Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / История / Салиас Евгений: " Атаман Устя " - читать онлайн

Сохранить .
Атаман Устя Евгений Андреевич Салиас

        Евгений Андреевич, граф Салиас де Турнемир — исторический романист, сын писательницы Евгении Тур, племянник Александра Сухово-Кобылина.
        Последний литератор, на котором покоилось благословение Герцена и Огарева…
        Измайлов А. А.

        СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
        ГРАФА
        Е. А. САЛІАСА
        АТАМАНЪ УСТЯ
        (Поволжская быль)

        ПОСВЯЩАЕТСЯ
        Маріи Михайловн Петрово-Соловово.

        Разыгралась, разбушевалась Сура-рчка,
        Она устьицемъ упала въ Волгу-матушку:
        На устьиц выросъ частъ ракитовъ кустъ,
        У кустика лежитъ блъ горючъ камень,
        А у камня то сидятъ все разбойнички,
        Сидятъ то они дуванъ дуванятъ:
        Ужъ кому то изъ нихъ что достанется,
        Кому золото, кому серебро,
        Кому шуба кунья, кому золотъ перстень;
        Одному добру молодцу ничего не досталося,
        Доставалась ему одна красна двица…

    (Волжская псня).

        ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

        I

        Широкое раздолье!.. Далеко во вс края раздвинулись зеленыя пустыя равнины, а по нимъ змемъ могучимъ вьется и бжитъ матушка Волга, катитъ свои срыя и бурливыя волны, плескаясь о берега, прорывая и обмывая горы и холмы… Выйдя на свтъ Божій въ лсахъ дремучихъ коренной, исконной Руси, пробжавъ сотни вёрстъ мимо православныхъ городовъ и весей, холмовъ и долинъ, несется безъ устали среди всякой татарвы и нехристей упасть и сгинуть безслдно въ пучин моря Каспія.
        И важенъ, гордъ, сказываютъ, Каспій, что проглотилъ матушку Волгу. А не будь ея — не было бы и его на свт.
        Тамъ, далеко, выше, были города древніе, многолюдные, Тверь, Ярославль, Нижній-Новгородъ, со стнами зубчатыми, теремами боярскими, съ храмами златоглавыми, а ниже — татарка Казань глянула издали съ башнями и минаретами. А здсь, чмъ дальше, то глуше. Направо, горы да бугры дикіе, сплошь лсомъ поросшіе, скалы, дебри, а налво долы съ муравой да луга заливные, цвтистые, но и на нихъ всюду тишь мертвая, гладь безлюдная… Людей все меньше, зврья да птицы все больше!
        Добрый человкъ въ эдакую дичь и глушь жить не пойдетъ. А ужъ гд среди необозримой, мертвой пустоты затишья и застоя попадется поселокъ, десятка съ два домишекъ да хибарокъ, уноси ноги, береги голову, живъ человкъ; крестное знаменіе сотвори и минуй скоре, бги шибче прочь… Тутъ не простые хлбопашцы-обыватели пріютились, а вольница-негодница, сволочившись со всего свту, притонъ нашла и душегубствомъ жива.
        Птицами небесными себя окаянные т люди прозываютъ грховно. «Яко ни сютъ, ни жнутъ, а сыты бываютъ!»
        Здсь мимо бгущая Волга-матушка то и дло кровью человческой красится, то и дло отсюда въ срыхъ волнахъ своихъ мертвецовъ уноситъ и волей-неволей душегубамъ потакаетъ, концы ихъ озорныхъ длъ прячетъ.
        Недалеко ужъ и до города Камышина, а тамъ и до Каспія осталось докатиться. И берега все диче, все безлюдне.
        Вотъ острыя горы мловыя съ блыми, будто сахарными, маковками, съ ельникомъ густымъ по склонамъ. И чаща лсная густо сплетается и топырится отъ самыхъ оголенныхъ маковокъ, что блются на синемъ неб, и до самыхъ береговъ, гд набгаетъ и бурлитъ срая волна.
        Противъ устьица рчки Еруслана, близъ самаго берега, въ котловин межъ двухъ холмовъ, за которыми высится въ небо блая мловая гора,  — расчищенный яръ, и на немъ жилье, съ десятокъ хатъ. А тамъ, среди густого ельника, по скаламъ холмовъ, еще попряталось нсколько хижинъ, а посредин на высокомъ бугр, на краю каменистаго обрыва,  — большая срая развалина. Мсто это и поселокъ зовутся — Устинъ Яръ.
        Половина развалины разсыпалась по бугру, и стоятъ стны будто рваныя… За то другая часть крпко еще держится, примыкая къ высокой башн съ полуразрушенной верхушкой… Можетъ статься — это башня сторожевая прежняго славнаго ханства Астраханскаго. Можетъ,  — мечеть татарскаго городка, безслдно пропавшаго, а можетъ,  — была колокольней при храм святой пустыни, а вся развалина была иноческой обителью, что разорили нехристи.
        Много годовъ этой развалин: двсти, а можетъ и триста, можетъ и боле. Какъ про то знать? Кто тутъ среди безлюдья построился, когда жилъ, какъ кончилъ? Одному Богу извстно. Можетъ, святой подвижникъ отъ міра сюда удалился и зачалъ, отцы пустынники стекались и жили. А можетъ, воины татарскіе изъ Астрахани дозоромъ тутъ стояли, русскаго царя и его воинства опасаясь…
        Теперь же по всмъ хижинамъ, среди чащи ельника, живутъ люди пришлые, разноплеменные, «сволока» со всхъ краевъ Руси. Голыдьба, негодница, вольница.
        Не охотой сволочилась она сюда, а ушла отъ неправды и безправья, иль не стерпвъ, согршивъ — отъ суда укрылась. И не грхи свои замаливать собралася здсь, а обиды загуливать иль зло свое скрывать съ неповинныхъ, иль накипвшій гнвъ ухаживать, иль горе размыкивать…
        На разбитомъ баркас, что лежитъ сгнившій, дырявый, вверхъ дномъ у самаго берега, на половину въ вод, умстился сдой старикъ съ блой бородой. Годовъ ему счету нтъ, а прозвище Блоусъ.
        Три удочки закинуты у него въ воду и воткнуты въ дырья баркаса; два поплавка тихо лежатъ на вод, а третій ужъ давно прыгаетъ и ныряетъ, и круги бгутъ отъ него во вс стороны, но старикъ-рыболовъ задремалъ на солнышк и не видитъ, что рыбка клюетъ… Попрыгалъ поплавокъ и легъ тоже тихо,  — знать, сорвала рыба червяка… Вотъ и другой запрыгалъ рядомъ, прозваетъ и этого ддушка… Нтъ, вотъ очнулся старый; увидлъ, хвать за удочку, вытянулъ лесу, да запоздалъ; крючекъ безъ червяка…
        — Ахъ, ты, егоза. Сожрала… заворчалъ Блоусъ, надвая другого червяка… То и дло жретъ. Обучилась.
        Закинулъ опять старикъ удилище и, помаргивая на поплавки, на воду срую, думаетъ да ворчитъ и шамкаетъ беззубымъ ртомъ.
        — Вотъ и рыбка тоже разбоемъ живетъ. Ты ее подсиживаешь, будто прозжаго купца на дорог, а она наровитъ тебя обманно взять. Съ крючка, что есть, стянуть, да уйти… Разъ, другой, третій клюнетъ, а тамъ и въ котелокъ ко мн и въ уху. Изъ нашихъ тоже иной все клюетъ да клюетъ, да нарвется и на лобномъ мст въ город голову и сложитъ. Вотъ теперь атаманъ пеняетъ: гд Измаилъ? гд Петрынь? А они, поди, въ острог, а то и въ Сибирь собираются, а то давно и въ аду кромшномъ обртаются. Сложили головушки, напоровшись на кого, да прямо и къ сатан. Прости, Господи. Другого имъ мста на томъ свт не полагается. Стой! Стой! Погоди, крикнулъ ддъ, увидя средній поплавокъ, что мигалъ на вод и круги пускалъ.
        Тихонько дернулъ ддушка Блоусъ удочку, согнулось удилище, натянулась леса и потащилъ ддушка, ухмыляясь и не спша… Вотъ заплескало брызгами у края баркаса, перехватилъ ддъ бичевку и вытащилъ изъ воды бьющуюся серебристую рыбку. Застучала бдная объ доски, завертла хвостомъ въ рук дда и шлепнулась въ кадушку его.
        Надлъ Блоусъ снова червяка, закинулъ уду и сталъ было додумывать думу свою: гд теперь Измаилъ съ Петрынемъ? Да не додумалъ ддъ и снова задремалъ.

        II

        Вдоль по холму, со стороны поселка, показался мальчуганъ лтъ двнадцати. Подпрыгивая и напвая, онъ прошелъ было мимо Блоуса, но вдругъ завидлъ старика внизу на баркас, и лице его просіяло шаловливой усмшкой.
        — Ддушка! А, ддушка? взвизгнулъ онъ, спустившись внизъ.
        Старикъ очнулся, но не обернулся.
        — Ддушка! крикнулъ мальчуганъ громче.
        — А-сь? Чего? Кто тамъ? обернулся Блоусъ.
        — Ддушка, правда-ль, сказываютъ, ты водяного поймалъ… усмхаясь выговорилъ мальчуганъ заученыя слова.
        — Постой на часъ. Я те дамъ… вскрикнулъ вдругъ Блоусъ,  — лясникъ… пустомеля.
        Старикъ сдлалъ движеніе, будто хочетъ встать. Мальчуганъ отбжалъ шаговъ на пять въ гору и, смясь, остановился.
        — Небось, не догонишь. Не пужай.
        — Погоди. Ужотка… дома… я те дамъ…
        — А что дашь… Я возьму. Водяного что-ль?
        — Вихры надеру, поганцу.
        — А вотъ и не надерешь…
        Мальчуганъ Гаврюкъ услся на томъ мст, гд стоялъ, и, будто удовольствовавшись шуткой, которой весь поселокъ давно дразнилъ Блоуса,  — задумался о чемъ-то.
        — Ддушка,  — вскрикнулъ онъ снова.
        — Ну?
        — Сдлай мн удочку. Я съ тобой удить буду…
        — Гд теб, дураку… Иди лучше поглядывай за моими поплавками.
        Мальчикъ спустился ближе, но остановился шагахъ въ трехъ отъ старика.
        — Чуръ, не драться, ддушка.
        — Ну, ну… Иди. Небось.
        — То-то. Смотри. Ты общался… просилъ мальчуганъ, неувренно приближаясь къ баркасу и вглядываясь въ лицо Блоуса.
        — Садись вотъ… Ну…
        Но едва только мальчуганъ очутился на подачу руки отъ старика — какъ тотъ ухватилъ его за штанишки.
        — Я тебя! поганецъ!..
        — Ддушка! Ддушка!.. Не буду… Ей-ей. Ты общался. Ддушка… отчаянно завопилъ мальчуганъ, какъ если-бъ его рзать собирались. Мальчуганъ свалился на земь и началъ брыкать ногами, удерживаясь за кустъ рукой.
        Блоусъ, ухвативъ его за одну ногу, тащилъ къ себ… Наконецъ старикъ выбился изъ силъ, выпустилъ ногу мальчугана, но усплъ разокъ треснуть по немъ ладонью, а въ другой разъ попалъ мимо по баркасу.
        Мальчуганъ, освободясь, съ хохотомъ клубкомъ откатился въ сторону…
        — Смотри, дурень, въ воду скатишься! вскрикнулъ Блоусъ. Егоза поганая… Ну, иди. Садись. И вотъ сторожи за этимъ поплавкомъ; чуть шелохнется — тащи…
        Мальчуганъ понялъ по голосу дда, что онъ больше его не тронетъ. Онъ храбро подошелъ и услся рядомъ съ нимъ.
        — А поглядть? Можетъ червяка-то ужъ и нту… важно заявилъ онъ.
        — Погляди. Что-жь.
        Мальчуганъ вытащилъ удочку изъ воды и, найдя крючокъ пустымъ, заговорилъ еще важне.
        — Вонъ оно по моему и есть! Это что-жь за уженье? Эдакъ, ддушка… и водяного не поймаешь! пробурчалъ онъ.
        Блоусъ замахнулся, мальчуганъ отклонился отъ него въ сторону и заоралъ визгливо.
        — Не буду. Ей Богу, не буду…
        Онъ взялъ червяка изъ разбитаго горшечка, который стоялъ около Блоуса, и сталъ нацплять его на крючокъ. Червякъ извивался и скользилъ…
        — Ишь вертится! Ишь вертится! Не любишь этого…
        — Кому это полюбится! заговорилъ Блоусъ. Дакась вотъ бетя пропорятъ такъ-то. Вотъ какъ хивинцы на колъ православныхъ сажаютъ. Тожъ и червяку. Тварь Божья.
        — На колъ. Какъ на колъ?.. Нешто можно сидть на волу?
        — Затмъ, Гаврюкъ, и сажаютъ, что нельзя. А кабы можно было на емъ сидть, такъ и не сажали бы.
        — Ты сидлъ что-ль, ддушка?..
        — Нту-ты. Зачмъ. Богъ миловалъ. Я просто въ полон былъ у нихъ… Полгода въ арык сидлъ! прихвастнулъ Блоусъ.
        — А много ты, ддушка, походовъ длалъ?
        — Много. Счетъ потерялъ. И на нмца, и на хивинца, и на турку, и на крымцевъ! сочинялъ ддъ.
        — Это вотъ Алимъ-то нашъ откуда?
        — Да. И Алимъ оттуда. Городъ у нихъ — Бахчисарай звать, гд ихъ ханъ проживаетъ людодъ и сто стовъ женъ иметъ.
        — Зачмъ?
        — Что зачмъ?
        — А женъ-то столько? Сто стовъ? Шутка!
        — А стало быть двокъ что-ль много, двать некуда. Или тоже — законъ такой.
        — Это подъ затылкомъ что-ль?
        — Чего? Чего подъ затылкомъ?
        — Законъ? Стало здсь вотъ? вымолвилъ Гаврюкъ, закинувъ руки за спину и показывая себ на шею.
        — И чего ты брешешь, щенокъ.
        — Да какъ же, ддушка. Сказывалъ атаманъ вчера, что коли долго Петрынь не детъ, стало его словилъ воевода… И, стало, ему по закону голову отрубятъ…
        Блоусъ разсмялся весело и сталъ толково разъяснять, что такое законъ.
        — Понялъ, глупая голова?
        Гаврюкъ потрясъ курчавой головой.
        — Гд-жь ее бол рубить! Коли рубить, то, знамо дло, на ше, альбо пополамъ перерубить… А атаманъ сказывалъ: по закону. А ты вонъ совсмъ околесную понесъ…
        — Дурень ты, дурень… То тло человчье, а то законъ! началъ было опять Блоусъ вразумительно, но вдругъ увидлъ запрыгавшій поплавокъ и, схвативъ удочку, потащилъ рыбу мимо баркаса на берегъ.
        — У-у, здоровая… Окунь…
        Скоро рыба прыгала уже на песк, а Гаврюкъ ловилъ ее и старался изъ всхъ силъ удержать въ рукахъ. Большой окунь, сіяя и блестя на солнц, бился, хлесталъ мальчугана хвостомъ по животу и широко развалъ пасть.
        — Давай. Не справишься! Упустишь еще…
        Старикъ и Гаврюкъ общими силами отцпили рыбу отъ крючка и бросили въ кадушку съ водой. Рыба плеснула раза два, всполошила остальную засыпавшую рыбу и стихла…
        Старикъ весело закинулъ удочку и снова началъ свои любимыя и вымышленныя розсказни про походы. Мальчуганъ слушалъ, изрдка переспрашивая.
        — Тогда я былъ не то, что вотъ нын… Солдатъ былъ, а не бглая собака. Царю служилъ. А нын вотъ на разбойниковъ служи. Рыбу имъ лови… Да не сгруби командиру, теперь бы дома былъ.
        И старикъ безъ умолку болталъ и привиралъ, будто себя тшилъ. Вскор мальчугану надоло сидть надъ удочкой, и онъ собрался уходить.
        — Прискучило. Ну, ступай. Гд теб ловить!
        — Ддушка, ты мн ввечеру дудку сдлаешь? Я камышинку припасу. Найду хорошую. Сдлаешь?
        — Ладно. Только махонькую. За большой возни много, отозвался ддъ. Отойдя отъ старика вверхъ на нсколько шаговъ, Гаврюкъ остановился и вдругъ крикнулъ съ пригорка, какъ если бы забылъ что!
        — Ддушка! Ддушка?
        — Чего? быстро обернулся Блоусъ.
        — Правда, ты водяного поймалъ? разсмялся мальчуганъ.
        — Ахъ ты, поганецъ! скажи на милость. Ну, постой. Я те ужотка…
        Мальчуганъ запрыгалъ, громко хохоча, и пустился бжать къ поселку.
        — Отъ земли не видать… заворчалъ старикъ. А ужъ озорной! Ему скоро — и въ разбой пора.

        III

        Ддушка Блоусъ остался на своемъ баркас и началъ опять подремывать. Рыба клевала съ крючковъ червячки, а Блоусъ тоже клевалъ носомъ въ пуст… Но вотъ среди дремы вдругъ встрепенулся Блоусъ и ахнулъ, и глаза открылъ…
        — Тьфу! плюнулъ онъ сердито. До чего заспался середь бла дня. Всякая мразь ползла! забурчалъ онъ на самого себя. Да и рыбки-то мало, заругаетъ атаманъ. Скажетъ: дармодъ. Скажетъ: не умешь рыбу ловить — иди съ нами работай. Человковъ погублять!.. А куда мн? Мн скоро помирать и отвтъ предъ Господомъ душеньк моей скоро держать придется… Вишь, дрыхунъ эдакій. Съ утра тутъ, а рыбы всего мало.
        И ддушка, будто пообщавшись себ больше не засыпать, перемнилъ на удочкахъ червяковъ, нацпилъ свжихъ, закинулъ лесы и выпрямился на баркас бодре и веселе.
        — Да, старость… забурчалъ ддъ. Помирать пора. И года-то мои другіе, лядащіе, да и времена-то другія на Руси, варварскія, безпутныя, да и люди-то нон почти не въ примръ хуже. Все негодница, душегубы… Честныхъ людей все мен, а воровъ, да лиходевъ,  — все бол да бол… А все потому, что Бога прогнвали! Былъ царь Петръ Лексичъ, прибралъ его Господь, и пошли на Руси править царицы. Вотъ оно все прахомъ и идетъ. Нешто это бабье дло — государствовать? Да и не живучи он. Вотъ за тридцать годовъ со смерти императора всероссійскаго ужь третья царица государитъ. То была Катерина Лексевна, а тамъ — Анна Ивановна, а нон третья — Лизаветъ Петровна годовъ ужь боле десятка царствуетъ. И все-то бабы… Вотъ лихія времена и пошли. Добрымъ людямъ — черенъ день пришелъ, а негодниц всякой — масляница. Хошь сытъ быть — иди въ лютые разбойнички… Вотъ и я этакъ-то въ разбойникахъ нанямшись батракомъ. Спасибо: рка кормитъ, рыбка есть. А не клюй рыбка… Атаманъ скажетъ: «иди съ нами, дармодъ. Душегубствуй!» А нешто мн можно. Хорошо молодымъ. Ихъ вкъ дологъ, поживетъ, покается въ грхахъ и душу свою, смотри, и спасетъ. Бываетъ,
встимо, что и молодой вдругъ нарвется, убьютъ. И предстанетъ его душа негаданно предъ Господомъ. Ну, Батюшка, Отецъ небесный, проститъ, призритъ на младость и малоуміе. А мн ино дло! Мн душегубить не рука. Не нынзавтра помрешь, вотъ на томъ свт до Господа и не допустятъ, а скажутъ теб ангелы да угодники Божьи: «ты чего-жъ это, старый хрычъ, злодйствовалъ? У тебя смерть за плечами ужь была, теб бы старые грхи замаливать, а ты на старости новыхъ натворилъ? Взять его, лютаго гршника, во адъ, на сковороду!..» Да. Вотъ тогда на всю жисть и пропадешь, вки вчные въ пещи огненной и гори… Нтъ, теб, Трифонъ, лиходить не рука… Теб вотъ рыбку ловить!.. А ты какъ на бережокъ, такъ дрыхать. Сейчасъ вотъ мразь всякая ползла. Воевода Камышинскій привидился и будто въ плети и въ клейма указалъ взять. Э-эхъ-ма!..
        Блоусъ, переставъ дремать и слдя за удочками, чаще и чаще вытаскивалъ рыбу, и скоро кадушка стала наполняться черезъ край.
        Ддушка не былъ рыболовомъ по охот или съ молоду. Блоусъ по прозвищу, онъ былъ крещенъ во имя святого Трифона… И всю жизнь такъ звался, пока не попалъ на Поволжье, гд свое имя мірское всякъ вмст съ совстью въ матушку Волгу будто закидывалъ, а она знать уносила и совсть, и имячко въ Каспій. Всякъ тутъ другимъ именемъ крестился, а если и продолжалъ зваться именемъ угодника, то съ кличкой пополамъ. А ужь по прозванью своему, по родин, по округ или по городу какому и селу никогда никто не сказывался и такъ крпко затаивалъ, что иной разъ и самъ чуть не позабывалъ, откуда онъ родомъ. А таить надо. Неровенъ часъ, грхъ какой. Попадешься команд, да другъ-пріятель и выдастъ. «Онъ де, такой сякой, изъ-подъ Костромы, или Нижняго, или Владиміра». Да и деревню назоветъ, и пойдутъ волочить волокитой, да съ села-то и родныхъ, и дтей, и кумовьевъ всхъ притянутъ и запутаютъ… И своимъ грхомъ безвинныхъ загубишь. А вотъ зовись-ка Блоусъ, Орелка, Клинъ, Чупро, Беркутъ, Соврасъ, альбо еще какъ желаетъ атаманъ, либо молодцы. Попался! «Какъ звать?» «Беркутъ!» «А имя во святомъ крещеньи?»  — «Запамятовалъ!»  — «А откуда
родомъ?»  — «Не упомню. Малъ-малешенекъ, глупъ-глупешенекъ, середь поля остался и отца съ матерью не упомню, а взятъ былъ разбойниками и обученъ ихъ длу…» Вотъ тутъ волокита и ищи-свищи твоихъ сродственниковъ. Помается да такъ тебя, Блоуса или Орелку, и пропишетъ, да такъ съ этимъ прозвищемъ и острогъ, и кнутъ, и Сибирь, и все пройдетъ. Никому не въ укоръ, никому не въ безчестье и своимъ не на горе и бды. Такъ-то вотъ, сказываютъ, одинъ палачъ одного добра молодца острожнаго, прозвищемъ Шестерика, заглазно нахвастался и напросился воевод — шестерить. Руки, ноги и башку пополамъ рубить. Воевода дозволилъ. Ань глядь, Шестерикъ-то — его же палачевъ бглый сынъ, котораго онъ семь годовъ искалъ, надрывался да плакался… Вотъ и шестери сына родного — не будешь хвастать.
        Ддушка Блоусъ именемъ былъ Трифонъ, по прозвищу Сусликовъ, съ вотчины боярина князя Голицына, изъ-подъ Костромы. Былъ Тришка, парень въ двадцать лтъ, молодчина, собой, попался на глаза боярину въ побывку его въ вотчин, и взялъ его князь во дворъ, увезъ въ Москву и нарядилъ казачкомъ.
        А былъ его бояринъ Голицынъ первый человкъ въ Москв и во всемъ государств. Давно то было… Сколько годовъ тому, ддушка Блоусъ помнить не можетъ. Былъ у нихъ въ позапрошлый годъ, проходомъ ко святымъ мстамъ — монахъ, грамотй и умница. Взяли его молодцы на дорог и привели къ атаману. Опросивъ старца, атаманъ отпустилъ его, да еще покормить веллъ. Вотъ разговорился съ нимъ Блоусъ о себ, молодыхъ годахъ да о боярин своемъ. Счелъ старецъ года его и сказалъ: «Ну, Блоусъ, теб, поди, девятый десятокъ лтъ идетъ. Вдь то все было еще при цар еодор, альбо при царевн Софь. Другой тогда вкъ былъ, не нашъ. Нын, новый вкъ идетъ.»
        — Воистину другой вкъ то былъ! поминаетъ часто теперь Блоусъ. Другой вкъ — люди другіе. Да и годамъ-то счетъ нын неврный пошелъ. Антихристовъ счетъ.
        Блоусъ хорошо помнилъ, какъ по грхамъ людскимъ много мсяцевъ года сгинули вдругъ, по сатанинину увту. Новый-то годъ всегда приходился объ осень, при тепл, посл жнитва до молотьбы. А тутъ вдругъ разъ новый годъ пришелъ средь зимы лютой, посл Рождества Христова. И пропали цлыхъ восемь мсяцевъ, будто дьяволъ ихъ укралъ и унесъ. И грхъ какой вышелъ. Нын Господь Іисусъ Христосъ въ одномъ году сначала крестится, а потомъ воскресаетъ изъ мертвыхъ и уходитъ на небо, а опосля того, вишь, родится. Посл Вознесенья-то!? А прежде перво-на-перво въ году праздновали Рождество Христово, а Вознесенье въ конц года. И что было смуты! Кто говорилъ — восемь мсяцевъ дьяволъ унесъ, а кто сказывалъ, четыре мсяца лишнихъ выпало отъ дьявола. Кумъ Блоуса разорился, отъ того и по міру пошелъ. Впрочемъ, долго еще народъ втихомолку по своему считалъ. А въ скитахъ отцы и старцы по сю пору еще на истинный ладъ счетъ ведутъ. Они сказываютъ: по Божьему счету новый годъ начинается передъ Рождествомъ Богородицы, а ныншній счетъ годамъ бусурманскій и отъ сатаниновой пакости въ людей пущенъ, ради ихъ ослпленья и пагубы.
        Вотъ спасибо тому монаху — Блоусъ и знаетъ теперь, что ему восемь десятковъ лтъ уже есть, но, случается, хвастаетъ, что вс сто.
        Недолго пробылъ парень Трифонъ во двору князя. Захотлось ему, на его горе, потшиться, побахвалиться. Гордость парня обуяла. Сталъ онъ проситься въ стрльцы, ради того, чтобы платье воинское надть, да бердышъ въ руки взять, вмсто половой щетки, которой въ дом князя орудовалъ. Князь далъ свое согласье… Трифонъ вышелъ стрлецъ на славу, молодецъ и красавецъ. Разъ, когда онъ стоялъ у теремовъ царевенъ въ Кремл, его сами царевны запримтили и пряникъ ему выслали съ двчонкой, полакомиться.
        Разумется, какъ и вс прочіе, попалъ и Трифонъ при царяхъ Иван и Петр въ бунтари, и хоть въ душегубствахъ и озорничествахъ самолично не участвовалъ, но былъ съ другими тутъ же. Какъ дворовый человкъ князя Голицына, стоялъ, встимо, горой за царевну Софью Алексевну… за нее и пропалъ съ другими. Да еще спасибо: живъ остался. Многому множеству его однокашникамъ стрльцамъ головы порубили. Онъ съ малымъ числомъ кнутъ принялъ и вытерплъ и въ Сибирь пошелъ. Но съ пути, ужь за Ураломъ, бжалъ, вернулся въ Россію, да на Поволжье. Тутъ, близъ рчки Иргиза, нашелъ онъ скиты и пошелъ къ старцамъ въ послушники. Тридцать слишкомъ лтъ выжилъ онъ у старцевъ мирно и богобоязно. Справлялъ всякія ихъ дла, и вс его любили. Но вступила на престолъ царица Лизавета Петровна и былъ приказъ очищать скиты отъ бглыхъ… И много народу тогда, настрадалось. Горькую чащу принялъ и Блоусъ. Накрылъ и его воевода съ солдатами и увезъ въ городъ. Три раза бгалъ онъ изъ городовъ и изъ міра въ скиты, и три раза разныя команды ворочали его оттуда въ острогъ… Два года выжилъ онъ въ саратовскомъ острог, три года въ Казани, да годъ въ Камышин
въ Ям, вмст съ лютыми разбойниками. Бжалъ въ четвертый разъ изъ неволи и ужь не пошелъ въ монахи скитскіе, а прямо на Волгу, гд живутъ удалы добры молодцы, что къ птицамъ небеснымъ себя приравняли: не семъ де и не жнемъ, а сыты завсегда!
        И вотъ, перебывавъ въ разныхъ шайкахъ, попалъ наконецъ старый старичина 80-ти годовъ и въ Устинъ Яръ. А смнялъ онъ не по своей вол. Погуляетъ какая шайка года три-четыре, смотришь — и разстройство ей. Либо атаманъ взятъ и казненъ, либо молодцы по очереди переведутся, кто какъ сгинетъ, кто отъ пули, кто въ Сибири, кто въ Волгу угодитъ, а то просто разбредется шайка. Прослышутъ, что другой атаманъ завелся и куда удале или таровате, иль богаче живетъ и лучше кормитъ. И уйдутъ къ нему проситься въ службу. Блоусъ и останется ни при чемъ и тоже за ними къ новому хозяину въ батраки. И длаетъ, что укажутъ. Былъ онъ кузнецъ, былъ и въ плотникахъ, другой разъ лапти плелъ на всхъ молодцевъ. Теперь вотъ рыболовствуетъ.
        — Что завтра будетъ, одинъ Господь небесный про то знаетъ, часто думаетъ и говоритъ Блоусъ. Убьютъ атамана или просто наржутся молодцы на войска или на воеводу — и конецъ! А то проявится другой какой лихой атаманъ, такъ нему уйдутъ отъ ныншняго атамана. Онъ къ тому же и атаманитъ на свой ладъ. Чудно. Мудрено у него служить. То звря лютя, то двка двкой. Угодить на него мудрено. Не убилъ кого — виноватъ, а тамъ убилъ какъ слдоваетъ,  — тоже виноватъ. Да, атаманъ Устя — загадчикъ.

        IV

        Собрался уже было Блоусъ домой, побрелъ по берегу, но повстрчалъ мужика Ваньку Лысаго или Хрипуна и застрялъ. Изъ всхъ жильцовъ Устина Яра ддушка больше другихъ любилъ Лысаго. А тутъ еще случился — Лысый, пригорюнясь, идетъ и съ ружьемъ.
        — Вона! Ружье! воскликнулъ ддъ.
        — Да, ддушка. Хоре мое… хоре — хорькое!
        Ванька Лысый говорилъ такъ хрипло, что не всякій бы сразу его рчь разобралъ. За то его и Хрипуномъ прозвали.
        — Какое твое горе? удивился Блоусъ и, опустивъ кадушку на землю, положилъ удочки и уставился на Лысаго.
        — Куда собрался, Иване?
        — Вишь ружье. Ефремычъ далъ по указу атаманову.
        — Зачмъ?
        — Атаманъ, ховоритъ, указалъ теб идтить работать. А то, ховоритъ, даромъ хлбъ жрешь.
        — Дорогъ имъ хлбъ-отъ знать. Все попрекаетъ имъ! проворчалъ Блоусъ.
        — Эхъ-ма… Утопился бы вотъ здсь, чмъ въ хород въ острох сгнить! воскликнулъ Лысый, махнувъ рукой. И, усвшись у берега на траву, онъ уныло носъ повсилъ. Блоусъ подслъ въ другу и сталъ его разспрашивать:
        — Зачмъ-же ружье теб дадено?
        — Идтить работать.
        — Что-жъ теб указано длать?
        — На Козій Хонъ идтить.
        — Знаю Козій Гонъ. Далече. Часовъ пять, а то и шестъ пройдешь. Тамъ дорога большая. Изъ Саратова прозжіе бываютъ.
        — Ну, вотъ. То-то… затмъ и нарядили.
        — Подсидть кого… вздохнулъ Блоусъ.
        — Подсидть.
        — И ухлопать?
        — Встимо ухлопать. А то глядть что-ль?
        — Ну что-жь. Стрлять ты изъ самопала гораздъ?
        — Хораздъ не хораздъ, а обучился. Надысь халку убилъ на плетн! схвастнулъ Ванька Лысый.
        — Человка еще того легче. Чего же ты горюешь.
        — Харюю… Въ хородъ въ острохъ попадешь. Тамъ на дорох и солдаты ходятъ. Помилуй Богъ, нарвешься на нихъ.
        — Зачмъ!
        — Зачмъ? Встимо ненарокомъ.
        — Небось, вымолвилъ Блоусъ, смясь.
        — Чего, небось? Иди вотъ замсто меня, коли хорячъ, да храберъ! озлился вдругъ Лысый.
        Блоусъ сталъ толково успокаивать и обнадеживать Лысаго, что ничего съ нимъ не приключится худого. Лысый слушалъ, трясъ головой и наконецъ воскликнулъ:
        — А вотъ хд Петрынь? Хд эсаулъ Орликъ? Хд Ванька Черный?  — вс они ужь въ острох.
        — Кто сказалъ?
        — Никто не сказалъ. Я ховорю.
        — Ну и врешь. Вс они цлы и невредимы. Свои дла справятъ и, гляди, во свояси будутъ. Я, братъ Иване, врно знаю. Я на своемъ вку-то много видовъ видалъ. Не т порядки, чтобы намъ какихъ бдъ ждать. Вотъ черезъ годъ, другой — не знаю и уврять не стану.
        — А батька Петрыня ухораздилъ подъ топоръ. Холову отрубили!..
        — То иное дло, Иване. Ты не знаешь, тебя тутъ не было еще тогда. А я все дло знаю. И дло это — темное дло. Во какое темное. Гршное, скажу, дло. Срамота и грхъ всмъ намъ. Гршное. Да.
        — Хршное. По что такъ?
        — Срамота. Продали его молодцы наши, шепнулъ старикъ.
        — Почему продали! Кому? изумился Лысый.
        — Боязно мн это говорить теб, Иване, ты сболтнешь съ-дуру. А меня атаманъ застъ, а то и изведетъ.
        — Зачмъ я буду болтать. Ховори, небось…
        — Ну ужь скажу. Батька Петрыня, Тарасъ, подъ топоръ угодилъ не зря. Его выдали. И это дло атаманскихъ рукъ. Тутъ Устя на душу грхъ взялъ. Когда, года два почитай, атаманъ Шило былъ убитъ подъ Камышиномъ, Тарасъ, какъ водится по его эсаулову званью, сталъ атаманомъ въ его мсто. А тутъ присталъ къ намъ парень Устя.
        — Атаманъ? спросилъ Лысый.
        — Ноншній. Ну, да… Вотъ присталъ это Устя. Парень чахлый такой, малосильный, худой. Словно не мужикъ, а двка. Но съ лица красавецъ, глазища какъ у чорта горятъ, голосомъ ласковый, ухватками что теб бсъ. Такъ вотъ въ душу и наровитъ теб вползти. Ты не гляди — теперь онъ каковъ. Теперь осмллъ, всхъ подъ себя подобралъ. А тогда онъ тише воды, ниже травы былъ. Правда, все будто горевалъ, не смялся, вина въ ротъ не бралъ, да и теперь не беретъ. На дуван тожь бывало себ свою часть не бралъ.
        — Что-жь такъ. Дуванъ на всхъ поровну.
        — Ну не бралъ. Раздлятъ все промежь себя Тарасъ съ молодцами. А Уст ничего не надо. Вздыхаетъ, сидитъ, да горюетъ.
        — А отчего онъ хоревалъ?
        — Кто-жь его знаетъ. Много душъ можетъ загубилъ, прежде чмъ въ бгахъ быть. Почемъ знать! Да нтъ, гд ему? Онъ малосильный. А такъ, стало быть, горе какое, а дикому не сказывается.
        — Я слышалъ, онъ изъ дворянъ? замтилъ Лысый.
        — Ни. Враки. Видалъ я и дворянъ не мало.
        — А съ лица, да руки тожъ: хладкія да блыя…
        — Кто его знаетъ. Нтъ. Кто онъ и откуда и почему въ разбойныя дла пошелъ,  — никому не вдомо, Иване.
        — Ефремычъ, поди, знаетъ.
        — Никто, теб говорю, не знаетъ. Какъ было все сокрыто, такъ и теперь.
        — Ну, Однозуба знаетъ…
        — Да ты помалкивай и слушай. Я теб про Тараса скажу.
        — Ну, довори.
        — Вотъ, значитъ, явился незнакомый это человкъ, ничего про себя не говоритъ, съ виду красавецъ парень, глазища страстъ, но безбородый, лядащій, худъ и малъ-малешенекъ, будто вотъ красная двица. Явился тотъ незнаемый парень и присталъ къ шайк Тараса.
        — Это кто такой?
        — О чортъ, дуракъ! Да Устя же! Атаманъ! взбсился ддъ. Про кого же я сказываю?
        — Ну, ну… повинился Лысый. Я значитъ… того…
        — Тарасъ его, стало, взялъ. Обходился съ нимъ ласково.  — Съ Петрынемъ они — что теб братья родные. Тарасъ держалъ у себя его, въ походы мало бралъ, что и Петрыня, будто ровно обоихъ берегъ. Но вотъ разъ, подъ Дубойкой, какъ наскочили наши брать да разорять расшиву на рк, да нарвались на многолюдство и горячая драка завязалась у молодцовъ съ купецкими батраками — Устю кто-то и създилъ шашкой по голов. Рубецъ и до сю пору видать. Видлъ небось?
        — Рубецъ? Видлъ. Не здорово. Такъ малость самая прочиркнуто по лбу.
        — Вотъ какъ его поранили тогда, Тарасъ за нимъ ходилъ, какъ нянька, либо мать родная. Онъ лежалъ, а опосля все дома сидлъ, покуда не прошло совсмъ; а Тарасъ отъ него не отходилъ. И вотъ тутъ темное дло вышло. Собрался Устя въ Астрахань къ знахарю, вишь, башку показать. Съ нимъ Петрынь! А за ними увяжися и атаманъ Тарасъ. Мы сидимъ, ждемъ, а ихъ нту… Мсяцъ, все нту… Пріуныли молодцы. А тамъ пріхали Устя съ Петрынемъ и говорятъ: Тарасъ нарзался на начальство, взятъ, а намъ бжать веллъ. Прошелъ мсяцъ, другой, узнаемъ мы, Тарасу голову отрубили. А у насъ атаманомъ объявился ужь не сынъ его, а Устя. Понялъ?
        — Понялъ, отозвался Лысый и закачалъ головой.
        — А понялъ какъ Тарасъ въ острогъ и подъ топоръ потомъ угодилъ? воскликнулъ Блоусъ.
        — Понялъ.
        — Анъ врешь Не понялъ. Потому, это дло по сю пору никто еще не разобралъ. Тарасъ былъ не дурень какой. А его, Иване, Устя съ роднымъ сыномъ — продали. Съ головой выдали воевод. Во свидтеляхъ были на его разбойныя дла и душегубства. А загубивъ — вернулись, и Устя атаманомъ самъ, сталъ. Ему ничего еще, а Петрыню на томъ свт за отца будетъ не гоже.
        — Да, не гоже. Отецъ вдь, родитель.
        — Такъ вотъ ты, Иване, въ примръ Тараса себ и не ставь. Его продали. Да еще родной сынъ! заключилъ рчь Блоусъ и поднялся. Прости. Я запоздалъ. Заругаютъ. Старикъ взялъ кадушку съ рыбой и удочки и тихо побрелъ въ поселокъ. Ванька Лысый съ ружьемъ двинулся дале, но зашагалъ медленно и все охалъ да вздыхалъ, да головой трясъ.

        V

        Среди приволья, но и глуши дикаго края, за тридцать и сорокъ верстъ отъ всякаго жилья, только и былъ одинъ этотъ поселокъ или «притонъ», какъ сказываютъ добрые люди про житье всякой вольницы, «сволоки» со всхъ краевъ матушки Руси. Поселокъ этотъ звался по имени атамана: Устинъ Вражекъ или Яръ. Прежде звали это мсто Стенькинъ Яръ за то, что любилъ здсь отдыхать и подолгу сиживать таборомъ, въ лтніе мсяцы самъ Стенька Разинъ со своими молодцами. Въ этомъ самомъ мст, сказываютъ, въ пучин рки бурливой утопилъ онъ свою любезную, красавицу, персидскую княжну родомъ. И этимъ возблагодарилъ, якобы отъ себя, матушку Волгу за все, что она дала казны золота да серебра.
        — На, молъ, матушка, ничего я для тебя не жалю!..
        Вотъ уже съ годъ, что проявился этотъ новый лихой атаманъ, именемъ Устя, сначала скитальничалъ съ ребятами своими и жилъ, гд случится, а теперь поселкомъ цлымъ примостились его молодцы по Яру межъ трехъ горъ, около древней развалины. Мсто прозвалось уже само собой по имени атамана. Да на долго-ли? Добжали уже всточки объ шайк атамана Усти и въ Саратовъ, и въ Камышинъ. Сначала концы хоронили, какъ слдъ былъ, да откупались отъ вора воеводы. А нын посмлли, концовъ не хоронятъ, да и воевода въ Саратовъ другой присланъ съ Москвы, откупа не беретъ, хоть Устя и засылалъ не разъ въ воеводское правленье по сту и боле рублей.
        Прежде Устины молодцы за хлбопашцевъ выдаваемы были воеводой своему начальству въ округ, а нын новый воевода смется и сказываетъ:
        — Знаемъ мы какой они хлбъ сютъ и жнутъ. Тотъ, что мимоздомъ подъ руку имъ попадается.
        Хаты, избушки, да хибарки Устинова Яра разбросались середи зелени, кустовъ и деревъ. Поселокъ не вытянулся въ рядъ, какъ на Руси православные живутъ, костромичи, туляки или иные какіе. Здсь слободы иль улицы нтъ. Кто гд примостился, тамъ и спрятался: либо въ чащ ельника, либо на пригорк, либо на самомъ песк у берега. А кто залзъ выше всхъ и со двора его сотня-другая шаговъ подъему.
        Строенье тоже плохое; не на долгій, а на короткій вкъ кладено и лажено было. Вдь не нын-завтра, надо собираться, придется и тягу дать съ насиженнаго мста на новыя мста, гд поглуше, иль гд начальство сговорчиве, гд войску царскаго меньше.
        Около иныхъ хатъ есть и огороды. Гд баба есть, тамъ непремнно огородъ. Но большая половина молодцовъ холостая, не только женъ, но и любезныхъ нтъ. Да и атаманъ къ тому же этого не любитъ. Можно бы сейчасъ въ округ скрасть дюжины дв красныхъ двокъ и зажить по-христіански, смейно и любовно. Да атаманъ Устя не любитъ этого. Чуденъ онъ. Дтей, малыхъ ребятъ любитъ, завсегда ласкаетъ и сластями кормитъ. Махонькихъ чужихъ младенчиковъ на рукахъ няньчитъ, а красныхъ двицъ духу слышать будто не можетъ. Завелась одна такая, ворованная изъ Сенгилея, у молодца Ивана Чернаго, такъ атаманъ веллъ прогнать, а то утопить пообщался.
        Однако въ нкоторыхъ хатахъ есть бабы, есть и молодухи и малыя ребята. Кто съ семьей своей пришелъ въ шайку, бжавъ изъ города, или изъ села какого, атаманъ запрета не кладетъ. Дочка при отц — иное дло.
        Самъ атаманъ живетъ хорошо. Хата у него не простая. Онъ въ каменномъ дом, будто въ город. Такъ приладилъ онъ себ въ развалин жилье, что диво. Половина, что разрушена отъ времени, такъ и осталась, а другую, что еще стояла, поправили, окна да двери приладили и вышло у атамана три горницы. Ни дать, ни взять, Правленье городское какое, или Земскій Судъ, или домъ господскій.
        Стны блыя, потолки высокіе, окна широкія. Свтлицы вышли — хоть самому воевод жить въ нихъ, а не атаману разбойниковъ.
        Вокругъ дома подъ окошками и у крылечка, всякая лтняя забава — горохъ да бобы, арбузы да тыквы, подсолнухи высокіе, дв большія яблони, что сами ужь здсь выросли или еще отъ старыхъ временъ остались. Можетъ и впрямь когда тутъ монастырь былъ: пустынники насадили.
        У атамана мордовка старая, да злющая, именемъ Ордунья, прозвищемъ Однозуба — все хозяйство ведетъ и обдъ стряпаетъ. Она и огородъ и бахчи развела на диво, она и въ горницахъ всему хозяйка. Бываетъ и на атамана наскочитъ со зла и крикнетъ, но атаманъ Устя ей не перечитъ. Она ругается, а онъ смется.
        По дламъ атаманскимъ у Усти въ помощь есть молодецъ Орликъ или Орелка, да онъ все въ разъздахъ да въ розыскахъ. А во двор всегда при Уст старикъ Ефремычъ, прозвищемъ «князь», изъ солдатъ Пандурскихъ. Ефремычъ на мсто якобы эсаула помощника, если надо что кому приказать, взыскать, прослать куда. Онъ же и грамоту знаетъ, одинъ на весь поселокъ.
        Если надо кому атамана просить о чемъ, разжалобить — то берися за Ефремыча. Ордунья много можетъ, да она злючая и дура и атаманскихъ разбойныхъ дловъ не понимаетъ. А Ефремычъ добрая душа и умница. Его смажешь ласковымъ словомъ, онъ и у атамана словечко замолвитъ, а когда захочетъ, все подлаетъ.
        Только на «Однозубу» свою да на «Князя» атаманъ и не гнвается никогда. Они всегда правы. Правда, что они и свое дло знаютъ, и все въ порядк содержутъ. Мордовка горницы и огороды вдаетъ, а бывшій Пандурскій капралъ вс дла по разбойной части ведетъ и по взыску съ виноватыхъ. У него и хранится все на замк: и казна, и порохъ, и свинецъ — самое первое и нужное. Кому что нужно! Деньги всмъ нужны. Но для Усти и его молодцовъ порохъ да свинецъ дороже денегъ. Съ ними и денегъ добудешь. А съ одними деньгами да безъ пороху — съ голоду помрешь. Прежде, бывало, топоръ, сабля, ножъ вострый. И довольно молодцу. А нын времена пошли хитрыя. детъ купецъ съ товаромъ обозомъ или въ телг, или на блян по Волг и беретъ, подлецъ, про запасъ себ на дорогу — ружье или пистоль турецкую. Ты на него сунешься, по глупому, съ ножомъ, а онъ тебя по своему, по умному, шаговъ за десять подпуститъ, а то и издалеча… да изъ пистоли своей и ухлопаетъ. Разъ — и готово! Вотъ и приходится молодцамъ тоже заводить ружья да пистоли. И такъ набаловался народъ, что съ одними топорами да ножами иной разъ хоть и не зови ихъ работать. Нейдутъ.
Подавай самопалы заморскіе, свинцу на пули.
        Ефремычъ ведетъ счетъ всему. И куда ужъ онъ скупъ на свинецъ. Дастъ малость самую, и коли на десятокъ пуль ни одной головы молодецъ не прострлилъ — онъ грозитъ самого его застрлить. Но это только ради порядка, а то добрая душа. Мухи самъ не тронетъ. Зайцевъ даже не бьетъ, жалючи.  — Всякое дыханіе да хвалитъ Господа, говоритъ.
        Народъ живетъ въ Устиномъ Яр — всякій, со всего міра сгонъ, со всхъ сторонъ «сволока». И недли не пройдетъ, чтобы новый молодецъ не проявился проситься въ шайку. Народъ въ поселк: и русскіе, и хохлы, и татары есть, и незнаемые… Есть цыганъ, есть молдаванъ, одинъ сказался кипрусомъ. Изъ себя черный, будто сажей вымазанъ. Другой есть совсмъ желтый, и волоса и глаза желтые. Сказался изъ такого мста, что либо вретъ, либо одинъ Господь Богъ знаетъ, гд такое. Болтаетъ по-россійски плохо, но понять все можно. Сказываетъ этотъ желтый, что тамъ у нихъ, на сторон его, житье хорошее, земли мало, все пруди да заводи, хлбъ не растетъ, а жрутъ что попало. И ужъ скучаетъ бдняга по родной сторон. Ушелъ бы, говоритъ, да далече, да и не можно. Какъ придетъ домой, его сейчасъ на веревк затянутъ до смерти, потому что головы рубить по ихнему грхъ. Питеръ знаетъ, былъ… Изъ него бжалъ на Волгу. Либо тоже ограбилъ кого, либо убилъ, хоть и желтый…
        Есть въ Яр и казаки — съ Дону и съ Яика, есть и кубанцы. Немало и татарвы всякой, но татарва эта совсмъ иная. Мордва, калмыки, башкиры и чуваши въ разбойныхъ длахъ народъ плохой, малодушный и глупый. Украсть что, поджечь, скотъ угнать, бабу ухлопать — это ихъ дло. Но биться люто не только съ командой, а хоть бы даже съ мужиками — не ихъ дло.
        Пистолей и ружей вс боятся до-смерти. Какъ не увщай ихъ, что пуля безвредне топора — не врятъ. Съ пятью пулями въ нутр люди на Волг живали. А отъ пяти здоровыхъ маховъ топоромъ еще никто живъ не оставался. Но татарва эта на ножъ и топоръ лзетъ съ опаской, а коли пальнуть по нимъ хоть дробью или свинчаткой рубленой — такъ и разсыпятся, какъ горохъ. А тамъ трое сутокъ, а то и боле, все себя, ходятъ, щупаютъ везд,- нтъ-ли гд пораненія, не застряла-ли гд свинчатка. Трусъ народъ, и толку отъ него мало для шайки.
        Но есть и татарва другая: киргизы и крымцы. Эти молодцы. Киргизъ лютъ, а крымецъ горячъ. Эти всегда впереди, и ихъ не только ружьемъ,  — пушкой не испугаешь. Киргизъ къ тому-жъ хорошъ тмъ, что, почитай, не стъ ничего. Чмъ сытъ — удивительно. Крымецъ тоже не обжора, но одна бда — лнивъ и все съ трубкой. Лежать любитъ середь дня и, покуривая, въ небо смотрть. А чего тамъ смотрть — нтъ ничего. Повадка такая глупая.
        Пуще всхъ не охота въ шайку принимать калмыковъ — дятъ за пятерыхъ, глотаютъ что ни попади подъ руку, и спать тоже горазды. Не разбуди — самъ не проснется. А работать можетъ только изъ-подъ кнута. За то же ихъ и бьютъ, какъ собакъ непоходя. Киргиза и крымца не тронь: ему плюха и та обидна. Пуще русскаго человка православнаго на побои обижаются, а вытяни кнутомъ — остервенится и рзаться ползетъ. Такой нравъ чудной. Первые молодцы въ Устиномъ Яр — все т же казаки. Есть не хуже ихъ русскіе мужички: тверитяне, костромичи, новгородцы, рязанцы, вологжане… но молодцовъ изъ нихъ по одному на десятокъ. Больше все народъ степенный, добрый и богобоязненный. На разбой — охоты въ нихъ мало. А такъ, Бога прогнвали, очутились въ бгахъ, попали въ разбойнички… Ну, и ползай въ кузовъ, коли груздемъ сказался. Атаманъ кормитъ, ну и служи. А то душегубить кому охота? Вдь на томъ свт тоже спросится. Встимо подъ старость, коли цлъ и невредимъ проживешь, надо въ скитъ итти, покаяться и замолить грхи свои.
        Въ шайк молодцы разныхъ народовъ, и разныхъ лтъ, и разнаго нраву. Вс перепутались и живутъ согласно. На длеж или дуван всего, что добыли, ссоръ не бываетъ. Но въ шайк всегда вс молодцы на два покроя и разной повадки въ разбо, русскій ли, татаринъ ли, все равно. И причина тому, какъ попалъ онъ въ бга, да на Волгу. Коли по неправд и утсненію помщика, отъ обиды судьи, или просто отъ рекрутчины, или со страховъ какихъ бжалъ, то онъ — одинъ человкъ! Коли загубилъ кого тамъ у себя, убилъ, зарзалъ и отъ отвта бжалъ — другой человкъ. Онъ крови отвдалъ будто и остервенился. И чудно! Душегубствомъ своимъ по Волг похваляется и радъ приврать, какъ мужика ухлопалъ, какъ купца убилъ, прикащика иль батрака зарзалъ, какъ подъячаго какого замучилъ до смерти… Первое дло похвастать предъ сотоварищами на роздых иль за обдомъ. Но про то первое свое дло, изъ-за котораго бжалъ, молчитъ. Разъ скажетъ кому, атаману иль пріятелю, и то не весело, безъ шутокъ, да прибаутокъ. Про то дло поминать не любитъ, будто оно его, «свое»… А здсь на Волг — это не его дла — «чужія», атаманскія.
        Бываетъ, живетъ въ шайк молодецъ годъ, два, три и никому не сказывается, почему бжалъ и въ разбой попалъ.  — Грхъ такой былъ! говоритъ. Загубилъ душу одну. А кого убилъ онъ, за что. Не охота говорить. То тягостью душевною легло на сердц… А вотъ лихое смертоубивство, вмст съ молодцами купца какого прозжаго — это иное дло. Весело и помянуть, не терпится и прибауткой смазать, чтобы смшне да веселе показалось.
        Если вотъ въ острог посидлъ — иное дло. Посл острога народъ приходитъ — безбожникъ и, почитай, гораздо отчаянне и зле, чмъ коренной волжскій разбойникъ, что и въ городахъ-то никогда и по близости не бывалъ. Острожникъ, каторжникъ, сибирный, клейменый, съ рваными ноздрями, иль съ урзаннымъ ухомъ, или пестрый отъ кнута и плетей — куда хуже молодца, что на Поволжьи выросъ и еще мальчуганомъ съ тятькой въ разбойники ходилъ. Этому ты, коли подвернулся подъ руку, подай наживу, денегъ, шубу, перстенекъ для зазнобушки, а самъ,  — коли что — Богъ съ тобой. Иди, разживайся и опять милости просимъ, мимо насъ назжай. Опять дай побаловаться.
        Клейменый да сибирный ограбитъ, но душу никогда не отпуститъ на покаяніе. А коли ничего не нашелъ на прозжемъ поживиться, еще люте да злодсте ухлопаетъ. Не попадайся треклятый съ пустыми руками.
        Молодцы-удальцы, уроженцы Поволожья, народъ все балагуръ, затйникъ и именуетъ себя: вольные ратнички!.. божьи служивые! птицы небесныя! подорожная команда! Ихъ забота — сыту быть, ихъ завтъ — удалу быть. Имъ любо на вольной волюшк съ пснями гулять, любезныхъ имть.
        Сибирный и острожный народъ — удали той и не смыслитъ, псней не любитъ, зазнобы не заводитъ. У него застряла злоба на все. Его на родимую сторону тянетъ, гд можетъ жена и дти остались… А туда нельзя! Во вки и аминь — нельзя!..
        — Ну, такъ не подвертывайся же здсь никто подъ руку… Что мн прозжій, что баба глупая или двка неповинная. Самаго младенца съ ангельской душенькой ножомъ поржу безъ оглядки.

        VI

        Смеркалось… Весь поселокъ Устинъ Яръ притихъ и, казалось, будто уже спитъ или вымеръ. Хоть жилье это и притонъ, и разбойное гнздо, а зачастую здсь бывало тихо и отчасти безлюдно. Боле половины обитателей бывали почти всегда въ отсутствіи по окрестности, по селамъ и весямъ, а то и въ городахъ. Каждый справлялъ какое-либо дло или порученіе, а то просто посылался на добычу. По дворамъ виднлись только хворые, старые, да бабы и ребята или ненадолго вернувшіеся молодцы посл исполненія указаннаго атаманомъ урока. Дла эти или уроки были правильно распредлены.
        Одни всегда ходили на охоту и доставляли дичь, какъ Блоусъ рыбу, другіе посылались исключительно по деревнямъ угонять скотъ, красть лошадей, такъ какъ для этого требовалась особая снаровка, умнье и удаль, и на это посылались самые отборные молодцы, конокрады по ремеслу.
        Наконецъ разбойничать по дорогамъ, т. е. нападать на прозжихъ, грабить и, если нужно, убивать,  — было исключительнымъ занятіемъ двухъ десятковъ молодцовъ, именуемыхъ «сибирными», т. е. изъ тхъ, что побывали уже въ каторг и, ожесточенные вполн, шли на убійство какъ на охоту. Кром того, для всхъ мирныхъ длъ, ходатайствъ и порученій въ город, требовавшихъ ловкости, пронырства и знанія многихъ «ходовъ», имлось два, три человка изъ боле казистыхъ на видъ, умныхъ и грамотныхъ.
        Вслдствіе постояннаго отсутствія большинства молодцовъ изъ Яра и середи дня въ поселк бывало не очень оживленно, а въ сумерки, когда наступалъ часъ ужина, становилось совсмъ тихо.
        У развалины, часть которой была подновлена и прилажена подъ жилище атамана, было всегда тихо. Изрдка только мордовка Ордунья кропоталась и бранилась визгливо съ кмъ нибудь изъ пришедшихъ къ атаману.
        Солнце давно зашло… Алвшій западъ сталъ темнть, лтняя теплая и темная ночь все боле окутывала мглой весь Яръ и бугоръ, на которомъ стояли на половину разрушенныя, будто рваныя стны прежней монашеской обители или прежней сторожевой крпостцы. Наконецъ въ одномъ изъ окошекъ поближе къ высокой башн, со сбитой будто ядрами верхушкой,  — засвтился огонекъ. Это была горница атамана, гд онъ проводилъ цлые дни за какимъ-либо занятіемъ. Но чмъ занимался Устя отъ зари до зари, скромно, неслышно, будто втайн отъ всхъ,  — никто изъ шайки не зналъ. Предполагать, что атаманъ спитъ по цлымъ днямъ, было нельзя, такъ какъ всякій являвшійся къ нему тотчасъ допускался въ первую горницу, загроможденную рядами награбленнаго товара, и хозяинъ тотчасъ выходилъ всегда сумрачный, неразговорчивый, но бодрый, не съ просонья, а будто оторвавшись отъ дла какого.
        Горница, гд засвтился теперь огонекъ, была просторная, съ ярко блыми стнами, недавно вымазанными глиной, и деревянными скамьями вдоль стнъ. Въ одномъ углу стоялъ близъ окна столъ, а возл него шкафъ, гд лежало кой-какое платье и блье. Рядомъ на гвозд армякъ синій съ мдными пуговицами, красный кушакъ и круглая шапочка, грешневикомъ, обмотанная цвтными тесемками и шнурками… На стн противъ оконъ висло самое разнообразное оружіе: турецкіе пистолеты, ружья всхъ калибровъ, сабли, кинжалы и ножы, два отточенныхъ бердыша и даже большой калмыцкій лукъ съ упругой тетивой изъ бычачьей жилы ярко кроваваго цвта, а рядомъ съ лукомъ — сайдакъ со стрлами. Отдльно отъ всего оружія — ради почета — вислъ на стн мушкетонъ съ красивой рзьбой и перламутровой отдлкой по ложу изъ орха.
        Для широкаго дула этого заморскаго мушкетона отливалъ себ самъ атаманъ особенныя огромныя пули. Этотъ мушкетонъ былъ любимымъ оружіемъ хозяина и онъ почти не отлучался со двора, не закинувъ его за спину. Вдобавокъ это былъ подарокъ прежняго атамана шайки, стараго Тараса, который кончилъ жизнь странно и загадочно… Этотъ мушкетонъ достался Тарасу посл офицера, начальника команды, посланной изъ Саратова на поимку его шайки.
        Офицеръ былъ убитъ, команда частью разбжалась, частью была перебита, а все оружіе досталось въ пользу разбойниковъ. Въ другомъ углу горницы стояла деревянная кровать, покрытая пестрымъ одяломъ, съ красивыми красными расшивками, работы трехъ мордовокъ и въ томъ числ старой Ордуньи.
        Въ правомъ углу чернлись три старинные образа, изъ которыхъ одинъ, большой складень, изображалъ страшный судъ.
        У стола, гд горла сальная свча, сидлъ, опершись на оба локтя, очень молодой малый, въ блой съ вышивкой рубах, пестрыхъ шароварахъ и высокихъ смазныхъ сапогахъ. Но поверхъ рубахи была надта черная, суконная куртка безрукавка, вся расшитая шелками и обшитая позументомъ, а среди мелкаго узора на плечахъ и на спин сіяли вытканныя золотомъ турецкія буквы вязью.
        Передъ молодцомъ лежала большая книга, сильно почернвшая и ветхая. Указкой въ правой рук онъ медленно велъ по строчкамъ и, читая про себя, разбиралъ очевидно съ трудомъ каждое слово. Иногда онъ произносилъ слова вслухъ шопотомъ или громко, но вопросительно, какъ бы не увренный въ точности прочитаннаго и произнесеннаго… Книга мелкой церковной печати былъ псалтирь, переплетенный вмст съ другой книгой, озаглавленной: «Столбъ Вры».
        — Хитонъ… произнесъ молодой малый и промолчалъ… Не-ле-л-піе… медленно разобралъ онъ затмъ и снова пріостановился…
        Прошло нсколько мгновеній и онъ снова выговорилъ вслухъ, громко, но уже не вопросительно… «Яко тать и разбойникъ!»… Голосъ его, свжій, мягкій, отчасти пвучій, прозвучалъ съ оттнкомъ чувства.
        Онъ пересталъ водить указкой по строчкамъ и, глядя мимо книги на столъ, гд лежали щипцы для снимки нагара со свчи, онъ, очевидно, задумался вдругъ невольно и безсознательно.
        Посл нсколькихъ минутъ молчанія онъ снова едва слышнымъ шепотомъ произнесъ:
        — Яко тать и разбойникъ!.. Да! Слуги дьявола на земл. Лютые, нераскаянные гршники! Жизнь-то недолга. А посл-то… Посл,- гіенна огненная!!.. И онъ вдругъ глубоко вздохнулъ и отъ своего же вздоха будто пришелъ въ себя… Онъ провелъ небольшой блой рукой по глазамъ и по лицу нсколько разъ, будто отгоняя отъ себя неотвязныя, одолвшія думы…
        Наконецъ молодой малый отвернулся отъ книги, слъ бокомъ къ столу и, опершись на него локтемъ, положилъ щеку на кулакъ.
        Атаманъ Устя — кому казался красавцемъ, а кому, напротивъ того, гораздо неказистъ, непригожъ и даже совсмъ непонутру. Все-таки атаманъ равно дивилъ всякаго человка на первый взглядъ своимъ чуднымъ видомъ, лицомъ, ростомъ и складомъ. Словно не мужчиной казался онъ по виду, а будто еще парень, лтъ много восемнадцати. Зато съ лица будто старъ, иль ужъ больно зло это лицо и на старое смахиваетъ.
        Скоре сухопарый и худой, чмъ плотный, Устя казался еще невыросшимъ и несложившимся вполн мужчиной. Но плечи, сравнительно съ ростомъ, были довольно широки, грудь высокая, ростъ для молодца средній. За то ноги малы, руки тоже малы и блы, будто у барича. Голова тоже небольшая, черная, хоть коротко острижена, а кудрявая, такъ что вся будто въ мерлушк черной, барашка курчаваго.
        Если всмъ своимъ видомъ малый не походилъ на взрослаго мужчину и еще того меньше на атамана разбойничьей шайки, то ужь лицомъ совсмъ смахивалъ на барченка или купчика какого изъ города. Только бы не брови!..
        Было бы молодое и чистое лицо Усти слегка загорлое, пожалуй совсмъ обыкновенное, годное и для всякаго парня, еслибы только не чудный ротъ, да не чудныя брови. Этотъ ротъ и эти брови были не простые, обыкновенные, а бросались въ глаза каждому сразу. Они даже будто не ладили между собой, будто вкъ спорили. Ротъ добрый, годный и для сердечнаго парня и пожалуй даже хоть для смхуньи-двицы… А брови нехорошія, будто злыя, прямо подъ-стать не только парню, а «сибирному» душегубу лютому, каторжному.
        Маленькій ротъ Усти съ сильно вздернутой вверхъ заячьей губой вчно оставлялъ на виду верхній рядъ блыхъ зубовъ и придавалъ лицу его ребячески добродушный видъ. Эта вздернутая верхняя губа, пухлая, розовая, вкъ топырилась будто, и торчала — шаловливо, наивно, чуть не глуповато. Небольшой носъ загибался къ ней сильной горбиной, и былъ совсмъ, какъ сказывается, орлиный. И вотъ отъ него, надъ узкими, черными, будто миндалемъ вырзанными, глазами, смлыми и упорными… шли отъ переносицы густыя и тонкія черныя брови, но не облегали глазъ полукружіемъ или дугой, какъ у всхъ людей, а расходились прямо и вверхъ. И концы ихъ у висковъ были выше переносицы… Вотъ эти-то брови и не ладили съ дтскимъ ртомъ,  — а придавали всему лицу что-то злое и дикое, упрямое и отчаянное… Коли за эту заячью, дтски-пухлую, да розовую губку и блые зубки парень годился бы въ женихи любой купецкой дочери или барышн, то за брови эти — прямо выбирай его въ атаманы разбойниковъ.
        Когда Устя, разгнвавшись на кого, прищуритъ свои огневые глаза, черные какъ у цыгана, и сморщитъ брови, то они еще больше опустятся надъ орлинымъ носомъ, а крайніе кончики ихъ, кажетъ, еще больше поднялись… И глянетъ молодой парень разбойнымъ бездушнымъ взглядомъ такъ, что уноси ноги. Того гляди за ножъ схватится и рзнетъ, не упредивъ и словечкомъ. И всмъ чуднымъ лицомъ этимъ — сдается онъ не человкъ, а птица хищная или зврь лютый… Или того хуже!.. А что? Да бываетъ грхъ на земл, что, при рожденьи на свтъ Божій младенца, мать, мучаясь, поминаетъ часто врага человческаго. И приходитъ онъ къ родильниц въ помочь, да на лик новорожденнаго младенца отпечатлваетъ свой ликъ, а въ душу его неповинную вдохнетъ «отчаянье» свое сатаниново. Кром того, все лицо Усти кажетъ еще сурове изъ-за длиннаго благо рубца на лбу, отъ виска и до пробора, оставшагося посл раны шашкой въ голову. Рубецъ, тонкій и ровный, не безобразитъ его, а будто только придаетъ лицу еще боле злой и дикій видъ. И кажетъ атаманъ для кого красавецъ писаный, а для кого — въ бровяхъ этихъ, да въ рубц, сама будто нечистая сила сказывается.
        Такъ-ли, иначе-ли, а должно быть за одни эти брови молодой парень двадцати годовъ и попалъ въ атаманы волжскихъ разбойниковъ. Должно быть эти брови на виду у всхъ — прямо выдаютъ то, что живо въ немъ самомъ, да заурядъ скрыто отъ глазъ людскихъ. А живы въ немъ: сила несокрушимая духа, сердце каменное, ожесточенное, нравъ указчикъ,  — которому не перечь никто! И слово его указъ — а указовъ для ослушника у него только два! По третьему разу виноватому нтъ опять указа — а есть смертныя слова: разстрлъ или голову долой топоромъ. А бжать изъ шайки и не пробуй — свои же молодцы разыщутъ на дн морскомъ, подъ страхомъ того же разстрла и себ, и приведутъ къ атаману на расправу.

