Тогда-то и возникло у них желание перевести книгу Маркса на русский язык, чтобы сделать ее достоянием наибольшего числа людей. Но в переписку с Марксом Лопатин уже вступить не мог, так как был вскоре арестован и заключен в Петропавловскую крепость, а затем отправлен в ссылку. Письмо в Лондон послал товарищ Лопатина по университету и друг всей его жизни Николай Даниельсон после того, как договорился об издании с Поляковым. Пересылку этого письма взял на себя также близкий в то время Лопатину человек, член «Рублева общества» Любавин. Все эти три человека хорошо знали немецкий язык.
        Герману Лопатину удалось бежать из ссылки за границу. Прежде чем, по решению петербургского кружка и просьбе издателя Полякова, отправиться к Марксу, он поехал в Женеву. Лопатин был тягостно поражен распыленностью, сплетнями и личной враждой, которые раздирали отдельные группы русских эмигрантов. Ни дружбы, ни спаянности, ни единой цели, каких искал Лопатин, в среде изгнанников не было.
        Швейцария, как и Англия, стала страной, куда со всех сторон мира стекались эмигранты. Много осело на берегах Лемана и русских. Были тут сподвижники Чернышевского, члены разгромленной бунтарской группы «Народная расправа» и другие политические изгнанники. Значительное влияние в эту пору приобрели Бакунин и близкий к нему Сергей Нечаев, который в Женеве начал издавать журнал, развивающий идеи, охарактеризованные Марксом и Энгельсом как «казарменный коммунизм». В свои двадцать три года Нечаев представлял совершенно законченный тип нетерпимого властолюбца, грубого демагога, провозгласившего иезуитский лозунг «цель оправдывает средства». Провокации, подметные письма, шантаж и даже убийство представлялись Нечаеву дозволенными в общественных войнах. Для себя он требовал единовластия и не терпел в своем кружке никакой критики и возражений. Под видом защиты интересов тайного общества Нечаев в Петербурге убил студента Иванова. Затем бежал за границу и оказался в Женеве, где нашел поддержку и понимание у Бакунина.
        Лопатин прибыл в Швейцарию в тот период, когда царское правительство потребовало выдачи Нечаева, как уголовного преступника. Русские эмигранты попытались противодействовать этому, просили швейцарское правительство не выдавать друга Бакунина.
        Лопатин, бывая на собраниях, где русские изгнанники словесно жестоко дрались между собой, окончательно убедился в их беспомощности и негодности для борьбы. Он резко разошелся с анархистами, не поладил с народниками, с которыми его, однако, многое идейно связывало. У большинства своих соотечественников ясных и четких позиций Лопатин не обнаружил и почувствовал себя одиноким и чужим. Тогда-то у него родилась, ставшая затем неотвязной, мысль во что бы то пи стало спасти сосланного в Сибирь Чернышевского для сплочения всех разрозненных и ослабленных распрями русских революционеров, не имеющих достойного, авторитетного руководителя.
        Был еще один человек, который мог указать выход из трудного положения, создавшегося в значительной степени из-за происков, интриг и диктаторских замашек Бакунина. И Лопатин решил направиться в Лондон, надеясь с помощью Маркса рассеять свои сомнения в теории. Но главной целью оставался разговор о переводе «Капитала».
        Приближаясь на пароходике к Дувру, Лопатин, обращавший на себя внимание могучим ладным телосложением и красивым одухотворенным лицом, заметно волновался. Он то и дело без нужды снимал и протирал очки, которыми из-за близорукости постоянно пользовался, что, впрочем, нисколько но портило его красивые, серые, простодушные и вместе очень умные глаза.
        Имя руководителя Интернационала было уже широко известно, а большие люди всегда внушают некоторую робость. Они являются мерилом для каждого встречающегося с ними человека. Нелегко увидеть самого себя маленьким. Однако Герман Лопатин мог не бояться этой встречи. Он умел думать и не мало знал для своих двадцати пяти лот, и главное  — хотел обрести неотразимое оружие для борьбы с самодержавием.
        Наконец Лопатин добрался до желанной улицы Мейтленд-парк Род и увидел на стене фонарь с № 1. Перед ним была Модена-вилла, двухэтажный серый небольшой дом, за которым находился густой зеленый сад.
        Карл Маркс жил очень уединенно. Тому было немало причин. Творчество и напряженный труд требуют покоя и сосредоточенности. И ничто не приносит столько вреда, как суета, празднословие и случайные ненужные встречи и знакомства. Они как ил, от которого мелеет даже самая глубокая и быстроводная рока.
        В семье Маркса все боялись пошлости, пересудов и бесцельной потери времени. К тому же автор «Манифеста Коммунистической партии», «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта» и «Капитала», глава международного рабочего движения, интересовал полицию нескольких стран. Под разными предлогами к нему старались проникнуть агенты и провокаторы, и поэтому Маркс незнакомых ему людей допускал к себе с большим разбором и был весьма осмотрителен. О Лопатине он слыхал немало похвал от Лафарга и принял молодого русского очень приветливо. Лопатин понравился не только Марксу, но и его семье с первой же встречи. Как некогда Поль Лафарг, он стал другом всех обитателей Модена-вилла и очень подружился с веселым подростком Тусси. Она познакомила Лопатина со всеми четвероногими, которых было много в доме и саду на Мейтленд-парк Род № 1.
        Карл, как и его жена и дочери, нежно любил животных, и они платили ему большой привязанностью. Но верховным повелителем над всеми собаками, черепахой и ежом была черноглазая резвая Элеонора. Кошка Томми доставляла особенно много хлопот Ленхен, так как очень часто в доме появлялся новый выводок котят, вносивших невообразимый беспорядок. Они ползали по всем комнатам, подвертывались под ноги, дико визжали и пачкали полы.
        Лохматый пес Виски ни на шаг не отходил от своей хозяйки Тусси или лежал у кресла Карла. Он был столь же добр и чуток, сколь громоздок и неуклюж. Пес стал любимцем всех не в пример кошке Томми, которую Маркс называл старой ведьмой. Были в доме еще собаки, приблудшие или подобранные жалостливой Элеонорой: Самбо, Блекки и Дикки, причем последний отличался необыкновенной музыкальностью, и когда Маркс принимался напевать, пес вторил ему низким воем.
        — Дикки любит оперные арии и песенки, но терпеть не может свиста, стоит мне начать насвистывать какую-нибудь мелодию, и он, как Лютер при виде дьявола, немедленно поворачивается ко мне хвостом и бежит опрометью,  — пошутил Маркс, прогуливаясь с русским гостем но саду.
        Как раз в это время к ногам Лопатина подползла большая черепаха.
        — Это Джокко,  — сказала Элеонора ласково,  — умнейшее существо, уверяю вас, хотя склонное к сплину, подобно большинству англичан.
        Черепаха высунула крохотную узкую головку и дала себя погладить. Затем степенно уползла в одну из ямок под холмиком.

        Маркс был замечательным лингвистом. Как и Энгельс, он легко усваивал иностранные языки. Кроме древних и основных европейских, он знал румынский язык, а в 1869 году принялся за изучение русского.
        — Без этого нельзя,  — утверждал он,  — иностранный язык есть оружие в жизненной борьбе. Нужны люди, которые смогут вести коммунистическую пропаганду среди разных народов.
        На книжных полках в кабинете Маркса появилось больше ста русских книг. В записной тетради он отвел несколько страниц под каталог для них. Значительное количество литературы прислал из Петербурга Даниельсон. На полях книг, прочитанных Марксом, оставались пометки, штрихи и ризки. Сочинения Добролюбова, Чернышевского, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Флеровского особенно часто попадали с полок на столы и кресла, чтобы быть у Маркса под рукой. Он читал их большей частью без словаря.
        Когда Герман Лопатин пришел к Марксу впервые, тот уже достаточно свободно владел русской разговорной речью. Это изумило Лопатина, не ожидавшего, что автор «Капитала» так хорошо знаком с книгами русских писателей.
        Маркс испытывал молодого русского студента, он задал ему несколько вопросов:
        — Глубоко ли пришлось вам изучать политическую экономию?
        — Недостаточно, на мой взгляд,  — ответил, не задумываясь, Лопатин,  — хотя в пашем кружке в Петербурге мы все увлекаемся этим предметом, так же как и философией.
        Улыбаясь смущенно, Маркс сказал по-русски:
        — Ваш прекрасный поэт Пушкин выказал себя знатоком экономической науки, когда писал о своем герое Онегине:
        Бранил Гомера, Феокрита;
        Зато читал Адама Смита
        И был глубокий эконом
        То есть умел судить о том,
        Как государство богатеет,
        И чем живет, и почему
        Не нужно золота ему,
        Когда простой продукт имеет.
        Отец понять его не мог
        И земли отдавал в залог.

        Отец Онегина,  — продолжал Маркс, снова переходя на английский,  — не хотел признать, что товар  — деньги. Но другие русские поняли это давно. Достаточно вспомнить о ввозе хлеба в Англию из России в тысяча восемьсот тридцать восьмом  — тысяча восемьсот сорок втором годах, да и всю историю торговли вашей страны. Мне пришлось как-то писать об этом.
        Во время первой же встречи с Лопатиным и много раз впоследствии Маркс с подчеркнутым уважением отзывался о Чернышевском. Он считал, что из всех современных экономистов именно Чернышевский представляет единственного действительного оригинального мыслителя, между тем как остальные являются всего лишь простыми компиляторами.
        — Несомненно,  — отмстил Маркс,  — его сочинения полны оригинальности, силы и глубины мысли и единственные из современных произведений в этой науке действительно заслуживают прочтения и изучения.
        Маркс негодовал по поводу того, что ни один из русских не позаботился познакомить Европу с столь замечательным мыслителем.
        — Политическая смерть Чернышевского  — потеря для ученого мира не только России, но и целой Европы,  — неоднократно заявлял он Герману Лопатину.
        Отношение Маркса к тому, кого Лопатин считал своим идейным учителем, укрепило в молодом русском борце неотступно преследовавшее его желание предпринять все возможное для освобождения узника. Устройство побега Чернышевскому за границу казалось Лопатину вполне осуществимым делом, и он тщательно продумывал план освобождения автора «Что делать?».
        Как-то Герман Лопатин, говоря о том, каким должен, по его мнению, быть глава правительства, прочел Марксу отрывок из воззвания Шелгунова «К молодому поколению»:
        «Нам нужен не царь, не император, не помазанник божий, но горностаева мантия, прикрывающая наследственную неспособность; мы хотим иметь главой простого смертного, человека земли, понимающего жизнь и парод, его избравший. Нам нужен не император, помазанный маслом в Успенском соборе, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье».
        Лопатин переводил книгу Маркса с большим воодушевлением и радостью, тем более что мог видеться с автором и пользоваться его советами. Однако переводчик должен был сознаться, что никак не может сладить с первой главой. Тогда Маркс подсказал ему выход из создавшегося творческого тупика: Лопатин занялся второй, более легкой для него главой и, таким образом, постепенно сжился с особенностями языка, манерой изложения и самой темой произведения. Благодаря непосредственному общению с Марксом, переводчик «Капитала» смог передать образность и неповторимый сарказм речи, особенности стиля и революционный взлет мыслей автора. Маркс, знавший уже достаточно русский язык, высоко оценил мастерство перевода.
        В Лопатине Маркс увидел задатки большого ученого. Политически Герман был еще незрел. Ошибочность взглядов молодого русского Маркс отметил в первой же их беседе, когда Лопатин, рассказывая о Польше, обрисовал положение, создавшееся в ней, с тем же пренебрежением колонизатора к аборигенам, как это сделал бы англичанин, говоря о делах в Ирландии. Желая подготовить в лице Лопатина теоретически сильного русского революционера, Маркс вовлекал его в широкое русло политической деятельности. Скоро Лопатин стал членом Генерального совета Интернационала.
        Дружба маленькой Элеоноры и Лопатина радовала Маркса и его жену. Молодой русский отличался редкой искренностью, скромностью и вдумчивостью.
        Тусси была великим знатоком животных. Она любила их так же нежно, как старшая дочь Маркса Женнихен цветы, а другая дочь, Лаура, поэзию.
        Поэтому почти все разговоры Лопатина с Тусси велись о ее любимцах.
        — Виски талантлив. Этого не отрицает и Мавр, который постоянно берет его с собой на прогулку,  — рассказывала девочка Лопатину.  — Я не могу сказать этого о Дикки, хотя он обладает великолепным музыкальным чутьем, Собаки, как и люди, бывают умны либо глупы, жизнерадостны или меланхоличны,  — продолжала Тусси со всей серьезностью.  — Когда Виски переест,  — а Ленхен к нему весьма расположена, не то что к кошке Томми, которая снова принесла шесть котят,  — и ему нехорошо, я вынуждена ставить ему грелку. Не удивляйтесь, я пользуюсь бутылкой с горячей водой. Пес от этого горд, он польщен и лежит, задрав лапы кверху, много часов подряд, несмотря на то что вода давно остыла и ему очень неудобно. Ему, видите ли, нравится лечиться. Не хотите ли поиграть в мяч с Виски или Самбо? Они великолепно отбивают и подают его, подбрасывая длинной мордой.
        Как будто понимая, о чем говорит его хозяйка, Виски подкатил к ногам молодого русского небольшой черный мяч.
        — У вас и люди и животные все какие-то особенные,  — пошутил Герман.
        — Знаете ли, что я делаю, когда ухожу с Виски далеко-далеко, в поля за Хэмпстедскими холмами?  — сказала как-то Тусси Лопатину, когда они уселись на маленькой скамеечке у оранжереи.
        — Я буду вам очень признателен за доверие.
        — Играю сама с собой в перевоплощения. Это замечательно интересно. Я превращаюсь в пилигрима и брожу по Китаю, проникаю к далай-ламе. О нем никто толком ничего не знает, и я могу сочинять что угодно. А племя людоедов ньям-ньям! Его необходимо скорее очеловечить. Знаете ли вы, как красиво озеро Чад в Африке? Там, конечно, есть крокодилы. Не следует говорить о них дурно, когда лезешь в воду,  — есть такая поговорка у негров.
        — Вы, видно, очень увлекаетесь географией,  — заметил Лопатин.
        — Нет. Больше литературой. Я люблю изображать Титанию. На свете нет лучшего писателя, нежели Шекспир. Были ли вы в Стратфорде-на-Эвоне, где он родился? Там есть чудодейственный колодец. Надо шепнуть над ним три своих сокровенных желания, и они сбудутся.  — Элеонора умолкла, по ненадолго.  — Жаль, что и колодец  — только сказка…  — Она вздохнула, затем продолжала оживленно:  — Недавно я читала о великой трагической актрисе Сарре Сидонс и пошла посмотреть на ее портрет в Тэт-Галери. Она не очень красива. Когда я стану совсем взрослой, то буду обязательно играть на сцене ее роли. В детстве мне правилось перевоплощаться в Джен Грей, и как это было с нею, умирать на плахе. Я бывала Робин Гудом и Спартаком. Не смейтесь надо мной, пожалуйста. Я ведь доверила вам свою тайну. Даже Мавр ее не знает.
        — Что вы, Элеонора! То, что вы рассказываете, так неожиданно и так увлекательно. Вы кудесница, мечтательница. Все мы грезим наяву, и это очень хорошо. Мечта мне кажется началом всех великих деяний. Это она погнала Магеллана на поиски сказочно прекрасной Индии, привела шлифовальщика алмазов Спинозу к философским открытиям, даже Мартина Лютера вдохновила на борьбу с папским произволом.
        — Мама считает Лютера одним из лучших знатоков немецкого языка.
        — Может быть, я его не читал. Но вот о мечтателях скажу, что ими были Коперник, Марат, Гегель, и уж конечно, великим мечтателем является ваш отец. Он ведь, насколько я знаю, также и поэт.
        — Мэмхен бережно хранит все его стихи, но но любит их показывать. А Мавр всегда смеется над своей лирой. Но никто не умеет выдумывать столь замечательных фантастических приключений и историй, как он. Можете мне поверить, он поразительный сказочник!  — заявила Элеонора.
        Необыкновенная девочка, какой была младшая дочь Маркса, глубоко заинтересовала Лопатина. Они проводили много времени вместе. Нередко Тусси расспрашивала русского о его родине. Далекой своеобразной страной интересовались, впрочем, все без исключения в семье Маркса.
        — Верно ли, что народ ваш необычайно покорен и терпелив?  — спросила Лопатина как-то за ужином госпожа Маркс.
        — Это привито ему долгим пребыванием в рабстве, но время и просвещение изменят характер наших простолюдинов.
        — Вероятно, день, когда невольники получили свободу, был подобен землетрясению?  — спросила Тусси.
        — О нет, совсем наоборот. Я был еще юношей и случайно оказался в Москве проездом. Никогда не забыть мне того, что я видел.
        — Хотелось бы послушать, как все это было воспринято народом. Это произошло третьего марта тысяча восемьсот шестьдесят первого года?  — сказал Маркс.
        — Да, и, помню, совпало это событие с шалой русской масленицей.
        — С чем, с чем?  — переспросили Ленхен и Женни.
        Лопатину пришлось объяснить, что это за праздник.
        — Было раннее утро,  — рассказывал он,  — ночные сторожа все еще прохаживались с колотушками, а последние кутилы, сонные и отяжелевшие от плотной еды, вина и цыганских песен, возвращались по домам на тройках и парных выездах. Вдруг услышали мы колокольный звон. С папертей оглашали манифест царя. Я видел, как угрюмо, настороженно слушали его люди в рваных шубенках и кафтанах. Мяли в темных, натруженных руках шапки. Бабы тихо плакали. Это были крепостные, которым даровалась свобода. Только и разговору было у них: «Что-то с нами будет теперь?» Л в московских особняках за глухими заборами, где свои дворня, конюшня, псарня, вчерашние рабовладельцы опасались бунтов. Все понимали, что крестьяне ограблены. Только одна надежда была у помещиков на полицию.
        — И что же, были восстания в тот день?  — спросила Женнихен.
        — Нет. Подавленные, будто с похорон, возвращались дворовые в свои каморки и людские. «Какая и кому в том выгода, что нас освободили?  — раздумывали крестьяне.  — Земля как была барская, так и осталась».
        — Сколько рабов было в это время в вашей стране?  — поинтересовалась Женни.
        — Двадцать миллионов, да из них не менее миллиона престарелых и больных. Их ждали голод, нищенство и смерть. Желая оградиться и в дальнейшем от крестьянских беспорядков, кой-кто из предприимчивых помещиков решил создать филантропическую организацию по сбору средств для таких немощных.
        — Сперва все отобрать, потом собирать крохи для ограбленных,  — старая история,  — сказала Женнихен.
        — Конечно.
        — Продолжайте вага рассказ,  — попросил Маркс.
        — Все людные места в Москве были в те дни пусты, глухи, даже темны. Бог весть куда подевались все извозчики, лихачи и «ваньки», обыкновенно стоящие тут чуть не у каждого дома, а то снующие по улицам во всех направлениях; только изредка на главных улицах  — Тверской да на Кузнецком мосту попадались кареты, проезжавшие очень быстро, с явной поспешностью; а пешеходов было так мало на улицах и площадях, что просто глазам не верилось.
        — Вот как? Странно,  — заметила Женни.
        — Еще можно было бы и не очень удивиться, что центр города был в ту пору совсем нелюден: на этих улицах и всегда не особенно много встречается простого, черного народа, а притом и торговля здешняя, преимущественно предметами не общего употребления, помещается в больших магазинах и прекращается по вечерам нередко довольно рано. Но поразительны были вдруг охватившие со всех сторон тишина, глушь, пустота и темнота на окраинах и около базаров, в тех именно мостах, где сосредоточивается самая разнообразная мелочная торговля, разбросавшаяся напоказ простому люду по неказистым так называемым «заведениям», в балаганах и дрянных лавчонках, а то и просто на подвижных ларях. Там обычно до позднего вечера толпится очень много народу. Но установившиеся в этот день на улицах и площадях московских поистине странные тишь и глушь поразили меня до такой степени, что одно время даже как-то жутко стало. И это в тот самый день, когда объявлен манифест об освобождении всего народа от крепостной неволи! Право, народное возмущение, как бы ни было оно бурно, не произвело бы на меня такого впечатления. Да где же этот
освобожденный народ? По какой же это причине спрятался он весь в свои темные норы  — спрятался и притаился там, как будто и нет его вовсе?.. Ну как же это: ни одного-таки взрыва восторга! Даже ни малейшего проявления не только радости, но и просто веселого настроения! Как будто бы великое дело уничтожения крепостного права вовсе и но касается этого народа, как будто бы нынче и не ему, этому народу, объявляли, что воля ему дана, освобождение.
        — Русский народ проницателен,  — сказал Маркс, внимательно слушавший взволнованную речь Лопатина.  — Немало страданий и схваток ждет его еще на пути к действительной свободе.
        Дружба Маркса и его семьи с Лопатиным непрерывно крепла. Тем больше поражены были все в Модена-вилла, когда узнали о его внезапном исчезновении из Лондона. В это время более трети перевода «Капитала» было уже им закончено. Надеясь скоро вернуться в Англию, Герман Лопатин отложил на время работу переводчика и уехал в Россию осуществить свой отважный замысел освобождения Чернышевского.
        Он не признался в этом даже Марксу, несмотря на всю свою любовь и уважение, так как опасался, что тот сочтет затею безумной и попытается отговорить его. Лопатин никогда не отступал от намеченной цели, как бы безрассудна она ни была в глазах более опытных, здравомыслящих людей. В Женеве с помощью издателя Элпидина он приобрел подложные документы и под видом турецкого подданного Сакича прибыл в Россию. В деревянном сундучке, составлявшем весь его багаж, хранился экземпляр «Капитала» и отдельные листы перевода с немецкого на русский язык. Нелегко было выяснить, где в эту пору находился Чернышевский, Добыв у друзей деньги, паспорта и адреса сибирских явок, Лопатин поехал в Иркутск. С дороги он послал Марксу письмо, желая оправдаться в своем внезапном исчезновении.
        «По почтовому штемпелю на этом письме вы увидите,  — писал он,  — что, несмотря на Ваши дружеские предупреждения, я нахожусь в России. Но, если бы Вы знали, что побудило меня к этой поездке, Вы, я уверен, нашли бы мои доводы достаточно основательными».
        Из Петербурга Лопатин снова сообщил в письме Марксу о предстоящем путешествии.
        «Стоящая передо мной задача,  — писал он в Лондон,  — вынуждает меня покинуть в ближайшие дни Петербург и отправиться в глубь страны, где я задержусь, по всей вероятности, три-четыре месяца».
        Лопатин поехал в Сибирь с подложным паспортом и документом члена Географического общества Любавина.
        Общительный, кипучий характер, врожденное обаяние, находчивость и ум помогали Лопатину преодолевать многочисленные затруднения в дороге. В Иркутске он узнал, где ему искать Чернышевского, но на этом смелое предприятие его окончилось. Неосмотрительная доверчивость Элпидина послужила всему виною. Тот рассказал подосланному в Женеву III Отделением под видом революционера агенту о скором освобождении Чернышевского.
        Маркс был крайне встревожен судьбою полюбившегося ему молодого человека, столь таинственно покинувшего Лондон. Он получил известие от друзей из Швейцарии об опасности, угрожающей Лопатину.
        В условно составленном письме Маркс писал Даниельсону: «Наш друг должен вернуться в Лондон из своей торговой поездки. Корреспонденты той фирмы, от которой он разъезжает, писали мне из Швейцарии и других мест. Все дело рухнет, если он отложит свое возвращение, и сам он навсегда потеряет возможность оказывать дальнейшие услуги своей фирме. Соперники фирмы уведомлены о нем, ищут его повсюду и заманят его в какую-нибудь ловушку своими происками».
        Но было уже поздно. Лопатина схватили «соперники фирмы», то есть русская полиция. Он попытался бежать, был, однако, настигнут и засажен в Иркутский острог. Ему удалось оттуда обо всем сообщить Даниельсону и просить друга продолжать работу над «Капиталом», чтобы далее не оттягивался выпуск этой книги в России.
        Даниельсон принялся тотчас же за книгу Маркса и быстро ее закончил. Первую главу и приложение, однако, перевел не он, а один из знакомых Лопатина, член «Рублева общества» Николай Любавин.
        В дни выхода «Капитала» на русском языке Лопатин все еще находился под надзором, и хотя он был основным переводчиком книги, указать его имя на обложке не представлялось возможным. Сам Лопатин настаивал на скорейшем издании книги.
        Маркс очень обрадовался «Капиталу», изданному на русском языке. Этот день был отмечен как большое торжество в Модена-вилла.
        «Прежде всего,  — писал он Даниельсону,  — большое спасибо за прекрасно переплетенный экземпляр  — перевод сделан мастерски».
        Великий труд Маркса стал учебником социалистов многих стран. II в одной из резолюций Брюссельского конгресса Интернационала было сказано, что эта книга Маркса рекомендуется всем секциям как «библия рабочего класса».
        Но первенство издания гениального творения Карла Маркса на иностранном языке принадлежит России.

        С конца шестидесятых годов у творца «Капитала» и вождя Интернационала постоянно бывали многие русские. Одним из близких и особо ценимых Марксом людей стал петербуржец Александр Александрович Серно-Соловьевич, Он, как и его трагически погибший в 1865 году брат Николай, посвятил всю жизнь революционному движению. Братья Серно-Соловьевичи прожили каждый не многим более тридцати лет. Николай и Александр выросли в дворянской семье и рано под влиянием идей Чернышевского, Добролюбова и Герцена принялись за поиски высокой цели в жизни и «разумной работы». Они любили родину, и девизом их было: «Верим в силы России и ее будущность».
        Николай Серно-Соловьевпч был осужден «на гражданскую казнь» как участник «подземного общества», как тогда говорили о подпольщиках, «Земля и воля». После обряда казни на Мытнинской площади в Петербурге он в кандалах пошел в Сибирь, откуда рассчитывал бежать за границу, но в пути его зверски избил конвой, и он скончался в Иркутской острожной больнице. Это был богатырь по только телом, но и душой. Умнейший конспиратор, он вместе с Чернышевским и другими открыл Шахматный клуб, где за игрой велись секретные и важные беседы. Оба брата занимались книжным делом  — на магазин и издательство они израсходовали не только свое состояние, но и состояние родственников. И долго купцу первой гильдии Николаю Александровичу Серно-Соловьевичу, деятельному члену Русского географического общества и политико-экономического комитета, удавалось успешно распространять в России запрещенные «Колокол» и «Общее вече». Убеждения выдающегося подпольщика и революционера но шли, однако, дальше того, чему учил Чернышевский и народники: «крестьянская община  — ядро будущего социалистического общества». Таково было и общество «Земля
и воля», членом Центрального комитета которого был Николай Александрович.
        Младшего Серно-Соловьевича  — Александра  — от участи брата спасло изгнание. Он тоже принимал живейшее участие в тайном обществе «Земля и воля» и был членом ее Центрального комитета. Александр Александрович внешне и внутренне несколько отличался от покойного брата. Он был более замкнут, менее уравновешен, физически не столь силен. В больших, внимательно смотревших глазах отражалось неуловимое беспокойство, а подчас и печаль. Лицо его было всегда очень бледным. Красивые большие губы под тонкими, остриженными «треугольниками», темными усами часто подергивались. Он был повышенно чувствителен, легко раним. Александр жил спартанцем, ограничивая свои потребности и отдавая себя и все, что имел, делу борьбы за бесправных и обездоленных.
        Отличаясь умом и опытом в вопросах революционной тактики, Александр Александрович явился в Швейцарии подлинным предшественником организаторов русской ветви Интернационала, которая объявила, что ставит перед собой задачу «оказывать всемерную энергичную помощь активной пропаганде принципов Интернационала среди русских рабочих и объединять их во имя этих принципов».
        Одно время Серно-Соловьевич редактировал швейцарскую газету «Равенство», которая стала вскоре органом романских секций Интернационала. Он рьяно занимался созданием социал-демократической рабочей партии Швейцарии. Под его руководством она впервые в истории страны вышла в 1868 году на парламентские выборы со своей особой избирательной программой.
        В 1867 году из Италии в Швейцарию переселился Бакунин. По Женеве разнеслась о нем, отчасти им самим раздуваемая, слава героического революционера, Голиафа, победившего стойкостью и отвагой саксонских, австрийских и российских деспотов. История его побега из Сибири переходила из уст в уста. Внешность Бакунина, особенно его огромный рост, проникновенный голос, демагогическая цветистая речь произвели очень сильное впечатление на неискушенных в политике и часто слабых в теории молодых русских эмигрантов. Но Александр Александрович не поддался стадному чувству поклонения, охватившему многих его сверстников. Он сразу же увидел, как властолюбив, душевно сух, склонен к интригам новоявленный пророк анархии. Даже вид Бакунина показался Серно-Соловьевичу противным. Недобрые глаза никогда не смотрели прямо на собеседника, а прятались под опухшими веками и стеклами очков. Идеи Бакунина совершенно расходились с теми, которые отстаивал Александр Серно-Соловьевич. Основные их расхождения были по вопросу об отношении рабочих к политической борьбе. Бакунин проповедовал теорию «политического воздержания», соратник
же Чернышевского, член Центрального комитета «Земли и воли», отвергал эти взгляды, как тормоз революционного движения. Он понимал, что, создав политическую партию, рабочий класс может добиться улучшения своего положения. Еще менее соглашался он с бакунинской пропагандой необходимости немедленной социальной революции.
        Серно-Соловьевич был членом Интернационала и принимал живейшее участие в работе романских секций. Человек неукротимой энергии, не щадивший себя для дела, он, случалось, спал в течение суток всего два-три часа и восклицал с горечью, что ему не хватает времени, чтобы выполнить хоть часть задуманного.
        В одном из своих весьма характерных памфлетов, споря с буржуа, который изустно и в печати клялся в любви к рабочим, Александр Александрович писал: «Что значит: я люблю рабочих? Любите ли вы их, как любят капусту, ветчину, больше или меньше? Что вы толкуете нам о любви? Пожалуйста, оставьте эти выражения ваших чувств! Любите себя, жену, детей и т. д.,  — все это очень хорошо, но чего требует рабочий от вас и подобных вам? Только должного и даже менее того. Обогащаясь за счет его труда, по крайней мере, избавьте его от вашего сочувствия».
        Маркс высоко ценил Серно-Соловьевича, переписывался с ним и ему, единственному русскому, подарил по собственному почину «Капитал», как только он вышел из печати в Лейпциге.
        Последние годы жизни Александр Александрович отстранился от участия в русских эмигрантских делах, так как всецело отдался работе в Международном Товариществе Рабочих. Он говорил, однако, одному из своих друзей:
        — Меня мучает, что я не еду в Россию мстить за гибель моего брата и его друзей, но мое одиночное мщение было бы недостаточно и бессильно. Работая здесь в общем деле, мы отомстим этому проклятому порядку, потому что в Интернационале лежит залог уничтожения всего этого порядка повсюду, повсеместно.
        Работа в Международном Товариществе всегда казалась Серно-Соловьевпчу служением не только всему рабочему движению, но и делу освобождения родины от царского ига.
        Борьба с Бакуниным и его приверженцами становилась все более тяжелой для Серно-Соловьевича. В то же время ему выпало на долю много иных неудач и разочарований: женевские рабочие проявили недостаточную твердость во время вспыхнувшей стачки, которой он руководил; созданная им социал-демократическая партия Швейцарии провалилась на выборах; его газета подвергалась зверской травле анархистов, приобретавших большое влияние среди местного пролетариата. Испытания сломили его. Из-за непрекращающихся потрясений усилилась душевная болезнь, которой он был подвержен. Узнав от врача о якобы безнадежном своем положении и не желая очутиться в страшном мраке подступающего безумья, он покончил жизнь самоубийством тридцати одного года от роду.

        Дружба между всеми членами семьи Маркса смягчала трудности жизни и материальные лишения. Невозможно определить, какая из трех дочерей Карла и Женни могла бы считаться лучшей, так богаты и цельны были их души. Это были не только преданные, любящие родителей дети, но и их верные друзья и единомышленники.
        Желая хоть чем-нибудь помочь родным, Женнихен поступила домашней учительницей в зажиточную шотландскую семью. Тринадцатилетняя Элеонора училась, много читала и резвилась в свободные часы вместе с своей многочисленной четвероногой командой.
        Любовь Поля и Лауры росла с каждым днем. Тот, кто любит, всегда способен понять душу другого человека, поглощенного тем же всесильным чувством. Отныне Лауре до конца открылось сердце ее матери, захваченное на всю жизнь одной страстью. Приближавшееся материнство умиротворяло молодую женщину и вместе пугало ее. Но Лафарг  — сильный, целеустремленный, вдохновенный  — умел успокоить жену и развеселить ее. Вместе с Лаурой он принялся за перевод «Коммунистического манифеста» на французский язык. В свободное время, когда Поль отправлялся в госпиталь, где работал врачом, Лаура занималась хозяйством. Она отлично стряпала и шила крошечные распашонки и чепчики для будущего ребенка, которого ждала с нетерпением и страхом.
        Первого января нового, 1869, года Карл и Женни узнали о рождении внука. Лафарги назвали новорожденного мальчика Этьеном, но скоро за ним прочно утвердилось прозвище Шнапсик.
        Маркс непрерывно посещал Британский музей и много работал. В свободные часы с большим свернутым черным зонтом в руке на случай дождя он отправлялся в сопровождении постаревшего пса Виски в Хэмпстед-Хис. По дороге нередко Маркс заходил к кому-нибудь из старых знакомых рабочих, чтобы послушать их мнение о злободневных делах. Эккариус и Лесснер, соратники Карла со времен создания Союза коммунистов, чаще других были его попутчиками в таких прогулках. Седой, сутулый портной Лесснер не скрывал удовольствия, когда слушал Маркса. Изредка и он вставлял меткое словцо или принимался рассказывать о своих делах и наблюдениях. Его заветпой мечтой было добиться восьмичасового рабочего дня для всех трудящихся.
        И Лесснер и Эккариус, случалось, очень нуждались в Деньгах, и, сам крайне стесненный материально, Маркс Делился с ними последними крохами.
        — Как было но помочь,  — объяснял он грустпо Энгельсу,  — у Лесснера умерла жена, бедняга запутался в долгах, а Эккариуса чуть не выбросили за неуплату из квартиры. У старика, когда он пришел ко мне, на глазах были слезы. Рабочий Дюпон, самый дельный из здешних людей, сидит давно без работы. Он так скромен, что никогда без самой крайней нужды не занимает денег. А тут еще письмо от Либкнехта, который просит о ссуде… В общей сложности я роздал четырнадцать фунтов.
        В августе Вильгельм Либкнехт сообщил телеграфно Марксу о значительном событии  — основании Социал-демократической рабочей партии Германии. Рабочее движение ширилось и набирало мощь.
        В семье Маркса всех интересовали далекие страны, волнующие маловедомой, сложной древней культурой. Все, что печаталось об Индии и Китае, жадно прочитывалось не только Марксом, но и его женой и дочерьми. Прозвищем Женнихен было Кви-Кви  — император Китая, а Тусси Кво-Кво  — китайский принц. Благодаря Энгельсу, связанному с Индией торговыми делами, девушки постоянно слышали о Калькутте и Дели. Они стремились в сказочно-увлекательные путешествия по южным морям. Особенно тревожил воображение впечатлительного подростка Тусси неповторимый, далекий Китай. В Манчестере она познакомилась у Энгельса с купцами, подолгу жившими в Срединной империи.
        Часто, уединившись с Ленхен в просторной, чистой кухне, Элеонора принималась рассказывать о континентальной стране, где все так необычно: мужчины носят халаты, а женщины узенькие брючки; ноги и грудь женщин бинтуются с малолетства, а символом красоты считается лотос; где дети играют гробиками и народ преодолел страх смерти.
        — Представь себе, в Китае существуют не писаные, а звуковые вывески. Бродячие торговцы и ремесленники установили для своих цехов звуковую рекламу. Вот, скажем, сижу я так же на табурете, ты стоишь у плиты, а за окном раздается напев фруктовщика…
        — Это было бы кстати. Нет яблок для штруделя,  — заметила Ленхен.
        — Шипит водовоз, продавец игрушек несет свой товар в ведрах на коромысле и громко насвистывает, в руках парикмахера не унимается трещотка, а слесарь звонит в колокольчик.
        — Экий шум там, однако.
        — Да, у китайских улиц, как у моря и леса, свой голос,  — мечтательно заключила девочка.

        Тусси была всегда желанным гостем в манчестерском Морингтон-паласе, где поселился Энгельс с женой и ее племянницей малюткой Мари-Эллен, толстушкой, прозванной Пуме.
        В этом доме, который был ей дорог так же, как и родительский, Тусси имела много четвероногих друзей. Любимцем ее и Энгельса стал большой весьма разумный и добродушный Дидо, ирландский рыжий терьер с квадратной бородатой мордой и горящими глазами доисторического пещерного жителя. Он постоянно сопутствовал своему хозяину в пеших и верховых прогулках. С Тусси у Дидо установились самые короткие приятельские отношения, которые пес выражал неутомимым вилянием хвоста и радостным визгом. Он, так же как и Виски, умел играть в мяч, отбивая его носом, и часто заменял пони, разрешая запрячь себя в колясочку Мари-Эллен.
        В Манчестере Тусси чувствовала себя полноправной хозяйкой дома. Ее нежно любила и баловала Лицци, которой девочка помогала в рукоделии, хозяйстве и приеме гостей. Четырнадцатилетняя Тусси была особенно горда тем, что давала маленькой Пуме первые уроки немецкого языка. Она беспечно носилась по всем комнатам и только в кабинет Энгельса входила не без робости. Там, в святая святых дома, царил ошеломляющий порядок. Каждая вещь, включая тряпочку для чистки перьев, имела строго определенное ей место, и горе было тому, кто это нарушал,  — всегда спокойный, мягкий в обращении Энгельс становился тогда мрачным и суровым. От волнения он начинал заикаться и с трудом усмирял в себе начинающуюся бурю. Книги и бумаги, лежавшие стопками, также были будто прикованы к столу, и домочадцы никогда но прикасались к ним.
        Как-то в самом конце июня Энгельс позвал Тусси к себе. Она вошла с книгой сербских песен на немецком языке, которую читала. Осмотрев кабинет слегка насмешливым взглядом, девочка выпятила полные губы и сказала:
        — У тебя, дядя Энгельс, в кабинете очень скучно и вещи так же аккуратно разложены, как в шкафу у педантичной старой девы.
        Энгельс залился по-детски чистым смехом. Только Маркс мог соперничать с ним в врожденном искусстве чистосердечно смеяться и находить в этом душевную разрядку. Смех обоих друзей заражал окружающих и был радостен, будто гимн бытию.
        Посмеявшись вдоволь, Энгельс сказал:
        — Ого! Разница, однако, в том, что сложенное в шкафу приданое ей не пригодится, а здесь все, что видишь, находится в непрерывном действии. К тому же я слишком стар, чтобы приобретать новые привычки. Кстати, вот два письма для мисс Элеоноры от Мавра,  — продолжал он и протянул их девочке.
        Тусси, усевшись в кресло, погрузилась в чтение. Вдруг она снова услыхала, что Энгельс хохочет над письмом Маркса.
        — Черт возьми! Карл снова раскопал кое-что у Рошфуко. Послушай-ка, Кво-Кво: «Мы все имеем достаточно силы, чтобы переносить чужое несчастье». Это ли не истина? Или вот еще: «Старики любят давать хорошие советы, чтобы вознаградить себя за то, что они уже не в состоянии больше подавать дурных примеров». Отлично сказано. А вот еще: «Когда пороки нас оставляют, мы льстим себя верой, что это мы их оставляем».
        — Мавр  — подлинный кудесник. Не зря он сам часто называет себя Лешим. Что еще сообщает он смешное?
        — Изволь: «Короли поступают с людьми, как с монетами: они придают им цену по своему произволу, и их приходится расценивать по курсу». Умен был старый француз. «Мы часто прощаем тех, которые причиняют скуку, но мы не можем простить тех, которым причиняем скуку».
        Еще одно изречение, приведенное в письмо, Энгельс, сочтя неподходящим для Тусси, прочел про себя: «Любовники и любовницы никогда не скучают друг с другом, потому что они всегда говорят о самих себе».
        — Знаешь, Туссихен,  — сказал Энгельс, отложив чтение,  — никто не может себе представить, как часто, несмотря на то что не всегда нам с Мавром жилось сладко, мы искренне веселились в письмах. Если бы ты знала, сколько шуток запечатлено в нашей эпистолярной продукции за двадцать пять лет.  — Энгельс достал ящик, в который обычно складывал письма друга. В нем было несколько десятков тщательно перевязанных пачек. Тусси подошла к креслу Энгельса и заглянула через его плечо. На столе лежал только что полученный листок почтовой бумаги. Она узнала дорогой ей непостижимый, острый, как зигзаги молнии, почерк отца. Рядом лежал ответ Энгельса, написанный четкими, красивыми, мелкими буквами.
        Тусси перевела глаза на настольный календарь. Был канун первого июля.
        — Завтра, не правда ли?  — шепнула Элеонора.
        — Да, карлик Альберих. Завтра великий день.
        — Мы устроим большой праздник. Ведь ты ждал этого двадцать лет.
        — Конечно, бэби. Я расстаюсь навсегда с проклятым божком коммерции Меркурием. Я наконец свободен. Ура! Ура!
        Энгельс встал с чисто юношеской резвостью с кресла и подхватил Тусси на руки, как делал это, когда она была совсем маленькой. Затем он устремился в соседнюю комнату и закружил Лицци.
        — Да здравствует свобода! Ура!
        Около двадцати лет Энгельс был впряжен в ненавистное ему ярмо коммерции. Как часто подавлял он чувство, граничащее с отчаяньем, оттого что вынужден отслуживать долгие часы в конторе за томительными подсчетами, подведением баланса, ходить постоянно на биржу, общаться с чуждыми людьми, терять невозвратимые часы, которые хотелось бы использовать совсем иначе. И только мысль о друге и его семье, понимание, что без его денежной поддержки их ждет гибель, а человечество лишится гениальных творений, изысков, открытий, давали ему силу и укрепляли волю. Укрощая себя, Энгельс снова отправлялся в контору. А годы, молодость прошли, подступала старость. И вот настало освобождение.

        На следующий день Энгельс поднялся, как всегда, очень рано. Выражение его лица было просветленное, блаженное.
        — В последний раз! В последний раз!  — возгласил он, натягивая высокие сапоги, чтобы в последний раз отправиться в контору. Лицци не могла скрыть своей радости и обняла мужа.
        Спустя несколько часов она и Тусси вышли к воротам, чтобы встретить «коммерсанта в отставке», как в этот день говорили в Морингтон-паласе. Энгельс шел, размахивая приветственно тростью над головой, и громко пел бравурную немецкую песню.
        До поздней ночи не затихали шутки и смех. Лицци убрала по-праздничному стол, и в честь «бегства из египетского пленения», как Маркс назвал совершившееся событие в жизни друга, распили не одну бутылку шампанского. Когда пир был окончен, Энгельс уединился в кабинете, чтобы подробно сообщить своей матери Элизе обо всех делах по передаче конторы компаньону.

        «Моя новая свобода,  — писал он между прочим,  — мне очень нравится. Со вчерашнего дня я стал совсем другим человеком и помолодел лет на десять. Вместо того, чтобы идти в мрачный город, я ходил сегодня утром в эту чудесную погоду несколько часов по нолям. За моим письменным столом в комфортабельно обставленной комнате, где можно открыть окно, не боясь, что повсюду черными пятнами осядет копоть, с цветами, стоящими на окнах, и несколькими деревьями перед домом, работается совсем иначе, чем в моей мрачной комнате на складе с видом на двор гостиницы. Я живу в десяти минутах ходьбы от клуба… В 5 или 6 часов вечера я обедаю дома, кухня очень хороша, а затем большей частью ухожу на несколько часов в клуб читать газеты и т. д. Но все это я смогу организовать как следует лишь тогда, когда мне не нужно будет больше бегать в город из-за баланса и пр…
        Сердечно любящий твой сын
        Фридрих».

        В том же году Энгельс с женой и Тусси поехал в Ирландию. Его дорожные рассказы о стране, прозванной «Ниобеей наций», согласно древнему мифу о несчастной матери, потерявшей своих, детей, остались в памяти младшей дочери Маркса на всю жизнь. В путешествии Фридрих Энгельс всегда был чрезвычайно вынослив, бодр и заражал окружающих юношеской энергией и умением радоваться жизни. Хотя он приближался уже к пятидесяти годам, в его каштановых волосах и густой окладистой непокорной бороде не было ни одного седого волоса и лицо без морщин сохранило краски ранней молодости. Он был неутомим в каждом деле, за которое брался, и постоянно углублял свои познания в естествознании, химии, ботанике, физике, политической экономии и военных науках. Филология была его страстью; он знал двадцать языков, и из них двенадцать в совершенстве.
        Со времени ухода от коммерции ничто не удерживало Энгельса в Манчестере. Он начал деятельно готовиться к переезду в Лондон, поближе к любимому другу и его семье. Давно уже Маркс и Энгельс мечтали о возможности жить в одном городе. Женни Маркс энергично приискивала в Лондоне квартиру, которая понравилась бы Фридриху и Лицци и находилась поблизости от Мейтленд-парк Род.

        Тысяча восемьсот шестьдесят девятый год оказался для Маркса необычно разнообразным. Он ездил не только гостить в Манчестер, но побывал несколько раз на континенте. В Париже у Лафаргов Маркс поселился под именем А. Вильямса. За ним следила полиция. Один из самых последовательных упорнейших врагов Лун Бонапарта мог поплатиться свободой, а то и жизнью, если бы его обнаружили во Франции. Тем не менее Маркс ступил на землю императора. Снова был он в городе, который всегда любил. На улице Ванно тот же пыльный каштан сторожил дом, где провели Карл и Женни незабываемый счастливый год. Там родился их первенец  — Женнихен  — и столько раз вдохновенный Гейне читал свои только что написанные стихи. Как давно это было!
        Глядя на своего первого внука, Маркс как бы заново измерял ушедшее время. Он часто брал ребенка на руки, не пропускал торжественных часов купания и кормления Шнапсика. Когда ребенок лежал распеленатый и ножонкой тянулся к подбородку, безмятежно улыбаясь и раскрывая беззубый рот, Маркс чувствовал, как нежность теплым ветром обвевает его голову. Он думал о своем умершем сыне Муше. Тоска по нем не уменьшилась с годами. Тем сильнее он любил внука. Если Шнапсик принимался плакать, дед умел его успокоить.
        — Ты чародей, Мавр,  — удивлялась Лаура,  — можешь смело сказать о себе: «Не мешайте детям приходить ко мне, я их люблю и понимаю».
        — Я уважаю в детях наше будущее и всегда пропускаю их вперед, даже когда они еще в колыбели,  — мягко ответил ей отец.  — Как, однако, стремительно пронеслись годы, сделавшие меня дедушкой,  — добавил он раздумчиво.
        Вечерами, в сопровождении дочери и зятя, Маркс долго гулял по столице. Было жарко и пыльно. На узеньких улочках вокруг Сен-Жерменского предместья воздух поражал зловонием. Только на бульварах у Сены, начиная с фасада Лувра, все резко изменилось.
        — Барон Осман заметно перекроил Париж, османизировал его изрядно,  — шутил Маркс, глядя на прямые, широкие улицы.  — Постарел я, что ли, но мне кажется, что за минувшие годы француженки все до одной подурнели.  — Заметив ярко размалеванные портреты императора и его супруги Евгении, выставленные в витринах лавок, он добавил, смеясь:  — Наполеон Первый, говорили, имел гений, а его мнимый племянник только Евгению.
        В Париже Маркс надеялся повидаться с Огюстом Бланки, этим несокрушимым, вечно действующим вулканическим революционером, но тот после многолетнего заключения, преследуемый французской полицией, тайком покинул Францию и поселился в Брюсселе, откуда направлял борьбу своей рати с империей.
        Дождавшись, когда Лаура с малюткой сыном отправились на берег моря, Маркс и Женнихен поехали в Зигбург, где их с нетерпеньем поджидал Иосиф Дицген. Уже несколько лет его соединяла с Марксом оживленная переписка. Теперь они встретились впервые и обнялись как братья.
        Каждый составил себе уже по письмам вполне правильное мнение о другом. Дицген чтил в Марксе гения, который был для него непререкаемым авторитетом в вопросах теории и борьбы. Однако глубоко честный по натуре самородок-рабочий остался чужд экзальтированному восхищению и потребности создать себе божка, чтобы поклоняться ему. Настоящий пролетарий, Дицген был полной противоположностью врачу Кугельману, который искал для себя некий сверхчеловеческий идеал, чтобы, обожествляя его, одновременно подняться в собственном мнении и сделаться главным жрецом при своем божество. Есть идолопоклонники, склонные, по рабской своей сущности, к созданию земных богов. Не авторитеты нужны им, а кумиры, которых они сами лепят, а потому по надобности легко и разрушают.
        Иосиф Дицген, как и Маркс, отличался суровой правдивостью и по отношению к себе, и с окружающими. Ему претила всякая слащавость и деланность во взаимоотношениях с кем-либо. Маркс пытливо всматривался в этого необыкновенного самоучку.
        «Да ведь это истый философ, мыслитель»,  — думал он.
        Как некогда Вентлинг, потом Эккариус и другие, Дицген вызывал в вожде Интернационала чувство законной гордости за пролетариат, выдвинувший столь одаренных людей. Редко кто умел так радоваться достижениям и удачам своих соратников и учеников, как Маркс. Он вырастил уже плеяду теоретиков и отважных борцов из самих рабочих и считал это делом важным и срочным.
        Несколько дной, проведенных в семье Дицгена, прошли быстро, в оживленнейшем разговоре и спорах. Круг интересов собеседников был очень широк и включал историю философии, экономическое учение Маркса, вопросы политики и тактики Международного Товарищества и прежде всего применительно к немецкому революционному движению. С первых дней возвращения на родину Дицген стал одним из последовательнейших проводников учения Маркса и Энгельса среди рабочих и ремесленников. Пренебрегши материальной выгодой, Дицген покинул Россию ради социал-демократической деятельности на родине.
        Общность мировоззрения и единые цели крепко спаяли кожевника Дицгена с вождем Интернационала. Однако, обсуждая что-либо, особенно только что законченную книгу Дицгена «Сущность головной работы человека», они часто горячо возражали друг другу. Громкоголосые, как все рейнландцы, легко вспыхивающие, они поднимали такой шум, что в комнату вбегала Женнихен или кто-либо из женщин семьи Дицгена. Однако, так же внезапно, как начинался, спор вскоре обрывался и беседа переходила на более спокойные тона, сопровождаясь шутками и взрывами смеха. Маркс дал немало решающих советов и указаний Дицгену по всем вопросам философии и политики. Он помог ому овладеть методом диалектического материализма и додумать до конца идеи, поднятые в его книге. Не раз поверял Дицген Марксу сомнения в собственных силах.
        — Мне недостает систематически полученных знаний,  — говорил он своему высокочтимому другу.  — Я не кончал ни одной школы и постоянно страдаю оттого, что не уверен, имею ли право судить без солидной научной подготовки о «Критике чистого разума» или «Логике». Правда, свободный от всего побочного и школьных догм, я усвоил практически то, чему учили Аристотель, Кант, Фихте, Гегель, Фейербах, а главное, понял ваши труды. Ведь мышление невозможно без соприкосновения с жизнью, иначе это только блуждание в темных дебрях схоластики. Мышление не привилегия профессоров. Мы, рабочие, должны жить также и своим умом, чтобы наши недруги, пользуясь духовным преимуществом, не эксплуатировали пас во всех отношениях, в том числе и материально. Об этом я писал также и в рецензии на вашу великую книгу «Капитал».
        — Что ж, слушая вас, я могу смело сказать: пролетариат одолеет все и постигнет одну из наибольших радостей бытия  — теоретическое мышление.
        — Признаюсь, я не перестаю дивиться тому, с какой щедростью и легкостью вы отдаете всем людям лучшее из того, что добыл ваш мозг,  — заметил Дицген.
        — Все, что я отдаю, обогащает меня,  — раздумчиво сказал Маркс.  — То, что мы дарим другим, возвращается к нам сторицею.
        — Истина, глубочайшая философская правда!  — воскликнул кожевник.
        Прощаясь с Марксом, растроганный Дицген долго не выпускал из своей его руку.
        — Я по-прежнему льщу себя надеждой, что смогу содействовать продвижению в народ тех научных сокровищ, которые вы сделали общим достоянием.
        После недолгого визита к двоюродному брату в Аахен, поездки по издательским делам к Мейснеру в Гамбург Маркс с дочерью Женни наконец прибыл к Кугельманам.
        Ганноверские друзья окружили Карла и Женнихен дружеской заботой. Приветливая, превосходно воспитанная, тактичная Женнихен тотчас же завоевала сердца Гертруды и Френцхен. Кугельман, как всегда, шумно выражал свое преклонение перед Марксом. В его отношении к автору «Капитала» была примесь опасной экзальтации, которая подобна бурлящей пене над пивом. Внезапно взметнувшись вверх, она так же быстро исчезает, и тогда обнаруживается не дополна налитая кружка.
        В доме, принадлежавшем восторженному врачу, в одной из парадных комнат о пяти окнах, в которой обычно принимали гостей, были расставлены вдоль стен на постаментах и колонках гипсовые бюсты различных греческих богов. Кугельман то и дело надоедал Марксу утверждением, что Карл точь-в-точь похож на Зевса.
        — Обратите внимание,  — приставал он к Женнихен, видя, что Маркс его не слушает,  — у обоих могучее чело и голова с копной курчавых волос. На лбу вертикальные складки мыслителя, а выражение лиц в одно и то же время повелительное и добродушное. Я нахожу также у Маркса,  — добавлял он многозначительно,  — жизнеутверждающее спокойствие души, которое воспел у обитателей Олимпа великий слепец Гомер. Таким людям чужды рассеянность и завихрения.  — Красноречивый врач погружался в глубокомысленное созерцание голов Зевса и Маркса.
        — Классические боги  — символ вечного покоя, лишенного страсти,  — продолжал он убежденно.  — Не правда ли, Мавр?
        — Вы не правы,  — ответил тот, не задумываясь,  — они символ вечной страсти, чуждой покоя.
        Когда к Марксу приходили товарищи по партийной или политической работе, Кугельман принимался ворчать. Он хотел, чтобы, подобно античным богам, Маркс был недоступен людям, метал молнии и громовые стрелы на бумаге, а не занимался тем, что ганноверскому врачу казалось всего лишь земной суетой, не стоящей траты времени. Маркс вежливо, но решительно прекращал сетования Кугельмана и продолжал общаться с самыми различными людьми. Его посетила депутация Всеобщего германского рабочего союза металлистов, и более часа продолжалась их оживленная беседа. Маркс рассказал делегатам о подлинном значении профсоюзов и высказался против принципов организации рабочих объединений, проводимых Швейцером и его партией. Спустя несколько дней к вождю Интернационала пришли члены Центрального комитета Социал-демократической рабочей партии Германии.
        Разговор между ними был резким и не исчерпал разногласий.
        В зале у Кугельманов, прозванном «Олимпом», устраивались часто концерты, в которых участвовали местные певцы и музыканты, а также Женнихен. Она прочла монолог леди Макбет. Незадолго до того она выступала в той же роли в одном из лондонских театров. Полученные за это деньги Женнихен потратила тогда на покупку бархата для Ленхен, не имевшей теплого пальто.
        Случалось, по вечерам Маркс читал семье Кугельманов наизусть отрывки из греческих классиков, Шекспира, Гёте, Шамиссо, Рюккерта. Беседуя о литературе, он метко судил о своих любимцах  — Кальдероне, Фильдинге, Бальзаке, Тургеневе, который, по его мнению, верно понял своеобразие русского народа, восхищался описаниями природы у Лермонтова. О чем только не говорили! Маркс как-то весьма юмористически описал бывшее с ним происшествие, когда его чуть не задержали и не препроводили в полицию по подозрению в краже. Он пытался сдать в ломбард под залог фамильное серебро жены, на котором был баронский герб и монограмма фон Вестфаленов. Только вмешательство Женни разъяснило это грустное недоразумение.
        Женнихен привезла с собой «Книжку признаний», и многие из новых знакомых и друзей ответили на ее вопросы. Маленькой Френцхен больше всех иных нравились шуточные признания Елены Демут, которые девочка многократно перечитывала и повторяла.
        — Как это верно,  — повторяла следом за дочерью Гертруда Кугельман,  — что тому, кто постоянно возится с кастрюлями, счастьем кажется «съесть обед, который я не готовила». Так, кажется, пишет ваша Ленхен?
        На вопрос, какое ваше любимое занятие, Елена отвечала: «Строить воздушные замки». Любимым героем ее был  — кофейник, а героиней  — самая большая сковорода.
        Девизом своим Елена Демут объявила: «Живи и жить давай другим».
        Личностью наиболее неприятной казался ей Лассаль, чей черствый эгоизм, скупость и обжорство навсегда запомнились Ленхен.
        Дни в Ганновере, прозванные Марксом «оазисом в пустыне», пронеслись быстро. В октябре он уже снова был в Лондоне. Из России Николай Францевич Даниельсон прислал ему к этому времени «Положение рабочего класса в России» Флеровского.
        Случалось, что в английской и немецкой прессе появлялись злобные отзывы на «Капитал», которые смешили Маркса и его друзей, но неизменно сердили Елену Демут. Она яростно ополчалась на всех, кто осмеливался непочтительно говорить или писать о Марксе.
        Прусская бульварная печать изрыгала в пароксизме бешенства и бессилия ядовитую пену в адрес вождя Интернационала, чей могучий ум теоретика и бойца был признан уже во многих странах:
        «Политический преступник, беглый бунтовщик, красный разбойник из Трира Карл Маркс, укрывшись в Лондоне, терроризирует своей книгой все слои низших классов».
        Однако и противники «Капитала» скрепя сердце вынуждены были признавать всю внутреннюю силу и пламень, заложенные в этом великом труде.
        Журнал «Субботнее ревю», снабжавший отставных клерков и местных торговцев постным, нравоучительным, богобоязненным недельным чтивом, писал в обзоре новых немецких книг о труде Маркса: «Как бы ни были зловредны взгляды автора, нельзя все же не признать убедительности его логики, силу его красноречия и своеобразную прелесть, которую он сообщает самым сухим проблемам политической экономии».
        Наступил последний день 1869 года. Отрывая листик календаря, Маркс задумался.
        В памяти всплыли наиболее важные дела последнего месяца: сбор денег для Золингенского производственного товарищества, составление письма, предназначенного лорду Личфильду. В нем Маркс рассмотрел постановление Международного Товарищества Рабочих и развил свой взгляд на отмену частной земельной собственности и историческую необходимость ее национализации. Написал он и резолюцию о фениях председателю Ирландской ассоциации рабочих. На заседании Генерального совета докладывал о нападках анархистского бакунинского журнала «Равенство». Многократно говорил с трибуны о событиях в Ирландии, подготовил контрнаступление против подрывной работы Бакунина в Интернационале и послал об этом подробное сообщение в Брюссель своему единомышленнику де Папу для доклада Брюссельскому комитету Международного Товарищества. Ходатайствовал перед Генеральным советом об организации сбора денег в пользу бастующих горнорабочих Вальденбурга. Написал статью для газеты, выступал на праздничном рождественском вечере в Рабочем просветительном обществе немецких изгнанников. Посетил тяжело больного ирландского рабочего, члена
Интернационала. Отредактировал составленный Эккариусом отчет о Базельском конгрессе.
        Вспоминая события прошедшего месяца, Маркс мысленно присоединил к этому множество прочтенных и проработанных книг, занятия русским языком, написанные заново страницы следующих томов «Капитала».
        В январе 1870 года у Лауры Лафарг родился второй ребенок  — дочка. Сообщая об этом Энгельсу, бабушка новорожденной, Женни Маркс, заканчивала письмо шуткой: «Я надеюсь, что этот быстрый темп прекратится. Иначе скоро придется петь 1, 2, 3, 4, 5…6…10 little niggers-boys»[10 - Маленьких негритянских мальчиков (англ.).].
        Лафарги снова переселились во Францию, где в это время разыгрывались значительные события. Империю Луи Бонапарта судорожно лихорадило. Начался новый подъем рабочего движения. Горняки каменноугольного бассейна Луары и прядильщики Руана, литейщики и каретники Марселя, текстильщики, булочники и штукатуры Лиона, корзинщики, столяры, щеточники Парижа бастовали. Стремительно разрастались секции Интернационала, и его влияние среди тружеников становилось все более значительным.
        «Интернационал,  — писала Лаура отцу,  — делает здесь чудеса. Рабочие явно питают к Товариществу неограниченное доверие; ежедневно образуются новые секции… Инициатива каждого нового движения среди рабочих, каждой новой стачки приписывается в той или иной мере Интернационалу, привлекая в его ряды все большее число обществ и отдельных лиц. К званию члена Интернационала начинают здесь относиться с большим уважением».
        Весной в Париже возникла Федерация секций Международного Товарищества Рабочих. Тревога в правительстве Наполеона III возрастала по мере усиления Интернационала. Социалистов проследовали. В июне предстали перед судом тридцать восемь членов Интернационала. Смело отстаивали на суде свои социалистические взгляды обвиняемые французские рабочие.
        Кризис Второй империи назрел.
        В сумрачные, дождливые зимние дни Маркс зачитывался книгой «Положение рабочего класса в России» и писал Энгельсу об авторе Флеровском: «Видно, что человек этот всюду разъезжал и наблюдал все лично. Жгучая ненависть к помещикам, капиталистам и чиновникам… Хорошо обрисована и семейная жизнь русского крестьянина  — с отвратительным избиением насмерть жен, с водкой и любовницами…»
        Двумя днями позже Маркс снова писал о сделанном им важном выводе после чтения Флеровского:
        «Из его книги неопровержимо вытекает, что нынешнее положение в России не долго удержится, что уничтожение крепостного права, в of course[11 - В сущности (англ.).], лишь ускорило процесс разложения и что предстоит страшная социальная революция».
        В письме Маркс подробно знакомил Энгельса с перипетиями усиливающейся с каждым днем внутри Интернационала борьбы с Бакуниным. Женевская социалистическая газета «Равенство» под влиянием Бакунина выступила с бесчестными нападками на Генеральный совет Интернационала, и в ответ на это Маркс составил обращение к Романскому комитету и всем секциям в Швейцарии, говорящим на французском языке.
        «Результат: вся бакунинская банда вышла из «Egalit»[12 - «Равенство» (франц.).],  — сообщал Маркс Энгельсу.  — Сам Бакунин избрал своею резиденциею Тессин. Будет продолжать свои интриги в Швейцарии, Испании, Италии и Франции. Состояние перемирия между нами прорвано, так как он знает, что я сильно нападал на него и разоблачал его… Это животное и вправду воображает, что мы «слишком буржуазны» и потому не в состоянии понять и оценить его возвышенные идеи о «праве наследования», «равенстве» и замене нынешней системы государств «Интернационалом».
        В 1869 году группа русских политических эмигрантов примкнула к Интернационалу. Именно в это время Генеральный совет Международного Товарищества Рабочих вел ожесточенную борьбу с бакунистами, и русская секция, состоявшая из яростных противников новоявленного апостола анархии, оказала значительную помощь Марксу и Генеральному совету в борьбе против раскольнических действий Бакунина.
        В Италии, Испании, Швейцарии, России и отчасти по Франции Бакунин имел к тому времени уже немало сторонников и стал одним из наиболее опасных врагов развивающегося марксизма.
        Бакунин пытался подчинить Интернационал своему влиянию, возглавить его, навязать анархистскую программу. Затаенные раскольнические стремления бакунистов вскоре выявились, и Генеральный совет вынужден был решительно противодействовать их интригам.
        Маркса и Бакунина разделяла непроходимая идейная пропасть: в то время как коммунисты призывали к революционной борьбе и были уверены в победе рабочего класса, Бакунин проповедовал «политическое воздержание». Борьба, утверждал он, ведет лишь к укреплению буржуазии, трудящиеся массы заинтересованы в уничтожении всякого государства, будь то монархия или какая угодно республика, а не в переделке его. Бакунин пытался доказать, что не капитал создает государство для защиты своих интересов, а, наоборот, государство  — капитал. Любое государство является злом, поэтому необходимо его уничтожить, и тогда исчезнет сам собой капитал. Бакунин призывал не способствовать развитию государства, проповедовал полное пренебрежение ко всякой политической деятельности, осуждал стачки, демонстрации, участие трудящихся в парламентских выборах и выдвижение депутатов-работников. Он запрещал своим последователям принимать участие в местных самоуправлениях, не понимая, что отсутствие политических свобод задерживает развитие классового самосознания.
        Анархисты объявили государственную власть причиной социального неравенства и нападали на учение Маркса о диктатуре пролетариата в переходный период от капитализма к коммунизму. По мнению Бакунина, надлежало немедленно путем революции уничтожить все виды и формы государства и на его развалинах установить анархию.
        Но, как всегда, Бакунин оставался человеком двойственным и, проповедуя безвластие, анархию, втайне мечтал о диктатуре революционного меньшинства, подчиняющего своей воле народные массы.
        «А чтобы спасти революцию,  — писал Бакунин в марте 1870 года своему другу Ришару,  — чтобы довести ее до благополучного конца, посреди этой самой анархии необходимо действие коллективной незримой диктатуры, не облеченной никакой властью, а потому тем более продуктивной и мощной».
        Ненависть Бакунина к Марксу прорывалась в каждом его действии и слове. Душа Бакунина, противоречивая, слабая, никогда не знала покоя. Беспомощный в теории и практике революционной борьбы, чрезвычайно субъективный в оценках событий и людей, сильный в демагогическом нападении и на уличной трибуне, визгливо злобный путаник в серьезном споре, пожираемый славолюбием, Бакунин приносил большой вред рабочему международному движению, сеял раздоры, плел паутину интриг в Интернационале.
        Уже более четверти века он знал Маркса. Судьба свела их, как Моцарта и Сальери, на одном поприще. Один был гением, а другой хотел им быть. И зависть, как проказа, с каждым годом все больше разъедала сердце Бакунина. Бессильная и тем более лютая, неуемная зависть.
        Маркс был во всем таким, каким тщетно мечтал стать Бакунин. Бакунин мстил Марксу, стараясь, где и как мог, умалить, опозорить, низвергнуть. Где-то в глубине замутненной души своей Бакунин иногда ощущал нечто подобное раскаянию и стыду. Тогда он старался подняться до беспристрастия и, прикидываясь равнодушным, давал Марксу некую положительную оценку, но тотчас же срывался и заканчивал обвинением в том, чем сам был томим  — жаждой диктаторствовать, уничтожать.
        Бакунин всю свою жизнь весьма проигрывал от близкого знакомства. Среди русских изгнанников в Швейцарии он скоро вызвал к себе резкое охлаждение и настороженность. Таков обычный итог общения с болтунами и властолюбцами, как бы красноречивы ни были их посулы.
        Лучшие люди среди изгнанников, примыкавшие к русской ветви Интернационала, отвернулись от всенизвергающего говоруна. Правда, царское правительство, по особым и сложным соображениям, не предало гласности исповедь и постыдные коленопреклоненные прошения Бакунина, считая, что, внося смуту, он является хорошим противодействием научному коммунизму и Международному Товариществу Рабочих.
        В то же время среди русских эмигрантов все больше возрастало уважение к Марксу. В марте 1870 года Русская секция Интернационала в Женеве направила в Лондон письмо:

        «Дорогой и достопочтенный гражданин! От имени группы русских мы обращаемся к Вам с просьбой оказать нам честь быть нашим представителем в Генеральном совете Международного Товарищества в Лондоне. Эта группа русских только что образовала секцию Интернационала…
        Мы рады сообщить Вам, что подготовительная работа… увенчалась успехом и мы нашли сторонников пропаганды Интернационала среди чехов, поляков и сербов…
        Наше настойчивое желание иметь Вас нашим представителем объясняется тем, что Ваше имя вполне заслуженно почитается русской студенческой молодежью, вышедшей в значительной своей части из рядов трудового парода. Эта молодежь ни идейно, ни по своему социальному положению не имеет и не желает иметь ничего общего с паразитами привилегированных классов, и она протестует против их гнета, борясь в рядах народа за его политическое и социальное освобождение.
        Воспитанные в духе идей нашего учителя Чернышевского, осужденного за свои сочинения на каторгу в Сибирь в 1864 году, мы с радостью приветствовали Ваше изложение социалистических принципов и Вашу критику системы промышленного феодализма. Эти принципы и эта критика, как только люди поймут их, сокрушат иго капитала, поддерживаемого государством, которое само является наймитом капитала. Вам принадлежит также решающая роль в создании Интернационала, а в том, что касается специально Вас, то опять-таки именно Вы неустанно разоблачаете ложный русский патриотизм, лживые ухищрения наших демосфенов…
        Русская демократическая молодежь получила сегодня возможность устами своих изгнанных братьев высказать Вам свою глубокую признательность за ту помощь, которую Вы оказали нашему делу Вашей теоретической и практической пропагандой, и эта молодежь просит Вас оказать ей новую услугу: быть ее представителем в Генеральном совете в Лондоне…
        А чтобы не вводить Вас в заблуждение и избавить Вас от сюрпризов в будущем, мы считаем также своим долгом предупредить Вас, что не имеем абсолютно ничего общего с г. Бакуниным и его немногочисленными сторонниками… Напротив, мы намерены в ближайшем будущем выступить с публичной оценкой этого человека, чтобы в мире трудящихся  — а для нас ценно только их мнение  — стало известно, что существуют личности, которые, проповедуя в этой среде одни принципы, хотят сфабриковать у себя на родине, в России, нечто совсем иное, вполне заслуживающее позорного клейма. Настоятельно необходимо разоблачить лицемерие этих ложных друзей политического и социального равенства, мечтающих на самом деле только о личной диктатуре…
        Соблаговолите сообщить нам, разрешаете ли Вы направлять к Вам наших друзей, уезжающих в Англию, и по какому адресу надлежит посылать наш журнал и наши бюллетени, которые будут выходить ежемесячно. Нет необходимости добавлять, что мы были бы Вам крайне признательны хотя бы за несколько строк для нашего журнала, раз мы не можем надеяться на несколько страниц.
        Примите, гражданин, от имени всех наших братьев выражение нашего глубокого уважения».

        Первой под этим обращением к Марксу была подпись Н. Утина.
        Маркс прочел письмо из Женевы в кругу своей семьи. Он был тронут искренностью и теплом, которым веяло от каждой строки.
        — Это неожиданно. Я  — представитель молодежи России!  — сказал он, добродушно улыбнувшись. Прищурив глаза, добавил с шутливой досадой:  — Однако я не могу простить этим молодцам их обращения ко мне со словами «достопочтенный». Они, видимо, думают, что я старик восьмидесяти или ста лет.
        Одним из наиболее выдающихся деятелей Русской секции Интернационала в эти годы был Николай Исаакович Утин, болезненный, хрупкий, но смелый, образованный молодой человек. Некоторое время он и Бакунин жили не только в одном и том же швейцарском городке, но и в одном доме. Как и Серно-Соловьевич, молодой петербуржец окончил университет, отдался революционному движению, чтил Чернышевского, был членом Центрального комитета «Земли и воли». В декабре 1862 года он участвовал в переговорах с польскими революционерами, создал подпольную типографию, где печатались прокламации «Земли и воли». После провала типографии он бежал за границу. Заочно царский суд приговорил его к смертной казни.
        Бакунин и Утин встретились впервые в Лондоне и спустя несколько лет, в 1868 году, приступили совместно с другими русскими революционерами-эмигрантами к изданию журнала «Народное дело» для распространения его в России. Первый номер вышел в сентябре 1868 года и состоял почти весь из одних только статей Бакунина. Наряду с требованием уничтожения государства Бакунин выдвигал теперь новую идею  — об упразднении законного брака, родительской власти и введении общественного воспитания детей. Ни в одной из своих статей Бакунин ни словом не обмолвился о какой бы то ни было деятельности Интернационала.
        Но Утин, отстаивавший принципы Международного Товарищества Рабочих, добился того, что редакция «Народного дела» отвергла анархистскую программу Бакунина, вывела из состава редакции «апостола анархии» и его сторонников. Постепенно, от номера к номеру, журнал стал поддерживать идеи, проповедуемые Интернационалом, и включился в борьбу Генерального совета с «Альянсом» Бакунина. Одновременно Утин выступил против диктаторского замысла Бакунина, который требовал создания за границей России центра, управляющего из-за рубежа всем освободительным движением на родине. Революционерам, действующим внутри страны, отводилась роль исполнителей предначертаний Бакунина. Утин же, наоборот, считал, что руководящая роль должна принадлежать направляющему центру в самой России, а эмигранты должны помогать соотечественникам в изучении западноевропейского социалистического движения и оказывать содействие в выработке передового миросозерцания и тактики.
        Редакция «Народного дела» состояла ил революционных народников, последователей Чернышевского. Журнал в каждом номере помещал сообщения о деятельности Международного Товарищества, отмечал его успехи в разных странах мира, сообщил о выходе в свет «Капитала» Маркса. Утин и его товарищи встали твердо на сторону Маркса в борьбе, развернувшейся в Интернационале с бакунистами. Сотрудники «Народного дела» считали необходимым распространять идеи Интернационала в России.
        Так родилась мысль, а затем и решение создать «Русскую ветвь» Международного Товарищества и просить Карла Маркса быть ее представителем в Генеральном совете.
        Борьба Интернационала с Бакуниным и его группой в 1869 году обострилась. Вступив в секции Международного Товарищества Рабочих, члены формально распущенного «Альянса» сохранили его внутри Интернационала, но в качестве тайной организации. Сторонники Бакунина усвоили его девиз  — «в политической борьбе хороши все средства»  — и при выборах делегатов на 4-й конгресс Интернационала прибегали к мошенничеству, чтобы только добиться большинства и прибрать в свои руки Генеральный совет.
        Конгресс состоялся в сентябре 1869 года в Базеле. Съехалось семьдесят восемь делегатов от разных стран, в том числе от Национального Рабочего Союза Соединенных Штатов Америки.
        Бакунин выступил на конгрессе с заявлением, что отмена права наследования на земельную собственность явится мерой для постепенного перехода земли от частных владельцев к народу. Маркс в присланном на конгресс и зачитанном там докладе о праве наследования доказал, что план Бакунина утопия и но может быть осуществлен в условиях капитализма, когда у власти находятся сами землевладельцы. После революции же идея Бакунина вовсе лишается смысла, ибо тогда земля и недра перейдут в руки народа и станут собственностью всего общества.
        Конгресс раскололся. Часть делегатов поддержала Маркса, остальные Бакунина. Принять решение по этому вопросу оказалось невозможным. Однако, когда начались выборы, конгресс одобрил деятельность Генерального совета и переизбрал его в прежнем составе. Анархисты, таким образом, к руководству Интернационалом допущены не были.
        После Базельского конгресса Бакунин в газете «Равенство» повел клеветнический поход на Маркса и Энгельса. Он выступил в апреле 1870 года на съезде секций романской Швейцарии в Ла Шо-де-Фоне с возрожденным прудонистским лозунгом об отказе членов Интернационала от всякой политической деятельности и добился раскола Романской федерации. Бакунисты создали свои секции, организовали комитет и приняли самостоятельное название  — Юрская федерация.
        Но Бакунин но хотел и на этом успокоиться, он пытался во что бы то ни стало скомпрометировать сторонников Генерального совета. На общем собрании членов всех секций Интернационала Женевы он выступил против Утина и его единомышленников. «Эти люди нетерпимы,  — говорил Бакунин,  — они требуют моей головы». Он обвинял своих противников в желании предать его казни.
        Утин опроверг подобные обвинения в газете «Эгалите». «Правда,  — писал он про Бакунина,  — что я его непримиримый противник. Он принес много зла революционному делу в моей стране, и он пытался принести его Интернационалу. Когда наступит день всенародного мщения, народ узнает своих истинных врагов, и если тогда гильотина будет действовать, то пусть эти великие люди  — диктаторы поостерегутся, чтобы народ не гильотинировал их первыми».
        Вскоре популярность Бакунина начала катастрофически падать. Все секции Интернационала Швейцарии и даже строительные рабочие, среди которых он пользовался большим авторитетом, отшатнулись от «апостола анархии». Им стало ясно, что Бакунин фразер, повторяющий вслед за Лассалем и Прудоном уже опровергнутое самой жизнью, что проповедуемый им утопический социализм устарел. Бакунин с горечью замечал наступившее политическое одиночество.
        «Когда я оставил Женеву в октябре 1869 года,  — писал он одному из своих единомышленников,  — все строительные рабочие, за очень небольшим исключением нескольких человек из комитетов, особенно завербованных женевской кликой и голосовавших вместо с ней,  — были такими большими друзьями моими, что пришли сказать мне, прощаясь со мной: «Эти господа из фабрики думают оскорбить нас, называя «бакунистами», но мы им ответили, что мы предпочитаем, чтобы нас называли бакунистами, чем реакционерами…» Когда я возвратился в Женеву в конце марта 1870 года, я нашел их если не всех враждебными по отношению ко мне, то по крайней мере всех предубежденно настроенными и недоверчивыми».
        Смута, которую Бакунин породил, вредила рабочему движению, однако влияние Интернационала непрерывно возрастало и, хотя очередной 5-й конгресс не мог состояться из-за начавшейся франко-прусской войны, Генеральный совет все так же напряженно работал, откликаясь на все события, руководя политическими организациями трудящихся многих стран мира.
        Б редакцию журнала «Народное дело», издававшегося русской ветвью Интернационала, пришло письмо с лондонским штемпелем на конверте. Его нетерпеливо ждали. Прочитанный вслух в маленьком кабинете редактора Утина, долгожданный ответ Маркса пошел по рукам. Всем хотелось перечесть текст, рассмотреть необычный почерк создателя Интернационала.

        «Граждане!
        В своем заседании 22 марта Главный Совет объявил единодушным вотумом, что ваша программа и статут согласны с общими статутами Международного Товарищества Рабочих. Он поспешил принять вашу ветвь в состав Интернационала. Я с удовольствием принимаю почетную обязанность, которую вы мне предлагаете, быть вашим представителем при Главном Совете».

        Итак, Маркс согласился представлять Россию в Интернационале. Это было волнующим событием для молодых русских изгнанников. Далее в своем письме Маркс касался вопроса об отношении к Польше и о книге Николая Флеровского:
        «Это  — настоящее открытие для Европы. Русский оптимизм, распространенный на континенте даже так называемыми революционерами, беспощадно разоблачен в этом сочинении. Достоинство его не пострадает, если я скажу, что оно в некоторых местах не вполне удовлетворяет критике с точки зрения чисто теоретической. Это  — труд серьезного наблюдателя, бесстрашного труженика, беспристрастного критика, мощного художника и прежде всего человека, возмущенною против гнета во всех его видах, не терпящего всевозможных национальных гимнов и страстно делящего все страдания и все стремления производительного класса.
        Такие труды, как Флеровского и как вашего учителя Чернышевского, делают действительную честь России и доказывают, что ваша страна тоже начинает участвовать в общем движении нашего века.
        Привет и братство.
        Карл Маркс.
        Лондон, 24 марта 1870 года».

