Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / История / Кравченко Сергей: " Книжное Дело " - читать онлайн

Сохранить .
Книжное дело Сергей Кравченко

        История создания первой русской печатной книги, поданная под острым соусом юмора с перцем.

        СЕРГЕЙ КРАВЧЕНКО

        КНИЖНОЕ ДЕЛО

        ПРЕДИСЛОВИЕ

        История появления на Руси книгопечатания запутана до безобразия. Запутана не в датах, не в людях, не в цифрах, а в мотивах.
        Верить, что грандиозный печатный проект — шаг к массовому распространению грамотности — случился у нас просто так, из «необходимости обеспечения монастырей и приходов православной литературой и служебными книгами»,  — это все равно, что верить, будто проект «Манхэттэн» разрабатывался для улучшения иллюминации в День Независимости. Или, что атомная бомба очень нужна была для глубинного глушения рыбы. Можно еще верить, что первые полеты в космос совершались как приложение к программе построения коммунизма среди инопланетных цивилизаций, или для улучшения национальной гордости великороссов.
        Нет, братья! Эти дела просто так не делаются! События такого масштаба происходят при полном напряжении народных сил, на грани срыва, у последней черты.
        Так давайте будем бдительны! Не пропустим сообщение об открытии управляемого термоядерного синтеза или нуль-транспортировки. Это будет означать, что кто-то наверху очень круто развернул самодержавный бульдозер, широко взмахнул карающей дланью, изобильно присыпал лысые головы золотовалютной манной. И приближаются последние времена. А в предпоследнем времени мы уже живем.
        Так не забудем обменять казенные бумажки на крупу, хрен и редьку. Успеем набить подземные кладовые мануфактурой первой необходимости. Ибо надвигается новая эпоха, новый набор бед и радостей, которые мы можем не осилить и не претерпеть!
        Вот, примерно такой финт Русская Фортуна совершила в незапамятные 1560-е годы. Именно такой бомбой явилась тогда в мир черная строчка на белой бумаге.
        Впрочем, смотрите сами…
        Главные действующие лица

        1. Иоанн IV Васильевич «Грозный», царь и великий князь всея Руси — государь многих царств, княжеств и земель.
        2. Митрополит Макарий — глава Русской Православной Церкви.
        3. Андрей, протоиерей Благовещенского собора и духовник царя Ивана с 1561 года, впоследствии (1564 -1566)  — митрополит Афанасий.
        4. Архиепископ Никандр Ростовский — член Собора Русской Церкви.
        5. Лавр — игумен Спасского монастыря под Ярославлем.
        6. Дионисий — командир конницы Крестового братства.
        7. Федор Смирной, сирота из московских жильцов — младший подьячий Дворцового приказа.
        8. Архип и Данила, воспитанники Сретенского монастыря — друзья Смирного.
        9. Сидор Истомин, полковник Стременного стрелецкого полка,  — начальник царской охраны.
        10. Ганс-Георг фон Штрекенхорн, немецкий дворянин на русской службе — сотник и подполковник Стременного полка.
        11. Иван Михайлович Висковатый, дьяк по иноземным делам.
        12. Прохор Заливной, средний подьячий Дворцового приказа — друг Смирного.
        13. Василий Ермилыч Филимонов, стряпчий Воровской избы, затем — старший подьячий Разбойного приказа.
        14. Егор Исаев, палач.
        15. Иван Гаврилович Глухов, старший подьячий Поместного приказа — ближний дворянин царя Ивана.
        16. Волчок и Никита — его подручные.
        17. Борис Головин, новгородский стражник — вольный человек.
        18. Данила Матвеевич Сомов, бывший старший псарь,  — ближний человек царя Ивана.
        19. Ярик и Жарик, близнецы —язычники.
        20. Вельяна, русалка — их сестра.
        21. Василий Никифоров, Иван Федоров, Петр Тимофеев, монахи — русские первопечатники.

        Глава 1. Подьячий Большого Дворца

        Федор Михайлович Смирной, младший подьячий Дворцового приказа сидел в своей комнатке на втором этаже Большого Кремлевского Дворца и читал книжку…
        Надо сказать, что «Михайловичем» Смирного во дворце называли крайне редко,  — ему недавно стукнуло 19, и мы приводим здесь отчество только для порядка. Но почему бы это отчество и не запомнить?  — на всякий случай? Неспроста же этот Федька поселился во дворце, во втором, царском этаже, в одном с государем коридоре, только в другом конце? Роду-племени он считался никакого, в Степенной книге не значился и в Разрядной прописан не был. А без прописки в Москве, сами знаете, как.
        Федя остался сиротой в 1553 году, одиннадцати лет, когда его отец, московский жилец Михайла Смирной пропал без вести в казанской мясорубке. Мать тоже потом не долго пожила — скончалась от тоски. Федю воспитал ближний Сретенский монастырь. Да так воспитал, что грамотность и ум мальчишки стали заметны постороннему глазу. Царь Иван Васильевич Грозный приметил парня и пристроил у себя под боком — для рассуждений и малого совета. Назначил младшим подьячим, тайным смотрителем великокняжеской библиотеки в 1000 книг! А что был Федька безродный жилец, так на это царь плевал с высокой колокольни своего деда, Ивана Великого…
        Вы спросите, с чего Грозный приблизил сироту? А почему бы и нет? Во-первых, сословное звание «жилец московский» вполне допускало дворянскую службу, продвижение по карьерной лестнице вплоть до думских высот. Во-вторых, с кем еще царю оставалось водиться? Бояре у него все сплошь были сволочи, изменники, заговорщики. Если не в настоящем и прошедшем временах, то уж в будущем — точно. Порода боярская, принадлежность к великокняжескому роду, генетика, прозрачная до Александра Невского, Владимира Мономаха, Ярослава Мудрого, не давала благородным спать спокойно. Каждый мечтал ходить в шапке Мономаха. И, надо сказать, имел на это реальное право. Если, конечно, не дай Бог, царь Иван умрет, и детишки его безвременно скончаются в страшных корчах.
        Короче, в боярах царь крепко сомневался и особо их к себе не подпускал. Особенно со спины.
        Но без дружбы нам, русским людям никак нельзя! Такие уж мы общественные существа, охота нам с кем-нибудь делиться радостями и горестями, изливать грешную душу на троих.
        И друзья у Грозного были.
        Если выстроить эту «дружину» в ряд, получалась очень смешная компания. Ее центр составляли бывшие великокняжеские псари. Так уж вышло, что эти крепкие парни, не шибко благородного помета, спасли в юности великого князя Ивана, вывели на светлый путь — прямо к подножию дворцовой лестницы, на Красное крылечко. С тех пор царь Иван полюбил простых и верных людей. Жаловал он и Федю Смирного. Федя отвечал царю взаимностью, то есть, пропускал мимо уха страшные рассказы о кровожадности и сумасшествии царя, зажмуривался на реальные пытки и казни, служил государю словом и делом.
        Вот и сегодня Федор читал книгу не от скуки и сытости, а по долгу службы. Книгу эту дал ему почитать лично царь Иван,  — хотел получить авторитетное мнение, что за книга, почему такова, да зачем.
        Книжку царю подбросил путешественник по святым местам купец Корней Перебакин. В книге описывались воспитательные казни при дворе турецкого султана Магомета. Еще там было наворочено много восточной ерунды, и Феде поручалось выделить из текста смысловое ядро.
        Погода клонилась к вечеру, над Москвой разливалось весеннее золото, которого,  — что там говорить,  — в других странах вовек не увидишь! Федор отвлекся от чтения, достал из шкафа кусок пирога с севрюгой. Стал жевать, глядя в небо.
        Вообще-то, на дворе длился Великий пост, и севрюгу есть не стоило. Но пирог попал к Федору как бы случайно. Стряпуха Марфа подсунула его в холщевой обертке, рыбы видно не было, и грех скоромного питания можно было счесть нечаянным, если б Федор точно не знал, что питательные пироги испекли специально для обоза дьяка Висковатого. Иван Висковатый заведовал иноземными делами, и уже не первую неделю собирался в поверженную Ливонию — наводить порядок в международных отношениях. А в походе, как известно, пост снимается даже с московского чиновника. Если уж чиновник не снимается с поста…
        Пироги в поход пекли на каждый день новые, а вчерашние потихоньку скармливали кремлевским обитателям. Не пропадать же добру!
        Федя ковырнул из пирога кусок рыбы, бросил в угол на подстилку, где отдыхал его кот Истома,  — существо благородное, но при этом ученое. Если бы существовала особая, кошачья Степенная книга, то в ней Истома значился бы на видном месте. Сам он считал, что на третьем,  — сразу после покойной государыни Анастасии Кошкиной и ее брата Никиты Романовича Кошкина. Это было бы справедливо, ибо в кремлевских окрестностях не сыскать и поныне другого столь образованного и заслуженного кота. Воспитанием, галантностью, интеллектом Истома намного превосходил многих думских бояр, представителей княжеских родов, особ царской фамилии. По крайней мере, он не шаркал обувью, не ковырял в носу, не сморкался за столом, не произносил грубых слов. Вот и сейчас Истома чуял рыбу, но ухом не вел. Соблюдал деликатность. Знал, что получит свою долю своевременно и с доставкой.
        Покончив с пирогом, Смирной вымыл руки, чтоб не промаслить тончайший арабский пергамент и продолжил чтение…
        Вы спросите, неужто Федор такой грамотный, что даже по-турецки понимает?!
        Конечно, грамотный! Монастырь дал ему углубленное знание церковно-славянского, греческого и обиходно-русского языков. Секретные приложения к русскому Федор впитал на московских рынках. Европейские языки изучал самостоятельно, и знал довольно по латыни, чтоб разбирать католические мерзости. Так. Еще, конечно, немецкий,  — доныне самый четкий и незамутненный из живых языков. Без немецкого в те годы просто делать было нечего. На нем разговаривала вся Прибалтика, велась основная переписка с заграницей. Даже в исконном нашем Новгороде без немецкого языка неуютно становилось, можно было упустить на базаре какой-нибудь важный смысловой оборот.
        Смесь немецкого с нижегородским и латынью давала вполне приличное понимание английского и голландского языков. А если сюда добавить с полбутылки романеи, то и французский проступал осязаемо.
        А турецкий?
        А вот, чего нет, того уж нет.
        А как же султанскую книжку читать?
        А по-русски! Турки инструкцию казней для царя Ивана специально перетолмачили с помощью русских рабов. Переплели в чью-то кожу, украсили золотом и бутылочным стеклом, снабдили шикарной зеленой закладкой с цитатой из Корана.
        Отчего такая предупредительность?  — Очень хотели басурмане угодить белому царю. Слыхали, что он знаток тонкой казни. Гурман.
        Итак, центральным сюжетом восточной сказки было неуклонное истребление коварных придворных, кляузников, клеветников, сутяг. Их следовало отбивать специальным кухонным инструментом до мягкости, очищать от кожуры, вымачивать в уксусе и специях, солить, вялить на солнце, жарить на шампурах, варить в трех водах и масле, разделывать на отдельные члены. Экспонировать эти члены в людных местах…
        Федя равнодушно читал турецкие откровения и не находил ничего нового. Весь восточный колорит, весь южный темперамент заслонялся одним страшным, обидным явлением, зиявшим на каждой странице. Книга не была манускриптом — то есть, рукописью, она была напечатана!
        Вот кошмар! Если даже турки приобщились к чудесам печатного слова, то как же опасно стало жить на свете! Понятно, что турки не сами дошли до высот полиграфии, это им французы притащили станок и шрифты,  — назло нам, русским. Теперь мусульманская зараза широким потоком потечет в читающие массы! Хорошо, что этих масс у нас пока не имеется.
        Замеченную опасность — печатную форму турецкой книжки — Федор и выделил в качестве сути. Именно это следовало донести Ивану Васильевичу. На остальное не оставалось ни аппетита, ни нервов.
        На следующий день пробуждение царя вышло спокойное, тихое, и Федор доложил о книжке во время одевания.
        Рука царя на секунду застряла в рукаве, голова — в вороте белой рубахи. Царь зашевелился внутри, как птенец в скорлупе яйца,  — если вообразить, что яйцо может быть мягким. Наконец, в «трещину» шейного разреза высунулся «клюв» царской бороды, затем показался голубой глаз «новорожденного» властелина.
        «Птенцу» тут же поднесли малиновый морс, и хор вновь подоспевших бояр сладенько пропел: «Добро ночевали, государь и великий князь!».
        — Так, значит, говоришь, турки?  — спросил у хора Грозный.
        Хор опешил.
        — Турки,  — ответил вне очереди Смирной.
        Хоровые бояре пронзили его черными оптическими стрелами.
        — И печать не божественная?
        Хоровые перекрестились, как по команде, и отступили на шаг.
        — Нет, житейская. Ну, всякие там «слава-Аллахи» на каждой странице рассыпаны, но не в корень, а так, для присказки.
        Бывший у одевания царский духовник отец Андрей тоже перекрестился и последним покинул огневой рубеж.
        — Ну, а нам что с того?  — Иван задумался вслух и перестал помогать одевальщикам.
        Сопляк Федька продолжал нагло, не в чин, совершенно неуместно с точки зрения опытных царедворцев, отвечать царю,  — даже без вежливой паузы, каковую следует делать для изображения своего холопьего скудоумия.
        — Да пока ничего. А там видно будет. Обдумать нужно.
        — Ну, подумай, подумай…
        Думские бояре захлебнулись ревностью. Царь продолжил одевание, а Федька вымелся вон. Даже не в пояс поклонился, червь!

        Глава 2. Откровение печатного Слова

        Иван Васильевич читал по-русски вполне бегло, красноречием обладал великолепным, ораторская энергия в нем крылась мощная. Многие считали ее параноидальной, истерической, другие — величественной. То есть, царь был человек ученый, грамотный. Однако, любил, чтобы в конце трудного дня кто-нибудь почитал ему вслух сказку, Евангелие, поучение какое-нибудь. А других книг на Руси тогда почти не было.
        Вечером во вторник 22 апреля 1561 года Федя Смирной сидел на скамеечке у царской постели и читал Откровение апостола Иоанна, которое царь и так знал наизусть.
        Иван лежал на резной кровати в сапогах и по диагонали — так он упал после ужина — спиной вперед. Принятый в компании псарей «малый», постный, градус оставлял в голове царя узкий зазор для восприятия евангельской морали. В эту щель как раз и вливались беспредельные слова Апокалипсиса:
        «И увидел я великий белый престол и Сидящего на нем, от лица Которого бежало небо и земля…»…
        — Вишь, Федька,  — тоже грозен царь небесный. А нас укоряют! Ты мне скажи, «белый престол», значит белый и царь?
        — Выходит, белый,  — согласился Смирной.
        — А какие белые у иудеев? Они все больше смуглявые, чернявые. Получается, Бог не у них, а у нас?
        — Правда твоя, государь,  — Федя даже обрадовался, что Грозный столь логичен и прозорлив. Может ему нужно чаще «кровь Христову» употреблять? Глядишь, людская целее будет?
        — «И увидел я мертвых — малых и великих, стоящих перед Богом, и многие книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни…»…
        — Что-то я в этих книгах запутался. «Многие книги», «иная» книга,  — к чему их столько?
        — Ну, «многие» книги мертвые с собой притащили. Они при жизни записывали туда свои подвиги, достижения, славу себе прибавляли. А явились на Суд,  — пожалуйста!  — тут своя книга есть. В ней написана вся правда. Ты читаешь Богу, что заботился о народе, а Бог по своей книге сверяется, что ты, грешник народ до смерти узаботил, разграбил, растерзал…
        — Ты полегче там! Читай давай!  — Грозный завалился за подушку.
        «… и судимы были мертвые по записанному в книгах, сообразно с делами своими…»…
        — На каждого столько бумаги, чернил, писцов! Разорение государству!  — царь начал дремать, бормотал сквозь сон. Федя стал закруглять чтение:
        — Но зато «…кто не был записан в книге жизни, был брошен в озеро огненное…».
        Царь вздрогнул всем телом, ударил каблуком в спинку кровати, будто его погружали в кипящую серу.
        — Скажи Висковатому, пусть шлет к туркам за печатной наукой. Надо разузнать, как они книжки делают. Чай мы не хуже турок. Будем печатать большую книгу, чтоб в ней все люди были видны и вся Русь!..
        Царь спал. Ему снилась огромная Книга. Тяжелый переплет лежал на Красной площади, верхняя, обитая золоченой кожей крышка, откинулась через реку, и по ней несметной толпой шли из Замоскворечья люди — великие и малые, живые и мертвые. Они проходили мимо храма Покрова, крестились и шли дальше, в самый центр огромной белой страницы. Тут одни растворялись в нижних строчках — среди торговых рядов и на Лобном месте,  — другие добирались до кремлевской стены, и здесь превращались в мертвые буквенные закорючки. Лишь немногим удавалось перебраться за верхний край страницы и прилипнуть поминальным золотом к Кремлевской стене. Ивану это очень не нравилось: «Погодите, черти! Я вам выпишу! Будете у меня святые стены поганить!».
        Страницы Книги перелистывались по мере заполнения и принимали все новые и новые толпы народу.
        Иван стоял на стене и смотрел в Книгу сквозь английскую трубку с дальнозоркими стеклами. Его не интересовал каждый человек, входящий на страницу, не волновали муки грешников и жертвы праведников. Его занимал сам процесс. Вот только что ты шествовал в боярской шапке, а вот уже валяешься на белой поверхности и расплываешься в грязную кляксу, обращаешься в скромную буквицу, в ноль. И шапка твоя бобровая чернеет на похоронном снегу едва заметной точкой…
        Иван засмотрелся на красивую девушку, безвременно вышедшую в центр страницы. Сначала с нее упала соболья шубка, потом растаяли нарядные легкие одежды, и в короткий миг, пока она голая превращалась в заглавную букву «Ж», Иван утратил книжное направление мысли…
        Дальше сон покатил по привычной ночной колее. Книга исчезла, голая девка передумала становиться буквой и полезла на кремлевскую стену прямо к Ивану, страшно царапая крашеными когтями красный кирпич…
        Федор потихоньку вышел от царя и пошел по ночным переходам в заветное место — Великокняжескую библиотеку, смотрителем которой он числился с прошлого лета. Впрочем, об этом чине во дворце почти никто не знал. Не знали и о самой библиотеке, так что Федору гордиться было нечем. Вот он и не заносился.
        Библиотека находилась в многолетнем забвении в тайной палате «под двойными сводами». Так старые люди называли помещения кремлевской стены. У двойных кирпичных сводов — собственно книгохранилища и стеновых перекрытий — имелось важное достоинство — пожаростойкость. За последние 100 лет Москва несколько раз сгорала полностью, в Кремле не оставалось ничего деревянного, тем более, бумажного, а библиотека каждый раз была спасаема Богом и многослойным кирпичом. Ученый монах прошлого княжения Максим Грек как увидел в 1519 году ее сокровища, так чуть не помер от изумления: «Такого книжного богатства нет ни в Греции, ни в Италии!». Максим взахлеб рассказывал о сундуках с тысячей книг, о пергаментах в золотых переплетах. У беспокойного Грека уже и руки тряслись,  — так хотелось добраться до императорского наследия. Он впал в непозволительное вольнодумие. Стал приставать с идеей правки московского служебного канона, вообще всех правил церковного бытия. Пришлось его загнать куда подальше — в монастырские покои. Но и тут беда! В Иосифовом Волоцком монастыре, куда поначалу пристроили Грека, оказалось 1150 книг,
из них 15 печатных! Перегнали Грека через реку Волгу — под Тверь. Тут получше было — всего 50 рукописных книг строгого содержания.
        Вот какая страшная зараза — книги! От них одни напасти — разрушение личности, погибель души, смерть и разорение.
        Но книги — только оружие. Мы же не перестаем ковать мечи и копья, оттого, что они опасны? Нужно просто присматривать за острыми предметами, не давать их в руки детям и простолюдинам.
        Библиотеку заперли на несколько десятилетий. И правильно сделали, ибо Великокняжеское собрание сочинений, это вам не монастырский постный набор. Эти книжки свезены со всего света, особенно много их прибыло из Константинополя после сдачи православной столицы в лапы басурман. Библиотеку хранили как символ павшей Империи. Это было похоже на сбережение старых дедовских безделушек — пользоваться нельзя, а выбросить жалко.
        Но книга — не безделица. У нее есть возраст, но нет старости, есть ветхость, но нет смерти. Просвещенный государь Иван Васильевич понимал это и приоткрыл книжные покои для раба своего Федора.
        И Федя заболел книгами. Что —то неуловимое исходило из нагромождения чужих знаний. Казалось, еще чуть-чуть повозишься с томами и свитками, и на тебя снизойдет великое откровение. Все станет понятным и простым. И ты усмехнешься: «Как я не додумался до этого раньше?».
        Иван Васильевич надеялся, что именно здесь, в словесных запасниках Византии хранится жизненная сила тысячелетней Империи. Должна она где-то остаться? Не могли бесследно исчезнуть великие труды сотен поколений талантливых людей — искусных мастеров, знаменитых полководцев, путешественников, философов. Царю Библиотека представлялась зернохранилищем. Пусть сгорела земля, взрастившая эти зерна, иссякли реки, питавшие нивы, истлели пахари и жнецы, но семена-то живы? Вот — новая земля, она вырастит, напоит и накормит их. А вот — новые люди. Они пока не столь искусны и сведущи, зато — чисты в своем невежестве, легки на подъем, наполнены детским любопытством.
        Короче, в книжной премудрости Иван искал рецепт своего собственного имперского строительства, ибо пример Византии для Руси был не просто источником вдохновения, не только культурным ориентиром. Византия вошла в наш генный набор. Разбуди и сегодня русского властителя, освежи хлопком по затылку, спроси вежливо: «Куда, батюшка прикажешь править?».  — «На Царьград!» — прикажет батюшка, опрокидываясь в подушки.
        Федя искал в Библиотеке тайные знания уже год, и понимал, что ничего конкретного, типа «Сим-сим, откройся!», тут нет. Зато общее впечатление выстраивалось серьезное. Сила библиотечных книг была в их единстве и многообразии. Как и люди, они только все вместе выстраивались в непобедимое войско, отвечали на любой вопрос, обобщали опыт, горе и радости исчезнувших поколений.
        Поэтому, спроси Федьку, в какой книге есть ответ на такой-то вопрос? Он почешет затылок и промычит, что надо поискать.
        А спроси его вообще, что он думает по этому вопросу, он и чесаться не станет,  — сразу влепит в самую точку! Вот что такое вооруженный человек!
        Хотелось и царю Ивану вооружиться для своих дел грозно и сильно!