        VII

        Прошло въ тишин много времени. Свча сильно нагорла и толстый черный фитиль коптилъ и дымилъ. Комната погрузилась въ полутьму. Молодой малый не снималъ нагара. Долго такъ сидлъ Устя, не двинувшись и глубоко задумавшись. Наконецъ скрипнули ступени на лстниц за второй горницей и онъ пришелъ въ себя, повернулся, тотчасъ отворилъ ящикъ стола и взялъ книгу въ руку… Онъ прислушался къ шагамъ по горниц и, опустивъ книгу въ ящикъ, быстро затворилъ его, оставшись въ томъ же положеніи у стола; онъ только взялъ щипцы и снялъ нагаръ. Сразу засіяли опять блыя стны и яркій свтъ разлился по горниц. Дверь отворилась и вошелъ слегка сгорбленный старикъ, Ефремычъ, котораго въ шутку звалъ Устя то дворецкимъ своимъ, то деньщикомъ, то дядькой. Для всей шайки отставной капралъ Пандурскаго полка былъ только съ однимъ прозвищемъ: «князь».
        — А, это ты? Я тебя не призналъ по шагамъ, сказалъ Устя и, тотчасъ же открывъ ящикъ, снова вынулъ на столъ книгу.
        — Не узналъ? Что-жь ноги-то у меня нешто помолодли, заворчалъ Ефремычъ. И чего ты прячешься съ книжицей. Плевать теб на всхъ.  — Нешто тутъ лихъ какой, что грамот захотлъ обучиться. Сидлъ бы да складывалъ завсегда, хоть при всхъ. Чего ихъ таиться? И не ихъ ума это дло, да и худа нтъ…
        — Сказано теб старому сто разовъ! Отстань! добродушно проговорилъ Устя. Чего ты привязываешься тоже какъ Ордунья. Сказалъ теб разъ — не атаманское по мн это дло — съ книжкой сидть и зазорно молодцамъ будетъ, да срамъ одинъ. Не хочу потому при нихъ складывать! Ну и не стану! И ты про это молчи… А то побью…
        — Побьешь? усмхнулся Ефремычъ. Вишь какъ?
        — Да что-жь, ей Богу, за эдакое разъ бы тебя треснулъ. Не болтай чего не надо.
        — А я болталъ? Много я наболталъ по сю пору. Ахъ?… Нут-ко, много…
        — Нтъ… Я не то…
        — Про книжицу вишь не довряетъ! отчасти сердился старикъ.  — А про другое что, много важнющее, много я разболталъ по сю пору. Ась? Въ томъ доврился, а за книжицу боишься…
        — А все-таки знаютъ которые изъ молодцовъ, глухо и странно выговорилъ Устя.
        — Знаютъ? Встимо, да не отъ меня. Знаютъ т, кои еще при Тарас тебя видали въ иномъ вид. А то знаютъ, поди, отъ брехунца и негодницы Петруньки, что теперь, небось, въ Саратов сидитъ Іуда, да на насъ показываетъ воеводскимъ крючкамъ, да ярыжкамъ.
        — Эка вдь хватилъ. Нешто можетъ такое быть! Да и Петрынь не таковъ.
        — Не таковъ? Не можетъ быть? Нтъ, можетъ!! И такъ еще можетъ, что приключится въ скорости. Да и давай Богъ. Попался бы скоре въ чемъ, такъ насъ бы отъ себя всхъ и освободилъ, Іуда. Пустили бы въ Волгу съ камнемъ на ше — и аминь! Всмъ хорошо, а теб всхъ лучше. Перестанетъ приставать съ своей занозой.  — А она-то, заноза, его на все и подымаетъ со зловъ.
        — Это стало изъ любви да и губить — кого любишь?.. усмхнулся Устя.
        — А то какъ же. По твоему такого на свт не бываетъ, что-ль?
        — Ты чего пришелъ-то, нетерпливо отозвался Устя.
        — Пришелъ, потому что Черный пришелъ.
        — А! Ну подавай. Что онъ? Что сказываетъ?
        — Я у него ничего не спрашивалъ, такъ онъ ничего и не сказывалъ. Опросилъ я его только на счетъ дловъ, какія вершитъ Петрынь въ Камышин.
        — Ну что же?
        — Вотъ онъ мн и сказалъ, что Петрыньки щенка въ Камышин за все время, что Черный тамъ пробылъ, видомъ не видано и слыхомъ не слыхивано.
        Лицо Усти омрачилось.
        — Что, гоже? Любо? сердясь прибавилъ Ефремычъ.
        — Гд-жь онъ.
        — Ефремычъ теб и сказываетъ. Въ Саратов воеводскимъ крючкамъ да ярыжкамъ на всхъ насъ…
        — Ахъ, полно, Ефремычъ!.. зря сталъ ты лясы точить, будто Ордунья; ужъ коли вдвоемъ вы начнете мн всякіе переплеты плести, да огороды городить, такъ просто отъ васъ хоть бги.
        Ефремычъ покачалъ головой, махнулъ на атамана рукой и, повернувшись, пошелъ молча въ двери.
        — Не стоитъ съ тобой и словъ тратить, проворчалъ онъ, уже въ дверяхъ.
        — Пошли Чернаго! крикнулъ Устя.
        Ефремычъ, не отвчая, скрылся за дверь и крикнулъ: Ванька!
        Тотчасъ снова заскрипла лстница и чрезъ минуту въ сосдней горниц раздались легкіе шаги и голоса:
        — Сюда что-ль выйдетъ…
        — Сказывалъ про Петрыньку-то?
        — Не поврилъ…
        Ефремычъ тяжело и медленно спустился по лстниц, а Устя снова задумчиво сидлъ у стола и не двигался.
        — Не можетъ такого быть! шепнулъ онъ наконецъ. Онъ слабодушный. Двчонка онъ, а не молодецъ. Лукавъ тоже. Лиса! Но не Іуда предатель. Какъ можно?
        И, вспомнивъ объ ожидавшемъ его молодц. Устя спряталъ снова книгу въ столъ и крикнулъ громко.
        — Ванька, входи сюда.
        Молодой малый вошелъ, поклонился Уст и сталъ у самой двери. Малый этотъ былъ отчасти схожъ съ атаманомъ, т. е. средняго роста, черноволосый, недуренъ собой и лтъ 23 на видъ. Но очень смуглое отъ природы лицо и странный выговоръ прямо выдавали въ немъ не русское происхожденіе. Его звали Ванька Черный въ отличье отъ мужика Ваньки Лысаго.
        — Здравствуй, Черный. Ну, какъ все справилъ? Удачливо.
        — Ничего. Какъ все было указано. А вотъ замшкался только.
        — Да. Не гоже это… отчасти строго выговорилъ Устя.  — Вмсто недли пропадать дв…
        — Не моя вина, атаманъ! Не виноватъ! Ни Боже мой — не виноватъ, тряхнулъ Ванька Черный головой. Сначала эсаулъ въ город придержалъ. Все со мной вмст собирался.
        — Ну что Орликъ?
        — Да такъ я и ушелъ, онъ ничего не справилъ. Не берутъ въ воеводств отъ него ни алтына, да и шабашъ. Со всхъ концовъ подлзалъ, говоритъ, ничего не подлаешь. Одинъ тамъ есть, старый такой, лтъ съ девяносто, писаремъ что-ли. Этотъ бралъ деньги и немного, да эсаулъ сказываетъ, ему дать, что бросить, не стоитъ. Украдетъ! А толку не будетъ. А то на грхъ и помретъ. Деньги зря пропадутъ совсмъ.
        — Плохи твои всти, Черный, проговорилъ Устя задумавшись.  — Такъ Орликъ и остался.
        — Такъ и остался пробовать еще… Сказывали ему, теща воеводина возьметъ и зятька по своему поведетъ. Баба ражая и ндравъ кипятокъ.
        — Теща возьметъ? Теща воеводы?
        — Ну, да… Баба, сказывали и мн на базар,- ходокъ такой, что оборони Богъ. На всхъ обывателей и господъ въ город и даже въ самомъ острог страховъ напустила. Бьетъ шибко… И всхъ бьетъ. Купца Ермошкина, на что горделивъ и денегъ много…
        — Ну… Неужто же и его побила она?
        — Память отшибла! Лежитъ третью недлю. Чего лучше.
        — А при мн было… продолжалъ Черный. Дьячка Митрофана повстрчала она у соборной площади, сгребла его единымъ разомъ, да и начала возить по луговин. Возила, возила… Кудри-то его такъ по втру и летятъ. Народъ еле оттащилъ ее отъ Митрофана. И то не силкомъ, а обманомъ ее взяли. Крикнули пожаръ… Горитъ то-ись будто около ейнаго дома… Ну отстала и побжала къ себ.
        Устя разсмялся.
        — Ну, Орликъ-то надежду иметъ, что воеводиха возьметъ?
        — Не воеводиха, та махонькая и на ладонъ дышетъ, а самая теща эвта… Орликъ сильно уповаетъ… Указалъ только теб доложить, что коли злючая баба запроситъ больше положеннаго, то онъ изъ другихъ прибавитъ, изъ пятидесяти рублей, что получилъ отъ дяди Хлуда — для тебя.
        — Какія же это?
        — А пропускныя отъ купца Сергева, что на мокшан проминуетъ тутъ деньковъ черезъ десятокъ съ товаромъ въ Астрахань.
        Устя сморщилъ брови и задумался. Черный молчалъ.
        — Не мало ли взялъ Хлудъ?  — Пятьдесятъ за цлую мокшану! Въ ней, поди, на тысячу рублей товару-то будетъ?
        — Ужъ этого не знаю. Сказывалъ такъ Орликъ. А дядя Хлудъ и мн оченно наказывалъ доложить теб, чтобы какъ намъ не ошибиться. Чтобъ того Сергева пропустить мимо Яра безъ обиды. А онъ уговорился, чтобы купецъ отъ себя на корм или у руля — какъ всегда для опознанія — воткнулъ шестъ съ синимъ лоскутомъ и съ пукомъ конопли. Такъ и теб указалъ передать. Синь лоскутъ, да конопля.
        — Мало взялъ! ворчалъ Устя. Буду я пропускать цлыя бляны, мокшаны, да корабли съ товаромъ за пятьдесятъ рублей. Сдается мн, сталъ Хлудъ у насъ деньги оттягивать. Воръ онъ.
        — Какъ можно, атаманъ. Онъ не таковскій, жалостливо произнесъ Ванька Черный.
        — Да. Для тебя, цыгана. Ты хвостомъ у меня не верти. Ты наровишь за его дочку свататься. Знаю, братъ.
        — Что-жъ, я бы не прочь… Да не отдастъ николи.
        — Знамо не отдастъ. Эка невидаль, зятекъ изъ разбойниковъ, бглый и голоштанный.
        — А мастерство, атаманъ, нешто не въ зачетъ. У него отъ меня лишнихъ двсти рублевъ въ году будетъ. Онъ такого, какъ я, не найдетъ другого.
        — Эка языкъ-то безъ костей… Мастерство? что ты пару коней въ годъ угонишь! Невидаль. Всего на пятнадцать рублей. Да знахарствомъ своимъ рублей двадцать наживешь въ году.
        — Какъ можно, атаманъ… ухмылялся Черный. Я въ году двадцать, а то и вс дв дюжины коней угоню. А знахарство мое… кладъ. Ей-Богу, кладъ. Я вотъ и теперь въ город хворую купчиху ухаживалъ и въ недлю на пять съ полтиной отвару своего ей перетаскалъ. Я одинъ былъ при ней. Всхъ городскихъ знахарей супруженекъ ея прогналъ, а меня слезно просилъ облегчить отъ хворости.
        — Ну, вылчилъ что-ль?
        — Да, сначала было полегчало, а тамъ, кто его знаетъ,  — вдругъ ее скрючило и духъ вонъ. Такъ купецъ съ горести на меня залзать зачалъ, что я ужъ у дяди Хлуда въ сара сидлъ сутки и на улицу не выходилъ. А тамъ прямо сюда хватилъ. Все Господь. Ншто можно вылчить — коему человку смерть надлежитъ быть. А народъ глупъ — эвтаго не понимаетъ. Господь къ себ человка требоваетъ, а ты вишь тутъ своимъ настоемъ изъ травъ Божьей вол предлъ положи. Даже грхъ. Ей-Богу… Глупъ народъ. А я знахарь во какой — какихъ въ самой Москв нту. У меня одинъ слпой прозрлъ въ Дубовк. А другой былъ изъ астраханцевъ, огнемъ восемь лтъ горлъ. Я его въ мсяцъ уходилъ, какъ рукой все сняло.
        Долго болталъ Ванька Черный о своемъ коньк любимомъ, о знахарств, но Устя не слушалъ, а о чемъ-то думалъ. Наконецъ онъ прервалъ болтовню Чернаго и спросилъ нершительнымъ голосомъ и какъ бы вскользь брошенными словами, будто стыдно ему было за свой вопросъ.
        — Петрынь что?
        — Его въ город нту… И не бывалъ! отозвался Черный.
        — Враки все… мычалъ Устя, глядя въ сторону.
        — У дяди Хлуда не былъ. И эсаулъ его не видалъ.
        — Можетъ, подъ городомъ дло какое?
        — А мы, атаманъ, такъ полагаемъ… Не гоже это Петрынь, не хватилъ-ли въ Саратовъ, чтобы тебя и насъ съ головой тамошнему начальству…
        — Полно врать. Пустомеля — дуракъ! рзко выговорилъ Устя.
        — Эсаулъ сказывалъ… робко отозвался Черный. Дядя Хлудъ тоже. А я что-жь… Не мое дло…
        — Воръ Хлудъ, самъ первый насъ продастъ, коли ему деньги хорошія пообщаютъ. Только однимъ страхомъ нашей расправы его и держимъ.
        — Воля твоя, атаманъ… А дядя Хлудъ не таковскій, и зачмъ ему негодное дло… Нашинскіе на его двор завсегда ему за постой отплачиваютъ, кто чмъ можетъ: деньгами, скотиной, товаромъ… Онъ отъ насъ больше и разжился, такъ ему не рука насъ продавать…
        — Измаилъ что? Назадъ когда собирается?..
        — Измаилъ? выговорилъ Черный, удивляясь.
        — Ну, чего ты?
        — Да вдь онъ же напоролся…
        — Какъ напоролся! Когда? воскликнулъ Устя.
        — Я чаялъ, ужь ты знаешь отъ кого… Измаилъ давно ужь, какъ отъ насъ только тронулся, такъ верстахъ въ десяти отъ города и напоролся. Мн эсаулъ сказывалъ, въ город говорили. Тамъ его и зарыли на кладбищ, да еще по христіанскому — не знали, что татаринъ.
        — Скажи на милость! вздохнулъ Устя. Жаль мн Измаила. Эхъ жаль! Какъ же вышло-то…
        — Да баринъ какой-то, помщикъ, изъ ружья ухлопалъ. Самъ татаринъ виноватъ. Ихъ двое хало съ кучеромъ на тройк лихой… А Измаилъ — очень вдь тоже — ползъ на нихъ, благо у него конь былъ лихой… Ну, сказывалъ вишь этотъ баринъ въ воеводств, что Измаилъ шибко наскочилъ, коренника подъ уздцы ухватилъ и два раза выпалилъ по нимъ. Кучера подшибъ въ бокъ сильно и свалилъ съ козелъ, а баринъ его хлестнулъ изъ ружья!.. И однимъ разомъ и положилъ. Они же его въ городъ привезли мертваго… Да все похвалялись, дьяволы. Лгали, что семеро разбойниковъ было.
        Атаманъ Устя молча отпустилъ Чернаго и, оставшись одинъ, снова принялся за свою книгу.

        VIII

        Молодецъ изъ шайки, Ванька, съ прозвищемъ Черный, былъ неизвстнаго происхожденія: не то цыганъ, не то жидъ. Самъ онъ прежде сказывалъ товарищамъ, что его отецъ съ матерью были изъ одной земли, что около моря Чернаго и Дуная, изъ города Яссы.
        Правду ли говорилъ Ванька или хвасталъ, было тоже шайк неизвстно. Многіе его считали за цыгана. Такъ или иначе, но лицомъ, акцентомъ въ произношеніи и даже какой-то особенной вертлявостью онъ не походилъ нисколько на русскаго. Вдобавокъ онъ зналъ многое, чего не знали другіе молодцы шайки; онъ бывалъ въ Москв, въ Кіев, когда-то долго прожилъ въ Астрахани и плавалъ по Каспійскому морю наемникомъ на купеческомъ корабл. Кой-что зналъ онъ о Персіи, по наслышк или дйствительно бывалъ у персидскаго берега. Онъ не любилъ, какъ и вс, много болтать о себ, но однако атаману было извстно кой-что объ Черномъ. Молодецъ, лтъ 27, былъ уроженецъ Каменецъ-Подольска. Онъ помнилъ, какъ лтъ восьми отъ роду, отецъ и мать поднялись и похали, Богъ всть почему, въ дальній путь, длившійся два мсяца. Они перебрались въ городъ Смоленскъ, гд прожили хорошо и богато года два… Но вдругъ что-то приключилось съ отцомъ… Однажды внезапно отецъ бросилъ домъ и почти все нажитое имущество и, посадивъ въ телгу жену, парнишку сына и его маленькую сестренку, рысью выхалъ, среди ночи, изъ Смоленска, и всю ночь гналъ лошадь безъ передышки
и безъ остановки. Въ полдень лошадь выбилась изъ силъ и къ вечеру пала на дорог, близъ деревни. Отецъ Ванькинъ купилъ живо другую въ ближней изб и, отсчитавъ деньги чистоганомъ изъ мошны,  — безъ жалости погналъ снова… Посл двухъ сутокъ зды семья остановилась на постояломъ двор, въ какомъ-то мстечк, при большой рк. Здсь было очень людно, весело, тянулись безъ конца по большой дорог взадъ и впередъ обозы со всякимъ добромъ и товаромъ, и проздомъ то и дло попадались разныя барскія дроги и рыдваны, четверней и шестерикомъ срыхъ коней подъ масть. На умнаго парнишку будто повяло чмъ-то новымъ. Тутъ будто люди другіе и живутъ иначе… Онъ повеселлъ, на все и на всхъ таращилъ глаза, ухмыляясь бойко.
        — Вишь нашъ Ванька какъ повеселлъ! замтилъ отецъ и спросилъ шутя сына: знаетъ ли онъ, гд они?
        — Вотъ посл-завтра двинемъ съ зари и какъ солнышко встанетъ — ты и ахнешь отъ того, что увидишь! сказалъ онъ.
        Парнишка не спалъ дв ночи отъ такого общанья. Дйствительно, чрезъ день они на своей телг двинулись до разсвта. Когда солнце уже поднялось, да когда они тоже взобрались шагомъ на гору, чрезъ которую шла дорога, то Ванька не только ахнулъ, а заоралъ во все горло, а потомъ застылъ, ошаллъ… оглядывая небосклонъ…
        — Это, дуракъ, Москва! сказалъ отецъ. Москва блокаменная, Москва кормилица, Москва карманщица… Въ ней не житье, а масляница вчная…
        Но въ этой Москв, которой такъ обрадовались и отецъ, и мать, и онъ самъ,  — семь видно не повезло…
        Черезъ годъ отецъ Ванькинъ пропалъ… а мать все плакала, и на вопросы мальчика ничего не объясняла…
        — Нту его! говорила она. И не будетъ, не жди.
        Отецъ попалъ въ острогъ, подъ кнутъ и въ Сибирь…
        Оставшись одна, мать Ванькина сначала бдствовала въ нищет. Затмъ она стала отлучаться изъ дому все чаще и приносить домой какія-то травы и смяна, да, накупивъ посуды, бутылей и скляницъ, кипятила травные отвары, длала настойки и продавала. Всякій народъ ходилъ къ ней, бралъ эти отвары и деньги мдныя оставлялъ.
        Такъ прошло нсколько дтъ. Когда Ванька подросъ, и ему было уже подъ двадцать лтъ — онъ зналъ, что мать — знахарка, и самъ зналъ, какія травы какъ варить и отъ какой хворости какую кому давать. Знахаремъ сдлаться умному малому было нетрудно. Вс лютыя хворости людскія его мать раздляла больше только на три разныя, которыя были: огневица, холодушка и краль. Такъ обучился распознавать быстро и Ванька, помогая матери. Онъ ясно различалъ у больного сразу, холодушка у него или огневица. Но распознать краль онъ долго не могъ, пока не замтилъ, что мать все разныя крали находитъ и лчитъ людей. Тогда Ванька, не будь глупъ, ршилъ, что всякая людская хвороба, которая не огневица и не холодушка — есть краль. Но онъ въ знахарств пошелъ дальше матери и уже длилъ краль на большую и малую, на краль въ самомъ нутр и на краль верхнюю, на всхъ частяхъ тла, на рук ли, спин, въ глазу, въ носу, въ горл… Все это была краль! Эта болзнь давала больше денегъ, больныхъ этою болзнью было видимо-невидимо и малую краль, отъ которой и лчить бы не стоило,  — Ванька лчилъ даромъ и всегда вылчивалъ. Зато вылченный имъ, случалось,
тутъ же заболвалъ другой хворостью и тоже лчился, но уже за деньги. Малому было 20 лтъ, когда вдругъ свалилась и заболла сама его мать… Ванька не перепугался, ибо былъ увренъ, что она сама себя вылчитъ, какъ нипочемъ. Но мать лежала и не хотла сказаться: огневица у нея, холодушка или краль… И не захотла она выпить ни единаго глотка изъ своихъ отваровъ. Черезъ дв недли женщина уже заговаривалась, лежа въ углу горницы безъ движенья, не узнавая ни сына, ни дочери. А еще черезъ недлю Ванька похоронилъ мать, и они остались вдвоемъ съ молодой сестренкой круглыми сиротами.
        Ванька не запропалъ — варилъ т же травы и продавалъ… Но недолго… Надола ему его жизнь въ кривой, узкой и грязной улиц… Потянуло его погулять по свту божьему. Не мало онъ съ восьми лтъ прохалъ въ телг сотенъ верстъ и зналъ, что не одна Москва на свт. Краше она многихъ, а можетъ и всхъ городовъ,  — да прискучила. Часто собирался Ванька распродать свой скарбъ и, купивъ лошадь да телгу,  — двинуться, куда глаза глядятъ. Сестренка уже пятнадцати лтъ, которая Ваньк казалась не Богъ всть какой удивительной двченкой — была, въ дйствительности, красавицей.
        Повадились скоро около домишки двухъ сиротъ болтаться какіе-то неказистые люди… Двое стали, за отсутствіемъ Ивана-знахаря — какъ его звали въ улиц — навдываться къ двушк и уговаривать ее бросить брата и убжать. Горы золотыя сулили они, но сестренка робла и все брату пересказывала.
        Ванька не стерплъ… Въ одну темную ночь, когда къ сестр чрезъ огородъ пробирался одинъ изъ этихъ молодцовъ, Ванька наскочилъ на него, сшибъ съ ногъ, слъ верхомъ и полыснулъ его ножемъ. И не пикнулъ гость ночной. Затмъ хрипящаго взялъ онъ за ноги, отволокъ подальше отъ дома и бросилъ среди переулка. Молодецъ, однако, опасно раненый, но не убитый,  — выздоровлъ и подозрвалъ Ваньку.
        Заохали и въ квартал заговорили и тоже думали вс на Ваньку;- дла были не хороши. Никто уже не шатался около нихъ и не смущалъ сестренку; но сосди все судили, что Ваньку посадятъ въ острогъ.
        Наконецъ, однажды черезъ мсяцъ явился къ Ваньк баринъ, ласково заговорилъ, потомъ угостилъ, потомъ денегъ далъ рубля съ три… А придя еще раза два и посидвъ въ горниц Ваньки — однажды, подъ вечеръ, прямо бухнулъ:
        — Продай мн сестренку!
        Ванька глаза вытаращилъ! Но не долго. Еще и ночь не совсмъ пришла на дворъ, какъ Ванька понялъ вс рчи, которыя держалъ этотъ баринъ. Преумно сказывалъ онъ, а Ванька слушалъ и почти облизывался отъ удовольствія.
        Надо было выбирать — уступить сестренку или садиться въ острогъ по обвиненію въ душегубств.
        Представлялось ему сразу получить почти столько, сколько онъ съ трудомъ въ годъ зарабатывалъ отварами да настойками.
        А за что? Ни за что! здорово живешь.
        Представлялось въ противномъ случа итти въ Сибирь!.. Баринъ предлагалъ пятьдесятъ серебряныхъ рублей за то, чтобы онъ не мшался и не путался… Сидлъ бы, зная свой шестокъ. А худого отъ этого его сестренк ничего не будетъ. Однутъ, одарятъ, осчастливятъ на вс лады… А если хочешь, молодецъ, то пожалуй ее и совсмъ увезутъ и кормить ему ее зря не придется…
        Ванька согласился, но предпочелъ, оставивъ сестренку,  — самъ обзавестись телгой, конемъ и двинуться изъ Москвы — куда глаза глядятъ. И погулять охота, да и отъ острога столичнаго подальше — будто надежне.
        Пятьдесятъ рублей были отсчитаны. Братъ съ сестрой поцловались и разстались, погоревали оба первые два дня, она даже часокъ поплакала по брат. Но что-жь длать?… Не такъ живи, какъ хочется!..
        Ванька чрезъ три дня былъ уже далеко отъ Москвы и съ тхъ поръ въ ней не бывалъ. Что сталось съ сестренкой, жива ли она, богата ли, нищая ли, или того хуже-отъ горе какое мыкаетъ на свт — онъ не знаетъ теперь.
        Пять лтъ прошатался Ванька изъ мста въ мсто вдоль Волги, катался и по Каспію. Всего пробовалъ онъ, и весело, хорошо жилось… Во всхъ городахъ по Волг были у него друзья пріятели. И купцы, и свой братъ мщанинъ. Но случилось разъ… Ванька съ пріятелями въ Сызрани, изломавъ ршетку, залзли въ Соборный храмъ, обобрали его дочиста, ухлопали, да не добили сторожа,  — да вс и попались… И въ острогъ сли!.. Трое изъ семи однако чрезъ мсяцъ бжали, въ томъ числ и Ванька.
        Но теперь пришлось — только бывать въ городахъ и то съ опаской, а жить приходилось въ Устиномъ Яр. Не чаялъ, не гадалъ знахарь Иванъ, а попалъ въ разбойники. И радъ бы теперь въ мщане приписаться, да нельзя… Разбойничай — хочешь-не хочешь! Впрочемъ теперь Ванька Черный только и помышлялъ о томъ, чтобы сдлаться мирнымъ обывателемъ, мщаниномъ какого-либо городка и жить знахарствомъ. Онъ былъ искусникъ и въ другомъ дл — конокрадств. Но если бы судьба позволила ему стать обывателемъ — онъ готовъ былъ дать общаніе себ самому не только коней, но и собакъ не воровать.
        Часто раскаивался онъ въ необдуманномъ поступк — ограбленьи собора. Какъ попалъ онъ въ это дло — онъ самъ хорошо не помнилъ. Три молодца-сорванца подпоили его нежданно въ числ прочихъ, и никогда вообще не пьющій Черный захмллъ шибко, да въ этомъ вид и увязался обворовывать храмъ городской… И попался!.. И вотъ теперь, бжавъ изъ острога, и разбойничай на Волг, т. е. называйся разбойникомъ, а въ городахъ боле недли не заживайся и ворочайся опять въ Устинъ Яръ.
        За послднее время Ванька Черный сталъ все чаще и чаще отлучаться изъ Яра въ Камышинъ, гд жилъ согласникъ и помощникъ всей шайки Усти — московскій мщанинъ Савельевъ, приписавшійся уже въ камышинскіе купцы.
        Какое его было настоящее имя въ город, конечно, не знали, но Устины молодцы или не знали, или предпочитали звать его по-своему, прозвищемъ, даннымъ Богъ всть кмъ и когда, но уже боле десяти лтъ назадъ. Для нихъ всхъ этотъ Савельевъ — былъ съ именемъ: дядя Хлудъ, а по сношеньямъ съ нимъ: «согласникъ».
        Дядя Хлудъ былъ просто притонодержатель, т. е. имлъ постоялый дворъ въ город, гд останавливались молодцы Усти и вообще всякая «вольница».
        Черный влюбился въ дочь Хлуда, а умный пристанодержатель извлекалъ себ изъ Чернаго всяческую пользу, вовсе не намреваясь, конечно, выдать замужъ за волжскаго бродягу свою единственную дочь.
        Но Черный этого ршенія не зналъ и надялся. Все, что приказывалъ Хлудъ Ваньк по отношенію къ шайк, исполнялось имъ слпо, но хитро, ловко… Черный дйствовалъ, не жаля себя, надясь, что Хлудъ изъ благодарности, а отчасти оцнивъ ловкость его — ршится отдать за него красавицу-дочь, которой онъ тоже приглянулся.
        Теперь Черный, по наущенію Хлуда, долженъ былъ подговорить кого-либо убить любимца Усти, Петрыня, котораго Хлудъ подозрвалъ въ измн шайк. А разгромъ Устина Яра лишалъ его, какъ согласника, хорошихъ доходовъ.

        IX

        Выйдя отъ атамана, Черный повидался кой съ кмъ изъ молодцовъ, повдалъ про смерть товарища ихъ, татарина Измаила, но про подозрнія насчетъ молодца, сына бывшаго атамана Тараса, не сказалъ ни слова. Устя за эту болтовню могъ разгнваться.
        Вечеромъ Черный, вспомнивъ о порученіи дяди Хлуда, ршилъ не откладывать его. На краю поселка, въ маленькой полуразвалившейся хибарк, жилъ одинъ-одинехонекъ самый извстный на весь околодокъ молодецъ изъ шайки атамана Усти. Не только въ городахъ: въ Камышин, Сызрани, въ Дубовк, но даже въ Саратов знали его или слыхали о немъ, и вс боялись равно, пуще огня.
        Это былъ мужикъ, бывшій заводскій приписной въ Пермской губерніи, но уже давно бросившій работу на желзномъ завод для работы на большихъ дорогахъ.
        Имя его было никому неизвстно, а прозвище было — Малина.
        Ему было уже лтъ за пятьдесятъ… На Волг жилъ онъ уже лтъ двадцать и зналъ его вдоль и поперекъ, отъ Казани и до Астрахани, перебывавъ въ разныхъ шайкахъ, которыя смнялись одна за другой.
        Когда и съ чего началъ Малина воровскую жизнь — тоже никто не зналъ. Извстно было только, что уже три раза въ жизни попадался онъ, сидлъ въ острог, три раза вынесъ плети на площадяхъ, былъ сосланъ въ Сибирь на каторгу и три раза бжалъ снова. И теперь опять разбойничалъ.
        Малину не любили въ Устиномъ Яр, и самъ атаманъ какъ бы тяготился имъ… Изъ за одного Малины и его дловъ, его чрезмрной лютости, можно было дождаться присылки особой команды солдатъ для разоренія притона и гнзда ихъ.
        Малина былъ «сибирный», т. е. свирпый каторжникъ, готовый и способный на все… А по виду онъ отличался отъ всхъ молодцовъ тмъ, что ноздри были у него вырваны, а одно ухо отрзано при второй казни за побгъ съ каторги и зврское убійство около Камышина. Кром того среди лба виднлись сизыя черты въ полъ-вершка, т. е. выжженное клеймо и буквы: В. Д.- означавшія: Воръ. Душегубецъ.
        Малину боялись даже обитатели Устинаго Яра, такъ какъ онъ изрдка запивалъ и пьяный впадалъ въ безсознательное неистовство.
        За послднее лто онъ убилъ двухъ человкъ изъ мирныхъ молодцовъ шайки, которые даже и не ходили никогда на разбои. Попавъ почему-то въ «бга», они должны были поневол жить въ притон и считаться въ числ разбойниковъ, справляя однако самыя мирныя дла и порученья Усти.
        Уже поздно вечеромъ около хибарки каторжника появилась фигура и тихо окликнула его со двора.
        — Малина, а Малина!
        Это былъ Ванька Черный.
        Каторжникъ спалъ и не отвтилъ. Черный влзъ въ хибарку, прислушался и разслышалъ храпъ въ углу на полу.
        — Малина! крикнулъ онъ.
        Каторжникъ очнулся и промычалъ.
        — Ну?.. Кого принесло?
        — Я, Ванька… Мн тебя надыть. Дло Малина,  — забота страсть какая!.. Встань-ко… Наспишься, успешь.
        Каторжникъ лниво поднялся и оба вышли на дворъ, гд было свтле отъ поднимавшейся изъ-за горы луны.
        — Ну чего? позвывая спросилъ Малина.
        — А ты тише, неровенъ часъ! Садись ко!
        Черный слъ на землю около куста. Малина опустился близъ него.
        — Изъ города? Когда?.. просоплъ Малина, которому отъ рваныхъ ноздрей приходилось гнусить.
        — Изъ города… Сейчасъ былъ у атамана и вотъ къ теб. Дло! Какъ ты посудишь. Ты человкъ — голова! А мы что-жъ. Да и тотъ-то не прытокъ… нашъ-то. И себя и насъ погубитъ. Вс пропадемъ изъ-за его прихотничества да баловства.
        — Да ну… Что?
        — Петрынь балуетъ!
        Малина промычалъ.
        — Врно сказываю.
        — Давно и я такъ-то… смекалъ.
        — То-то… А теперь, родимый, дло на-прямки пошло. Вотъ что! сказалъ Черный.
        — Да что? Не городи, сказывай.
        — Вдь онъ въ городъ отпросился.
        — Ну!
        — А въ город его и слыхомъ не слыхать, сколько я тамъ пробылъ… и опять Орликъ тамъ же… Петрынь и не бывалъ.
        — Въ Астрахани что-ль?
        — Зачмъ… ближе… въ Саратов онъ… и балуетъ! Мн не вришь! Орликъ придетъ, спроси.
        — Да ладно… Ну…
        — Ну вотъ: что тутъ длать? Мн дядя Хлудъ наказывалъ… Ты, говоритъ, атамана упроси, а лучше всего потолкуй съ Малиной, атаманъ не повритъ… Да и пріятели они. Онъ Петрыня не выдастъ, пока тотъ его съ вами совмъ не погубитъ. А ты, говоритъ Хлудъ, потолкуй съ Малиной.
        — Что жь? Коли надо — недолго. Что мн щенокъ. Взялъ топоръ, да и готово. Нешто мн его жаль что-ли?
        — То-то!
        — Да зря-то не люблю я… Вотъ что! Взять съ него нечего. Обижать онъ меня, щенокъ, не станетъ. Какъ-же?.. Можетъ ты, да Орликъ, да Хлудъ твой — брешете… разсуждалъ Малина лниво и сонно.
        — Теб говорю, онъ въ Саратов на насъ показываетъ. Дядя Хлудъ говоритъ, что если эдакъ-то — мсяца не прогуляемъ, кандалы пошлютъ. Петрынь самъ ее и приведетъ сюда.
        — Эвося. Дурни. Нужно? Пошлютъ? Они захотятъ и безъ Петрыня насъ разыщутъ… Нешто мы гуляемъ по Волг. Мы, вишь, сидимъ. Пришелъ, разорилъ все, порубилъ кого, а кого увезъ… Ну… И все! Дурни.
        Оба замолчали.
        — Что же длать? Ты бы что-ль!.. выговорилъ Ванька Черный.
        Малина звнулъ.
        — Чего брехать… Когда скажете — нужно. Ну, и поршу. Долго-ль? Да толкъ-отъ какой. Коли онъ уже продалъ всхъ.
        — То-то еще невдомо. Можетъ только пробуетъ. А дядя Хлудъ сказывалъ: если вернетъ, да будетъ опять собираться въ городъ, то тутъ, говоритъ, вы его не пущайте, а поршите. А, говоритъ, изъ-за собаки, и я съ вами пропаду. Онъ всхъ по именамъ наскажетъ, а воеводскіе всхъ перепишутъ.
        — Дуракъ твой Хлудъ! да и ты дуракъ, лниво проговорилъ Малина. Ну, не теперь накроютъ насъ или Хлуда — черезъ мсяцъ, а то черезъ годъ… Все одно… Все одинъ конецъ. Вс будете, какъ и я, мченые.
        — Оно, Малина, такъ-то такъ, вздохнулъ Черный. А можно и не попасться… Береженаго Богъ бережетъ.
        — Ты пробовалъ? усмхнулся Малина. Знаешь врно?
        — Чего?
        — А какъ Богъ-то разбойника-душегуба бережетъ?! Э-эхъ, смыслишь ты… Ничего! Что-жъ по твоему? Такъ ты и будешь всю жисть тутъ съ Устей сидть до скончанія вка и разбойничать, а на васъ въ город глядть будутъ. Охъ, дурни! Все одинъ, говорю, конецъ. Плети, клеймы, Сибирь. А тамъ убгъ… Погулялъ и опять подъ плети. И опять та же все канитель… Такъ заведено! А теб бы помщикомъ, вишь, тутъ всю жизнь сидть. Тьфу вы… Дурни!..
        И Малина плюнулъ.
        — Такъ, стало, ты не хочешь? Такъ и скажи. Знать будемъ! угрюмо проговорилъ Черный.
        — Чего? Петрыньку-то? Стоитъ толковать. Ну, какъ вотъ придетъ и убью… Только съ тебя аль съ Хлуда пятнадцать гривенъ и дв рубахи.
        — Да за этимъ онъ не постоитъ. У него, самъ ты знаешь,  — деньги есть! быстро и весело заговорилъ Черный.
        — Только уговоръ — держи языкъ за зубами. Мн съ атаманомъ тягаться не рука. Не боюсь я его, лядащаго, а не гоже. Почтенье его требуетъ. Какой ни на есть, а атаманъ…
        — Встимо. Ты его зазови что ль куда, подал отсюда. Сочтутъ, что, молъ прозжіе убили. Вотъ какъ Измаила.
        — А нешто нарзался? звнулъ опять Малина.
        — Да. На прозжихъ на двухъ — на дворяновъ… Подъ городомъ.
        — Изъ пистоли.
        — Да.
        — Такъ. Они, окаянные, нын безъ этого не здятъ. Обучились. Держи ухо нын востро. Бывало детъ бояринъ — у него и гвоздя нтъ. Подушкой отбивается отъ тебя и оретъ только горласто со страховъ… Что теб блуга! разсмялся Малина. А нын чуть наскочилъ на него — палитъ дьяволъ.
        — Такъ возьмешься, Малина?
        — Петрынька-то? Ладно…
        — Ты его лучше въ Волгу. Утопилъ и крыто, и тла нтъ. А?..
        — Вона что еще выдумаешь? Топить? Я этому, парень, не ученъ… Возиться да хлопотать… Въ воду еще лазать да мочиться. Нтъ, ужь ты не учи. Я по свойски… Но за Хлудомъ, помни, пятнадцать гривенъ будетъ, да рубахи.
        — Да это что! И рчи нтъ!
        — То-то. А обманетъ… Ну, братецъ мой… Я васъ научу тогда тоже по-свойски! сладко выговорилъ Малина и покачалъ головой, будто жалючи заране и Хлуда, и Чернаго.
        — Какой тебя лшій обманывать пойдетъ! воскликнулъ Ванька. Вотъ тоже… Кому охота! Особливо у кого своя хата, да заведенье. Ты вдь и спалишь.
        — Да, и спалю, и такъ… попросту, топоромъ…
        — Ты только сослужи, а я ужъ самъ за деньгами къ Хлуду слетаю и привезу.
        — Ладно.
        — И ужь Ефремычъ-то радъ будетъ! весело сказалъ Черный. Да, поди, и атаманъ погорюетъ недльку и плюнетъ. Ну, прости. Я завтра объ утро опять въ городъ.
        — Зачмъ?
        — Да такъ стало! Что тутъ?..
        — Ври! Ты двчонку Хлудову облюбилъ, сказываютъ. По-людски внчаться въ церкви хочешь… Дло хорошее. Божье дло… Э-эхъ. И у меня была такая-то внчанная, когда я еще при ноздряхъ и безъ литеръ былъ… Смотри и ты поспши. Черный вздохнулъ и не отвчалъ.
        — Ну, прощай. Спать надо! проворчалъ Малина, подымаясь тяжело съ земли.
        Каторжникъ вошелъ къ себ въ хибарку и, завалившись въ уголъ, скоро захраплъ опять.
        Черный ушелъ и осторожно пробрался тропинкой къ себ въ хату, гд жилъ съ тремя другими молодцами.

        X

        Ванька Лысый, разставшійся съ Блоусомъ, шелъ весь вечеръ и часть ночи, чтобы достигнуть урочища Козій Гонъ. Часто вздыхая, онъ повторялъ себ вслухъ:
        — Хоре мое, хоре! Попалъ вотъ въ холоворзы!
        Почему калужанинъ Иванъ бжалъ на Волгу и попалъ въ шайку разбойниковъ — онъ тоже не сказывалъ никому, не проговорилъ никогда ни единымъ словомъ. Устя и многіе изъ молодцовъ ршили, что плшивый Ванька, котораго они въ отличье прозвали — «Лысымъ», вроятно, совершилъ у себя какое-нибудь страшное убійство, вспоминать о которомъ было горько, а разсказывать тяжело. Можетъ, изъ своихъ кого зарзалъ, отца, жену, свояка или кума… А можетъ, похерилъ и чужихъ, да цлую семью, ради мести или просто грабежа.
        Изрдка Лысому поручали ходить за добычей на большую дорогу. Но вс его походы бывали всегда неудачны… Наконецъ, видя, что отъ Лысаго нтъ никакого прока, атаманъ ршилъ еще разъ испробовать его, а затмъ уже прогнать дармода изъ шайки. Его неудачи приписывались лни.
        — У себя-то на дому наработалъ ножомъ или топоромъ, говорилъ и Устя, а здсь дрыхнуть хочешь. Пошелъ, хлбъ нашъ отплачивай, дармодъ эдакій.
        Ванька Лысый, однако, былъ одинъ изъ самыхъ мирныхъ молодцовъ… Годовъ ему было уже не мало, около пятидесяти… Часто поминалъ онъ о своихъ дтяхъ, вздыхалъ, а случалось и рожу кривилъ на сторону, когда слеза прошибала… И все-то у Лысаго было: «хоре да хрхъ»…
        Только бы ему въ огород лтомъ лежать, а зимой на печи вздыхать по родной сторон. Когда заговаривали молодцы объ убійствахъ, онъ тоже все вздыхалъ, но на вопросъ, много ль онъ душъ загубилъ, отвчалъ…
        — Охъ, хоре! Встимо, мнохо… И самъ не знаю!..
        Когда заговаривали о ловкихъ грабежахъ, кражахъ, Лысый тоже охалъ. А на вопросъ молодцовъ: ограбилъ ли онъ лихо когда кого-нибудь, онъ отвчалъ:
        — Храбилъ! Храбилъ! Пять лтъ подъ хородомъ на Калужк храбителемъ былъ.
        Такимъ образомъ, на словахъ Ванька Лысый былъ прежде воръ душегубецъ, но съ прибытіемъ въ Устинъ Яръ онъ ни единаго разу ничмъ не отличился… Никого не ограбилъ и не убилъ.
        — Можетъ, хвастаетъ. По злоб содялъ смертоубійство одинъ разъ и бжалъ, думалъ про него Устя. Теперь совсмъ лядащій, дармодъ и лнивица.
        Положеніе Лысаго было мудреное. Онъ скоре бы голодать готовъ, чмъ убить человка или ограбить. А признаться въ этомъ слабодушіи нельзя,  — какъ разъ прогонятъ изъ шайки, и иди куда хочешь. Въ город какомъ возьмутъ, и если назовешься — на мстожительство водворятъ, оттуда попадешь въ Сибирь. А не назовешься откуда родомъ — начальство прямо въ Сибирь, какъ бродягу, сошлетъ. Впрочемъ, Лысый уже начиналъ подумывать о томъ, что лучше вернуться домой, а оттуда итти въ Сибирь на поселенье съ семьей вмст. Житье будетъ хорошее тамъ, грабить или душегубствовать не заставятъ.
        Какъ же попалъ плшивый Иванъ въ бга и на Волгу? Да такой «хрхъ» вышелъ, что теперь никому и втайн сказаться нельзя. Избави Богъ! Отъ молодцевъ Устиныхъ житья не будетъ, если имъ открыться во всемъ. Много они каждый всякихъ дловъ натворили, а въ такомъ дл, какъ онъ, Иванъ, ни одинъ не повиненъ.
        Жилъ когда-то Лысый, крпостной мужикъ, въ вотчин подъ Калугой у добрыхъ господъ, старыхъ и бездтныхъ. Была у него жена, мать старая, братъ да двое дтей, изъ которыхъ одинъ уже самъ давно женатъ. Жилъ мужикъ Иванъ богобоязно и мирно, барщину справлялъ и оброкъ платилъ хорошо. Господа его любили и даже въ примръ ставили другимъ. Въ вотчин у добрыхъ помщиковъ никого не наказывали розгами, а старались добрымъ словомъ плохого человка взять. Но баринъ померъ, за нимъ черезъ два года померла и барыня… Пріхала наслдница, ихъ дальняя племянница, и вступила во владніе. Новой барын было лтъ за сорокъ, но она была двица и куда неказиста съ лица. Съ новой бараней нахало пять приживальщицъ, тоже изъ дворянокъ — одна другой хуже съ лица и одна другой злюче. А вмст съ приживалками пріхала и охота барыни: собаки и собачки… Удивительно сколько собакъ пріхало! И удивительнаго вида! Мсяцъ цлый народъ дивовался. Оказалось, что барыня новая была такая «собашница», какихъ — стоялъ свтъ и будетъ стоять — а другой не найдется. Вся усадьба, гд мирно жили старики, прежніе помщики, обратилась въ псарню. И какихъ тутъ не было
псовъ? И маленькіе, и большіе, и лохматые, и гладкіе,  — будто бритые, и черные, и блые, и длинноусые, и такіе, что носъ вывернутъ вверхъ, будто расшибленъ, а зубы что у волка, а пасть — два кулака войдутъ.
        Барыня весь день проводила съ своими псами. Она сидитъ на диван, варенье кушаетъ и чмъ-то запиваетъ, а вокругъ нея на подушкахъ псы и псы… Въ одной комнат не могли даже вс умститься. Приживалки надзирали за этими собаками, и на каждую полагалось по дв и по три штуки, за которыми он, какъ нянюшки, ухаживали, мыли, чесали, гулять водили…
        Тотчасъ по прізд, барыня увеличила дворню. У стариковъ было всего трое дворовыхъ, а ей, молодой, понадобились всякіе лакеи и горничныя, и главные смотрители за собаками въ помощь приживалкамъ.
        Стали брать людей въ село, кто понарядливе, да кого хвалятъ. Ивана на грхъ тожъ похвалили новой барын, что-де славный мужикъ.
        И попалъ Иванъ въ дворовые. На его долю пришлось: воду возить, печи топить, въ кухн помогать и у одной изъ приживалокъ состоять для ухода за тремя псами.
        Вмст съ пріздомъ барыни-работницы завелися и порядки другіе. Бывало на сел пальцемъ никого господа не тронутъ, а тутъ завелся новый управитель, пошли гулять розги и отстроили у конюшни чуланъ, куда стали запирать виноватыхъ до порки и посл порки.
        Управитель былъ не совсмъ изъ русскихъ и говорилъ чудно, хотя понять его и можно было. Онъ былъ лютъ и скоро такого страху нагналъ на всхъ, что мужики боялись къ нему на глаза показаться.
        Охалъ Иванъ въ своей новой должности. Взяли его отъ сохи да бороны, да изъ избы во дворъ, а дома жена и дти… Охалъ онъ, но дло свое управлялъ, какъ слдуетъ, и никогда за цлый годъ не заслужилъ браннаго слова, не только наказанія. Даже лютый управляющій сердился на него только на то, что онъ хрипитъ. Этого Иванъ перемнить ужъ не могъ, какъ бы ни желалъ. Такой ужь ему судьба голосъ послала, что онъ иныхъ словъ, какъ слдуетъ, сказать не могъ.
        И шло все слава Богу. Ужъ надялся Иванъ заслужить — вернуться опять въ село, а за мсто себя сына своего поставить къ барыни во дворъ.
        Да случился грхъ… Случился нежданно-негаданно. Стряслась бда, какъ молнія падаетъ, сразу.
        Была у барыни одна собачка, любимица ея первая. Барыня звала ея мудрено. И сказать нельзя какъ. А во двору вс звали ее просто махонькой, такъ какъ она была такъ удивительно мала, что, сдается, еще на вершокъ убавь и ничего не останется, пусто мсто будетъ.
        Барыня эту «махонькую» до страсти любила, съ ней обдала, съ ней почивала, съ ней и вызжала гулять, встимо, держа на колнкахъ въ экипаж. Разъ даже къ обдн ее съ собой взяла, и она у нея на окн на шуб всю литургію пробыла. Батюшка доводилъ это до архіерея, и преосвященный приказалъ на дуру помщицу плюнуть. А если повторится, то общалъ самъ, со всмъ своимъ штатомъ, пріхать вновь храмъ освящать.
        Такъ какъ это освященіе архіерея и содержаніе всхъ, при немъ состоящихъ, обошлось бы барын за два дня въ полъ-ста рублей, то она и унялась. За то посл того случая мужики на барыню такъ и глядли, какъ на шалую. Татаринъ и тотъ въ свою мечеть пса, хоть и маленькаго, не пуститъ.
        Вотъ изъ-за этой «махонькой» бда съ Иваномъ и приключилась. И какъ просто все вышло. Нту проще дла.
        Шелъ разъ въ сумерки Иванъ съ охапкой дровъ по корридору шагомъ, какъ завсегда… И вдругъ взвизгнуло что-то, а подъ ногой что-то мягкое потормошилось и стихло тотчасъ.
        Удивился Иванъ, сложилъ дрова и поднялъ съ пола… да и ахнулъ…
        Сама она «махонькая» — и готова! Раздавилъ! Какъ?.. Какимъ манеромъ? Это ужъ, поди, тамъ разсуждай! А раздавилъ и конецъ. Сидла она что-ль, или прилегла невзначай среди темнаго корридора, но только Иванова ступня ей весь задъ въ лепешку смяла. И не пикнула.
        Ему, дураку, молчка. Поди ищи, кто колно это отмочилъ. А онъ дуракъ взялъ мертваго песика да на двухъ ладошкахъ барын и понесъ представить.
        — Прости, молъ, матушка… Случай какой вышелъ. Потрафилось.
        Ужъ какъ объявился Иванъ, тутъ только въ первой и понялъ — чего натворилъ. Стонъ поднялся въ усадьб. Кажется, если бы сама барыня померла вдругъ, то того же бы не было. Да и врно бы не было, потому — молчала бы сама-то. А тутъ она пуще всхъ разными голосами заголосила… То эдакъ звонко-звонко, то, будто дьяконъ съ амвона, густо!..
        Первымъ дломъ, встимо, Ивана принялись счь. Ну, это дло понятное. Виноватъ, хоть и безъ вины.
        Обидно было Ивану. Пять десятковъ лтъ прожилъ за покойными господами, и розогъ не видалъ. Да что длать! Разъ выскли и конецъ. Зато — нтъ худа безъ добра — прогнали Ивана со двора на деревню. Чтобы и на глаза барын не смлъ казаться. Радехонекъ Иванъ…
        Барыня захворала отъ горя. Похоронили «махонькую» въ полисадник и камень большой привезли, изъ города, блый съ глянцемъ. И литеры на немъ золотыя. Барыня все на эту собачью могилку ходила и все разливалась.
        Прошло дв недли, пришли опять за Иваномъ. Опять пороть… Барыня говоритъ, что ей не въ моготу отъ горя, а онъ, поди, и въ усъ себ не дуетъ. Такъ пущай и онъ поминаетъ «махонькую» подъ розгами. Опять выпороли… Прошло еще не боле дней десяти и опять пришли конюха, и опять повели Ивана пороть… А тамъ ужь, слышно, барыня приказала каждую недлю драть Ивана, да еще по воскреснымъ днямъ, какъ бы вмсто обдни.
        Смхъ пошелъ по селу, а тамъ по всему околотку… Никуда глазъ показать Иванъ не можетъ. Смется народъ, что его по воскреснымъ днямъ порютъ за простого щенка. Но видно и этого барын было мало. Злопамятна что-ли она была, или просто шалая. Прошло три мсяца и ужь объ весну, какъ объявился наборъ, приказала барыня Ивана сдавать въ солдаты!
        Горе, обида. Разореніе дому. Что-жь длать. Тутъ не въ собак сила, а, стало быть, Господа прогнвилъ чмъ человкъ.
        Ивана однако въ солдаты въ город не приняли: старъ и мшковатъ. Крикнули: «затылокъ!» Обрили ему затылокъ, въ отличіе отъ принятыхъ рекрутъ, которымъ брили лбы, и явился онъ назадъ.
        — Ну, такъ на поселенье. Въ Сибирь! ршила барыня… Да одного. Семья пускай остается.
        Оно было не по закону, да вдь съ деньгами все можно сдлать.
        Подумалъ Иванъ, всплакнулъ не разъ, а тамъ, расцловавшись со своими, и ушелъ… Два года пробродилъ онъ изъ города въ городъ «непомнящимъ родства», но везд привязывались къ нему волокита, да судейскіе крючки, да будочники…
        И надоумилъ Ивана умный человкъ итти на Волгу… Тамъ вольное житье и никакихъ разспросовъ ему у разбойниковъ не будетъ. Хоть съ мсяца на нихъ свалися прямо, такъ не удивишь и не напугаешь никого.
        И вотъ поступилъ Иванъ въ шайку Усти и молчитъ про себя. Стыдно сказать. А молодцы думаютъ, что онъ душегубъ лютый. А скажи имъ, что изъ-за пса вершковаго въ бгуны и разбойники попалъ — со свту сживутъ прибаутками.

        XI

        Среди ночи Ванька Лысый добрелъ до урочища Козій Гонъ. Луна зашла рано и темень была непроглядная. Вдобавокъ, здсь всегда бывало темне, чмъ гд-либо. Горы тутъ были выше, круче, сплошь поросшіе густымъ ельникомъ. Дв горы сходились здсь крутыми стнами и между ними, въ узкомъ и темномъ ущельи, шла дорожка, по которой бывали и прохожіе, и верховые путемъ въ городъ, ради того, что чрезъ Козій Гонъ сокращалась дорога на цлыя три версты. Смльчаковъ тутъ здить напрямки бывало немного, вс знали, что это мсто худое — спасибо Устинымъ молодцамъ. Но все-таки не охота многимъ кружить три версты, и нтъ-нтъ да и продетъ кто на «авось» да «Господи помилуй».
        Атаманъ послалъ сюда Ваньку именно съ тмъ, чтобы сидлъ онъ тутъ дв ночи и кого подкараулилъ, да что-нибудь домой принесъ. А главное, чтобы лошадь отъ убитаго прозжаго заполучилъ. Коней у Усти было мало, и всякой кляч онъ радъ былъ.
        Дошелъ Лысый до ущелья Козьяго, полъ краюху хлба, напился студеной воды въ ближнемъ колодц и, умостившись въ чащ ельника надъ самой дорожкой, заслъ, какъ въ засад.
        — Авось кто и продетъ. А подетъ, попасть въ него не мудрено. Близко. Всего до дорожки сажени три… Можно и съ сучка палить, чтобы врне было. Грхъ, да что подлаешь, указано.
        Просидлъ Ванька ночь до утра и никого не видалъ. Все было тихо и никто не прохалъ. Правда, Лысый, какъ заслъ, такъ и задремалъ. А какъ открылъ глаза, смотритъ, лежитъ въ растяжку, а солнце высоко ужь стоитъ и палитъ.
        — Ишь вдь! подумалъ Лысый.
        Полъ онъ опять хлбца, остаточекъ, опять испилъ изъ болотца и опять заслъ, но ужь не спитъ, а вспоминаетъ, какъ всегда, родимую сторону, избу, дтей, жену… Эхъ, думается, быть бы ему дома, какъ и всякому православному, безбдно, да мирно. И жить бы по Божьему, а не по разбойному.
        Просидлъ Лысый весь день смирно. Все было какъ бы мертво кругомъ… Но въ сумерки вдругъ встрепенулся онъ. Послышалась псня на Козьемъ Гон! И громко, гулко раздавалась она межъ двухъ высокихъ горъ… Будто слова псни отпрыгивали изъ ущелья къ маковкамъ къ самымъ.
        Взялъ Лысый ружье, оглядлъ кремень и затравку, подсыпалъ на ложейку пороху и, положивъ ружье на сукъ, приготовился хлеснуть свинчаткой прохожаго распвалу.
        — Что-нибудь домой да принесу! радуется вслухъ Ванька. Въ хородъ тутъ, либо изъ хорода, всякій что-нибудь да тащитъ при себ. А то вдь бда съ пустыми руками домой итти. И впрямь Устья прохонитъ изъ шайки.
        Укрытый сплошь чащей ельника, Лысый выглядывалъ зорко на дорожку, что шла пониже его мста.
        — Хрхъ! А полысну! говоритъ онъ себ. Что-жь будешь длать. Хосподь, Батюшка Небесный, все видитъ… Николи никого не бивалъ, а вотъ тутъ свою шкуру уберехай. сть вдь тоже хочется. Безъ хлба не проживешь. Зажмурюсь, да и полысну!
        Лысый перекрестился, самъ не зная зачмъ: будто замолить грхъ, что собирался на душу взять.
        Выглядывая изъ-за втвей на дорожку, Лысый, однако, вдругъ ахнулъ громко.
        — Охъ, Хосподи! Вотъ вдь какая притча! Что-жь тутъ теперь подлаешь?..
        Поглядлъ опять Ванька Лысый, авось, молъ ошибся. Не то глазамъ померещилось изъ-за лучей солнечныхъ, что бьютъ по лицу. Да куда теб — врно, врно… Не почудилось… Вотъ они…
        — Что-жь тутъ теперь длать! Хосподи Боже! взмолился Ванька.
        Идетъ по дорожк, со стороны города, мальчуганъ, лтъ двнадцати, за руку сестренку ведетъ, двочку лтъ осьми, а въ другой-то рук несетъ что-то завязанное. И звонко заливается мальчуганъ, будто и не вдаетъ, какое это мсто тутъ, самый этотъ Козій Гонъ. Или ужь, Богу помоляся, пошелъ, авось его, малаго человка, никто не тронетъ, и поетъ-то со страховъ больше.
        Идутъ и мальчуганъ, и двочка все ближе да ближе… Вотъ ужь скоро и поровняются съ засадой Лысаго.
        — Нешто можно младенцевъ… Что я? Зврь, что-ли? Каинъ я, чтоль?.. бурчитъ Лысый и вздыхаетъ.
        А въ ухо ему шепчетъ будто врагъ человческій: — у мальчугана то узелокъ! Небось, съ базара идетъ! Вдь не песку иль камешковъ онъ изъ города домой несетъ. Дурень ты эдакій.
        — Какъ можно! У меня эдаки-то вотъ на дому внучатки теперь ходятъ… У младенца и душа не тая, что наша — безгршная.
        А мальчуганъ и двчонка ужь поровнялись съ Лысымъ. Мальчишка знай горланитъ псню и узелкомъ помахиваетъ, будто дразнится имъ предъ разбойникомъ.
        — Дурень ты, дурень!.. шепчетъ лукавый Лысому въ ухо. Совсмъ остолопъ мужикъ. Тутъ въ узелк съ базара на двадцать гривенъ, поди, добра… А ты пузыришь, да разводы разводишь пальцемъ по вод! Полыснулъ бы давно. Да и домой съ добромъ, съ поживой. И маху дашь, не опасливо… Ребятки — не прозжій какой съ дубиной или ножомъ. Сдачи не дадутъ.
        Лысый уставилъ ружье на сучк и, пригнувшись, приложился и нацлилъ… Прямо прицлъ видитъ онъ на голов русой двочки, что шагаетъ бочкомъ съ его стороны, поотставая отъ братишки. Ей по маковк, а ему въ спину весь зарядъ угодитъ на десяти шагахъ-то. И не пикнутъ!
        — Охъ-хо-хо!.. продышался вдругъ Лысый, будто ему ротъ кто затыкалъ рукой и дышать не давалъ.
        Онъ пересталъ цлить и отсторонился отъ ружья.
        — Нешто можно?.. Что ты? Человкъ? шепчетъ мужикъ, удивляясь будто.
        Даже въ потъ ударило Лысаго.
        А мальчуганъ съ двочкой уже минули его и вотъ сейчасъ за чащей пропадутъ совсмъ.
        — Оголтлый ты чортъ, дуракъ! Ужь будто крикнулъ ему кто на ухо. Проморгаешь поживу… Другой бы… Э-эхъ!..
        Схватился опять Лысый за ружье — сопитъ во всю мочь и, повернувъ его влво, нацлилъ ребяткамъ въ спину и вотъ… вотъ… дернетъ за собачку и кремень щелкнетъ!.. И два покойничка будутъ на дорог.
        — Тьфу! плюнулъ мужикъ и со зла чуть не хватилъ ружьемъ объ земь. Каинъ, ей-Боху. Каинъ! крикнулъ онъ, уже грозяся будто на кого-то другого.
        И Лысый, отдышавшись, перекрестился три раза.
        — Хосподь-то, Батюшка, не допустилъ… Все Бохъ Хосподь. А ты, окаянная душа, чего было натворила.
        Мальчуганъ и двочка были уже далеко, когда Лысый совсмъ отошелъ отъ своего переполоха. Онъ почесывалъ за ухомъ.
        — Да узелокъ? Узелокъ-то, поди, не пустой… Что будешь длать. Хрхъ! У меня такіе-то, вотъ, свои на деревн… Это такъ сдается — хораздо легко человковъ бить, а вотъ, поди-т-ко, попробуй. А ужь малыхъ ребятъ и совсмъ не въ мохоту, трудно. Кажись, вертися они тутъ цлый день подъ носомъ и не полыснешь. Ей-Боху. А узелокъ-то? Да… Обида… Съ поживой бы ко двору вернулъ ужь теперь.
        Прошло много времени. Снова было тихо все кругомъ… Даже ни единой птицы не пролетло около Лысаго. Все будто замерло и заснуло — одинъ онъ живъ человкъ среди окружнаго застоя. Сидитъ онъ въ своей засад, думаетъ все да вспоминаетъ про узелокъ и вдругъ заоралъ благимъ матомъ.
        — Ахъ, ты, окаянный дьяволъ! Ахъ, ты, мочальная голова! Ахъ, чтобъ-те издохнуть! Ахъ, чтобъ-те разорвало!
        И началъ Лысый охать, да ахать и ругаться, какъ только умлъ, на вс лады… А тамъ ужь и грозиться сталъ…
        — Убить бы тебя. Убить бы. Потопить бы тебя оголтлаго. Въ Волгу съ камнемъ на ше пустить бы!..
        Додумался Лысый, что убивать дтокъ, встимо, не слдовало. А слдъ былъ выйти просто изъ засады своей, да и отнять узелокъ. Чего проще! Что бы они могли ему сдлать. Повыли бы только. А онъ бы ихъ пугнулъ ружьемъ. Душъ младенцевъ не загубилъ бы, а узелокъ-то атаману предоставилъ…
        — Да вотъ… На!.. Заднимъ умомъ крпокъ. И проворонилъ!..

        XII

        Прошелъ день, наступила и ночь, а никого не видалъ Лысый на дорог. Будто заколдовало. А ужь за ночь кто же подетъ или пойдетъ тутъ. Дичь, глушь, горы вздымаются черныя да будто лохматыя въ темнот. И какъ-то страшно глядть самому разбойнику, Лысому, а для горожанина какого или мужика — разв дня-то мало, чтобы засвтло по своему длу пробраться. А теперь кого и застигнетъ темь въ пути, то ужь, конечно, онъ напрямки коротать дорогу черезъ Козій Гонъ не станетъ въ глухую ночь, а дастъ три версты объзду по большой дорог.
        Вотъ и приходится на утро итти съ пустыми руками. А оставаться еще нельзя — хлбъ весь; еще утромъ послдки сълъ. Вздыхаетъ Лысый… Отъ тоски, да отъ голода вылзалъ онъ еще въ сумерки изъ своей засады середь ельника, полазилъ по гор, чтобы отсиженныя ноги промять и голодъ унять въ нутр;- и затмъ опять заслъ.
        — Да нтъ… Гд же? Что-жь тутъ теперь? вздыхаетъ онъ. Кто же тутъ въ ночь подетъ. Вотъ разв мсяцъ кого обнадежитъ и въ путь подниметъ, больно ужь хорошо свтитъ, да и ночь-то тихая, прохладная… По прохлад, да при мсяц въ эдакую тишь куда лучше въ пути быть. А вотъ смотри, какъ на зло никто не проминуетъ.
        Долго сидлъ Лысый молча и не шевелясь среди тиши ночной, на небо глядлъ, на звздочки, на мсяцъ, что серпомъ серебрянымъ изъ за горы выплылъ и пошелъ уходить въ небо все выше да праве. Скоро сталъ мужикъ опять подремывать съ тоски. Любилъ онъ спать, да еще и то любилъ, что бывало во сн зачастую увидитъ своихъ жену, сына… Говоритъ съ ними. Живетъ въ изб своей.
        Вотъ какъ на-яву все привидится… Проснется и какъ-то хорошо, легче на душ станетъ. Будто домой сбгалъ на одну ночь и вернулся въ разбойный станъ.
        Сталъ было ужь Лысый сильно клевать носомъ… но вдругъ почудилось ему что-то… Трещитъ что-то и стучитъ… Прислушался онъ. Вправо со стороны города и впрямь что-то среди тиши раздается… Но еще далеко. Такъ далеко, что, поди, съ версту. Ночью да въ эдакую тишь издалека все слышно. Прошло нсколько времени, и Лысый пріободрился. Привсталъ онъ, радуется и слушаетъ.
        — дутъ! Ей-Боху дутъ! проговорилъ онъ наконецъ.
        Вдали явственно раздавался конскій топотъ. И вотъ все ближе да ближе, да ясне… По Козьему Гону приближался кто-то. Но чмъ ближе и ясне былъ конскій топотъ, тмъ опять печальне становился Лысый.
        Дло опять неподходящее на него трафилось. Конечно, можно выпалить, да посл-то что будетъ. Самого вдь ухлопаютъ.
        — Эхъ-ма… Незадача мн хораздо! ахнулъ Лысый.
        Дло въ томъ, что по ущелью приближался къ нему, ясно и отчетливо раздаваясь среди тиши ночной, двойной конскій топотъ двухъ, а то пожалуй и трехъ коней. А ужь двухъ то наврное.
        А съ двумя прозжими что-жь сдлаешь? Ну одного ранишь крпко и сшибешь, даже хоть и наповалъ, замертво. А другой-то?.. Что-жь, онъ разв смотрть будетъ. А по Козьему Гону ночью разв подетъ кто безъ ничего. Ужь хоть топоръ, а все про запасъ возьметъ.
        — Одного убьешь, а на друхого и вылзай съ пустыми руками, чтобы онъ тебя пришибъ! разсуждалъ Лысый и спохватился поздно, что топора еще не взялъ.
        А топотъ ближе… Вотъ фыркнулъ одинъ конь, и слышитъ Лысый голосъ звонкій молодца прозжаго. Разговариваютъ, должно…
        — Небось… По холодку… Недалече… Во… слышитъ Лысый и сталъ таращиться на дорогу.
        На заворот показалось что-то живое, сталъ мужикъ приглядываться и чуть не ахнулъ громко… детъ на него шажкомъ молодецъ верховой, да одинъ-одинехонекъ, а другого коня въ поводу ведетъ… И оба коня большіе, одинъ блый, идутъ размашисто, видать, дорогіе помщичьи кони, а не крестьянскіе! Захолонуло сердце у мужика отъ удачи. Молодца долой, а коней по этой дорожк, хоть-бы и не поймалъ, за ночь онъ пригонитъ къ Устину Яру. Дорога-то одна и все между ельникомъ. Такъ и поставитъ «пару конь» на атамана.
        Положилъ Лысый ружье на сукъ, сталъ на колни и навелъ тихонько прицлъ на дорогу передъ собой.
        — Какъ поравняется, такъ и полысну! радуется мужикъ. Забылъ и думать, что грхъ убивать, что въ первой придется жизнь христіанскую на душу брать. Что длать. Своя рубашка къ тлу ближе.
        Молодецъ верхомъ халъ покачиваясь, немного не поровнявшись съ Лысымъ, звнулъ сладко да громко и опять заговорилъ съ конями.
        — Вали, вали, голубчики… Недалече…
        И поровнялся…
        Лысый, нагнувшись, прилегъ къ ложу ружья щекой, подпустилъ молодца на прицлъ и дернулъ за собачку.
        Ахнуло все кругомъ… Будто вс горы повалило на-земь. Грохотъ раскатился, казалось, до неба и звзды встряхнулъ. Кони шарахнулись и съ маху вскачь! А молодца качнуло было долой, но справился онъ и, крикнувъ, еще нагайкой ударилъ подсдельнаго коня…
        — Ахъ, дьяволъ. Ахъ, обида! заоралъ Лысый и, бросивъ ружье, сгоряча подзъ вонъ изъ ельника. Ахъ ты, распроклятый. Запретъ на теб, что-ли?
        Вылзъ Лысый на дорогу и ясно видитъ, что ужь за саженей пятьдесятъ прозжій пустилъ коней шагомъ и оглядывается назадъ.
        — Ну, счастливъ твой Богъ!.. оретъ со зла Лысый и грозится кулакомъ молодцу. Попадися, лшій, мн въ друхо рядъ — маху не дамъ, дьяволъ. Право, дьяволъ! оретъ Лысый, что есть мочи.
        — Ванька! кричитъ вдругъ и молодецъ.
        Отороплъ Лысый, глядитъ.
        — Ванька, ты, что-ль?… кричитъ опять молодецъ и коней остановилъ.
        — Я-а… прокричалъ мужикъ, дивяся.
        — Лысый? кричитъ молодецъ.
        — Я! Я-а! Чего?…
        — Ахъ ты, лядащій… Ахъ, ты, чортово рыло!.. Вотъ, анафема! Ну, постой-же…
        И, повернувъ коней, молодецъ детъ назадъ. Кони храпятъ и таращатся на Лысаго, что сталъ среди дороги, на томъ мст, гд сейчасъ его зарядъ ихъ пугнулъ.
        — Но-о! Чего! понукаетъ ихъ молодецъ.
        Но кони не идутъ.
        Молодецъ живо смахнулъ долой и сталъ привязывать коней къ дереву.
        — Ладно, погоди, лысая твоя голова! ворчитъ онъ.
        Привязавъ обоихъ коней, молодецъ пошелъ на Лысаго и нагайкой машетъ. Мужикъ ждетъ растопыря руки и дивится.
        — Что за притча, знаетъ прозжій, какъ меня звать; должно знакомый.
        Подошелъ молодецъ совсмъ, да и говоритъ:
        — Теб это кто-жь указалъ своихъ-то бить. А?… Собачій сынъ.
        — Батюшки-свты! заоралъ Лысый. Ехоръ Иванычъ…. Родной…
        Передъ нимъ стоялъ эсаулъ ихъ-же шайки, Егоръ Иванычъ, или Орликъ прозвищемъ.
        — Прости, родимый! повалился Лысый въ ноги эсаула. Ехоръ Иванычъ…
        Но Орликъ сгребъ Лысаго за волосы и началъ шлепать его нагайкой по спин.
        — Ехоръ Иванычъ! Ехоръ Иванычъ…
        — Знай своихъ… Не пали изъ ружей по своимъ… собачье отродье…
        — Ехоръ Иванычъ, родной, вопилъ Лысый, и каждый ударъ нагайкой по спин ошпаривалъ его будто кипяткомъ.
        Долго среди Козьяго Гона раздавалось и по затишью ночному далеко разносилось шлепанье орликовой нагайки и крикъ мужика.
        Усталъ эсаулъ махать да шлепать и бросилъ, а Лысый въ жару и въ поту насилу на ноги всталъ.
        — Теперь дурень будешь помнить… выговорилъ Орликъ и, повернувъ, пошелъ къ конямъ.
        — Ехоръ Иванычъ, прости… Атаману не ховори, родимый! Не буду николи. Вотъ-те Христосъ, если я кохда… Родимый! взмолился Лысый, догоняя эсаула.
        — Ладцо, ладно… деревянная голова… Подъ, бери ружье и за мной въ Яръ. Нечего теб, дураку, тутъ сидть.
        — Прости, родной. Атаману-то…
        — Ладно. Скажи спасибо, шалый чортъ, обернулся эсаулъ, что я тебя самъ вотъ здсь сейчасъ не ухлопалъ.
        И Орликъ, доставъ изъ-за пояса пистолетъ, наставилъ его въ лицо Лысаго.
        — И теперь вотъ еще руки чешутся…. такъ бы вотъ и положилъ на мст.
        Лысый опять упалъ на колни.
        — Ну, подъ, ружье бери. Да за мной.
        Орликъ подошелъ къ конямъ и, отвязавъ обоихъ, слъ на своего. Лысый побжалъ за ружьемъ въ кусты.
        Эсаулъ, сидя на кон, поглядывалъ на то мсто, гд въ него выпалилъ Лысый, и ухмылялся добродушно.
        — Ишь вдь дуракъ! ворчалъ онъ, ухмыляясь. Спасибо мужланъ, мужикъ. Отродясь ружья не видалъ, а то бы вдь насквозь прохватилъ. Такъ бы и положилъ! И чортъ его знаетъ еще, какъ его, дурака, угораздило маху дать на трехъ-то саженяхъ разстоянія. Вотъ бы атамана-то одолжилъ, кабы меня убилъ. Ахъ, дурафья.
        Лысый прибжалъ съ ружьемъ и опять взмолился эсаулу.
        — Ладно! Иди ужь…
        Орликъ двинулся, а мужикъ, съ трудомъ поспвая, зашагалъ за нимъ.
        — Ахъ, ты, Хосподи! шепталъ онъ. Вотъ теб и наразбойничалъ! Своего эсаула! Ахъ, Хосподи. Видно и въ душехубств-то сноровка да охлядка нужна.
        — Давно не лъ, чортово рыло? спросилъ его Орликъ посл верстъ четырехъ пути.
        — Съ утра, Ехоръ Иванычъ…
        — На вотъ, дурафья… грызи.
        И эсаулъ, усмхаясь, досталъ изъ за пазухи и бросилъ мужику на дорогу ломоть хлба. Лысый поднялъ и началъ уплетать на ходу.