        Неукротимая Франция

        Ученик Бланки Гюстав Флуранс сочетал в себе вдумчивого ученого, многогранного публициста и революционного бойца с огненным темпераментом. Он отличался разносторонностью и глубиной знаний, умом, волей, неуемной энергией и беспримерной неустрашимостью. В двадцать пять лет Флуранс уже читал лекции по этнографии в Коллеж де Франс в Париже, но был уволен за приверженность к материализму. Неистовый вольнолюбец, он, как только вспыхнуло восстание 1863 года в Польше, отправился туда, затем устремился в Грецию и сражался за освобождение Крита. Флуранс много странствовал по свету, прежде чем вернуться в родную Францию.
        В январе 1870 года в Париже было неспокойно. Убийство принцем Пьером Бонапартом явившегося к нему молодого журналиста республиканца Нуара всколыхнуло рабочий люд столицы. Еще раз обнаружился во всем объеме кризис, переживаемый Второй империей. Почти двести тысяч трудящихся, охваченных негодованием и гневом, явились в предместье Нейи, где стоял гроб с телом жертвы. Накануне газета «Марсельеза» писала: «Вот уже 18 лет, как Франция находится в окровавленных руках злодеев, которые, не довольствуясь расстрелом республиканцев на улицах, завлекают их в гнусные западни, чтобы убивать у себя на дому».
        Возбуждение народа достигло предела. По словам одного писателя, в эти дни Вторая империя получила, подобно Виктору Нуару, пулю в сердце. В числе наиболее рьяно взывавших к мщению и восстанию был Флуранс. Однако выступление в это время было бы пагубным, так как народ был безоружен, во власти же бонапартистов в одном только Париже имелось шестьдесят тысяч отлично вооруженных солдат. Но Флуранс подчинялся часто велениям возмутившегося сердца и порывам необузданной храбрости, не всегда согласующейся с рассудком. Спустя несколько недоль в столице снова вспыхнули волнения. Поводом был арест одного из руководителей газеты «Марсельеза». Кое-где рабочие соорудили баррикады. На одной из них сражался Флуранс. Она продержалась дольше других в борьбе с правительственными войсками. Начались аресты и суды, молодому революционеру удалось бежать в Англию.
        Как-то в апреле 1870 года Гюстав Флуранс побывал у Маркса дома и с того времени стал частым посетителем Модона-вилла. Он понравился всем ее обитателям, но особенно подружился с Женнихен. Их сблизило сочувствие ирландским фениям.
        Старшая дочь Маркса как раз в это время печатала свои дерзко-смелые статьи в французской газете «Марсельеза». Особенно ее тревожила судьба редактора дублинской газеты «Айриш пипл» О’Донован-Росса. Он был осужден за мятежные высказывания на пожизненное заключение. С узника ни днем, ни ночью не снимали кандалов, и ому приходилось вылизывать из миски жалкую тюремную похлебку, ложась при этом на пол. О нем, а также о нескольких других мучениках за свободу Ирландии, подвергшихся телесным наказаниям и лишившихся рассудка, писала Женнихен в своих страстных, негодующих статьях.
        Во французском изгнаннике дочь Маркса нашла не только единомышленника, но и человека, готового к неотлагательной борьбе. Вместе с Женнихен он обдумывал, что предпринять для спасения погибавших в тюрьмах фениев, тотчас же перевел кое-какие письма О’Донован-Росса на французский язык для опубликования в печати.
        Нередко, когда молодой француз приходил в Модена-вилла днем, Женнихен встречала его в саду, и они отправлялись бродить по Хэмпстедским холмам.
        — Я обещаю вам, Женнихен, сделать все для О’Донован-Росса,  — сказал как-то Гюстав с той убедительностью, которая звучит как клятва.
        Природа, наделив щедро Флуранса, позаботилась также о его внешности. Особенно красивыми на его правильно очерченном лице были глубоко ушедшие в глазницы умные серо-синие горящие глаза под прямыми бровями. Светло-каштановые, гладко зачесанные волосы, густые усы и борода, высокий рост, статное, крепкое телосложение напоминали средневековых норманских рыцарей. Флуранс любил свою родину и с увлечением рассказывал о ней Женнихен.
        — Я мог бы повторить вслед за Монтенем,  — признался он однажды,  — что Парижу принадлежит мое сердце с самого детства. Я люблю его нежно, люблю в нем все, вплоть до его паразитов, до его пятен. Я чувствую себя французом из-за этого великого города, который является славой Франции и одним из самых благородных украшений мира. И знаете, Женни, эта крепость нескольких революций добыла себе право считаться героической.
        Как-то в сырой весенний день, когда прогулка по Хэмпстедским холмам не могла состояться из-за непрерывного дождя, Женнихен предложила французскому изгнаннику ответить на вопросы ее наперсницы  — «Книги признаний».
        — Прошу вас,  — сказала она, глядя прямо в лучистые глаза Флуранса,  — пишите по возможности серьезно. Обычно все стараются шутить. А вас мне хочется узнать таким, какой вы есть на самом деле.
        — Постараюсь быть до конца искренним,  — ответил Гюстав.
        Женнихен оставила его одного за своим рабочим столиком у окна гостиной. Апрель подходил к концу. Во всех цветочных вазах стояли букеты цветов красивой окраски, но почти без запаха, как обычно на этом туманном острове с влажным климатом.
        Гюстав Флуранс написал, что в людях превыше всего ценит отвагу, в мужчинах  — энергию, в женщинах  — преданность. Его представление о счастье  — жить простым гражданином в республике равных. Он ненавидел раболепство и жаждал вести войну с буржуа, с их богами, с их королями и их героями.
        Отличительной чертой Флуранса было, как он сообщал в «Исповеди»,  — стремиться вперед, а любимым изречением  — уметь достойно умереть.
        В книге Женнихен остался навсегда слепок с чистой, благородной души талантливого этнографа и революционного воина, о котором даже враги писали, что он учен, подобно энциклопедии, и храбр, как витязь.
        Но одаренным людям редко приходится идти торными дорогами, чаще они пробиваются сквозь тернии.
        Сын известного ученого-натуралиста  — Гюстав Флуранс родился в 1838 году. Десятилетним мальчиком он увидел восхождение и трагический спад революции. Сердце чрезвычайно впечатлительного, не но летам развитого, вдумчивого ребенка содрогнулось и вознегодовало в кровавые июньские дни расправы с рабочими, чтобы никогда но успокоиться и но забыть. Увлекшись этнографией и многого достигнув как ученый, Флуранс мучился сомнениями, не посвятить ли себя науке. С трудом преодолев колебания, отверг он профессорскую мантию. Борец не легко победил в нем ученого.
        — Могу ли я быть счастливым в мире зла и несправедливости? Нет. С детства я нес в себе только доброту, среда пыталась вытравить во мне ее и сделать хищником. Но я не умел насыщаться среди голодных, набираться знаний, видя невежество но только моего парода, но и большинства человечества. Я стал революционером, если хотите, сначала из простого эгоизма, поняв, что наслаждаться жизнью смогу только среди довольных людей. Счастье возможно испытать сполна лишь в обществе счастливых,  — поверял Флуранс свои мысли девушке.
        — Сколь верная мысль,  — согласилась Женнихен.  — Мне не может быть хорошо, когда вокруг всем так плохо.
        — Как видите, эгоизм подчас оборачивается альтруизмом. Диалектика. С этого и начался мой отход от того круга, сословия, класса, к которым я принадлежу по рождению. Я стряхнул оковы предрассудков, мелкого тщеславия и, почувствовав себя наконец в своей стихии, отправился сражаться за свободу поляков и греков. Жизнь моя обрела смысл в борьбе.
        — У вас, Гюстав, не только мозг, но и сердце талантливое,  — вырвалось вдруг у Женнихен.  — Я давно заметила, что способность чувствования бывает различной. Есть совсем тупые, равнодушные, этакие непроницаемые сердца.
        — В броне улитки или черепахи,  — рассмеялся Флуранс.  — Однако меня вы переоцениваете. Я просто человек, не самый худший, вот и все.
        Женнихен не возразила. Про себя она думала с нежностью и восхищением, что богато одаренный, обаятельный, гуманный и разносторонний Флуранс отдал свое пламенное сердце делу неимущих, обездоленных. Он спешил всегда в ту страну, где шло сражение между угнетенными и угнетателями. Буржуа его боялись и преследовали с тем большей яростью, что считали отступником.
        Дружба Женнихен и Гюстава могла обернуться любовью, и каждый из них понимал это, но оба они были люди высокого чувства долга, самоконтроля, никогда не избиравшие легких дорог. Флуранс посвятил свою жизнь революционной борьбе, требующей полного самоотречения, и считал себя вечным странником.
        «Как быть?  — размышлял он.  — Семья  — обуза для бойца. Можно ли совместить служение идее и сердечную привязанность? Однако такая девушка, как Женни, не боится трудностей. Она будет со мной рядом повсюду. Но соглашусь ли я сам подвергать ее опасности?»
        Флурапс вспоминал свою мать, живущую в постоянной тревоге за сына. И он откладывал тот решающий разговор, который мог принести с собой столько перемен в жизни. Женнихен также томилась сомнениями, но что-то в поведении Флуранса подсказывало ей, что она любима: так торопился он навстречу к ней, так красноречив, доверителен становился и радовался каждому ее слову.
        Шли недели, тягостные думы точили душу девушки. Что, если ей никогда не придется встретить взаимное чувство, быть матерью? Женнихен горячо любила детей. Ей минуло уже двадцать шесть лот. Приближался тот унылый возраст, когда девушек обычно называют старыми девами. Мысли эти вызывали непереносимую тоску, досадные слезы подступали к горлу.
        — Я найду цель в жизни, буду, как отец, работать для людей. Я нужна Мавру и всем моим друзьям, нужна,  — твердила она себе.
        Отношения Женнихен с Флурансом становились все более близкими. Оба они любили и оба оттягивали минуту признания, вбирая и излучая счастье, наслаждаясь тем, как много ого еще впереди. Но снова в Европе заполыхало варево войны и революции. Флуранс недолго задержался в Лондоне. Париж звал ого к себе. Он уехал, уверенный, что скоро увидит Женнихен, чтобы в будущем никогда с ней более не расставаться.
        В апреле 1870 года, когда Флуранс часто посещал Модена-вилла, и одном из жалких окраинных домиков Лондона умирал Карл Шаппер. Исхудавший до последней степени, он был охвачен той лихорадочной энергией, которую несет в себе яд чахотки. Не имея сил двигаться, он без устали говорил. Мысли и воспоминания отгоняли страх быстро наступающей смерти, выказать который так но хотел этот искренний, некогда кипучий революционер. В последние годы жизни застарелая болезнь, лишения и тяготы долгого изгнания привели Шаппера к тому, что он вынужден был отойти от боевой работы. Физические силы Шаппера были сломлены. Но он являлся, однако, живой летописью нескольких десятилетий упорных пролетарских боев. После создания Международного Товарищества Рабочих, по предложению Маркса, его избрали членом Генерального совета.
        Узнав о грозном обострении болезни старого бойца, Маркс навещал его, стараясь ободрить и обнадежить. В конце апреля здоровье Шаппера резко ухудшилось, и снова Маркс провел несколько часов у постели больного.
        — Пятьдесят семь лет не так уж мало. Жаль мпе только, что я частенько дурил и путался без толку в жизни. Времени сколько попусту пропало, зря растратил силенки. Теперь кончено все, песенка моя спета,  — говорил, задыхаясь и глухо кашляя, Шаппер.
        — Не сдавайся, человече, мы еще поживем,  — старался шутить Маркс.
        — Зачем прятаться от неизбежного? Да и не удастся. Но я не из слабого десятка, будь уверен. На этих днях бессмертная смерть, как говорил Лукреций, похитит мою смертную жизнь. Я уже велел жене похоронить мои бренные останки в ближайшее воскресенье. Детям но придется тогда оставлять работу. Но женщины не философы по самой своей природе. Бедняжка ревет дни и ночи оттого, что я того и гляди скорчу последнюю гримасу. Не я первый и не я последний. Смерть не жизнь, только у нее пока существует подлинное равенство.
        Когда в комнату входил остролицый высокий подросток, сын Шаппера, или его пожилая заплаканная жена, больной переходил на французский язык, которым владел в совершенстве.
        — Я умираю спокойным за свою семью. Дети, кроме меньшого паренька, все уже на своих ногах. Это далось мне нелегко, но на них теперь нельзя жаловаться. Лучшая порода пролетариев: и головы и руки годны для дела. Дочь уже замужем. Старший сын переплетчик, а тебе ли, Мавр, толковать, что общение с книгой делает человека человеком. Двое младших шлифуют у ювелира алмазы не хуже самого Спинозы. Они уже зарабатывают каждый но одной гинее в неделю. Славно, не правда ли? Самого младшего после моей смерти заберет к себе на воспитание брат из Германии. Об этом уже договорено. Ну, а моей старушке я оставляю кое-какие пожитки, много ли ей надо,  — Шаппер протяжно закашлялся. На губах его появилась капля свежей крови.  — Не волнуйся,  — сказал он Марксу, когда тот вытер его влажное лицо и рот полотенцем,  — все идет своим чередом. Главное, мы сумели воспитать детей так, что они никогда не оставят матери в беде. Что до жизни своей, я мог бы сказать, что прожил достаточно. Все успел.
        — Всякая жизнь, хорошо прожитая,  — долгая жизнь, так, кажется, утверждал Леонардо да Винчи,  — сказал Маркс.
        — Все это время, пока меня глодала болезнь, я думал о прошлом. Собственно, мне довелось как бы заново пережить минувшие годы. Я ведь сын сельского пастора, очень бедного и наивного. В детстве я был очень религиозен, а умираю атеистом, не то что Руге, который изрядно струсил на старости лет. Он ищет мужества в вере и твердит теперь, что душа бессмертна. Иначе страшно ему расставаться с жизнью. К туфлям старым привыкаем, а каково вылезать из собственной шкуры! Пусть, однако, каждый утешается, как умеет. Я же с трудом разрушил в себе деистические иллюзии не для того, чтобы сбрести их вновь на пороге небытия.
        — Ты всегда был и остался настоящим человеком, как прозвал тебя некогда Энгельс. Кстати, он шлет тебе сердечный привет и пожелания здоровья.
        — Поздно. Нам с ним больше уже не свидеться. Дорогой он, замечательный человек. Я любил его, как и тебя, Мавр.
        — Если б твое здоровье было действительно плохо, Фридрих приехал бы из Манчестера. Но врачи подают нам надежду, ты будешь жить, старина. Крепись. Воспаление легких вовсе не смертельно. Кризис уже прошел.
        — Нет, дружище, я ухожу от вас. Это туберкулез, и спасения мне нет.
        Маркс взял липкую, горячую руку Шаппера и не выпускал ее. Ему всем сердцем хотелось влить в умирающего свои жизненные силы, спасти его, чего бы это ни стоило. Больной понял порыв друга и ответил слабым рукопожатием.
        — Спасибо, Карл, за все, за то, что ты существуешь. Живи,  — прошептал больной.
        Несколько минут длилось молчание. Руки их были по-прежнему соединены, как и души. Они чувствовали себя братьями.
        — Я попался в когти этой проклятой хвори, очевидно, в каменной норе тюрьмы Консьержери, куда был брошен в 1839 году после неудачного восстания. Ты ведь знаешь, что я был бланкистом и членом «Общества времен года». Спустя семь месяцев меня выслали из Франции. Я попал в Лондон и тогда впервые заболел легкими, но выкарабкался на время. Судьба вознаградила меня сторицей за все, я встретил Иосифа Молля и подружился с ним.
        — Он жил и умер героем. Невозвратимая потеря для партии.
        — Много я на веку своем ратовал за коммунистическое общество, много спорил и ошибался, но согласись, умел-таки честно сознавать, когда оказывался неправым. А это нелегко.  — Шаппер попытался улыбнуться, но ссохшиеся, потрескавшиеся от жара губы с трудом раздвигались.
        — Ты не только настоящий человек, но и настоящий коммунист. Кто из нас не ошибался. Это вечное свойство людское. Дело только в том, чтобы вовремя извлечь из промаха пользу.
        — Верно. И я не постеснялся вернуться к тебе, Маркс, после этой истории с Виллихом. Я переменил много профессий и мест. Кем только не был, за что не брался! Учился даже в университете, но прожил жизнь и умираю рабочим. Труд был моей радостью, и я убежден, что только он несет счастье. Труд и наслаждение неразрывны и будут всегда чередоваться в будущем мире. Не потребуется никакого принуждения, ибо человек не ленив по своей природе; когда он будет находиться на должной ступени развития и просвещения, то работа станет его утехой, неотъемлемой потребностью.
        — Ты прав.
        — А вот как я копался на удочку болтуна Виллиха и поплелся за ним прочь от тебя и Энгельса, мне и поныне непонятно. Этот гиппопотам оглушил меня трескучими фразами, ведь глотка у него  — сущая труба иерихонская. Могучий он демагог и шут в то же время. Путаник, вынь да положь ему сейчас же коммунистическое общество.
        Приближался вечер. Шапперу становилось все хуже. Лицо его покрылось испариной, волосы слиплись, одышка мешала говорить. Маркс приподнял его на подушках.
        — Тебе пора отдохнуть. Может быть, позвать жену?  — спросил он заботливо.
        — Обожди. Мне скоро предстоит бесконечный отдых, который будет длиться тысячи лет. Что ж, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Смешно печалиться о том, чего нельзя изменить. Скажи всем друзьям, Маркс, что я остался верен нашим принципам. Я не теоретик. Во время реакции мне приходилось много трудиться, чтобы прокормить семью. Я жил, тяжело работая, и умираю пролетарием.
        Маркс вышел из домика, где в философском спокойствии ждал своего конца Карл Шаппер. Вместе с чувством режущей печали он испытывал невольную гордость оттого, что в партию коммунистов входили такие чистые, простые и цельные люди, как тот, с кем он только что простился навсегда.
        Прежде чем свернуть в сторону своего дома на Мейтленд-парк Род, Маркс вспомнил о письме, в котором больной тифом немецкий изгнанник, публицист Боркгейм, просил его зайти. Маркс был необычайно внимателен и заботлив к людям, которых ценил. Как бы ни был он занят и поглощен делом или утомлен, чувство человечности, обязательное между людьми, перевешивало в его душе, и он устремлялся выполнить долг дружбы и товарищества.
        Вернувшись домой, Маркс до поздней ночи писал письмо в Манчестер Энгельсу. Заканчивая рассказ о встрече с Шаппером, он добавил: «Всё истинно-мужественное, что было в его характере, снова проявляется теперь отчетливо и ярко». О Боркгейме, который принимал деятельное участие в революции 1848 года и после этого вынужден был жить в изгнании, Карл также подробно сообщал другу:
        «Английский врач  — один из здешних больничных врачей  — до этого предсказал и теперь повторяет, что надеется и даже уверен, что на этот раз он отделается, но что если Боркгейм не откажется от своего сумасшедшего образа жизни, он не протянет более года.
        Дело в том, что Б{оркгейм} с 4 % или с 5 часов утра до 9 с яростью занимается русским и повторяет это с 7 часов вечера до 11. Ты знаешь, как он полемизирует с богом и чертом и хочет непременно сделаться ученым с тех пор, как обладает недурной библиотекой.
        Доктор требует, чтобы он, по крайней мере, на два года прекратил все занятия, кроме деловых, а свободное время посвящал легкому чтению и прочим развлечениям. Иначе он обречен, и притом неизбежно. У него нет достаточных сил работать за двоих.
        …Выглядел он чертовски fatigu[13 - Усталым (франц.).] и худым. Я ему сказал, что ты, пока был связан службой, лишь very moderately[14 - Очень умеренно (англ.).] занимался другими вещами. Сделал это намеренно, так как знаю, что он питает к тебе большое почтение. Когда я вернулся в гостиную к его жене, я рассказал ей о нашем разговоре. Она сказала,  — и я обещал ей, с своей стороны, необходимое содействие,  — что ты сделаешь ей величайшее одолжение, если напишешь ее мужу. Во-первых, его особенно порадует такое внимание с твоей стороны, а во-вторых, на него подействует, если ты ему посоветуешь не губить себя extrawork[15 - Чрезмерной работой (англ.).].
        По моему мнению, Боркгейм в данный момент, hors de danger[16 - Вне опасности (франц.).], но он должен быть очень осторожным».
        На следующий же после прощания с Марксом день, в 9 часов утра, Карл Шаппер умер.
        «Ряды наших старых товарищей сильно редеют,  — писал с горечью Энгельс Марксу, узнав об этой кончине.  — Веерт, Вейдемейер, Люпус, Шаппер,  — но ничего не поделаешь, la guerre comme la guerre»[17 - На войне как на войне (франц.).].
        Заботясь о других, Маркс мало думал о своем здоровье и, вернувшись под дождем от больного Боркгейма, схватил простуду. Домашние решительно запретили ему выйти из дома и отправиться на заседание Генерального совета. В этот вечер вся семья собралась в кабинете Маркса. Ко дню его рождения врач Кугельман из Ганновера прислал в подарок два ковра из рабочей комнаты Лейбница, купленные с аукциона после того, как дом этого великого математика был сломан. На одном из ковров был выткан довольно уродливый старик, очевидно Нептун, барахтавшийся среди волн, на другом  — толстая Венера и амуры. По мнению Маркса и его близких, все эти мифологические сюжеты были выполнены в весьма дурном вкусе эпохи рококо, столь излюбленной при дворе Людовика XIV. Но зато тогдашняя мануфактурная работа отличалась завидной добротностью. После долгих обсуждений Карл все же решил повесить оба ковра на степах кабинета из преклонения перед гением Лейбница.

        …Маркс с увлечением изучал русский язык. Он читал «Тюрьму и ссылку» Герцена в те самые дни, когда автор этой книги тяжко занедужил, простудившись на митинге, где выступил с отважной речью против режима Наполеона III.
        Вождь Интернационала не знал, что в Париже, на улице Риволи, в сумрачном большом доме Александр Иванович напряженно думал о нем.
        Был январь, сырой и холодный. Колотье в боку и усиливающийся озноб мешали Герцену работать. Закутавшись в плед, он попросил рюмку коньяка, чтобы согреться.
        — Теперь хотелось бы покурить,  — сказал он, почувствовав себя несколько лучше.
        Наталья Алексеевна Огарева, его вторая жена, принесла трубку, прочистила ее, набила табаком и подала ему. Затем ушла, видя, что больному хочется остаться одному.
        Странное необычное состояние охватило Герцена. Голова его горела, однако в пылающем мозгу отчетливо чеканились мысли, ярко вставало прошлое, являлись ответы на многие не решенные ранее вопросы.
        Вспомнилась родина. Более двух десятилетий жил Александр Иванович в изгнании, но никогда не рвалась его связь с Россией, с чаяниями, страданиями, заботами ее народа.
        Чего бы не дал он, чтобы сейчас за окном был не слякотный Париж, а Москва, вьюжная, белая. Закрывая глаза, он видел себя в отцовском особняке на Тверском бульваре, во Владимирской тюрьме, в Петербурге. Он снова был среди людей, говоривших по-русски, близких, понятных его душе. Герцен откинул большую умную голову с густыми седеющими волосами и закрыл глаза. Ему было тяжело дышать. Широкие ноздри прямого, полного, русского, как он сам говорил, носа раздувались, с трудом вбирая воздух. Как устал он жить на чужбине, где узнал много горя: схоронил мать, сына, страстно любимую жену. Разочарования в людях преследовали его. Недавно навсегда порвал он с Бакуниным, в которого долго верил.
        Немногие умели проверять себя, как Герцен, не боясь признаваться в том, что ошибались. Неутомимо искал он истину и стремился быть полезным своим соотечественникам. Отойдя от главы анархизма, Герцен обратил свой ищущий взор к Интернационалу.
        «Маркс… А ведь вся моя вражда с марксидами происходила из-за Бакунина,  — думал с огорчением больной.  — Смутный и двойственный человек этот проповедник всеобщего разрушения. Объят он дикими прожектами  — закрыть книги, уничтожить науки. Бредовая ересь».
        Острое сожаление, что не узнал до сих пор ближе Маркса, нарастало.
        «Подлечусь, одолею хворь, свидимся»,  — решил Герцен, преодолев былое нерасположение к автору «Капитала». Со свойственным ему прямодушием он признал отныне великую заслугу Маркса, создавшего Международное Товарищество Рабочих. То, что раньше казалось Александру Ивановичу невозможным  — вместо противоборствования сближение и борьба на одной баррикаде,  — стало вдруг желанным, осуществимым, простым.
        «Во многом этот ученый немец прав,  — продолжал размышлять Герцен о Марксе,  — экономический переворот имеет необъятное преимущество перед религиозными и политическими революциями. Тут подлинно трезвая основа. Экономические вопросы действительно подлежат математическим основам».
        Незадолго до своей роковой болезни великий русский демократ принял, хоть и несколько примитивно, теорию Маркса о развитии истории. В «Письмах к старому товарищу» он писал: «Гегель в самом рабстве находил (и очень верно) шаг к свободе; то же  — явным образом  — должно сказать о государстве,  — и оно, как рабство, идет к самоуничтожению  — и его нельзя сбросить с себя, как грязное рубище, до известного возраста. Государство  — форма, через которую проходит всякое человеческое сожитие, принимающее значительные размеры. Оно постоянно изменяется с обстоятельствами и прилаживается к потребностям… Сословность  — огромный шаг вперед, как расчленение и выход из животного однообразия, как раздел труда. Уничтожение сословности  — шаг еще больший… Государство не имеет собственного определенного содержания  — оно служит одинаково реакции и революции, тому, с чьей стороны сила; это  — сочетание колес около общей оси; их удобно направлять туда или сюда, потому что единство движения дано, потому что оно примкнуто к одному центру… Из того, что государство  — форма преходящая, не следует, что эта форма уже
прешедшая».
        В первую же ночь заболевание Герцена приняло угрожающую форму. Под утро мысли его потеряли ясность и последовательность. Он стал забываться, бредил и стонал. Несколько раз ему становилось лучше. Казалось, организм, подорванный застарелой сахарной болезнью, победил. Желание жить, действовать возвращалось тогда к Александру Ивановичу с новой силой. Так много хотелось ему еще сделать, написать, донести до России. Герцен верил, что время революции во Франции приспело. Все последние месяцы он остро ощущал ее освежающее приближение. Париж пробуждался для борьбы за свободу. Герцен неутомимо посещал сходки, лекции, народные собрания, молодея, радуясь и предвидя, что протестующий народ скоро низвергнет Бонапарта.
        Но неодолимый недуг оказался убийственным.
        — Я умру параличом либо воспалением легких,  — часто говаривал Герцен близким и не ошибся.
        Проболев пневмонией всего четыре дня, он скончался 21 января 1870 года.

        Улица Варенн в Париже так же стара, как и улица Риволи, история которой теряется в глубине веков. Кто только не жил в ее сумрачных домах на протяжении ушедших столетий! Улицы подчас подобны свиткам, на которых прошлое начертало свои письмена. В шестидесятых годах на улице Варенн, в особняке, неподалеку от того, где жил заносчивый и переменчивый поэт Ламартин, поселился историк Гизо, один из образованнейших политиков, обанкротившийся вместе с королем банкиров Людовиком-Филиппом. Тщетно Гизо пытался вернуть себе власть. Ему ничего отныне уже не удавалось. Он, как и Тьер, был сторонником восстановления во Франции династии Орлеанов. Оба эти человека отличались чудовищным честолюбием, но, в то время как Тьер сумел удержаться на политической арене, Гизо исчез с нее и превратился в живой труп. В политике есть свои непреложные правила. Так же как эквилибрист, сорвавшись с колец из-под купола цирка, не сможет, даже если останется жив, вновь подняться на большую высоту, так и политик, сделав ложное движение и свалившись, редко появляется снова. Он казним тем, что жизнь бросает его все ниже и он вынужден
быть свидетелем триумфа других. Долголетие становится для него мукой.
        Только самоуверенность, граничившая с безумием, усиливаясь с возрастом, помогала Гизо жить. Не в пример своему давнишнему сопернику, все еще бодрому старцу Тьеру, Гизо заметно одряхлел. Все реже на мощенной широкими плитами улице Варенн раздавался негромкий стук колес его богато украшенной резьбой и гербами кареты, запряженной парой добрых коней. Этот нарядный выезд завещала ему, умирая, многолетняя возлюбленная, известная в Европе русская княгиня Дарья Христофоровна Ливен. Гизо свято чтил ее память и с грустью вспоминал счастливые долгие годы их взаимной любви.
        Неподалеку от хмурого особняка Гизо проживал сенатор Наполеона III барон Дантес Геккерен, высокий, представительный, седовласый, дородный господин с бездумным и бездушным скульптурно правильным лицом. Невозможно представить себе более самодовольного и самовлюбленного человека, нежели этот признанный баловень женщин и вельмож. Легко, беспечно протекала жизнь знатного преступника, убийцы Пушкина. Судьба Дантеса как бы еще и еще раз опровергала веру в возмездие. В жизни хищного барона никогда не происходило никаких потрясений. Богатство, служебные и семейные удачи, долголетие  — все сопутствовало ему постоянно. Он гордился своим преуспеянием и всем, что совершил за долгую жизнь, похваляясь даже подлым убийством, которое считал делом чести. Дантес был бы счастлив вполне, если бы не мысль о возможной революции, которая одна тревожила его сон. Как он жаждал уничтожить всех красных! Ему не терпелось, как некогда на Черной речке в Петербурге, поднять свой пистолет и всадить пулю в Революцию.
        На одном из перекрестной улицы Варенн находилась большая мастерская дамского платья под вывеской «Майские цветы». Портнихи в этом заведении славились своей привлекательностью. Все они были молоды. Одной из самых хорошеньких считалась Катрина Сток. Ее волосы янтарного цвета, глубокие матово-черные глаза и гибкая фигурка вызывали откровенные вожделения у господ, сопровождавших заказчиц. В обязанности Катрины входило также протирать узкое окно-витрину и раскладывать там соблазнительные модные наряды. Она была несловоохотлива, и с пей трудно было сблизиться. На улице Варенн Катрину уважали за ее сдержанность и, главное, недоступность. К удивлению окружных кумушек, она, очевидно, не имела зажиточного любовника, как большинство ее подруг, и возвращалась домой всегда одна.
        — Это тем более странно,  — говорила владелица мастерской,  — что она круглая сирота. Про родных Катрины я слыхала мало хорошего. Отец, портной, будто бы был отчаянный республиканец и даже враг нашего императора. Он погиб неизвестно где и как. Вероятно, расстреляли, как всех бунтарей сорок восьмого года, а мать, из той же породы красных, оказалась счастливее и умерла от холеры. Но девочка смиренница и не интересуется политикой. Мне кажется, она даже молится, иначе что бы ее удерживало от распутства. Говорят, ее воспитала жена брата, весьма порядочная женщина. Если бы девчонка не была таких строгих правил и не презирала аристократов, то я давно помогла бы ей найти себе богатого покровителя. Господин Дантес, например, сохранивший, несмотря на возраст, все свое очарование, не раз уже расспрашивал меня о ней. А ведь он истый аристократ и знает толк в женщинах… Нет, положительно эта девчонка не понимает своего счастья и возможностей улицы Варенн.
        Катрину вырастила Жаннетта. С раннего детства она внушала ей благоговейную любовь к усопшим близким.
        — Иоганн Сток,  — говорила Жаннетта,  — лучший из людей, каких я видывала. Его совесть была что родниковая вода. Он знал все, точно был не портным, а каким-нибудь профессором, и ничего никогда не боялся. Я могла бы о нем говорить тебе много, если бы слова не были так бедны по сравнению с его живым образом. Но я давно замечаю, что очень трудно говорить о людях так, чтобы они были на себя похожи. Ты сердцем пойми его и люби.
        — А моя мать? Расскажи о ней,  — просила Катрина, которая не помнила родителей.
        — Сама доброта. Никогда ни на что не жаловалась и себя не жалела. Что еще о ней вспомнишь? Я никогда не видела ее рук без работы. Она была матерью не только для своих собственных детей, но для всякого входившего в ваш дом.
        Жан Сток, брат Катрины, по-прежнему работал машинистом на паровозе. Он жил безбедно с Жаннеттой на одной из улиц близ Северного вокзала. Приходя домой, Катрина но тому, висел ли в коридоре остро пахнущий мазутом, измазанный рабочий костюм Жана, узнавала, дома ли он. Это случалось, однако, не часто. Машинист постоянно бывал в разъездах. Прошло уже несколько лет, как они похоронили своего единственного грудного ребенка, а горе их все еще было острым. К тому же Жаннетта по-прежнему болезненно относилась к тому, что была на десять лет старше мужа.
        — Я могла бы быть уже бабушкой, я стара,  — повторяла без улыбки жена машиниста, хотя никто не мог бы дать ей и тех сорока пяти лет, которых она достигла. Все так же Жаннетта была привлекательна. На вздернутом носике, как и в юности, не исчезали яркие веснушки. И по-прежнему Жан нежно говорил, что лицо ее посыпано перцем.
        Квартира Стока была всегда открыта для единомышленников. Член Французской секции Международного Товарищества Рабочих, он был таким же убежденным коммунистом, как и его убитый Луи Бонапартом 2 декабря 1851 года отец.
        Жизнь машиниста текла сравнительно спокойно, покуда июльским ясным днем над Парижем, а затем над Европой не разнеслось, как похоронный колокольный звон, мертвящее душу слово «война».
        Война  — великое преступление, которое, по выражению Вольтера, не оправдывает даже победа. Жан Сток не был взят в солдаты. Он остался на своем паровозе, возившем отныне составы с войсками, оружием, продовольствием для столицы.
        Четыре года правительство Наполеона III готовило нападение на Пруссию, хвастливо объявляя о мощи имперской армии. Но уже первые столкновения с пруссаками показали, как далеко зашел распад империи Луи Бонапарта.
        Объявление войны вызвало подъем патриотических чувств в германских государствах. Все немецкие провинции усиленно помогали Пруссии, у которой было несколько хорошо организованных армий. Французы терпели поражение за поражением. В тылу страны, в Париже, было неспокойно. Огюст Бланки тайно вернулся во французскую столицу и поднял вместе со своими приверженцами восстание против Бонапарта. Однако и в этот раз бланкисты потерпели поражение, как некогда созданное неистовым революционером «Общество времен года». Но Бланки и его единомышленники не сложили оружия.
        В самом начале войны Генеральный совет обратился с воззванием ко всем рабочим мира.
        «Английский рабочий класс,  — говорилось в заключение в этом написанном Марксом документе,  — протягивает руку дружбы французским и немецким рабочим. Он глубоко убежден, что, как бы ни кончилась предстоящая отвратительная война, союз рабочих всех стран в конце концов искоренит всякие войны. В то время как официальная Франция и официальная Германия бросаются в братоубийственную борьбу, французские и немецкие рабочие посылают друг другу вести мира и дружбы. Уже один этот великий факт, не имеющий себе равного в истории, открывает надежды на более светлое будущее. Он показывает, что в противоположность старому обществу с его экономической нищетой и политическим безумием нарождается новое общество, международным принципом которого будет  — мир, ибо у каждого народа будет один и тот же властелин  — труд!
        Провозвестником этого нового общества является Международное Товарищество Рабочих».
        Фридрих Энгельс, знаток в области военных наук, пристально изучал все сводки и сообщения с фронта. Он писал в это время обзоры для почтенного аристократического органа «Pall Mall gasette», обладавшего необычным свойством  — неподкупностью. Маркс, ценивший столь редкое для лондонской печати качество газеты, был одно время также связан с нею.
        Один из влиятельных сотрудников редакции летом 1870 года предложил Марксу отправиться в Германию, чтобы писать оттуда обзоры. Миссию военного корреспондента взял на себя вместо Маркса Энгельс. Не выезжая из Манчестера на театр военных действий, он писал замечательные обзоры. В этих работах проявились его врожденный талант полководца, проницательность и глубокие военные знания. «Таймс» как-то поместил передовую, полностью списанную с двух его статей. Особенно ошеломляющим по силе предвидения была опубликованная в газете корреспонденция Энгельса, озаглавленная «Прусский план», в которой он за пять дней до Седанского разгрома не только предсказал его неизбежность, но и указал примерное место капитуляции французов. Пророчество его сбылось с разительной точностью.
        Первого сентября на рассвете немецкие войска вступили в бой под Седаном с французами, зажатыми на узком пространстве между рекой Мец и бельгийской границей. Силы противников были неравны. Немцы располагали значительным численным превосходством и отличным вооружением, французы были истощены многочисленными поражениями и не имели хорошей артиллерии. Армия императора под командованием Мак-Магона была наголову разбита. Около трех часов того же дня Наполеон III приказал выбросить белый флаг на крепостной башне Седана. Вслед за тем, не скрывая от окружающих страха, он отправил прусскому королю постыдное послание: «Дорогой мой брат, так как я не сумел умереть среди своих войск, мне остается вручить свою шпагу Вашему величеству. Остаюсь Вашего величества добрым братом. Наполеон».
        Не первый раз в своей жизни Луи Бонапарт в минуту опасности проявлял трусость и ничтожность души. Стотысячная армия сдалась в плен врагу.
        Предвидение Энгельса снискало ему несокрушимый авторитет и восхищение друзей и соратников.
        Маркс писал другу: «Если война продолжится некоторое время, ты будешь скоро признан первым военным авторитетом в Лондоне».
        Женнихен назвала Энгельса «Генеральным штабом», и с той поры прозвище «Генерал» прочно утвердилось за ним до самого конца жизни.
        «Французская катастрофа 1870 г. не имеет параллелей в истории нового времени,  — писал Маркс.  — Она показала, что официальная Франция, Франция Луи Бонапарта, Франция правящих классов и их государственных паразитов  — гниющий труп».
        Спустя два дня после капитуляции Луи Бонапарта во Франции была объявлена республика. Об этом Карлу Марксу телеграммой сообщил член Интернационала молодой журналист Шарль Лонге.
        Итак, правитель, заклейменный вечным позором Марксом в его книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», был наконец низвергнут.
        «Военный заговор в июле 1870 г. является только исправленным изданием coup d’etat[18 - Государственного переворота (франц.).] в декабре 1851 года… Вторая империя кончится тем же, чем началась: жалкой пародией»,  — предсказал Маркс в воззвании Интернационала по поводу франко-прусской войны.

        Жестокий узурпатор, бессовестный авантюрист и алчный казнокрад девятнадцать лет диктаторствовал во Франции. Он попирал законы нравственности и справедливости, сеял тьму, расправлялся с честными, одаренными людьми, подавляя свободу, мысль, совесть и права народа. Он был смертельным врагом Интернационала и готовил заговор с целью уничтожить его, как опаснейшего противника. Много лет с Луи Бонапартом упорно, неустрашимо боролись коммунисты, твердо веря в его бесславный конец.
        Победа цезаризма в стране великих свободолюбцев на много лет сказалась на судьбе Маркса. Он и его семья были изгнаны из Парижа.
        В течение двух десятилетий редактор «Новой Рейнской газеты», глава Интернационала, неустанно разоблачал гнусность реакционного режима Французской империи. И вот свершилось. Коронованный прохвост пал. В Модена-вилла торжествовали.

        Политический горизонт над Францией был мрачен. События развивались с калейдоскопической неожиданностью. Едва весть об объявлении республики достигла Лондона, Генеральный совет Интернационала возглавил внушительное движение английских рабочих за немедленное признание правительством Великобритании нового режима во Франции. Маркс непрерывно вел переписку с Парижским федеративным советом Интернационала.
        Перед отъездом в бунтующую революционную Францию к Марксу пришел тридцатилетний Огюст Серрайе, рабочий, мастер по выработке обувных колодок, член Генерального совета, отправлявшийся в Париж в качество представителя Международного Товарищества. Несколько часов провел он в деловой беседе с вождем Интернационала. Они обсуждали, какой именно линии следует придерживаться парижским секциям Товарищества.
        Время было тяжелое. Франко-прусская война продолжалась. Немцы побеждали. Рабочие Парижа вместе с другими тружениками, низвергнув империю, провозгласили республиканский строй. Тем не менее власть в стране захватила буржуазия. Прусские войска двигались к Парижу, хотя Французская республика не угрожала более германскому единству, как это было при правлении Луи Бонапарта. Война теряла былой смысл, Германии больше не приходилось обороняться. Но еще до боев под Седаном Марксу стало ясно, что правящая верхушка Германии, поддерживаемая юнкерством и буржуазией, поняв, сколь слаб Бонапарт, решила продолжать войну, чтобы отторгнуть от Франции по меньшей мере богатые провинции Эльзас и Лотарингию. Захватнический поход Пруссии вызвал, как то предвидели Маркс и Энгельс, взрыв патриотизма во Франции и могучее стремление народа отстоять республику от вражеского нашествия.
        Обо всем этом говорили Маркс и Серрайе. Вскоре агент Генсовета отправился в объятую тревогой Францию.
        Карл Маркс взялся составлять второе воззвание ко всем членам Международного Товарищества Рабочих в Европе и Соединенных Штатах. В этом большом документе он выразил суровый протест пролетариата против захвата реакционной Пруссией Эльзаса и Лотарингии у молодой Французской республики, а также досконально исследовал подспудные движущие силы франко-прусской войны. С потрясающим даром предвидения охарактеризовал Маркс создавшееся положение.
        «Мы приветствуем учреждение республики во Франции,  — говорилось в воззвании,  — но в то же время нас тревожат опасения… Эта республика не ниспровергла трон, она только заняла оставленное им пустое место. Она провозглашена не как социальное завоевание, а как национальная мера обороны. Она находится в руках временного правительства, состоящего частью из заведомых орлеанистов, частью из буржуазных республиканцев, а на некоторых из этих последних июньское восстание 1848 г.
        оставило несмываемое пятно… Орлеанисты заняли сильнейшие позиции  — армию и полицию, между тем как мнимым республиканцам предоставили функцию болтовни. Некоторые из первых шагов этого правительства довольно ясно показывают, что оно унаследовало от империи не только груду развалин, но также и ее страх перед рабочим классом…
        Таким образом, французский рабочий класс находится в самом затруднительном положении. Всякая попытка ниспровергнуть новое правительство во время теперешнего кризиса, когда неприятель уже почти стучится в ворота Парижа, была бы безумием отчаяния. Французские рабочие должны исполнить свой гражданский долг… Им нужно не повторять прошлое, а построить будущее. Пусть они спокойно и решительно пользуются всеми средствами, которые дает им республиканская свобода, чтобы основательнее укрепить организацию своего собственного класса. Это даст им новые геркулесовы силы для борьбы за возрождение Франции и за наше общее дело  — освобождение труда».
        На чрезвычайном заседании Генерального совета Маркс зачитал написанное им воззвание. Принятое Генеральным советом, оно было немедленно издано на английском языке в количестве тысячи экземпляров.
        …Приближалось 20 сентября, когда наконец должна была осуществиться давнишняя мечта Маркса и Энгельса. Им предстояло отныне жить в одном городе. Женни Маркс деятельно готовилась к окончательному переезду своих друзей из Манчестера в Лондон. Она подыскала наконец для семьи Энгельса удобное жилище, неподалеку от Мейтленд-парк Род, и поспешила подробно написать об этом в Манчестер:

        «Только что вернулась после поисков квартиры и спешу доложить Вам о результатах. Я нашла сейчас дом, который вызывает наше всеобщее восхищение своим изумительно красивым и удобным расположением. Женни и Тусси были со мной, и обе находят его особенно красивым…
        Очень важно, конечно, чтобы Вы и Ваша супруга сами посмотрели дом, и притом возможно скорее, так как на такой хорошо расположенный дом, наверное, скоро найдутся охотники…
        Мне очень хочется еще сегодня вечером отнести письмо на почту, чтобы Вы в течение завтрашнего дня могли обдумать это дело.
        Поэтому наскоро шлю Вам привет.
        Ваша Женни Маркс».

        Женни и Ленхен тщательно и многократно осматривали просторный дом на Ридженс-парк Род, где собирались поселиться Энгельс, его жена Лицци и их маленькая племянница Мари-Эллен. Долго совещались обе женщины с подрядчиком по ремонту, проверили оконные рамы и дымоходы и настояли на том, чтобы парадные комнаты были оклеены красными, под бархат, обоями. Даже самый тщательный осмотр весьма предусмотрительной и хозяйственной Ленхен не выявил изъянов: дом был признан вполне годным для жилья.
        В Модена-вилла шли усиленные приготовления к приему гостей. Женин сочла, что Энгельсу с семьей надлежит остановиться по приезде сначала в Модена-вилла и жить там до тех пор, покуда дом на Ридженс-парк Род не будет полностью меблирован и приведен в порядок.
        Наконец настал долгожданный, радостный для обоих друзей день. Окончательно уладив в Манчестере все дела по уходу из торговой фирмы, Энгельс навсегда переехал в Лондон. Спустя две недели его единогласно избрали членом Генерального совета Интернационала, и он взялся вместе с Марксом за руководство международным рабочим движением.
        Деятельность Интернационала в Германии совпала с завершением промышленного переворота. Увеличилось число машиностроительных заводов, поднялась мощность паровых двигателей. В металлургии строились мартеновские цехи. Механические ткацкие станки вытеснили ручные. Возникли новые акционерные общества и крупные банки. Объединение страны стало явной экономической необходимостью.
        К началу франко-прусской войны в Германии насчитывалось уже около 800 тысяч фабричных рабочих, однако успеху их политической борьбы мешали последователи Лассаля, утверждавшие, что капиталисты не могут поднять заработную плату и сократить рабочий день, длившийся 12, а то и 16 часов в сутки, так как это грозит им банкротством.
        Швейцер, возглавивший Всеобщий германский рабочий союз после смерти Лассаля, поддерживал контрреволюционный план Бисмарка, стремившегося объединить Германию сверху «железом и кровью» под главенством Пруссии. Во Всеобщем германском рабочем союзе вскоре произошел раскол. Следуя указаниям Маркса и Энгельса, их единомышленники объединили те рабочие союзы, которые разделяли взгляды Интернационала.
        С середины шестидесятых годов среди руководителей немецких рабочих появился двадцатисемилетний токарь Август Бебель.
        По рождению он не был пролетарием, но вырос в семье, испытавшей много несчастий и потерь, и уже в четырнадцать лет стал у станка, чтобы не умереть с голоду. На себе и своих близких Бебель познал, как несправедливо устроено все в мире. Нищета была и его спутницей. Он видел часто безработных, покупавших у нищих объедки, полученные как подаянье. Сердце его не раз плакало от жалости к людям, и он еще юношей решил посвятить свою жизнь борьбе за рабочих, среди которых вырос. Глаза Августа Бебеля поражали умом, волей и бесконечной грустью. Талантливый, трудолюбивый, своеобычный, отзывчивый, отлично знавший нужды пролетариата, он стал влиятельным революционером.
        Дружба с Вильгельмом Либкнехтом предопределила его политическую судьбу. Он сделался решительным приверженцем Интернационала.
        В 1869 году проходила конференция германских сторонников Международного Товарищества Рабочих, на которой было решено в том же году созвать съезд. Он состоялся в августе в маленьком городке Эйзенахе и положил начало основанию Социал-демократической рабочей партии Германии. При многих неверных, вполне лассальянских положениях программа новой партии явилась важным достижением для германских рабочих, так как провозглашала классовую борьбу, международное пролетарское единство и выдвигала демократические требования.
        Эйзенахцы, как называли эту ветвь социал-демократов, в отличие от лассальянцев, отстаивали идею объединения Германии «снизу». Они боролись против всяких уступок пруссачеству, бисмарковщине, национализму.
        Когда началась франко-прусская война, трудящиеся Германии не позволили Бисмарку одурманить себя угаром ложного патриотизма.
        «Рабочие всех стран  — наши друзья, а деспоты всех стран  — наши враги»,  — объявили пятьдесят тысяч рабочих Хемница.
        Их поддержали машиностроители Брауншвейга, братски протянувшие руку пролетариям Франции. Берлинская секция Интернационала заявила, что ни звуки труб, ни гром пушек, ни победа, ни поражение не отвратят трудящихся от общего дела объединения рабочих всех стран.
        Идеи Интернационала пробились к рабочим.
        Бебель и Либкнехт находились в постоянной связи с Марксом и Генеральным советом. После падения империи Наполеона III Бебель голосовал в рейхстаге против кредитов на военные цели и был арестован. Однако рабочие избрали его в Общегерманский рейхстаг и таким образом вызволили из тюрьмы. Верный идеям Генерального совета Интернационала, Бебель на заседаниях рейхстага смело возражал против отторжения от республиканской Франции Эльзаса и Лотарингии.

        В долгожданный счастливый день низложения Наполеона III и провозглашения Республики Жан Сток украсил паровоз красным флагом. Он громко пел «Марсельезу» под стук колес. На полустанках обнимался с кочегарами и машинистами встречных поездов и кричал: «Да здравствует республика на веки веков!»
        В одном из узловых депо стихийно возникло собрание.
        — Дождались, дожили до праздника. Наконец-то прохвост, палач и вор Бонапарт пал. Жаль, что ему удалось бежать за границу. Он слишком дорого стоил Франции, как и все, впрочем, Бонапарты,  — говорил Сток собравшимся.  — Идол оказался на глиняных ногах. Сейчас всем видно, какого урода тащили мы на своих горбах, а вчера еще многие надрывались от крика, что император, дескать, великий правитель, мудрый отец народа и слава страны. Продажные души, слепцы и мерзавцы! Они рассчитывали получать от него титулы, поставки, доходные места, измываться безнаказанно над трудящимися. Я-то имею право спросить ответ у всех лизоблюдов из чиновников и буржуазии, как и многие мне подобные пролетарии. Я едва не сдох в императорской тюрьме. Кровью моего отца обагрены руки Луи Бонапарта. Много на его совести человеческих жертв и слез. К суду подлеца! Мы наказываем даже за случайное убийство, но милостивы к оптовому злодею. Преступник исчез. И что же он оставил нам? Кровопролитную войну, позор отступления, голод, обворованные армии. Но народ привык жертвовать собой ради родины. Спасем же Францию и утвердим в ней Свободу,
Равенство и Братство!
        В эти горячие дни Жан Сток многократно выступал с трибуны. Жаннетта больше не страшилась за мужа и давала ему выговориться. В течение двух десятилетий во Франции народ не решался открыто говорить то, что думает. Появился особый сорт людей, выгодный установившемуся режиму самовластья и поощряемый им.
        Подхалимы, лицемеры, лгуны и трусы чувствовали себя отлично. Но есть незыблемая историческая закономерность, согласно которой в годы жестокого произвола и бесправия рождаются небывало смелые, дерзкие свободолюбцы. Они, как и все истинно значительные человеческие души, подобны благородным металлам и не изменяются, не темнеют от едких кислот деспотизма.
        Одним из таких людей, литых из золота, был Эмиль-Виктор Дюваль, тридцатилетний, жизнерадостный, энергичный рабочий-литейщик, близкий друг Жана Стока. Его избрали секретарем Федерального совета Парижских секций Международного Товарищества Рабочих, где он сумел приобрести всеобщее доверие и уважение. Одной из отличительных черт его было бесстрашие и проницательный ум. Незадолго до свержения империи Эмиль Дюваль был арестован. На дне бельевой корзины он передал тайком на волю письмо к брату, находящемуся в армии:
        «Пишу тебе эти несколько слов, чтобы приветствовать тебя. Надеюсь, что мое письмо застанет тебя в добром здравии, несмотря на жестокое разочарование, которое должна была испытать армия в связи с недавними проигранными ею сражениями.
        Мы все чувствуем себя сносно. Моя теща получила известия из наших краев. Она, как и мы, желает тебе побольше здоровья и мужества. С воскресенья, седьмого августа, я нахожусь в тюрьме за совершенное мною преступление  — принадлежность к Интернационалу. Меня осудили на два месяца. Я не прошу тебя посылать нам сведения о войне. Мы их получаем из газет, и в них веселого мало,  — но это тебе не мешает сообщать нам о себе. Парижские новости тоже малорадостны, хотя патриотизм населения достиг наивысшей степени. Со всех сторон требуют оружия, чтобы помочь вам отомстить за ваши поражения, но для вступления в армию надо пройти через столько формальностей, что вряд ли результат будет соответствовать чаяниям народа.
        Не могу писать об этом подробней, ты догадываешься почему. Подай нам весточку о себе поскорее, так как нас беспокоит ваша судьба… Заканчиваю, братски жму твою руку, мужайся и не теряй надежды, может быть избавление от тирании ближе, чем это предполагают.
        Твой брат и друг Э. Дюваль, заключенный в Сент-Пелажи».
        В первый вечер республики у Стока собралось несколько товарищей по Парижской секции Интернационала. Раньше всех пришли Серрайе и недавно освобожденный из тюрьмы Дюваль с женой. Это была миловидная женщина маленького роста, очень кокетливая, с рыженькой челкой, прикрывающей лоб. Чрезвычайно подвижная, смешливая, она была похожа на подростка.
        Дювали принесли кусок превосходно зажаренной телятины  — лакомство, ставшее редкостью со времени войны.
        — Это тетка прислала нам из деревни, и очень кстати,  — лучшего повода попраздновать нельзя было и выдумать,  — тараторила маленькая гражданка Дюваль.
        Огюст Серрайе только что прибыл из Лондона в качестве полномочного представителя Генерального совета. Этот рабочий был одним из наиболее надежных помощников Маркса и Энгельса в суровую пору. Родившись в Англии, он мало походил на француза, был очень сдержан, скрытен, умел помолчать на людях, однако на трибуне мгновенно загорался и становился убедительно красноречивым. Свободно владея английским и французским, глубоко изучив научный социализм, он был весьма полезным деятелем Интернационала. Среднего роста, худощавый, он обращал на себя внимание огненно-рыжей бородой.
        Жаннетта и Катрина с помощью говорливой гостьи принялись накрывать на стол и готовить ужин. Все три женщины полны были радужных надежд и строили планы на будущее.
        — Весной Жан свезет нас всех на своем паровозе в Нормандию,  — размечталась Жаннетта,  — я видела море пока что только на картинках.
        — Эмиль хочет съездить в Англию, у него есть дела в Генеральном совете Товарищества. Может быть, лучше отправиться нам всем на этот остров. Там у нас найдется много друзей.
        — Как это было бы замечательно! Но я всегда пугаюсь: когда все хорошо,  — это перед дурным.
        — Ну что ты, Жаннетта! Ведь теперь иные времена  — республика, воина вот-вот кончится. Она не нужна нам,  — возразила Катрина.
        — Вы обе молоды и ничего не помните. А тот, кто пережил лето тысяча восемьсот сорок восьмого года, не может быть спокоен. Революция тяжела и опасна, как роды. Может родиться и мертвый ребенок.
        — Но ведь обычно новорожденные живучи,  — запротестовала жена Дюваля.
        Громкий стук в дверь прекратил разговор. В комнату с шумными приветствиями вошли рабочий-красильщик Бенуа Малой, упитанный крепкий парень, отбывавший недавно, так же как и Дюваль, тюремное заключение за принадлежность к Интернационалу, и худощавый, узколицый чеканщик Толен. Он достал из кармана широкой, навыпуск, клетчатой блузы бутылку вина.
        — О-ла-ла! Багровое бордо! Такое мы пили только до войны. Вот удача, право,  — у нас будет настоящий пир,  — воскликнула бойкая жена Дюваля. Рыжая челка растрепалась на ее низком лбу.
        Но ее муж и Сток холодно встретили появление Толена. Он пришел незваным. С некоторых пор в секции к ному стали относиться с недоверием. Это был весьма скрытный человек с лицом, чем-то напоминавшим крысу. Толен часто и запросто посещал Жерома Бонапарта, близкого родственника свергнутого императора, прозванного Плонплоном, который в течение многих лот изображал из себя рьяного поборника республики и заигрывал с противниками цезаристского режима. Весьма богатый и чрезвычайно похожий на Наполеона I, он не терял надежды с помощью подкупа и демагогии занять когда-нибудь престол.
        Жаннетта позвала всех к столу, торопя приступить к ужину.
        — Где же твой постоялец Врублевский?  — спросил Стока Серрайе.  — Этот поляк стоит многих французов и заслуживает полного доверия.
        — Л это теперь главное,  — добавил литейщик Дюваль многозначительно, скосив глаза на Толена.
        — Задержался у соотечественников. Они тоже празднуют рождение нашей республики,  — живо отозвалась Катрина и тотчас же залилась румянцем.
        — Понятно. Наш доблестный офицер достоин любви хорошей девушки. Как знать, не появится ли у Жана и Жаннетты скоро новый родственник,  — хитро улыбаясь и добродушно посмеиваясь, заметил Малон.
        — Вовсе нет. Врублевский просто наш друг и занимается со мной грамматикой,  — еще больше смутившись, пролепетала девушка.
        — Значит, будущий зять. С родственниками, кто бы они ни были, хорошо только одно  — лежать рядом на кладбище. Можете мне поверить,  — вдруг изрек Толен, вызвав, однако, но смех, как того хотел, а тягостное недоумение.
        — Неправда,  — вмешалась Жаннетта,  — плохо, когда нет родных.
        — Родня. Да это клад. О-ла-ла! У кого же тогда оставлять ребенка, когда, к примеру, надо отнести мужу в тюрьму передачу,  — добавила жена Дюваля, развеселив всех собравшихся.
        — Что у кого болит, тот о том и говорит. Теперь уж меня больше не схватят, малышка,  — отозвался литейщик.
        — Но зато если поволокут, то уж на расстрел,  — жестко вставил Толен.
        — Нет, шутишь. Мы дешево не дадимся. Всех не перебить и несдобровать тому, кто посягнет на республику. А впрочем, к черту мрачные разговоры. Выпьем, товарищи, за Интернационал, за победу революции!  — громко объявил Сток и добавил:  — Да, братья, пора думать о том, как рабочему взять власть. Варлен уверен, что час наш пришел.
        — Это неизбежно,  — заметил Малон, поднимая бокал.  — Чем скорее, тем лучше. Итак, за Свободу и Равенство!
        Все чокнулись и принялись есть с явным аппетитом. Неслышно открылась дверь, и на пороге появился широкоплечий мужчина среднего роста.
        — А вот и Валерий,  — искренне обрадовались хозяева и гости.
        Врублевский подошел к столу. Это был светлый блондин с пышными вьющимися волосами, откинутыми назад с большого выпуклого лба. Кожа на его лице стала рябой от недавно перенесенной оспы, но крупные, строгие черты его были очень привлекательны и отражали волевой, прямой характер. В осанке и походке Валерия была та особая подобранность и стройность, которые присущи обычно военным. В свое время он учился в Виленском шляхетском учебном заведении. После окончания Петербургского лесного института, где Врублевский приобщился к учению русских революционных демократов, он уехал в Гродненскую губернию. Общительный, терпеливо-внимательный к людям, Врублевский стал неутомимым пропагандистом борьбы с царизмом среди белорусских крестьян. Польским революционерам было очень важно завербовать для подготавливаемого ими в строгой тайне восстания надежных людей, которые в нужный момент смогут помогать повстанцам, доставляя патроны, снабжая их провизией, скрывая от преследователей в дремучих чащах непроходимых лесов.
        В 1863 году, когда поляки поднялись на своих притеснителей, Врублевский командовал повстанческим отрядом. Он оказался превосходным военным руководителем, рьяно преданным народному делу. Восстание было жестоко подавлено. Многие друзья Врублевского погибли  — кто в боях, кто на виселице. Сам он, дважды раненный, был вывезен за границу в карете одной смелой патриотки. Оправившись, Валерий переехал в Париж. В изгнании Врублевский бедствовал. Довольно долго он добывал пропитание, работая в мэрии: чистил и зажигал по вечерам газовые фонари на улицах, а на рассвете гасил их. Но это было не худшее время в его жизни. Он изучил Париж, его людей, их нравы, особенности, беды, освоил в совершенстве чужой язык. У него появилось много друзей среди тех, кто, подобно ему, тяжелым трудом зарабатывал кусок хлеба. Бодрость никогда не покидала молодого поляка. В свободные часы он прилежно изучал военное дело и добился даже того, что посещал школу генерального штаба.
        — Революции в наш век неизбежны, и для победы им потребуются надежные знатоки военного дела,  — уверял Врублевский.
        Он освоил типографское дело и поступил на работу в издательство, где выпускали книги также и на польском языке. В это время его подстерегла и свалила свирепствовавшая в Париже оспа. Он перенес ее один, в своей каморке со свойственным ему стоицизмом, лечась только по собственной методе и наотрез отказавшись лечь в госпиталь, где была высока смертность.
        «Животные,  — размышлял Врублевский,  — перестают есть, когда тяжело заболевают. Они покорно ложатся, отказываясь от пищи, очевидно для того, чтобы облегчить организму борьбу с раздирающей его инфекцией и не отвлекать кровь к желудку. Инстинкт ближе к нашей физической природе, надо к нему прислушиваться».
        За все время своей мучительной болезни он ничего не ел, а пил в большом количестве только теплый чай. Воля к жизни победила, он выздоровел, но кожа на его лице отныне напоминала кожуру земляных орехов.
        Все годы пребывания во Франции Врублевский был одним из наиболее видных деятелей левой части польской эмиграции. Его любили за твердость убеждений, скромность, душевное благородство и самоотверженность.
        — Я,  — говорил Врублевский,  — демократ по убеждению, по духу и но крови, по своему прошлому, по всей своей деятельности. Я не могу ни жить, ни умирать за иную Польшу, чем та… где господство человека над человеком уступит место торжеству свободы, разума и права, где невежество исчезнет перед яркими лучами всеобщего просвещения, а нужда  — вследствие добросовестного распределения общественных доходов. Все для народа и через народ. В этом лозунге заключен не только политический идеал нашей родины, но и средство для его осуществления. Все для народа  — это значит: свобода личности и коллектива, возникающая из права и возможностей развития у человека всех способностей в области интеллектуальной и политической.
        Глубоко преданный идее демократии, Врублевский, однако, не понимал решающего значения классовой войны, он не различал те силы, на которые должны были опереться революционеры в борьбе за свободную и независимую Польщу. В этом сказалась свойственная всем буржуазным демократам, к которым он себя причислял, ограниченность.
        Весной 1870 года Валерий Врублевский снял угловую комнату у Жана Стока и почувствовал себя своим человеком в прямодушной, дружней семье машиниста.
        В вечер празднования победы Республики поляк пришел домой в приподнятом настроении.
        — Здорово, друзья,  — сказал он, обходя всех присутствующих и пожимая им крепко руки.  — А, Толен, давно мы не видались,  — обратился он отдельно к чеканщику,  — надеюсь, ты порвал наконец свою дружбу с этим толстым боровом, паразитом Плонплоном.
        — На все свое время,  — уклончиво ответил Толен.
        — Время это ты давно упустил, Анри,  — крикнул, посерев от досады, Бенуа Малой и стукнул рукой по столу.
        — Чего ты шумишь, того и гляди полезешь в драку,  — сквозь зубы огрызнулся чеканщик.
        — А как же говорить с тобой, господин придворный гравер? Толстая кожа, не скажу пока  — подлая, требует крепкого кулака,  — нашелся красильщик.
        Толен привстал:
        — Мы еще увидим, Бенуа, у кого какая шкура. Встречал я таких задир, как ты, на своем веку. Плохо кончали. Или ты забыл, сколько раз сам путал, сума переметная? Разве не заигрывал ты и с «Альянсом»? А? Помалкиваешь. Но ты и не анархист, нет, ты, Малой, просто карьерист. «Иптернационал  — это я»  — вот до чего ты договорился, павлин. Людовика Четырнадцатого переплюнуть захотел. Расскажи-ка о своих шашнях с Бакуниным?
        Малон потемнел, как желудь, и засучил рукава широкой блузы. Сток властно положил ему на плечо ладонь.
        — Успокойся, старина, оба вы не без греха и, что уж отрицать, любите властвовать, оба мастера интриговать. Во сне только и видите, как бы стать мэрами и сенаторами. Прямо но верится, откуда у рабочего берется такой зуд честолюбия. Покипятились, и хватит.
        Но Толен и Малон не унимались, и перебранка продолжалась.
        — Сегодня споры строжайше воспрещены,  — вмешалась Жаннетта, появившаяся из кухни с блюдом дымящихся овощей.
        Однако свара, подогретая вином, не ослабевала. Все шумели, перебивая друг друга.
        — Развязались языки, но уймешь,  — сказала жена Дюваля.  — Так веселее. Я очень люблю разные драки.
        — Худшее позади,  — громко заявил Толен.
        Сток сухо прервал его:
        — Болтовня! Сам знаешь: пока буржуазия у власти, можно ждать чего угодно.
        — И в первую очередь ножа в спину,  — подтвердил Дюваль.
        На столе все было съедено и допито. Мужчины вышли в маленькую прихожую покурить.
        — Беда наша в том, что войне не видно конца. Как ты думаешь, Огюст, немцы пойдут на замиренье? Им это, пожалуй, сейчас невыгодно.
        — Бисмарк хитрая бестия, жаден как свинья и злобен как волк,  — горячился Дюваль.
        — Он постарается воспользоваться той неурядицей и развалом, которые Франции достались от ублюдка Бонапарта,  — ответил Серрайе.
        — Бремя ураганное, Как тут не вспомнить хорошие стихи.  — Откинув большую мужественную голову, Врублевский неожиданно начал декламировать:
        …Земля
        Подо мною трепещет.
        Загудело раскатами эхо громов,
        Пламя молний сверкает,
        Закружилася вихрями черная пыль.
        Налетели и сшиблись
        Все противные ветры.

        — Ого, да ты поэт, друг поляк.
        — Это не я писал, а Эсхил. Он жил более двух тысяч лет назад.
        — Значит, и тогда уже были люди не глупее нынешних. «Налетели и сшиблись все противные ветры». Надо же так хорошо сказать! Что ты думаешь делать, Врублевский?
        — Вступить в Национальную гвардию. Многие поляки уже начали переговоры с правительством Национальной обороны на этот счет. Пусть нас используют для защиты Парижа. Я избран членом эмигрантской Временной комиссии по этому делу, но пока наши старания безрезультатны.
        — Подлюга Трошю боится рассердить русского царя,  — с нескрываемой злостью сказал Сток.
        — Очевидно. Но вряд ли он сможет не допустить нас в Национальную гвардию. А там как действовать, будет видно по обстоятельствам.
        В прихожую заглянули женщины. Им стало скучно. Толен и Малон сразу после ужина уселись за партию шашек. Изрядно выпив, оба были навеселе. Обыгрывая чеканщика, Малон напевал:
        Под самой крышей  — нищета.
        Семья большая, теснота,
        Нет ни сапог, ни одеяла.
        И смерти здесь не раз помог
        Дождь сквозь дырявый потолок.

        — Какие грустные и трогательные слова,  — сказала ому жена Дюваля,  — и, однако, столь неподходящая радостная веселая мелодия. Неужели все это придумали вы сами?
        — Мотив действительно противоположен смыслу стихов, но иначе заплачешь, очень уж печальная картина, я же терпеть не могу драм,  — признался Малон,  — Это сочинение моего друга, а музыка Иоганна Штрауса, великого мастера оперетты.
        — Я хотела бы увидеть настоящего поэта,  — мечтательно заметила Катрина, убиравшая посуду со стола.
        — Нет ничего проще. Мой поэт не молод, не красив, к тому же он из рабочих. Но Беранже был тоже не маркиз. Зовут его Эжен Потье. Такая девушка, как вы, Катрина, право же, рождена, чтоб вдохновлять поэтов. Я приведу его сюда.
        — Постарайтесь явиться к обеду. Жан привезет нам какую-нибудь провизию для вкусной похлебки. Поэты, да еще из рабочих, всегда голодны,  — сказала Жаннетта, хлебосольство которой было хорошо известно среди интернационалистов.
        Член секции Интернационала, разрисовщик тканей Эжен Потье оказался пожилым, хворым человеком. Он был очень некрасив собой, и Врублевский, отлично знавший античную литературу, нашел в его мясистом лице, обтянутом серой кожей, в очертаниях приплюснутого носа и в щелевидных пронзительных глазах сходство с Эзопом. Но как это былое великим баснописцем древности, стоило Потье заговорить, невыгодное впечатление от его внешности мгновенно исчезало. Он казался тогда привлекательным. Старый рабочий поэт любил все прекрасное, был воинствен и глубоко правдив. Он никогда в своих стихах не призывал обездоленных, подобно Беранже, к примирению с судьбой и вооружал их не посохом и сумой для странствий, а требовал, чтоб они готовились к суровой борьбе. Он ненавидел нищету и не старался приукрасить несчастье. Член секции Интернационала и рабочий гвардеец, Потье подписал призыв к немецкому народу о прекращении войны.
        — Сейчас на время пришлось расстаться с лирой, чтобы лучше справляться с оружием,  — сказал он Катрине Сток в ответ на ее просьбу написать стихи о молодой одинокой швее.

        В декабре 1870 года в Модена-вилла пришла высокая, тоненькая, красивая женщина и, подав Ленхен рекомендательное письмо, попросила впустить к гражданину Марксу. Елена Демут внимательно оглядела вошедшую. Она хорошо знала людей.
        — Я русская, моя фамилия Томановская, Элиза Томановская,  — сказала девушка.
        Ленхен между тем думала, что у гостьи такие же жгуче-черные волосы и правдивые блестящие глаза, как у Женнихен, та же озорная и вместе с тем застенчиво-нежная улыбка, как у Тусси.
        — Обождите,  — сказала она властно по-английски и прошла к Марксу на второй этаж.
        — Мне кажется, ты можешь принять ее, Карл,  — добавила Ленхен, назвав фамилию пришедшей и передав письмо.
        Маркс вскрыл конверт:

        «Дорогой гражданин!
        Разрешите в этом письме горячо рекомендовать Вам нашего лучшего друга, г-жу Элизу Томановскую, искренне и серьезно преданную революционному делу в России. Мы будем счастливы, если, при ее посредничестве, нам удастся ближе познакомиться с Вами и в то же время более подробно осведомить Вас о положении нашей секции, о которой она Вам сможет обстоятельно рассказать.
        Положение это является, несомненно, печальным, так как нам приходится, с одной стороны, преодолевать препятствия, которые ставит на пути всякой свободной пропаганды царизм, а с другой  — бороться с невежеством и нечестностью (выражение, отнюдь не слишком сильное), которыми проникнуты все слои так называемого образованного русского общества. К тому же узкие групповые интересы парализуют революционную работу даже среди молодежи. В ее рядах преобладают приверженцы ребяческой игры в революцию, желающие подражать прежним немецким студенческим корпорациям и считающие себя способными произвести революционный переворот для народа, но без народа, что в России еще менее возможно, чем где бы то ни было. Все это приводит к тому, что большинство из тех, которые по своему положению могли бы и должны были бы быть настоящими пропагандистами Международного Товарищества, далеки еще от понимания его подлинного значения. От нас потребуется еще немало усилий, чтобы водрузить и укрепить наше общее знамя в России. Однако мы нисколько не сомневаемся в успешном разрешении поставленной задачи, и мы счастливы, что мысль о
необходимости направить русское революционное движение в русло общеевропейского движения пролетариата была выдвинута именно нами.
        Г-жа Элиза передаст Вам циркуляры инициативной группы пропаганды, которую мы здесь создали…
        Г-жа Элиза напишет нам обо всем, что Вы найдете нужным нам сообщить, а по возвращении расскажет о том, какое впечатление произвели на нее, при более близком знакомстве, организации рабочих союзов и политическая и общественная жизнь Англии, и даст нам все сведения о ней. Мы уверены, что Вы своими советами и своими ценными указаниями поможете ей в изучении этих вопросов, и заранее благодарим Вас за это; помогая ей в ее занятиях, Вы тем самым помогаете всем нам.
        Примите, дорогой гражданин, наш братский привет».