        Глава 3. Сон просвещенного монарха

        Иван то спал, то впадал в бессонницу.
        Если бы утром его спросили, что из увиденного и надуманного в ночь накануне Егория голодного было порождением разума, а что — призраком сна, Иван открестился бы легко: какие призраки в сочельник великого богатыря Егория? Он змея топтал копытами, колол копьем — всем известно! А уж с «призраками», с нимфами, наядами ему ли, мужику, не справиться? Иван и сам бы с ними сладил, попадись только!
        После видения голой девки на кремлевской стене Иван встал, выпил кваску, успокоился, поплевал из приоткрытого окна в лунную лужу, но прекратил детское занятие, потому что лунное отражение напоминало дорогое лицо, скрытое теперь навек гробовым мрамором.
        Иван кликнул чего-нибудь поесть, но вспомнил про пост, бросил звать служку, достал из сундучка копченый окорок и стал закусывать. Закуска, естественно, чередовалась с выпивкой.
        Царь Иван вдовел уже 9 месяцев. Его первая жена Настя, мать наследника Ивана и младшего сына Федора, скончалась в августе прошлого года от непонятной болезни. Расследовать болезнь удалось Федьке Смирному и воровскому сыщику Ваське Филимонову, и вышло, что царицу отравили. Поэтому любую выпивку Иван начинал с внутреннего тоста за упокой любимой жены. Вторую здравицу произносил тихим шепотом — за собственную пищеварительную безопасность. В третий раз выпивал уже по-нашему, громко — за мужское и денежное благополучие.
        Вот и сейчас Иван перекрестился на Луну, хотел выпить, но замер с раскрытым ртом. Он обнаружил комичный парадокс в том, что пьет в нарушение Великого поста, в ночь на постную же среду, в канун Егория Голодного, названного так за весеннюю бескормицу, при этом прощения у Бога не просит, а обращается к Луне, как последний казанский басурманин. Казалось, именно Аллах смотрит на него из-за спины Ивана Великого и подмигивает раскосым лунным глазом. Но и Аллаху Иван грубит: кусок копченой свинины на столе как раз выползает из лунной тени и бессовестно подставляет ляжку всевышнему взору. Вот точно такие же прикопченые бедра были у той крали на стене. Не захотела, тварь, в Книге растворяться!
        А сколько их таких бесполезно превратилось в буквы?
        Вот, например, благородная боярышня Щербатая. Несмотря на ущербное прозвище, зубки имела ровненькие, взгляд шаловливый. Старый князь Щербатый ночей не спал — сторожил свое чадо. Опасался греха. Очень уж девка зазывистая была. Но только глазами. А прижми к стеночке,  — такой визг поднимет! Блудливая недотрога. Каких женихов ей отец не подводил,  — все не то. А скончалась бесполезно, от летучей заразы. Лежит теперь в часовенке фамильной, переживает. Готова отдаться любому стрельцу, лишь бы жить! Да и шлюшкой в шалмане служить согласилась бы, а нельзя…
        Иван задумался над схемой раскаянья в безгрешности и продолжил выпивать. Картина разворачивалась занятная. Выходило, что при обмене целомудрия на жизнь, улицы Москвы наполнились бы гулящими бабами всех возрастов и сословий. Очень обидно становилось отцам благородных семейств наблюдать поругание родового достоинства. Зато и сами,  — Иван рассмеялся в голос,  — не очень-то по девкам бы шастали. А ну, как на мать родную угодишь,  — покойную с кудрявых лет?!
        «Ох, комедия грешная!  — улыбнулся Иван,  — хоть в книгу записывай, а то до утра забудешь. Сколько чудных снов кануло в бездну!»…
        Царю вспомнилась вечерняя беседа со Смирным. Огромная Книга на Красной площади соединилась вдруг с реальным явлением — печатным ремеслом, и мысли потекли в серьезную сторону.
        А что, если правда,  — написать Книгу Всея Руси? Чтобы в ней были не только церковные наши правила, не только списки столбовых родов, но и каждый человек обозначался?! Родился ты,  — пожалуй в запись! Сразу видно, сколько ты должен в казну, каких наград удостоен, какова сумма твоих дел. А помер — отмечайся за упокой во всероссийских святцах.
        Книги-то у нас пишутся. В монастырях, в приказах. Степенная книга есть, Разрядная, Номоканон. А так, чтобы всю Русь записать и перечесть,  — этого нету.
        А между тем, в книгах — огромная тайная сила! Вот, Божьи заповеди — через Книгу к людям попадают. Если так же преподать наше, царское Откровение, то сила книги войдет в людей, в государственное устройство. И люди станут послушны царю, как они послушны Богу, а государство придет в порядок…
        И ведь, это — чудо! Как до этого раньше никто не догадался! Евангелисты своей жизнью пожертвовали, чтобы втолковать нам, глупым: «В Начале было Слово!». А мы послушали, посмотрели и подумали — это не про нас! У евангелиста Иоанна Слово было, потому что он и сам был. А мы — есть! Значит должны понимать, что в любом Начале есть Слово!
        Иван занервничал, возбужденно задвигал челюстями.
        Вино скоро кончилось, свиная ляжка оголилась до кости, кость вылетела в окно и плюхнулась в лужу, где уже,  — слава Аллаху!  — не было Луны.
        Иван стал ходить по комнате. Новые фантазии приходили в голову, призрак Великой Книги вставал из-за кремлевской стены, заслонял звезды, отражался в золоте соборных головок.
        «И таким путем снизойдет благодать на наше царство! Говорили мне умные люди, что народ нелюбознателен, скорбен на голову, а я не верил, казнил клеветников без разбору! А всего-то и нужно,  — дать каждому слово Божье, но и слово государево! А это что?  — всех учить грамоте? Не обязательно! Они в церковь и сейчас неученые ходят. Поставим особых, мирских попов, пусть проповедуют наше Слово! А научатся читать — не беда. Создадим мирские, земские приказы, чтоб надзирали за народом…».
        Тут великолепные построения переполнили голову Ивана, винный состав смешался с фантазиями, и он не выдержал. Следовало немедленно с кем-то поделиться.
        Иван выбил дверь в коридор, закричал: «Смирного сюда, Смирного!».
        Прибежала стража. Царь ревел нечленораздельно. Сонные стрельцы поняли только, что Федьку Смирного за какие-то чернокнижные штуки следует немедля найти, притащить к царю,  — желательно живым.
        «Пытать будет страшно!» — ежились стременные, убегая по переходам.
        Но не так прост оказался колдун Федька, чтоб дожидаться стражи в своей каморке. За высаженной дверью обнаружилась несмятая постель, кусок скоромного рыбьего пирога, и страшное чудище с зелеными глазами в темном углу. Бойцы с дрожью отступили в гридницу для доклада.
        За дело взялся подполковник фон Штрекенхорн. Он построил личный состав, послал в стрелецкую слободу разбудить полковника Истомина, объяснил наряду важность задачи, вздохнул про себя о рабе Божьем Федоре,  — славный был парень, но грамота до добра не довела!
        Три караульные группы отправились прочесывать Большой Дворец, Кремль, внутренние монастыри.
        В Стрелецкой слободе с пробуждением полковника Истомина ударили в набат. Государственная измена, отягченная колдовством, да еще прямо в Кремле случалась не каждый день. Народ принял удары в малое било за призыв к пожаротушению. Схватил багры, ведра, факелы — чтоб виднее было, где горит. От этого и загорелось. Однако, огонь по апрельской прохладе погасили быстро.
        Поиски преступника шли до утра совершенно безуспешно. На ноги поставили весь город. Половина москвичей больше не ложилась,  — так и дежурили с баграми во дворах и на крышах.
        В Кремле спали только четверо. Царь Иван лег досматривать сон о голых девках во всероссийской Книге. Засыпая, он отметил, что рисунки в ней тоже должны быть непременно.
        Младший царевич Федор мучился вздутием живота, однако страдал во сне, не поднимаясь по надобности.
        Его тезка — книжник Федор Смирной — спал в тайной библиотеке, положив голову на кожаный том византийского Прелестного Синода. В этой книге мечты царя об иллюстрированной порнографии были воплощены в полной мере — красочно и забавно. Поэтому сон Феди был глубок, ярок, многолюден и многоблуден.
        Четвертым спящим был главный дворцовый кот Истома. Ему хватило разума не поддаваться на глупости. Реального пожара, землетрясения, нашествия татар и Антихриста он не предполагал. На этот счет у котов чутье точное.
        Утром расхристанный Штрекенхорн явился к царю доложить, что вор очевидно скрылся из Москвы, так не нарядить ли дальнюю погоню? У двери в малую палату дежурила штатская стража — Данила Сомов с двумя громилами из псарей. На просьбу об аудиенции Штрекенхорн удостоился благосклонного кивка Данилы:
        — Обожди немного, Ганс. Государь совещается по важному делу.
        — С кем?  — неуместно спросил Штрекенхорн.
        — С царским советником, стряпчим Федор Михалычем Смирным,  — важно добавил Сомов.
        Штрекенхорн присел на лавку подумать: ждать приема или убираться от греха? Он чувствовал себя дураком:
        «Вживаюсь в необъятную страну. Десять лет службы даром не проходят. Dumkopf in Dumland!».
        Впрочем, резон дожидаться был. Государь мог заорать, чтоб Смирного хватали прямо здесь. Да и приказа никто не отменял, долг обязывал преследовать дичь до последнего предела. Можно считать, что мы его досюда и преследовали.
        В горнице царя, тем временем, беседа шла спокойно, криков не раздавалось, и Ганс-Георг фон Штрекенхорн задремал, опершись на тяжелую офицерскую саблю.
        Царь и Федор разговаривали заинтересованно, умиротворенно. Так большие ученые выдерживают профессорский стиль на пороге великого открытия, когда основные постулаты законспектированы, проверены, и никуда это открытие увильнуть уже не может. На свет появляется фарфор из академического ресторана, индийский чай размягчает и без того мягкую булочку с изюмом, и все произносимые фразы ложатся точно на предназначенное место. Так же укладывается последний ряд кирпича в здание храма. Но разве можно сравнивать бренное здание с вечным знанием?
        С утра Ивану казалось, что ночные видения — пустой бред, игра безответственной фантазии. Часто человеку бывает стыдно за сонные надежды, пьяные мечты, любовные обещания. Но разве не из них рождаются великие военные и хозяйственные свершения, создаются династии?
        Сегодня Федька Смирной вошел вовремя.
        Уселся на скамеечку у ног самодержца, и как бы продолжил вчерашнюю речь:
        — К туркам посылать за печатью нелепо, государь. У них, небось, один станок и пара буквенных наборов. Пока доедем, станок сломают, буквы растеряют. Да и не отдадут. Надо ехать к немцам, в завоеванные земли, в Европу. И своих мастеров искать.
        — Откуда свои?
        — Найдутся где-нибудь. Пушки лить научились, колокола льем великие. А уж мелкую букву тем более отольем. И дело тут не в способе печати…
        — А в чем же?  — Иван удивленно поднял брови над черпаком кваса, похмеляясь медленными глотками.
        — Дело в самих книгах. Не как печатать, а что печатать,  — вот вопрос…

        Глава 4. Книга от Иоанна

        Освежаясь квасом, Иван обнаружил, что помнит сон до последней капли, и начал излагать Смирному идею всероссийской Книги. Он не пересказывал сон в подробностях,  — постеснялся сказать о когтистой шлюхе, блудливых покойницах, а тем более, о луне и Аллахе, зато добавлял новые мысли и фантазировал по ходу речи. В этом обнаружилось острое удовольствие. Особенно приятно было, когда наивные, сказочные темы вдруг обретали черты реальности, вполне укладывались в политический механизм царства.
        — Ты мне читал Апокалипсис не в первый раз. И что тебе там главным показалось?  — строго, по-учительски спросил Иван Смирного.
        Федька вдруг ощутил себя учеником, младшим воспитанником Сретенки. От этого мысли в голове оцепенели, язык отяжелел, глаза перестали поворачиваться:
        — Ну-у…  — замычал он,  — в Откровении святого апостола Иоанна Богослова содержится завет о пришествии Царства Божьего…
        — Ты дурочку не валяй,  — хмыкнул Иван, и Федора отпустило. Глаза загорелись, в позвоночнике исчезла упругая спица.
        — Вообще, это книга мощная,  — сказал Федор.
        — Ну, давай, давай,  — чего в ней мощного?
        — У них там все грохочет, движется. Ангелы летают во все стороны, бабы вопят в экстазе и тут же рожают прямо при мужиках, блудницы гуляют по Вавилону стадами,  — красота! Море кипит небесным нектаром или серой, царь небесный носится на облаке неустанно, таскает этих бл… блудниц вавилонских за волосы, небесное воинство лупит десятиглавых и двенадцатирогих чудищ. Короче, там никто не сидит на месте…
        — Вот! Вот!!  — радостно крикнул Иван,  — Вот!!! У них идет настоящая жизнь! Это же и нам завет — не стоять на месте, крутиться, не останавливаться, ежечасно отделять добро от зла, рубить злые головы, рвать поганые языки, любить добрых, и…  — Иван задохнулся, глаза его сверкали на выкате, он потянулся к ковшу, громко глотнул квас.
        — … сбивать им рога,  — предложил Федька.
        — Дурак!  — хохотнул Иван,  — рога само собой, но главное,  — нужно строить царство земное!
        — А Божье?
        Иван задумался на мгновение, потянулся за сливой в сахаре, потом сказал уверенно:
        — Знаешь, Федька, я думаю, нас запутали с этими царствами. Царство Божье, царство Небесное и царство Земное — три разные вещи. Царство Небесное — на небе, для праведников, это понятно; царство Земное — на земле, для всех живых; но царство Божье — пожалуй, и не царство вовсе. Я думаю, оно — это все, что есть под Богом. Ведь Бог — владыка и грешных и праведных?
        — Угу.
        — Ну, нам в эти дела лезть не приходится,  — продолжил Иван,  — нам свое, Земное царство нужно настраивать! И знаешь, как?  — глаз Грозного скосился на Федю.
        Рассуждать о строительстве царств Федьке было все-таки опасно — мало ли, когда могли припомнить, вот он и пожал плечами.
        — А так!  — Иван поднял палец,  — по Откровению Иоанна…
        — Грозного!  — выпалил Федя, округляя глаза.
        — Богослова, дубина!  — Иван расслабился, стал жевать сливу, а Федор сделал скучное лицо. Так надуваются дети, когда им объясняют, что дед Мороз на самом деле — алкаш из соседнего подъезда.
        Иван тоже проникся критическим моментом: вот был крутой замах, а теперь опять все к поповщине свести? Выплюнул косточку.
        — Но нашу Книгу написать нужно! От Богослова мы должны взять мощь, скорость, воздаяние по грехам, неотвратимость казни!
        «Апокалипсис всея Руси»,  — поежился Федя.
        — И тогда наше царство Земное точно станет Божьим!  — подвел черту Иван.
        Потянулась длинная пауза. Иван и Федор притихли в палате, Сомов и Штрекенхорн молчали у входа. Каждый думал о своем… Штрекенхорн вспоминал рейнские виноградники, немецкую тишь да гладь. Сравнивал картины юности с беспредельными хлябями весенней России. Однако, мысли о возвращении у него не возникало. На родине он до сих пор ходил бы младшим командиром,  — род Штрекенхорна ни на что серьезное в системе германских княжеств не претендовал. В Германии вообще карьеру сделать трудно. Немцы все расписывают на поколения вперед. А тут он — величина! Второй человек в царской лейб-гвардии. Даром, что в Стременном полку еще три сотника есть,  — Ганс признанный подполковник, организатор всех охранных дел. «Нет, надо служить!» — подумал Штрекенхорн.
        Данила Сомов тоже думал о продолжении службы. Его взлет при дворе Ивана был еще круче. У Сомова даже штрекенхорновского, фиговенького дворянства не имелось. Карьера Сомова строилась на странном, понятном только ему самому, щекочущем явлении! Данила был уверен, что очень нужен царю! Конечно, Данила совершенно не знал математики, но кривую собственного взлета — параболу или гиперболу — ощущал печенкой. Эта кривая пружинисто изгибалась под давлением времени, взмывала ввысь, конец ее скрывался в заоблачном тумане, окружавшем царский трон.
        Вы будете смеяться, но по сути, бывший псарь Данила Сомов был сегодня единственным человеком в Кремле, который собственной шкурой, собачьим нюхом, беспородным ухом чуял, как прогибается время под старым Русским царством, как звенит напряженный, опасный завтрашний день. И Данила готов был встретить его. Так русская борзая прогибается, повинуясь инстинкту,  — еще не видя зверя.
        Федор Смирной думал о царе Иване с большой буквы.
        «Вот Человек! Страшен, Грозен, Силен!
        И что-то он задумал на нашу голову?!
        Что-то Огромное, Страшное, Грозное, Сильное!».
        У Федьки получился почти стих, и он тоже был прав. Его предчувствие перемен было иным, чем у Сомова. У Федора напрочь отсутствовало предвиденье катаклизма, звон поджилок в нем заглушался разумом, зато Федор хорошо считал в уме и на бумаге, читал по лицам, помнил исторические аналогии. Если бы некто посторонний,  — например, Этот — из Царства Небесного,  — захотел нанять тварей своих для сыска, он не нашел бы лучшей пары, чем Смирной и Сомов. Правда, Сомов вряд ли согласится бегать в ошейнике и на поводке.
        Сейчас Федя четко определял ужас скорых и больших перемен…
        Но почему ужас? Разве не здорово скакать верхом сквозь пламя с развернутым знаменем и обнаженным мечом? Разве не прекрасно подставлять молодое лицо свежему ветру и вдыхать дым отечества? Разве не почетно пасть на поле брани под великокняжеским знаменем?
        Здорово!
        Прекрасно!
        Почетно!  — примерно до третьего класса средней школы, до третьего года монастырского послушания.
        А без сметаны отдыхать в гнилом болоте под Новгородом?
        А самому превращаться в вонючий дым отечества?
        А сгинуть безвестно в глинистой яме под гнойными тряпками, мало похожими на великокняжескую хоругвь?
        Нет, перемены — дело кислое, но, увы, неизбежное в нашем царстве. Слишком часто у нас на троне оказываются любители авантюрного чтения, слишком часто их любимой книжкой остается Апокалипсис…
        Царь Иван тоже думал молча. Можно сказать, его мысли были самыми стройными, системными, логичными из всей задумчивой компании. Иван находился сейчас в редком состоянии, когда в голове нет места для истерики, раздражительности, пустых выходок. Как и все параноики, он был подвержен мгновенным вспышкам продуктивной концентрации, высокой энергии, четкой логики. В эти мгновения он действительно был великим самодержцем — самодостаточным, неукротимым, гениальным. Ему сейчас вообще не нужны были советники, бояре, дума, народ. Он не гнал их от себя, и сам не уходил в пустыню только потому, что боялся спугнуть свою царскую Музу — богиню всепоглощающей власти.
        Федя видел состояние царя и попытался мышью пробраться к двери, тем более, что ему тоже хотелось слив в сахаре. Но Иван остановил его:
        — Ты вот что, возьми Откровение и переведи.
        — С какого языка?  — не понял Федор.
        — С русского. С какого ж еще? Хотя, можешь и с греческого долбить… Нет, с русского давай! Я сравнивать буду…  — Как же?… С русского? На какой?..  — Федя ошалело вылупился на Грозного.
        — Уж не на матерный. На наш, человеческий язык переводи! Не понял? Ну, чтоб там не было дурацких зверей двенадцатирогих, а так прямо и стояло: «Поляки», «Турки», «Ливонский орден». Понял?
        — Понял, государь.  — Федя пошел, потом вернулся, приблизился к Ивану.
        — Ваше величество, а Царь Небесный?.. С ним как быть?  — голос юноши дрожал натурально. Он поднял глаза на Ивана и замер. Царь сидел в кресле, выпрямив спину. Полуденный свет острым лучом очерчивал его крупную голову. Копна редких черных волос переливалась золотом, и лысина в просветах сияла нимбом. Властелин опустил на раба своего грозный взор и сказал:
        — Помни, всегда помни, Федор, кто твой царь!
        — Ца-а-р-рь!  — кинулось под ноги убегающему Федору каменное эхо.
        На выходе Сомов и Штрекенхорн остановили Федю немым вопросом: «Ну, что? Как там?».
        — Служба,  — ответил Смирной,  — много службы,  — на всех хватит. Надо служить.
        Штрекенхорн заметно вздрогнул,  — очень созвучны были слова отрока его мыслям.
        Сомов тоже рябушку в холке почувствовал: «Ведьмоватый парень!».