        XIII

        Рано утромъ Орликъ въхалъ въ Устинъ Яръ, и всть о возвращеніи эсаула изъ города живо облетла вс хаты… Туча молодцевъ повалила къ его дому поклониться и поглядть на него. Даже лютый Малина пришелъ «почтенье отдать». Орликъ привезъ добрую всть, что бляна съ товаромъ пройдетъ мимо нихъ въ скорости.
        Перездоровавшись со всми, Орликъ, веселый, добродушный, всякому сказалъ доброе слово. Тутъ-же разсказалъ онъ про Лысаго, какъ тотъ его чуть не убилъ. Заревла толпа и чуть-чуть было не разнесла Лысаго на клочки. Но Орликъ заступился и не веллъ трогать мужика, извиняя его тмъ, что онъ не за свое дло взялся,  — палить по прохожимъ. Затмъ эсаулъ собрался къ атаману, и вся толпа проводила его до развалины.
        Устя ужь зналъ о прізд Орлика и встртилъ его на крыльц.
        — Здорово, Орликъ. Ну что? Какъ?
        — Слава Богу! Здравствуй. Ты какъ можешь, весело отозвался Орликъ. Поцловаться можно.
        — Отчего… усмхнулся Устя. И атаманъ съ эсауломъ расцловались три раза.
        Орликъ объявилъ объ идущей блян. Атаманъ обрадовался. Они вошли въ домъ и поднялись по лстниц на верхъ.
        — Ишь вдь… Давно-ли я ухалъ, а ужь атаманъ мой еще похорошлъ! усмхнулся Орликъ, поднимаясь по ступенямъ.
        — Полно ты лясы-то точить. Болтушка! ворчнулъ Устя. Ну, садись. Разсказывай, когда бляна будетъ…
        — Да черезъ день будетъ. Надо готовиться… Ну, а вс дла наши ни шатко, ни валко… а хорошаго тоже немного. Про Измаила знаешь?
        — Знаю — отъ Чернаго.
        — Про воеводину тещу тоже знаешь. Что, драчлива?
        — Знаю.
        — А деньги взяла?
        — А ты какъ полагаешь? добродушно улыбнулся Орликъ съ самодовольствомъ.
        — По лицу твоему вижу, что взяла!
        — Встимо; мало того…
        И эсаулъ началъ хохотать.
        — Я съ ней въ пріятеляхъ… Ей Богу!
        — Какъ то ись? страннымъ голосомъ произнесъ Устя, и брови его стали морщиться.
        — Да такъ… Мы съ ней три раза видлись. Я сказался купцомъ… да сталъ къ ней ластиться, да всякое такое болтать… Баб-то всего сорокъ лтъ, вдовая… Ну, тоска тоже… Она на меня по второму разу ужь такъ ласково начала глядть, что я по третьему разу сталъ опасаться, да и домой.
        — Я не пойму! нсколько сурово выговорилъ Устя.
        — Стала звать жить у нихъ, въ город, по близости отъ ихъ дома; стала общать, что воевода меня отличитъ — ну и всякое такое…
        — Какъ же ты ей деньги-то далъ?
        — Да такъ… Не обижайте, молъ, насъ мужичковъ, вольныхъ хлбопашцевъ, что живемъ въ Устиномъ Яр. А вотъ вамъ сто рублей отъ нашего усердія.
        — Сто? Ишь…
        — Что-жь длать. Не пропащія зато деньги. Она изъ воеводы бичеву вьетъ.
        — Пятьдесятъ-бы… довольно…
        — Ишь ты… теб-бы даромъ. Да ништо. Спасибо были он. Полсотни ты далъ, да полсотни отъ Хлуда получилъ пропускныхъ…
        — Хлудъ утянулъ тутъ! Нешто можно за цлую мокшану съ краснымъ товаромъ полста рублей взять.
        — Это, пожалуй, что и врно! разсмялся Орликъ.
        — Утянулъ?
        — Да, утянулъ. Да что длать? Я взялъ. Деньги нужны были. Теперь надо пропустить. Уговоръ дороже денегъ. А вотъ пойду я опять и будетъ давать то же — я ему насмюся.
        — То-то, Орликъ… А то вдь онъ скоро двадцать рублей будетъ намъ эдакъ передавать, а себ семьдесятъ въ мошну.
        — А вдь, ей-Богу, атаманъ-то мой похорошлъ! усмхнулся Орликъ, глядя на Устю.
        — Полно ты… словно Петрынька…
        — Ахъ, да… Петрынька? Слышалъ?.. воскликнулъ Орликъ. Устя опять насупился.
        — Слыхать — слышалъ, но все это…
        — Враки, скажешь?
        — Да, полагаю, что этакого быть не можетъ.
        — Ладно. Желаешь я теб его подведу такъ, что самъ сознается, Іуда,  — серьезно выговорилъ Орликъ, и лице его стало сразу совершенно иное, не смшливое, а строгое, и глаза гнвомъ загорлись.
        — Ты на него… У тебя сердце на него, тихо сказалъ Устя.
        — Пущай сердце… Правда! А стало быть, по-твоему, коли у меня на кого сердце, такъ я поклепъ взведу, обвинять въ разныхъ выдумкахъ своихъ буду… и всякое такое негодное сдлаю, не хуже крючка подъячаго и волокиты судейской… Такъ, что-ль, атаманъ? Говори.
        — Нтъ. Я этого не скажу. По сю пору ты никого зря не обижалъ, вымолвилъ Устя.
        — Такъ желаешь, я теб поганца Петрыня такъ налажу, что онъ сознается самъ въ донос.
        Устя не отвчалъ. Наступило молчанье.
        — То-то вотъ, Устя… Не гоже это, укоризненно проговорилъ Орликъ. А знаешь, что изъ-за твоей неправды будетъ… Онъ и насъ, и тебя съ нами погубитъ.
        Брови Усти сморщились, и лицо будто остервенилось сразу.
        — Послушай, Орликъ. Давай сказывать, какъ должно, а не по-бабьи небылицы плести да сплетать, глухо и холодно произнесъ онъ… Что, въ Камышин не знаютъ, какъ мы тутъ живемъ столько ужь времени? А коли камышинское начальство знаетъ, то нешто саратовскій намстникъ не знаетъ. Такъ чего же они по сю пору командъ не шлютъ на насъ, а? Ждутъ, чтобы Петрынь имъ приказалъ поднять ноги?.. Пойду я про тебя доносить, что ты не Орликъ, а Егоръ Соколовскій изъ Ярославля. Что это, по-твоему доносъ будетъ?… Нтъ! Почему? Это вс знаютъ… Такъ и наше дло… Что тутъ Петрынь… Можетъ, онъ и впрямь насъ продалъ или продастъ — да изъ этого ничего не будетъ.
        Орликъ покачалъ головой.
        — Неврно сказываю, что-ль?
        — Неврно, Устя… заговорилъ эсаулъ. Въ Камышин мы платили завсегда старому воевод, онъ насъ и покрывалъ. Не только самъ объ насъ не доводилъ до Саратова, но когда оттуда бывали запросы по жалобамъ камышинцевъ, дубовцевъ и другихъ, то воевода отписывался, что все это одн враки, а Устинъ-Яръ малая деревнишка, больше все бабы да ребятки въ ней, а мужики на заработкахъ, въ разброд. Въ Саратов намстникъ хилый, въ чемъ только душа держится. Ему отписали; онъ и радъ. Безпокойства нту ему, а правда то или неправда, какое ему дло. Его не тревожь. Нын вотъ новый воевода, и дла пошли было худо. Денегъ не бралъ и подходу къ нему не было ни откудова. Ну, вотъ я чрезъ тещу его все состряпалъ, и опять проживемъ.
        — Ну, что же? Я также сказываю.
        — Нтъ, погоди, не все… А вотъ, вишь, проявился въ намстническомъ правленьи молодецъ, да и говоритъ: вы чего же это смотрите! У васъ у рчки Еруслана, на бережку, сидятъ разбойнички. Какое ужь время проходу и прозду нтъ… А вы что-жь… Я, молъ, въ языки иду. Всхъ назову, все распишу и, угодно, провожу до мста команду… Ладно? Запросъ въ Камышинъ, такъ-ли показываетъ разбойникъ съ повинной, ради своего прощенія. Что-жь воевод длать? Тутъ и его теща смолчитъ. Это не купецъ ограбленный. Это самъ молодецъ изъ шайки. Тотъ про невдомыхъ грабителей говоритъ, а этотъ про своихъ товарищей, какъ кому кличка знаетъ, и гд живутъ, и что длаютъ, и кто атаманъ, и кто эсаулъ. Все онъ знаетъ и все показываетъ. Что-жь тутъ длать? Хошь-не-хошь намстникъ не тревожиться, а надо, а то вдь и самъ въ отвтъ пойдешь. Поднять команду, послать въ Устинъ Яръ. Ничего если нту, враки — ладно, промнутся путемъ-дорогою! А если впрямь на разбойный станъ наткнутся… Что тогда? Тогда намстнику изъ столицы похвала, а то вотчинка въ награду. Онъ, молъ, на Волг новаго Устю Разина словилъ, десять тысячъ разбойниковъ перебилъ и разсялъ. Вишь,
какой отличный. Сдлать его намстникомъ надъ четырьмя округами. Такъ ли я сказываю, а?
        Устя молчалъ и наконецъ вздохнулъ.
        — А ты сейчасъ въ подозрнье меня! съ упрекомъ прибавилъ Орликъ… Не гоже это. Что мн Петрынь… Ты его не любишь, а терпишь; онъ теб, знаю, солонъ тоже… да все солоне. Мн онъ — наплевать, меня онъ пальцемъ не тронетъ. Гд ему лядащему? Смотрть мн прямо въ глаза не сметъ. Изъ-за кустовъ, правда, можетъ свалить, какъ Іуда. Да нтъ покуда нужды ему въ этомъ. Онъ меня любитъ-не любитъ, я ему, что посторонній. А твоя погибель ему нужна, твоя погибель ему масло на сердце. А, встимо, изъ-за тебя и мы пропадаемъ. Мн Хлудъ сказывалъ…
        — Что Хлудъ.  — У Хлуда свои замышленья! Хлудъ — воръ… Онъ бы вотъ не продалъ! вдругъ гнвно произнесъ Устя.
        — Мн Хлудъ — что собака лаетъ! У меня свой разумъ, Устя. Да и опять я не Черный, чтобъ въ руку Хлуду что стряпать, ради его дочки!.. Вотъ что… А мое дло тебя упредить, сказать. Я эти вс дла знаю,  — не мало я жилъ и въ Ярославл, и въ Москв. Говорю теб, самъ намстникъ пальцемъ не двинетъ по жалобамъ прозжихъ купцовъ: они вкъ лзутъ съ жалобами на всхъ. Суди всякаго, кто, вишь, купца волжскаго обидлъ, до самаго страшнаго суда просудишь. И намстнику на нихъ плевать. А вотъ, когда проявился языкъ и все такое самъ берется сдлать, да на себя беретъ,  — то другое дло. Команду собрать да снарядить недолго. Хорошо, мы разнесемъ ее… ну, уйдемъ! а все-же на старомъ-то мст оставаться нельзя уже будетъ. А вдь мсто-то это, поди, какъ у тебя насижено. Словно бы ты помщикъ въ своей вотчин правишь. Отъ ддушки по наслдству перешло оно теб и внучку твоему достанется… Устинъ-то Яръ… А?..
        Орликъ разсмялся добродушно.
        — Что же длать? вымолвилъ Устя, помолчавъ.
        — Застрлить, какъ придетъ.
        — А коли все то напраслина?
        — Я теб говорю, я его подведу такъ, что онъ самъ сознается. Вотъ здсь въ горниц у тебя сознается онъ, такъ чтобы ему тутъ и конецъ былъ.
        — Ты, что-ль? улыбнулся Устя двусмысленно.
        — Нтъ, я не стану человка безъ драки, какъ собаку, бить… угрюмо вымолвилъ Орликъ. Теб вдомо, что я еще, слава Богу, никого такъ не убивалъ. Въ битв убить человка, коего, никогда и въ жизнь не видалъ, иное дло; тамъ я не въ послднихъ. И должно, ты это знаешь хорошо, потому и въ эсаулы взялъ.
        — Знаю.
        — Ну, а этакъ я не стану. Тоже ты и это знаешь.
        — Такъ какъ же?
        — А позови сибирнаго. Хоть бы Малину посади вотъ тутъ, на лстниц. А какъ сознается, и прикажи ему безъ шума удавить поганца. Не хочешь горницы портить, свяжемъ, глотку заткнемъ и доведемъ до горы — а тамъ Малина удавитъ. И зароемъ безъ шуму. Нечего молодцевъ смущать, что доносчикъ проявился; пожалуй, разбгутся.
        Устя молчалъ.
        — А коли пожалешь, то упустишь… Выйдетъ отсюда посл нашей бесды и шаркнетъ ужь прямо въ Саратовъ совсмъ. Увидишь его опять только съ командой. Что молчишь?
        Устя понурился и потомъ покачалъ головой.
        — Длай, Орликъ, какъ знаешь и какъ желаешь. Мн вдь что? Все равно. Хоть въ Сибирь сейчасъ. Я же вдь тамъ и буду раньше ли, позже ли?! А вотъ васъ всхъ я не долженъ погублять изъ-за себя.
        — Спасибо, Устя… Вотъ это дло. А въ Сибири теб никогда не бывать! На то я твой эсаулъ. На то я… ну, да ужь знаешь вдь. Я три раза помру за тебя, душу свою сто разъ про закладъ отдамъ, а вытяну тебя изъ всякой бды. Ну, а теперь, прости, а то опять рчь пойдетъ на другое… А ты того не любишь, а гнвить я тебя не хочу. Прости.
        Орликъ вышелъ быстро, а Устя, оставшись одинъ, задумался печально.

        XIV

        Орликъ былъ какъ отмнный соболь въ шайк разбойниковъ и по виду, и по нраву, и по тому, что многое онъ зналъ, какъ если бы бариномъ уродился. И эсаула вс въ Устиномъ Яр любили и уважали больше, чмъ атамана, и съ годъ назадъ ходилъ въ шайк слухъ, что надо бы эсаулу похерить лядащаго Устю и объявиться атаманомъ.
        Первый про это узналъ самъ Орликъ и шибко разсердился, говоря, что если бы Усти не было атаманомъ, то онъ и самъ бы не остался въ шайк, а ушелъ бы изъ Яра искать себ другое мсто для житья.
        Эсаула мало кто звалъ его прозвищемъ, что дала ему молва людская, т. е. Орелкой и Орликомъ. Иногда называли его такъ молодцы за глаза. Въ лицо-же его вс звали настоящимъ именемъ, которое онъ одинъ на всю шайку не скрывалъ. Для всхъ онъ былъ Егоръ Иванычъ, а многіе знали и больше, знали, что онъ Соколовскій и не изъ простого званія. Многіе были уврены, что эсаулъ — дворянинъ-помщикъ, Богъ всть зачмъ и почему ушедшій на приволье волжское. А что быть Орлику атаманомъ, конечно, вс врили; когда захочетъ, тогда и будетъ. Да не станетъ сидьмя сидть, какъ Устя, а почище Стеньки Разина пойдетъ гулять и орудовать по всей матушк-Волг отъ Казани до Астрахани.
        Вс въ шайк такъ думали и говорили, но ошибались.
        Орликъ имлъ слишкомъ доброе сердце, чтобы атаманствовать и разбойничать, какъ Стенька Разинъ. Ума у него хватило-бы, да сердца не хватило-бы. Уродился онъ блоручкой, а блоручк кровь человчью проливать не по плечу. Насчетъ-же происхожденія Орлика, народъ отгадалъ врно. Гласъ народа никогда не ошибется и молва не съ неба валится, а родится въ какомъ-либо мст на земл и бжитъ оттуда по міру. Глядь, а въ этомъ мст, гд молва родилась, и улики на лицо, что она, бгая по свту, правду разноситъ.
        Эсаулъ устиной шайки — Орликъ, или Егоръ Иванычъ Соколовскій, отважный молодецъ, лихой и красивый собой, но слабый сердцемъ, былъ уроженецъ стариннаго города Углича.
        Когда-то, около двадцати пяти лтъ тому назадъ, помщикъ-холостякъ, дворянинъ Соколовъ, жившій въ Углич, повстрчалъ у сосда по имнію крпостную двушку, красивую и по фамиліи Соколовскую. Изъ-за пустого случая, сходства фамиліи, вышло то, что помщикъ взялъ къ себ двушку, а черезъ годъ родился мальчуганъ, названный, по дню рожденья, Егоромъ. Дворянинъ Соколовъ бросилъ городъ, поселился въ своей вотчин и сталъ воспитывать сынишку въ дом, а его мать, хотя и чужая крпостная двушка, хозяйничала въ дом, какъ настоящая барыня.
        Помщикъ все собирался откупить ее, но не собрался, а чрезъ пять лтъ любимица помщика простудилась, заболла и умерла. Холостякъ остался одинъ и еще больше привязался къ умному и смлому мальчугану. Не прошло, однако, и еще двухъ лтъ, какъ помщикъ отлучился отъ своей вотчины въ Угличъ, запоздалъ тамъ и, вернувшись, объяснилъ, что онъ женится. Чрезъ два мсяца появилась молодая барыня, дворянка богатая, и хотя вся дворня ждала новыхъ порядковъ и перемнъ къ худшему, но ошиблась: новая барыня оказалась добрая, ласковая и, прежде всего, какъ мать родная, приголубила маленькаго Егорку, объявивъ, что онъ будетъ по прежнему въ дом, какъ родной сынъ обоихъ супруговъ.
        Чрезъ годъ въ усадьб уже кричалъ другой мальчуганъ, новорожденный и первенецъ помщика, законный, носившій его имя. Затмъ пошли дти, и скоро въ дом было пятеро дтей-дворянъ Соколовыхъ и одинъ взрослый и отважный отрокъ Соколовскій.
        Часто призадумывался дворянинъ Соколовъ насчетъ будущности своего «бокового» сынка, какая его судьба будетъ. Но, конечно, онъ не могъ ожидать той бды, которая стрясется на него и на голову неповиннаго ребенка.
        Прошло лтъ десять…
        Пришлось однажды заняться размежеваніемъ земель съ сосдомъ по вотчин. Имніе Соколова и сосда граничилось черезполосицей и всегда путаницы бывало немало. Но прежде сосдъ этотъ былъ пріятелемъ Соколова и споровъ не бывало, все кончалось полюбовно. Сосдъ этотъ былъ тотъ самый, что уступилъ когда то Соколову мать Егорки, какъ-бы подаривъ ее на словахъ. Но теперь онъ былъ уже на томъ свт, а имніе отъ его наслдника, племянника, жившаго всегда въ Москв, перешло продажей къ новому помщику, бригадиру изъ Москвы.
        Новый сосдъ Соколова оказался неуживчивымъ и своенравнымъ. Едва пріхалъ онъ и поселился во вновь купленномъ имніи, какъ пошелъ длать всякія непріятности всмъ своимъ сосдямъ. Бригадиръ жаловался и гнвался, что угличскіе дворяне не чиновные и «деревенщина» мало оказываютъ ему уваженія, но что онъ ихъ живо приведетъ въ повиновеніе себ и разуму наставитъ.
        Бригадиръ началъ съ того, что завелъ споры со всми своими сосдями о земл и потребовалъ размежеванія. Скоро увидли дворяне сосди, что пріобрли такого сутягу и крючка въ лиц бригадира, что если ему неласково поклониться, то онъ сейчасъ за это въ судъ потянетъ. А судейскіе крючки и ярыжки чуть не съ перваго же дня его прізда были ужь имъ смазаны деньгами и лаской и вс были его друзьями-благопріятелями.
        Не прошло трехъ мсяцевъ со знакомства Соколова съ бригадиромъ по поводу размежеванія, какъ уже завязалась тяжба и началась ябеда, а за ней волокита по судамъ. Соколовъ уже собрался было добровольно отказаться отъ десятка десятинъ пашни и лсу — лишь бы избавиться отъ сношеній съ судейскими ярыжками и писарями, которые, какъ стая голодныхъ волковъ, набгали изрдка на его вотчину, подъ предлогомъ справокъ и описокъ.
        Кто-то изъ друзей Соколова надоумилъ его създить въ Ярославль къ намстнику, которому онъ былъ сродни и который его очень любилъ и уважалъ. Лнивый и безпечный помщикъ кой-какъ собрался и създилъ. Дло все уладилъ въ нсколько дней и нажилъ бду.
        Бригадиру было приказано отъ намстника поубавить своей прыти и Соколова ябедой не тревожить. Бригадиръ притихъ, но обозлился не въ мру, клялся даже застрлить сосда, если когда на своей земл завидитъ. Соколовъ, сидвшій вкъ дома и только гулявшій подъ вечерокъ по саду, отвчалъ:
        — Ну и пускай меня съ ружьемъ поджидаетъ на новой меж. Я теперь до скончанія дней моихъ дальше липовой аллеи никуда не отлучуся.
        Прошло полгода… О бригадир-сосд ужь и думать забыли въ вотчин Соколова. Но однажды, въ осенній день, въ вотчину пріхалъ молодой дворянинъ, очень приличный, и отрекомендовался племянникомъ бригадира и объяснилъ, что пріхалъ по весьма важному длу.
        — Бригадиръ проситъ, немедленно, объяснилъ онъ, возвратить ему самовольно когда-то взятаго изъ его вотчины крпостного человка, парня Егора Соколовскаго, сына его крпостной двки, нын умершей, но значащейся въ числ его поданныхъ рабовъ.
        Дворянинъ не сразу понялъ смыслъ рчей племянника бригадира, а когда понялъ, то около четверти часа пробылъ разиня ротъ и не произнесъ ни слова.
        — Вотъ ябеда, такъ ябеда!.. сказалъ онъ наконецъ. Такое дло, что душ и разуму помраченіе.
        А дло было такое, котораго и самъ премудрый царь Соломонъ ршить бы не могъ. Самое простое дло, самое законное и вмст съ тмъ самое мудреное и самое беззаконное.
        Егорка былъ записанъ при рожденіи сыномъ крпостной двки и съ ея фамиліей, а она оставалась до смерти крпостной этого самого сосда, ее подарившаго или отпустившаго къ Соколову на словахъ. Будь она жива, новый помщикъ могъ бы и ее потребовать обратно, какъ свою собственность. Ея нтъ на свт, но сынъ ея, конечно, крпостной холопъ купившаго вотчину бригадира… А что онъ сынъ помщика дворянина Соколова, воспитанный въ дом вмст съ его законными дтьми наравн, какъ баричъ — до этого всего закону дла нтъ.
        Такъ объяснили Соколову, когда онъ теперь, общавъ было не отлучаться дальше своего сада во всю жизнь — поскакалъ въ Угличъ. Потерялся бдный человкъ! Онъ любилъ своего востраго мальчугана Егорку не меньше, если не больше другихъ сыновей, которые вс были какіе-то будто вкъ сонные да лнивые, словно мшки съ крупой.
        Изъ Углича Соколовъ, захватившій и сына, поскакалъ въ Ярославль къ родственнику и другу-намстнику.
        Но ничего сдлать было нельзя. Права помщика на своего раба — права священныя, объяснилъ ему другъ-намстникъ. На сихъ правахъ и ихъ неприкосновенности зиждется все, и всякое благочиніе, и благоустроеніе государства.
        Намстникъ могъ только посовтовать хать къ бригадиру и просить итти на отступное, на мировую…
        Бросился несчастный человкъ къ бригадиру. Тотъ его не принялъ и срамно въ домъ не веллъ пускать. Пріхалъ къ себ Соколовъ въ вотчину и послалъ отъ себя гонца, предлагая въ обмнъ отдать за «своего единокровнаго сына Егора» сто лучшихъ десятинъ, что были черезполосицей середи земли бригадира.
        Бригадиръ отвчалъ, чтобы «немедля ни мало выслалъ помщикъ Соколовъ самовольно проживающаго у него его бригадирова холопа Егорку, который ему нуженъ для опредленія въ должность коровника на скотномъ двор».
        Соколовъ не вынесъ… Вечеромъ, покушавъ, пошелъ онъ отдохнуть, чтобы собраться съ мыслями, что длать. Онъ сказалъ сынишк, что хочетъ хать въ Москву хлопотать и просить, а не уступать…
        Легъ отецъ Егора отдохнуть и уже не проснулся больше…
        Помщика, убитаго ябедой, похоронили. Жена и дти много плакали.
        Но затмъ жизнь ихъ пошла своимъ чередомъ и скоро, черезъ мсяцъ, дти такъ же прыгали и рзвились по горницамъ, гд уже не было отца, а мать ихъ точно такъ же и даже еще больше хозяйничала и хлопотала по дому и по имнію.
        Одинъ Егоръ, которому было уже лтъ 17, ходилъ какъ тнь и ежедневно по-долгу сидлъ на могил отца, съ которымъ теперь потерялъ все.
        Отъ бригадира снова пріхалъ посланный къ помщиц вдов объявить, что если она тотчасъ же добровольно не отпуститъ его холопа, то онъ самъ прідетъ съ своими людьми и силой уведетъ его, причемъ не отвчаетъ за могущее произойти въ ея усадьб…
        — Что же длать-то, Егррушка? Ступай! сказала женщина. Не вводи меня съ дтьми въ бду, мы-то ничмъ не виноваты.
        — А я-то… виноватъ въ чемъ? спросилъ Егоръ.
        Но чрезъ часъ Егоръ Соколовскій уже халъ въ телг къ своему барину, бригадиру. Бригадиръ и не допустилъ его до себя, а веллъ опредлить на скотный дворъ.
        Страшенъ былъ видъ новаго скотника. Повидай его баринъ-бригадиръ, то пожалуй бы струхнулъ и отпустилъ на волю. Вс люди сторонились отъ него, вс знали, что онъ барчукъ или полубарчукъ и любимый сынъ сосда, что скончался отъ любви въ нему и горести…
        Егоръ усердно ходилъ за коровами, но не лъ, не спалъ и не говорилъ ни слова никому. Черезъ дв недли, несмотря на усердіе молодого скотника, помщикъ приказалъ его наказать розгами, не за вину какую, а въ острастку, чтобы зналъ, значитъ.
        Егора наказали.
        А чрезъ недлю въ саду, около террасы, нашли на дорожк помщика-бригадира съ головой, разрубленной топоромъ… И похоронили, не дивяся…
        Вс знали чьихъ это дло рукъ.
        А новаго скотника, изъ полудворянъ, не было нигд, онъ скрылся и съ тхъ поръ никто никогда его въ обихъ вотчинахъ не видалъ.
        Проживъ кое-какъ семь лтъ гд попало и всюду подъ страхомъ острога, плетей, Сибири, Егоръ Соколовскій объявился на Волг и сталъ эсаулъ Орликъ въ шайк атамана Усти. И ему-то пророчили молодцы разбойники быть вторымъ Стенькой Разинымъ! Но эсаулъ только добродушно усмхался на это…

        XV

        Въ Устиномъ Яр съ прізда Орлика началась суетня и движенье. Всть, что привезъ онъ о плывущей въ Астрахань блян, подняла всхъ на ноги. Надо было готовиться всякому, готовить оружіе, готовить лодки…
        Атаманъ тоже чаще выходилъ изъ своихъ горницъ. Ефремычъ тоже хлопоталъ, длилъ порохъ и свинецъ между молодцами. Орликъ оглядывалъ у всхъ, у кого были, ружья и пищали… Топоры, ножи и бердыши точили… Нкоторымъ молодцамъ, въ награду за прошлое изрядное поведеніе, выдавали оружіе, какое по силамъ и умнью, у другихъ отбирали.
        Желтому Кипрусу дали топоръ, а прежде у него имлись только вилы для битвы. У Лысаго отобрали, конечно, ружье, изъ котораго онъ едва не убилъ есаула, и дали ему вилы, да еще Орликъ по доброт своей далъ ему большой ножъ. Ванька Черный, котораго атаманъ не отпустилъ опять въ городъ, въ виду нужды во всякомъ молодц, получилъ ружье. Но Черный былъ не очень доволенъ оружіемъ и предстоящей битвой съ батраками на Купцовой блян. Эти нападенія на мимо идущія по Волг суда иногда кончались плохо. Случалось, что батраки и работники на судн, человкъ пятнадцать и боле, вс вооружены тоже не одними топорами, а и хорошими ружьями… За послднее же время стали появляться большія бляны, на которыхъ хозяева заводили нешуточное оружіе. Зная норовы волжскіе и знакомые уже съ «птицами небесными», что не сютъ и не жнутъ, а живутъ на ихъ счетъ — купцы покупали старыя казенныя пушки и устанавливали ихъ на носу или на корм. При нападеніи они встрчали разбойниковъ картечью изъ пушки и пулями изъ ружей, и часто случалось, что шайка пропускала мимо отбившееся судно, такъ какъ большинство душегубовъ было смло на ножахъ и на
топорахъ, а громъ пушки, обсыпавшей ихъ свинцомъ, какъ орхами, производилъ на нихъ особое дйствіе и внушалъ уваженіе, легко переходившее въ отступленіе. Конечно, всегда находились съ десятокъ молодцовъ, которые лзли лихо и храбро и на пушку, но остальные не поддерживали… Молодцы погибали. Каждый разъ, посл схватки съ бляной, двухъ трехъ молодцовъ, самыхъ дорогихъ въ шайк, не досчитывались. Дрянь всегда оставалась цла и невредима.
        На второй день, вечеромъ, все было готово въ Устиномъ Яр для встрчи прозжей бляны. Наканун, среди дня, прошла мокшана, но при ней на самой корм на шест вислъ синій лоскутъ холста и пукъ соломы — условленный знакъ между купцомъ и Хлудомъ, за который онъ получилъ, вроятно, рублей до ста, но Орлику передалъ только полсотни. Молодцы столпились на берегу, самъ атаманъ пришелъ поглядть, какъ тихо и плавно скользила по теченью небольшая мокшана съ товаромъ.
        — Кабы не этотъ воръ-Хлудъ, ворчалъ атаманъ, такъ была бы теперь наша. Да добро же, въ послдній! Въ другой разъ отправлю вору деньги назадъ, либо Хлудъ присылай вс, либо купецъ отбивайся и силкомъ проходи.
        — Ну, чортъ съ нимъ, утшалъ Устю Орликъ; завтра, гляди, бляночка подъдетъ, и на цлыхъ полгода разживемся. Врно!
        Однако и Устя, и Орликъ, прождавъ напрасно три дня, стали уже безпокоиться: бляны не было. Выставленный въ пяти верстахъ по верховью рки караульный на кон, Макарка, вострый малый, не являлся…
        Всякій день посылали къ нему кого-либо изъ шайки провдывать, не спитъ ли, или не отлучился ли самовольно. Макарку находили бодрствующимъ на своемъ мст, въ камышахъ на заворот рки, откуда онъ могъ издалека, за версту, увидать плывущее судно. Но ничего не появлялось на рк.
        — Будетъ, не прозваю. Мигомъ прискачу оповстить, говорилъ Макарка.
        На третій день эсаулъ не вытерплъ и, свъ верхомъ на своего любимаго коня, ускакалъ съ тмъ, чтобы подняться по рк до тхъ поръ, пока не встртитъ бляны. Но не прохалъ Орликъ и семи верстъ, какъ повстрчалъ верхового… Это былъ ихъ же молодецъ — крымскій татаринъ Мустафа, посланный повыше Камышина на добычу, какъ и Лысый, въ наказаніе за лнь и дармодство…
        Мустафа обрадовался есаулу… Онъ халъ веселый и довольный.
        — Ничего не раздобылъ? спросилъ Орликъ.
        — Везу… Все раздробила! съ акцентомъ отвчалъ татаринъ, плохо говорившій по русски. Не выдышь?
        И Мустафа дернулъ плечемъ,  — за спиной его висло два ружья…
        — А! Вотъ гоже! Это намъ всего нужне. Молодецъ, Мустафа. Я не запримтилъ.
        — А во тута многа, многа, Аллахъ! сказалъ татаринъ и показалъ на торбу, перекинутую за сдломъ чрезъ спину лошади.
        — Что-жь тутъ?
        — Все,  — кратко выкрикнулъ крымецъ.
        — Да что все-то, махомедово рыло? пошутилъ эсаулъ.
        — Все… Многа… Платка, чулка, рубаха, кахтана, шапога… зачастилъ татаринъ, выговаривая вс русскія слова на одно любимое окончаніе. А вотъ акчи здся! прибавилъ онъ, показывая на грудь… Здсь — деньга!
        — Вотъ какъ? Сколько? удивился Орликъ.
        — Два десыть и восемь карбованца!
        — Кого-жъ ты это обчистилъ?..
        — Барына!
        — Барыню? Какую?!
        — Барын Человка! А не ханымъ, не барыніа. Барынь. Мой на баба палыть никогда не будешь. Посл баба и собака — ружья бросай. Не гоже.
        — Убилъ барина-то?
        — Убылъ! И онъ убылъ на мой, но по втра попала. На морда, на глаза, на носа. И вся морда — ничего нтъ… Вотъ снымала все моя, кофтана, чулка, штана, шапога, карбованца и все тащитъ бачка атамана. Якши?
        — Якши, поганый. Совсмъ якши. Молодецъ. На первый разъ лучше нельзя, сказалъ Орликъ. Вдь ты впервой вышелъ на разбой-то. Не бивалъ еще народъ-то?
        — Моя? О-о? Аллахъ… Моя бывалъ человка. Многа. Вотъ что на неба звзда, а моя убывала человка, схвастнулъ татаринъ.
        — Эка, вретъ-то! разсмялся эсаулъ добродушно. Ну, а скажи, вспомнилъ Орликъ, не видалъ ты на рк, не обгонялъ бляны…
        — Былана… Выдалъ.
        — Гд?.. ахнулъ Орликъ.
        — Вотъ. Туда… дытъ…
        — Гд. Далеко-ль? Верстъ-то сколько будетъ?
        — Два, три, четыре… Вота, тута.
        — Ну, слава теб Господи, воскликнулъ Орликъ. Мы заждалися. Думалъ ужь я, что меня въ город надули, что никакой бляны и не будетъ мимо насъ.
        — дытъ! Яманъ… О-о, Аллахъ. Яманъ.
        — Отчего?
        — Яманъ! Яманъ! трясъ татаринъ головой.
        — Да что не гоже-то, отчего?…
        — Человка… Шесть, десыть, двадцать и полъ-ста. Многа, многа… Базаръ.
        — Что на базар?…
        — Да.
        — У тебя, можетъ, въ глазахъ рябило да троилось. Ты считалъ, что-ль?
        — Многа! Многа! Яманъ. И ружья много, и пушка на пареда. Охъ, и морда многа, и пушка балшой. Балшой.
        — Пушка? Большая?
        — Мой башка и два кулакъ еще въ пушка можно клади.
        — Ладно… Вы татары боитесь пушекъ, что чортъ ладону. Теб со страху она. велика показалась, небось… Ну, позжай въ Яръ.
        — А твоя?
        — А моя тута стоялъ будешь! пошутилъ Орликъ. Ты можетъ, врешь про бляку-то. А вотъ какъ увижу своими глазами, такъ и поскачу подымать молодцовъ. Ступай. Можетъ, я тебя еще обгоню.
        Татаринъ двинулся, а Орликъ выхалъ съ берега въ воду и, на половину укрытый въ камышахъ, сталъ ждать, зорко, глядя вверхъ по рк.
        — Эхъ, забылъ ему, поганому муходу, наказать не сказывать ничего молодцамъ про пушку на блян, подумалъ эсаулъ. Чего ихъ загодя пугать. Успютъ струсить, какъ сами увидятъ.
        Чрезъ полчаса ожиданія Орликъ вскрикнулъ весело.
        — Вотъ она гостья! Милости просимъ. Добро пожаловать! Угощенье у насъ готово!
        Вдалек, на гладкой синеватой поверхности широкой рки, освщенной полдневнымъ солнцемъ, показалось большое тупоносое судно, яркой близны отъ свжихъ досокъ, которыми была она обита. Тихо, едва замтно для глаза, двигалась она по теченью. Хотя и далеко была бляна, а зоркій глазъ Орлика все-таки разглядлъ нчто для него непріятное. На носу бляны ослпительно блестло что-то, отражая лучи солнца.
        — И впрямь пушка! Отчистили, окаянные. Нарочно! Знаютъ, анафемы, что отъ одного этого свту у нашей татарвы душа въ пятки уходитъ…
        Орликъ обождалъ еще минутъ десять и все приглядывался. На блян чернлся и шевелился помостъ…
        — Неужто же все это народъ? ахнулъ Орликъ. Такого и не видывано было. Ну, десятокъ батраковъ хоть и съ ружьями; а вдь тутъ четыре десятка, коли не больше… Ахъ, ты, анафема-купецъ! Скажи на милость!
        И Орликъ вспомнилъ вдругъ, что Хлудъ сказывалъ ему про слухъ, который ходилъ въ город. А говорили, что если пойдетъ на Астрахань судно купца Душкина, богача казанскаго, то онъ, наслышавшись объ Устиномъ Яр около рчки Еруслана и о томъ, что тмъ обывателямъ Яра мирволитъ камышинскій воевода — найметъ себ цлую шайку молодцовъ только проводить бляну, чтобы миновать Устинъ Яръ; а тамъ распустить всхъ съ судна…
        — Что если и впрямь, думалъ Орликъ, анафема-купецъ нанялъ себ полсотни молодцовъ въ провожатые, да роздалъ имъ ружья, да къ пушк салдата-артиллериста поставилъ?.. Что тогда подлаешь?..
        Орликъ зналъ, что на татарву нечего и расчитывать. На своихъ однихъ, на русскихъ, могла быть надежда, да и то не на всхъ. А начать отбирать самыхъ лихихъ — придется напасть въ меньшемъ числ.
        — Вотъ и дождались. Обида. Неужто же пропустить не трогая. Какъ можно. Да и Устя не захочетъ ни при чемъ остаться. Какъ-бы вотъ тоже Устю-то уберечь. Ползетъ впередъ всхъ, не глядя на ружья, да пушки… Не удержишь!.
        Орликъ вздохнулъ и вдругъ вымолвилъ шепотомъ:
        — Да, чудно, чудно это! Каждый разъ, видать, будто смерти своей ищетъ, а она не идетъ. Въ прошломъ ма мсяц тоже было! Какъ не повалило замертво на мст, даже непонятно. Да прямо и теперь скажу… Глядишь и сдается — смерти Устя ищетъ. Зачмъ? Чудно.
        Орликъ опять вздохнулъ.
        Бляна была уже на полверсты ближе… Орликъ ясно видлъ теперь большую и короткую блестящую пушку, или какъ звали этотъ сортъ пушекъ въ город, «гаубицу». Кром того, на блян виднлось дйствительно много народу. Очевидно, что дущіе на судн знали приблизительно мсто и знали, что они уже не вдалек отъ разбойнаго гнзда, гд наврное слдуетъ ждать открытаго нападенья разбойничьей шайки. Они были очевидно на-готов: на палуб рядами и съ ружьями.
        — Ну, жарко будетъ! воскликнулъ Орликъ. Можетъ къ вечеру и я въ земл сырой лежать буду. Что-жь, наша жизнь, бгуновъ,  — алтынъ.
        Орликъ выхалъ изъ камыша и во весь опоръ пустился въ Устинъ Яръ.

        XVI

        А въ Яр вс молодцы и самъ атаманъ были уже въ сбор… Мальчуганъ Гаврюкъ, лазившій на макушку ближайшей горы, ради баловства, увидлъ одновременно съ Орликомъ, середи Волги, сіяющую въ лучахъ солнца бляну.
        Шустрый мальчуганъ отъ радости чуть не кубаремъ скатился съ горы и, бросившись въ первую-же хату, гд жилъ Черный, крикнулъ:
        — Бляна! Бляна!
        Какъ по волшебству, зашевелился сразу весь поселокъ. Вс молодцы высыпали изъ своихъ хатъ мгновенно и были въ сбор около развалины. Атаманъ явился тотчасъ-же съ мушкетономъ на спин, съ пистолетомъ за поясомъ и съ мшкомъ, гд были заряды…
        На вопросъ его, кто видлъ бляну, кто крикнулъ первый — никто отвчать не могъ. Вс указывали на Лысаго и на Блоуса. Они первые крикнули.
        Лысый клялся, что онъ кричалъ, когда ужь молодцы бжали изъ хатъ со всхъ сторонъ по тропинкамъ.
        Старый Блоусъ открещивался и ссылался на «Совраса», дьякона разстригу. Этотъ отказывался, говоря, что онъ сталъ кричать посл Кипруса. Кипрусъ отнкивался, какъ умлъ только по-русски — на-половину словами, на-половину движеніемъ рукъ.
        Не онъ первый крикнулъ… онъ сидлъ подъ окномъ у себя и слышалъ, какъ кто то крикнулъ: бляна. Товарищъ его, башкиръ, подтвердилъ то же; они бросились съ Кипрусомъ бжать къ дому атамана и стали кричать, когда ужь другіе кричали. Не они первые всполошили всхъ. Виновникъ, Гаврюкъ, былъ даже запертъ матерью, въ виду предстоящей битвы съ бляной, изъ опасенія, что кто-либо изъ разбойниковъ уведетъ мальчугана себ въ помощь.
        — Ахъ, черти! Идолы! разсердился Устя. А я-то обрадовался, думалъ, караульный прилетлъ, или Орликъ вернулъ. Ахъ, черти… Ну, пошли, расходись…
        Но едва только нкоторые, сожаля и охая отъ напрасной тревоги, стали расходиться, какъ другіе крики остановили ихъ.
        — Орликъ! Егоръ Иванычъ! Эсаулъ!
        Орликъ мчался въ полуверст во весь опоръ и, завидя нкоторыхъ молодцовъ въ сбор, высоко махалъ рукой и что-то кричалъ.
        — Ну, встимо…. Бляна! воскликнулъ Устя…. Стало, ктой-то насъ недаромъ всполошилъ…. Гей, вы…. въ лодки! Разсаживайся, не спшить! Лишній не лазай. Укажу лишняго въ воду выбрасывать! По три да по четыре садись.
        Человкъ около сорока, вооруженныхъ всячески, одни топорами, нкоторые ружьями, другіе только ножами и вилами — тронулись кучей къ берегу, гд стояло боле десятка лодокъ и челноковъ.
        Устя дождался Орлика.
        Эсаулъ подскакалъ и крикнулъ два раза: бляна; затмъ онъ спрыгнулъ на маху съ коня и, бросивъ его на волю, подбжалъ къ Уст.
        — Не гоже… атаманъ, тихо проговорилъ онъ, запыхавшись и едва переводя духъ. Много на ней народу…
        — Десятокъ?
        — Какое, вс четыре, а то пятьдесятъ. Не осилимъ.
        Устя сморщилъ брови свои, глаза его сверкнули, и красивая заячья губка вздрогнула раза два, будто ее подернуло судорогой.
        — Ну, что-жь… Уйдетъ, такъ уйдетъ… Не глядть-же на нее. Наше дло лазать все-таки.
        — Встимо… Но, Устя, дай мн зарокъ.
        — Какой?
        — Не лзь впередъ! странно, съ чувствомъ вымолвилъ Орликъ.
        — Эва! нашелъ о чемъ теперь болтать…
        — Ну, ради Господа… Ну, ради… ради… ужь и не знаю, какъ теб молвить! воскликнулъ Орликъ вн себя отъ страстнаго чувства, которое будто вдругъ проснулось и заговорило въ немъ на мгновенье… Ты-же знаешь… Ну, я буду впереди. Я поведу… Меня подшибутъ — не бда, а убьютъ — и того лучше. Моя жизнь, вдаешь ты, какая удачливая; ей цна — алтынъ.
        — А моя-то? Кладъ, что-ли? разсмялся Устя раздражительно и желчно… Моя-то жизнь и вовсе собачья, не людская… не то молодецъ, не то баба, не то разбойникъ, не то просвирня. Эхъ, полно… Орликъ, не время тутъ считаться… Идемъ, что-ль…
        Устя двинулся къ рк… Орликъ угрюмо пошелъ за нимъ. Они приблизились къ берегу, гд молодцы уже разслись по лодкамъ и собирались отчаливать.
        — Устя, не хуже я тебя распоряжуся! выговорилъ Орликъ:- пусти меня, я поведу на сломъ, а самъ изъ засады навали съ кормы; не все-ль одно.
        — Берися и командуй. Встимо, ты не хуже меня управишься; но я около тебя буду, а не позади! Пускай Черный командуетъ съ засады, отвчалъ Устя.
        — Ншто Черный можетъ,  — конокрадъ, знахарь?
        — Ну, а я съ тобой…
        Атаманъ и эсаулъ стали было садиться въ одну лодку.
        — Это что-жь? гнусливо крикнулъ съ другой ближайшей лодки каторжникъ Малина.  — Это не порядокъ. Аль атаману боязно одному-то?
        — Не гоже! Не гоже! подхватило нсколько голосовъ. Дли поровну.
        — Атамана на островъ… крикнулъ Малина.
        — Встимо! И я то же сказываю, крикнулъ Орликъ.  — Просите, молодцы. Атаману на островъ, а я съ вами.
        Голосовъ двадцать стало орать на вс лады изъ всхъ лодокъ.
        — Атаманъ, иди на островъ, на островъ. Орликъ поведетъ на сломъ съ передовъ.
        Устя стоялъ въ лодк и, видимо, колебался. Онъ зналъ, что въ ршительныя минуты разбоя, опасности, или въ ожиданіи какой либо схватки и битвы, молодцы, чуя, что идутъ часто на врную смерть, становились требовательне, смле и даже иногда нагло заявляли свои желанія. Шайка въ эти минуты становилась дйствительно «вольницей» и итти противъ требованія ея было даже неразумно, невыгодно, иногда и опасно. Всякую неудачу свалятъ потомъ на несогласника, хотя-бы и самого атамана.
        — Эсаулъ! Егоръ Иванычъ! пусть Орликъ ведетъ! орало человкъ десять изъ самыхъ смлыхъ и лихихъ ребятъ.
        — Атаманъ, не противничай, родимый! Иди на островъ… Я съ тобой тоже, прогнусилъ во все горло Малина.
        — Ладно! вдругъ выговорилъ Устя, но помни, Малина, слушаться.
        — Это — стало мн никого не мертвить! расхохотался грубо Малина, Ладно, общаваю. Иди токмо на островъ. Я съ тобой. Ты меня попридержишь, какъ рука размахается.
        Устя перешелъ на другую лодку.
        — Орликъ! Ну, замсто меня… начинай
        Орликъ, повеселвшій, пріосанился вдругъ, стоя въ лодк, блестящими глазами обвелъ всхъ и громко крикнулъ:
        — Слушай, ребята-молодцы, указу моего крпко… Ослушнику пулю въ башку! Двухъ словъ у меня не будетъ! Разбирайся. Половина за мной, другая за атаманомъ. Чернаго лодка, Мустафы лодка, Ефремыча тожъ, Кирпуса тожъ, Малины тожъ — вс за атаманомъ на островъ.
        — Не гоже такъ-то… Дрянь себ подобралъ, а лучшихъ всхъ гонишь на островъ, откликнулся Малина, поднимаясь въ лодк.
        Орликъ досталъ изъ-за пояса пистолетъ и прицлился въ каторжника. Малина снова слъ, пригнулся въ лодк и, закрываясь рукой, крикнулъ:
        — Не замай! Не буду!.. Ну те…
        — Расходися! крикнулъ Орликъ.  — Атаманъ, гони впередъ! Налагай, молодцы, на весла! Налагай! Время потеряли много, насилу успемъ.
        Шесть лодокъ двинулись отъ берега, впередъ пошла лодка, въ которой былъ Устя.
        — Наваливай! сурово кричалъ онъ тремъ молодцамъ, которые гребли въ его лодк.
        Другая половина лодокъ, обождавъ, двинулась тоже.
        Устя былъ задумчивъ, угрюмъ, брови его сморщились, и лицо казалось злое, даже лютое. Богъ всть о чемъ думалъ атаманъ. Орликъ, веселый и довольный, шелъ тоже впереди отряда. Лодка его, маленькій челнокъ, скользила быстро.
        — Не отставай! то и дло кричалъ онъ на остальныхъ.
        Ближе всхъ къ нему шла лодка, гд сидлъ Ванька Лысый.
        — Ну, Лысый, свой грхъ нын заслужи! А то, братъ, прогонимъ отъ себя.
        — Ладно, будешь доволенъ, Ехоръ Иванычъ! отозвался Лысый, налегая изъ всхъ силъ на весло.
        Орликъ оглядывалъ свою команду, что гребла въ разныхъ лодкахъ усердно, но молчаливо, и подумалъ:
        — Ужъ теперь лихоманка пробираетъ ихъ, а увидятъ пушку-то да народъ на блян — прощай… придется самому въ нихъ палить, чтобъ подгонять.
        Орликъ зналъ, что онъ отобралъ себ самыхъ плохихъ молодцовъ, въ томъ числ человкъ пять калмыкъ и башкиръ.
        Вс лучшіе остались при Уст. Но въ этомъ случа, помимо желанія лучше окружить атамана, былъ у есаула и простой разсчетъ.
        — А инако совсмъ-бы нельзя, думалъ онъ теперь. Лучше прямо пропустить бляну и не пробовать лазить. Мою сволочь перещелкаютъ, а т свое возьмутъ. Эдакъ, можетъ, и выгоритъ дло.
        Оба отряда лодокъ, выбравшись на средину рки, все быстрй летли внизъ по теченью.
        На лодкахъ Усти шелъ неумолкаемо говоръ, смхъ отъ прибаутокъ, и только одинъ атаманъ оставался угрюмъ. На лодкахъ Орлика были по прежнему молчаливы; изрдка только кой кто изъ ребятъ помоложе разговаривалъ тихо.
        — Ишь, они тамъ… языкомъ то чешутъ.
        — Энто Малина балагуритъ! замтилъ Лысый.
        — Что ему, сибирный! О-охъ, Господи!
        — Да… Вотъ гляди, изъ ружьевъ хлестать начнутъ. Нон, что ни купецъ — при ружьяхъ ведетъ суденышко свое.
        — Нехай, и у насъ самопалы есть! бойко отозвался молодой парень тулякъ.
        — А мн вотъ, ребята, быть убиту, чуетъ мое серденько… грустно провздыхалъ одинъ рябоватый молодецъ изъ калмыковъ.
        — Ладно! Считайте! крикнулъ строго Орликъ.  — Не успетъ и бляна подойти, я ужъ кого изъ васъ самъ ухлопаю. Помни, ребята: я въ миру мухи не трону, а въ битв — не пожалю брата родного; а своего труса-молодца пожалю меньше, чмъ чужого; свой, малосильный, да слабодушный и себя, и еще двухъ погубитъ примромъ поганымъ.
        — Это врно! отозвался одинъ изъ молодцевъ, здоровый мужикъ.
        — Да мы то что-жь? Мы ничего. Энто вонъ дурень, калмыченка поганецъ. Его бы съ Ордуньей оставить зайцевъ атаману жарить, кашу варить, а не биться…
        Громкій смхъ пошелъ по всмъ лодкамъ отряда Орлика.
        — А на дуван, гляди, первый будетъ! замтилъ молодой парень.
        Снова еще громче разсмялись вс. Въ Устиномъ отряд молодцы начали оглядываться назадъ. Малина обернулся и крикнулъ что-то, ради шутки заднему отряду.
        Что кричалъ Малина — разобрать было нельзя.
        Орликъ разслышалъ только послднія слова гнусливаго крика каторжника.
        — …Анъ глядь, четыре бабы!
        Въ лодкахъ отряда Усти раздался дружный взрывъ хохота и долго не смолкалъ, переливаясь.
        — Ай да Малина! Ай да Малина! кричали голоса.
        Самъ Устя усмхнулся прибаутк сибирнаго, и брови его раздвинулись, блые ровные зубы блеснули между розовыхъ, женски нжныхъ и красивыхъ губъ.
        Лодки летли и были уже въ верст отъ поселка. Вдали, среди шири и глади тихой и синеватой Волги, будто спавшей въ величавомъ поко, виднлся зеленый островокъ.

        XVII

        Бляна, широкое развалистое и тупоносое судно, блестящее на солнце своей обшивкой изъ свжихъ досокъ, тихо шла по теченью, управляемая огромнымъ рулемъ, которымъ орудовали шесть человкъ батраковъ. Бляна купца Душкина шла изъ Казани въ Астрахань, нагруженная зерномъ, но, вмст съ тмъ, въ носовой части судна было особое помстительное отдленіе, полное краснымъ товаромъ и всякой всячиной.
        Купецъ Душкинъ шелъ по Волг ниже Казани въ первый разъ.
        До тхъ поръ лтъ семь кряду торговалъ онъ между Ярославлемъ и Казанью чмъ придется, но больше зерномъ, пенькой и желзомъ.
        За семь лтъ предпріимчивый молодецъ, лтъ 30-ти, такъ расторговался, что наконецъ ршился пуститься внизъ по матушк на Астрахань.
        Многіе торговые люди отсовтывали Душкину ходить по низовью, гд водится всякая «сволока» и всякія «птицы небесныя», но Душкинъ, прыткій и веселый малый, отвчалъ: «Ничего; авось, Богъ милостивъ!»
        Барыши астраханскіе давно ему спать не давали; все грезились во сн. Да и впрямь, если бы удалось ему еще тоже лтъ семь поторговать между Казанью и моремъ Каспіемъ, откуда и въ персидское царство ходятъ корабли-суденушки, то, конечно, «быть ему богачемъ первющимъ на всей Волг».
        Однако не онъ первый пробовалъ за астраханскими барышами ходить. Бывали смльчаки и прежде него, но ни одинъ не только не разжился, а многіе и головы сложили по пути. Здалъ все это Душкинъ и зря не пустился въ низовье, а приготовился. Онъ слыхалъ, что по пути везд есть разбойники, есть цлые поселки, живущіе грабежемъ мимо идущихъ судовъ, которые и дегтя или известки не пропустятъ, не только хлба или краснаго товара. Душкинъ зналъ тоже, что у рчки Еруслана есть поселокъ Устинъ Яръ, что живетъ у ближайшаго начальства какъ бы на откупу. И надумался купецъ пуститься въ путь не спроста, немного потратиться, но астраханскими барышами тратье покрыть.
        Нанялъ онъ, помимо шести своихъ батраковъ-рулевыхъ при судн, еще полторы дюжины молодцовъ изъ всякаго сброду. Но и этимъ смхомъ онъ не удовольствовался; придумалъ молодецъ еще одно такое хитрое колно, что вся Казань, узнавъ про его затю, хохотала до слезъ цлую недлю.
        — А вдь, пожалуй, выгоритъ дло! говорили нкоторые торговцы про затю прыткаго купца; — дойдетъ, гляди, до Астрахани невредимо.
        Много смху, шутокъ и прибаутокъ было на пристани, когда двинулась на низы посл молебствія бляна Душкина. Многіе купцы, торговцы верховья, посмявшись до слезъ надъ товарищемъ, ршили однако тайно, что если путешествіе Душкина обойдется счастливо, т.-е. затя его удастся и онъ достигнетъ Астрахани, сдлавъ безъ бды торговый оборотъ, то послдовать на будущій годъ его примру.
        Хитрая затя Душкина удалась уже на половину. По пути было одно худое мсто, гд водился притонъ вольницы-негодницы, что былъ не плоше поселка Усти. Но бляна прошла это мсто и никто не шелохнулся. Можетъ и выглядывали разбойники на богатое судно изъ-за кустовъ и камышей прибрежныхъ, можетъ и зарились да собирались накрыть прозжаго купца смльчака, да видъ грозный бляны заставилъ душегубовъ призадуматься и, пожалвъ незадачу, пропустить безобидно мимо. Народу множество на блян съ ружьями да пушка огромная на тупомъ носу, блестящая ярко какъ огонь — охолодили ихъ удаль.
        Такъ подошла бляна къ рчк Еруслану и къ Устину Яру. Тутъ-то смутила она Орлика своимъ видомъ. Будь онъ другой человкъ, то не преминулъ бы доложить Уст, что нечего и пробовать нападеніе: четыре почти десятка народу вооруженнаго — не шутка! Но видно Орликъ и Устя были удале другихъ или жизнь имъ дешевле была.
        Теперь, раздливъ молодцевъ своихъ на дв равныя части и ожидая горячей битвы, оба, и атаманъ, и эсаулъ, мысленно собирались биться со словами:
        — Двухъ смертей не бывать, а одной не миновать!
        Оба боялись равно, что ихъ молодцы, за исключеніемъ немногихъ, оробютъ и только себя и ихъ погубятъ, но оба ршились лзть на бляну безстрашно. Давно уже не было у нихъ лихой схватки на матушк Волг, хотлось имъ «погрться» въ жаркой битв, да и провіанту у нихъ въ запас было уже мало, ни хлба, ни холста, ни пороху; а на большой блян богатаго купца, гд столько народу, небось, все найдется и на цлыхъ полгода хватитъ добычи.
        Лодки разбойниковъ достигли того мста рки, гд множество топкихъ, глинистыхъ островковъ, заросшихъ сплошь камышомъ, затсняли путь по рк…
        Только одинъ рукавъ Волги, саженъ въ сорокъ, могъ пропустить большое судно, а въ остальныхъ руслахъ бляна непремнно сядетъ на мель. Разумется, купецъ безъ толковаго и знающаго лоцмана не подетъ, стало быть расчитывать на то, что бляна сама застрянетъ, было трудно.
        Лодки отряда Усти разсыпались и укрылись въ камышахъ большого острова. Орликъ же со своими сталъ на чистомъ мст рки, но за мысомъ островка, который укрывалъ его отъ идущей бляны.
        Народъ на блян, поровнявшись съ Устинымъ Яромъ, поглядывалъ и косился зорко на поселокъ, но тишина и безлюдье въ притон кого обрадовали, а кого пуще встревожили. Кто поглупе думалъ: славу Богу; но бывалые поняли, что молодцы-разбойники собрались, укрылись и гд-нибудь вотъ сейчасъ ахнутъ на нихъ. Лоцманъ изъ татаръ, что прихватилъ съ собою купецъ, прямо пояснилъ, подплывая къ островкамъ:
        — Ну, теперь, ребята, держите ушки на макушк!.. Вотъ въ этомъ самомъ плес, что видать середь камышей, ахнутъ на насъ устинцы!
        Дйствительно, мертвая тишина была въ Устиномъ Яр; одни ребятишки прыгали, да бабы старыя на берегу полоскали холстъ.
        Для бывалаго человка все служило доказательствомъ, что разбойники въ поход… А гд? Либо, на счастье купца, убрались дале на большую столбовую дорогу, либо, на его горе,  — пронюхали про бляну и вс въ сбор на рк, около островковъ.
        — Авось, подумалъ купецъ, наше многолюдство да ружья, да пушка на нихъ робу нагонятъ, такъ что и не тронутся.
        Многіе, однако, на блян крестились и тихо охали, поглядывая на камыши.
        Вошла бляна въ плесъ, выбравъ самый широкій рукавъ, и миновала уже камыши, гд попрятались, пригибаясь въ лодкахъ, молодцы Устинова отряда. Нкоторые изъ нихъ, завидя на блян сквозь чащу народъ, ружья и пушку — обомлли, ошалли отъ неожиданности.
        — Ахти! подумалъ и сибирный Малина. Вотъ притча!
        Многое онъ видалъ на своемъ вку, много видлъ и всякихъ блянъ, и расшивъ на Волг, а такого «сборища оруженнаго» никогда не видалъ. Но не струсилъ, а только пуще остервенился каторжникъ; будто обидно ему стало, что выискался эдакій выжига-купецъ, который чуть не съ командой царской по Волг поплылъ.
        Устя тоже видлъ сквозь камышъ бляну и тоже подивился ея грозному виду. Атаманъ ухмыльнулся странно, не то злобно, не то грустно; чудной, но красивый ротъ его такъ и застылъ будто въ улыбк этой; грудь поднялась раза два высоко, будто глубоко вздохнулъ атаманъ, жаля о чемъ-то. О себ, что ли? Глаза его отуманились, а не блеснули удалью. Умирать, что ли, быть убитому — собрался Устя?
        Никто изъ молодцевъ не замтилъ, однако, его печали и смуты на душ. Кто съ любопытствомъ косился сквозь чащу камышей на мимоидущую бляну, а кто просто притаился и уткнулся, да ждалъ команды, глядя себ подъ носъ, а кто уныло раздумывалъ о томъ, сноситъ ли сейчасъ свою удалую башку, или покончитъ озорно свою вольную, но горемычную жизнь, нарвавшись на топоръ или пулю.
        Тишина была мертвая. Но, вдругъ, раздался и пронесся надъ сонной ркой изъ края въ край, какъ будто хлестнулъ по вод громкій удалый крикъ.
        — Вали, ребята! На сломъ!
        Это былъ голосъ молодца Орлика. Услыхать эту лихую команду — подумаешь, у эсаула цлое войско казацкое состоитъ подъ начальствомъ.
        У многихъ, небось, на блян отъ одного этого зычнаго возгласа душа въ пятки ушла… У многихъ же устинцевъ отъ крика ихъ храбраго эсаула душа изъ пятокъ на свое мсто вернулась…
        И загудли сразу десятки голосовъ, раздалось сразу нсколько выстрловъ… и съ бляны и съ лодокъ…
        — На весла! скомандовалъ тихо Устя своимъ.
        Малина вылетлъ первый изъ камышей, за нимъ остальные…
        И отрядъ Усти молчаливо и тихо понесся въ догонку, чтобы ударить съ тыла!

        XVIII

        Передъ самой бляной вдругъ сразу появилось нсколько лодокъ и впереди всхъ эсаулова. Ахнули многіе изъ его ребятъ, увидя кучку народа на мосту бляны, да еще жерло огромной пушки, направленной прямо на нихъ.
        — Охъ, Господи!.. раздались тамъ и сямъ вздохи… И тотчасъ же одинъ оробвшій калмыкъ выпрыгнулъ изъ задней лодки и, шлепнувшись въ воду, поплылъ, спасаясь отъ битвы, на островокъ.
        Орликъ мгновенно и мтко выпалилъ по немъ… Калмыкъ не пикнулъ и съ окровавленной головой забулдыхался и исчезъ въ волнахъ…
        — Видли! крикнулъ эсаулъ ребятамъ… Вали на сломъ! а за бгунами я глядть учну…
        На блян народъ, дико взвизгивая, съ гиками и ревомъ столпился къ носу… Раздалось еще нсколько выстрловъ, но вс мимо…
        — Валяй изъ пушки! Изъ пушки хлестни! оралъ на судн одинъ голосъ, но не молоцовато, а будто съ перепугу… Это былъ самъ купецъ.
        Около пушки появился солдатъ.
        Четверо молодцовъ Орлика выпалили по народу, и на мосту раздался крикъ и вой… Чуденъ показался молодцамъ этотъ вой.  — Ни дать, ни взять бабы заголосили.
        — Ну-т-ка еще! командовалъ Орликъ уже въ саженяхъ четырехъ отъ наплывшей на нихъ бляны, нутка, по моему…
        Орликъ выпалилъ по солдату, который хлопоталъ около пушки.
        Солдатъ схватился за грудь и прислъ…
        — Зацпило пушкаря! крикнулъ Орликъ весело.
        Опять нсколько выстрловъ прогремло съ бляны и съ лодокъ.
        Ванька Лысый вскрикнулъ и, какъ шалый, шарахнувшись въ лодк, опрокинулъ ее… Тотчасъ же три человка бултыхнулись въ воду и цплялись за другіе лодки.
        Лысый, очевидно раненый, взмолился о помощи, барахтался, захлебываясь, но кой-какъ уплывалъ однако отъ бляны.
        Молодцы-разбойники оробли, тотчасъ сказалось смятеніе. Орликъ не замтилъ опрокинувшихся и общаго перепуга. Въ это мгновенье онъ зорко и удивленно глядлъ на большую пушку, такъ какъ, посл залпа изъ ружей, у ней отхватило кусокъ жерла, и онъ, упавъ въ рку, плавалъ на зод…
        — Ребята! Пушка деревянная! крикнулъ вн себя Орликъ.  — Вали! Небось! Скоморохи! На сломъ! На сломъ!
        Лодки Орлика были уже близко къ самой блян и приходилось сейчасъ цпляться за судно и лзть на мостъ; но весь народъ навалилъ на передокъ судна, а его было вдвое боле, чмъ у Орлика.
        Въ это же мгновеніе залпъ изъ ружей раздался сзади за бляной. Крики ужаса и перепуга отчаянно огласили бляну. Оборонявшіеся, очевидно отъ страха, вс глаза просмотрли на однихъ ребятъ Орлика; никто не слыхалъ и не замтилъ какъ сзади нагналъ бляну другой отрядъ лодокъ, гд были самые лихіе молодцы и хорошіе стрлки… Народъ заметался на блян, будто не зная, что оборонять: корму или носъ съ расщепленной пушкой.
        Бабьи гололоса уже явственно заголосили на мосту.
        — Ряженые! бабы ряженыя молодцами! крикнулъ съ хохотомъ Орликъ.  — Цпляйся! Вали на скомороховъ!.. Ползай, ребята, за невстами…
        Чрезъ полминуты судно было окружено лодками со всхъ сторонъ. Нападавшіе и оборонявшіеся сцпились въ рукопашную. Застучали и замелькали топоры, ножи и дубье… Дв лодки опрокинулись опять, но молодцы не уплывали, а держались на вод, цпляясь за что попало…
        — Наша взяла!.. Шинкуй капусту! раздался гнусливый крикъ надъ всми головами.
        Каторжникъ Малина появился на помост бляны у руля и могуче размашисто крошилъ топоромъ вокругъ себя… Двое-трое упали съ воплемъ, и человкъ десять шарахнулись отъ звря… За Малиной влзъ на бляну Ванька Черный, а рядомъ съ нимъ лихо вскочилъ самъ Устя и тотчасъ выпалилъ въ упоръ по батракамъ изъ своего мушкетона. Какъ горохъ посыпала по блян его рубленая свинчатка, переранивъ сразу человкъ пять.
        Дикіе вопли и крики огласили окрестность, и вдругъ середи общей сумятицы послышался сильный трескъ. Никмъ не управляемое судно уткнулось въ островъ, заскрипло по швамъ и накренилось на бокъ. Бляна застряла…
        Молодцы Орлика и Усти съ двухъ сторонъ ползли на судно, но пока нкоторые батраки купца храбро защищались, отбиваясь топорами, вилами и чмъ попало, а самъ купецъ съ приказчикомъ палили изъ ружей, боле дюжины другихъ бросалось съ судна въ воду, спасаясь на острова. Но въ эту минуту прицлившійся къ борту Орликъ вдругъ вскрикнулъ и свалился назадъ въ лодку; живо поднялся онъ на ноги, но почуялъ жгучую боль въ плеч; онъ былъ раненъ въ общей свалк шальной пулей — спасибо не въ лобъ, быть бы убиту! утшалъ себя эсаулъ.
        Посл недолгой свалки, гд пуще всхъ орудовалъ, ревелъ, какъ зврь, и крошилъ все топоромъ Малина,  — бляна была взята.
        Человкъ десятокъ раненыхъ на-смерть валялось на окровавленномъ помост; часть батраковъ сбилась пугливо въ кучку и молила уже о пощад, часть убжала и попряталась въ трюмъ, а остальные, побросавшись съ судна, расплывались и барахтались кругомъ въ вод. Кто уплывалъ, а кто, вскрикивая, купался и тонулъ.
        — Вяжи! раздалась команда Орлика.
        — Стой, Малина, буде! Стой! кричалъ Устя, ухвативъ разсвирпвшаго каторжника за воротъ. Сибирный налзалъ на кучку парней, молившую о пощад, и уже разрубилъ еще двухъ человкъ безъ надобности.
        Чрезъ четверть часа на блян стало почти тихо.
        Купецъ съ дюжиной своихъ батраковъ молча сидли въ куч на мосту, вс связанные по рукамъ и ногамъ.
        Недалеко ухалъ по низовью купецъ!
        Хитрое колно, что надумалъ Душкинъ, не удалось. Сильно оробли сначала молодцы-устинцы, когда увидли, что надо лзть на сломъ къ блян, на которой куча народу, да чуть не вс при ружьяхъ, да къ тому еще и огромная «гаубица» пушка торчитъ и блеститъ на носу.
        Не застрли Орликъ перваго труса калмыка, что бросился изъ лодки на-утекъ отъ битвы, да не будь въ отряд Усти отчаяннаго Малины, пожалуй бы и прохалъ купепъ невредимо. Но каторжникъ ползъ, какъ голодный волкъ, первый прицпился къ блян изъ лодки и, порубивъ ближайшихъ у борта, махнулъ на мостъ, очищая топоромъ безопасный путь для другихъ молодцовъ. Лзть на сломъ — пустое дло, когда есть одинъ либо два отчаянныхъ молодца, что шагаютъ первыми.
        А затя купца была хоть и смшная, а не глупая. На блян оказалась куча бабъ и двокъ, ряженыхъ мужиками. А ружей нашлось всего пять, остальныя были деревянныя, размалеванныя… только для виду, да для острастки. Оттого и палили съ бляны меньше, чмъ съ лодокъ. Не мало дивился тогда, а теперь хохоталъ Орликъ той оказіи, что ружей видать было въ рукахъ безбородыхъ батраковъ купца множество, а пальба только отъ переднихъ, а остальные, знай, только машутъ ружьями да ревутъ на вс лады, чуть не позвриному. А пушка «гаубица» недаромъ промолчала все время, только страшно поглядывая на устинцевъ съ носа бляны. Она и вовсе оказалась картонная, оловянной бумагой оклеенная. Десять рублей отдалъ за нее затйникъ-купецъ и великую надежду на нее возлагалъ.
        Да и былъ бы правъ, если бы не отчаянные молодцы-разбойники, что ползли на кажущуюся врную смерть.
        Вотъ отъ этихъ-то ряженыхъ бабъ, деревянныхъ ружей и картонной гаубицы-пушки и смялась вся Казань, провожая Душкина въ путь.
        Если купецъ, связанный теперь, помертвдый отъ страха и отъ горя, сидлъ тихо и смирно, дико озираясь, а вокругъ него сидли, тоже скрученные веревками, его батраки и тоже робко поглядывали на атамана и эсаула — то молодцы-устинцы не дремали и не отдыхали. Опрокинутыя лодки вытаскивали на берегъ, а весла ловили въ вод и все готовили и ладили, чтобы перевозить плнныхъ въ поселокъ.
        Къ вечеру вс они съ бляны были перевезены и разсажены по разнымъ хатамъ подъ надзоромъ бабъ и молодежи. Устя былъ у себя въ дом и внимательно считалъ деньги, отобранныя у купца, которыхъ оказалось безъ малаго триста рублей, серебромъ и мдью.
        Орликъ остался ночевать на блян, чтобы съ утра заняться со всми молодцами дломъ нешуточнымъ: снять судно съ мели и направить его сначала ниже, дальше отъ Устинова Яра, а затмъ другимъ рукавомъ доставить гужемъ и причалить къ своему берегу для разгрузки. Орликъ былъ въ дух, веселъ, несмотря на сильную боль въ плеч отъ раны.
        Ванька Черный общался ему на утро доискаться до пули и вытащить ее;
        — Только чуръ не драться, эсаулъ! упрашивалъ Черный.
        — Да не буду же, дуракъ! уговаривалъ его Орлцкъ.
        — Вс вы такъ-то сказываете нашему брату-знахарю, говорилъ Черный,  — а какъ за дло примешься, вы орать и по рож. А что проку! Только хуже отъ того. Я у одного такъ-то вотъ молодца въ Сызрани пулю, далече застрявшую, три дня искалъ и нашелъ… Сталъ тащить вилочкой, и серебряной, не простой… а онъ мн въ волосы вцпился.
        — Ну, что же?
        — Я пулю-то и бросилъ…
        — Ну, а потомъ…
        — Она и ушла, и пропала…
        — Какъ пропала? Что врешь, дуракъ.
        — Ей-Богу, такъ и не нашли потомъ; ушла ему въ нутро.
        — Съ ней онъ и остался? воскликнулъ Орликъ.
        — Встимо, съ ней.
        — И живъ?
        — Сказываютъ: ничего, живетъ! недовольнымъ голосомъ проговорилъ Черный.
        — Ну, стало такъ и слдоваетъ быть. На одинъ золотникъ на земл тяжеле сталъ! шутилъ Орликъ. Это не бда. Отъ грха смертнаго на душ, сказываютъ, человкъ на цлый пудъ земл тяжеле. Не достанешь моей — и такъ прохожу.
        — Достану, токмо не дерись, уврялъ Черный.
        На утро дйствительно оказалось, что Ванька знахарь недаромъ хвастался своимъ искусствомъ; онъ положилъ Орлика на мосту бляны на спину, руки и ноги ему держали четверо молодцовъ, въ томъ числ и Кипрусъ, и самъ Черный маленькимъ ножомъ разрзалъ эсаулу плечо и крючкомъ, сдланнымъ изъ гвоздя, вытащилъ пулю.
        — Тащи, дьяволъ!.. Тащи, дьяволъ!.. кричалъ Орликъ не переставая, и потъ градомъ катилъ у него съ лица.
        Когда пуля была вынута,  — эсаула выпустили изъ рукъ, и онъ сознался:
        — Правда твоя, Черный, будь руки у меня свободны, я бы тебя разнесъ. Когда поранили и свалили съ ногъ, не такъ больно было, какъ когда ты, лшій, ковырять началъ.
        — Ну, то-то… я ученый; меня эдакъ не разъ хворые бивали… сознался Черный.