        Маркс встал и пошел навстречу желанному посланцу из Женевы, оказавшемуся еще очень юной женщиной. Если бы на гостье были пестрые шальвары и атласная шаль, она смогла бы сойти за турчанку, прекрасную Гайде или Медору, пленившую байроновского Дон-Жуана.
        — Здравствуйте, очень рад вас видеть,  — сказал Маркс по-русски, четко выговаривая каждое слово. И вдруг, отечески улыбнувшись, добавил:  — А сколько вам лет?
        — Девятнадцать,  — ответила Элиза. Густые ресницы ее взлетели вверх к бровям и загнулись, как множество вопросительных знаков. На щеках цвета созревших абрикосов появился пунцовый румянец. Впрочем, она мгновенно подавила вспыхнувшее было смущение под изучающим, но доброжелательным взглядом Маркса.
        — Так вы и есть та самая Далила, которая посрамила и лишила силы тучного Самсона-Бакунина на диспуте анархистов в Женеве? Старик Беккер писал мне,  — а он знает толк не только в щетках, которые делает,  — что вы уничтожили Бакунина смехом. Это самое неотразимое оружие в борьбе с людьми, у которых за фразерством скрывается идейная пустота. Расскажите же, пожалуйста, как все это было.
        Элиза, быстро освоившаяся в дружелюбном доме Маркса, проявив незаурядное дарование рассказчика, описала женевское кафе, где собрались анархисты, зазывательные афиши на стенах, на которых Бакунин изображался то мучеником, то беглым каторжником, то философом, то самим богом разрушения. Элиза небезуспешно пародировала Бакунина, рычавшего с трибуны, осыпавшего клеветническими стрелами Маркса и его партию. По ее словам, речь идеолога анархии была подобна оглушительным взрывам хлопушек. Пустозвонный диспут превратился в скверный балаган, где все могло окончиться дракой. И тогда Элиза Томановская решила прервать нападение разъяренного Бакунина на терявшего самообладание Утина. Она внезапно вскочила на подмостки и, к великому удовольствию публики, пропела на мотив плясовой песни убийственные своей иронией куплеты, сочиненные про Бакунина. Раздался оглушительный смех. Вождь анархизма был сражен и постыдно бежал с диспута, который с самого начала напоминал клоунаду.
        Маркс вдоволь посмеялся над рассказом Элизы. Он был приятно удивлен живостью и глубиной ума молодой русской революционерки.
        — Я, однако, смутно представляю себе: как этот интриган и пустозвонный фразер очутился в Интернационале, доктор Маркс?  — спросила Томановская.  — Знаете ли вы его близко? Он, как мне показалось, очень ожесточен лично против вас.
        — С Бакуниным мы знакомы более четверти века,  — начал Маркс.  — После долгого перерыва мы встретились опять в Лондоне в тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году. Он обещал работать в Товариществе не покладая рук. Я, конечно, не предполагал тогда, что он будет подкладывать мины под наше дело.
        — Бакунин уехал в Италию,  — рассказывал Маркс,  — и после нескольких лет, в течение которых о нем ничего не было слышно, опять появился в Швейцарии. Там он примкнул не к Интернационалу, а к буржуазной Лиге мира и свободы. Бакунин вошел в ее исполнительный комитет, но встретил там противников, которые не только противодействовали его диктаторскому влиянию, но и установили за ним надзор, как за «подозрительным русским». Вскоре после Брюссельского конгресса Интернационала Лига мира устроила конгресс в Берне. На этот раз Бакунин выступил как «фиребранд», подстрекатель. Он предложил ряд резолюций, которые сами по себе нелепы и рассчитаны на то, чтобы нагнать страх на буржуазных кретинов и позволить господину Бакунину с шумом выйти из Лиги мира. Достаточно сказать, что его программа, предложенная Бернскому конгрессу, содержит такие нелепости, как «равенство классов», «отмена права наследования как начало социальной революции», и тому подобную бессмысленную болтовню, целый букет вздорных выдумок,  — пошлая импровизация, рассчитанная исключительно на мимолетный эффект. Друзья Бакунина в Париже и в
Лондоне раструбили всему миру о выходе Бакунина из Лиги мира, как об исключительном событии, и провозгласили его смехотворную программу  — этот винегрет из избитых общих мест  — чем-то невероятно оригинальным.
        Тем временем Бакунин начал свою деятельность в Романском отделении Интернационала в Женеве. Ему понадобились годы, чтобы решиться на этот шаг. Но не понадобилось и нескольких дней, чтобы господин Бакунин решил совершить переворот в Интернационале и превратить его в свое орудие.
        — Мы все в Швейцарии были свидетелями его ловкой эквилибристики. Представьте себе, доктор Маркс, он сделал недавно новое открытие. Бакунин заявил, что в России нет идейнее революционеров, нежели разбойники с большой дороги, а в Италии ими являются босяки.
        — Ничто не удивляет меня более в Бакунине. За спиной лондонского Генерального совета он основал так называемый «Альянс социалистической демократии». Программа этого общества была та самая, которую Бакунин предложил Лиге мира. «Альянс» с самого начала объявил себя обществом пропаганды специфически бакунинской тайной премудрости, а сам Бакунин, один из невежественнейших людей в области социальной теории, неожиданно выступает здесь как основатель секты. Теоретическая программа этого «Альянса» была, однако, всего лишь фарсом. Суть дела заключалась в его практической организации, а именно  — это общество должно было быть интернациональным, с центральным комитетом в Женеве, то есть находиться под личным руководством Бакунина. Но вместе с тем оно должно было являться составной частью Международного Товарищества Рабочих.
        — И в Лондоне об этом сначала ничего не было известно?  — недоумевая, спросила Элиза.
        — О нет, Генеральный совет был осведомлен обо всем. Тем не менее он предоставил Бакунину спокойно действовать до того момента, когда тому пришлось представить через Беккера устав и программу «Альянса социалистической демократии» Генеральному совету на утверждение. На это последовало подробно мотивированное постановление, составленное вполне юридически и объективно, но в своих обоснованиях полное иронии.
        В мотивировочной части постановления,  — продолжал рассказывать Маркс,  — было ясно и решительно показано, что «Альянс» является не чем иным, как орудием для дезорганизации Интернационала.
        Удар был неожиданным…
        Бакунин хотел любым путем добиться своей цели  — превратить Интернационал в свое личное орудие. План Бакунина был таков: когда Базельский конгресс примет предложенные им «принципы», то все увидят, что не Бакунин перешел к Интернационалу, а Интернационал  — к Бакунину. Отсюда простой вывод: лондонский Генеральный совет должен будет выйти в отставку, и Базельский конгресс переведет Генеральный совет в Женеву. А это означало бы, что Интернационал достанется диктатору Бакунину в его полное распоряжение.
        Бакунин устроил настоящий заговор, чтобы обеспечить себе большинство на Базельском конгрессе. Не было даже недостатка в поддельных мандатах. Бакунин сам выпросил себе мандаты от Неаполя и Лиона. Против Генерального совета распространялась всяческая клевета. Одним говорили, что в нем преобладает буржуазный элемент, другим  — что это гнездо авторитарного коммунизма. Но на конгрессе предложение Бакунина не прошло, и Генеральный совет остался в Лондоне.
        Маркс познакомил Елизавету Лукиничну со своей семьей. Русская девушка понравилась всем без исключения в Модена-вилла и вскоре подружила с Женнихен и Тусси.
        История короткой жизни молодой женщины была так же интересна и необыкновенна, как она сама. Дочь богатого помещика Кушелева и его прислуги Натальи, Елизавета с детства получила разностороннее образование, изучила иностранные языки, приобрела манеры и навыки дворянского общества. Ее учителем музыки был Мусоргский.
        Лука Кушелев женился на матери Элизы незадолго до своей смерти, но не успел удочерить девушку. Она осталась незаконнорожденной его воспитанницей, вполне, однако, обеспеченной материально. Двойственность ее положения, унижения наложили на чрезвычайно порывистую, впечатлительную, одаренную натуру резкий отпечаток. Вольнолюбивые книги и знакомство с протестующей против социальной несправедливости молодежью усилили в душе Елизаветы Лукиничны Кушелевой беспокойное недовольство жизнью, желание добиваться для подобных ей людей иной судьбы. Но что могла она сделать в провинциальной глуши, в имении, оставшемся матери после смерти мужа. Не в характере Елизаветы было подчиняться сложившимся обстоятельствам. Одна из ее подруг, чтобы получить самостоятельность и право выезда из России, вышла фиктивно замуж. Елизавета Лукинична решила поступить так же. Среди друзей молоденькой девушки был тяжело больной чахоткой пожилой отставной полковник Томановский, умный, отзывчивый человек. К нему-то и обратилась она за помощью, так как рвалась прочь из отчего дома, в мир, к борьбе. В этом видела она для себя единственный
смысл дальнейшего бытия. Елизавета Кушелева была из тех избранных, самоотверженных, ищущих душ, которые не могут быть счастливы, когда вокруг них столько несчастных.
        Томановский внял ей, решил помочь. Вскоре они повенчались, покинули имение Кушелевых и отправились в мнимое свадебное путешествие. На границе отставной полковник навсегда расстался со своей фиктивной женой и вернулся домой, где скоро умер. Элиза беспрепятственно добралась до Женевы. Там она встретилась с Утиным, Бартеневым, Трусовым и другими деятелями русской ветви Интернационала, нашла жизненную цель, друзей. Она смогла помочь изданию журнала «Народное дело» своими деньгами, которые охотно вручила единомышленникам. В Бакунине проницательная Элиза увидела опасного властолюбца и беспомощного теоретика.
        Прошло всего несколько месяцев, а доверие к знаниям, такту, уму Элизы настолько утвердилось в Русской секции Международного Товарищества, что именно на нее пал выбор, когда понадобилось послать к Марксу кого-либо из его русских последователей.
        В Модена-вилла всех тревожила судьба Германа Лопатина и исход его попытки снасти Чернышевского, вырвать его из заключения и переправить за границу.
        В дни, когда там бывала Элиза, об этом говорили особенно взволнованно. Женни и ее дочери, Елена Демут и Карл Маркс не скрывали своего беспокойства и тщетно силились найти способ помочь самоотверженному революционеру. Что можно было сделать в Лондоне для того, чтобы проникнуть в Иркутский острог?
        Не всегда в Модена-вилла Элиза виделась с Марксом. Она проводила интересно и весело время в обществе приятельниц  — Женнихен и Тусси, когда отец их бывал занят. Вечера на Мейтленд-парк Род обычно проходили в игре на фортепьяно, пении, декламации, чтении вслух, рассказах о России и различных путешествиях, шутках и играх. Женни Маркс, когда бывала свободна, охотно присоединялась к молодежи. Она была лучшим другом не только своих дочерей, но и всех их друзей. Остроумная, изобретательная в развлечениях, уникально образованная, увлекательная собеседница, Женни Маркс проявляла большую доброжелательность ко всем близким по духу и целям людям. Элиза Томановская, мать которой была очень добрая, но малоразвитая женщина, не скрывала своего восхищения госпожой Маркс. Иногда Элиза заходила в рабочую комнату хозяина дома, и тогда часами длилась их беседа. Маркс радовался возможности говорить по-русски и слышать звучание изучаемого им языка. Он читал произведения Чернышевского и весьма интересовался развитием крестьянской общины на его родине. Представительница русской ветви Интернационала оказалась очень
сведущей в этом трудном вопросе. Она много видела и продумала, когда жила в имении отца в Псковской губернии. Как-то, не желая отвлекать Маркса от дел личным посещением, она передала ему письмо, когда находилась в гостях у своих приятельниц  — Женнихен и Тусси.
        «Милостивый Государь!…Что касается альтернативы, которую Вы предвидите в вопросе о судьбах общинного землевладения в России, то, к несчастью, превращение его в мелкую собственность более чем вероятно. Все меры правительства  — ужасающее и непропорциональное повышение податей и повинностей  — имеют своей единственной целью введение личной собственности путем уничтожения круговой поруки. Закон, изданный в прошлом году, уже уничтожает ее в общинах, население которых меньше 40 душ (мужских, женщины, к счастью, не имеют души). Официальная и либеральная пресса нисколько не стесняется громко кричать о благодетельных, по ее мнению, последствиях этого мероприятия. И действительно, столь прекрасное начало много обещает.
        Я позволю себе послать Вам номер «Народного дела», в котором разбирается этот вопрос. Предполагаю, что у Вас, может быть, нет этого журнала полностью.
        Вы, несомненно, знакомы с вышедшим в 1847 году трудом Гакстгаузена, в котором говорится о системе общинного землевладения в России. Если у Вас случайно его нет, то прошу сообщить мне об этом. У меня есть экземпляр на русском языке, и я могу тотчас же послать его Вам.
        Этот труд содержит много фактов и проверенных данных об организации и управлении общин. В статьях об общинном землевладении, которые Вы теперь читаете, Вы увидите, что Чернышевский часто упоминает эту книгу и дает из нее отрывки.
        Я не покушаюсь, конечно, на Ваше время, но если в воскресенье вечером у Вас найдется несколько свободных часов, то я убеждена, что Ваши дочери будут так же счастливы, как и я, если Вы проведете их вместе с нами…»
        Элиза Томановская, в которой чудесно сочетались юность, красота, женское обаяние с чисто мужским умом, отвагой и волей, обрела дружбу и доверие Маркса. Обе Женни, старшая и младшая, Тусси и Елена Демут также относились к молодой русской как к родному и близкому им человеку.
        В Модена-вилла Елизавета Лукинична увидела Энгельса, который в шутку отрекомендовался ей Федором Федоровичем, так он иногда подписывался под письмами к русским людям.
        Пребывание Томановской в Англии совпало с бурным периодом в истории Франции.
        Всякая война, как туча, несет в себе грозу и бурю, срывающую зрелые и незрелые семена, поднимающую с земной поверхности плодородный слой и камни, растения и сор. Она полна неожиданностей.
        Единственным спасением от нашествия Пруссии на Францию, после свержения Наполеона III, как считал Маркс, было вооружение всех парижских рабочих.
        «Но вооружить Париж,  — писал Маркс,  — значило вооружить революцию. Победа Парижа над прусским агрессором была бы победой французского рабочего над французским капиталистом и его государственными паразитами».
        Больше, нежели внешнего своего врага, боялась французская буржуазия пролетариев-одноплеменников, Отстаивающее интересы богачей правительство, естественно, стало правительством национальной измены.
        Предатели министры Трошю и Фавр не обеспечили население столицы продовольствием и обрекли его на голод. На фронте поражение следовало за поражением. Французские войска сдавались в плен. Глава правительства Трошю тайно встретился с Бисмарком. Весть об этом скоро проникла в народ, и завеса обмана была разорвана, Французские рабочие поняли, что их одурачивают. Всем стало ясно, что временное правительство, вопреки заверениям, заботилось не об обороне, а о капитуляции.
        В то же время трудовое население, несмотря на все возрастающую нужду, было преисполнено героической готовности воевать за освобождение Франции. Уже в первые дни революции в Париже народ сам избрал своих представителей в окружные наблюдательные комиссии, возглавляемые комитетом, который состоял из деятелей демократического и социалистического движения, членов Французской секции Интернационала. Были организованы батальоны Национальной гвардии и на деньги, добровольно отданные рабочими, отлиты пушки. Артиллерия парижского пролетариата должна была защищать столицу от пруссаков и собственной коварной буржуазии.
        В конце октября Париж узнал о новом вероломстве главнокомандующего Трошю. В Бурже погибли вольные стрелки, геройски сражавшиеся, но оставленные правительством без подкрепления и оружия на произвол судьбы. 31 октября отряды национальных гвардейцев, предводительствуемые бланкистами, восстали и потерпели поражение.
        Правительство национальной измены начало борьбу с народом. Еще одно восстание парижских рабочих, возглавляемое Бланки, было подавлено. Жюль Фавр и Тьер бросились в Версаль, чтобы просить Бисмарка о перемирии. Могущественный канцлер потребовал капитуляции Парижа, сдачи его гарнизона и фортов. Хотя Франция могла еще бороться, правительство поспешно согласилось. Перемирие было подписано 28 января 1871 года, а 8 февраля прошли выборы в Национальное собрание, созывавшееся для утверждения мирного договора. Все демократические силы подверглись гонениям и арестам. Выборы проходили наспех, под нажимом и угрозами реакционеров и немецких оккупантов. Большинство рабочих не приняло в них никакого участия. Избранными оказались монархисты. 12 февраля Национальное собрание приступило к работе в Бордо и избрало главой исполнительной власти Адольфа Тьера.
        Снова презренный честолюбец, взяточник и человеконенавистник, более двадцати лет назад сброшенный вместе с Луи-Филиппом с исторических подмостков, вернулся к долгожданной власти. Низенький, вертлявый Тьер еще больше, чем раньше, походил на дряхлого, вставшего на задние лапы, облезлого суслика. Не случайно этот бездушный интриган, преданный династии Орлеанов, был призван в вожди реакционнейшим Национальным собранием. Наконец-то Адольф Тьер мог провести ту расправу с парижским народом, о которой мечтал в первые дни революции 1848 года. Он решил ввести в столицу войска, пусть даже вражеские, и с их помощью уничтожить революцию. С этой целью Тьер явился к Бисмарку, который представлял в это время уже не одно прусское королевство, но всю Германскую империю, провозглашенную в январе 1871 года в Версале.
        Двадцать шестого февраля Тьер подписал предварительный мир. Германия отторгала от Франции две промышленно и стратегически важные области  — Эльзас и Лотарингию. Немцам предоставлялось право ввести в Париж свои войска, которые должны были оставаться там до утверждения мирного договора Национальным собранием.
        Когда правительство национальной измены в конце января 1871 года капитулировало перед германской армией, ни одна из воюющих сторон не осмелилась посягнуть на оружие Национальной гвардии. В договоре о капитуляции, заключенном Бисмарком и Фавром, было оговорено, что парижской Национальной гвардии предоставляется право сохранить свое вооружение. Но как только реакционное Национальное собрание приняло предварительные условия мирного договора с Германией, дало согласно на отторжение Эльзаса и Лотарингии и уплату пяти миллиардов франков контрибуции, Тьер немедленно попытался обезоружить Париж.

        Осенью 1870 года Красоцкие решили отправиться во Францию. Весь последний год, ввиду ухудшившегося здоровья Сигизмунда, они прожили в Женеве. В сыром, туманном климате Англии вновь дала о себе знать застарелая чахотка. Красоцкого лихорадило, он кашлял, худел. В Швейцарии Лиза и ее муж тесно сблизились с многими деятелями русской ветви Интернационала. Вступив еще в Лондоне в Международное Товарищество Рабочих, Красоцкие посещали в качестве гостей заседания Генерального совета, выполняли различные поручения, главным образом занимались переводами документов и налаживали связи с Польшей и Россией для отправки туда литературы. Они часто слышали речи Маркса. С тем большим почтительным интересом приняли их в свои ряды русские изгнанники-интернационалисты.
        Лизе очень понравились некоторые ее соотечественницы: жена возглавлявшего секцию в Женеве Николая Исааковича Утина, миловидная, образованная, приветливая. волевая Наталья Орсини-Утина и резковатая, неутомимо хлопотливая, одевавшаяся и причесывавшаяся на мужской лад Ольга Зиновьева-Левашева. На ее средства издавалось «Народное дело», она была одной из учредительниц русской ветви Интернационала и рьяной пропагандисткой революционных идей.
        Наибольшую симпатию внушила Лизе Анна Васильевна Жаклар, урожденная Корвин-Круковская.
        Анна Васильевна, как и Красоцкая, была дворянкой. Дочери богатого генерала, Анна и ее сестра Софья Ковалевская, обладавшая феноменальным математическим дарованием, с детства рвались прочь из глухой помещичьей усадьбы. Софья стремилась к научной деятельности, Анна к чему-то необычайному, значительному. Бурное воображение толкнуло ее к мистицизму, затем желание скрыться в монастыре сменилось мечтой о славе на театральных подмостках.
        Каждая прочитанная книга приносила ей иную цель и желания. Но вот настала юность. Случайная встреча с бунтарем-студентом привела к чтению тайком сочинений Чернышевского, Добролюбова, журналов «Современник», «Русское слово» и герценовского «Колокола». Потрясенная внезапным прозрением, Анна Васильевна обрела наконец себя. Она небезуспешно начала писать. Рассказы ее заинтересовали Достоевского, в журнал которого она их послала. Отрекшийся от своего революционного прошлого, бывший петрашевец, больной мятущийся писатель, познакомившись с красавицей Корвин-Круковской, влюбился в нее столь пламенно, что просил быть его женой. Анна отказала. Он не внушил ей ответного чувства, к тому же ей хотелось жить для людей, а не для одного, пусть даже большого, человека. Она поняла, что не в силах посвятить себя только семейному очагу и мужу. Работа и борьба упорно звали ее.
        Отец отказал дочери в денежной помощи. Анна Васильевна, не желая вернуться под родительскую опеку, поступила в Париже наборщицей в типографию. Познакомившись вскоре с французом студентом-медиком, бланкистом Шарлем-Виктором Жакларом, она стала его женой, Жаклар был человек великодушный, умный, порывистый, несколько беспечный и поддающийся быстрой смене настроений.
        Во французской столице у Анны Жаклар, как и везде, где она бывала, появились преданные подруги. Но больше других полюбилась ей писательница Андре Лео. Подлинное имя этой одаренной, отвергавшей какие бы то ни было узы, своеобразной и страстной революционерки было Леодиль Бера, но для литературного псевдонима она избрала имена двух своих сыновей Андре и Лео.
        Молодость, у которой много времени впереди, отличается всегда нетерпением, порожденным избытком сил, возможностью все объять и выдержать. Жаклары и их друзья торопили события, не заботясь о том, что у истории свое движение и свои сроки, далеко не совпадающие с человеческими.
        «Когда я ехала во Францию,  — писала Анна Жаклар на родину,  — я даже не подозревала, что моя мечта свергнуть буржуазный строй так близка к осуществлению».
        Все в Анне Васильевне было одухотворенно и безупречно. Статная блондинка с чертами лица античных статуй резца Праксителя, с бархатистыми сине-лиловыми глазами, похожими на цветы, с внешней красотой она сочетала творческий своеобразный ум и живой, бесстрашный, несколько по-мальчишески безудержный характер. Лиза была двадцатью годами старше Анны Жаклар и относилась к ней по-матерински, прозвав «Анютиными глазками». Обе эти женщины в совершенстве владели тремя иностранными языками и впитали в себя культуру не только многих поколений, но и разных наиболее передовых стран. Это делало их особенно полезными для рабочего революционного движения, которому они отдались всем сердцем. Часто, глядя на Анну и любуясь ее умом и обаятельным лицом, Лиза вспоминала Женни Маркс.
        Правление Наполеона III неуклонно катилось под откос. Чем хуже истинное положение тирана и его камарильи, тем неистовее террор. Жаклар был привлечен к суду по обвинению в заговоре. Ему грозило тюремное заключение. Анна Васильевна и ее муж бежали из Франции в Швейцарию. Им пришлось тяжело бороться за кусок хлеба. До позднего вечера Жаклар давал частные уроки, но зарабатывал гроши. Жена его помогала в работе Русской секции, она переводила брошюры с выступлениями Маркса для издаваемых в Швейцарии номеров русского «Народного дела».
        Лиза, чем могла, старалась облегчить нелегкую жизнь подруги. Часы досуга Жаклары и Красоцкие проводили вместе, бродя по горам, отправляясь в экскурсии. На привалах они обычно увлеченно обсуждали злободневные политические события. Раз в неделю друзья уезжали на маленьком белом пароходе в Веве. Там в школе-пансионате училась пятнадцатилетняя Ася, сероглазая, чуть раскосая резвушка, которую за необычную живость и подвижность одноклассники прозвали «ртутью».
        Когда началась франко-прусская война, изгнанники напряженно следили за всем происходящим в Париже. Вести приходили тревожные, не предвещавшие счастливого течения и удачи в случае возможной социальной революции, приближение которой заметно ощущалось. Воюющая, терпящая поражения на фронтах, голодная, разоренная, вконец ограбленная имперским режимом Франция, раздираемая внутренней борьбой орлеанистской и бонапартистской партии, вряд ли могла обеспечить победу рабочим, выковать новый социальный строй.
        Парижский пролетариат был не в силах в столь роковой момент отстоять свою власть. Понимая это, Энгельс решительно восстал против возможности подобной, весьма опасной своими последствиями, попытки. Он писал, желая предотвратить назревающую трагедию, что было бы ужасно, если бы немецкие армии в виде последнего акта войны напали бы на парижских рабочих.
        Красоцкие, как и Жаклары, считали, что следует не мешать реакционерам, находившимся у власти, заключить позорный разорительный мир. Народ смог бы тогда воочию убедиться, что несет с собой для Франции господство буржуазии. Эти взгляды четырех членов Интернационала, находившихся в Женеве, совпадали с мыслями Маркса, высказанными нм во втором воззвании Генерального совета.
        Однако стихийные силы, захлестнув смятенную, раздираемую внутренними противоречиями и, главное, войной Францию, смели все расчеты. Рабочие хотели во что бы то ни стало спасти честь нации, изгнать пруссаков из пределов своей родины, добиться социальной справедливости внутри страны. Буржуазия, наоборот, тяготела к сговору с Бисмарком, мешала труженикам  — истым патриотам Франции  — мобилизовать все силы на разгром врага, не жалея никаких средств и самой жизни, добиться ценой любых жертв победы над германской реакцией.
        Революционные выступления в Лионе, Марселе, Тулузе сразу же после сентябрьского переворота сопровождались избранием местных народных органов власти  — коммун.
        Эти коммуны, созданные в провинциях, осуществили много важных революционных мероприятий: замену полицейского и чиновничьего аппарата, освобождение политических заключенных, введение светского образования, обложение налогом крупных собственников, безвозмездную выдачу вещей из ломбардов по мелким закладным. Правительству удалось жестоко подавить местные коммуны. Однако восставший Париж избрал свою Коммуну, которой суждено было стать великой и бессмертной.
        В Лионе, втором городе Франции, под влиянием местной секции Интернационала был создан Комитет общественного спасения, который объявил империю свергнутой и провозгласил Республику. Рабочие захватили склады с оружием. Возникла Национальная гвардия. В Комитете общественного спасения были три комиссии: военная, финансовая и общественных нужд. Так образовалось революционное правительство  — Коммуна, состоявшее из рабочих, членов Международного Товарищества и буржуазных республиканцев-радикалов.
        Маркс писал о лионских событиях в одном из писем: «Бонапартистские и клерикальные интриганы были терроризованы. Были приняты энергичные меры к вооружению всего народа… Лионское выступление немедленно отразилось в Марселе и в Тулузе, где секции Интернационала сильны.
        По ослы  — Бакунин и Клюзере  — приехали в Лион и испортили все…»
        Как только до Швейцарии дошла весть о провозглашении Французской республики, Михаил Александрович Бакунин объявил своим единомышленникам по «Альянсу», что час пробил и пора приобщить французов к его учению об анархии. Он отправился в Лион с несколькими своими сторонниками. Как раз в день их приезда народ завладел ратушей, у стен которой не раз начинались рабочие восстания. Бакунин проник в префектуру, в кабинет мэра, и сразу же вообразил себя хозяином города. Наступил момент, которого он ждал столько лет.
        — Паше дело  — страшное, повсеместное, полное и беспощадное разрушение. Мы должны изложить народу наши принципы,  — изрек он и уселся за огромный письменный стол красного дерева с позолотой.
        Несколько часов длились муки творчества Бакунина и пустом здании префектуры. Он писал, встряхивая кудлатой головой, поправляя то и дело очки на толстом носу, и как раз закончил декрет, озаглавленный им «Отмена государства», когда в никем не охраняемую ратушу пришли представители той самой власти, которую он только что упразднил на бумаге. Это были две роты буржуазных национальных гвардейцев.
        — Убирайтесь немедленно вон!  — крикнул Бакунин и со всей силой ударил кулаком по столу.
        — Я представитель Французской республики,  — возразил лейтенант, командир роты, и в свою очередь стукнул палашом сабли по спинке кресла, на котором важно восседал апостол разрушения.
        — Государства более не существует,  — торжественно заявил рассвирепевший и покрывшийся потом Бакунин.
        Лейтенант с недоумением взирал на седого, неряшливого, тучного человека. Солдаты смеялись.
        — Выведите-ка отсюда этого шута,  — сказал весело командир роты.
        Национальные гвардейцы с шумом и улюлюканьем за шиворот выволокли на улицу упиравшегося Бакунина. Он поспешил уехать из Франции в безопасную, смирную Швейцарию.
        …Жаклары выехали в Париж, как только пришло известие о капитуляции Наполеона. Они не могли ни одного часа оставаться бездейственными созерцателями и бросились в огонь, чтобы встретить врага грудью. Вскоре вслед за Жакларами в Париж отправились и Красоцкие. Участник польского восстания тридцатых годов и гражданской войны в Америке не мог остаться равнодушным к тому, что происходило во Франции.
        — Я счастлив только там, где борются за правое дело,  — любил повторять Сигизмунд.
        В осажденный Париж пробираться было трудно. Большую часть пути Красоцкие совершили на крестьянских возах или пешком.
        «Наконец-то,  — писала дочери Лиза,  — и моя жизнь на что-то пригодится. Именно потому, что мы уже так немолоды, меня постоянно томит мысль, что так-таки превращусь незаметно в немощную старушонку, у которой в жизни много было добрых помыслов, да мало дел.
        Зрелость и старость умеют ждать и преодолевать нетерпение, столь присущее молодости. Сознание ограниченных физических сил, учет незначительных уже возможностей и жизненный опыт  — все это дается только временем. Юный боец силен порывом, напористостью, старик  — продуманностью поступков, ясностью намеченной цели. Нет возраста, не годного для революционной борьбы».
        Сигизмунд, который как бы позабыл о своей тяжелой многолетней болезни, выглядел помолодевшим и бодрым. Он старался убедить жену, что будущее Франции сложится наилучшим образом.
        — Для нас родина  — это все охваченные революционным брожением земли. Мы, интернационалисты, должны быть там, где дерутся за права неимущих.
        Ночь застала Красоцких в маленькой прифронтовой деревенской гостинице неподалеку от Парижа. Вдали гулко рвались снаряды. Пруссаки продвигались к столице Франции.
        — Как это похоже на Сент-Луис. Мне кажется, что я услышу сейчас мощный баритон милого Вейдемейера, увижу тебя с забинтованной головой,  — вспомнила Лиза дни гражданской войны в Соединенных Штатах.
        — Мы оба не верим в предчувствия, и тем не менее они окутывают нас подчас, как сумерки,  — сказал Сигизмунд жене.  — Может быть, наука когда-нибудь найдет им разумное объяснение. Не знаю. Но нынче они давят на меня, да и сон…
        — Какой ты видел сон, Сигизмунд? Я боюсь сновидений, они пока загадка и потому таинственны, как буря для дикаря.
        — Мне снилось, что я пробираюсь сквозь густой лес по высокой траве и собираю алые ягоды. Не правда ли, красочная картина? Но вдруг выросла передо мной глухая, бревенчатая избушка без окон. Вошел я в нее, а выйти не могу. Исчезла дверь. Темно. Лег я на пол, холодный, дощатый, и вдруг заметил, что потерял в траве сапоги.
        — Лежишь босой? Странный сон,  — проговорила раздумчиво Лиза. Ей хотелось сказать  — плохой, но она намеренно удержалась.  — Все это чепуха, милый. Чего-чего только не привидится за ночь. Забудем о нем.
        — Однако, независимо от мистического атавизма, смерть, что тень, всегда с нами рядом. Я говорю это на всякий случай, ведь все может произойти. Революция и война что шквал. Так вот, если мне суждено погибнуть и тело мое будет найдено…
        — Что ты говоришь, Сигизмунд? Помилосердствуй! Это похоже на бред. Ты болен.
        — Нет, вполне здоров. Я только прошу тебя, если буду убит, похоронить мое сердце в люблинской земле. Там я родился, там покоятся отец и мать… А себя ты береги, умереть еще успеешь. Сохрани себя для Аси.
        — Я не хочу оставаться без тебя на земле.
        — Я тоже не Гамлет, для меня давно вопрос решен  — быть! И как можно дольше быть! Но не все зависит от нашего желания. Иногда следует отдать жизнь, чтобы не потерять к себе уважения. На то мы и люди, а не свиньи. На всякий случай запомни мое…
        — Завещание.
        — Ты подсказала нужное мне слово. Но к нему есть и предисловие. Не думаешь ли ты, что для хронически, безнадежно больного, гибнущего бессмысленно, бесцельно от ядовитейших бактерий, явилось бы большой удачей достойно встретить смерть от нули лютого врага? Мой отец и дед  — воины, сложили головы на поле боя. Право, это не плохой конец. Еще лучше умереть за революцию, с пользой для людей, а не корчиться и гибнуть в лапах болезни. Смерть уже занесла надо мной свой отточенный меч, но я ее могу и перехитрить. Ну что, разве я но прав?
        — Может быть, но не могу же я слушать тебя спокойно, представляя мертвым.
        — Есть возраст, когда каждый человек обязан дать себе отчет и в прожитой жизни, и в приближающейся смерти. Я достиг таких лет. Ты тоже приближаешься к этой предельной черте.
        Лиза больше не возражала.
        Под утро, прежде чем собрать в дорожный мешок кое-какие скромные пожитки, она достала тетрадь, которую взяла с собой, чтобы снова вести дневник. Много лет Лиза ничего не записывала. Повседневная суета, разъезды, возможность делиться возникшей мыслью и сомнением с мужем мешали ее былым самоотчетам на бумаге. Но, уезжая из Швейцарии и прощаясь с горько рыдающей Асей, которая тщетно умоляла родителей взять ее с собой, мать обещала девочке записывать все, что случится с ними в охваченном войной революционном Париже.
        — Я буду поверять тебе все свои думы и чувства, чтобы разлука наша не была тягостной,  — говорила она опечаленной дочери.
        «В последние годы мне посчастливилось встретить нескольких людей с прозрачно-чистыми душами,  — писала Лиза.  — Общение с ними  — что приближение к морю. Кажется, что воздух вокруг них свежее и несет с собой духовное здоровье. Значительное и доброе тянется к себе подобному. Когда-то в ранней юности я считала, что лучшее на свете  — цветы, деревья, спокойные реки и стремительные водопады. С годами любовь моя сосредоточилась на людях. Сердце бьется живое, когда они радуются, и плачет над их горестями. Самое важное и прекрасное на земле  — человек. К нему нельзя быть равнодушным. Паскаль назвал ого мыслящим тростником. Пусть так. Но мне довелось видеть людей с душами гигантов. Творческий заряд, заложенный в них,  — огромной силищи и образует вокруг как бы невидимое магнитное поле, которое притягивает нас, смертных. В одной человеческой оболочке бывает заключен целый океан мыслей, чувств, творческой энергии. Я вспоминаю Маркса. Разве он не таков? Величайшее чудо на свете  — люди. Любовь к ним влечет нас с мужем в Париж, похожий сейчас на пороховой склад перед взрывом. Наше место среди друзой, там, где
занесен нож над всем возвышенным и добрым. В Америке я видела страдания черных рабов, в Европе  — страдания белых рабов, тружеников и бедняков, за которых когда-то поднял меч Спартак. Как много горя еще вокруг. Можно ли оставаться равнодушным, не потеряв при этом самого себя».
        Наконец Красоцкие добрались до столицы Франции. Там они отыскали недавно переехавших из Лиона Жакларов и других членов Интернационала. По совету Дюваля Красоцкие поселились у Стоков, уступивших им одну из двух своих комнат. Катрина охотно перебралась в кухоньку.

        Вскоре Врублевский, быстро сблизившийся с Красоцким, помог ему вступить в Национальную гвардию. Незадолго перед тем генерал Трошю разрешил это польским изгнанникам, запретив, однако, создавать отдельные боевые подразделения. Иностранцы носили французскую форму и служили на равных со всеми французскими бойцами и офицерами началах. Как и молодой здоровый Врублевский, пожилой и болезненный Красоцкий беспрекословно подчинился военной дисциплине и примерно выполнял обязанности национального гвардейца.
        Лиза присматривалась к окружающему и знакомилась с товарищами. Она часто бывала в доме на улице Кордери, где помещался Интернационал.
        С начала войны деятельность Французской секции почти замерла. Мобилизация в армию тружеников, безработица, проследования и аресты пагубно влияли на деятельность интернационалистов. Серрайе сообщал Марксу в Лондон:
        «По прибытии моем в Париж один делегат направил меня в мэрию. Я спросил, где я могу найти Ассоциацию, и мне было сказано в отпет, что в настоящий момент не существует ни отдельных секций, ни федерального совета, что псе члены находились ранее в тюрьме, а затем были разбросаны но различным полкам, некоторые находятся в регулярной армии, другие  — в Национальной гвардии, и вследствие этого Ассоциация разрушена».
        После объявления Республики секция начала оживать, но все же была невелика, и влияние ее стало скорее идейным, нежели организационным. Интернационалисты  — последователи тактики Маркса и Энгельса  — считали, что им следует держаться весьма осторожной политики, вплоть до заключения мира с Германией. Уточняя эту единственно правильную позицию, Энгельс в письме к Марксу указывал, что не следует допускать выступления французских рабочих до окончания войны.
        «Каков бы ни оказался мир,  — писал он,  — он должен быть заключен, прежде чем рабочие смогут что-либо делать. Стоит им теперь победить  — служа делу национальной обороны,  — как им придется взять на себя наследство Бонапарта и нынешней паршивой республики; они будут бесполезно раздавлены немецкими армиями и снова отброшены на двадцать лет назад… Сражаться ради буржуазии с Пруссией было бы безумием».
        Тяга народа к сплочению приводила к созданию различных революционных комитетов и клубов. Но среди рабочих господствовала идейная сумятица и разброд. Два социалистических течения стремились к руководству: бланкисты, надеявшиеся, как всегда, на успех своих заговоров, и прудонисты, утверждавшие, что стихия вынесет их на поверхность. Рабочие нуждались в объединяющей их партии с научно обоснованной программой действий, но еще не сознавали этого. Отсутствие революционной рабочей партии роковым образом повлияло на исход быстро назревающих событий.
        Маркс предвидел это и решительно возражал против восстания, призывая к организации пролетариата и созданию партии.
        Париж представлял необычное зрелище. По вечерам только на некоторых улицах зажигались газовые фонари. Прежней нарядной толпы более не было видно. Весна в этом году задержалась. Голод и холод грозно шествовали по угрюмой, неубранной столице. Истощенные женщины с хилыми детьми, жалкие старики уныло бродили в поисках хлеба, стучались в закрытые булочные, тихо попрошайничали и плакались на свою судьбу. Свирепствовали болезни. Не было лекарств и необходимой врачебной помощи.
        — Проклятье, в такой холод не добудешь даже вороны для жаркого.
        — Все мыши и крысы убежали из города. А жаль. Я убедился, дьявол меня утащи, что они вполне съедобны. Моя старуха отлично поправилась от крысиного бульона, воображая, конечно, что я добыл для нее цыплят. Все дело в вере.
        — О, пакостники, святой боже, о чем вы говорите, какой нечистью только не кормится грешный человек.
        — Когда голоден, следует добавить, достопочтенная Христова невеста.
        — Лучше умереть, чем есть поганых грызунов.
        — Значит, в вашем монастыре еще водится пшеница и сочный кусок телятины. Монахи питаются духовной пищей. Это, говорят, отличный десерт после доброго обеда из трех мясных блюд и кувшина с вином.
        — Оставьте в покое бедную монахиню, она молится за то, чтобы мы были сыты,  — вмешалась в разговор старуха в ротонде из потертого бархата.  — Если бы в правительство были отцы церкви, мы не знали бы горя.
        — Я всегда говорил, что баб нельзя уравнивать в правах с мужчинами. Они темны, как сегодняшнее небо, и наводнят Францию попами и монастырями.
        — Ну, это какая еще баба попадется. В девяносто третьем и сорок восьмом они дрались на баррикадах не хуже нас. Перо Андре Лео  — сущая плетка. А чего стоит Луиза Мишель,  — бой-девка, ничего не боится. Недавно она привела к ратуше три сотни женщин. Все они требовали немедленной отправки на передовые позиции. Ай да отчаянные девчонки! Такая учительница, как Луиза Мишель, обучит отваге и заткнет за пояс любого национального гвардейца.
        — Свобода, та тоже ведь женского рода,  — добавил паренек в блузе.
        — Ловкая защита. Вы, верно, члены Товарищества Рабочих, потомки Марата и Бабёфа? Не так ли?
        Лиза прислушивалась к спорам в очередях у лавок, стараясь проникнуть в то, чем жили в эти дни парижане.
        Однажды на собрании Парижской секции Интернационала она услыхала Варлена. Он произвел на нее неотразимое впечатление. Познакомившись с ним ближе, Лиза записала в своем дневнике:
        «Эжен Варлен, крестьянин по происхождению, рабочий по профессии, интеллигент по самой сущности и глубине ума и сердца. Только человек, сочетающий в себе такие качества, действительно интеллектуально развит и полностью поднялся над животным. Мне кажется, что Варлен обладает мощной и вместе с тем детски чистой, талантливой душой. Говорит ли он с людьми с глазу на глаз, с трибуны или с газетной полосы, переплетает ли книги, руководит ли секцией Интернационала, командует ли отрядом национальных гвардейцев, поет ли в компании друзей  — все у него получается как-то по-особенному, ему одному свойственному: мудро, проникновенно, сердечно. И голова его, большая, мужественная, с выпуклым затылком  — признак несомненной одаренности,  — с густыми волосами и пышной бородой, начинающейся у висков, тоже необыкновенная. Ему всего тридцать два года, а он уже поседел, верно потому, что за свою недолгую жизнь передумал, перечувствовал, переделал столько, сколько другой не успеет и за сто лет.
        Лицо у него спокойное, вдумчивое и печальное. Он похож на древних праведников-воинов с византийских фресок, таких, как Георгий Победоносец, умерщвляющий змия. Мне говорили, что именно он силой своего человеческого обаяния и разума привлек в Парижскую секцию Интернационала не менее трех четвертей ее членов, и теперь она весьма многолюдна. Мне это понятно. Варлен излучает столько тепла и умоет так слушать собеседника и проникнуться его нуждами, что стал необходим людям. Таким самородком вправе гордиться французский пролетариат».
        Эжен Варлен был весьма чтим трудовым людом разных стран. В конце шестидесятых годов женевские строительные рабочие объявили забастовку, требуя прибавки заработной платы. Предприниматели ответили им упорным сопротивлением. Тогда Варлен открыл у себя на квартире подписку в пользу бастующих и поместил об этом объявление в газете. Из рук в руки передавались заготовленные им подписные листы. Текстильщики, литографы, печатники, жестянщики, железнодорожники, металлисты тотчас же откликнулись на призыв переплетчика-интернационалиста. Была собрана весьма значительная сумма, обеспечившая победу рабочих соседней Швейцарии. Мир увидел, что значит солидарность трудящихся.
        Вскоре правительство Наполеона начало судебный процесс против секции Интернационала. В числе многих обвиняемых был и Варлен. Его речь прозвучала на весь Париж.
        — Вы стремитесь,  — сказал он судьям, защищая себя и своих товарищей,  — во что бы то ни стало сохранить существующий порядок, а мы, социалисты, хотим этот порядок изменить… Земля уходит из-под ног богачей! Класс, который до сих пор появлялся на арене истории лишь во время восстаний для того, чтобы уничтожить какую-нибудь великую несправедливость, класс, который угнетали всегда,  — рабочий класс узнал наконец, что именно нужно сделать, чтобы уничтожить все зло и все страдания. С вашей стороны было бы очень благоразумно не мешать его справедливому делу… Буржуазия не может ничего противопоставить рабочим, кроме насилия и жестокости, но насилие только ускорит взрыв…
        Варлен отбыл тюремное заключение и, выйдя на свободу, с еще большим жаром отдался политической борьбе. Долгое время он был последователем теорий Прудона, хотя часто отстаивал и проводил на практике свои взгляды. Но со временем Варлен все больше разочаровывался в прудонизме и приблизился к тому, чему учил Маркс. Человек огромной энергии, он работал до изнеможения на революционном поприще и в этом обретал новые и новые силы. Всякий, кто отдает себя значительному и большому делу, получает мощный обратный приток энергии. Варлен посвятил себя сплочению пролетариев и многого добился. В одной из своих статей он гордо заявил:
        «До сих пор нас третировали, бесцеремонно эксплуатировали, потому что мы были разъединены и бессильны. Теперь с нами начинают считаться… Это эпоха сопротивления! Скоро, когда мы будем все объединены… мы сможем потребовать, фактически и юридически, права пользования всей совокупностью нашего труда  — и это будет справедливо. Тогда паразитам придется исчезнуть с лица земли: если они захотят, им придется стать производителями, полезными людьми».
        Бакунин попытался привлечь Варлена в свои ряды, но потерпел поражение. Талантливый переплетчик не поддержал его, и еще раз вожак анархистов вынужден был убедиться, что Французская секция не поддалась его уговорам и не попалась в сеть интриг, ведущих к мятежу против Генерального совета.
        В 1870 году, выступая перед членами Интернационала в Париже, Варлен произнес знаменательные слова:
        — Мы требуем абсолютного суверенитета народа, прямого народовластия. Мы утверждаем принцип Всемирной Социальной Республики.
        Варлен обрел новые силы, его прекрасный низкий голос звучал уверенно, сутулые плечи нахохлившейся птицы распрямились. Он как бы ощутил у себя крылья. В его походке появилась легкость полета. Страстный революционер познал истинное счастье. Осенью после низложения империи Варлен вступил в Национальную гвардию и был избран командиром одного из батальонов. Он хорошо понимал, что вооруженные рабочие являются единственной могучей силой против контрреволюции. Центральный комитет Национальной гвардии, членом которого стал Варлен, явился первым и подлинным органом народной власти, опирающейся на вооруженный народ.

        Адольфу Тьеру исполнилось семьдесят четыре года. Это был карлик с выпуклым, распиравшим пиджак животом, с жирной угодливой спиной, худыми кривыми ногами. Сморщенное, обвислое, отталкивающее лицо ого о запавшим ртом, крючковатым носом стервятника и сверлящими глазками, скрывающимися под большими очками в черепаховой оправе, отражало злое сердце и ум изворотливый и опасный. Страшное честолюбие и скаредность глодали его смолоду, и вот на склоне жизни он наконец трясущимися, иссушенными руками ухватился за то, к чему стремился всегда,  — получил власть.
        Тьеру было чуждо милосердие, и он оправдывал бесчеловечность в отношении к пролетариям, ссылаясь на то, что политика  — ремесло жестокое.
        Время от времени на поверхности истории появляются такие хваткие, бездушные и беспощадные властолюбцы, сила которых в глубоком презрении к человеческому роду, готовности пользоваться любыми подлыми средствами и в гипнотически действующей на окружающих самоуверенности. Не только люди добрых устремлений, но даже хитроумные честные политики не в состоянии вовремя представить себе истинную сущность таких волкоподобных, лишенных сердца личностей и являются обычно их жертвами.
        Тьер досконально изучил опыт былых контрреволюций. История стала для него тем, чем была бы карта для военного стратега и тактика. Ему нравился кровожадный тупой палач прошлой революции Кавеньяк, но он считал его слишком мягкосердечным и недальновидным. Помня, что в 1848 году убийцей парижских рабочих явилась буржуазная мобильная гвардия, состоявшая из головорезов, подкупленных правительством, Тьер предлагал генералам карательных армий, которые тайно готовил для наступления на Париж, хорошо кормить и всячески угождать солдатам. Один из самых скупых и алчных людей, Тьер, однако, учил, как подкупать, не считаясь с расходами, офицеров, служивших в правительственных частях. Сам исполненный пороков, он глубоко презирал людей и старался развивать и поощрять в них худшие инстинкты и наклонности, чтобы затем использовать их в интересах своих и тех, от кого был зависим,  — имущих классов и финансового капитала.
        Боясь влияния революционных парижан на солдат, Тьер предписал помещать их в строго охраняемые изолированные казармы, чтобы туда не проникал мятежный дух столицы  — газеты и агитаторы Национальной гвардии.
        Тьер нашел опору в немецком канцлере. В огромном, расплывшемся лице стареющего Бисмарка было что-то бычье. Глаза навыкате, с белками, испещренными кровавыми жилками, багровая шея и многоступенчатый массивный подбородок усугубляли это сходство. Он не терпел возражений, легко ярился и долго затем дышал громко и с присвистом. Вероятно, таким же упорным был гуннский вождь Аттила, один из любимейших исторических героев германского канцлера. Бисмарка считали замечательным дипломатом, и он гордился этим.
        — Вся моя дипломатия,  — повторял он сиплым, низким, вырывавшимся точно из пивной бочки голосом,  — в том, что я говорю только то, что думаю.
        Одним из приближенных Бисмарка, неизменно его сопровождавшим в пору франко-прусской войны, был представительный сорокатрехлетний член рейхстага от национал-либералов банкир Иоганн Микель, которому удалось сделать большую карьеру. Бисмарк ценил своего подчиненного за обширные знания и политическую проницательность. Канцлер, обычно недоверчивый, вполне полагался на Микеля и но имел от него секретов, ценя такт, умение молчать и внешний лоск, не переходящий в щегольство, у дельного чиновника. Было в Микеле что-то необычное, чего знающий толк в людях Бисмарк никак не мог объяснить.
        Никто в ставке главнокомандующего в Версале не знал, что некогда, в дни ранней молодости, этот один из довереннейших сотрудников канцлера был деятельным членом Союза коммунистов, учеником самого Маркса.
        После 1849 года Иоганн Микель вместе с немецкими коммунистами  — рабочими Клейном, Фрицем Моллем из Золингена и многими другими  — ушел в глубокое подполье и вол дальше большую и опасную работу по пропаганде жестоко преследуемых идей. Он писал постоянно в Лондон, на Дин-стрит, 28, Карлу Марксу о своих конспиративных связях и действиях подпольщиков, подписываясь полным именем.
        Ветер реакции после процесса кёльнских коммунистов сорвал и смол все, что было непрочного и случайного. Микель начал колебаться не в учении, а в том, следует ли жертвовать жизнью и благосостоянием, которое обрел, выгодно женившись. Он без труда убедил себя, что надежды на победу безосновательны и благоразумнее провести жизнь вдали от обжигающего революционного пламени.
        Катиться вниз легче, нежели подниматься на высоту. В одном случае действует инерция, в другом надо преодолеть препятствия и затратить немалые силы. Микель порвал с прошлым. Отказавшись от идейных дерзаний, он начал преуспевать как чиновник и заслужил доверие Бисмарка, который приблизил его и выдвигал.
        Микель терзался страхом, что Маркс может в любой миг предать гласности его письма из коммунистического подполья с дерзкими выпадами против германского деспотизма и его главы. Но не только боязнь мучила члена рейхстага, стремившегося стать министром. Перестав быть коммунистом, он не смог освободиться от искреннего почтения, которое внушал ему Маркс. По собственному почину свидевшись в Ганновере с вождем Интернационала и предложив свои услуги, он обещал осведомлять его о самом важном из того, что готовит реакция против коммунистического движения. Это Микель оповестил Маркса о грозившем ему аресте в Германии. Всю зиму и весну 1871 года он находился при особе Бисмарка и знал из первых уст обо всех переговорах, происходивших между прусским командованием и правительством Тьера. Понимая, насколько важно Марксу иметь сообщения о планах вторжения реакционеров в Париж, Иоганн Микель тотчас же известил его об этом.
        Возглавив исполнительную власть Франции и продав Бисмарку родину, Тьер, несмотря на старческие недуги, проявлял кипучую энергию. Человеконенавистничество и властолюбие  — могучие рычаги, которыми можно попытаться перевернуть мир. В середине марта Тьер совещался в Версале с членами изменившего народу Национального собрания, а двумя днями позднее он тайно обсуждал в парижской префектуре полиции план контрреволюционного заговора, который должен был кончиться восстановлением монархии Орлеанов. Предполагалось забрать пушки у Национальной гвардии, арестовать членов ее Центрального комитета и разоружить рабочих.
        Поголовное вооружение всех взрослых парижан было проведено еще осенью. Но народ хотел иметь свою артиллерию. На собрании в Бельвиле рабочие предложили отлить пушки, и тут же начался сбор средств для этой цели. Их поддержали трудящиеся столицы, требуя переплавить на оружие колокола и статуи. Любовно называя пушку «Марианной», парижане распевали песню, слова которой были написаны одним храбрым канониром:
        «Моя Марианна родилась на окраине, ее отлили руки парода. Она никогда не будет стрелять против плебеев. И если возродится какой-либо Кавеньяк со своими коварными планами, Марианна будет стрелять во всех убийц свободы».
        Восемнадцатого марта полицейские, жандармы и воинские отряды двинулись на Париж, соблюдая все меры предосторожности, чтобы не быть замеченными горожанами. Этой операцией руководил верный Тьеру, не рассуждающий генерал Винуа.
        Солнце еще не появлялось, и только зеленоватые предрассветные лучи едва освещали серый небосклон, гася ночные звезды. На одной из улиц Монмартра семеро национальных гвардейцев охраняли пушки и митральезы, принадлежащие парижским рабочим. Заслышав шаги, караульный взял на изготовку ружье и выкрикнул: «Кто идет? Ни с места!» В ответ ему раздался выстрел. Смертельно раненный часовой упал на влажную землю. К нему подбежала стоявшая на посту девушка с большим, бледным, добродушным лицом. Это была хорошо известная парижским рабочим республиканка Луиза Мишель. Она перевязала умирающего товарища и, пряча оружие под развевающимся суконным плащом, бросилась прочь, чтобы поднять скорее тревогу и оповестить город о вероломном нападении.
        — Измена, братья, измена, на помощь!  — отчаянно кричала, спускаясь с возвышенности и стреляя, чтобы привлечь внимание национальных гвардейцев, стороживших артиллерийские парки поблизости, отважная и бдительная дочь народа.
        В это время войска Винуа захватили врасплох несколько городских холмов. Солнце медленно всходило. Каратели изо всех сил торопились вывезти захваченные орудия, но им не хватало упряжек. Пришлось стаскивать пушки вниз по отлогим неровным улочкам. В это же время начался контрреволюционный поход на другие районы столицы. Не встречая сначала значительного сопротивления, генералы Тьера подвигались в глубь города. Они распространили по телеграфным проводам хвастливые сообщения о своей мнимой победе. В ночной темноте их агенты расклеили по всей столице сообщения о разгроме Национальной гвардии. Однако торжество контрреволюции было преждевременным.
        Город проснулся внезапно, шумно. Кое-где домохозяйки, направлявшиеся за покупками и по воду, первые обнаружили захват орудий. На ходу бросив корзинки, ведра, они побежали к мэрии, громко сообщая о случившемся. Раздался набат. Сколько раз на протяжении многих веков несся над Парижем его протяжный, тревожный призыв. Гневные, грозные звуки колоколов были хорошо знакомы горожанам. Они действовали, как искра, брошенная в стог сена, как вопль матери, защищавшей своего ребенка. В нем всегда звучало предупреждение, сулившее смерть и жизнь, поражение и победу, и неизменный зов к борьбе. Никогда набат не встречал равнодушия в тех, к кому взывал. Ему отвечал нарастающий гул переполненных людьми улиц, топот ног, звон сабель, щелканье ружейных затворов, возбужденный человеческий говор.
        Вскоре к набату присоединился бой барабанов отрядов Национальной гвардии.
        Дети, старики, женщины и мужчины, вооружаясь на бегу, бросились к арсеналам. На Монмартре собрались тысячи людей, готовых ценой жизни спасти пушки  — эту гарантию свободы, защиту от врага. Луиза Мишель с национальными гвардейцами вернулась на Монмартр, чтобы сражаться за революцию.
        Занялся яркий весенний день, пели птицы. Толпа народа окружила солдат Тьера, называя их друзьями, уговаривая не стрелять в своих сестер, отцов, матерей. II солдаты побратались с народом. Они подняли ружья вверх прикладами. Тщетно офицеры и генералы приказывали стрелять по толпе. Только полицейские попробовали подчиниться таким распоряжениям, но народ и подступившие со всех сторон национальные гвардейцы не допустили кровопролития. Они разоружили жандармов и офицеров и отправили в тюрьму генералов, командовавших наступлением на революционный Париж. Отныне рабочие, ремесленники и их гвардия перешли от обороны к нападению. Отпор коварной провокации Тьера осуществили труженики с помощью Центрального комитета Национальной гвардии. Победа народа была полной. Впервые в истории трудовой люд стал властелином Парижа.
        Первая пролетарская революция была подобна вулканическому извержению или шторму, силу которых не легко предвидеть.
        Народное восстание 18 марта возникло стихийно. Оно не подготавливалось какой-либо революционной организацией, не имело единого руководящего центра. Это был единодушный отпор парижского трудового люда и сочувствующей ему интеллигенции исконному своему врагу  — реакционной буржуазии, замышлявшей коварное уничтожение революции. Однако одного порыва и отваги было бы недостаточно для победы. Нужны были сплоченность рядов, согласованность действия, умелая тактика, быстрота ответного нападения. Все это обеспечил Центральный комитет Национальной гвардии  — первое революционное правительство рабочего класса. Десять дней, до передачи всей власти избранной народом Коммуне, Центральный комитет Национальной гвардии осуществлял руководство революционным Парижем.
        Члены Центрального комитета не были чем-либо знамениты, но всех их знали, уважали, любили в среде рабочего класса, откуда они в большинстве своем вышли.
        Правительство бежало в Версаль. Глава исполнительной власти Тьер в карете с занавешенными стеклами под охраной тайком выбрался из столицы.
        Утром 19 марта тысячи парижан прочли с радостным волнением афиши, подписанные Центральным комитетом. В них сообщалось, что назначаются выборы в Коммуну, которой Центральный комитет передаст затем всю власть в столице.
        «Граждане! Народ Парижа освободился от гнета, которому старались его подчинить… Париж и Франция должны совместно заложить основы республики, единодушно одобренной со всеми ее последствиями,  — единственной формы правления, которая навсегда положит конец эре нашествия и гражданских войн.
        Осадное положение отменено. Народ Парижа приглашается в свои секции для организации коммунальных выборов. Безопасность всех граждан обеспечена Национальной гвардией».
        Телеграф, префектура, здания министерств  — все перешло в ведение Национальной гвардии. Был светлый солнечный воскресный день. Жители окраин, рабочие встретили его как долгожданный счастливый праздник. Бульвары, площади, улицы были особенно людны. Слышались песни, музыка, смех. Над ратушей развевался красный стяг.
        В тот день Варлен и несколько десятков национальных гвардейцев без всякого сопротивления завладели министерством финансов. Они прошли в кабинет бежавшего в Версаль министра, вызвали чиновников и потребовали точного отчета о наличии денег в сундуках, хранившихся в особых подвалах. Им назвали ложную цифру и заявили, что ключи от сейфов, где хранится валюта, находятся в Версале. И тут-то делегаты Центрального комитета проявили роковую уступчивость и непрозорливость.
        Варлен, как и Жаклар, еще надеялся на примирение с Версалем и просил денег из банка только на самые неотложные нужды. Необходимо было выплатить жалованье национальным гвардейцам. После долгих переговоров управляющий согласился выдать необходимую сумму под расписку  — всего один миллион, да еще ассигнациями. В банке хранилось около двух с половиной миллиардов франков. Через несколько дней Варлен потребовал еще одного необходимого Коммуне миллиона. Ему отказали. Лишь после настояний и весьма, впрочем, умеренных угроз маркиз де Плек, заместитель управляющего банком, согласился выдать эту незначительную для казны сумму.
        Поведение руководителей революционного движения Парижа крайне озадачило и обеспокоило Маркса и его друга.
        «Труднее всего,  — писал Энгельс,  — понять то благоговение, с каким Коммуна почтительно остановилась перед дверьми французского банка. Это было также крупной политической ошибкой. Банк в руках Коммуны  — ведь это имело бы большее значение, чем десять тысяч заложников. Это заставило бы всю французскую буржуазию оказать давление на версальское правительство, чтобы заключить мир с Коммуной».
        В дни, когда закладывался фундамент Коммуны, были допущены и другие непоправимые политические просчеты. Группа мэров явилась в ратушу, и один из них задал Варлену вопрос:
        — Что вы, собственно, хотите? Удовлетворитесь ли вы все согласием на выборы нового муниципалитета?
        Варлен ответил, не задумываясь:
        — Да, мы хотим избрания Коммуны, как муниципального совета. Но этим еще не ограничиваются паши требования, и все вы это прекрасно знаете! Мы хотим коммунальных свобод для Парижа, уничтожения префектуры полиции, права для Национальной гвардии самой выбирать всех своих офицеров, в том числе и главнокомандующего, полного прощения неоплаченных квартирных долгов на сумму меньше пятисот франков и пропорционального снижения прочих долгов за квартиру, справедливого закона об уплате по векселям; наконец, мы хотим, чтобы версальские войска отошли на двадцать миль от Парижа.
        Муниципальные власти резко и окончательно отказались согласиться даже на такие весьма умеренные требования. Реакционеры разных мастей вопили, что они не признают Центрального комитета и единственной законной властью для них в Париже является собрание мэров и прежних депутатов. До глубокой ночи, пять часов подряд, шел отчаянный спор между представителями Центрального комитета и мэрами. Варлен, но ложившийся спать уже несколько ночей, вконец измотанный, не заметив хитроумной ловушки, уступил с незначительными оговорками. Выйдя из прокуренной, душной комнаты и придя в себя на свежем воздухе, в тиши безлюдной улицы, он тотчас же понял, что оступился. Придя к товарищам, он назвал свое поведение ошибкой и предложил ответить на притязания мэров и депутатов отказом. Но ничего так и не было сделано.
        Варлен, как и многие парижские пролетарии, был все еще в плену пагубных иллюзий, порожденных естественным патриотизмом. Страну окружали немецкие войска. Многие революционеры боялись повредить родине, развязав братоубийственную гражданскую войну в столь трудную пору, когда враг стоял на подступах к столице. Они не понимали, что Тьеру и французской буржуазии Бисмарк и его армии были значительно ближе и дороже, нежели французские пролетарии. Нет ничего более беспощадного, чем ненависть классового врага.
        Очень скоро для Варлена и его единомышленников настала пора прозрения. Но многое было уже непоправимо упущено. Тем не менее управление Парижем принадлежало трудящимся. Коммуна впервые в истории являла миру подлинное народовластие.
        Жан Сток с несвойственной ему суровостью требовал, чтобы Жаннетта и Катрина не принимали участия в быстро растущем женском движении, не посещали стихийно появившихся клубов, не учились там перевязывать раненых и управляться с оружием. С той поры, как подростком в 1848 году Жан вынес окровавленную, тяжело раненную Жаннетту с баррикады, он считал революционную борьбу делом мужчин. Попросту он боялся за жизнь жены и сестры и хотел уберечь их от опасности, удерживая дома.
        — Что бы вы ни говорили, а для вас это опасно,  — упрямо твердил он, видя, что Жаннетта и его сестра одеваются, чтобы вместе с Лизой Красоцкой отправиться в клуб.  — Я не могу быть спокоен на своем посту из-за вашего сорочьего собрания. Вы мешаете нам, мужчинам, спокойно защищать революцию.
        — Всякие я видывала сорта мужского эгоизма, но вам удалось вывести новый вид. Не хотите, оказывается, беспокоиться? Жаннетта и Катрина не дети и не вещи,  — запротестовала Лиза.
        Жаннетта, лукаво улыбаясь, завязывала в это время ленты капора под подбородком.
        — Дайте ему высказаться, госпожа Красоцкая,  — попросила она.
        — В таком случае я действительно выложу вам свои мысли на этот счет. И обдумывал я их не одни раз, а поэтому уверен в своей правоте. Женщине самой природой велено быть при доме, вносить в него уют, тепло. Ее дело смягчать нас и не противоречить, жить сердцем, а не сухарем-разумом. Мужчина, по-моему, в мир пришел работником и воином, а женщина  — только его подругой, хранительницей очага. Она первая сказала слово «мир», и хвала ей за это.
        — Вот потому, что ты сказал, нам и надо немедленно идти,  — твердо заявила Катрина, направляясь к двери.
        — Нет, дай ему все сказать,  — остановила ее Жаннетта.  — Он сегодня речист, как, бывало, шарманка Ламартин. Нынче так красиво и гладко и не говорят уже больше.
        — Нечего ухмыляться. По-моему, женщина мужчину-зверя сделала человеком. Она  — основа цивилизации.
        — Ученые объясняют все по-иному. Этак вы и Еву припомните. Но ведь она же совратила Адама,  — заулыбалась Лиза.
        — Женщина вдохновила первого поэта, художника, музыканта. Я сам читал об этом,  — заупрямился Жан.
        — Чепуха! Все создал труд, руки, горб человека. А женщина вовсе не всегда и но у всех была нарядной игрушкой. Вы рассуждаете, как истый прудонист,  — холодно заявила Лиза.  — Прудон провозгласил, что место женщины в семье. Незачем называть себя последователем учения Маркса.
        — Ну, пусть так, может, я и не прав. Вы ученее меня, конечно, но не станете же вы отрицать, что именно женщина родит и растит детей. Хватает ей дела на свете. Я ведь не мешаю Жаннетте и Катрине читать, учиться. Наоборот. Чем могу, помогаю, но назначение женщины  — беречь семью, холить…
        — Мужа,  — воскликнула весело Катрина.
        — Скажите-ка вы, деспот, откуда же тогда взялись отряды амазонок, не только в древней истории, но и в первой революции?  — напомнила Лиза.
        Она хотела рассказать о матриархате и легендарных воительницах древненемецкого эпоса, но воздержалась, чтобы не помешать дальнейшему спору и дать друзьям высказаться. «Все эти люди живут сейчас сердцем. Тем лучше»,  — подумала она, догадавшись, что Жан, предвидя тяжелую кровавую борьбу, не хочет подвергать женщин смертельной опасности.
        — Не хочу я знать о женщинах-солдатах. Были такие. Сам видел в детстве. Одно мне ясно  — мужчина и женщина различны по самой своей природе. Вот пример. Лотом ездили мы с Жаннеттой в Медон и гуляли по полям. Стоило ой увидеть васильки, и, право, она начинала плясать и радоваться, как младенец, пока не наберет букет этих сорняков. Для нее это цветок, а для меня вредное растение, которое надо выполоть.
        Все три женщины громко рассмеялись.
        — Чудак же ты. Восстал против цветов, на красоту осерчал. Вот тоже жалкий признак мужественности. Повелители наши, это вы выстроили тюрьмы, выдумали плаху, гильотину, кандалы, вериги, войны,  — поддразнивала брата Катрина.
        — Пусть так, и все же ваше дело не ружья, а корыта, сковороды, чугуны.
        — Ты смеешь говорить мне такое?!  — вдруг сильно побледнев, вскричала Жаннетта и грозно двинулась к мужу.  — Нет ничего более жалкого, неблагодарного и тяжелого, чем труд домашней хозяйки. Целые дни точно таскаешь воду в решето. Ничего не остается, кроме усталости, огрубевших рук и морщин. Уберешь, бывало, квартиру, точно вылижешь пол языком, и вот пришли люди, ушли, и снова везде пыль и грязь. Стряпаешь, обжигаешься, и, глядь, уже снова на столе грязные миски, жбанчики и кастрюли. Вертишься как юла, а нет следа от твоего старания и постоянной потуги. Ничегошеньки нет. Да я бы женщине-домохозяйке, рабе кухни и дома, памятник воздвигла. Но теперь настало другое время, и не только для тебя, но и для меня.
        — Вы правы, Жаннетта,  — сказала Лиза.
        — Я для революции не чужая,  — снова зажглась гневом Жаннетта.
        Она сорвала с себя кофточку и обнажила плечо и грудь, изуродованные глубокими рубцами от ран, полученных в июне 1848 года. Это она, Жаннетта, выхватила тогда багровое знамя, выпавшее из рук убитого мужа, и подняла его над баррикадой.
        — А твоя мать Женевьева,  — продолжала она, тяжело дыша от волнения,  — пусть земля ей будет пухом, разве после многих лет мучений не нашла твоего отца во время восстания «Общества времен года», в котором оба они принимали участие. Стыдись за свои мысли ты, мужчина, красней перед памятью самой скромной героини, какая была когда-нибудь на свете. А разве мало таких?
        Жаи стоял, совершенно сраженный.
        — Прости, Нетта,  — сказал он, обнимая жену.  — Я тебя знаю, ты отчаянная, как сама Жанна д’Арк. Если ты погибнешь, мне делать на свете нечего. Я и без тебя отомщу за отца, за многих мучеников наших и буду драться один за нас двоих. Впрочем, не мне тебя учить. Делай, как сама знаешь.
        — А я было хотела уже говорить о тебе в секции Товарищества,  — пошутила Жаннетта,  — и даже, чего доброго, сообщить самому Марксу, какой ты притеснитель. То-то похвалил бы тебя этот великий человек. Пойми же наконец: мы друг другу в борьбе не помеха, а помощь. И, главное, запомни: не для того я поступилась разумом и, будучи на десять лет тебя старше,  — Жаннетта горестно вздохнула, но тут же сделала движение рукой, как бы отбрасывая досадную помеху,  — пошла за тебя замуж, чтобы остаться снова вдовой.  — И незаметно для себя она выговорила те же слова, которыми свыше двадцати лет назад клялась своему погибшему на баррикаде другу:  — Где ты, Жан, там и я, твоя Жаннетта. В жизни и смерти мы всегда будем вместе…
        Лиза, отвернувшись к окну, с нарастающим волнением слушала этот необычный словесный поединок, окончившийся столь трогательно.

        Случилось так, что вместе с приходом к власти народа в Париже утвердилась весна, ясная, теплая. Все зацвело Народ днем и ночью толпился на улицах.
        Много раз в человеческой истории революции начинались в самом конце зимы, в первые весенние месяцы. И природа торжествовала победу возрождения вместо с людьми. Но никогда радость людей не была столь пламенна, безудержна, пьяняща, как в эти дни второй половины марта в Париже. Угроза, нависшая со всех сторон, не уменьшала, а усиливала энтузиазм парода, обретшего наконец полную свободу. Все затаенные силы народа выявились, и лихорадочно заработали руки и мозг огромной массы людей.
        Члены Центрального комитета Национальной гвардии работали без сна и отдыха. Они постоянно собирались в ратуше  — в зале, прозванном голубым из-за поблекшего небесного тона штофа на стенах и росписи на потолке, изображавшей небо и порхающих амуров,  — чтобы сообща обсудить, как встретить во всеоружии наступление врагов.
        Первые дни взятия власти рабочими кое-кто, в том числе медик Жаклар и переплетчик Варлен, еще помышлял о том, но предложить ли переговоры и некоторые уступки Тьеру. Подобные настроения встречали бурный отпор, так как версальцы, несомненно, воспользовались бы этим, чтобы вероломно обмануть парижан. Пропасть между Парижем и Версалем стала непроходимой и соглашение невозможно. Красоцкий и Сток были в этом так же убеждены, как и Анна Васильевна Жаклар. Зная своего мужа, воля которого то крепла, то ослабевала, она использовала все свое влияние, чтобы поддержать его духовные силы и уничтожить малейший признак колебания.
        Такие дальновидные революционеры, как отважнейшие из отважных Ярослав Домбровский, Луиза Мишель, не были спокойны и с первых дней завоевания рабочими власти настаивали на немедленном окружении и уничтожении осиного гнезда реакции. Луиза Мишель, прозванная коммунарами «Красной девой Монмартра», мечтала разделаться с Тьером, уничтожив этого страшного змия реакции.
        — Я, которую обвиняют в беспредельной доброте,  — говорила она,  — я, не бледнея, как снимают камень с рельсов, отняла бы жизнь у этого кровавого карлика.
        Опасения Домбровского и Луизы Мишель, что реакция в Версале окрепнет, разделяли в Лондоне Маркс и Энгельс. К несчастью, предвидение это начало сбываться. Значительно усилившаяся благодаря помощи пруссаков версальская армия вскоре попыталась напасть на столицу. С тех пор гражданская война, сначала вокруг города, а затем и в самом Париже, более не затихала.
        Двадцать восьмого марта Центральный комитет Национальной гвардии передал свои полномочия избранной свободным голосованием Парижской коммуне. Это новое правительство трудящихся состояло из восьмидесяти шести человек, в большинстве своем рабочих.
        Прекрасным было торжество, сопровождавшее провозглашение Коммуны. Во всей истории человечества незабываемо величественны, красочны, великолепны революционные праздники. В эти часы всегда находят самое полное выражение слова «братство» и «равенство». Люди переступают колючий барьер одиночества, в порыве радости и надежды они душой постигают то лучшее, о чем тоскуют всегда,  — единение, любовь.
        Площадь у городской ратуши была с утра запружена толпами вооруженных людей. Перед деревянным возвышением собрались члены Коммуны. Широкие алые ленты, перетянутые через плечо наискось мундиров и пиджаков, служили знаком их почетного сана. Играла музыка. Казалось, что начался военный парад армии, уходящей на фронт. Поблескивали на солнце штыки меж трепетавшими от ветра ярко-красными, с золотой бахромой знаменами. Прижатые друг к другу ружья колыхались, как густые камышовые заросли. Солнце золотило жерла пушек на лафетах. Речей не было. Под грохот орудийных салютов и дробь барабанов шли батальоны Национальной гвардии. Женщины махали им пестрыми флажками и букетами шелковых багровых гвоздик. Пение «Марсельезы» сливалось со звуками оркестров. Люди держались за руки и улыбались друг другу.
        — Да здравствует Коммуна!
        Теплый ветер приносил запах молодых трав и плодоносной земли.
        — Да здравствует социальная революция!
        Этот клич несся с неба, вызывая откровенный испуг и досаду у тех немногих новоизбранных членов Коммуны, которые принадлежали к партиям буржуазных республиканцев.
        Измена с первых дней победы народа притаилась в Париже и сразу же начала исподволь подтачивать Коммуну.
        Некоторые мэры и депутаты, получив указания от Тьера, намеренно затягивали переговоры о мире, чтобы дать окрепнуть версальской армии и усыпить бдительность парижан.

        Едва весть о событиях в Париже достигла Лондона, Генеральный совет Интернационала по предложению Маркса направил в столицу Франции, так же как ранее Огюста Серрайе, Елизавету Томановскую, под именем Дмитриевой, в качестве своего агента. 29 марта 1871 года она благополучно добралась до Парижа, побывав прежде в Женеве, где передала поручение Маркса по поводу бакунинского «Альянса» всем Швейцарским секциям Интернационала.
        С первых дней появления в осажденном оккупантами и французскими контрреволюционерами городе Дмитриева, пренебрегая опасностью, ринулась на борьбу с врагами Коммуны. Вместе с неустрашимыми Луизой Мишель, Андре Лео и Анной Васильевной Жаклар обратилась она прежде всего к женщинам-труженицам:

        «Гражданки Парижа! Париж подвергнут блокаде, Париж подвергнут бомбардировке. Гражданки, где наши дети, наши братья и наши мужья?
        Слышите ли вы рев пушек и священный призывный звон набата? К оружию! Отечество в опасности!
        Чужеземец ли предпринял нашествие на Францию? Легионы ли объединившихся европейских тиранов убивают наших братьев, надеясь уничтожить вместе с великим городом даже память о бессмертных победах, купленных ценой нашей крови?
        Нет, эти враги, эти убийцы народа и свободы  — тоже французы!
        Это братоубийственное безумие, овладевшее Францией, эта смертельная борьба  — финал вечного антагонизма между правом и силой, трудом и эксплуатацией, народом и его палачами!
        Наши враги  — все те, которые всегда жили нашим потом и жирели от нашей нужды…
        На их глазах народ восстал, восклицая: «Нет обязанностей без прав, нет прав без обязанностей!» Мы хотим труда и права пользоваться его плодами… Не надо эксплуататоров, не надо хозяев… Труд и благосостояние для всех, самоуправление народа. Коммуна, будем жить и работать свободно или умрем в борьбе!
        И вот страх предстать перед народным судом побудил наших врагов к величайшему вероломству  — гражданской войне!
        Гражданки Парижа, потомки женщин Великой революции, которые во имя народа и справедливости отправились в Версаль и привели пленным Людовика XVI, мы, матери, жены и сестры французского народа, допустим ли мы, чтобы нужда и невежество сделали врагов из наших детей, чтобы отец восстал на сына и брат на брата, чтобы они убивали друг друга у нас на глазах по прихоти наших притеснителей, сперва предавших Париж пруссакам, а теперь желающих его уничтожить!
        Гражданки, перчатка брошена, мы должны победить или умереть. Пусть женщина, думающая: «Что мне в торжестве нашего дела, если я должна потерять тех, кого люблю», поймет, что есть единственное средство спасти тех, кто ей дорог,  — мужа, поддерживающего ее, или дитя, в котором она видит всю свою надежду,  — это принять деятельное участие в завязавшейся борьбе…
        Горе матерям, если народ будет еще раз побежден. Их сыновья заплатят за поражение, ибо участь наших братьев и мужей уже решена и реакция разгуляется вволю!.. Ни мы, ни наши враги не хотим милосердия.
        Гражданки, решимся! Соединимся и тем поможем нашему делу! Будем готовы к защите и мести за наших братьев! К воротам Парижа, на баррикады, в предместья  — все равно куда! Будем готовы в нужный момент прийти им на помощь! Если негодяи, расстреливающие пленных и убивающие наших вождей, дадут залп по толпе безоружных женщин  — тем лучше! Крик ужаса и негодования всей Франции и всего мира завершит то, что мы начали. А если оружие и штыки разобраны нашими братьями,  — на нашу долю достанется булыжник мостовой, чтобы сразить изменников.
        Группа гражданок».

        Оставшиеся в Париже аристократы попытались свергнуть Коммуну. Сразу после ее провозглашения, 22 марта, господа из фешенебельных кварталов столицы, пряча под одеждой пистолеты и взрывчатку, предприняли под видом «безоружной демонстрации» попытку неожиданно захватить штаб Национальной гвардии. Предводителем восстания был барон Жорж Дантес-Геккерен  — сенатор империи Наполеона III и отъявленный враг Интернационала. Рабочая гвардия, открыв ружейный огонь, заставила аристократов разбежаться. Дантес скрылся.
        На защиту Парижской коммуны поднялись тотчас же десятки тысяч женщин-работниц и немало интеллигенток. Андре Лео, Луиза Мишель, Лиза Красоцкая открывали женские клубы и женские союзы, создавали «наблюдательные комитеты», благотворительные общества помощи детям, старцам, больным, преследовали подозрительных граждан, тунеядцев и хулиганов.
        Луиза Мишель неизменно вызывала у Лизы чувство восхищения. В ее неправильном лицо было нечто большее, нежели красота. Оно светилось внутренним светом и отражало редкую душевную силу. Такие люди по гнутся.
        Луиза родилась в деревне Домреми в департаменте Верхней Марны. Точно так же называлось село в Вогезах, где родилась легендарная Жанна д’Арк. Обе эти столь разные и вместе с тем чем-то очень схожие девушки были дочерьми крестьян. В характере Луизы Мишель была та же потрясающая целеустремленность, правдивость, неустрашимость и неистовая отвага, что и у средневековой французской героини. В одном из своих стихотворений Луиза восклицала:
        «Придите, братья, придите! Сейчас даже пытка  — наслаждение, и даже виселица прекрасна… Кто среди нас не отдаст сто раз свою кровь за святое дело? Придите, великие сердца, придите, пылающие души! Придите все, кто умеет умирать!»
        Мечтательная, экзальтированная, росла она в старинном замке, где мать ее была прислугой, зачитывалась книгами о Великой французской революции. Сен-Жюст являлся ей во сне. Она писала стихи о том, как мужественный якобинец призывал ее к действию, к борьбе за права человека. Она рано нашла свое призвание. Это было участие в революции.
        Когда в сентябре была провозглашена Республика, учительница Мишель восприняла ее как призыв к действию.
        Она писала стихи о «красных гвоздиках»  — символе республики.
        Тогда настал предел народного терпения.
        Сбирались по ночам, толкуя меж собой,
        И рвались из оков, дрожа от возмущения,
        Как скот, влекомый на убой.
        Империи пришел конец! Напрасно
        Тиран безумствовал, воинственен, жесток  —
        Уже вокруг гремела «Марсельеза».
        И красным заревом пылал восток!
        У каждого из нас виднелись на груди
        Гвоздики красные. Цветите пышно снова!
        Ведь если мы падем, то дети победят!
        Украсьте грудь потомства молодого!

        — В период величайшей борьбы мне необходимо оставаться свободной,  — заявляла она, когда к ней сватались.
        Лишь одно огромное чувство сопутствовало ей всю жизнь. Подобно шекспировскому герою Кориолану, она беззаветно любила свою мать, и судьба этой старушки часто бывала для нее важнее собственной.
        Особенно значительной была работа женщин в отряде красных санитарок и в госпиталях. Этим плодотворно занимались Анна Жаклар, Жаннетта и Катрина Сток. Преобладание работниц во всех женских организациях придало им социальный и боевой революционный характер.
        Лиза, Жаннетта, Катрина и Анна Жаклар с сумками сестер милосердия часто бывали на редутах и воинских постах. Они дежурили в лазаретах, устроенных наспех в особняках знати, составляли вместе с другими своими подругами воззвания:
        «Сестры милосердия Коммуны заявляют, что не принадлежат ни к какому обществу. Вся жизнь их принадлежит революции, их долг заключается в том, чтобы на самом поле боя перевязывать раны, нанесенные отравленными пулями версальцев, а в случае необходимости браться за оружие, подобно другим».
        Среди деятельниц Парижа образованных женщин было не так уж много, а нужда в них становилась с каждым днем больше. Открывались школы, клубы. Народ жаждал учиться, рвался к знаниям.
        Лиза Красоцкая не только оказывала медицинскую помощь бойцам. Она выполняла немало различных поручений секции и женских клубов. Дома она почти не бывала, мужа видела крайне редко. В апреле она стала членом Комитета бдительности 18-го округа и вместе с Анной Жаклар повела наступление на уличную проституцию и монахинь, которые, как саранча, расползлись по столице, вели злобную агитацию против Коммуны и приносили сознательный вред раненым в госпиталях, куда проникали под видом сестер милосердия.
        Несколько недель Лиза работала в редакции газеты «Коммуна», где занималась правкой статей. Там же часто бывала жизнерадостная, вдохновенная, порывистая Андре Лео. Она печатала в газете свои статьи-воззвания к народу, краткие и доходчивые. Красоцкая восхищалась ее публицистическим дарованием и неутомимой энергией.
        «Земля  — крестьянину, орудия труда  — рабочему, работа  — всем,  — писала Андре Лео.  — Не должно быть ни работы без отдыха, ни отдыха без работы».
        — А сами вы отдыхали сегодня?  — спросила Лиза Андре Лео, прочитав ее призывы.
        — Что вы, сейчас не до этого, для нас  — только работа, работа и работа. Отдых наступит после победы.
        Сама Лиза сотрудничала в редакции, принимала жалобщиц в Комитете бдительности, дежурила в госпитале, выступала в женских клубах «Избавление» и клубе «Гражданок  — защитниц Парижа» с докладами об обязанностях женщин в дни осады Коммуны, пропагандировала там идеи Интернационала, организовывала с Дмитриевой, Мишель и Жаклар женские трудовые объединения, вооруженные женские батальоны и обучала отряды санитарок.
        Одной из замечательных черт Парижской коммуны была видная роль, которую играли в ней женщины. Революционный шквал бросил их в политику с улицы вместе с вооруженными толпами, они становились во главе клубов, выступали в представительных собраниях, блеснули литературными талантами, ораторским дарованием, историческими и философскими познаниями.
        Участницы революционного движения немедленно сделали из лозунгов демократии естественные выводы: «Политическое равноправие означает политические права для женщин. Нужно потребовать признания этого принципа мужчинами».
        Женщины  — жены городских бедняков из рабочей и ремесленной среды, прислуги, полудеклассированная женская голытьба  — жестоко ненавидели не только императорский двор, богатую буржуазию и спекулянтов, наживающихся на голоде и войне. Их движение далеко вышло за рамки феминизма. Когда нужно было дать отпор контрреволюции, женщины бунтующего Парижа немедленно заявили о своей готовности вооружиться и сражаться с врагами. Днем в садах, на пустырях они учились стрелять, владеть кинжалами и шпагой. Юная коммунарка училась перевязывать раны, заставляя подругу изображать воина. Мальчики на улицах играли в патриотическую войну, девочки участвовали в качество санитарок. Дети от восьми до четырнадцати лет учредили клуб, и одна из девочек, ростом чуть повыше табурета, на который взбиралась, чтобы ораторствовать, сожалела, что по молодости не может защищать Коммуну. Она обещала плести лавровые венки для коммунаров, возвращающихся с победой.
        На окраинах Парижа в душных каморках тысячи женщин стирали бинты, щипали корпию, шили обмундирование для бойцов, читали газеты и прокламации, баюкая детей, напевали шуточные революционные песни:
        Когда сильные дерутся,
        Тумаки всегда достаются рабочему классу.
        Если мы заплатим квартплату,
        Мы дважды окажемся жертвами войны.
        Принимая во внимание,
        Что у граждан нет средств для уплаты за квартиру.
        Пусть домовладельцы пошарят в карманах,
        Никто не заплатит им квартплату.