        Глава 5. Следствие в ночи

        Дворцовый подьячий Прохор Заливной присутствовал в комнате Федора Смирного по двум причинам: как формальный начальник и как личный друг. Как начальник Прохор был обязан поучаствовать в книжном разбирательстве. Глава Дворцового приказа престарелый дьяк Володин услышал единственным чутким ухом, что государь озабочен книжными чудесами и поручил распутать клубок печатной премудрости младшему подьячему Смирному. Дьяк решил проявить осторожное рвение в сомнительном вопросе, но сам в эту ересь не полез, а направил на укрепление следствия Прохора. Володин решительно не доверял Смирному, а Прошка выглядел очень надежно: к этому молодому, упитанному, розовому парню с улыбчивой рожей и откровенной лысиной, казалось, не мог прилипнуть никакой из популярных грехов.
        Прохор с радостью отвлекся от дворцовой толкотни. В эту весну новых боевых действий не начинали, войско отдыхало в Прибалтике, занималось мелкими зачистками, и вперед пошли дьяки иноземных дел. То есть, основной пот теперь изливался не кровавыми ручьями, а чернильными реками.
        Грамотным служащим Кремля стало тошно. Дьяк Висковатый никак не мог выступить на Дерпт. От суеты и ужаса «военного» похода этот достойный чиновник даже похудел, говорили — на целый пуд! Он развил чудовищную бумажную волокиту, ежедневно его приказ сочинял десятки писем, наставлений, вопросников. В вопросниках перемывались нынешние и грядущие проблемы, связанные с новыми завоеваниями Московской державы. Вот, например, чем не судьбоносный вопрос: «Способен ли ливонский человек к ношению одежды московского кроя?». Или: «Совместны ли католическое и лютеранское вероисповедания с послушанием православному царю?».
        Эти важные бумаги зачем-то переводились на несколько доступных языков, стопки писанины росли, одновременно множились сомнения: все ли в этих бумагах верно? Заливной последние две недели безвылазно сидел в «чужом» иноземном приказе и считывал псевдонемецкие каракули.
        А Смирного на общественные работы не тронули: очень он был сомнителен по части государственного доверия. Да и вид у него — особенно в боярском присутствии — случался дураковатый. Но вот, оказалось, государь поручил этому простаку какое-то книжное дело, и Висковатый с сожалением отпустил Прохора. А нету худа без добра! У храброго дьяка появились затруднения со сверкой переводов, что означало новую задержку смертельного рейда по страшным балтийским краям.
        Теперь Прохор и Федя занялись своей работой — тоже очень медленно.
        Сначала Прошка прошелся с загадочным видом по приказным избам и дворцовым службам, осторожно намекнул на посвящение в страшную тайну, кое-где пожаловался, что не чает быть живу, кое-где выпросил отпущение грехов на месяц вперед, кое-где добился «последнего» телесного утешения.
        Такие приготовления позволили друзьям требовать еду из походных остатков экспедиции Висковатого, тихо игнорировать Великий пост, свободно совать нос куда попало. Кремлевское сообщество ответило на происки Заливного повышением бдительности: к вечеру у комнатки Федора обнаружился стременной стрелец. Воин был заметно пьян, но на строгий вопрос, чего ты тут, дубина, околачиваешься, ответил четко, по уставу:
        — Мы, значит, господин подьячий, тут урон отбываем.
        — Ка-акой урон?!  — протянул Заливной, поднимаясь на носки козловых сапожек. При этом он так задрал голову, что его сдобный подбородок утратил волнистость и натянулся приятной полусферой.
        — Обнаковенный,  — шмыгнул носом стрелец,  — от хмельного заряду.
        Далее выяснилось, что военный во время караульного построения неосторожно дыхнул на замначполка сотника Ганса Штрекенхорна, и эта нерусская рожа отставила его с поста номер один — у царской спальни. Но по правилам военного времени переменять разнарядку после начала караульной смены не полагалось. Тогда бойца отправили ночевать в дальнюю, самую темную часть царского этажа.
        И можно было верить откровениям постового, ибо русский человек именно во хмелю честен и верен, но на следующее утро караул был сменен, а у Федькиной комнаты подремывал новый стрелец — совершенно трезвый, начищенный, с блестящим бердышом, исправной пищалью. Поверх красного кафтана у него был вывешен немалый серебряный крест и популярная иконка «Спаси, Пресвятая Богородица, от нечаянныя напасти». Такими иконками бойко торговали на Красной площади, и спрос на них рос неуклонно. Очень помогала Нечаянная в военных походах, почти полностью исключала пожарную и ледоходную опасность, наполовину уменьшала потери от кабацких драк и ночного разбоя. Примерно на четверть снижала произвол московских стряпчих. Еще более необходима была спасительница в опасной кремлевской службе. Выручила она и в этот раз.
        Прошлый, ночной страж протрезвел примерно к полуночи, когда за охраняемой дверью раздался непристойный смех, и голос розового подьячего стал скакать по слогам какой-то странной грамоты:
        — «Аще пре-лест-ну тварь има-хом, про-нзи ю креп-це!»…  — Слышь, Федька, ты не спи!  — тут дальше еще лучше идет! Византия!  — подвывал скабрезный голос.
        Одно за другим следовали слова непонятные, иноземные, и — видит Бог!  — кощунственные. Храбрый часовой покинул пост, на цыпочках спустился в гридницу и выпросил у отдыхающей смены иконку для усиления свойств нательного креста. Освежился водкой, пообещал товарищам рассказать, что там было, и вернулся на место с новыми силами. Кое-как продержался до рассвета. Утренний сменщик принял пост вместе с Богоматерью, хотя с восходом солнца бояться было уж нечего. Кроме господского произвола.
        Федя вышел из комнаты под утро после «всенощного бдения» и наткнулся на стрельца. Настроение у Смирного было шутливое.
        — Ты, значит, тут зачем?!
        — По служебной нужде, господин дьяк!  — выпалил стрелец, тараща глаза в Федину переносицу.
        Смирной игнорировал лесть. Он и сам частенько называл сотника Штрекенхорна полковником, а полковника Истомина — магистром.
        — Ты чьим умыслом подслушиваешь? Известно ли тебе, что тут государево слово и дело сплетаются в единый узел, образуя истинное благоутробие?
        Это было слишком сложно, и стрелец приготовился к обмороку.
        Но Федор добивать не стал, проследовал на поварню за завтраком. Теперь из проклятой двери выкатил розовый Прошка. Он потянулся, зевнул, похлопал стрельца по спине и запел:
        — Какое чудное утро, брат! Солнце сияет, льет Божий свет на купола сорока сороков московских колоколен! Отчего, ты думаешь, столь светла их позолота?  — Заливной скосил хитрый глаз на стрельца.
        Это было вовсе страшно. Воин натужился, покраснел в цвет кафтана, перекрестился во всю грудь и рявкнул:
        — От святости!
        Оставленная ради крестного знамения пищаль качнулась, потеряла вертикальную устойчивость и грохнула на пол. К счастью механизм у нее был не слишком чуток и не сработал. Выстрела, слава Богородице, не произошло.
        Вернулся с узлом походных пайков Смирной. Друзья сели подводить итоги ночного совещания.
        Вот что можно было отжать из предварительного следствия.
        Начало нашего, славянского книгопечатанья относится к 1491 году. Пока Колумб вострил корабли на Америку, Франциск Скорина в Вильне печатал первые славянские книжки. Это было всего через 30 лет после опытов Гуттенберга,  — пустяковый срок!
        Царь Иван стремился завести у себя книгопечатанье наряду с прочими европейскими штуками. «Штука» по-немецки, как известно,  — «предмет», иногда — «предмет искусства». Kunststuck, так сказать. Вот и послал Иван в Европу ганноверского немца Ганса Шлитте для вербовки искусных мастеров. Среди царских заказов у Шлитте числился и печатный мастер. Шлитте решил заручиться поддержкой высоких зарубежных сфер, явился к императору Священной Римской империи Карлу V в Вену, потом к папе римскому Юлию III,  — соответственно в Рим. Наврал им, что уполномочен вести тайные переговоры о соединении церквей и вер. Под римским, естественно, началом. Католики проглотили эту ложь, как и в прошлый раз,  — при сватовстве бабки Ивана Софьи Палеолог. Очень хотелось латинянам крестить темную Русь в правильную веру.
        «Предтеча» Шлитте получил доступ в мастерские стратегического назначения. Он оттуда почти никого не сманил, но сказание о земле русской итальянцам оставил, и с тех пор они охотнее стали паковать дорожные баулы на север. Печатников Шлитте не нашел вовсе. На обратной дороге он угодил в ливонскую тюрьму по подозрению в шпионаже. Завербованные мастера разбежались. Царь Иван осерчал на ливонцев, припомнил старую дань сырым медом, не плаченную уж 20 лет по причине измельчания балтийской пчелы. Так началась Ливонская война.
        Одновременно с миссией Шлитте в 1550 году юный царь пытался выпросить печатника у датского короля. Тот прислал ему мастера с нагрузкой — проповедником Миссенгеймом. Сам мастер оказался к делу негоден,  — он умел только закладки к переплетам прилаживать, но Миссенгейм книгами владел вполне. Правда, его навыки ограничивались эффектной демонстрацией готовой продукции. Это была, естественно, подрывная литература — протестантская библия и религиозно-полемические книжки. Царь Иван буквально рвал образцы и метал их с досады. Книжное дело ускользало из рук.
        Тут митрополит Макарий и протопоп Сильвестр стали рассуждать о сомнительности книгопечати. Они были возбуждены делом вольнодумца Матвея Башкина, поэтому черти им мерещились повсюду. Башкин считался чрезмерно начитанным человеком, критически осмысливавшим каждое слово священного Писания. У него обнаружили томик Апостола «извощенный» (закапанный воском) на каждой странице. То есть, ревизионист читал все подряд! Круглые сутки! И вообще по ночам! И тут нам только печатанья книг не хватало!
        В октябре 1553 года на Башкина был созван малый Собор — один митрополит, один архиепископ да пятеро епископов. Кроме Башкина, обсуждали итоги летней кампании. Третьим пунктом святые отцы рассудили о книжной печати так: раз она в руки не дается, значит с нашей верой несовместна, или это православный крест нас от ереси оберегает.
        — Какой там крест!?  — негодовал Иван и слал искать новых мастеров.
        Поиск был безуспешен, пока война не разгорелась по-настоящему.
        Стали набирать людей в войско, и сразу обнаружилось много народу, особо ценного в московском обиходе. Нельзя было без этих людей обойтись! Тут имелись знатоки городовой службы, поставщики двора, множество мастеров редких профессий. Естественно, все умельцы и грамотеи были неизлечимо больны.
        Сразу и печатники сыскались. Два мужика прибежали с западных украин и сказались мастерами книжного дела. Они так любили это новое ремесло, что ради него отказывались от почетной военной службы и даже соглашались принять постриг. Иван затребовал мастеров к себе. Парни выглядели уверенно, клялись, что могут «вырезать книгу» за год и напечатать с одной нарезки хоть сто книг в зиму.
        — А в лето?  — спрашивал царь.
        — Два ста!  — врали мастера и совали под нос царю клочок желтой бумаги с мятым латинским оттиском.
        Иван велел приступать к работе немедля.
        Попы — Макарий, Сильвестр, прочие члены Собора заартачились, стали грозить несчастьями. И, правда, к чему рисковать в начале войны?
        Иван стоял на своем: печатайте, сукины дети! А боитесь нечистого, так печатайте Евангелие! Посмотрим, кто кого пересилит!
        Но вот беда! Печатники исчезли! Просто растворились в московском многолюдье. Архиепископ Ростовский Никандр предположил, что в мастерах возобладал патриотизм, и они бежали в войско.
        Это предположение Федор и Прошка взяли на заметку. Не для того, конечно, чтоб скакать в Ливонию,  — они учуяли в деле поповский след.
        — Итак,  — заключил Заливной,  — книгопечать на свете существует; мастера есть, но регулярно исчезают; а где у нас можно исчезнуть?  — на войне, в сырой земле, в темной воде…
        — Или в монастыре — вспомнил детство Федя.