        XIX

        Какъ только Черный освободилъ эсаула отъ пули, началась работа: бляну обвязали канатомъ и всей толпой стали тащить съ мели.
        Нескоро подалось судно, только въ полдень закачалось оно на Волг и снова пошло по теченію. Скоро бляна, управляемая тмъ же лоцманомъ, что служилъ купцу, была доставлена гужемъ вверхъ по теченію къ самому поселку и поставлена у берега. Началась разгрузка зерна. Перевозомъ краснаго товара завдывалъ Ефремычъ, и вс тюки съ добромъ носили молодцы прямо въ домъ атамана.
        Дуванъ и длежъ, по обычаю, долженъ былъ произойти посл; прежде всего слдовало разгрузить бляну, чтобы ее самую уничтожить и не оставлять на вод, какъ бльмо на глазу, и «поличное» произведеннаго грабежа.
        — Прежде хорони концы въ воду, а тамъ ужъ дувань, что добылъ! было правиломъ во всхъ шайкахъ разбойниковъ. Дуванить, или длить поровну добычу, по суду общему, что кто заслужилъ, было обычаемъ, свято и нерушимо соблюдавшимся испоконъ-вка. Атаманъ могъ только половину всего добра оставить у себя, но не иначе, какъ «про запасъ», для длежа впослдствіи опять-таки между всми поровну.
        Въ сумерки, когда Орликъ наблюдалъ за разгрузкой зерна, Устя веллъ привести къ себ купца Душкина, который, связанный, былъ запертъ въ хат Чернаго, подъ надзоромъ двухъ ребятъ на часахъ. Купецъ, унылый, блдный, едва волоча ноги, побрелъ въ домъ атамана, какъ на смерть.
        Молодцы обмолвились ему въ бесд ночью, что его непремнно «распалятъ» изъ ружей или повсятъ, или пустятъ въ рчку съ камнемъ на ше.
        — Такая заведенья на вашего брата, объяснили они купцу. Батраковъ твоихъ или пустятъ на волю, или возьмутъ въ шайку, какъ кто желаетъ, а теб будетъ судъ и херъ.
        — Какъ то-ись херъ? переспросилъ Душкинъ.
        — Ну, похерятъ… вашего брата не херить нельзя.
        Купецъ понялъ и только вздыхалъ потомъ всю ночь и молился посл этого объясненія.
        Когда Душкина привели къ дому атамана и велли ему лзть наверхъ, навстрчу ему вышла мордовка Ордунья.
        — Хозяинъ съ бляночки? спросила она ворчливо.
        — Да, былъ хозяинъ… глухо отозвался Душкинъ.
        — А теперь-то…
        — А теперь вотъ…
        — Что, вотъ? окрысилась Ордунья, будто обидлась.
        Но купецъ не отвтилъ и вздохнулъ.
        — А ты бы не шлялся по Волг-то… Ишь, вдь прытокъ! Сидлъ бы въ Казани-то своей на печи и не мотался но свту. Вонъ я крысъ ловлю въ горшокъ… которая знаетъ свое подполье, та не попадаетъ… А которыя шустры лазать изъ дыръ, да гулять, т, знамо, въ горшокъ и въ рчку! Хозяйка, я чай, дома-то осталась… а?
        — Да… горемычная…
        — И ребята есть, небось! допрашивала Ордунья.
        — Пятеро.
        — Пятеро? Ишь вдь; поплачутъ объ теб, сиротами будутъ.
        Купецъ опять вздохнулъ тяжело.
        — Ну, иди, атаманъ тутъ небось; нынче еще поживешь: за бляной твоей хлопоты; объ теб ужъ посл будетъ — твое дло терпитъ. Отпуститъ атаманъ, зайди ко мн внизъ. Надо теб тоже сть дать; тоже, поди, голоденъ, небось.
        — Нтъ, какой голодъ! Не до голоду, пробормоталъ Душкинъ. Да и что-жъ брюхо по пусту, зря начинять, коли помирать велятъ.
        Купецъ, дйствительно, не лъ ничего второй день, но и на умъ ему не шла пища.
        — Помирать-то, думалъ онъ, лучше съ пустымъ животомъ, чмъ съ набитымъ; съ пустой утробой на тотъ свтъ предстанешь, такъ даже грха меньше.
        Атаманъ сидлъ у своего стола, когда купецъ вошелъ къ нему въ горницу и сталъ у дверей. Устя пристально осмотрлъ купца и долго молчалъ. Брови его наморщились и лицо показалось хозяину бляны зле, чмъ у кого-либо изъ разбойниковъ.
        — Тощій, плюгавый парень, а куда, поди, злючій и отчаянный, подумалъ онъ. По всему душегубъ нераскаянный. Отъ едакого милости не жди. Зврь лютый.
        А Устя думалъ, глядя на купца:
        — Глупъ знать, а не прытокъ. Жадность на барыши ихъ обуяла; завидки взяли торгаша на рубли астраханскіе — вотъ и попалъ къ намъ.
        И, помолчавъ, атаманъ заговорилъ, глядя въ сторону, куда-то на стну.
        — Откуда плылъ?
        — Изъ Казани, государь.
        — А родомъ казанецъ же?
        — Нтъ, изъ Алатыря.
        — Въ Казани человкъ знаемый?
        — Какъ то-съ?
        — Знаютъ тебя вс въ город и на Верховьяхъ?
        — Встимо знаютъ, семь лтъ торгую.
        Устя помолчалъ и кусалъ верхнюю губу.
        — Какъ звать?
        — Андронъ Душкинъ.
        — Семейный аль холостъ?
        — Семья. Жена и дтей пятеро; теперь сироты будутъ! вздохнулъ купецъ.
        — Да, это ужъ такое дло… не при на рожонъ, цлъ будешь. Шелъ въ Астрахань аль только въ Камышинъ?
        — Въ Астрахань хотлось, да вотъ вы тутъ случились; грхъ и вышелъ.
        — Я, чай, упреждали тебя не ходить въ нашу сторону.
        — Да… встимо, да думалъ — авось, Богъ милостивъ — пройду. А теперь вотъ разоренье дому и смерть. Хоть бы душеньку-то вы на покаяніе отпустили, а добро — Богъ съ нимъ; это дло нажитое. Ась?
        Послднія слова купецъ произнесъ робко, будто боялся услышать изъ устъ атамана окончательное подтвержденье того, чего уже ждалъ заране.
        — Душу-то отпустить… Встимо, помиловать всякаго можно… пробормоталъ Устя… да не вашего брата купца.
        — Что-жь такъ? Чмъ купецъ хуже. Тотъ же человкъ, душа Божья, христіанинъ, а не жидъ какой или песъ.
        — Не жидъ и не песъ, а жалобщикъ. Вотъ что, родимый. Понялъ?
        — Нтути, не понялъ.
        — Жалобщикъ — вашъ братъ купецъ. Молодца какого изъ твоихъ, альбо хоть и всхъ — пускай на вс четыре втра. Онъ опять пойдетъ въ батраки къ кому-либо, съ перепугу ко двору на деревню вернетъ, а тебя пусти, ты прямо къ воевод, а то и выше, съ жалобой на разбойниковъ, что обидли.
        Купецъ молчалъ и глядлъ во вс глаза на атамана, будто удивлялся.
        — Тебя вотъ отпусти, ты прямо въ городъ жаловаться на насъ,  — правда?
        — Оно точно…
        — Ну, вотъ…
        — А можно и… зачмъ! Общаюсь коли, то не пойду! спохватился Душкинъ.
        — Общаешься? усмхнулся Устя. Вс вы общаетесь.
        — Вотъ теб… разрази меня Господь… провалиться мн въ преисподнюю.
        И купецъ понялъ рчь атамана; почуявъ возможность своего спасенія отъ смерти, посыпалъ словами. Онъ клялся и божился, что дтямъ роднымъ не разскажетъ о приключеніи своемъ на Волг, не только не дойдетъ жаловаться воевод и выдать мстонахожденіе атамана и шайки.
        — Ну, ладно, прервалъ Устя горячую рчь купца — поди, пошь внизу. Я за тобой пришлю, когда нужно будетъ.
        — Помилуй, родной. Вкъ буду за тебя Богу молить.
        И Душкинъ повалился въ ноги атаману.
        Устя равнодушно глядлъ на лежащую у него въ ногахъ фигуру, плотную и дюжую. Подобныя сцены повторялись въ Яр постоянно, каждый разъ, какъ разбойники приводили плнныхъ.
        Нъ шайкахъ низовья испоконъ вка завелось какъ бы обычаемъ, пріобртеннымъ въ силу опыта,  — отпускать на волю, посл разгрома какого-либо судна, только батраковъ, черный народъ или темный людъ, бдняковъ, глуповатыхъ, очень молодыхъ парней и, конечно, женщинъ съ дтьми. Хозяевъ, купцовъ или случайно попавшихъ въ плнъ помщика отпускать снова на волю опасались и почти всегда убивали или топили.
        Причина была простая — не пустить въ городъ очевидца разгрома или разбоя, видвшаго мстность и знающаго въ лицо атамана и его молодцовъ. Подобный очевидецъ являлся предъ начальствомъ ближайшаго города не только жалобщнкомъ, но и свидтелемъ; онъ могъ все и всхъ указать и назвать, прося защиты.
        Начальство, лнивое на подъемъ, въ данномъ случа — поневол должно было заступиться и принять какія-либо мры противъ притона душегубцевъ. Большею частью посылалась команда изъ городского гарнизона. Походы эти, впрочемъ, рдко достигали цли: шайка, которую спугнутъ съ одного мста Волги, переходила на другое; случалось, что посл горячей битвы команды съ разбойной шайкой — послдніе, дравшіеся отчаянно въ виду острога, кнута и Сибири, побждали солдатъ, шедшихъ въ походъ и дравшихся неохотно, лниво, а подчасъ и трусливо.
        Купецъ Душкинъ зналъ эти обычаи и, съ минуты своего плна на блян, забылъ и думать о своемъ имуществ, а думалъ только о спасеніи жизни. Ласковость атамана его теперь обнадежила. Онъ ушелъ отъ Усти и мысленно молился, общая молебны и свчи разнымъ угодникамъ.

        XX

        Молодцы-устинцы работали безъ устали три дня и четыре ночи, разгружая бляну. Вс помогали длу, даже бабы и ребятишки; даже злючая Ордунья изрдка приходила пособить, не упуская однако случая непремнно поругаться съ кмъ-нибудь. Одинъ Ванька Лысый, раненый въ грудь, лежалъ въ своемъ угл и вздыхалъ:
        — Охъ, хоре мое, убили злоди…
        Лысый, конечно, помнилъ и зналъ, что «злоди» настоящіе-то онъ съ товарищами, а что купецъ съ батраками защищалъ отъ разбойниковъ свое имущество и жизнь, но по отношенію къ добросердечному и горемычному Ваньк — и батраки съ бляны были злоди, зацпивъ изъ ружья самаго неповиннаго изъ всхъ устинцевъ.
        Орликъ, у котораго плечо сильно болло, никому и виду не показывалъ, что раненъ, а Черному строго приказалъ въ особенности не говорить объ ран ни слова самому атаману.
        И только на третій день посл того, что Черный съ помощью другихъ молодцовъ вытащилъ пулю у эсаула, Устя узналъ объ ран своего эсаула и друга.
        Ефремычъ, или «Князь», знавшій все, что только творилось въ Яр, узналъ и счелъ долгомъ доложить атаману.
        — Нашъ вдь эсаулъ подшибленъ купецкими то подлецами.
        — Раненъ? воскликнулъ Устя. Куда? Какъ?
        — Въ плечо. Третевось Черный изъ него пулю на блян вытаскивалъ.
        — Ну?
        — Вытащилъ благополучно.
        — Кто теб сказывалъ? Орликъ? Черный?
        — Нту-ти, одинъ изъ молодцевъ, что держалъ эсаула за ноги, когда пулю тащилъ Черный.
        Устя тотчасъ собрался и отправился въ хату Орлика.
        Эсаулъ только-что допросилъ двухъ батраковъ купца о разныхъ подробностяхъ, которыя были ему почему-то нужны, и, отпустивъ ихъ, собирался отдохнуть.
        Устя вошелъ съ вопросомъ объ ран.
        — Эвося, хватился, родимый, разсмялся Орликъ;- ужъ заживать начало.
        — Я не зналъ. И какъ же ты самъ мн не сказался. А?.. Не грхъ ли, Егоръ Иванычъ? съ укоризной вымолвилъ Устя.
        — Зачмъ? Что-жъ къ теб лзть съ пустяками. Какое теб дло, если кого изъ шайки поранятъ?
        — Кого другого… Да… А не тебя!.. рзко, но съ чувствомъ, которое сказалось въ голос и въ лиц, вымолвилъ Устя.
        Орликъ замтилъ это и зорко глянулъ на атамана. Съ минуту глядлъ онъ ему въ глаза и молчалъ. Устя опустилъ глаза. Эсаулъ наконецъ вздохнулъ и понурился.
        Наступило молчаніе.
        Устя, очевидно, понялъ нчто особенное во вздох и въ раздумьи Орлика и, не прерывая молчанія, сидлъ не двигаясь и глядя, какъ виновный.
        — Да… вотъ жаль!.. Плечо продырявило и теб жаль, заговорилъ Орликъ глуко и печально. А души моей теб не жаль; изныла вся душа — а теб что… и горя мало. Чудно!
        — Въ этомъ я теб помочь не могу… едва слышно проговорилъ Устя.
        — Не можешь! разсмялся Орликъ почти озлобленно. Въ своемъ сердц двка не вольна! Къ кому сердце само ляжетъ! Такъ ли?
        — Много разъ я теб все пояснялъ… также тихо сказалъ Устя. Что-жъ, опять за старое. Знаешь вдь, что ничего тутъ подлать нельзя, лучше и не заговаривать.
        — Ну, а если я помирать соберусь? И это тебя не пройметъ? Отвтствуй.
        — Я не понимаю.
        — Если я зарокъ дамъ: быть убиту у тебя на глазахъ, а то и самъ вотъ… Ну, хоть сейчасъ.
        — Полно, усмхнулся Устя.
        — Пугали ужъ знать… другіе. Не вришь?
        — Не пугалъ никто… а что пустое болтать, вашъ братъ чего не надумаетъ.
        — Чей братъ? вдругъ обидчиво произнесъ эсаулъ.
        — Я тебя ни съ кмъ не равняю! спокойно и вразумительно проговорилъ Устя, какъ бы извиняясь.  — Я другое хотлъ сказать… Ты изъ дворянъ, а дворяне баловники: влзетъ что въ голову съ сыту да съ довольства барскаго… ну и вынь, да положь… Самъ знаешь, что баре — затйники и прихотники; все имъ по щучьему велнью подавай.
        — Такъ я изъ дворянъ? горячо воскликнулъ Орликъ.  — Я съ жиру бшусь, а? Съ какой это радостной жизни, позволь узнать. Что я здсь въ своей усадьб живу съ крпостными людьми, а? Съ радости да съ сыту я бжалъ на Волгу и въ душегубы да въ воры записался, да купцовъ ограбляю, да эсауломъ въ воровской шайк состою? Все это съ сыту, съ жиру?.. Гд Черный, Малина, Кипрусъ, калмыки и сибирные, тамъ и я… такая же голытьба, негодница.
        — Захоти самъ — атаманомъ будешь, пробурчалъ Устя.
        — Не лукавь, не гни въ другую сторожу. Знаешь, что мн плевать на атаманство твое; знаешь, зачмъ и почему я застрялъ у тебя въ Яр, а не ушелъ дальше, за предлы россійскіе, какъ сначала полагалъ. Нтъ, вотъ что, Устя… Вотъ что я теб теперь скажу…
        Орликъ всталъ и, блдный, подойдя къ стн, сцпилъ съ гвоздя короткій турецкій пистолетъ. Затмъ онъ шагнулъ къ Уст…
        — Полно, Егоръ Иванычъ. Не малодушествуй. Ты не Петрынъ?
        — Нтъ, я не Петрынь… Тотъ тебя продастъ или уже продалъ въ отместку и будетъ радоваться, если тебя казнить будутъ въ город за атаманство… а самъ себя хочу покончить…
        — Что ты, въ своемъ ты разум?..
        — Не знаю, можетъ и впрямь голова не на мст; но буде… буде собираться; эти сборы меня замучили — я много про это раздумывалъ, сидя здсь. Теперь такъ къ случаю, стало-быть, пришлось. Не нын-завтра — все одно. Говори, будетъ какая перемна или нтъ. Всегда ты меня смшками да уговорами будешь водить? Перемны не ждать?
        — Ахъ, Егоръ Иванычъ…
        — Говори! Во вки вковъ ничего не будетъ? Я не прошу тебя — вотъ тотчасъ все бросай и иди за мной… Ну, годъ, хоть бол года — я буду ждать. Но мн надо знать, будетъ-ли конецъ; есть ли у тебя на душ хоть малость самая любви ко мн, или можетъ быть, или же нту и во вки не будетъ; больше я ничего не прошу.
        — Кто же впередъ свою жизнь знать можетъ.
        — Не лукавь! Отвтствуй! Ничего нту?
        — Теперь… нту…
        — Нимало.
        Устя молча вздохнулъ…
        — Ну… что-жь? Палить, что ли? холодно и спокойно выговорилъ Орликъ, но поблднлъ еще боле, и красивые глаза его зажглись ярче.
        — Теперь я тебя пуще всего на свт люблю. Тебя одного… Но жизнь свою разбойную, вольную — пуще люблю. Промнять эту жизнь на другую, простую деревенскую, бабью,  — я не могу. А какъ я почувствую чрезъ годъ, кто-жь это можетъ знать. Надостъ эта жизнь — тогда, встимо, кром тебя, мн не съ кмъ уйти и зажить по-просту, по-человческому и по-деревенскому.
        — Да есть ли у тебя на душ хоть малость самая ко мн расположенія? Вдь ты мн на это ни разу никогда не отвтилъ.
        — Встимо есть, и много!.. Да не того, чего ты хочешь. Ты мн, говорю, много дорогъ… Пуще, чмъ братъ — такъ же родной. Еще малость, и я тебя полюблю такъ же, какъ я покойнаго родителя любилъ!
        — Да я не того хочу!!
        — Ну обождемъ… Можетъ, придетъ и другое.
        — Да придетъ ли? Не лукавь…
        — Можетъ все быть.
        — Не лукавь, побойся Бога.
        — Я прямо сказываю, вотъ какъ предъ Богомъ. Ну обожди, хоть годъ, хоть даже меньше…
        — Если я сейчасъ вотъ покончу съ собой, ты пожалешь?
        — Я объ этомъ и думать не хочу, да и не могу; мн безъ тебя теперь жизнь не въ жизнь будетъ. Ты у меня теперь одинъ, будто родной.
        — Устя?! Побожися, что такъ…
        — Вотъ теб крестъ! горячо вымолвилъ атаманъ и быстро перекрестился.
        — Чуешь ли ты…. сдается ли теб…. что можетъ быть перемна — ну, хоть чрезъ два года.
        Устя долго молчалъ и наконецъ выговорилъ:
        — Сдается, что можетъ…
        Орликъ бросилъ пистолетъ и, измнившись въ лиц, двинулся къ Уст.
        — Давно бы такъ сказывать! нжно произнесъ онъ;- вдь я не теперь прошу; хоть знать мн, впредь будетъ!
        Орликъ опустился на полъ около атамана и, обхвативъ его, уткнулся горячимъ лицомъ въ его колни. Устя тихо положилъ руки ему на голову и сталъ отстранять его отъ себя.
        — Полно, пусти, встань, Егоръ Ивановичъ, сдлай милость.
        — Эхъ, кабы была въ теб сотенная часть того, что во мн кипитъ, то не было бы охоты меня отталкивать, грустно проговорилъ Орликъ.
        — Пусти, сдлай милость… Срамно и глядть…. почти сердито выговорилъ Устя.
        Орликъ поднялся и отошелъ.
        — Срамно!.. Стало ты и впрямь на свой ладъ все видишь и чувствуешь, вздохнулъ онъ.
        — Привычка. Я, вишь, атаманю на Волг. Предо мной на земл только и валяются т, что помилованія просятъ! шутливо произнесъ Устя.
        — Да вдь и я помилованія просилъ! уже веселе заговорилъ Орликъ.
        — Ну, я тебя и помиловалъ… А теперь поведемъ рчь о разбойныхъ длахъ. Я опять къ теб съ тмъ же; мн ужь больно хочется купца отпустить на волю.
        Орликъ сморщилъ брови.
        — Охъ, напрасно… говорю, напрасно.
        — Жаль его, ей-Богу жаль; у него жена, пятеро дтей — Богъ съ нимъ.
        — Онъ всю Казань подыметъ на насъ. Я его батраковъ допросилъ обо всемъ. Его самъ намстникъ въ лицо знаетъ, и знаетъ, что онъ поплылъ на Астрахань. Пропадемъ мы изъ-за него.
        — Онъ общается не жаловаться.
        — И ты вришь?
        — Врю. Онъ у меня на образа молился, поклоны клалъ. Родителями и дтьми клялся.
        — Какъ знаешь. Ты атаманъ и твоя на это водя… Ну, да пущай, ужь такъ и быть на ныншній разъ. Я на счастьи и самъ готовъ… Отпускай!.. Можетъ, онъ мн счастье принесетъ, и мой атаманъ скоро ради меня злополучнаго гнвъ на милость положитъ. Отпускай. Хочешь, я его самъ проведу, а то вдь наши, небось, чуютъ.
        — Да. Малина сказывалъ вчера Черному, что надо стеречь его и нагнать.
        — Ну, вотъ. Я проведу самъ. Такъ и быть.
        — Ну, спасибо. Мн вотъ будто и легче, весело вымолвилъ Устя, вставая.
        Орликъ разсмялся.
        — Ну, гляди вотъ… Ну, какой же ты атаманъ разбойный. А? Нешто они такіе бываютъ? Ты вдь пичуги бы не тронулъ. Теб, сказываетъ Ордунья, бываетъ курицу жаль зарзать для обда.
        — Да… кабы атаманить и не убивать никого, было бы лучше.
        — Тогда не надо атаманить — а жить такъ, какъ я теб сто разъ предлагалъ.
        — Нтъ, эдакъ я тоже не хочу, воля моя мн дорога, да и все это мн по сердцу; только бы безвинныхъ не убивать. Въ битв, на разбо другое дло… Я самъ, когда въ меня палятъ, валяю тоже въ кого попало; но такъ вотъ, взять связаннаго человка и застрлить или утопить — мерзость, да и грхъ.
        Орликъ смялся, весело глядя на Устю.
        — Чему ты? Вдь ты такъ же судишь; самъ говорилъ сколько разъ, что убить не въ битв, а такъ…. вотъ какъ Малина можетъ… ты не можешь. Говорилъ вдь?
        — Говорилъ и говорю. Да только вдь я же и не стою за эту жизнь разбойную, какъ ты. Я здсь изъ-за тебя…. а ты изъ за чего? Ты по своей охот?
        — Я… знаешь вдь, такая судьба привела на Волгу; горе было.
        — Было, да. А теперь? Иди за мной и другой жизнью заживемъ.
        — Ну, брось… опять за старое… Такъ купца присылать къ теб, или самъ его возьмешь отъ меня?
        — Нтъ… Пусть сидитъ… Ночью я его уведу изъ Яра и поставлю на камышинскую дорогу.
        — На Камышинъ?
        — Встимо; они, гляди, молодцы-то наши, каждую ночь стерегутъ саратовскую дорогу, чуя, что ты хочешь его освободить.
        — Правда твоя… Ну, прости, пора мн.
        — Прости, помни же, Устя, ныншній день. Я буду надежду имть.
        — Ну, прости…
        — Слышу… А ты помни.
        — Ладно.
        — Я вдь не баловался. Застрлиться мн никогда не долго.
        Устя махнулъ рукой и пошелъ вонъ изъ хаты, но взглядъ его, видно, что-то сказалъ Орлику; эсаулъ вздохнулъ бодре, и лицо его просвтлло.
        — Авось, сердце твое не каменное! шепнулъ онъ вслдъ атаману.

        XXI

        Кто таковъ атаманъ Устя и откуда онъ — никто изъ разбойниковъ не зналъ и всякій гадалъ на свой ладъ.
        Только эсаулъ Орликъ, дядька Ефремычъ и сынъ прежняго атамана, Петрынь, знали правду, знали, что Устя не парень, а двица!
        Да, атаманъ съ красивыми яркими глазами, съ орлинымъ взглядомъ, всякаго поражавшимъ отвагою, но съ женскимъ, даже полудтскимъ маленькимъ ртомъ и чудной заячьей губкой, въ которыхъ подчасъ сказывалось лишь одно добродушіе до наивности, этотъ молодецъ атаманъ была двадцатилтняя двушка; и если Устя казалась тощимъ и худотлымъ парнемъ, то разв потому, что для молодца требовалось иныхъ плечей и рукъ, иной дюжей спины. Устя была станомъ такъ же красива, какъ и лицомъ, полна и стройна, но въ мужской одежд она казалась малорослымъ и худымъ парнемъ. Только грудь этого атамана была хотя и годная по виду для парня, для двицы была не особенно высока; но Уст это обстоятельство было на-руку, а иначе мудрено бы было и прослыть за молодца въ глазахъ того сброда, которымъ атаманъ командовалъ.
        Откуда же взялась и кто такая была молодица и красавица Устинья?
        Лтъ съ двадцать назадъ въ одной станиц войска Донского поселился съ женой новый молодой священникъ. Красноярская станица была большое и богатое поселеніе, въ которомъ насчитывалось боле двухсотъ дворовъ. Земли у казаковъ было вволю, никто не зналъ даже, гд кончается земля, которую они считали своей; паши, гд и сколько хочешь; гд ни горка со склономъ на солнце, разводи бахчи, гд ни рчка, лови рыбу, гд ни луга заливные, разводи и паси скотину — полное раздолье и приволье.
        Кругомъ Красноярской станицы верстъ на двсти, иногда и триста, было все то же богатство, все то же раздолье, та же ширь, и та же жизнь, мирная и богатая, какъ у Христа за пазухой. Изрдка только тревожила эту жизнь разная татарва — хивинцы, кубанцы — своими набгами. Но казаки привыкли возиться съ татарвой испоконъ вка; столтніе старики помнили, что ихъ столтніе дды еще разсказывали про татарина и вчную вражду съ нимъ, вчные набги и битвы. Случалось, что татарва одолвала, грабила станицы, рзала людей, уводила въ полонъ казачекъ и дтей и угоняла скотъ; бывало часто, что и сами казаки ходили въ походъ поживиться насчетъ дальняго сосда, и тоже ворочались домой не съ пустыми руками. Появлялись иногда и арбы съ товаромъ, и у женъ и дочерей заводились зачастую камни самоцвтные, монисто изъ золотыхъ червонцевъ и дорогая шелковая одежда; татарва, видно, жила богаче донцевъ, и имъ грабить ее было выгодне, чмъ ей донцевъ. Въ Красноярской станиц жилось такъ же, какъ и везд на Дону. Красноярцы тоже отбивались раза два въ десять лтъ отъ татарвы и тоже изрдка, вмст съ другими станичниками, ходили войскомъ въ
предлы бусурманскіе наживаться, чтобы домой женамъ и дочерямъ гостинцу притащить, а сыну коня лихого туркменскаго пригнать.
        Станичный красноярскій священникъ- жилъ богато, такъ какъ прихожане его любили, дарили, да и народъ все былъ богомольный, который на храмъ и на причтъ не жаллъ удлять по мр силъ.
        Священникъ, отецъ еодоръ, былъ уже давно женатъ на доброй и красивой казачк изъ Цимлянской станицы. Ему было уже за тридцать лтъ, жен около двадцати пяти; жили они дружно и мирно, но дтей у нихъ не было.
        Отецъ еодоръ былъ человкъ хилый и болзненный, который за недлю ужь непремнно одинъ разъ свалится съ ногъ и полежитъ недужась зимой у печки, лтомъ въ саду, грясь на солнышк. Во сколько хилъ былъ тихій и ласковый ко всмъ попъ, во столько цвла здоровьемъ попадья; на «матушку» многіе молодцы-казаки любовались и заглядывались, а старые люди и жалли.
        — Эхъ, здорова, а пропадаетъ зря, говорили они. Не по батюшк матушка. Онъ только въ чемъ душа держится, а она кровь съ молокомъ.
        Часто грустили мужъ съ женой, что при ихъ достатк и дружномъ житіи Богъ дтей не даетъ имъ. Въ особенности горевалъ объ этомъ самъ отецъ еодоръ.
        Онъ будто на зло обожалъ дтей до страсти, и что станичные баловники-ребятишки позволяли себ съ батюшкой, было даже зазорно людямъ.
        — Отхворости ты ихъ! часто говорили попу.  — Чего ты имъ волю даешь надъ собой умничать. На этихъ пострловъ одна заручка — прутъ. Дерево Господь на топливо человкамъ раститъ, а вточки на розги растутъ.
        — За что ихъ? Пущай. Они на то и малы, чтобы баловать, отвчалъ добродушно священникъ.
        Разумется, ребятишки любили батюшку чуть не больше своихъ родныхъ, и за всякой затей, со всякой шалостью лзли къ отцу еодору.
        Однажды на станиц былъ сполохъ, и старшина объявилъ, что все славное войско донское поршило новый походъ за Кубань, проучить поганцевъ сосдей, что покоя не даютъ четыре года, все грабятъ православныхъ.
        — Да и кости расправить пора. Засидлись атаманы казаки. Надо сбгать за добычей, за золотомъ, шелками и камнями самоцвтными.
        Человкъ съ полсотни собралось и съ Красноярской станицы, пожилыхъ и молодыхъ, и присоединились къ войску. Чрезъ годъ посл лихого дальняго похода донцы вернулись съ богатой добычей. Вернулись домой и красноярцы; у нихъ тоже былъ табунъ коней, арбы съ товаромъ и вьюки со всякой всячиной.
        Вмст съ добычей пригнали донцы и сотню плнныхъ, изъ которой на станицу пришлось по дувану пять человкъ; женщина, уже пожилая, дв маленькія двочки умершаго въ дорог кубанца, одинъ молодой парень и одинъ уже старикъ, не всть зачмъ угнанный казаками съ родины. Сказывали, самъ онъ за кмъ то изъ взятыхъ увязался, не хотлъ разстаться, кажется, за дочерью. А кому и когда по дувану дочь досталась, теперь никто и не зналъ. Старикъ затосковалъ по дочери и по родин и скоро померъ.
        — Двухъ двочекъ-сиротокъ окрестили и отдали тому, кто боле всхъ любилъ ребятъ, т. е. отцу еодору. Двочки дикія, злыя, несмотря на ласку и уходъ священника, смотрли зврками; какъ есть пара волчатъ; только и могъ съ ними ладить молодой парень Темиръ, котораго отдали казаки по сосдству въ батраки къ одинокому старику, прежнему старшин станичному.
        Кто такіе были плнные, сами казаки, ихъ пригнавшіе, не знали. Кто говорилъ хивинцы, кто называлъ грузинцами, а кто постарше, умвшій различать татарву, называлъ абхазцами. Они ничего сначала о себ сказать не могли.
        Пожилая женщина и старикъ были на одно лицо, некрасивы и черны, какъ цыгане; двочки были совсмъ на нихъ не похожи, красиве и свтле лицомъ. Парень Темиръ и вовсе отличался отъ всхъ и лицомъ, и нравомъ; онъ былъ замчательно красивъ собой, статный, сильный, лицомъ смуглый, съ большими черными глазами и на видъ гораздо старше своихъ лтъ. По пальцамъ, на вопросы казаковъ, считалъ онъ 17 лтъ себ, а по виду, усамъ и бородк казалось ему и вс 25.
        Темира за его разумъ и добродушіе, лихость и отвагу, да еще вчную готовность всякому услужить, полюбили вс казаки, а за чудныя очи съ блескомъ, да за брови дугой и усъ курчавый — еще пуще полюбили вс казачки.
        Чрезъ полгода по прибытіи на станицу Темиръ уже изрядно говорилъ по русски и, будучи уже христіаниномъ съ именемъ Борисъ, сталъ, ни дать ни-взять, природный донецъ-казакъ.
        — Хочешь домой? шутили съ нимъ.
        — Ни. Зачмъ? Мн здсь хорошо, отвчалъ онъ весело.
        — Темиръ, по войску приказъ вышелъ тебя на родимую твою сторону отправлять и опять въ басурманы крестить! постоянно шутили съ Темиромъ казаки и казачки.
        Темиръ отшучивался или говорилъ:
        — Отправятъ, я опять сюда самъ приду.
        Отецъ еодоръ, выбившись изъ силъ со своими двумя воспитанницами, часто обращался къ Темиру за помощью. Молодой малый умлъ съ ними ладить, хотя он были не изъ одной стороны съ нимъ. Теперь онъ уже могъ объяснить станичникамъ, что вс они попали вмст изъ совсмъ разныхъ мстъ. Умершій старикъ былъ осетинъ, женщина, по его словамъ, была татарка-туркменка и говорила для него совсмъ непонятнымъ языкомъ, двочки были съ береговъ Чернаго моря, изъ Абхазіи, а онъ самъ былъ кабардинецъ.
        — Кабарда! Слыхали! Знаемъ! говорили казаки. Хорошій народъ, хоть и басурманъ! Въ битв страсть лихъ и злючъ, а въ обиход, особливо въ плну, повадливый, добрый, совсмъ нашъ православный. Вотъ и ты таковъ вышелъ.
        Чрезъ годъ старикъ-казакъ, у котораго жилъ молодой кабардинецъ, умеръ, и Борисъ-Темиръ по собственному желанію перешелъ жить и служить къ отцу еодору. Скоро одна изъ двочекъ, самая злая, упала въ колодезь и утонула, а другую выпросилъ себ у попадьи ея родственникъ, богатый казакъ изъ Цымлянской станицы. Священникъ даже радъ былъ отдлаться отъ своихъ абхазскихъ волчатъ. Зато парень, красавецъ Темиръ, котораго никто не звалъ христіанскимъ именемъ Бориса, остался у отца еодора и вскор жилъ на положеніи уже не батрака, а какъ бы родного сына; особенно полюбила его матушка и стала лелять пуще родного.
        Но тутъ то чрезъ года полтора и приключилось нчто… Дло темное, но по всему — гршное. Однако, такъ какъ казаки были народъ все справедливый, простодушный и честный, то весь міръ поршилъ дло скоро и прямо.
        — Ну, что? Богъ съ ими! Не наше дло… Да и кто-жъ тутъ виноватъ. Сего и ждать надо было. Нехай ихъ, не намъ судить.
        У матушки попадьи и хилаго отца еодора явилась на свтъ двочка, красавица писаная, но лицомъ вся вылитая — кабардинецъ Темиръ. Должно быть «матушка» ужъ очень полюбила парня, да чрезъ мру много и часто заглядывалась на него: даже самъ Темиръ, глядя на двочку, ахнулъ, увидавшись будто въ зеркал. А отецъ еодоръ вздохнулъ, улыбнулся кротко и ничего не сказалъ; только на другой день онъ, добродушно поглядвъ на жену, поцловался съ ней и шепнулъ ей на ухо:
        — Ты моя, а она твоя, стало-быть, и она моя.
        На крестинахъ батюшка былъ всхъ бодре, говорливе и бережно купалъ въ купели новорожденную, нарекаемую Устиньей.
        Подгулявшіе на крестинахъ казаки выпили и за здоровье «кабардинки», но затмъ въ трезвомъ вид, изъ уваженія къ священнику, называли такъ новорожденную только заглазно…

        XXII

        Маленькая Устя, должно быть, родилась, какъ говорится, въ сорочк: съ колыбели вс наперерывъ любили и баловали двочку — красавицу. Отецъ еодоръ боготворилъ ее и упорно звалъ, будто съ умысломъ, не иначе, какъ по имени и отчеству; для всхъ крошка была Устя и Устюша, а для него всегда Устинья еодоровна. Мать тоже любила ее, хотя и меньше, чмъ священникъ. Темиръ часто ласкалъ и нянчилъ двочку, и по-долгу глядлъ на нее, задумываясь глубоко. А о чемъ онъ думалъ, никто не зналъ, и никогда ни единымъ словомъ не проговорился молодецъ. Какая-то злая кручина явилась у него, которую онъ отъ всхъ скрывалъ; даже и попадь, которую, конечно, онъ любилъ больше всхъ на станиц, онъ ни разу не объяснилъ своей тайной тоски.
        Съ каждымъ годомъ матушка все боле привязывалась къ Темиру, имъ только и жила, и дышала. Когда случалось Темиру отлучиться отъ станицы въ городъ по длу, а такія дла отецъ еодоръ изрдка поручалъ ему, матушка въ отсутствіи Темира не дотрогивалась даже до обда и, сидя на крылечк, все глядла на дорогу, по которой онъ обыкновенно ворочался.
        Такъ прошло восемь лтъ. Подросла Устя, стала худенькая, длинная, но стройная и живая двочка — умне и быстре и словомъ, и дломъ другихъ двочекъ. Она равно любила и отца, и мать, и «братца», какъ звала она Темира.
        Жилось бы семь священника мирно и благополучно, но не такъ захотла, видно, судьба.
        Прошелъ слухъ о войн царицы Анны Ивановны съ басурманомъ-туркой. Донскому казацкому войску повелно было тоже выйти походомъ и тревожить турецкую границу съ другой стороны, между морями Каспіемъ и Чернымъ. Собралось войско охотно и было хотло дружно ударить на крымскаго хана, заклятаго, вкового врага донцевъ, но изъ столицы было оглашено, что съ крымцами сама царица справится. Донцамъ приказано было двигаться за Кубань и итти впередъ, елико возможно дальше:
        Услыша объ этомъ поход казаковъ, о набор охотниковъ въ войска, взмолился священнику и старшин станичному и молодецъ Темиръ.
        — Отпустите въ походъ съ казачествомъ!
        Матушка отъ этой просьбы молодца обомлла, заболла и, оправившись, всячески молила его образумиться.
        Сначала показалось всмъ казакамъ дло это не подходящимъ.
        Въ войск служили одни природные казаки и посторонніе не допускались.
        — Чмъ я не казакъ! Будьте милостивы, заслужу! молилъ Темиръ.
        Стали казаки почесывать за ухомъ и чубъ теребить,
        — Чмъ Татаръ не казакъ! Православный, парень отважный, на кон скачетъ почитай удале казака, копьемъ и шашкой орудуетъ тоже не хуже любого донца. Чмъ онъ не казакъ! А по-ихнему, басурманскому, онъ не забылъ — будетъ проводникомъ и языкомъ. Гляди, заслужитъ больше другого и въ иной бд окажется полезне иного природнаго казака.
        — Снарядить Темира на войсковой счетъ, атаманы-молодцы! ршила громада на майдан.
        И чрезъ недлю у Темира былъ конь, одежа новая, шапка донская, шашка, пика и кинжалъ еще въ придачу, къ которому у него всегда страсть была и которымъ онъ орудовалъ ловче шашки. Казалось, на медвдя и на всякаго звря его пусти съ этимъ кинжаломъ, и онъ маху не дастъ.
        Собрался Темиръ охотникомъ и выхалъ вмст съ красноярской полсотней въ ближайшій городъ, чтобы оттуда соединиться со всмъ войскомъ донскимъ.
        Отецъ еодоръ грустилъ, отпуская Темира, и жаллъ, хотя увренъ былъ, что парень вернется изъ похода, заслуживъ войску и себя прославивъ на весь Донъ. Маленькая Устя смялась, провожая братца, и прыгала козой, но вечеромъ стала звать и требовать братца… Напрасно отецъ объяснялъ двочк, что Темиръ въ походъ ушелъ и ране девяти мсяцевъ не вернется. Двочка все требовала любимца, плакала и такъ всю ночь не уснула, все звала его.
        Матушка лежала на кровати, у себя въ горниц, сама не своя, лицомъ такая, что краше мертвецовъ въ гробъ кладутъ; глаза странные, будто у человка, ума ршившагося, а дыханье ровное, рчь спокойная; только изрдка глубоко и протяжно вздохнетъ она. Совсмъ будто вотъ послдній вздохъ умирающей, будто съ нимъ вмст и душа съ тломъ разстанется.
        — Полно, жена, ршился, наконецъ, на другой день вымолвить отецъ еодоръ,  — себя пожалй. Гляди, восемь либо девять мсяцевъ живо пройдутъ. Съ дочкой займись; видишь, скучаетъ бдняга. Богъ милостивъ, вернется нашъ Борисъ на весь Донъ славный казакъ.
        — Онъ не вернется! проговорила тихо матушка.
        — Вс бабы такъ сказываютъ, сыновей да мужей собирая на войну, а восемь изъ десятка назадъ всегда приходятъ; иначе и воевать бы нельзя людямъ, кабы вс гибли до единаго, а Борисъ вернется скоре, чмъ иной какой трусливый да мшковатый — такіе скоре головы оставляютъ у басурмана.
        Матушка на все молчала, трясла головой и отвчала одно и то же:
        — Не вернуться ему назадъ!
        Наконецъ однажды сказала мужу съ гнвомъ:
        — Не вернется Темиръ. Не за тмъ онъ собрался, чтобы воевать, а за тмъ, чтобы родную сторону увидть, отца и мать обнять, сестеръ да братьевъ… Десять лтъ не видалъ онъ ихъ… десять лтъ мучился, притворствовалъ съ нами и добился своего… ушелъ.
        — Полно на малаго клеветать, жена! кротко, но укоризненно усовщевалъ женщину священникъ.
        Мсяцъ за мсяцемъ прошло около года. Стали ходить слухи на Дону, что походъ вышелъ неудаченъ, что много казаковъ оставили свои головы за Кубанью, а кто и назадъ идетъ, то безъ добычи и безъ чести воинской. Скоро слухи оправдались. Вернулось войско донское, вернулись и красноярцы домой; пошли ихъ четыре дюжины слишкомъ, а вернулось человкъ тридцать, да и т наполовину раненые и изувченные.
        А Темиръ?
        О молодц, перекрест изъ басурманъ въ православные, казаки принесли лихую всть и худую славу.
        Не только бросилъ Темиръ своихъ и перешелъ на сторону басурмана, но чрезъ три мсяца посл его исчезновенія, когда напало на полки донскіе басурманское войско, то впередъ всхъ, якобы въ числ командировъ, въ богатомъ наряд, увидли и признали красноярцы измнника Темира. Много въ этой битв порубили басурмане казацкихъ головъ. Видно, измнникъ Темиръ своимъ счастье принесъ, а казачеству незадачу и несчастіе. И весь походъ, будто не съ того конца начатый, прахомъ пошелъ.
        Отецъ еодоръ былъ пораженъ извстіемъ. Казаки говорили, что этого и ожидать слдовало, что какъ волка ни корми, онъ въ лсъ смотритъ. Отецъ еодоръ ничего не говорилъ, а думалъ про себя:
        — А если тамъ отецъ, мать, братья родные. Да всхъ чрезъ десять лтъ онъ увидлъ. Охъ, одинъ Господь это дло видитъ и разсудить праведно можетъ, а не мы, люди гршные и разумомъ слпые.
        Но на душ своей самъ священникъ дло разсудилъ по-Божьему и бглеца Темира измнникомъ и предателемъ не почиталъ. Странно и диковинно только казалось отцу еодору, какъ судьба мудритъ. Былъ на станиц плнный кабардинецъ и, проживъ безъ малаго десять лтъ, вернулся домой, на родную сторону… А тутъ осталась двочка — его двойникъ лицомъ и красотой, и огненнымъ блескомъ глазъ, и проворствомъ рчи и ухватокъ. Оставайся Темиръ на станиц, дло казалось бы проще. Зачмъ судьба такъ устрояетъ, такъ мудритъ?
        Отецъ еодоръ долго поминалъ мысленно Темира, не осуждалъ, но просто жаллъ, что ласковаго молодца нту въ дом.
        Матушка, узнавъ вмст съ другими отъ вернувшихся казаковъ о поступк Темира, приняла эту всть удивительно спокойно, будто она и впрямь давно ужъ это знала.
        Однако съ этого времени женщина сразу перемнилась. Она надла черное платье, повязалась по старушечьи чернымъ-же платкомъ, и хотя еще недавно была красива, вдругъ стала и лицомъ старуха. Быстро пришла къ ней сдина, морщины, лицо осунулось, щеки полныя ввалились, а глаза ясные потемнли, даже станъ сгорбился, и походка сдлалась не твердая и легкая, а тихая и неврная, какъ у старыхъ людей.
        Сразу сравнялась здоровьемъ недавно красивая матушка съ вчно хилымъ мужемъ, а скоро и обогнала его. Чрезъ годъ женщина 35 лтъ казалась на видъ 60-лтней. Она чахла не по днямъ, а по часамъ, таяла, какъ воскъ, и слдующей весной уже не поднималась съ постели. Мсяцъ пролежала подкошенная горемъ женщина молча, не произнося ни единаго слова, безъ жалобы, безъ ропота, безъ слезъ; наконецъ, однажды она заговорила съ отцомъ еодоромъ, попросила у него прощенія, исповдалась, причастилась и сама прочла себ отходную, а потомъ, пролежавъ не двинувшись цлую ночь, подъ утро проговорила:
        — Батюшка, мужъ, прости меня…
        — Простилъ! простилъ! отвчалъ священникъ со слезами. И Богъ Господь проститъ. Буду молиться о теб Ему, Всеблагому.
        Чрезъ нсколько минуть женщина подняла глаза на мужа и опять шепнула еле слышно.
        — Прости меня.
        Отецъ еодоръ вмсто отвта поцловалъ жену въ лицо и хотлъ было сказать ей нсколько словъ ласки, но взглядъ жены, будто просящій о чемъ-то, остановилъ его.
        — Что, родная?.. спросилъ онъ.
        Матушка не отвтила, она была на томъ свт; только глаза мертвые будто говорили еще и будто просили:
        — Прости, молъ, человкъ Божій, женщин ея грхъ земной…
        Двочка Устя прежде священника поняла, что ея мама уже не прежняя, а другая стала… Двочка заплакала горько и бросилась изъ хаты на улицу.
        — Мама! Мама! стала звать она, заливаясь слезами, будто почуявъ, что маму надо звать и искать теперь везд… везд, кром той постели, гд лежитъ покойница.

        XXIII

        И въ домик священика стало тихо, стало тоскливо… Когда-то,  — и сдается будто еще очень недавно,  — въ немъ зачастую шумли и кричали, бгая по всмъ горницамъ, Темиръ съ Устей, а имъ вторила, весело и громко смясь ихъ играмъ и затямъ, красавица-жена священника, переходя по хозяйству отъ одного дла къ другому, всегда яснолицая, бодрая и счастливая, моложавая не по лтамъ, съ виду будто ей все 25 лтъ не проходятъ и застряли на лиц и въ тл.
        И сразу все сгинуло, будто по волшебству злого колдуна какого.
        Отецъ еодоръ, всегда хилый съ молоду, сталъ еще больше хворать. Къ болзнямъ тла прибавилась и болзнь духа — гореванья напрасныя по доброй жен, которая, какъ солнышко, освщала домикъ своими глазами и улыбкой. Теперь въ горницахъ было будто темно, будто вчныя сумерки. Двочка-дочь была слишкомъ умный ребенокъ, чтобы исчезновенье друга и братца Темира, а затмъ смерть матери не отразились на ея нрав; Устя тоже притихла, не рзвилась, сидла по цлымъ часамъ около отца и задумывалась о чемъ-то… о своемъ… о такомъ, что словами мудрено сказать. Всякое такое чудесное!.. Или она, поглядвъ священнику въ лицо, вдругъ тихо и задумчиво спрашивала что-нибудь, на что отецъ еодоръ затруднялся дать отвтъ и говорилъ кротко:
        — Выростешь, будешь большая — узнаешь; а теперь ты маленькая и моего объясненія не поймешь.
        А Устя часто озадачивала священника.
        — Какъ-же это, если нашъ Господь Богъ всемогущъ, сказала она однажды,  — Онъ допускаетъ басурманскому богу тоже человками управлять. Вотъ басурманскій богъ Темира погубилъ, къ себ переманилъ.
        И много думала двочка о судьб братца Темира.
        Такъ прошли года.
        Хворалъ и боллъ часто отецъ еодоръ, а все былъ живъ. Сказываетъ недаромъ молва людская, что кто все «скрипитъ», дольше проживетъ, чмъ тотъ, кто все на ногахъ; одинъ будто свыкся со всми болзнями и не поддается имъ, а другого какъ обухомъ по голов хватитъ болзнь на ходу и сразу, подкосивъ съ ногъ, свалитъ на тотъ свтъ.
        Отецъ еодоръ сталъ уже сдъ, какъ лунь, хотя ему всхъ 60-ти лтъ еще не было, а прежняя двочка Устя стала красавица-казачка и выдлялась среди другихъ сверстницъ, какъ отмтный соболь. Вс молодцы на нее заглядывались. Не мало уже сватовъ и свахъ перебывало у священника и отъ духовныхъ лицъ, и отъ богатыхъ казаковъ.
        Но Устя усмхалась только на слова отца о замужеств и головой трясла.
        — Никогда ни за кого я не пойду, батюшка; не такая я уродилась.
        И дйствительно, Устя ни разу ни на одного молодца не глянула такъ, какъ другія двушки; будто они не существовали для нея. Двушка проводила время съ отцомъ въ бесдахъ или хозяйничала, или тайкомъ отъ всхъ и, конечно ночью, уведетъ коня со двора на край станицы, будто на водопой въ рчк… А тамъ сядетъ на него и носится часа два по степи, избгая наскочить на людей. Священникъ зналъ эту страсть и молчалъ. Онъ помнилъ, какая природа говорила въ сердц двушки. На станиц тоже многіе зачастую объясняли нравъ, нелюдимство и диковинное поведенье двушки тмъ, что знали вс про нее.
        — Кабардинка! Что жъ?
        Устя была счастлива по-своему и обожала отца, а священникъ, конечно, боготворилъ двушку и только задумывался подчасъ о томъ, что станется съ Устей, когда его не будетъ на свт.
        — Все-жь таки замужъ бы при себ выдать, покуда живъ, говорилъ онъ и двушк, и пріятелямъ изъ прихожанъ.
        Наконецъ, однажды, когда Уст было уже восемнадцать лтъ, слпая судьба-лиходйка снова вспомнила будто о священник съ дочерью и снова заглянула къ нимъ на дворъ съ бдой.
        Объзжалъ станицы войска Донского, съ указами изъ Москвы, военный государственный секретарь. Его принимали везд съ почестями, какъ если бы онъ былъ атаманъ всего войска. Сказывали, будто онъ былъ лично извстенъ новой цариц Елизавет Петровн, что ужъ нсколько лтъ какъ вступила на престолъ россійскій. Секретарь этотъ съ большой свитой, какъ и подобало важному барину, явился и въ Красноярскую станицу. Отвели ему помщеніе въ дом отца еодора. Случилось это какъ на грхъ.
        Сразу, какъ только увидлъ онъ Устю, то будто разумъ потерялъ отъ нея. Ему бы слдовало чрезъ день хать дальше, а онъ остался и пробылъ еще два дня и все съ Устей бесдовалъ: поразила не въ мру столичнаго гостя красота казачки. Но во сколько быстро онъ влюбился въ двушку, во столько же почти сталъ ей противенъ. Устя всегда недолюбливала тхъ, кто ей говорилъ разныя сладости, которыя всегда говорятся красавицамъ; даже на многихъ своихъ молодыхъ станичниковъ, которыхъ бы любая двица-казачка полюбила, Устя смотрла строго, находила ихъ умными и красивыми, но полюбить… чувствовала, что не можетъ!.. Не такихъ и не такого полюбила бы она!
        Прозжій важный баринъ былъ не очень молодъ, лтъ за тридцать, но неказистый — ни станомъ, ни осанкой, ни лицомъ. Длинный, тощій, съ впалой грудью, съ лицомъ нечистымъ и румянымъ, какъ красноярскіе парни, и весь въ веснушкахъ. Носъ и ротъ изрядные, но глаза маленькіе, будто щелки, и совсмъ блесоватые.
        — Вотъ худорожъ нашъ гость!.. сказалъ даже отецъ еодоръ въ первый же день.
        Священникъ замтилъ, что гость шибко и сразу занялся Устей, повидимому, просто «врзался» въ двушку, какъ говорили казаки. И ходитъ и глядитъ на нее будто безъ ума, безъ памяти.
        — Пущай его! думалъ священникъ. Вдь все-жь ему надо будетъ не нын — завтра ухать.
        То же думала и Устя, но не могла однако воздержать себя, и поневол съ первой же минуты стала дразнить секретаря и на смхъ подымать; онъ и обижался, а все-таки льнулъ къ ней.
        На третій день секретарь въ бесд наедин съ ней предложилъ двушк бросить отца и послдовать за нимъ въ столицу, общая ей горы золотыя. Устя сильно обидлась, но свела было дло на одинъ смхъ. Секретарь упорно и назойливо стоялъ на своемъ, и двушка стала отвчать рзко. Дошло дло до того, что она объяснила гостю невозможность полюбить такого урода, какъ онъ, «блоглазый глистъ».
        Секретарь обидится и ушелъ въ свою горницу, а въ сумерки объяснился о томъ же самомъ со священникомъ, предлагая ему сначала тысячу рублей, потомъ три, потомъ семь тысячъ, чтобы отпустить съ нимъ дочь въ столицу, въ качеств или въ должность простой наложницы.
        Отецъ еодоръ сначала и понимать не хотлъ и все отсмивался, потомъ заподозрилъ, что секретарь не трезвъ, но когда тотъ назойливо стоялъ на своемъ, увеличивая кушъ, оскорбленный священникъ вспылилъ, какъ еще никогда въ жизни не бывало. Недолго думая, онъ сталъ просить важнаго гостя тотчасъ вонъ на улицу изъ-подъ своей кровли. Секретарь сталъ грозиться, что за такую дерзость засадитъ священника въ острогъ, а «двчонку» его силой увезетъ съ собой, куда захочетъ.
        Священникъ одлся, вышелъ на церковную площадь станицы и началъ, останавливая мимоидущихъ казаковъ, просить созвать міръ тотчасъ на сходъ.
        Скоро собралась толпа. Вс посыпали изъ хатъ на площадь, даже старухи и ребятишки прибжали изъ любопытства узнать, что за сборъ.
        — Что за притча, батюшка? Что приключилось? говорилъ каждый, подходя.
        Когда вс собрались, священникъ объявилъ поведеніе секретаря.
        Казаки разгорлись, загалдли и двинулись къ дому попа учить его гостя, московскаго секретаря. Однако тотъ, почуявъ бду, уже собрался. Лошади его были заложены въ экипажъ, а вся свита уже разсаживалась по телжкамъ и на коней.
        Хотли было самые лихіе казаки не пускать его усаживаться въ коляску, а заставить прежде прощенья просить у любимаго и уважаемаго священника, но отецъ еодоръ остановилъ ихъ… Довольно было и того, что Устя, проводивъ гостя изъ горницы, стояла на порог дома и, кланяясь въ поясъ отъзжающему, ласково и привтливо говорила, балуясь:
        — Добраго пути, блоглазый глистъ. Уноси скоре тощую спину отъ нашихъ казацкихъ нагаекъ.
        Многочисленная свита секретаря молчала, какъ по уговору или по его приказу. Секретарь сердитый, красный, какъ ракъ, фыркалъ, точно лошадь съ сапомъ, и, усвшись въ коляску, не вытерплъ. Онъ обратился къ священнику, стоявшему уже предъ домомъ около дочери, и къ ближайшимъ казакамъ и выговорилъ:
        — А казачк этой быть у меня — волей-неволей; не пройдетъ мсяца, и вы ея не хватитесь!.. Вотъ вамъ мое послднее слово.
        Толпа было заревла и ползла на экипажъ, но отецъ еодоръ удержалъ всхъ однимъ словомъ.
        — Богъ съ нимъ; бросьте, молодцы; неразумный какой-то.
        Секретарь, погрозясь кулакомъ, двинулся отъ крыльца въ сопровожденіи своихъ холоповъ, сопровождаемый гиками и свистомъ.
        Къ вечеру отецъ еодоръ съ Устей уже смялись и шутили на счетъ того, какъ она прельстила столичнаго гостя; священникъ махнулъ рукой, идя спать, и сказалъ:
        — Ну, спасибо, все обошлось безъ бды. Спустить мн ему не хотлось обиды, а какъ созвалъ народъ, то самъ испугался за него. Слава Богу, цлъ ухалъ.

        XXIV

        Не прошло двухъ недль, какъ гость московскій исполнилъ свою угрозу. Дйствительно, былъ ли онъ безъ ума, безъ памяти отъ двушки, или просто привыкъ столичный затйникъ исполнять вс свои прихоти, но дло въ томъ, что, отъхавъ верстъ за пятьдесятъ, онъ остановился въ одной станиц и ршилъ дальше не хать.
        Однажды, въ глухую и темную ночь, когда все небо заволокло тучами, завывалъ и гудлъ втеръ и частилъ осенній дождь — на домъ священника напала вооруженная ватага людей… Головорзы явились и забрались въ домъ тихо и осторожно. Собаки не лаяли, ворота и двери отворились какъ волшебствомъ,  — все было, видно, заране налажено и пристроено. Священникъ, который спалъ, не усплъ и пальцемъ двинуть, какъ его въ кровати связали и привязали. Двушку, несмотря на сопротивленье, повалили, скрутили и, заткнувъ ротъ, вынесли на улицу, положили въ экипажъ и махнули отъ крыльца во весь опоръ.
        Скоро въ степи ихъ и слдъ простылъ. Отца еодора нашли и освободили только лишь по утру; онъ былъ безъ сознанія, и его насилу привели въ чувство. Съ перепугу и предчувствія горя отъ случая съ дочерью, онъ какъ-то осунулся весь и едва двигался, едва шевелилъ языкомъ.
        Казаки, вся станица клялись и божились, крестясь на храмъ Божій, что они разыщутъ и привезутъ Устю, хотя бы пришлось лазать на дно морское. Съ десятокъ молодцовъ тотчасъ поскакали въ разныя стороны на развдки и поиски похищенной силкомъ двушки. Но чрезъ три дня красноярская казачка по рожденью и кабардинка по своей природ — сама прискакала на кон въ станицу и вихремъ подлетла къ своему дому.
        — Что батюшка? Живъ-ли? Что онъ? вскрикнула она, увидвъ двухъ женщинъ.
        Отецъ еодоръ былъ въ томъ же полномъ состояніи разслабленія, но, услыша дорогой голосъ, ожилъ сразу…
        — Устя! Устинька! воскликнулъ онъ и даже поднялся самъ съ постели.
        Долго обнимала и цловала двушка отца и ласкала на вс лады.
        Священникъ все глядлъ ей въ глаза и все хотлъ будто разгадать что-то, не спрашивая словами.
        — Ничего со мной не приключилось худого, дорогой мой! сказала Устя. Гд имъ со мной было управляться!
        — Какъ же тебя отпустили, прозвали? Секретарь-то…
        — Онъ, батюшка, на томъ свт!
        — Какъ?!
        — Я его запорола ножемъ!
        — Устя! вскрикнулъ отецъ еодоръ,  — Господи помилуй!!
        — Что-жъ было длать, батюшка. Либо мн была погибель, либо приходилось убить, себя обороняя. Хотли бы вы, чтобы я загибла?
        — Что-жъ теперь будетъ съ нами?
        — Не знаю!.. Но одно знаю, что мы вмст будемъ; хоть и худо, да вмст, а не въ разлук.
        — Тебя судить будутъ, въ Сибирь угонятъ…
        — Вы за мной пойдете, или бжимъ загодя…
        — Куда же намъ бжать, родная… Я еле дышу; уходи ты отъ суда московскаго, уходи одна…
        — Нтъ, безъ васъ я никуда не пойду! ршила Устя:- будь, что будетъ.
        На станиц вс казаки тоже перепугались; шутка ли — съ Москвой тягаться.
        Не прошло трехъ дней, какъ войсковое начальство, встревоженное происшествіемъ, поднялось на ноги. Убійство столичнаго секретаря было дло нешуточное. Какія причины побудили молоденькую казачку зарзать чиновника и богатаго московскаго барина — стало дломъ второстепеннымъ. Виноватъ онъ, да вдь и мертвъ! Разумется, худое дозволилъ себя чиновникъ съ казачкой, а именно ночное разбойное похищенье и неудавшееся насиліе, такъ за то онъ и люто отвтилъ, былъ ею умерщвленъ; стало быть, теперь оставалось только судить убійцу.
        Будь секретарь живъ, а казачка опозорена — то была бы права и ступай въ Москву съ жалобой просить на него суда и расправы у царицы, а распорядилась сама, защищаясь отъ его козней — теперь иди къ отвту.
        Такъ разсудилъ войсковой старшина.
        Попова дочь и казачка красноярская Устинья едоровна, по приказу правленія войска Донскаго, была арестована и съ конвойными казаками доставлена на арб въ Ростовъ… Посл увоза дочери, священникъ затихъ, не то живъ, не то нтъ…
        Двушку временно засадили въ городскую тюрьму и стали ждать указа изъ Москвы — что повелятъ изъ столицы учинить съ убійцей? Какъ и гд казнить, и куда сослать, коли вынесетъ плети?
        Долго ждали отвтнаго указа изъ станицы.
        Между тмъ въ острог, гд сидла Устя, нашлись всякіе молодцы, и старые и малые, и со всхъ концовъ міра, и душегубы, и безвинно попавшіе подъ судъ людской.
        Одинъ изъ заключенныхъ былъ разбойникъ съ Волги, молодой и простодушный малый, красивый и ласковый, по имени Стенька, но котораго вс острожники звали «попадья». Это ли прозвище, или его добрый нравъ и сразу оказанное вниманіе и ласки ко вновь заключенному, но Устя быстро подружилась съ Стенькой. Ему одному разсказала она все свое приключенье и объявила, что хочетъ, во что бы то ни стало, бжать, не дожидаясь наказанія, котораго ей, конечно, и перенести было бы не въ мочь.
        — Ужъ лучше смерть, чмъ на площади истязаніе; да и за что? думалось ей: была бы виновата — иное дло; а тутъ вдь она только себя защищала отъ изверга.
        Стенька вызвался подговорить еще двухъ человкъ, часто ужъ сидвшихъ въ острогахъ и много разъ бгавшихъ. Вскор общій уговоръ четырехъ человкъ былъ приведенъ въ исполненіе легче, чмъ они сами драли и могли надяться.
        Устя, переодтая парнемъ-казакомъ, очутилась на вол. Но какъ добраться домой верстъ за двсти и что потомъ длать съ собой? Двушка думала только о первомъ дл… Первое — повидаться съ отцомъ! а тамъ посл — что Богъ дастъ! Два дня Устя съ Стенькой бродили вмст въ степи, на третій день Стенька на лугахъ Дона угналъ изъ какого-то табра отличнаго коня и представилъ его казачк, скрывавшейся въ овраг.
        — На вотъ! сказалъ онъ;- одна мн обида, двушка; не увижусь я больше съ тобой.
        Голосъ молодца былъ такой, что Уст за сердце схватило.
        Первый разъ въ жизни молодой парень былъ ей по душ… Было въ ней что-то къ нему — чему имени она не знала и не могла назвать, не могла уяснить… Устя вздохнула и вымолвила:
        — Буду тебя помнить, Стенька.
        — Спасибо.
        — Коли случишься около красноярской станицы, знай, что я тебя въ дом родителя укрою хоть на мсяцъ.
        Стенька усмхнулся грустно и тряхнулъ головой.
        — Эхъ, двушка, да сама-то ты, нешто ты обленная домой дешь, вдь и теб на дому ужъ не житье; а ты лучше, себя упасая, приходи къ намъ на Волгу… тамъ жить можно; разбойныхъ шаекъ много, иди въ любую; есть и душегубы, а много тоже такого народу, что вотъ мы съ тобой, знать несчастненькіе, безъ вины виноватые.
        Друзья разстались. Почти съ грустью простилась Устя съ острожнымъ пріятелемъ.
        Живо, молодцомъ, а не двицей долетла Устя домой, скача по полсотни верстъ въ день и ночуя въ степи, гд случится.
        Но не радостенъ былъ ея пріздъ; домъ былъ заколоченъ досками. Слзла казачка съ коня у крыльца родимаго жилища, да и сла тутъ на землю, положивъ голову на руки… она поняла, почуяла.
        Собралась вокругъ нея кучка своихъ станичниковъ и не сразу признала Устю въ мужскомъ плать; отъ нихъ узнала она то, что почуяла сердцемъ.
        Отецъ еодоръ, тихо пролежавъ въ забыть, скончался, будто заснулъ, чрезъ недли дв посл ея арестованія. Устя была сирота, одна на свт, подъ судомъ, бглянка изъ острога и безъ пристанища, безъ хлба.
        Придя въ себя, Устя тихо пошла прямо на станичное кладбище и, упавъ около свжей могилы священника, долго лежала безъ памяти.
        Въ сумерки пришелъ станичный старшина, увелъ двушку къ себ, накормилъ, а жена его уложила ее спать…
        Двушка была сама не своя… Все въ ней было будто смято, избито, надорвано, а съ глубины души подымалась и росла, будто какая буря, гроза… Это злоба подымалась на все: на судьбу злую, на людей, на весь міръ Божій. Она лежала не двигаясь и открывъ сверкавшіе глаза, а между тмъ будто не вполн сознавала окружающее и все, съ ней случившееся.
        Наконецъ усталость взяла верхъ, и она заснула…
        На утро старшина позвалъ двушку къ себ на бесду и объяснилъ ей, что она не можетъ оставаться на станиц, что ее опять возьмутъ, опять увезутъ въ острогъ и еще хуже и строже судить будутъ. Добрый человкъ передалъ ей около ста рублей, найденныхъ въ вещахъ покойнаго священника, и посовтовалъ бжать. Куда?  — Да куда глаза глядятъ!
        Устя молча взяла деньги, молча сла опять на своего краденаго коня и тихо выхала изъ станицы. Многіе видли ряженаго молодого казака, провожали глазами, вздыхали, но никто не спросилъ, куда горемыка отправляется; встимо, куда глаза глядятъ, отъ людей на вс четыре стороны. И очутилась красавица-казачка тамъ, гд вс судьбой обойденные сходились со всхъ краевъ — на Волг.
        Много наслушалась она всякихъ разсказовъ пріятеля Стеньки о жить-быть на низовь и о понизовой вольниц, голытьб-сволок всесвтной. Недолго плутала казачка верхомъ по пустыннымъ мстамъ. Однажды, ввечеру, налетли на прозжаго молодого казака двое душегубовъ, но парень, назвавшись бжавшимъ съ родной стороны донцемъ Устиномъ, самъ отдался имъ въ руки и веллъ себя вести къ атаману — охотникомъ поступить въ шайку.
        Ничего казакъ о себ сказать и пояснить не желалъ, но атаманъ, богатырь лтъ подъ пятьдесятъ, по имени Тарасъ, не сталъ и пытать парня-охотника, а принялъ въ число своихъ молодцовъ-головорзовъ. Но человкъ бывалый и много видвшій на вку — Тарасъ тотчасъ понялъ, что за человкъ вновь поступившій охотникъ. Съ перваго же дня Устинъ поселился въ хат самого атамана и съ нимъ рядомъ за столъ слъ ужинать, вмст съ эсауломъ Гвоздемъ и съ сыномъ атамана Петромъ, или Петрынемъ, какъ его звалъ отецъ.
        — Устинъ, такъ Устинъ, парень, такъ и парень! Что намъ? сказалъ атаманъ Тарасъ и никому не повдалъ своей догадки.
        Полгода прошло, и время будто взяло свое.
        Устя повеселла и живо привыкла къ мужскому обороту рчи и безъ ошибки говорила: «я сказалъ, я видлъ, я думалъ»…

        XXV

        Молодецъ Устя сталъ не хуже другихъ молодцовъ, а въ двухъ битвахъ при разбо показалъ себ удале многихъ. Во второй битв при разгром расшивы на Волг даже наскочилъ подъ шашку и былъ раненъ въ голову: но за время болзни, лченія отъ раны, много новаго опять пережилося. Атаманъ Тарасъ, человкъ удивительный, совсмъ непонятный для всхъ, даже и для умной Усти, загадочный и темный человкъ, ухаживалъ за раненымъ, какъ мать родная, не отходя ни на шагъ, и наконецъ однажды объявился:
        — Устя, что намъ таиться… заговорилъ онъ ласково: — давай все выложимъ, какъ на ладони. Я помщикъ, дворянинъ изъ-подъ Курска; ушелъ изъ-за убійства, во гнв, своей жены и ребенка, прижитаго не со мной, а съ моимъ же холопомъ крпостнымъ; здсь я опять прижилъ сына Петра отъ вольной жонки, которая давно померла, и вотъ двадцать лтъ живу съ Петрынемъ и атаманствую на Волг, на Кам, на Блой и Чусовой и гд придется. Разъ были мы съ Петрынькой и въ острог казанскомъ, да ушли, какъ водится… и опять загуляли. Скажи и ты. Видишь, я теб не чужой человкъ, люблю тебя, ровно какъ сына родного.
        — Мн сказаться, откуда я пришелъ и что натворилъ — нельзя! отвчала Устя.
        — Малое дитя, неразумное, да неужто же ты мнишь, что мн глаза ты отвела своей одеждой? Я съ перваго дня зналъ и видлъ, что ты не парень, а двица, да и красавица-двица. И Петрынь тоже давно это знаетъ, но положили мы молчать и другихъ молодцовъ въ оборон держать — теб же въ помощь. Хочешь за парня прослыть, ну, и пускай.
        Устя удивилась; она думала, что никто ея тайны не разгадалъ.
        — Разумница ты удивительная, сказалъ Тарасъ,  — видно, на всякаго мудреца много еще простоты. Ты вотъ что птица-тетеревъ или бакланъ: уткнетъ голову въ мохъ или въ камышъ, зажмурится и думаетъ, что и его не видно. Наши молодцы, встимо, не догадались, имъ не до того; сказываютъ только и дивятся, что ты парень худощавъ, съ малыми руками да ногами. И поршили они, что ты дворянскаго происхожденія.
        Устя созналась, конечно, во всемъ и подробно, искренно разсказала атаману всю свою злую судьбу.
        — Бываетъ и хуже, родная, ршилъ Тарасъ:- моя судьба хуже. Каково было мн убить жену, убить неповиннаго младенца, бросить помстье и крпостныхъ людей, и довольную, сытую и веселую жизнь и итти въ разбойники; а не могъ себя обуздать, не могъ стерпть. Молодъ былъ, да и жену крпко любилъ; а она меня промняла на моего же дозжачаго, на псаря, только за то, что онъ смазливъ былъ да псни хорошо плъ ей. А ребенка малаго погубилъ ужъ не во гнвъ на него. Чмъ онъ повиненъ! А нельзя было иначе: не оставайся посл моего уходу незаконный наслдникъ, холопье отродье, да съ моимъ именемъ дворянскимъ, да владльцемъ всего моего имущества, когда у меня братъ родной и племянники законные были. О правд людской надо было подумать. Ну, теперь они владютъ моимъ имуществомъ и поженились, и расплодились… и меня лихомъ поминаютъ, какъ убійцу, осрамившаго ихъ родъ… Да и все такъ на свт.
        Бесда эта Тараса съ Устей глубоко врзалась въ память ея. Цлый день и послдующіе атаманъ искренно пробесдовалъ съ двушкой, разсказывая многое о себ, разспрашивая и ее о подробностяхъ ея жизни. И онъ первый заронилъ въ душу Усти диковинную мысль о ней же самой, объ ея прошломъ. Узнавъ все о двушк, Тарасъ сказалъ задумчиво:
        — Поминай добромъ и молися за душу сердечнаго попа… А что ты не его, а этого молодца-кабардинца дочь — въ этомъ я самъ руку отрубить дамъ. Ты, поди, одна на всю станицу этого не знала.
        И Устя сразу вспомнила многое, и это многое теперь стало ясно ей и подтверждало подозрніе умнаго атамана Тараса. И ей меньше жаль стало своей станицы на Дону: казачество ей, стало быть,  — чужое! Ея отецъ Богъ всть гд и даже вры иной, нехристіанской, а вернулся въ свою, мухамедову.
        — Стало быть, здсь на Волг и коротать жизнь! подумала она. Атаманъ Тарасъ, хоть и пожилой, шибко полюбился Уст, посл того какъ оба исповдали, каждый свое: всю жизнь, невзгоды, горе и бды, даже вс помыслы свои тайные, все, что кому мило и дорого было, все, что не по сердцу на свт, все, что грезится въ темномъ будущемъ.
        Прежде часто Устя думала, что Тарасъ куда добрый да умный человкъ, теперь же она совсмъ уже иначе на него глядла, будто на близкаго человка, родного, но не такъ, какъ когда-то на священника или на Темира; скоре ужъ такъ, какъ однажды въ степи на Стеньку, который, собой играя, помогъ ей бжать изъ острога, а потомъ добылъ коня и веллъ спасаться, только прося изъ милости его не забывать. Но къ Стеньк у нея на мгновеніе при разставаніи только въ степи шевельнулось какое-то чудное и незнакомое ей дотол чувство и тотчасъ же исчезло… А теперь то же самое хорошее чувство шевелилось и сказывалось все чаще да больше. Это была какая-то новая дружба съ Тарасомъ. Она ни словомъ не заикнулась объ этомъ съ атаманомъ, но ей чудилось однако, что лицо ея и глаза говорятъ ему объ этомъ ежечасно, помимо ея воли… А Тарасъ будто знаетъ и видитъ все… и будто онъ ждетъ чего-то, чтобы заговорить съ ней объ этой ихъ «новой дружб», но все повернулось иначе. Незадача, несчастье и лихая доля Уст видно ужъ были написаны на роду.
        Сынъ Тараса, Петрынь, съ первыхъ дней поступленія казачки въ шайку сталъ ласково обходиться съ своимъ сверстникомъ Устиномъ. Онъ, разумется, со временемъ узналъ и догадался, что парень Устинъ — красавица-казачка. Сначала Петрынь всячески ухаживалъ за новымъ пріятелемъ, стараясь предупредить вс желанія и даже прихоти Усти; притворялся, что ничего не отгадалъ, и только дивится, что отецъ его, атаманъ, старый воробей, а на мякин поймался, не видитъ и не чуетъ, что иметъ въ дом не парня, а двицу, ряженую казакомъ.
        — Молодцы наши, думаетъ Петрынь, видятъ Устю рдко, но отецъ и эсаулъ Гвоздь отъ зари до зари съ Устей. Ну, Гвоздь — сибирный, да у него и не то на ум: у него гульба да грабежъ одинъ на ум: а какъ-же батька-то мой воронитъ, ничего не чуетъ.
        Тарасъ, глядя на дружбу Петрыня съ Устей, тоже ухмылялся насчетъ простоты сынка.
        — Двку за парня почитаетъ; малъ еще глупенекъ, думалъ Тарасъ.  — Пущай, покуда… Тамъ посл посмемся вс вмст. Но объясниться Тарасу съ Петрынемъ насчетъ красавицы, что жила у нихъ въ качеств почти пріемыша, родственника, а не батрака простого, было неподходящимъ дломъ.
        Съ первыхъ же дней завязался узелъ, а отецъ и сынъ вмсто того, чтобы живо и скоре распутать да развязать все, своимъ молчкомъ хуже затянули петлю. Атаманъ, давно тосковавшій отъ пустоты и грховности своей разбойной жизни на Волг, вдругъ будто помолодлъ, когда около него очутилась умная, лихая и красивая Устя. Разв во сн иди въ сказк такія бываютъ, а на-яву Тарасъ и не чаялъ такой видть, и, Богъ всть какъ, пожилой атаманъ, которому шелъ пятый десятокъ лтъ, какъ юноша влюбился въ этого ряженаго молодца Устина; и чмъ дальше, тмъ горяче, съ юнымъ пыломъ, любилъ онъ Устю и тмъ тщательне скрывалъ отъ всхъ обуявшее его чувство,
        — Сдина въ бороду, а бсъ въ ребро! ворчалъ онъ самъ на себя. Когда же Тарасъ увидлъ, что, несмотря на свои года, онъ пришелся разумниц Уст по сердцу, что она, очевидно, тоже любитъ его, то атаманъ мысленно возблагодарилъ Бога. Онъ считалъ, что судьба послала ему Устю за вс его душевныя страданія среди дикой разбойной жизни — подневольной, хотя и на вол. Петрынь, таяся отъ отца, въ первый разъ въ жизни полюбилъ горячо и сильно — ту же Устю. Онъ радъ былъ, что отецъ ласкаетъ и любитъ парня Устина, не чуя въ немъ двицу.
        Когда все разъяснится, отецъ согласится, конечно, на его женитьбу. Въ шайк не мало женатыхъ, и хоть разбойники, душегубцы, а тоже внчаны въ храм Божіемъ. Иной разъ и наздомъ, силкомъ, заставятъ попа себя обвнчать, а все-таки внчаны, какъ слдуетъ. Головорзъ идетъ своимъ чередомъ, а жизнь по-людски и по-Божьи — своимъ чередомъ; таковы уже норовы на низовьяхъ. А потому, что на десятокъ разбойниковъ половина не по своей охот душегубитъ, а ради пропитанія, не по своей вин, а изъ-за своей лихой доли, что выпала ненарокомъ. Тарасъ и Петрынь жили не просто, какъ отецъ съ сыномъ: этого мало было сказать, глядя на нихъ. Отецъ служилъ сыну врой и правдой, какъ рабъ, какъ холопъ, какъ крпостной; малйшая затя и прихоть Петрыня была для Тараса будто строжайшимъ указомъ, и не хотлось ему иной разъ поддаваться, видлъ онъ, что неразумное хочетъ сынишка, а шелъ противъ воли и длалъ; многіе дивились въ шайк отношеніямъ отца и сына; вс уважали умнаго и справедливаго Тараса и вс не любили его баловня Петрыньку.
        Избалованный отцомъ парень былъ дрянной, слабодушный и злой. И природа отъ рожденія обидла парня, да и отецъ своимъ обращеніемъ въ конецъ испортилъ малаго.
        Тарасъ былъ слишкомъ уменъ, чтобы не видть недостатковъ сына и не понимать своей вины. Онъ какъ будто даже меньше любилъ его, чмъ показывалъ это. Его отношенія въ сыну были настоящей загадкой.
        Устя вскор тоже замтила это странное отношеніе и наконецъ узнала отъ Тараса, чего никто отъ него не слыхалъ никогда, чего и самъ Петрынь не зналъ.
        — Душу я свою спасаю… Я убилъ младенца неповиннаго и за него мн страшный отвтъ предъ Богомъ предстоитъ. Когда у меня здсь, на Волг, родился Петрынь, я надъ нимъ клятву далъ итти къ нему въ кабалу. Прикажи онъ мн лзть за него въ огонь — я ползу… Люблю ли я его, Устя? страшно вымолвить… самъ не знаю. Много я вижу въ немъ худого, но повиноваться ему, жить для него и служить ему — я клятву далъ, обтъ на себя положилъ и какъ вериги какія ношу на себ.
        Устя обомлла отъ этого объясненія. А посл того Тарасъ показался ей еще удивительне, головой выше всхъ ею виданныхъ людей, а на Петрыня стала она смотрть недружелюбно, какъ на мучителя своего отца, котораго онъ и ноготка не стоитъ. Иногда ей казалось, что Петрынь будто угадалъ въ ней двушку, будто относится къ ней не какъ къ парню-пріятелю; но мысль эта не укладывалась въ ея голов.
        — Гд ему кого-либо полюбить! Онъ дрянной, хитрый, завистливый, льстивый; онъ видитъ, что Тарасъ со мной ласковъ, и боится, что отецъ меня больше его полюбитъ.