        На рассвете изможденные жены рабочих, подмастерьев, мелких ремесленников бежали в очередь за хлебом, за мылом, за сахаром и солью. Дома, без присмотра, оставшиеся некормленными, отчаянно ревели дети, и их крик матери чуяли у дверей булочной.
        Весеннее солнце освещало одну из окраинных улиц революционного Парижа, булочную с покривившейся вывеской, полусонных федератов, еще не вставленное после 18 марта стекло витрины и женщин, прислонившихся к стене дома, сидевших на серых камнях мостовой в ожидании ничтожно малой получки хлеба.
        — Вчера Варлен правильно говорил в Коммуне о Клюзере,  — говорит одна из женщин.  — Много еще изменников среди нас, нечего с ними церемониться.
        — Что ни говори, а при Наполеоне куда лучше жилось,  — ехидно раздается из «хвоста» очереди.
        — Молчи, чего болтаешь!  — возмущаются несколько голосов.
        — Иди выносить ночные горшки буржуазии и Тьеру,  — жестко смеются голодные женщины.
        — Газета Тьера сообщает, что все защитницы Коммуны старые уродины, безобразные ведьмы,  — сообщает старичок с кошелкой, кутавшийся в рваное одеяло.
        — Читал бы лучше нашего «Папашу Дюшена», облезлая обезьяна, а не версальских клеветников,  — зашумели дружно женщины.  — Показать бы им наших девушек, гражданка Крист что ясная зорька, а русская Дмитриева до чего хороша. Позвать бы негодяев в женский клуб нашего округа, то-то бы глаза у них разбежались.
        Стирка на Сене в непогоду, холод и жару, варка пищи у огромного дымящегося очага, плетенье кружев при тусклой свечке или масляной коптилке, мытье полов и посуды, сбор отбросов на рассвете, тяготы нищенской жизни не сберегали женской красоты, тем не менее среди коммунарок было много красавиц.
        Борьба разгоралась: вдохновенная, упорная, беспримерно героическая  — у коммунаров; подлая, основанная на подкупе, вероломстве  — у версальцев. По одну сторону фронта находились полуголодные, оборванные люди, терпящие недостаток во всем, начиная с оружия, медикаментов и хлеба, по другую  — сытые, отлично экипированные, вооруженные, озверелые полчища немецких солдат и французских реакционеров. Но коммунары поставили на карту самую жизнь. Ничто не могло сравниться с ними по силе отваги и волн. Они были неустрашимы.

        Уже несколько месяцев Сток командовал батальоном Национальной гвардии. Со времени осады Парижа он не без боли оставил ненужный более паровоз. Столицу окружили внешние и внутренние враги: 18 марта Жан доблестно дрался на Монмартре и с этого времени стал одним из членов Центрального комитета Национальной гвардии.
        Выйдя из дома после шумных семейных дебатов о назначении женщин, Сток, в военной форме, очень его молодящей, насвистывая «Са ира», повернул в сторону бульваров и направился в окружной комитет бдительности. Внезапно к нему подошел Толен. Он, видимо, преднамеренно поджидал давнишнего товарища, с которым поддерживал короткие отношения уже более семи лет с того дня, когда оба они ездили на Всемирную выставку в Лондон, где посетили Маркса. С самого основания Международного Товарищества Рабочих железнодорожник и гравер были в число деятельных учредителей и членов французской ветви Интернационала.
        — Привет и братство!  — сказал Толен громко.
        — Да здравствует Коммуна!  — ответил Сток, вглядываясь в молодую женщину, которая стояла рядом с сухопарым, горбившимся Толеном.
        — Знакомься. Это Нинон, прелестная женщина. Можешь быть уверен, что она смертельно ненавидит буржуазию и Тьера и хочет поскорее всемирной республики,  — добавил чеканщик с наигранной шутливостью, представляя свою спутницу Стоку.
        — Если уж драться, то за республику социальную. Куда вы держите путь?
        — Ко мне,  — вызывающе откинув вуалетку, сказала Нинон.  — Есть кофе и кувшинчик бенедиктина. Лучшего не пил и сам Ротшильд.
        — Не до ликера. Дел у меня по самую макушку. Так вот где ты пропадаешь, Толен? А какой ты был свойский и горячий парень каких-нибудь семь лет назад!
        — Прошу тебя, Жан, зайдем к девочке на полчасика. Окажи товарищескую услугу, я немного запутался, помоги. Надо поговорить по душам,  — попросил Толен.
        Сток нахмурился, помолчал и вдруг согласился. «Надо прощупать, что у него на уме, почему прячется от нас, чем живет, что хочет делать»,  — подумал он и сказал:
        — Дьявол ты, Толен. Никто теперь не знает, с кем ты якшаешься, кому ты служишь.
        — Коммуне,  — с той же неуловимой иронией ответил гравер.
        «Неужели лжет и свихнулся»,  — размышлял Жан и вдруг почувствовал, как Нинон, ластясь, берет его под руку.
        Грубо оттолкнув ее, Сток невольно выругался. «Где ее подобрал Толен и зачем?»  — недоумевал он.
        — Гражданин, как вы обращаетесь со слабым полом!  — притворно рассердилась Нинон.  — Разве мы, женщины, не созданы для того, чтобы украсить вам жизнь? Такой славный парень, а грубиян.
        После недолгой паузы гравер вдруг заговорил патетически:
        — Посмотри, друг, на этот замызганный, темный город, на этот осажденный лагерь бедняков, вооружившихся, нацепивших воинские доспехи поверх рваного нищенского тряпья. И это наш Париж, блестящий, нарядный, прозванный современным Вавилоном, где господствовали роскошь, обжорство и сытое веселье. Я не узнаю тебя, столица Франции, преемница древней Лютеции.
        — Неправда,  — резко возразил Сток,  — никогда Париж не был красивее и на улицах его не царило большего порядка и полной безопасности. По-моему, только сейчас наш город стал по-настоящему прекрасен. Странно, что ты видишь Париж глазами врагов. Так о нем пишут версальские гнусные газетки.
        — Вот мы h пришли,  — прервала Стока Нинон.
        Все трое свернули в низкую подворотню, пропахшую кошками и конским навозом. В глубине был вход в подъезд. По грязной неосвещенной лестнице ощупью они поднялись на третий этаж. Дверь в квартиру оказалась незапертой. Газовое освещение давно не действовало. Нинон чиркнула спичкой и зажгла свечу в ржавом подсвечнике. В прихожей лежали дрова для кафельной печки.
        — Когда-то здесь была консьержка, настоящее пугало для ворон. Но по крайней мере иногда она мыла лестницу и зажигала фонарь. Сейчас эта уродина заседает целыми днями в окружном женском клубе. Она бешеная коммунарка и пробовала меня соблазнить политикой и даже заставить учиться. Я ответила ей, что революция не для красивых женщин. Пусть ею занимаются кикиморы. Для этого незачем иметь изящные ноги и талию.
        — Ты, однако, завралась, кошечка,  — сказал Толен.  — Твоей курносой роже никак не сравниться с личиком Леонтины Сюэтан или очаровательной злючки Ретиф. Эти коммунарки очень хороши собой, а гражданка Жаклар или Дмитриева свели бы с ума самого Тьера, если б только этот старый евнух что-либо понимал в женщинах и красоте,  — заметил Толен.
        — А моя жена или сестра!  — подхватил Жан.  — О них тоже никто не скажет, что некрасивы. Не правда ли, Анри? А обе ярые приверженки Коммуны. Я-то видел, какие миловидные девушки сражались на баррикадах летом тысяча восемьсот сорок восьмого года. Каратели и те терялись, глядя на них. Богини! Я был тогда щенком, а все до мелочей помню. Словно отпечатано в мозгу.
        — Да, жизнь бывает мощным гравером,  — важно подтвердил Толен.
        Нинон принялась на спиртовке кипятить кофе. Жан с удивлением рассматривал ее комнату, всю выложенную многоцветными тряпочками, раскрашенными бумажками, подушечками и пуфиками. Бывший машинист но мог определить, кто же такая Нинон.
        — Сейчас пришло для нас плохое время. Нет настоящего дела. Вот я и принялась читать,  — тараторила между тем Нинон, разливая кофе по прозрачным голубым чашечкам,  — раньше никогда этим не занималась. Ах, какие же жили когда-то дамы! Вот прочла я «Жизнь Нинон де Ланкло», и от зависти даже зубы заболели. И вовсе она не так уж была хороша, но будто бы очень обаятельна и имела чудесный цвет лица.
        — Умом брала,  — зевнул Толен.
        — Представьте, родила сына, и несколько виконтов и герцогов бросили жребий, кому быть его отцом. Права у них были одинаковые. А позже этот сын, не знавший, что Нинон его мать, влюбился в нее и, будучи, конечно, отвергнут, закололся шпагой. Вот это женщина! Девяносто лет жила мадемуазель Нинон в богатстве, и все ее уважали, даже королева Христина была ее подругой. А теперь все не так. Мои подружки, ввиду того что наша профессия в дни Коммуны вовсе не пользуется спросом, обратились в секции, требуя другую работу. Одни теперь учатся на швей, другие еще на кого-то. Но я не на то рождена, чтобы портить зрение, спину и руки работой. Пока есть мужчины, я не сдохну с голода. Кому-нибудь понадоблюсь на часок-другой, не все такие целомудренные дураки, как ты,  — Нинон презрительно фыркнула в лицо Стоку.  — Раз коммунары спят только со своими женами, я проберусь в Версаль,  — там на нас большой спрос. Мне обещал…
        — Молчи, дура, брысь в кухню!  — оборвал Толен.
        Сток, весь побагровев, вскочил со стула.
        — Так вот в какое грязное логово ты меня затащил.
        — Образумься, Жан. Не в ней дело. Я искал места, где бы нам поговорить с тобой наедине. Девка больше не покажется. Выслушай меня, я ведь не о себе, а о тебе хочу говорить. Завтра, на рассвете, с поручением от Коммуны я проберусь в Версаль. Париж что мышеловка. Впереди у нас здесь одна только гибель, виселица или пуля. Войска Тьера состоят из дикой деревенщины. Их не прошибешь словом, этих тупоголовых мужиков, они что темный лес. Вспомни Вандею девяносто третьего года. Я хочу спасти тебя, друг Жан. Идем со мной в Версаль.
        — Подлец,  — прохрипел пораженный Сток,  — Мне ты посмел предложить предательство? Мне, сыну Иоганна Стока, коммуниста? Пьян ты, что ли, или сошел с ума? Вспомни наши сокровенные беседы, Лондон, Маркса. Мечты сбылись. Кто у власти? Люди труда. За что мы боремся? За себя, за рабочих. И ты хочешь бежать? Спасать мерзкую шкуру? Давно уже говорили мне, что ты продажный трус и ищешь, к кому бы пойти в лакеи.
        — Стоп! Не пыхти больше, машинист. Коммуна, пойми, не твой паровоз. Разобьется. Пустая ты голова. А ведь я всегда тебя любил, дурня. Не пройдет и месяца, как Тьер и Бисмарк уничтожат вас всех. А за что, спрашивается, подыхать? Бесполезны все жертвы, бесцелен героизм. Зачем быть перемолотым в этой чудовищной мясорубке? Маленькая горсточка люден, пусть самых, лучших, поднялась против целого мира. Будь уверен, никто не окажет вам помощи. Все вы, коммунисты,  — безумцы, фанатики или слепцы.
        — Молчи, Иуда, я убью тебя собственными руками.  — Жан выхватил оружие, но в ту же минуту из-за портьеры выскочил дюжий парень, тоже в форме национального гвардейца, и вместе с Толеном повалили машиниста на пол. В рот ему воткнули кляп, а руки крепко связали веревками.
        — Я но хотел этого, Жан, но ты вынудил меня и моего друга, который был наготове, образумить тебя должным образом. Теперь лежи и не пытайся помешать нам оставить этот несчастный город до скорой Варфоломеевской ночи. Впрочем, расправа с гугенотами была лишь детской потасовкой по сравнению с тем, что ожидает вас, коммунаров. Вспомни мои слова, когда будешь дрыгать ногами на виселице. Толен никогда не был мечтателем. Я не святой, а реалист, и даже если, чем черт не шутит, стану когда-нибудь большим человеком, заявлю, что был, есть и буду честным республиканцем.
        Толен выкурил одну за другой две сигары.
        — Но надо думать не сердцем, а разумом. Это закон в политике. Коммунистический Париж одинок, и он обречен на гибель.
        Заметив, что Сток пытается освободиться от веревок и кляпа, Толен проверил узлы и сказал с шутливым сожалением:
        — Жаль, что я вынужден говорить один, а не с тобой. Не таращи глаза! Утром кто-нибудь тебя развяжет, и ты сможешь поднять тревогу, сообщить в Комитет бдительности и в Коммуну. Я буду уже в Версале. Там мог бы быть и ты, если бы проклятое Международное Товарищество не внушило тебе дурацкие идеи пролетарской солидарности и прочие вредные бредни, от которых я уже вылечился. Прощай, Жан Сток. Твой отец может гордиться тобой, ты такой же безрассудный, как и он. Скоро вы встретитесь на том свете, оба с разбитыми черепами.
        Заперев дверь на ключ, Толен и его товарищ, не произнесший ни одного слова, покинули душную маленькую комнату проститутки. Нинон также исчезла с ними в тот же вечер.
        С большим трудом поздней ночью Стоку удалось выплюнуть кляп, разгрызть веревки и, разбив окно, выбраться из безлюдной квартиры. Толена в Париже уже не было. А вскоре стало известно, что он, изменив Коммуне, перешел на сторону версальского правительства.
        Сток долго не мог опомниться после случая с Толеном. Трусость и подлый расчет привели чеканщика в лагерь врагов. Как в личном, так и в общественном человек познается в минуты опасности. Толен подло предал революцию и в момент испытания примкнул к версальскому сборищу реакционеров, деятельность которого была направлена на подавление революции. Еще до получения резолюции Федерального совета Парижских секций Интернационала, на основании сообщений лондонских газет о предательстве Толена, Генеральный совет в Лондоне публично заклеймил его позором и заочно исключил из рядов Международного Товарищества Рабочих.
        В том, что Коммуна победит, Сток не сомневался. Разве не были идеи и принципы, ею провозглашенные, разумными и светлыми, несущими благо, проникнутыми самой высокой человечностью. Кто может опровергнуть истину? В числе друзей машиниста в его батальоне было немало масонов, которые поддерживали начинания правительства тружеников. Они говорили:
        — Мы пришли к вам, чтобы вместе строить разрушенный некогда злом великий храм Соломонов, без которого нет божия царства. Это храм добра и мудрости. Называйте его коммунизмом или как хотите, ваше дело, ибо от прозвища не меняется сущность.
        Франция напоминала кратер действующего вулкана. Все, кто стремился построить новый мир на одном маленьком клочке земли, среди бешеной, разбушевавшейся стихии, записывались в Национальную гвардию.
        Чего только не могут люди, охваченные единым стремлением! Несмотря на страшную угрозу  — войну, город, объявивший власть трудового народа, зашевелился, загудел, ожил и десятками, сотнями, тысячами рук стал действовать, отстраиваться, принаряжаться.

        Елизавета Дмитриева, чья романтическая, жаждущая прекрасного душа, нашла в революционном Париже осуществленным свой идеал  — истинное братство, любовь, бесстрашие, освобожденную и высоко парящую мысль, жила только одним  — революцией. Такими были в то время и все коммунары Парижа. Возвышенность и чистота их устремлений мешали им иногда видеть предательство, низость, проникавшие извне. Они доверились Клюзере, другу Бакунина, личному врагу Дмитриевой, которая еще в Женеве заподозрила в нем человека, способного на измену и подлость. Среди руководителей Коммуны оказался шпион Тьера: сын богатого мануфактуриста Барраль де Монто, втершийся в доверие революционеров, зорко следил за деятельностью представителей Интернационала в Париже. В одном из своих донесений он сообщал: «Дмитриева управляла Комитетом женщин, имевшим в каждом округе могущественное бюро, основанное под предлогом ухода за ранеными… Комитет под руководством Дмитриевой работал только для Интернационала. Все документы его клубов имели заголовок «Всемирная республика». Различные социалистические клубы были, по существу, клубами
Интернационала».
        В апреле в официальной газете  — органе Парижской коммуны  — неоднократно публиковались письма в Исполнительную комиссию от имени Центрального комитета гражданок, и в числе подписавшихся неизменно находилось имя Дмитриевой. Женский Центральный комитет просил об организации регулярных отрядов для обслуживания походных госпиталей, готовых в минуты крайней опасности строить баррикады, сражаться на них до победы или смерти.
        Версальцы продолжали сжимать кольцо вокруг Коммуны. Парижане оставались верны себе, опасность не лишала их бодрости и способности веселиться. Нередко на улицах и площадях, в клубах устраивались импровизированные балы, пелись песни и народ лихо плясал при свете факелов под звуки случайного оркестра.
        Театры были всегда переполнены, и никогда артисты не слышали более пылких, искренних изъявлений восторга и столь оглушающих аплодисментов.
        В парижской газете «Папаша Дюшен» особенно часто появлялись злободневные стихи, и тут же они перекладывались кем-либо на музыку. Особенным успехом у коммунаров пользовалась песенка о девушках-бойцах.
        Так изящны и столько в них склада,
        Что любая годна для парада.
        Это лучший во Франции полк,
        Пусть возьмут это тьеровцы в толк.

        Ну и храбры же наши девчонки!
        Носят все, как одна, амазонки.
        На версальцев, сплотясь в батальон,
        Льют свинцовый горячий бульон.

        А гибель неумолимо двигалась к отчаянно сопротивлявшейся столице. В самом начале апреля пал друг Стока  — генерал Коммуны, член Интернационала Эмиль Дюваль. Его смерть была одной из первых трагических страниц летописи великих дней пролетарской революции. Кто не знал после 18 марта в Париже молодого потомственного пролетария. Он был одним из руководителей восстания, военным комендантом и делегатом при префектуре полиции. Дни и ночи не покидал он своего поста, и крохотная его жена с лицом озорного ребенка, с рыжей челочкой, спускавшейся к бровям, как некогда в тюрьмы, приносила ему трижды в день скромную еду, чтобы, как она, смеясь, говорила, он не умер, позабыв о хлебе и воде.
        В конце марта литейщик Эмиль Дюваль был назначен генералом, одним из трех командующих вооруженными силами революционного Парижа. Дюваль был весьма сметлив, умен и, главное, никогда не знал чувства страха. Новое звание он носил с достоинством и не щадил себя. Во время похода на Версаль Дюваль командовал одной из колонн, был взят в плен и вместе с двумя другими офицерами Коммуны приговорен к смерти.
        Этот храбрый воин никогда не винил в своих промахах никого, кроме себя самого. Схваченный врагами, обезоруженный, избитый, он думал о том, что расплачивается за неумение предусмотреть опасность и командовать. Эта мысль так мучила его, что он не замечал короткой дороги, которая вела его к месту казни. Он старался принять смерть мужественно и поддержать своим примером батальонных командиров, ведомых с ним вместе на расстрел. Пленников подвели к стене крестьянского дома, на фасаде которого висела вывеска «Дюваль-садовник».
        Это странное совпадение, подумал смертник и попытался улыбнуться.
        «Мы тоже ведь были садовниками, да только не пришлось дожить до той поры, когда семена паши дадут всходы»,  — мелькнуло в сознании Дюваля. Он почувствовал приступ страшного отчаяния от того, как бессмыслен его конец. Не увидеть победы Коммуны, умереть у порога…
        Понимая бесцельность сопротивления под дулами десятка наведенных ружей, три пленных борца покорно сбросили мундиры и прижались к холодным камням дома в поисках последней опоры.
        — Да здравствует Коммуна!  — воскликнули они.
        Раздался залп, и коммунары упали мертвыми на сочную апрельскую землю.
        Полное спокойствие и высокое человеческое достоинство казнимых произвели сильнейшее впечатление на карателей. Растерянные, безмолвные, они поспешно покинули место расправы.
        Как только трагическое известие о гибели смелого командира дошло до Парижа, Коммуна постановила переименовать Итальянскую площадь в площадь Дюваля.
        Во имя победы Коммуны пал Гюстав Флуранс. Он командовал 20-м легионом Национальной гвардии и участвовал в Военной комиссии. О подробностях последних часов его жизни возникли разноречивые слухи. Маркс, которого, как и всю его семью, глубоко поразила гибель молодого, многогранного, талантливого ученого, тщательно выяснил, сверяя события каждого дня Коммуны, как был убит Флуранс. Из десятков разрозненных рассказов, фактов и упоминаний в различных газетах он со свойственной ему редкой прозорливостью воссоздал всю картину гибели замечательного коммунара. Не так мечтал умереть Гюстав Флуранс, отважно боровшийся в Польше, Греции и на баррикадах Парижа.
        «Флуранс,  — сообщал Маркс,  — отрезанный от своего корпуса, находился в одном доме в Шату, в сопровождении лишь двух или трех товарищей; он ждал чего-то, должно быть, того, что называется переменой военного счастья… Он ждал… Начальник пожарной команды  — колбасник, как говорят, узнает его и доносит на него властям. Являются жандармы. Дом окружен. Флуранс пытается скрыться от убийц: он хочет жить, чтобы сражаться. Но штыки обшаривают все углы. Его выводят, замученного, окровавленного, на порог двери, где донесший на него предатель удостоверяет его личность. Беззащитный, безоружный, побежденный, он становится пленником. Его держат за руки. Пьяный жандарм поднимает саблю и рассекает ему череп. Флуранс падает! На другой день газеты сообщили, что Флуранс выстрелил в своего врага из револьвера и что его убили потому, что он убил. Ложь! Убийство было совершено в трактире. От трактирщика потребовали подписать протокол, в котором утверждалось, что Флуранс стрелял, таким образом хотели снять вину с мерзавца, нанесшего удар саблей. Трактирщик, простой, честный человек, отказался дать свою подпись. Он знал,
что тут произошло убийство. Его арестовали, и сейчас он в тюрьме. Верно ли это? Вчера утром пытались запугать и его жену, но и она в свою очередь отказалась быть соучастницей в этом злодеянии».
        Отчаянию Женнихен, когда она узнала о страшной смерти своего друга, не было границ. Она делилась своей скорбью в письмах к Людвигу и Гертруде Кугельман. В течение одной недели она писала им дважды:
        «Я не в состоянии передать Вам, в каком волнении, страхе и отчаянии весь наш дом. Подобного мы не переживали со времени июньской битвы. Я очень опасаюсь, что движение Коммуны, первый светлый луч в этом мраке, теперь погибло и вместе с ним погибли все наши лучшие, самые верные друзья. Прежде всего нас глубоко потрясла смерть Гюстава Флуранса. Он был нашим личным другом…»
        Позже она сообщала: «Мои дорогие друзья! Я должна признаться, что у меня не было достаточной энергии для писания писем: меня покинуло мужество. Я не могу сидеть на месте в то время, как храбрейших и лучших уничтожают по приказу этого кровожадного клоуна Тьера, которому, со всеми его ордами профессиональных убийц из-за угла, никогда не удалось бы победить непокорных парижских граждан, если бы он не нашел помощи у своих прусских союзников, вдобавок чванящихся своей полицейской ролью. Сама лондонская пресса, верная своей достойной миссии, сделавшая все для того, чтобы забросать грязью пролетариев Парижа, должна в настоящее время признать, что никогда еще люди не сражались во имя принципа более храбро и отважно… Большое число наших друзей принимает участие в Коммуне. Некоторые уже пали жертвами версальских палачей. Недавно был убит Гюстав Флуранс. Он пал не во время битвы, как об этом сообщает пресса: дом, в котором помещалась его штаб-квартира, был указан жандармам шпионом и был окружен, а сам Флуранс был убит».
        В эти дни Женнихен твердо решила отправиться во Францию, где были в это время также и Лафарги.
        Париж, не щадя себя, отражал натиск врагов. По улицам к линии фронта в форт Исси, в Нейи двигались артиллерийские повозки, отправлялись один за другим батальоны. Знаменосцы несли впереди воинов красные стяги. Оркестр почти без отдыха исполнял «Марсельезу» или полюбившуюся коммунарам мелодичную «Песнь прощания». С ружьями Шаспо на плече безмолвно шли люди разных возрастов, улыбающиеся безусые юноши и сосредоточенные бородатые старцы. В воинских рядах, в таких же мужских костюмах, бодро шагали санитарки с отличительными нарукавными повязками и небольшими жестяными котелками и флягами, прикрепленными к широким опоясывающим ремням. Рядом с матерями, держась за их шинели, нередко бежали вприпрыжку малыши, которых не с кем было оставить дома.

        Имя Дмитриевой, этой таинственной русской, было окружено легендой. Ее считали то актрисой, прекрасной и неустрашимой, как знаменитая Клара Лакомб; то блестящей куртизанкой из народа, подобно прославленной Теруань де Мерикур, ведшей на приступ королевского Версаля в 1789 году толпы санкюлоток; то загадочной восточной княжной. Никто не знал ее прошлого и подлинного имени. Она появлялась повсюду: на заседании, посвященном устройству народных школ, вместе с любимицей Парижа Луизой Мишель; на трибуне клуба, с неистовой Аделаидой Валантен, работницей, которая, сражаясь на баррикадах, убила своего возлюбленного, когда тот проявил трусость; на поле боя она то сестра милосердия, то командир женских революционных отрядов. Русская коммунарка, даже раненная, но покинула своего поста.
        В длинном суконном платье, опоясанная широким кожаным ремнем, на котором сбоку висел револьвер, Дмитриева казалась особенно статной. Теплый алый шарф и тирольская высокая фетровая шляпа с красной кокардой довершали романтический облик двадцатилетней руководительницы парижских коммунарок.
        Двадцать четвертого апреля 1871 года Дмитриева писала в Лондон, в письме Марксу и Генеральному совету Интернационала:
        «По почте писать невозможно, всякая связь прервана, все попадает в руки версальцев. Серрайе, только что избранный в Коммуну и чувствующий себя хорошо, переправил в Сен-Дени семь писем, но в Лондоне они, по-видимому, не получены… Парижское население (известная часть его) героически сражается, но мы никогда не думали, что окажемся настолько изолированными. Тем не менее мы до сих пор сохранили все наши позиции. Домбровский сражается хорошо, и Париж действительно революционно настроен… Вы ведь знаете, что я пессимистка и вижу все в мрачном свете,  — поэтому я приготовилась к тому, чтобы умереть в один из ближайших дней на баррикадах. Ожидается общее наступление  — я лично думаю, что все зависит от случая.
        Я очень больна, у меня бронхит и лихорадка. Я много работаю, мы поднимаем всех женщин Парижа. Мы учредили во всех районах, в самих помещениях мэрий, женские комитеты и, кроме того, Центральный комитет. Все для того, чтобы основать Союз женщин для защиты Парижа и помощи раненым. Мы устанавливаем связь с правительством, и я надеюсь, что дело наладится. Но сколько потеряно времени и сколько труда мне это стоило. Приходится выступать каждый вечер, много писать, и моя болезнь все усиливается. Если Коммуна победит, то наша организация из политической превратится в социальную, и мы образуем секции Интернационала. Эта идея имеет большой успех. Вообще, интернациональная пропаганда, которую я веду с целью показать, что все страны, в том числе и Германия, находятся накануне социальной революции,  — эта пропаганда очень хорошо воспринимается женщинами. Наши собрания посещают от трех до четырех тысяч женщин. Несчастье в том, что я больна и меня некому заменить.
        Дела Коммуны идут хорошо, но вначале было совершено много ошибок. 15 -20 дней назад был избран Клюзере, несмотря на всю нашу агитацию против него. Теперь Малон рвет на себе волосы, что не послушался меня…
        К крестьянам но обратились вовремя с манифестом; мне кажется, что он вообще не был составлен, несмотря; на мои и Жаклара настояния. Центральный комитет не сразу сдал свои полномочия, были всякие истории, которые ослабили партию. Но с тех пор организация окрепла. На мой взгляд, делается все, что только возможно. Я не могу говорить об этом более подробно потому, что боюсь, как бы прекрасные глаза г. Тьера не заглянули в это письмо,  — ведь еще вопрос, попадет ли благополучно в Лондон податель этих строк, швейцарец, редактор из Базеля, который привез мне вести от Утина.
        Я сижу без гроша. Если Вы получили мои деньги, постарайтесь их с кем-нибудь переслать, но только не на почте, иначе они не дойдут. Как Вы поживаете? Я всегда вспоминаю о вас всех в свободное время, которого у меня, впрочем, очено мало… Что поделывает Женни?
        Если бы положение Парижа не было таким критическим, я очень хотела бы, чтобы Женни была здесь  — здесь так много дела».
        Письмо это произвело сильное впечатление на всех обитателей Модена-вилла. 10 мая две дочери Маркса, Женнихен и Элеонора, с первых дней Коммуны рвавшиеся на континент, выехали во Францию.

        В мае 1871 года силы народного сопротивления были подорваны. Шли кровопролитные бои. Парижские пролетарии проявляли чудеса отваги и умирали как герои. Трупы лежали на площадях, во дворах, на тротуарах. Вода в Сене покраснела от человеческой крови. Тяжело больной в это время Маркс вместо с Энгельсом неотрывно следили за каждым этапом борьбы французских рабочих.
        Оба они поддерживали связь с оцепленным городом, находившимся в кольце врагов, через знакомого купца, который, пренебрегая опасностью и рискуя жизнью, ездил многократно по делам из Лондона в Париж.
        Многое успела сделать Коммуна для народа. Она дала возможность трудящимся участвовать в управлении государством, приняла декрет о восьмичасовом рабочем дне, провозгласила принцип всеобщего бесплатного обучения, создала рабочие кооперативные товарищества, признала полноправными незаконнорожденных детей, увеличила заработную плату, равно как для мужчин, так и для женщин.
        Но Коммуна и Центральный комитет были ослаблены доверчивостью. Счастливый человек порой бывает беззащитен. А трудовой люд столицы был опьянен радостью, полон радужных надежд и прекраснейших намерений. Желая сделать наибольшее количество людей счастливыми, коммунары забывали о том, что именно это ожесточало против них многочисленных врагов. Стремясь предотвратить кровопролитие, Коммуна не хотела первой начинать гражданскую войну. Одной из роковых ошибок наряду с другими было непротиводействие уходу из столицы всех регулярных воинских частей в Версаль.
        Охваченные великим вдохновенным порывом, не замечая лишений и пушечных жерл, обращенных на них, парижские рабочие, ремесленники, интеллигенты создавали невиданные до сих пор общественные отношения. Они открывали бесплатные курсы и школы для детей и взрослых, детские сады и ясли, больницы, клубы, отделили церковь от государства. Коммуна стала правительством рабочего класса. При ней могло совершиться полное освобождение труда. К несчастью, в Коммуне не было единой ведущей рабочей партии. Прудонисты, анархисты, новоякобинцы, бланкисты, члены масонских лож вносили в деятельность Коммуны немало путаницы и конфликтов.
        Не выступив своевременно на Версаль, войско коммунаров дало возможность контрреволюционерам подготовить широкое наступление. Бисмарк передал Тьеру сто тысяч французских военнопленных, преимущественно из крестьян, которые были тотчас же брошены на Париж. Началась смертельная баррикадная война внутри города, куда 22 мая вторглись версальцы. С этого часа уже не умолкала канонада, не потухало зарево вспыхивавших пожаров.
        Все, кто испил из чистого родника подлинной свободы и величайших надежд, не раздумывая, бросились защищать Коммуну. Баррикады Парижа объединили в эти дни тех, кто видел свое счастье в служении народу. Вместе с парижанами отстаивали Коммуну польские офицеры-повстанцы Врублевский, Домбровский, русские Петр Лавров, Дмитриева и Корвнн-Круковская, венгр Лео Франкель и многие другие люди разных национальностей. Их были тысячи.
        Женщины и подростки сражались рядом с мужчинами. Жизнь без Коммуны не имела для них смысла, как бытие без солнца. Коммуна была их матерью и детищем. Их казнили безвинно за то, что они творили только добро, несущее людям счастье. А когда человек знает, что гибнет, не совершив ничего постыдного, к нему, как последнее ободряющее милосердие, приходит высшее духовное самосознание, и ему более не хочется оставаться в мире, где совершаются столь тяжкие преступления. Смерть становится желанным другом, сулящим полную свободу. Неисчерпаемы сокровища чистой совести. Они делают людей неуязвимыми для страха.
        Коммуна была обречена. В недолгие дни своего существования она почти что ощупью, впервые в человеческой истории, попыталась осуществить новую форму государства  — диктатуру пролетариата, разрушила паразитический, полицейско-бюрократический государственный аппарат. Но ей суждено было изойти кровью и погибнуть. Для победы социальной революции страна еще не созрела. Коммунары не успели привлечь к себе симпатии крестьянства, они были окружены кольцом внутренних и иноземных врагов. Против них выступили все имущие классы мира. Коммуна горела, как костер в степи.
        Жена Маркса, тяжело страдавшая вместе со всеми близкими в эти трагические дни судорожной борьбы обреченных коммунаров, писала Кугельману после отъезда дочерей во Францию:

        «Дорогой доктор!.. Вы не можете себе представить, как много пережили мой муж, мои девочки и мы все из-за французских событий. Сперва страшная война, затем еще более ужасная вторая осада Парижа. Смерть Флуранса, храбрейшего из храбрых, глубоко потрясла нас всех, и вот теперь отчаянная борьба Коммуны, в которой принимают участие все наши самые старые и лучшие друзья. Недостаточное военное руководство, вполне естественное недоверие по отношению ко всему, что является «военным», навязчивое вмешательство журналистов и героев фразы… неизбежные вследствие этого раздоры, нерешительность и противоречивые действия  — все эти бедствия, неизбежные в столь молодом и отважном движении, были бы, наверное, преодолены ядром крепких, способных на самопожертвование, сознательных рабочих, но теперь, я думаю, потеряна всякая надежда, так как Бисмарк, заставляющий платить себе немецкими деньгами, выдает французским канальям из «партии порядка», каждый из которых в отдельности олицетворяет какое-нибудь подлое уголовное преступление, не только военнопленных, по и все крепостные сооружения. Мы стоим накануне второй
июньской бойни… Как только Мавр закончит свой манифест для Интернационала, он Вам напишет.
        Ваша Женни Маркс».
        Хотя Маркс и Энгельс во время осады Парижа прусской армией опасались неожиданного восстания революционных рабочих столицы, справедливо предвидя неизбежность его поражения в условиях окружения города иноземными захватчиками, тем не менее, как только разразилась революция, они сразу же восприняли Парижскую коммуну как свое кровное дело, как духовное детище Интернационала.
        Маркс включился в борьбу Коммуны со всей свойственной ему страстностью. Он написал сотни писем деятелям рабочего движения разных стран, обращая их внимание на историческое значение Коммуны, и сделал все возможное, чтобы установить связь с осажденными в Париже. Напряженно следил он за развитием событий во Франции и сразу же в полной мере оценил героизм рабочих Парижа.
        «Какая гибкость, какая историческая инициатива, какая способность к самопожертвованию у этих парижан! После шестимесячного голода и разорения, вызванного гораздо более внутренней изменой, чем внешним врагом, они восстают под прусскими штыками, как будто бы враг не стоял еще у ворот Парижа! История не знает другого примера подобного героизма! Если они окажутся побежденными, виной будет не что иное, как их «великодушие». Надо было сейчас же идти на Версаль, как только Винуа, а вслед за ним и реакционная часть самой парижской Национальной Гвардии бежала из Парижа. Момент был упущен из-за совестливости. Не хотели начинать гражданской войны, как будто бы чудовищный выродок Тьер не начал ее уже своей попыткой обезоружить Париж!.. Как бы там ни было, теперешнее парижское восстание,  — если оно даже будет подавлено волками, свиньями и подлыми псами старого общества,  — является славнейшим подвигом нашей партии со времени парижского июньского восстания. Пусть сравнят с этими парижанами, готовыми штурмовать небо, холопов германо-прусской Священной Римской империи с ее допотопными маскарадами, отдающими
запахом казармы, церкви, юнкерства, а больше всего филистерства».
        Члены Интернационала в Париже были храбрейшими борцами Коммуны. Бланкисты и часть прудонистов не считали себя последователями Интернационала. Однако и они отчаянно дрались на баррикадах рабочего Парижа. Вся реакционная печать заявляла, что гражданская война во Франции вспыхнула по воле Генерального совета. Возникновение Парижской коммуны рассматривалось буржуазией как осуществление замысла Маркса и его сторонников. Хотя Интернационал не призывал рабочих Парижа к восстанию, Маркс считал Парижскую коммуну плотью от плоти Интернационала. Он поддерживал связь о интернационалистами в Париже и оказывал им всевозможную помощь советами, насколько это позволяли сложившиеся обстоятельства.
        В самом конце марта член совета Парижской коммуны Лео Франкель писал Марксу:
        «…Если нам удастся осуществить коренное преобразование социальных отношений, то революция 18 марта останется в истории как наиболее плодотворный из всех бывших до сих пор переворотов (и в то же время она лишит почвы все будущие революции, так как в социальной области уже нечего будет более добиваться…).
        В связи с этим Ваше мнение о социальных реформах, которые надо провести в жизнь, будет чрезвычайно ценно для членов нашей комиссии.
        Я прошу Вас, многоуважаемый гражданин, в интересах нашего великого дела, как можно скорее ответить мне. Простите мою настойчивость, но необходима спешность, так как прежде всего надо заложить фундамент социальной республики».
        Маркс тотчас же ответил.
        Несколько позже Франкель снова обратился к Марксу:
        «Я был бы очень рад, если бы Вы согласились как-нибудь помочь мне советом, ибо я теперь, можно сказать, один и несу ответственность за все реформы, которые я хочу провести в Департаменте общественных работ. Уже из нескольких строк Вашего последнего письма явствует, что Вы сделаете все возможное, чтобы разъяснить всем народам, всем рабочим, и в особенности немецким, что Парижская коммуна не имеет ничего общего со старой германской общиной. Этим вы окажете, во всяком случае, большую услугу нашему делу».
        Переписка Маркса с Лео Франкелем и другими членами Коммуны не прекращалась даже в самые трагические дни боев. Марксу, однако, были совершенно чужды всякие диктаторские устремления, и он считал невозможным давать какие-либо прямые предписания участникам парижских событий.
        С первых дней провозглашения Парижской коммуны Маркс тщательно собирал и изучал все сведения о ее деятельности: сообщения французских, английских и немецких газет, информацию в письмах из Парижа, документы о членах правительства Тьера. 18 апреля 1871 года на заседании Генерального совета Маркс предложил выпустить воззвание ко всем членам Интернационала относительно «общей тенденции борьбы» во Франции. Маркс работал над этим документом в течение целого месяца. Сначала им были написаны первый и второй наброски «Гражданской войны во Франции», после чего он приступил к составлению окончательного текста воззвания.
        В мае Маркс послал двум руководителям Коммуны  — Франкелю и Варлену,  — как всегда, через поверенного немецкого купца, чрезвычайно важное письмо. Обычно он старался передавать в Париж свои сообщения и советы устно, так как проникновение в осажденный город было сопряжено с большой опасностью. На этот раз, ввиду чрезвычайной важности, ему пришлось писать:
        «Коммуна тратит, по-моему, слишком много времени на мелочи и личные счеты. По-видимому, наряду с влиянием рабочих, есть и другие влияния. Однако это не имело бы еще значения, если бы вам удалось наверстать потерянное время.
        Совершенно необходимо, чтобы вы поторопились с тем, что считаете нужным сделать за пределами Парижа, в Англии и в других странах. Пруссаки не передадут фортов в руки версальцев, но после заключения окончательного мира (26 мая) помогут правительству окружить Париж своими жандармами.
        Так как Тьер и компания в своем договоре, заключенном Пуйэ-Кертье, выговорили себе, как вы знаете, огромную взятку, то они отказались от предложенной Бисмарком помощи немецких банкиров,  — иначе они лишились бы своей взятки. Так как предварительным условием осуществления их договора было покорение Парижа, то они просили Бисмарка отсрочить уплату первого взноса до занятия Парижа; Бисмарк принял это условие. И так как Пруссия сама сильно нуждается в этих деньгах, то она предоставит версальцам всевозможные облегчения, чтобы ускорить взятие Парижа. Поэтому будьте настороже!»
        Такие сугубо тайные сведения о секретных переговорах и соглашениях Бисмарка с версальскими изменниками Карлу Марксу сообщал Иоганн Микель.
        «Я получил… информацию от правой руки Бисмарка,  — писал Маркс о днях Парижской коммуны,  — человека, прежде (от 1848 до 1853 г.) принадлежавшего к тайному обществу, руководителем которого был я. Этот человек знает, что у меня еще хранятся все отчеты, которые он посылал мне из Германии и о Германии. Он всецело зависит от моей скромности. Отсюда его постоянные старания доказать мне свои добрые намерения. Это  — тот же самый человек, который, как я Вам говорил, предупредил меня, что Бисмарк решил меня арестовать, если я в этом году снова приеду к Кугельману в Ганновер.
        Если бы Коммуна послушалась моих предостережений! Я советовал ее членам укрепить северную сторону Монмартра  — прусскую сторону, и у них было еще время это сделать; я предсказал им, что иначе они окажутся в ловушке; я разоблачил им Пиа, Груссе и Везинье; я требовал, чтобы они немедленно прислали в Лондон все бумаги, компрометирующие членов правительства национальной обороны, чтобы таким образом до известной степени сдерживать неистовства врагов Коммуны,  — тогда план версальцев был бы отчасти расстроен».
        С первого дня существования Парижской коммуны ни рабочие, ни Центральный комитет Национальной гвардии не были теоретически подготовлены к строительству новой власти, они самим ходом борьбы оказались поставленными перед необходимостью разрушить старую государственную машину, служившую для угнетения народа, и приступить к строительству общества нового типа. Это историческое дело парижский пролетариат осуществлял с первого же момента начавшейся гражданской войны. Закладывая основы нового государства, он разрушил рычаги буржуазной власти: министерства, армию, полицию.
        Большинство членов Коммуны состояло или из рабочих» или из их признанных представителей. Там были пролетарии  — социалисты, интернационалисты, и более тридцати членов секции Первого Интернационала. Но рядом с ними находились люди, принадлежавшие к самым различным течениям. Случайные попутчики Парижской коммуны из числа патриотически настроенных буржуазных республиканцев отделились от Коммуны, как только выявилась ее пролетарская сущность.
        В партийном отношении Парижская коммуна не была однородной. Она делилась на «меньшинство» и «большинство». К «меньшинству» принадлежали правые прудонисты, отрицавшие необходимость политической борьбы и диктатуры пролетариата, и левые прудонисты-коллективисты, признававшие политическую борьбу и высказывавшиеся за общественную собственность на средства производства. «Большинство» состояло из мелкобуржуазных демократов  — «новых якобинцев», стоявших за сохранение мелкой собственности и за «ограничение» крупного капитала; бланкистов, не понимавших значения социально-экономической перестройки и стоявших за революционную диктатуру небольшой группы революционеров. Между «большинством» и «меньшинством» велась острая борьба по всем политическим вопросам, достигнувшая предела в середине мая, когда «меньшинство» вступило было на путь раскола. К чести и славе Коммуны, пролетарии-социалисты завоевали в ней главенство. Они провели через ассамблею Коммуны целый ряд вошедших в историю экономических и социальных мер. Великим социальным мероприятием Коммуны, указывал Маркс, было ее собственное существование, ее
работа. По его словам, Коммуна была правительством рабочего класса.
        Прежде всего Парижская коммуна приступила к замене учреждений, служивших угнетению народа. Она стремилась создать единство нации  — рабочих и всех трудящихся  — посредством уничтожения государственной власти, отстаивающей привилегии меньшинства в ущерб интересам народа. Взамен старого буржуазного аппарата, сломанного в ходе революции, был создан новый. В итого государственного строительства Парижской коммуны были заложены начала пролетарской демократии. Для руководства всеми делами Парижской коммуны было создано десять комиссий: исполнительная, военная, внешних сношений, юстиции, финансов, внутренних дел и общественной безопасности, труда, просвещения, продовольствия, общественных служб. Во главе комиссий и сменивших их с 20 апреля делегаций стояли руководители, избиравшиеся Парижской коммуной. 1 мая, в связи с ухудшением положения на фронте, ассамблея Парижской коммуны образовала Комитет общественного спасения, наделенный широкими полномочиями.
        Политическая власть пролетариата послужила для него средством разрушения общественного строя, покоившегося на частной собственности на средства производства и на эксплуатации рабочих капиталистами. Парижская коммуна за семьдесят два дня своего существования издала ряд декретов об охране труда рабочих и служащих и, в частности, запретила ночную работу в пекарнях, отменила систему штрафов, провела регистрацию брошенных или приостановленных своими владельцами фабрик, заводов и мастерских и передала их товариществам рабочих для возобновления производства; бывшим владельцам предоставлялось право на получение вознаграждения в размере, определенном особыми посредническими комиссиями. Был установлен государственный и рабочий контроль.
        Коммунары попытались привлечь на свою сторону французское крестьянство. По из-за недооценки как «меньшинством», так и «большинством» значения рабоче-крестьянского союза и в силу других причин не смогли этого добиться.
        С самого начала ошибочно приняв тактику обороны, Парижская коммуна в дальнейшем также не использовала своих возможностей для разгрома сил контрреволюции, которые возглавил Тьер. Несмотря на то что первые вооруженные столкновения с версальцами начались уже 2 апреля, рабочая власть обращала слишком мало внимания на военную подготовку. Вооруженные силы Парижской коммуны были плохо организованы, не располагали достаточным количеством оружия, в то время как на складах Парижа лежали нетронутыми двести восемьдесят пять тысяч ружей.

        Май принес с собой агонию Парижской коммуны.
        Многообразно человеческое отчаяние. Иногда оно подобно параличу и сковывает волю, затемняет мысли, иногда граничит со страхом и трусостью, толкает к безрассудству, заставляет метаться в поисках спасения, лишает человеческого достоинства, бросает на землю, уподобляет червям. Есть отчаяние недвижимое, каменное либо размягчающее, слезливое, унылое, жалкое. Отчаяние коммунаров было действенным и гордым. Оно рождало героев. Отныне смерть не пугала более. Если нельзя было жить при Коммуне, оставалось только подороже отдать свою жизнь в борьбе.
        Парижские пролетарии, как никто, владели искусством сражаться и умирать достойно. На протяжении восьмидесяти лет они неоднократно дрались на революционных баррикадах. Из поколения в поколение передавались драгоценные были об упорной борьбе за свободу. Отцы и деды коммунаров, презрев смерть, обагряли не раз своей кровью родную землю. Умирая, они оставались непобедимыми. За них поднимались на бой новые полчища мстителей-бойцов. Неописуема сила тех, кто готов умереть ради идеи. Они не знают поражения. Многие разновидности отступничества, вероломства и подлости порождены страхом перед небытием. Коммунары были освобождены от всего этого.
        Катрина была санитаркой 101-го батальона 2-й армии, занимавшей южные форты, которой командовал Врублевский. С тех пор как золотоволосая швея покинула мастерскую на улице Варенн и отдалась делу Коммуны, характер ее заметно изменился. Она перестала дичиться людей и замыкаться в себе. Катрина пыталась нарочитой развязностью замаскировать застенчивость, но так и не смогла избавиться от огненной вспышки на щеках даже при взгляде постороннего человека. Катрина любила Валерия Врублевского, и стоило ему появиться в расположении войск, где она перевязывала раненых перед отправ-кой в госпиталь, как девушка, краснея до корней своих нежных волос, бежала ему навстречу.
        Врублевский, один из лучших, старательнейших и преданнейших офицеров Коммуны, уступал в знании военного дела лишь своему соотечественнику, командующему войсками, Ярославу Домбровскому, который учился в кадетском корпусе в Петербурге, затем в военном училище и в чине поручика был направлен в Академию Генерального штаба, которую блестяще окончил. Домбровский стал наиболее видным военачальником среди нескольких сотен поляков  — участников Парижской коммуны.
        Вступление Домбровского и Врублевского в ряды защитников пролетарского Парижа произвело большое впечатление на их соотечественников. Около шестисот польских изгнанников, особенно из «Демократического объединения», близкого к парижской ветви Международного Товарищества Рабочих, и «Общества военного заговора»  — левой польской военноконспиративной группы  — примкнуло к коммунарам. Валерий Врублевский с небольшими воинскими подвластными ому силами прославился героическими подвигами. Он умел воодушевлять солдат и служить им примером неустрашимости и бодрости. В минуты опасности его самообладание, находчивость и твердость действовали гипнотически на окружающих и вселяли в них уверенность и отвагу.
        Когда Врублевского назначили генералом, он решительно отказался от жалованья, соответствовавшего этому высокому чину, и взял только коня. С детства Валерий был отличным наездником. Точно так же он отверг предложение поселиться в Елисейском дворце.
        — Место генерала  — только среди солдат,  — ответил Врублевский. Он жил как простой воин. Федераты, как иногда называли национальных гвардейцев парижские рабочие, высоко ценили эти черты в польском революционере. Он был искренне любим ими и пользовался большим влиянием.
        Сто первый батальон Врублевского славился своей неустрашимостью и боеспособностью. С первых дней его сформирования там находилась в качество санитарки и бойца Катрина Сток. Ее нелегко было узнать в потрепанной от непрерывных походов военной форме. Она казалась подростком, надевшим шинель отца. Чтобы не было необходимости заплетать косу, Катрина коротко подстриглась. Ее полосы цвета приморского песка прямыми прядками падали к плечам из-под серой, надетой набекрень шапочки.
        13 один из майских, особенно теплых и душистых, дней версальцы повели наступление на форт Ванв и ворвались в него. Поздно ночью в 101-й батальон приехал Врублевский с подкреплением. Штыковой атакой войска под его командованием выбили из форта версальцев. Катрина была легко ранена в бою, но наотрез отказалась уйти из части. Никто никогда не видел ее такой сердитой.
        — Ишь какие нашлись умники, гонят меня из батальона. Если бы из-за такой царапины, как моя, все бросали фронт, то давно бы Тьер хозяйничал в Париже. Вот заставить бы мужчин рожать, тогда бы они знали, что такое боль и кровопотеря.
        — Да ведь ты-то и сама этого не знаешь.
        — Что же, разве я не женщина, не играла в куклы, не нянчила детей?
        Вдруг Катрина почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо, согрев шею и голову. Еще не видя, она ощутила сердцем приближение Врублевского. Он спешился и медленно шел по мягкой траве к штаб-квартире, на крыльцо которой происходила перебранка между девушкой и тремя офицерами. Впрочем, шумела только одна Катрина.
        — Да, очевидно, Бальзак был прав, когда писал, что одним словом женщина может убить трех мужчин,  — сказал Врублевский, весело поглядывая на крайне растерянных товарищей и пылающую от гнева санитарку с рукой на перевязи.  — Что же тут, однако, происходит?
        — Прошу вас, гражданин командующий, приказать, чтобы меня, пока я жива, никуда не отправляли из Сто первого батальона. Тем более что, независимо ни от чего, я не покину фронт.
        — Ого, но ведь вы ранены?
        — Это пустяк, у меня вполне цела левая рука, ноги, туловище, я могу пока что готовить бойцам пищу.
        — Однако…
        Но Катрина не дала Врублевскому продолжать.
        — Никуда, понимаете, никуда я не уйду…  — Девушка запнулась, но командующему показалось, что он услыхал ее шепот  — буду там, где вы.
        — Отступаю. Воевать с женщиной мне не приходилось, и, пожалуй, я не хотел бы и впредь. Что ж, до заживления раны помогайте батальонному каптенармусу.
        В сумерки Врублевский отыскал Катрину в сенном сарае, где она проверяла мешки с зерном. Девушка нисколько не удивилась ого приходу.
        — Я думал, что узнал ваш характер, когда недолго давал вам уроки грамматики,  — сказал ей Валерий мягко,  — но сейчас убедился, что ошибся. По правде говоря, я теряюсь в догадках, отчего вы, тихоня, не признаете дисциплины. Я оставил вас, чтобы избегнуть скандала. Женщина при войске всегда лишняя. Трудно представить на войне заранее, что может случиться, нужна поэтому выдержка и ясность духа, а вы этого вовсе не поняли.
        — О-ла-ла, что же я, по-вашему, изнеженная барышня? Но разве вы потерпели бы такую в батальоне? Сосчитайте, скольких бойцов я вынесла из-под пуль, сколько ран перевязала. Многому вы учились, а вот главного не постигли.
        — Чего же?
        — Любви.
        — Замолчи, Катрина. Не время. Все это придет к нам после победы.
        — Но сердце не справляется о времени и месте, оно любит вас.
        — Милая. Мы должны обождать,  — растерянно твердил Врублевский.
        — Нет, нет, любовь не помеха. Наоборот, счастливые люди самые добрые и смелые на земле.
        Настал вечер, а Врублевский все еще ласкал светло-золотые волосы Катрины, лежавшей подле него на колючем старом сене.
        — Как все здесь уродливо. Я хотел бы быть с тобой на зеленой поляне, поросшей цветами, подле тихо плещущегося пруда.
        — Красиво там, где мы счастливы. Здесь прекрасно потому, что мы вместе и любим друг друга,  — тихо сказала Катрина.  — Сквозь дырявую крышу видны темные облака. Нет ничего величественнее неба. Когда я буду умирать, то последний взгляд брошу в небо. Скажи мне, Валерий, что такое смерть? Неужели после нашей смерти все будет, так же, как сейчас, только не будет нас. Меня не будет. Я говорю и не понимаю смысла сказанных слов. Как может не быть меня? Однако ведь были у меня и Жана родители. Они исчезли. Их нот.
        — Не думай об этом. Мысль о смерти ослабляет, губит  — это как бы начало ее. Гони прочь печальные думы. Мы должны с тобой жить и увидать победу Коммуны. Мы счастливы. Повторим за древним поэтом:
        Сверкайте же, факелы,
        Радостен путь наш. Ликуйте!

        — Да, с тобой я счастлива, Валерий!
        К середине мая положение на оборонительных фронтах вокруг Парижа значительно ухудшилось. Лиза не расставалась с Анной Жаклар. Они проводили дни и ночи в больницах, где под обстрелом перевязывали раненых, число которых возрастало с каждым часом.
        В это время с риском для жизни к Анне Васильевне пробралась ее сестра Софья Ковалевская с мужем. Их встреча произошла в перевязочной. Над домом разрывались снаряды, и непрекращающийся гул заглушал голоса.
        — Помоги мне скатать бинты,  — сказала Анна, почти не удивившись внезапному появлению Софьи. В такие дни ничто не вызывает изумления, невозможное становится возможным.
        Вскоре обе сестры, в белых глухих фартуках, разговаривали шепотом, перевязывая тяжелораненого. Жена Жаклара резко отвергла просьбу сестры бежать с ней из осажденного города. Ничего не добившись, обеспокоенные Ковалевские уехали в Берлин.
        Лиза Красоцкая редко видела мужа, который почти не расставался с командующим войсками Ярославом Домбровским. Трудно было не привязаться всем сердцем к этому рыцарственному поляку с лицом исключительной духовной красоты. Лоб мыслителя, глаза вдохновенного поэта, тонкие черты лица, оттененные узкой бородкой и усами,  — все было привлекательно в Домбровском и приводило на память образы великих ученых и писателей эпохи Возрождения.
        В дни «кровавой недели» генерал Домбровский верхом на коне под градом пуль объезжал баррикады. В его бесстрашии скрывалось отчаяние. Он искал смерти, не желая встретить поражения.
        На одной из баррикад он увидел Луизу Мишель в костюме национального гвардейца. Ничто не могло лишить бодрости и самообладания эту необыкновенную девушку. Она любила опасность и бой, как Жанна д’Арк, на которую была так похожа. Всюду кружила смерть. А Луиза, спокойно опершись на ружье, угощала пришедшую к ней с другой баррикады подругу горячим кофе. Обе они весело смеялись какой-то шутке. Увидев Домбровского, Луиза Мишель обратилась к нему со словами привета, но осеклась. Лицо полководца Коммуны было сумрачно, искажено гримасой горя.
        — Мы погибли,  — сказал он.
        — Нет!  — убежденно ответила ему коммунарка.  — Нет!
        Домбровский перегнулся с коня и протянул ей руку. Через несколько минут, неподалеку, он был смертельно ранен.
        — Думайте только о спасении республики,  — прошептал он соратникам и закрыл навсегда глаза.
        Едва весть о гибели Домбровского разнеслась по Парижу, на Монмартре смолкли пушки. Это канониры и бойцы оставили свои посты, чтобы проститься с любимым командиром. Тело героя Коммуны принесли в ратушу, в ту самую голубым штофом обитую комнату, где обычно заседала Коммуна и столько раз горячо и убедительно выступал замечательный полководец, единственным недостатком которого была чрезмерная отвага. Вдали от родины поляк Домбровский отдал свою жизнь за первую пролетарскую революцию. Как и его друг Врублевский, он считал себя братом и защитником всех трудящихся мира.
        Ночью при свете факелов тело Домбровского, обернутое в красное знамя, повезли на лафете к кладбищу Пер-Лашез. На площади Бастилии погребальный кортеж задержали национальные гвардейцы. Они положили погибшего героя у подножья Июльской колонны и под звуки барабанов, бивших поход, совершили обряд последнего прощания, бережно целуя величавый лоб своего генерала. Никто из них не скрывал своих слез.
        Гибель Домбровского, которого, как сына, полюбил Сигизмунд Красоцкий, глубоко поразила старого повстанца. Лиза была так занята в госпитале, что не могла разделить с мужем его большую печаль.
        В те же часы к кладбищу из разных улиц потянулись десятки других погребальных дрог. Никаких украшений, кроме красных знамен и черного крепа, не было на них. Впереди шли, отбивая похоронную дробь, барабанщики с траурными повязками. Позади играла музыка того легиона, к которому принадлежали павшие защитники Коммуны. Опустив ружья дулами вниз, провожали товарищей национальные гвардейцы. Их строгие лица и одежда были опалены порохом, бинты свидетельствовали о свежих ранах. За дрогами медленно шествовали вдовы, сироты, друзья, представители Коммуны, рабочие делегации округа. Все эти люди с детства знали, что революция означает борьбу не на жизнь, а на смерть. Их деды, такие же неимущие, умирали в годы первой революции, их отцы и матери сражались и гибли в 1830 и 1848 годах. Многие из них родились двадцать три года назад, когда по мостовым Парижа текла кровь борцов июньских баррикад.
        Камни Парижа. Они слышали последние вздохи мучеников Коммуны, вобрали их кровь, служили нм опорой и ложем. Безмолвные и холодные, они были свидетелями той предельной жестокости, которая смягчает горечь смерти. Бесцветные немые стены, каменоломни, набережные Сены, плиты бульваров и улиц  — суровые памятники революций, покрытые человеческой кровью безымянных героев, преисполненных жалостью и любовью к таким же несчастным, как они. То была последняя «кровавая неделя» Коммуны.

        До самой франко-прусской войны Лафарг с женой и маленьким сыном Этьеном жили в Париже, в скромной квартирке на улице Шерш-Миди. Зять и дочь Маркса усиленно пропагандировали идеи марксизма во Франции. По крутой лестнице на верхний этаж в квартиру Лафаргов нередко поднимался, тяжело дыша, худенький, седой старик с узким строгим лицом аскета и неповторимыми по силе взгляда, глубоко запавшими колючими глазами. Это был любимец многих поколений французских революционеров, твердый, как каменные громады крепостных тюрем, где прошла большая часть его жизни, великий человеколюбец  — Огюст Бланки.
        Испытания и пытки не сломили воли великого ветерана революции, не убили в нем веры в конечную победу. Он не признавал осторожности. Чрезмерная отвага и порывистость иногда делали его неосмотрительным и вели к неудаче. Терпеливый в тюрьме, где он десятками лет ждал свободы, Бланки не хотел, вопреки подчас здравому смыслу, стратегическому расчету, откладывать ни на час поединка со своими врагами  — французской буржуазией и ее правительством. Одно поражение его заговоров и восстаний следовало за другим. А он оставался все тем же храбрым до безумства, непреклонным до фанатизма и самоотверженным до самозабвения. Революционный бой стал его стихией. Всю жизнь он восставал не только против тирании, по и против самой могучей силы на земле, против Времени, не желая примириться с тем, что родился предтечей, а но вершителем победы трудящихся. И снова каменные своды тюрем на долгие годы смыкались над этим великим упрямцем и воителем.
        Лафарг глубоко чтил не стареющего душой, несмотря на лютые испытания, революционера, которого Марко называл головой и сердцем рабочей Франции, а его сторонников  — партией революционного пролетариата.
        Сочувствуя идеям Международного Товарищества Рабочих, Бланки был далек от правильного понимания идеи пролетарской диктатуры и значения классовых войн и не воспринял научного материалистического и диалектического объяснения общественных явлений.
        — Бланки,  — сказал о нем Энгельс,  — по существу политический революционер; социалист он только по чувству, из сочувствия к страданиям народа, но у него нет ни социалистической теории, ни определенных практических предложений социального переустройства.
        Тем не менее Энгельс считал Бланки единственным человеком, способным возглавить революционное движение во Франции. Сердце этого несгибаемого, неподкупного, великого борца принадлежало всем обездоленным, униженным, несчастным.
        Лафарг дал Огюсту Бланки прочесть «Нищету философии» Маркса. Старый революционер восхитился этой книгой, посрамившей Прудона, исконного его недруга. Но тактики марксизма он не понял и навсегда остался только пламенным заговорщиком.
        В отличие от прудонистов, бланкисты были твердыми последователями коммунизма. Но, защищая эти идеи, они, однако, смутно представляли себе особенности социалистического строя и экономические условия, которые обеспечивают победу рабочих над буржуазией. Они утверждали, что мысли людей, их сознание, воля и отвага являются решающей силой в социальной борьбе.
        Дважды после буржуазной сентябрьской революции Огюст Бланки поднимал парижских пролетариев на восстание, чтобы свергнуть правительство национальной измены, возглавляемое Тьером. Бланкисты были разбиты, их шестидесятипятилетний вождь схвачен и снова погребен заживо в тюрьме Бель-Иль, далеко от Парижа.
        Коммуна пыталась освободить Бланки из заточения и предлагала версальцам обменять его на одного из заложников-архиепископов. Но Тьер уклонился от переговоров. Этот бездушный, не лишенный проницательности политик ответил, что освобожденный Бланки равен армейскому корпусу, посланному на помощь Коммуне.
        Бланки просидел в тюрьме еще восемь лет. Так и не видел он ослепительно блеснувшую и трагически погасшую Парижскую коммуну, за которую отдали жизнь многие из его соратников и последователей.
        В сентябре 1870 года Лафарги покинули Париж и переехали к родственникам в Бордо. Несмотря на то что город этот был одним из значительнейших промышленных и торговых центров Франции, рабочий класс там оставался сравнительно немногочисленным, а влияние местной секции Интернационала ничтожным.
        Поль Лафарг немедленно принялся за работу среди бордоских тружеников. Он создал газету, пропагандировавшую воззрения Международного Товарищества Рабочих. После провозглашения Парижской коммуны значительно возросшая Бордоская секция Интернационала высказалась за поддержку рабочих столицы и за немедленную им помощь.
        В апреле Поль Лафарг пробрался в Париж, где виделся с деятелями Коммуны. Ему предстояло поднять восстание на юго-востоке Франции и тем поддержать сражающихся парижан. Лафарг вернулся в Бордо. Однако предпринятое им и его товарищами революционное выступление было подавлено. Несмотря на поражение, оно, однако, выявило симпатию трудящегося населения города к идее Коммуны.
        Лаура горячо сочувствовала коммунарам. Если бы не маленькие больные дети, она помчалась бы в Париж.
        «Я практикуюсь в стрельбе из пистолета в здешних полях и лесах,  — писала она,  — так как вижу, как хорошо сражались женщины в недавних боях, и никто но знает, что еще может произойти».
        В мае к Лафаргам из Лондона приехали Женнихен и шестнадцатилетняя Элеонора. Они намеревались сейчас же отправиться из Бордо в Париж. Но Коммуна доживала последние дни.

        На площади Бланш батальон женщин под командой Луизы Мишель и Дмитриевой, накануне сражавшийся в Батиньоле, проявлял чудеса храбрости. Когда позицию уже невозможно было удержать, батальон отступил на несколько сотен метров к площади Пигаль, где вновь сразился с неприятелем, и так двигался от баррикады к баррикаде, чтобы возобновить смертельную борьбу за следующим укрытием.
        Несмотря иа прорыв версальцев, армия Врублевского по-прежнему стойко оборонялась. Но силы были столь неравны, что и гигантское мужество не могло обеспечить победы.
        После падения Монмартра, в день гибели своего друга Домбровского, Врублевский не потерял самообладания: он собрал в своем штабе командиров фортов, чтобы обсудить с ними и наметить тактику защиты того района, которым командовал. Он укрепил Итальянский и прилегающие к нему бульвары и направил воинские резервы на площадь Жанны д’Арк и в Терси. Под командой Врублевского сражалось несколько батальонов, в том числе легендарный 101-й, который, начиная с 3 апреля, ни разу не был на отдыхе. Ночи и дни не умолкала его артиллерия. Катрина состояла в этом непобедимом воинском подразделении, находящемся в непрерывном движении, перемещавшемся из траншей в открытое поле, из деревень на улицы столицы. Десять раз обращал в бегство врагов и захватывал трофеи этот доблестный батальон, состоящий из парижских пролетариев 13-го округа и нищенского квартала Муффетар. Суровые, обросшие, опаленные порохом федераты, в разорванной пыльной одежде и обуви, шагавшие под пробитыми пулями знаменами, производили неизгладимое впечатление. Победа или смерть!  — казалось, говорили их воспаленные от долгой бессонницы и переутомления
глаза.
        В ночь на 24-е версальцы подошли вплотную к позиции коммунаров, которые, не дожидаясь нападения, бросились в контратаку. Четыре раза федераты обращали в бегство противника.
        Наступление войск Тьера развертывалось вдоль берега Сены. Врублевский расставил батареи на Аустерлицком мосту и площади Жанны д’Арк. Отсюда он обстреливал версальцев. Несколько тысяч коммунаров под его начальством в течение тридцати шести часов отбивали атаки целого армейского вражеского корпуса, временами переходя в наступление. Катрина, не знавшая усталости и страха, под пулями перевязывала раненых, обнадеживала их, утешала. Храбрая коммунарка привыкла к канонаде и даже находила, что, как гул морского прибоя, она воодушевляет. Стоило ей вспомнить, что неподалеку от нее Валерий, и чувство спокойной уверенности охватывало ее. В эти страшные дни Катрина была безгранично счастлива. Она старалась ничего не загадывать из суеверной боязни вспугнуть удачу и тем не менее надеялась и верила, что ее и Врублевского ждет, вопреки всему, что происходило вокруг, только хорошее.
        Пуля пронзила сердце Катрины, и, падая, коммунарка увидела небо искрящимся и ярким. Глаза ее закрылись, не выдержав ослепительного света. Умирая, она успела подумать! «Так вот какова смерть!» Катрина лежала на небольшом холмике, как бы на алом знамени. Это была кровь ее сердца.
        Врублевский, узнав о гибели молоденькой батальонной санитарки, погнал коня к месту, где ее застигла пуля. Он спешился и склонился над Катриной, более чем когда-либо раньше похожей на подростка. Ее стриженые пышные волосы янтарного цвета под солнцем казались еще более блестящими, точно вобрали все его лучи. Никакого отпечатка страдания или горечи не было на окаменевшем белом лице покойной. В нем появилось незнакомое Врублевскому выражение полной отчужденности и глубокой сосредоточенности. Это была иная Катрина. Врублевский достал полотняный платок, подарок возлюбленной, окунул его в застывающий поток ее крови, обернул бинтами и спрятал в сумку. Став на колени, он поцеловал лоб и крепко сомкнутые губы Катрины. На мгновение боль утраты стала такой острой, что он едва удержал стон.
        Отчаянная борьба не ослабевала.

        На заседании Коммуны в ратуше Сток познакомился с одним из заместителей прокурора Коммуны. Ставший знаменитым в эти исторические дни, Теофиль Ферре был человеком невысокого роста, с растрепанной иссиня-черной шевелюрой, густой бородой и бакенбардами, резко оттенявшими его мертвенно-бледное лицо, на котором заметно выделялись крупный нос с подвижными тонкими ноздрями и скорбно сведенные широкие брови. Черные блестящие глаза под пенсне напряженно, пытливо и несколько недоверчиво всматривались во все окружающее. Он выглядел значительно старше своих двадцати шести лет и зримо сочетал в себе могучую волю и нервную впечатлительность.
        Ферре был неистовым последователем Бланки и одним из самых пылких ораторов среди членов Коммуны. Рабочий Париж давно знал и ценил его речи, в которых воскресали революции последнего столетия. Марат и Бабёф, Леба, Бодэн и, наконец, великий узник Бланки говорили с народом устами Ферре. Он был фанатически предан революции и аскетичен в жизни. Его боялись люди с нечистой совестью, как олицетворения честности и беззаветной преданности идее. Власть была для него мощным средством, но никогда самоцелью. Он боролся с контрреволюцией настойчиво, но, однако, недостаточно сурово, потому что, как и остальные члены Коммуны, не верил в ее могущество и проявлял нередко роковое великодушие, снисходительность и доверчивость.
        С первого дня победы рабочих невод шпионажа, измены, заговоров и злостного саботажа опутал столицу Франции. Только немногое удалось раскрыть и пресечь. Парижский телеграф намеренно распространял ложные сведения, некоторые офицеры Национальной гвардии продались Тьеру и действовали по его указу. Версальские наймиты пробрались на видные командные должности, пользуясь тем, что среди коммунаров было мало знатоков военного дела.
        На собрании в ратуше, куда был приглашен и Сток, Ферре сообщил о раскрытии контрреволюционного заговора.
        — Враги,  — говорил он,  — готовили нам Варфоломеевскую ночь. Они намеревались тайно провести через наши позиции версальские войска, переодетые в мундиры федератов, вторгнуться в Париж и начать массовую резню коммунаров. Чтобы опознавать друг друга, заговорщики собирались надеть на рукава цветные повязки.
        — Никакой пощады тьеровским шакалам. На фонарь их!  — закричали пораженные слушатели.  — На фонарь!
        Ферре продолжал говорить гневно, обводя всех горящим взором и откидывая рукой прядь черных волос, падавших на лоб:
        — Худшее не в коварстве и выпадах лютых наших противников. К этому мы готовы всегда. Плохо то, что Комиссия безопасности ничего не знала о подготовлявшемся нападении. Лишь случайность предотвратила преступление. Работница, которой один мелкий коммерсант, объявлявший себя сторонником рабочего самоуправления, заказал эти трехцветные опознавательные перевязи, уверенная, что трудится для Коммуны, пришла в ратушу, чтобы попросить о выплате ей вперед денег. Клубок начал распутываться, контрреволюционеры изобличены и задержаны.
        В перерыве заседания Сток разговорился с Ферре.
        — Не скажете ли вы мне фамилию коммерсанта-заговорщика?  — спросил он между прочим.
        — Отчего же, это более не тайна,  — Ланье.
        Сток изумился.
        — Я знал его. Он всегда громче других кричал: да здравствует социальная республика, да здравствует Коммуна!
        — Будьте бдительны! Все мы, социалисты, гуманны по самой своей природе, но иногда проявить твердость и суровость  — значит предотвратить чудовищную жестокость. Тьер своими зверствами по отношению к пленным коммунарам хочет вынудить нас казнить в ответ всех задержанных архиепископов и других его шпионов. И знаете зачем? Чтобы за каждого убитого нами негодяя и заведомого врага революции уничтожать десятки тысяч ни в чем не повинных защитников Коммуны. Это двуногое чудовище считает июньское кровопускание сорок восьмого года недостаточным. Он мечтает, и не скрывает этого, перебить весь трудовой Париж и утонить таким образом в крови наши идеи. Слепец. Он не знает, что кровь мучеников-революционеров  — могучее удобрение. Там, где она прольется, вырастет новое племя героев, и победа Коммуны рано или поздно неизбежна.
        — Я тоже уверен в этом,  — сказал Сток, чувствуя, как слова Ферре ускоряют биение его сердца.
        — Доживем ли мы с вами до этого или нет, не важно, главное, что будет именно так.
        Вернувшись домой, Сток снова припомнил Ланье, которого считал преданным революции человеком. Чувство недовольства собой, досада охватили машиниста. Часто обманывался он в людях, а казалось, должен был разбираться в них. Так и не постиг он, несмотря на нелегкую жизнь и тюремное заключение, трудную науку человековедения.
        Сток обычно мерил людей по себе, мысленно переставляя себя на их место, стараясь представить, что бы чувствовал, как поступал.
        Жаннетта была значительно проницательнее мужа и роже поэтому испытывала разочарование в окружающих, которое обычно сравнивала со шрамами на сердце.
        — Посмотри на птиц,  — говорила она снисходительно Жану,  — все они во многом схожи, летают, несут яйца и понимают, я уверена, друг друга, а как они различны. Голуби, например, изменчивы, легкомысленны, а вороны, наоборот, солидны, всегда трудятся и верны своим семьям, воробьи, по-моему, сущие лодыри, а ястребы те же волки. Я люблю лебедей, они похожи на огромные душистые пионы и учат нас любви и верности. Люди с виду одинаковы, но души их различны, как птицы. Надо слушать не только слова человека, видеть не одно лицо его, а душу. Это очень трудно, и оттого на сердце столько шрамов.
        — Вот и снова ты рассуждаешь, как женщина. Мы, мужчины, до такого не додумаемся, разве только поэты. Ланье  — буржуа, и поэтому в ном смог прятаться враг Коммуны, но как понять Толена, рабочего? Он ведь один из основателей интернациональной секции. Что толкнуло этого чеканщика к гнуснейшему из палачей Жюлю Фавру и старому кровопийце Тьеру? Черту одному известно. Видно, беда моя в том, что я мало учился, постоянно теперь чувствую свое невежество,  — сетовал Жан.
        Этот разговор между супругами произошел в последнее их посещение своей маленькой квартирки. Воздух в ней был нежилой, затхлый, осиротевшие вещи покрылись пыльным саваном. Жаннетта начала было убирать в шкаф забытую на столе посуду, но затем, махнув рукой, подсела к мужу. Все вокруг казалось ей ненужной обузой. С грустной улыбкой вспомнила она, сколь упорно и жадно собирала когда-то мебель, посуду и дешевые безделушки, радовалась скромному уюту и достатку дома.
        Два истекших месяца изменили не только жизнь, но и облик Жаннетты. Б лице ее появились отрешенность и отпечаток глубоко скрытого страдания. Слишком часто приходилось ей быть восприемницей смерти, сознавать свое бессилие в борьбе за человеческую жизнь. И каждому раненому, которого Жаннетта выхаживала дни и ночи в убогих госпиталях, отдала она частицу своего сердца. Жан вдруг заметил, как постарела его жена. Устало вытянув вперед руки, она говорила и говорила, точно страшилась тишины:
        — Когда ты был мальчишкой, то однажды, помню, читал мне книгу о людях, которые так любили солнце, что умирали, когда оно скрывалось. Так вот и мы. Какая жизнь может быть для рабочих без Коммуны? Тьма спустится на землю. Мы были так счастливы в первый день Коммуны, и мы умрем в ее последний день. Катрина уже погибла. Бедная девочка, как я надеялась увидеть ее счастливой. Своих детей у пас нет, хотела на ее малышей порадоваться.
        Услыхав имя сестры, Жан закрыл лицо руками, он стыдился своих слез.
        — Не дай нам бог пережить эту революцию.  — Жаннета вздохнула и замолкла. Потом она заговорила снова:  — Почему, скажи, все доброе и прекрасное на свете так легко погибает? Попробуй-ка вырвать бурьян из земли  — помаешься. А цветы, особенно редкие, не выносят даже прикосновения.
        «Ох уж эти женские рассуждения»,  — хотел было пошутить Жан, но не решился и нежно обнял жену. Голова ее легла на его плечо.
        — Да ты у меня совсем седенькая стала,  — вдруг огорчился Сток.
        — Если бы только волосы, а то и душа вся побелела,  — сказала Жаннетта тихо.  — Жаль мне людей наших, такие они хорошие, и тебя жаль, всего и всех жаль. Я верю в победу, но уж очень дорого она дается. Видно, нам, как семени, надо лечь в землю, чтобы проросли всходы. Кровью своей и телом должны вскормить мы почву для будущего.  — Голос ее дрогнул.
        В это время в комнату донесся шум. Со свечой в руке Сток вышел на лестницу и замер у порога. Несколько коммунаров поднимались по ступеням, неся на носилках тело Красоцкого. За ними в темном развевающемся плаще, мертвенно-бледная, пугающе спокойная, шла Лиза, а сзади Анна Жаклар. Размозженная голова, залитое запекшейся кровью лицо Красоцкого сказали Стоку все.
        Окруженный версальцами батальон, которым командовал Красоцкий, был оттеснен к Сене и почти поголовно уничтожен в бою. Раненный в ногу Красоцкий оказался в плепу. Его поволокли, избивая по дороге. Один из версальцев, погнав перед собой коммунара, выстрелил ему в затылок, но нуля лишь пробила шею. Захлебываясь кровью, потеряв способность говорить, Красоцкий повернулся к убийце лицом. Руки его были связаны, раненая нога мешала двигаться.
        И все-таки, окровавленный и грозный, он пошел грудью на убийцу. И такое презрение к смерти, уверенность в своей правоте, безмерное величие духа отражалось в огненных глазах умирающего, что палач упал перед ним на колени, уронив пистолет.
        — Стреляйте же, добивайте этого скота!  — завопил генерал Винуа, дрожа от бешенства, но никто из его окружения не пошевелился.
        Несколько секунд длилось замешательство. Тогда Винуа, не глядя на жертву, двумя выстрелами убил Красоцкого.
        Несколькими часами позже героический 101-й батальон под командой Врублевского атаковал версальцев и отогнал их. Труп Красоцкого был на лафете привезен к ратуше. Красоцкого погребли на кладбище Пер-Лашез подло могилы Ярослава Домбровского, главнокомандующего войсками Коммуны. Сердце Сигизмунда, как он завещал, Лиза сберегла в особом сосуде, чтобы закопать впоследствии в родной люблинской земле.
        Коммунары продолжали стоять насмерть, умирали, но не сдавались и все еще надеялись на чудо победы.
        Нет в истории более величественных, трагических, кровавых страниц, нежели поражение революции. Тогда кровоточит душа народа, растаптывается его извечная мечта и стремление к добру, справедливости и счастью.
        Когда почти весь Париж был захвачен версальцами, Жан и Жаннетта с горсточкой храбрецов соорудили баррикаду и сражались на ней, покуда враги не подвезли пушки. Со времени хитроумной перестройки центральных магистралей Парижа бароном Османом баррикадные бои на широких улицах стали очень затруднительными. Сток с женой и товарищами бросились на кладбище Пер-Лашез. Там собрались готовые биться до последнего вздоха коммунары. Началась отчаянная оружейная схватка, скоро превратившаяся в рукопашный бой. Каждый склеп, надгробие служили укрытием для революционеров и нелегко давались противнику. Но силы были несоизмеримы. Кольцо вокруг последних защитников Коммуны сжималось, как петля виселицы. А майский день был кристально светел и чист. Над нарядными памятниками отцветали сирень и акация. Острый, пряный аромат цветов дурманил голову.
        Отстреливаясь на ходу, Жан и Жаннетта оказались в Аллее маршалов. С белых постаментов на них взирали пустыми глазами наполеоновские полководцы в богатых мундирах с аксельбантами и тщательно высеченными по камню орденами. Жан увлек жену за статую некогда расстрелянного маршала Нея. Вокруг повизгивали пули.
        Жан и Жаннетта без отдыха участвовали в уличных боях уже несколько дней. Опаленные пороховым дымом, избитые осколками камней, в синяках и ссадинах, в разорванной одежде, они едва держались на ногах. Жан был ранен в голову, Жаннетта сняла свою кофточку, разорвала на бинты и наскоро перевязала его. Она потеряла ботинок и вынуждена была разуться, потертые ноги мучительно ныли. Она спотыкалась и хромала. Жан поддерживал ее. Так они, отстреливаясь, и ползли от одного надгробия к другому.
        — Патронов у нас больше нет. Все кончено,  — сказал Сток глухо.  — Если бы не ты в этом пекле, я был бы спокоен. Но как спасти тебя, моя бедняжка, моя любовь!
        — Не такие, как мы, люди погибли уже. Не все ли равно, когда и как умереть. Мы вместе, и в этом счастье. Среди людей принять смерть будет легко. А без Коммуны какая нам жизнь? Помнишь июньские дни? Живые завидовали мертвым.
        Солнце было в зените, когда с толпой обезоруженных коммунаров Жана и Жаннетту озверевшие каратели прикладами и пинками погнали на расстрел к серо-желтой унылой кладбищенской стене. Они шли, держась за руки. Жаннетта шепотом повторяла, как молитву, свое любимое с детства стихотворение:
        О Франция, мой час настал: я умираю!
        Возлюбленная мать, прощай: покину свет,
        Но имя я твое последним повторяю.
        Любил ли кто тебя сильней? О нет.