        Глава 6. Монастырский поиск

        Версия монастырского заточения печатников очень друзьям нравилась. Мастера нужны были живыми, желательно здоровыми, предпочтительно трезвыми. Ни могила, ни армия таковых свойств не сохраняли. К тому же смысловая связка «книга — монастырь» была очевидна. Как если бы врачей искать в больницах, ангелов — на небесах, бесов — в преисподней.
        Решили искать по монастырям. Их насчитывалось несколько десятков — намного меньше, чем безымянных могил. Дело осложнялось тем, что имен печатников никто не знал — заседания Собора происходили в государевых палатах, но протокол вели монахи, и записать мерзкие прозвища побрезговали.
        О мастерах можно было разузнать у Сильвестра, но он с прошлой осени отдыхал на Соловках. Старик Макарий не вполне сохранил свежесть мысли,  — с Башкинского собора прошло 7 лет,  — но попробовать было можно. Смирной стал ходить вокруг митрополичьих палат и однажды перехватил митрополита на выходе. Напросился на беседу по государеву делу. Макарий согласился, но час назвал неопределенно: «вечор».
        Федор прошелся по секретарям преосвященного и понял: не пропустят. Все свободное время у святого отца расписано по часам и минутам — то сон, то молитва, то братская трапеза. Приходилось идти напротырку.
        Федя сходил к стрельцам, выпросил огромный заржавленный меч, который валялся в караульном арсенале без дела — слишком тяжел и нелеп. Явился на поварню. Это было единственное место в Москве, где сейчас официально резали мелкую живность — для похода Висковатого. Обезглавленный петух как раз пытался взлететь, и его крови хватило, чтоб окропить грязный клинок. Кровь попала и на затертые кожаные ножны.
        Смирной быстрым шагом проследовал в митрополичьи палаты, на ходу взъерошил волосы, у входа ускорился до тяжелой рыси, вломился в дубовую дверь, сшиб монашка-привратника и, голося «слово и дело», полез во второй этаж. Когда он добрался до входа в домовую церковь митрополита, на нем уже висело трое черноризцев. Только грозный рев о государственной безопасности, скором пришествии Антихриста и личной договоренности с Макарием урезонил стражу. Мелкий монашек побежал доложить о посетителе, двое других уговаривали отдать меч. Не входить же в церковь при оружии!
        Федя вынул меч из ножен, сунул его одному монаху, ножны отдал другому. От вида крови ребятам стало дурно. Они попятились к узкому окошку — за воздухом. Тут выскочил малый. Он хотел сказать, что отец Макарий не помнит никакого Смирного, а о смирении народном молится ежечасно, но Федя оттолкнул его и вошел перекрестясь.
        Макарий стоял на коленях и стонал. Казалось, святой отец в голос скорбит о грехах российского народа, о нелепой войне, о падении нравов, о нелюбознательности и невежестве паствы. Но нет, престарелый митрополит страдал от боли в коленях и позвоночнике. Под колени ему подложили мягкую подушечку, но из-за Федькиного вторжения уже 5 лишних минут не поднимали с колен, и старец терпел огонь в суставах и кол в пояснице.
        Федор сразу понял страсти Макария, решительно приблизился, взял владыку за подмышки, поднял на ноги. Потом уж сам присел на колени, поцеловал сухую руку, пробормотал нечто приличное моменту, встал и склонился к глухому уху.
        Однако, старец вопросов не принимал, водил глазами по сторонам.
        «Сесть хочет»,  — понял Смирной.
        Подтащил тяжелое кресло, под локоток усадил митрополита, стал смотреть на него умильно.
        Наконец, старик отдышался и собрался вздремнуть, но Федор освежил его дилеммой:
        — Скажи святой отец, кто Господу мерзее: еретик Матюха Башкин или приблудные печатники? Как их там?…
        Макарий не ответил, но глаза его оживились. Не то чтобы в них вспыхнула искра ненависти, наоборот,  — проявился какой-то добрый интерес к теме. Так ветеран минувшей войны вспоминает бывшего врага, так тянется обнять его на юбилейной встрече.
        — Помнишь, отче, когда Башкина судили, допрашивали и двух мастеров книжной печати, одного звали…
        — Мстиславец…  — Макарий кивнул и умолк, один глаза его стал прикрываться, другой засыпал остекленело.
        — А второго как звали?
        — Черт…
        Федор почувствовал холодок в спине,  — это мелкий монашек подслушивал в приоткрытую дверь и запустил сквозняк.
        — … его знает,  — добавил Макарий через два вздоха и уснул окончательно.
        Сказать «черт его знает» в собственной домовой церкви митрополит Московский и всея Руси мог только в чистосердечном состоянии. Но разыскивать черта и спрашивать имя второго мастера не хотелось. Неудобно беспокоить высшие сферы по пустякам. Федор склонился к похрапывающему митрополиту и начал подсказывать путь:
        — И тогда Собор приговорил отправить Мстиславца и этого, как его?…
        — Хрена вареного,  — улыбнулся Макарий каким-то своим, молодым мыслям.
        — … Хрена Вареного,  — согласился Смирной,  — в дальнюю обитель Божью….
        — Я-с-славо-с-с-кий монастырь…  — Макарий опрокинулся на спинку кресла и распахнул беззубый рот.
        «Ярославо-Спасский! Вот же хрен вареный! Опять скакать! Это будет… это будет полтораста верст!»,  — Федя пошел прочь.
        У самой двери его остановил голос митрополита:
        — И велено было не давать им чернил, сажи, воску и бумаги…
        Смирной обернулся. Макарий сидел прямо и смотрел ясно.
        — И хотели их трижды обречь смерти. Но я не дал.
        — Кто хотел?
        — Крестовы братья, сынок, крестовы…
        Макарий завалился опять, а Федора потащили за рукав. Трое привратников, стуча зубами, бормотали, что пора ему почивать, как и всем тварям Божьим.
        Федор кивнул, хотел идти, но монахи легонько подтолкнули его к окну, где в нише стоял прислоненный меч, похожий в лунном свете на окровавленный крест Страстей Господних…
        В ту же ночь снова сидели с Прохором.
        Прозвище печатника раскладывали по частям. «Мстиславец» — могло означать одно из двух — привязку к местности, некоему городу Мстиславлю,  — на Юге их было несколько,  — или принадлежность к дворне князя Ивана Мстиславского. Но последнее вряд ли. О мастерстве в боярском подворье было бы известно. С другой стороны, пришествие печатников с южных украин хорошо увязывалось с официальной версией башкинского Собора. По крайней мере, этот мотив успокаивал друзей: митрополиту Макарию слово не померещилось. Нужно было искать «Мстиславца». Место тоже было подсказано — Спасский монастырь под Ярославлем.
        Федя настроился скакать сразу. Был у него отдельный интерес. Ярославль лежал на полпути до Белоозера, где проживала среди солнцепоклонников таинственная русалка Вельяна, первая подруга Федора.
        Но Прохор остудил Смирного.
        — Тебе ехать нечего. Там надо сначала все разведать. Давай Глухова пошлем.
        Иван Глухов, ближний дворянин царя Ивана служил подьячим Поместного приказа и, казалось, должен был заниматься только бумажными делами — кто какими землями владеет, в каком родстве и на каких правах. Но Глухов частенько посещал царя — совершенно не по чину, ездил с какими-то личными поручениями, возвращался с докладом мимо родного приказа — прямо к тезке Ивану.
        Уже через несколько дней Глухов и два его отрока — Волчок да Никита — скакали на Ярославль. Они были прилично вооружены, коней имели крепких, в поводу вели запасных с легкой поклажей. И было-то их всего трое, но лихой глаз из сосновой чащи отмечал главное — с такими лучше не связываться.
        Два дня скакали благополучно. В первой половине третьего дня обогнули озеро Неро и проехали Ростов Великий. Вообще-то, в Ростове находился областной епархиальный центр, тут правил архиепископ Никандр, которому подчинялись все приходы и монастыри ярославских земель. Проезд мимо Никандра в его вотчину не вполне вписывался в этикет. Но, делать нечего,  — выбирать не приходилось.
        На полдороги между Ростовом и Ярославлем навстречу путникам попался конный монах поджарой наружности. Он больше напоминал черного волка, чем благодушного богомольца. На вопрос, как добраться до Спасского монастыря, ответил вопросом, кто вы сами будете. Потом не очень охотно объяснил дорогу.
        «Оборотень!  — проворчал Глухов,  — вот и тени не отбрасывает… Нет, тень, слава Богу, есть, только очень маленькая — под конем»…
        Поехали дальше, и нашли монастырь в очень живописном месте.
        Спасский монастырь, огороженный крепкой стеной, очень красиво смотрелся над гладью Волги. Но Глухову было не до красоты. Он не совсем понимал, с какого боку подобраться к выполнению задания. Ну, вот постучит он сейчас в ворота, войдет внутрь. Ребята с оружием останутся снаружи. Игумен выслушает его речь, примет послание от нового царского духовника — протоиерея Благовещенской церкви отца Андрея, благословит. А дальше что? От ворот поворот? Нет, пожалуй, ночевать-то пустят. Охота им узнать московские новости? Охота.
        Иван почти жалел, что не взял указа самого царя. Так бы прямо и выписать: отдавайте Мстиславца и Хрена Вареного! Но нет. Заливной по праву старшего решил царя не беспокоить и смуты в монастыре не поднимать. Все казалось Прошке, что печатное дело обширно, имеет много концов, и дергать за один нельзя, можно остальные потерять. Глухову предлагалось продержаться в монастыре, сколько можно. Ничего не предпринимать. Вернуться и подробно описать всех обитателей. А потом решим.
        Облегчение миссии произошло на подъезде к монастырским воротам. Никита подъехал первым, хотел лихо соскочить с коня, но почувствовал острое жжение на внутренних сторонах бедер. Вот досада! Опытный всадник, а что-то недосмотрел в собственном седле! Кожаный лоскут отвернулся от луки и лег на боковые крылья седла толстым рубцом. В суете двенадцатичасовой скачки Никита не заметил неудобства, растер ноги.
        «Оно бы и ничего, дам тут нету, можно и враскорячку походить…»,  — но додумать это Никита не успел, поскольку обнаружил повреждение уже на подлете к земле, в завершающей стадии лихого соскока. Внимание молодца отвлеклось на досаду, левая нога попала каблуком на пенек, и резкая боль в щиколотке заглушила жжение интимной мозоли. Рыцарь рухнул, как сноп.
        Взвыл Никита порядочно, так что стучать в ворота не пришлось — монахи вылезли на стену впятером. После короткого объяснения ворота распахнулись, всадники ввели лошадей в освященные стены, поверженного героя несли монахи. Носилки у них, оказывается, по обычаю были наготове.
        Игумен отец Лавр встретил странников спокойно, принял письмо Андрея, бегло его просмотрел. Кивнул уважительно, хотя были в письме только обычные глупости — благословения, пожелания, цитаты из апостола Павла. Лавр понял послание правильно: новый царский духовник обозначает свое приближение к государю, помечает территорию.
        Лавр заметно расслабился, пригласил путников к вечерней трапезе, спросил, долго ли пробудут в обители.
        — Нам, святой отче и радостно, и горько,  — отвечал Иван смиренно.
        — Мы всем сердцем желали подольше пробыть в столь славном и чудотворном месте, но царская служба призывает в Москву для мирских дел. Однако, вот несчастье случилось с нашим товарищем — ногу повредил. Так что, может, и задержимся на день-другой, смотря по тяжести раны.
        Глухов сдержался, чтобы вслух не связать свое желание монастырского отдыха с Божьей милостью — вывихом у Никиты.
        Отец Лавр как-то остекленел лицом, быстро простился и ушел. А через несколько минут нашим друзьям уже помогала пятерка крепких монахов с мутноватыми глазами.
        «Вот и охрана у нас личная,  — пробормотал Глухов,  — почетный караул».

        Глава 7. Спасская обитель

        Вывих у Никиты, слава Богу, оказался тяжелый. Ходить он не мог вовсе. Щиколотка распухла и не влезала в сапог. Ступня вообще торчала неправильно. Такого повреждения должно было хватить дней на семь-десять.
        Никиту положили на солому в маленькой келье. Пришел старый чернец-лекарь. Вернее, его привели под микитки ребята из сторожевой пятерки.
        Стал чернец бормотать молитвы, но охрана подтолкнула его в ребра очень бесцеремонно. Большой, крепкий монах — старший охранник — шепнул лекарю в ухо отрывистую команду, и началось настоящее лечение. Послали за холодной водой, притащили листья подорожника, еще несколько трав. Появились на свет Божий пыльные бутылки с бурыми настоями.
        «Э-э!  — подумал Глухов,  — они тут не только молитвой лечат. Грешат знахарством ради великой цели — выкинуть нас отсюда поскорей!»…
        Тем временем на щиколотку Никиты наложили повязку с холодной водой и кусочками льда, внутрь ему влили кружку настоя — «Водка!» — унюхал Глухов.
        Лекарь стал в ногах больного, два парня прижали Никиту за плечи, Большой взялся за охлажденную ступню, обернулся на лекаря. Старец прищурил глаз, провел ладонью в воздухе некую линию, подправил стойку Большого и без всякой молитвы проскрипел: «Давай!».
        Большой дернул ступню по линии, Никита взвыл. Старец взялся за больное место лично, пошевелил сустав, довольно кивнул, сказал Большому:
        — Пять дней.
        — А как же…  — заикнулся Большой.
        — Пять,  — нажал старец,  — чтоб не пришлось с дороги возвращаться.
        Глухов стал не спеша осматриваться в монастыре, посещал все братские молитвы, знакомился с монахами. Это было легко, потому что, за исключением больного Никиты, игумена Лавра, ключника и пары служителей монастырской церкви, все остальные обитатели ночевали в большом бревенчатом срубе без внутренних перегородок и закутков.
        Первый день клонился к закату, а никаких результатов пока не было. Монахи держались замкнуто, отвечали сдержанно, беззлобно, но и без учтивости. Они вообще какими-то неживыми казались. Глухов рассчитывал поговорить с мирскими служителями или белыми монахами, которых в русских монастырях бывало больше половины, но ни одного не встретил. Это он взял на заметку.
        Перед ужином Глухов сел у волжского обрыва. Сначала повздыхал, что плохо разбирается в монастырских штуках, и что не взяли Смирного. Уж он бы сразу понял, почему нет мирян.
        Тут за спиной Ивана на монастырском дворе послышалась возня, топот копыт, сдержанные, но энергичные фразы.
        Иван обернулся. Черный всадник как раз отдавал повод молодому монаху. Затем он очень быстро прошел к общежитию, но Глухов успел опознать его. Это был встречный монах с Ростовской дороги. В голове Ивана заработал счетный механизм.
        «Так. Монаха мы встретили в полдень. Помню короткую тень. Было это примерно на половине пути от Ростова. Значит, верстах в пятнадцати.
        Пусть он ехал в Ростов,  — других поселений на этой дороге нет.
        Всего, значит, с полудня он проскакал верст сорок пять! Это за семь-восемь часов. Лошадь под ним неплохая и не монастырской выучки»,  — Иван оглянулся на лошадь, которую монах уводил к дальним сараям.
        «Но, все равно,  — по семь верст в час,  — это быстро! Зачем-то он спешил. Или у него свое срочное дело в Ростове было, или, кроме этого дела, нужно было вернуться и о нас доложить. Теперь успокоится,  — мы действительно приехали».
        На закате после ужина опять все монастырские молились вместе, даже чернеца-лекаря привели, но Лавра и гонца не было.
        «Совещаются»,  — подумал Глухов.  — Если о ростовских делах, то эти дела обширны,  — и часу в Ростове не задержался, а сколько докладывает. А если о нас рассуждают, то, выходит, этот гонец здесь не просто на побегушках, а в делах и в совете».
        Побродить по монастырю ночью не удалось. В общежитии все легли спать одновременно. Монахи дружно захрапели на голых дощатых топчанах. У двери до рассвета не смыкал глаз сторожевой инок.
        Утром, чуть свет, поднялись к заутрене, а еще на полчаса раньше Иван услышал топот копыт, удаляющийся от монастырских ворот. «Опять гонца погнали!».
        Уехал, видимо, вчерашний всадник,  — его днем нигде видно не было. Вернулся он на следующий день к вечеру. «Снова в Ростов ездил, но уже не так торопливо»,  — заключил Глухов.
        Иван чуял кожей, что нужно быть настороже, что тут за ним наблюдают непрерывно. Скорее всего, никто не был специально назначен следить за Иваном, а просто всем шепнули о необходимости надзора. Глухов все время натыкался на взгляды монахов. С Волчком поговорить наедине вообще не получалось — сразу поблизости оказывались большие, подвижные уши. Поэтому и расспрашивать никого из местных по-настоящему не следовало. Разве что дурочку запустить.
        Иван еще раз медленно обошел монастырь, погрелся на солнышке, посидел в тени, четко соизмерил пропорции строений, посчитал монахов — их набралось душ сорок. Все это потом следовало нанести на карту монастыря.
        Одна мысль зацепила Ивана. Он заподозрил недостачу обитателей.
        В трапезной стояло 12 столов. Один молодой монах даже похвастал, что каждый стол имеет собственное имя — в честь апостола.
        — А который в честь Иуды?
        — Что ты! Что ты!  — замахал руками монах,  — какая честь Иуде?!
        — А как же тогда? На Тайной Вечере 12 апостолов ели тело Христово и пили кровь Его. Иуда — среди них.
        Монах занервничал, подкатил глаза к потолку, стал напряженно считать в уме, загибая пальцы. При этом он пошел по проходу между столами, будто вспоминая их названия. Потом радостно возвратился к Ивану.
        — У нас 12-й апостол, то есть, стол, в честь святого Павла! Его на Вечере не было! Он потом… потом апостолом стал! А за Иудиным столом кто бы смог кушать?! Тошно!
        Глухов не стал смущать монаха рассуждениями о том, что в ночь Тайной Вечери, когда Иуда еще только становился предателем, святой Павел (он же Саул) служил агентом Синедриона и готовился уничтожать христиан по всем городам и весям Римской Империи. Рвать их тела и сливать кровь к свиньям собачьим. Так что, еще неизвестно, за чьим столом тошнее.
        Модель Тайной Вечери воспроизводилась и за каждым из 12 столов. По бокам их стояли две лавки на 6 едоков каждая. 12 голодных «равноапостольных» монахов дополнялись 13-м персонажем — раздатчиком. Годился ли он на роль Христа? С голодухи чего не померещится! Два пацана-послушника, таскавшие за ним котел с кашей, вполне могли сойти за ангелочков. Или чумазых чертенят.
        Так вот, и выходило, что 12 столов по 12 «апостолов», да «Христос» с «ангелками»,  — всего получается полторы сотни едоков. Пара столов на самом светлом месте в центре трапезной выглядела необитаемой. Это — явно для почетных гостей. Остальные столы имели замызганный, рабочий вид. Но три из них пустовали! Иван только сейчас отметил этот факт. Причем свободные места не были разбросаны там и сям. А именно целые столы в обед оставались незанятыми. Типа, апостолы Петр и Андрей вернулись к занятию рыбной ловлей на Генисаретском озере, а Павел побежал доложить об этом Синедриону.
        Совсем не хотелось Глухову расспрашивать, но тут он не вытерпел.
        — А что брат,  — спросил он монаха,  — вот ты кушаешь за столом святого Марка, и у тебя постоянные сотрапезники. Так вы и вне трапезной держитесь своим товариществом?
        Монах настороженно молчал.
        Иван сделал добрую улыбку.
        — Ну, это было бы прекрасно, благочестиво: «товарищество святого Марка сегодня поело быстрее, чем товарищество Матфея, и со стола убрали чище, и селедочных костей под стол не набросали»…  — Да!  — радостно осклабился монах,  — мы так друг друга и называем — «Марковцы», «Семеновцы»…  — «Петровцы»…  — продолжил Глухов, и монах помрачнел, замкнулся.
        Итак, три стола находились в отлучке, и, естественно, не в самовольной.
        «Петропавловский взвод в полном составе убыл на учения!» — пошутил про себя Иван и пришел к убеждению, что в монастыре больше делать ничего.
        Очень уж хотелось разобраться в здешних тайнах, но разгадка находилась где-то вне монастырских стен.
        В обед появился Лавр. Иван подошел под благословение, повздыхал о здоровье Никиты — «еще дня три будет лежать», и отпросился у Лавра в город, «по мирским делам». Глаза при этом сделал сладкие.
        «По бабам хочет пройтись»,  — прочиталось на лице Лавра.
        «По себе, козел, судит»,  — прочиталось в ответ.
        После обеда Лавр отправился в свою келью, а за ним поковылял рябой кривоногий монах — «Наездник»,  — окрестил его Глухов. «Гадом буду,  — подумал Иван,  — вот эту самую рожу можно будет лицезреть завтра в Ярославле. Надо смотреть в оба».
        Напоследок Иван занялся разработкой запасной легенды. Он делал это всегда, отправляясь с поручением. Глухов понимал, что каждое тайное дело кому-то хочется разоблачить, и, чтобы достойные люди не мучались напрасно, и чтобы, не дай Бог, не остались обиженными, им нужно подать приятное решение. Первая легенда, официальная цель миссии — доставка послания отцу Лавру от отца Андрея — была правдоподобна. Но кто же верит официальным версиям? Для любознательных скептиков под кожу первой легенды полезно загнать легенду-2.
        Легенда-2 хорошо объясняла основную неувязку легенды-1. Вот в чем состояла неувязка.
        Ярославль и Спасский монастырь были зоной архиепископа Никандра Ростовского, и странно получалось: игумена Лавра протоиерей Андрей извещал о своем возвышении, а его начальника — архиепископа Никандра — нет. Можно было подбросить Лавру мысль, что у Андрея с Никандром любви нету. Но это опасно для будущих дел. Вообще странно, что Андрей отправил мирских посланников. Нужно было выкручиваться.
        Глухов прикинул, что извинительной причиной вранья в данном случае может быть государственная служба, например, по военной части: разведка татарских поселений, проверка настроений в городах по поводу войны и т. п. Тогда естественна скрытность, таинственность похода.
        Вид великой реки Волги, уходящей в бескрайние южные пространства навел Глухова на мысль о строительстве порта для речной флотилии. «Годится!»,  — решил Глухов. После некоторых доработок легенда-2 была готова. Иван отозвал в сторонку Волчка, объяснил основу — ровно столько, сколько должен знать подручный,  — вдруг будут пытать, так чтоб признавался в меру. Хотя пытать, кажется, не должны.
        Около трех часов, открыто и назойливо выпросив у монастырского писца лист бумаги, Глухов отъехал в город.
        Ехал неспеша. На полпути увидел толпу в черном. Три десятка монахов вполне упорядоченно шли навстречу. «Петропавловцы!».
        Глухов съехал на обочину, повернулся к проходящим и стал поочередно осенять их и себя крестным знамением. Со стороны это напоминало проводы последнего взвода на линию фронта. Глухов почувствовал себя старцем, негодным к строевой.
        Монахи понуро шли мимо. Вид у них был усталый. Сапоги,…  — кстати, почему они в сапогах?..  — покрыты толстым слоем пыли, лица красные, потные.
        Глухов на всякий случай пересчитал ходоков. Конечно, их было 36. Три стола возвращались без потерь. Выделялись их командиры,  — «столоначальники». Иван прищурился и запросто представил этих молодых ребят в красных стрелецких кафтанах или панцирях немецких алебардьеров. «Монастырь так же лишает нас юности, как и война»,  — грустно дурачился Глухов.
        Уже через пару часов он был в Ярославле и раскладывал вещи в небольшой чистенькой комнатке не самого дешевого постоялого двора. Здесь, конечно, тоже имелся вид на Волгу, боковым зрением прихватывался местный кремль с соборной церковью, но главное — дверь комнаты запиралась на замок грубой и крепкой работы. Кстати, тут и поесть можно было,  — первый этаж рубленого здания занимала обширная трапезная — едоков на сорок. «Три Апостола»,  — усмехнулся Глухов,  — вот как нужно назвать этот кабак!».