        XXVI

        Подъ предлогомъ пользовать Устю у хорошаго знахаря вс трое собрались и похали въ городъ Астрахань, и сразу всмъ тремъ судьба злая раскрыла глаза. Какъ громъ, какъ Божье наказанье, свалилось на голову ихъ то, чего они по слпот своей людской не предвидли. Или ужъ какъ кому на роду написано упасть въ пропасть, то онъ лзетъ въ нее самъ, не глядя себ подъ ноги.
        Въ город Петрынь открылся отцу, объяснилъ, что онъ съ первыхъ же дней появленія Усти къ нимъ въ станъ любитъ двушку.
        Тарасъ первый разъ въ жизни былъ такъ пораженъ, что не зналъ, живъ онъ или сразу убитъ сыномъ его словами. Кажется, живъ: видитъ все, слышитъ, понимаетъ, но внутри, на сердц — все черное, все будто умерло, все разбито, все онмло, все стало какъ каменное; должно быть, такъ только у покойниковъ бываетъ.
        На четыре дня пропалъ Тарасъ съ постоялаго двора, гд остановились вс трое. И четыре дня скитался атаманъ разбойной шайки вокругъ города, играя своей головой, такъ какъ могъ попасться на глаза, быть узнанъ и схваченъ властями.
        Было отчего Тарасу разума ршиться!
        Онъ повезъ Устю въ городъ, чтобы уговорить давнишняго пріятеля, священника подгороднаго, обвнчать его по-божески съ дорогой красавицей, изъ за которой онъ помолодлъ сердцемъ, даже и видомъ… А тутъ вдругъ — грхъ страшный — онъ ее у сына отбиваетъ; сынъ давно ее любитъ и, вроятно, больше, чмъ онъ, старый грховодникъ.
        — Не уступать?!
        Стало быть, въ пустякахъ онъ цлыхъ двадцать лтъ исполнялъ свято свой обтъ служенія сыну, чтобы искупить свое смертоубійство младенца, страшное пролитіе крови невинной, а въ эдакомъ дл забылъ клятву. Или по боку ее! насмяться надъ своей клятвой!
        — Нтъ! Устя должна быть женой Петрыня, а ему, старому, невсткой.
        Но можетъ ли онъ жить около нихъ и глядть на это счастье сына? Нтъ, не можетъ. Она ему теперь дороже всего въ мір, она заставила его перестать жалть прежнюю жизнь помщика, она примирила его съ его долей разбойника волжскаго, онъ почелъ было ее, какъ посланную ему въ награду за долгое мытарство на низовь и долгое смиреніе духомъ, долгое искреннее раскаяніе въ грх смертоубійства.
        — Нтъ! уступить ее сыну я долженъ по клятв, данной ради спасенія души своей, но глядть на нее, чужую жену, я не могу, ршилъ Тарасъ.
        На четвертый день вернулся пропадавшій атаманъ на постоялый дворъ. Устя кинулась ему на встрчу. Она давно уже тревожилась объ его судьб и послала Петрыня разыскивать отца по городу, не понимая почему и куда онъ вдругъ сгинулъ. Тарасъ унылый, съ печальнымъ лицомъ, посидлъ съ двушкой, но молча и неохотно отвчалъ на ея разспросы.
        — Дло было… А ты вотъ что скажи мн, заговорилъ онъ наконецъ,  — что теб ряженой-то ходить. Брось! Мой Петрынь отъ тебя давно безъ ума, безъ памяти полюбилъ; иди ты за него замужъ.
        — Богъ съ тобой. Я замужъ никогда не собиралась и никогда ни за кого не пойду. Вкъ буду парнемъ прикидываться! отвчала Устя. Хотлось было двушк сказать: разв за тебя бы пошла! Но она этого не сказала; она думала всегда, что умный Тарасъ самъ это по ея глазамъ пойметъ, но онъ не захотлъ этого понять!  — что-жъ говорить!
        — А коли я помирать буду и стану тебя просить объ этомъ, пойдешь за него? Ради меня, что ли?
        — Пойду! грустно проговорила Устя, и ей почудилось, что на глазахъ ея выступили слезы, чего, кажется, ужъ давнымъ давно не случалось.
        — Ну, спасибо, родная. Помни это. Общала.
        Больше Тарасъ ничего не сказалъ двушк. Когда Петрынь вернулся домой, онъ вызвалъ сына за собой и, уведя на задворки въ огородъ, слъ съ нимъ на лужайк.
        — Крпко ты любишь Устю? спросилъ онъ.
        — Встимо, батька.
        — Теб безъ нея — жизнь не въ жизнь, каторга?
        — Хоть утопиться.
        — Ну, а любитъ она тебя?
        — Тысячу разовъ сказывала!
        — Что? ахнулъ Тарасъ,  — сказывала теб, что тебя любитъ?
        — Встимо.
        — Да ты лжешь, что-ль?
        — Зачмъ я буду лгать. Спроси ее самое. Правда, что она не вдаетъ про то, что я призналъ въ ней двицу. Она мн сказывала, якобы пріятелю, что меня всякая двица полюбитъ.
        Тарасъ долго молчалъ, наконецъ вздохнулъ и всталъ…
        — Ну, прости, сынокъ, я на два дня опять отлучусь по длу. Если нарвусь на воеводскихъ да засадятъ меня, не пугайся — я опять уйду; не въ-первой!
        — Ладно! равнодушно произнесъ Петрынь, врившій въ ловкость и опытность отца-атамана.
        Тарасъ вошелъ въ домъ къ Уст.
        — Прости, двушка, произнесъ онъ, я на два дня отлучуся опять; дло есть.
        Сердце защемило у Усти отъ этихъ словъ. Вспомнилось ей прощанье въ степи со Стенькой, но то было легче; теперь холодомъ охватило ее всю…
        — Зачмъ, куда… прошептала она, будто ослабвъ вдругъ.
        — Нужда. Дло. Если нарвусь на начальство, вы живо ко двору утекайте, а я выберусь, и васъ еще, поди, въ пути догоню. Не въ-первой мн… Ну, а коли мн не сдобровать… помни свое общанье… живите счастливо и меня добромъ поминайте, какъ дтямъ слдуетъ — выходи вотъ замужъ за моего Петрыня.
        — Тарасъ, Богъ съ тобой! Что ты… ты будто собираешься куда, далече!.. черезъ силу, отъ отчаянья и страха, выговорила Устя.
        — Такъ, родная, къ слову пришлось… Я на два денька. Ну, прости, двушка.
        Тарасъ обнялъ крпко и поцловался съ Устей. Почудилось ему, что губы Усти холодны, какъ ледъ и дрожатъ.
        Двушк вдругъ захотлось ему прямо сказать одно завтное слово… но онъ живо отвернулся отъ нея и заговорилъ съ сыномъ.
        — Ну, прости, сынокъ… Помни, коли что, сейчасъ утекайте домой, а то и васъ накроютъ. Да это я такъ; а черезъ два дня я вернусь безпремнно.
        Черезъ два дня Тарасъ былъ въ острог, въ кандалахъ и на цпи прикованъ къ стн, какъ песъ. Берегло начальство, какъ зеницу ока, славнаго волжскаго разбойника, что двадцать лтъ не давался имъ, какъ кладъ.
        Какъ же онъ теперь-то маху далъ?
        Онъ самъ явился къ воевод!..
        — Погулялъ, буде! сказалъ онъ.  — Намаялся да и прискучило. Судите и казните.
        Боялся Тарасъ одного — кнута и Сибири. Но скоро узналъ, что съ нимъ будетъ, и перекрестился. Будетъ за вс его долголтнія лиходйства по низовью Волги, Кам и по Чусовой примрно строгое наказанье — четвертованье.
        Узнала Устя о поимк и заключеніи Тараса, и во второй разъ въ жизни сердце ея будто содрогнулось и кровью горячей облилося. Первый разъ было съ ней такъ, когда она, прискакавъ изъ острога домой, нашла домикъ отца еодора, заколоченный досками, а теперь вотъ во второй разъ… И еще тяжеле, еще ужасне. Теперь она, благодаря признаньямъ Петрыня бездушнаго, смутно чуяла правду. Тарасъ ее любилъ, какъ же онъ уступилъ ее сыну, а самъ вдругъ попалъ въ острогъ?
        Въ первую минуту Устя собралась было итти къ воевод и добровольно отдаться, чтобы очутиться около Тараса, но Петрынь краснорчиво убдилъ двушку, что отецъ непремнно уйдетъ и явится въ скорости домой. Главное дло имъ самимъ бжать скоре изъ города; попадутся они, тогда и Тарасъ пропадетъ изъ-за нихъ, потому что онъ ихъ не броситъ въ острог, а троимъ вмст бжать мудрене.
        Чрезъ силу и противъ воли согласилась Устя, и они въ ночь осторожно покинули городъ. Съ этого дня, ежедневно, ежечасно ждала Устя атамана Тараса домой… Петрынь тоже надялся и утшалъ ее, и тоже ждалъ.
        Прошелъ мсяцъ, эсаулъ Гвоздь отправился въ городъ развдать объ атаман. Прошелъ еще мсяцъ, а ни о Тарас, ни о Гвозд не было ни слуху, ни духу.
        Шайка безъ начальства стала разбгаться и бунтовать. Устя тоже собралась опять въ городъ, и Богъ всть, что могла бы она сотворить съ собой, если бы отправилась, но на счастье ея вернулся эсаулъ и повдалъ о судьб Тараса.
        Атамана ихъ казнили четвертованьемъ, а голову и руки развезли по городу и прибили на заборахъ у разныхъ заставъ.
        Весь городъ диву дался, да и самъ Гвоздь, разсказывая, вдругъ затрясся, вспоминая, какъ атаманъ помиралъ. Онъ исповдывалъ вс свои грхи народу, все кланялся земно на вс четыре стороны, и все повторялъ:
        — Простите меня, окаяннаго, православные, замолите мою душеньку черную, гршную. Я человко-убивица, съ крови младенца новорожденнаго началъ свои лиходйства.
        И сталъ онъ самъ просить палача, чтобы прежде ему руку его правую отрубили, чтобы ему видть ее, окаянную, дьяволомъ искушенную.
        — А послднія его слова были про тебя, молодецъ! сказалъ Гвоздь: перекрестился онъ и здорово крикнулъ, подставляя голову подъ топоръ: прости, прощай, Устя.
        Отъ этого слова Гвоздя — Устя, давно ужъ сама не своя, похолодла и повалилась на землю. Мсяцъ протомилась она…

        ЧАСТЬ ВТОРАЯ

        I

        Красавица-казачка, надвшая мужское платье для побга изъ острога, а затмъ явившаяся въ немъ на Волгу молодцомъ Устиномъ, была уже теперь давно атаманомъ.
        Петрыня, дряннаго, слабодушнаго и трусливаго, не могли конечно выбрать въ атаманы; что же касается до замужества красавицы, то она слишкомъ любила память самоотверженнаго Тараса, чтобы любить его сына. Петрынь былъ ей почти противенъ, когда она вспомнила, что изъ-за него погибъ отецъ его и изъ за него потеряла она въ Тарас человка, котораго любила. Самопожертвованіе и погибель Тараса было ошибкой, было роковымъ недоразумніемъ. Все сдлали ея молчаніе, да лукавство и ложь Петрыня. Если Петрынь не зналъ, что Устя любитъ его отца, то могъ догадываться, что на него самого она смотритъ, какъ на товарища. Разумется, Петрынь сначала всячески и упорно добивался любви Усти. Двушка, только что принявъ атаманство, еще неувренная въ преданности всхъ молодцовъ шайки, еще незнавшая, какъ отнесутся къ ней вс, если узнаютъ ея полъ,  — лукавила, хитрила и, не отказывая и не ссорясь съ Петрынемъ, оттягивала время.
        Но вскор явился въ шайк новый молодецъ, котораго сразу вс полюбили — Егоръ Иванычъ Соколовскій, или Орликъ. Прежній эсаулъ Гвоздь, попавшись на базар въ город Камышин, былъ угнанъ въ Сибирь, и Орлика тотчасъ выбрали на его мсто, хотя Петрынь добивался почетнаго званія. Новый эсаулъ, разумется, тотчасъ угадалъ, кто атаманъ шайки, и, какъ прежде Тарасъ, влюбился въ Устю; одновременно онъ возненавидла лукаваго и злого Петрыня.
        Устя, имя теперь новаго эсаула, добраго, храбраго, умнаго и горячо ей преданнаго, уже стала дйствовать прямо и открыто, не стсняясь съ Петрынемъ. Единственно, что она считала своимъ долгомъ по отношенію къ покойному Тарасу,  — не давать Петрыня въ обиду своимъ молодцамъ, которые, безъ ея защиты, давно бы уходили его.
        Появленіе Орлика измнило окончательно поведеніе Петрыня. Онъ ревновалъ, злился и, видя, что Устя относится теперь къ нему холодно или съ нескрываемымъ презрніемъ, возненавидлъ Орлика и отчасти и ту, которую думалъ, что любитъ. Петрынь ршилъ отомстить Уст. Взяться за мщенье просто, по-разбойнически — онъ не могъ; броситься на Устю съ ножомъ, убить ее или Орлика, дйствовать прямо и храбро — онъ не могъ по своей врожденной трусости; его дло могло быть только лукавство, месть изъ-за угла, безопасная самому себ… и онъ задумалъ предательство.
        Сначала онъ раснустилъ слухъ, что атаманъ простая двка съ Дону… Многіе изъ шайки посмялись и не поврили, такъ какъ Орликъ, уже всми уважаемый, Ефремычъ, котораго тоже любили вс, поклялись, что это эхидная выдумка подлаго и дрянного парня; а т, которые поврили Петрыню, ибо сами подозрвали, что атаманъ ихъ «что-то чуденъ» своимъ видомъ, отнеслись къ извстію, какъ каторжникъ Малина:
        — А мн что? Нашему брату что изъ ризы ни торчи — все батька! Лишь бы удалъ да разуменъ былъ атаманъ, да дла разбойныя вдалъ, да кормилъ хорошо и дуванъ соблюдалъ безхитростно и по-Божьему… А тамъ будь себ не токмо баба и двка, а будь хоть птица учучанъ или рыба китъ…
        А между тмъ атаманъ ихъ былъ молодецъ. Дла шли хорошо. Онъ съумлъ даже укромное мсто выискать на Волг и цлый поселокъ устроить, и держаться въ немъ, откупаясь умно отъ ближайшихъ властей и собирая разные поборы, обдлыйая разныя дла чрезъ камышинскаго притонодержателя, дядю Хлуда.
        Устя умла справляться съ разнохарактернымъ сбродомъ, которымъ начальствовала. Атамана вс уважали, иные боялись даже его гнва и быстрой, всегда неожиданной и короткой расправы. Разбойные обычаи низовья много помогали атаману-двиц; атаманъ былъ воленъ въ жизни и смерти своего молодца уже по той простой причин, что самъ этотъ молодецъ воленъ въ жизни и смерти всякаго прохожаго и прозжаго — кто сильне или ловче, тотъ и правъ; кто раньше всталъ, палку взялъ, тотъ и капралъ.
        Устя, потворствуя во многомъ слабостямъ разныхъ молодцовъ своей шайки, въ иныя мгновенья бывала ршительна настолько, что про атамана сложилось убжденіе въ шайк, что онъ за словомъ и за ножомъ въ карманъ не ползетъ.
        — Разъ — и готово! Эдакъ-то вотъ Степанъ Разинъ завсегда дйствовалъ! говорили въ шайк.  — Любилъ онъ до смерти царевну персидскую и за собой вкъ таскалъ; а разъ она ему согруби — онъ ее за косы да въ воду, и пожалть не усплъ; посл все жаллъ да на воду глядлъ.
        Однажды, когда одинъ изъ молодцовъ Усти посл грабежа утаилъ отъ дувана нсколько кушаковъ, которые надо было подуванить, раздливъ поровну между всми, атаманъ приказалъ связать три кушака и повсить виновнаго тутъ же, на мст.
        — Дуванъ святое дло! сказалъ атаманъ. И молодцы, довольные, повторяли эти слова.
        Въ другой разъ Устя строго выговаривала при всей шайк одному молодцу изъ цыганъ за то, что онъ продалъ ихъ коня, на которомъ похалъ въ городъ, а показалъ будто онъ палъ въ дорог. Обманъ былъ подтвержденъ свидтелями, видвшими его съ конемъ на базар. Цыганъ клялся, что не виноватъ, а когда былъ уличенъ при всхъ, то со злости, остервенившись, выговорилъ:
        — Ну, продалъ, такъ продалъ! и плевать мн на тебя!.. я вольный человкъ. Хочу — у тебя служу, хочу — уйду къ другому атаману… поумне.
        — Нтъ, не уйдешь! выговорила Устя, вдругъ поблднвъ.
        — Ань, вотъ уйду! стрекоза эдакая!..
        Устя мгновенно достала изъ-за пояса пистолетъ и выпалила въ упоръ. Цыганъ повалился съ воплемъ на землю.
        — Ушелъ? тихимъ, но страннымъ голосомъ спросилъ атаманъ, наступая на него ногой. Эй, вы, кончай его, въ воду…
        Цыгана забросили и утопили.
        Устя цлую ночь не спала посл убійства, а сидла у себя, положа на руки горячую голову и глубоко задумавшись, но этого никто изъ молодцевъ видть не могъ. Въ управленіи разбойными длами, конечно, эсаулъ Орликъ много помогалъ своему атаману, иногда даже самъ все обдлывалъ, но молодцы шайки этого не знали: Орликъ всю честь приписывалъ атаману, а себя выставлялъ только исполнителемъ его разумныхъ и ловкихъ приказаній.
        Да, атаманъ Устя и былъ въ дйствительности не глупе и не трусливе Орлика. Если атаманъ и не былъ молодцомъ-парнемъ, то по нраву и духу — конечно не походилъ теперь на двицу, казачку донскую.
        За нсколько времени предъ тмъ, какъ разграбили бляну купца Душкина — Петрынь исчезъ изъ Устинова Яра. Онъ отправился въ городъ и пропалъ. Въ шайк многіе были уврены, что Петрынь «напоролся», какъ татаринъ Измаилъ, или попалъ въ острогъ; но другіе прямо подозрвали, что Петрынь будетъ ихъ предателемъ, по злоб на то, что его не выбрали ни въ атаманы, ни даже въ эсаулы. Настоящей причины его поведенія, т. е. любви и ревности — никто подозрвать не могъ, кром Орлика и Ефремыча; они одни знали, что Петрынь влюбленъ давно въ красавицу и, не добившись взаимности, способенъ на месть.
        — Ты и насъ и себя, атаманъ, погубишь съ Петрынькой! говорили они. Давно бы слдъ его, лядащаго, удавить или утопить.
        — Покуда я атаманю и онъ у меня въ Яр, отвчала Устя,  — я его не дамъ обижать.
        — А если онъ насъ погубитъ, разоритъ гнздо, заставитъ бжать отсюда, донеся въ город, говорилъ Орликъ.
        — Нтъ… стояла Устя на своемъ.  — Дрянный онъ, знаю, но на такое дло не пойдетъ.
        Однако теперь Петрынь исчезъ и пропадалъ.
        Прошло дв недли посл разгрома бляны. Въ Устиномъ Яр жизнь шла весело; вс отъ атамана до мальчугана Гаврюка, вс были довольны; на блян купца Душкина все нашлось и всего вволю было теперь по хатамъ и хибаркамъ притона разбойниковъ. Зерно было засыпано въ ригу, а красный товаръ раздлили на дв части — одна пошла въ запасъ, а другую по дуванили, или подлили поровну между всми. «Дуванъ поравенный» — обычай разбойниковъ низовья, конечно, былъ ровный всмъ, въ томъ смысл, что каждый членъ шайки съ согласія и суда товарищей, атамана и эсаула получалъ часть, смотря по своимъ заслугамъ, храбрости и степени личнаго участія въ грабеж. Такимъ образомъ теперь Малина, Черный и Ефремычъ получили гораздо больше, чмъ татаринъ Мустафа или Кипрусъ; первые отличились при взятіи бляны; вторые только не отставали. Ванька Лысый, въ качеств пострадавшаго, какъ раненый, получилъ столько же, сколько и Малина. Калмыки и разная другая татарва, которая ничмъ себя, какъ и всегда, не заявила, получили понемногу. Часть атамана и эсаула была извстна заране — половина всей добычи, раздленная на четыре части, изъ которой атаманъ
получалъ три.
        Но Устя и Орликъ, за что ихъ и любили, этимъ правомъ не пользовались, а брали себ что-нибудь, немного, что приглянулось.
        На этотъ разъ Устя взяла себ только маленькій красивый и острый кинжалъ, да дв книжицы, что нашлись нежданно у купца въ сундук: псалтырь и книга съ заглавіемъ: «Арапетъ, или сказаніе о послднихъ днхъ и преставленіи свта». Орликъ взялъ себ ружье, ремень съ насчкой и красивый тулупчикъ съ убитаго на блян молодца, что былъ родственникомъ и приказчикомъ купца Душкина. Вс молодцы получили холсты, кумачу и ситцу на штаны и рубахи, кто больше, кто меньше. Ружья, топоры, вилы, ножи, порохъ и свинецъ — все было, конечно, взято къ атаману въ запасъ про всхъ. Хлба появилось вдоволь, крупы стали выдавать всмъ въ двойной пропорціи.
        — Масляница! говорилось повсюду.  — Взыскалъ насъ Господь посл голодухи.
        — Эхъ, обида, не нашлось на блян вина. Бочекъ бы всего пять! жаллъ Малина, а пуще всхъ растрига-дьяконъ, прозвищемъ Саврасъ, который былъ горькій пьяница.
        Одинъ боченокъ вина, найденный у купца, пошелъ въ обиходъ къ атаману, но не ему, а для того, чтобы знахарь Черный настоялъ его зельемъ для раненыхъ и больныхъ.
        Черный ходилъ теперь за раненымъ Лысымъ и общалъ живо вылчить добряка калужанина, если онъ только не помретъ.
        Лысый сильно страдалъ отъ раны въ грудь на вылетъ, и первые дни лежалъ даже въ бреду и безъ памяти, но затмъ онъ сталъ, видимо, поправляться и только еще пуще началъ хрипть и пришепетывать.
        Человкъ пять батраковъ съ бляны поступили охотой въ шайку,  — что случалось часто. Остальныхъ здоровыхъ и раненыхъ молодцовъ, а вмст съ ними, разумется, и бабъ, которыхъ везъ купецъ ряжеными, отпустили на вс четыре стороны.
        Убитыхъ своихъ и купецкихъ похоронили въ общей ям и крестъ поставили. Купца Душкина, несмотря на ропотъ многихъ молодцовъ, Орликъ самъ проводилъ верстъ за десять отъ Устинова Яра и сказалъ:
        — Ну, дери, да и не оглядывайся. Не поминай насъ лихомъ. Быть бы теб въ вод или на дерев, если бы не атаманъ нашъ сердобольный. А въ другой разъ не зди въ нашу сторону.

        II

        Итакъ, сыто и весело стало въ притон разбойниковъ; даже Малина былъ въ угар и молодцамъ по вечерамъ разсказывалъ посл ужина разныя свои похожденія въ Сибири.
        Но Устя и Орликъ уже тревожились…
        Приходилъ мальчуганъ, посланный отъ дяди Хлуда изъ Камышина, съ требованіемъ, чтобы кто-нибудь изъ шайки поумне, не медля ни мало, навдался въ городъ къ нему, ради передачи и объясненія «самонужнйшаго и самоважнйшаго дла».
        Атаманъ тотчасъ же отрядилъ, конечно, Ваньку Чернаго и теперь нетерпливо ждалъ его возвращенія.
        — Что это за дло будетъ? спрашивала Устя раза по три въ день у своего эсаула.
        Орликъ повторялъ одно:
        — Дло худое; зря Хлудъ не пошлетъ.
        — А Петрыня все нту. Сгинулъ! говорилъ атаманъ.
        — Проявится, небось, шутилъ Орликъ. Только это будетъ въ послдній разъ; надо его похерить, хочешь не хочешь.
        Наконецъ, однажды въ сумерки, Устя, сидя у себя въ горниц и разбирая по складамъ свою чудесную книжку: «Арапетъ», услыхала внизу голосъ Ефремыча.
        — Ахъ, лядащій… Откуда? Ну, будетъ теб отъ атамана. Постой на часъ!
        — За что? За то, что чуть подъ плети не угодилъ! отвчалъ знакомый голосъ.
        Устя сразу поднялась и пошла къ лстниц на встрчу пришедшему.
        Это былъ Петрынь.
        — Ишь, щенокъ поганый, разжирлъ!.. бранилась внизу Ордунья.  — Кабы въ острог сидлъ, такъ рыло бы у тебя повысохло, а вишь, какой — словно котъ съ масляницы…
        — Петрынь! крикнула Устя.
        По лстниц поднялся и вошелъ молодой малый, худощавый, но высокій и довольно красивый.
        — Здорово, Устя… заговорилъ онъ вкрадчиво и льстиво, небось, вы тутъ положили, что я нарзался и сгибъ; анъ вотъ я.
        Устя, не двигаясь, молчала и смотрла ему прямо въ глаза испытующимъ взглядомъ, упорнымъ и строгимъ. Брови ея сомкнулись на переносиц, поднялись высоко въ вискахъ, а глаза, какъ два луча, свтились, упираясь въ улыбающееся, притворное лицо вошедшаго.
        — Рыло въ пуху! подумала двушка, сразу увидя и прочитавъ въ лиц парня обманъ, игру и неумло скрываемое смущеніе.
        — Иди, сухо вымолвила она и, повернувшись, пошла впередъ. Петрынь послдовалъ за ней. Глаза его, глядвшіе теперь въ спину идущаго впереди атамана, на одно мгновенье будто вспыхнули не то гнвомъ, не то злорадствомъ; но когда Устя сла на свое мсто у стола, а Петрынь опустился тоже на скамью между столомъ и окномъ, лицо его снова ухмылялось.
        — Ужъ и радъ я, что вернулъ. Что было-то со мной, Устя; диву дашься, какъ разскажу все.
        — Диво дивомъ, а судъ судомъ! отрзалъ атаманъ.
        — Что судъ? Ты послушай; не за что судить; я въ острог былъ, чуть было подъ плети не угодилъ.
        — Гд? Въ Камышин? умышленно спросила Устя равнодушнымъ голосомъ, вызывая его на ложь.
        — Нтъ. Гд? Какой теб Камышинъ?
        — Гд-жъ ты былъ?
        — Въ Саратов, въ самомъ. Я къ теб посланца вдь гонялъ оттуда. Нешто посланецъ не бывалъ въ Яр отъ меня?
        — Нтъ.
        — Скажи на милость, обманулъ; я вдь ему два рубля далъ. Ахъ, мошенникъ! Такъ ты въ неизвстности обо мн все время была?
        — Былъ! рзко и сердито выговорила Устя.
        Петрынь мгновенье молчалъ и глядлъ удивленно, не понимая гнва, но затмъ онъ вспомнилъ и спохватился:
        — Ахъ, прости, атаманъ.
        — Такъ наболтался по свту, что ужъ и память отшибло! строго выговорила Устя.
        — Прости, и то правда. Давно не видалъ, давно бесдовать не приходилось, вотъ и сталъ я путать. Такъ ты въ неизвстности былъ, гд я?
        — Встимо. Я думалъ, ты въ Камышин.
        — Я и пошелъ тогда въ Камышинъ, но на дорог повстрчалъ молодца-коробейника. Покажись мн у него мшокъ съ добромъ — я на него…
        — Грабить! усмхнулась Устя,  — такъ я и поврилъ.
        — А что же? отчего?
        — Ты! Въ первый разъ отъ роду. Похоже…
        — Что-жъ, что въ первый… Ты же, да и вс вы меня все хаили, что я добычи никогда не доставлю. Вотъ я и поршилъ, когда будетъ случай… Вдь тоже обидно, родная, слушать всякія…
        — Опять? воскликнула Устя вн себя, поднявшись съ мста.
        — Прости, атаманъ! взмолился Петрынь.
        Устя сла и выговорила гнвно:
        — По третьему разу я тебя въ свой чуланъ на три дня запру.
        — Прости, атаманъ — отвычка.
        — А мн-то что-жъ? грозно произнесла Устя.  — Ты при народ брякнешь: «родная» либо «голубушка»; лучше тебя ухлопать до бды.
        — Не буду, ни единаго разу не обмолвлюсь. Я объ теб все въ мысляхъ въ острог, тебя по женскому поминалъ,  — вотъ и срывается. Прости, ни единаго больше не обмолвлюсь.
        — Ладно. Вотъ увидимъ. Ошибешься не взыщи, сказала Устя спокойно, но холодно.
        — Я и самъ не пойму атаманъ… какъ это? Никогда прежде не бывало со мной, жалобно молвилъ Петрынь.
        — Ну, разсказывай… Какъ вмсто Камышина въ Саратовъ попалъ… Ближній свтъ вдь! презрительно и отчасти съ горечью разсмялась Устя, начинавшая вполн врить подозрніямъ Орлика и Хлуда.
        Петрынь передалъ длинное повствованье, видимо, приготовленное и заученое. Молодецъ, будто бы имъ встрченный, оказался не коробейникъ, а тоже разбойникъ. Они побились, но ни тотъ, ни другой не одолли, и они помирились. Разбойникъ предложилъ Петрыню выгодное дло: вмст ограбить церковь въ богатомъ сел Измайлов, куда онъ шелъ. Село это выше Устинова Яра на Волг, лишь въ ста верстахъ отъ Саратова. Петрынь, будто бы ради того же намренія отличиться, согласился, думая сбыть продажей всякую золотую и серебряную утварь въ Саратов и принести Уст разные подарки… Дошли они и церковь ограбили благополучно, но въ городъ не попали, а были настигнуты и захвачены мужиками на дорог, а затмъ доставлены въ острогъ.
        — Село Измайлово знаю, прервала Устя рчь парня,  — на рчк Холодушк. Знаю. Богатое село.
        — Богатое. Страсть.
        — Только вотъ что, Петрынь, сурово вымолвила Устя,  — тамъ храма нту.
        — Какъ нту… проговорилъ тотъ, слегка смущаясь.
        — Онъ сгорлъ объ прошлую зиму! оттягивая слова, произнесла Устя, строго глядя ему въ лицо.
        — Что ты, Богъ съ тобой… я же… я же видлъ…
        — Нтъ, ты не видалъ!! Не бреши попусту.
        Наступило молчаніе.
        — Ну, Петрынь, что-жь? На этомъ всему и конецъ?
        — Что же теб?
        — Правды я отъ тебя не добьюсь, гд ты былъ и что длалъ, какой у тебя умыселъ, воровской или же такъ — одно баловство со зла на меня? Ничего не скажешь?
        — Я же теб все повдалъ, а ты не вришь, сказалъ Петрынь заискивающимъ и жалобнымъ голосомъ.
        — Ладно, такъ и знать будемъ! холодно произнесла Устя, будто отрзала, будто безповоротно ршила что-то на ум относительно молодца.
        Петрынь понялъ этотъ оттнокъ голоса атамана.
        — Побойся Бога, Устя. Что-же я то… чмъ я виноватъ; вс молодцы у тебя отлучаются и пропадаютъ бывало по три мсяца, и имъ за это ничего, а я вотъ…
        — Ладно, говорю, буде! Скажи только мн: теперь-то ты что длать хочешь?
        — Ничего, странно произнесъ Петрынь.
        — Не собираешься опять въ Камышинъ, либо въ Саратовъ? ухмыльнулся атаманъ ядовито.
        Петрынь смутился отъ взгляда и голоса атамана и пробормоталъ:
        — Зачмъ? Куда? Зачмъ мн…
        — То-то. Коли отлучишься безъ спросу, то знай, пошлю Малину въ догонку, чтобы онъ тебя на дорог пугаломъ положилъ.
        Петрынь зналъ эту воровскую поговорку: убить путника и зарыть около дороги, посл чего народъ всегда этого мста боится и обходитъ крестясь.
        — Спасибо. Не придется вамъ меня похерить — не за что; все напраслину я терплю.
        — Ну, теперь ступай…
        Петрынь вышелъ отъ атамана и, лукаво усмхаясь, спустился внизъ по лстниц.
        Онъ отправился въ хату, гд лежалъ раненый Лысый. Сначала Петрынь, какъ другъ и товарищъ Усти, жилъ внизу дома атамана, но затмъ, когда проявился новый эсаулъ Орликъ, и Устя стала пренебрежительне относиться къ нему, то начались частыя ссоры между ними, и однажды, въ минуту нетерпнія, она приказала молодцу уйти жить въ какуюлибо изъ хатъ въ поселк. Петрынь поселился одинъ въ хат на краю Яра, а затмъ въ нему же помстили и Лысаго.
        Появленіе Петрыня въ Яр, посл долгаго отсутствія, облетло поселокъ тотчасъ. Узналъ объ этомъ и клейменый каторжникъ.
        — Добро пожаловать! усмхнулся гнусливо Малина.  — Не зналъ я — обида, что бляну мы разгромимъ и ситцу раздобудемъ, а то бы не уговорился съ Чернымъ на рубахи. Надо бы на одн гривны уговоръ вести. Обмахнулся, нечего длать. Ну, будутъ дв лишнія рубахи про запасъ лежать, якобы у двки на приданое лежатъ. А глупъ парень. Ну, зачмъ пришелъ… Напакостилъ въ город, и сиди тамъ. А онъ теперь сюда самъ въ руки ползъ. Дурень. И волкъ не жретъ овцу, гд зарзалъ, а уходитъ.

        III

        Въ ту же ночь отчаянные вопли всполошили весь поселокъ. Привыкли устинцы и самъ атаманъ слышать иногда крики среди ночи, когда подерутся двое и ползутъ на ножи, но все-таки на этотъ разъ многіе повскакали съ просонья на улицу; самъ атаманъ проснулся и слъ на кровати.
        — Петрынь? Его будто голосъ! подумала Устя.
        Дйствительно, вопилъ на весь поселокъ никто иной, какъ Петрынь.
        Долго въ эту ночь лукавый малый не смыкалъ глазъ отъ сумятицы на душ, отъ дурныхъ предчувствій, отъ боязни того обстоятельства, что атаманъ не поврилъ его сказк объ ограбленіи храма и пребываніи въ острог. Петрыня мучилъ вопросъ, что будетъ съ нимъ, что длать ему: оставаться ему нсколько дней въ Устиномъ Яр или тотчасъ бжать отъ бды въ тотъ же Саратовъ. Онъ явился теперь въ надежд провести еще ловче атамана и шайку, чтобы исполнить затмъ молодцовате свою ехидную, давно задуманную месть.
        — А коли бжать тотчасъ — не то ужъ будетъ, думалось ему. Однако посл колебаній Петрынь все-таки поршилъ на ум встать и тотчасъ же, выйдя изъ хаты, бжать изъ Яра, не дожидаясь утра.
        — Если Малина за мной приставленъ тайкомъ отъ атамана сторожить меня — избави Богъ.
        Эта мысль остановила его, и въ этомъ волненіи ему не спалось; къ тому же рядомъ съ нимъ все вздыхалъ и охалъ часто раненый Ванька Лысый.
        Вдругъ среди ночи Петрыню почудилось, что кто то пробрался мимо окна его хаты, будто ползкомъ по земл. Онъ прислушался и различилъ осторожный шорохъ за дверьми. Кто станетъ соблюдать эту осторожность съ доброю цлью? невольно подумалось Петрыню. Или же просто предчувствіе повяло ему холодомъ на сердце!.. Такъ или иначе, но Петрынь вскочилъ со своей лавки и среди темноты горницы переползъ въ уголъ за печку.
        Дверь тотчасъ же отворилась, кто-то просунулся въ горницу и замеръ, прислушиваясь… По особому сиповатому и свистящему дыханію, Петрынь отгадалъ сразу, кто явился среди ночи въ хату; клейменый каторжникъ, одинъ, дышалъ и соплъ съ этимъ присвистомъ въ рваныя ноздри.
        Петрынь затрясся всмъ тломъ, прижимаясь въ угл хаты.
        — Атаманъ прислалъ умертвить! подумалъ онъ.
        Малина тихо двинулся и началъ шарить въ темнот…
        Лежащій Ванька Лысый попалъ ему подъ руки, и онъ умышленно ткнулъ его… Лысый простоналъ и повернулся.
        Малина, очевидно, узналъ голосъ раненаго и двинулся дальше… Руки его попали на скамью, съ которой соскочилъ Петрынь.
        — Ахъ, дьяволъ, теплая!.. громко выговорилъ Малина и шагнулъ на средину горницы, будто готовый ловить бглеца. Въ ту же минуту онъ выскочилъ вонъ изъ горницы, сообразивъ, что Петрынь на дорог около хаты. Парень, полумертвый отъ страха, не зналъ, что длать; зубы его стучали, какъ отъ холода, а между тмъ потъ выступилъ на лбу.
        — Что длать? будто не онъ самъ думалъ, а около его уха все спрашивалъ кто-то посторонній. Понявъ, что каторжникъ снова вернется съ улицы въ хату и накроетъ его въ угл,- онъ, обождавъ мгновенье, перешелъ къ двери и прислушался; въ нсколькихъ шагахъ, за плетнемъ, слышался гнусливый голосъ Малины.
        — Щенокъ поганый, почуялъ и удралъ изъ подъ носу! Ахъ, щенокъ!
        Петрынь ршился и, надясь, что Малина не увидитъ его за кустами и плетнемъ,  — выскочилъ на улицу и пустился бжать. Не примтить бы, конечно, сибирному бгущаго среди ночи, да еще и босикомъ, но на бду Петрыня, выскочивъ опрометью, онъ спугнулъ у самаго порога спавшую курицу. Птица шаркнула изъ своей ямки, бросилась и закудахтала, какъ если бы ее рзали… Малина кинулся къ хат и увидлъ среди кустовъ мчащуюся фигуру парня. Не стерплъ неудачи зврь и заоралъ дико, бросаясь со всхъ ногъ въ догонку.
        — А-а, лядащій, почуялъ! Врешь… И я блохой прыгать умю.
        И оба полетли по поселку… Малина машистыми шагами и прыжками началъ настигать парня, а Петрынь сталъ на бгу орать съ отчаянья на весь Устинъ Яръ.
        Оставалось шаговъ десять каторжнику, чтобы совсмъ настигнуть парня и съ маху — какъ онъ хотлъ теперь отъ злобы — всадить ему въ спину длинный и отточенный ножъ, который онъ стиснулъ въ кулак.
        Но на счастье Петрыня, уже слышавшаго на бгу сиповатое дыханіе каторжника за самой спиной,  — вдругъ что-то грузно шлепнулось объ землю и покатилось за нимъ, зашуршавъ по дорог. Малина кувырнулся и съ ругательствами не сразу поднялся на ноги. Это спасло Петрыня.
        Споткнувшись на что-то въ темнот, Малина ударился грудью объ пенекъ и расшибся такъ, что другой бы не сразу и на ноги всталъ, а полежалъ бы, да поохалъ съ полчаса на земл.
        Однако каторжникъ не продолжалъ своей травли, а остановился и засоплъ сильне и отъ ушиба, и отъ досады.
        — Добро, поскудный, до завтрева; ты не изъ журавлей — въ небо не улетишь, забормоталъ онъ и двинулся назадъ по направленію къ своей хибарк, которая была въ другой сторон.
        Петрынь, ошалвшій, уже не чуя за собой погони и понявшій, что Малина кувырнулся со всего маху,  — все-таки бжалъ, какъ заяцъ, къ дому атамана и съ перепуга еще раза два визгливо прооралъ среди ночного безмолвья и сна.
        — Ишь, заливается! Кукуреку-у-у! разсмялся Малина, уже медленно шагая назадъ домой, саженяхъ въ двухъ-стахъ отъ парня.
        Когда Петрынь прибжалъ къ крыльцу атамана, Ефремычъ былъ уже на ногахъ.
        — Чего орешь, полуночникъ?
        Петрынь проскочилъ мимо старика въ кухню и заперся и засовъ. Затмъ въ темнот онъ повалилъ что-то, и грохотъ поднялъ на ноги и старую Однозубу, которая съ-просонья нчала вопить:
        — Ай, пожаръ; ай, горимъ; ай, Мати Божья; ай, свтики, помогите…
        Ефремычъ ругался и ломился въ запертую дверь, такъ какъ ему съ-просонья показалась штука Петрыня обидною. Петрынь хриплъ и не могъ духъ перевести и все двигался и елозилъ въ темнот, зацпляя за все и роняя на полъ то одно, то другое.
        Наконецъ атаманъ появился внизу.
        — Отворяй сейчасъ, Петрынь! раздался его строгій приказъ, и Петрынь, найдя съ трудомъ засовъ, отворилъ дверь.
        — Ой, навожденье, Господи Іисусе, помилуй. Крестная сила, оборони! вопила Однозуба.
        — Молчи, старый чортъ! крикнулъ атаманъ; огня давай!
        Скоро освтилась кухня, но не скоро объяснилъ Петрынь въ чемъ дло, такъ какъ онъ началъ съ того, что повалился Уст въ ноги, моля о пощад.
        — Зачмъ подослалъ окаяннаго? Что я теб сдлалъ? Лучше изъ своихъ рукъ убей! молился Петрынь, заливаясь слезами.  — Отпусти меня на свободу; я уйду и во вки ты обо мн не услышишь.
        Наконецъ, унявъ Петрыня и заставивъ себ все объяснить какъ слдуетъ, Устя насупилась:
        — Ладно, завтра разсужу самовольничанье Малины; а теперь иди, ложись на ночь у лстницы.
        Петрынь, обрадованный, поднялся за атаманомъ наверхъ и легъ въ первой горниц на полу.
        — Стало, атаманъ не гнвается! думалъ онъ; сибирный самъ надумалъ. Но зачмъ? чего ему нужно? деньги, полагалъ, найдутся на мн.

        IV

        На утро Орликъ, по порученью атамана, призвалъ каторжника и строжайше приказалъ ему выкинуть баловство изъ головы и не смть трогать Петрыня.
        — Что онъ теб? сказалъ эсаулъ.  — Ограбить, что-ль, хотлъ.
        — Чего у него грабить? отозвался ухмыляясь Малина;- у него одни портки, да и т на меня не влзутъ. А онъ Іуда, онъ насъ продалъ; вотъ что мн.
        — Это не твоя забота; атаманъ свдаетъ измну, самъ разсудитъ.
        Малина небрежно общалъ «щенка» не трогать, а разв такъ только поучить малость, чтобы не баловался и не оралъ по ночамъ.
        Однако этому общанью сибирнаго — не убивать Петрыня, атаманъ и эсаулъ настолько мало доврялись, что Петрынь былъ оставленъ въ дом Усти. Трусливый парень боялся теперь отойти даже на нсколько саженъ отъ крыльца. Когда Однозуба попросила его въ сумерки помочь ей дотащить блье до рчки, то Петрынь замахалъ руками.
        — Господь съ тобой! наскочитъ Малина — и аминь!
        — Со мной не тронетъ, не посметъ, заявила Ордунья; небось.
        — Должно быть, не посметъ? Что ты ему?
        — Тронетъ тебя, я атаману доложу, глупый.
        — Тронетъ… Онъ такъ тронетъ, что на мст останешься. Такъ что-жъ мн въ твоемъ доклад, дура?
        Прошло нсколько дней.
        Между тмъ двое посланцевъ Усти — Черный, ушедшій въ Камышинъ къ Хлуду, и разстрига Саврасъ, отправленный въ одинъ свитъ оволо Саратова тоже для развдокъ — ожидались ежедневно обратно съ встями.
        Въ скиту, куда направился Саврасъ, начальствовалъ раскольникъ, Старецъ Серафимъ, который, несмотря на иноческую жизнь въ дремучемъ лсу, постоянно зналъ всю подноготную въ Саратов. Зналъ больше, чмъ иной житель самаго города, иначе въ скит и жить было бы не безопасно, такъ какъ на старцевъ посылались команды солдатъ гораздо чаще, чмъ на разбойниковъ. Это было для начальства и легче, и выгодне; у старцевъ часто въ скитахъ находили крупныя суммы денегъ, собиравшихся изъ пожертвованій согласниковъ, да къ тому же старцы отъ солдатъ не оборонялись, конечно. Прійти, перевязать тхъ, что не успли удрать, забрать деньги и плнныхъ да отвести въ острогъ, было не мудрено. Солдаты тоже на нихъ шли охотне, чмъ на шайки разбойниковъ, которые и изъ ружей палить умютъ.
        Устя надялся, что Саврасъ отъ старца Серафима узнаетъ непремнно про доносъ или измну Петрыня, если таковая была. У Серафима даже въ канцеляріи намстника былъ свой человкъ, который его не разъ отъ бды спасалъ, во-время предупредивъ о готовящихся распоряженіяхъ.
        Чрезъ четыре дня посл ночного покушенія Малины, судьба Петрыня сразу ршилась. Вмсто Савраса пришелъ въ поселокъ послушникъ изъ скита и, опросивъ, гд набольшій устинцевъ, повдалъ атаману громовую всть: Саврасъ прислалъ его сказать, что на Яръ изъ Саратова двинута команда съ офицеромъ.
        Извстіе было не пустой слухъ. Иванъ, или, какъ онъ назвался, Ванекъ, самъ видлъ солдатъ и едва убжалъ. Команда по дорог зашла въ ихъ скитъ, все разграбила и сожгла, старцевъ перепорола и разогнала, «распужала по лсу», такъ какъ ей отвести въ острогъ никого изъ нихъ указу не было, а указъ былъ по пути только разорить скитъ, а путь команды къ рчк Еру слану, на разбойный притонъ Усти! Саврасъ, наскочивъ на солдатъ въ скиту, былъ пойманъ, выпоротъ и, когда его допытали, что онъ, разстрига, Устинъ Яръ знаетъ — взяли въ провожатые, а онъ, Ванекъ, взялъ переда, по приказу Савраса, чтобы предупредить атамана.
        Устя сильно смутился и понурился. Пришедшій Орликъ переспросилъ снова гонца. Ванекъ, малый лтъ не боле 16-ти, былъ чрезвычайно разуменъ и толковитъ; недаромъ при старц Серафим служилъ въ кель. Ванекъ все подробно отвчалъ Орлику.
        — Сколько ихъ въ команд?
        — Боле полсотни будетъ — до семи десятковъ; а врно не знаю…
        — Вс при ружьяхъ?
        — Вс, кром обозныхъ; при нихъ дв телги да бричка; да у насъ что награбили еще — на нашу телгу склали и повезли.
        — А офицеръ — молодой, старый? допрашивалъ Орликъ.
        — Онъ не офицеръ, а такъ, стало быть, начальникъ, объяснилъ Ванекъ.  — Я видалъ въ город офицеровъ — не то; онъ будто солдатъ тоже, но только изъ дворянъ, и годовъ ему двадцать, не боле. Кажись, что такъ вотъ сказывали: карпалъ.
        — А на много-ль ты ихъ обогналъ-то? Гд они по-твоему теперь?
        — За три дня отсюда будутъ, а то и дальше; я бгомъ дралъ, а они, сказывали, по десяти верстъ въ день, боле не уйдутъ; карпалъ-то сказывалъ: куда спшить! А я вдь бгъ сюда, что заяцъ махалъ.
        Нсколько часовъ просидли вмст атаманъ и эсаулъ, совщаясь и раздумывая; было очевидно, что посылка на нихъ команды — было дломъ доноса.
        Недавній разгромъ бляны тутъ былъ не при чемъ, такъ какъ всть о немъ не могла дойти до начальства.
        — Это Петрынь! ршила Устя.  — Правда была твоя, что его слдовало давно, подлаго, похерить. Теперь изъ-за меня — всмъ погибель; я теперь чую, что это Петрынь.
        — Я бы радъ, кабы онъ! сказалъ Орликъ.
        — Чему? Теперь и убить его — что проку? Поздно!
        — Нтъ, я бы радъ былъ, кабы это Петрынь состряпалъ; тогда онъ по уговору таркнетъ отъ насъ тайкомъ къ нимъ на встрчу, а это мн на руку… Вотъ что, атаманъ, дай мн подумать… я надумалъ кой-что, да не совсмъ; я пойду къ себ да пораскину на мысляхъ, а ввечеру зайду.
        — Что-жь ты надумалъ? вымолвила Устя, удивляясь, такъ какъ лицо Орлика вдругъ просвтлло.
        — Надо хитрить, Устя; силой мы столько оружейныхъ солдатъ не одолемъ съ нашей татарвой. Надо инако взяться, обманомъ.
        — Кого же ты обманешь? Какъ? Господь съ тобой, болтаешь зря.
        — Ну, вотъ — увидимъ, дай подумать, ввечеру разскажу, а теперь пойду сидть да раздумывать, можетъ, и высижу какое колно.
        Орликъ ушелъ, а Устя задумчиво понурилась.
        — Неужели конецъ этой жизни на Волг? думалось, ей. Быть убиту? Да, лучше быть у биту, конечно, чмъ итти въ острогъ, подъ кнутъ и на каторгу, а то еще и ноздри вырвутъ и клейма поставятъ.
        И Устя вздрогнулъ отъ этой мысли. Всякій разъ, какъ возможность подобной казни надъ ней приходила ей на умъ, она начинала волноваться и просто трусить.
        — Лучше два раза сподрядъ помереть, лучше утонуть! лучше бытъ застрленной…
        Не усплъ еще Орликъ дойти до своей хаты, какъ завидлъ дущаго шибкой рысью Ваньку Чернаго; онъ бросился къ знахарю на встрчу.
        Черный соскочилъ съ лошади и тоже кинулся къ эсаулу. Онъ былъ встревоженъ, но въ глазахъ проглядывала изрдка радость.
        — Пропали! было его первое слово, пропали, эсаулъ, продалъ насъ Петрынь, жди посылки команды.
        — Она уже идетъ, ужь за полета верстъ отсюда! разсмялся Орликъ.
        Они объяснились. Черный привезъ теперь уже запоздалую всть отъ Хлуда, что Петрынь въ Саратов выдалъ всхъ въ намстническомъ правленіи, все разсказалъ и взялся помогать, какъ укажутъ.
        — Зачмъ же онъ здсь, поганецъ? спросилъ Орликъ.
        — Вотъ этого и я не разберу, эсаулъ; ему бы съ ними быть, на насъ ихъ вести.
        — То-то, съ ними; стало быть, у него, подлаго, еще худшій умыселъ есть какой.
        — Вотъ ужь и ума не приложу! сказалъ Орликъ. Укажу Ефремычу поглядывать за складомъ, гд порохъ; чего добраго, надумалъ насъ безъ зарядовъ оставить.
        Однако, пославъ Чернаго къ атаману, Орликъ пошелъ къ себ ухмыляясь.
        — Небось, склада не подпалишь; трусъ какихъ мало; а коли ты въ город все подстроилъ, то и хорошо, бормоталъ онъ. Лучше, чмъ если бы само начальство поднялось на насъ. Теперь все дло — какъ намъ съ тебя кожу содрать. Надо подумать, коли удача — будемъ цлы… авось.
        Уже подходя къ хат, эсаулъ остановился и поглядлъ на нее.
        — А отсюда все-таки выбраться придется; Устину Яру конецъ, хоть дв команды разобьемъ, а все-таки уходи на другое мсто; обозлятся воеводы вс и не оставятъ въ поко, покуда не уберемся съ насиженнаго мста въ другое. Что жь? можетъ, мн оно на руку, можетъ, Устя и броситъ совсмъ атаманство. Какъ располыхнутъ Тарасову шайку, Устя не соберетъ другой, стало быть, волей-неволей пойдетъ за мной за Кубань или хоть въ Грузію… Да это дло впереди, а теперь вотъ надо изъ бды вылзать и какое-нибудь колно надумать.
        Орликъ, уже давно полюбивъ Устю, только и мечталъ о томъ, когда двушка полюбитъ его и скажетъ ему это; она и теперь любитъ его, да не такъ, какъ ему надо было.
        — Вдь вотъ сама говоритъ, что за стараго Тараса пошла бы! часто соображалъ Орликъ; стало быть можетъ она не юродствовать, можетъ какъ и всякая двица полюбить… Да, можетъ… только не тебя вотъ! грустно прибавлялъ себ полудворянинъ Егоръ Соколовскій.
        Эсаулъ всегда думалъ однако, что раньше или позже поселокъ разбойный разоритъ начальство; тогда его мечты могли бы сбыться: Устя лишится атаманства, шайка разбжится, а новую собрать не такъ-то легко. Если бы не шайка Тараса, которая досталась двушк-казачк какъ бы по наслдству — она, можетъ быть, и во вкъ не попала бы въ атаманы.
        Теперь Орликъ могъ бы радоваться встямъ о команд. Но онъ боялся разгрома поселка по другой причин; какъ еще поступитъ Устя? чтобъ хуже не вышло.
        Во всякомъ случа, Орликъ ршилъ теперь дйствовать и стараться вылзать изъ бды, перехитрить и Петрыня, и команду; а тамъ, что Богъ дастъ; пускай Устя увидитъ, что онъ длалъ все, что могъ, ради нея, а не радовался разгрому ея поселка, сидя сложа руки.