        Поднялся ветер и, как наемная плакальщица, старательно застонал, шевеля густые кладбищенские кусты и деревья. Жаннетта увидела птиц и подумала, что они одни на земле действительно свободны. Жан казнил себя мыслью, что позволил жене участвовать в боях.
        Коммунары подошли к холодной стене, отгородившей от них все, чем они доныне жили. Это был их рубеж, предел. Измученные, они не все держались на ногах и покорно опустились на землю. Жан ужаснулся, увидев женщин на сносях, седовласых старцев, подростков и матерей с грудными детьми на руках. Обреченные жались друг к другу и к стене в поисках опоры. Смерть обещала свободу.
        — Не бойся, любимый. Миг  — и потом уже ничего больше. Все живое умрет,  — ободряла мужа Жаннетта.
        Вдруг она вспомнила, как боялась родов. От них невозможно бежать, спрятаться. И также сейчас нельзя было спастись от того непостижимого, что должно было произойти. «Мы носим в себе смерть всю жизнь, мы беременны ею»,  — подумала она, поразившись этому открытию. Но вдруг поодаль раздался детский плач. Безмолвная, смирившаяся толпа вдруг очнулась, вздрогнула. Версальцы поняли, что медлить нельзя. Офицер скомандовал, и десятки нацеленных дул скрыли искривленные лица убийц.
        — Миг, один миг,  — шепнула Жаннетта, подалась вперед и, закрыв собой мужа, громко выкрикнула:
        — Да здравствует Коммуна!
        — Да здравствует Коммуна!  — пронеслось над кладбищем Пер-Лашез.
        Раздался залп, один, другой, третий. Все было копчено. Убитых оттащили в сторону, чтобы очистить место для следующих жертв, которых сгоняли на место бойни. Теплая липкая кровь ручейками стекала с камней, образуя на них несмываемые багрово-желтые полосы, вычерчивая таинственные мрачные узоры.
        К вечеру ветер усилился, и казалось, кладбище ожило. Сток пришел в себя, когда совсем стемнело. Сначала он ничего не мог сообразить.
        Однако раны, причиняя ему живительную боль, вернули понимание происшедшего. Он попытался подняться, но ему помешала какая-то навалившаяся на него тяжесть. Это была мертвая Жаннетта. В последнюю минуту она заслонила его собой.
        Жан прижался к отталкивающе ледяному телу жены. Он звал смерть и проклинал жизнь. Запах сладковатой терпкой крови сводил его с ума. Он снова потерял сознание. Когда оно вернулось, уже взошла луна. Ее мертвящий свет показался Стоку отвратительным. Он поднял руку и погрозил небу. Кладбище, казалось ему, наполнилось зловещими тенями. Превозмогая боль, Жан на четвереньках отполз от наваленных в кучу мертвецов, поднялся на ноги и, шатаясь, держась за ветки, опираясь о кресты и памятники, двинулся по аллеям. Он хотел, чтоб его обнаружили и убили. Ни о чем другом Жан не думал. «Скорее, скорее, где же враги, их ведь так много».
        И снова Сток очутился у пышных маршальских могил, где несколько часов назад он, несмотря на обреченность, не чувствовал себя столь несчастным, потому что рядом находилась живая Жаннетта.
        — О господи,  — услышал Жан испуганный возглас подле себя.  — Вы что  — человек или привидение с того света?
        — Я коммунар, меня надо расстрелять,  — прохрипел Жан. У него пропал голос.  — Веди меня скорее к версальцам. Сегодня в Париже живы только Иуды и палачи.
        — Молчи, безумец, я надеялся отыскать в груде трупов своего отца, но его там нет. Мой брат  — кладбищенский сторож, и мы спрячем тебя, можешь нам довериться. Коротки лапы у Тьера и Фавра, чтобы уничтожить всех друзей Коммуны.
        Жан был спасен.

        Когда версальцы проникли на бульвар Сен-Марсель и частям Врублевского грозило окружение, он решил отступить. Под защитой батареи на Аустерлицком мосту Врублевский и тысяча его бойцов в строгом порядке перешли Сену. Версальцы не осмелились напасть на них. Отныне весь левый берег принадлежал неприятелю.
        В тот же день, после отказа прусского командования вступить в переговоры, Парижская коммуна предложила Врублевскому главное командование.
        — Есть ли у вас несколько тысяч решительных людей?  — спросил поляк.
        — Самое большее  — у нас несколько сот.
        Врублевский не принял на себя ответственности при столь неравных условиях и предпочел драться на баррикадах простым солдатом. В последние минуты существования Коммуны с несколькими боевыми товарищами он добрался до дома одного верного консьержа на окраине Парижа, переоделся в штатское платье и скрылся.
        После захвата власти в Париже версальцами Врублевский, пренебрегая опасностью, открыто посещал одно кафе, где встречался с поляками. Однажды его нашел там знакомый публицист и историк из Польши и был поражен тем, что Врублевский так открыто появляется на улицах французской столицы. Он умолял Врублевского скорее уехать в Лондон.
        — Кажется, там скверный климат,  — иронически возразил прославленный генерал Коммуны.  — А здесь, в Париже, мне очень хорошо. Меня окружают честные рабочие, оберегают меня.
        Тьеровские полицейские ищейки с ног сбились в поисках храброго полководца Коммуны. После долгих уговоров Врублевский согласился покинуть Париж. Генерал Владислав Замойский, которому Врублевский при Коммуне спас жизнь, с трудом достал ему польский паспорт. На границе полицейские комиссары терпеливо и долго сличали паспорта едущих в Лондон с многочисленными фотографиями коммунаров, но Врублевский остался неузнанным и благополучно отплыл из Кале в Англию.

        Елизавета Дмитриева исчезла. Ее не было среди десятков тысяч героев, схваченных палачом Тьером.
        Секретарь русского посольства в донесении начальнику III Отделения графу Шувалову сообщал:
        «Эта опасная русская подданная уже давно бросилась в социалистическое движение… Можно было предвидеть, что она сыграет заметную роль в конечном периоде восстания. Действительно… Елизавету Дмитриеву видели на баррикадах, она воодушевляла федератов… раздавала им амуницию и сама стреляла, стоя во главе пятидесяти мегер… Какова судьба этой сумасшедшей? Казнили ли ее среди других, не установив ее личности? Перевезли ли ее в Версаль и оттуда в какой-нибудь морской порт под ложным именем, выдуманным ею самой? До сих пор невозможно было узнать что-либо на этот счет».
        Елизавета Дмитриева была ранена на одной из баррикад возле Бастилии. Несмотря на боль, она отказалась покинуть боевых товарищей и продолжала отстреливаться, являя поразительную храбрость. С ней рядом сражался с врагами молодой венгр, член Парижской коммуны и Интернационала, Лео Франкель. Пуля пробила ему руку. Версальцы повели наступление на последнюю баррикаду. Коммунары зажгли фитили пороховых бочек. Начались взрывы. Враг был задержан, время выиграно. Бойцы через проходные дворы и закоулки привели Дмитриеву и Франкеля к линии фронта, занятой германскими войсками. Спасение их зависело теперь от возможности перейти рубежи.
        Лео Франкель и Дмитриева присоединились к группе пригородных крестьян и городских обывателей, которые покидали Париж. Красавица Елизавета Лукинична, скрывая перевязанную руку, закуталась в черный плащ и кокетливо надвинула на лоб тирольскую фетровую шляпу с коричнево-зеленым пером. Она превосходно разыграла великосветскую даму перед пограничным патрулем. Никто не смог заподозрить в ней, свободно владевшей немецким языком, коммунарку. Откозыряв, офицер без малейших возражений пропустил знатную даму, опиравшуюся на руку добропорядочного бородатого господина, в занятую пруссаками местность. В ближайшей деревне Дмитриева и Франкель раздобыли экипаж и двинулись по направлению к Швейцарии.
        — Мне удалось,  — вспоминал Лео Франкель,  — проскользнуть рядом с другими людьми, среди которых выделялась на редкость талантливая дама, стоявшая во главе Центрального комитета женщин, раненная рядом со мной в баррикадных боях, в которых она принимала живейшее участие. Один французский рабочий устроил нам вход в какой-то дом, откуда мы беспрепятственно смогли перейти границу. Но меня по пути несколько раз задерживали французские жандармы и полицейские, требовавшие предъявления документов, спрашивали у меня, кто, откуда и куда иду. При отсутствии у меня паспорта я бы, наверное, попался, если бы мне не помог мой притворно-простодушный вид… Но… какой-то полицейский ни за что не хотел удовлетвориться моими ответами и, как Шейлок, настаивая на «расписке», заставил меня вылезть из экипажа. «Вот тут-то и попался!»  — подумал я, любезно предлагая руку своей попутчице, которая ни за что не хотела покидать меня, пока я не буду вне опасности. Руку я предложил намеренно, чтобы скрыть, что она раненая. Холодным, невозмутимым тоном я спросил полицейского, далеко ли он собирается меня вести, так как мне не
хотелось бы опоздать на поезд. «В крайнем случае,  — так же спокойно заметила моя попутчица,  — мы тут переночуем, а завтра утром уедем».
        «Мне очень неприятно,  — ответил полицейский,  — но я не могу сказать вам, будут ли завтра еще действительны ваши путевые билеты. А вы, собственно, куда хотите ехать?»  — спросил он меня. «Как куда? В Германию!»  — ответил я. Он заколебался. «Ну тогда… Ладно, садитесь обратно. Но когда вернетесь, позаботьтесь о паспорте». Так мне удалось выскользнуть из рук сыщиков. Приехав в Кале, я вынужден был распрощаться с моей боевой подругой и попутчицей».

        Едва весть о судьбе Коммуны дошла до Бордо, в городе начался разгул реакции.
        «Почва Бордо оказалась слишком горяча для него,  — писала Лаура отцу о Лафарге.  — Реакция свирепствует там, как и везде. Версальские звери разослали своих шпионов и жандармов по всей Франции, и во всех больших городах стало невозможно жить тем, кто не в достаточно хороших отношениях с полицией».
        Чтобы избежать ареста, Лафарги с двумя больными детьми отправились на юг Франции, в Пиренеи, поближе к испанской границе. Следом за ними туда же прибыли обе сестры Лауры. Однако в курортном местечке Люшон Поль Лафарг пробыл недолго. Как-то на рассвете его разбудил доброжелатель республиканец, служивший в полиции, и предупредил о предстоящем аресте эмиссара Интернационала, связного между Бордо и Парижской коммуной, зятя самого Маркса.
        Лафарг тотчас же тайно выехал в Испанию. Все три дочери Маркса остались в Люшоне, так как младший ребенок Лауры был тяжело болен. Вскоре он умер. Только в начале августа Лаура, с единственным из трех оставшимся в живых сыном, в сопровождении Женнихен и Тусси, направилась к мужу, в маленький испанский городок.
        Проводив сестру за границу, Женнихен и Тусси вернулись во Францию. Они добрались до пограничного французского местечка, рассчитывая беспрепятственно поехать в Люшон, но, несмотря на британские паспорта, сестры были задержаны.
        Женнихен впоследствии обстоятельно рассказала в прессе все, что произошло с ней и Элеонорой на границе Франции и Испании.

        «Нам удалось без приключений проехать по плохим испанским дорогам и благополучно добраться до Фоса. Там французские таможенные чиновники задают нам обычные вопросы и заглядывают в нашу коляску, чтобы убедиться, нет ли у нас какой-нибудь контрабанды. Так как у нас ничего нет, кроме наших пальто, я говорю кучеру, чтобы он трогал, как вдруг появляется перед нами некая особа  — не более но менее как procureur de la Rpublique[19 - Прокурор республики (франц.).], барон Дезагарр,  — и заявляет: «Именем республики предлагаю вам следовать за мной». Мы оставляем нашу коляску и входим в маленькую комнатку, где нас ожидает существо отталкивающего вида  — весьма неженственная женщина,  — которой было поручено нас обыскать. Так как мы не хотели, чтобы эта грубая особа дотрагивалась до нас, мы предлагаем сами снять наши платья. Мужеподобная женщина и слышать не хочет об этом. Она выбегает из комнаты и вскоре возвращается в сопровождении прокурора республики, который весьма грубо говорит моей сестре: «Если вы не позволите этой женщине обыскать вас, я сделаю это сам». Моя сестра отвечает: «Вы не имеете права
прикасаться к британскому подданному. У меня английский паспорт». Видя, однако, что с английским паспортом не очень считаются, что предъявитель такого паспорта не внушает г-ну барону Дезагарру особого уважения, ибо похоже на то, что он совершенно серьезно готов перейти от слов к делу, мы разрешаем женщине поступать, как она хочет. Она распарывает даже швы наших платьев, заставляет нас снять даже чулки. Мне кажется, что я до сих нор чувствую, как ее паучьи пальцы перебирают мои волосы. Найдя у меня лишь газету, а у сестры  — разорванное письмо, она бежит с ними к своему другу и союзнику, г-ну барону Дезагарру. Нас провожают к нашей коляске, нашего собственного кучера, который служил нам «гидом» во время всего нашего пребывания в Пиренеях и очень привязался к нам, насильно удаляют и заменяют другим; против нас в коляске усаживаются два чиновника, и так мы отправляемся в сопровождении повозки, битком набитой таможенными стражниками и полицейскими. Через некоторое время, убедившись, без сомнения, что мы не так уж опасны, что мы не покушаемся на убийство наших часовых, наш эскорт покидает нас, и мы
остаемся на попечении двух чиновников в коляске. Под такой охраной мы проезжаем одну деревню за другой, через Сен-Беа, причем обитатели этого сравнительно большого города собираются толпами, принимая нас, очевидно, за воровок или, по меньшей мере, за контрабандисток. В 8 часов, в совершенном изнеможении, мы приезжаем в Люшон, пересекаем городской сад, где собрались сотни людей слушать музыку, так как дело было в воскресенье и в разгар сезона. Наша коляска останавливается перед домом префекта, г-на графа де Кератри. Так как этой важной особы нет дома, то нас  — все время под стражей  — заставляют ждать у его дверей… Наконец отдается распоряжение доставить нас в наш дом, который оказывается окруженным жандармами. Мы тотчас же идем наверх… но так как жандарм и полицейский в штатском следуют за нами даже в нашу спальню, то мы возвращаемся в гостиную, не освежившись, чтобы ждать прибытия префекта. Часы бьют девять, десять; г-н де Кератри не явился  — он слушает музыку в парке и, как говорят, твердо решил не уходить до тех пор, пока не отзвучит последний аккорд. Тем временем дом наш наводняется
mouchards;[20 - Шпионами (франц.).] они входят в комнату, как будто в свою собственную, устраиваются, как у себя дома, располагаясь на наших стульях и диване, Вскоре нас окружает пестрая толпа полицейских; по всему видно, что эти преданные слуги республики прошли срок своего ученичества при империи,  — они вполне владеют своим почетным ремеслом. Они прибегают к самым невероятным хитростям и уловкам, чтобы втянуть нас в разговор, но, видя, что все их усилия напрасны, пялят на нас глаза так, как это могут делать лишь «профессионалы», пока наконец в половине одиннадцатого не появляется префект в сопровождении генерального прокурора, г-на Дельпека, судебного следователя, мирового судьи, тулузского и люшонского комиссаров и т. д. Моей сестре велят удалиться в соседнюю комнату; с ней уходят тулузский комиссар и один жандарм. Начинается мой допрос. Я отказываюсь сообщить какие бы то ни было сведения о моем зяте и других родственниках и друзьях. Относительно меня самой я заявляю, что лечусь и приехала в Люшон на воды. Больше двух часов г-н де Кератри увещевает и убеждает меня, а в конце концов угрожает, что,
если я буду и дальше отказываться выступить в качестве свидетеля, меня будут считать сообщником. «Завтра,  — говорит он,  — закон заставит Бас дать показание под присягой, ибо  — разрешите мне сказать Нам  — г-н Лафарг и его жена арестованы». Тут я встревожилась  — ведь ребенок моей сестры был болен.
        Наконец приходит очередь моей сестры Элеоноры. Мне приказывают повернуться к пей спиной, пока она будет говорить. Передо мной становится офицер, на случай если я попытаюсь сделать какой-нибудь знак. К досаде моей, я слышу, что сестру постепенно вынуждают отвечать да или нет на задаваемые ей бесчисленные вопросы. Позже я узнала, каким образом ее заставили говорить. Указывая на мое письменное заявление, г-н де Кератри (стоя к ному спиной, я не могла видеть его жестов) утверждал как раз обратное тому, что я в действительности говорила. Поэтому, боясь вступить со мной в противоречие, сестра не опровергала заявлений, которые я будто бы сделала. Ее допрос кончился только в половине третьего. Шестнадцатилетняя молодая девушка, бывшая на ногах с пяти часов утра, пропутешествовавшая девять часов в невероятно жаркий августовский день и ничего не евшая с самого Бососта, подвергалась перекрестному допросу до половины третьего ночи!
        Остаток этой ночи тулузский комиссар и несколько жандармов провели в нашем доме. Мы легли, но спать но могли, так как ломали себе голову, как бы послать человека в Босост предупредить г-на Лафарга, если он еще не арестован. Мы выглянули в окошко. Жандармы разгуливали по саду. Выйти из дому было невозможно. Мы были в строгом заключении… На следующий день хозяйка и прислуга давали показания под присягой. Меня опять более часу допрашивал генеральный прокурор… Этот хвастливый герой, г-н барон Дезагарр, читал мне длинные цитаты, указывая на наказания, которым я могу подвергнуться, если буду продолжать отказываться выступить в качестве свидетеля. Однако эти господа напрасно расточали свое красноречие. Я спокойно, но твердо заявила, что не буду присягать, и осталась непоколебима.
        Допрос моей сестры длился на этот раз только несколько минут. Она также категорически отказалась присягать.
        Перед уходом генерального прокурора мы попросили у него разрешения написать несколько строк нашей матери, так как боялись, что известие о нашем аресте может попасть в газеты и взволновать наших родителей. Мы предложили написать это письмо по-французски, в присутствии самого г-на Дельпека. Оно должно было состоять лишь из нескольких фраз: «мы здоровы» и т. д. Прокурор отказал в нашей просьбе под предлогом, что у нас может быть условный язык, что под словами: мы здоровы может скрываться какой-нибудь тайный смысл.
        …Вот еще одно доказательство их невероятной глупости: найдя, как нам передала наша горничная, множество коммерческих писем, принадлежащих г-ну Лафаргу, в которых упоминалось об экспорте овец и быков, они воскликнули: «Быки, овцы  — интриги, интриги! Овцы  — коммунары; быки  — члены Интернационала».
        До конца дня и ночью мы снова были поручены заботам нескольких жандармов; один из них сидел против нас, даже когда мы обедали.
        На следующий день, 8-го, мы удостоились визита префекта и еще одного лица, по нашим предположениям, его секретаря…
        Г-н де Кератри после очень длительного предисловия сообщил нам весьма благодушно, что власти ошиблись; выяснилось, что нет никаких оснований для возбуждения дела против г-на Лафарга, что он невиновен и поэтому волен вернуться во Францию. «Что же касается Вашей сестры и Вас самих,  — сказал г-н де Кератри, думая, как я полагаю, что лучше синица в руках, чем журавль в небе,  — против вас значительно больше улик, чем против г-на Лафарга (таким образом, мы вдруг превратились из свидетелей в обвиняемых) и по всей вероятности вас вышлют из Франции. Однако в течение дня должен прийти приказ правительства о вашем освобождении». Затем, приняв отеческий тон, он сказал: «Во всяком случае, разрешите мне посоветовать вам умерить в будущем ваш пыл…» Вслед за этим предполагаемый секретарь внезапно спросил: «Что, Интернационал в Англии  — могущественная организация?»  — «Да,  — ответила я,  — весьма могущественная, и в других странах тоже».  — «Ах,  — воскликнул г-н де Кератри,  — Интернационал  — это религия!» Перед своим уходом г-н де Кератри еще раз заверил нас честным словом, что Поль Лафарг свободен, и
попросил немедленно написать ему об этом в Босост и предложить ему вернуться во Францию. Но мне показалось, что петлицу де Кератри украшает красная ленточка Почетного легиона, и так как я держусь того мнения, что честь рыцарей Почетного легиона весьма отлична от чести простых смертных, то я подумала, что осторожность но повредит, и, вместо того чтобы посоветовать г-ну Лафаргу вернуться в Люшон, я решила поступить наоборот и попросила одного друга послать ему денег, которые дали бы ему возможность уехать дальше в глубь Испании.
        Сопровождаемые повсюду нашей тенью, жандармами, мы тщетно ожидали обещанного приказа об освобождении. В 11 часов ночи procureur de la Rpublique вошел в нашу комнату, но вместо того, чтобы передать нам приказ об освобождении, он предложил нам уложить необходимые вещи и последовать за ним в une maison particulire[21 - Специальное здание (франц.).].
        Я знала, что это незаконно,  — но что нам было делать? С нами в доме было лишь несколько женщин, в то время как прокурора сопровождало изрядное количество жандармов. Поэтому, не желая доставить этому трусливому хвастуну, г-ну Дезагарру, удовольствие применить грубую силу, мы велели плачущей горничной приготовить наши платья и т. д. и, попытавшись утешить дочь нашей хозяйки обещанием, что мы скоро вернемся, сели в коляску, где находились уже два жандарма; нас повезли неизвестно куда, глубокой ночью, в чужой стране.
        Местом нашего назначения оказались бараки gendarmerie[22 - Жандармских казарм (франц.).], нам указали нашу спальню, нашу дверь должным образом забаррикадировали снаружи и оставили пас одних…
        Мы оставались пленницами. Без паспорта мы не могли выехать из Франции, где нас, очевидно, собирались держать до тех пор, пока, придравшись к какому-нибудь случаю, можно будет снова нас арестовать.
        Полицейские органы Тулузы ежедневно обвиняли нас в том, что мы действуем в качестве эмиссаров Интернационала на французской и испанской границах…
        Я упомянула выше, что нашего кучера заставили покинуть нас в Фосе. Вслед за тем г-н Дезагарр, procureur de la Rpublique, и несколько «джентльменов» из полиции пытались убедить его, с самым невинным видом, чтобы он вернулся в Босост и под ложным предлогом уговорил бы г-на Лафарга приехать в Фос. К счастью, один честный человек сильнее полдюжины полицейских агентов. Догадливый малый сообразил, что под этим красноречием кроется что-то неладное, и категорически отказался ехать за г-ном Лафаргом, в результате чего жандармы и таможенные стражники с прокурором во главе отправились в экспедицию в Босост. Г-н барон Дезагарр, в глазах которого «благоразумие есть лучшее проявление храбрости», заявил ранее, что он не отправится в Фос для поимки г-на Лафарга без достаточного эскорта; что он с одним или двумя жандармами не справится с человеком, подобным г-ну Лафаргу, который, наверное, прибегнет к огнестрельному оружию. Г-н Дезагарр ошибался  — ему была уготована не пуля, а пинки и тумаки. Вернувшись из Бососта, он вздумал мешать крестьянам, собравшимся на деревенский праздник. Славные горцы, любящие свою
свободу не меньше, чем свой горный воздух, задали благородному барону изрядную трепку и выпроводили его вон если не поумневшим, то во всяком случае более мрачно настроенным! Но я забегаю вперед.
        Я остановилась на том, что г-н Дезагарр и его спутники отбыли в Босост. Скоро они достигли этого города и нашли гостиницу, где остановились Лафарги, ибо жители Бососта располагают лишь двумя гостиницами, или, вернее, постоялыми дворами. Они еще не настолько цивилизованны, чтобы иметь полагающееся количество постоялых дворов. Так вот, в то время как г-н Дезагарр стоит у парадной двери гостиницы Массе, г-н Лафарг при содействии своих добрых друзей, крестьян, выходит из дома через черный ход, взбирается на гору и спасается по тропинкам, известным только проводникам, козам и английским туристам,  — все проезжие дороги охранялись испанскими карабинерами. Испанская полиция с энтузиазмом пришла на помощь своим французским собратьям. Г-же Лафарг суждено было испытать на себе все благодеяния международного товарищества полицейских. В 3 часа утра в ее спальню вламываются четыре испанских офицера с карабинами, направленными на кровать, где спит г-жа Лафарг с ребенком. Бедный больной малютка, внезапно разбуженный и испуганный, начинает кричать; но это не мешает испанским офицерам заглядывать в каждую дырку и
щель в комнате,  — нет ли там г-на Лафарга. Убедившись наконец, что их добыча ускользнула от них, они объявляют, что заберут г-жу Лафарг. Тут вмешался хозяин гостиницы  — весьма достойный человек,  — заявляя, что испанское правительство безусловно не даст своего согласия на выдачу женщины. Он был прав. Г-же Лафарг разрешили остаться в Бососте, но с тех нор за ней но прекращалась тягостная слежка агентов полиции. Отряд шпионов устроил свой главный штаб в гостинице…
        Но я чуть не забыла объяснить, почему г-ну де Кератри не удалось повидать г-жу Лафарг. Дело в том, что один французский крестьянин из Люшона известил некоторых своих испанских друзей в Бососте о предполагаемом визите г-на де Кератри, а те, конечно, немедленно предупредили г-жу Лафарг…
        О бегстве г-на Лафарга г-жа Лафарг известила нас вскоре после нашего освобождения… Позднее мы узнали от одного обитателя Бососта, что г-на Лафарга арестовали в Уэске и что испанцы предложили выдать его французскому правительству. В тот день, когда мы получили это сообщение, наш английский паспорт был нам возвращен мировым судьей. Тогда, чтобы положить конец тревоге, в которой, как мы знали, находилась г-жа Лафарг, прикованная к Бососту болезнью ребенка, в неведении о судьбе мужа, мы немедленно решились ехать в Уэску, чтобы попытаться узнать у губернатора провинции, каковы действительные намерения испанского правительства относительно г-на Лафарга. Приехав в Сан-Себастьян, мы, к нашей радости, узнали, что г-н Лафарг выпущен на свободу. Тогда мы тотчас же вернулись в Англию.
        Не могу закончить этого письма, но упомянув вкратце о том обращении, которому подверглась наша хозяйка… В 11 часов утра префект, генеральный прокурор, ргоcureur de la Rpublique и т. д. совершили набег на наш дом. Взбешенные том, что им не удалось захватить в свои лапы г-на Лафарга, они излили свою злобу на г-же С., женщине, страдающей застарелой болезнью сердца…
        Если бы, воюя против пруссаков, г-н де Кератри пользовался тем же методом, чтобы защищать свои фланги и тыл от внезапного нападения, чтобы застигать врасплох вражеские отряды, устанавливая наблюдательные посты и высылая вперед лазутчиков,  — дела в Бретани шли бы лучше, если судить, конечно, по успеху тактики де Кератри в Фосе!
        Нашей хозяйке не разрешали разжечь огонь в собственной кухне; ей приказали спать не в постели, а на полу. Последнему приказанию, однако, она отказалась повиноваться. Схватив ее сына, ребенка, которому нет еще трех лет, префект утверждал, что это сын г-на Лафарга. Г-жа С. неоднократно убеждала его, что он ошибается, но напрасно; наконец, стремясь удостоверить личность ребенка (она боялась, что его заберут), она воскликнула: «Помилуйте, мальчик говорит только на местном наречии!» Сначала даже этот аргумент как будто бы показался префекту недостаточно убедительным. Может быть, г-н де Кератри, утверждающий, что «Интернационал  — это религия», вспомнил при этом о чуде в виде спустившихся на апостолов с неба разделяющихся языков.
        Одной из причин, почему с г-жой С. так плохо обращались, было то, что она никогда в жизни не слышала об Интернационале и потому не могла дать сведений о деяниях этого таинственного общества в Люшоне. Кстати говоря, это было бы непосильной задачей для самого осведомленного члена  — во всяком случае до того времени, как г-н де Кератри начал свою активную пропаганду в пользу Международного Товарищества. Затем г-жа С. оказалась виновной в том, что с похвалой отзывалась о своем жильце, г-не Лафарге. Но главным преступлением было то, что она не могла указать, где спрятаны бомбы и керосин.
        Да! Это факт, в нашем доме искали бомбы и керосин.
        Заметив маленький ночничок, которым пользовались для подогревания молока ребенку, синклит властей стал внимательно разглядывать лампочку, обращаясь с ней с такой осторожностью, будто это была адская машина, с помощью которой можно было бы, находясь в Люшоне, залить керосином улицы Парижа. Даже Мюнхаузен не предавался такому буйному полету фантазии… Власти на самом деле верят в дикие басни о керосине  — порождение их собственного больного мозга. Они действительно думают, что женщины Парижа «не звери и не люди, не мужчины и не женщины», но… разновидность саламандр, обожающих свою родную стихию  — огонь».

        Полиция упорно искала в столице Анну Жаклар. Многие деятельницы Коммуны были уже арестованы и ждали в тюрьмах суда. Но Анне Васильевне удалось спастись, благодаря мужу своей сестры Владимиру Ковалевскому, который помог ей скрыться.
        Участь Жаклара оказалась нелегкой. Он сражался до последнего патрона на одной из баррикад в страшный день 28 мая, когда Коммуна перестала существовать. Опознанный затем на улице, Жаклар был арестован и подвергнут пытке. Как и многих других коммунаров, его раздели, привязали к столбу и избили шомполами. Ему предстоял расстрел или, в лучшем случае, ссылка в Новую Каледонию, если бы Анне не удалось упросить своего отца, хорошо знавшего Тьера по совместному пребыванию на курорте, вмешаться в это дело. Благодаря этому Жаклару удалось выйти из версальских застенков.
        В той же тюрьме, где был заключен Жаклар, находились Луиза Мишель и Теофиль Ферре. С поразительным хладнокровием руководил бесстрашный последователь Бланки обороной последних позиций коммунаров. Ему удалось ускользнуть от преследующих его по пятам версальцев и найти надежное убежище. Он мог бы спастись, но версальцы решили отомстить его семье. Они арестовали его отца, брата и пригрозили увезти в тюрьму тяжело больную сестру. Старушка мать Теофиля но выдержала испытания. Обезумев от горя, она назвала улицу, где скрывался ее сын-коммунар. Все дома в переулке Сен-Совер были оцеплены. Ферре арестовали. В тюрьме он проявил всю чистоту и твердость своей души.
        Как всегда, Ферре заботился не о себе, хотя знал, что дни его сочтены. Теофиль встречал приближающийся конец своей короткой жизни, как стоик, спокойно и находил силы, чтобы ободрять товарищей по заключению. Он стремился возвеличить Коммуну, стараясь, чтобы мир узнал правду о ее действительных целях и деяниях. До последнего дня он переписывался с Луизой Мишель, с которой был связан дружбой, основанной на единстве воззрений и преданности Коммуне. Письма их друг к другу передавала тюремная прачка, зашивая их в рукава выстиранного белья.
        Луиза переслала Ферре сделанные из клочков своего шарфа алые гвоздички  — этот символ революционных надежд, а также несколько своих стихотворений. Ферро ей ответил.
        «Думаю,  — писал он Луизе,  — Вас порадует это мое сообщение  — много хороших и умных людей уже находятся в безопасности. Вам, вероятно, хорошо знакома моя манера смотреть на вещи. Поэтому, без сомнения, Вас не удивит, если я скажу, что я все больше и больше убеждаюсь в том, что паши идеи в конце концов победят. Мы сейчас были побеждены. Ну что же! Если не мы, то паши братья возьмут реванш. Так какое же имеет значение, если я, например, в это время уже не буду жить? Я знаю храбрость и энергию моих товарищей по борьбе и уверен, что моя казнь только увеличит их рвение и сделает еще более необходимым справедливое возмездие… Вместо того чтобы огорчаться нашими неудачами, проанализируйте лучше их последствия, и вместе со мной Вы убедитесь, что никогда социализм не был необходим, как сегодня».
        Зная безрассудно смелый, неукротимый, стремительный и великодушный характер «Красной девы Монмартра», Ферре призывал ее в интересах дела к дальновидности, выдержке, уговаривал не бросать вызова судьям и не жертвовать собой бесцельно, а постараться обрести свободу.
        «Можно сохранять свое достоинство, не будучи, однако, наивной…  — настаивал он,  — советую не забывать моих замечаний и постараться поскорее выбраться из этого осиного гнезда».
        Для Луизы Мишель, которая была на пятнадцать лет старше Теофиля Ферре, он всегда оставался не только любимым другом, но и непререкаемым авторитетом. Ничто не могло сломить его духа, хотя несчастья сопутствовали ему до самого последнего дня жизни. Мать, которую Ферре очень любил, сошла с ума после его ареста и вскоре умерла, отец находился под арестом. Младший брат Теофиля был в той же тюрьме и, не выдержав заточения, лишился рассудка. После того как Ферре был приговорен к смертной казни, к нему в камеру перевели впавшего в буйство брата. За два часа до расстрела Ферре писал твердой рукой своей сестре Мари:
        «Версальская одиночная тюрьма, камера № 6, вторник, 28 ноября 1871 г., 5 часов утра.
        Дорогая сестра! Через несколько мгновений я буду мертв. В последнюю минуту я буду вспоминать о тебе. Прошу тебя, потребуй, чтобы тебе выдали мое тело, и похорони его вместе с телом пашей несчастной матери. Если можешь, напечатай в газетах о часе погребения, чтобы друзья могли проводить меня. Само собой разумеется, никакого церковного обряда: я умираю, как и жил, материалистом…
        …Преодолей свое горе и будь на высоте положения, как ты мне не раз обещала. Что до меня, то я счастлив: приходит конец моим мучениям, и потому жаловаться мне не на что. Все мои бумаги, платье и другие вещи должны быть выданы тебе, за исключением денег, которые я оставляю в конторе для менее несчастных заключенных».
        Теофиля Ферре отвезли на впитавшее немало крови героев Коммуны поле Сатори вместе с двумя товарищами, приговоренными к смерти за добровольный переход из версальской армии к коммунарам. Пытливые журналисты разных газет сопровождали зловещий кортеж смертников и присутствовали на казни.
        В семь часов на поле раздался бой барабанов и появились три экипажа с осужденными. Водворилась могильная тишина. Судья, приговоривший Ферре к смерти, снова зачитал приговор. Самообладание ни на секунду не покидало Теофиля Ферре. Он спокойно курил сигару, опершись о роковой столб. Когда сержант подошел к нему, чтобы завязать глаза, Ферре спокойно взял повязку и бросил ее на шляпу, лежавшую у его ног. С открытыми глазами, гордо выпрямившись, как знаменосец, встретил смерть один из безупречнейших героев Коммуны.

        Маркс и его семья переживали мучительные, страшные дни, беспокоясь о соратниках, сражавшихся в Париже. Ничего не знали они и о Элизе. Наконец из Швейцарии пришла долгожданная весть от секретаря Романского федерального комитета Интернационала о Дмитриевой: «Это чудо, что она спаслась. Она у нас в Женеве, и мы охраняем ее с величайшей заботой. Ей удалось с несколькими друзьями и подругами ускользнуть от этой ужасной бойни».
        Осенью 1871 года, оправившись от ранения, потрясенная и раздавленная всем пережитым в Париже, Дмитриева вернулась на родину. Тайна ее настоящего имени не была раскрыта русской полицией. Дмитриевой больше не существовало. Елизавета Лукинична Томановская, вдова полковника, беспрепятственно пересекла русскую границу и направилась в Новгородскую губернию. Поело недолгого пребывания в глуши она уехала в Москву. Связь ее с Марксом изредка поддерживалась письмами.
        Тридцатого мая 1871 года, через два дня после падения последней баррикады в Париже, Генеральный совет единодушно одобрил зачитанный Марксом готовый текст воззвания Интернационала о гражданской войне во Франции… Оно было опубликовано в Лондоне около 13 июня 1871 года на английском языке в виде брошюры в тридцать пять страниц, тиражом в тысячу экземпляров. Но первое издание быстро разошлось, и вскоре потребовалось второе, которое распространялось но удешевленной цени среди рабочих. В августе того же года было выпущено третье английское издание.
        Не все члены Генерального совета отнеслись, однако, к этому воззванию положительно. Оджер и несколько его единомышленников испугались, как бы не навлечь резкого недовольства английской буржуазии, подачки которой они охотно принимали. Давнишние расхождения Оджера и Маркса усилились, и преуспевающий обуржуазившийся сапожник был исключен из Международного Товарищества Рабочих.
        В 1871 -1872 годах «Гражданская война ко Франции» была переведена на французский, немецкий, русский, итальянский, испанский и голландский языки.
        Перевод этой новой работы Маркса на немецкий язык был сделан Энгельсом и напечатан в Германии в газете «Народное государство», а впоследствии издан брошюрой в Лейпциге. На русском языке первое издание «Гражданской войны во Франции» появилось в 1871 году в Цюрихе.
        В этом произведении, как и в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта», со всей силой проявился поразительный дар Маркса угадывать значение и последствия великих исторических событий в момент, когда они совершаются.
        Еще в «Восемнадцатом брюмера» Марко высказал мысль о необходимости слома во время пролетарской революции буржуазной государственной машины. Развивая дальше это положение в «Гражданской войне во Франции» и рассматривая буржуазное государство как общественную силу, организованную для социального порабощения трудящихся, как машину классового господства, Маркс приходит к заключению, что рабочий класс не может просто овладеть этой машиной и пустить ее в ход для своих целей. Старая государственная машина должна быть сломана, пролетариат, как это показала Парижская коммуна, создаст новую форму государства  — диктатуру пролетариата.
        В Парижской коммуне, несмотря на короткий период ее существования, Маркс увидел в первоначальной, еще только зарождавшейся, но уже достаточно отчетливой форме черты государства нового исторического типа. Маркс писал, что Коммуна «была, по сути дела, правительством рабочего класса, результатом борьбы производительного класса против класса присваивающего; она была открытой, наконец, политической формой, при которой могло совершиться экономическое освобождение труда».
        Страницы «Воззвания» Международного Товарищества Рабочих о гражданской войне во Франции проникнуты глубокой верой в революционные силы народных масс и восхищением перед героизмом рабочего класса Франции и деятельностью Коммуны. Старому миру Версаля  — этому «сборищу вампиров всех отживших режимов»  — Маркс противопоставляет огромную преобразующую силу пролетарской революции.
        «Гражданская война во Франции» звучит гимном рабочему классу Парижа, сделавшему первые шаги по пути создания пролетарского государства. «Трудящийся, мыслящий, борющийся, истекающий кровью, но сияющий вдохновенным сознанием своей исторической инициативы Париж,  — писал Маркс,  — почти забывал о людоедах, стоявших перед его стенами, с энтузиазмом отдавшись строительству нового общества».
        «Воззвание» далее гласит:
        «Буржуазный рассудок, пропитанный полицейщиной, разумеется, представляет себе Международное Товарищество Рабочих в виде какого-то тайного заговорщического общества, центральное правление которого время от времени назначает восстания в разных странах. На самом же деле наше Товарищество есть лишь международный союз, объединяющий передовых рабочих разных стран цивилизованного мира. Где бы и при каких бы условиях пи проявлялась классовая борьба, какие бы формы она ни принимала  — везде на первом месте стоят, само собой разумеется, члены нашего Товарищества. Та почва, на которой вырастает это Товарищество, есть само современное общество. Это Товарищество не может быть искоренено, сколько бы крови ни было пролито. Чтобы искоренить его, правительства должны были бы искоренить прежде всего деспотическое господство капитала над трудом, то есть искоренить основу своего собственного паразитического существования.
        Париж рабочих с его Коммуной всегда будут чествовать как славного предвестника нового общества. Его мученики навеки запечатлены в великом сердце рабочего класса. Его палачей история уже теперь пригвоздила к тому позорному столбу, от которого их не в силах будут освободить все молитвы их попов».

        Спустя несколько месяцев после разгрома Коммуны Лафарг под чужим именем обосновался с семьей в Мадриде, где, невзирая на опасность, энергично разоблачал членов бакунинского тайного «Альянса», работая в газете «Эмансипасион», издававшейся Мадридской секцией Интернационала. Лафарг объединил всех подлинных испанских борцов за дело освобождения рабочего класса.
        Лаура неутомимо помогала мужу во всех его начинаниях. Когда Лафарг опубликовал в испанской газете серию статей «Организация труда», для которых немало потрудилась и Лаура, Энгельс написал ей: «В статьи в «Эмансипасион», в которых испанцам впервые преподносится настоящая наука, ты тоже вносишь свою значительную долю, и как раз именно в научном отношении, за что я, как секретарь для Испании, считаю своим долгом принести тебе особую благодарность».
        В это же время на Лафарга и его жену обрушилось страшное горе. Их единственный оставшийся в живых ребенок, которому было уже больше трех лет, умер от дизентерии, проболев девять месяцев. Только взаимная огромная любовь, общие жизненные цели помогли Полю и Лауре пережить и это несчастье. Однако, тщетно борясь как врач за жизнь своих детей, Лафарг возненавидел медицину и посвятил себя отныне политической деятельности и журналистике. Но это не могло обеспечить его материально. Поиски заработка вынудили Лафарга эмигрировать в Англию и открыть там ателье фотолитографии и гравировки.
        Вернувшись в Лондон, Женнихен и Элеонора застали родительский дом переполненным беженцами Коммуны. Вся семья Маркса, включая его самого, занята была тем, чтобы помочь борцам, спасшимся от расправы версальцев. Они не имели ни жилья, ни одежды, ни каких-либо средств к существованию. Энгельс руководил работой Генсовета по оказанию материальной помощи французским эмигрантам. Трудоустройство изгнанников значительно затруднялось тем, что английская буржуазия не желала облегчить положение участников Коммуны и принимать их на работу. Не прощали британские зажиточные люди и сочувствия к деятелям пролетарской революции. Женнихен писала Кугельману:
        «Монро порвали со мной всякую связь, так как сделали ужасное открытие, что я дочь главаря поджигателей, защищавшего противозаконное движение коммунаров. Страдания эмигрантов неописуемы. Они буквально умирают с голоду на улицах этого огромного города…
        Уже более 5 месяцев Интернационал содержит, точнее говоря, поддерживает между жизнью и смертью эту большую массу эмигрантов».
        Падение Парижской коммуны явилось сигналом ко всеобщему наступлению реакции против Интернационала во всех европейских странах. Бисмарк издал приказ об аресте Карла Маркса в случае его появления на германской земле и попытался организовать конференцию правительств Европы для обсуждения вопроса о борьбе с Интернационалом. Французское правительство в циркулярном послании ко всем заинтересованным государствам также призывало к объединению реакционных стран ради общей травли интернационалистов. Тьер и Фавр добились принятия сурового закона против Международного Товарищества Рабочих. Связь Генерального совета с Францией оборвалась.
        Враги Коммуны были врагами и Международного Товарищества Рабочих. Как только Генеральный совет и, в частности, Маркс приняли на себя ответственность за все действия Коммуны, буржуазная пресса обрушилась на создателя Интернационала, называя его «красным дьяволом» и «доктором красного террора».
        Известность Маркса возрастала непрерывно. Буржуазный парижский журнал «Иллюстрасьон» опубликовал портрет и краткие сведения о его жизни, которые перепечатали многие газеты в Европе и Америке.
        Гордясь успехами Международного Товарищества Рабочих, Энгельс назвал его седьмой великой мировой державой.
        Ужас, внушаемый Интернационалом, был так велик, что римский папа его проклял, французский парламент объявил вне закона, «железный канцлер» Бисмарк грозил ему крестовым походом.
        Настало время, когда центральная печать Англин открыла свои страницы для сообщений о деятельности Интернационала и его руководителях. Лондонский «Таймс» после Парижской коммуны опубликовал важные заявления Маркса и Генерального совета в ответ на клеветнические нападки разных газет на Интернационал. Доступ в большую прессу сделал Маркса еще более известным. Журналисты разных стран писали о нем, его семье и соратниках.

        Молодая Социал-демократическая партия Германии  — эйзенахцы  — из-за побед Бисмарка оказалась в тяжелом положении. Все классы, партии и группы страны хотели единой Германии. Наполеон III  — враг этого объединения  — потерпел поражение, и это радовало всех немцев. Но революция во Франции изменила характер войны, и немецкие рабочие были заинтересованы отныне в победе скорее Французской республики, нежели в успехах реакционного правительства Бисмарка. В то же время появились слухи, что Германия намерена отнять у Франции Эльзас и Лотарингию в качестве вознаграждения за победу над Наполеоном. Немецкие империалисты заявляли, что это необходимо якобы для укрепления границ Германии на западе.
        Центральный комитат Немецкой социал-демократической рабочей партии в Брауншвейге обратился к Марксу, как к секретарю-корреспонденту Интернационала для Германии, за разъяснениями о позиции немецкого пролетариата в отношении франко-прусской войны.
        Маркс и Энгельс придавали исключительное значение своему ответу руководителям Социал-демократической партии, поскольку речь шла о директивах, намечающих линию поведения немецких рабочих, и выработали окончательный текст письма совместно. Они предрекли, что если Германия захватит у Франции Эльзас и Лотарингию, то войны в Европе никогда не прекратятся.
        «Это  — безошибочный способ превратить будущий мир в простое перемирие до тех пор, пока Франция не окрепнет настолько, чтобы потребовать потерянную территорию обратно. Это  — безошибочное средство разорить Германию и Францию путем взаимного самоистребления.
        Негодяи и глупцы, которые изобрели такие гарантии вечного Мира, должны были бы знать, хотя бы из прусской истории, на примере того, как жестоко Наполеон расплатился за Тильзитский мир, что подобные насильственные меры для обуздания жизнеспособного народа приводят к прямо противоположным результатам…
        Тот, кто не совсем еще оглушен теперешней шумихой или не заинтересован в том, чтобы оглушить германский народ, должен понять, что война 1870 г. так же неизбежно чревата ВОЙНОЙ МЕЖДУ ГЕРМАНИЕЙ И РОССИЕЙ,как война 1866 г. была чревата войной 1870 г.
        Я говорю НЕИЗБЕЖНО, НЕПРЕМЕННО,если не учитывать того маловероятного случая, что В РОССИИдо этого времени может вспыхнуть РЕВОЛЮЦИИ.
        Если этот маловероятный случай не произойдет, то войну между Германией и Россией приходится уже сейчас рассматривать как fait accompli (совершившийся факт).
        Будет ли эта война вредна или полезна,  — целиком зависит от нынешнего поведения немцев-победителей.
        Если они захватят Эльзас и Лотарингию, то Франция ВМЕСТЕс Россией будет воевать против Германии. Нет надобности указывать на губительные последствия подобной войны…
        НО Я ОПАСАЮСЬ, ЧТО НЕГОДЯИ И ГЛУПЦЫ БУДУТ БЕСПРЕПЯТСТВЕННО ПРОДОЛЖАТЬ СВОЮ БЕЗУМНУЮ ИГРУ, ЕСЛИ ГЕРМАНСКИЙ РАБОЧИЙ КЛАСС EN MASSE[23 - В массе (франц.).]НЕ ПОДНИМЕТ СВОЕГО ГОЛОСА.
        Нынешняя война открывает новую всемирно-историческую эпоху тем, что Германия… доказала свою способность, НЕЗАВИСИМО ОТ ЗАГРАНИЦЫ, идти своим собственным путем. То, что Германия первоначально обретает свое ЕДИНСТВО В ПРУССКОЙ КАЗАРМЕ, является наказанием, ею вполне заслуженным. Но РЕЗУЛЬТАТ, хотя и таким способом, все же достигнут… И если… германский рабочий класс не сыграет выпавшей на его долю исторической роли, то это  — его вина. НЫНЕШНЯЯ ВОЙНА ПЕРЕНЕСЛА ЦЕНТР ТЯЖЕСТИ КОНТИНЕНТАЛЬНОГО РАБОЧЕГО ДВИЖЕНИЯ ИЗ ФРАНЦИИ В ГЕРМАНИЮ. Тем самым на германский рабочий класс ложится большая ответственность…»
        Следуя указаниям Маркса и Энгельса, секции Интернационала не только в Англии, но и в Бельгии, Испании, США провозгласили те идеи, которые диктовались интересами пролетариата всех стран. Они требовали отказа от всяких завоевательных устремлений по отношению к республиканской Франции и выступали в ее защиту. Центральный комитет Немецкой секции Международного Товарищества Рабочих, находившийся в Брауншвейге, выпустил в сентябре манифест к немецкому рабочему классу, призывающий его не допустить аннексии Эльзаса и Лотарингии и добиться заключения почетного мира с Французской республикой. По приказу командующего германской армией манифест был конфискован, все члены комитета и типограф, напечатавший этот документ, были схвачены, закованы в кандалы и отправлены в Восточную Пруссию.
        Требовавшие от германского правительства заключения почетного мира с Францией Бебель и Либкнехт также были арестованы и приговорены к длительному тюремному заключению.
        В январе 1871 года идея объединения Германии восторжествовала: Вильгельм I у стен столицы Франции, в зеркальном зале Версальского дворца, получил из рук немецких государей корону германского императора. Объединение было завершено сверху, как того желало реакционное прусское юнкерство. Это укрепило монархический строй и позиции контрреволюционных сил. Пролетариат из-за своей слабости не мог помешать юнкерству и буржуазии совершить преобразование страны в самой невыгодной для рабочих форме, с сохранением монархии и всех привилегий дворянства и бесправия крестьян.
        Новая Германская империя была союзным государством, она объединила двадцать две монархии с Пруссией во главе. Газеты писали, что империя является союзом между львом; полдюжиной лисиц и двумя десятками мышей. Во всяком случае, Германия стала великой державой с населением более 40 миллионов человек.
        В конце января Бисмарк подписал в Версале перемирие с Францией, а месяц спустя был заключен предварительный мир. Он разрешил контрреволюционному правительству Тьера вдвое увеличить численность войск и районе Парижа для борьбы с Коммуной и возвратил Тьеру часть французских военнопленных, которых враги Коммуны бросили против Парижа. Немецкие войска во время осады столицы Франции пропустили к Парижу контрреволюционные войска правительства Тьера. В тоже время они не разрешали коммунарам подвозить в столицу продовольствие. Бисмарк требовал от Тьера скорейшей расправы с революционным Парижем. Прусские войска, задерживая жителей столицы, бежавших из Парижа, передавали их в руки палачей Тьера.
        Мирный договор между Германией и Францией был подписан во Франкфурте-на-Майне 10 мая 1871 года, через три с половиной месяца после заключения перемирия. Германия забрала у Франции часть Лотарингии и Эльзаса, развитие в промышленном отношении и богатые железной рудой районы. Таким образом Бисмарк обеспечил Германии стратегически выгодные позиции для будущего вторжения во Францию. Он считал угрозу реванша со стороны Французской республики выгодной для юнкерства, так как это должно было поддерживать шовинистические настроения в Германии и способствовать подавлению революционного движения внутри страны.
        Пять миллиардов франков контрибуции, которую должна была в течение трех лет выплатить Германской империи Французская республика, Бисмарк использовал на вооружение для новых войн.
        Париж исходил кровью. На десять дней, с ведома и поощрения новой власти, город был отдан на разграбление озверевшим убийцам. Бандиты, садисты, живодеры с душами рысей и гиен шныряли по улицам, жадно вдыхая запах запекшейся на мостовых крови, убивали заподозренных в симпатии к Коммуне и требовали новых и новых жертв. Следом за версальской армией в столицу явились расфранченные проститутки, торговцы вином, владельцы особняков, больших магазинов, заводов, возбужденные, счастливые в предвидении наживы. И они требовали своей чаши с человеческой кровью, крича о мести и неистовствуя при виде ведомых на лобное место пленников. В экипажах отправлялись они смотреть на массовые казни и нередко превращались из зрителей в изощренных палачей.
        Коммунаров хладнокровно расстреливали, избивали прикладами, душили, закапывали живьем. Женщины с нежными лицами, в платьях из светлого муслина, прозрачного как стрекозьи крылья, выкалывали коммунарам глаза модными зонтиками с металлическими наконечниками. Если Коммуна была подобна празднику добра, милосердия и чистой радости, то контрреволюция олицетворяла дьявольское торжество жестокости, кровожадности и злодейства.
        Лиза Красоцкая находилась в госпитале, когда версальцы ворвались в палаты и начали добивать раненых коммунаров. Одна из санитарок силой увела ее черным ходом и спрятала у надежных людей. Лиза провела ужасную ночь. По улице, громко стуча прикладами, ругаясь и распевая непристойные песни, рыскали каратели. Они врывались в дома, вытаскивали людей и тут же расстреливали их без суда. Лиза чувствовала себя затравленным ищейками зверем. Она не могла совладать с чувством постыдного, парализующего мозг страха, и это усиливало ее страдания. До утра она боролась с собой и, когда кровавая оргия кончилась, твердо решила остаться в Париже, чтобы помогать уцелевшим товарищам. Вместе с хозяйкой квартиры, в которой ее укрыли, она отыскала несколько преданных людей и, отдав значительную сумму имевшихся при ней денег, занялась отправкой за границу уцелевших от казни коммунаров.
        Самым страшным ударом после гибели мужа был для Лизы расстрел Варлена. Его, почти незнакомого ей, она любила всем сердцем, как совершенный образ человека. Судьба привела ее случайно на Монмартр. Под густой вуалью, погруженная в тяжелые думы, проходила Лиза по гористому переулку Лабон и остановилась на перекрестке улицы Розье, завидев зловещую процессию, спускавшуюся с холма. Беснующаяся, ревущая толпа нарядно одетых мужчин и дам сопровождала конвоиров, ведущих арестованного со связанными за спиной руками.
        — Слишком рано убивать его, пусть еще поводят,  — надрывался тучный буржуа в котелке, откинутом на макушку.
        — Нечего корчить из себя героя. Небось поджилки уже у тебя трясутся,  — крикнул молодой щеголь и ударил тростью узника.
        — Передай поклон всем моим подружкам-потаскушкам, когда будешь в аду,  — взвизгнула какая-то женщина в огромной шляпе, украшенной зелеными птичьими перьями.
        Приговоренный к смерти, глядя прямо перед собой, шагал твердо и, казалось, не слыхал звериного рева толпы. Это был Эжен Варлен. Еще более, нежели обычно, спокойный, сосредоточенно думающий о чем-то важном, он показался ей теперь похожим на праведника-воина, сошедшего с византийских старинных фресок. Если б можно было спасти его даже ценой собственной жизни, Лиза не колеблясь сделала бы это. Но не было такой силы в этот момент в Париже, которая предотвратила бы еще одно чудовищное преступление контрреволюционеров.
        До последнего мгновения Варлен, отступая от баррикады к баррикаде, отчаянно дрался с версальцами. Патроны иссякли. Враги победили. Измученный физически, безразличный к опасности, как боец, воинская часть которого вся погибла, Варлен бродил по городу. Он не пожелал скрыться и, казалось, сам жадно искал смерти.
        Он был опознан и выдан священником, переодетым в штатское и занимавшимся ловлей коммунаров.
        Накануне, прозревая будущее, Варлен говорил одному из своих соратников:
        — Да… пас заживо изрубят в куски. Наши трупы будут волочить в грязи. Тех из нас, кто сражался, убили, пленников убили, раненых прикончат. А если кто-нибудь и уцелеет и его пощадят, то отправят гнить на каторгу. Но история в конце концов увидит все в более ясном свете и скажет, что мы спасли Республику.
        Расстрел Варлена был последней каплей скорби для Лизы. Но опа не ослабела, не поникла, как Анна Жаклар, наоборот, после нескольких дней душевной контузии она почувствовала возрождение, воля ее вновь окрепла. Жизнь имела отныне для нее один смысл  — бороться. Если раньше она еще верила в гуманность господствующих классов в более развитых странах, то отныне поняла, как они страшны и бесчеловечны, когда мстят за свою собственность и привилегии. Они перестали быть людьми. В огне Коммуны Лиза сожгла все сомнения. Опа поняла и приняла головой и сердцем все, чему учил Маркс.
        Воспользовавшись английским паспортом, Лиза поселилась сначала на Больших бульварах в одном из наиболее фешенебельных, недавно открывшихся отелей. Знание иностранных языков и манеры великосветской дамы отводили от нее подозрения. Она удачно изображала из себя скучающую знатную англичанку, прибывшую в Париж в поисках сильных ощущений. Однако это была небезопасная затея. Лизу легко могли опознать на улице многочисленные шпионы и предатели, видевшие ее в женских клубах, редакциях газет и в госпиталях. Чтобы избежать этого, Лиза часто меняла местожительство, разъезжала только в закрытой карете, набрасывая густую вуаль поверх шляпы. В течение месяца ей удалось вместе с несколькими товарищами не только помочь бежать за границу многим уцелевшим коммунарам, но и завязать новые знакомства, наладить конспиративную связь с Генеральным советом Интернационала.
        В июле Маркс получил весьма важное письмо от молодого польского революционера, друга Врублевского, участника Парижской коммуны:

        «Господин доктор! Дама из Парижа проживает на улице Труффо в Батиньоле (район в северной части Парижа), дом № 14, пароль: «Имеете ли вы цветы темно-вишневого оттенка», ответ: «Да, сударь».
        Лондонская дама выезжает не позже понедельника. Я немного затронул ее самолюбие, высказав легкое сомнение в ее храбрости. Тем не менее она перевезет все, что Вы пожелаете, и будет действовать, как условлено. Я за это отвечаю.
        Парижская дама меняет квартиру 8-го или 15-го числа этого месяца. Значит, следует ждать присылки ее нового адреса.
        Примите уверения, господин доктор, в моем почтении».

        Однажды Лиза узнала о крайне бедственном положении находящегося и Париже тяжело больного члена Коммуны, разрисовщика тканей, поэта Эжена Потье. С большими предосторожностями Красоцкая отправилась на окраинную жалкую улочку, где в мансарде старого дома скрывался рабочий-коммунар.
        — Вы предполагали найти на этом чердаке одряхлевшую птицу с выщипанными перьями. Нет, я хоть и немощен, но силен,  — сказал Потье, с трудом пододвигая гостье дубовый стул, насчитывающий несколько столетий своего существования.  — Признаться, находиться здесь но доставляет большого удовольствия. Ступени, ведущие сюда, скрипят, как рассохшийся гроб, и каждый раз я думаю, что пришли по мою душу. Но это так, пустяки. Сражаясь на баррикадах, я успел переворошить столько мыслей и представлений, сколько не удалось за предыдущие пятьдесят пять лет. Когда свистят пули и зовут тебя к праотцам, человек освобождается от шелухи. И я впервые ощутил жизнь, будто ядро зрелого сочного ореха во рту. Расскажите мне обо всем, что происходит за клопиной стеной этого дома.
        — Хорошо, что этой стене удалось снасти вас.
        — Вы правы. Я мог бы, как тысячи наших несчастных братьев, пропитать своей кровью камни ограды Пер-Лашез.  — Потье тяжело вздохнул.  — Тьер потопил революцию в крови, а мы, немногие оставшиеся в живых коммунары, в этом кровавом море потопили свои иллюзии. Я покончил навсегда с доверчивостью и прозрел. В эти дни отчаяния, бессильных слез над могилами друзей, совсем один, находясь постоянно под дамокловым мечом, я написал стихи. Они сотканы из волокон моего сердца.
        — Прошу вас, прочтите мне ваше произведение,  — попросила Лиза.
        Потье привстал с дырявого соломенного тюфяка, брошенного прямо на пол, и повернул к окну свое плоское, курносое, мудрое, желтое, как глина, лицо. Лизе припомнилась голова Сократа.
        Вставай, проклятьем заклейменный,
        Весь мир голодных и рабов.
        Кипит наш разум возмущенный
        И в смертный бой вести готов.
            Это есть наш последний и решительный бой,
            С Интернационалом воспрянет род людской!

        Казалось, что Потье не говорит, а поет эти строки. У него был музыкальный, чистый голос, в который он вкладывал сейчас глубокое чувство. Лиза ощутила острое волнение и вся подалась вперед.
        И если гром великий грянет
        Над сворой псов и палачей,
        Для нас все так же солнце станет
        Сиять огнем своих лучей.
            Это есть наш последний и решительный бой,
            С Интернационалом воспрянет род людской!

        За окном внезапно послышались крики. Женщины преградили путь конвою, ведшему на военный суд нескольких коммунаров. Офицер скомандовал: «На изготовку». Усилился шум, проклятия палачам и горестные вопли. В карателей полетели камни, раздались выстрелы и топот ног. Откуда-то глухо донеслось: «Да здравствует Коммуна!» Затем все смолкло.
        Изможденный, старый Потье вдохновенно продолжал декламировать, и лицо его подверглось удивительной метаморфозе; на глазах Лизы он помолодел и казался красивым.
        Весь мир насилья мы разрушим
        До основанья, а затем
        Мы наш, мы новый мир построим.
        Кто был ничем, тот станет всем.
            Это есть наш последний и решительный бой,
            С Интернационалом воспрянет род людской!

        Давно нора было уходить, а Лиза все еще сидела подле Эжена Потье.
        — Я уношу в памяти ваш «Интернационал»,  — сказала она ему на прощанье.  — Мне кажется, этому творению жить и жить. Множество поколений, как я, отныне будут носить его в сердце и повторять в минуты борьбы, радости и печали. Спасибо, дорогой друг, за этот дар человечеству.
        И сомневающийся в себе, как всякий истинный созидатель, Эжен Потье привлек огрубевшими от труда, сморщенными руками голову Лизы и благодарно поцеловал ее в лоб.
        Через несколько дней ему удалось благополучно бежать в Англию.
        Лето 1871 года подходило к концу. В Веве, в пансионе, все еще оставалась Ася, и Лиза отправилась к дочери, чтобы затем тайно пробраться в Польшу и предать там земле сердце Красоцкого.
        После бурлящей Франции соседняя Швейцария произвела на Лизу раздражающее впечатление застойного пруда, в котором резвятся жирные рыбы и головастики. Ничто не могло пробиться сквозь сонное довольство фермеров и мелких буржуа.
        Лизе было уже около пятидесяти лет. До отъезда во Францию, несколько месяцев назад, она выглядела молодой женщиной, особенно когда оживлялась в общество и беседе.
        Привыкнув к своей внешности, человек редко отдает себе отчет в происходящих изменениях. И только глазами дочери Красоцкая увидела себя такой, какой стала, пережив Коммуну, мужа, друзей. Ася смотрела на мать, приоткрыв жалобно губы, гримасничая, чтобы не расплакаться.
        — Я очень изменилась, не правда ли,  — допытывалась Лиза и умолкла, так и не получив ответа.
        И вдруг она поняла, что перешагнула какую-то черту и незаметно для себя вошла в старость.
        Голова Лизы стала седой, и морщины густой сеткой легли на посеревших веках и лбу. Тяжелые, скорбные линии соединили крылья носа с подбородком. И, как увядший стебель, высохла тонкая шея. С недоумением разглядывала себя в зеркале Лиза. Непоправимое произошло. Так дерево, еще недавно покрывавшееся листвой, стоит оголенное, почерневшее, как бы сожженное временем. Лизе стало не по себе. Она всегда так любила все прекрасное на свете. Собственная старость показалась ей уродливой, отталкивающей. Нелегко принять ее покорно, разумно. Но перед Лизой чередой прошли воспоминания недавнего прошлого: простреленная голова Варлена с седыми, слипшимися от крови волосами, мертвое сердце Красоцкого, похожее на увядшие бурые листья клена, дроги с гробами коммунаров. Лизе показалось святотатством, позором огорчаться оттого, что щеки ее стали дряблыми, а глаза запали. Она осталась жива. Для чего? Какую миссию надлежало ей выполнить? Тысячи убитых безвинно людей взывали к ней: помни о нас, живи, борись, неси окровавленное знамя Коммуны, которое пытался растоптать тиран! И Лиза почувствовала, что дух се не сломлен. Ей
нечего было бояться того, что так пугает в преклонном возрасте,  — одиночества и бесполезного существования, Она была нужна людям и сохранила в огне нетронутой душу. Уверенно и спокойно пошла Лиза дальше по тернистым дорогам жизни, зная, куда и зачем.
        Жаклары, благополучно перейдя границу, добрались вскоре до Швейцарии и поселились в Берне. То, что раздражало Лизу,  — безмятежный и сытый покой,  — пришлось весьма по сердцу этим истомленным беженцам Коммуны. Пережитое заметно отразилось на Анне и се муже, Оба они были крайне подавлены, тем более что приходилось с большим трудом добывать средства на жизнь, давая уроки и занимаясь переводами. Неуравновешенный, легко раздражающийся Жаклар стремился лишь к тому, чтобы скорее закончить медицинское образование и стать врачом. Он проводил все свободное время в анатомическом театре и над учебниками. Лиза почувствовала, что прежней дружбы с Жакларами больше нет.
        — Эти семьдесят два дня выпотрошили меня,  — откровенно призналась Анна,  — революция всегда огонь, и не сгореть на ее огне, очевидно, невозможно.
        — А не думаешь ли ты, что она солнце?  — загадочно возразила Лиза.
        — В таком случае я хочу быть теперь в тени.
        — Бедная девочка, как же ты, однако, устала.
        Том не менее Анна Васильевна не изменила своим прежним взглядам. Она приняла участие в работе над переводом на русский язык великой книги Маркса «Гражданская война во Франции», вышедшей в Женеве в 1871 году.
        В то время агент III Отделения сообщал из Польши в Петербург, что в Варшаву должна вскоре поступить из-за границы для тайного распространения среди молодежи брошюра Карла Маркса, под названием «Гражданская война», переведенная с немецкого языка на русский и польский языки и напечатанная в Цюрихе.
        Ненадолго задержавшись и отдохнув на Женевском озере, Лиза вместе с дочерью под чужим паспортом пробралась в Люблин. Россия подавила ее озверелым натиском реакции.
        «Сокрушить, раздавить, уничтожить!»  — вопил Катков, призывая расправляться с каждым заподозренным в симпатии к коммунарам.
        Его газета «Московские ведомости» объявляла деятелей Коммуны бонапартистскими платными агентами, а трагедию семидесяти двух дней делом рук Бисмарка, стремившегося вернуть трон Луи Бонапарту.
        Как яркая звезда на черном небосклоне, засверкали стихи Некрасова, посвященные коммунарам. Лиза выучила их наизусть и, повторяя, не могла удержать слез.
        Смолкли честные, доблестно павшие,
        Смолкли их голоса одинокие,
        За несчастный народ вопиявшие,
        Но разнузданы страсти жестокие.
        Вихорь злобы и бешенства носится
        Над тобою, страна безответная.
        Все живое, все доброе косится…
        Слышно только, о ночь безрассветная,
        Среди мрака, тобою разлитого,
        Как враги, торжествуя, скликаются,
        Как на труп великана убитого
        Кровожадные птицы слетаются,
        Ядовитые гады сползаются!

        Предав родной земле сердце Красоцкого и поклонившись праху его родителей, Лиза с дочерью поспешили в Англию.

        Имя Карла Маркса стало известно всему миру. Одни произносили его с любовью и почтительностью, другие со страхом и ненавистью. Маркс олицетворял отныне идеи Интернационала. Грозный всесильный призрак коммунизма, о котором возгласил великий «Манифест», обрел в Парижском восстании плоть и кровь.
        Осенью 1871 года III Отделение в Петербурге получило донесение из Лондона, что в Россию с злонамеренной целью, под чужим паспортом, едет Карл Маркс. Известие это всколыхнуло жандармов. Многочисленные шифрованные депеши предписывали обнаружить и поймать Маркса тотчас же после его появления в России. На пограничных станциях сновали пшики, нагло заглядывая в лица всех бородатых иностранцев. И вот из Одессы в Петербург сообщили, что в порту задержан наконец сам вождь мирового рабочего движения. Но радость жандармерии была непродолжительной. Арестованный оказался немецким коммерсантом, носившим фамилию Маркс и принявшим к тому же английское подданство. Чтобы подобные неприятные недоразумения более но имели места, управляющий III Отделением разослал подчиненным добытый в Лондоне и размноженный портрет Карла Маркса. Вскоре в поезде, близ западной границы, был схвачен бородатый седовласый англичанин, похожий на Карла Маркса. Случай этот вызвал было дипломатический протест, но, несмотря на возмущение пострадавшего, с согласия Великобритании был тотчас же замят.
        Все возрастающая известность Маркса привлекала к нему многочисленных журналистов из разных стран. Летом 1871 года Маркса и одного из его соратников посетил корреспондент «Нью-йорк уорлд» мистер Ландор. Спустя несколько дней репортер сообщил за океан о своих впечатлениях от встречи с портным Эккариусом и Карлом Марксом.
        «Вы поручили мне собрать кое-какие сведения о Международном Товариществе Рабочих,  — писал Ландор в редакцию своей газеты,  — я и попытался исполнить Вашу просьбу. Эта задача в настоящий момент нелегка. Лондон, бесспорно, является штаб-квартирой Товарищества, но англичане слишком напуганы, и им повсюду мерещится Интернационал, как королю Якову везде мерещился порох после знаменитого заговора. Осторожность Товарищества, конечно, усилилась вместо с подозрительностью публики; и если у его руководителей есть секреты, то эти руководители именно такие люди, которые умеют держать секреты про себя. Я посетил двух наиболее видных членов их Совета и с одним из них имел непринужденную беседу, содержание которой излагаю ниже… Первый из тех двух деятелей, которых я посетил, видный член Генерального совета, сидел за своим верстаком и должен был то и дело отрываться от беседы со мной, чтобы отвечать на не очень вежливые замечания хозяйчика (одного из многочисленных в этой части города хозяйчиков), на которого он работал. Я слышал, как этот же человек произносил на публичных собраниях прекрасные речи, проникнутые
в каждом своем слове страстной ненавистью к классу людей, называющих себя его господами. Он, наверное, сознает себя достаточно развитым и способным, чтобы организовать рабочее правительство, а вынужден заниматься всю свою жизнь самым возмутительным подневольным трудом, чисто механическим. Он горд и самолюбив, а между тем на каждом шагу он должен отвечать поклоном на ворчанье и улыбкой на приказ, отдаваемый приблизительно с такой же степенью учтивости, с какой охотник окликает свою собаку. Этот человек помог мне уловить одну сторону Интернационала: протест труда против капитала, протест рабочего, который производит, против буржуа, который наслаждается.
        Тут я увидел руку, которая ударит очень больно, когда настанет пора, а что касается головы, которая мыслит, то мне кажется, что ее я увидел тоже  — во время моей беседы с доктором Карлом Марксом.
        Мы сидели друг против друга; да, я был наедине с воплощением революции, с подлинным основателем и вдохновителем Интернационала, с автором «Манифеста», в котором капиталу было заявлено, что если он воюет с трудом, то он должен быть готов к гибели,  — словом, передо мной сидел защитник Парижской коммуны…»
        Во время встречи Маркс долго беседовал с Ландором. Войдя, он приветливо поздоровался с американцем. Они обменялись пытливыми взглядами.
        — Что привело вас ко мне?  — спросил Маркс.
        — Человечество, как видно, плохо представляет себе, что такое Интернационал,  — сказал Ландор.  — К нему питают сильную ненависть, но вряд ли сумели бы объяснить, что именно ненавидят. Некоторые люди, считающие, что сумели глубже других проникнуть в тайну Интернационала, утверждают, что это своего рода двуликий Янус, с честной и доброй улыбкой рабочего на одном лице и с усмешкой злодея-заговорщика на другом. Я попрошу вас,  — в упор поставил вопрос корреспондент,  — пролить свет на тайну, раскрыть которую бессильны подобные теории.
        Маркса развеселила мысль, что буржуа так боятся международного общества рабочих, и он ответил журналисту с улыбкой:
        — Тут нет никакой тайны, милостивый государь, разве только тайна глупости людей, которые упорно игнорируют тот факт, что наше Товарищество действует открыто и что подробнейшие отчеты о его деятельности печатаются для всех, кто пожелает их прочесть. Вы можете купить наш «Устав» за пенни, а за шиллинг Бы будете иметь брошюры, из которых узнаете о нас почти все, что знаем мы сами.
        Ландор был высокий, поджарый человек с ярко-розовой лысиной. Услыхав слово «почти», он хлопнул себя но острому колену и загоготал.
        — «Почти»  — это весьма возможно; но не будет ли в том, чего я не знаю, заключаться самое важное? Буду вполне откровенен с Вами и поставлю вопрос так, как он представляется постороннему наблюдателю: не свидетельствует ли это всеобщее недоброжелательное отношение к вашей организации о чем-то большем, чем невежественная злоба толпы? И не позволите ли вы спросить Вас еще раз, несмотря на сказанное Вами, что такое Интернационал?
        — Вам достаточно взглянуть на людей, из которых он состоит,  — на рабочих,  — отпарировал Маркс.
        Ландор продолжал настаивать.
        — Да, но солдат не всегда показателен для того правительства, которое им распоряжается. Я знаю некоторых из ваших членов и виолне допускаю, что они не из того теста, из которого делаются заговорщики. К тому же тайна, которая известна миллиону человек, вовсе не была бы тайной. Но что, если эти люди только орудия в руках какой-нибудь смелой и  — Вы, надеюсь, простите меня, если я добавлю,  — не слишком разборчивой в средствах коллегии?
        — Ничто не показывает, что это так,  — возразил Маркс.
        — А последнее восстание в Париже?
        — Во-первых, я попрошу Вас доказать, что тут был вообще какой-нибудь заговор, что все происшедшее не было закономерным следствием сложившихся обстоятельств. А если исходить из существования заговора, то чем может быть доказано участие в нем Международного Товарищества?
        Ландор отложил тетрадь, в которую быстро записывал ответы Маркса, и откинулся в кресле.
        — Наличном многочисленных членов Товарищества в органах Коммуны,  — сказал он, испытующе и нагло глядя в лицо собеседника.
        Маркс закурил и принялся ходить по кабинету, отвечая на вопросы Ландора.
        — Восстание в Париже было совершено рабочими Парижа. Наиболее способные рабочие неизбежно должны были стать его вождями и организаторами; по наиболее способные рабочие обычно являются в то же время и членами Международного Товарищества. Однако Товарищество, как таковое, нельзя делать ответственным за их действия.
        Ландор скривил рот в ехидной улыбке.
        — Мир смотрит на это иначе,  — сказал он многозначительно.  — Люди толкуют о тайных инструкциях из Лондона и даже о денежной поддержке. Можно ли утверждать, что открытый характер деятельности Товарищества, на который вы сослались, исключает возможность всяких тайных сношений?
        — Возникала ли когда-нибудь организация,  — смело заявил Маркс,  — которая вела бы свою работу без использования как негласных, так и гласных средств связи? Но говорить о тайных инструкциях из Лондона, как о декретах в вопросах веры и морали, исходящих из какого-то центра папского владычества и интриг,  — значит совершенно не понимать сущности Интернационала. Для этого потребовалось бы централизованное правительство в Интернационале; в действительности же форма его организации предоставляет как раз наибольшую свободу местной самодеятельности и независимости. В самом деле, Интернационал вовсе не является, собственно, правительством рабочего класса; он представляет собой скорее объединение, чем командующую силу.
        — Объединение с какой целью?  — бросил американец, снова оторвавшись от записи.
        — С целью экономического освобождения рабочего класса посредством завоевания политической власти; с целью использования этой политической власти для осуществления социальных задач. Наши цели должны быть настолько широкими, чтобы включать в себя все формы деятельности рабочего класса. Придать им специальный характер значило бы приспособить их к потребностям только одной какой-нибудь группы рабочих, к нуждам рабочих одной какой-нибудь нации. Но как можно призвать всех людей, к объединению в интересах немногих? Если бы наше Товарищество вступило на этот путь, оно потеряло бы право называться Интернационалом. Товарищество не предписывает определенную форму политических движений; оно только требует, чтобы эти движения были направлены к одной цели. Оно представляет собой сеть объединенных обществ, раскинутую по всему миру труда. В каждой части света наша задача представляется с какой-либо особой стороны, и рабочие там подходят к ее выполнению своим собственным путем. Организации рабочих не могут быть совершенно одинаковыми во всех деталях в Ньюкасле и Барселоне, в Лондоне и Берлине. В Англии, например,
перед рабочим классом открыт путь проявить свою политическую мощь. Восстание было бы безумием там, где мирная агитация привела бы к цели более быстрым и верным путем. Во Франции множество репрессивных законов и смертельный антагонизм между классами делают, по-видимому, неизбежным насильственную развязку социальной войны. Но выбрать, каким способом добиться развязки, должен сам рабочий класс этой страны. Интернационал не берется диктовать что-нибудь в этом вопросе и вряд ли будет даже советовать. Но к каждому движению он проявляет свое сочувствие и оказывает свою помощь в рамках, установленных его собственными законами.
        Маркс терпеливо, подробно рассказал заокеанскому корреспонденту о многообразной помощи бастующим рабочим разных стран, о началах солидарности трудящихся, о деятельности профсоюзов, обществ взаимопомощи, кооперативной торговле и кооперативном производстве. Он сообщил о том, как расширяется влияние Интернационала в Европе. Две газеты пропагандировали взгляды Международного Товарищества Рабочих в Испании, три  — в Германии, столько же  — в Австрии и Голландии, шесть  — в Бельгии и столько же в Швейцарии.
        — А теперь,  — закончил Маркс, усаживаясь против Ландора и протянув ему сигару,  — когда я рассказал вам, что такое Интернационал, вы, пожалуй, сумеете сами составить себе мнение о его мнимых заговорах.
        Наступило короткое молчание. По комнате плыл сизый дым сигар.
        — А Мадзини тоже член вашей организации?  — с любопытством и возрастающим интересом спросил Ландор.
        — О нет!  — весело рассмеялся Маркс.  — Наши успехи были бы не очень-то велики, если бы мы не пошли дальше его идей.
        — Вы меня удивляете. Я был уверен, что он является представителем самых передовых взглядов.
        — Он представляет всего-навсего старую идею буржуазной республики. Мы же не хотим иметь ничего общего с буржуазией. Мадзини отстал от современного движения не меньше, чем немецкие профессора, которые, однако, до сих пор считаются в Европе апостолами развитой демократии будущего. Они были таковыми когда-то, может быть до тысяча восемьсот сорок восьмого года, когда немецкая буржуазия, в английском понимании этого слова, едва достигла своего собственного развития. Но теперь эти профессора перешли целиком на сторону реакции, и пролетариат больше не желает их знать…
        — Что вы скажете о Соединенных Штатах?  — настойчиво спросил Ландор, видя, что Маркс намерен закончить беседу.
        — Основные центры нашей деятельности находятся сейчас в старых европейских странах. Многие обстоятельства позволяли до сих пор думать, что рабочий вопрос не приобретет такого всепоглощающего значения в Соединенных Штатах. Но эти обстоятельства быстро исчезают, и рабочий вопрос, как и в Европе, быстро выдвигается там на первый план вместе с ростом рабочего класса, отличного от остальных слоев общества и отделенного от капитала.
        Задав еще несколько второстепенных вопросов, Ландор шумно поблагодарил Маркса и долго тряс его руку, приглашая посетить далекую Америку.
        Когда Ландор ушел, Маркс вышел из кабинета и спустился по лестнице в столовую. Модена-вилла была битком набита беженцами-коммунарами. Женнихен и Элеонора уступили им свои комнаты и переселились к Ленхен, гостиная в первом этаже напоминала наспех сооруженную палату госпиталя. Так как в доме не хватало кроватей и диванов, Женни сдвинула несколько стульев и, покрыв их матрасами и одеялами, создала ложе. Ленхен едва успевала стряпать для многочисленных обитателей дома. Все кастрюли и сковороды пошли в дело. На Ридженс-стрит творилось то же самое, и Лицци сбилась с ног, стремясь накормить, подлечить и одеть глубоко потрясенных пережитым людей.
        Когда Карл вошел, Женни и ее дочери раскладывали покупки, сделанные на собранные деньги для изгнанников. У большинства не было сменного белья, верхней одежды, обуви. Маркс и его жена роздали все, что нашли в своем гардеробе. Коммунары и их семьи, среди которых были старики и дети, крайне нуждались в лечении и помощи. Ленхен приготовляла настои из липового цвета с лимоном и медом и поила ими занедуживших.
        Женни и ее мужу было издавна присуще умение обретать чудодейственную силу воли, когда в их помощи нуждались близкие. В то время как обрушившаяся лавина горя вызвала растерянность у некоторых деятелей Интернационала, Маркс, Энгельс и их жены проявили редкое спокойствие, самообладание и находчивость в изыскании средств для спасения революционеров.
        — Мы сможем сегодня же обуть наших постояльцев,  — сказала Женни.  — Для детворы мы достали удобные сандалии. Я вызвала врача, так как у маленькой Кло жар. Лишь бы не было скарлатины. Лесснер подыскал работу для двух портных и одного плотника в мастерской на Бэкер-стрит. Не правда ли, это хорошие новости?
        — Да, дорогая!
        — Ты, верно, изрядно устал, Мавр, отбивать словесные мячи этого клещеобразного янки?
        — Разговор оказался значительнее, нежели я предполагал. Если он не переврет того, что я ему продиктовал, читатели смогут получить некоторое подлинное представление о том, что же такое Интернационал.
        — Да, буржуазные газеты только то и делают, что истязают своих подписчиков ужасами, порожденными бредовым воображением.
        — Но больше всего красной и черной краски тратят эти мазилы, чтобы нарисовать дьявольский портрет доктора Маркса, неистового вождя Интернационала и вдохновителя Коммуны,  — сказала Женнихен, прислушавшись к разговору родителей.
        В комнату вошли три коммунара, чудом спасшиеся от смерти благодаря самоотверженности товарищей. Их появление было встречено громкими изъявлениями радости. Один, постарше, худощавый высокий брюнет с продолговатым смуглым лицом, с глазами, напоминавшими своей формой желуди, бородкой «под Генриха IV» и узкими стрельчатыми усами, мало походил на француза, каким был на самом деле. Он казался уроженцем Южной Испании, сошедшим с портретов знатных грандов кисти Веласкеса. Его звали Шарль Лонге. Он был журналистом и принимал видное участие в Парижской коммуне. И до этого, со времен студенчества, он боролся с цезаристским режимом. С ним вместе пришли Валерий Врублевский и Лео Франкель. Поляк значительно постарел е того дня, как похоронил Катрину. На усталом лицо резче выделялись оспенные рябины, и в углах губ образовались новые складки. По-прежнему уверенно и бодро откидывал он назад мужественную голову, и непреклонная воля была во взоре. Женни Маркс с особым интересом и благожелательностью отнеслась к польскому революционеру. В течение нескольких часов говорили они о Коммуне и ее защитниках.
        — Мы слыхали, господин Врублевский,  — сказала Женни,  — что суд тьеровских палачей во Франции приговорил вас теперь к смертной казни.
        — Да, но заочно, госпожа Маркс,  — слегка усмехнулся Врублевский.
        Женни спросила его о судьбе Луизы Мишель.
        — Эта женщина делает честь Франции. Она подлинная народная героиня. Луиза Мишель знала о грозившей ей смертельной опасности, но она ни за что не захотела покинуть баррикаду и оставалась на ней как храбрый капитан на тонущем корабле. Теперь в лучшем случае ее ожидает вечная каторга  — Новая Каледония.
        — Значит, ей готовят сухую гильотину? Бесстрашие ее не знает примера среди современных женщин. Выдержит ли она и это испытание?
        — Будем надеяться на ее железную волю.
        Женни, умевшая безошибочно распознавать людей, была потрясена строгим, простым и вместе глубоким рассказом Врублевского. Он внушил ей симпатию и уважение.
        — Это гениальная голова и честный человек,  — шепнула она Карлу, когда гости отошли, чтобы поговорить с девушками.
        Маркс внимательно приглядывался к Лео Франкелю, который был любимцем парижских трудящихся, избравших ого первым из иностранцев в члены Коммуны. Для этого было вынесено особое постановление, гласившее: «Принимая во внимание, что знамя Коммуны есть знамя Всемирной Республики… иностранцы могут допускаться в Коммуну». Шарль Лонге был близко знаком с Франкелем еще со времен Второй империи. Что-то очень располагающее было в бесхитростном, прямом и вдумчивом взгляде больших, немного выпуклых, черных глаз молодого венгра. Чем больше Маркс постигал его манеру говорить и вести себя с людьми, отражавшую истинную скромность, ум, чуткость и повышенную впечатлительность, тем дружелюбнее относился к этому деятелю Коммуны.
        — Кстати, я получил забавное письмо от Лафарга,  — сказал Маркс.  — Он передает сенсационное сообщение испанских и французских газет. Прослушайте эту басню:
        «Прокурор Республики арестовал в Фосе трех братьев Карла Маркса, вождя Интернационала, и его зятя Поля Л…» Историю трех братьев Маркса вам лучше знать, чем мне, потому что, когда их арестовали, я был уже на пути в горы, на вершине которых вдыхают воздух чистой воли, как поется в песне».
        — У вас действительно есть братья во Франции?  — поинтересовался Врублевский.
        — У меня вообще нет ни одного родного брата в живых,  — ответил Маркс.
        Женнихен пригласила всех к чаю.
        В сумерки мужчины поднялись в кабинет хозяина дома. Маркс с наслаждением затянулся сигарой. Врублевский набил табаком свою трубку, а Лонге, отказавшись курить, подошел к окну. В саду он увидел Женнихен. С лейкой в руке она шла к своей теплице.
        Валерий Врублевский внезапно достал из кармана изрядно потрепанного пиджака мятый исписанный лист бумаги и протянул его Марксу. Тот внимательно прочел раз, другой и сказал, заметно пораженный:
        — Но ведь это превосходно. Я слыхал про Эжена Потье, но не предполагал, что он может написать столь мощные строки. Нам очень не хватало такого, из сердца вылившегося, гимна. Прошу вас, прочтите мне эти стихи вслух.
        И в рабочей комнате Маркса зазвучал «Интернационал».
        Вставай, проклятьем заклейменный…

        Врублевский обычно мастерски декламировал стихи, по в этот раз голос чтеца дрогнул, надломился.
        Никто не даст нам избавленья  —
        Ни бог, ни царь и не герой,
        Добьемся мы освобожденья
        Своею собственной рукой.