        Глава 8. Ярославль

        Утром Глухов проснулся рано, но завтракать вышел поздно. Примерно час ушел на изучение внутренней обстановки, щелей спальни, системы оконных рам, расположения окрестных деревьев. Еще минут сорок Иван наблюдал через подходящую прореху посетителей обеденного помещения. «Наездник» появился в восьмом часу утра. «Вишь, какой набожный! Заутреню отбывал в родном монастыре!» — усмехнулся Глухов.
        Иван собрал свой легкий дорожный коробок, положил туда письменные принадлежности, бумагу, пистолет с припасами. Кинжал вывесил на пояс. Вышел к едокам. Естественно, он озирался, держался спиной к стене, сел на край лавки в самом темном углу. Отсюда высмотрел в другом углу рябую рожу Наездника. Урод делал вид, что озабочен только утренним пивом.
        Иван поел, прихватил с собой большой пирог, объяснил кабацкому человечку, что идет на природу, спросил, не пропадет ли пирог в случае жары. Вышел наружу и медленно пошел к берегу Волги. Пройдя две улицы, перешел на солнечную сторону и занялся подозрительной возней.
        Сначала Иван сделал в дорожной пыли крупный шаг. Достал из коробки пистолет и измерил длину шага по его отпечаткам — в пистолетах. Получилось четыре с четвертью. Иван достал лист бумаги, записал научные данные. Плюнул на палец, поднял его вверх, определил направление ветра — северо-восток — нормальный утренний бриз.
        Тут Иван вспомнил, что государевым указом от прошлого года предписывалось отсчитывать дорожные пути от ямских станций. В городе нулевой отметкой должен считаться лошадиный рынок, казенные конюшни, или другая приметная точка, откуда естественным образом начинают свой бег государевы кони. Иван подозвал мальчишку, с трудом выпытал у него, где тут казенный ям. Ближайший ям оказался далеко — на полпути к Ростову. Это Иван и сам знал. Тогда он пошел к «естественному казенному месту» — Ярославскому кремлю. От въездных ворот кремля пошел увеличенным, «мерным» шагом прямо к Волге. Каждые сорок шагов отмечал в бумажке палочкой. Наездник тащился за ним не очень осторожно, все время вываливался из тени.
        Когда отсчет шагов от кремля до набережного обрыва был окончен, Иван уселся рисовать карту будущего речного порта. Он так увлекся игрой, что стал разрабатывать военный пункт на полном серьезе. Иван чертил, не поднимая головы, и Наездник смог подобраться совсем близко — в кусты на ближайшем пригорке. Теперь он тоже водил глазами туда, куда и Глухов — то в бумагу, то вдаль.
        Внизу и справа, там, где Волга огибала город, от основного русла отделялась большая протока. Она возвращалась в реку через версту, охватывая продолговатый каменистый остров. Поселений на острове не было. А хоть бы и были, нам ли это помеха? С нашим-то государем Иоанном Васильевичем что ж мы поселение не перенесем?
        Глухов прикинул, что остров — отличное место для базы флота. Город — рядом, мост через протоку можно охранять, и остров сразу превращается в крепость. Место не топкое, скалистое, значит, заливаться не будет. На холмах острова можно построить лабазы и укрепления, в протоку загонять суда, выстроить водяные частоколы, верфи всякие — тут можно немцев каких-нибудь пригласить для расчетов.
        Фантазия Глухова разыгралась. Он уже видел, как строятся в протоке огромные, многомачтовые корабли, как грузятся на них полки в красных кафтанах, как тысячи рабов несут в трюмы припасы для плаванья, как блестят на палубах медные пушки, как полощется на главном корабле черное великокняжеское знамя с ликом Спаса. А вот и попы пожаловали. Старый митрополит Макарий к началу водного похода не поднялся, зато молодые прибыли все. Вот они — архиепископы Никандр Ростовский, Пимен Новгородский и Трифон Полоцкий, епископы Афанасий Суздальский, Симеон Смоленский, Филофей Рязанский, Варлаам Коломенский, Матфей Сарский, Иоасаф Пермский — благословляют православное воинство на подвиг, поют многогласно, красиво, но неразборчиво. Приходится отцу Андрею Благовещенскому переводить благую весть на человеческий язык. Он шепчет перевод в ухо какому-то здоровяку в меховой шапке с золотым верхом, и здоровяк довольно посмеивается.
        Батюшки! Да это ж наш царь Иван Васильевич! Он лично прибыл проводить флот в бескрайний простор.
        Но нет! Смотрите-ка! Царь лезет на борт переднего корабля, и на мачте сразу вспыхивает кроваво-красное полотнище царского знамени с черным орлом Ивана Великого! Царь тоже идет в поход! Ну, тогда другое дело! Тогда мы не зря поплаваем! Курс на Казань, Астрахань, Персию, Царьград!
        Флотилия отваливает, уходит вниз по Волге под раскрытыми парусами, исчезает в туманной дали. И скоро из южных стран начинают поступать странные и величественные сообщения. Доносят, что, узнав о царском походе, все басурманские вожди встали на последнюю битву. Решили они запрудить Волгу, чтобы некуда было нашему царю плыть. Погнали своих чумазых внавал, поперек реки. И стала вода в Волге подниматься. И чем больше басурман в нее лезло, тем выше поднималась вода и топила нехристей. Когда наши подплыли, увидели, что дальше Волги нету, а есть большое Хвалынское море. А посреди моря стоит гора из утопленников, а на вершине блестит золотой шатер. В шатре сидит последний, самый главный басурманин. Тогда наш царь приказал навести на шатер все пушки и махнул своей шапкой. Ударил страшный гром, шатер упал, гора рассыпалась, море хлынуло в прорву и смыло агарян с лица Божьего мира… Тут Иван проснулся, собрал пожитки и пошел на постоялый двор пообедать, вернее, поужинать.
        Ужинали скопом, под кислое, но очень крепкое пиво.
        Иван Глухов, усталый, упаренный дневными трудами, очень быстро впал в исконно русское состояние. Это когда голова работает сложно, красиво, с лирическими отступлениями, язык поворачивается неловко, но слова произносит умные, а ноги не хотят идти вовсе — отдыхают.
        Вокруг москвича сама собой образовалась компания местных завсегдатаев. Наездник тоже подсел поближе, внимательно слушал, пригибаясь за глиняный горшок с пареной рыбой.
        Глухову сиделось легко. Он хоть и держал привычную настороженную форму, но в душе резвился — не страшно было оказаться разоблаченным, выслеженным, подслушанным. Он, конечно, переходил на шепот, когда выбалтывал собутыльникам казенные тайны, но разве это были не русские люди? Разве побегут они доносить о московском разведчике? Разве поплывут через реку и по реке в татарские улусы? Нет! Вон, какие у них честные русские лица!
        Постепенно разговор перешел на красоту родной природы. Глухов поднял палец, будто и здесь, в душной атмосфере кабака хотел определить направление ветра, и сказал, что, природа ваша, дорогие ярославцы, не только приятна снаружи, но и полезна внутри…
        Почему чуть не завязалась драка? А потому что грузчик с рыбной пристани подумал, что «ваша природа» означает «вашу породу» или,  — что еще хуже,  — «вашу родительницу», то есть, мать. Дальше он логично предположил, что внутренняя польза его матери никого не касается, тем более, московского хлыща. Пока грузчика усаживали на лавку, пока объясняли особенности московского диалекта, пока он водворял короткий нож обратно за сапог, Наездник подсунулся ближе. Он был теперь не в рясе, а в обычной рабочей одежонке, так что просто слился с грузчиком в одно холщовое пятно.
        Тут Глухов с извинением и дополнительным всеобщим угощением разъяснил, что польза ярославской природы имеет высокое, государственное значение. Он снова поднял палец, и Наездник, а за ним и худая шлюшка — торговка вяленой воблой — перекрестились в потолок.
        Конечно, тайну раскрывать не стоило, но народ здесь, мы видим, подобрался проверенный, готовый к битве за родину, так кому ж и рассказывать о грядущих свершениях? Кто ж, как не эти простые русские люди, построит великие корабли, кто понесет в их трюмы свинец, порох и солонину, кто пролезет в закутки к гребцам и будет всем телом остужать их мозоли?
        Короче, слушайте!..
        Рассказ о грядущей экспансии на юг постепенно перешел в групповое обсуждение плана, тут же последовало коллективное уточнение секретной карты, причем грузчик опять чуть не подрался с рулевым рыбацкой посудины в споре о прибрежных мелях. Наконец, совсем стемнело, и, повинуясь очередному поднятию глуховского пальца, девушка-вобла потащила сыщика наверх — обнажить свои патриотические глубины…
        «Ох, и дрянь же это волжское!» — думал Глухов утром.
        «Воблы» рядом не было, сохранялся только общий рыбный запах, но он мог проникать и через распахнутое окно.
        Отсутствовали также:
        — золотой нательный крест ценой в полтора рубля,  — кошелек серебряных денег — копеек на сорок,  — тайный план Ярославского военного речного порта.
        Сохранились в неприкосновенности:
        — кинжал дамасской стали с ручкой из моржового клыка и перламутровой инкрустацией,  — пистолет двуствольный английской работы,  — пятьдесят рублей золотом в голландских ефимках,  — кожаный пояс со всеми этими удовольствиями.
        Глухов совершенно пришел в себя, прикинул, что два рубля — нормальная плата за продвижение дезинформации (услуги девушки-воблы в счет не шли), и стал лежа думать о главной текущей задаче. Ноги ходить по-прежнему ленились.
        Иван встал, походил насильно, выпил воды. Вспомнил мелкую деталь вчерашних посиделок. Она, как гвоздь, торчала в светлой картине пивного беспредела. Серый человечек с помятым лицом весь вечер держал дистанцию в обеденном зале. Он слишком правильно садился и пересаживался, не приближался более необходимого, несколько раз выходил вовсе. Исчез, когда грузчик второй раз потянулся за ножом.
        Теперь Иван вспомнил свой вывод, сделанный по ходу событий, продиктованный про себя три раза, впечатанный в память усилием нетрезвой воли: «Он привязан к Наезднику».
        Иван вспомнил, что Серый пересаживался, отступал, приближался только тогда, когда Наездник менял позицию.
        «Боится Наездника. Интересуется происходящим»,  — подвел итог Иван.

        Глава 9. Серый человечек

        Глухов спустился вниз, посидел немного на лавке, вышел во двор и обнаружил Наездника. Монах силился взобраться в седло. Наконец ему удалось, и лошадь резко взяла с места. «Сама дорогу знает»,  — понял Иван. Монах умчался, болтаясь в седле чучелом. Глухов вернулся в сени, но боковым зрением, почти затылком заметил серое пятно в тени забора. Он остановился в сенях и стал через щель рассматривать Серого человечка.
        Мужик этот был обыкновенным русским мучеником, на лице которого отпечатались голодные годы, умеренная выпивка, счастливое нищее детство, военные тяготы и окончательное понимание безвыходности.
        В России такой житейский набор обычно успевает случиться лет за 30. Человек растворяется в серых буднях и серых одеждах, и только тайный огонек продолжает искрить в глубине выцветших глаз. Собственно, этот огонек и есть наша русская душа. Только он один пока неподвластен верховным силам, только с ним ничего не могут поделать ни князья, ни цари, ни церковь, ни Бог. Вот почему так беспокойно сидится на российском престоле слабым и лукавым нашим вождям. Страшно гадам, что перестанет Серый Человечек смотреть в землю, потеряет интерес к отвалу почвы по осиновому сошнику или стальному лемеху, возьмется за осиновый кол или стальной нож.
        И все! Напрасно будете вы кричать о правах человека на свободный обман, напрасно будете молить о пощаде хотя бы вашим детям, напрасно станете взывать к махровым законам и хитрозадым конституциям. Осиновый кол не станет слушать,  — ему недосуг! Он как раз будет крошить ваши ребра под английской шерстью!..
        Так было, так бывает на Руси регулярно, с неуклонностью хода планет.
        Но сегодня, в это ясное летнее утро глаза Серого Человечка смотрят в землю — на стертые сапоги из бычьей кожи. И нож спокойно потягивается за голенищем.
        Иван мог бы еще какое-то время следить за Серым, но уже понял: человек интересуется не им, а Наездником. К тому же Иван продолжал веселиться — разыгрывать московского офицера по дурацким поручениям, безопасного в обыденной жизни. Поэтому вышел из сеней, прихватил Серого за рукав,  — тот как раз хотел юркнуть вдоль сарая,  — и ласково завалил под стенку.
        Произошел диалог. Первая часть состояла из уверений в совершенном почтении. Вторая — в передаче Серому круглой золотой штучки размером с ноготь большого пальца. Третья — в сбивчивом мычании Серого о сути дела. Суть эта чудесным образом совпадала с сутью глуховской миссии. «Слава тебе, Господи! Слава тебе, Христос!  — радовался Глухов,  — не зря спалил я казенный ефимок!».
        Серый оказался беглым монахом. Впрочем, Серым, беглым и монахом он был не всегда. Жизнь этого человека, как и жизнь многих горьких русских рассказчиков, начиналась вполне приятно.
        Серый родился во Владимире в свободной торговой семье. Солнце тогда было яркое, зелень — зеленая, природа — нетронутая, зверь — непуганый, нравы — неиспорченные. Серый вырос, получил домашнее образование,  — умел читать расписки, считать до сорока сороков, понимал деньги всех систем, измерял физические величины в сыпучих, горючих, твердых, жидких и линейных единицах. С таким серьезным багажом отец стал посылать юношу в торговые поездки — в Ростов, Москву, Новгород. Серый возмужал, женился, построился, обжился. Но годы шли и прошли,  — миновала первая молодость. Так у нас бывает, что молодость вдруг кончается. На Руси это случается очень неожиданно. А с молодостью уходит и многое другое.
        Вот и для Серого солнце стало как-то мутновато проглядывать сквозь дым пожарищ, пожилая зелень не выдерживала и этих лучей,  — сворачивалась желтыми лоскутами. Зверь ушел в дальние леса, нравственность рухнула, люди остервенились. Потянулись какие-то нелепые, мелкие войны, стычки с удельными соседями. Кладбища выползли на бывшие пахотные земли. Куда-то делась семья Серого, растворились товары и деньги, сгорели дома и сараи. Однажды Серый проснулся, глянул на дымное солнце и понял: никого тут нет,  — только он один, да еще Бог на небе. Человек взвыл к Богу: что ж ты сидишь, мать твою непорочную?! Или я не тварь твоя? Что ж ты меня убиваешь? Я же служить тебе должен! Или тебе покойники лучше служат?
        Бог что-то промурчал о смирении. То есть, о еще большем смирении. Серый плюнул в горелую землю и согласился смириться глубже, но в последний раз. И дал обет, что если смирение не поможет, то уж тогда, старый хрен, не жалуйся! Ты русских мало знаешь, всего 666 лет!
        Серый подался в монахи, слил последнюю заначку в монастырский общак. Долго постился, каялся, болел. С трудом, но окончательно подавил шевеление плоти. И совсем уж примирился с Богом, как вдруг заметил, что коварный старик разбирается с ним не напрямую! Игумен Спасского монастыря Лавр стал строить Серого, заявил, что имеет от Бога прямое откровение по новой службе. Эту службу,  — кому, неясно, зачем, непонятно,  — нужно нести совсем не по-монашески. Физические данные Серого еще позволяли скакать верхом, плыть под парусом, колоть копьем, рубить кривой татарской саблей. И Богу, по словам отца Лавра, эти навыки очень нужны были. «А как же «не убий!»?»,  — спросил Серый. «А на хрен!  — если Богу угодно»,  — отрезал Лавр…
        Серый рассказывал медленно, плавно, обреченно, и Великое Солнце достало-таки собеседников в тени сарая. Перешли в темный угол гостиничной трапезной. Под резвое пиво рассказ потек быстрее. Выяснилось, что Спасский монастырь — это как бы и не монастырь вовсе, а военное поселение.
        — Так я там был!  — сказал Глухов,  — и оружия не видел!
        — Так тебе и покажут! А видел ты хоть одного старца, постника, отшельника?
        — Да. Там был такой лекарь полуслепой…
        — Ну, лекарю верхом скакать не надо, его в телеге возят. Наука лекаря с годами приобретается — как раз к седым волосам. Зато остальные?  — Серый ударил воблой о стол.
        — Да, остальные — как на подбор. Молчаливые, крепкие. На братской молитве поют строевым хором.
        Серый прожевал пласт воблы, выдержал тревожную паузу и заявил неслыханное. Будто в Спасском угнездилось некое Крестовое братство, вернее не все братство, а только его передовой, ударный отряд в сотню сабель.
        — Само Крестовое воинство сидит в Спасском и по другим монастырям, а Крестовые Отцы, я так считаю, засели в Ростове, у архиепископа… «Надо было ему пива не давать!»,  — не поверил Глухов.
        — И зачем это братство?
        — Тут, понимаешь, какая штука!  — возбудился Серый,  — попы считают себя верхушкой народа. Они и грамотные, и философию понимают, и к Богу ближе всех. И их бесит, что миром правят нехристи! Не в том смысле, что жиды и магометане, а в смысле, что не всерьез принимающие Христа. То есть, миряне, князья, цари. Грешники. И кажется святым отцам, что их подвиг — исправить этот мир, принести в него веру, внушить надежду, возбудить любовь и все такое…  — А кто же спорит,  — хмыкнул Глухов, подливая.
        — Никто не спорит. Однако, медленно исправляется. То есть, не исправляется вовсе. И не внушается…  — Зато возбуждается, слава Богу, исправно,  — хихикнул Иван, и Серый зауважал его окончательно.
        — Короче, Отцы больше ждать не желают, тем более, при этом царе. Все ему — война, блуд, казни, оскорбление святынь, расточение монастырей. И начали Отцы готовиться к последней битве. Стали собирать отряды. И не из наемников, беглых, сброда перекатного, а из крепких монахов. И еще стали воспитывать молодых волчат из военных и чумных сирот. В этом деле главное, чтоб никто не продал…
        — Ну, брат, такого не бывает!..
        — Бывает, если хорошо пообещать.
        — Что можно обещать монаху, кроме царства небесного?
        Серый хитро прищурился, и оказалось, что у него очень неглупое лицо.
        — Так если они царство Божье устроят прямо на земле, знаешь сколько в этом царстве князей да бояр понадобится?
        — Сколько?  — Глухов уже сам дураком выглядел.
        — Сколько звезд и облаков на небе! Или ты думаешь, что они старых бояр оставят? Нет, брат. По старым сказано прямо: искоренять огнем и мечом!
        Теперь уже Иван потянул паузу, пережевывая воблу и страшную, грандиозную картину, нарисованную Серым.
        — А ты, значит, в Крестовое войско не захотел?
        — Нет. Я навоевался. И к тому же обет Богу,  — это, знаешь, не шутка!
        — Какой обет?
        — Ну, послать Бога на хрен, если соврет.
        Странную логику Серого пришлось размачивать дополнительным пивом, и Серый досказал-таки свою повесть.
        — Объявил я Лавру, что воевать не желаю, в седло мне лезть нельзя… «Почему?!»,  — грозно рыкнул Лавр.
        «Я, отче, не для того свой грех стреножил, чтобы его седлом натирать и шпорить на радость дьяволу».
        Хороший получился ответ, наглядный. Лавр проникся картиной взнузданного, натертого, пришпоренного греха и усадил Серого в сырой погреб до окончательного решения. А поскольку, из братства выхода нету, то решение это виделось однозначным — мешок, камень, Волга.
        Серый бежал из Спасского три недели назад. Теперь ошивается здесь, в Ярославле. Нашел попутчиков из местных кабальных крестьян. Собираются в Дикое поле, к ногаям, казакам, к черту, а хоть и в Казань, к татарам. Так что, очень им не нравится монастырская суета, слежка, вообще эти верховые монахи.
        Серый допил пиво и на закуску поделился ощущением, что основное Крестовое войско находится где-то под Ростовом. По крайней мере, туда ежедневно скачут спасские посыльные.
        Глухов не решался верить, но поспрашивал еще.
        — Слушай, а ты не знаешь о печатных мастерах? Одного звали Мстиславец, другого обзывали Хреном Вареным, но это неточно.
        — Не-е…  — протянул Серый, роняя воблу,  — не припомню.
        — Их пригнали в Спасский лет семь тому. На исправление. Они мастера книги делать.
        — Нет.  — Серый уронил голову.
        Последующие расспросы были безрезультатны. Серый растерял монашескую трезвость, и последнее, что смог выдавить, было сложносочиненным и сложноподчиненным матерным предложением. Предлагалось идти в определенное место, седлать взнузданный грех, скакать к природной нашей матери. При этом подчеркивалось, что мать эта чужда непорочных вифлеемских обычаев. Напоследок Серый чисто по-русски рванул рубаху и ткнул грязным пальцем в израненную, обожженную грудь. Креста на ней не было.