        V

        Черный былъ, конечно, смущенъ встью, что везъ отъ Хлуда; но за то у него была и новая радость. Притонодержатель терялъ вс свои доходы при разгром гнзда разбойниковъ и уход ихъ на другое мсто, боле отдаленное отъ Камышина. Единственное средство сохранить сношенія съ шайкой Усти — была женитьба Чернаго на его дочери. И Хлудъ теперь обнадежилъ Чернаго… Знахарь былъ въ восторг. Если и одолетъ ихъ команда, то ему все-таки прибыль и счастье.
        Устя, уже при извстіи изъ скита о команд уврившаяся вполн въ предательств, все таки была теперь озлоблена встями Чернаго.
        — Какъ Хлудъ узналъ обо всемъ? спросила она.
        — Какъ ему, атаманъ, не узнать; онъ хлопоталъ уже давно. Когда я былъ у него въ послдній разъ, онъ мн говорилъ, что Петрынь въ Саратов, и что онъ своего человка тоже пошлетъ туда соглядатаемъ; ну, и послалъ. А тотъ, его человкъ, я знаю, ходокъ и умница, какого другого не выищешь на всей Волг; самъ стрекулистъ, читаетъ и пишетъ; такъ уметъ мудрено написать грамоту, что самый что ни на есть грамотный не прочтетъ. Одну его такую челобитную въ намстническомъ правленіи, сказывалъ онъ мн, вс писаря и самъ секретарь разбирали и не разобрали.
        — Ну, ладно, прервала Устя болтуна,  — сказывай дло. Этого онъ стрекулиста и послалъ въ Саратовъ.
        — Да, этого самаго. Еще при мн тогда наказалъ итти, все разузнать и денегъ двадцать рублей далъ ему. Вдь дяд Хлуду, коли мы пропадемъ да разбжимся, барышей отъ насъ не будетъ.
        — Этотъ стрекулистъ самъ видлъ Петрыня, сказываешь.
        — Да, видлъ; поганца къ самому намстнику допущали, и онъ все пояснилъ и всхъ предалъ. Сказалъ, что и денегъ у тебя — кладъ. Вотъ это ихъ, знать, и подняло на ноги — поживиться. Да, атаманъ, конецъ здшнему житію; да. Мн-то одному гораздо на-руку: разгромятъ насъ да уйдемъ на другія мста, меня дядя Хлудъ пообщался женить на своей Аленк, дочк. Я ему тмъ дорогъ, что изъ твоей шайки бгаю къ нему и выгоду приношу. Что-жь теперь, атаманъ, какъ же мы?.. Что длать-то будемъ? кончилъ Черный, радостно глядя на атамана, отъ мыслей о своей женитьб.
        — Ну, это не твоя забота, рзко отозвался атаманъ,  — что поршу, завтра всмъ въ извстность будетъ. Ступай да вели посылать ко мн Петрыня.
        Черный ушелъ. Устя осталась одна и задумалась. Не чудилось ей, что такъ скоро кончится ея атаманство на Волг. Неужели же итти за Орликомъ на Кубань и зажить тамъ женой, хозяйкой, бабой; блье стирать, пироги печь да дтей рожать? Вотъ съ Тарасомъ — иное дло! думала теперь Устя; къ тому человку было у нея что-то на сердц и все росло, все пуще всю ее захватывало; а Орликъ ей — добрый пріятель.
        Сказавъ ему еще недавно, что у нея къ нему, можетъ быть, любовь двичья, она обманула его. Въ ту минуту, боясь, что онъ себя застрлитъ, она почувствовала что-то вдругъ… но это была жалость простая, а не то чувство, что было къ Тарасу. Вотъ теперь опять будто ничего въ ней къ Орлику нту, кром пріязни простой.
        — Что-жь? Никогда, стало быть, и никого по-двичьи не полюблю? спросила себя Устя.  — Нтъ, сдается, что могла бы, могла бы, но не такого, какъ Ордикъ!
        На лстниц раздались шаги и вошелъ Петрынь, робко озираясь кругомъ: онъ предчувствовалъ, что его зовутъ на допросъ; поэтому чудилось трусу, что у атамана спрятанъ уже его палачъ, т. е. Малина.
        Устя сидла на скамь у окна и озлобленнымъ взглядомъ встртила Петрыня. Онъ сталъ предъ атаманомъ и невольно опустилъ глаза отъ его испытующаго и грознаго взгляда.
        — На насъ команда выслана! рзко выговорила Устя.
        Петрынь мелькомъ, косо глянулъ ей въ лицо, изображая удивленье и будто не понимая словъ.
        — Команда? Не слыхалъ. Какая то ись… пробормоталъ онъ, скашивя глаза въ сторону.
        — Та, что послалъ намстникъ посл твоего доноса.
        — Что ты, Господь съ тобой, атаманъ. Опять ты на меня; я знаю, что меня вс здсь не взлюбили и облыжно на меня все валятъ. Что ни случись — я у васъ виноватъ.
        — Ахъ, ты, Каинъ! Ахъ, ты, продувная душа!  — невольно вырвалось у Усти отъ того голоса и лица, какіе себ состроилъ Петрынь.
        Казалось, онъ сейчасъ заплачетъ отъ обиды.
        — Отпусти меня, атаманъ, на волю. Богъ съ вами со всми, заговорилъ Петрынь. Пойду я въ другую какую шайку.
        — Отпустить… Ахъ, ты…
        И Устя расхохоталась злобно… Ей въ эту минуту казалось, что она способна застрлить этого человка, хоть и безоружнаго.
        — Будь милостивъ, отпусти, шепталъ Петрынь.
        — Ступай. Ты не запертъ.
        — Одинъ? А Малина? Нтъ, будь милостивъ.
        — Проводи, молъ, меня самъ до команды… А? Такъ, что-ли? снова разсмялась Устя глухимъ, безчувственнымъ смхомъ.
        И будто что-то случилось въ ней мгновенно — она быстро встала, сцпила свой мушкетонъ со стны и направила его на Петрыня.
        Парень поблднлъ, но, казалось, остервенился, а не испугался.
        — Устя! не смй! Я могу тебя… Брось!
        И Петрынь шагнулъ было, поднимая руку, чтобы вырвать мушкетонъ.
        — Ни съ мста! крикнула Устя, приложившись и цля. Стой, какъ столбъ, и отвчай. Ты продалъ насъ въ Саратов? Не отвтишь — ухлопаю. Ну… палить?
        Петрынь зналъ Устю давно, и ея взглядъ, голосъ и лицо сказали ему ясно въ это мгновенье, что она сейчасъ положитъ его на мст, если онъ промолчитъ хоть полминуты.
        — Ты ли продалъ? Послднее мое слово!
        — Я! выговорилъ Петрынь черезъ силу… Да почему… почему, Устя?.. Полюби меня, и я самъ за тебя сейчасъ на смерть пойду. Что я, за деньги, что ли, доносилъ. Никогда. Вотъ теб Богъ Господь! перекрестился Петрынь. Одна моя къ теб любовь, обида твоя, Орликовы вс смшки да прибаутки — вотъ что меня погнало въ Саратовъ.
        Петрывь залился слезами и упалъ на колни. Устя отвела мушкетонъ отъ плеча и закачала головой. Она вся горла какъ въ огн, отъ бшенства, посл признанья Петрыня.
        — Ну, что-жъ теперь съ нимъ длать, воскликнула она громко, какъ бы себ самой.
        — Все любовь моя натворила, Устя! плакался парень.
        — Ахъ, ты, брехунъ! Не бреши попусту… Каинъ! вн себя проговорила она, замахиваясь невольно прикладомъ оружія, которое было въ рукахъ.  — Ну, говори, поганый, сколько ихъ послано?
        — Полроты съ капраломъ.
        — Ты общался имъ помогать, привести, что ль, ночью? меня, что-ль, убить? Говори, что ты имъ общался! Ну, да что съ тобой. Дло сдлано — не поправишь. Ну, пошелъ.
        — Помилуй, прости; я заслужу, молилъ Петрынь.  — Я выйду къ нимъ и заведу ихъ въ другое мсто, запутаю ихъ въ горахъ и трущобахъ…
        Устя двинулась на шагъ впередъ и выговорила чуть слышно отъ душившаго ее гнва:
        — Вставай! иди покуда не къ команд, а въ чуланъ… Ввечеру ршимъ на сход, что съ тобой длать.
        — Атаманъ, помилосердуй. Меня они зарубятъ! Отпусти меня… прости… завопилъ ІІетрынь, и слезы снова полились изъ его глазъ.
        — Вставай!! Ну!! Или я сейчасъ положу какъ пса какого… Иди въ чуланъ… Ну…
        — Атаманъ! взмолился отчаянно парень, ползая на колняхъ.
        — Иди! Мн недолго. Весь зарядъ въ лицо выпущу. Иди! уже тише, но повелительно вымолвила Устя.
        Петрынь, какъ потерянный, всталъ и двинулся въ сосднюю горницу. Направо виднлась, не доходя до лстницы, дверка. Петрынь обернулся и хотлъ снова взмолиться, но Устя направила въ него мушкетонъ.
        — Послдній разъ сказываю! Какъ передъ Богомъ! выговорила она тихо и приложилась въ упоръ.
        — Да вдь изъ чулана — все одно на убой выпустите. Такъ ужь лучше отъ твоихъ рукъ мн… отчаянно воскликнулъ Петрынь и снова упалъ на колни. Лучше изъ твоихъ рукъ мн смерть. Кончай. Изъ твоихъ мн слаще.
        — Или изъ моихъ, щенокъ!! вскрикнулъ, показываясь на верху лстницы, Малина. Атаманъ, что укажешь съ нимъ…
        — Въ чуланъ его! приказала Устя.
        Въ одну минуту Малина прыгнулъ къ Петрыню и ухватилъ его за воротъ. Парень, при вид безоружнаго каторжника, вскочилъ на ноги и съ остервенніемъ бросился на него… Устя отступила съ невольной гадливостью въ лиц. Завязалась борьба — какъ бы ловкаго кота съ тяжелымъ волкомъ. Но слабосильный парень тотчасъ былъ смятъ подъ ногами взбшеннаго каторжника. Къ одну минуту Малина отворилъ дверь чулана и, легко швырнувъ туда Петрыня, заперъ дверь на замокъ.
        — Ну, и сиди до завтра. А завтра я за головой съ топоромъ приду, крикнулъ онъ и, обернувшись къ Уст, прибавилъ,  — что, атаманъ, видно, увровалъ наконецъ. Или онъ теб открылся въ своихъ пакостяхъ безъ обиняковъ, самъ. Мн отсюда не слыхать было вашей бесды.
        — А ты здсь былъ давно?
        — Давно. Встимо. За мной Ефремычъ послалъ, какъ узналъ, что этотъ поганецъ на допрос у тебя. Я и прибжалъ. Безъ меня ты съ нимъ бы не сладилъ. Все бы ломался на вс лады, а тамъ бы и шаркнулъ на тебя вотъ эдакъ же, какъ сейчасъ.
        — Вотъ, на! Не сладилъ?..
        — Да, вотъ и вотъ! Палить бы вдь не сталъ. Только пугалъ его. А онъ, песъ, нешто этого не смекаетъ.
        — Нтъ, выпалилъ бы! потому что предатель.
        — Самъ теб сказался?
        — Самъ. Иди, я теб разскажу. Надо посудить, что длать. Ты, бывалый человкъ, тоже раскинь мыслями.
        — Первое ухлопать его! проговорилъ Малина, смясь и входя за Устей въ горницу.
        — Ухлопать недолго; а какъ съ оружейной командой справиться. Слушай-ка всти.
        Устя передала все подробно Малин, и каторжникъ, пригорюнившись, засоплъ со свистомъ въ свои дыры вмсто ноздрей.
        — Дрянь дло! ршилъ онт.  — Обождемъ, что нашъ разумникъ, эсаулъ…

        VI

        Ввечеру Орликъ пришелъ къ атаману, довольный и веселый. Устя, напротивъ, была сумрачна, и выраженіе лица ея за одинъ день измнилось; лицо будто окаменло: ни гнва, не радости, ни даже печали не выражало оно; казалось, что Устя приняла какое-то послднее важное ршенье и готовилась къ его исполненью, отгоняя отъ себя всякіе помыслы и колебанья.
        Она посл совщанія съ Малиной о томъ, что длать, подробно разспросила его о мытарствахъ по острогамъ и по Сибири на каторг. Малина смясь, уже не въ первый разъ, передалъ ей все то же, но подробне. Устя слушала теперь иначе. Прежде розсказни Малины были для нея то же, что страшная сказка о нечистой сил, какія она слыхала на станиц… теперь же она слушала каторжника съ замираньемъ сердца, какъ если бы готовилась сама тотчасъ пройти и испытать все то же на себ.
        — Такъ вотъ оно каково! думала она по уход сибирнаго. Нтъ! Пусть лучше меня умертвятъ солдаты команды. Живой въ руки не дамся ни за что. Схватятъ живымъ застрлюся.
        И ршенье итти на-смерть, готовность покончить съ собой, если она не будетъ случайно убита въ схватк съ командой, придала оживленному и красивому лицу казачки выраженіе окаменлости и полнаго безучастія ко всему окружающему.
        — Ну, атаманъ, сказалъ Орликъ, я надумалъ… не знаю, какъ выгоритъ. Только прости, не скажу, что надумалъ… одного попрошу: что бы ты ночью ни услыхалъ — лежи и не вставай, слышишь.
        Устя молчала и глядла на эсаула почти разсяннымъ взглядомъ.
        — Полно печаловаться, погоди. Рано носъ повсилъ, атаманъ; мы еще потягаемся съ командой.
        — Потягаемся. Да. Только вотъ что, Орликъ. Знай, или мы ихъ расшибемъ и перехлопаемъ, либо я буду убитъ… Убитъ ими, либо самъ себя я ухлопаю… живой я не дамся… въ острогъ и подъ плети не пойду.
        — Ладно! глухо и грустно проговорилъ Орликъ.  — Стало быть, либо ихъ похерить, либо себя самихъ. Я тебя, знаешь вдь, коли мертвымъ увижу — тотчасъ и себя пристрлю.
        — Вмст на тотъ свтъ пойдемъ, грустно улыбнулась Устя, на судъ Божій станемъ. Мы гршные, но Господь помилуетъ, можетъ быть; Господь видитъ, почему и какъ я пошла въ разбой.
        Наступило молчаніе.
        Устя, сидя, задумалась глубоко, а Орликъ стоялъ передъ ней среди горницы и глядлъ на нее, не спуская глазъ. Онъ сталъ грустенъ вдругъ… Казалось, что онъ собирается сказать что-то, но не ршается.
        Наконецъ, онъ двинулся и вымолвилъ тихо:
        — Устя… прости… что я скажу, Устя?
        — Ну, пришла двушка въ себя.
        — Прости, что я теб скажу вотъ; не осерчай только на меня; мн твой гнвъ да укоръ хуже ножа, можно сказать.
        — Охъ, знаю… что скажешь… Лучше молчи! махнула она рукой досадливо, какъ человкъ, къ которому въ важную минуту, среди заботъ, вдругъ присталъ съ пустяками малый ребенокъ!
        — Угадалъ? Стало быть, и у тебя на ум оно было сегодня.
        — Бжать не дравшись? Такъ, что-ль?
        — Да.
        — Бжать намъ, двумъ тайкомъ, какъ подлые калмыки да башкиры бгаютъ: бросить поселокъ, бросить людей, которые намъ служили врно… вдь не вс же они здсь сибирные, какъ Малина… оставить ихъ на убой или на уводъ въ острогъ.
        — Останутся безъ атамана и эсаула — разбгутся тотчасъ… Не успетъ команда прійти сюда, какъ ни одного не будетъ въ поселк.
        — А потомъ? Нешто ихъ не переловятъ? Нешто они потомъ сами, помыкавшись въ степи, съ голоду не пойдутъ себя съ головой выдавать въ городъ? Полно, Орликъ! Наше дло, по чести, ихъ защищать. Коли струсятъ, разбгутся отъ битвы — это ихъ дло; но бросить ихъ и бжать тайкомъ намъ двоимъ, атаману и эсаулу — не подобаетъ, и не теб бы это говорить, не мн бы это слушать. Стыдно! За такія рчи можно — кого и любишь — разлюбить.
        — Ну, такъ биться! вскрикнулъ Орликъ.
        — Встимо.
        — Биться на-смерть. И держать про запасъ на себ одинъ зарядъ для своей башки.
        — Встимо! Я такъ давно и поршилъ! Ты вотъ со сказками да съ пустяковиной пришелъ.
        — Ну, такъ слушай, атаманъ; я не съ пустяковиной пришелъ! Нын ночью зачну я орудовать, зачну то колно, что я надумалъ. Что ты въ ночь ни услышишь — не двигайся, лежи: прикажи и Ефремычу и Ордунь уши и глаза себ заткнуть. Понялъ? Кто мн попадется да сунется изъ нихъ подъ руку, я буду палить. Понялъ?
        — Скажи, что надумалъ.
        — Не охота. Не проси. Окажи милость такую.
        — Ну, не говори! невольно усмхнулась Устя.
        — Не шелохнешься, что бы ни случилось ночью.
        — Бровью не двину! ужь совсмъ смясь произнесла Устя.
        — Ну, прости. Почивай на здоровье.
        Среди ночи, когда все спало и все было тихо въ поселк, около дома атамана появилась въ темнот фигура человка, которая стала осторожно подставлять длинную лстницу къ крыш.
        Устя спала крпко, ибо утомилась отъ разнородныхъ думъ и чувствъ за весь день. Ефремычъ внизу ворочался съ боку на бокъ и вздыхалъ. Всть о команд, о предстоящемъ разореніи Устинова Яра и бгств, Богъ всть куда, на вс четыре стороны — его печалила больше самихъ атамана съ эсауломъ.
        Старая мордовка Ордунья спала, какъ убитая. Ея можно было стащить съ лавки и дотащить до рки, и она не проснулась бы.
        Фигура, подставивъ лстницу, ползла, озираясь кругомъ. Это былъ самъ эсаулъ.
        — А вдь выползетъ и увидитъ меня кто изъ молодцевъ на свое горе — придется палить! бормоталъ онъ; зря придется подшибить.
        Орликъ влзъ тихо на крышу, прошелъ нсколько шаговъ и въ одномъ изъ угловъ дома сталъ подымать топоромъ доски… Трескъ легкій раздался ясно, благодаря полной тишин.
        — Ахъ, проклятыя, ишь, какъ пришиты, шепнулъ Орликъ. Проснется Ефремычъ — вдь выползетъ старый хрычъ. Ну, ужъ пугну же его.
        Сдлавъ отверстіе, Орликъ пролзъ на чердакъ и, раскопавъ настилку и глину до досокъ, тихо кликнулъ въ щель…
        — Петрынь, а Петрынь!..
        Запертый въ чуланъ парень, не спавшій и уже давно слышавшій шаги и трескъ надъ собой, былъ ни живъ, ни мертвъ отъ страха.
        «Неужели Малина лзетъ ночью его убить, думалъ онъ. Не можетъ быть. Зачмъ? Теперь атаманъ и безъ того его на смерть обрекъ. Завтра его на сход разсудятъ и заржутъ при всемъ народ. Зачмъ же Малин лзть ночью къ нему».
        Несмотря на это разсужденіе, Петрынь все-таки въ ужас прислушивался и, когда зашумло на чердак прямо ужъ надъ его головой, онъ такъ отороплъ, что давно бы уже выпрыгнулъ въ окно, если бы оно не было съ желзной ршеткой, какъ въ острог.
        — Петрынь! снова позвалъ эсаулъ.
        — Я… Кто такой? Чего теб?
        — Я… Орликъ… Небось. Я за тобой. Не дивися и не пужайся. Я тебя освободить пришелъ.
        Петрынь ахнулъ, но не врилъ. Однако, не убивать же его лзетъ къ нему эсаулъ, его смертельный врагъ. Вдь завтра все равно ему конецъ на сход.
        Орликъ осторожно поднялъ одну доску и просунулъ голову въ чуланъ.
        — Петрынь, не дивися, родной… Дла нон такія, что вотъ и мн тебя пришлося спасать, ради себя, да и ради злобы на атамана.
        — Охъ, Господи! ужъ не знаю — врить ли глазамъ! ахнулъ Петрынь.
        — Дурень. Повришь, какъ на втеръ тебя выпущу.
        — Охъ, Орликъ. Вкъ буду за тебя Бога молить.
        Орликъ тихо и медленно отодралъ еще дв доски въ потолк.
        — Ну, теперь лзь… подставь что ни на есть; только бы мн тебя ухватить.
        Петрынь взялъ боченокъ, подставилъ подъ то мсто, гд былъ Орликъ, и влзъ на него.
        — Давай одну руку! Я тебя потяну, а ты другой хватайся за край…
        Въ одну минуту сильной рукой Орликъ поднялъ парня къ потолку, и Петрынь вскарабкался и былъ на чердак.
        — Охъ, Орликъ, чаялось ли мн; вкъ я не забуду твоего…
        — Да ну, молчи; успешь отблагодарить-то… еще не ушли; услышитъ Устя, да выползетъ, да придется палить въ него, такъ весь поселокъ подымется на ноги: обоихъ насъ завтра и похерятъ, и я изъ-за тебя пропаду. Иди.

        VII

        Осторожно и медленно вылзли эсаулъ съ парнемъ изъ чердака на крышу, перешли къ лстниц и хотли уже спускаться. Орлику показалось, что атаманъ прошелъ по своей горниц отъ кровати къ окну. Онъ замеръ на мст.
        — Охъ, Создатель! Помилуй Богъ, Устя подымется да увидитъ, выговорилъ онъ вслухъ и съ такимъ неподдльнымъ ужасомъ, что Петрынь окончательно увровалъ въ искренность своего спасителя.
        И Орликъ былъ искрененъ. Онъ боялся, что Уст, несмотря на уговоръ и предупрежденіе, все-таки покажется его поступокъ подозрительнымъ. Люди врятъ больше глазамъ и ушамъ, чмъ разуму и сердцу. У Орлика духъ захватывало при мысли, что атаманъ увидитъ, смутится и заподозритъ… Пожалуй даже подыметъ шумъ…
        И эсаулъ, и Петрынь притаились и не двигались. Орликъ не ошибся. Устя услышала шаги по крыш и, вставъ съ постели, подошла къ окну. Тутъ она увидла у самаго окна поставленную къ крыш лстницу и невольно ахнула.
        — Чудно!.. Не понимаю твоей выдумки! мысленно обратилась она къ Орлику. Разумется, за Петрынемъ; его вывести на волю, но зачмъ?! Чуденъ ты, Орликъ, либо ты ужъ уменъ больно, либо сглупить собрался.
        Атаманъ хотлъ уже по уговору и данному общанью ложиться опять въ постель, но вдругъ Уст пришло на умъ соображеніе.
        — Да Орликъ ли это? а если Петрыня кто другой уводитъ! Устя схватила скоре со стны свой мушкетонъ и снова стала у окна.
        — Ести ты одинъ или съ кмъ чужимъ — то я тебя тутъ же и положу! шепнула она и тоже притаилась на-сторож.
        Орликъ и Петрынь долго прислушивались на краю крыши и, убдившись, что все спитъ, двинулись. Петрынь ползъ первый и сталъ спускаться по лстниц на землю.
        И запоздай Орликъ на крыш — былъ бы парень мертвъ. Не видя никого, кром Петрыня, Устя уже думала, что самъ Петрынь устроилъ себ этотъ побгъ. Чтобы не прозвать бгуна — палить надо было прежде, чмъ онъ достигнетъ земли. Устя уже тихонько пріотворила окно и просунула оружіе. Однако у нея хватило духу дождаться, чтобы Петрынь слзъ донизу.
        — Если двинется отъ лстницы — выпалю! думала Устя; но когда Петрынь ступилъ на землю, то не побжалъ, а смотрлъ на верхъ. По лстниц сталъ спускаться Орликъ.
        — Ахъ, ты, затйникъ! шепнула Устя и приняла просунутое дуло ружья изъ окна. И меня смутилъ своимъ скоморошествомъ; чуть не ухлопала Каина; и зачмъ теб это колно понадобилось… увидимъ, что будетъ! Устя вернулась въ постель, легла и стала думать о зат Орлика.
        — Обманомъ его взять хочетъ. Да зачмъ? Проку-то что изъ этого: ну бжитъ Петрынь къ команд и поведетъ сюда; онъ этого и хотлъ, когда вчера просился его отпустить. Чудно. Не пойму ничего.
        Между тмъ Орликъ и Петрынь сняли лстницу и, оттащивъ ее, бросили въ кустахъ; затмъ они осторожно пустились по тропинк.
        — Петрынь, теперь знай, парень, душа въ душу, животъ въ животъ, какъ братъ за брата родного стоять,  — заговорилъ Орликъ, когда они оба были уже на краю поселка.
        — Помилуй, Егоръ Ивановичъ; да я за тебя готовъ въ огонь и въ воду; я только ума ршуся и не пойму ничего — какъ же ты да меня отъ смерти спасть пошелъ.
        — Свою кожу берегу! Не понялъ? Глупъ же ты, парень; ты всхъ перехитрилъ; команду на насъ поднялъ, а я, какъ и вс другіе, буду лобъ подставлять; нтъ, шалишь, братецъ мой, я не дуракъ; пускай умникъ Устя подъ пулю либо подъ плети идетъ, а я, спасибо, не хочу.
        — Такъ меня-то зачмъ ты высвободилъ, я все-таки не пойму.
        — Я вотъ тебя упасъ отъ смерти, а ты теперь меня упаси отъ плетей.
        — Какъ?
        — А вотъ зайдемъ ко мн, я теб все поясню.
        Черезъ минуту оба вошли въ хату Орлика и сли на лавк.
        — Общаешься ли отплатить добром за добро? заговорилъ Орликъ.
        — Вотъ теб Христосъ! перекрестился Петрынь.
        — Ты куда теперь, къ команд?
        Петрынь молчалъ и колебался отвчать.
        — Вотъ дуракъ-то! Я его съ опаской себ изъ петли вынулъ, а онъ мнется; что жъ я тебя застрлю, что ли, теперь? На что? Вотъ дуракъ.
        — Прости, Егоръ Иванычъ; ужь очень я того…
        — Ничего сообразить не можешь, отуплъ?
        — Да, признаться.
        — Говори: ты къ команд?
        — Оно, конечно… что-жъ мн длать.
        — Ну, и я съ тобой, понялъ?
        — Зачмъ?
        — Тебя команда и капралъ разстрломъ встртятъ, или хлбомъ да спасибомъ?
        — Встимо, рады будутъ.
        — Ну, а мн оставаться здсь, чтобы башку имъ подъ пулю подставлять; нтъ, я лучше тоже съ тобой за спасибомъ пойду…
        — Д-да! Вотъ оно что! сообразилъ, наконецъ, Петрынь. Понялъ; стало быть, мы вмст ихъ и поведемъ сюда.
        — Слава Создателю, разршилъ загадку… разсмялся Орликъ.
        — Какъ же Устя-то?
        — А что Устя?
        — Да вдь ты, Егоръ Иванычъ, отъ нея безъ разума, а теперь предаешь; ты любилъ его, то ись ее…
        — Любилъ, да; а ты никогда не любилъ?…
        — Шибко любилъ! воскликнулъ Петрынь искренно и горячо; да и теперь… не знаю, кажись, и теперь люблю.
        — А продалъ въ город и команду привелъ?
        — Да; но я изъ злобы на нее, за ея обиды, изъ злобы на тебя; я видлъ, что она меня на тебя промняла, и не стерплъ. Не появися ты у насъ въ Яр — я никогда бы такого дла на душу не принялъ; ты все сдлалъ! горько и грустно выговорилъ Петрынь и махнулъ рукой на есаула. Мн могла отместка на умъ прійти, а ты за что? теб она что сдлала: любила; за это ты въ предатели-Іуды — какъ и я — идешь; теб-то ужъ за всю ея любовь — грхъ, Егоръ Иванычъ.у. грхъ! Ха! съ такимъ чувствомъ сказалъ Петрынь, что даже Орликъ удивился и головой махнулъ.
        — Я себя упасаю. Что любовь? Жизнь дороже, да она и не любитъ меня, а балуется, ломается, ей атаманство дороже всего… будетъ, навертлся и намаялся я по ея дудк, довольно, вотъ что, парень, ты злобствовалъ на нее изъ-за меня, а я не возлюбилъ изъ-за того, что она меня скоморохомъ поставила, одними посулами истомила, вотъ что! Да и дла теперь вонъ какія. Что-жь мн, изъ за двки, которая ломается и только за носъ водитъ, убивать себя давать солдатамъ? Нтъ, я разсудилъ, лучше тебя освободить, да съ тобой къ команд и бжать…
        Они замолчали.
        — Чудно! чудно все это, выговорилъ, наконецъ, Петрынь.
        — Ну это мы бросимъ. Нехай она одна изъ бды вылзаетъ; давай о дл говорить: ты сейчасъ прямо къ команд лети, нечего время терять.
        — Встимо, вымолвилъ Петрынь, хватятся по утру, погонютъ за мной, и не уйдешь.
        — Ну, это враки; я теб коня дамъ.
        — Ой ли! отецъ родной… ахнулъ Петрынь.
        — То то, отецъ родной, а ты слушай да на усъ мотай; запомни, что буду сказывать.
        — Ну, ну… говори.
        — Я сейчасъ бжать съ тобой не могу; у меня кой-что есть, и деньги тоже есть; надо все укрыть, и въ землю зарыть; вдь солдаты придутъ, все растащутъ, съ собой брать не хочу: они обыщутъ — отымутъ… Ну, вотъ я одинъ день останусь. Понялъ?
        — Понялъ.
        — Завтра въ ночь и я убгу.
        — И къ намъ въ команду?
        — Къ вамъ; найти будетъ не мудреное дло: небось берегомъ пойдете и на Козій Гонъ.
        — Встимо. Потомъ ужь полагали съ Гона взять сюда обходомъ… на Желтый Майданъ.
        — Ладно, я берегомъ и махну; а ты скажи капралу, что я, эсаулъ, охотой самъ явлюся и такъ ихъ проведу и поставлю, такъ все дло налажу, что они всхъ молодцовъ перевяжутъ или перержутъ безъ единаго хлопка изъ ружья; и палить имъ не придется, не токмо подъ разбойныя пули лбы подставлять.
        — Да какъ же такъ?
        — Это мое дло. Приду, все капралу разъясню; а ты только упреди его, что я буду черезъ сутки посл тебя. Понялъ?
        — Понялъ, ладно, все скажу…
        — Ну, теперь съ Богомъ… валяй, иди, бери коня и лети. Орликъ вывелъ изъ-подъ навса сарая одного изъ двухъ своихъ коней. Парень слъ, лицо его сіяло отъ радости при мысли, какъ онъ доскачетъ къ команд, спасенный отъ суда разбойниковъ и врной смерти.
        — Ну, прости, спасибо! буду ждать! заговорилъ быстро Петрынь и вдругъ смолкъ и вздохнулъ… Вотъ что, Егоръ Иванычъ, выговорилъ онъ, понизивъ голосъ,  — а вдь мн ее жалко, ей-Богу, пропадетъ; ее вдь въ город казнить будутъ.
        — Ну, ладно, жалй; только, жалючи, скачи да скачи! выговорилъ Орликъ смясь.
        Петрынь отъхалъ и скоро пропалъ въ темнот ночи.
        — Еще погоди; не вдомо еще, кого и гд казнить-то будутъ! смялся эсаулъ уже одинъ, глядя вслдъ Петрыню.

        VIII

        Рано утромъ встревоженный и обозлившійся дядька — управитель Ефремычъ, прибжалъ къ Уст и разбудилъ атамана.
        — Петрынь ночью утекъ! объявилъ онъ. Крыша взломана, а въ кустахъ лстница, что съ бляны досталась.
        — Ну, и чортъ съ нимъ! вымолвилъ атаманъ.
        Ефремычъ подивился хладнокровію, съ которымъ Устя приняла извстіе о побг заключеннаго.
        Въ ту же минуту явившійся верхомъ эсаулъ, веселый и бодрый, вошелъ наверхъ къ атаману. При объясненіи Ефремыча о бгун Петрын онъ треснулъ его по плечу и смясь замтилъ:
        — Срамъ, дядя, проспалъ Петрыня, стыдно-ста! Что теперь будетъ? погубитъ онъ насъ.
        — Полно ты при Ефремыч скоморошествовать, сказала Устя. Говори, зачмъ ты его увелъ и гд онъ! Отпустилъ?
        — Встимо, отпустилъ. Къ команд! и коня своего далъ, чтобы Малина или другой кто его не догналъ. Теперь онъ, поди, ужь на полдорог…
        Ефремычъ ахнулъ.
        — Что за причта! Какъ же такъ-то?..
        — А вотъ погоди, дяденька, потомъ все разъяснится. Слушай, атаманъ… и ты тоже, «князь», слушай; и теб надо знать — въ помощь будешь.
        И Орликъ передалъ атаману съ дядькой подробно весь свой планъ борьбы съ командой. Онъ началъ словами:
        — Силой не возьмешь. Надо обманомъ взять.
        Орликъ объяснилъ, что онъ тотчасъ отправляется къ команд, гд его, посл предупрежденія Петрыня, встртятъ какъ пріятеля, т. е. какъ измнника и предателя шайки и атамана. Не спаси онъ Петрыня — парень во вкъ бы ему не доврился посл давнишней ненависти. Онъ постарается войти въ дружбу съ командиромъ и взять на себя предательство и разгромъ поселка. Вся сила въ томъ, чтобы убдить капрала такъ ли, иначе ли, раздлить свою команду на дв части и одну изъ нихъ поручить вести Петрыню или ему самому Орлику.
        Чрезъ два дня эсаулъ опять общался навдаться, чтобы объяснить и распредлить все подробне какъ кому дйствовать
        — И ты полагаешь, толкъ будетъ изъ всхъ твоихъ выдумокъ? недоврчиво произнесла Устя.
        — Увидимъ! Можетъ, дло и выговоритъ! А вы покуда на всякій случай готовься вс… Добро закапывайте. Врне!
        Орликъ простился съ Устей и весело двинулся верхомъ чрезъ поселокъ.
        Молодцы устинцы, уже узнавшіе страшную всть — приближеніе команды, тревожно сходились кучками по дворамъ. Отъздъ эсаула изъ Яра еще боле смутилъ всхъ.
        Даже Малина покачалъ головой.
        — Нешто время теперь эсаулу отлучаться и бросать своихъ! подумалъ онъ.
        Устинцы были напуганы, и недаромъ…
        Появленіе команды было всегда концомъ для всякаго разбойнаго гнзда. Биться съ солдатами, вооруженными хорошими ружьями, а не самопалами, казалось этой «сволок» со всего міра еще страшне, чмъ оно было въ дйствительности. Только бывалые, какъ Малина, знали, что команда — не Богъ всть какая бда, солдаты тоже люди-человки.
        Во всякомъ случа, если бы даже разбойники и одолли, что было крайне сомнительно и случилось лишь счетомъ съ десятокъ разъ со временъ Стеньки Разина, помимо битвы приходилось все-таки уходить съ насиженнаго мста. Не сожгутъ и не разорятъ солдаты Устинаго Яра теперь — пришлютъ изъ города другую команду, хоть третью. Уже подняло ноги начальство, то конецъ; не усядется смирно, покуда не уничтожитъ гнзда разбойнаго; стало быть, Устиному Яру — пришли послдніе деньки.
        А итти съ Устей на другое мсто, побросавъ запасы всякіе — все одно, что совсмъ уходить. Лучше даже уйти и искать другого атамана, до котораго начальство еще только собирается добраться.
        — Что-жь биться-то, когда знаешь, что не одолешь, говорили и думали устинцы, въ особенности татары, калмыки и мордва.
        — Лучше, ребята, утекать по-добру по здорову! У атамана много добра, а намъ что? Портки да рубаху на себ унесешь.
        Устя и Орликъ оба хорошо знали, какъ подйствуетъ на молодцовъ извстіе о команд. Устя, посл совщанія съ Малиной, далъ ему право «орудовать» его именемъ.
        Орликъ, узжая, тоже поручилъ Черному и татарину Мустаф, который за послднее время, и особенно при разгром бляны, доказалъ свою лихость и удальство. Къ нимъ еще присоединился желтый, невдомаго края человкъ, т. е. Кипрусъ.
        Вс четверо наблюдали теперь за поселкомъ и его населеніемъ. Въ четырехъ умахъ Устинова Яра, на холмахъ стояли они, каждый съ тремя-четырьмя молодцами на выборъ, вооруженные ружьями, и исполняя должность часовыхъ и дозорщиковъ за своими. Приказъ атамана для строжайшаго исполненія былъ:
        — Бить мертво бгуновъ изъ Яра, якобы предателей.
        Малин и Черному было лично выгодно, чтобы Устинъ притонъ уцллъ, елико возможно. Черному ради Хлуда, ибо если разорятъ поселокъ, разбжится шайка побитая — и не соберешь, пожалуй; а Малин окончательно некуда было дваться со своими рваными ноздрями. Повсюду на Волг онъ былъ бы десять разъ схваченъ и выданъ всякимъ мальчишкой властямъ, прежде чмъ усплъ бы найти себ другую шайку съ другимъ атаманомъ. Клейма на лбу и рваныя ноздри были со стороны правительства именно не столько наказанье преступника, сколько практическая польза на случай его побга.
        — Хорошо вамъ, говорилъ Малина.  — Вамъ покуда безъ литеръ да съ носомъ — везд дорога. А я куда сунусь?
        Кипрусъ тоже понялъ, что надо всю душу положить за Устю и его Яръ. Тутъ онъ, не маракуя ни слова по русски, уже обжился, къ нему привыкли вс и не обижали его, какъ прежде, по всей Россіи. Пока онъ не добрался до Устинова Яра — жизнь его была каторжная, всюду его травили, какъ звря; едва не умеръ онъ отъ голода въ пути. Въ иныхъ мстахъ его принимали, за лшаго, еще чаще за колдуна и оборотня. Разъ около Усолья, когда онъ купался, чуть не убилъ его народъ, принявъ за водяного. И всему виной были его блые волосы да блые глаза, да диковинная рчь, будто не человчья, а птичья или звриная.
        Наконецъ, Мустафа, четвертый выборный сторожъ, желалъ процвтанія Яра ради того, что ему за отличіе было общано эсауломъ въ награду то, что было ему дороже всего въ мір, о чемъ онъ мечталъ со дня своего бгства изъ крымскихъ предловъ. Орликъ общалъ подарить ему перваго лучшаго коня, котораго кто-либо изъ шайки отобьетъ и пригонитъ въ Яръ. Мустафа за хорошаго коня готовъ былъ лзть не только въ огонь и въ воду, а на врную смерть. Татаринъ мечталъ теперь и день и ночь объ обладаньи конемъ, какъ женихъ мечтаетъ о своей невст и дн внчанія. Часовые въ четырехъ сторонахъ Устинова Яра были разставлены во-время: многіе уже изъ шайки пробовали исчезнуть изъ Яра, въ особенности татарва; въ сумерки Мадина, а вечеромъ Мустафа уже застрлили двухъ бгуновъ изъ башкиръ.
        Разумется, если бы вс, тайно желавшіе убжать изъ Яра отъ команды и битвы, собрались въ кучку и двинулись дружно, то часовой самъ-третій или самъ-четвертъ не могъ бы ничего сдлать. Но именно этого не было и не могло быть. Взбунтоваться открыто десятку человкъ или двумъ было невозможно; всякаго удерживалъ не страхъ, а срамъ; всякаго останавливала «разбойная честь», боязнь позора предъ своими. Тутъ дло шло ужь въ открытомъ признаніи себя не трусомъ, а предателемъ.
        — Бжать, такъ всмъ бжать на другое мсто, разсуждало большинство.  — Или оставаться и биться и за себя и за всхъ, и за поселокъ и за награбленное добро, которе хоть и у атамана подъ замкомъ, но оно наше собственное иждивеніе; оно принадлежитъ всмъ и попадетъ намъ въ руки при первомъ же дуван.
        Однако Малина, Черный и другіе, поумне, въ томъ числ дядька Ефремычъ, поспшили, на всякій случай, распространить въ поселк всть, что эсаулъ Орликъ поклялся такое колно надумать, что городской команд не видать Устинова Яра какъ своихъ ушей, не только его разгромить. Самъ эсаулъ похалъ на переговоры съ капраломъ команды.
        Уваженіе къ Облику и вра въ него были такъ велики, что на утро попытки бгуновъ прекратились: отчасти дйствовали на трусливую татарву и два висвшіе на деревьяхъ трупа двухъ башкиръ.
        — И команды не дождались — и готовы! шутили на ихъ счетъ устинцы.  — Хотлось бгать, а потрафилось висть.
        Всю ночь около дома атамана шла работа. Устя съ Ефремычемъ, Ордуньей, Блоусомъ и Гаврюкомъ таскали имущество подороже и закапывали въ чащ въ ямы, заране приготовленныя. Если и разгромитъ все команда, то не разграбитъ; а когда уйдетъ она во-свояси оставшіеся въ живыхъ молодцы могутъ прійти посл и воспользоваться добромъ.
        Среди ночи атаманъ вышелъ одинъ съ ношей, поднялся на верхушку ближайшей горы и тамъ безъ свидтелей закопалъ подъ дубомъ свою ношу. Это были деньги. Сдлавъ ножомъ зарубку на дубу, Устя вырзала съ трудомъ дв буквы Е. и С., т. е. Егоръ Соколовскій.
        — Если меня убьютъ, пущай утшается наслдствомъ отъ меня! шепнула Устя, кончивъ работу.
        На другой день атаманъ и дядька занялись приготовленіями иного рода. Ефремычъ, по указанію атамана, такъ же, какъ передъ проходомъ бляны, раздавалъ оружіе, порохъ и свинецъ.
        Теперь, благодаря ружьямъ и зарядамъ, взятымъ съ бляны, шайка могла быть вооружена не хуже команды; дв дюжины человкъ имли отличныя ружья и каждый по полсотни готовыхъ зарядовъ въ сумк; это обстоятельство многихъ ободрило. Малина уврялъ товарищей, что ихъ дло еще не пропащее.
        Вдобавокъ, теперь не было новичковъ въ шайк. Послдніе, вступившіе въ число разбойниковъ, какъ Кипрусъ, Мустафа и другіе — испробовали себя на битв съ батраками бляны.
        — Встимо, съ командой биться — не то же, что съ батраками мужиками, уврялъ всхъ Малина,  — за то и на сломъ не лазить! Если атаманъ съ эсауломъ распорядятся ловко, то мы команду издали щелкать будемъ, изъ кустовъ.
        Послднее обстоятельство многимъ было по душ.
        — Издали палить — куда вольготне!!

        IX

        Завидвъ еще за версту съ холма расположившуюся на опушк лса команду, Орликъ слегка смутился. Не многолюдство и грозный видъ, какъ когда-то на блян, заставилъ его оробть, а то, что онъ самъ живьемъ въ руки отдается.
        — Неровенъ часъ. Захочетъ Петрынь отплатить за старое — и готово! Живо допроситъ его капралъ и велитъ повсить на дерев. Поздно, братъ, скажетъ, пришелъ намъ въ помочь; теперь мы и безъ тебя гнздо найдемъ и разнесемъ по втру; теперь-то, молъ, вы вс охотники помогать и своихъ выдавать — какъ смерть на носу.
        Орликъ вздохнулъ и двинулся. Взялся за гужъ, такъ нечего ужъ… Служивые косо и подозрительно встртили всадника.
        Чрезъ нсколько минутъ эсаулъ разбойничей шайки былъ уже поставленъ предъ капраломъ и отвчалъ на его вопросы. Петрынь стоялъ около, и когда капралъ обращался къ нему за подтвержденіемъ словъ вновь прибывшаго — парень подтверждалъ слова Орлика.
        Капралъ, начальникъ команды, былъ совсмъ молодой человкъ, мене двадцати годовъ на видъ, хотя въ дйствительности ему было около 24-хъ лтъ; это былъ начинающій службу недоросль изъ дворянской семьи, по имени Засцкій, его лицо, юное, добродушное, не глуповатое, но ребячески умное, т. е. съ наивностью какъ во взгляд красивыхъ голубыхъ глазъ, такъ и въ постоянной, не сходящей почти съ губъ улыбки,  — все сразу особенно подйствовало на Орлика. Разбойный эсаулъ почувствовалъ, что у него на сердц такое ликованіе, такой восторгъ, что, того гляди, онъ выдастъ себя и у него спроситъ кто-нибудь похитрй капрала — «чему, молъ, ты обрадовался!»
        Но такіе два человка, какъ капралъ и Петрынь, ничего не могли увидть и понять. Глядя на начальника команды, Орликъ думалъ:
        — Чижикъ!.. изъ гнздышка вчера выпорхнулъ и еще кормиться самъ не уметъ; у маменьки изъ-подъ юбки выскочилъ и ничего мірского не смыслитъ.
        Переговоривъ съ капраломъ, котораго звали Александромъ Иванычемъ, Орликъ окончательно убдился, что обойти этого командира-птенца ему будетъ дломъ не труднымъ, а пустой и смхотворной потхой.
        — Ну, выслали вы на насъ фельдмаршала! внутренно смялся полудворянинъ Соколовскій и тмъ боле былъ ему забавенъ капралъ, что напоминалъ ему лицомъ и голосомъ его брата своднаго, т. е. старшаго сына Соколова, законнаго наслдника его покойнаго отца. Это сходство, случайное съ тмъ, кто своимъ рожденіемъ на свтъ отнялъ все у Егора Соколовскаго, было не на счастье молодому капралу: у Орлика тотчасъ явилось къ нему недружелюбное чувство, и для жалости мста уже не было.
        — Туда же лзетъ воевать, разбойниковъ ловить; ахъ, ты, щенокъ! молоко на губахъ и ужь лзетъ въ рфицеры; поди, самъ за этимъ и вызвался въ командировку на Устинъ Яръ.
        Орликъ объяснилъ капралу, что онъ, ради помилованія себ и ради ненависти къ атаману шайки, явился добровольно въ отрядъ, чтобы помочь безъ всякой возни въ одинъ часъ все повершить: шайку поразстрлять и похватать, а поселокъ разграбить и спалить.
        — Ну, вотъ за этимъ я и посланъ! наивно отвтилъ Засцкій; если ты мн поможешь — я теб общаю помилованіе.
        — Много благодаренъ! поклонился Орликъ въ поясъ,  — я теб слуга; въ одинъ часъ времени все повершимъ, только вры дай мн малость и распорядися, какъ я теб, баринъ, буду совтъ давать.
        — Разумется! отозвался юный командиръ.
        — Мн порядки и норовы разбойные вдомы; я знаю, какъ ихъ и напугать ловче, тоже и взять врасплохъ. Коли пожелаешь, всхъ ухлопаешь по одиночк, а нтъ, всхъ перевяжешь и въ городской острогъ на канат погонишь. Могу я теб тоже указать потомъ, гд у атамана и деньги будутъ зарыты; поди, теперь зарываютъ; ну, да мы все найдемъ.
        — Нтъ, убивать мн не охота, заговорилъ Засцкій; ну, ихъ… кровь потечетъ… мертвые будутъ лежать… спасибо… я когда галку да ворону изъ самопала своего случится убью, то не люблю глядть… денегъ тоже мн не надо; пускай мои солдаты раздлятъ себ; а вотъ ты устрой мн, чтобы всхъ перевязать живьемъ. Когда ты это сдлать можешь?
        — Въ ночь завтра все повершу!
        — Завтра! Что ты! И мн во-свояси домой можно будетъ! воодушевился молодой человкъ.
        — Встимо, что-жь тутъ теб, баринъ, время терять; перевяжемъ всхъ и двинемъ въ городъ, привязавъ въ канату.
        — Чудесно! Вотъ спасибо… а то я вдь капралъ… понялъ ты… я вдь не офицеръ еще… какъ вернусь съ порученія должности, такъ я офицеромъ буду; мн это общано.
        Засцкій оживился, глаза его заблестли и легкій, будто двичій, румянецъ выступилъ на его свжемъ, молодомъ и отчасти женственномъ лиц.
        — Вотъ и ладно! сказалъ Орликъ,  — жениху эдакому да мшкать — не приходится; мы живо повернемъ.
        — Какъ же ты это мн сдлаешь.
        — А вотъ слушай, баринъ, все по порядку…
        И Орликъ толково, красно и горячо разсказалъ капралу, какъ онъ все дло подведетъ такъ лихо и живо, что атаману и шайк разбойниковъ — мигнуть не успть; какъ куръ во щи — вс угодятъ; Засцкій слушалъ и радовался.
        — Такъ, такъ; разумется! Какой ты умный! восклицалъ юный военачальникъ.
        — Я знаю, что я умный! отозвался наконецъ Орликъ, смясь; я, кого хочешь, за носъ чрезъ Волгу безъ лодки переправлю.
        — За носъ? удивился капралъ,  — да, ты въ шутку? и молодой малый сталъ смяться ребяческимъ смхомъ.
        — А съ дураками еще лучше дло имть и легче орудовать! добавилъ Орликъ; но дерзость сошла съ рукъ — непонятая.
        Ввечеру, при вторичной бесд, капралъ уже просто влюбился въ Орлика.
        — И подумать, что это разбойникъ, душегубъ, думалъ онъ засыпая; просто нашъ дворовый, въ род батюшкинова дозжачаго, балагуръ и умница… а разсказываетъ толково, не хуже моего дядьки Терентьича.
        — Ну, счастье же намъ, Устя, думалъ и Орликъ, ворочаясь на земл въ безсонниц отъ радости съ боку на бокъ.
        Невдалек, подъ деревьями, разлеглись рядами и храпли уже, давно спавшіе солдаты команды. Только этотъ народъ, въ особенности кто постарше, смущалъ Орлика; они были, знать, дальновидне командира, или чутье было у нихъ на лису-предателя, что явился къ нимъ изъ разбойнаго гнзда; они косились на Орлика, неохотно отвчали и сторонились. Если бы не Петрынь, котораго нкоторые изъ солдатъ знали еще съ Саратова, и если бъ не увренія парня, что Орликъ спасъ его отъ врной смерти и самъ теперь всей душой за нихъ будетъ орудовать,  — то, по всей вроятности, дло бы Орлика не выгорло; впрочемъ, все-таки нашлось двое старыхъ служивыхъ, которые сказали юному командиру.
        — А ты, Александра Иванычъ, ему палецъ въ ротъ не давай: они, низовцы, народъ озорной и продувной; православные, а хуже азіята: колдуны и отводныхъ длъ мастера, кожу сдерутъ съ живого — не услышишь и посл спохватишься.
        — Что-жь онъ можетъ съ нами сдлать? спросилъ Засцкій;- какъ ему насъ надуть-то? въ чемъ?
        Оба служивые отвчать ничего не нашлись.
        — Да мы такъ это… значитъ! отвчали они и тоже пошли спать.
        Рано утромъ, до разсвта, команда поднялась. Телги запрягли, котелокъ уложили, костеръ потушили, вс перекрестились, кто звнулъ, кто ругнулся, и команда двинулась. Петрынь сидлъ на телг въ обоз, ради уваженія, такъ какъ его лошадью замнили павшую.
        Впереди халъ верхомъ капралъ, а около него Орликъ, въ качеств провожатаго. Они бесдовали о разныхъ предметахъ, и дворянинъ дивился, какіе бываютъ разбойники низовскіе — молодцы да умницы.
        — А вдь твой конь краше моего замтилъ капралъ, весело улыбаясь;- мой срой мастью хорошъ, а твой — статьями.
        — Мой и долженъ быть краше! отозвался Орликъ еще веселе.  — Твой, баринъ, покупной, а мой ворованный. А у атамана такой Киргизъ есть, какого нту и въ Саратов.
        Въ полдень, посл осьмнадцати верстъ ходьбы, былъ привалъ, за двнадцать верстъ отъ ущелья Козьяго Гона. Народъ пообдалъ и разлегся спать. Орликъ простился съ капраломъ и снова подтвердилъ вкратц все условленное.
        — Быть теб, баринъ, въ самую полночь и ждать, а обозъ, пожалуй, тутъ оставить, чтобы не мшалъ. А при обоз человкъ десятокъ оставь; не ровенъ часъ, выищутся какія другія пташки, не наши встимо, да разграбятъ его, коли безъ охраны бросить. А теб, Петрынь, уйти обходомъ загодя и стать съ отрядомъ на камышинскую дорогу — ловить, а то и хлопать бгуновъ. Мы здсь ночью начнемъ пьяныхъ да сонныхъ вязать, предъ разсвтомъ ужь и покончимъ; а теб быть на Камышинк и ждать насъ. Когда мы придемъ въ Яръ, услышишь нашу пальбу, иди и ты якобы на сломъ, на крпость. Какіе и будутъ молодцы да ребятки въ Яр — вс попрячутся, какъ мы съ двухъ-то сторонъ ударимъ на поселокъ, уже ведя въ путахъ ихъ атамана и главныхъ озорниковъ. Не напутаете вы ничего?
        — Какъ можно! Что ты! воскликнулъ Засцкій.
        — Ни въ жизнь! подтвердилъ Петрынь.  — Я въ полночь ужь буду съ ребятами его благородія на мст. Буду ловить да щелкать бгуновъ. А какъ проявитесь подъ Яромъ по утру, я и двину своихъ. Ты, знай только, въ Гон своихъ пошибче виномъ угости.
        — Ладно; не учи ужь, не порти! сказалъ Орликъ.  — Простите! Авось, Богъ милостивъ, мы, какъ дурней какихъ, блены облопавшихся,  — всхъ отхватаемъ; что смху-то будетъ потомъ! воскликнулъ Орликъ. Завтра въ полдень ужь пиръ горой будетъ въ Устиномъ Яр и длежъ добычи! игралъ словами эсаулъ и захохоталъ незлобно, но раскатисто, какъ давно уже не смялся. Петрынь понялъ по-своему.
        — Егоръ Иванычъ! шепнулъ онъ. Ты все-жь таки Устю не обидь, какъ словимъ. За что?..
        — Ладно, ладно; тамъ видно будетъ, что съ кмъ учинить. Прости, баринъ.
        Орликъ рысью двинулся по тропинк на Козій Гонъ.
        — Ты отчего это за атамана просилъ?  — не обижать? удивленно обернулся капралъ къ Петрыню, потерявъ уже Орлика изъ виду. Что теб онъ… плевать.
        — За что его обижать, выговорилъ Петрынь,  — онъ не такой… не простой атаманъ, а диковинный, вотъ что!
        — Диковинный. Чмъ? Старъ больно?
        — Ему девятнадцать либо двадцать годовъ минуло. Старъ?!
        — Двадцать? Моложе меня. Полно? А я думалъ ему лтъ шестьдесятъ. Мн сказывали, что на низовьяхъ разбойникъ только въ эдакіе года въ атаманы приходитъ, какъ вотъ на служб царской въ генералы. А онъ молодчикъ?
        — Да еще какой! шепнулъ Петрынь грустно.
        — Я его повшу. Такъ указано! сказалъ Засцкій. Мн указъ — разбойниковъ, елико возможно, въ путахъ въ острогъ доставить; а тамъ ужь судьи да палачъ съ ними расправятся; а атамана повсить, для устрашенія, на мст.
        Петрынь вздохнулъ и понурился… Чрезъ мгновенье крупныя слезы вдругъ выступили у него въ глазахъ, и онъ, быстро отвернувшись, отошелъ отъ капрала.
        — Указа такого нтъ, думалъ Засцкій;- да и быть не можетъ; а я самъ, по совту намстника, вздерну атамана на дерево… для молвы. До Москвы и царицы молва добжитъ: «Ерой, молъ, капралъ Засцкій, волжскихъ разбойниковъ разгромилъ, въ полонъ привелъ, а ихъ атамана повсилъ».
        И юноша радовался, заране воображая, какъ его встртятъ въ город посл побды на Волг.
        Орликъ дорогой также радовался не мене капрала.
        — Вся сила въ томъ, чтобы раздлить народъ на дв половины и взять въ розницу! сказалъ онъ юному командиру.
        Онъ и общалъ Засцкому разбить своихъ на два отряда. Одинъ оставить въ Яр, а другой повести якобы на ограбленіе большого купецкаго обоза, идущаго по дорог, но остановить на ночевку въ ущельи Козій Гонъ. Тутъ Орликъ брался, захвативъ съ собой вина въ дорогу, угостить не въ мру свой отрядъ, а затмъ уже полупьяная ватага, ночью въ ущельи атакованная командой, такъ перетруситъ, что всхъ можно будетъ вязать, какъ дрова, или хлопать въ одиночку, какъ мухъ.
        Но юный и добродушный капралъ, радовавшійся, что Орликъ разобьетъ свою шайку на дв части, будто не догадался, что его собственная команда будетъ въ томъ же положеніи, такъ какъ онъ согласился отдать Петрыню боле дюжины солдатъ для заслона Устинова Яра отъ Камышина, куда, по словамъ Орлика, бросятся бгуны изъ поселка, а за нимъ махнетъ и самъ атаманъ, если его накроютъ въ Козьемъ Гон.
        Впрочемъ, если Петрынь поврилъ предательству есаула, котораго зналъ и еще недавно ненавидлъ, то капралъ, всетаки имвшій свои понятія о грубыхъ ухваткахъ и глупости волжской голытьбы и сволочи, могъ, и подавно, вполн довриться удивившему его краснобаю и умниц Соколовскому.

        X

        Орликъ прискакалъ въ Яръ, едва не загнавъ любимаго коня. Тотчасъ устинцы вс были подняты на ноги, и эсаулъ разъяснилъ всмъ свое колно. Прибыть имъ прежде команды въ Козій Гонъ, разсыпаться по густой чащ, на холмахъ, справа и слва надъ самой дорогой и ждать… Явится команда въ узкое ущелье, и хлопай въ нее каждый изъ ружья въ кучу; что ни пуля — въ тл, а они кидайся, ползай въ чащу хоть по одиночк на выстрлы. Пока иной доищется, гд заслъ молодецъ — въ него можно еще раза два выпалить, а третій зарядъ заколотить и ждать въ своей нор, чтобы прямо лзущему въ упоръ пустить и на мст положить.
        — Въ эдакой битв и маленькіе калмычата могутъ отличиться! Это по легче, чмъ на бляну лзть! закончилъ рчь Орликъ.
        Восторженные крики раздались на сход. Молодецъ эсаулъ такъ хитро все надумалъ, начиная съ похищенья Петрыня, которое онъ теперь разсказалъ и пояснилъ, затмъ такъ объегорилъ — благо его самого Егоромъ звать — командира и команду и, наконецъ, такъ теперь описалъ ихъ будущую битву, т. е. хлопанье изъ кустовъ въ тсную кучу застигнутыхъ и перепуганныхъ солдатъ, что вс устинцы не только обрадовались, но пришли въ восторгъ.
        — Съ эдакимъ эсауломъ Москву-матушку можно взять и разграбить, если бы только не грхъ, да не далеко! воскликнулъ самый степенный и видавшій виды Блоусъ.
        — А храбрый генералъ Петрынь съ командой будетъ пустое мсто караулить! крикнулъ Малина,  — покуда его не словятъ наши.
        Атаманъ Устя при всхъ обнялъ своего эсаула и произнесъ бодро и весело:
        — Молодчина ты, Орликъ! Зналъ я, что ты умница-разумница, и надялся на тебя, но все-таки ты меня теперь удивилъ,  — и атаманъ прибавилъ: ну, живо, ребята! Козій-то Гонъ не на носу вдь, а къ вечеру надо намъ быть на мстахъ.
        Оружіе было тотчасъ же роздано, и каждый молодецъ получилъ такой запасъ зарядовъ, какого никогда не получалъ,  — спасибо купцу Душкину, у котораго поживились вволю порохомъ и свинцомъ.
        Чрезъ часъ разбойная команда, человкъ въ шестьдесятъ, уже бодро шагала на встрчу команд городской. Устя и Орликъ были верхами впереди, и эсаулъ разсказывалъ атаману все подробно, описалъ и командира изъ недорослей дворянскихъ.
        — Его-то мы повсимъ! прибавилъ Орликъ. Намъ все одно бросать Яръ; вдь за ними и другую команду пришлютъ.
        — А зачмъ его вшать? спросила Устя.
        — Затмъ, чтобы ихъ братъ, устрашенный, впредь не вызывался на разбойниковъ ходить. Это наша выгода.
        — Да, врно! Въ Козьемъ Гон и повсимъ! весело сказала Устя.
        — И Петрыня съ нимъ, мерзавца! вскрикнулъ эсаулъ. Обоихъ вмст на одинъ сукъ.
        — Да, ужь я мшать не буду! Погубилъ я было васъ всхъ изъ-за окаяннаго! досадливо произнесла Устя. Теперь тоже изъ-за него уходи, бросай свой поселокъ и ищи другое мсто.
        — Теб твой дворецъ жалко? пошутилъ Орликъ.
        — Встимо,  — жалко. А зерно Душкина? Вдь его не будешь таскать за собой по степи да по Волг; бросай теперь — а намъ бы хлба на годъ хватило.
        — Да, обида! Да что-жь длать, ршилъ Орликъ.  — Говорилъ я теб не разъ про поганца Петрыньку; ты не врилъ; ну, вотъ… Еще спасибо, что я колно это надумалъ, да еще спасибо, что дурака-чижика послали на насъ.
        — Чижика? разсмялась Устя.
        — Да. Ей-Богу, не воинъ, а чижикъ. Бленькій, румяненькій, будто крупичатый. Глазки двичьи, ручки бляночки, голосокъ соловьиный,  — барченокъ, какъ есть, выхоленный матушкой съ батюшкой на аладьяхъ да на меду! шутилъ Орликъ.
        — Терпть я ихъ не могу! выговорилъ атаманъ.  — Видлъ я такихъ, когда въ Ростов сидлъ; да и секретарь-то мой московскій, изъ-за котораго мн пришлось на Волгу итти, эдакій же былъ уродъ.
        — Нтъ, этотъ не уродъ. Онъ изъ себя красивый, сказалъ Орликъ.  — Только вотъ говорю: барченокъ крупичатый и на меду вареный.
        Десять верстъ прошли устинцы, не отдыхая, бодрымъ и скорымъ шагомъ. Посл часового привала и закуски хлбомъ съ ключевой водой, отрядъ поднялся снова и снова бодро зашагалъ дале.
        Солнце уже сло, когда устинцы достигли узкаго темнаго ущелья среди двухъ высокихъ горъ.
        — Какъ разъ во-время! сказалъ Орликъ.  — Присядь, отдохни, ребята, въ куч и закусить опять, кто желаетъ, а я вамъ покуда поясню, что длать, сызнова, чтобы не попортили.
        И когда вся шайка разслась съ трудомъ въ куч на узенькой троп, пролегавшей чрезъ ущелье, Орликъ снова подтвердилъ тотъ же приказъ: посл его встового выстрла зачинать и палить, елико можно чаще, въ кучу, чтобы сразу боле половины было подбито; ползутъ коли солдаты со зла на выстрлы въ самую чащу,  — ждать каждому тихо и молча съ готовымъ зарядомъ, и когда наткнется тотъ совсмъ — палить въ упоръ; если же бросится команда бжать назадъ, бить вслдъ по ущелью. А затмъ, по его, Орлика, крику вылзать изъ кустовъ и живо на тропу тоже въ кучу… и въ догонку; кто выпалилъ, лзь назадъ и пропускай того, у кого зарядъ въ ружь — и такъ одинъ за другимъ и чередуйся по четыре по пяти заразъ.
        — И пойдетъ у насъ пальба безъ молчка. Вотъ капралъ нашъ и почнетъ удирать, а не лзть. А мы знай будемъ за нимъ шагать да подстрливать… всхъ и уложимъ; а ужь кому живу остаться — тому у насъ въ ногахъ валяться.
        Когда стемнло совсмъ, устинцы уже давно разсыпались невдалек отъ дороги по двумъ склонамъ горъ, сплошь заросшимъ частымъ кустарникомъ, и въ ущельи Козій Гонъ наступила такая тишина, что нельзя было бы поврить присутствію на дорог полсотни разбойниковъ.
        Орликъ умостился подъ высокой елью тоже саженяхъ въ десяти отъ дороги.
        Прошло много времени, и ночная тишина не нарушалась ничмъ… Впереди на краю ущелья ничего не виднлось.
        Въ окрестности тоже было тихо.
        Орликъ началъ смущаться, но молчалъ и пытливо глядлъ въ конецъ ущелья.
        Устя, сидвшая въ чащ неподалеку отъ него, не вытерпла и тихо ползла къ высокой ели.
        — Орликъ! я къ теб; роба меня одолла.
        — Что? лшаго, что ли, испугался! досадливо и грубо проговорилъ эсаулъ.
        Устя удивилась. Никогда еще, пожалуй, ни разу Орликъ не говорилъ съ ней такимъ мужскимъ голосомъ.
        — Нтъ, не лшаго… а не сплоховалъ ли ты, понадявшись. Можетъ, они хитре насъ.
        — Кто они! также досадливо мычнулъ Орликъ.
        — Петрынь съ капраломъ! Кто?
        Эсаулъ молчалъ. Смущеніе и злоба душили его. Неужели маху далъ, думалось ему. Его чижикомъ величалъ, а самъ, старый воробей, на мякин поймался…
        — А если они въ Яръ обходомъ двинули вс; а мы тутъ сидимъ ночью и пустое мсто стережемъ!
        — Ахъ, Устя, замолчи! и безъ тебя тошно. Ну, что-жъ я-то скажу! что жь я святъ духъ, что ли? воскликнулъ Орликъ громко.
        — Ты чего!.. Эй! меня, что-ли? раздался въ кустахъ голосъ Малины.
        — Смирно! крикнулъ Орликъ на все ущелье гнвнымъ голосомъ, а слово это огласило Козій Гонъ, какъ выстрлъ, и откликнулось въ горахъ.
        Наступила снова та же полная невозмутимая тишина, полное безмолвье окрестное, будто вся природа спала подъ покровомъ и теплынью ночи.
        Вдругъ послышался дальній звукъ, странный, неопредленный, непрерывный…
        Орликъ прислушался съ замираніемъ сердца, догадался и вздохнулъ свободно. Это былъ скрипъ колесъ. А онъ вспомнилъ, что одна телга у команды, въ которой шла именно его лошадь, данная имъ Петрыню, скрипла въ пути надъ его ухомъ, когда онъ бесдовалъ и шутилъ съ капраломъ.
        — Обозъ съ собой взялъ, подумалъ Орликъ, и крикнулъ среди тишины и темноты ночи: береги, держи ушки на макушк. Ребята, помни: жди моего выстрла и раньше никто не пали, коли и своя, и наша жизнь дорога.
        Орликъ едва сидлъ на своемъ мст отъ радости. Какъ гора съ плечъ свалилась у него отъ этого скрипа телги. Одно его нсколько тревожило: начинался разсвтъ и по расчету времени, когда команда подойдетъ въ Козій Гонъ, станетъ уже значительно свтле въ ущельи.
        — Не бда; ловить и палить будемъ ловче! подумалъ жъ. А искать насъ въ кустахъ еще темно будетъ.
        Прошло полчаса, скрипъ затихъ при вход въ ущелье, но мрный шумъ шаговъ толпы сталъ явственно доноситься до устинцевъ.
        Сквозь полусумракъ разсвта можно было различить темную сплошную и длинную массу, которая змйкой растянулась по тропинк, пролегавшей по ущелью.
        У Орлика сердце стучало отъ нетерпнія. Наконецъ эта толстая и темная змя поровнялась съ тмъ мстомъ гд засли въ разсыпную устинцы.
        Орликъ шепнулъ: Господи благослови!
        Онъ прицлился въ голову колонны, гд ему виднлась срая лошадь, а слдовательно и самъ капралъ на ней — и спустилъ курокъ. Полыхнулъ огонекъ подъ елью, и трескъ оглушительный, будто отъ залпа изъ большихъ орудій, грянулъ и раскатился по ущелью… Ахнуло все!.. и люди, и горы, и земля, и небо… Но вслдъ затмъ… другой ударъ!.. Отъ этого удара даже у Орлика екнуло сердце, не то отъ радости, не то отъ оглушенья.
        Вс молодцы-устинцы — всякъ изъ своей норы — выпалили вразъ, какъ по команд. По всей чащ съ обихъ сторонъ ущелья мелькнули въ кустахъ огоньки, но грохотъ былъ такъ силенъ, что всякъ изъ нихъ ахнулъ, не понимая, что эта за притча.
        А притча была — Козій Гонъ и его диковинное эхо.
        Сумятица въ команд, вопли и крики огласили тоже оба склона горъ. Нсколько человкъ попадали на-земь.
        — Пали!.. Заряжай, братцы! Живо! Бери! крикнулъ потерявшійся капралъ, но голосъ его, ребяческій и перепуганный на-смерть, только смутилъ еще больше всю команду, да ободрилъ разбойниковъ. Команда выпалила, но зря, въ кусты, иные просто вверхъ. Съ обоихъ склоновъ раздалось еще нсколько выстрловъ, и они зачастили безъ перерыва; то тамъ, то сямъ вспыхивалъ огонекъ въ темной чащ кустарника. Ущелье гудло и дрожало… Солдаты бились, толкались, кричали, палили тоже, но падали и падали по два и по три заразъ… Наконецъ, задніе бросились бжать назадъ изъ ущелья, и темная змйка, гд при ясной зар можно было уже различать людей, шумя двинулась обратно; на дорог оставался однако слдъ — раненые и убитые; ихъ было много — недаромъ устинцы цлили и били въ кучу. Орликъ бросился изъ кустовъ внизъ и крикнулъ:
        — Ребята! половины не осталось, держи! лови!.. за мной…
        Кой-гд захрустли кусты и посыпались на тропу молодцы.
        — Ой, лихо, лихо, лихо, лихо! заоралъ и оралъ Малина во все горло, катясь чуть не кубаремъ съ горы внизъ.
        Его веселый голосъ ободрилъ всхъ еще больше, чмъ видъ раненыхъ и бгущихъ. Кто и думалъ было обманомъ остаться и просидть въ кустахъ, въ особенности татары, вс теперь ползли внизъ. Атаманъ тоже не дремалъ. Устя палила чаще другихъ, и едва только задніе бросились бжать, Устя выскочила, нашла своего укрытаго въ чащ коня, лихого Киргиза, и, вскочивъ на него, махнула въ догонку.
        — Стой, стой, зря поранятъ! крикнулъ отчаянно эсаулъ.  — Обожди всхъ, Устя! Ахъ, Господи, убьютъ еще! Устя!
        Но Устя уже пронеслась верхомъ, прыгая чрезъ лежащихъ на земл солдатъ.
        Молодцы устинцы лихо бросились на бгущаго въ безпорядк врага. Татарва, разумется, какъ всегда, кинулась со своими ножами и вилами на раненыхъ и упавшихъ, просящихъ помилованья, и доканчивала ихъ. Ихъ дло — обшарить карманы и взять что-нибудь подъ шумокъ — деньги, сапоги, шапку или солдатскій походный мшокъ съ разной мелочью по обиходу.
        Молодцы-разбойники, какъ Малина, Мустафа или Черный, бросились въ пылу удали догонять, конечно, бгущихъ. Завязалась перестрлка, и устинцы соблюли наказъ эсаула: пока одинъ рядъ, выпаливъ не спша, уступалъ мста и заряжалъ вновь ружья, другой и третій выступалъ впередъ и палилъ въ свой чередъ… Команда, благодаря разсвту, уже сосчитала врага глазами и, ободрясь, начала отстрливаться мтко. Стали валиться и устинцы, но раненые отходили въ сторону, въ кусты, тогда какъ упавшихъ, падавшихъ солдатъ наступавшій врагъ добивалъ на троп.
        Орликъ нагайкой собралъ грабящихъ татаръ и погналъ тоже за другими.
        — Бейся, поганцы! Успешь наживиться посл, и Орликъ пустилъ татарву на перерзъ врагу.
        Куча калмыковъ, башкиръ и мордвы волей-неволей бросились тоже, подгоняемая нагайкой и пистолетомъ есаула и лзла чащей по сторонамъ дороги, чтобы обогнать и обойти отступавшую кучку солдатъ, человкъ уже не боле двадцати. Атаманъ, всегда пылкій и увлекавшійся въ битвахъ, теперь лихо врзался на кон въ самую кучу команды. По немъ выпалили раза четыре, но все мимо. Наступавшіе сзади часто стрляли и, настигнувъ, уже налзали… Обогнавшая татарва спереди бросилась съ своимъ оружіемъ поневол въ рукопашную. Остатокъ команды разсыпался сразу по кустарнику чащи, какъ если бы солдатъ вдругъ разбросало чмъ-нибудь… И началась травля ихъ въ одиночку…
        Уже на каждаго солдата приходилось по два и по три разбойника. Малина кидался опять звремъ отъ одного къ другому и рубилъ топоромъ; наконецъ, въ пылу ярости онъ ошибкой зарубилъ на смерть одного изъ башкиръ.
        — Ну, плевать! Не въ счетъ! крикнулъ онъ и бросился дале на коннаго врага, но выстрлъ въ лице повалилъ его навзничь.
        Когда команда вдругъ разсыпалась въ кусты — командиръ ея, оставшись одинъ, выпалилъ въ упоръ по сибирному, но боле не выдержалъ и, пришпоривъ коня, трусливо пустился вскачь на утекъ.
        — Эхъ, обида, уйдетъ капралъ, завопилъ кто-то съ такимъ отчаяніемъ, какъ если бы въ этомъ было особое огромное несчастье.
        — Шалитъ, не уйдетъ! крикнулъ атаманъ и, подтянувъ поводья у своего Киргиза, гикнулъ по-казацки и, припустился.
        Хорошо и размашисто летлъ срый конь барчука-командира, будто чуя, что уноситъ хозяина отъ смерти, но Киргизъ Усти былъ не конемъ, а соколомъ… Онъ не скакалъ, а летлъ, когда Устя пускала его во весь махъ. Много забралъ переда капралъ, но атаманъ на полуверст скаку, при выход изъ Козьяго Гона въ открытое поле настигъ бгуна и выпалилъ изъ мушкетона. Срый конь съ-маху грохнулся объ земь и перекувыркнулся, а за нимъ покатился по трав и всадникъ.
        Устя подскакала, осадила Киргиза и глядла… Конь вскочилъ, хромая, съ перебитой ногой, а всадникъ лежалъ ничкомъ и недвижимо.
        — Убитъ? Нтъ! пуля-то одна вдь, стало, убился! думалъ атаманъ.