        Преодолев волнение, Врублевский закончил чтение «Интернационала», Наступила тишина. Маркс курил и о чем-то сосредоточенно размышлял, нахмурив брови.
        — На развалинах великой Парижской коммуны раздался этот полный уверенности в конечной победе призыв,  — сказал он.  — Замечательный памятник коммунарам.
        Маркс погасил сигару и попросил Врублевского повторить рефрен.
        Это есть наш последний и решительный бой,
        С Интернационалом воспрянет род людской!

        Бессмертие

        Привычка двигаться и менять местожительство вошли в обиход англичан, как традиционная воскресная молитва. Мир в их сознании был не более недоступен, нежели окрестности Лондона. Палестина  — такое же знакомое, досягаемое место рождественского отдыха, как и британская колония Цейлон. И если выбор богачей падал на фешенебельную французскую Ривьеру, то только потому, что они подчас уставали от собственных владений, от одинаковой скуки английских отелей, от лицемерия своей морали и тупости этикета, от копии лондонского быта, воспроизводимого в иных широтах.
        Несмотря на то что во всех дальних землях, помеченных «Британская империя», завоеватели имели привычный комфорт, пищу и распорядок дней, сами они неизменно меняли там свой облик.
        Капитализм творит своеобразных оборотней.
        Поверхностному взгляду не распознать в радушном английском лендлорде, отдыхающем в своем поместье или на взморье, охочем до собак, до детских шалостей, до старинных плясок и пиров, до сентиментального чтения у камина, наглого плантатора в Сингапуре, грозы туземцев. На родине он осторожен в своих отношениях с фермерами и умеет находить извилистые пути к сердцу своих наемных рабочих. Колониальная пробковая шляпа, маленький, невидимый в широком кармане светлых брюк пистолет, сток, несгибающиеся краги, сетка против москитов тщательно сложены вместе с господским беспредельным чванством и зверством в чемодан.
        Отлично замаскированный, переполненный до краев верой и библейскими изречениями, полковник приехал в Лондон жениться из Индии, где стяжал мрачную славу в одной из пограничных крепостей. Он привез в Англию трофеи! шкуры леопардов и тигров, уничтоженных в джунглях. Трупы повстанцев-индусов, расстрелянных по его приказанию, остались на их родине. Его невеста восемь лот терпеливо ждала смерти тетки, без наследства которой брак казался невозможным. За истекшие годы она, поседев, начала красить волосы и купила на выплату домик для той счастливой поры, когда ее жених выйдет в отставку. А покуда полковник, благодаря молодой индуске  — прислуге-наложнице, был терпелив и исполнен эпистолярной нежности. Тетка умерла, и начальник крепости индо-афганской границы прибыл в столицу. Он сошел на берег смиренным сыном церкви и проводил дни в богословских спорах, рассылке родственникам сентиментальных писем и разговорах о политике за сигарой и кофе в своем клубе.
        Маркс изучил не только историю и экономику Англии, но и ее обитателей. С интересом читал ou английские газеты, изобиловавшие сообщениями о возвышении и падении людей разного достатка и среды.
        Судебные процессы  — верное зеркало общественного строя. В них с безжалостной точностью воспроизводятся все уродливые отклонения, искалеченность быта, неодолимая тяжесть насильно надетых, мертвящих, ржавых кандалов буржуазной морали и права, многообразные последствия неравенства, изъязвленное бедностью, голодом человеческое сознание, непроходимые закоулки и тупики больной души.
        Маркс наблюдал за тем, как экономический кризис порождал многочисленные метаморфозы в судьбах крупных буржуа, ростовщиков и банкиров.
        Некогда английский высший свет был потрясен преступлением и последовавшей за этим казнью молодого очаровательного денди, богача Генри Фоунтлероя. Карты, любовные истории, шокировавшие пуританский Лондон, праздная роскошь, разорительные пирушки и сумасбродства довели английского богача до подлога векселей. Генри Фоунтлерой был крупным банкиром, любителем смелой игры, пользовавшимся полным доверием денежных тузов из «Банк оф Инглянд», твердыни и могущественного господина Великобритании. Но Фоунтлерой посмел обмануть всесильный банк и, вопреки отчаянным стараниям его аристократических друзей, страстным мольбам его поклонниц и родни, предлагавшей любой выкуп, «банкирский цех» казнил своего преступного собрата. Виселица стерла пятно с «чистейшего и благороднейшего сословия» ростовщиков, вроде Ротшильдов, разбогатевших на разрухе, последовавшей вслед за смелыми авантюрами Наполеона.
        Подобное же преступление вновь привлекло внимание Великобритании во время экономического кризиса в семидесятых годах. Некий банкир пустил в обращение подложные векселя. Он явился в Лондон уже миллионером и энергично взялся за выправление доселе сомнительной биографии, бросая щедрые пожертвования сиротским приютам, обществам защиты животных и многочисленным богадельням и госпиталям, во главе которых находились коронованные или высокотитулованные персоны. Подкупленные газеты наперебой восхваляли неизвестно откуда взявшегося благодетеля бедных, знатока искусств, расточительного и роскошествующего, как магараджа. Банкир попытался, и опять не без успеха, сблизиться с английской знатью с помощью пиров и одариваний. Аристократы, обзывавшие мультимиллионера «плебеем», не могли, однако, устоять перед желанием посмотреть разрекламированный новый банкирский дворец. Такому дому мог позавидовать любой герцог. Это была подлинная диковинка, вмещающая бассейн султанских гаремов, греческие дворики, римские террасы, японский садик, зал для гимнастики и американские ванны с постоянно проточной водой.
        Англичане, не привыкшие к подобному размаху, сдались, не устояв перед соблазном, и банкир легко выиграл игру  — втерся в дома аристократов.
        После постройки дворца он пошел на приступ «Банк оф Инглянд», и его финансовый гений после долгой осады покорил недоверие потомственных банкиров. Как некогда Фоунтлерой, он стал их доверенным лицом и одним из хозяев Сити. Он богател с невероятной быстротой, так как был дельцом новой формации, в противовес английским финансистам с устарелым опытом, тормозящими традициями и чрезмерной осторожностью, перенятой от прежних поколений. Его агенты играли на биржах всего мира.
        «Гонись за миллионом, а не за грошом»  — было девизом этого банкирского дома. Он субсидировал аргентинских генералов, помогал корсиканским бандитам, снабжал оружием турок, находя в каждом деле ту или иную выгоду. Великий «Банк оф Инглянд» уважал его звериную хватку, прозорливость и решительность.
        Учитывая все: войны, революции, неурожаи и векселя, он не учел только одного  — кризиса. Экономическая катастрофа неожиданно подорвала могущество банкира. Он пытался спастись, бросив новые средства взамен потерянных в обанкротившихся предприятиях, и для этого решился подделать векселя.
        Подобно кассиру магазина, судившемуся в соседней камере, банкир пошел на подлог, надеясь тотчас же, удачно использовав деньги, вернуть их и тем свести на нет первоначальное преступление. Но кассир проигрывал на скачках, а финансист  — на колебании мировых цен. Оба опять и опять пробовали играть, добывая для этого деньги с помощью подлогов. Но и магазин, и английский банк внезапно обнаружили страшную пробоину. Кассир и банкир сели на скамью подсудимых одновременно. Разница была лишь в том, что кража кассира вызвала у его потрясенной жены преждевременные роды, кража финансиста привела к самоубийству трех других банкиров, к краху десятка предприятий. Несколько сот тысяч человек в Европе остались без работы, без куска хлеба, без крова, без будущего.
        Своеобразное землетрясение  — падение банка  — отозвалось во всем мире, и прежде всего в Англии, катастрофическими толчками, взрывами, сопровождавшимися гибелью людей. Началась паника на бирже. Кризис углублялся. Дело Генри Фоунтлероя казалось теперь лишь злой проделкой испорченного ребенка. В начале века мир являл совсем иную картину…
        Банкир не был казнен. «Банк оф Инглянд» не мог, да и не старался смыть позор с банкирского звания.
        Пестрый, кичливый дворец финансиста продавался с молотка, но не нашел покупателя.
        Кризис!
        Аристократические имена не переставали украшать судебные отчеты. Баронесса, попавшая на скамью подсудимых, настойчиво причисляла себя к пострадавшим от экономической депрессии. Так ураган, выкорчевывая дубы, пригибает и ковыль. Разойдясь с мужем, баронесса открыла фешенебельный магазин дамских платьев, в котором работал многочисленный штат портних и продавщиц. Она получала доходы и была довольна. Но в последнее время богатые дамы ввели моду на умеренность и экономию, и баронесса, потерял прежних клиенток, перестала получать постоянную прибыль. Она обсчитала большую часть модисток и примерщиц, но, когда и это не помогло, попыталась вывернуться с помощью великого мошенничества.
        Судебный процесс и тюрьма клеймили доброе имя всей семьи преступника. Этот предрассудок часто являлся подстрекателем к новому преступлению и длительным трагедиям. Семья изгоняла своего «поскользнувшегося» члена, и Канада, Австралия, Индия или дальние острова были ему единственным пристанищем после отбытого наказания. Живых выдавали за мертвых. Сестре судившегося грозило вечное девичество, братьям  — потеря службы, родителям  — презрение и бойкот всего квартала. Изгнание из своей среды было неизбежностью и для аристократа и для лавочника, с той разницей, пожалуй, что мщение лавочников бывало наиболее жестоким и продолжительным.
        Лорд Ильсент предстал перед английской юстицией и тем покрыл несмываемой грязью герб его предков, служивших, по преданию, самому Вильгельму Завоевателю. Лорд Ильсент всю свою жизнь упорно продолжал родовую традицию бравых рыцарей, которые, кроме титула, не позабыли обзавестись в походах и богатством, умело пополняемым потомками.
        Вместо разбойных походов ради покорения земель английская аристократия принялась наживаться более утонченным образом. Рабовладельцы стали рабонанимателями. Лорд Ильсент предпочитал работу с деньгами и акциями  — они казались ему наиболее надежными и к тому же бессмертными.
        Пароходная компания лорда Ильсента жестоко пострадала от экономического шторма. Пассажиров и грузов стало на треть меньше. Пришлось поставить на прикол несколько океанских судов.
        В кассе лорда Ильсента оказалась роковая брешь. Огласить это, позвать на помощь  — значило капитулировать. Ильсент попытался остановить катастрофу подлогом. Он скрыл от своих акционеров потери и опубликовал ложные цифры. Двенадцать месяцев тюрьмы должны были научить неудачливого представителя славного рода коммерческой игре без шулерства. Вряд ли, однако, это смогло помочь разорившимся доверчивым покупателям дутых акций…
        Суд  —.машина, все части которой не уступали по качеству самой высокосортной шеффилдской стали,  — великолепно охранял священные привилегии голубой крови и богатства, автоматически разрубая на мелкие куски безумцев и несчастных, пытающихся восстать против нее.
        В доках и рабочих городах несчастье слишком частый посетитель, а суд слишком откровенный враг.
        Маркс, юрист, отлично разбирался в английском законодательстве и праве. Средневековый ритуал, по его мнению, должен был импонировать бриттам своей многосотлетней неизменностью. Но за этой уловкой не могли укрыться лицемерное классовое пристрастие, продажность, заплесневелый опыт прошлых веков, трусливая кровожадность работорговцев, владельцев рыцарских замков, ростовщиков, заседающих в банках, всех тех, кто господствовал в веселой старой Англии.
        Пристально вглядывались Маркс и Энгельс в некоторых рабочих, которые выслуживались перед капиталистами, получал от них подачки деньгами и даже титулами.
        Как-то в доках Маркс обратил внимание на грязный клочок, оставшийся от объявления, прибитого к одной из потрескавшихся стен. Ветер изгрыз бумагу, осталась только подпись руководителя тред-юниона транспортных рабочих Бен-Доллета, хорошо известного в припортовых кварталах. В прошлом он был грузчиком, затем механиком в лондонском порту. Теперь, однако, ничто в этом разжиревшем, лоснящемся старике не изобличало его прошлого. Ничто, кроме обезображенной руки, лишенной нескольких пальцев, которую, как орден, он показывал на выборных рабочих собраниях и стыдливо прятал на банкетах либеральствующих зажиточных буржуа и правительственных чиновников.
        Пальцы Бен-Доллета погибли под непосильно тяжелым, уроненным им ящиком в лондонском доке.
        Бывший грузчик стал старательным надсмотрщиком над своими прежними товарищами, влиятельным членом парламента и пэром ее величества. Он поселился в большом собственном каменном коттедже и разъезжал в фаэтоне, запряженном двумя откормленными конями. Его сын учился В Кембридже и женился на дочери купца из Сити.
        Молодой Джек Беп-Доллот был также политическим деятелем и рассчитывал значительно опередить отца. К нему благоволил премьер-министр Гладстон, в канцелярии которого он служил, а это была верная гарантия преуспеяния.
        Людой, подобных Бен-Доллету, становилось в Англии все больше среди рабочего класса, и, хотя они все же исчислялись десятками, вред их был велик, а пример растлевающ.

        Лиза Красоцкая познакомилась с леди Бен-Доллет на благотворительном вечере в пользу родильных домов для одиноких женщин. Жена пэра, тщательно скрывающая, что в давно прошедшей молодости работала швеей в мастерской на Бонд-стрнт, была преисполненной самодовольства пожилой женщиной, примечательной лишь тем, что два ее больших и бездумных глаза были различного цвета  — один светло-голубой, а другой темно-коричневый. Она развлекалась филантропической деятельностью. Любимой темой разговора леди Бен-Доллет были придворные сплетни, которые она неутомимо собирала. Так как Лиза была не титулована и уже не очень богата  — деньги ее ушли на многие общественные цели в Америке и в Европе,  — леди Бен-Доллет уделила ей не много внимания, но зато ее сын Джек не скрыл своей заинтересованности семнадцатилетней Асей. Юная девушка вполне соответствовала данному ей в швейцарском пансионе прозвищу «ртуть». Все в ней было в постоянном движении: озорные серые, со стальным отливом глаза, румяные губы, ямочки на щеках, узкие красивые руки. Худенькая, стройная и гибкая, она не могла усидеть на месте и заражала окружающих
желанием двигаться.
        Джек Бен-Доллет был тучный и флегматичный человек с волосами прилизанными и лоснящимися, как у новорожденного щенка. В выражении его лица было что-то угодливое, слащавое.
        Спустя несколько недель после знакомства Красоцких с Бен-Доллетами девушка сообщила матери, что решила выйти замуж за Джека.
        — Но позволь, дарлинг,  — крайне удивилась Лиза,  — он ведь женат.
        — Это но помеха для истинной любви. Бен-Доллет получит развод. Он мне сказал об этом, когда сделал предложение.
        Лиза помрачнела.
        — Подумала ли ты о его двух детях? Вторгнуться в чужое гнездо и пытаться разрушить его  — это гадко!
        — Ты рассуждаешь старомодно, мама, Джек ведь любит меня. Я заставила его признаться в этом.
        — Но кто дал тебе право строить счастье на несчастье других? Впрочем, ты почти ребенок, и все это только блажь. Я прожила долгую жизнь и убедилась, что сознание причиненного кому-нибудь горя, проклятия и слезы, пролитые по нашей вине, всегда омрачают жизнь. Бойся их. Разве не будут казнить тебя всегда глаза оставшихся без отца детей?
        — Право, мамочка, ты очень странная, несовременная. Ты мучишь одним своим укоризненным взглядом. Но если я откажусь от Джека, то никогда уже не полюблю никого другого и, значит, останусь старой девой.
        — Тебе только семнадцать лет, девочка. Много будет еще впереди и увлечений и разочарований, прежде чем встретится настоящая любовь,  — убеждала Лиза готовую расплакаться Асю.  — Не совершай непоправимых ошибок и наберись терпения,  — нет на земле человека, который не встретил бы того, кого ищет. Зачем тебе с юности муть и грязь в чистейшем таинстве брака? Я, право, не ханжа и не настаиваю на нерасторжимости супружеских союзов. Но у жизни есть свои неписаные законы. Только неотвратимое роковое чувство дает нам право на большие жертвы, а этого у тебя нет. Интриги, развод, брошенные дети, чьи-то страдания, только из-за страха остаться одной,  — чрезмерный груз. Пожалей себя, наконец. Да и какая будет у вас с Джеком тогда любовь? Ведь чувства должны быть чистыми, как бы пронизанными лучами солнца.
        — Раз так, то я уеду с Джеком в Канаду. Он давно хочет покинуть Англию. Я знаю, что ты родила меня до того, как вышла замуж за папу Сига. Значит, я дочь незамужней женщины. Мне все рассказала няня Пэгги. Признайся: кто был моим отцом?
        Лиза оторопела. Никогда Ася не спрашивала ее о своем происхождении. Девушка по знала, что родная мать ее умерла и она взята десятидневным ребенком из родильного дома «Помощь королевы Шарлотты» и удочерена Лизой. Сейчас молчание приемной матери Ася поняла превратно.
        — Ты молчишь, потому что отец мой был женатым человеком и вы не могли обвенчаться. Не так ли?
        Лиза опустила голову. Как быть? Рассказать Асе правду или оставить ее в двойном заблуждении? Но тогда она решится повторить то, что по ее ложному представлению случилось в жизни Лизы. В тот же вечер Лиза рассказала дочери все, стараясь возможно меньше поранить ее сердце. Истина подавила Асю. Она впервые испугалась, что может потерять любовь приемной матери. О Джеке больше не было речи. Спустя несколько месяцев имя его привлекло к себе внимание английской столицы. Сын пэра предстал перед судом. Он хотел бросить жену и сочетаться браком с дочерью весьма богатого владельца нескольких крупнейших столичных боен.
        Бен-Доллет проделал все необходимые формальности, чтобы получить развод. На углу Лейстер-сквера он отыскал девушку, чьей профессией было способствовать освобождению мужчин от брачных уз. За шестнадцать фунтов это альтруистическое существо согласилось провести с ним ночь в отеле. Утром вошедшая горничная увидела необходимую для достижения разводной цели сцену: мужчину, прохаживающегося по комнате в халате, и даму в постели. Впоследствии, в присутствии жены, Бен-Доллет уронил «нечаянно» счет из гостиницы, в котором упоминались «двуспальная кровать и завтрак». Все шло отлично. Жена в порыве обиды подала в суд требование развода. Горничная не поскупилась в описании пикантных деталей. Но на коварный вопрос судьи об имени «согрешившей» с Бен-Доллетом женщины он не сумел дать ответа. Девица с Лейстер-сквера дорого расценивала свою репутацию, и в шестнадцать фунтов стерлингов не входила стоимость разоблачения ее инкогнито.
        — Может быть, он провел ночь со своей бабушкой, в чем нет ничего предосудительного. Мало ли отчего мы иногда склонны преувеличивать содеянное,  — сказал глубокомысленно судья обиженной жене и закончил прочувствованной речью к обоим супругам, призывая их жить в мире и согласии. Пятьдесят фунтов, затраченные Джеком на судебные издержки и ночь в отеле, пропали безрезультатно.
        Английский суд разводил только после самых унизительных ковыряний в бытовой золе и преимущественно в отталкивающих подробностях брачных отношений.
        Беда, если судья принадлежит к какой-нибудь секте, тогда измученные друг другом супруги без всякой надежды наконец расстаться подвергаются длительной пытке поучающих проповедей.
        — В следующий раз я попросту убью ее,  — сказал Бен-Доллет своему юристу.
        Но убил он не жену, а судью, отказавшего ему в разводе.

        …Как-то в теплый летний вечер Лиза и Ася подозвали извозчика и уселись в неповоротливый фаэтон. Кучер в грузной ливрее и поблекшем старом высоченном цилиндре повернул обветренное, густо заросшее бронзовыми волосами лицо, ожидая адреса.
        — Мейтленд-парк Род, Хаверсток-хилл,  — сказала Лиза.
        Кони побежали по гладкой мостовой. Совсем недавно появились в Лондоне резиновые шины, и ехать было приятно и спокойно. Лиза любила легкое покачивание кареты и с удовольствием откинулась на мягкую спинку. Колокольчики бренчали, веселя слух прохожих. В темноте фонари на кузовах встречных фаэтонов освещали улицы, мигая, исчезая, как светлячки. После Пиккадилли и Стренда совсем глухим и пустынным казался район, примыкающий к Хэмпстедским холмам. Движение здесь было очень незначительно. Дрожа, бросали на черный зрачок камня бельмо света одинокие газовые рожки.
        В воскресенье в Модена-вилла собрались гости. Лиза нежно пожала руку Женни Маркс и Ленхен. Торопливо присела в заученном реверансе Ася и бросилась к поджидавшей ее Элеоноре,  — девушки были дружны.
        — Я набита тайнами, как подушка перьями,  — шепнула весело Ася подруге и завертелась на месте. Глаза ее, ямочки на щеках, губы, руки были, как всегда, в непрерывном движении.
        Ленхен настежь распахнула двери в сад. На зеленой лужайке стоял стол для предстоящего ужина. Она тоном командующего парадом отдавала приказания послушной ей молодежи.
        — Господин Френкель, отнесите-ка эту лампу, а затем придите за тарелками. Не оступитесь на лестнице, там шесть ступеней. Женнихен, возьми соусник и салфетки, а ты, Тусси, не урони хлебницу. Сейчас я спущусь в кухню за холодной телятиной.
        — Дайте и мне работу,  — попросила Ася и тут же получила поднос с ложками, вилками и ножами. Жонглируя на ходу своей ношей, девушка, опережая всех, бросилась на полянку и принялась раскладывать приборы на белой скатерти.
        Врублевский и Лонге в это время выносили в сад стулья. Маркс оставался наверху с одним из участников Парижской коммуны.
        — Пройдите к Мавру, госпожа Красоцкая, он просил об этом. Там, кстати, вы найдете и своего соотечественника. Этот русский господин знает вас но Парижу.
        «Кто бы это мог быть, не Лавров ли?  — думала Лиза, поднимаясь по деревянной узенькой лестнице на второй этаж.  — Я видела этого довольно спесивого человека только раз и отнюдь не прониклась к нему симпатией».
        Постучав и услышав в ответ «войдите», Красоцкая открыла дверь в просторную рабочую комнату. Маркс пошел ей навстречу. В мужественном, коренастом человеке, сидевшем подле камина, Лиза действительно узнала Лаврова.
        — Знакомьтесь, пожалуйста,  — по-русски сказал Маркс, представив их друг другу.
        — Мы мельком виделись весной этого года,  — отозвалась Лиза, пытливо вглядываясь в чистое, широкое, невозмутимое лицо подошедшего Петра Лавровича.
        — Да, нам почти не довелось встречаться с вами в Париже, но зато я до последних дней Коммуны имел счастье общаться с господином Красоцким, да будет земля ему пухом. Светлая память об этом доблестном борце не изгладится в моем сердце,  — произнес Лавров с искренним чувством и низко поклонился Лизе. Затем красивым движением головы откинул густые с проседью гладкие волосы.
        Слова его тронули вдову Красоцкого, и она благодарно пожала крепкую, сухую руку соотечественника. Но, подняв глаза на Лаврова, Лиза внезапно подметила, как надменно, самодовольно сомкнулся его упрямый недобрый рот, перехватила холодный взгляд из-под очков и ощутила, как поднявшееся было в ее сердце доброе, теплое чувство к Лаврову отхлынуло и безвозвратно исчезло.
        «Самовлюблен, поди считает себя натурою избранной,  — значит, недалек»,  — пронеслось в ее мозгу.
        Лавров был трудный человек. Отлично образованный, много видевший, он был лишен самокритического мышления и того неуемного душевного беспокойства, которое гонит человека на постоянные поиски глубинной сущности явлений и ускользающей истины. Ему было уже около пятидесяти лет. Опасный возраст, когда нередко прекращается горение души и люди незаметно для себя останавливаются в движении и начинают тратить накопленный прежде и уже больше не пополняемый духовный капитал. Лавров был твердо уверен, что давно все постиг и правильно понимает происходящее в окружающем мире. Убежденный идеалист, он решительно отрицал существование общественных закономерностей и утверждал, что развитие человечества целиком зависит и является следствием деяний особо даровитых, критически мыслящих личностей. Лавров всегда подчеркивал свое глубокое презрение к толпе, называл ее чернью и верил в то, что мир будет спасен героями духа и мысли. Карлейль был одним из наиболее чтимых им писателей.
        К Марксу и Энгельсу Петр Лаврович пришел, уверовав в то, что они являются исключительными натурами. Узнав их ближе, он увлекся необычностью их характеров и взглядов. Отдавая дань гениальности вождей Интернационала, Лавров, однако, остался совершенно чужд их учению. Ничто не могло поколебать этого непроницаемого, а по мнению Лизы, тупого человека. Дворянин по происхождению, он превратился в подлинного мелкого буржуа по мировоззрению и не скрывал своей враждебности к социал-демократическому движению, отметая с насмешкой самую мысль о том, что рабочий класс России может явиться силой, преобразующей общество. По мнению Лаврова, только крестьянство, ведомое необыкновенными личностями, способно выполнить такую миссию. Считая долгом каждого честного и выдающегося деятеля истории, к когорте которых Петр Лаврович причислял и себя, вступиться за правое и героическое дело коммунаров, он очутился в Париже, где проявил отвагу. Затем он вошел в Интернационал, но ни на шаг не отступал при этом от взглядов русских народников.
        Для Лизы люди, подобные Лаврову, не были трудно разрешимой загадкой, и вскоре он внушил ей к себе явную антипатию.
        — Вы, я слыхал, собираетесь в Швейцарию?  — спросил Маркс Лизу.  — Это очень кстати. Генсовет даст вам кое-какие поручения в Женеву к членам Русской секции.
        — Располагайте мной.
        Маркс подошел к столу, взял коричневую трубку, издававшую резкий горьковатый запах, и стал выбивать ее о край плоской пепельницы, формой напоминавшей лист платана.
        — Вам, очевидно, предстоит встреча с великим шутом Бакуниным?  — поинтересовался Лавров.  — Вот уж дутая, изворотливая и весьма нечистоплотная личность. Л как вы судите о нем?
        — Когда-то я хорошо знала этого новоявленного пророка. Это было так давно,  — уклонилась от разговора Лиза.
        — Теперь сей казарменный коммунист, бия себя в грудь, вопит о том, что он социал-атеист,  — сказал Маркс гневно.  — Аморфный всеразрушитель, мастер позы и громких, бессмысленных по существу, но весьма пышных фраз.
        Женнихен и Шарль Лонге пришли звать Маркса и его гостей в сад. Как обычно в этом доме, ужин прошел непринужденно и живо. Было довольно поздно, когда компания пополнилась еще двумя гостями  — коммунарами Проспером Лиссагарэ и Жаном Стоком.
        Появление машиниста произвело на всех заметное впечатление. Женни с глубоким сочувствием протянула ему руку, Карл предложил сесть рядом с собой. Жан Сток казался совершенно невозмутимым, и, однако, это было спокойствие каменной гробницы. Он был сед, взгляд его подолгу задерживался на каждом предмете и с огромным трудом отрывался от него. Тот, кто не знал истории этого расстрелянного у стены Пер-Лашез и случайно оставшегося в живых человека, нашел бы его очень странным. Говорил Жан мало и отрывисто. Движения его были как бы заторможенными. Редкая улыбка на его лице напоминала гримасу острой физической боли. Пули версальских палачей вконец подорвали его здоровье: он протяжно кашлял и не мог более владеть левой рукой. Что-то отрешенное появилось не только в душе, по и в облике бывшего машиниста.
        Получить работу в Лондоне было очень нелегко, так как английские буржуа отказывались нанимать коммунаров. Благодаря настойчивым заботам Маркса, бывший машинист устроился сторожем в одной конторе, а Лиза поселила его в своем скромном доме. Он выполнял также поручения Генерального совета, помогал Красоцкой в свободное время ухаживать за растениями в небольшом садике и вести ее несложное хозяйство. Все, кто узнавал Жана Стока ближе, любили его.
        — Ешьте, дорогой Жан, вам надо хоть немного потолстеть. Тогда пройдет ваш гадкий кашель,  — говорила Ленхен, пододвигая ему самые лакомые куски и стараясь не показать, как она его жалеет.
        — Спасибо, мисс Демут,  — тихо ответил Сток и глухо закашлялся.
        — Было бы хорошо вам, старый дружище, съездить в Реймсгейт и отдохнуть у моря. Мы сообща устроим вам это,  — сказал Маркс.
        — Конечно же, Мавр,  — обрадовалась Женни.
        Франкель, Врублевский и Лонге живо поддержали ее. Но Сток нахмурился и мягко возразил:
        — Есть люди более несчастные и больные среди коммунаров, нежели я. Можно перечислить вам много имен. Им, и только им, должны все мы помочь. Вот Эжен Потье, к примеру. Он очень слаб телом, хоть и крепок духом. Его нужно подлечить, а затем дать денег на билет в Америку. Там парень найдет себе работу и пригодится для пропаганды наших идей. А мне хорошо, братья, право же, очень хорошо. Я жив и вижу вас, в то время как столько коммунаров закрыло глаза навеки.
        Жану хотелось еще многое сказать о тех, чьи образы он носил в своей груди, никогда не забывая, но, заметив, что печаль ночным ветром коснулась всех сидевших за столом, он смолк. Когда с едой было покончено, Жан Сток незаметно ушел. Вскоре и Маркс, дружески распрощавшись со всеми, отправился работать к себе наверх. Женни пошла проводить мужа. Лиза, весь вечер мало говорившая, внимательно наблюдала за этими двумя, ставшими ей очень близкими и дорогими, людьми. Оба они были в расцвете той зрелой красоты духа, которая приходит вместе с возрастом. Маркс несколько пополнел и выглядел еще более физически сильным и представительным. Из-под припухших верхних век на мир смотрели совершенно молодые, искрящиеся, прекрасные выражением ума и воли глаза. Голубая седина бороды оттеняла смуглый, без румянца цвет лица. Никогда Маркс не выглядел более значительным и величавым, нежели в эти годы.
        Лицо Женни поразило Лизу своей переменчивостью. От него трудно было оторваться, оно подчинялось каждой мысли и движению чувств. Женни то молодела настолько, что Лиза будто видела ее как в годы светлой юности, то вдруг мрачнела и старела или становилась спокойной, строгой. Эта особенность, присущая внешности жены Маркса, свидетельствовала о сложности и чувствительности ее души. Так думала Лиза, любуясь сменой выражений ее лица.
        «Не знаю,  — решила она про себя,  — что сказали бы поэты, но я сравнила бы госпожу Маркс с тем, что наиболее многообразно на земле,  — с небом, которое так переменчиво».
        После ужина молодежь разделилась на группы. Женнихен, Лео Френкель и Проспер Лиссагарэ уселись на скамье.
        — Как я люблю этот дом, этот сад!  — воскликнул Врублевский, останавливаясь перед ними, и закончил восторженно:
        Здесь властвует Титан,
        Огонь несущий,
        Бог Прометей!

        — Валерий, как всегда, черпает вдохновение и слова у Эсхила и Софокла,  — сказал Лиссагарэ своим глухим высоким голосом.
        — Что ж, это надежные друзья,  — улыбнулась Женнихен.
        Элеонора и Ася уединились в оранжерее, чтобы посекретничать без помех.
        — И он предлагал тебе бежать с ним за океан?  — допытывалась ошеломленная признанием подруги Тусси.  — А впрочем, все это довольно низменно. Мавр сказал бы, что эпопея твоего Джека Доллета всего лишь приключения плоскодонной душонки или что-нибудь в этом роде.
        — Но если его казнят, это будет точь-в-точь такая же развязка, как в романе «Красное и черное» моего любимого писателя Стендаля,  — восторженно заявила Ася.
        — Действительно, похоже, но что до меня, то я терпеть не могу уголовных происшествий и убийц,  — с брезгливой гримасой заявила Элеонора.  — Скажи мне лучше, нравится ли тебе Лиссагарэ? Не думай, что он, как все остальные взрослые в этом доме, ухаживает за Женнихен, совсем нет. Он очень много времени уделяет не ей, а  — мне.
        Ася приподнялась на цыпочки и через довольно грязное стекло оранжереи посмотрела на живо о чем-то разговаривавших с Женнихен коммунаров.
        — Проспер  — вот тот, худой высокий шатен с очень тонким аристократическим лицом.
        — Да ведь он старик,  — разочарованно произнесла Ася.  — Ему, наверно, более тридцати лет. И какой-то помятый. Я думаю, его уже невозможно разгладить никаким утюгом.
        Девушки весело расхохотались.
        — И все-таки это очень лестно, когда к тебе относятся, как к совсем взрослой, и даже советуются с тобой,  — промолвила Тусси.
        — Твоей старшей сестре пора выйти замуж, ведь Лаура младше, а уже давно мадам Лафарг.
        — Мне кажется, Женнихен стоит только захотеть, и она станет госпожой Лонге. Я подозреваю, что Франкель и даже Врублевский тоже на нее засматриваются. Достаточно прочесть их ответы в «Книге признаний». Обоим нравятся только черные глаза и черные длинные волосы.
        — Может быть, твои?
        — Что ты, Эсси, кроме Лиссагарэ, все остальные, увы, считают меня еще ребенком. Я выучила наизусть исповедь Врублевского. Он писал ее будто бы в шутку, но ведь под этим могут скрываться и подлинные его мысли. Послушай и суди сама:
        Ваше понятие о счастье: пламенный ад.
        О несчастье: холодный рай.
        — Я должна это записать в свою книжку замечательных изречений. Кто бы мог подумать, что этот рябой пожилой человек такой романтик и даже поэт,  — воскликнула Ася.
        — Это верно, у него нежное сердце, и напрасно он считает своей отличительной чертой  — неотесанность,  — согласилась Элеонора.  — Девиз его, конечно же, относится к Женнихен, хотя она и сердится, когда я говорю ей это. «К чему были бы псе добродетели и пороки, даже мрак ночи и лучи дня,  — пишет он,  — без света черных очей и тени длинных волос». Как это красиво сказано, не правда ли?
        — Мне больше нравится господин Франкель, он очень умный и чуткий.
        — Ты права, но Франкель слишком уж серьезен. Его признания я тоже выучила наизусть, они вовсе не шутливы.
        И Тусси с расстановкой, прикрыв большие глаза, как монолог из пьесы, прочла подруге исповедь молодого революционера. Ася ее не прерывала.
        Вопреки Гете, который говорил, что «только нищие скромны», Лео Франкель превыше всего ценил в людях скромность, в мужчине  — прямоту, в женщине  — умение, внушив к себе любовь, заставить себе повиноваться.
        Своей отличительной чертой он считал повышенную чувствительность и признавался, что его представление о счастье  — любить и быть любимым, о несчастье  — быть исключенным из Интернационала.
        Он питал наибольшее отвращение к пошлости и лицемерию.
        Ваша антипатия: люди, одобряющие все установления просто потому, что они существуют.
        Исторические личности, которые внушают вам наибольшее восхищение: Томас Мюнцер, Бабёф.
        Личности, которых вы ненавидите: революционеры на словах.
        Любимое занятие: наблюдать.
        Любимый герой: тот, которого историки именуют «народ».
        Любимая героиня: Луиза Мишель.
        Любимый поэт: Эзоп, Гейне и автор «Возмездия» Гюго.
        Любимый прозаик: Томас Бокль.
        Цвет глаз и волос: черный.
        Любимый цветок: фиалка.
        Любимые имена: Элиза, Маргарита и… Женни.
        Блюдо: пудинг.
        Девиз: раз уж нам суждено умереть, то постараемся по крайней мере умереть за правое дело.
        Ася была восхищена.
        — Ах, если бы он был молод, не имел такой черной страшной бороды и не носил таких уродливых очков, как бы я могла его полюбить!
        Страх, любопытство, ненависть, которые внушало имя Карла Маркса правящим классам на разных материках, порождало много лжи. Маркс по этому поводу как-то привел слова Чернышевского, труды которого читал всегда с особым удовольствием: «Кто шествует по путям истории, не должен бояться запачкаться».
        Особенно бесновались французские реакционеры. Одна из бонапартистских парижских газет измыслила ложное сообщение о смерти вождя Интернационала, которое подхватила печать различных стран. Получив эти сведения и поверив им, конференция филантропического «Космополитического общества» в Америке вынесла резолюцию, которую опубликовала в газете «Мир». В ней говорилось, что Маркс являлся «одним из самых верных, бесстрашных и самоотверженных защитников всех угнетенных классов и народов». Конференция за океаном призывала умножить усилия для защиты тех прав для народа, которые так смело и упорно отстаивал Маркс.
        Известие о мнимой смерти Маркса долго служило темой для всяческих разговоров и шуток в Модена-вилла. Но Елена Демут негодовала и успокаивала себя, лишь вспоминая народную примету, говорящую, что тех, кого при жизни хоронят, ожидают долгие и плодотворные годы.
        В сентябре 1871 года в Лондоне произошла закрытая полулегальная конференция Международного Товарищества Рабочих, посвященная обобщению опыта возникновения, бытия и гибели Парижской коммуны. Судьба Коммуны была весьма поучительна. Отныне главным для пролетариата становилась сплоченная революционная партия. Всеобщее негодование вызвали анархисты и их главарь Бакунин, которые отрицали необходимость политической борьбы и объединения рабочею класса. Резолюция, принятая на конференции, гласила, что пролетариат может действовать, лишь организовавшись сам в политическую партию, которая необходима для того, чтобы обеспечить победу социальной революции и осуществить ее конечную цель  — уничтожение классов.
        Лондонская конференция, руководимая Марксом, разоблачила вероломство анархистов и их вожака Бакунина. Перед пролетариатом была поставлена задача создания в каждой стране строго дисциплинированной политической партии.
        В дни конференции Женни Маркс находилась с Элеонорой в Реймсгейте. Ей долгое время нездоровилось, и Карл настоял, чтобы жена поселилась у моря. Но, оставшись один, Маркс очень тосковал по ней. Улучив свободную минуту, он отправил ей письмо:

        «Дорогая Женни! Сегодня, наконец, конференция заканчивается. Работа была тяжелая. Утренние и вечерние заседания, в промежутках заседания комиссии, заслушивание очевидцев, подготовка докладов и т. д. Но зато и сделано больше, чем на всех предыдущих конгрессах, вместе взятых, ибо за отсутствием публики незачем было упражняться в театральном красноречии. Германия не была представлена, от Швейцарии присутствовали лишь Перре и Утин.
        На прошлой неделе революционная партия в Римо устроила в честь Риччиотти Гарибальди банкет; мне прислали отчет о нем, помещенный в римской газете «Ля капиталь». Один оратор… провозгласил встреченный с большим энтузиазмом тост за рабочий класс и в честь Карла Маркса, который стал его «неутомимым орудием». Горько это для Мадзини!
        Когда в Нью-Йорк пришло известие о моей смерти, то «Космополитическое общество» созвало собрание, резолюции которого, опубликованные в «Уорлд», я тебе посылаю… Тусси получила встревоженное письмо и от петербургских друзей… С Робеном и Бастелика, друзьями Бакунина и его соратниками по интригам дело было трудное…»

        Наступила поздняя осень. Лондон окутали черные и желтые туманы. Маркс хворал. Карбункулы преследовали его меньше, но начались резкие боли в печени; кроме того, он тяжело страдал от неудержимых приступов кашля, мешавших сну и значительно ослаблявших больного. Впрочем, врачи считали это не легочным, а горловым заболеванием. Столь завзятому курильщику, привыкшему к табаку с юности, каким был Маркс, пришлось окончательно отказаться от сигар и трубки.
        Каждый день, независимо от погоды, защищаясь от дождя большим зонтом, обычно вместе с Энгельсом, в сопровождении послушного лохматого пса Виски, Маркс отправлялся на двухчасовую прогулку по Хэмпстедским холмам. Дорога была неровной, приходилось подниматься и спускаться по крутым склонам. Оба друга были отлично тренированными ходоками. Отныне они могли общаться, не прибегая к переписке, делиться каждой мыслью, обсуждать злободневные вопросы. Они давно понимали один другого с полуслова. Случалось, оба принимались громко спорить и в поисках единого решения, вернувшись домой, рылись в справочниках, чтобы прийти к согласному выводу. Это был плодотворный обмен мыслями и мнениями. Если прогулка почему-либо не могла состояться, друзья оставались наедине в кабинете. Внезапно поднявшись с кресел, они принимались ходить, каждый по своей диагонали, поворачиваясь у стены на каблуках и снова двигаясь в противоположном направлении. И нередко обсуждение какого-либо значительного вопроса из области истории, естествознания, политики, экономики продолжалось в течение нескольких встреч, до тех пор, покуда предмет
размышлений не исчерпывался или не становился совершенно ясным для обоих.
        Часто эти два пожилых, но бодрых человека начинали соревноваться в шутках, острословии, и тогда громкий, от сердца идущий смех разносился по всему дому, а если это было на прогулке, его повторяло эхо, и он замирал среди лугов и редких садов мало застроенной пригородной местности. Случалось, они принимались петь народные и студенческие немецкие песни или арии из опер. Нередко к их дуэту присоединялись Женни, Лицци и Ленхен.

        Красоцкая отправилась в Швейцарию. Ей предстояло по просьбе Маркса еще раз встретиться с Бакуниным. Чтобы быть во всеоружии на случай спора, Лиза обзавелась множеством книг, которые могли бы помочь ей разобраться в учении, проповедуемом анархистами. Чем больше читала она статей Бакунина, а затем и его противников, тем больше поражалась тому, что узнавала. В своей тетради Красоцкая записала для памяти:
        «Слово «анархизм» происходит от греческого «безначалие, безвластие». Его отыскал и пустил по свету Прудон, который анархистские идеи, имевшие хождение в прошлых веках, выдал за свои. Еще Годвин в своей знаменитой некогда книге отвергал государство, законы и политические учреждения во имя так называемой свободы личности. Я прочла книгу и другого предшественника Бакунина, некоего Макса Штирнера. Он еще в 1845 году заявил, что эгоизм есть ось, вокруг которой вертятся все взаимоотношения людей. Ячество стало его религией, и он требовал, чтобы ничто не мешало ему жить так, как заблагорассудится, даже если от этого погибнут города и люди. Штирнер ярился против коммунизма, потому что это учение о счастье для всех, а не для одного-единственного, и воспевал частную собственность, объявляя ее священной. Он призывал к созданию союза эгоистов-собственников. Чего только уже не бывало на свете!
        Маркс всю эту чехарду идей назвал в разговоре со мной вселенским бунтом мелкого буржуа и напомнил при этом о формуле Прудона: политическая революция  — это разложение государства, а экономическая революция  — это общественное переустройство без какой бы то ни было классовой борьбы. Так вот откуда Михаил Александрович черпает свою премудрость. Не глубокий его источник! Удивительно и горько, а вот уж подлинно одна паршивая овца портит все наше стадо. Клевета, подлоги, интриги  — все орудия зла использует Михаил Александрович против Генерального совета. Зачем ему это?»
        И снова Лиза очутилась на швейцарской земле. Воспоминания давили на нее, как горы, которых она никогда не любила. Насколько бодрил ее всегда морской бескрайний простор, настолько удручали со всех сторон обступившие озеро Леман громады Альп, острые, холодные, ограничившие мир со всех сторон, точно тюремные стены.
        Была весна. В горных долинах цвели и одуряюще пахли нарциссы. Они заглушали травы, и казалось издали, что с гор течет серебристая река.
        С охапкой душистых цветов Лиза пришла в маленькое шале  — коричневый двухэтажный фермерский домик, прилепившийся к горе. Хозяйка принесла ей парного молока, хлеба и ломоть желтого сыра. День был такой ясный, что самые далекие вершины гор, даже обычно окутанная туманом Маттерхорн, были совершенно обнажены. Лиза допоздна бродила одна по альпийским лугам, и чем выше она поднималась, тем больше находила мягких, точно войлок, эдельвейсов. С годами она чаще нуждалась в таких днях полного молчания, углубленных размышлений и общения с природой. Душа ее как бы очищалась. Кроме того, это были часы поминовения усопших, своеобразное таинство.
        Приближались часы заката. Небо напомнило Лизе прекрасный переменчивый камень александрит. Из синего оно становилось розовым и, наконец, темно-лиловым. Лиза повернула назад к шале, где решила переночевать. Она мысленно попрощалась со всеми, кто сопутствовал ей в долгой, одинокой прогулке. Грустнее всего было расставание сСигизмундом Красоцким. Чем больше времени проходило со дня его гибели, тем тяжелее становилось ей оставаться на земле.
        В старости приходит не только физическая, но и душевная дальнозоркость. Множество ранее забытых чувств и событий возвращаются и оживают. Перед Лизой снова прошла вся ее счастливая жизнь с Сигизмундом. Он один любил ее по-настоящему преданно, самозабвенно. Спускаясь с гор, Лиза, охваченная тоской, вызывала в памяти улыбку, голос, смех мужа. Она не замечала, как слезы омывали ей лицо.
        Утром, освеженная, спокойная, собранная, она отправилась в кантон, где жил Бакунин. В маленьком уютном городке в предгорьях Альп, на улице, густо усаженной цветущими розовыми и белыми каштанами, в домике часового мастера, рьяного анархиста, Михаил Александрович снимал несколько комнат. Там же жил его друг и последователь Гамбуцци.
        Лиза постучала. Дверь открыла полная, низенькая молодая женщина, точно сошедшая с картинок, рекламирующих швейцарский сыр и молочный шоколад. «Экая фламандская красавица»,  — подумала Лиза, приветливо улыбнувшись бело-розовой блондинке в помятом и несвежем шлафроке, обшитом бесчисленным количеством оборочек и кружев. Узнав, что Лиза русская, она выразила непритворную радость.
        — Вы к Бакунину? Я его жена, Антония Ксаверьевна, будем знакомы. Как приятно увидеть русскую даму в этом глухом месте, где живут одни только бедные люди,  — тараторила Бакунина, провожая Лизу в комнату мужа.  — Вы уж извините нас за беспорядок. У нас двое детей, да еще такие шалуны. Мы так редко видимся с мужем. Мне иногда по целым неделям словом с ним не приходится обмолвиться, и я, право, очень счастлива, что надолго уезжаю в Красноярск к родителям. Разрешение уже получено. Пожалуйста, сюда.
        Из темного коридора, заставленного сундуками и всякой рухлядью, Антония Ксаверьевна ввела Лизу в большую светлую комнату, производившую отталкивающее впечатление из-за господствовавшего там беспорядка. Деревянный пол был грязей. Клочки бумаг, окурки, пара давно не чищенных больших ботинок валялись у неприбранной кровати. Стол был завален книгами и газетами. На стульях лежала мужская одежда. Двое черноволосых смуглых ребят пытливо выглядывали с большой террасы.
        — Мои дети пока еще не говорят по-русски. Они у меня вылитые итальянцы,  — сказала Антония Ксаверьевна многозначительно.
        В это время с полотенцем через плечо и с черепаховой мыльницей в руках вошел Бакунин.
        — Простите, бога ради. Не знал, что у нас гостья. Засиделся до полуночи с друзьями и, как видите, только что встал. Сердечно рад вашему визиту.
        Громко шлепая бархатными домашними туфлями, Михаил Александрович прошел в соседнюю комнату, чтобы скинуть халат и обрядиться в щегольской новенький костюм. Между тем, не переставая говорить, его жена оправила постель и, освободив от множества предметов обихода ковровое кресло, предложила его гостье.
        — Мишель очень придирчив и горяч, и я предпочитаю помалкивать и не трогать его вещей. Ему очень трудно угодить,  — видно, мать и сестры сызмала его избаловали. Вообще лучшая метода в браке  — не перечить.
        Как только Бакунин вернулся, Антония Ксаверьевна, мило улыбаясь, ушла и увела с собой детей.
        Лиза и Михаил Александрович грустно разглядывали друг друга. Оба они очень постарели. Несмотря на нарядный коричневый сюртук и полосатый жилет, сшитый по последней моде и несколько скрадывавший рыхлую полноту, Бакунин выглядел очень тучным и нездоровым. Особенно поразила Лизу его полукруглая выпуклая спина. Было в ней что-то угодливое, настороженное, отталкивающее. Потухшие бесцветные глаза его беспокойно перебегали с предмета на предмет. Мокрые после мытья волосы все еще вились, но потускнели и поредели. Бакунин старался держаться уверенно, даже молодцевато, но в действительности был заметно неустойчив, слаб и легко терял самообладание. Не зная, с чего начать беседу, он взял со стола и повертел в руках портрет жены.
        — Хороша, не правда ли? И добра. Чего же еще желать от женщины? Как ваше мнение?
        — Раньше вы думали и говорили иное,  — ответила Лиза.
        — Я был наивен. Раз нет на свете абсолютного совершенства, то лучше этакое дитя природы, чем назойливость и глупость ученых женщин. Так-то, друг мой, а семьи ведь у меня не получилось.
        — Но, позвольте, у вас премилые дети, да и Антония Ксаверьевна вас, видимо, любит.
        Бакунин странно улыбнулся, потер рукой лоб, поправил очки, ссутулился и вдруг впервые взглянул прямо в темные, широко раскрытые, всегда печальные глаза Лизы.
        — Разве вы не знаете?  — спросил он, и голос его осекся.
        — Чего, Мишель?
        — Того, что многим ведомо. Дети не мои. Их отец  — мой добрый друг Гамбуцци. Но я не в претензии. О нет. Так даже и лучше для меня. А что до Антонии, то она никогда за все эти годы не сказала ничего умного, и, повторяю, в этом ее достоинство. Вот сердце у нее действительно отзывчивое, и я многим ей обязан был в Сибири. Удивительно, откуда у нее столько такта, несмотря на полное невежество. Она никогда не была мне в жизни помехой… и женой тоже… не была. Не вздумайте читать мне лекций с прописной моралью,  — вдруг вспылил Михаил Александрович, хотя Лиза не шевелилась и слушала его молча, отведя глаза и глядя в окно, за которым цвело большое яблоневое дерево.  — Что до прошлого,  — продолжал Бакунин,  — то я не смог бы быть с вами счастлив. Впрочем, это шутка, а посему, дорогая, не хмурьтесь. Итак, вы ко мне явились в качестве эмиссара от марксидов?
        — Я приехала в Швейцарию по своим делам, но не смогла отказать себе в удовольствии повидаться с вамп. Мы некогда были дружны.
        — Поверьте,  — разглаживая бороду и бакенбарды сказал ей не без напыщенности Бакунин,  — вряд ли есть у вас на свете более надежная и преданная душа, нежели моя. Вы всегда были очень умны и столь же совестливы и правдивы. Знаете ли, однако, почему я бежал от вас?
        Лиза не ответила.
        — Скажу вам без обиняков. Теперь это уже можно. Потому что казнился вами. Может ли убийца постоянно видеть перед собой свою жертву? Вы всегда страдали молча, ни разу не попрекнули меня, отказывали себе в самом необходимом, чтобы отдать мне все до последнего гроша. Мне, неблагодарному, безропотно и бескорыстно вы бросили свою нежность, верность, любовь. Лучше бы вы укоряли, презирали, когда-нибудь даже ударили меня. Ваше божественное терпение и самоотверженность стали наибольшей карой за мое равнодушие, грубость, сухость, эгоизм. И я вас возненавидел. Ну вот, наконец я исповедался перед вами. Простите меня, грешного раба божия, и постарайтесь понять.
        — Не стоит нам, старикам, ворошить то, что принадлежало молодости,  — ничем внешне не проявив своих подлинных мыслей и чувств, с холодной вежливостью ответила Лиза.  — Все это мертво.
        — Вы были богаты. Я тоже нынче ни в чем не нуждаюсь, а главное  — дело всей моей жизни на подъеме.
        — Денежный фонд Вахметьева, предназначенный для укрепления панславистской идеи Герцену, кажется, полностью перешел теперь к вам.
        — Мы действительно унаследовали эти весьма необходимые, да и внушительные средства для пропаганды нашего учения во всем мире.
        — Итак, несмотря на свою открыто проповедуемую ненависть к институту наследования, для себя вы сделали исключение?  — с нескрываемой иронией спросила Лиза.
        — Когда цель столь велика, она предопределяет поступки.
        — Иезуиты, вероятно, не подозревают, что анархисты переняли у них основные принципы.
        — Мы не гнушаемся ничем. Меня трудно вывести из себя подобным упреком. Иезуиты были некогда властелинами мира. Теперь ими станом мы, анархисты! Вы же, Лиза, исповедуя в прошлом свободу без ограничений, стали теперь всего лишь рабой авторитариев, послушным эхом немца Маркса и его компании.
        — Не будем браниться, Мишель. Мне хотелось бы послушать вас, узнать, чему учите вы теперь членов своего ордена?  — попыталась предотвратить ссору Красоцкая. Ей было важно заставить Бакунина разговориться, чтобы лучше понять, в чем же суть его разногласий и причина злобной, опасной борьбы с Интернационалом.
        — Я мог бы предложить вам прочесть нашу газету. Сейчас «Равенство» в руках анархистов, и теперь уже навсегда.
        Внезапно Бакунин подошел к Лизе, наклонился и положил большую пухлую руку на ее плечо.
        — Такие женщины, как вы, любят только раз в жизни. Я не верю, чтобы вы изжили свое чувство и стали мне чужой. В Венеции я понял ваше поведение, рядом с вами ведь был муж. Но сейчас уже никто не стоит между нами. Не может быть, чтобы такой человек, как вы, Лиза, стали действительно искренней марксисткой. Это противоестественно, чудовищно для славянки, для истинно русской. Признаюсь, иметь в вас единомышленницу, идейного верного друга было бы для меня большим счастьем.
        — Что ж, это вполне возможно,  — сказала Лиза.
        — С того бы и начали, я очень, очень рад. Вы могли бы оказать нам большую услугу именно потому, что уже вошли в доверие к Марксу. Сообщайте мне обо всем, что делается в Генеральном совете, я имею в виду у его вождей в первую очередь.
        — Понимаю. Вы предлагаете мне шпионить,  — с огромным трудом подавив жгучее негодование и притворившись сговорчивой, тихо сказала Лиза.
        — Какое неуместное в политике слово. Я призываю вас к идейной борьбе с врагами рабочего движения, захватившими руководство в Интернационале. Итак, мой мудрый старый друг, присылайте мне еженедельно книги, любые романы, учебники, что хотите. На страницах девяносто три, сорок восемь, тридцать, семьдесят один отмечайте точками те слова, которые в совокупности будут образовывать фразы вашего ко мне письма-сообщения.
        — Но почему именно эти страницы?
        — Как вы недогадливы. Это годы великих восстаний и народных потрясений. Необязательно указывать тысяча семьсот девяносто третий или тысяча восемьсот сорок восьмой. Мы оговорим все заранее. Как видите, приходится перейти к конспирации, чтобы одержать победу и, главное, не выдать вас. Маркс и Энгельс сумели втянуть в свои сети немало пролетариев. К сожалению, время дискуссий и политических турниров кончилось.
        — Но ведь все это нечестно. От кого вы меня хотите спрятать?
        — Ради народа мы должны идти на все. Если вас заподозрят в симпатии к нам, то вы ничего не сможете более узнавать у марксидов. Я отныне считаю вас бакунисткой.
        Не дожидаясь ответа Лизы, Михаил Александрович привычно откашлялся и принялся говорить все громче и громче, с нарастающей горячностью:
        — Вам я верю, вас я причисляю к тем немногим избранным, кого можно посвятить во все секреты моего тайного союза. Да, Лиза, помимо открытого «Альянса социалистической демократии», у меня действует также подпольная организация, состоящая из интернациональных братьев и национальных братьев. Эти братья не имеют иного отечества, кроме всемирной революции, иной чужбины и иных врагов, кроме реакции. Они отвергают всякую политику соглашательства и уступок и считают реакционным всякое политическое движение, которое не имеет непосредственной и прямой целью торжество их принципов.
        Бакунин вытер платком влажное лицо и лоб, снял очки и многозначительно посмотрел на Лизу.
        — Слушайте дальше. Интернациональным братом может стать только тот, кто искренне примет всю программу, со всеми вытекающими из нее теоретическими и практическими последствиями, тот, в ком ум, энергия, честность и сдержанность соединяются с революционной страстностью, тот, в ком сам черт сидит. Да, да, Лиза, не удивляйтесь. Нам нужны люди, подобные мне, ибо сам я  — воплощенный сатана! Не признавая другой какой-либо деятельности, кроме дела истребления, мы соглашаемся, что формы, в которых должна проявляться эта деятельность, могут быть чрезвычайно разнообразны: яд, нож, петля. Революция все освящает. Вы русская, Лиза, и должны вместе с нами немедленно приняться за святое дело истребления зла, очищения и просвещения русской земли огнем и мечом!
        — И много уже у вас братьев?  — с трудом сдерживая улыбку, спросила Лиза.
        — Нам нужно только сто человек сильных, идейных. Это будет сотня, но сотня, которая перевернет весь мир! Масса же подвержена стадному чувству. Она пойдет за нами, когда проснутся в ней здоровые инстинкты!
        — А вы…
        — Я? Внешне мое правление будет соответствовать президентству в федеративной республике!
        — Кем же вы избраны?
        — Члены  — основатели «Альянса»  — все свои полномочия передали мне.
        — Что ж, очень приятно убедиться в том, что вы один выступаете в стольких лицах, что вы есть основной и единственный стержень «Альянса». Какова же программа этой деспотической и иерархической тайной организации, Михаил Александрович? То, что вы говорили до сих пор, было весьма важно и интересно.
        — Выход из существующего общественного порядка и обновление жизни новыми началами может совершиться только путем сосредоточения всех средств для общественного существования в руках нашего комитета и объявлением обязательной для всех физической работы. В течение известного числа дней, назначенных для переворота, и неизбежно последующей за ним сумятицы каждый индивидуум должен примкнуть к той или иной рабочей артели по собственному выбору. Все не примкнувшие к рабочим группам без уважительных причин не имеют права доступа ни в общественные столовые, ни в общественные спальни, ни в какие-либо другие здания, предназначенные для удовлетворения разных потребностей работников  — братьев или содержащие готовую продукцию и материалы, продовольствие и орудия, предназначаемые для всех членов установившегося рабочего общества. Одним словом, тот, кто не примкнул без уважительных причин к артели, остается без средств к существованию. Для него закрыты будут все дороги, все средства сообщения и останется только один выход: или к труду, или к смерти! Объединение интернациональных братьев стремится к всеобщей
революции,  — заговорщицки понизив голос, заявил Бакунин.  — От современного порядка вещей, основанного на собственности, эксплуатации, принципе авторитета  — религиозного, метафизического и буржуазно-доктринерского пли даже якобинско-революционного,  — не должно остаться камня на камне, сначала во всей Европе, а затем и в остальном мире.
        — Экая ультрареволюционность! Собираетесь ли вы, однако, свергать нынешние, в действительности существующие, тиранические государства в России, Пруссии, Франции, или ваши ошеломляющие цели распространяются только в общем и целом на весь мир, направлены против абстрактного государства, которое нигде не существует?
        Все еще не замечая насмешки в вопросах Лизы, уверенный в неотразимости своих идей, Бакунин отвечал патетически и страстно:
        — Мы против всякого государства, против всякой политической власти, ибо для нас не важно, называется ли этот авторитет церковью, монархией, конституционным государством, буржуазной республикой или даже революционной диктатурой. Мы их всех в равной мере ненавидим и отвергаем!
        — Что же вы, Михаил Александрович, во время Коммуны так неудачно отменили государство и предоставили Тьеру возможность переполнить Сену кровью парижан?
        — Французы!  — с презрением воскликнул Бакунин, и глаза его загорелись таким огнем бешенства, что Лиза подумала, не безумен ли он.  — Французы! Они не доросли еще до понимания всей сладости анархии, они испорчены многочисленными революциями, они заражены кабинетными учениями, они хотели заменить одно государство другим, диктатуру монархии они хотели заменить диктатурой коммуны. Все революционеры, которые на следующий день после бунта хотят строить революционное государство, гораздо опаснее всех существующих правительств! Мы, интернациональные братья, естественные враги этих революционеров. Если бы Тьер не уничтожил Коммуну, то она сегодня была бы нашим самым заклятым врагом. Французы  — отсталый народ, у них слишком мало выбитых из колеи, готовых в любую минуту стать пиратами молодых людей, как в Италии, или разбойников, как в России.
        — Да, разбойников на Руси хватает,  — сказала Лиза раздумчиво, внимательно вглядываясь в Бакунина. «Не шутит ли со мной этот столь близкий некогда и такой чужой ныне человек? Не смеется ли, не озорничает ли по-мальчишески?»  — И много уже примкнуло к вам разбойничков на нашей святой Руси, Михаил Александрович?  — спросила Лиза бойко, и лицо ее вдруг озарилось доброй улыбкой. Ей казалось, что сейчас все обернется шуткой. Между тем Бакунин продолжал, тяжело припадая на больную ногу, шагать по комнате. Он вспотел, ссутулился и упорно смотрел в пол. Лизе он напомнил одновременно и пастора и дьявола, читающего богохульную проповедь.
        — Разбой,  — начал он снова высоким бабьим голосов  — одна из почетнейших форм русской народной жизни. Разбойник  — это герой, защитник, мститель народный; непримиримый враг государства и всякого общественного и гражданского строя, установленного государством; боец на жизнь и на смерть против всей чиновно-дворянской и казенно-поповской цивилизации… Кто не понимает разбоя, тот ничего не поймет в русской народной истории. Кто не сочувствует ему, тот не может сочувствовать русской народной жизни, и нет в нем сердца для вековых неизмеримых страданий народных. Тот принадлежит к лагерю врагов  — к лагерю сторонников государства… Лишь в разбое доказательство жизненности, страсти и силы народа. Разбойник в России настоящий и единственный революционер, революционер без фраз, без книжной риторики, революционер непримиримый, неутомимый и неукротимый на деле, революционер народно-общественный, а не политический и не сословный… Разбойники в лесах, в городах, в деревнях, разбросанные но целой России, и разбойники, заключенные в бесчисленных острогах империи, составляют один, нераздельный, крепко связанный мир 
— мир русской революции. В нем, и в нем только одном, существует издавна настоящая революционная конспирация. Кто хочет конспирировать но на шутку в России, кто хочет революции народной, тот должен идти в этот мир… Следуя пути, указываемому нам ныне правительством, изгоняющим нас из академий, университетов и школ, бросимся дружно в народ, в народное движение, в бунт разбойничий и крестьянский и, храня верную крепкую дружбу между собой, сплотим в единую массу все разрозненные мужицкие взрывы. Превратим их в народную революцию, осмысленную, но беспощадную.
        — Но почему же вы медлите, не восстаете? Вот, например, в Италии у вас немало последователей!
        — Нет, Лиза, нет, не все готово и там. Италия уже беременна революционной стихией, но плод еще не созрел. И там народ еще не до конца понял мое учение! Даже сам Гарибальди мыслит не анархистски, а по немецкому шаблону. Мои друзья послали ему недавно наши газеты и мои программы. Он, однако, отверг меня и отрезал себе тем пути к подвигу и вечной славе. Знаете, что он ответил моему верному последователю? Вот!
        Бакунин взял со стола синий конверт.
        — Полюбуйтесь, как отстал от нашего времени даже такой великий человек, как Гарибальди. Послушайте, что он пишет: «Парижская коммуна пала потому, что в Париже не было никакой авторитетной власти, а лишь одна анархия. Испания и Италия страдают от того же зла».
        Бакунин поперхнулся от бешенства.
        — Может ли быть большее недомыслие! Парижская коммуна, дорогая Лиза, пала именно от отсутствия подлинной анархии в моем понимании этого великого слова! Надо было распространять в народе идеи, соответствующие инстинктам масс, а эти инстинкты  — бунт, бунт и бунт! Но итальянская молодежь уже обогнала своих вождей. Теперь она очертя голову бросается в революционный социализм, принимая всю нашу программу. Мадзини, наш гениальный и могучий противник, уже умер, мадзинистская партия совершенно дезорганизована, а Гарибальди все больше поддается влиянию той молодежи, которая носит его имя, но идет или, вернее, бежит, значительно опережая его.
        — До сих пор ваши идеи, Михаил Александрович, находили своих сторонников главным образом среди разорившихся, проигравшихся в карты или прокутивших свои имения помещиков, а еще чаще среди потомков обедневших знатных дворян  — к примеру, таких, как вы сами. Среди анархистов преобладают, насколько мне известно, неудачные адвокаты без практики, врачи без пациентов, бильярдисты, коммивояжеры, мелкие жулики, открытые и тайные агенты полиции. Во Франции члены вашего «Альянса» Ришар и Леблан уже после Парижской коммуны успели выпустить брошюру, которую заканчивают кличем «Да здравствует император», а многие французские анархисты являются информаторами охранки Тьера. Ваш «Альянс» напоминает ящик с двойным и даже тройным дном. Интернационал же, как вы знаете, ориентируется на рабочих, ведет открытую пропаганду своих идей среди трудового народа. Вы, как член Интернационала…
        — Я, как член Интернационала,  — вскричал Бакунин,  — считаю, что Генеральный совет в Лондоне заражен реакционным духом! Я, как член Интернационала, считаю, что его захватили немцы, пытающиеся навязать ему авторитарно-коммунистическую доктрину! Я, как член Международного Товарищества Рабочих, встав во главе интернациональных братьев, стремлюсь превратить Интернационал в орудие вселенской анархии, а не немецкого порядка! Я никогда не был другом марксидов, но теперь я идейный лютый враг лондонского Генсовета. Мы вступили в борьбу не на жизнь, а на смерть. Враг теперь среди нас, и мы его либо уничтожим, либо заставим служить себе, не считаясь ни с чем. Нам нужно не единство с немцами и англичанами из Генерального совета, а разрушение его всеми силами и средствами!
        Лиза побледнела и выпрямилась во весь рост. Огромные глаза ее горели. Она не могла и не хотела более скрывать подлинных своих чувств и омерзения, которое внушил ей Бакунин.
        — Так вы действительно убийца Интернационала. Петля, яд, удар из-за угла  — вся эта пакость кажется вам пригодной. Вы посылаете своих разбойничков ночью избить на улице Утина, якшаетесь с Нечаевым, этим подозрительным типом, убившим товарища. Вам все нипочем, кроме тщеславия и стремления во что бы то ни стало привлечь к себе внимание человечества. Вы сеете рознь и смущаете умы рабочих сейчас, когда на пустыре Сатори еще расстреливают героев Коммуны. Знаете, как это все определяется одним только словом на всех языках мира?
        Бакунин отступил и остановился в недоумении, затем внезапно посинел от злобы. Кулаки его сжались. Он громко, быстро дышал.
        — Подлость, подлость, подлость!  — четко выговорила Красоцкая.
        — Прочь, мерзкая старуха!  — завизжал Бакунин не своим голосом.  — Так низко, как ты, не падала еще ни одна русская дворянка. Объединилась с немцами, предала великое доблестное славянское племя. Презренная…
        Очки его внезапно упали на пол и разбились. Он стал похож на сову, ослепшую от дневного света.
        — Мы вас уничтожим!..
        Лиза не слыхала, что еще кричал ей вслед разъяренный побагровевший Бакунин. Прижав руки к остро заболевшему сердцу, сбежала она с крутой лестницы и остановилась под огромным старым каштановым деревом, тщетно силясь перевести дыхание. В мозгу ее началась буря. Мысли закружились. И этот человек был когда-то ей близок! Им она жила многие годы, готовая пожертвовать ради него жизнью?! Всегда ли Бакунин был таким бездушным, циничным честолюбцем, готовым на все ради славы? Какими страшными деспотами становятся подобные слабовольные и вместе властолюбивые натуры. Великие люди лишены честолюбия.
        «И я любила Бакунина, любила беззаветно»,  — с отвращением повторяла Лиза. Сердце ее билось все более неровно. Боль, незнакомая, пугающая, поднялась к горлу и схватила клещами левую руку.
        «Что это со мной, неужели я умру здесь, сейчас?»  — ужаснулась она, чувствуя, как похолодели ноги и липкий ледяной пот выступил на лбу. Несколько мгновений навсегда выпали из сознания Лизы. Постепенно, однако, боль стала уменьшаться, и она начала дышать глубже. Первый приступ грозной болезни прошел. Осталась только мучительная слабость. Медленно двинулась Красоцкая по безлюдной улице. Навстречу ей шло стадо ленивых коров. Мелодично звенели колокольчики, как бы аккомпанируя пастуху в белой накрахмаленной рубашке, который напевал тенорком протяжную горскую песенку. Лиза подумала о несоответствии разыгравшейся между нею и Бакуниным сцены и этого идиллического зрелища покоя, довольства и мира.