        Глава 10. Озерный острог

        Глухов решил прокатиться в Ростов. Не то, чтобы он верил Серому, а просто чутье тянуло в этот древний город. В монастырь прилично было вернуться завтра-послезавтра — на случай стремительного исцеления Никиты,  — так что время оставалось.
        Глухов ехал помаленьку, душил в себе мелкую, неприятную мурашку. Ростовской поездкой он выходил за круг легальности. Ростов никак не вписывался в бред о строительстве речного порта. Наконец, Иван придумал грубый, но верный ход. «Если что не так, вопрусь к Никандру. Пусть благословит выбор места. Его епархия. А то вдруг местному Богу неугоден царский порт именно там? Пусть повертится, «крестовый»!».
        Не успел Глухов и версты отъехать от Ярославля, как услышал за спиной конский топот. Тяжелая лошадь нагоняла Глухова. И впереди, среди пригорков тоже кто-то скакал. Иван свернул от греха в кусты, спешился, привязал своего Галаша, приказал ему помалкивать и выглянул на дорогу.
        Черный всадник как раз выскакивал из-за холма. Навстречу вывалил в клубе пыли точно такой же кавалерист. Монахи съехались. Кони радостно приветствовали друг друга оскалом желтых зубов.
        «Из одной конюшни»,  — отметил Глухов.
        Всадники дружно полезли в дорожные сумки, один достал что-то и зажал в кулаке. Другой завозился, долго искал, наконец, оба рассмеялись, перекрестились, и первый показал второму блестящий предмет.
        «Крест,  — рассмотрел Глухов.  — Воистину, Крестовое братство!».
        Монах-растеряха развел руками, оглянулся по сторонам, и Глухов узнал одного из монастырских обитателей. Второй повернулся в профиль и тоже оказался «своим». Это был Наездник.
        «Вот, черт!  — подумал Глухов,  — он же утром отъехал из Ярославля! Мы с Серым думали, в Спасский, а получается, в Ростов? И как быстро обернулся!».
        Иван глядел на двух людей и двух коней, пытаясь оценить их ходовые и боевые способности. Оценка получалась странной. Вроде, неуклюжие, но резвые… Глухов повидал немало верховых — и одиночек, и в строю, и в свальном бою. Он замечал мелочи посадки, особенности упряжи, тонкие движения наездника, когда он трогает с места или закладывает лошадь в поворот. Особенно сложно управлять лошадью в бою. Лошадь — живое существо, которому чуждо убийство по произволу. Объяснить ему необходимость крови, грязи, самопожертвования очень трудно. Языком этого не сделаешь, приходится передавать животному свой собственный трепет ногами, ладонями, всем телом. А без сговора с лошадью в бою делать нечего. Лошадь — такой же боец, как и всадник, иногда даже более стойкий, жертвенный, безоглядный.
        В самом конце Казанской войны Глухов находился с князем Андреем Курбским в главном, Большом полку русского войска. Ивану было тогда четырнадцать лет, и он добровольно вызвался служить в конском обозе. По сути, это была техническая база отряда. Большое поле огораживали забором, каждому коню отводили особое место. Боевой конь — дорогая, сложная штука. За ним ухаживают круглосуточно, его воспитывают, с ним разговаривают с утра и на ночь. Ванька Глухов, московский дворянин, ухаживал за конем самого Курбского.
        Князь Андрей — великолепный кавалерист — подготовил мощный отряд в пятьсот сабель. Людей и коней в него набирали по всей Руси. В один из самых тяжких летних дней 1552 года, когда очередной штурм казанских стен окончился большой кровью, и вал вокруг твердыни был завален трупами, татары подумали, что все,  — русским конец. Резко распахнулись ворота, и татарская конница князя Япанчи в тысячу всадников хлынула на московские позиции. Татары — все еще самые ловкие кавалеристы в мире, надеялись вырубить русских под корень. И здесь им в бок ударил Андрей Курбский. Мощные европейские лошади грудью вломились в стаю низкорослых коньков, ведущих родословную от страшных животных Чингисхана. Битва была ужасной. Наши погнали татар, опрокинули их строй. Кровь потекла рекой, окропляя землю, камни, людей и коней. Отрубленные головы и руки взлетали над бьющейся толпой. Кони, пронзенные пиками, с хриплым воем или жалобным, детским плачем валились под ноги. Наконец, татары бросились бежать, но ворота Казани были закрыты. Конница Япанчи обогнула Казань и, перестроившись, встретила русских на Арском поле. Здесь было,
где развернуться в конном бою!
        Рубка продолжалась несколько часов. Князь Андрей Курбский бился в первых рядах, выискивал татарских командиров, преследовал и рубил их. Под ним убили лошадь. Ваня Глухов пригнал свежего жеребца, соскочил с него и в страхе Господнем влез на дерево. С тех пор страсть к деревьям стала второй натурой Ивана. В минуты опасности или дурных предчувствий он первым делом высматривал, где тут деревья. Он вообще не любил открытых пространств.
        А тогда Иван сидел на дереве и наблюдал дикую картину. Солнце клонилось к закату. Казань горела. Русские и татары разошлись с Арского поля. Но здесь, среди неубранных трупов, страшным, смертным боем дрались лошади. Окровавленные, взмыленные, безумные животные, потерявшие своих седоков, рвали друг друга зубами, били копытами, сбивали на землю грудью и топтали, топтали насмерть. Визг, рев этих коней казался гласом преисподней, ибо так не может кричать Божья тварь.
        Что заставляло коней продолжать битву? Они не понимали высоких слов о патриотизме, любви к царю, проповедей о необходимости пострадать во имя Божье. Они и крещены-то не были. Не были и обрезаны. Мерины кастрированные не в счет,  — они не носили боевых попон, а носили тюки с поклажей.
        Иван смотрел на лошадиную драку, и в закатных лучах Казанской эпопеи, здесь — под рукой Аллаха и рукой Саваофа ему открылась простая истина:
        — Вот так и мы,  — бьемся и гибнем, несем свою поклажу и свой крест по чужой безжалостной воле. Уже те, кто заставил нас воевать, давно покинули поле боя, да и этот мир, а мы все рвем удила до крови… Иван слез с дерева в сумерках среди стонов раненых людей и коней и побрел в полк.
        «Надо своим умом жить,  — бормотал Иван,  — хоть и малым, но своим. Пусть даже лошадиным». Прошло 9 лет. Иван до сих пор не забывал своей первой заповеди.
        А сейчас Глухов смотрел на монаха-растеряху, его раскоряченного конька и вспоминал князя Андрея на черном жеребце с огненными глазами и белой звездой во лбу. Да! Тогда были кони! И были наездники! А эти монахи держатся, не пойми, как. Чувствуется, что их учат верховой езде, а может, они не забыли верховых упражнений в молодые, мирские годы.
        Монастырские парни держались в седле заметно лучше крестьян, простолюдинов, штатских путешественников. Но где им было до ребят Курбского! Не дай Бог такому непарнокопытному монаху встретить настоящую боевую конницу! Так что, Серый, пожалуй, наврал про Крестовое братство… Монахи тем временем простились и поехали своей дорогой, Глухов осторожно последовал за Растеряхой в Ростов, стараясь не пылить, не цокать копытами о редкие камни в мягкой пыли.
        Стоит ли удивляться, что слежка привела Глухова к Ростовскому кремлю — резиденции местного воеводы, где по московскому образцу в особых палатах пребывал и настоящий владыка края архиепископ Никандр. Монах въехал в ворота, Глухов въезжать воздержался. Он по своему обыкновению влез на самое высокое дерево и стал наблюдать.
        Монах привязал коня к бревну у двери архиепископского подворья. Долго рылся в сумке. «Крест ищет, раззява!  — усмехнулся на дереве Глухов,  — интересно, что там за крест? Нужно будет в монастыре пошарить. Хотя, они условные знаки при себе, конечно, не держат, получают на дорожку».
        Глухов поймал себя на мысли, что разрабатывает версию Серого. Глупо, но очень привлекательно: «Крестовое братство!». Еще чуть поупражняться в рубке лозы, и можно воевать за Гроб Господень!
        Монах, наконец, нашел, что искал, постучал в дверь. Ему тут же открыли, он сверкнул находкой привратнику в глаз и вошел внутрь.
        Глухов собрался потихоньку слезть с дерева, но дверь снова отворилась, монах вприпрыжку поспешил к коню, влез в седло и ускакал. Иван успел заметить, что храбрый всадник рванул не на Ярославскую дорогу, а на юго-запад — к берегу озера Неро.
        Глухов поехал следом. На коне Растеряха кое-как держался, но о бдительности понятия имел расплывчатые,  — ни разу не обернулся, не прислушался. Глухов ехал за ним в сотне шагов и определял движение цели по треску придорожного валежника. Ивану снова казалось, что конь Растеряхи идет по известной дороге. Дорога эта вилась неширокой одноколейкой в лесных проплешинах, местами было заметно, что именно для этого пути когда-то были сделаны просеки.
        «Лет десять, как прорубали,  — рассматривал Глухов низкие истлевшие пни,  — а тут прочищали подлесок в этом году».
        Колея была мелкой, узкой, неразбитой. Тут не часто проезжали телеги с грузом. Зато копытами коней и человеческими ногами земля была вытоптана изрядно. А ведь это не Ярославский путь, не Московский большак на обратной стороне Неро. Куда-то ведет эта дорожка?
        Дорожка вывела к озеру. Она и не удалялась от него слишком далеко,  — Глухов все время слышал кваканье лягушек.
        Теперь дорога свернула в густой бор, Растеряха впереди вскрикнул, Иван замер и спрятался за кустами. Привязал Галаша, пошел на крик. Вскоре услышал разговор.
        Иван выглянул из-за толстого дерева и увидел, что Растеряха стоит перед мощным бревенчатым частоколом с окованными воротами, разговаривает с таким же человеком в черном и при этом подбрасывает в руке блестящую штучку.
        «Крестом играет придурок! Потеряет пропускной ярлык сукин сын!».
        И точно. Крест кувыркнулся в воздухе, упал в траву. Растеряха стал ползать на карачках, громко взывая к Господу плаксивым фальцетом.
        Господь услышал визг и обнаружил крест как раз в тот момент, когда ворота приоткрылись, и грубый голос пророкотал:
        — Проходи!
        Ивана, естественно, внутрь частокола не пригласили. Он по привычке стал искать самое высокое дерево, но смысла в этом не было,  — вокруг шумел лес,  — ничего не увидишь. Единственное открытое пространство находилось слева,  — озеро Неро сверкало сквозь сосновую колоннаду.
        Иван спустился к воде и хотел пройти вперед по берегу в надежде рассмотреть содержимое частокола через прибрежные прогалины. Должны же эти отшельники по воду ходить?! Но неожиданное зрелище расстроило планы Глухова. Он брел по колено в воде, когда впереди, за стеной камыша вдруг затопотало, будто кто-то шел по воде, «аки по суху». Иван тихонько раздвинул камыш и увидел крепость.
        Саженях в сорока от берега на глади Неро лежал пологий остров, почти весь обнесенный таким же непроницаемым частоколом. К острову от берега вела земляная насыпь с торчавшими из нее сваями. По насыпи как раз в эти мгновения бежал славный всадник Растеряха. Коня при нем не было.
        «В лесу оставил, у привратника»,  — понял Глухов.
        Теперь действительно можно было искать дерево.
        Из кроны огромного дуба внутренность островного частокола наблюдалась прекрасно. Глухов тихо выругал себя за отсутствие бумаги и угля, стал запоминать детали крепости для последующей зарисовки по памяти.
        Получалось, что вход на земляной мост был обнесен бревенчатым укреплением. Дорога по насыпи упиралась в ворота с рубленой башней. Внутри частокола находились многочисленные постройки с маленькими оконцами под камышовой крышей,  — «Конюшни» — понял Иван. Отдельно стояли такие же длинные срубы, только окна в них были ближе к земле. Это — для людей.
        Еще имелась церквушка, врытые в землю срубы, навесы у больших каменных печей. Но главное, что отметил Иван, и что заставило его замереть с открытым ртом, не было творением рук человеческих! Не было оно и творением Бога! А было — творением ног лошадиных. Все свободное пространство между бревенчатыми строениями занимал огромный вытоптанный до желтизны песчаный круг — ристалище! Его прорезал ручей и перегораживали бревенчатые преграды, но они не пресекали стремительного кругового росчерка, оставленного порывом десятков, а может и сотен лошадей!
        Такое место для конных занятий Иван видел в лагере Курбского под Казанью, в Стрелецкой слободе, в полковом расположении под Дерптом.
        «Крестовый остров!» — пробормотал Иван под шум бора.

        Глава 11. Крестовое братство

        Иван Глухов вернулся в Ростов и заночевал в случайной избе за медную денежку. Если бы Глухов знал, что рядом с ним, за стенами Ростовского кремля в этот самый час заседает некий тайный совет, он бы мышью прокрался в кремль. Но совет потому и затевался тайным, чтоб никто о нем не догадался. Вот Глухов и попивал тихонько пиво в компании рябого хозяина и его сыновей.
        Разговоры крутились вокруг погоды,  — как она испортилась за последние годы, и лишь слегка задевали Ливонскую войну. Царя и московских дел не трогали,  — мужик опасался доноса. Так и проболтали о глупостях до полуночи.
        А в кремле архиепископ Никандр Ростовский доносов не боялся,  — он сидел среди надежных своих товарищей. Впрочем, слово «товарищ» не вполне подходило к этим людям. Общими у них были не товар и деньги, а вера. Вера этих людей была особенной. Если бы Никандр пригласил на совет всех, кто горячо, самоотверженно верит в Христа распятого, кто готов жизнь положить за убеждение, что еврей из Назарета знал единственно правильный путь для всего человечества, то уже сегодня во дворе Ростовского Кремля толпились бы сотни верующих. Многие пришли бы с оружием и недельным запасом продовольствия, готовые хоть сейчас освобождать Царьград, а то и Гроб Господень. А завтра сюда подтянулись бы крестьяне, казаки, бродяги из других мест. Каждому охота сменить гнусь повседневную на романтику вселенского подвига.
        Но не эти легковерные остолопы нужны были Никандру. Не столь прямолинейно он мыслил. Не в дурацкие палестины собирался вести войско Христово. Поэтому в полутемной палате при немногих свечах сидели только пятеро, считая самого Никандра.
        Никандр, величественный, гордый мужчина с прямо посаженной головой, скорее напоминал воина. На его фигуре вовсе не сказались многотысячные поклоны, отягощающие спину каждого монаха.
        Рядом с Никандром сидел молодой человек с израненным лицом и длинными русыми волосами. Князь Дмитрий Суздальский, в монашестве Дионисий служил Господу в чине начальника кавалерии Крестового войска.
        Еще здесь были игумен Спасский Лавр и два приезжих. Собственно, ради них и собрались. Епископы Филофей Рязанский и Варлаам Коломенский внимательно слушали речь Никандра. Он старался убедить их в очевидных истинах. Очень нужны были Рязанская и Коломенская епархии в деле Никандра,  — они вытягивали полукольцо вокруг Москвы с севера через восток и на юг.
        Вообще, мотивы Никандра всем собравшимся были понятны. Старый митрополит Московский и всея Руси Макарий уже не первый год собирался в лучший мир. Он как упал с Кремлевской стены во время пожара 1547 года, так и погряз в немощи телесной.
        По всем формальным статьям и по праву пастырского авторитета приемником Макария должен бы стать Никандр. Но ни у кого в России и мысли не возникало, что это право восторжествует. Все знали: ни из Суздаля, ни из Владимира, ни из Ростова епископ и даже архиепископ не станет митрополитом! Грозный ненавидел старую Русь. Он всем сердцем стремился в будущее, присматривался к европейским порядкам, почти стыдился своего происхождения от Калиты — старомосковского скряги. Поэтому древнерусские, домосковские столицы недолюбливал. В богомолье их посещал все реже, норовил каяться по отдаленным лесным монастырям. И священников приближал в основном новгородских. Новгород щекотал Грозного прозападным шиком, вольницей. Новгорода Иван боялся, а значит, уважал. В новгородские монастыри он ссылал ослушников, пытался хоть так привязать республику к Москве.
        Так что, Никандру митрополия не светила, а очень нужна была. Не ради корысти или тщеславия, а для дела. Об этом деле он сейчас толковал гостям.
        Хотел Никандр огромной, безмерной и безграничной власти на этой земле. Не для себя — для Бога, для церкви — дома Божьего.
        Вот,  — говорил он,  — простая логика: говорит Господь о церкви: «Се дом Мой, домом молитвы нареченный».
        В этом стихе принято делать ударение на слово «нареченный». Обидное какое-то слово! Что значит, «нареченный»? Нарекли домом молитвы. Кто нарек? Зачем? Что, и так неясно, что в церкви молятся? У нас вообще к нарицательному обозначению относятся с подозрением. У нас мало ли что и чем нарекают! А на самом деле? Назовут «величеством», внутри — пустышка. Нарекут «светочем ума», на самом деле — мыльный пузырь. За наречением почти всегда — преувеличение. Но тут — другой случай, другая крайность,  — преуменьшение!
        — Здесь, братья, сокрыт…  — Никандр сделал паузу, многозначительно осмотрел собравшихся.
        «Черт!?» — в ужасе предположил про себя Филофей.
        «Клад!?» — размечтался недалекий Варлаам.
        — … божественный Логос!
        «Что за хрен такой?»,  — Филофей попутал «логос» и «фаллос».
        — Сей Логос — «Дом Мой!», ибо домом молитвы церковь нарекли люди, а Своим домом ее нарекает Сам Господь!
        Дионисий и Лавр слышали это не раз, поэтому не реагировали. Лавр вспоминал монастырскую возню последних дней, а Дионисий тянулся почесать плечо, натертое перевязью короткого меча, спрятанного под рясой.
        Зато Филофей и Варлаам восприняли важность момента.
        Надо сказать, они не поняли тонкой мысли Никандра, но эпохальность интонации уловили чутко. Епископы привстали на полусогнутых, дружно поклонились, перекрестились дважды. К чему? А на всякий случай.
        Никандр знал, что пара гостей — дураки, и пустился в разъяснения. При этом он змеей смотрел в неустойчивые глаза провинциалов.
        — Итак, Господь говорит, что церковь — Его Дом.
        Пауза. Взгляд в упор. Филофей от страха начинает повторять про себя молитву Богородице. Никандр продолжает:
        — Слова Господа — превыше всего. Остальное — тлен. Тезу о наречении церкви домом молитвы можем отставить, как второстепенную.
        «Хочет молебны отменить!  — испугался Варлаам.  — А божественная литургия как же?».
        — Вот вам и ответ! Церковь — всеобъемлющее, самодостаточное, универсальное, всепоглощающее, императивное образование. Ибо Дом Божий превыше мирских династий, царских домов. Так не ему ли пристало управлять всем и вся? Что ж мы терпим этих недоносков? Неграмотных, лживых, блудливых, суеверных, кровожадных, трусливых?
        — Пора, братья, вернуть власть Дому Божьему!
        Дальше Никандр развернул перед парализованной аудиторией величественную картину церковного государства, в перспективе — всемирного. Филофей с Варлаамом оживились, они доперли наконец, что могут появиться новые должности, новые святительские чины.
        Лавр с Дионисием оживляться не стали. Дионисий и так уже был верховным главнокомандующим, а Лавр — ответственным за людские ресурсы, типа дьяка Поместного приказа и даже выше. И эти высокие назначения их уже не радовали, не ослепляли золотым блеском, не защищали от простой мысли: «Голову можно утратить в два счета!».
        Никандр тем временем говорил и вовсе страшные вещи. Его церковное царство требовало жертв. Прежде всего, следовало как-то угробить грешного царя Ивана, сместить больного Макария, объявить его, Никандра регентом, ввести вместо боярской думы Синод. Никандру надлежит заделаться сначала митрополитом, а потом, с Божьей помощью — патриархом. В областях и волостях нужно поставить епархиальные и монастырские власти над мирскими, земскими. Соответственно, для удержания этой схемы требовалась церковная тайная служба и гвардия, а также правящая клерикальная партия — Крестовое братство.
        Филофей и Варлаам разомлели совершенно. Каждый видел себя как минимум митрополитом. Варлаам уже начал пересчитывать в уме доход Коломенского воеводы, ссыпая податное золото в епископские сундуки. Правда, управление беспокойным Коломенским пограничным войском несколько смущало миролюбивого священника, но он успокаивался, глядя на рваного и резаного Дионисия. Военные начальники всегда найдутся!
        Тут мечтания были прерваны неприятными словами Никандра. Он потребовал,  — что, так скоро?  — принесения клятвы верности и молчания,  — это раз! Людей в полк Дионисия с лошадьми и оружием — это два! И по десять телег продовольствия в неделю — это три!
        Ужас! Где ж взять столько народу?  — по сорок человек с епархии! Ах, по двести сорок?! Да еще молодых, сильных, верных, умных. То есть,  — лучших! И чтобы без семей, связей, пороков?! Что, бывают и такие?
        «Подписывать? А вдруг государь узнает?  — в глазах испуганных епископов поплыл черный дым огненных казней на московском Болоте,  — спалит живьем!!!».
        Варлаам и Филофей поднялись, покачиваясь, пошли за Лавром и Дионисием. По ходу крестились непрестанно. Смертный пот на их лицах блестел в сумрачном свете коридорных свечек.
        Они как-то оказались в другой палате, где вслепую подписали какую-то бумагу, потом их кормили, поили, вели спать. И в сеннике на сон грядущий инок Дионисий прохрипел покалеченным горлом:
        — Будете делать, что скажет отче Никандр. И делать быстро, но молча. Если что не так, убью!
        И кто бы заснул после этого даже под градусом? Никто и не спал.
        Лавр рассказывал Никандру и Дионисию о странной компании московских разведчиков. Потом они долго обсуждали идею строительства военного порта и заключили, что пусть строят, нам потом пригодится.
        Иван Глухов не спал после кислого пива, периодически выскакивая на задворки. При этом он все более принимал на веру Крестовое братство. Уверению Ивана-неверующего способствовала огромная желтая луна.
        Нужно было ехать в Москву и думать, думать, думать!
        А с печатниками так и не разобрались. Глухов не любил возвращаться с невыполненным заданием.
        Он стал использовать бессонницу для рассуждений.
        «Если нельзя найти людей,  — думал Иван,  — можно поискать следы их ремесла. Не каждый день и не в каждом городе занимаются таким хитрым делом!».
        «Но для этого ли дела их заперли?» «А для чего же! Попы не такие дураки, чтоб ценностями разбрасываться!» «А зачем им печать?»
        «Крестовое братство просвещать, или черт знает зачем».
        К сожалению, Глухов слабо представлял особенности книгопечатного дела, но главное знал: книги печатают большим прессом, сдавливая бумагу с намазанными сажей деревянными или свинцовыми буквами.
        Утром Иван пошел бродить по Ростовскому рынку. У лавки кузнеца затеял разговор о починке двуручного меча: можно ли его сковать с оторванной рукоятью?
        — Отчего ж не сковать,  — отвечал кузнец,  — и не такое ковали!
        — А винт сковать можешь?
        — Сковать-то смогу, да зачем тебе?
        — Водяные ворота опускать на мельнице.
        — Для мельницы много чести. Но ковали мы и винты.
        Дальнейшая раскрутка показала, что винт аршинной длины ковали года три назад. Заказывал местный монах, но толком объяснить винтового устройства не мог, и для уточнения деталей сюда привозили еще одного мастера.
        — А что за мастер?  — не выдержал Иван, и дальнейший рассказ пришлось оплачивать серебром новгородской чеканки.
        Мастер тоже был одет монахом, но глаз имел не монастырский, ремесленный. По его подсказке винт сковали, но что с ним дальше было, кузнец не знал.
        Следующую монету Глухов потратил на вопрос о резке букв, и тут получилось удачнее. Оказалось, тот же монах с тем же ремесленником приходили еще раз и заказывали набор тонких ножичков для резки по дереву и свинцу.
        — Да, так прямо и сказали: «По свинцу».
        Глухов ушел от кузнеца с убеждением, что три года назад печатники еще были здесь. Раз их выдержали пять лет, то и эти три года могли как-нибудь прокормить.
        Можно было седлать коня.