        XI

        Въ полдень устинцы были дома.
        Отъ команды, что билась въ ущельи, осталось въ живыхъ, раненыхъ и въ плну 18 человкъ и капралъ. Остальные были вс перебиты, а кой-кто спасся отъ плна или отъ смерти, запрятавшись подъ шумокъ въ дебряхъ и чащ Козьяго Гона.
        Небольшой отрядъ Петрыня уже утромъ былъ весь уничтоженъ самимъ эсауломъ, благодаря хитрому обходу и лихому натиску. Онъ былъ почти весь перестрленъ, разогнанъ, а четыре человка съ Петрынемъ захвачены. Вс плнные, конечно, были пригнаны въ Устинъ Яръ, какъ стадо барановъ.
        Не дешево обошлась устинцамъ битва съ командой.
        Ефремычъ былъ слегка раненъ въ ногу, но могъ ходить прихрамывая. Малина былъ раненъ всхъ сильне въ щеку и шею на вылетъ, но не стоналъ и злобно молчалъ, однако онъ былъ на ногахъ и не собирался лечь; это былъ послдній выстрлъ Засцкаго, сдланный въ упоръ по каторжнику, рубившему всхъ топоромъ, но передъ тмъ онъ убилъ и другого молодца изъ устинцевъ.
        Ванька Черный, знахарь и болтунъ, мечтавшій о женитьб на дочери дяди Хлуда, былъ принесенъ четырьмя калмыками въ Яръ въ безсознательномъ состояніи тоже съ пулей капрала въ голов…
        Блоглазый и бловолосый Кипрусъ изъ невдомой стороны былъ тоже въ другихъ невдомыхъ предлахъ, на томъ свт: съ прострленнымъ сердцемъ, въ самый разгаръ битвы, онъ повалился, не пикнувъ ни звука на своемъ чудномъ язык.
        Орликъ былъ легко раненъ около локтя въ ту же руку, что еще болла отъ старой раны въ плечо, полученной на блян. Съ десятокъ татаръ было переранено, и почти два десятка легли въ Козьемъ Гон, когда бросились въ рукопашною съ ножами и вилами на мткіе залпы изъ ружей еще не оробвшей и не разсянной кучки солдатъ.
        Но если дорого обошлась битва разбойникамъ, то команда саратовская поплатилась совсмъ, вся… Команды не было — она растаяла, будто снгъ весной. Ущелье было покрыто трупами. Бжавшихъ могло быть изъ обоихъ отрядовъ не боле полуторы дюжины. Въ плну было почти столько же… Но самое главное, что утшило и веселило устинцевъ, былъ плнъ живьемъ командира отряда и ихъ Іуды предателя, Петрыня. Вс ждали на другой день поглазть съ удовольствіемъ, какъ ихъ будутъ казнить среди поселка, на площадк, съ соблюденіемъ всякихъ затй ради потхи.
        — Потшимся завтра, ребята! слышалось повсюду.  — Спасибо, живьемъ достались; могли вдь быть убиты ненарокомъ. Капралъ былъ въ дом атамана и сидлъ въ горниц, на скамь, связанный по рукамъ. Петрынь, скрученный веревкой по всму тлу, лежалъ, какъ чурбанъ, на полу въ чулан, откуда еще наканун бжалъ при помощи своего врага. Онъ лежалъ не двигаясь, въ растяжку, на боку, такъ какъ связанныя назади руки не позволяли лечь на спину. Лицо его, прижатое ничкомъ къ полу, было мертво-блдно, будто не живое. Недавно, будучи здсь узникомъ, онъ надялся еще на милость Усти, на свою хитрость, на время, на случайность, на все, на что только можетъ надяться человкъ, хватающійся за соломинку. Теперь же Петрынь зналъ наврно, что это его послдній день на земл. Завтра въ эту пору онъ будетъ уже зарытъ въ земл, какъ трупъ казненнаго.
        — Батюшка! Родитель! изрдка шепталъ Петрынь какъ бы въ полубред. И у него отъ отчаянья и ужаса положенія, дйствительно, сдлался къ вечеру бредъ. Онъ видлъ отца и говорилъ съ нимъ. Лихой Тарасъ, умершій по собственной вол, утшалъ сына и что-то общалъ ему хорошее, изъ-за чего стоитъ постараться.
        — Коли казнятъ, я тебя къ себ уведу! слышалось Петрыню, и онъ говорилъ вслухъ:
        — Батюшка, уведи поскоре… не мшкай, идутъ. Помилосердуй, Устя! За всю мою любовь…
        Къ вечеру голодъ сталъ мучить парня. Онъ не лъ уже боле сутокъ. На о немъ забыли вс; забылъ и атаманъ, бывшій теперь подъ той же кровлей.
        Но атаману не грхъ было его забыть. Ему было не до того: съ нимъ что-то чудное приключилось. Ефремычъ звалъ его въ кладовую запереть добычу, доставшуюся отъ команды съ возовъ ея обоза… Устя не шла и говорила:
        — Ладно, успется еще.
        Ефремычъ попросилъ настоя Чернаго для своей раны — Устя общала и забыла дать. Надо было на гору сходить, выкопать деньги, напрасно зарытыя, и Устя собиралась… и забыла. Надо было распорядиться по разнымъ дламъ — Устя ничего не длала… Собиралась… Орликъ позвалъ атамана къ себ помочь завязать руку, такъ какъ знахарь Черный уже не могъ пользовать никого, лежа въ безнадежномъ положеніи въ одной изъ хатъ,  — Устя общала и тоже запамятовала. Когда она собралась итти, Орликъ уже сидлъ у себя на крыльц съ завязанной рукой и весело шутилъ. Ему помогалъ раненый, но уже оправившійся Ванька Лысый, который обучился длу отъ Чернаго на себ самомъ.
        — Лысый! шутилъ съ нимъ Орликъ,  — вдь тебя теперь можно ужъ будетъ звать просто Ванькой.
        — Почто? спросилъ Лысый, увязывая руку эсаула въ тряпки.
        — А другой Ванька-то нашъ, Черный? Онъ не встанетъ. Поди, къ вечеру помретъ, бдный.
        — Хоре… Мы безъ знахаря будемъ.
        — Жаль. Молодцомъ бился. Я отъ него такой прыти и не ждалъ. Ну, и жалко тоже было, Моли Бога, что тебя съ бляны надысь подшибли и что дома сидлъ. Быть бы и теб, пожалуй, убиту на томъ мст Козьяго Гона, гд ты меня, окаянный, чуть было разъ не ухлопалъ. Помнишь, глупая твоя и лысая голова?
        — Какъ не помнить, Егоръ Иванычъ; хораздо помню твою нахайку!
        Однако Орликъ дивился поступку атамана. Въ прошлый разъ Устя встревожилась не на шутку, узнавъ отъ Ефремыча объ его ран, и тотчасъ сама прибжала, а теперь онъ позвалъ ее, а она не идетъ.
        — Чуденъ мой атаманъ! думалъ Орликъ; то будто сестра родная, а то и ухомъ не ведетъ.
        Устя пришла и, увидя, что рука Орлика уже завязана, разсянно отвтила на нсколько вопросовъ Орлика и тоъ часъ собралась опять къ себ.
        — Куда же ты, атаманъ? Посиди, побесдуемъ, сказалъ Орликъ.
        — Не время, дло бросилъ; какія бесды…
        И Устя опять двинулась.
        — Когда же казнить-то этихъ поганцевъ?
        — Кого?
        — Какъ кого? Капрала да Петрыньку!
        — Петрыня хоть завтра; чего его мучить въ мыслях объ смерти. Завтра бери и казните.
        — А того?..
        — Того… что-жъ спшить; пускай его… онъ мн не мшаетъ, подождемъ.
        — Да чего-жъ ждать то. Тоже мучить. За одно ужъ завтра и повсимъ на одно дерево. Или ужъ, ради почета его, какъ царева полу офицера — разстрломъ покончимъ, по-военному, а Петрыньку Іуду утопимъ въ рк.
        — Нтъ, капрала я не дамъ и еще подержу у себя. Пущай… сказала Устя.  — Жаль его: молодъ больно.
        — Это, стало быть, въ род купца Душкина… отозвался Орликъ.  — Подержишь, чтобы потомъ отпустить. И думать не моги! На это я моего согласія не дамъ, да и молодцы вс забуянятъ. Мало онъ народу у насъ побилъ да попортилъ. Малина общается его самъ казнить — въ отмстку.
        — Ладно… вымолвилъ атаманъ досадливо и пошелъ. Но слово это не было согласнымъ, а говорило будто: «Отвяжись, сказано, не дамъ его».
        — Чего ладно! крикнулъ Орликъ сердито вслдъ Уст.  — Теб я говорю толкомъ — это не Душкинъ. Завтра обоихъ; нечего баловаться.
        Устя слышала, но не отвчала и задумчиво пошла къ себ.
        Съ утра, почти съ самой битвы, глаза ея приняли странное, безпокойное выраженіе и отчасти будто разсянное… Думы, одна другой чудне, тснились и роились въ голов, несмотря на хлопоты этого дня.
        — Охъ, Господи, что за притча? изрдка говорила она тихонько сама себ, проводя рукой по лбу.
        Эта перемна произошла въ Уст съ того мгновенья, когда она въ конц битвы настигла капрала и мткимъ ударомъ повалила его коня; а самъ онъ вылетвъ изъ сдла, покатился на землю и потерялъ сознанье отъ удара въ голову.
        Устя спрыгнула тоже на землю и готова была выпалить по капралу изъ пистолета въ упоръ, если бы онъ всталъ на ноги… Но онъ лежалъ, раскидавъ руки, лицомъ въ траву и не двигался, какъ мертвый.
        — Убитъ, что-ль? думала Устя, но сообразила, что она стрляла пулей… А конь его вскочилъ и хромаетъ.
        Устя нагнулась къ упавшему, повернула его на спину… Блдное и красивое лицо, съ полуоткрытыми глазами, сразу поразило ее… Она будто ожидала увидть не такое лицо и не такого капрала. А въ то же время она чуть не ахнула! Она гд-то видла его… Онъ ей знакомъ.
        И, изумляясь, она глядла… и глядла на это лицо.
        Когда первыя мгновенья прошли, Устя сообразила, что ей вздоръ почудился. Нигд она капрала этого не видала и видть не могла. Но такой молодецъ… такой вотъ, точь-въ-точь, вылитый капралъ, что лежитъ предъ ней теперь въ безпамятьи… мерещился ей…
        — Гд? Когда?
        — Всегда, всюду, давно. Еще на станиц.
        Устя стояла около лежащаго, забывъ, что онъ врагъ, что онъ вотъ очнется и можетъ выпалить по ней изъ пистолета, что у него за поясомъ.
        — Что за притча! выговорила Устя и прибавила: глупость какая, баловство.
        Въ эту минуту подбжали къ атаману нсколько молодцовъ, видвшихъ, что Устя, нагнавъ и сшибивъ капрала, стоитъ на трав недвижно, вроятно ожидая подмоги.
        — Вязать его! очнулся и догадливо крикнулъ атаманъ.
        — Крупичатый! вспомнила Устя шутку Орлика и усмхнулась. Капралъ пришелъ въ себя и въ сознаніи вскрикнулъ, рванулся. Но молодцы повалили его на траву, насли и начали крутить руки назадъ.
        И вотъ теперь уже съ полдня Засцкій сидлъ у Усти въ горниц, связанный по рукамъ, и блдный, потерянный, ожидающій казни и смерти каждую минуту — онъ молчалъ, и только красивые голубые глаза его, изрдка наполнявшіеся слезами, слдили за атаманомъ.
        А Устя хлопотала по горниц, но длала пустое, ненужное, будто прикидывалась, не то предъ нимъ, не то передъ собой. И вмст съ тмъ ей было неловко, она смущалась, будто даже робла, сама не зная чего. «Что-то» застряло и засло въ голов и въ сердц, какъ заноза. Оно и смущаетъ ее, и сердитъ, а не проходитъ…
        Изрдка Устя грубо обращалась къ капралу и спрашивала его о чемъ-нибудь, о пустякахъ, спрашивала только для виду. Она будто прикидывалась и въ этомъ, такъ какъ понимала, что грубо говорить съ плннымъ не было нужды и не было у ней охоты. А между тмъ, то и дло, она заставляла себя крикнуть:
        — Ну, ты! Какъ звать? Эй, барченокъ! сть хочешь? Ты бы, крупичатый, спать легъ; до завтра теб еще жить надо…
        Все это произносила Устя грубымъ голосомъ, морща свои брови и не глядя на капрала, будто эта дрянь и не стоитъ того, чтобы она смотрла.
        Вернувшись теперь отъ Орлика домой, Устя вдругъ будто надумалась дорогой или же разсердилась на эсаула и ему на зло стала поступать иначе.
        Она нашла капрала на той же скамь съ скрученными назадъ руками и поникнутой на грудь головой. Онъ почти не слыхалъ, какъ атаманъ вошелъ въ горницу. Чмъ боле думалъ онъ о себ, тмъ боле лишался способности видть и понимать окружающее.
        — Смерть! Смерть! съ утра повторялось у него въ голов. И сердце щемило, сердце ныло больно, то замирало, то стучало молотомъ…
        Устя вошла, глянула на плнника, затмъ взяла маленькій острый кинжалъ, что достался съ бляны Душкина, и молча подошла къ нему. Онъ пришелъ въ себя и, при вид блестящаго, какъ бритва, кинжала, отскочилъ въ сторону отъ лавки.
        — Помилосердуй! вскричалъ онъ.
        — Полно, нешто я рзать тебя… мягко выговорила Устя.  — Я не изъ татарвы, я христіанинъ; я теб путы снять… давай. И Устя, повернувъ его къ себ спиной, двумя ловкими ударами остраго, какъ бритва, кинжала разрзала веревки, которыя упали на полъ. Онъ вздохнулъ свободне и даже бодре.
        — Ну, сиди смирно! Не вздумай меня невзначай пырнуть чмъ! улыбнулась она. Толку мало будетъ. Я закричу, прибгутъ наши и тебя изрубятъ.
        — Спасибо теб… тихо произнесъ Засцкій.
        — Руки затекли, небось…
        — Да. Что-жъ. Пущай, медленно и тихо заговорилъ онъ.  — Все одно смерть, ужь лучше бы ты, атаманъ, тамъ въ овраг убилъ меня въ битв; а то что-жь день одинъ прожить, чтобы срамно помирать у васъ, какъ собак.
        — Можетъ, проживешь и больше; завтра мы тебя казнить не будемъ — я это поршилъ.
        — Когда же?
        — Не знаю; тамъ видно будетъ.
        Засцкій вздохнулъ и глянулъ еще бодре атаману прямо въ глаза. Устя не выдержала его взгляда, опустила свои глаза и отвернулась. Наступило молчаніе; Устя ползла въ столъ, сама не зная зачмъ.
        — сть хочешь, тихо выговорила она.
        — Нтъ.
        — Полно; голоденъ вдь… Сутки не лъ, а я и забылъ признаться.
        — Не до того…
        — Пустое все… сейчасъ поужинаемъ, вымолвила Устя, улыбаясь ему въ первый разъ, и, дойдя до лстницы, она крикнула внизъ: эй, Ордунья, давай ужинать.
        Капралъ слъ на скамью и, удивляясь, не спуская глазъ, глядлъ на Устю.
        — Чуденъ этотъ атаманъ! невольно въ первый разъ пришло ему на умъ; мальчишка или будто двка.
        И онъ началъ такъ упорно и пристально разглядывать Устю, что ей становилось все боле и боле неловко подъ его взглядомъ.
        — Полно ты на меня… Ну, чего уставился? Сглазишь? пошутила она, махнувъ на него рукой.
        И капралъ вдругъ невольно улыбнулся на ласковый голосъ атамана, на его шутку и странно заглянулъ ему въ глаза. Можетъ быть, глянулъ онъ и просто, да Устю этотъ взглядъ за сердце вдругъ схватилъ.
        — Что я?.. Ума, что-ль, ршаюсь! подумалось ей. Разумъ-то въ Козьемъ Гон, что-ль, остался.

        XII

        Плнникъ разбойниковъ Александръ Засцкій былъ изъ богатой дворянской семьи, жившей въ своемъ помсть около Саратова. Еще ребенкомъ, чуть не семи лтъ, родные записали его въ Семеновскій полкъ, оставивъ даже при себ лтъ до 18-ти. Не побывавъ ни на одинъ день ни въ Петербург, ни въ Москв, чтобы хотя на мсяцъ стать въ ряды своего полка,  — онъ пользовался уже чиномъ капрала и поступилъ на службу въ Саратов къ намстнику. Вскор онъ былъ ближайшимъ помощникомъ командира половой команды, стоявшей въ город, и въ качеств гвардейскаго капрала былъ выше капраловъ «полевыхъ», т. е. арміи. Служба его была не мудреная. На его попеченіи была дюжина бомбардировъ полка и четыре новыя пушки особаго калибра, недавно изобртенныя любимцемъ царствующей императрицы Елизаветы — Шуваловымъ.
        Пушки были быстро введены во многихъ полевыхъ командахъ провинцій и на нихъ приказано было обратить «сугубое вниманіе и раченіе», какъ если-бъ то были живыя существа, требующія сердечныхъ заботъ и ухода.
        Шуваловъ не только не воинъ, но видвшій сраженія лишь на картинахъ, и еще мене артиллеристъ и ученый, выдумалъ пушку нежданно для самого себя. А ради славолюбія постарался объ ея распространеніи по отечеству. Выраженіе «шуваловская пушка» ласкало его статское и мирно-гражданское ухо.
        Засцкій, при полученіи въ Саратов четырехъ пушекъ, былъ отряженъ именно для «раченія» и ухода за дтищемъ фаворита царицы. Сначала усердное начальство само не знало и равно не ршалось поднять вопросъ, можно ли даже изъ этихъ пушекъ палить?  — конечно, изъ уваженія къ нимъ и къ имени изобртателя. Понемногу однако излишнее почтеніе къ пушкамъ прошло, и изъ нихъ стали палить въ торжественные и праздничные дни съ паперти собора или въ саду дворца намстника, иногда на гуляніи. Этимъ собственно почетнымъ и веселымъ дломъ и ограничивалась служба молодого капрала. Однако черезъ годъ-два, при усиленной пальб 5-го сентября, въ день Захарія и Елизаветы, по случаю царскаго праздника, одну изъ пушекъ разорвало, двухъ бомбардировъ искалчило и третьяго убило наповалъ. Капралъ и команда его, а равно и горожане стали съ почтеніемъ, но уже нсколько инымъ, чмъ прежде, относиться къ этимъ пушкамъ. Первые палили рже, а вторые держались при этомъ на почтительномъ разстояніи.
        Другое занятіе по служб командира бомбардировъ состояло въ томъ, чтобы устраивать фейерверки и иллюминаціи въ т же торжественные дни. Въ этомъ дл Засцкому и солдатамъ давалъ уроки и помогалъ какой-то иностранецъ неизвстнаго происхожденія, по имени Фисташъ, не то французъ, не то нмецъ, сосланный въ Саратовъ за убійство въ Москв, на гуляньи, двицы шведки и подвернувшагося тутъ же блюстителя порядка, хотя и простого бутаря.
        Фисташъ училъ дворянскую молодежь танцовать, малевать красками, но главнымъ образомъ обучалъ нмецкому языку, настолько однако своеобразному, что нсколько нмцевъ, тоже ссыльныхъ въ город, посл паденія Бирона, понимали рчь Фисташа и его учениковъ иногда съ большимъ трудомъ, но всегда съ большимъ смхомъ.
        Молодой человкъ тоже обучался у сосланнаго убійцы какъ танцамъ, такъ и малеванію, но главнымъ образомъ веселой наук пиротехник. Засцкіе родители высылали изъ деревни на прожитокъ сыну много денегъ и окружили его двумя десятками дворни, купивъ предварительно домъ на его имя, такъ какъ дворянину Засцкому не приличествовало «квартировать».
        Жизнь капрала шла беззаботно въ сред общества, ласкавшаго всячески любезнаго, красиваго юношу, единственнаго наслдника многихъ тетушекъ и дядюшекъ.
        И старые, и малые любили командира бомбардировъ. Молодые дворяне зачастую кутили на его счетъ и занимали деньги. Молодыя двицы томно и ласково поглядывали на его красивый гвардейскій мундиръ, пушистый, въ локонахъ, пудренный парикъ, выписанный изъ столицы, даже на его шпагу, которая у него сзади, продтая въ фалду, торчала съ особеннымъ ухарствомъ, не такъ, какъ у другихъ.
        Фисташъ, любившій Засцкаго за щедро оплачиваемые уроки, научилъ его многому помимо пиротехники и постоянно преподавалъ правила «осады, блокады и штурма» женскаго сердца. Фисташъ былъ самъ недуренъ, нестаръ еще и большой сердцедъ среди мщанокъ и купчихъ города. Его ссылка за убійство шведки и подвернувшагося бутаря была тоже данью его слабости къ прекрасному полу и неразборчивости средствъ въ любовныхъ похожденіяхъ.
        Засцкій эту науку, именованную Фисташемъ «либентехникъ» или техникой любви, произошелъ съ нмцемъ и усвоилъ себ быстро.
        Вс молодыя барыни и двицы и безъ того заглядывались охотно въ его голубые красивые глаза, оттненные длинными золотистыми рсницами. Но когда Засцкій къ природной своей привлекательности присоединилъ еще науку нмца, т. е. умлъ терпливо вести осаду и длать стремительный штурмъ во время, то побды его стали считаться десятками — отъ горничныхъ до чиновницъ и дворянокъ.
        — Ахъ, ты, разбойникъ! привтливо журилъ капрала покровитель его, намстникъ. Всхъ нашихъ бабъ съ ума свелъ. Будь у преосвященнаго жена, ты бы вдь и ее обдлалъ, не взирая на санъ супруга.
        Такъ прошло пять лтъ.
        И все улыбалось молодому человку, все будто свтило кругомъ. Самая важная забота его за послднюю зиму была — невозможность достать такія перчатки, о какихъ ему наплъ Фисташъ. Нмецъ вызвался уже самъ тайкомъ създить за перчатками въ Москву, ради прихоти юнаго друга, но, конечно, на его счетъ. Но Засцкій боялся итти въ заговоръ противъ намстника и согласиться на тайное посольство ссыльнаго нмца. Ему казалось почему-то, что въ Москв Фисташъ непремнно опять убьетъ другую шведку и другого бутаря.
        Все дала судьба юному молодцу, все было у него: быстрый и веселый умъ, красота и доброе сердце, стройность и особый лоскъ въ обращеніи, отличавшій его рзко отъ всей молодежи города, дворянское имя и большія деньги, и наконецъ власть надъ женскимъ сердцемъ, пріобртенная прилежаніемъ въ наук «либентехникъ», а еще боле усвоенная при ежедневномъ опыт. И ко всему въ придачу — въ собственномъ дом, гд кишло боле двухъ десятковъ крпостныхъ дядекъ и лакеевъ, горничныхъ, поваровъ, кучеровъ, скороходовъ и казачковъ — была полная чаша всякаго добра и всякихъ бездлушекъ.
        Поневол скучно наконецъ стало капралу. Какъ при эдакой обстановк въ двадцать лтъ не прійти смертельной тоск.
        Есть вдь все-таки много вещей на свт, которыхъ ничмъ не добудешь, какъ ни хоти. Вотъ перчатокъ этихъ нту, а выписать изъ столицы не съ кмъ. А главное, что обидно ужасно, надоло быть капраломъ, хочется быть офицеромъ. А это невозможно! Намстникъ — лицо сильное въ столицахъ, благопріятелей и покровителей у него куча, и въ гвардіи, и при двор. Самъ фельдмаршалъ, графъ Разумовскій, ему пишетъ два раза въ году, поздравляя съ именинами и днемъ рожденія! Но намстникъ говоритъ, что быть произведеннымъ въ офицеры теперь немыслимо. Легче луну зубами ухватить.
        Надо ждать. Чрезъ года три можно будетъ похлопотать, и дло уладится.
        А Засцкому спать не даютъ и мерещатся галуны и отвороты офицерскаго мундира. Надолъ до смерти гвардейскій капральскій камзолъ, надолъ и кафтанъ, которому однако многіе и многіе въ город завидуютъ, и «полевые» товарищи, и недоросли изъ дворянъ.
        Во дни тоски и нытья несчастнаго молодого человка, столь зло обойденнаго судьбой — пришла всть въ городъ, отъ которой заговорили въ намстническомъ правленіи чиновники и подъячіе, заговорили и дворяне на вечерахъ и балахъ, въ «редут», или собраніи, заговорилъ и народъ на улицахъ.
        — Осмлли разбойники на Волг! Стали жить селами, открыто и стали нападать и грабить не хуже крымцевъ или киргизъ. Надо положить предлъ озорству ихъ и нахальству.
        Появился у намстника въ канцеляріи молодой разбойникъ съ повинной, прося помилованія, позволенія поселиться мирно въ город и приняться за какое-либо ремесло. Его вина половинная. Онъ никого не убилъ и не ограбилъ, и не бжалъ… Онъ родился въ стан разбойничьемъ отъ отца атамана. За прощеніе невольной вины, онъ брался выдать цлый притонъ разбойниковъ, привести команду прямо на мсто и указать, какъ ихъ всхъ перехлопать или перехватать.
        Онъ даже брался посредствомъ хитрости все дло уладить просто. Пускай ему дадутъ дв бочки вина, которыя онъ доставитъ разбойникамъ по Волг на лодк, а въ назначенный заране день, когда команда будетъ близко, онъ всхъ перепоитъ.
        Проектъ показался начальству сомнительнымъ, но что касается до посылки команды, то самъ намстникъ посл бесды съ кающимся разбойникомъ ршилъ дйствовать.
        — Есть у меня для тебя, голубчикъ, случай, сказалъ разъ ввечеру намстникъ, шутя обращаясь къ своему любимцу,  — рдкостный случай! Хочешь чрезъ мсяцъ или два офицеромъ быть?..
        У Засцкаго глаза загорлись.
        — Встимо, хочу. А что сдлать?
        — Перехватать и привести сюда съ дюжину разбойниковъ, а атамана ихъ для пущей огласки повсить тамъ же… Здсь будутъ судьи и палачъ казнить. Не то… надо, чтобы сказали: капралъ Засцкій повсилъ волжскаго атамана разбойниковъ и шайку переловилъ и перебилъ. Желаешь взяться за это?
        Сказано — сдлано.
        Засцкій получилъ подъ начало команду, большую числомъ, чмъ обыкновенно посылали на разбойниковъ, и, горя нетерпньемъ молодости и славолюбія, выступилъ изъ города.
        Хотлъ онъ взять съ собой хоть одну шуваловскую пушку, но намстникъ воспротивился.
        — Помилуй Богъ, узнается «тамъ», что палили изъ пушекъ по всякой сволочи. Обидно и неприлично показаться можетъ имъ и разгнваются… вмсто милости еще репримандъ получимъ.
        Засцкій, уже повидавшій не разъ Петрыня и условившійся съ нимъ во всемъ, весело двинулся и весело шелъ ловить «сволоку» и вшать атамана, чтобы осенью уже блеснуть галунами офицера съ именемъ храбреца и «ероя».
        И вотъ сидитъ онъ теперь въ горниц атамана Усти, блдный, съ лихорадочно сверкающимъ взоромъ.
        А Устя? Если вс городскія барыни и барышни заглядывались на красавца капрала, то казачк съ Дона, еще не видавшей ничего на свт, и Богъ веллъ теперь смущаться, путаться и за сердце хвататься…
        — Что за притча?! удивленно и уже печально повторяетъ Устя.
        А притча — самая простая…

        XIII

        На утро въ поселк вс поднялись съ одной мыслью: поглазть на казнь. Смертоубійство прозжихъ на большой дорог или на тропинкахъ и въ чащ окрестныхъ горъ, а равно убійство въ битв — было никому изъ устинцевъ, конечно, не въ диковину; казнь же была рдкимъ дломъ, поэтому — зрлищемъ, потхою. Къ рдкіе случаи, казни въ поселк, обыкновенно каторжникъ Малина завдывалъ всмъ и старался ради баловства подражать казнямъ въ город.
        Теперь тяжело раненый сибирный не могъ попрежнему съ шутками и прибаутками заняться потхой, но все-таки собирался прійти и помочь совтомъ.
        Малина мучился сильно отъ своей раны. Пуля хотя пробила щеку и вышла въ шею, но такъ счастливо, что каторжникъ могъ остаться живъ. Жгучая и невыносимо терзающая боль всякаго другого привела бы въ безсознательное состояніе, но сибирный, извдавшій на своемъ тл самыя страшныя истязанія: плети, кошки, клещи для рванья ноздрей и ушей, клейма раскаленнымъ желзомъ, могъ вынести тяжелую рану легче всякаго другого. Онъ даже не лежалъ, какъ легъ тотчасъ Ванька Лысый, когда былъ раненъ. Малина изрдка «прикладывался», но, полежавъ, вставалъ. Ему казалось, что при лежаньи боль сильне; къ тому же онъ врилъ примт, что раненный если «заваляется», то и помретъ…
        Утромъ Орликъ пришелъ къ атаману, а нсколько человкъ изъ устинцевъ, которые его сопровождали, стали предъ крыльцемъ.
        Устя съ тхъ поръ, какъ проснулась, была нсколько взволнована.
        Она ожидала объясненія и ссоры съ эсауломъ изъ-за плнника-капрала.
        Плннику атаманъ вдругъ будто невольно, прямо общалъ вчера посл ужина, что отстоитъ его и не выдастъ на казнь. Во всякомъ случа, вопросъ этотъ будетъ отложенъ въ долгій ящикъ. А тамъ видно будетъ; можетъ быть можно будетъ его и отпустить. Капралъ ожилъ, хотя немножко все-таки былъ озабоченъ и грустенъ: ему чудилось, что этотъ атаманъ только для виду начальникъ, а что всему длу руководитель — эсаулъ Орликъ, такъ хитро и ловко его проведшій и погубившій.
        Устя, съ вечера уступивъ капралу свою горницу, и постель, сама перешла въ первую горницу, у лстницы, и спала на полу. Плнникъ, какъ ребенокъ, заснулъ отъ усталости и отъ тревоги дня. Изрдка только бредилъ онъ во сн битвой, кровью, ранами, бгствомъ и захватомъ.
        Когда Устя проснулась и прислушалась, капралъ еще спалъ.
        И долго Устя сидла во второй горниц, не двигаясь и глубоко задумавшись. Она не входила къ нему и не шла внизъ, а, положивъ голову на руку, перебирала въ голов т же диковинныя думы, изрдка все спрашивая себя мысленно или шепотомъ.
        — Что за притча! Господь вдаетъ…
        Наконецъ и Засцкій проснулся, оглядлся… вспомнилъ и сообразилъ, гд онъ… и вскочилъ, какъ ужаленный.
        — У разбойниковъ! Захваченъ. Жди казни!
        И отчаянье съ новой силой овладло имъ. Устя услыхала его движеніе и вошла.
        — Здорово! сказала она,  — отдохнулъ?
        — Да, уныло отозвался онъ.
        — Не тоскуй… тебя я не приказалъ трогать и не тронутъ, вымолвила Устя сурово.  — На что-нибудь да я атаманъ.
        Когда Орликъ вошелъ въ домъ, Устя, предварительно заперевъ плнника и положивъ ключъ въ карманъ, нацпила за спину свой мушкетонъ и спустилась внизъ.
        — Куда? встртилъ ее Орликъ на ступеняхъ крыльца.
        — Хотлъ пройти по поселку, осмотрть.
        — Какое теперь смотрнье, сказалъ эсаулъ,  — надо смотрть теб на расправу, а не на поселокъ. Ну, давай этихъ щенковъ.
        — Петрыня бери! вымолвила Устя холодно, стоя двумя ступенями выше эсаула.
        — А капрала?
        — Сказалъ я теб вчера!
        — Что сказалъ?! Что ты?.. ну, тебя… Что ты балуешь, Устя! воскликнулъ Орликъ досадливо, но и удивленно глядя въ лицо атамана.
        — Я не балую. Капрала я ужь поршилъ сегодня не казнить; посл. Тамъ видно будетъ.
        — Знаемъ мы твое собираніе. Коли не казнимъ сейчасъ, то быть ему живу и на вол. Не отводи глаза, я не махонькій; давай теперь.
        И Орликъ шагнулъ наверхъ.
        — Постой, Орликъ, выговорила Устя тихо и едва слышно,  — постой.
        — Ну… остановился эсаулъ.
        — Я теб сказалъ вчера, а теперь опять сказываю… медленно произнесла Устя.  — Я капрала казнить не дамъ ни теб, ни кому другому.
        — Такъ я силкомъ возьму! взбсился Орликъ.
        — Тогда я тебя застрлю! еле слышно выговорилъ атаманъ, и глаза сверкнули, заячья губка вздрогнула, а лицо, слегка измнившееся отъ волненія, стало румяно.
        — Устя, что ты? Устя? вымолвилъ Орликъ вразумительно и спокойно.
        Наступило мгновенное молчаніе.
        — Устя, побойся Бога. Когда можно, я не перечу теб. Душкина самъ вывелъ изъ Яра и поставилъ на Камышинку, а капрала да офицеровъ миловать намъ не рука. Я вдь не Малина, я не головорзъ, но помни, что я теб сказывалъ: намъ примръ нужно имъ дать, чтобы они на себ его примрили, острастку сдлать, чтобы барченки не вызывались на насъ ходить, какъ на зайцевъ иль на волковъ; казнить одного, на цлыхъ три года какъ рукой сниметъ съ нихъ охоту.
        Орликъ замолчалъ, а Устя не отвчала и холодно, повидимому, равнодушно смотрла въ сторону.
        — Ну?.. вымолвилъ Орликъ вопросительно.
        — Что? спокойно и тихо отозвался атаманъ.
        — Понялъ ты? Надо его казнить?
        — Нтъ, не надо… Что-жъ мы до вечера будемъ тутъ стоять?..
        — Устя?!..
        — Сказано теб: не хочу и не дамъ; пойдете силкомъ, буду защищать. Если вотъ меня убьете… ну, тогда иное дло, встимо.
        — Это твое послднее слово? рзко выговорилъ Орликъ.
        — Первое было — и послднее оно же будетъ?
        Орликъ помолчалъ и произнесъ спокойно, но сурово.
        — Ну, давай ІІетрыня.
        — Бери, онъ въ чулан.
        Орликъ крикнулъ молодцовъ со двора и пошелъ наверхъ. Тотчасъ же раздались въ дом крики и возня… Петрынь вопилъ, барахтался и молилъ о пощад, называя и зовя атамана.
        Устя сморщила брови и сла на ступеняхъ крыльца.
        Петрыня, рвущагося въ рукахъ, съ трудомъ несли четверо молодцовъ по лстниц.
        — Полно кудахтать, парень, кричалъ Орликъ.  — Твое дло такое каиново, что за него мало одной смерги: за него бы тебя надо голодомъ выморить да кожу содрать съ живого.
        Когда Петрыня вынесли на крыльцо, онъ увидлъ атамана и взмолился.
        — Устя, Устя, помилосердуй! Вина моя…. великая вина… Но ты знаешь, почто я въ предатели пошелъ; помилосердуй.
        Устя отвернулась и вздохнула.
        — Тащи, тащи! приказалъ Орликъ, и кричавшаго дико и отчаянно парня понесли дальше.
        — Глядть не пойдешь, атаманъ? обернулся Орликъ.
        — Спасибо. Это ты привыкать, вишь, сталъ къ мерзости; обошелся!.. презрительно и злобно усмхнулась Устя.
        — Молодцы просили его не вшать, а топить…
        — Что желаешь; твое дло… хоть зажарь да съшь.
        — Устя! съ упрекомъ и съ чувствомъ произнесъ Орликъ,  — грхъ теб; знаешь, что зря коришь — я не головорзъ и не душегубъ окаянный. Мн въ смертоубійств нту ни охоты, ни забавы, я зря мошкары не убью. За что ты злишься? Хочешь, что-ль, Петрыня простить и отпустить — я отпущу. Хочешь, что-ль? Скажи слово.
        Устя молчала. Странное чувство озлобленія на все, на всхъ, даже на самое себя — непостижимо душило ее.
        — Сказывай! Желаешь… отпущу, хоть весь поселокъ взбунтуйся. Что жь молчишь?
        — Ахъ, отвяжись, сдлай милость, вскрикнула Устя вн себя и вдругъ вскочила на ноги, какъ еслибы ее ударили. Она быстро отвернулась и стремительно пошла къ себ на верхъ.
        Орликъ простоялъ нсколько мгновеній задумавшись, потомъ тихо двинулся и пошелъ по тропинк среди кустовъ, которая вела въ середину поселка. Оттуда несся шумъ. Гудли голоса, слышались крики Петрыня, говоръ и смхъ собравшейся толпы.
        — Ахъ, Устя, чуетъ мое сердце — быть бд великой, да и диковинной, проговорилъ Орликъ.  — Или я ужъ ума ршился? вдругъ прибавилъ онъ, взмахнувъ руками.
        Кабы зналъ Орликъ, что Устя думаетъ и говоритъ то же самое…
        На площадк, среди поселка, все населеніе было въ сбор, даже бабы и дти, даже старая Ордунъя пришла поглазть.
        Толпа тснилась вокругъ Петрыня, лежавшаго на земл. Около него стоялъ Малина съ обвязанной шеей и головой. Онъ что-то приказывалъ и очевидно распоряжался, а Мустафа, Лысый и старикъ Блоусъ исполняли его приказанія. Веревки на Петрын отпустили свободне, чтобы снять съ него платье и рубаху, а затмъ уже голаго опять скрутили сильне.
        Петрынь рыдалъ и захлебывался. Изрдка, но уже какъ-то странно и безсмысленно, будто безъ сознанія и пониманія произносимаго, онъ повторялъ однозвучно.
        — Отпустите, отпустите…
        Когда Орликъ подошелъ къ толп, Малина выступилъ къ нему и злобно заговорилъ.
        — Это за что же его миловать! За то, что онъ меня было убилъ. За то, что онъ капралъ или баринъ, что-ли, А? Нешто это гоже… это баловство?
        — Не я милую! отозвался сухо Орликъ;- атаманъ не даетъ.
        — Совсмъ, стало быть, ему прощенье вышло. А?
        — Не знаю; можетъ, и совсмъ.
        — Ребята, что-жь это? гоже это? обратился Малина къ толп.  — Онъ меня чуть не убилъ, щенокъ. Что народу ухлопалъ. Попался сдуру живымъ, такъ мы его накормимъ и домой отпустимъ. Что мы тутъ, разбойники, аль иноки святые? Гоже-ль эдакъ дйствовать? Что здсь — обитель что-ли?
        Толпа заворчала кругомъ, соглашаясь съ Малиной.
        — Полно вамъ! Перестань, Малина! вымолвилъ Орликъ сердито.  — Перемны не будетъ, хоть разорвися; атаманъ уперся.
        — На нон или совсмъ ему прощенье? спросилъ Малина,  — ты это токмо скажи.
        — Тамъ видно будетъ.
        — Ты съ нами эсаулъ, аль нтъ? раздалось въ толп.  — По-твоему не слдъ тоже его казнить?
        — По-моему слдуетъ! отозвался Орликъ.
        — Ты, стало, намъ запрета не кладешь, спросилъ Малина, если мы сами капрала ухлопаемъ, такъ что атаманъ ужъ опосля узнаетъ?
        — Встимо. Это его баловство! опять отозвался угрюмо Орликъ.
        — Ну, ладно! Слышали, ребята! Стало быть, капралъ не уйдетъ! раздались голоса въ толп.
        — Ну… а съ этимъ? спросилъ Малина.  — Мы поршили топить.
        — Валяй! сказалъ Орликъ и двинулся.
        — Куда-жъ ты? Эсаулъ? Егоръ Иванычъ? раздались голоса со всхъ сторонъ. Не уходи. Потшимся.
        — Нтъ, братцы, вы одни расправьтесь, а мн смерть недужится. Я до двора, прилечь. Руку больно…
        Орликъ прошелъ толпу и побрелъ къ себ задумчивый и унылый. Дома однако онъ не легъ, а слъ подъ окномъ.
        Нсколько человкъ подхватили Петрыня и понесли къ берегу. Малина двинулся за ними, а за каторожникомъ повалила и вся толпа. Мустафа и двое татаръ уже убжали впередъ.
        — Потяжеле, да не гладкій! крикнулъ имъ вслдъ Малина.
        Когда тронулись съ мста, Петрынь опять заметался, застоналъ и взмолился, но на его крики никто не отвчалъ, хотя бы и прибауткой, какъ было на площадк, когда его только что вынесли изъ дому атамана.
        На берегу, гд были привязаны лодки, тащившіе Петрыня остановились. Когда самую большую изъ лодокъ отвязали и причалили бокомъ къ берегу, четверо татаръ внесли жертву и положили на дно. Малина вошелъ съ пукомъ тонкой и крпкой бичевы, Мустафа съ другимъ татариномъ вмст тащили съ трудомъ большой камень.
        — Якши? Карошъ? кричалъ онъ.
        — Карошъ! Карошъ! Давай, шутливо отозвался Малина.  — На обоихъ бы годился, кабы не атаманъ. Эй, Блоусъ, садись къ рулю. Хоть на это пригодись, дармодъ.
        Камень бухнули тоже на дно лодки.
        — Утопить бы ужъ за одно и ддушку Блоуса! пошутилъ кто-то.
        Двое молодцовъ сли къ весламъ, а старый Блоусъ неохотно и вздыхая умостился на корм. Мустафа прыгнулъ на середку и, упавъ, шлепнулся и слъ на Петрыня.
        Раздался дружный хохотъ.
        Толпа съ гикомъ разсыпалась вдоль по берегу. Солнце было уже высоко и палило съ синяго безоблачнаго неба. Волга, казалось, не шла мимо, а стояла, какъ озеро, въ тиши и зно жаркаго полдня! Обыкновенно бурливая — она теперь не катила волну съ зыбью къ берегу, а сверкала, какъ гладкое зеркало, отражая въ себ отплывавшую съ людьми лодку и народъ, разсыпавшійся вдоль берега.
        — Ну, помоги, крымская душа! сказалъ каторжникъ.  — Я, вишь, подшибленный, плечами двинуть не могу. Обвязывай!
        Лодка остановилась саженяхъ въ десяти отъ берега и тихо двигалась, уносимая теченіемъ.
        Мустафа и другой молодецъ обмотали бичевой камень и затмъ, завязавъ узломъ концы, пропустили ихъ подъ мышки чрезъ грудь лежавшей голой жертвы, потомъ окрутили шею и закрпили на спин.
        Поднять парня и камень вмст было мудрено… Сначала подняли его одного и спустили въ воду за бортъ, и онъ повисъ на туго натянутой бичев.
        Петрынь будто пришелъ въ себя отъ свжей воды, и отчаянные крики его огласили вновь окрестную тишину… Гиканье и гулъ голосовъ отвчали ему.
        — Ну, поднимай. Дружно, заразъ!! командовалъ Малина.
        Два молодца подхватили камень и перебросили чрезъ бортъ лодки. Плеснула вода кругомъ. Раздался яростный, хриплый, но и послдній крикъ — и все исчезло, только кругъ пошелъ по вод.
        — Вотъ теб и Петрынька! отозвался кто-то.
        — Ракамъ на днищ нон пиръ горой будетъ! сказалъ Малина.
        А толпа на берегу уже не гоготала, а молчала, будто притаясь, и полная тишина наступила на мгновенье.

        XIV

        Орликъ сидлъ у себя почти безвыходно уже два дня, задумчивый и сумрачный. Одна диковинная мысль, застрявъ будто въ его голов, не оставляла его ни на минуту:
        «Неужели этотъ крупичатый барчукъ въ одно утро приглянулся Уст? надумалъ онъ и возился съ этой мыслью. Неужели не атаманъ жалостливый заговорилъ въ Уст теперь, какъ бывало часто и было недавно еще по поводу освобожденія купца Душкина? Неужели двица, двичье сердце встрепенулось въ Уст?.. Не можетъ статься: этотъ капралъ какой-то чижикъ; самъ не на мужчину похожъ, а на двку, блолицый, блоручка; да, точно не живой человкъ, а картинка какая. Вотъ такія же дв картинки, изображавшія парней-иноземцевъ, были у отца его Соколова въ усадьб. Нешто на такую будто заморскую птицу можно смотрть безъ смха? Нешто можетъ онъ полюбиться разумной двиц?»
        — Крупичатый барчукъ! Заморскій чижикъ! повторялъ Орликъ презрительно.
        Но мысль не хотла отвязаться и мучила его. Онъ спорилъ самъ съ собой:
        — Зачмъ же она его держитъ? Сама собиралась предъ битвой, коли словимъ живьемъ, то казнить для устрашенья городскихъ; а теперь обороняетъ. И мало того, о купц Душкин просила… какъ, молъ, знаешь, а коль согласенъ, то лучше, молъ, отпустимъ, жалко; а за этого ухватилась, и не отпускаетъ и не казнитъ. И Орликъ въ сотый разъ вспоминаетъ, какъ Устя вышла къ нему въ день казни Петрыня, какъ объявила рзко и вн себя отъ волненія, что она не дастъ капрала. Наконецъ, эти диковинныя слова, сказанныя ему тмъ страннымъ шепотомъ, который Орлнкъ хорошо зналъ, изучилъ въ атаман, которымъ всегда говорила Устя въ минуты сильнаго возбужденья,  — а эти слова были обидны для него, давно душу свою положившаго за Устю. Она сказала: «Я тебя за него застрлю!».
        И Орликъ при этомъ воспоминаніи вспыхивалъ отъ гнва, а затмъ снова задумывался въ недоумніи. И волнуясь, смущаясь, будто отъ борьбы разсудка съ простымъ чутьемъ сердца — онъ скоро измучился душевно.
        Между тмъ надо было не терять времени и что-нибудь предпринять. Слдовало во всякомъ случа скоре собираться, подыматься съ мста и уходить за Волгу. Оставаться въ урочищ, что уже прозвалось Устинымъ Яромъ, было, конечно, невозможно. Посл разбитія команды и такого еще лихого въ город не могли оставить дла безъ послдствій. Теперь-то все на него и поднимется. Вдобавокъ, командиръ былъ взятъ въ плнъ; бжавшіе солдаты передадутъ объ этомъ и въ город поспшатъ съ выручкой его. Слдовательно, надо или отпустить его скоре домой, чтобы охладить пылъ и усердіе властей, или же надо казнить капрала для устрашенія другихъ офицеровъ-охотниковъ, а самимъ уходить пока въ лса, гд скиты, въ разсыпную, а затмъ мсяца чрезъ три-четыре можно и опять за старое приняться. То или другое, но надо ршить скоре, а не мшкать, поджидая, будто нарочно, другой команды и другой битвы. Вторая команда будетъ многолюдне и съ ней, конечно, не справишься, когда и эту взяли только обманомъ, спасибо его ухищренію и неразумію капрала.
        Такъ думалъ Орликъ… Такъ же думали и вс устинцы, отъ дядьки Ефремыча до стараго Блоуса и простоватаго Ваньки Лысаго; разумется, и самъ атаманъ тоже долженъ былъ знать это хорошо. Да, но атамана этого уже не было въ Яр. Устя, сидя у себя и изрдка думая объ этомъ, прибавляла мысленно и вслухъ, будто смущаясь и колеблясь:
        — Да вотъ посудимъ…. Надо ршить…. Вотъ, погодя мало, увидимъ, куда итти съ насиженнаго давно мста, вотъ увидимъ.
        Когда итти?.. какъ быть при этомъ съ капраломъ? Отпустить его на волю или уводить дале съ собой Устя не могла ршить; да и не подъ силу было ей теперь разсудить такое дло — она была не прежній толковый и предпріимчивый атаманъ. Все у нея на ум и на сердц было какъ-то смущено и запутано, все переплелося вмст, вс чувства будто извратились, и она, какъ сбитая съ толку, выбитая изъ колеи своей атаманской жизни, не знала, за, что взяться, съ какого конца начать! Устя не знала сама, что съ ней творится…
        — Точно въ туман все! робко признавалась она себ. Дйствительно, у низовскаго атамана Усти просто умъ за разумъ заходилъ. Атаманство вдругъ показалось дикой и грховной затей, навязанной обстоятельствами. Что это за жизнь?.. Разбойничать, душегубить?!.. Только смертный грхъ! Да еще рано или поздно будутъ плети, Сибирь и каторга! Какой же другой-то жизнью зажить? Какъ, когда, гд?..
        Почему же это ей теперь на умъ взбрело? Нтъ, даже не взбрело, а молніей будто ударило въ сердце это желаніе иной жизни. И вся она трепещетъ теперь, тоскливо, кротко, боязливо, точно подстрленная горлица.
        Сидла Устя съ такими мыслями, такъ же какъ и Орликъ, день и другой, и третій… ничего не предпринимая, мучаясь и тревожась… Удивлялась она этой смут своей не меньше Орлика, тоже не меньше Орлика шутила презрительно на счетъ этого капрала, которому уступила свою горницу и постель.
        — Крупичатый и впрямь! Барчукъ медовый! говорила Устя себ самой.
        А кто-то ей на ухо будто отвчалъ, сначала робко и стыдливо, а теперь уже сердито, даже злобно:
        — Полно, ты, Устя, ломаться, лгать… Предъ кмъ тутъ скоморошествовать зря… Полюбился онъ теб — вотъ и все!
        — Эка, пустякина! говорила Устя вслухъ и старалась усмхнуться небрежно; но усмшка не ладилась на губахъ. Горечь подымалась на сердц; глазамъ будто заплакать хотлось по-двичьи, безпомощно, неудержимо, горючими крупными слезами, отъ которыхъ сердцу легче станетъ, а разумъ уступитъ и успокоится, будто сознавшись, что онъ все пустое сказывалъ. Онъ обмануть хотлъ такъ, зря, невдомо зачмъ. Зналъ онъ, что съ сердцемъ не совладаешь, а только пробовалъ… Ну, вотъ и сдался!..
        Такъ и вышло: молчало сердце, потомъ стыдливо заговорило, потомъ гнвно, а вскор совсмъ осилило; и двичій разумъ сдался и смолкъ въ свой чередъ.
        Сидла разъ такъ двушка на третій день въ сумерки у себя во второй горниц, глубоко задумавшись, и вдругъ поднялась, будто прыгнула съ мста.
        — Эхъ, да что тутъ! горячо шепнула она, хватаясь за голову. Скоморошество и впрямь. Любъ онъ мн! Любъ! Вотъ и все!!
        И бурная смута на душ будто собиралась стихать отъ признанія.
        — Ну, что-жь? Грхъ, что ли? Срамъ, что ли? воскликнула вдругъ двушка вслухъ, вн себя отъ огневой струи, что пробжала по тлу. Что мн, родители, что ли, помхой? Начальство? Сволока моя? Орликъ и Ефремычъ?.. Кто мн на свт набольшій! И, глянувъ въ окно, въ которомъ за поселкомъ виднлась, упираясь въ небо, высокая лсистая гора съ блой, какъ сахаръ, мловой маковкой,  — Устя вымолвила гнвно, поднявъ руку и грозяся.
        — Тебя сдвину и на земь уложу, коли нужно будетъ, не только сволоку свою или Орлика!
        И смута стихла и улеглась совсмъ. На душ стало тихо и свтло, какъ будто сумрачное небо прояснилось, тучи грозовыя раздвинулись; будто былъ вихрь, разогналъ темныя лохмы облаковъ и улетлъ самъ за край земли. А солнце сверкнуло съ чистой синевы и засвтило на все…
        Глянула Устя опять въ окно… поселокъ, хаты, садики, а тамъ гора, лсная чаща на ней и блая ея маковка, направо срая и величавая ширь матушки-Волги, за ней берегъ далекій съ ярко зеленой травой, а подъ самымъ окномъ яблони и черешни, бахчи, гд Ордунья копается въ грядахъ… Все кругомъ внезапно заблестло, какъ посл грозоваго ливня, все въ капляхъ серебряныхъ сіяетъ, будто въ брилліантахъ. Но вдь дождя не было…
        Все сіяетъ въ тхъ капляхъ, что у двушки изъ глазъ полились горячей и сладкой струей… Это тоже брилліанты многоцнные… потому что слезамъ атамана разбойниковъ — цны нтъ. Нужно, чтобы совершилось чрезвычайное, диковинное для того, чтобы двушка, не плакавшая со дня извстія о смерти своего отца, снова залилась двичьими слезами.
        А въ то же время, когда волжскій атаманъ снова будто становился казачкой Красноярской станицы, плнникъ тоже душевно перерождался. Тяжелыя думы, страхъ за свою жизнь, трепетное ожиданіе не нын-завтра быть страшно умерщвленнымъ разбойниками, несмотря на общаніе атамана,  — будто переродили баловня судьбы, родныхъ и среды, изъ которой онъ кинулся, очертя голову, на смерть изъ-за галуна на кафтанъ; теперь только Засцкій, почти еще ребенокъ по разуму и опыту жизни, сразу оцнилъ все, взвсилъ все, уразумлъ многое въ прошломъ и многое пожаллъ. Урокъ былъ слишкомъ грозный.
        Онъ молился, каялся, общалъ все и всмъ… и себ, и роднымъ, и Богу, Котораго теперь будто вспомнилъ.
        — Но неужели это искреннее раскаяніе излишне, ненужно, не поведетъ ни къ чему, и ему на роду было написано такъ погибнуть, думалось ему.
        — Поплатиться жизью изъ-за легкомысленнаго поступка, изъ-за ребячества и опрометчивости. Если-бъ онъ струсилъ, не бился, то было бы еще по дломъ; но вдь онъ велъ себя храбро, хотя и попалъ въ битву въ первый разъ отъ роду; онъ бился лихо, онъ не бросилъ своей пшей команды, будучи самъ на отличномъ скакун, пока она, перебитая почти вся, не легла и не разсыпалась по чащ ущелья. Тогда только онъ, выпустивъ послдній зарядъ въ лицо какого-то кидавшагося на всхъ и рубившаго топоромъ звря, а не человка,  — ршился было спасаться и ускакать, но было поздно, и конь былъ подстрленъ погнавшимся за нимъ сорванцомъ-атаманомъ.
        Засцкій въ первые часы плна, дорогой въ Яръ и затмъ связанный въ горниц атамана, которая казалась ему острогомъ, посл горницъ его собственнаго дома,  — былъ отъ оцпеннія ужаса почти безъ чувствъ. Онъ глядлъ, слушалъ, двигался слегка, безсознательно шевелилъ затекавшими отъ веревокъ руками, но положительно не понималъ вполн окружающаго… Это все дикій, тяжелый сонъ, который сейчасъ вотъ оборвется отъ пробужденья… и сгинетъ…
        Когда атаманъ освободилъ его отъ путъ, ему стало легче тлу, не казалось еще хуже и тяжеле на душ. Первая безсмысленная смута прошла въ ней и началась разумная тревога. Боле ясная мысль разобралась толково во всемъ, что нежданно приключилось съ нимъ, и привела его въ трепетъ.
        — Смерть?! это именно и единственно — о чемъ онъ никогда не думалъ.
        Онъ думалъ, случалось, о всякихъ самыхъ невроятныхъ вещахъ. Онъ помышлялъ о томъ, что когда-нибудь подетъ въ Москву и можетъ быть также графомъ и фельдмаршаломъ, какъ сталъ имъ простой украинскій казакъ; онъ думалъ, какъ будетъ онъ главнокомандующимъ на войн или какъ будетъ посланникомъ царицы въ чужіе края къ иноземнымъ королямъ. Думалъ, какъ онъ женится на принцесс такой красоты неописанной, что вс, кто на нее ни взглянетъ, станутъ съ ума сходить отъ восторга или зависти къ нему. Онъ думалъ, что когда ему будетъ 80 или 90 лтъ, а вокругъ него уже будетъ куча его правнуковъ — онъ будетъ всесвтно славенъ, будетъ первый россійскій вельможа, по знатности и богатству…
        Но дальше этой измышляемой имъ почтенной старости разумъ не шелъ, и смерть все-таки не представлялась.
        И вдругъ теперь въ одинъ мигъ, такъ просто, такъ быстро — все мигнуло и рухнуло кругомъ.  — Все!  — и розовая дйствительность, и еще боле яркія радужныя грезы о будущемъ. Кругомъ тьма, а въ немъ болзненно жгучее сознанье чего то такого, что волосы дыбомъ ему подымаетъ.
        Но утопающій хватается за соломинку, и если она сразу не оборвалась, то онъ искренно врилъ, что у него въ рукахъ цлый столтній дубъ.
        Взглядъ атамана, нсколько словъ надежды, брошенныхъ имъ въ первый же день, странное и красивое лицо этого молодого разбойника — ободрили капрала.
        Прошелъ второй день… молодца, который велъ его изъ Саратова и ушелъ впередъ къ разбойникамъ, а потомъ вернулся опять къ нему — уже казнили въ отместку. Что же съ нимъ медлятъ расправляться. Атаманъ на этотъ вопросъ не хочетъ прямо отвчать и ни разу не обмолвился. Онъ общается не объясняясь… А лучъ надежды вдругъ замерцалъ гд-то… Этотъ лучъ зажегся, знать и блеснулъ во взор атамана, да запалъ и ему въ душу. Сначала онъ вспыхнулъ въ обоихъ робко и боязливо, но разгорался не по днямъ, а по часамъ. Онъ уже не мерцаетъ теперь, а сверкаетъ…
        Посл многихъ долгихъ бесдъ с чуднымъ и загадочнымъ по виду атаманомъ, Засцкій уже не ждалъ ежечасно прихода палачей своихъ и лютой смерти; онъ думалъ объ атаман и его красивомъ лиц, объ его умныхъ рчахъ и особомъ выраженіи въ глазахъ, какого онъ еще ни разу ни у кого не видалъ; глаза атамана пронизываютъ его.
        — Славный малый; обнялъ бы его по-пріятельски и попросилъ скоре, тотчасъ освободить да и со мной уйти въ городъ, думалъ капралъ. Что эта за жизнь, да и какой онъ разбойникъ; онъ будто нашъ братъ, недоросль изъ дворянъ: голосъ, лицо, руки и ноги — все не мужицкое.

        XV

        Въ тотъ же день, когда атаманъ, будто смягчившись сердцемъ, оглядывалъ свой поселокъ въ окно, и въ первый разъ грезы объ иной жизни, не разбойной, а мирной и людской, по-Божьему, чудно роились въ голов, а рядомъ душевцо смущенный плнникъ начиналъ надяться на свое спасеніе — въ хат Орлика сошлись одинъ за другимъ Малина и Ефремычъ, позванные имъ для совта.
        Много дловъ всякихъ ршалъ Орликъ прежде безъ призыва кого-либо на совтъ, а теперь этого новаго дла одинъ ршить не смогъ и не взялся, потому что самъ себ не врилъ.
        — Какъ обращается Устя съ капраломъ? Что тутъ подумать? Неужто такое диковинное приключилось, что и по имени назвать стыдно: атаману будто полюбился нежданно барчукъ?
        Вотъ что прямо сказалъ Орликъ сибирному.
        Малина удивился. Онъ зналъ, что ихъ атаманъ — двица, но зналъ тоже, что эта двица уродилась, знать, отъ шутки самого дьявола. Ничего въ Уст двичьяго не было и нту на его глаза; а тутъ вдругъ про глупство бабье заговорилъ эсаулъ. Каторжникъ соображалъ: «Капралъ да атаману полюбился. Развяжи вотъ это?»
        — Сразу-то я что-то не осилю, заявилъ Малина, выпуча глаза. Ты это значитъ про что?
        Орликъ объяснился рзче и злобно…
        — Эвона! Не можетъ статься! усмхнулся каторжникъ и тотчасъ скривилъ рожу отъ боли въ ран, которая и быка давно свалила бы съ ногъ.
        — Чего, не можетъ статься! Дурень! Нешто двичье сердце на ладони; двичье сердце;- потемки! съ горечью произнесъ Орликъ. Вонъ она Тараса вашего ужь любила и за него замужъ собралась, а ему было за пятьдесятъ лтъ.
        — Тарасъ былъ орелъ человкъ! Будь живъ, онъ Степана Разина за поясъ бы заткнулъ… за Тараса и я бы въ огонь и въ воду ползъ, не токмо Устя! ршилъ Малина.
        Орликъ махнулъ рукой, понявъ, что клейменый каторжникъ все дло совсмъ по-своему понимаетъ и для него не совтчикъ.
        Ефремычъ принесъ всть: бдняга Черный кончился!
        — Ну, и царство ему… цыганское! отозвался Малина. А жаль знахаря!..
        — Ну, а ты, Ефремычъ, какъ посудишь? спросилъ Орликъ дядьку, передавъ ему прежде свои подозрнія.
        — Ты, стало быть, насчетъ то ись того… началъ Ефремычъ, что нашъ атаманъ вспомнилъ якобы, что онъ не парень, а двица.
        — Да. И влюбился въ парнишку-блоручку изъ барчуковъ, холеныхъ въ шелку да въ меду, продолжалъ Орликъ.
        — Позарзъ, значитъ.
        — Ну, да; я говорю…
        — И я говорю.
        — Что? воскликнулъ Орликъ.
        — Да то же… Ты сказываешь полюбился ему… будемъ уже сказывать: ей… полюбился ей капралъ? Это вдь ты сказываешь?
        — Ну, да.
        — Я теб и отвтствую: позарзъ, молъ.
        Орликъ сразу измнился въ лиц. Думать самому о нерадостномъ и убдить себя — какъ ни будь уменъ — не такъ страшно, какъ услыхать отъ другого, хоть и глупе, подтвержденіе своей постылой думы. Падала завса съ глазъ Орлика, да не совсмъ; а тутъ вотъ вдругъ упала сразу, и горькая правда наголо предстала глазамъ.
        Наступило молчаніе. Орликъ неровно дышалъ, уткнувшись глазами въ землю. Малина таращилъ глаза на есаула, а Ефремычъ простодушно смотрлъ на обоихъ.
        — Почему ты это такъ полагаешь? спросилъ, наконецъ, Орликъ и такимъ голосомъ, какъ еслибъ узналъ отъ Ефремыча новое и совсмъ для него самого неожиданное и невроятное.
        — По всему видать… я еще въ первый день Ордунь сказывалъ, ложася спать: будетъ, молъ, у насъ случай, Однозуба, отъ котораго эсаулъ да и вс молодцы и ты, старая, тоже рты разините… Такъ по-моему и вышло. Да еще какъ живо то… много-ль времени прошло съ битвы, а гляди ужь у насъ что…
        — Что? странно спросилъ Орликъ.
        — Колдовство. Плюнуть да перекреститься — только всего и можно… атамана и званья нтъ; былъ атаманъ Устя, да сплылъ… Выходитъ оно, эсаулъ, по эвтой причин, такъ я разумю, что баба ли, двка ли какъ, значитъ, ни вертись, какъ ни рядись, какъ ни скачи, а все человкомъ не будетъ… Бабье-то въ ней рожденье нту-нту, да и заговоритъ безпремнно… Вотъ жили мы безъ грха, Устя атаманствовалъ на славу, любо было глядть на него; и славно онъ бился, и складно разсуждалъ вс дла разбойныя и хозяйскія, и на дуван, и на расправ молодцовъ за провинность какую… а вотъ нашли вы на дорог нечисть эдакую, прости Господи, да завели ее въ дом; ну, все дло и изгадили, все прахомъ и пошло.
        — Какую нечисть? спросилъ Малина.
        — А этотъ капралъ… Намъ онъ, вишь, что коровій пометъ, а вонъ двиц-то красной по рожденью — онъ, поди, что?.. да, что онъ ей? Ты вотъ знаешь ли, эсаулъ, что онъ ей, капралъ-то этотъ сахарный?
        Орликъ молчалъ понурясь и глубоко задумавшись.
        — Онъ ей — золото, милъ-свтелъ ангелъ! Она за него сейчасъ вотъ и насъ перехлопаетъ и себя поршитъ, коли потрафится.
        — Что? Ты про что… пришелъ въ себ Орликъ, смутно разслышавъ послднія слова Ефремыча.
        — Я говорю, что Устя изъ-за капрала на убивство пойдетъ.
        — Она мн ужь разъ грозилась, да это пустое; это все-жь таки баловство! Мало что языкъ сбрехнетъ.
        — Не баловство, эсаулъ; ты видлъ сегодня Устю.
        — Нту, три дня ужь не видалъ.
        — Знаю я. Ну, вотъ ты поди, да и погляди… а потомъ ужь и говори.
        — Что-жь она?
        — Что? Ничего! Другой человкъ! Атамана нту; и слдъ его, говорю, простылъ; а есть двка, да еще, что ни на есть, самая лядащая… въ глаза мн не смотритъ, скажетъ слово и загорится все лицо, да не такъ, какъ прежде, не гнвно, а по-бабьему, по-стыдливому.
        — Вижу я все дло — диковина! заговорилъ Малина.  — Уразумть нельзя, ну, а пособить горю все же не мудрено; взялъ да и распуталъ все…
        — Да какъ? Какъ? воскликнулъ Орликъ.
        — Что?
        — Какъ ты распутаешь?
        — А взялъ, по-просту, атамана и капрала, выговорилъ однозвучно Малина, да камушекъ потяжеле, связалъ ихъ вмст, да и бултыхъ — раковъ кормить.
        — О, дьяволъ… И я тоже слушаю! взбсился Орликъ.
        — Нтъ, Малина, не бреши про Устю… сказалъ Ефремычъ съ укоризной,  — надо умне какъ разсудить. Но мн, капрала этого не мшкавши прикончить.
        — Да. Не мшкавши! произнесъ Орликъ какъ бы себ самому. Покуда еще не поздно; но скоре, а то…
        — Встимо, скоре, эсаулъ… вдь надо намъ тоже и отсюда выбираться, а сборовъ у насъ не мало.
        — Да; тутъ сидть негоже! прибавилъ каторжникъ; вторую команду жди черезъ дв недли.
        — Раньше будетъ, отозвался Ефремычъ: коли-бъ вы его убили, то не стало бы спшить начальство, а теперь, поди, солдатики какіе добгутъ до городовъ и скажутъ: капралъ живъ, взятъ, въ полон мается. Вотъ и подвинутъ ноги разные воеводы.
        — Врно, Ефремычъ, врно, сказалъ Орликъ. Нечего уткнувшись сидть. Дло длать. Скоре. Первое, собирай и распоряжай все… Двинемъ отсюда чрезъ три-четыре дня въ лса подал отъ Волги, къ старцамъ на Узеня. Туда никакія команды не лазаютъ… а за Устю я примуся… капрала этого я либо выдамъ на расправу молодцамъ, либо самъ ужъ выпущу на волю, какъ Душкина… лишь бы его отсюда съ глазъ долой; и скоре, нечего мшкать! Ты, Ефремычъ, ладь все, коней и обозъ, а ты, Малина, наладь молодцовъ такъ, что коли я кличъ кликну, чтобы вс они валили къ атаману капрала на расправу просить.
        На этомъ совщаніе и кончилось, и Малина съ Ефремычемъ ушли отъ эсаула довольные и принялись за дло.

        XVI

        День за днемъ, прошло около недли, а ничего въ Устиномъ Яр не случилось однако особеннаго или неожиданнаго. Но «что-то» было повсюду, во всхъ… будто въ воздух носилось что-то, невидимое и непонятное. Въ поселк было по всмъ хатамъ и хибаркамъ, во всхъ молодцахъ, сволок со всего свта, христіанахъ и татарв — какое-то затишье чудное — глухое и недоброе. Точь-въ-точь духота тяжелая и тишь зловщая предъ грозой, что гд-то собирается и должна прійти… Раскатовъ грома еще не слыхать, молніи еще не видно. Все кажется кругомъ, какъ бы и быть слдуетъ, какъ заурядъ всякій день бываетъ,  — но птица и зврь, даже деревья и мурава словно притаились и сробли. Изрдка со свистомъ, стремительно промелькнетъ будто въ перепуг ласточка, извиваясь по самой земл, или жалобно вскрикнетъ чайка на рк. Грозы нтъ, но вся природа ужъ почуяла ее гд-то за небосклономъ и ждетъ первой всти, перваго порывистаго натиска вихря. Все ждетъ — вотъ загрохочетъ небо, зажигаясь и пламеня изъ края въ край, разрываясь и разрушаясь надъ землей, сотрясая ее всю до ндръ, будто падающими невидимо облаками, что обращаютъ порою въ прахъ вковые лса и
каменные города.
        Такъ было и въ Устиномъ Яр! По всмъ хатамъ угрюмо сидли у себя молодцы или сходились въ уголкахъ поселка, за плетнями, и тихо перешептывались,  — что-то другъ другу сообщая въ недоумніи или въ ожиданіи. Большинство устинцевъ высматривали скоре смущенно, чмъ злобно…
        Какая-то бда стряслась, видно, на поселк разбойномъ; а бда та была — что атаманъ сидитъ у себя безвыходно… Эсаулъ Орликъ тоже не кажетъ носу изъ своей хаты и томится… «князь», или дядька Ефремычъ, ходитъ суровый и ни на что не отвчаетъ, только рукой машетъ, какъ бы говоря: «Ну, васъ! не надо васъ!» Сибирный Малина на что крпокъ, а свалился все-таки съ ногъ отъ прострла, не осилилъ раны… онъ только одно повторяетъ тмъ, кто къ нему навдается:
        — Атаманъ былъ, да сплылъ! Былъ и эсаулъ! Кто поглупе — сиди да жди здсь Сибири, а кто прытче — уходи, покуда время… Куда? На вс четыре втра! Съ ноздрями да безъ литеръ — везд дорога!
        Устинцы не знали, что подумать ни про атамана, ни про эсаула, но чуяли, что надо ждать чего-то и ждали въ молчаніи такъ же, какъ порою, притаясь, ждетъ грозы природа.
        Немного воды утекло за это время, а въ поселк многое перемнилось. Многихъ уже не досчитывались устинцы изъ давнишнихъ своихъ… Петрыню Іуду казнили, лихой Измаилъ былъ убитъ, Соврасъ захваченъ солдатами, Ванька Черный померъ отъ раны, Кипрусъ и не охнулъ-упалъ… Малина чуть живъ… Одинъ Ванька Лысый, хоть и раненый, а справился и цлъ. За то на диво всмъ уже три дня, какъ мордовка Ордунья пропала безъ всти; она ушла, бросила Устинъ Яръ; а это худо — бабушка Ордунья бывалый человкъ; она всегда сказывала: коли придетъ конецъ устиному атаманству въ Яр — я загодя уйду. И вотъ ея нту! Стало, конецъ!..

        XVII

        Давно уже весь поселокъ спалъ крпко. А въ горницахъ дома, у развалины, все еще былъ, какъ всегда въ это время, свтъ… Атаманъ и капралъ сидли за столомъ; остатки ужина были не прибраны и, судя по нимъ, видно было, что пища атамана измнилась за это время. Видно, онъ ничего не жаллъ для своего гостя-плнника. Все, что было въ погреб, въ клтяхъ, въ саду и огород, и что нашлось на блян богатаго купца, и что сохранилось отъ прежней добычи — отъ курицы и баранины до огородныхъ овощей, отъ арбузовъ и яблоковъ до орховъ и пряниковъ — все было тутъ; а въ придачу ко всему подана бутылка романеи изъ полдюжины тхъ, что когда-то, чуть не годъ назадъ, были найдены въ тарантас убитаго прозжаго и сохранялись у атамана въ погреб на случай чьей-либо хворости. Вино роспилъ капралъ и слегка повеселлъ, заставивъ и атамана выпить стаканчикъ. Уст тоже ударило въ голову съ непривычки, и съ румянымъ лицомъ, блестящимъ взоромъ, она боле смло глядла въ лицо молодого капрала и, словно околдованная впивалась глазами въ него. Но не вино, а его каждый взглядъ, каждое слово, каждая усмшка красивыхъ губъ, каждое тихое и мягкое
движеніе блыхъ рукъ — вотъ что давно, изо дня въ день, опьяняло до потери разума молодую казачку, вотъ отъ чего горла она какъ въ огн, глядла и усмхалась будто сквозь туманъ колдовства и тайныхъ чаръ кудесника. Такъ засиживались они всякій вечеръ; онъ говорилъ, она слушала. Такъ было и теперь. Но сегодня она будто ждала чего-то. Она не уходила къ себ въ горницу и не собиралась даже уходить, хотя на двор было давно уже за полночь. Но чего-жь ждала она мыслью, сердцемъ, всмъ существомъ своимъ? Она сама не знала!.. Ей хотлось ужъ давно, а сегодня сильне, чмъ когда-либо,  — сознаться, сознаться; хотлось крикнуть ему:
        — Какой я парень-атаманъ! Я двица, казачка я съ Дому! И я помираю, люблю тебя!
        Устя сидла въ одной красной рубах, снявъ свою турецкую куртку, которая всегда хитро скрывала ея женскій станъ и грудь.
        Капралъ, какъ всегда, всякій вечеръ, сидлъ передъ ней на лавк за столомъ, тоже сбросивъ камзолъ и кафтанъ, въ одной распахнутой шелковой рубах. На блой, какъ снгъ, груди его, на золотой цпочк сіялъ въ лучахъ свчи цнный образокъ — благословеніе матери.
        Онъ разсказывалъ опять въ сотый разъ атаману о себ, о родныхъ, о богатой усадьб ихъ, объ его жизни въ город, о намстник и о мечтаньяхъ по служб… обо всемъ говорилъ, будто напвалъ онъ, что только на умъ приходило… а она слушала, мля!..
        И другой міръ широко разверзался предъ Устей, видвшей лишь красноярскую станицу, да ростовскій острогъ, да грязныя астраханскія улицы съ калмыками и пылью вонючей на всемъ.
        На этотъ разъ капралъ разсказывалъ, какъ веселится дворянство въ Саратов по домамъ и въ «редут». Плохо поняла Устя и переспрашивала. Засцкій сталъ объяснять атаману, что такое «редутъ», гд собирается одно дворянство, пляшетъ подъ музыку или играетъ въ карты. Все горитъ въ огняхъ; барыни и двицы, въ блыхъ башмакахъ, танцуютъ въ пудреныхъ парикахъ съ голыми руками и плечами.
        — Съ голыми плечами?! ахнувъ, вопросила Устя.
        — Такъ полагается! Когда създъ большой и гостей всякихъ много, барыни должны быть съ голой грудью, объяснилъ Засцкій.
        — Что ты! Да коли много народу, тутъ-то и не оголять себя! Срамота вдь это. Это ты меня морочишь, ради смху.
        Капралъ разсмялся весело.
        — Такъ полагается. Ей-ей. Оно красиве. Особливо для молодыхъ двицъ. Мы для параду надваемъ новое платье и парики получше… А барыни и барышни платья легкія и красивыя изъ всякихъ атласовъ съ шитьемъ дорогимъ, шелками и золотомъ. И равно для параду плечи и грудь оголяютъ, сзади и спереди вотъ до сихъ поръ открыто! показалъ онъ на себ.
        — Мн бы лучше удавиться, воскликнула Устя порывисто, чмъ дать себя при народ оголить, чтобъ чужіе люди видли голое тло. Да, избави Богъ, ни за какія деньги…
        — Да вдь не мы… это двицы такъ… Ты бы, встимо, не могъ. Это была бы и впрямь срамота; а женскій полъ завсегда такъ длаетъ, и обычай этотъ еще при цар Горох, какъ сказывается, былъ на свт.
        — Съ голой грудью? На народ! качала Устя головой.
        — Ахъ, Господи! Да не вся же грудь открыта; ты меня, атаманъ, все не понимаешь.
        Засцкій поднялся и подошелъ къ Уст.
        — Не эдакъ же вотъ голыя он по поясъ; женскому полу эдакъ нельзя… Вотъ здсь крутомъ идетъ воротъ, а здсь должно быть закрыто.
        Онъ обхватилъ неожиданно атамана за спину, а другую руку положилъ на грудь.
        — Двица вотъ здсь не можетъ, какъ мы…
        И смолкъ, отступилъ вдругъ капралъ. И сталъ, какъ вкопанный, замеръ на мст, какъ истуканъ, и глаза выпучилъ…
        Лицо Усти, которая было закинула назадъ голову къ нему и улыбаясь глядла на него, вдругъ запылало, покрываясь пунцовымъ румянцемъ.
        — Атаманъ. Да какъ же это?.. пробормоталъ Засцкій, какъ пораженный громомъ.
        И будто не вря себ, онъ снова двинулся къ Уст: но она пугливо отстранилась отъ него и, будто теряя силы, прошептала едва слышно:
        — Я понялъ. Знаю… Да… Садись…
        — Да я не про то!.. Мн почудилось… заговорилъ Засцкій и опять смолкъ.
        Поглядлъ онъ въ лицо и на станъ атамана зорко и пристально, и сразу точно туманъ какой вдругъ разсялся предъ нимъ или завса упала съ глазъ…
        — Ахъ, я дурень, дурень! воскликнулъ онъ. Да вдь мн же давно чуялось это. Съ перваго дня ты мн чуденъ казался. Я все путался въ мысляхъ, что за притча… чутьемъ я взялъ, да чутью не поврилъ…
        Засцкій отошелъ и смущенно слъ на мсто.
        Устя, тяжело переводя дыханіе, потупилась низко надъ столомъ: наступило молчаніе.
        Когда Устя подняла глаза и взглянула черезъ силу въ лицо капрала, его загорвшійся инымъ свтомъ взглядъ охватилъ ее всю, какъ полымя.
        Онъ не такъ уже смотрлъ, какъ за минуту назадъ. Онъ не такъ улыбался… она робла его теперь.
        Да, Устя, кидавшаяся въ битвы, какъ лихой казакъ, теперь оробла и затрепетала, сраженная совсмъ. Онъ смотрлъ на нее какъ на женщину! и этого взгляда было довольно, чтобы сломить въ ней остатокъ воли и силъ. Устя не выдержала; она закрыла лицо руками и будто отъ горя закачала головой, уронивъ локти на столъ.
        Черезъ мгновеніе она вскрикнула робко, вздрогнула и онмла. Дв руки обхватили ее, и лицо… его милое лицо клонилось къ ея лицу; его дыханіе теплое вяло тихо надъ ея ухомъ; онъ что-то говорилъ ей тихо, но какимъ-то голосомъ, проникающимъ глубоко въ нее.
        Устя затряслась отъ вырвавшагося рыданія, и слезы ручьемъ брызнули изъ глазъ на руки, которыя она крпко прижала къ лицу, будто въ этомъ была вся защита ея отъ всего.
        — Чему же ты, Богъ съ тобой! заговорилъ онъ;- я не пойму!.. Горько теб здсь жить, такъ скажи слово, уйдемъ отсюда, я тебя въ городъ съ собой увезу и прощеніе выхлопочу — другой жизнью заживешь. Я даже возьму тебя къ себ въ домъ; у меня будешь… Устя, да полно же, скажи же, почему ты плачешь, Устя.
        Онъ крпче обхватилъ ее; и жалость къ ней, а то и еще что-то, вдругъ сказавшіяся въ молодц-сердцед, заставили его прильнуть губами къ ея лицу и все въ ней заволоклось мглой очарованія… Только одно сказалось порывомъ: замирая и горя стыдомъ, двушка отняла руки отъ пылающаго и мокраго лица и бросила ихъ ему на плечи, а чрезъ мгновеніе прижала его лицо къ своему и цловала безъ конца. Капралъ-сердцедъ и городской ухаживатель тутъ только понялъ все… Чему онъ обязанъ жизнію. Чмъ были чудны рчи этого атамана, что сквозило въ его странномъ взгляд, съ перваго дня. Почему зарыдала она теперь…
        Онъ умышленно очаровывалъ пріятеля атамана ради спасенія жизни, а околодовалъ и влюбилъ въ себя красавицу-казачку. Диковинный случай и странная судьба! Но одно, слава Богу,  — врно: онъ спасенъ; она его не выдастъ разбойникамъ; онъ не одинъ даже убжитъ отсюда, а вмст съ удивительнымъ атаманомъ.
        — Скажи… зашептала Устя… я теб не противенъ. Любъ я теб хоть малость самую…
        — Противенъ! Любъ! разсмялся Засцкій.  — Нешто такъ говорятъ женщины.
        — Привыкъ, привыкла! Скажи: я теб не противна? Можешь ты меня полюбить хоть малость, хоть на одинъ годочекъ; больше мн не надо… Я годикъ поживу такъ и уйду умирать куда-нибудь, за Волгу, въ скитъ. Дай мн годикъ одинъ, а тамъ хоть въ острогъ, въ Сибирь — все равно: поживши сладко малость, можно на все пойти безъ страха и безъ жалости. Сказывай же, по правд, по-божески, безъ обмана.
        — Нечего мн сказывать, Устя. Такую, какъ тебя, кто-жъ не полюбитъ?…
        Двушка прижала губы къ его губамъ и шептала:
        — Вотъ и все!.. Вотъ… Мн теперь хоть завтра помирать!.. Не обидно!