        В Женеве, несколько дней спустя, Красоцкая рассказала на собрании Русской секции Товарищества о подробностях своего разрыва с главарем анархистов. От Утина она узнала о непрерывной, изнурительной борьбе, которую приходилось вести последователям Маркса с этими двурушниками.
        — Какие уж они двурушники,  — сторушники,  — сказала Лиза.
        Некоторые редакторы «Равенства» воспротивились Бакунину. В отместку он попытался уволить их из газеты. Но Женевский комитет Романской федерации давно уже тяготился деспотизмом Бакунина и был недоволен тем, что он перессорил его с Генеральным советом и другими немецко-швейцарскими органами Интернационала. Поэтому все нежелательные анархистам руководители «Равенства» были оставлены на прежнем деле. Тогда, стремясь сорвать издание газеты, Бакунин отозвал из нее своих приверженцев. Началась снова грубая словесная перепалка, перешедшая в свару, столь желанную всегда апостолу безвластия.
        «Бакунинцы, их учение и тактика кажутся мне злокачественной опухолью, которая исподволь разрушает исполненный силы организм нашего Товарищества. Это воистину смертельная угроза для столь великого начинания»,  — печально думала Лиза, возвращаясь в Лондон.
        Дома ее встретила Ася, очень веселая. По обыкновению, мило гримасничая и что-то перебирая руками, она сообщила:
        — Мамочка, новость-то какая! Женнихен Маркс помолвлена. Угадай, кто ее жених?
        — Я хотела бы, чтобы это был Франкель.
        — Вот и ошиблась. Шарль Лонге. Настоящий гидальго!
        — Французы превосходные люди, но как мужья они часто бывают слишком беспечны. Мне кажется, в них мало степенности и сдержанности. Женнихен такая хрупкая, вся как из самого драгоценного фарфора,  — ответила Лиза.
        — Ты говоришь  — французы, а сама учила меня не судить о целой нации.
        — Верно, дорогая. Даже приморская галька не однородна.
        — Тусси сказала мне, что госпожа Маркс тоже не вполне уверена, будет ли счастлива Женнихен с господином Лонге.
        — Трудно найти достойного мужа для такой девушки. Женнихен умна, нежна и впечатлительна. Не часто в наши дни встречается столь совершенное существо.
        — Тусси поведала мне по секрету…
        — Не следует передавать то, что тебе одной доверили,  — прервала Лиза свою дочь.
        — Но это не какая-нибудь бездонная тайна,  — вспыхнула Ася и, как всегда, когда чувствовала неловкость, принялась беспокойными пальцами раскручивать и свивать свои длинные локоны, падавшие на грудь и плечи.  — Ленхен обеспокоена, не склонен ли, как многие южане, будущий муж китайского императора Кви-Кви к лени.
        — Я знала Шарля Лонге еще в Париже. Он был одним из редакторов газеты Коммуны. В такие дни, как те, в людях не ошибаются. Это честный и смелый человек. Большое счастье, что он избежал расстрела и благодаря помощи одного доброжелателя смог вовремя скрыться и бежать в Англию. Я надеюсь, госпожа и господин Маркс будут довольны выбором своей дочери.
        Ася ничего не ответила. Лонге ей не нравился.
        Здоровье Маркса не улучшалось, и он, по настоянию врачей, вместе с Женни, Энгельсом и Лицци отправился на побережье. Любимым морским курортом обеих семей был Реймсгейт, расположенный на востоке острова, несколько севернее Дувра, большого и шумного порта. Цены на комнаты в отелях, расположенных вдоль просторной набережной, были там значительно дешевле, чем в других, более модных местах, а красивый пляж, упирающийся в светлую меловую гору, ничем не уступал такому же в Борнмаусе и Корнволе, куда устремлялись английская знать и богачи. Реймсгейт был одним из самых непритязательных и веселых курортов Англии. На улицах городка в праздничные дни разгуливали фокусники, жонглеры и артисты, готовые по первому требованию публики начать концерт, показать пантомиму или кукольное представление с неизменным петрушкой. Маркс и Энгельс отмечали, как хорошо им дышится, спится и живется у моря.
        Есть особая, неповторимая прелесть в туманных очертаниях берегов Англии, в неприхотливых прибрежных селениях. Сначала они разочаровывают своим мнимым однообразием, но ничто не успокаивает так встревоженное, усталое сердце, как бескрайний непритязательный простор водной стихии и серо-голубой цвет неба. Нет вокруг яркой, будоражащей пестроты юга, его утомительной навязчивой красоты. Сквозь дымку тумана с трудом пробиваются нежные пучки лучей, которые, подобно кисти, кладут на мольберт из песка и камня блеклые тона красок.
        Энгельс в любую погоду отправлялся к морю, плавая и ныряя, как амфибия. Море неизбежно заряжало его энергией и бодростью. Маркс тоже заметно становился здоровее в Реймсгейте.
        А в Лондоне обоих друзей снова ждал чрезмерный умственный труд. Маркс говорил, что имей день сорок восемь часов, и то он месяцами не справился бы со всей своей работой. Помимо всего остального, он взял на себя политическую и организационную подготовку предстоящего Гаагского конгресса Интернационала.
        Все это время Маркса по пятам преследовала стая журналистов, желавших увидеть того, о ком буржуазия разных стран продолжала фабриковать чудовищные измышления как о громоносце Интернационала, готовившемся низвергнуть утвердившийся общественный строй. Телеграф с молниеносной быстротой разносил их по миру. Призрак Парижской коммуны неотступно пугал имущие и правящие классы.
        Энгельс напряженно работал в Генеральном совете Международного Товарищества Рабочих, тратя немало сил на борьбу с анархистами. В январе 1872 года он писал в Милан одному из преданных единомышленников, Теодору Куно, о раскольнической, интриганской деятельности Бакунина:
        «Если представишь себе, в какой момент,  — как раз тогда, когда Интернационал всюду подвергается ожесточенной травле,  — эти люди начинают свой заговор, то никак не можешь отделаться от мысли, что господа из международной полиции замешаны в этом деле. Так оно действительно и есть. В Безье женевские бакунисты имеют своим корреспондентом главного комиссара полиции! Два видных бакуниста, Альберт Ришар из Лондона и Леблан, были здесь и заявили одному рабочему… что единственное средство свергнуть Тьера  — это снова посадить на трон Бонапарта, и поэтому они разъезжают на бонапартовские деньги, чтобы вести пропаганду среди эмигрантов в пользу бонапартистской реставраций. Вот что эти господа называют воздержанием от политики! В Берлине субсидируемый Бисмарком «Нойер Социал-Демократ» поет ту же песню».
        Несколькими месяцами позже в Гааге состоялся конгресс Интернационала. Маркс отправился туда в сопровождении жены и Элеоноры.
        Заседания происходили в большом зале «Конкордия» на Ломбард-стрит. Помещение  — светлое, украшенное ленным орнаментом  — сдавалось в обычное время иод балы, концерты и танцы.
        На конгресс съехались делегаты из разных стран мира. Среди светловолосых северян резче выделялись смуглолицые представители красочной Италии и солнечной Испании. Английский язык перемежался с немецким и французским. В разноликой толпе особенно выделялся своим гигантским ростом, скульптурной богатырской фигурой и угольно-черной бородой друг Маркса, немец-щеточник Иоганн Филипп Беккер. За столом подле председательствующего сидел Энгельс. Он умудрялся в одно и то же время подносить ко рту темную, прокуренную, добротную трубку, делать записи в толстой тетради, отвечать на вопросы подходивших к нему людей и слушать с нескрываемым увлечением ораторов, говоривших с небольшого, деревянного, похожего на амвон возвышения. Костюм Энгельса казался только что полученным от портного, настолько был чист и отутюжен. Великолепная выправка, размеренность и точность жестикуляции придавали ему вид заправского военного, случайно надевшего штатское платье. Он был все еще на редкость моложав. С годами лицо его потеряло округлость и черты несколько заострились, но кожа осталась по-молодому свежей и гладкой. В пятьдесят с
лишним лет Энгельс все еще сохранил русыми волосы, и в рыжеватой бороде и усах не видно было седых нитей. Серо-синие глаза его блестели задорно. Сидевший рядом с другом Маркс выглядел значительно старше. Густые волосы и борода его были пушисты и белы, как горные эдельвейсы, и резко оттеняли желтовато-смуглый, несколько болезненный цвет лица. Под чуть припухшими и прищуренными веками, вокруг глазниц от многих бессонных ночей в труде залегли глубокие морщины, и только лоб, величавый, выпуклый и ясный, оставался по-прежнему молодым, как и неотразимый, яркий взгляд. Желая что-либо рассмотреть, Маркс вставлял в правый глаз монокль.
        Подавляющее большинство интернационалистов европейских стран и Америки были приверженцами взглядов Маркса и Энгельса. Они приветствовали их с трибуны.
        Недавний член Парижской коммуны Лео Франкель переводил речи ораторов с немецкого на французский язык. После продолжительной торжественной части конгресс приступил к работе.
        Предстояла решающая битва между сторонниками Генерального совета и «Альянсом» Бакунина. Вождь анархистов, однако, в Гаагу не явился.
        Вместе с семьей Маркса в Гаагу, чтобы побывать на конгрессе, поехала и Красоцкая. Овдовев, она постоянно тосковала и стремилась к перемене мест.
        — Агасфер,  — говаривала Лиза,  — был, очевидно, гоним по свету главным образом одиночеством. Когда теряешь близких и видишь обломки своей семьи, единственным подлинным утешением остается любимое дело, движение и общение с людьми.
        На больших хорах, отведенных для гостей и прессы, Женни Маркс и Лиза проводили все часы работы конгресса. Облокотившись на барьер, побледневшие от напряженного внимания и воодушевления, сидели они рядом, стараясь не упустить ни одного слова, раздававшегося в зале.
        Доклад Генерального совета читали по очереди Маркс, Энгельс и другие члены центрального органа Интернационала. Он был написан на английском, немецком и французском языках. Так как многие делегаты из Испании, а также Италии не знали никаких языков, кроме родного, для них был назначен особый переводчик. Когда они в ходе заседаний обращались с вопросами к руководителям конгресса, им нередко отвечали на их же языке Маркс и Энгельс.
        Вопреки проискам бакунистов, конгресс признал необходимым для победы социалистической революции создание пролетарских партий и продолжение политической борьбы. Это решение было включено в «Устав» Интернационала и стало законом для его членов.
        Особая комиссия занялась расследованием подрывной работы бакунистов в Международном Товариществе.
        Неопровержимые доказательства вероломного и раскольнического поведения анархистов привел в своем докладе, представленном конгрессу от имени Генерального совета, Энгельс.
        «Впервые в истории борьбы рабочего класса мы сталкиваемся с тайным заговором внутри самого рабочего класса, ставящим целью взорвать не существующий эксплуататорский строй, а само Товарищество, которое ведет против этого строя самую энергичную борьбу»,  — писал Энгельс.
        Пять выборных членов следственной комиссии по делу Бакунина работали с вечера до поздней ночи в течение нескольких суток. В их числе были также Валерий Врублевский и Лео Франкель. Им пришлось прочитать множество писем, печатных документов, отчетов, выдержек из книг. Только тогда пришли они к единогласному решению и объявили, что Бакунин действительно виновен. Он, как это было отныне доказано, пытался разрушить Интернационал с помощью беспринципного общества «Альянс», стремился к расколу и тем самым готовил гибель Международного Товарищества Рабочих.
        Когда председатель следственной комиссии Теодор Куно объявил во всеуслышание с трибуны конгресса о несомненной виновности Бакунина, один из анархистов, испанец, опоясанный огненно-красным флагом, который он, видимо, решил развернуть, когда во всем мире будет объявлена анархия, бросился к трибуне, выхватил пистолет и со словами: «Такой человек заслужил пули!»  — прицелился в Теодора Куно. Неистового последователя Бакунина успели вовремя обезоружить.
        Заслушав пространный отчет следственной комиссии, конгресс постановил большинством голосов исключить руководителя «Альянса» Бакунина и его сподвижника Гильома из Интернационала.

        Покуда в зале «Конкордия» шел конгресс, Элеонора и Ася несколько раз осмотрели Гаагу. Правда, не в пример своей подруге, вполне равнодушной к политике и международному рабочему движению, младшая дочь Маркса была с юношеских лет преисполнена глубокого интереса ко всем социальным вопросам, много об этом читала и стремилась скорее включиться в жаркую революционную борьбу. Она нередко бывала на заседаниях конгресса и прослушала все основные доклады, но по настоянию родителей для отдыха должна была совершать прогулки на свежем воздухе.
        — Я, право, дивлюсь, как можешь ты слушать, да еще с таким увлечением, скучные речи делегатов. Мне, когда я бываю там с тобой, так трудно бороться со сном. Я нарочно кусаю себе пальцы, чтобы не клевать носом. По правде сказать, я совершенно не выношу двух земных бедствий: концертов классической музыки, особенно Бака, Генделя и Моцарта, и разговоров на политические темы,  — признавалась Ася.  — Пожалуйста, однако, не выдавай меня мамочке, иначе она начнет меня презирать. Мой любимый композитор Оффенбах, а танец  — канкан. Вот это настоящая современность!
        Элеонора весело смеялась.
        — Бедняжка Эсси, ты лишена самого прекрасного в жизни, у тебя, по-видимому, от природы глухое сердце.
        Гаага  — прелестный маленький город с низкими, однообразными кирпичными красно-коричневыми строениями в стиле ранней готики, с улицами чистыми, как небо после ливня. Это прекрасная, комфортабельная деревня с нарядными полянками и садами, с прозрачно-чистым ароматным воздухом и тишиной, нарушаемой только шорохом рессор экипажей и топотом лошадиных подков. Умиротворяющий душу город свято хранит традиции своих предков и их понятия о прекрасном.
        Тем более всполошились и перепугались богатые голландские колонизаторы, промышленники и купцы, узнав о конгрессе Интернационала. Вся полиция его королевского величества была поставлена на ноги, и за руководителями Международного Товарищества Рабочих неотступно шествовали переодетые в штатское «блюстители порядка» и шпики.
        Конгресс в Гааге стал решающей вехой в борьбе интернационалистов с бакунистами. Учение Маркса одержало победу над опасным, как взрывчатое вещество, сумбуром анархизма. Бакунизм отражал чаяния мелкой буржуазии. Бакунин опирался на такие страны, где пролетариат страдал но столько от капитализма, сколько от недостатка его развития,  — на Италию, Испанию.
        На заключительном заседании Энгельс предложил перенести местопребывание Генерального совета в Нью-Йорк, ввиду усилившихся преследований со стороны европейских правительств и враждебной деятельности анархистских и других мелкобуржуазных лиц, проникших в отдельные секции. Это не встретило возражений.
        Из Гааги делегаты конгресса съездили в Амстердам, где состоялся митинг. Тесный зал близ порта был переполнен, и собравшиеся голландские рабочие, бурно выражая одобрение, слушали оратора стоя.
        Маркс в своей речи, посвященной необходимости завоевания трудящимися политической власти с целью социалистического преобразования всего человеческого общества, сказал: «…мы никогда не утверждали, что добиваться этой цели надо повсюду одинаковыми средствами.
        Мы знаем, что надо считаться с учреждениями, правами и традициями различных стран; и мы не отрицаем, что существуют такие страны, как Америка, Англия, и если бы я лучше знал ваши учреждения, то, может быть, прибавил бы к ним и Голландию, в которых рабочие могут добиться своей цели мирными средствами. Но даже если это так, то мы должны также признать, что в большинстве стран континентов рычагом нашей революции должна послужить сила; именно к силе придется на время прибегнуть, для того чтобы окончательно установить господство труда».
        Со дня возникновения Интернационал выполнял с честью свою великую миссию. Основывая Международное Товарищество Рабочих, Маркс составил его устав. Благодаря широте своего охвата Международное Товарищество Рабочих смогло стать тем, чем было,  — средством постепенного растворения и поглощения всех многочисленных разветвлений социалистической мысли.
        Маркс и Энгельс не сомневались, что практическая деятельность Интернационала доказала, как работать в согласии с общим пролетарским движением на каждой стадии его развития, не принося, однако, в жертву и не скрывая собственных, четко выраженных принципов.

        После окончания работы конгресса Маркс и Энгельс пригласили делегатов на обед в Схевенинген  — приморское рыбачье селение, рядом с которым незадолго до того вырос небольшой благоустроенный курорт.
        Женни Маркс, три ее дочери, Поль Лафарг, Шарль Лонге и Красоцкие отправились к морю из тихой Гааги в удобных экипажах. Езды было немногим более часа. Мощеная дорога пролегла по равнине, вдоль нарядного пригорода, купеческих вилл и зажиточных фермерских хозяйств. Стояла погожая теплая осень, и море у плоского Схевенингена было такое же желтовато-серое, как песок на необозримом пляже и блеклое небо, неотделимое на горизонте от водного простора. Элеоноре показалось, что она очутилась внутри переливчатой речной раковины.
        В тяжелых темных сборчатых юбках и туго накрахмаленных рогатых белоснежных чепцах, держа в руках Библию, направлялись неторопливо, степенно к церковной службе рыбачки.
        — Не сошли ли они с полотен Гольбейна, которые так понравились нам в Гаагском городском музее фламандской живописи!  — завидя их, воскликнула Ася.
        — Вот и рыжеволосые потомки натурщиков самого Рембрандта,  — звонко вторила ей Тусси, показывая на местных жителей в бархатных жилетах, столпившихся на берегу у больших парусных лодок.
        — Увы, девятнадцатый век взирает на нас во образе многочисленных полицейских,  — разрушила очарование далекого прошлого Красоцкая и указала девушкам, с которыми гуляла по пляжу, на нескольких рослых мужчин в форме, шагавших на незначительном расстоянии от Маркса.
        — Как они, однако, боятся Интернационала,  — отозвалась Элеонора.
        — И особенно твоего отца, Тусси.
        — И все-таки здесь, несмотря ни на что, великолепно.
        Схевенинген, наперекор времени, сохранил, будто в заповеднике, многое из быта и нравов некогда великих Нидерландов. Нигде в Голландии табак не казался таким ароматным, а сыр вкусным, как в этом тихом селении. Все иноземцы поддались очарованию и долго бродили по песчаной набережной, вдоль белых домов с черепичной яркой крышей, вдыхая бодрящий солоноватый воздух.
        Фридрих Энгельс не преминул воспользоваться случаем и под вечер отправился с несколькими товарищами купаться. Наступил как раз час прилива. Волны ринулись к берегу. Теодор Куно, увлекшись, уплыл далеко и море и внезапно начал тонуть. Энгельс, заметив грозившую ему опасность, бросился на помощь. Добравшись к утопающему и ухватив его за волосы, он с ним вместе, борясь с валами, доплыл до берега.
        За обедом было выпито много вина, выкурены десятки великолепных голландских колониальных сигар. Теодор Куно, сидевший возле Женни Маркс, громко рассказывал о своей предстоящей поездке в Америку. Маркс, хитро улыбаясь и указывая на Лафаргов, сказал ему:
        — Вам следует в Новом Свете разрешить негритянский вопрос так, как это сделала одна из моих дочерей, выйдя замуж за мулата. Ведь Поль Лафарг негритянского происхождения.
        Под общий смех молодой интернационалист обещал обязательно выполнить пожелание Маркса. Много забавных историй рассказал полюбившийся всем делегатам Генерал  — Фридрих Энгельс.
        Важные и полезные знакомства произошли в эти дни в степах зала «Конкордия» на Ломбард-стрит и в Схевенингене. Возникла не одна прочная дружба между революционерами, говорившими подчас на разных языках, по об одном и том же, и поставившими перед собой единую цель.
        Во время конгресса у Маркса установились добрые отношения с Зорге, жившим в Америке, и Теодором Куно, собиравшимся переселиться за океан. Вождь Интернационала снова встретился с Иосифом Дицгеном и Кугельманом.
        Накануне отъезда из Голландии Маркс повидался с Куно; они договорились о том, как повести организационную работу в Новом Свете.

        В годы, когда учение Маркса и Энгельса одержало победу в Интернационале, многое изменилось в Европе. Парижская коммуна была разбита, окрепло буржуазно-национальное движение в Германии, силы реакции продолжали свирепствовать в полукрепостной России, и избегал потрясений развращаемый подкупом буржуазии английский пролетариат. Интернационал шестидесятых годов уже не отвечал возникшим новым задачам.
        Маркс и Энгельс правильно учли время наступивших перемен. В итоге упорных боев они вместе со своими сторонниками разбили не одну секту, вредившую рабочему движению. Международное Товарищество Рабочих выполнило свою великую миссию и должно было сойти с исторической сцены. Началась новая, более мощная эпоха развития социалистических пролетарских партий внутри отдельных государств. Солидарность всех рабочих земли, впервые воплотившаяся в Интернационале, должна была, по мнению Маркса, развиваться и крепнуть отныне в иных формах.
        — Я думаю,  — заявлял Энгельс,  — что следующий Интернационал  — после того, как произведения Маркса в течение ряда лет будут оказывать свое влияние,  — будет чисто коммунистическим и будет безоговорочно выдвигать наши принципы.
        Борьба с бакунистами продолжалась еще некоторое время. Выполняя решения Гаагского конгресса, Маркс и Энгельс при участии Лафарга опубликовали в 1873 году брошюру «Альянс социалистической демократии и Международное Товарищество Рабочих». В ней, кроме доклада, зачитанного делегатам, отчетов следственной комиссии, было напечатано много новых документов о раскольнической и предательской деятельности анархистов во всех странах, включая Россию. Бакунин остался вереи себе, он не брезгал никакими средствами, как бы подлы они ни были, в достижении цели. Ни в личной, ни в политической жизни он не был никогда последователен и чист. Обвинения, выдвинутые и доказанные в брошюре руководителей Интернационала, были столь убедительны и неопровержимы, что всеразрушитель Бакунин прилюдно заявил о своем отказе от общественной деятельности. Настолько всем была уже ясна двойственность и лживость всех его заверений и поступков, что ому опять не поверили. Однако шкодливый политический путаник действительно вынужден был отойти в сторону от политических бурь. Искренних, верных друзей он не имел, так же как и сам никому но
мог быть другом. Жена его с детьми уехала на целых два года в Россию и вернулась не столько к нему, сколько к Гамбуцци, которого любила. Жизнь Бакунина, жалкая и пустая, быстро скатывалась под откос.

        Сочетавшись браком с Лонге, Женнихен покинула родительский дом. Вскоре Элеоноре минуло восемнадцать лет, и она настояла на том, чтобы начать работать. Ей удалось получить место учительницы в приморском городке Брайтоне. Наконец-то пришла для нее давно желанная самостоятельность.
        Младшая дочь Маркса была стройной, похожей на испанку пышноволосой брюнеткой с безукоризненно свежим цветом лица и черными глазами. Особенно украшала Элеонору улыбка, то озорная, совсем еще детская, то застенчивая или насмешливая, чуть раздвигавшая полные губы, то мечтательная, легкой дымкой пробегающая по всему лицу, или широкая, безудержно веселая, с чистосердечным смехом, раскрывающая все ее, как рис, белые, ровные зубы.
        Элеонора унаследовала от матери чрезвычайно подвижное и меняющееся лицо. Сызмала она увлекалась гимнастикой, постоянные упражнения придали ой изящество и гибкость. Ей доставляли удовольствие игры с мячом, бег, плавание и легкая атлетика. Чрезвычайно общительная, жизнерадостная, сердечная, она очень нравилась людям и легко находила друзей в самых различных слоях общества. Все вокруг казалось ей в эти годы полным интереса, примечательным. Элеоноре хотелось познать как можно больше, увидеть, объять. Она надеялась стать актрисой. Мелодичный голос и привлекательность заставляли каждого, кто встречал молодую девушку, думать о том, что она создана для театра. Подобно своей старшей сестре Женнихен, Тусси, несомненно, могла бы многого достичь на сцене.
        С самых ранних лет в Элеоноре уживались трезвость и бескрайняя мечтательность. Она хорошо знала особенности политической обстановки, сложившейся в разных странах, понимала значение международной солидарности рабочих и была убежденной интернационалисткой. Многому научило ее пребывание во Франции в последний месяц Коммуны и общение с героическими защитниками первого пролетарского государства. Одним из самых близких друзей младшей дочери Маркса стал литератор и историк, последователь Бланки, Проспер-Оливье Лиссагарэ, член Парижской коммуны. Когда он сообщил Элеоноре, что задумал издавать журнал «Красное и черное», девушка с присущей ей горячностью и энергией принялась помогать ему в осуществлении этой цели. Она тотчас же написала в Германию Вильгельму Либкнехту, давнишнему другу всей семьи, которого знала с раннего детства и называла, так же как и ее старшие сестры, Лайбрери (библиотека):
        «Для Франции нужно издавать публикации, которые освещали бы социалистическое движение во всех странах, в частности в Германии,  — поясняла Элеонора.  — Франция должна знать, что она может завоевать симпатии других наций, только сочувствуя им в свою очередь».
        Журнал «Красное и черное» существовал очень недолго. Его закрыли из-за отсутствия средств у издателя. А дружеские отношения между Лиссагарэ и Элеонорой, однако, не только продолжались, но и перешли в чувство более сложное. Лиссагарэ просил руку Элеоноры и получил ее согласие. Отныне он стал бывать в Модена-вилла в качестве жениха. Однако Маркс и его жена были этим весьма опечалены. Но такого мужа хотели они для своей любимицы Тусси. Лиссагарэ был немолодой, малосимпатичный человек. Его политические взгляды, его интересы казались весьма неопределенными. Он не внушал отцу Тусси достаточного доверия. Маркс находил, что дочь его еще очень юна и охвачена не настоящей любовью, а быстропреходящим сердечным капризом.
        Элеонора болезненно восприняла необходимость выбора между настояниями родителей и первым своим увлечением. Лиссагарэ, бывший на шестнадцать лет старше ее, происходил из обедневшего старинного аристократического рода, он хорошо знал женщин и умел быть обаятельным в обращении с ними. В прошлом он не отказывал себе в случайных приключениях и связях. Его многословные признания, утонченное ухаживание, естественно, льстили девушке, которой не столько нравился он сам, сколько завязавшаяся благодаря ему сложная игра в любовь. На душу Элеоноры наслоилось многое, почерпнутое из бесчисленных прочитанных ею книг. Лиссагарэ понял это и охотно изображал из себя попеременно Гамлета, Ромео, Кориолана, Спартака, в зависимости от того, чего от него ждали. Он советовался с нею по каждому поводу и в письмах к Элеоноре называл ее своей маленькой женушкой.
        Женни Маркс, напуганная опасностью непоправимой ошибки, нависшей над Элеонорой, решила поговорить с ней начистоту.
        — Дитя мое,  — начала она осторожно,  — ты больше, нежели твои сестры, в одной и той же мере похожа на своего отца и на меня. Женнихен  — копия Мавра, а Лаура напоминает мне шотландцев Питтароо.
        — К чему это предисловие, мэмэ?  — настороженно спросила Тусси.
        — К тому, что нам с тобой свойственна необоримая сила воображения. Это наше благо и напасть. То, что иной только слышит, мгновенно претворяется для нас также и в образы.
        — Я не понимаю тебя.
        — Терпение. Сейчас все станет ясным. У нас с тобой от рождения зрячие сердца, а у некоторых людей они безглазые. Я помню, как ты играла моей рукой, заставляя сжимать и разжимать ладонь. Ты видела тогда голову живого ребенка и слышала его лепет. Позднее, наскучив куклами, ты играла с деревянным обрубком. Он давал простор твоей фантазии, ты его создавала таким, каким тебе хотелось, а куклы досаждали раз навсегда нарисованными физиономиями. Как это мне все было понятно. И вот прошло много лет. Ты стала взрослой, самостоятельной, но по-прежнему не хочешь брать окружающих тебя людей такими, какие они есть на самом деле, не всматриваешься в их естество и сущность, а создаешь несуществующих героев согласно своей мечте, а подчас прихоти. Это только твое творение, и наступит миг, чары рассеются. Вот посмотри, за окном стоит столб для газового фонаря. Ты, я знаю, способна одеть, оживить его по внезапному капризу, как некогда мою руку, а когда придет прозрение  — ты больно ударишься об эту подгнившую тумбу.
        — Ты имеешь в виду Проспера?  — тихо спросила Элеонора.
        — Не он меня интересует, а ты. Лиссагарэ не тот, каким ты его создала в своем неудержимом чудесном воображении. Увы, в этом я твердо уверена. Порукой тому наш с Мавром жизненный опыт. Он, может, и неплохой человек, но тебе не нужен. С ним ты не найдешь счастья, поверь мне.
        Прошло немного времени, и Элеоноре начало казаться, что с глаз ее действительно спала пелена. Она вдруг совсем по-иному увидела и услышала Лиссагарэ. Он стал ей совершенно безразличен. Брак их не состоялся.

        Летом 1873 года Герман Лопатин бежал из ссылки. Целый месяц скрывался он в Иркутске, причем некоторое время прятался в доме того самого человека, которому была поручена его поимка. Переодетый крестьянином, он отправился на телеге в Томск, затем на пароходе плыл до Тобольска, оттуда на почтовых и по железной дороге приехал в Петербург, не вызвав ничьих подозрений. Он перехитрил охотившихся за ним жандармов и благополучно перебрался за границу.
        В изгнании Лопатин встретился с Утиным и Лавровым и вскоре вновь появился у Маркса, где его сердечно приветили, как дорогого и родного человека. Маркс выспросил все подробности, касавшиеся неудачной попытки спасти Чернышевского, предпринятой Лопатиным несколько лет назад.
        — Мне дьявольски но посчастливилось,  — рассказывал отважный, исполненный безудержной энергии, увлекающийся Лопатин.  — Когда я прибыл в Иркутск, Чернышевский находился совсем близко, всего в каких-то семистах  — восьмистах английских милях, но из-за длинного языка осла Элпидина, который проболтался провокатору, что готовится побег, Чернышевского спешно перевели в Средне-Вилюйск. Это севернее Якутска. Он жил там в общество местных тунгусов и стороживших его унтер-офицера и двух солдат. Я отправился бы туда, если бы тот же провокатор не навел жандармов на мой след в Иркутске и я не очутился в остроге.
        Энгельс во время пребывания Германа Лопатина в Лондоне находился на взморье в Реймсгейте, и Маркс, как всегда, когда друзья были в разлуке, подробно рассказал ему в письме о том, что слышал.
        «Лопатин и Утин,  — делился с Энгельсом своими мыслями Маркс,  — никогда, пожалуй, но станут очень близкими друзьями, их натуры мало подходят друг к другу… Притом Лопатин все еще считает «русское дело» чем-то особым, не касающимся Запада. Причем Лопатин прошел только что через руки Лаврова и, как человек, который явился совсем свежим из сибирского одиночества, должен быть в известной мере восприимчив к его слащавому примиренчеству. С другой стороны, вся русская эмигрантская лавочка ему донельзя опротивела, и он ничего не хочет иметь с нею общего, тогда как Утин, наоборот, несмотря на всю вражду к этой банде, и, пожалуй, именно поэтому, погрязает в этой склоке по уши и придает значение всякой ерунде…»

        Начало совместной жизни Женни и Шарля было осложнено материальной нуждой. Подобно своей матери, старшая дочь Маркса, выйдя замуж, делила судьбу политических изгнанников. Супруги Лонге долго и тщетно искали работу и мучительно боролись за сносное существование. Вскоре Шарлю удалось получить место преподавателя в одном из колледжей. Женнихен давала уроки немецкого языка, декламации и пения. Она учила также детей в школе и познакомилась с тем, как поставлено было образование в преуспевающей, богатейшей стране.
        Веками отстоявшийся быт великобританского обывателя обрекал ого детей на такое же изолированное сословными перегородками существование, каким жил он сам. Знакомства и дружба молодежи строжайше контролировались родителями, и на семейные торжества не проникали дети бедных людей.
        Еще резче, чем английский рабочий отличался от представителя сытого среднего сословия, разнились между собой их дети. Насколько откормлен, румян, хорошо одет был сын домохозяина Хэмпстеда, настолько худ, искалечен рахитом  — «английской болезнью» нищеты  — мальчуган, выраставший без присмотра в каторжном Ист-Энде и Уайтчапеле.
        Низшие и средние учебные заведения туманного острова не были подчинены единому педагогическому методу, и от мировоззрения, политических симпатий начальства всегда зависела и система преподавания, и большая или меньшая строгость в обращении с учениками, применение телесных наказаний и количество ежедневно распеваемых псалмов.
        Большинство школ существовало на средства благотворительных учреждений или отдельных жертвователей.
        Приюты, открытые филантропами, были печальны, темны, грязны, как родильные дома «неимущих». Узкий маленький двор заменял там лужайки и сады платных колледжей.
        Время от времени, обычно незадолго до рождественских и пасхальных каникул, директриса представляла благотворителям юных объектов их милостей. После общей молитвы, декламации подобранных к случаю поучительных стихов ученики почтительно благодарили попечителей, которые снисходительно раздавали им дешевые издания Библии.
        Каждая сколько-нибудь зажиточная семья стремилась освободить своих детей от унижений, побоев, грубости государственных и особенно филантропических школ. Хорошее образование в Англии было счастливым уделом богатых, и сумма учебной платы безошибочно определяла качество школьного преподавания. Она колебалась между десятками и сотнями фунтов стерлингов в год, переваливая за тысячу в знаменитом Оксфорде.
        Получивший небольшое наследство или выигравший на скачках клерк старался обеспечить для своего ребенка места на скамье средней и высшей школы. Если в семье было двое или трое детей, то всегда вставал драматический вопрос: кто из них достоин столь счастливого жребия? Тогда родителями тщательно учитывались мнения родственников, обещавших денежную поддержку, способности самих детей, полученные ими школьные награды и нередко даже невнятные гороскопы, выписанные из Индии.
        Знать и купеческая верхушка воспитывали наследников титулов и денег и колледжах старинного Итона. Оттуда отпрыски банкиров, лордов, промышленников, герцогов переходили прямо в университеты Оксфорда.
        Городок Итон отделен от Виндзора  — загородной резиденции королей  — узкой спокойной рекой, через которую перекинут вековой несокрушимый мост.
        Многочисленные школы, построенные несколько сот лет тому назад, похожи на средневековые монастыри. Каждый колледж имеет свою часовню, расположенную в квадратном, поросшем густой травой дворе, на который выходят готические сводчатые окна ученических квартирок и лекционных залов.
        Итон  — один из наиболее тихих городов Англии. Кажется, что он населен не начинающими жизнь юными существами, а тихо умирающими старцами, давно ушедшими в сторону от мирской суеты, волнений и радостей.
        Потомство зажиточных классов получало самое строгое воспитание, и телесные наказания не были запрещены. Буржуазия нуждалась в хладнокровных, сдержанных, смелых людях, одинаково беспощадных и расчетливых на палубе парохода, в военном штабе, в банкирском кабинете Сити, в палате лордов, в полицейской администрации Индии, в губернаторском кресле африканских и островных владений. Английские дети дрессировались с грудного возраста. В шуме английского города почти невозможно было услышать детского плача.
        Джон Рескин, одаренный социальный фантазер и пресыщенный эстет, единственный сын богатого купца, любил вспоминать, что родители неизменно наказывали его за неловкость и неосторожность, если он нечаянно падал во время прогулок и игр.
        Закалка нервов будущего человека  — первое, о чем заботилась мать, предоставляя новорожденного самому себе в промежутках между кормлением.
        Английская детвора была исключительно самостоятельна и вежлива. Огромный Лондон стал наиболее безопасным для детей городом. Они не рисковали там заблудиться среди леса одинаковых, как сосны, домов и лишь при особо несчастливом стечении обстоятельств, реже, чем взрослые, попадали под колеса бессчетных карет. Не только полицейский, но и каждый прохожий отвечал за одиноко пробирающегося по улице ребенка.
        Дисциплинированные воспитанники Итона были крайне надменны. Главной заботой их жизни являлась борьба за первенство. Не зная никаких материальных ограничений, они были поглощены гимнастической и ораторской тренировкой, изучением истории королей, генералов и доблестных министров, возней с собственными лошадьми, соревнованием в умении одеваться, предвкушением каникулярных путешествий и забав в родовых имениях.
        В праздничные и торжественные дни выпусков юные снобы прохаживались в цилиндрах, фрачных парах, перчатках по каменной безлюдной площади со старым колодцем и церковью посредине, вызывая зависть и удивление своих неимущих сверстников.
        Расположенный напротив колледжей, за зубчатой стеной, королевский дворец обещал итонским питомцам награды, выслуги, светский успех и подвиги во имя короны и Сити.
        Итон, как и следующий за ним университетский Оксфорд, где некоторое время жили супруги Лонге, изготовлял и поставлял достойную замену титулованным реакционерам на парламентских скамьях.
        Подобно Итону, два города, сохранившие в неприкосновенности свои строения времен Кромвеля  — Кембридж и Оксфорд,  — являлись важными учебными пропускными пунктами правящих классов.
        Сделавшая привал на три-четыре года, молодежь возвращалась затем по домам. Богатые и знатные потомки колониальных владык переплывали моря, привозя на родину дипломы юристов, философов, строителей и врачей.
        Колледжи городов-университетов похожи на магометанские богословские школы  — медресе. Старые каменные здания обращены фасадами внутрь четырехугольных дворов. Нарушаемая дважды в день протяжным пением органа во время церковной службы тишина господствует среди темных, обвитых плющом сводов и каменных оград с пробивающимся в щелях ярко-зеленым мхом. Дома построены, как молельни, и учащиеся, по замыслу средневековых ученых, должны всегда чувствовать себя избранниками божества, хранителями его тайны.
        Часто студенты селились в дорого обставленных многокомнатных квартирах вместе с исполнительными лакеями, холеными псами и обязательным собственным выездом.
        Шарль Лонге, преподававший французский язык, зарабатывал настолько мало, что не в силах был прокормить свою беременную жену. Впрочем, Женнихен и сама рвалась к работе. Хрупкая, болезненная, она совершенно не щадила своего здоровья. Кроме многочисленных уроков, она вела все хозяйство и постоянно что-нибудь изучала. Круг ее интересов непомерно ширился: она занималась математикой, литературой, в том числе и русской, музыкой и особенно увлекалась историей выдающихся женщин разных стран.
        Женнихен хорошо играла на рояле и пела. Николай Даниельсон, с которым она переписывалась, прислал ей в подарок партитуры «Ивана Сусанина» и «Руслана и Людмилы». С тех пор к своим любимым композиторам: Бетховену, Генделю, Моцарту и Вагнеру  — Женни Лонге присоединила и Глинку. Маркс слушал арии Антониды и Людмилы в умелом исполнении своей дочери.

        Настал 1874 год. Маркс работал над вторым томом «Капитала», не замечая смены дня и ночи. Вокруг его глаз, окруженных густой сеткой мелких морщинок, залегли темно-синие тени, за обедом, поглощенный своими мыслями, он отвечал невпопад на строгие оклики Ленхен, весьма недовольной тем, что он ел мало, быстро и, главное, вовсе не то, что готовилось ему согласно диете доктора Гумперта. Несмотря на решительный медицинский запрет Марксу писать по ночам, Женни находила мужа далеко за полночь склонившимся над письменным столом или прохаживающимся но кабинету с тем отрешенным и вместе сосредоточенным выражением лица, которое было ей так хорошо известно и означало, что мысль Маркса парит в иных сферах.
        — Мое большое дитя,  — говорила тогда Женни, подходя к мужу, не замечавшему ее появления,  — я буду вынуждена увезти тебя из города подальше от книг, бумаг и перьев.  — Она нежно гладила голову своего Чарли, а он, смущенный тем, что пойман с поличным, принимался целовать ее руки.
        — Я чувствую себя превосходно,  — убеждал он жену.
        — И, однако, творчество  — это страсть, которая сожжет тебя, Мавр,  — беспокоилась Женни.  — Я помню слова Микеланджело, что нерв искусства  — страстная любовь художника к своей теме,  — продолжала она.  — Это, конечно, относится ко всем видам творчества в любой области знаний и искусства. Но ты так безжалостно натягиваешь нить жизни, которую старательно пряли для тебя старухи парки, что она может легко порваться.
        Действительно, Маркс настолько переутомился, что начал страдать невыносимыми головными болями и потерял окончательно сон, а затем на время и работоспособность. Однако его крепкий от природы организм обладал способностью быстро восстанавливать силы при благоприятных условиях. Поездка в Реймсгейт, прогулки у моря, полный отдых победили бессонницу и излечили от головных болей. Когда Маркс вернулся снова домой, Ленхен долго читала ему наставления:
        — Скоро ли ты образумишься, Карл, и подумаешь о себе,  — поучала она, видя, что Маркс снова принялся за чтение и работу.  — Ну, кто только тебя гонит к письменному столу? Правду говорят, что каждая вещь имеет свои слезы, а твои книги взяли у тебя не мало крови и добрый кусок жизни. Словно лошадь, ты все куда-то стремишься, не видишь сам, что весь уже в мыле и пене. Я понимаю, что такой человек, как ты, без дела будто туча без дождя, но надо же и меру знать. Умерь свой пыл в труде, пока еще не поздно.
        — Ладно, диктатор, отныне обязательно начну бездельничать,  — весело смеялся Маркс и, уходя в кабинет, закрывал дверь на ключ, чтобы ему не мешали отдаться сладостно-каторжному творческому труду.
        Отдыхая от промышленной экономики, он изучал в перерывах физиологию растений и теорию искусственного удобрения почвы. Вопросы эти глубоко его заинтересовали. Истощение кормилицы-земли и возвращение ей утраченной мощи плодородия казалось Марксу чрезвычайно важным делом. Хорошо знакомая ему книга Либиха давно уже привлекла его к этому предмету убедительными выводами и глубиной заложенных в ней знаний.
        Время шло. Женни Маркс исполнилось шестьдесят лет. Лицо ее, чуть помеченное оставшимися после оспы рябинками, было все еще очень привлекательным. Есть особая красота в преддверии наступающей старости.
        В последний раз природа собирает силы и на миг как бы оживляет, украшает то, что скоро должно отцвести. Так голые ветки старого миндаля покрываются сперва хрупкими и нежными цветами, и лишь затем появляется редкая зеленая листва. Все, что было смолоду прекрасным, сохраняется надолго. Время как бы щадит красоту. Обширный и глубокий духовный мир Женни облагораживал взгляд, улыбку и весь ее облик. Как и в молодости, величавой осталась ее осанка и легкой, плавной походка.
        С тех пор как подросли дочери Женни, она лишь изредка исполняла обязанности секретаря своего мужа. Поль Лафарг, Лаура, а затем Тусси наперебой добивались поручений от Маркса, охотно писали под его диктовку, готовили в печать рукописи и вели деловую корреспонденцию. Но никто не мог заменить Марксу жену как советчика, помощника и друга. По-прежнему Карл делился с Женни каждой мыслью, планом действия, сомнением. Они были необходимы друг другу, как части единого организма, как два полушария одного мозга или два предсердия одного сердца.
        Женни жила в той же атмосфере мышления и труда, что и Карл. У них все было общее: радости и печали. Чем бы ни занимался, где бы ни находился Маркс, его жена была мысленно с ним рядом. Если он выступал с трибуны, ей передавалось каждое испытываемое им волнение, негодование, удовлетворение или усталость. У них сложилась одна жизнь, хотя каждый был занят своим делом и подчас, как это неизбежно бывает при постоянном общении, они спорили и даже ссорились. Ничто не омрачает так жизнь, как хронический недостаток денег и повседневные мелкие трудности, невзгоды. Но все это было так ничтожно по сравнению с их счастливой любовью.
        Было ли когда-нибудь время, когда они не знали друг друга? Трир, детство  — все это слилось для них в одно общее воспоминание. Оба любили одних и тех же людей! Людвига и Каролину фон Вестфален, юстиции советника Генриха Маркса… Они помнили все друг о друге: детские проказы, былые привычки, ошибки и радости. Жизнь спаяла их общими горькими потерями: они вместе схоронили своих четырех детей. Жизнь наградила их высшим и редким счастьем  — одной любовью от колыбели до смерти. Время поднимало их все выше к вершинам. И они постоянно убеждались в том, что любят друг друга так, что, взявшись за руки, пройдут сквозь новые испытания, какие несет с собой старость, когда дух мощен и мудр, а тело слабеет.
        Все, чем был поглощен Маркс, составляло смысл бытия и для Женни. Вместе с ним она деятельно и мужественно в течение семидесяти двух незабываемых дней Коммуны боролась за победу парижских рабочих, делилась кровом, пищей, последними деньгами с коммунарами, помогала Марксу, когда он готовил свои выступления в Генеральном совете и писал грозный доклад, разоблачавший бакунистов.
        Нелегко было Женни Маркс вынести невзгоды и горести своих дочерей. Лаура похоронила троих маленьких детей, и у Лонге умер их первый сын. Нередко нервы Женни сдавали, она теряла прежнее самообладание, становилась придирчива, о чем почти всегда сама сожалела.
        Она лучше других знала материнскую скорбь над могилой ребенка и писала как-то об этом друзьям:

        «Я слишком хорошо знаю, как это тяжело и как много времени требуется, чтобы вернуть после таких потерь душевное равновесие, но на помощь приходит жизнь с ее мелкими радостями и большими заботами, со всеми мелкими, повседневными хлопотами и мелочными неприятностями. Серьезная скорбь постепенно заглушается ежедневными мимолетными страданиями, и незаметно для нас горе смягчается. Конечно, рана окончательно никогда не заживет, особенно в сердце матери. Но постепенно рождается в душе новая восприимчивость и даже новая чувствительность к новым страданиям и новым радостям и продолжаешь жить с сердцем израненным, но в то же время полным надежды, пока оно наконец не остановится и не наступит вечный покой».

        На пляже приморского Истборна под разноцветными тентами и зонтами, напоминавшими мухоморы, полевые цветы и опрокинутые дешевые фарфоровые чашки, в дневные часы располагалось много всякого народа. Энгельс и Женни Лонге отправлялись к морю очень рано утром или в сумерки, когда на берегу бывало еще безлюдно.
        Строгие скалы и дубрава на отлогой возвышенности, спускавшаяся к самому морю, были очень величественны. В маленькой овальной бухте неровный, уступчатый берег омывали зеленые глубокие, совершенно прозрачные воды. Морское дно выстлали там большие округлые камни, среди которых росли яркие, неутомимо покачивающиеся из стороны в сторону водоросли.
        Истборн резко отличался от других прибрежных городов Англии более сумрачными очертаниями скалистых берегов, напоминавших скандинавские ландшафты. Сотни чаек кружились над волнами, окликая друг друга резкими, скрипучими голосами. Женнихен кормила их, бросая вверх куски хлеба и удивляясь тому, как ловко на лету птицы хватали добычу. С высоты бросались они в воду, разглядев зоркими круглыми глазами проплывавших рыбешек. Прекрасные чайки не уступали в ненасытной алчности кровожадному ястребу. Женнихен подолгу наблюдала за их морской охотой, любуясь белоснежным с черными прогалинами оперением и плавным полетом.
        Но ни море, ни птицы не могли успокоить Женнихен. Совсем недавно схоронила она одиннадцатимесячного ребенка, болевшего холериной. Воспоминание о крошечном гробике и лежавшем в нем, точно игрушечном, мальчике терзало ее неотступно. Ее глаза покраснели, а веки заметно припухли. В это же время тяжело заболел и Маркс. Доктор Гумперт, которому он особенно доверял, потребовал неотлагательной поездки в Карлсбад на воды. Энгельс счел это правильным и убеждал друга ехать, пообещав снабдить деньгами на лечение. Однако Маркс и Элеонора, которая должна была сопровождать отца, воспротивились. Им не хотелось оставить Женнихен в столь горестные для нее дни.
        «В этом отношении,  — писал Маркс Кугельману,  — я являюсь менее стоиком, чем в других вещах, и семейные несчастья обходятся мне всегда дорого. Чем больше живешь, как живу я, почти совершенно замкнуто от внешнего мира, тем более связывает узкий круг семейных привязанностей».
        Подле Женнихен остался Энгельс. Рано утром, появляясь в спортивном полосатом костюме, сапогах, тирольской шляпе с петушиным пером, размахивая надежной тростью, Энгельс уводил ее на далекую прогулку. В сандалиях, просторной серой юбке, белой блузочке и в большой соломенной шляпе, с развевающейся голубой вуалью, она шла со своим вторым отцом вдоль моря по каменистым тропам. Прибой успокаивал расстроенные нервы Женнихен. Светлые краски воды и неба настраивали ее на более радостный лад. Энгельс говорил мало, больше молчал. Он понимал, как медленно залечиваются раны в сердце матери, потерявшей дитя, и надеялся на самого верного целителя людской печали  — время.
        Иногда Женни первая нарушала молчание.
        — Есть героические натуры, твердые и мудрые, как эти скалы. Жаль, что я не из их числа.
        — Тебя постигло наибольшее испытание, какое подстерегает женщину, и поэтому оно не мерило человеческой силы,  — мягко отвечал Энгельс.  — И все-таки горе твое пройдет. Помнишь кольцо Соломона? На нем мудрец выгравировал: «Все проходит». Будут у тебя другие дети, и боль этой потери смягчится.
        — Ты нрав, Генерал, но царица Савская прислала Соломону другой перстень, и на нем было написано: «Ничто не забывается». Да, я надеюсь, будут дети. Это не только удел, но и вознаграждение за все беды для нас, матерей, но никогда не исчезнет из сердца тот, которого больше нет. Зачем только я не умерла вместо него!  — Слезы опять заблестели в глазах Женнихен.
        Энгельс растерялся, он не мог видеть женских и детских слез без глубокого волнения.
        — Успокойся, дорогая. Вспомни о том, как много пережили твои родители, потеряв четверых детей. Невозможно забыть умницу Муша и не оплакивать его, и, однако, Мавр и твоя мать не надломились.
        — Но я ведь начала разговор с того, мой Генерал, что они-то натуры героические.
        — Поверь мне, Ди, ты унаследовала полностью это их редкое свойство.
        Внезапно, как это бывает на море, откуда-то налетел ветер и воды вспенились, огромные валы двинулись к скалам.
        — Не кажется ли тебе, дорогой Энгельс,  — сказала после долгого молчания Женнихен,  — что в вое ветра и волн слышится музыка Вагнера? Я очень люблю его «Нибелунгов». Долгое время считала его гениальным. Но теперь, когда прочла статьи этого заносчивого «сверхчеловека», столь злобные, реакционные, самонадеянные, убедилась, что ошиблась. Гений, по моему, совмещает в себе не только неиссякаемое творческое начало, великие новые мысли, но и обязательно высокие благородные чувства. Есть ведь в миро совершенно чистые, прозрачные камни  — горный хрусталь, алмаз и много других без пятнышка и изъяна. Такова сущность большого сердца и ума. Никакое зло, подлость, низменный расчет, пресмыкательство не смеют приблизиться к душе подлинно исполинской, какова, по-моему, душа гения. Он есть добро в самом значительном смысле этого понятия. Гений по всем прекрасен, как та великая цель, ради которой он живет и не щадит себя. Верно, Генерал?
        — Пушкин писал о том, что гений и злодейство несовместимы. Да, гений  — это начало добра для всего человечества. Его не может разъесть никакая кислота, подобно тому как это бывает с благородным металлом.
        — Посмотри на волны,  — вдруг вскрикнула Женни,  — они захлестывают скалу, похожую на кипарис. Начинается шторм. Как он могуч! Это твоя стихия. Ты ведь любишь море бурным.
        — Я хотел бы после смерти быть похороненным в суровой пучине, под гул морского прибоя, звучащего словно симфония вечности,  — сказал многозначительно Энгельс.
        Женнихен недоумевающе посмотрела на него.
        — Что ты хочешь сказать этим?  — спросила она и взяла его под руку.
        — Ничего особенного, просто я считаю, что, как это водилось в античные времена, а теперь весьма разумно делают индийцы, необходимо ту горсточку праха, которая звалась некогда мистером Фридрихом Энгельсом, развеять, когда придет его час, над морем именно здесь, в Истборне, у остроконечной скалы, похожей на парус или кипарис, согласно твоему поэтическому виденью. Я бы ее назвал просто усеченным треугольником.
        Волны налетали на скалы, разбивались, стекая пенистым водопадом. Женни вдруг ощутила призывную силу прибоя и подошла к самому морю. Навстречу ей двигался огромный бурый вал.
        — Беги назад,  — услышала она тревожный зов Энгельса, но не смогла двинуться с места, завороженная величественным и вместе с тем страшным зрелищем. И вдруг все вокруг нее завертелось, взвыло. Женнихен увидела над собой желто-серую, рушащуюся на нее огромным валом массу воды. Удар был так силен, что она на мгновение почувствовала себя раздавленной. Но волна, разбившись о берег, вдруг обессилела и отступила. Рядом с лежащей на гальке, совершенно оглушенной Женнихен стоял Энгельс. От волнения он заикался.
        — Ты, ты могла сейчас погибнуть. Какое легкомыслие! Скорей назад!
        Волосы, платье, обувь Женнихен были совершенно мокрыми. Соломенную шляпу унесли волны. Она виновато улыбнулась. И впервые за несколько недель в глазах ее снова запрыгали лучики. Ей стало вдруг весело. Это было начало душевного выздоровления после кризиса.
        На пароходике по неспокойному морю Энгельс и Женнихен отправились затем на песчаный остров Джерсей, где были многочисленные древние скалистые пещеры, привлекавшие туристов. Желтые дюны без всякой растительности и темные скалы напоминали близлежащую Нормандию. Немало жителей острова говорили на французском языке, как и их далекие предки, высадившиеся некогда в Британии.

        В дни пребывания Энгельса в Джерсее Маркс вместо с Элеонорой приехали в Западную Богемию, в Карлсбад, прославленный курорт, расположенный неподалеку от древней гостеприимной Праги. Они поселились в отеле «Германия», на улице Шлоссберг-Шлоссплот. Маркс, по совету местного врача, знавшего, кто он, назвался в гостинице не Карлом, а Чарлзом. Однако спустя несколько дней досужая курортная сплетница газета «Шпрудель» сообщила, что в Карлсбад прибыл сам «доктор красного террора», вождь грозного Интернационала. Полиция, впрочем, и до этого следила за каждым его шагом, как делала это все годы не только на континенте, но и на острове, где он жил. Появление Маркса в Карлсбаде привлекло к нему внимание разноплеменной праздной курортной толпы.
        Ровно в шесть утра, под руку с Элеонорой, в темном костюме и просторном пальто-разлетайке, он отправлялся к целебным источникам. Маркс был чрезвычайно добросовестным пациентом и строго исполнял все медицинские предписания. Он выпивал семь стаканов различной минеральной горячей или холодной воды, степенно прогуливаясь при этом по дорожкам парка, вокруг павильонов, то и дело поглядывая на большие луковичные часы, которые доставал из кармана жилета. Между приемами жидкости требовался пятнадцатиминутный перерыв. Последний, восьмой стакан он выпивал перед сном. Столь большое потребление воды утомляло сердце и вызывало общую слабость.
        С завистью смотрел Маркс на Элеонору, которой врач рекомендовал для усиления аппетита кружку превосходного пильзенского пива, столь любимого им напитка. После диетического завтрака отец и дочь начинали обязательные прогулки.
        Карлсбад, расположенный в холмистой местности, очень живописей и приятен для глаза. В окружающей природе нет резких, острых линий. Все там округло, радостно, доступно солнцу и свету.
        Невысокие гранитные горы поросли густыми лесами, напоминающими, однако, большие одичалые парки. Среди деревьев в пригородах разбросаны уютные кафе, где подают отличный кофе с пышно взбитыми желтоватыми сливками. Страдавшему упорной бессонницей Марксу запрещалось спать днем после еды, и он проводил первую половину дня главным образом в ходьбе. Перед обедом приходилось менять туалет, прежде чем спуститься к табльдоту, за которым собирались люди из самых различных стран Европы. Всюду: в кафе, в курзале, городском парке, в театре  — коренастый, стройный, седой, похожий на патриарха, пожилой человек, гуляющий под руку с красивой дочерью, неизменно привлекал всеобщее внимание и вызывал разговоры.
        Маркс чувствовал себя с каждым днем лучше. Впервые за много лет он позабыл об изводивших его болях в печени, снова крепко спал по ночам. Постепенно исчезала утомляемость и раздражительность. У Маркса и Элеоноры появилось немало новых знакомых. Обычным местом встреч был гейзером вырывающийся из земли, обжигающий Шпрудель и другие целебные источники. Художник Отто Книлле, писавший исторические полотна, был интересным собеседником, и Маркс охотно говорил с ним об искусстве. Несколько профессоров, врачей и других ничем особенно не замечательных личностей сопровождали Маркса и Элеонору в загородных поездках и пеших прогулках.
        Польский патриот, либеральный аристократ граф Платер, низенький, весьма неуклюжий и черный, как майский жук, человечек, был настолько же не похож на аристократа, насколько выглядел патрицием Маркс. Граф Платер, которого местная газета объявила главой русских нигилистов, был чрезвычайно подвижен и говорлив. Постоянной темой его нескончаемых разговоров служила порабощенная Польша и замысловатый план ее освобождения. Маркс решительно обрывал словоохотливого графа, настаивая на полном исключении серьезных политических или партийных разговоров во время прогулок и питья воды у источников. Утомлял его и раздражал также напыщенный и всем недовольный Людвиг Кугельман, значительно потускневший и изменившийся к худшему за то семь лет, которые прошли со дня, когда Маркс увидел его впервые. Ганноверский врач непрерывно жаловался на жену, заявляя после двух десятилетий супружества, что она не соответствует его духовным запросам и характеру.
        — Мы совсем разные,  — говорил он, закатывая выпуклые глаза.  — Трудхен весьма посредственная женщина и меня никогда не понимала. Я бесконечно одинок, а так нуждаюсь в заботе и нежности.
        — Твоя жена умница, и несколько лет тому назад ты считал ее вполне достойной тебя подругой.
        — Она слишком примитивна. Мне нужна натура возвышенная.
        — Долго же ты уточнял этот вопрос.
        Марксу хотелось высмеять Кугельмана, но он знал, что тот лишен чувства юмора, не понимает шуток и может осерчать. Все более досадуя на то, что попусту теряет время на празднословные разговоры, Маркс многозначительно достал из кармана часы.
        — Мавр, я гибну,  — тяжело вздыхая, изрек Кугельман.
        Маркс не мог удержаться от веселой улыбки. Упитанный, краснощекий, нравящийся особому сорту женщин своей чисто животной красотой, Кугельман был менее всего похож на обреченного. Но не только нудным многословием о пустяках изводил он Маркса, но и постоянным вмешательством в его дела и изнуряющей заботой.
        — Надень пальто, дорогой Мавр, я чувствую, тебе холодно; друг Маркс, тебе пора спать, ты устал, я знаю; о, не пей так быстро воду, присядь; не встречайся с этими людьми, умоляю,  — срывалось по десятку раз в день с уст почтенного доктора.
        — Увы, скоро ли кончится это истязание вниманием и чуткостью?  — уныло спрашивал Элеонору ее отец.  — Я готов взбеситься.
        По вечерам, особенно в жаркие дни, многоязычная, разноликая толпа отправлялась в курзал, где играл оркестр под управлением знаменитых дирижеров, пела хоровая капелла. Но интереснее всего были дальние прогулки. Особенно нравился Марксу таинственный, поэтический, овеянный легендами Эгерталь. Там горы и камни, причудливые в своих очертаниях, будят воображение и фантазию. В уютной долине по каменистому руслу, пенясь и шумя, несется горная речка, в которой, согласно старинной легенде, живет русалка Эгер, вечно плачущая над человеческим непостоянством. Ее обманул пастух Ганс Хейтлинг, поклявшийся в вечной любви. Охладев к русалке, он решил жениться на обыкновенной девушке. Тогда разгневанная Эгер жестоко ему отомстила и превратила свадебный кортеж в груду камней.
        Марксу полюбилась легенда о мстительной русалке, и он с увлечением отыскивал в каменном хаосе застывшие очертания музыкантов с валторнами и трубами, свадебную карету, окаменевшую невесту в фате и злополучного Ганса Хейтлинга с широкой деревенской шляпой в руке.
        В Даловице Маркс отдыхал в тени вековых дубов, воспетых в начале века воином и поэтом Кёрнером.
        Несмотря на конец лета, в Карлсбаде бывало нестерпимо жарко. Река Тепль казалась высосанной до самого дна. Край обезлесел, и речка, полноводная в пору дождей, в летние месяцы совершенно высыхала. Однажды, когда жара спала, Маркс с дочерью и Кугельманами отправился смотреть производство фарфора в пригороде Рыбаже. Интересно было наблюдать, как мягкая серая масса режется веревками и вдавливается в разнообразные формы. Один рабочий обслуживал вертящийся станок, напоминавший прялку. На нем изготовлялись изящные, тонкие чашки и вазы.
        — Вы всегда делаете эту операцию или у вас есть еще и другая работа?  — спросил Маркс.
        — Нет,  — ответил рабочий,  — я уже многие годы не выполняю ничего другого. Только путем длительной практики удается так наладить машину, чтобы эти трудные формы выходили гладкими и безупречными.
        — Разделение труда приводит к тому, что человек становится придатком машины,  — сказал Маркс Кугельману, когда они отошли от станка,  — и умственные способности уступают место привычным движениям мускулов.
        В особых залах производилось обжигание, покраска, позолота и сортировка сервизов, кружек и статуэток из фарфора. Маркс, как и Кугельман, накупил разных безделушек для Женни, дочерей и Ленхен.
        Незадолго до возвращения в Лондон настроение Маркса внезапно было испорчено серьезной размолвкой с Кугельманом, приведшей к полному разрыву. Ганноверский врач снова попытался убедить Маркса отойти от того, что он называл, не без пренебрежения, политической пропагандой, и посвятить себя целиком разработке теории. Маркс давно уже испытывал большое разочарование в Кугельмане и с трудом терпел его пустые разглагольствования, желание выдать себя за никем не понятую натуру, живущую высшими интересами мироздания. Самовлюбленность и выспренность, присущие «Венцелю»,  — свойства филистеров, и они всегда были нестерпимы творцу «Капитала», как больно режущая слух фальшивая нота.
        Кугельман также тяготился всеми признанным превосходством Маркса и особенно раздражался его способностью интересоваться и входить в нужды каждого отдельного человека из рабочего класса. По мнению чванливого врача, это умаляло подлинно выдающихся людей. Он требовал, чтобы Маркс восседал, как Зевс на Олимпе, был недоступен, не общался с простыми людьми, изображая из себя живого бога наподобие далай-ламы. Маркс жестоко высмеивал эту явную глупость и все больше проникался презрением к тому, кто столь неумеренно преклонялся перед ним.
        Человек, склонный к экзальтации, по мнению Маркса, никогда не бывает верным соратником и другом. Восторженность что пена над пивом  — опадая, она открывает полупустую кружку. Разрыв с Кугельманом давно назрел и стал неизбежным.

        По пути домой в Англию Маркс заехал в Лейпциг, чтобы повидаться с Вильгельмом Либкнехтом. В первый же день, пока отец отдыхал с дороги, Элеонора начала упрашивать старого друга всей ее семьи рассказать о былом.
        — Что произошло с тобой, милый Лайбрери, Женнихен и Лаурой в день похорон железного герцога Веллингтона? Как жаль, что меня еще не было тогда на свете. Я так любила в детстве, да и теперь различные опасные происшествия.
        — Пожалуйста, отец, исполни просьбу Тусси,  — присоединилась к Элеоноре старшая дочь Вильгельма Либкнехта,  — я тоже очень смутно помню, как все это было, ты давно не вспоминал о нашей жизни в Лондоне.
        — Прошло ни больше ни меньше как двадцать три года, а я и сейчас не забыл тот проклятый день. Ну и стоил он нервов. Что ж, придется уступить вам, тем более что Тусси ведь обязательно поставит на своем. Итак, милые фрейлейн, я уступаю вашим настояниям. Да, это были чертовски неприятные минуты. Я, пожалуй, не подвергался большим испытаниям за всю свою жизнь, хотя, как вы знаете, судьба меня особенно не щадила. Представьте себе, чего стоят, например, те несколько шагов, которые приходится пройти, когда в первый раз в жизни взбираешься на трибуну, чтобы произнести речь перед взыскательными слушателями, или ожидание приговора, когда сидишь на скамье подсудимых в военном суде, ну и многое другое. Но то, что случилось восемнадцатого ноября тысяча восемьсот пятьдесят второго года,  — как видите, я навсегда запомнил эту дату, и не из почтения к победителю в ста сражениях, знаменитому колонизатору Веллингтону,  — то, что подстерегло меня тогда, превосходит все мною пережитое.
        Вильгельм замолчал для пущего эффекта, видя, как раскраснелись лица жадно ловящих каждое его слово молодых девушек.
        — Какое, однако, длинное, хотя и красноречивое вступление,  — сказала с добродушной иронией госпожа Либкнехт, придвигая к своему креслу столик, заваленный ворохом нуждающегося в срочной починке белья.
        — Лайбрери, не вздумай мучить нас паузами, которым позавидовал бы сам Вагнер. Он в своих операх изводит ими слушателей,  — сказала Элеонора.
        — Увы! Женщины нетерпеливы и не ценят прелести увертюры,  — в тон ей, широко улыбаясь, ответил рассказчик.  — Продолжаю. Внимание. Лорд Веллингтон, великий хищник, отправился к праотцам. Как вы знаете, веселая старая Англия превыше всего любит всяческие пышные церемонии. Парады, бракосочетания, королевские балы и похороны пользуются большим успехом, нежели любое иное представление. Многомиллионный Лондон выходит тогда на улицы, не считаясь ни с какой погодой. Сотни тысяч зевак прибывают ради этого из провинции, возвращаются из-за границы. Я органически не выношу подобных зрелищ и суеты, но две юные леди, не достигшие и десяти лет, одна черноглазая, с темными локонами, другая белокурая, с плутовскими глазами, заставили меня изменить правилу и помешали мне в такую сутолоку укрыться дома или в глухом парке.
        Для Женнихен и Лауры я готов был на любые жертвы. Это они облегчали мне не раз нежностью и живостью трудные дни изгнания. Им главным образом я обязан тем, что сохранил способность шутить и радоваться в дни, когда не имел куска хлеба и слонялся без крова. Госпожа Маркс и Елена Демут не раз отдавали мне свои два маленьких сокровища, и мы часто совершали великолепные прогулки.
        «Будьте только осторожней с детьми. Не попадайте в самый водоворот»,  — сказала мне на прощанье твоя мать, когда с нетерпеливо прыгающими девочками я собрался идти на веллингтоновское шествие.
        А внизу, при выходе, нас догнала Ленхен и, протянув забытый было пакет с бутербродами, снова наказала: «Только осторожно, милый Лайбрери!»
        Погребальный кортеж должен был пройти по дороге вдоль Темзы, и мы отправились поэтому к набережной.
        Держа девочек за руки, я шел по запруженным народом улицам и благополучно без особой толкотни добрался до заранее выбранного места. Я остановился на лестнице, вблизи старых городских ворот, отделяющих Сити от Вестминстера, а обеих девочек поставил ступенькой выше. Они крепко прижались ко мне, держа меня за руки. Издали появился сверкающий позолотой катафалк, пешая и конная процессия поравнялась с нами и прошла. И вдруг я ощутил толчок. Спокойная доселе толпа зрителей сорвалась с места и бросилась за колесницей и провожатыми. Тщетно я пытался защитить детей, чтобы их не захватил поток. Стихийного напора масс не сдержать никакой человеческой силе. Я судорожно прижал к себе детей, стараясь спасти их от давки, но вдруг между нами врезалась, как клин, какая-то страшная сила. Я вынужден был отпустить Женнихен и Лауру, чтобы не сломать или не вывихнуть им руки. Это была неповторимо чудовищная минута. Девочки исчезли. Передо мной были ворота с тремя проходами  — посередине для экипажей и по бокам для пешеходов. Толпа запрудила их. Я решил пробиться. Если дети не были задавлены,  — а громкие отчаянные
вопли вокруг указывали мне на такую возможность,  — тогда, быть может, они по ту сторону запруды. Я принялся пробиваться грудью и локтями и вскоре очутился по ту сторону ворот. Но Женнихен и Лауры не было. Сердце мое сжалось от ужаса.
        «Лайбрери!»  — услышал я вдруг. О счастье! Не веря себе, я бросился к детям. Оказывается, людская волна, оторвав их от меня, благополучно пронесла через ворота и отбросила затем в сторону к стене, где они и остались, совершенно ошеломленные всем случившимся.
        Наше возвращение домой было поистине триумфальным. В этот день на лондонских улицах и там, где мы находились, погибло много людей, и на Дин-стрит нас ждали в большом волнении и страхе.
        — Увы, меня тогда не было еще на свете,  — с шутливой грустью сказала Элеонора.
        — Но зато я хорошо помню тебя совсем маленькой. Ты была веселым кругленьким, как шар, созданьицем, кровь с молоком. Не раз я катал тебя в колясочке и таскал на руках, покуда ты не стала бегать самостоятельно на толстеньких коротких ножках. Помнишь ли ты, как на лугу Хэмпстедских холмов мы нашли бледно-лиловые душистые нарциссы? То-то было радости! Твое детство, к счастью, прошло не на Дин-стрит. А когда тебе минуло шесть лет, я уехал в Германию.

        Маркс приехал в Лейпциг повидаться не только с верным давнишним другом и соратником, но и с другими представителями лейпцигской партийной организации, чтобы обсудить политическое положение Германии и тактику рабочего движения.
        Ведя упорную борьбу за создание социалистических партий в различных странах, и Маркс и Энгельс особо занимались германским рабочим движением, которое после франко-прусской войны и поражения Парижской коммуны стало ведущим в Европе.
        Объединение страны, пятимиллиардная контрибуция, присоединение богатых железом и углем районов создало благоприятные условия для быстрого экономического развития Германии. В семидесятые годы она стала высокоразвитым индустриальным государством, однако заработок немецких рабочих был значительно ниже, чем в других передовых государствах. Внутренние противоречия вызвали обострение классовой борьбы. В 1873 году объявили забастовку ткачи Кёльна, машиностроители Хемница, печатники Лейпцига. Кровавое столкновение рабочих с полицией и жандармерией произошло во Франкфурте. Возросшее влияние социал-демократов сказалось во время выборов в рейхстаг в 1874 году, когда эйзенахцы и лассальянцы получили, выступая как независимые партии пролетариата, более трехсот тысяч голосов.
        Эйзенахцы, примыкавшие к Интернационалу, вели многократно переговоры об объединении с лассальянцами, но ничего не могли добиться. Расхождения и в теории и в практике были все еще велики.
        Либкнехт подробно осведомил Маркса о закончившемся незадолго перед тем съезде Социал-демократической рабочей партии в Кобурге и повторил господствовавшее в партии убеждение, что договориться с лассальянцами невозможно и самое большее, чего следует добиваться, это тактического блока с ними.
        Маркс внимательно слушал друга, указывая ему на неувязки и путаницу в доводах, которые тот приводил. Марксу было присуще в споре, даже упрекая в чем-либо собеседника или отчитывая его строго, говорить с людьми так, чтобы не обескураживать, не подавлять человека.
        — Надо думать логически и ясно выражать при этом свою мысль. Это всегда очень важно, и особенно в политике,  — сказал он Либкнехту.
        В Лейпциге Маркс с Элеонорой пробыли всего несколько дней. Затем через Дрезден, где они повидались с Эдгаром фон Вестфаленом, и Гамбург, где ждал их издатель Мейснер, добрались до Лондона.
        В 1875 году Маркс с семьей переменил квартиру и переехал в дом под номером 41 возле полукруглого сквера на той же Мейтленд-парк Род. В новой квартире, очень светлой и просторной, было меньше комнат, нежели в Модена-вилла. Но две старшие дочери, выйдя замуж, покинули родительский кров, и семья Маркса более не нуждалась в большом помещении.
        До Ридженс-парк-стрит, где жил Энгельс, было все так же недалеко, всего десять минут ходьбы. По-прежнему не проходило дня, чтобы друзья не видались. Это была счастливая пора совместного мышления и творчества, исканий и находок, согревающих излучений братской дружбы, которые делают жизнь полноценной и значительной. Маркс и Энгельс работали, беседовали, советовались друг с другом, радуясь, что находятся рядом. Все так же часто уходили они гулять. Бывало, над городом висел душный, непроницаемый черный туман, а на вершине Хэмпстедского холма сияло солнце и небо было голубым и ясным. Не хотелось спускаться в город, черный и зловонный, как преисподняя.
        Много времени проводили вместе и две подруги  — Женни Маркс и Лицци Энгельс. Жена Энгельса всегда была отзывчивым, умным человеком, живо откликавшимся на все вопросы современности. Как ирландка и работница, она испытала в молодости бесправие и бедность и не стремилась забыть об этом. Всем, чем могла, помогала Лицци движению фениев, Парижской коммуне и Международному Товариществу Рабочих. Маркс предложил ей стать членом Интернационала, настолько глубоко и правильно понимала она его задачи. Как и Женни Маркс, в 1871 году Лицци приняла в своей дом беглецов Коммуны и заботилась об их семьях и детях, не жалея для этого ни сил, ни средств. Недостаток знаний Лицци умело восполнила самообразованием и чтением. Врожденные способности, чуткость и сердечность снискали ей симпатии всех, с кем она общалась. Лицци была превосходная хозяйка и рукодельница. Снисходительная к людским слабостям, скромная, добрая до самоотверженности, понимающая шутки и сама склонная к юмору, она вносила всюду, где появлялась, тепло и уют.

        В эти годы практическое руководство социалистическим движением во многих странах по-прежнему осуществлялось Марксом и Энгельсом.
        «Ввиду разделения труда, существовавшего между мной и Марксом,  — писал об этом Энгельс,  — на мою долю выпало представлять наши взгляды в периодической прессе,  — в частности, следовательно, вести борьбу с враждебными взглядами для того, чтобы сберечь Марксу время для разработки его великого основного произведения».
        В начале отвратительного своими непрестанными туманами 1875 года в Лондоне Валерий Врублевский, деятельнейший руководитель левой польской эмиграции, и его товарищи собрали митинг, посвященный делам на их родине. Маркс и Энгельс были приглашены, но не могли принять участия из-за болезни. Мавра терзали карбункулы, а Генерала свалила простуда. В своем письме Маркс подчеркнул, что освобождение Польши по-прежнему считает непременным условием освобождения европейского пролетариата.
        Энгельс писал по этому же поводу:

        «Дорогой Врублевский!
        … я, к моему большому сожалению, не смогу сегодня вечером присутствовать на Вашем польском собрании, особенно в такой вечер, который, по-видимому, намерен соединить все преимущества польского климата со всеми удовольствиями английского тумана.
        Мои чувства по отношению к делу польского народа, которые я, к сожалению, не смогу выразить сегодня вечером, навсегда останутся неизменны: я всегда буду видеть в освобождении Польши один из краеугольных камней окончательного освобождения европейского пролетариата н, в особенности, освобождения других славянских национальностей. До тех пор, пока польский народ будет оставаться раздробленным и порабощенным, до тех пор будет продолжать свое существование и с роковой неизбежностью возрождаться и «Священный союз» между теми, кто поделил Польшу,  — союз, который не означает ничего другого, как порабощение русского, венгерского и немецкого народов, совершенно так же, как и польского. Да здравствует Польша!
        Ваш Ф. Энгельс».