        Глава 12. Совещание в черной гриднице

        В Москве сразу засели совещаться в пыточных хоромах стряпчего Воровской избы Василия Ермилыча Филимонова. Раньше здесь, в полуподвале пристройки к Большому Дворцу располагалась «черная гридница» — место отдыха караульной сотни Стременного стрелецкого полка — личной охраны государя. Но в последний год охранные мероприятия стали слишком часто завершаться следственными, и стременных переселили куда получше, в первый этаж. Полуподвал занял следователь Филимонов и его подручный — палач Егор Исаев. Сегодня, кроме «хозяина» гридницы, за длинным столом сидели дворцовые подьячие Федор Смирной и Прохор Заливной. Напротив них боролся с дремотой Иван Глухов. Пыточных дел мастер Егор бережно запекал в очаге бараний бок.
        «На своем инструменте жарит!»,  — брезгливо заметил Глухов, но вида не подал. «Этому столу нужно присвоить имя Понтия Пилата или Страстей Господних».
        Сюда же, с небольшой задержкой пришел по личному указу царя и бывший главный псарь Данила Сомов — для усиления, так сказать. По дороге Данила завернул на псарню проведать борзых щенков, принял там чару зелена вина и теперь к рассуждениям был негоден. Он присоединился к Егору и навязчиво выпытывал: что за тушка жарится на вертеле?
        — Ты смотри мне, Егорка, собачек не обижай! Собаки, они лучше людей! Ты не зазнавайся, что тебе людей жечь можно!
        Егор пожал плечами, кивнул головой, легко согласился выпить за здоровье любимой царской суки Марии Спиридоновны и ее будущего потомства.
        Сомова приходилось успокаивать, и он охотно умолкал. Правда,  — только на время налива вина и двух-трех быстрых глотков.
        «Лучше б ты и пил по-собачьи!» — вздыхал усталый Глухов.
        Федя, Филимонов и Прошка рассматривали глуховский план «ратной пристани», чертеж острога. Слушали рассказы о «Петропавловском» взводе, о следах конных упражнений на острове, обсуждали версию Серого о Крестовом братстве. И если были у кого сомнения в этой версии, то Федор легко рассеял их словами митрополита: «Крестовы братья, сынок, крестовы!».
        Постановили: считать факт заговора доказанным на уровне субъективных данных, не достаточных, впрочем, для суда. Царь Иван Васильевич, однако, суд вершил не на фактах, а на понятиях и мнениях, поэтому решили не торопиться с докладом. Донос о преступлении такого масштаба мог привести к катастрофе. Продолжили обсуждение деталей.
        Тем временем, бараний бок на кочерге Егора запекся до черноты и оказался в центре стола. Совещание было прервано требованием Сомова немедленно выпить за здоровье царственных наследников.
        Отказаться было нельзя. Выпили.
        Но, оказалось, пили за здоровье будущих щенков суки Машки.
        Тогда отдельно выпили за царевичей Ивана и Федора. Стали азартно закусывать вслед за Глуховым,  — очень он соскучился по московским разносолам. На другом конце стола члены «принимающей стороны» — Сомов и Егор — громко спорили о подвластности людей и животных.
        Егор утверждал, что все твари Божьи естественно подвластны Богу, раз он их сотворил. Но животные, в частности собаки, подотчетны еще и человеку. «А барана мы и вовсе зажарили».
        Сомов возражал категорически. В его системе собака стояла выше человека, поэтому была подвластна непосредственно Богу, а людям оказывала услуги из чистого уважения, по дружбе. Человек же принадлежал царю земному, Ивану Васильевичу, и только через него — Богу. Поэтому казнить людей можно лично царю и царским слугам, а иным прочим — нельзя. Собаку же казнить нельзя никому!
        Против этого Егор тоже не возражал,  — собак пытать ему не приходилось. Мужики налегли на мед, и через малое время поникли головами.
        Глухов от вина и усталости тоже стал путаться, пришлось Федору взять председательство на себя.
        — Ты, Вань, просто отвечай, как Ермилычу: «Да — да, нет — нет — остальное от лукавого»,  — значит, говоришь, спят все в одном помещении?
        — Да.
        — «Белых», мирян, никого нету?
        — Нет.
        — На литургии поют общим хором?
        — Кажется, да.
        — Теперь скажи, нет ли за стеной монастыря скитов? То есть, не живет ли кто из братии в холодной пещерке, сырой норке, землянке?
        — Да нет, все были на месте, по счету. Вот только столы Петра и Павла отлучались куда-то. Никто из-за стены на молитвы не приходил, никуда милостыни и припасов не отпускалось.
        — Ну, получается, мы имеем настоящую «общежительную пустынь».
        Федор стал разъяснять товарищам, что настоящее, исконное монашество должно быть общежительным. Все монахи обязаны жить вместе, постоянно находиться друг у друга на виду, не уединяться, не переговаривать попарно. Только так можно избежать греха. Общежительная система принята в монастырях Святой Горы Афон, в других центрах православного монашества, там, где сосредоточены остатки византийской благодати.
        А на Руси общежительные монастыри не прижились. У нас все больше келейно живут. На прямой вопрос Стоглавого Собора 1551 года: чего, отцы игумены, по кельям прячетесь?  — настоятели монастырей отвечали: «Общежительные помещения очень трудно протопить зимой». Точка.
        Федор, как и многие другие московские знатоки, цитировал смачные постановления Стоглавого Собора наизусть. Прохор и компания слушали, разинув рты.
        — «…В женских монастырях живут миряне и холостые», «по небрежности в кельи входят лица женского пола…»…
        Прошка заржал, что хороша «небрежность», нам бы такую, и Смирной кончил цитировать.
        — Короче, они там по кельям притоны устраивают, «упиваются безмерно», вымогают взятки за поставление в священнический чин, едят, запершись, особо приготовленную пищу, коллекционируют древности и драгоценности. Государь представил на Собор 69 вопросов: как дальше жить будем? Собор раздул это дело до 100 ответов, потому и назван Стоглавым, но ни одну главу до сих пор не решили полностью. А прошло десять лет.
        — Надо эти головы рубить разом!  — бормотнул пьяным языком Сомов, поднимая свою последнюю голову над столом. Тут же вырубился снова.
        — Устами младенца глаголет истина,  — многозначительно сказал Прошка, но его не поддержали. Смирной продолжил о монастырях.
        — … Даже в общежительной пустыне бывает полно мирского народу. Ночевать им не дозволяется, а приходить на молитву — пожалуйста. Можно еще деньги, еду приносить, книги божественные жертвовать, помогать рабочей силой и строительными материалами. Так что в «пустынях» обычно толчется немало «белого» народу. А в праздники и вовсе,  — приходят с детьми.
        — В пятницу и субботу вы там еще были?
        — Да. Уехали в понедельник.
        — Так. Пятница, 2 мая — день Благоверных князей Бориса и Глеба. Суббота — еще лучше, день преподобного Феодосия Печерского, игумена первой нашей, Киево-Печерской лавры. Неужто, отец Лавр это дело не отметил.
        — Почему? Отметил. Литургия была, пели заметно больше.
        — А так, чтоб из города народу привалило человек сто в белых одеждах?
        — Нет, этого не видал.
        — До города там далеко?
        — Верста с четвертью. Полчаса пешком.
        — И никто не пришел? Получается тут у нас общежительная пустынь закрытого типа. И общежительность — не защита от греха, а всеобщий надзор. А за счет чего они там живут?
        — То есть, как?  — не понял Глухов.
        — Ну, в некоторых монастырях монахи с рассвета до заката сеют пшеницу, косят, жнут, мелят муку, пекут куличи на продажу, откармливают свиней, разводят овощи, держат пасеки. Этим добывают пропитание. Главные, уважаемые монастыри могут обходиться подаянием, пожертвованиями сильных и богатых. В захудалых монастырях случаются голодные годы, повышается смертность. Тогда и путников на постой не пускают,  — самим есть нечего. Монахи ходят по деревням побираться ради Христа. Иногда переодеваются в мирскую одежку и грабят на большой дороге. А эти чем живут?  — повторил вопрос Федя.
        — Черт их знает. Кроме ухода за лошадьми, ни в каких трудах не замечены. Морды у всех сытые. Жертвователей тоже мы не видели, но может, просто не успели повидать.
        — Основные пожертвования как раз и делаются в праздники такого масштаба, как Борисоглебские. Теперь скажи, Иван, какие там стены?
        — В основном, деревянные, бревенчатые. Заостренные бревна в обхват толщиной врыты на сажень очень плотно — ни щелки. Высота везде сажени по две, не перемахнешь. Каменная только стена с въездными воротами со стороны Ярославля — всего аршин сорок. Со стороны Волги вообще стены нет, но там очень крутой обрыв.
        — Ты точно знаешь, что нет проходной щели?
        — Точно. Младшие монашки даже в лес за грибами ходят через главные ворота. Уж пацаны нашли бы ход, если б он был.
        — Поэтому больше стен и не строят…  — вслух подумал Федор.
        Время было ночное, тянулось незаметно. Измерять его приходилось не ходом солнца, не мельтешней людей на площадях, а скоростью опустошения бутылок. А это, как известно, мера ненадежная.
        Тем не менее, вино закончилось совершенно, и рассвет наступил вовремя. Филимонов убрел подышать. Сомов с Егором валялись на соломе в одной из маленьких каморок за очагом, где обычно отлеживались рваные до костей подследственные.
        В узком кругу Федя, Прохор и Глухов стали вырабатывать линию поведения на ближайшие дни. Это было очень важно в связи с возможной слежкой. Глухов рассуждал так: если заговор Никандра — реальность, то он тянется в Москву. А значит здесь, среди московских иерархов, игуменов, простых монахов понатыкано людей архиепископа. Как ни достоверно изображал Глухов свою прожектерскую работу, а могли его по команде Никандра проверять и здесь. Решили обозначить портовое строительство каким-нибудь публичным актом.
        Что касается печатников (о которых вспоминалось со скукой), то сведений было слишком мало. Вроде, в Ростове их видели, но достоверных следов Глухов не обнаружил. Федор предложил пока использовать идею книгопечати для общения с царем. Будто бы работа по этому делу продолжается, нужно поехать туда-то и туда-то, денег нужно столько-то, и так далее.
        Глухов заявил, что без тонкого проникновения ни книжное, ни церковное дело не разберешь. Следовало послать кого-нибудь свежего, неизвестного, но надежного в Ростов и окрестности, потихоньку провести разведку.
        Долго думали, наконец, Федор вспомнил:
        — Есть у меня пара ребят в Сретенке,  — Архип и Данила. Они мирские послушники, постригаться пока не собираются, а нам бы лучше черных монахов. Но попробовать можно.
        Вернулся Филимонов и, будто никуда не уходил, сказал о главном:
        — Вы, ребята, царя не взболтайте. Дело это дрянное, кровавое. Много мы тут напьемся и наедимся. Нужно тысячу раз взвесить, прежде чем докладывать. Пусть пройдет лишнее время и наступит правильный миг.
        — Что за миг такой?
        — Я вам точно объяснить не могу. Это когда много думаешь над делом, долго сомневаешься, и проходит пустое, бесполезное время. Его не жалко,  — толку с него никакого. И вдруг наступает миг. Ты понимаешь: нужно делать так! Тогда кончай думать и делай, как знаешь,  — получится правильно! Вот и будет тебе «правильный миг».
        Филимонов ушел окончательно, Глухов отправился к себе в Белый город отсыпаться, а Федя и Прошка застыли под прохладной стеночкой в лучах восходящего солнца. Ложиться смысла не было. Сегодня государь собирался вставать в восьмом часу, и юным царедворцам полагалось присутствовать при одевании.
        Последними полуподвал покинули восставшие из соломы Егор и Сомов. Данила потащил Егора на псарню, «познакомить с государыней Марьей». Они с трудом переставляли спутанные ноги, но языками мололи отвязано.
        — Государь уж год как вдов!  — выкрикивал Сомов.
        — А уж мужик, так мужик!  — неопределенно соглашался Егор.
        — Но кобелей-то мы к ней не подпускали — подбирали породу,  — «шептал» на всю Соборную площадь Сомов. Он что-то сказал палачу на ухо, и Егор отшатнулся от собутыльника, перекрестился на Успенские врата, замер оторопело.
        — А ты сомневался, от кого у Машки дети!  — прикончил Сомов.