        XVIII

        И чрезъ три дня посл этой роковой для Усти ночи, когда было уже за полдень, къ хат эсаула, все по-прежнему не выходившему отъ себя, бжалъ старый Ефремычъ изъ всхъ силъ и бросился къ двери, какъ шальной. Орликъ вскочилъ при вид дядьки.
        — Что? вскрикнулъ онъ, прочтя на лиц его какую-то страшную всть.
        — Эсаулъ, помоги, помоги…
        И Ефремычъ, задохнувшись, слъ на лавку и замахалъ руками.
        — Живъ атаманъ, живъ? закричалъ наступая Орликъ, боясь уже услышать всть о смерти.
        — Живъ, живъ… Что ему?
        — Ну, говори, что? Чего-жь тогда пугаешь…
        И все остальное, что можетъ услышать Орликъ, уже показалось теперь пустяками.
        «Покуда Устя жива да здсь въ поселк, думалъ онъ, такъ еще стой міръ Божій! Вотъ кабы ея не стало, ну, тогда ничего мн не нужно; хоть свтопреставленье зачнись, глядть буду и бровью не поведу».
        — Эсаулъ, бда бдовая, заговорилъ Ефремычъ отдышавшись. Помоги. Что сидишь! Порши же дло скоре! Странникъ-то — вдь солдатъ, служивый, деньщикъ его, изъ Саратова пришелъ. Не странникъ, а деньщикъ, либо дядька.
        — Я ничего не пойму! Какой странникъ?
        — У насъ второй день живетъ. Вотъ то-то, сидлъ ты тутъ заключенникомъ, а я отлучиться боялся; вотъ и не вдаешь ты ничего. Слушай.
        И Ефремычъ, понемногу успокоившись и отдохнувъ, началъ толково.
        — Пришелъ къ намъ вчера объ утро странничекъ, старикъ, толкнулся, проситъ пустить… Я, встимо, хотлъ его гнать; гд тутъ съ нимъ теперь возиться… Атаманъ въ окно… Ну, ужъ какой нын она атаманъ!! Устя въ окно его увидла и тоже крикнула: гони! А этотъ сталъ молиться… Барчукъ-то услыхалъ и тоже въ окно глянулъ… И что у нихъ съ Устей было — не знаю, но атаманъ приказалъ тотчасъ впустить стараго и прямо на верхъ къ себ… Ну, вотъ и все…
        — Все? воскликнулъ Орликъ нетерпливо.
        — Постой, покуда все… это вчера… Ну, вотъ остался этотъ странничекъ у атамана… у нея на верху; накормила она его и оставила тамъ у себя. Меня сомнніе взяло — чудно это. Лазалъ я три раза на лстницу послушать, что они втроемъ говорятъ… да вотъ, дьяволъ, кажинный разъ, какъ ты ползешь, а она завоетъ волкомъ.
        — Кто?
        — Да лстница, дьяволъ, скрипитъ! Какъ заскрипитъ, Устя ко мн: теб, князь, чего надо?… Тьфу! да и только. Ну, скажешь что пустое ей въ отвтъ и пойдешь назадъ, не слыхамши ничего. Ночевалъ старый у меня въ кухн… Я сталъ съ нимъ бесдовать пробовать… ломается и изъ себя корчитъ богомола. Вишь, онъ изъ Кіева, отъ святыхъ мстъ… Я его ну спрашивать о Кіев, будто не знаю ничего. А я же вдь три года тамъ выжилъ. Ну, вотъ и стали мы: я спрашивать, а онъ брехать! Я спрошу, а онъ брехъ да брехъ — гд пещеры, гд лавра, гд Подолъ, гд Днпръ-рка, да какіе храмы… Что ни слово — несетъ околесную. Хорошо, ладно… стало быть не богомолъ. Ну, вотъ я ночь и не спалъ совсмъ. Надумалъ я, хоть тресни, а узнаю, что за оборотень. Вотъ съ часъ тому мста… атаманъ вышелъ со двора и пошелъ на гору… А зачмъ? А?
        — Зачмъ? Не знаю. Сказывай, отозвался Орликъ.
        .  — На гор мшокъ съ деньгами зарылъ онъ передъ битвой и по сію пору не отрывалъ еще. Теперь собрался. Стало нужно. А почему нужно?
        — Ну, ну, говори.
        — Вотъ ушелъ атаманъ, а они двое, барчукъ и странничекъ, сидятъ на верху, въ горниц. Я на лстницу тихо, тихо… Ползъ я ползъ, почитай, ей-ей, ровно часъ времени, чтобъ она, дьяволъ, опять не завыла… Ну, все-таки скрипнула разъ, окаянная; да они видно не слыхали. Влзъ я, къ двери, ухомъ къ дыр и слушать… Ну, и слушалъ… По сю пору сердце въ нутр трясется. Николи въ жизни такого не бывало, есаулъ.
        — Да что услыхалъ-то? Ну!  — закричалъ Орликъ.
        — Бжать они собрались… Вотъ что!..
        — Капралъ съ деньщикомъ?
        — Дьяволъ ихъ уноси! Да Устя-то съ ними, вотъ что, эсаулъ. Устя съ ними сбирается! Они это промежъ себя говорили; да я и смекаю, что это правда. Она кой-что у меня спрятанное вчера еще потребовала. Да вотъ за деньгами на гору пошла… Понялъ?
        Орликъ перемнился въ лиц, провелъ рукой по глазамъ и, будто зашатавшись на ногахъ, слъ на скамью.
        — Вотъ я къ теб и бросился, какъ угорлый. Бда. Помоги, эсаулъ. Да скоре, родной. Могутъ сейчасъ вотъ уйти.
        — Нтъ. Нечему тутъ помогать. На то ея воля, глухо проговорилъ Орликъ. Я это поршилъ, а то бы нешто сталъ я недлю ждать. Я, Ефремычъ, поршилъ за эту недлю, если Устя уйдетъ за нимъ — покончить съ собой!..
        — Что ты? Что ты? Очумлъ, что-ли? вскрикнулъ Ефремычъ.
        — Что я ей?.. Отецъ, братъ, командиръ, что-ль, какой. Ея воля. Полюбился ей капралъ, хочетъ она за нимъ въ городъ уходить и эту песью жизнь бросить… ну, что-жь! Таланъ ей да счастье! Господь съ ней!.. Я изъ зависти гршить не стану. Я же звалъ сто разъ уходить эдакъ, бросивши вашу братію. А теперь не со мной — такъ мн злобить? Нтъ! Во мн честь тоже есть… Я вдь не изъ холоповъ уродился!.. А вотъ себя теперь покончу.
        — Пожалй Устю. За что же ей пропадать, горячо произнесъ Ефремычъ, не ради насъ, такъ ради ея самой. Вотъ я что… Аль души въ теб нтъ. За что ей плети-то да Сибирь видть.
        — Онъ ее защититъ въ город. Будетъ любовницей, такъ будетъ въ шелку ходить, а не будетъ на помост голая у палача въ рукахъ кричать.
        — Они ее предадутъ въ намстническое правленіе и казнятъ.
        — Ты говоришь. А я, напротивъ, сказываю…
        — Они сами говорили.
        Орликъ взглянулъ на Ефремыча такими глазами, что дядька всталъ съ мста.
        — Да ты же не понялъ, эсаулъ; въ томъ-то вся и сила. Они двое смялись да радовались, что атаманъ-двица влюбилась, спасаетъ его отъ смерти у насъ, да и сама-то за нимъ увязывается бжать.
        — Они говорили?
        — Капралъ говорилъ. Какъ въ городъ, то сейчасъ красотку въ острогъ. И сраму не будетъ, а слава одна. Сказать, молъ, въ город, что умысломъ двк въ полонъ отдался, да изъ нея любовницу сдлалъ и привелъ въ городъ, чтобы за служивыхъ убитыхъ она отвтъ на площад дала.
        — Это онъ говорилъ?! вскрикнулъ Орликъ, подымаясь съ мста.
        — Говорилъ старому. А тотъ помалкивалъ или смялся. Такія ли, говорилъ, у тебя красавицы въ город.
        — У кого? У стараго-то красавицы. Что ты путаешь.
        — Нтъ, у молодого. Онъ — его дядька, вишь. И теперь сюда пришелъ изъ любви провдать, что онъ, живъ ди…
        Орликъ молчалъ и наконецъ вымолвилъ глухо:
        — Побожися, Ефремычъ.
        — Въ чемъ теб побожиться?
        — Побожися, что капралъ грозился Устю въ город предать.
        — Вотъ теб Христосъ Богъ. Подохнуть мн сейчасъ, коли я вру… Да за этимъ я и побжалъ, что мн не денегъ и не атамана жаль… Атаманомъ ты у насъ будешь и почище Усти поведешь все… а жалко мн двку горемычную; въ западню лзетъ, на плети и каторгу… Вотъ что, эсаулъ!
        — Разумешь ли ты, Ефремычъ, что вся сила въ этомъ. Предастъ ее капралъ или облюбитъ… Таланъ свой она найдетъ въ город у него въ любовницахъ, или погибель свою. Вотъ что мн надо врно знать. Говорилъ онъ о предательств? Врно?
        — Охъ, Господи Іисусе… Что ты съ нимъ будешь длать! Оглохъ человкъ! воскликнулъ Ефремычъ.  — Да вдь я своими ушами то слышалъ и обмеръ.
        — Побожися. Слышалъ? Врно? Ухо не обмануло?
        — Разрази меня Мати Божья! Разъ пятокъ онъ грозился на вс лады, какъ въ городъ, то въ острогъ, да еще какъ похвастаютъ оба въ город, что привели, молъ, атамана-двку Устинью, а не Устина.
        — Ладно! выговорилъ вдругъ Орликъ съ силой и будто выросъ на цлую голову. Врешь, капралъ! Врешь, барчукъ крупичатый! Теперь у меня руки развязаны и совсть чиста. Не себя, а тебя — кончать!.. Орликъ уговорился съ Ефремычемъ подробно обо всемъ и три раза объяснилъ, что дядька долженъ сдлать тотчасъ. Ефремычъ побжалъ обрадованный…

        XIX

        Всть, переданная эсаулу, была наполовину правдой, наполовину Ефремычъ прибавилъ свое собственное измышленіе.
        Въ Устиномъ Яр появился старикъ, назвавшійся богомольцемъ отъ святыхъ мстъ, и объяснилъ, что онъ путемъ на Камышинъ сбился съ дороги и случайно попалъ въ поселокъ.
        Въ дйствительности, это былъ старый пстунъ, дядька Засцкаго, 60-ти лтній Захаръ Терентьичъ, который, выходивъ барчука, обожалъ его и былъ равно любимъ своимъ питомцемъ, любимъ и старыми господами.
        Неожиданная командировка его барчука на разбойное гнздо съ ума свела Терентьича. Но помшать онъ, конечно, длу не могъ. Просился онъ у своего Сашеньки съ нимъ въ походъ въ качеств его деньщика, но Засцкій отказался наотрзъ, такъ какъ капралу казалось срамнымъ дломъ таскать за собой няньку.
        Къ тому же Терентьичъ уврялъ, что если барчукъ возьметъ его, то бды ужъ никакой не будетъ. Ужъ онъ «своего барина не проморгаетъ» — недаромъ выходилъ. Это-то именно и не понравилось его барину. А между тмъ не разъ теперь въ плну поминалъ Засцкій своего добраго и осторожнаго дядьку. Будь Терентьичъ съ нимъ, онъ бы не далъ ему попасться такъ простодушно въ ловушку Орлика.
        Но старикъ дядька, отпустивъ питомца въ походъ и оставшись въ город, лишился сна и пищи… Прошла недля, и Терентьичъ, взваливъ котомку за плечи, двинулся по слдамъ команды.
        — Ужъ тамъ не прогонитъ отъ себя! разсуждалъ дядька.
        Итти по слдамъ капрала было немудрено. Высылка команды на разбойниковъ была дломъ не зауряднымъ, и народъ во всей округ, въ селахъ и на дорогахъ, не мало шумлъ и галдлъ посл прохода солдатъ.
        Всюду, гд разспрашивалъ Терентьичъ о команд, ему послдній мальчуганъ могъ сказать, когда прошли царевы воины и куда направились, гд должны быть по расчету времени, и какъ ихъ настигнуть.
        Только верстъ за пятьдесятъ отъ Устинова Яра, по низовью, началась такая глушь вдоль Волги, что Терентьичъ нигд не могъ «словить языка» и разузнать, гд прошла команда, и какъ ему искать ее.
        И на послднихъ десяткахъ верстъ старикъ проплуталъ пятеро сутокъ. Наконецъ, однажды, онъ встртилъ двухъ своихъ… Но что онъ узналъ отъ нихъ? Команда уничтожена, а его «Сашенька» угодилъ живьемъ въ лапы разбойниковъ.
        Терентьичъ всплакнулъ. Но ршилъ еще бодре пуститься въ путь. Или спасти барчука, или съ нимъ помереть. Запасливый старикъ, взявшій съ собой денегъ и зашившій ихъ въ подкладку дырявой поддевки, тотчасъ далъ изъ нихъ десять рублей бгунамъ солдатамъ, чтобы они могли отъ перваго же села продолжать путь гонцами, на наемныхъ подводахъ, а не пшкомъ.
        — Прямо къ намстнику скачи, ребята! приказалъ онъ.
        Терентьичъ зналъ, что начальство, угнавшее его барчука на погибельное дло, тотчасъ, при худыхъ встяхъ, подниметъ живо все на ноги.
        Такимъ образомъ, распорядившись разумно еще на пути въ разбойное гнздо, Терентьичъ направился чрезъ тотъ же Козій Гонъ. Здсь было страшное и смрадное зрлище, отъ котораго у дядьки волосъ дыбомъ сталъ. Трупы убитыхъ, ограбленные до-гола, еще не были зарыты и валялись на земл въ кустахъ. Воронье оглашало ущелье карканьемъ и стаей подымалось и кружило при проход Терентьича.
        Если бы шайк было возможно оставаться на насиженномъ мст посл разгрома команды, то, конечно, она распорядилась бы зарыть трупы убитыхъ… Но вдь ей все равно приходилось бжать за Волгу, въ лса. Слдовательно, не стоило возиться и скрывать слды преступленія. Все равно изъ города придетъ другая команда. Она своихъ зароетъ.
        Терентьичъ, достигнувъ поселка Усти, надялся, если баринъ его еще живъ, обманомъ или хитростью спасти его — время оттянуть и выиграть, или денегъ кому изъ разбойниковъ общать хоть тысячу и боле рублей отъ родителей капрала за спасеніе единственнаго сына.
        Дло вышло еще проще… Дядька нашелъ своего питомца бодраго, веселаго, сытаго и… влюбленнаго.
        — Тьфу! И тутъ себ любовишку выискалъ, невольно подумалъ дядька.
        Однако, когда вечеромъ ему все повдали и дло разъяснилось, то изумленію и радости Терентьича не было границъ отъ диковины. Самъ атаманъ разбойниковъ двица и, по уши врзавшись въ Сашеньку, бросаетъ свое душегубство и готовится тоже бжать за ними въ городъ.
        Когда Устя ушла за деньгами на гору, Терентьичъ впервые наедин съ барчукомъ, радуясь удач, болталъ:
        — Пущай, пущай бжитъ за нами. Отчаянная. Мы ее тамъ въ острогъ упрячемъ… Крапивное смя! болталъ онъ, считая себя безъ свидтелей, глазъ-на-глазъ съ питомцемъ. Похвалимся еще… Скажемъ, нарочито далъ, молъ, въ полонъ себя захватить атаману-двк, чтобы, влюбимши ее въ себя, предоставить начальству и наказать за убіеніе воиновъ.
        А Ефремычъ, стараясь даже не дышать, былъ за дверью.
        Капралъ на все молчалъ и только усмхался весело, а самъ думалъ свою думу про красавицу-казачку.
        Между тмъ двушка быстро влзла на гору, отрыла изъ земли на самой макушк ея мшокъ съ деньгами и затмъ остановилась на минуту, озираясь восторженно на всю окрестность.
        Съ того вечеръ, съ той минуты, когда околдовавшій ее красавецъ-капралъ обнялъ ее и сталъ нашептывать ласковыя слова на ея двичье ухо, а слова эти чудно и глубоко западали въ ея чистое, еще нетронутое любовью сердце — Устя переродилась. Атаманъ лихой и храбрый, но грустившій уже часто, мучившійся уже давно непонятной тоской — теперь будто умеръ. Его и слда не было. Возродилась на свтъ пылкая и страстная казачка, которая вдругъ негаданно нашла и обрла то, что еще на станиц смутно мерещилось ея разуму, дразнило ея женское сердце. Она думала, что ея думы — нелпыя грезы, что это пустыя мечтанья, немыслимыя въ мір Божьемъ, неосуществимыя на земл, въ дйствительности… Что такихъ чувствъ, какія живутъ въ ея груди, не бываетъ у другихъ, что такихъ молодцевъ, какой ей грезится, тоже не родится на свтъ. Въ станиц, Ростов и здсь, на Волг, такихъ ей не попадалось. Все Петрыни да Орлики!
        А въ городахъ есть дворяне, но они «крупичатые», какъ шутитъ эсаулъ. Блы да румяны только, да веселы съ сыту — но любить ихъ разв можно!
        Въ столиц, можетъ быть, и нашелся бы гд такой молодецъ, какой снится Уст во сн и на яву… Но столица и ея Устинъ Яръ чуть не на двухъ краяхъ міра…
        И вдругъ, въ одно мгновенье, будто чудомъ, здсь, въ притон разбойниковъ, на берегу Волги, у нея въ рукахъ, въ ея же горниц, очутился тотъ, о которомъ ей грезилось. Онъ самый!..
        Да, это онъ. Она его ждала. Она жила этимъ ожиданьемъ.
        И дождалась!
        Но ей не врилось иногда, что все это не сонъ, что все это на яву!..
        Просыпаясь среди ночи въ первой горниц и оглянувшись, часто она вскакивала и садилась.
        «Да полно, такъ ли»? думалось ей.
        Неужели и впрямь, въ той горниц, около нея, спитъ теперь молодецъ-красавецъ, не воображаемый ею, какъ прежде, а живъ-человкъ, который вчера еще съ вечера бесдовалъ съ ней и глядлъ на нее своими чарующими голубыми глазами.
        И Уст и врилось, и не врилось.
        Наконецъ, наступилъ тотъ вечеръ, когда молодецъ сталъ глядть на нее ужь не какъ на атамана-пріятеля, а какъ на казачку донскую, а затмъ обнималъ и цловалъ ее до потери въ ней разсудка и сознанія всего окружающаго міра.
        Убжать съ Волги за нимъ? Устя не колебалась ни мгновенья. Она пошла бы за нимъ на край свта, даже на врную смерть!
        Она просила у него годикъ любви, и онъ общалъ ей. А теперь она ужъ мысленно соглашалась продать свою жизнь еще дешевле, еслибъ того потребовала простая случайность, а не только онъ самъ…
        — Хотя мсяцъ одинъ съ нимъ! Видть его, слушать его, любить его! Отдать ему и душу и тло… А тамъ — будь, что будетъ. Помру не горюя! Былъ и у меня мой таланъ.
        Здсь, на Волг, сто разъ зря могли убить атамана, и померла бы двушка, не извдавъ того, что онъ съ собой въ эту глушь занесъ и въ ея душу заронилъ… просвтляя и будто окрыляя ее.
        Уходить изъ Яра, откуда и вся шайка должна была поневол подниматься на другія мста, Устя ршила легко. Ее смущало только одно: какъ явится она въ городъ? Что будетъ тамъ? Какъ на нее народъ глядть будетъ? Вдь она все-таки душегубила долго на низовь. Онъ это знаетъ и долженъ доложить начальству. А если ее тотчасъ, возьмутъ у него хоть силкомъ и будутъ судить и казнить. Неужели и мсяца не дадутъ прожить съ нимъ? И Уст, конечно, лучше хотлось удержать любимаго молодца у себя, взять его за Волгу, бжать съ шайкой и съ нимъ на Узеня, въ скиты среди лсовъ, и зажить мирно…
        Да. Но онъ не хотлъ этого…
        А теперь ужъ не она вольна была надъ нимъ, а онъ воленъ надъ ней. Онъ указывалъ, а она слушалась безпрекословно. И Устя ршилась!
        Она уже сожалла, что потеряла много времени, все не ршавшись сознаться ему. И она положила, не мшкая боле, вырывъ деньги на гор, передать ихъ Орлику, собрать молодцовъ на сходъ для выбора эсаула въ атаманы, а самой проститься со всмъ — съ Волгой и дикой разбойной жизнью, на которую чудно такъ, а теперь ей даже непонятно, толкнула ее судьба со станицы донской. Какъ это случилось? Какъ могла она ужиться тутъ? Какъ могла она кидаться въ битвы и ради грабежа убивать людей… Сердце, что ли, было ожесточено неправдой людской, а теперь смягчилось. Можетъ быть: вдь оно, сердце,  — теперь другое.
        Двушка оглянулась кругомъ съ высокой горы, радостно улыбаясь… И она крикнула вдругъ:
        — Вотъ, вы, низовскіе края, ты матушка Волга, видли вы атамана-двицу!.. И боле не увидите! А почему? Не знаете! Вы не знаете, что онъ меня цлуетъ! Да вы вдь — мертвые!.. Въ васъ нтъ того, что вотъ у меня на сердц. Свое солнышко!
        И, озираясь на десятки верстъ кругомъ, она восторженно прощалась съ прошлой жизнью и этими краями, гд тишь и дичь, и безлюдье для иного отверженника — раздолье, а ей, казачк, носившей въ себ горячее двичье сердце, тутъ всегда сдавалось какъ-то жутко, томительно и безразсвтно!.. И вотъ разсвло! Свое солнышко въ груди засвтило ярко. И пора уходить, бжать отсюда…

        XX

        Засцкій нетерпливо и съ тайнымъ трепетомъ ждалъ возвращенія Усти. Онъ не любилъ оставаться безъ нея въ дом и со стыдомъ признавался себ, что онъ просто труситъ.
        — Помилуй Богъ! долго ли!.. всякой бд упасть!
        Устя, вернувшись съ горы и увидавшись съ Засцкимъ, сказала кротко и радостно:
        — А я на гор прощалась съ разбойной жизнью. Въ вечеру надну платье, въ какомъ всю жизнь ходила прежде, чмъ въ атаманы попасть… У меня такое приготовлено уже три дня.
        — Сдлай милость! весело отозвался Засцкій.  — Мн даже любопытно на тебя поглядть въ женскомъ плать. Небось, еще краше будешь.
        И молодой человкъ, пользуясь уходомъ внизъ своего пстуна, приблизился къ ней, обнялъ двушку, поцловалъ и долго глядлъ ей въ лицо, въ глаза…
        — Вретъ мой Терентьичъ, вымолвилъ онъ нжно. Брешетъ собака!.. Хрычъ отъ старости ослпъ. Не видитъ, что за диковинная ты двушка и разумомъ, и душой и ликомъ.
        — А что онъ сказываетъ? Что я — злючая или дурная…
        — Нтъ. Что? Онъ, старый хрычъ, такое поетъ, что его бы въ острогъ посадить слдовало. Ну, да пускай себ тшится. Его вранье мн вдь не указъ…
        И Засцкій снова сталъ цловать двушку.
        — Пусти… пора… тихо вымолвила, Устя, освобождаясь чрезъ силу, противъ воли отрываясь отъ него.
        — Куда-жь опять?
        — Надо. Скоре. Что мшкать… Не терпится мн, скоре отсюда уходить. Сейчасъ велю собрать молодцовъ на сходъ, а сама пойду къ эсаулу. Распоряжусь всмъ и тогда съ Богомъ.
        — Зачмъ ихъ собирать? Зачмъ теб итти къ эсаулу? Уйдемъ просто, какъ смеркнется…
        — Нтъ… Что же… Да такъ и хуже… Надо открыто, смло… Вотъ деньги отдамъ Орлику и все-таки надо проститься съ нимъ и со всми!
        Засцкій задумался и вздохнулъ.
        — Ты что же? удивилась Устя.
        — Ничего… такъ что-то. Вдь у меня все-таки, что ни говори…
        Онъ запнулся.
        — Что, сказывай.
        — Все-таки сердце не на мст, покуда мы здсь, слегка красня, вымолвилъ капралъ, стыдясь того чувства, которое заговорило въ немъ внезапно.
        — Полно… Прежде, въ первые дни, сгоряча они могли противъ моей воли пойти, да и то не пошли… А теперь гд же! Да и всему перемна. Я сама ухожу отъ нихъ.
        — То-то и худо. Какъ же имъ безъ атамана оставаться?
        — Они Орлика пуще меня уважаютъ и рады будутъ его за мсто меня имть.
        — А коли не захотятъ тебя отпустить?
        Устя разсмялась весело.
        — Пустое… Гляди, какъ все улажу.
        Взявъ мшокъ съ деньгами, Устя вышла на крыльцо и кликнула Ефремыча. Но тотъ откликнулся не изъ дома, а изъ кустовъ.
        — Ты откуда?
        — Отъ эсаула, выговорилъ онъ запыхавшись, красный и потный, какъ еслибъ много набгался. Онъ тебя проситъ навдаться къ нему… О чемъ-то спросить надо тебя… Давно не видалъ.
        — Вольно было не приходить, улыбнулась Устя весело. Глаза ея сіяли и Ефремычъ невольно замтилъ это чудное сіяніе, какого онъ въ нихъ никогда не видалъ. Старикъ удивился и не понялъ, что такъ въ глазахъ сіяетъ только то восторженное счастье, которое ключемъ кипитъ на сердц.
        — Не хочетъ онъ итти сюда. Этотъ молодчикъ нашъ ему нутро воротитъ. Проситъ тебя прійти на пару словъ.
        — Я самъ собрался. Я сама пойду… то бишь, сама пойду, умышленно поправилась Устя. Сама собиралась къ нему ваши деньги отдать.
        Ефремычъ покосился на мшокъ и удивился.
        — А ты, дядя, ступай, кличъ кликни. Собирай молодцовъ на сходъ, на площадку нашу.
        Ефремычъ вытаращилъ глаза на Устю.
        — Всхъ зови, хоть даже ребятокъ пускай забираютъ съ собой. Чего дивиться? У насъ майданъ будетъ… Я отъ службы увольненіе буду просить. Ну, ступай, созывай сходъ! весело сказала двушка и бодро двинулась къ хат эсаула.
        Ефремычъ глядлъ ей вслдъ.
        — Я ужь сполошилъ всхъ на сходъ, проворчалъ онъ — только не на майданъ, сударь ты мой, сударушка.
        Когда Устя подходила къ хат Орлика, она замтила движеніе около многихъ другихъ хатъ. Много молодцовъ и татаръ двигалось по тропинкамъ со всхъ сторонъ.
        — Собирайся, ребята! крикнула Устя одной кучк съ Мустафой впереди.  — На майданъ!.. Собирай всхъ! Мы съ эсауломъ сейчасъ придемъ.
        Устя вошла къ Орлику и остановилась на порог. Онъ сидлъ блдный, понурившись на скамь, и такъ задумался, что не слыхалъ звука шаговъ… Но вдругъ онъ почуялъ ея присутствіе и ожилъ.
        — Здравствуй, Орликъ, произнесла Устя, шагнувъ въ хату.  — Давно не видались. Чудно. Будто въ город или на станиц большой.
        Орликъ всталъ на встрчу ей, и видъ его, лицо, взглядъ, будто зловщій, и вся фигура странно подйствовали на Устю.
        Ей стало жутко, и въ одинъ мигъ ея восторженное настроеніе смнилось темной смутой на душ.
        Ей почудилось, что предъ ней стоитъ ея злйшій врагъ, который будто готовъ безжалостно убить ее. А вмст съ тмъ въ ней самой будто уже нтъ помину о той сил, той воли, которыя обуздывали часто многихъ молодцовъ, въ томъ числ и этого эсаула изъ полудворянъ.
        — Что-жъ? Неужто и впрямь она переродилась въ нсколько дней въ трусливую красную двицу.
        — Вотъ теб деньги, Орликъ, вымолвила Устя, садясь и кладя на столъ мшокъ.  — Тутъ цлковики да мелочь… Руки обломалъ мн, какъ съ горы несла! насильственно весело сказала Устя, будто стараясь развеселиться противъ воли. А мдь въ двухъ боченкахъ найдешь въ чулан у меня, знаешь гд.
        Орликъ молчалъ и стоялъ предъ ней, не спуская глазъ съ ея лица. Онъ замтилъ тотчасъ въ глазахъ ея слабый отблескъ того свта, что видлъ Ефремычъ и который пропалъ, когда она вошла въ хату эсаула… Этотъ чуть замтный слдъ того сіянія поразилъ Орлика. Что-жъ бы сказалъ онъ, если бы видлъ то сіяніе, что изумило даже Ефремыча.
        — Я приказала собрать сходъ. Покончимъ мы дло важное, которое я надумала и поршила.
        — Приказала?.. повторилъ Орликъ вопросительно. Съ тхъ поръ, что онъ зналъ Устю, она никогда не употребляла этотъ женскій оборотъ рчи.
        — Да, полно скоморошествовать. Гд двиц атаманствовать? Какъ ни рядися, а парнемъ и молодцомъ не станешь. Нтъ-нтъ, да и откликнется въ теб баба, усмхнулась Устя.
        — И приглянется щенокъ какой паршивый, который, продолжалъ Орликъ, полушки неі стоитъ. И погубитъ онъ, дворянское отродье, двицу зря, бездушно и безсовстно, во стократъ хуже, чмъ низовскій разбойникъ; хуже Малины! Сибирный двокъ да ребятъ никогда не обижаетъ. Ну, да коротки руи у подлой твари. Коли есть у двицы глупой да мягкосердой други врные, то они заступятъ, ихъ не обморочишь медовой-то рчью, не возьмешь блыми-то руками.
        — Что ты сказываешь? перебила Устя нершительно… Ты вотъ послушай, что я положила. Я, Орликъ, ухожу отъ васъ.
        — За нимъ? Въ городъ? Знаю.
        — Да. За нимъ, такъ за нимъ. Что-жъ…
        — На помостъ, подъ плети и клеймы!
        — Зачмъ? Я буду тамъ… Ну, что-ль, повинную… да, повинную принесу. Буду милости просить… Что-жь? сказываю теб — я ужь не та, не атаманъ Устя. Я Устя-казачка… сказываю же толкомъ…
        И Устя стыдилась и робла, сама не понимая, что съ ней творится.
        — Нтъ, ты мн еще этого не сказывала! Впервой слышу! выговорилъ Орликъ и разсмялся громко, злобно, но отчасти будто насильно и нарочно.
        — Ну, вотъ… сказываю… стыдилась Устя.
        — И это онъ все… этотъ щенокъ… Онъ тебя изъ атамановъ въ двицу обратилъ своими медовыми пснями на ушко, цлованьемъ да милованьемъ, да всякими…
        — Брось это, Орликъ, сумрачно перебила Устя. Давай дло сказывать. Будетъ вотъ майданъ; пойдемъ и выбирайся въ атаманы, а меня не поминай лихомъ. Моя судьба, стало, такая: что тамъ ни случись, я ухожу отъ васъ.
        — Не будетъ этого! вымолвилъ Орликъ съ силой.
        — Что-жъ? Ты, что ли, не пустишь? холодно отозвалась двушка.
        — Да, я не пущу.
        — Что-жь я теб жена?
        — А ему ужь жена? Ему ужь полюбовница?
        — Нтъ, не жена и не полюбовница, а хочу итти за нимъ и буду…
        — Будешь полюбовницей его? Говори! Не была еще, такъ собираешься итти къ нему въ полюбовницы? Пойдешь?
        — Пойду! Онъ мн любъ, тихо вымолвила Устя.  — А жениться ему на мн, казачк, не рука.
        — Жениться! Опомнись. Кабы эдакъ-то было — я бы себ пулю въ лобъ пустилъ. Себ! А онъ тебя въ острогъ ведетъ!.. Онъ съ тебя дв шкуры снять хочетъ. И любовь твою, двичество твое возьметъ и за предательство тебя начальству награду получитъ. Опомнись, Устя! Гд твой разумъ, куда его двала? Опомнись, если говоришь, что, спасибо, еще не поздно.
        И Орликъ сталъ подробно изображать Уст ея положеніе въ острог, казнь, которую она не вынесетъ… Но если даже капралъ ее и не предастъ, то все-таки прогонитъ, когда заведется другая любовница… Куда ей дваться тогда?..

        XXI

        Орликъ говорилъ долго и горячо. Онъ уже подошелъ слъ около Усти. Голосъ его звучалъ ласково, успокоительно нжное чувство сказывалось во всякомъ слов; озлобленье на лиц его давно исчезло, и онъ снова, какъ прежде часто бывало, съ любовью смотрлъ на нее… Но Уст это выраженіе лица его и этотъ голосъ вдругъ стали непостижимо и внезапно противны и гадки… она слушала отвернувшись и ожидая нетерпливо уйти изъ хаты.
        — Разв это то же, что то? Разв Орликъ онъ? Сотню Орликовъ съ ихъ любовью можно отдать за него одного! будто шепталъ кто-то на ухо.
        — Полно, Орликъ, прервала она, наконецъ, его рчь: я сказала… что тутъ толковать — одно говорю теб, прошу одно: не поминай меня лихомъ; мн только тебя жаль, прибавила двушка и чувствовала, что лжетъ.
        Никого и ничего не жаль ей для него!
        — Такова моя, говорю, судьба. Хорошее или худое будетъ тамъ со мной — все одно… Прощай. А здсь я не останусь: или мн туда, или помирать!
        Вдали послышались крики и будто чей-то вопль…
        Устя испуганно прислушалась, встала, но Орликъ поднялся быстре ея, шагнулъ къ двери и, наложивъ засовъ, заперъ на замовъ.
        — Что ты? Что это? вдругъ, обмирая, вымолвила Устя.
        — Заперетъ тебя здсь, чтобы тебя противъ твоей воли упасти отъ погибели, произнесъ Орликъ твердо и положилъ ключъ отъ замка за пазуху.
        — Что ты? Что тамъ? Что за, крики? Орликъ? прерывающимся отъ тревоги голосомъ прошептала Устя.
        — Сиди здсь, покуда все поршится…
        Устя затряслась всмъ тломъ. Она сразу похолодла отъ ужаса и, поднявъ руки на Орлика, блдная, какъ снгъ, мутными глазами глядла на него… Она не понимала или боялась, страшно боялась понять то, что ей подсказывало сердце, что говорило лицо Орлика, что вполн доказывали крики тамъ, въ сторон ея дома, гд онъ… гд все! Все, что теперь — ея жизнь.
        — Орликъ! Орликъ! повторяла двушка, какъ ошеломленная ударомъ.
        И она вдругъ упала на колни, рыдая и ломая руки…
        — Орликъ! Не губи меня, Орликъ! Пусти! Скоре! Стой! Останови!.. Побжимъ! Я не стану жить. Коли его убьютъ — я не буду здсь… Вотъ теб крестъ. Пусти скоре… Бги… останови!
        Орликъ отошелъ и слъ на лавку, тяжело переводя дыханіе. Устя вскочила, бросилась къ двери, рванула напрасно замокъ, оглянулась, бросилась къ окну, но крошечное окно не могло пропустить ее. Она заметалась, дико оглядывая стны. Оружіе всегда было здсь, на гвоздяхъ, но все убралъ Орликъ заране!.. Топора, даже ножа не было подъ рукой, не только ружья.
        И вдругъ прежній огонь злобно загорлся въ ней.
        — О, извергъ… изувръ… проклятый!.. храбро вскрикнулъ атаманъ Устя, тотъ, что бросался въ битвы. И этотъ огневой атаманъ кинулся на Орлика и впился въ его шею и рубаху.
        — Давай!.. Пусти!.. Извергъ!
        Завязалась борьба… Устя душила Орлика, силясь достать ключъ, что положилъ онъ за пазуху… Орликъ задыхался въ ея рукахъ и барахтался, раненая рука мшала ему. Однимъ ударомъ кулака здоровой руки могъ бы онъ отбросить ее и свалить, лишивъ чувствъ, но онъ не хотлъ этого и боролся одной рукой, щадя ее всячески…
        Раздался вдали выстрлъ… Устя онмла… и стояла задыхаясь и прислушиваясь…
        Прогремло гулко, залпомъ еще нсколько выстрловъ… Устя содрогнулась вся и нагнулась, защищаясь руками, какъ если бы вс они попали въ нее.
        — Ну, теперь теб въ острог не бывать! покончили смутителя, вздохнулъ Орликъ и, доставъ ключъ, пошелъ къ двери.
        Устя, не вскрикнувъ, какъ подкошенная, повалилась на землю безъ чувствъ.
        Орликъ бросился къ ней и кой-какъ, здоровой рукой поднявъ съ полу, бережно перенесъ до кровати.
        — Ахъ, ты, моя касатушка? нжно произнесъ онъ… Авось… отходится! Ишь, вдь грхъ какой… Занесъ въ намъ дьяволъ этого щенка… Ну, да авось отходится!
        Орликъ уложилъ ее на кровати и сталъ искать ковшъ съ водой.
        — Эсаулъ! раздался за окномъ голосъ подбжавшаго Ефремыча.
        — Ну? откликнулся Орликъ.
        — Какъ указано было! Слышали.
        — Входи! Атамана безъ памяти свалило.
        Ефремычъ вошелъ въ хату.
        — Готово эсаулъ. Не замшкались.
        — Готово? И слава Богу. Запоздали. Въ первый день надо было его ухлопать… Вотъ и не было бы этого.
        Орликъ показалъ глазами на кровать. Онъ налилъ воды въ ковшикъ и сталъ мочить голову Уст.
        — А старикъ сталъ на всхъ кидаться, эсаулъ. Мы его скрутили и заперли въ чуланъ.
        — Ну, и хорошо. А что щенокъ? Померъ, небось, отъ страху еще до разстрла?
        — Ой, нтъ… эсаулъ… Сначала онъ взмолился, швырялся и рвался, какъ вытащили да прикрутили къ дереву, да стали съ ружьями насупротивъ… Увидалъ онъ, что его конецъ тутъ безпремнный. Просвтллъ эдакъ лицомъ да сталъ «Отче нашъ» громко читать. Ей Богу читаетъ да глядитъ. Нашихъ ребятъ и пробрало… роба взяла… Гляжу я, у самыхъ лихихъ руки опустились. А Малины нтъ, тебя нтъ… распорядиться, крикнуть некому; они ружья и побросали. Говорятъ: «Ну его! руки марать»!
        — Что-о?! гнвно воскликнулъ Орликъ.
        — Ей-Богу. Что-жъ подлаешь? Меня самого тоже въ жаръ и въ холодъ ударяло. Я глядть на него пересталъ. Приказалъ я татарв браться за ружья, коли наши не хотятъ. Спасибо, тутъ Мустафа вызвался и пальнулъ первый…
        — Ну! И за нимъ вс, какъ слдоваетъ.
        — Куда теб… Изъ шести ружьевъ палили, какъ ты указалъ мн, а попало всего дв пули. Не будь подъ сердце — не убили бы. Пришлось бы вторые заряды доставать изъ дому; провозились бы.
        — Да убитъ ли? тревожно спросилъ эсаулъ.
        — Какъ есть мертвый, ужъ отвязали при мн… Да чудно… Ей-Богу… Николи такого у насъ не бывало.
        — Что еще? догадливо вскликнулъ Орликъ.
        — Вс жалютъ. Стоятъ вокругъ да сказываютъ: отпустить его слдъ былъ… Ни смху, ни баловства какого. Меня даже за сердце взяло, глядя на покойничка: бленькій да изъ себя тихій; глаза-то глядятъ такъ добре… будто у ребенка.
        — Что такъ размягчился, старая сорока!
        — Молитвой онъ насъ пробралъ — я такъ думаю. Меня насквозь проняло. Ей-ей… Ну, что-жъ… Убирать его? зарывать?
        — Обожди. Атаману надо будетъ дать надъ нимъ поплакаться. Подь, разгони народъ по дворамъ… А то срамота выйдетъ.
        Ефремычъ вышелъ.
        Устя лежала безъ движенія, мертво-блдная, безъ кровинки въ лиц, и грудь ея неровно подымалась и встряхивалась, какъ отъ судороги.
        Орликъ стоялъ надъ ней и мокрымъ полотенцемъ обтиралъ лицо ея…
        — Э-эхъ, атаманъ, атаманъ! Блажь это одна! Пройдетъ все, родная моя. Придетъ денекъ, авось, мн спасибо скажешь, что я тебя отъ палача упасъ. Старый песъ этотъ всю правду теб покажетъ, какъ я его прихвачу на дыбы… Мн не повришь, ему повришь, какъ скажетъ безъ обиняковъ все, что они на тебя съ барчукомъ мыслили, да что собирались натворить.
        Устя шевельнула рукой, открыла глаза и дико оглянулась кругомъ. Увидя Орлика, она очнулась и вздрогнула. Сознанье воротилось, и она быстро поднялась и сла.
        — Убили? Убили? заговорила она, глядя ему въ лицо.
        Орликъ молчалъ, но опустилъ глаза.
        Она страшно вскрикнула, схватила себя за голову и осталась въ этомъ положеніи, закрывая голову и жмурясь какъ отъ яркаго свта…
        — А-а-а… за что… за что… застонала она тихо… такимъ голосомъ, что сердце екнуло у Орлика.
        — Устя… Полно… Возьмися за разумъ… Вдь все пустое. Онъ погубить тебя хотлъ. Подломъ ему! Я тебя упасая, злобы у меня на него не было, а ради тебя.
        Устя опрокинулась снова навзничь, простонала разъ протяжно и стихла, будто застывши.
        На улиц между тмъ уже начинало смеркаться.
        Поселокъ былъ весь въ движеніи, всюду шли кучки молодцевъ, очищая площадку, гд лежало тло казненнаго, и, по приказу Ефремыча, расходясь по дворамъ.

        XXII

        Долго пролежала Устя въ хат Орлика. Она шевелилась, открывала глаза и озиралась кругомъ, будто искала чего-то удивленными глазами и, не найдя, закрывала ихъ вновь. Изрдка она вздыхала, но безъ стона, безъ вопля, какъ бы отъ страшной усталости.
        Орликъ сначала говорилъ съ ней, когда она шевелилась, но увидя, что двушка не слушаетъ его, даже врядъ ли можетъ понять слова его, онъ молча слъ около кровати.
        — Обойдется! думалось ему. Посл всти о смерти Тараса, сказывали мн, она недлю лежала, маялась, да еще недлю цлую молчала, какъ нмая… А стоило… И забылось все потомъ… Вотъ и теперь обойдется. Тарасъ шибко любилъ ее и только сыну уступилъ, а самъ пошелъ на смерть. Она это знала. А этотъ щенокъ такъ приглянулся… Узнаетъ отъ дядьки объ ихъ ухищреніяхъ, такъ тогда живо у нея все пройдетъ…
        И Орликъ внутренно радовался, что развязался съ капраломъ и не допустилъ ее уйти за нимъ.
        Такъ прошла ночь. Устя лежала въ полузабытьи, а Орликъ сначала сидлъ у кровати, а затмъ отошелъ и прилегъ на скамь у окна. Среди ночи Устя вдругъ совсмъ очнулась и зашептала; потомъ она поднялась и сла.
        — Наказалъ… Да, наказалъ за душегубство окаянное! прошептала она и перекрестилась. Ты все видишь и терпишь… ждешь покаянія! Нту его — и накажешь…
        Просидвъ нсколько мгновеній, Устя снова перекрестилась и двинулась съ кровати.
        Она оглядлась. Среди темноты въ хат, при слабомъ луч мсяца, падавшемъ на маленькое окно, она различила спящую фигуру Орлика. Эсаулъ, тоже измучившись душевно за весь день, невольно задрожалъ…
        Устя, поглядвъ на него, шепнула:
        — Ахъ, Орликъ, Орликъ… что ты натворилъ… Да нтъ, это не твоя воля была… Это Господь мн въ наказаніе послалъ.
        Устя нетвердыми шагами двинулась къ двери и вышла на улицу. Новая тревога, но не бурная, а тихая и горькая, явилась у нея на душ…
        — Гд онъ? Что съ нимъ сдлали? Забросили? Зарыли? Утопили?..
        И снова болью защемило сердце такъ же, какъ когда она услыхала вдали выстрлы… Какъ будто теперь она второй разъ теряетъ его…
        И силы прибавились. Она двинулась быстре по тропинк… Наконецъ она почти бжала къ дому, стремительно увлекаемая мыслью: гд онъ? что онъ?
        Поселокъ спалъ, полусумракъ таинственно окуталъ все кругомъ, и тишь царила во всемъ урочищ отъ горы до берега; полумсяцъ на чистомъ неб мерцалъ ярко и освщалъ площадку, которую бглымъ шагомъ уже миновала двушка, тоскливо озираясь… Но вдругъ она сразу остановилась, какъ вкопанная, и сердце дрогнуло. Подъ большимъ кленомъ бллось что то…
        Она шагнула ближе… Это холстъ… Имъ прикрыто что-то, лежащее на земл… И вонъ съ краю, ближе къ ней, виднются изъ-подъ благо холста обутыя въ сапоги и вытянутыя ноги.
        Устя бросилась, сорвала холстъ и, трясясь всмъ тломъ, стояла и глядла безъ вопля, безъ слова, безъ звука…
        Онъ лежалъ тутъ протянувшись — будто спалъ на трав подъ деревомъ.
        Устя тихо простонала, грудь стало подымать, бить, надрывать судорогой и наконецъ горькое и безпомощное женское рыданіе огласило спящій поселокъ и тишину ночную.
        Устя упала около него на колни, обвила руками и приподняла мертвую голову. И, страстно прижимая холодное лицо къ своему лицу, цловала безъ конца полуоткрытые глаза съ онмвшими вками.
        Давно ли онъ отвчалъ на ея поцлуи… А теперь?
        — Ну, что-жъ? И конецъ… Конецъ!.. шептала она ему въ лицо. Все-таки мы любились. Все-таки я знаю, что было…
        И двушка легла на траву около «любаго», говорила съ нимъ, шептала ему страстно въ лицо, общала ему непремнно что-то, какъ только солнце встанетъ.
        И долго не могла она оторваться отъ него…
        Орликъ, очнувшись уже передъ разсвтомъ и не найдя Усти на кровати, бросился со всхъ ногъ къ хат атамана. По дорог онъ увидлъ блвшій подъ деревомъ холстъ и тоже остановился и приблизился.
        Мертвый капралъ лежалъ на трав, но Усти не было…
        — Вишь, точно почиваетъ барчукъ-то! подумалось и эсаулу. Но гд-же атаманъ?
        И Орликъ побжалъ къ развалин на пригорк… Тамъ былъ свтъ въ окн, и въ горниц двигалась фигура…
        — Не видала его… Или ужъ видла и ушла, выговорилъ Орликъ вслухъ… Чудно! Холстъ она сняла. Врно. Стало, видла и ужъ бросила…
        Замтивъ свтъ и внизу, онъ быстро вошелъ на крыльцо.
        — Ефремычъ, кликнулъ онъ тихо.
        — Нтъ его… отозвалась другая мордовка, замнившая Ордунью, и вышла къ эсаулу.  — Его атаманъ послалъ поднять двухъ ребятъ.
        — Зачмъ?
        — Хоронить, вишь. Лопаты указалъ захватить.
        — Сейчасъ, ночью?
        — Сейчасъ.
        — Что онъ, какъ? безпокойно спросилъ Орликъ.
        — Что то-ись! позвывая отозвалась мордовка.
        — О, дура! ничего не замтила, какъ атаманъ изъ себя?.. Страшенъ?.. Ну?..
        — Ничего… какъ завсегда… Подь… Онъ не спитъ. Слышь, шагаетъ у себя…
        Орликъ поднялся наверхъ по скрипучей лстниц…
        — Устя! окликнулъ онъ нсколько тревожно.
        Шорохъ слышался во второй границ, но отвта не было.
        — Устя! громче произнесъ онъ.
        — Здсь!.. хрипло отозвался голосъ, и Орлику показалось, что это не голосъ Усти… Это былъ будто другой, старый, разбитый и надорванный голосъ.
        Орликъ отворилъ дверь, вошелъ и отступилъ на шагъ…
        Среди горницы стояла передъ нимъ женщина въ красной юбк съ фартукомъ, въ блой рубах, расшитой по вороту и рукавамъ. Она надвала на шею ожерелье изъ бусъ и монетъ.
        — Что ты! Богъ съ тобой! воскликнулъ Орликъ изумляясь…
        Она обернулась, и при тускломъ свт огня онъ видлъ осунувшееся лицо, смертельно блдное, будто застывшее и безжизненное, но озаренное страшно сверкающими глазами.
        И красива была эта женщина, и страшна…
        Въ первый разъ видлъ Орликъ Устю въ двичьемъ наряд, въ которомъ теперь даже трудно было признать атамана.
        — Зачмъ ты вырядился? промолвилъ онъ.
        — Пора… Думала для города, а вотъ для похоронъ!
        И Устя улыбнулась, глянувъ на Орлика. Сердце дрогнуло въ эсаул отъ этой улыбки.
        — Что ты затяла? Лягъ. Погляди на себя… Хворая. Завтра мы все сдлаемъ, что пожелаешь.
        — Нтъ; надо скоре. Я послала Ефремыча… произнесла Устя и, прицпивъ ленту на поясъ, прибавила, оглядывая себя: эхъ косы то нту… острижена… А была на станиц коса и долгая, чуть не до земли.
        И отъ этого надорваннаго, хриповатаго голоса Орлику стало опять жутко.
        — Атаманъ, полно… Устя, родная… забормоталъ онъ, смущаясь.  — Обожди до утра. Прилягъ. Тебя сломило… Обойдется… Богъ милостивъ. Завтра мы все… Я позову этого Терентьича, и онъ все самъ…
        — Нтъ, нтъ. Не хочу. Избави Богъ. Пусть сидитъ запертой! Пусть не знаетъ… А мы скоре… скоре!.. Не терпится мн… Да вонъ, слышь…
        Внизу раздались голоса и шаги.
        — Вонъ они. Сейчасъ и справимъ все… Ну, эсаулъ, поди домой. Мы безъ тебя все…
        — Нтъ, я отъ тебя не отойду! вскрикнулъ Орликъ.
        Двушка видимо колебалась; затмъ, помолчавъ, вымолвила, страшно улыбаясь:
        — Ну, помогай… Что-жъ. Теб и помогать… Ты убилъ, теб и хоронить…
        Устя такъ произнесла слова эти, что Орликъ не вытерплъ. И его схватила судорога за горло, будто отъ слезъ.
        — Устя, прости меня! промолвилъ онъ упавшимъ голосомъ.
        — Простить? Что-жъ? Божья воля!
        И опять она молчала мгновенье.
        — Простить? Да, я прощу… прощу… Помогай мн. Общай не перечить ни словомъ — и я прощу…
        — Все, что укажешь… Хоть на край свта пойду.
        — Ну, ладно… Идемъ хоронить… Ступай — укажи нести… къ берегу.
        Устя хотла сказать его, но не осилила въ себ какое-то чувство, которое не позволяло ей сказать это слово.
        — Зачмъ? удивился Орликъ.  — Куда къ берегу?
        — Общалъ не перечить…
        — Изволь, изволь… все…
        И Орликъ бросился внизъ, гд стояли приведенные Ефремычемъ Ванька Лысый и Блоусъ, каждый съ двумя лопатами на плечахъ.
        — Ихъ поднять указалъ атаманъ? спросилъ онъ.
        — Да, ихъ двухъ только; боле никого, отвчалъ Ефремычъ.  — Да вотъ лопаты указалъ. Знать, могилу копать будемъ.
        Орликъ сообразилъ, что Устя, изъ прихоти собравшись надть женское платье, нарочно выбрала этихъ двухъ человкъ, самыхъ безобидныхъ, добрыхъ и глупыхъ въ поселк.
        — Ну, ты, Ванька, и ты, Блоусъ, что увидите и будете длать,  — заутро чтобы не болтать! Слышали?
        — Ладно. Что жъ… отозвался старикъ Блоусъ.
        — Никому ни полслова не говорить. И ты, Лысый.
        — Зачмъ ховорить! Отвчалъ Лысый.
        Устя между тмъ собиралась. Она взяла въ стол маленькій образокъ, нашла и вырвала изъ своей псалтири одинъ листокъ съ молитвой; потомъ достала съ полки мужской шелковый поясокъ, который онъ подарилъ ей, снявъ съ себя еще въ первый день… Затмъ она сцпила съ гвоздя маленькій кинжалъ, тотъ самый, которымъ обрзала когда-то на немъ его путы. И все вмст, образокъ, листокъ изъ псалтыри, поясокъ и кинжалъ, спрятала она на грудь, за рубаху.
        — Все. Господи благослови и помилуй, шептала она.
        Взявъ всегдашнюю свою шляпу, она вспомнила и бросила ее на полъ и, найдя на полк ситцевый платокъ, сложила его косынкой и повязала на голов.
        Оглянувши горницу, гд еще недавно по вечерамъ сидла она съ нимъ… Устя глубоко, тяжело вздохнула и двинулась.
        Между тмъ на двор уже начало разсвтать.
        Когда двушка вышла на крыльцо и при ясной зар появилась на ступеняхъ, старый рыболовъ Блоусовъ и добрякъ Ванька ахнули оба, выпучивъ глаза на спустившуюся къ нимъ молодую женщину. Ефремычъ съежился и заворчалъ досадливо: «Вишь, понадобилось»…
        — Ну, чего? гнвно крикнулъ на всхъ эсаулъ… что укажешь? обернулся онъ къ Уст.
        Она, не отвчая, двинулась… Орликъ мотнулъ головой, и вс четверо молча пошли за ней.
        — Вонъ оно что… Двка и впрямь! думалъ старый Блоусъ.
        — Вырядился атманъ бабой! думалъ Лысый и ничего не могъ уразумть.
        Они дошли до площади и приближались къ мертвому. По движенію Усти Орликъ догадался.
        — Разложи холстъ да клади на него, сказалъ онъ.
        Блоусъ, Ефремычъ и Лысый растянули холстъ и, взявшись, потащили на него тло…
        — Тише… шепнула Устя и отвернулась лицомъ къ Волг…
        — Бережнй… Чего вы… невольно произнесъ Орликъ, самъ не зная почему.
        — Несите за мной! проговорила Устя и, не оборачиваясь, двинулась къ берегу рки.
        Вс четверо, ухвативъ холстъ за края, зашагали за ней.
        На берегу Устя выбрала одну лодку, поменьше, и показала на нее. Орликъ хотлъ замтить, что лодка мала, но промолчалъ и притянулъ ее… Тло внесли и положили на дно. Устя вошла и сла на корм, а за ней Орликъ къ весламъ.
        — Садись въ другую, ребята! сказалъ онъ.
        — Ефремычъ, оставайся… вымолвила Устя.
        — Что-жъ?.. И я…
        — Нтъ, оставайся… Не надо.
        Блоусъ и Лысый влзли въ другую лодку, отцпили ее и приняли лопаты отъ Ефремыча.
        — Куда? спросилъ Орликъ тихо.
        — На островъ! отозвалась она еще тише.
        Орликъ окунулъ весла, налегъ и въ первый разъ всплеснулъ водой. Лодка задрожала и скользнула отъ берега, разрзая гладкую зеркальную поверхность. За ней слдомъ пошла другая. Ефремычъ остался на берегу и глядлъ на нихъ.

        ХХIII

        Уже разсвло совсмъ и небосклонъ аллъ все ярче, разливаясь пурпуромъ по краю надъ землей и золотя полнеба… Горы стояли еще въ утренней синеватой тни и клали темныя пятна въ урочища и въ Яръ, гд по скату, среди зелени, бллись хижины и хаты поселка. Вся окрестность при утреннемъ холодк казалась свже, крпче, моложе, но какъ бы еще въ полусн. Все безмолвно и безучастно глядло на скользящую по теченію лодку, гд лежитъ мертвое тло красиваго юноши въ такой одежд, какую эти края видятъ еще въ первый разъ…
        Вскор, пока весь берегъ еще былъ въ тни, мловыя маковки горъ, будто покрытыя снгомъ, вспыхнули и засверкали ярко пунцовымъ огнемъ… и, отражаясь въ широкомъ и тихомъ лон рки, горли и здсь вторично, подъ лодкой, предъ грустными глазами Усти, будто опрокинутая въ пучину многоводной Волги.
        Новый нарождающійся день, полный жизни и мощи, свта и огня, будто удивленно заглядывалъ въ лодку, гд везетъ мертвеца и сидитъ надъ нимъ понурившись двушка, молодая и красивая, но тоже будто со смертью на блдномъ лиц.
        Солнце глянуло изъ-за края земли чрезъ всю пустынную луговую сторону и разбросало золотые лучи по рк, по горамъ и урочищамъ. Все кругомъ встрепенулось, будто, и отвтило засіявъ, радостно собираясь снова ожить и жить… Одинъ молодой капралъ, тоже озаренный солнцемъ, отвчалъ на ликованіе и призывъ окрестной жизни загадочной нмотой… Онъ одинъ здсь — лишній и чуждъ восторженно ликующей природ.
        Устя только вздохнула тихо на первый теплый и свтлый лучъ, скользнувшій на нее, и молчала, не спуская глазъ съ лежащаго предъ ней мертвеца. Черты лица его уже нсколько измнились, но онъ лежалъ головой къ ея ногамъ и полуопущенныя вки скрывали отъ нея его взглядъ.
        Орликъ изрдка косился на тло сурово и досадливо… Лежащій на дн лодки юноша, будто щурясь отъ солнца, глядлъ мутнымъ взоромъ своихъ мертвыхъ глазъ прямо на него.
        — Зачмъ ты про островъ надумалъ, атаманъ? спросилъ наконецъ Орликъ.
        — Чтобы тутъ былъ… Чтобы не отрыла команда… другая и не увезла въ городъ. Чтобъ никто не зналъ… Этимъ двумъ надо будетъ тоже строго указать. Лысый не скажетъ. А вотъ Блоусъ.
        — Заставлю молчать, коли пообщаюсь застрлить, выговорилъ Орликъ.
        — Я на тебя и полагалась… Ты общалъ все исполнять… Побожися, Орликъ, что его не увезутъ съ острова въ городъ.
        — Вотъ теб Господь. Не мудрено вдь. Мы не разболтаемъ. А этихъ двухъ — говорю — не боюсь. Лысый — малый добрый, а Блоусъ не посметъ. Только вдь намъ, Устя, надо скорй уходить. Самъ ты сказываешь про команду. Когда мы тронемся? Завтра бы надо… За Волгу, на Узеня, въ скиты. Такъ вдь. А?
        — Ладно. Вы завтра… а я сегодня…
        Орликъ удивился и переспросилъ, но Устя, снова глубоко задумавшись, не отвтила. Онъ смолкъ тоже и подумалъ: «Посл. Успется. Захочетъ спшить, я всхъ сегодня подыму».
        Наконецъ, лодки приблизились къ большому острову, гд недавно еще бились разбойники съ бляной. Устя вышла на берегъ и пошла озираясь… Шагахъ въ сотн отъ берега росла большая развсистая ракита… Устя остановилась и обернулась…
        Орликъ съ остальными уже несъ тло на холст.
        — Вотъ здсь! вымолвила Устя тихо, показавъ на землю подъ ракитой. И вдругъ она подняла голову и оглянула чистое голубое небо и восходящее солнце…
        И двушка вздохнула легко, спокойно, свободно… будто какую тяжесть роняя съ души.
        Она отошла и сла опять около тла, положеннаго на трав. Живо принялись молодцы за работу и быстро высокая куча песку наворотилась около продольной ямы. Блоусъ и Лысый уже скоро стояли по поясъ въ вырытой могил… Орликъ отбрасывалъ и придерживалъ лопатой землю, которая снова ссыпалась съ кучи назадъ въ яму.
        — Ну… вымолвилъ онъ, наконецъ, взглянувъ на двушку. Онъ хотлъ сказать: «готово», но слово это не вымолвилось.
        Двушка задумчиво глянула на копающихъ, очнулась будто отъ сна и вопросительно смотрла.
        — Буде! Довольно! сказалъ Орликъ.
        — Нтъ… еще… тихо отозвалась она.  — Бываетъ, что здсь половодьемъ заливаетъ, да надо тоже и…
        Она хотла сказать «шире», но смолкла.
        — Ну копай, ребята,  — чтобы выше головы была, приказалъ Орликъ.
        — Песокъ! Не тяжко копать-то! охотливо отозвался Лысый, снова усердно запуская лопату, но однако съ кряхтньемъ отъ раны выкидывая землю наверхъ.
        Скоро яма была и больше, и глубже… Одна голова Блоуса торчала изъ земли, а Лысаго было и не видно.
        — Ну, вотъ… вымолвила она подходя… Вылзайте. Спасибо вамъ.
        Когда оба мужика вылзли, Устя поглядла въ яму, потомъ снова также подняла голову и оглянула все ясное небо…
        Затмъ она бросила холстъ въ яму, потомъ нагнулась, присла и, упершись руками за край, легко соскользнула на дно.
        — Что ты! удивился Орликъ.
        — Я его приму и уложу.
        — Дозволь я самъ. Гд-жь теб. Помилуй. Тяжело…
        — Нтъ, нтъ… Не перечь, Орликъ. Помни, общалъ… Подавай тише. Я смогу принять одна.
        Вс трое подняли тло и, держа подъ плечи, стали медленно спускать въ яму…
        Двушка приняла мертвеца въ объятія и лицо ея ожило и озарилось на мгновенье. Странное, восторженное выраженіе этого блднаго лица поразило Орлика. Она радовалась, какъ еслибъ ей возвращали его вновь живого и невредимаго. Съ трудомъ, напрягая вс силы, двушка осторожно приняла это тло съ висящими руками, съ поникнутой на грудь головой и заботливо уложила его на холст. Затмъ она долго глядла на него, наконецъ, выпрямилась и начала креститься. Блоусъ и Лысый невольно поснимали шапки и стали тоже креститься… Орликъ вздохнулъ, но шапки не снялъ.
        — Блоусъ и ты, Иванъ… заговорила двушка кротко,  — вы не разбойники и не душегубы… Общайте не сказывать никому, что здсь могила. Пусть никому невдомо будетъ.
        — Что-жь? Зачмъ? съ чувствомъ отозвались оба заразъ.
        — Ну, вотъ спасибо… Помилуй Господи и меня… Ну, закапывай!..
        Она шевельнулась, доставая что-то изъ рубахи, потомъ взмахнула рукой и что-то ярко блеснуло. Ахнувъ тихонько, она осунулась и упала на тло…
        Орликъ дико закричалъ, хотлъ броситься въ яму, но ноги его сразу подкосились отъ оцпеннія ужаса, и онъ, хватая себя за голову, упалъ на землю.
        Лысый спрыгнулъ тотчасъ, сталъ поднимать двушку, бормоча съ перепуга и захлебываясь…
        Она ударила себя въ сердце мтко и крпко. Острый кинжалъ по самую рукоять вонзился въ грудь.
        «Промаху не дамъ»! страстно общала она ему еще ночью, когда рыдала надъ милымъ въ поселк.
        Лысый тихо и бережно положилъ двушку рядомъ съ капраломъ и, поглядвъ на обоихъ, вдругъ заплакалъ, причитая:
        — Господь прости… Царство небесное!
        Блоусъ глянулъ въ могилу, потомъ на Орлика, который валялся на земл рыдая, и молвилъ вздохнувъ:
        — Вонъ она… разбойная-то жизнь… бездушная!
        Уже только вечеромъ Орликъ самъ и одинъ закопалъ могилу и провелъ около нея всю ночь…

        XXIV

        Въ начал зимы, по первому пути, много дворянъ съзжалось въ Саратовъ ради любопытнаго случая.
        Ожидалось въ город съ нетерпніемъ всми жителями уже объявленное на воскресный день позорище. Долженъ былъ быть казненъ лютый волжскій разбойникъ и атаманъ, по имени Устинъ.
        Въ городскомъ острог въ кандалахъ и прикованный къ стн сидлъ уже съ осени низовскій душегубъ и ждалъ возмездія за свои злодйства.
        Преступникъ однако былъ взятъ въ плнъ не въ числ другихъ разбойниковъ. Команда, которая была послана и разорила гнздо сволоки на Волг, супротивъ рки Еруслана, нашла поселокъ разбойный пустымъ, такъ какъ все его населеніе разбжалось заране. Только въ одной хибарк нашли солдаты совершенно разложившійся и страшный трупъ съ черными литерами на лбу В. и Д. А въ изрядномъ домик около развалины оказался одинъ-одинохонекъ молодой разбойникъ, который самъ спокойно отдался въ руки команды и заявилъ, что онъ и есть атаманъ Устя.
        — Что же не убжалъ за всми? удивился начальникъ команды.
        — Васъ ждалъ. Намаялся на Волг… Буде!.. Хочу пріять наказаніе отъ людей и искупить, елико возможно, грхъ свой… Чтобы народъ православный простилъ человка окаяннаго… А Господь проститъ… Онъ все видитъ…
        Приведенный въ городъ атаманъ Устя разсказалъ судьямъ про вс свои злодйства, смертоубійства и грабежи, а равно и про лютое убіеніе начальника первой команды Засцкаго, Показывалъ все разбойникъ тихимъ и унылымъ голосомъ.
        Въ камер своей онъ сидлъ тоже смирно, молился часто и всхъ удивлялъ своимъ кроткимъ видомъ и смиреніемъ.
        — Истинное покаяніе и Богу угодное! сказалъ священникъ, котораго призывали къ преступнику по его просьб… И разъ батюшка выразился: — Какой это разбойникъ?! Кабы знали судьи то его строгіе… Но сказать о томъ, что священникъ узналъ на исповди отъ преступника, онъ не могъ ни судьямъ, ни жителямъ.
        Приходили многіе въ острогъ поглазть на чудище лютое, атамана Устю… но вс обманулись… Молодой еще человкъ съ блднымъ и худымъ лицомъ не былъ страшенъ, а былъ жалокъ. Зашелъ однажды въ замокъ и старикъ, крпостной человкъ господъ Засцкихъ, и пожелалъ видть атамана Устю, такъ какъ слухи, ходившіе о немъ въ город, не согласовались съ тмъ, что когда-то онъ, Терентьичъ, зналъ и видлъ…
        — Да нешто ты атаманъ Устя? воскликнулъ онъ, когда поставили предъ нимъ разбойника. Хоть и много измнилось лицо это, а все-таки старикъ тотчасъ призналъ его.
        — Я… Я — Устинъ, атаманъ низовскій.
        — Помилуй… Да вдь ты эсауломъ былъ. Меня, въ Яр-то, изъ заключенія выпустилъ и отъ смерти спасъ, добрый человкъ… Атаманъ вашъ былъ, сказывали молодцы ваши, злой оборотень… И пропалъ, сгинулъ, сказывали они мн, посл убіенія и утопленія бдняги безвиннаго, да почитай еще малаго ребенка… что я выходилъ!.. И похоронить по-христіански намъ его не пришлося.
        — Нту, старый человкъ… Все то пустое бреханье… То былъ не оборотень, а горемычная душа, мной же погубленная. А я разбойникъ Устя…
        — Диво дивное!.. Да и горе-то горькое… горькое! всплакнулъ въ тысячный уже разъ дядька Терентьичъ.
        — А скажи мн опять, будь милостивъ, заговорилъ острожникъ, вдругъ задрожавъ всмъ тломъ,  — скажи опять, какъ надысь сказывалъ, когда я тебя на волю изъ Яра выпускалъ… Побожися мн, что капралъ недобирался ту двушку на казнь выдавать.
        — Врно, соколикъ, врно… Вотъ какъ предъ Господомъ, Богомъ. Мн скоро умирать, не солгу. Да что теб это? Чего застряло? Чего опять переспрашиваешь? Нын ужь все равно… Не вернешь ничего…
        — Нтъ, не все равно… Мн умирать вотъ надо… Такъ не имлъ онъ въ мысляхъ ее на позорище и казнь вести сюда?..
        — Нтъ, вотъ теб, говорю, Богъ Господь! Помнится мн тоже, за малость до того, какъ ваши пришли, да его потащили на смертоубійство, онъ сказывалъ: Много я, Терентьичъ, видалъ всякихъ двицъ, всякаго званія, а ни разу ни одна у меня сердце не захватывала, вотъ какъ эта… Отстою я ее въ город… А не отстою, въ Москву къ цариц поду и въ ноги брошусь…
        Острожникъ дрожалъ всмъ тломъ и всхлипывалъ, закрывая лицо руками, закованными въ тяжелыя вандалы.
        — Прости и ты меня, старый человкъ! повалился онъ въ ноги Терентьичу…
        — Ты супротивъ насъ не виноватъ… Или ужъ это все таково темно, что и не уразумешь ничего.
        Присудили атамана Устю, въ виду важности злодйствъ его: умерщвленія бунтовскаго солдатъ команды царской и лютаго убіенія дворянина при «еройскомъ» исполненіи порученной ему должности,  — къ колесованію и посл того отрубленію головы.
        И предъ казнью на высокомъ помост, среди площади, кланялся народу атаманъ Устя земно, на вс четыре стороны, говоря:
        — Простите окаяннаго, народъ православный!
        — Богъ проститъ! Богъ проститъ! многіе кричали изъ толпы.
        А тамъ растянутый уже на колес, какъ быть должно, вдругъ застоналъ разбойникъ и чудно выговорилъ, будто самъ себ:
        — Прости меня, Устя…
        Отрубленную голову атамана Усти воткнули на длинный шест и носили по городу въ устрашеніе жителей.

        1890

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к