        Красоцкая опасно занемогла. Болезнь сердца, впервые проявившаяся после разрыва с Бакуниным, когда, потрясенная всем, что от него услышала, она стояла под огромным тенистым каштаном на тихой улочке маленького швейцарского городка, сначала долго не повторялась и, казалось, вовсе исчезла, но затем так же внезапно, после пустячной размолвки с дочерью, возобновилась, и на этот раз Лиза слегла.
        Сток, сам хворый и слабый, окружил ее сыновней сердечной заботой. Это было тем более необходимо, что Ася постоянно развлекалась с друзьями, приобретенными ею на модном курорте. Жан относился к Лизе как к матери. Он хорошо помнил, как в дни его детства она часто посещала его родителей.
        В унылые дни болезни два коммунара  — седая измученная женщина и в свои неполных сорок лет преждевременно состарившийся, из могилы вышедший мужчина  — подолгу бродили по следам ушедшего времени.
        — Ты был в Брюсселе озорным мальчуганом с не заживающими от драк царапинами на носу и коленях. Бедняжка Женевьева, твоя добрая, разумная мать, всегда находилась в тревоге. Уже тогда ты кричал громче всех ребятишек на улице: «Да здравствует республика!»  — рассказывала Лиза.
        — Позднее, в семьдесят первом году, я сказал бы  — республика рабочих,  — заметил Жан.
        Он мог часами слушать воспоминания Красоцкой о превратностях ее жизни в Европе и Америке.
        Но Лизе становилось хуже, боль в сердце усиливалась, и она вынуждена была лежать молча, без движения. Ася иногда заставляла себя сидеть у постели матери, ио ей быстро становилось невмоготу в комнате со спущенными шторами, где полагалось молчать либо говорить шепотом. Девушка в это время вознамерилась выйти замуж за немолодого богатого англичанина-вдовца с двумя детьми, строившего в это время универсальный магазин на великолепной Оксфорд-стрит. Не желая волновать мать, которая терпеть не могла представителей буржуазии, Ася ничего не говорила ей о своем романе с мистером Гарольдом Даммеджем.
        Даммедж незадолго до этого построил дом цвета вареной свеклы  — излюбленная англичанами окраска, равно как и серая, для домов, обезобразил непритязательный фасад неизбежными колоннами и орнаментами.
        Девушки-невесты часами простаивали перед еще пустыми витринами, мечтали, глядя на цветные огни рекламы  — «Стойте, здесь будет Даммедж»,  — о своем будущем. Витрины пополнялись кроватями, столами, диванами, постельным бельем, кухонными принадлежностями и детскими игрушками  — всем тем, что так необходимо при замужестве.
        С утра те же девицы выстраивались у одного из кабинетов. Даммедж нанимал служащих. Директор и его помощница  — старший надсмотрщик за женским персоналом  — осматривали входящих так же внимательно, как в соседних залах эксперт-приемщик перебирал пришедший из Парижа товар, дамское белье и парфюмерию. Продавщицы зубрили планы магазина, путеводитель по каждому отделению и стойкам, учились складывать разбросанный нетерпеливыми руками покупателей товар и соблазнительно раскладывать его на столах. Украшением витрин ведали, впрочем, специалистки этого крайне ответственного дела.
        День открытия магазина был очень торжествен. Лазутчики владельцев других лавок шныряли среди праздной толпы, наступающей на переполненные вещами залы.
        — Новый дом немало стоил Даммеджу,  — сказал старик рантье пожилой даме,  — и эти деньги он надеется вернуть, взяв их у покупателя.
        — В такое время не открывают магазинов, в такое время строят церкви, чтобы отмолить грехи,  — заметила католическая монахиня и прошла в отдел «католического вероисповедания» выбирать четки… Она не знала, что Даммедж, торгуя четками и Библией, снес две церкви: вместо них появился его новый универмаг.
        Даммедж и К^0^ всячески завлекали покупателя. То объявлялась однодневная скидка, то премии, то распродажа. В праздничные дни магазин исчезал под сплошным покровом, сотканным из газовых фонариков. Зеваки сбегались на Оксфорд-стрит и, запрудив мостовую и тротуары, стояли, ослепленные, зачарованные такой феерией. В витрине мелькал искусственный снег, от которого седела коричневая крыша игрушечной избушки. Внезапно снег исчезал, освобождая траву и цветы.
        Английские дети всплескивали ручонками в перчатках. Иллюминацию Даммеджа пересмотрело несколько десятков тысяч человек. Но лавочники всей округи обвинили новый универмаг в том, что он своей небывалой рекламой застопорил уличное движение и остановил тем самым торговлю прилегающих улиц. Суд принудил неосмотрительного купца к уплате убытков.
        Случай этот и положил начало даммеджевским бедствиям. Английский обыватель не прощает торговцу каких бы то ни было судебных процессов. Это неизбежно подрывает довериё. Даммедж перестарался в угождении и заискивании, и англичане, боящиеся, осуждающие все, что чрезмерно, насторожились, заподозрив нелады в делах фирмы.
        Рекламные огни потухли, многоэтажный магазин опустел, как отверженный, заброшенный храм. Продавщицы складывали и раскладывали товар, преследуя назойливым вниманием нечаянно забредшего покупателя.
        Конкуренты торжествовали. Они развесили призывы к бережливости вместе с годовым балансом, в котором значился их чистый доход, и терпеливо ждали, когда издыхающий, поверженный Даммедж в своем торговом падении дойдет до того, что протянет руку за помощью.
        Задолго до того, как Даммедж перестал платить по векселям и признался в банкротстве, Лондон узнал о его несостоятельности.
        Непосредственной причиной банкротства Даммеджа был отказ банков дать новые кредиты. Едва газеты разнесли по городу известие о крахе универмага, описанное с такими же подробностями, как за год до того его открытие, началась невообразимая суета.
        Витрины опять облипли человеческой толпой, выясняющей условия скорой распродажи. В проезжающих мимо омнибусах обязательно возникал один и тот же разговор:
        — В какие времена мы живем! Такой богач и тот не выдержал.
        Гибель Даммеджа приобретала символический смысл. Перед темным фасадом останавливались испуганные прохожие. Большие ленты, растянутые между этажами, извещали о предстоящем аукционе.
        Неподалеку, на Риджент-стрит, терпела убытки и древняя лавка детских игрушек, вдохновлявшая Диккенса, когда он писал «Сверчок на печи». Налоги и сокращение спроса оказались для нее таким же роком, как и для Даммеджа.
        Разорившись, мистер Даммедж объявил Асе, что слишком беден для женитьбы, и отправился искать счастья в Австралию. Так неудачно кончилось и это сомнительное увлечение девушки. Впрочем, Ася не склонна была принимать неудачу трагически и очень скоро вышла замуж за молодого преуспевающего колониального чиновника, который тотчас же увез ее с собой в Индию.
        — В том, какова Ася, есть и моя большая вина,  — призналась Лиза Стоку,  — Не следовало передоверять воспитание девочки другим людям. Швейцарский пансион фабриковал штампованную человеческую продукцию. Но могла ли я поступить иначе? Отказаться от общественной борьбы и не поехать в Париж в такие дни? Нет, это было бы невозможно, непростительно.
        — Есть дочери, которые достойны своих родителей,  — жестко заметил Жан. Он думал о семье Маркса.
        — Ты прав, друг. Что-то главное не было сделано ни мною, ни Сигизмундом для Аси. Но теперь уже ясно одно, она  — пустой орешек. Крепкая кожура, а ядрышка нет. Таких, к несчастью, еще много, и пусть, как сказано у Данте, каждый идет своей дорогой. Может быть, придет и для Аси время просветления.
        После очень поспешного и суетного отъезда дочери в маленьком коттедже на Примроз-хилл остались только Красоцкая и Сток. Их часто навещали супруги Маркс, Валерий Врублевский и другие товарищи по Интернационалу, и до самого отъезда в Венгрию в опустевшей комнате Аси жил Лео Франкель, к которому Лиза питала большое расположение.
        Когда самочувствие Красоцкой бывало лучше и в столице устанавливалась сухая и ясная погода, она выходила в маленький, открытый солнцу садик и усаживалась в плетеном кресле под единственным деревцем, выросшим близ невысокой ограды.
        Жан Сток в эту пору нигде не служил, так как часто болел. Но внешне он не изменился, лицо его, несмотря на седину, оставалось моложавым. А в глазах утвердилось доброе, почти детское выражение. Он любил одиночество, раздумья и воспоминания. Тоски коммунар не испытывал, с ним всегда были те, кого он любил, и нередко он терял ощущение реальности, говоря о мертвых так, как будто они были рядом и жили одной с ним жизнью. О жене Жан, сам не замечая этого, неизменно говорил в настоящем времени. Увидев как-то на столе корзинку с фруктами, бывший машинист произнес обрадованно:
        — Никто не любит так вишни, как моя Жаннетта.
        И Лиза его не поправила. Она с грустью подумала о том, что не смогла удержать в своей памяти Сигизмунда, и всегда чувствовала, что его больше нет.
        Стока постоянно тревожила мысль о том, что история не отыщет подлинной правды о Парижской коммуне. Тьер, его ставленники и все реакционеры мира вытаптывали самую память о великих семидесяти двух днях, лгали и клеветали, уничтожали документы с той же жестокостью, с какой убивали коммунаров.
        Но Лиза была уверена, что ничто не сотрет священной памяти о первом пролетарском маяке на земле.
        История что золотоносная жила, и время, подобно быстрому потоку, отмывает и отдает людям золото истины. Каждому воздастся по заслугам. Многим защитникам Коммуны удалось спастись. Они расскажут о величии того, что свершил трудовой народ Парижа, и о тех, кто пал за великое дело.
        — Да, мы не имеем права умереть, не оставив будущим поколениям правду о Коммуне. В этом наша миссия. Пусть историки, художники, поэты возьмут когда-нибудь незамысловатые, правдивые наши записки и создадут памятник бессмертным героям,  — говорил Сток.
        — Ты прав, Жан. Мы сегодня же начнем записывать все, что помним. И начнем словами одного из наших товарищей по боям: шапки долой, я буду говорить о мучениках Коммуны!
        Раз в неделю к Лизе приходил доктор, который лечил также Маркса и всю его семью. Это был приятнейший человек, вдумчивый и даровитый. Он увлекался медициной, непрестанно учился и был крайне удручен, когда оказывался бессильным в борьбе с недугами. Лиза радовалась его появлению.
        — Вот мне и лучше. Несомненно, в вашей науке многое зависит от внушения,  — говорила она врачу, лицо которого было олицетворением доброжелательности и готовности помочь людям.  — Порошки с железом, которые вы мне прописали в прошлый раз, уже оказали положительное действие.
        Но лекарь верил главным образом в яблочное железо, в котором так нуждается кровь, и Лиза не хотела его огорчать своим скептицизмом.
        — Как здоровье госпожи и господина Маркса?  — переводила она разговор на другую тему.
        — Увы, госпожа Маркс худеет, и я несколько обеспокоен ее состоянием, но она и слышать не хочет о настоящем лечении. Эта женщина живет только для других. Ее волнует судьба человечества, да и вся вселенная. Я никогда не видел такого диапазона интересов и подобной душевной глубины. Что до господина Маркса, то ему весьма помогают целебные карлсбадские воды. Если бы он не так много работал, то мог бы обходиться без нас, врачей. Природа дала ему великолепное здоровье, но он безрассудно расходует свои силы. Я не перестаю удивляться титанической работоспособности доктора Маркса.
        Когда и как достигает человек предельной высоты своего развития, выходит на вершину, с которой зрит сквозь время, обогащая человечество познанием таинственного будущего?
        Есть люди, которые останавливаются на полпути, оставаясь, в сущности, подростками по своему мышлению и познанию. Хорошо, если общество, случай, самопрозрение встряхнет их души и заставит сдвинуться с места. Спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь, они устремятся тогда вперед. Трудно им. Но есть такие, которым и Гималаи кажутся всего лишь плоскими холмами. Их мысль быстрее звука беспрепятственно шарит по земле и вселенной.
        Маркс напряженно продолжал свои исследования для второго и третьего томов «Капитала», изучая новейшие явления в экономике, читая на разных языках все, что появлялось в печати о бурно развивающемся капитализме в Соединенных Штатах, о денежном рынке и банках, погружаясь в книги по геологии, физике, астрономии, истории, физиологии и математике. Чем больше он вбирал, тем ненасытнее стремился к познанию.
        После прекращения деятельности I Интернационала, выполнившего свою великую задачу сплочения пролетарских сил, Маркс и Энгельс считали первоочередной исторической задачей создание массовых социалистических рабочих партий. Их опорой в борьбе за формирование и укрепление первых пролетарских партий в Европе и Америке стали деятели Союза коммунистов и Международного Товарищества Рабочих. Два друга постоянно обобщали и пропагандировали опыт многолетней борьбы пролетариата, выделяя все наиболее существенное и поучительное. Они помогали рабочим-социалистам каждой отдельной страны находить единственно верную тактическую линию.
        Весной 1875 года эйзенахцы и лассальянцы, две рабочие партии Германии, договорились наконец о слиянии и принялись за выработку единой программы перед своим объединительным съездом в маленьком городке Готе. Маркс и Энгельс считали такое объединение насущно необходимым, но предупреждали Бебеля и Либкнехта, чтобы в столь важный момент они не отступали от своих принципов и но мирволили последователям Швейцера, запятнавшего себя угодничеством перед Бисмарком. Однако в проекте общей программы сохранилась вся накипь мелкобуржуазной идеологии. Лассальянство, как ржавчина, разъедала молодое рабочее движение. Сектантские догмы, общие рассуждения подменяли строгие истины научного социализма. Маркс решил подвергнуть проект программы обстоятельной и суровой критике.
        Был канун 5 мая, дня рождения Маркса, которому исполнялось пятьдесят семь лет. На далекой окраинной Мейтленд-парк Род воздух был чист, по-весеннему свеж и ароматен. У стены дома № 41 в маленьком палисаднике расцвел куст жасмина. Хрупкие веточки, отяжелев от белоснежных звезд, широко раскинувшись, заглядывали в окна дома. Их сладковатый запах заполнил кабинет Маркса, напряженно работавшего за своим столом. Но он не замечал ни весны, ни ночи, сменившей ясный теплый день, ни цветов. Ему снова открылось великое таинство творчества, однако уловить миг, когда мысль, созрев, облекается в слова, не легче, чем заметить, как раскрываются на деревьях почки. Строчка стиха или математическая формула, художественный образ, мелодия или научное обобщение, если оно первозданно и значимо, возникает в мозгу всегда как итог сложных мучительных поисков и долгого труда, но иногда случайный повод срывает как бы плотину в мозге, и мысль, кипучая, бурная, устремляется вперед с новой силой созидания.
        От одного великого творения к другому Маркс, как по уступам, взбирался все выше и постигал то, чего не дано было узнать другим. Таков удел гения.
        Маркс готовил замечания к программе Германской рабочей партии. Мысль его окрылилась и устремилась ввысь. Он писал о том, что будет через десятилетия, так уверенно и просто, точно переселился в иные, еще не наступившие времена. Маркс, как опытный следопыт, различал тропы будущего, по которым неизбежно идти человечеству. Он увидел контуры грядущего, социалистическую революцию, диктатуру пролетариата, переходный период от капитализма к коммунизму. Гениальный мозг Маркса открыл неизбежность двух фаз коммунистического общества: первая, или низшая, фаза  — социализм, а на ступени его полного развития высшая фаза  — коммунизм. Это было величайшим прозрением. Маркс еще раз победил время. Подобно мифическому горою Акметею, он давно уже постиг прошлое и, как Прометей, имя которого значит Провидец, загляну» в будущее и объяснил своему поколению, как сложится жизнь у его потомков.
        Гений поднялся на головокружительную высоту.
        Подводя итог своему учению о государстве, основанному на опыте всех революций и всей борьбы пролетариата, Маркс предсказал неизбежность особой стадии перехода от капитализма к коммунизму с соответствующей формой государства.
        — Между капиталистическим и коммунистическим обществом,  — говорил он,  — лежит период революционного превращения первого во второе. Этому времени соответствует и политический переходный период, и государство в эту пору не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата.
        Государство при коммунизме должно постепенно отмирать, но сроки и конкретные формы будущего, по мнению Маркса, должна подсказать сама грядущая действительность.
        В «Критике Готской программы» показаны преимущества социализма, основанного на общем владении средствами производства, организованного на началах коллективизма, по сравнению с капитализмом.
        В условиях социализма, подчеркивал Маркс, осуществляется равенство людей в смысле их одинакового отношения к средствам производства; ликвидируется частная собственность на средства производства и эксплуатация человека человеком. За равный труд люди получат равную оплату.
        Маркс вскрыл и подверг критике вульгарное, присущее мелкобуржуазному социализму, представление о том, будто при социализме будет осуществлен уравнительный принцип распределения общественного продукта. Родившись из капиталистического общества, социализм поэтому будет нести на себе во всех отношениях  — в экономическом, нравственном, умственном  — следы старого общества, из недр которого вышел, претерпев все муки появления на свет. Учитывая неизбежное неравенство людей при социализме, когда еще не сможет быть устранено распределение общественного продукта но количеству затраченного каждым членом общества труда, а не по потребностям людей, Маркс писал: «За равное количество труда  — равное количество продукта»  — таков будет социалистический принцип, основывающийся на достигнутом уровне экономического развития, а также на том, что люди еще не сумеют работать на общество без всяких норм права».
        С вершин своего могучего мышления Маркс начертал принципы будущего:
        «На высшей фазе коммунистического общества, после того как исчезнет порабощающее человека подчинение ого разделению труда; когда исчезнет вместе с этим противоположность умственного и физического труда; когда труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни; когда вместе с всесторонним развитием индивидов вырастут и производительные силы и все источники общественного богатства польются полным потоком, лишь тогда можно будет совершенно преодолеть узкий горизонт буржуазного права, и общество сможет написать на своем знамени: Каждый по способностям, каждому по потребностям!»
        «Критика Готской программы», непосредственно обращенная к Германской рабочей партии, представляла собой великую программу борьбы для всего международного рабочего движения.
        Несмотря на беспощадную оценку, данную Марксом и Энгельсом проекту Готской программы, она с незначительными изменениями все же оказалась принятой на объединительном съезде в Готе. Нужно лишь немного отступить от чистой, принципиальной линии в политике, и одна уступка повлечет за собой другую. В личном и общественном господствует одинаковый непреложный закон ошибок, за которым следует неотвратимое возмездие.
        Идейное отступление эйзенахцев в Готе тяжело отразилось на дальнейшем развитии партии.
        Теоретическая неразбериха после объединения с лассальянцами нанесла ущерб рабочему движению. Приват-доцент Берлинского университета Дюринг, весьма нашпигованный знаниями, но бездарный человек, вообразил себя новоявленным реформатором и объявил, что изобретенная им система взглядов произведет переворот в философии и политической экономии.
        Евгений Дюринг был представительный пожилой господин, носивший щегольской, застегнутый на все пуговицы сюртук. Он был слепой и скрывал незрячие глаза под темно-дымчатыми стеклами очков, Отличительной чертой его характера было самомнение, отнюдь не соответствовавшее дарованиям. Чем невнятнее и пошлее были высказывания Дюринга, тем убедительнее казались они тем, кто признавал значительным лишь то, чего не мог попять.
        Идеи скучнейшего, узколобого педанта, типичного мелкобуржуазного социалиста пришлись по вкусу некоторым вождям германской социал-демократии, и они принялись усердно начинять ими головы рабочих. Хвалебные статьи о Дюринге появились в социалистической печати. Несколько невежд, ошеломленные обилием туманных мыслей и неудержимым словоизвержением, восхищались новой «системой», Они убедили в этом тех, кто, ничего не читая, судил обо всем с чисто стадным неистовством.
        Встревоженный Вильгельм Либкнехт обратился к Марксу и Энгельсу за теоретической поддержкой и получил ее, Чтобы не отрывать Мавра от работы над следующими томами «Капитала», неутомимый Генерал взялся сам сразить всеядного берлинского ученого. Однако, следуя неизменному правилу помогать другу, Маркс не только внимательно прочел весь его труд, но и иаписал для книги против Дюринга одну главу по истории политической экономии.
        В начале 1877 года в германской социал-демократической газете «Вперед» начала печататься серия статей Энгельса под заголовком «Переворот в науке, произведенный г. Евгением Дюрингом». Годом позже те же статьи были изданы книгой, названной «Анти-Дюринг».
        Так как Дюринг в своей «системе» попытался охватить весьма обширную область знаний, то и Энгельсу, опровергающему его и разбивающему одно за другим теоретические положения, пришлось писать о самых разнородных предметах: от концепции материи и движения до преходящей сущности моральных идей, от дарвиновского естественного отбора до воспитания молодого поколения в будущем обществе. Энгельсом в борьбе с Дюрингом была создана своеобразная новая энциклопедия, в которой отражены важнейшие вопросы естествознания, политической экономии, философии и других паук.
        Энгельс блестяще защитил последовательное материалистическое мировоззрение от лжи и путаницы философского идеализма, На многочисленных примерах, взятых из математики, химии, физики, биологии, он показал, что в природе сквозь хаос бесчисленных изменений пробивают себе путь те же диалектические законы движения, которые и в истории господствуют над кажущейся случайностью событий.
        Стиль «Анти-Дюринга» совершенен. Великолепные сравнения и отточенная ирония перемежаются с глубокими, чисто научными аналитическими рассуждениями и выводами. Страницы книг изобилуют сатирическими отступлениями и разящими боевыми выпадами. Тяжелодумью и схоластическому фиглярству Дюринга, совершенно запутавшегося в собственных мыслях, противопоставлен до прозрачности ясный, логический стиль могучего публициста и литератора Энгельса. Выступая против абстрактных, туманных рассуждений противника, он разоблачал самую сущность его мнимой науки.

        После падения Коммуны в мире стало душно и сумрачно. В России Александр II продолжал исподволь сжимать петлю на шее народа. Иногда он бросал жалкие подачки свободолюбцам, чтобы тут же обмануть. Политика, которую он утвердил во время своего царствования, создала ему лютых врагов и вызвала недовольство и неверие, особенно среди учащейся молодежи, алчущей народоправства.
        Маркс и Энгельс были отлично осведомлены обо всем, что происходило в России. В письме к Бебелю Энгельс писал: «Если не считать Германии и Австрии, то страной, за которой нам надо наиболее внимательно следить, остается Россия… Русская придворная партия, которая теперь является, можно сказать, правящей, пытается взять назад все уступки, сделанные в течение «новой эры» 1861-го и следующих за ним лет».

        Три года лечения карлсбадскими водами принесли Марксу большую пользу. Печень не напоминала ему о себе адскими резями, и Ленхен радостно отмечала, что аппетит Мавра не причиняет ей больше кулинарных огорчений. Не исчезал только кашель. В сентябре 1876 года Маркс сообщал другу из гостиницы «Германия» в Карлсбаде:
        «Только в полночь мы попали, наконец, в Вейден. Существующая здесь единственная гостиница опять-таки оказалась переполненной, и нам пришлось разместиться до четырех часов утра на жестких стульях вокзального помещения. В общем, путь от Кёльна до Карлсбада отнял у нас двадцать восемь часов!..
        По прибытии в Карлсбад мы только и слышали со всех сторон жалобы на невыносимую жару (в течение последних шести недель не было ни одного дождя). В справедливости этого мы убедились на собственной шкуре… мы отыскивали себе исстари знакомые мне лесные ущелья, где было сносно.
        Туссенька, чувствовавшая себя довольно скверно в дороге, здесь заметно поправляется, а на меня Карлсбад действует, как всегда, чудесно. В течение последних месяцев у меня возобновилось неприятное ощущение тяжести в голове, которое теперь совершенно исчезло.
        Доктор Флеклес сообщил мне в высшей степени поразившую меня новость. Я спросил его, находится ли здесь его кузина из Парижа, мадам Вольман,  — очень интересная дама, с которой я познакомился в прошлом году. Он мне ответил, что ее муж потерял все свое состояние и к тому же еще и состояние жены в спекуляциях на парижской бирже, так что обнищавшая семья вынуждена была удалиться на жительство в какое-то захолустное местечко Германии. Любопытно в этой истории следующее: господин Вольман нажил себе огромное состояние в Париже в качестве фабриканта красок; он никогда не играл на бирже, а деньги, которые ему не нужны были в деле (так же как и деньги своей жены), он спокойно помещал в австрийские государственные бумаги. Вдруг на него находит какой-то стих: австрийское государство начинает ему казаться ненадежным, он продает все свои бумаги и совсем тайком, без ведома своей жены и дружественно расположенных к нему Гейне и Ротшильда, начинает спекулировать на бирже  — турецкими и перуанскими бумагами!  — пока не просаживает последнего талера. Бедная жена была как раз занята устройством недавно перед этим
снятой в Париже квартиры, и вдруг в одно прекрасное утро опа, будучи совершенно но подготовленной, узнает, что она  — нищая.
        Профессор Фридберг (в Бреславльском университете, медик) рассказал мне сегодня, что великий Ласкер выпустил анонимный полуроман под заглавием «Жизненный опыт одной мужской души». Предшествует этим возвышенным переживаниям хвалебное предисловие или введение господина Бертольда Ауэрбаха. Жизненный опыт Ласкера заключался в том, что все девушки влюблялись в него, и вот он объясняет, почему он не только не женился на них всех вместе, но почему также ни с одной из них дело не дошло до развязки. Это, должно быть, настоящая Одиссея тряпичной души. Очень скоро появилась пародия (тоже анонимно), столь ужасная, что его великий брат, Отто, с весьма чувствительной затратой денег скупил все имеющиеся экземпляры «Опыта». «Долг» отрывает меня от письменного стола. А потому, до следующего раза, если магически одуряющее действие горячего щелочного пойла позволит мне еще нацарапать несколько строк.
        Мой сердечный привет мадам Лицци.
        Твой Мавр».

        Энгельс тотчас же ответил Марксу из Реймсгейта.

        «Дорогой Мавр!
        Твое письмо получилось здесь во вторник и циркулирует теперь среди твоих дочерей. Вашим странствованиям в течение двадцати восьми часов от Кёльна до Карлсбада здесь никто не завидует, зато многие здесь держат пари насчет количества баварской «жидкости», которая помогла вам перенести все эти злоключения.
        Ленхен приехала в понедельник, неделю тому назад, из Гастингса, где она провела с Женни и Лафаргами воскресенье; чувствовала она себя не совсем здоровой, но все же пошла купаться и схватила при этом ужасную, длившуюся два дня головную боль; вторая попытка еще ухудшила дело, и она поэтому должна была отказаться от купанья. Во вторник она отправилась домой, а на следующий день, третьего дня, приехала сюда твоя жена, которая выглядит во всяком случае значительно лучше, чем шесть недель тому назад. Она много бегает, имеет хороший аппетит и, кажется, также совсем хорошо спит. Она и Лицци бродят по пескам, после того, как я подкрепил их на станции стаканом портвейна, и радуются, что им не надо писать писем. Лицци морское купанье блестяще пошло на пользу, надеюсь, она на этот раз продержится всю зиму».
        Возвращаясь из Карлсбада, Маркс с дочерью посетил Крейцнах. Прелестный курортный городок-сад был ему издавна очень дорог. Там он женился и провел первые дни после бракосочетания. Каждый уголок в тенистом парке возле соленых источников напоминал Карлу о Шенни и времени, когда после семи лет ожидания они наконец навсегда обрели друг друга. Маленький домик, где жила овдовевшая Каролина фон Вестфален, по изменился, и в гостиной стоял рояль, на котором играла более тридцати лет назад покойная баронесса. Скорбные мысли охватили Маркса на улицах Крейцнаха. Много друзей его уже ушло навсегда. Умерли и враги. Совсем недавно смерть навсегда усмирила Бакунина.
        В Берне, где Бакунин поселился перед смертью, он пользовался особым расположением и покровительством врача Адольфа Фогта, близкого родственника продажного клеветника Карла Фогта.
        Узнав о кончине заклятого недруга своего учения, Маркс невольно задумался над противоречивой и страшной жизнью этого постоянно неудовлетворенного властолюбца и двуликого Януса.
        Маркс вспомнил письмо к нему покойного. Как не походило оно на все то, что последовало дальше. Сколько зла причинил Бакунин Товариществу. Поток его клеветы на Маркса долго еще несся по миру. А менее десяти лет назад Бакунин говорил Марксу:
        — Мой старый друг, лучше, чем когда-либо, я понимаю теперь, как был ты прав, выбрав  — и нас приглашая за тобой следовать  — большую дорогу, осмеивая тех из нас, которые блуждали по тропинкам национальных или чисто политических предприятий. Я делаю теперь то дело, которое ты начал уже более двадцати лет назад. Со времени торжественного и публичного прости, которое я сказал буржуа на Бернском конгрессе, я не знаю теперь другого общества, другой среды, кроме мира рабочих. Моим отечеством будет теперь Интернационал, одним из главных основателей которого ты являешься. Ты видишь, следовательно, дорогой друг, что я  — твой ученик, и я горжусь этим. Вот все, что я считаю необходимым сказать…
        «Как он ненавидел меня!  — вспоминал Маркс.  — Чего он хотел на самом деле, а не на словах, которые у него вовсе не отражали душевной правды?»
        Во время недолгого пребывания в Крейцнахе Маркс обошел вместе с Элеонорой памятные и дорогие ему места: тенистые уголки парка и достопримечательные пещеры, где кристаллы соли нависли сталактитами, образовали колонны и, сияя алмазным блеском, превратили камни в причудливые гирлянды. Воздух в крейцнахских садах был все таким же слегка солоноватым, напоенным цветами и травами, как в незабываемые годы молодости Карла и Женни.
        Несколько раз ездил Маркс и в Прагу, любовался ее средневековыми дворцами, серым, гулким залом для рыцарских турниров, улочкой алхимиков, кленовыми аллеями бульваров и строгими линиями поздней храмовой готики.
        В Карлсбаде Маркс проводил по двенадцать часов на воздухе, предпринимая странствия по окрестностям курорта. Иногда он отправлялся гулять один и, случалось, долго плутал в горных лесах, не находя дороги назад, что, впрочем, его очень забавляло. Как-то он познакомился, а затем и быстро сблизился с видным русским социологом, юристом Ковалевским, также лечившимся водами. Оба они совершали длительные прогулки по прекрасным горам Богемии, беседуя по самым различным вопросам науки, искусства, политики.
        Нередко они заходили в таверну, славящуюся отменным пивом разных заводов. Там всегда было многолюдно.
        — Публика здесь из года в год почти та же, и преобладают крайности: либо толстые как бочки, либо худые как жерди,  — говорил Маркс,  — как видите, все карлсбадские филистеры сегодня в сборе и опять бурно спорят, разделившись на партии. И знаете, о чем?
        Ковалевский не знал, и Маркс, подмигнув ему, продолжал с шутливой серьезностью:
        — О сравнительных преимуществах старого пильзенского, бюргерского и «акционерного» пива. Я слышал, как один старичок только что заявил, что черного пива он выпивает подряд без всякого труда пятнадцать кружек. Но другой ему ответил, что раньше был приверженцем одной марки, то есть сугубо партийным человеком, но теперь поднялся над мелочными разногласиями, охотно пьет все сорта всех заводов.
        Максим Максимович засмеялся так громоподобно, что все в пивной повернулись в его сторону и, пораженные видом мужественной громады в щегольском костюме, невольно поставили свои кружки на мраморные столики. Два переодетых шпика, неотступно сопровождавшие Маркса с самого его приезда, топтавшиеся в дверях пивной, начали перешептываться. Заметив их, Маркс продолжал с веселой усмешкой:
        — Мой однофамилец  — начальник полиции в Вене  — так любезен, что и на этот раз приехал в Карлсбад одновременно со мной. Рьяный парень! Вот достойный пример ревностной службы и исполнения долга. Однако вернемся к напиткам. Уверен, что те берлинские франты, что сидят на террасе, обсуждают теперь тоже очень важный вопрос  — о качествах кофе в здешних ресторанах. Но я согласен с тем из них, который утверждает, что лучшее подают в ресторации в саду Шенбруннен.
        Максим Максимович Ковалевский производил на всех знавших его весьма внушительное впечатление не только своеобразием характера и необъятными знаниями, но и своей внешностью. Это был отлично скроенный, статный великан. Чрезвычайно высокий, широкоплечий, он мог бы служить моделью скульптуры мифических Атлантов, держащих на своих плечах небесный свод. Под стать телосложению был и голос Ковалевского, низкий, мелодичный и чрезвычайно сильный. Даже когда он пытался говорить шепотом, его бывало слышно из конца в конец главной улицы Карлсбада.
        — Да это подлинный колосс,  — удивилась Элеонора, когда в первый раз увидела величественного, барственно холеного русского.
        Маркс, постоянно изучавший Россию, нашел в Максиме Максимовиче друга, но только «по науке», как он сам определил свои с ним отношения, подчеркнув при этом полное различие в социальном мировоззрении и целях.
        В 1876 году Ковалевский, молодой, весьма одаренный русский ученый, часто посещал Маркса в Лондоне. Светский человек, благожелательный, обаятельный в обхождении, Максим Максимович стал желанным гостем в доме № 41 на Мейтленд-парк Род, хотя люди туда допускались в эти годы с большим разбором. Маркс сторонился даже известных европейских писателей, добивавшихся знакомства с ним, ссылаясь на нескромность газет и журналов. К тому Же время ому было крайне дорого. Но Ковалевский был радушно принят.
        Он как раз незадолго до этого побывал в Америке, а Маркс намеревался во втором томе «Капитала» отвести значительное место вопросу о накоплении капитала в Соединенных Штатах и в России. Его также чрезвычайно интересовала русская экономическая и историческая литература, которую основательно знал Ковалевский. Не только Карлу, но и Женни были приятны посещения этого гостя из России. Жена Маркса настойчиво изучала в это время русскую литературу и даже писала о ней во «Франкфуртской газете».
        Многознающий Ковалевский был умнейшим человеком, неиссякаемым в беседе. Особенно глубоко он знал всеобщую историю и юриспруденцию. Не будучи последователем Маркса, он, однако, оценил по достоинству его знания и трудолюбие, страстность в политической борьбе и почувствовал в авторе «Капитала» и вожде Интернационала душу гиганта, с которым но шли ни в какое сравнение все так называемые большие люди. Ковалевский был значительно моложе Маркса, но никогда не замечал с его стороны ни малейшей тени пренебрежения старшего к младшему. Он гордился знакомством с Марксом, радовался, что имел счастье встретиться с одним из тех умственных и нравственных вождей человечества, которые по праву могут считаться великими.
        Обычно на пороге дома, расположенного подле полукруглого сквера на Мейтленд-парк Род, Ковалевского радушно встречала Елена Демут. Она пополнела, но все еще выглядела значительно моложе своих пятидесяти с лишним лет и по-прежнему легко справлялась со всеми обязанностями по ведению дома. Как и в былые годы, Ленхен была неизменным партнером Маркса за шахматной доской и часто обыгрывала его. Искусный игрок в шашки, Маркс был не из сильных шахматистов.
        Чаще всего Ковалевский находил Маркса в библиотеке, расположенной рядом с гостиной на первом этаже просторного светлого дома. Маркс бывал так погружен в работу, что не сразу замечал появление гостя. Он неохотно отрывался от рукописей, книг, газет на различных языках, которые читал. Среди итальянской, испанской, русской, немецкой, английской прессы Максим Максимович обнаружил и бухарестскую газету «Румын». Хозяин дома, впрочем, владел свободно не только румынским, но и сербским и русским языками. Библиотека, где проводил много времени Маркс, была большая, в три окна, комната. Вдоль стен стояли шкафы и полки, до отказа заставленные справочниками и книгами, исключительно такими, которыми пользовался Маркс для своей работы. Некоторые книги лежали раскрытыми на стульях и диване. Много времени в эту пору отдавал Маркс русской истории. Из «Исторических монографий» Костомарова он выписывал то, что рассказывало ему о Разине. Внимательно прочел он исследование Васильчикова о землевладении и земледелии в России и других европейских государствах.
        Один из больших шкафов и открытые полки были отведены в кабинете особо под русские книги. В записную книжку типа каталога Маркс старательно внес все их названия. Он озаглавил свой список: «Русские книги в моей библиотеке».
        Однажды Максим Максимович Ковалевский получил приглашение от Маркса встретить в его семье Новый год. К ужину ожидались также и другие гости. До их прихода Маркс расспрашивал Ковалевского о железнодорожном хозяйстве России, ссылаясь на полученную им из Петербурга книгу Чупрова. Затем беседа перешла на вопросы экономической истории мира. Ковалевский не без удивления узнал, что Маркс возобновил занятия математикой, дифференциальными и интегральными исчислениями, для того чтобы проверить значимость новейшего математического направления в политической экономии, которое возглавил англичанин Джевонс.
        Как и все посещавшие Маркса, молодой русский ученый с первой встречи подпал под великое обаяние его жены. Благородство ее внешнего облика, стоицизм в борьбе с житейскими лишениями, манеры дамы из высшего общества и вместе с том простота обхождения, ум, слегка насмешливый и ясный, привлекали каждого, кто узнавал Женни ближе.
        В вечер проводов старого года, нарядно одетая, в темно-синем тафтовом платье и черной кружевной накидке, она казалась значительно моложе. Скорбь, залегшая в морщинках между крыльями носа и верхней губой, исчезла в улыбке, открывавшей красивые зубы, в блеске больших, все еще лучистых глаз.
        — К счастью, Чарли здоров сегодня. Он несколько дней балансировал, подобно канатоходцу, между гриппом и плевритом,  — сказала Женни, здороваясь с Ковалевским.  — Зиму в Лондоне можно сравнить разве что с Дантовым адом. Это почти что вечная ночь. С двух-трех часов зажигаем лампы.
        — Надеюсь, мы все будем достаточно сильны в наступающем году, чтобы достойно бороться с большими и малыми разновидностями гадюк и ехидн современной реакции,  — ответил Ковалевский и галантно пододвинул Женни Маркс кресло.
        — Прошу вас в новом году не дарить Мавру столько русских книг, как в предыдущем. Иначе он не сможет закончить свое капитальное сочинение, и мне придется наказать вас, господин Ковалевский.
        — И лишить за обедом самого лакомого блюда.
        — Конечно. Я знаю, что вы гурман, и не дам вам бараньей котлеты.
        — В таком случае доктор Маркс более не получит от меня ни одного казенного издания о ходе кредитных операций в России.
        — Вот хорошо. А то господин Энгельс уверяет, что у моего мужа накопилось три кубометра русских книг.
        Разговор продолжался в том же шутливом тоне.
        Вскоре в гостиную вошли Энгельс с женой. Лицци и Женни нежно расцеловались.
        Ни малейшего стеснения, неловкости, скуки никогда не чувствовалось в доме Маркса.
        Праздничный стол ломился от яств. Был тут и неизбежный плумпудинг, сухой, рассыпчатый, похожий на большую шляпную коробку. Ветка светло-зеленого остролистника с сакраментальными алыми ягодами, растущими прямо на листьях, украшала его глянцевитую, сахарную поверхность. Два превосходных продолговатых кекса с коринкой, которые так любил Энгельс, украшали обе стороны стола вместе с вазами, полными фруктов, и множеством бутылок вина и шампанского.
        — Все чудесно, и как много ягод на остролистнике,  — сказала Лицци.  — Мы недавно послали несколько пудингов друзьям в Германию, и Фридрих, который, как мальчишка, проказлив, положил такие же колючие ветки под крышку ящика так, чтобы таможенные чиновники, вынюхивающие повсюду контрабанду, оцарапали себе носы. Л сколько изюму кладете вы, Ленхен, в тесто?
        Лицци была непревзойденная стряпуха и никогда не упускала возможности узнать тот или иной кулинарный секрет.
        Ленхен с гордостью посвятила ее в то, как именно следует приготовлять торты. Они увлеченно принялись спорить о том, нужно ли добавлять цукаты в миндальные пирожные.
        Женни с доброй улыбкой прислушивалась к их оживленному разговору.
        — В числе всяческих грехов, которые преследуются церковью, значится и чревоугодие, но я на месте римского папы не посягала бы на сласти, без них домохозяйки не знали бы, чем украсить свой стол,  — сказала сидевшая среди дам сестра Маркса, госпожа Юта.
        — Я слыхала, что самый лучший кондитер на свете служит теперь именно в Ватикане,  — сообщила Елена Демут.
        Маркс, Энгельс и Ковалевский стоя беседовали об общественных деятелях Европы. Когда Женни подошла, чтобы позвать их к ужину, Генерал заканчивал свой рассказ.
        — Итак, сой муж,  — говорил он,  — спереди демократичен, сзади социалистичен и, следовательно, всесторонне ортодоксален и демократически социалистичен.
        В ответ раздался дружный хохот. Особенно громыхал Ковалевский.
        — Я знавал,  — сказал он, вдоволь посмеявшись,  — одного русского политического воротилу, который был столь дальновиден и так напуган Парижской коммуной, что, когда дарил свои фотографии, писал на них многозначительно и невразумительно всего два слова: «Сказано на словах».
        И снова собеседники весело рассмеялись. Женни позвала их к столу.
        За ужином Маркс заговорил с Ковалевским о его знакомой, Ольге Алексеевне Новиковой. Эта тридцатишестилетняя мужеподобная малоодаренная писательница пыталась приобрести влияние в дипломатических сферах, подобное тому, каким пользовалась некогда Дарья Христофоровна Ливен. Новиковой не хватало титула, ума, такта и женского обаяния покойной княгини. Однако ей удалось понравиться Гладстону. Этот осторожный, ловкий и выдающийся оратор, строивший свою политику на постоянных уступках и сговорах, за год до этого ушел с поста руководителя либеральной партии и удалился от дел. Он заявил, что ни одному премьер-министру после шестидесяти лет но удавалось сделать что-либо выдающееся. Но уже в 1876 году он снова занял пост главы правительства.
        — На днях,  — рассказал Ковалевский,  — господин Гладстон демонстративно в театре зашел в ложу к госпоже Новиковой, очевидно, как она мне говорила, чтобы подчеркнуть, что союз между Англией и Россией уже существует. Затем сей маленький, весьма похожий на английского священнослужителя субъект под руку с дамой, похожей на каланчу…
        — На драгуна…  — вставил Маркс.
        — Именно так. Проследовал к выходу. Толпа народа почтительно расступилась, чтобы пропустить достопочтенных представителей двух великих держав. Это было весьма знаменательное шествие.
        — Скажите нам, господин Ковалевский, ваше мнение о восхитительной Эллен Терри,  — вступила в беседу Элеонора.  — Но правда ли, это самая замечательная актриса нашего времени? Она неповторима, когда играет Офелию. Сам Шекспир не подобрал бы лучшего воплощения для этой роли.
        — Мне больше по душе несравненная Дузе,  — ответил Максим Максимович.  — Но и Терри действительно превосходна. Ее фигура в смысле пропорций безукоризненна. Не знаешь, высока она или низкоросла, полна или худа, настолько точно природа отмерила ей все необходимое. Но голос, способность к перевоплощению у вашей тезки, мисс Маркс, у Элеоноры Дузе, волнуют меня значительно больше.
        — О,  — вскричала вдруг Тусси,  — мы чуть не упустили торжественной минуты. Прощай, старый год! Мавр, Генерал, пора наполнить бокалы.
        Раздался полуночный бой больших стенных часов.
        — Салют тысяча восемьсот семьдесят седьмому году!
        — Пусть исполнятся все наши желания!
        — Виват, ура!
        Все поднялись и чокнулись друг с другом.
        — Выпьем за юристов,  — предложила госпожа Юта.  — За нашим столом двое: Карл и господин Ковалевский. Я очень хочу, чтобы мой сын также приобщился к этой почтенной корпорации.
        — Слов нет,  — ответил Максим Максимович,  — юристы должны быть весьма образованны и красноречивы. Не случайно они не раз возглавляли революции.
        — Находясь, однако, по обе стороны баррикад,  — поправил русского Маркс.
        — Это верно. Со времен Цицерона и по наши дни. Достаточно вспомнить таких, как Робеспьер, Демулен, Бриссо.
        — И честнейший коммунар Риго,  — вспомнила Женнихен.
        — А теперь,  — сказала Женни Маркс,  — я открою один семейный секрет. Новый год мы начнем с поздравлений нашего друга, дорогой мисс Демут, которая мудро избрала для своего рождения первое января.
        С этими словами она крепко обняла подругу. В комнате стало шумно от радостных восклицаний и отодвигаемых стульев. Все устремились к Ленхен. Исчезнувшая было Элеонора вернулась с огромным круглым тортом, на котором, трепетно мигая, горели пятьдесят четыре тоненькие свечки.
        Все члены семьи Маркса, включая его недавно приехавшую погостить сестру Луизу Юта и ее двух рослых добродушного вида сыновей, чинно подошли к Ленхен с заранее приготовленными подарками. Раскрасневшись от неожиданности, она растерянно благодарила, но, когда Карл от себя и Женни протянул ей маленькую коробочку, в которой на синем атласе лежали скромные часики на длинной цепочке, Ленхен сразу же нахмурилась и грозно шепнула, наклонившись к его уху:
        — Кто это тебе позволил сорить так деньгами? Сумасшедшие. Что ты, какой-нибудь министр финансов? Лучше дал бы мне их, чтоб я рассчиталась с нашими кредиторами.
        Карл комически вздохнул и вскинул руки, но не стал отвечать. Его оттеснили Энгельс и Лицци. Они принесли Ленхен кусок бархата на платье. Госпожа Юта поднесла ей отличный шерстяной плед, а Элеонора собственноручно вышитый мешочек для носовых платков, в котором лежало несколько кусков пахнущего лавандой мыла знаменитой английской марки «Аткинсон». Последним поздравил Елену Демут Ковалевский; склонив большую, красивую голову, он пожелал ей долголетия и назвал добрым гением семьи великого Карла Маркса.
        Затем Энгельс весьма умело, но пролив ни капли, открыл одну за другой несколько бутылок шампанского, и новогодний праздник продолжался. Веселье нарастало. Тусси, командуя своими двумя кузенами, Генри и Чарлзом Юта, устроила общие игры. Стулья в гостиной были расставлены в круг. Сначала соревновались в находчивости. На внезапно брошенный, как мяч, вопрос следовало не задумываясь дать ответ.
        — Куда делись руки Венеры Милосской?  — хитро прищурившись, спросила Элеонора Ковалевского.
        Он скользнул глазами по сидевшей с ним рядом сестре Маркса, заметил пухлую ямочку на ее полном локте и сказал галантно:
        — Извольте, природа, похитив их у богини, приделала к торсу госпожи Юта.
        Раздались аплодисменты. Игра продолжалась, но скоро наскучила. Тогда Элеонора вышла на середину круга и заявила:
        — Я директор цирка.
        — А мы кто?  — заинтересовался Энгельс.
        — Все вы, в том числе Мавр и ты, Генерал, всего лишь дрессированные звери. Прошу не смеяться. Сейчас каждому из вас я назову, под строгим соблюдением тайны, каким именно животным он будет.
        — Тусси, оказывается, на самом деле Цирцея. Но прошу не превращать меня в свинью,  — снова воскликнул Энгельс.
        — И не в осла, их и так развелось на свете слишком много,  — сказал Ковалевский.
        — Успокойтесь, может быть, вам предстоит быть львами.
        — Но я не умею рычать.
        — Что до меня, я жажду превращения в слона. По общему мнению, мой голос годится для джунглей,  — потребовал Ковалевский.
        — Прошу слушаться директора цирка и главного укротителя!  — крикнула властно Тусси.
        Все замолчали, но, продолжая улыбаться, переглядывались друг с другом.
        — Итак, молчание! Я скажу каждому на ухо, какой он зверь, а затем по счету «раз-два-три» буду вызывать вас на арену. Звери должны выскочить вперед, издавая при этом звуки, которые даны им природой. Тигр пусть рычит, а шакал воет.
        Элеонора шепнула что-то каждому из играющих и остановилась в центре круга.
        — Начинаю!
        Энгельс, сделав комическую гримасу, подался вперед. Маркс, щурясь, откинулся на спинку стула.
        Девушка медленно сосчитала до трех и громко крикнула:
        — Собака!
        В ту же минуту все сорвались со своих мост, бросились на середину круга и начали отчаянно лаять. Затем, сообразив, что с ними сыграли забавную шутку и все они должны были изображать одно и то же животное, покатились со смеху. Особенно неудержимо, до багровой краски в лице и слезинок в углах глаз, смеялся Энгельс. Ему вторили Маркс и Ковалевский. Госпожа Юта не знала, улыбаться ей или сердиться. Она так остервенело изображала пса, что чувствовала себя теперь неловко и хотела обидеться. Впрочем, поведение остальных тотчас же ее успокоило.
        А Тусси уже приказала покорным ее воле юношам отодвинуть мебель к стенам, а сама подсела к роялю и сыграла марш. На первый тур танца Маркс пригласил свою жену. Оба они были великолепными танцорами. Маркс, правда, танцуя, всегда немного смущался, и это вначале несколько сковывало его движения. Но музыка постепенно увлекала всех, и, кружась, он как бы сбросил годы. Много воскресших неясных воспоминаний молодили его душу.
        Он видел себя и Женни в Париже. Они кружились на веселых балах, и так же рука его лежала вокруг ее талии и совсем близко, рядом сияли любимые карие, с позолотой глаза. И Женни думала о прошлом, и ласковая улыбка задержалась на ее лице. Затем Маркс подошел к Лицци и закружил ее в вальсе, а Ковалевский пригласил госпожу Луизу Юта. После танцев он подвел ее к дивану и сел в кресло рядом.
        — Поверьте,  — сказала ему жена зажиточного книготорговца из Каиштадта, обмахиваясь веером из страусовых перьев,  — Карл и мы все вовсе не какие-нибудь дети простолюдинов. Наш отец адвокат. Если вам придется побывать в Трире, то вы услышите, из какой мы хорошей, всеми уважаемой и к тому же но бедной семьи. Кто бы мог подумать, когда Карл был маленьким, что он попадет в такую страшную компанию, как все эти красные.
        Максим Максимович, скрывая в пышной бороде усмешку, тщетно пытался успокоить госпожу Юта рассказом о том, каким огромным уважением среди всех лучших людей пользуется ее брат, какой он во всех отношениях неповторимый гигант мысли. Госпожа Юта все же продолжала грустно вздыхать и сетовать. Маркс, краем уха слышавший жалобы сестры по своему адресу, не мог удержаться от веселого смеха.
        Рядом с креслом, на котором сидел Максим Максимович, стоял маленький мозаичный столик. На нем играли в шашки, писали письма. Столик был покрыт плюшевой скатеркой с пышной бахромой по краям. Под стеклом, прижатым металлическими лапками, стояла новая фотография Маркса. Ковалевский взял снимок в руки и пристально в него вгляделся. Маркс был снят сидящим в кресле, в одной из лучших фотостудий Майлса на Риджент-стрит, 224, о чем сообщал штамп фирмы. Русского ученого снова поразили благородство и значительность львиной головы вождя рабочих.
        — У вашего брата,  — обратился Максим Максимович к госпоже Юта,  — замечательные глаза. Обратите внимание на то, как приспущены книзу его веки у наружных углов. Интересная особенность, которую я заметил у многих выдающихся людей. Вспомните, например, портреты Ньютона, Гегеля, Бетховена.
        Госпожа Юта с недоумением посмотрела на собеседника.
        — Глаза такой формы  — полудужьями,  — продолжал Ковалевский,  — несомненно, присущи высокоодаренным натурам.
        Было уже очень поздно, когда Энгельс и Ковалевский, отделившись от веселой компании дам и молодежи, последовали за хозяином дома в его кабинет покурить и выпить по чашке кофе с ликером.
        Заговорили о том, что было дороже всего сердцам двух руководителей мирового рабочего движения,  — о делах социал-демократии во всем мире, и в частности, к Германии. Маркс похвалил молодого революционера Бебеля, полушутя, полусердясь, отозвался о Либкнехте как об упрямце, не вполне освободившемся от дурного влияния лассальянцев.
        — Трудно,  — заметил он, посмеиваясь,  — внести свежую мысль в голову немецкого приват-доцента, а Либкнехт из той же породы.
        Маркс заметно помрачнел, когда речь зашла о полученном известии из Берлина, что какой-то безумец анархист совершил покушение на престарелого германского императора Вильгельма.
        — О, черт, будь проклят террорист и те, кто его подбили на эту гнусную провокацию. Ведь зло капитализма не в беззубом дряхлом коронованном осле. Легко можно себе представить, как сегодня торжествует Бисмарк. Теперь он имеет возможность под истерические вопли юнкерских кликуш и барабанный бой объявить новый поход на социалистов. Наверняка уже начались преследования революционеров по всей стране.
        Перед возвращением в Москву, где Ковалевский должен был занять кафедру в университете, он провел несколько прощальных часов у Маркса и Энгельса. В общении с ними он черпал немало новых мыслей и знаний. И в этот раз они много говорили об искусстве, литературе, истории, политике. Без знакомства с Марксом Ковалевский не занялся бы теми предметами, которые в дальнейшем определили его научные достижения. Маркс, юрист, советовал русскому ученому написать большое сочинение об административной юстиции, а также заняться прошлым земельной общины. Особо интересовала Маркса научная критика. Он был одним из весьма взыскательных читателей «Критического обозрения», издаваемого Ковалевским.
        Прощаясь с русским ученым, Маркс сказал ему в упор:
        — Помните, что логически можно мыслить, только следуя диалектическому методу.

        В самом начале 1877 года Маркс писал в Москву Ковалевскому:

        «Дорогой друг!
        Я узнал, что одна русская дама, оказавшая большие услуги партии, не может из-за недостатка в деньгах найти в Москве адвоката для своего мужа. Я ничего не знаю о ее муже и о том, виновен ли он или нет. Но так как процесс может кончиться ссылкой в Сибирь, и так как г-жа *** решила следовать за своим мужем, которого считает невиновным, то было бы чрезвычайно важно помочь найти ему хотя бы защитника. Г-жа *** предоставила управление своим состоянием мужу и сама совершенно не в курсе дела, таким образом, только адвокат может ей в этом помочь.
        Г-н Танеев, которого вы знаете и которого я с давних пор уважаю как преданного друга освобождения народа,  — может быть единственный адвокат в Москве, который возьмется за такое неблагодарное дело. Я буду Вам очень благодарен, если Вы от моего имени попросите его принять участие в исключительно тяжелом положении нашего друга.
        Ваш Карл Маркс».

        Дама, о которой ходатайствовал Маркс, была героиня Парижской коммуны Дмитриева, вышедшая замуж за обедневшего дворянина Давыдовского, оказавшегося на скамье подсудимых по грязному делу вымогателей и мошенников из «Клуба червонных валетов».
        Иван Михайлович Давыдовский, русоголовый красавец, забулдыга и духовное ничтожество, был, как на Руси называлось, рубаха-парень. Он сумел внушить страстной h самоотверженной Елизавете Лукиничне не только большую любовь, но и полное доверие. Она не сомневалась, что муж ее ни в чем дурном не может быть замешан. Беда его только в слабохарактерности и чрезмерной доброте. То и другое было отчасти присуще этому неустойчивому во всем человеку. Проучившись четыре года в университете, он бросил его накануне окончания, как оставлял на полпути и другие начатые им дела. Давыдовский был прожектер, хватавшийся в погоне за легкой наживой за любое сомнительное предприятие и постоянно остававшийся ни с чем. Точно так же, рассчитывая как-нибудь разбогатеть и надеясь вывернуться в случае провала, он попал в компанию шулеров и аферистов.
        Николай Исаакович Утин, друг Дмитриевой, тщетно отговаривал ее от брака с этим недостойным человеком. Большое чувство лишило ее зрячести и здравого рассудка, и она, не считаясь ни с чем, связала свою жизнь с Давыдовским. Когда его арестовали, Утин сообщил об этом происшествии Марксу, и тот немедленно откликнулся.
        На процессе «червонных валетов» Елизавета Лукинична выступила с защитой мужа. Она утверждала, что он глубоко нравственный и совершенно честный человек, безвинно оговоренный врагами.
        Суд, признав Давыдовского виновным в том, что, напоив богача Еремеева, он уговорил его подписать, а затем выманил безденежные вексельные бланки, а также вексель на двадцать тысяч рублей, приговорил его к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь на поселение. Елизавета Лукинична, верившая своему мужу, вместе с двумя детьми последовала за ним в Красноярскую губернию. Там, сначала в городке Енисейске, затем в большом селе Заледеево на Московском тракте, она завела корову и лошадь, купила двухэтажный просторный домик и полностью отдалась семье и хозяйству. Пытливая и талантливая во всем, за что бы ни бралась, она сумела вырастить свой особый сорт морозоустойчивого картофеля, сама успешно обучала своих детей иностранным языкам, разным наукам и музыке.
        Со свойственным ее натуре неистовством Элиза увлеклась астрономией. По ночам выходила из дому и подолгу смотрела на звезды, изучая небесный атлас. Неразговорчивая, суровая и даже мрачная, она избегала людей, которые за бодрствование, блуждание по ночам и пристрастие к небесным светилам сочли ее душевнобольной. По-прежнему она была очень хороша собой: высокая, умеренно полная, черноволосая, с необыкновенными крупными неулыбающимися глазами. Никто не знал ее прошлого, и когда очень редко она упоминала, что была другом Маркса и членом Интернационала, политические ссыльные, которых с каждым годом становилось в селе все больше, не верили ей.

        За долгую жизнь человек привыкает к повторяющимся недомоганиям и не задумывается над тем, что в какой-то из облепляющих его болезней, как порох в гильзе, уже заложена смерть. После шестидесяти лет Женни Маркс начала хворать. Ничто не помогало: ни поездки к приморью и на курорты, ни советы врачей Лондона, Манчестера, Нейнара, Парижа. Маркс с беспокойством всматривался в дорогое лицо жены и замечал, как обострялись ее черты, серела и высыхала кожа, а иногда вдруг гасли лучи прекрасных темных глаз и в них появлялась тревога. Веки Женни напоминали отныне увядшую сирень. Она сильно похудела, старалась скрывать боли и нарастающую слабость.
        Чахла и Лицци. Тщетно Энгельс возил ее неоднократно из Лондона к морю в Истборн или Реймсгейт. Все, что так помогает, когда болезнь преходяща, а не гибельна,  — воздух, солнце, покой, забота и ласка близких людей,  — уже но приносило Лицци исцеления. Ничем не могла помочь ей больше и медицина. Час перехода в небытие быстро приближался. Врачи не подавали более надежды. Смирившись, равнодушно глядя немигающими глазами на свечи в старых канделябрах, лежала она в постели. Энгельс, погруженный в печаль, сидел подле нее. Он мучительно искал средства, как бы продлить ее жизнь. Пассивность была чужда его натуре. Он изнывал от сознания бессилия.
        — Дорогая,  — сказал он вдруг после долгого раздумья, заметно оживившись. Лицо Фридриха просветлело.  — Помнишь, давно это было, я поклялся обязательно сочетаться с тобой браком по закону. Если ты не будешь возражать, мы сегодня же обвенчаемся. Зачем откладывать, не так ли?
        Он склонился к умирающей, охваченный надеждой, и заметил, как порозовело землистое лицо Лицци.
        — Спасибо, Фредди, я была бы очень счастлива, любимый мой, если бы мы действительно обвенчались,  — прошептала Лицци и закрыла глаза.
        «Она мне не верит»,  — с горечью подумал Энгельс. Вскоре, препоручив жену сиделке, он ушел из дома.
        Был уже поздний вечер, когда Энгельс вернулся о несколькими представителями мэрии. В черных костюмах с белыми накрахмаленными манишками, в начищенных до блеска штиблетах, эти джентльмены одинаково годились для любой церемонии: свадьбы, крестин либо похорон.
        Лицци была уже в полузабытьи. Сознание ее то светлело, то снова меркло.
        Энгельс поцеловал маленькую обессиленную руку женщины, с которой в согласии и любви прожил целых пятнадцать лет, и окликнул ее. Сиделка сменила свечи в бронзовых канделябрах, Лицци открыла подернутые темной дымкой глаза. Брак Энгельса и Лицци Бёрнс был заключен согласно установленным законам. Затем свидетели распили в столовой бутылку шампанского, получили деньги и ушли восвояси.
        Снова Энгельс занял свое место у изголовья умирающей. Последняя надежда, что радость хоть ненадолго отгонит от его жены смерть, не оправдалась. Агония Лицци походила на дремоту, и она безропотно и тихо скончалась в половине второго следующего дня.
        Смерть Лицци была первым в жизни большим страданием для Элеоноры. В семье Энгельса был ее второй отчий дом. Как любила она с детства ездить в Манчестер, где ее ждали сюрпризы, подарки и ласки Лицци, постоянной советчицы и поверенной маленьких секретов Тусси. Они объездили Ирландию, часто бывали на взморье и много времени проводили вместе в Лондоне. Элеонора горько плакала над гробом своей второй матери и друга. Думая о Лицци, она видела себя подростком в большом манчестерском доме. Жена Энгельса терпеливо учила ее рукоделию и домоводству, укладывала спать в большой, обогретой металлическими грелками кровати под пологом, чтобы затем усесться в ногах и долго рассказывать о своем крестьянском, а затем рабочем прошлом, о родине и борьбе фениев. Часто дуэтом пели они ирландские песни или, взявшись за руки, уходили гулять по окрестностям текстильной столицы. С тем ожесточением, которое присуще молодости и здоровью, восставала Тусси против смерти, посмевшей вторгнуться в ее жизнь, и, прорыдав несколько часов, в изнеможении засыпала беспокойным, тяжелым сном. Постепенно она смирилась, но нервы ее были
потрясены.
        Красоцкая проводила прах Лицци Энгельс. Был тихий благодатный осенний полдень, когда последняя горсть земли упала на могилу. Все было кончено.
        Лиза медленно пошла по кладбищенской аллее. Она была безнадежно больна и знала это. Ноги ее распухли и отекшее лицо резко изменилось. Но не смерти боялась Лиза, а немощи и бессилия. Быть в тягость людям казалось ей худшим из земных несчастий. Не желая, как всю свою жизнь, оставаться праздной, она учила бесплатно детей из бедных семей музыке и чужеземным языкам. Деньги ее давно разошлись, и Лиза едва сводила концы с концами, но никто этого не знал, и, считая ее но старой памяти богатой, постоянно обращались со своими нуждами.
        Невозможность помочь крайне угнетала старую, уставшую женщину, и впервые опа начала думать, что ей пора уйти из жизни. Лея, забравшая после свадьбы все, что представляло какую-либо ценность, изредка писала матери, главным образом когда ей требовались деньги или происходила ссора с мужем. Жан Сток, несколько оправившийся, служил сторожем. Он стыдился безделья, называя его паразитизмом, и по мере сил пытался скрасить жизнь старого друга.
        Долго бродила Красоцкая по кладбищу, останавливаясь и читая надписи. На одной, давно заброшенной, осевшей от времени и непогод могильной насыпи стоял на покосившемся постаменте мраморный ангел с отбитым крылом. Под ним едва различимы были буквы:

        Смелому в бою,
        Твердому под пыткой,
        Беззащитному в любви.

        Лиза провела рукой по камню и, скорее осязая, чем видя, разобрала славянское имя, но дата смерти и фамилия стерлись навсегда. Очевидно, тут был похоронен соотечественник.
        В какой схватке проявил он отвагу, каким истязаниям подвергался и кто нанес неизлечимую рану его сердцу? Бесцельно было бы искать ответа. К этой давно забытой могиле вряд ли неслись еще мысли и чувства живых.
        Лиза отдыхала на кладбище. Оно возвратило ей мудрое спокойствие. Со времени гибели мужа и друзей-коммунаров мысль о неизбежности смерти не вызывала у нее ни малейшего недовольства и протеста. Это была та неизбежность, которая учила не только умирать, но жить так, чтобы наилучшим образом употребить ценнейший дар судьбы. Как и Женни Маркс, Лиза считала неблагодарность худшей чертой в человеке. Она понимала под этим словом не только отсутствие признательности за сделанное добро и одолжение, оказанное внимание, услугу, проявленную заботу, но и неблагодарность по отношению к человечеству и природе.
        «Жизнь  — свет во тьме, и благо нам, узревшим его,  — писала Лиза в маленькой тетради.  — Будем же благодарны за то, что имеем. Цветок или дерево, птица или бабочка наслаждаются бытием, отдают все, что имеют, и исчезают. Они ценят каплю влаги, луч света и тишину ночного неба. Человек  — самое недовольное из всех существ на земле. А вместе с тем он получил от природы больше всех. Будем же признательны, недаром неблагодарность называют черной. Она звено в дьявольской цепи зла, такое же опасное, как зависть и лживость. Как много дурного было бы предотвращено, если бы люди изгоняли прочь неблагодарность».
        И Лиза стремилась отплатить сторицей жизни за то, что познала ее всю: веселую и горестную, тусклую и яркую, сложную и простую, легкую и трудную  — всегда многообразную, неожиданную, несущую в себе неисчерпаемый кладезь познания, мыслей и чувств, стремлений и свершений, а значит, и счастья.

        На земле шла своя напряженная, неспокойная жизнь, и редкий день где-нибудь не воевали люди.
        Восстание славянских племен против турецкого ига в Боснии, Герцеговине и Болгарии побудило русского царя и его дипломатов ради укрепления своего влияния на Балканах, значительно подорванного после неудач Крымской войны, выступить с требованием предоставить автономию христианскому населению этих стран. Стремясь поднять утраченный престиж на международной арене и разрядить сгустившуюся политическую атмосферу внутри своей страны, царизм выступил против Турции «в защиту братьев-славян».
        Англия и другие западные державы через своих послов в Стамбуле потребовали от турок беспощадной расправы с восставшими славянами. Бисмарк, который хотел отвлечь Россию от иных назревающих в Европе противоречий, всячески поощрял Александра II к войне на Ближнем Востоке.
        В апреле 1877 года Россия объявила войну Турции, и в июне русская армия форсировала Дунай у болгарского берега. Героическая оборона Шипки, разгром турок у горы Аладуса, штурм Карса, падение Плевны и пленение турецких войск, оборонявших этот город, беспримерный, как некогда поход Суворова через Альпы, зимний переход главных сил русской армии через Балканские горы и, наконец, освобождение Софии, Филиипополя и Адрианополя, а также выход на подступы к турецкой столице  — все эти победоносные действия русских обеспечили независимость Румынии, Сербии и Черногории, а также полное раскрепощение Болгарии. Из-под владычества турок ушли также Аджария с Батуми и многие селения Армении, которые отныне вошли в состав Российского государства.
        Маркс и Энгельс, естественно, не могли быть на стороне русского царя, выступавшего неоднократно в роли жестокого гонителя революционного движения в своей стране и на Западе. Маркс тогда уже предвидел, что реакционному царскому режиму суждено погибнуть в огне военных катастроф.
        «Этот кризис,  — писал Маркс,  — новый поворотный пункт в истории Европы. Россия, положение которой я изучил по русским оригинальным источникам, неофициальным и официальным (последние доступны лишь ограниченному числу лиц, мне же были доставлены моими друзьями в Петербурге), давно уже находится накануне переворота; все элементы для этого уже готовы… Все слои русского общества находятся в настоящее время в экономическом, моральном и интеллектуальном отношении в состоянии полного разложения».
        На протяжении почти двадцати лет Маркс и Энгельс, пристально изучая Россию, страстно ждали, что именно в этом великом, противоречивом государстве начнется революция, которая получит могучее мировое звучание. Ни на миг они не теряли веру в особую высокую миссию северной страны и мечтали дожить до норы, когда русские труженики сметут самодержавие и начнут создавать социалистическую новь.

        Смерть Лицци Энгельс нанесла тяжелую рану Женни, С этой поры и она осознала то, что не было еще понято многочисленными осматривавшими ее медиками: жизнь ее также близилась к концу. Наступало медленное, мучительное умирание. Открытие это Женни глубоко спрятала в себе, и внешне оно ее не сломило. Гордо и отважно смотрела она в будущее. Не случайно такие женщины, как мать героев древности братьев Гракхов, бесстрашная орлица Корнелия, казались Женни одними из наиболее значительных в истории.
        Но близкие дрогнули и долго пытались обманывать себя и верить в ее возможное выздоровление. Любовь к ним и неистребимая потребность не причинять людям огорчений заставляли Женни крепиться и поддерживать эти иллюзорные надежды в Карле, детях и Ленхен. Даже когда не оставалось больше сомнений и диагноз, страшный как смертный приговор, был произнесен, Женни встретила его с улыбкой и постаралась развеять нависший над домом ужас уверениями, что чувствует себя значительно лучше и врачи ошиблись.
        Рак! Женни сидела одна, погрузившись в тяжелую думу. Итак, это может тянуться еще год, два. Каждый живущий начинает с первого своего шага путь к могиле и не знает, когда он вздохнет в последний раз. Разве думают о ночи, проснувшись утром. И, однако, ей не дана легкая, внезапная смерть. Жизнь стала затянувшейся агонией без проблеска надежды. Но не о себе тревожилась Женни. Бедный, измученный Мавр, Ленхен, дети. Женни вопросительно посмотрела на календарь. Есть ли в нем уже то число, которое станет роковым для нее, или будет отсрочка, на сколько?
        «А если я проживу дольше, чем предполагают врачи? Кто знает, когда предстоит мне сорваться в бездну смерти с кручи, которой стала моя неизлечимая болезнь? Я обязана уберечь Чарли от постоянного страха за мою жизнь, защитить от соседства смерти, которую принесла в этот дом и тем превратила его в камеру смертника, ожидающего вызова на казнь. Нельзя омрачать в течение долгих месяцев и без того нелегкую молодость несчастной Тусси. О, мои бесконечно дорогие, любимые». И, пользуясь тем, что в комнате никого не было, Женни разрешила себе слезы и горько беззвучно зарыдала.
        Она была не из тех людей, которые всю силу волн направляют на то, чтобы не допускать мысли о гибели. Смелая и правдивая душа Женни никогда не боялась смотреть опасности и беде прямо в глаза. Страдала она жестоко не о себе, а о родных и нашла способ отогнать призраки, заполнившие ее дом. Никогда никто не видел Женни такой спокойной, оживленной. Она чаще, нежели раньше, стала посещать театры и концерты. Охотно отправлялась за покупками по лавкам, радуясь, если могла купить что-либо для дочерей и внуков. Дарить подарки было всегда ее страстью.
        Но Маркс оцепенел. Этот человек, духовно высеченный из гранита, совершенно растерялся. Любовь к Женни, скопленная за всю его жизнь, выявилась теперь с новой острой, отчаянной силой. Только Ленхен умела так ходить за больной, развлекать ее, баловать, холить, как это делал Карл. Он упорно отгонял думы о разлуке с той, которая давно уже стала частью его самого. А когда мысль о том, что спасения для Женни нет, грозила безумием, он бросался к математике и находил успокоение в решении самых сложных задач, в труднейших формулах этой науки, неисчерпаемой и поглощающей сознание до конца.
        — Дитя мое, большой мой ребенок,  — говорила больная, глядя на Карла, брови, борода и усы которого тоже совершенно поседели,  — я чувствую себя все лучше и лучше. Ты ведь знаешь, что эскулапы видят все в черном свете.
        Женни страдала за мужа так же сильно, как он страшился за нее. И оба они, скрывая, терзались тревогой предстоящей разлуки и жалостью друг к другу. Снова вместе они словно прошли по всей своей жизни: все заново пережили, передумали, переговорили.
        — Помнишь, Чарли, как мы переехали с Дин-стрит на Графтон-террас. Я была так счастлива, квартира стоила всего тридцать шесть фунтов в год, очень дешево. Нам повезло. Это было осенью. Дом был очень маленьким, а казался мне сказочным, огромным дворцом. Мы впервые имели там собственную, а не взятую напрокат у хозяйки мебель. Я и сейчас чувствую, как это чудесно было лечь в первый раз в свою кровать, сесть на собственный стул. А золоченая мебель в гостиной в стиле рококо, по правде говоря, была очень некрасива, но казалась прекрасной. Мы ведь купили всю обстановку из вторых рук.
        — Да, мэмхен, это была изрядная рухлядь, и витые ножки у кресел постоянно ломались,  — улыбнулся Карл.
        — Однако не хватало только литавр и медных труб, чтобы прославить должным образом великолепие нашего замка. Мы были тогда еще так молоды и здоровы.  — Сказав это, Женни внезапно запнулась, а лицо Маркса потемнело.
        Иногда они вдвоем под руку поднимались на Хэмпстедские холмы. Чтобы Женни могла отдыхать в дороге.
        Маркс брал с собой плед и расстилал его на земле в наиболее красивых местах под деревьями.
        Нередко туман, окутав Лондон, скрывал его, и с возвышенности казалось, что вдали плещется серое море.
        На вершине стояла все та же харчевня дядюшки Джека Строу, и из окна, излюбленного Карлом и Женни, открывалось вдали Хайгейтское кладбище. Сквозь невысокие деревья белели памятники и надгробия. Карл поспешно увел Женни на противоположный конец уютного домика. Там, подле камина, он угостил ее черным пивом и бутербродами с сыром. Женни ласково улыбнулась, и Карл на время забыл о ее болезни. Обоим им казалось, что они не два больных старых человека, а влюбленные молодожены, вступающие в жизнь.
        Женни и в эти годы медленной агонии живо интересовалась всем, что происходило в мире. Прикованная к постели, она не могла сама более участвовать в борьбе, но когда болезнь бывала к ней милостива и она не чрезмерно страдала физически, то просила мужа, чтобы к ней заходили посещавшие его единомышленники, и охотно слушала их разговоры и сама принимала участие в спорах.
        В 1878 году Бисмарку удалось провести в немецком рейхстаге жестокий закон против социалистов. Он рассчитывал разбить до основания социал-демократическую партию и отдать рабочих на волю угольных и стальных магнатов, а также помещичье-юнкерской клики. Социал-демократическая партия была объявлена вне закона, и отныне насильственно обрывалась ее открытая деятельность. Руководство партии оказалось неподготовленным к этому удару.
        Колеблющиеся перешли к анархистам, другие, занимавшие видное положение в партии, в особенности в парламентской фракции, попытались упразднить партию, вместо того чтобы сразу перейти на нелегальное положение.
        Маркс и Энгельс послали циркулярное письмо Бебелю, Либкнехту и другим, выразив в нем свое непримиримое отношение к соглашательству, отстаивая единственно правильную политическую линию для Германской социал-демократической партии  — уход в подполье и продолжение борьбы.
        «Вместо решительной политической оппозиции,  — писали Маркс и Энгельс,  — всеобщее посредничество; вместо борьбы против правительства и буржуазии  — попытка уговорить их и привлечь на свою сторону; вместо яростного сопротивления гонениям сверху  — смиренная покорность и признание, что кара заслужена».
        Со всей резкостью пролетарские вожди указывали на недопустимость такого поведения пролетарской партии.
        «Если они думают так, как пишут, то должны выйти из партии или, по крайней мере, отказаться от занимаемых ими постов»,  — заявили Маркс и Энгельс, стремясь изолировать соглашателей от руководства партией.
        Выступая против примиренческой позиции социал-демократического руководства, они показали классово-политические и идейные основы выявившегося оппортунизма. С необычайной силой обоснована в циркулярном письме пролетарская линия партии, позиция Маркса и Энгельса, их революционное кредо.
        «Что касается нас,  — писали они,  — то, в соответствии со всем нашим прошлым, перед нами только один путь. В течение почти 40 лет мы выдвигали на первый план классовую борьбу как непосредственную движущую силу истории, и особенно классовую борьбу между буржуазией и пролетариатом как могучий рычаг современного социального переворота; поэтому мы никак не можем идти вместе с людьми, которые эту классовую борьбу стремятся вычеркнуть из движения».
        Под влиянием решительных выступлений Маркса и Энгельса соглашатели отступили. Классовый инстинкт рабочих масс, критика, советы и помощь со стороны Маркса и Энгельса выправили создавшееся было тяжелое положение в германской партии. Несмотря на исключительный закон Бисмарка, запретивший социал-демократическую партию в Германии и жестоко преследовавший ее деятельность, партия сумела укрепить свои ряды, перестроить организацию, найти верный путь в народ, используя и сочетая легальные и нелегальные формы работы.
        Но только в Германии, но и во Франции рабочее движение, несмотря на трагическую развязку Парижской коммуны и все еще продолжавшуюся расправу буржуазии с ее защитниками, снова окрепло.
        Дряхлый Тьер ошибся, когда объявил социализм навсегда умершим. Зверски расправившись со ста тысячами коммунаров, он все же просчитался. Уже в 1876 году, хотя военные суды расстреливали каждого заподозренного, в Париже заседал первый рабочий конгресс. И хотя в повестке дня были самые безобидные вопросы, французский пролетариат вновь напомнил о своем существовании и сплоченности.
        По всей Франции росли фабрики и заводы, а сними и количество промышленных рабочих. Появились и новые руководители тружеников. Одним из них был Жюль Гед, чье зажигательное красноречие, врожденный полемический дар, остроумие действовали словно дрожжи, на которых поднималось пролетарское движение.
        В Лионе собрался второй рабочий конгресс, испугавший правительство и фабрикантов, так как вовсе не походил на первый, отличавшийся покорностью и готовностью к сговору. Гед и его товарищи не сдались, несмотря на начавшиеся преследования, и в Мармеле, на третьем съезде, завоевав большинство, выступили уже как Социалистическая партия Франции.
        Весной 1880 года Гед приехал в Лондон, чтобы с Марксом, Энгельсом и Лафаргом составить проект избирательного документа народившейся партии. После долгих споров они сошлись на общей программе-минимум. В ней следом за небольшим введением, посвященным объяснению целей коммунизма, перечислялись требования, вытекавшие из особенностей рабочего движения.
        Маркс считал программу мощным средством, рассеивающим туман фраз, который долгое время мешал рабочим понять свое действительное положение. Маркс пришел к выводу, что наконец во Франции возникло настоящее, организованное рабочее движение, вместо некогда главенствовавших хаотических сект. Он одобрил решение Поля Лафарга и Шарля Лонге, двух изгнанников Коммуны, вернуться на родину. Французское правительство в это время дало амнистию коммунарам.
        В Париже Поль Лафарг начал работать вместе о Гедом, а Лонге занял влиятельное место редактора в газете «Справедливость», издаваемой Клемансо. Он поселился вместе с семьей в маленьком городке Аржантейль, расположенном в двадцати минутах езды от столицы.
        В 1880 году в Париж вернулись амнистированные изгнанники-коммунары. Вышел из тюрьмы и Огюст Бланки. Ему было уже семьдесят четыре года, из которых более тридцати он провел в заключении. Бланки совсем сгорбился, ссохся и был ростом не выше десятилетнего ребенка, но в этом маленьком теле жил мощный разум и неукротимый дух. По-прежнему глаза его напоминали два зажженных факела и голос сохранил властность и силу, а речь  — чеканную простоту.
        Барбес, некогда его друг, обернувшийся затем врагом, которого, намекая на смысл фамилии, Маркс звал «бородой революции», умер десять лет назад. Многое изменилось во Франции за годы заключения великого бунтаря, погибло немало его единомышленников, но он ни на мгновение не ощутил одиночества. Бланки давно стал не только легендой, но и знаменем отваги и преданности идее. Прожив долгие годы в кандалах и наручниках, он не сдался. И семьей его стало все человечество. Нет одиночества для кристаллически чистых революционеров.
        В дни первой Великой революции французов 14 июля 1789 года, когда народ разрушил Бастилию, из каменного мешка на свободу вышел узник, который несколько десятилетий был погребен заживо в темнице. Он был осужден за казнокрадство и придворные интриги. Народ не знал его. Не было на свете ни его жены, ни детей. Он не нашел даже улицы, где стоял его дом, снесенный за столь долгое время. Старец почувствовал себя мертвецом среди живых и вскоре умер от одиночества и сознания бесцельности существования. Но не то было с Бланки. Каждый раз, когда открывались ворота его тюрем, народ восторженными криками, проявлениями сыновнего почтения встречал неустрашимого борца.
        Выйдя на свободу, Огюст Бланки тотчас же, несмотря на немощь и преклонные годы, отправился в дорогу. Он объездил много городов родной страны, выступал на рабочих собраниях, неистово отстаивал идеи, которым сохранял верность более полувека, и призывал к борьбе с несправедливостью и произволом буржуазии.
        За год до своей смерти Бланки основал газету, назвав ее «Ни бога, ни господина». В первом номере этой газеты редакция доводила до сведения подписчиков:
        «Мы начнем завтра публикацию нигилистического романа «Что делать?» Чернышевского. Не присоединяясь к идеям великого русского мыслителя, мы констатируем потрясающий успех этого оригинального произведения».
        В предисловии сообщалось, что автор русского романа, без сомнения, один из самых глубоких и умнейших мыслителей нашего века.
        Коммунары-бланкисты возвестили, что возобновляют борьбу, начало которой положено было на баррикадах Парижской коммуны, и приняли на вооружение произведение великого русского революционного демократа.

        В ту же пору из Америки в Париж прибыл Эжен Потье, а из Лондона вернулся на родину Жан Сток.
        Автор стихов «Интернационал» был неизлечимо болен, но так же полон веры в будущую победу рабочего класса. В маленьком кабинетике главного редактора газеты «Ни бога, ни господина» встретились три единомышленника. Эжен Потье, припадая на правую ногу и стуча палкой, с трудом передвигал свое искалеченное болезнью тело. Жан Сток захирел, глухо кашлял, и только Бланки остался по-прежнему подвижен и бодр. Усевшись на стул перед заваленным бумагами столом, он потребовал, чтобы Сток и Потье поведали ему о своей жизни в последние годы.
        — Я попытался снова стать рисовальщиком по тканям в проклятой заокеанской стране,  — сказал поэт,  — но для этого нужны были деньги, капитал. Там даже полотер и трубочист вынуждены платить посредникам, чтобы получить работу. После двух лет непосильной для моего возраста и здоровья черной работы меня разбил паралич, отняв половину тела. Что я пережил, будучи никому не нужным мешком из кожи, набитым одеревеневшими мускулами, вы можете легко себе представить. Но я надеялся вернуться на родину и дожить до победы Коммуны. И я здесь, с вами. И пусть черт меня возьмет, если коммунизм не победит на земле при мне или без меня.
        — А ты, парнишка,  — сказал Бланки, глядя своими запавшими, колючими глазами прямо в лицо Стоку,  — уподобился мраморному ангелу с подбитым крылом. Тих и бледен. Я знал твоего отца, это был пороховой человек; если б ему посчастливилось, как тебе, вылезти из могилы, он знал бы, как прожить остаток дней. Ради пищи, раздумий без дел, сна не стоило спасаться на побоище Пер-Лашез. Эх, если б я был так молод, как ты! Между нами, по крайней мере, тридцать лет разницы. Зажги свой потухший светильник и ступай к людям. Им нужен твой огонь. Мы не имеем права тлеть. Даже из гроба революционера должно вырываться пламя.
        Бланки тут же предложил Жану работу в его газете и клубе, который он собирался учредить.
        Выйдя из редакции «Ни бога, ни господина», Потье и Сток зашли в маленькое кафе и заказали по стакану аперитива. Поэт спросил бывшего машиниста о Лизе.
        — Я обязан этой женщине спасением. Она помогла мне бежать из Парижа и затем в Лондоне, снабдив деньгами, отправила в Америку. Если б не ее отвага и доброта, я не избег бы пули версальцев и затем голодной смерти. Только в океане я вспомнил, что забыл поблагодарить за все это. Хотелось бы повидать ее снова.
        — Теперь уже поздно, человече. Более года, как госпожа Красоцкая скончалась.
        — Что ты говоришь? Не может этого быть! Она так любила и так тонко чувствовала стихи. Я хотел прочесть ей все мои новые поэмы.  — Лицо Потье скривилось от неподдельного горя, и сходство с Эзопом еще усилилось.  — Как она умерла?
        — Без всяких страданий, внезапно, каждый хотел бы такого конца. Две маленькие девочки, ученицы, сидели с ней рядом у рояля. Она играла, но вдруг музыка оборвалась, голова старушки коснулась клавишей. Мы похоронили ее без всякого ритуала, на кладбище для бедных, как она того хотела.
        — Это была праведная женщина. Иные пыжатся и воображают всю жизнь, что многого стоят, а другой цены себе не знает, как это было с Красоцкой.
        — Ты прав, Потье. Я много думаю о цене человеческой. Вот, например, различие между стоимостью и ценой…
        — Избавь меня, Жан, от лекции по политической экономии. Эта наука не созвучна душе поэта.
        — Не перебегай дорогу моим мыслям. Так вот, думал я не раз о том, что цена человека может колебаться и падать, а стоимость его возрастать в это же время.
        — Не понимаю,  — с явной скукой отозвался Потье и поднялся.
        — Нет, обожди, Эжен, ты должен понять меня,  — горячился Сток.
        — Ладно, старина, только говори покороче.
        — Слушай, Бланки, к примеру. Его стоимость по большому счету велика, и об этом скажет история, а спроси вон хоть того буржуа,  — я знаю его, это владелец колбасной фабрики,  — и он скажет, что Бланки гроша ломаного не стоит.
        — Э, нет, он назовет цену веревки, на которой хотел бы его повесить.
        — Ну, вот ты и понял мою теорию,  — обрадовался бывший машинист и принялся восторженно трясти руку Потье,  — Запомни, нередко цена падает на человека, особенно среди невежд и его врагов, а его стоимость бесконечно возрастает.
        — Да ты не только эконом, но и философ, братец,  — протянул поэт и снова сел.  — Сколько великих творе