        Глава 13. Убытие Архипа и Данилы

        Прохор убежал караулить пробуждение царя. Федя сидел на солнышке и думал.
        Надвигалось что-то большое, грозное, страшное. Так бывает в иные дни, когда после ругани на неправду бытия, вдруг понимаешь: вот-вот и будет еще хуже! И бабы начинают блажить: «Лишь бы не было войны!», проклятый тиран кажется отцом родным, его гнилая родня и продажное правительство — милыми друзьями и соседями. Потому что на них, а с ними и на тебя, идут люди страшные, темные, чужие. И уж какую правду они будут устанавливать, какой закон утверждать, каким богам молиться?  — неважно. Это не твоя правда, не твой закон, чужие боги. Потому что любая правда оказывается враньем, любой закон исполняется топором, любые боги не вечны. И может быть потом, когда-нибудь, кому-то будет лучше, чем тебе сейчас, но тебе-то что? Тебя-то ради этого будущего счастья уже сегодня надо убить.
        Вот, такие и приходят. Хотят прийти.
        Сказать царю прямо — нельзя. Не поверит.
        Это страшное, черное, крестовое прикрыто золочеными ризами, украшено художниками, воспето поэтами. Полторы тысячи лет люди верят в это. Видят, что пусто,  — верят, что полно. Знают, что больно,  — верят, что сладко. Вера и знание — самые страшные враги.
        Можно вывалить доказательства. Царь воспламенится. Спалит десяток-другой Крестовых. И сразу во всех приходах завопят, что он безумен. Начнут пророчить гибель царства, смерть детей, и царь ужаснется своему «немилосердию», раскается, припомнит, кто его подучил. И тогда конец. А Крестовые встанут с новой силой.
        Нужно плавно вводить Ивана в дело. Капать помаленьку, копать полегоньку. Прикрываться книжным интересом. Сделать так, чтоб он сам предложил опасный ход.
        Черноризцы царя притомили, его можно повернуть, но дальше что? Что взамен? Нужно обязательно придумать новую игрушку, новую цель. И тогда он сметет всех!..
        Прибежал Прохор: «Встает!».
        Ребята пошли наверх. Приблизились к сеннику — царской спальне. Естественно, тут давно никто не спал на сене.
        Иван Васильевич сидел на смятой кровати, по пояс погруженный в перины. «Саваоф на облаке»,  — подумал Федя.
        После умывания и одевания Иван принял квас, закусил кусочком моченой редьки и до завтрака выставил всех вон. Федя посмотрел в глаза Грозному спокойным умным взглядом, и царь кивнул: «Оставайся».
        Последнее, о чем Иван разговаривал с Федором, было печатанье огромной всеохватной книги. С этого предмета Иван и продолжил.
        — Ну, что там с Книгой?
        — В общем, русские печатники года три назад еще были…  — Но сплыли. Понятно.
        — После Собора 53 года их сослали в Ярославский Спасский монастырь, потом они в Ростове у архиепископа Никандра работали… Грозный настороженно поднял брови.
        — … Но следы теряются, и что они у Никандра делали, тоже проверять нужно.
        Грозный вскочил:
        — Спальник!
        За дверью затопотали.
        — Обожди, государь, проверим тихо. Чтоб не обидеть святейшего.
        — Ладно, попа не надо,  — встретил Грозный огорошенного спальника,  — Сомова сюда!
        Пришел Данила. Он качался, и выпалил с порога:
        — Вот же сука, Иван Василич! Одни девки! Я ей говорю, государю мальчики нужны!  — вылупилась, не понимает! Короче, одни сучки, а волка, сам знаешь, баба не завалит… Царь начал расспрашивать Сомова о щенках, Федя отошел в сторонку и засмотрелся на византийскую библию. Книга была уложена на красный бархат под иконостасом. Поставец лакированного дерева изящно нес святую трехтысячелетнюю премудрость в свиной, «нечистой» коже и грешном золоте.
        Беседа царя и псаря Федю не интересовала, и он улавливал примерно то же, что придворные, приникшие к двери. Поток собачьих терминов создавал впечатление сплошного мата. Выходило, что новая подруга царя Мария Спиридоновна обманула надежды монарха на благоутробное престолонаследие.
        Наконец, Сомов ушел.
        — Верный парень,  — довольно крякнул Грозный.
        Федя вынужденно кивнул.
        — Я хочу послать потихоньку в Ростов пару своих ребят, пусть мастеров поищут. Найдут,  — хорошо. Нет,  — других добывать будем. Ты дай мне записку к Савве Сретенскому, ребята у него служат.
        Иван подошел к столику с письменными принадлежностями, корябнул золоченым пером по бумаге: «Савва делай Иван». Протянул листок Федору:
        — Смотри, Федька, новостей не укрывай! Я все сразу узнавать должен!
        Федор вышел в поту: «Знает что-то или просто так сказал?».
        Во дворе Прошка восседал в черной резной коляске на кованых красных колесах. Пара сторублевых вороных готова была рвануть прямо в небо. Кони вибрировали мощью не в две, а в двести лошадиных сил.
        — Откуда такая радость?  — спросил мрачный Федя.
        — Ганноверского посланник пара. Дал поездить, пока приема у царя дожидается. Я его последним в очередь устроил,  — хитро осклабился Прошка.  — Часа три имеем. Поехали?
        — Гони!  — Федя плюхнулся на подушки.  — В Сретенку давай!
        Прошка обернулся удивленно. Готов был обидеться.
        — Гони, гони, брат. Государево дело у нас.
        По Тверской дороге пронеслись со свистом. В монастыре, где Смирной воспитывался с 11 лет, коляску встретили со страхом и любовью.
        Игумен Савва бумагу в руки брать не стал, кивнул с готовностью:
        — Что сделать, Феденька?
        — Пойдем поговорим, отец.
        Сели в келье Саввы. Смирной в двух словах рассказал о проблеме Ростовской епархии, о поисках печатных мастеров. Стали думать, как удобнее отправить Архипа и Данилу в Ростов. Напрямик получалось подозрительно.
        Просидели почти час, потом и чайку попили, но ничего не придумывалось. Смирной решил забрать ребят в Кремль, но Прохор остановил. И здесь в монастыре, и в Кремле могли быть наблюдатели Никандра. Но переговорить необходимо, а сегодня уже нельзя: слишком лихо подъехали на дурацких вороных!
        — Давайте я их завтра пришлю в Кремлевский Богоявленский монастырь. В Кремле их и переймете.
        — Хорошо, только посылай в ночь. По темному времени наше святое дело делать удобнее.
        Савва засмеялся шутке Смирного. Он от всего сердца гордился учеником.
        На следующий день к вечеру на Соборной площади Кремля обнаружились два паренька в застиранных рясах. Они брели по косой от Троицких ворот и озирались по сторонам с простоватыми улыбками. В принципе, Архип и Данила знали кремлевскую географию, но не были здесь уже с год. Им все было интересно. Наконец, ребята насмотрелись на ремонт стен, на цветные окна, на дворцовых девок и пошли в Богоявленские кельи. А к господину подьячему Прохору Заливному нырнул кухаркин мальчик с донесением: «Пришли!».
        Когда стемнело, Заливной вышел во двор и стал прогуливаться в лучах восходящей луны. Наконец, под вой кремлевских собак лунный «рассвет» состоялся, и видимость установилась сносная.
        Со стороны Богоявленской колокольни показалась монашеская пара, Прохор кивнул ребятам и мотнул головой, чтобы шли за ним.
        На входе в полуподвал черной гридницы Заливной пропустил сретенских вперед и шепнул: «Если кто спросит, скажете, милостыню узникам подавали».
        Федор Смирной уже сидел за столом с умеренной, но отнюдь не монастырской сервировкой. Стали беседовать под вяленую севрюгу.
        К концу единственной четверти Можайского пива получили первый результат. Вот что придумалось.
        На Третье обретение главы Иоанна Предтечи — 25 мая, ожидается Божественная Литургия. Царь Иван, видите ли, увидел сон, что Третье, окончательное обнаружение честного черепа однозначно соответствует воцарению его деда, Ивана Третьего «Горбатого». А, значит, должно неизбежно последовать и «Четвертое обретение» — воцарение самого Грозного. Иван заподозрил, что древние, апостольские события чудесным образом повторяются в современной жизни, возвращаются к нам вереницей пророчеств и символов. Поэтому по церквям пошло указание служить 25 мая в усиленном режиме.
        Грозный, однако, сомневается, что за «Третье обретение» такое? А первые два когда были? Какие еще случаи происходили со злосчастной головой Крестителя? Короче, хотелось собрать уточняющую информацию. Созывать особый церковный Собор, беспокоить святых отцов по второстепенному делу не хотелось, вот царь и решил послать во все концы богословскую молодежь. Ахип и Данила — яркие ее представители, сведущие в основах православной теории — отправляются на пару недель в Ростов к архиепископу для краткого поучения. Аналогичные пары следует послать также во Владимир, Суздаль, еще куда-нибудь не слишком далеко.
        Такие посыльные не вызовут подозрений. Их поход легко объясним естественной нашей причиной — придурью царя.
        Эту придурь еще предстояло внушить. То есть, государь не знал пока ни о «Третьем обретении», ни о круговороте символов, ни о Литургии 25 мая.
        «Не слишком ли сложно мы загнули?  — переживал Смирной, убегая во дворец, чтобы успеть к царской беседе на сон грядущий.  — Да нет, нормально. Пусть поднатужится».
        В гриднице появился Филимонов. Осмотрел ребят, стал объяснять им элементарные истины: как обнаружить слежку, как не болтать спьяну, как не поддаваться на баб.
        — Мы этому, Василь Ермилыч, в монастыре всенощно учены,  — улыбнулся Архип.  — Особенно о пьянке и бабах.
        — А слежка за нами и так ведется неустанная,  — добавил Данила.
        — Кем?  — заволновался Филимонов.
        — Всевидящим оком Господа нашего Иисуса Христа, всевышнего Отца Его, пречистой Матери и вообще всех сил небесных.
        — И отец Савва тоже неусыпно сторожит.
        Понятно, что Архип и Данила от такой радости готовы были топать до Ростова пешком.
        — Нет, братцы, поедете с купцами. Мы вам обозик соберем. С гвоздями из Креста Господня. Пудов по пяти на брата хватит?  — Прошка растянул рот до ушей,  — Ну, ладно, шучу,  — погрузим пуд. Обычных, строительных.
        И уже следующим утром с Кремлевского двора отъезжали по хозяйственным делам три телеги Дворцового приказа. На них шумно грузили обменные товары, с обычной путаницей определяли какому стрельцу охраны с какой телегой ехать, всовывали в телеги по паре монашков.
        «А эти —то на кой хрен тут сгодятся? Кобыл ублажать?»,  — волновались стрельцы.
        Одна телега с холстами предназначалась в древнюю столицу Владимир, другая увозила в Суздаль обновленную кремлевскими реставраторами икону «Богоматерь в нечаянной радости», третья громыхала ящиком с гвоздями. Телеги двинулись со скрипом и весельем. Монахи и стрельцы перебрасывались шуточками. Достаточно долго им предстояло ехать вместе по чудесной подмосковной весне, и, слава Богу, хоть об этом предмете они не спорили. Последнему штрафному охраннику было ясно, что нельзя создать райскую красоту силой холодного оружия или конным скоком. А ниспослана сия благодать именно от Господа!

        Глава 14. На озеро Неро

        По дороге Архип и Данила завели научный спор, от которого провожатые едва успевали открещиваться, а конь конвойного стрельца воротил меченую морду.
        Молодые люди любили нарочито поспорить после принятия пищи, чтобы переключить внимание организма с унылого монастырского меню на высокие материи. Споры обычно касались отвлеченных предметов. Вот и сейчас, после вкушения кремлевских пирогов, Архип подбросил провокационную тему, будто озеро Неро, на котором стоит город Ростов Великий, названо в честь Римского императора Нерона.
        Данила подхватил хитрый мотив:
        — Понятное дело. И не просто «названо», а «вырыто»!
        Стрелецкий мерин насторожил ухо.
        — Ты с ума сошел! Озеро для водного спектакля на Тибре имело полстадии в поперечине, а Неро — четыре версты! Кто ж его копал?
        — Кто всегда,  — рабы Божьи. Приходили эти рабы поклониться Ростовским святыням, и каждый выкапывал шапку святой земли, чтобы дома положить в основание собственного храма.
        — И сколько шапок у тебя выходит?
        — А они потом уже не шапками, а телегами возили, на продажу. Обнаружилось, что ростовская земля исцеляет все недуги, и стали ею торговать.
        — Почем?
        — Сначала, кто сколько даст, потом — до новгородского серебряного за шапку выходило.
        Стрелец почесал пробитое татарским копьем сидельное место и решил обязательно набрать целебной земли в переметную суму.
        Возница — торговец скобяным товаром — прикидывал, сколько шапок влезет в телегу, если обратно случится ехать порожняком.
        — Нет, брат Архип,  — продолжал Данила,  — не сходится у тебя. С чего бы наше озеро называли в честь поганого императора?
        — Очень просто. Когда Андрей Первозванный бежал от римской стражи сначала в Армению, потом в Крым и Киев, он решил подняться по Днепру и просвещать диких финнов, заселявших эти места. Тут его римляне и накрыли. Он хотел утопиться в озере, но они его выловили, отвезли к себе и там казнили. А озеро назвали в честь своего бывшего императора.
        — А река Нерль? Она как?
        — Слово «нерль»,  — фантазировал Архип,  — образовано из сокращения слов «не Неро ль?»,  — так, глядя на широкую реку, римляне осведомлялись у местных жителей, не озеро ли это.
        «Пожалуй, надо будет и из Нерли водицы черпнуть»,  — подумал стрелец.
        — Но в Неро впадает не Нерль, а Которосль?
        — С Которослью случай особый,  — Архип сделал страшные глаза и понизил голос. Стрелец притер мерина к самой телеге.
        — Было замечено, что если кормить кота соленой селедкой, а воды ему не давать, то кот бежит со двора, а возвращается обросший длинной шерстью и подросший в размерах. Некоторые коты с трех селедочных заговений и безводных побегов вырастали до средней собаки. Народ стал жаловаться архиепископу.
        Возница уронил вожжи и не шевелился,  — боялся спугнуть рассказчика.
        — И вот, значит, решили котов проследить. Архиепископ лично подготовил одного епархиального кота. Сначала его заставили соблюдать Великий пост, кормили только пареной репой. Стал кот околевать. Но тут настало Светлое Воскресенье, и кота перевели на сельдь двухлетней выдержки. Давали от души — во славу Пасхи Христовой.
        Тут перекрестились все, кроме коней.
        — Селедочного кота держали без воды до вечера, спускать со двора собирались на рассвете, чтоб виднее было. Но в полночь… Тут уж и мерин пытался перекреститься, но сбился с шага, оставил затею и стал слушать дальше.
        — … кот вырвался на волю. Архиепископ с клиром поспешили за ним… Кобыла подняла хвост и разрядилась от ужаса. Ей привиделся архиепископ, ползущий за котом в лунную ночь.
        — Кот бросился к реке, припал к воде и стал лакать, чавкая на всю округу. И в свете луны наблюдатели увидели, как быстро отрастает на коте серебристая шерсть. Ну, и сам он поутру едва пролез под забором. Вскоре архиепископ освятил воду в реке, хотели реку и крестить. Нельзя же, чтобы она некрещеной оставалась. Но имени православного для нее до сих пор не нашлось. А народ назвал реку Которосль. Вода в ней тоже целебная, помогает от облысения и похудения.
        Возница почесал плешь под шапкой, но, вспомнив о тяготах своей комплекции, решил много воды из Которосли не набирать.
        Тем временем направление «проповеди» переменилось.
        — А видел ты у Федьки карту озера?
        Тут Архип толкнул Данилу в бок, чтоб не называл имен, и стрелец понял, что тайна озера Неро велика.
        — Заметил, что озеро имеет форму сердца? Знаешь чье это сердце?
        — Всякий знает! Финской русалки по имени Нера.
        — Она плавала в озере, когда оно было маленьким и круглым. Один рыболов-охотник выплыл на середину озера и стал высматривать с острогой крупную рыбу. Русалка как увидала мужика, так и всплеснула хвостом. А он не понял, чего она хочет, да ка-ак всадит ей трезубец! Насквозь проткнул!
        Стрелец и возница бросили управлять лошадьми и обратились в озабоченный слух. Лошади пошли по собственной воле.
        — Втащил рыбак русалку в лодку, снял с нее чешуйчатую шкуру. А она под чешуей оказалась в обычной, бабьей коже… Стрелецкий мерин встал и заржал на тележную кобылу впервые за пять лет.
        — Распотрошил рыбак русалку, что засолил, что отложил на уху… Возница с отвращением вспомнил пирог с осетриной.
        — … но сердце ее осталось живым и выпрыгнуло в воду. Легло сердце на дно озера и бьется там до сих пор! От этих биений расходятся подводные волны. И за тысячу лет берега озера размыло в форме сердца.
        «Нет,  — передумал стрелец,  — пожалуй, воду брать не буду!»…
        После трех дней пути и трех ночевок утром четвертого дня увидели страшное озеро. Возница и стрелец перекрестились вполне искренне. Архип и Данила отбили в телеге «земные» поклоны — лбом в донные доски.
        Лошади естественно потянулись к воде. Тележная кобыла пила крупными глотками. Стрелец своему мерину пить из озера не позволил,  — повел поить из прибрежного ручья.
        Полдня объезжали озеро и, наконец, прибыли в Ростов.
        Здесь прямым ходом двинули к кремлю и на архиепископский двор.
        Распростились со спутниками, постучали в ворота.
        Вылез настороженный монах, и Архип брякнул без обычных библейских отступлений:
        — Московские отроки Архип и Данила к отцу Никандру по государеву делу.
        При этом парни грозно смотрели в глаза привратнику. Монах побледнел в цвет гусиного пера.
        «Боится, плешь господня!»
        Монах задергался. Сначала он водил глазами по рукам пришельцев, будто ожидал подаяния. Но ничего подано не было, ничего и не показали. Хотелось монаху немедля бежать с докладом. Но оставлять гостей у ворот было страшно. Захлопнуть ворота перед носом московских было еще страшней: а ну, как не похвалят?
        — И-и-игнат!  — закричал монах, и показалось, что это ржет стрелецкий конь, озабоченный видением потрошеной русалки.
        Прибежал белобрысый паренек, встал в проеме ворот и начал медленно рассматривать московских гостей. Он переводил мутные глаза с шапки одного на сапоги другого, не пропуская мелких деталей одежды. Его взгляд будто преодолевал сопротивление воздуха. Так птичье крыло или лодочное весло с усилием разрезает упругую среду. Разве что свиста и плеска не раздавалось.
        Глаза недоумка прочерчивали по фигурам Архипа и Данилы уже третий косой «Андреевский» крест, когда привратник вернулся на пост вприпрыжку. За ним спокойно вышел человек в глухой рясе и под клобуком, надвинутым на глаза. Нижняя часть лица тоже была скрыта черным платком.
        «А ведь жарко,  — так прикрываться!»,  — улыбнулся Архип.
        Гости и Прикрытый обменялись легкими поклонами. Прикрытый провел Архипа и Данилу во двор, затем в пустую трапезную.
        Сели за стол. Из под черных тряпок последовал вопрос: чего нужно?
        Разъяснили Прикрытому царский интерес.
        Пришлось улыбаться вовсю: интерес-то дурацкий, брат…  — как тебя?..  — Дионисий?  — но другого не имеем. Есть у нас письмо от царского духовника отца Андрея, но показать имеем право только архиепископу, уж не обессудь.
        Дионисий еще поспрашивал: как добирались, да когда обратно.
        — Нам нужно вернуться до Третьего Обретения, но велено раньше недели не являться, вызнать дело получше.
        — А вы будто не знаете?
        — Да уж знаем, брат Дионисий, но царь пожелал опросить самых видных богословов. Нам ли, смиренным, ему разъяснять?
        Дионисий кивнул и вышел. Вместо него в сумрачную трапезную впорхнули две другие черные тени. Они вопросов не задавали, а молча выставили на стол посудину с лапшой, выложили деревянные ложки и хлеб.
        После обеда Архипа и Данилу развели в разные кельи, и только к вечеру провели к архиепископу.
        Никандр Ростовский принял московских отроков, сидя в кресле. Были бы они настоящие монахи, он бы и встал для благословения, а так — нет. Кивнул на земные поклоны, благословил крестным знамением через три сажени пустого пространства. Середину этого пространства сторожил брат Дионисий. Он стоял в простенке двух сводчатых окон и был почти невидим.
        Никандр прочитал завитки кремлевского письма, осторожно кивнул, сделал неуловимое движение пальцами белой руки на подлокотнике кресла.
        Дионисий вышел из тени, поклонился архиепископу и просто под локти вывел москвичей вон.
        — Вас позовут для беседы.
        Дни в архиепископских палатах потянулись медленно, вязко. Ни о каких вольных прогулках, поиске и расспросах речи быть не могло. На эти дни Архип и Данила стали рядовыми серыми мышками. Они молились круглые сутки с короткими перерывами на сон и еду.
        Что оставалось для попытки расследования?
        Только короткие «братские» беседы с архиепископскими людьми, только общее наблюдение обстановки.
        Именно такое наблюдение через узкое келейное окошко на заре 20 мая принесло первую надежду.
        Данила дышал утренним воздухом, наслаждался вскриками проспавшихся птичек, когда во дворе вдруг обнаружилось движение. Ударили копыта нескольких коней, и на площадке перед воротами появился брат Дионисий. Данила узнал его по фигуре, кожаному поясу поверх рясы, какого не носил никто из монахов. На Дионисии не было клобука, а платок, закрывавший подбородок в прошлые разы, болтался на шее. Данила увидел лицо своего давешнего собеседника и перекрестился от души. Шрам чудовищной, рваной формы пересекал бледное лицо Дионисия. Он начинался на лбу — просто выныривал из прекрасных светлых волос, вспарывал кожу, разрывал дугу левой брови, чудом щадил глаз, рассекал щеку, обе губы и правую часть подбородка.
        «Правша рубил»,  — заключил Данила. Шрам к тому же был землистого цвета, будто Дионисий упал разрубленным лицом в грязь.
        «А что? Очень возможно. Когда тебя так вырубят, место различать недосуг. Небось, глаза кровью залиты были».
        «Потому он такой резкий», закончил Данила свои рассуждения.
        Тут к Дионисию подбежали два чернеца с лошадьми. Эти кони были не такими стройными, как жеребец Дионисия, но тоже ничего,  — не монастырской выправки.
        «Эти уж точно хребет молитвой не утруждают».
        Дионисий рявкнул на монахов сдавленным хрипом, и они метнулись прочь, прицепив поводья коней к коновязи у ворот.
        Дионисий стал нервно прохаживаться вдоль коновязи, и его жеребец сопровождал хозяина вкрадчивым шагом.
        «Спешит»,  — заметил Данила, когда Дионисий в очередной раз посмотрел на восток,  — на восходящее солнце.
        Наконец, монахи вышли из какого-то закутка, сгибаясь под тяжестью длинных свертков. Эти саженные свертки стали прилаживать по бокам двух лошадей. Но из четырех упаковок уж одна-то должна была прохудиться? Веревка то ли лопнула, то ли выскользнула из неумелых пальцев, и по каменистому двору с веселым грохотом рассыпались предметы легкого пехотного и кавалерийского вооружения. Чего тут только не было! Копья строевые и пики для метания, бердыши с узким лезвием и с широким в виде полумесяца, короткие сабли и мечи грубой, массовой ковки. Дионисий взвыл к небесам, сдерживая речь в пределах монастырской дозволенности. Можно было подумать, ему именно сейчас и именно этим оружием расквасили лицо.
        Раненый витязь грозно двинулся на недоумков, и они бежали. Дионисий снова крикнул, на этот раз членораздельно:
        — Тащите грешных тварей!
        На этот крик монахи возвратились с двумя неумытыми отроками соломенного цвета. Каждый получил от сопровождающих по очистительной оплеухе. Ребята приободрились, влезли на коней, и грузовые лошади заметно просели в брюхе. Из седла Дионисий крикнул остающимся:
        — Община Коломенская подойдет, гоните с провожатым в Острог, я ждать больше не могу!
        Три всадника медленно выехали через распахнутые ворота и растворились в золотом солнечном разливе.
        «На восток поехали»,  — только и отметил Данила.

        Глава 15. Коломенская община

        Если бы Архип и Данила умели летать, они полетели бы за Дионисием и проследили путь верхового обоза. С высоты птичьего полета можно было увидеть много интересного. Но летать в Сретенском монастыре в те годы еще не учили.
        Перед завтраком Данила едва успел рассказать Архипу о Дионисии, как ребятам приказали явиться к Никандру. После завтрака и пошли. Никандр встретил обычно: холодно и гордо. Сказал, что пора собираться восвояси. Разъяснения по Третьему Обретению готовы.
        Архип и Данила развернули ушные раковины к архиепископу, но он рассказывать о злоключениях Головы не пожелал, изобразил на лице презрение к мыслительным и запоминательным способностям отроков.
        «Вот конь некованый — яйца в позолоте» — сочинил Данила новое ругательство.
        На это последовал достойный ответ. Никандр в заковыристых выражениях высказал надежду, что столь славные отроки несомненно проведут остаток дней в непрестанных трудах, превзойдут все науки, разовьют ум и память, сподобятся сначала иноческого звания, а потом и царства небесного с полным удовольствием.
        «Сам бы ты сдох»,  — сладковато улыбнулся Архип.
        «Уж твое иночество, сучий потрох, аки хвост Диавола, сквозь ризы выпирает»,  — лучезарно уставился на святого отца Данила.
        — Короче,  — сказал Никандр,  — вот вам письмо к государю. Тут про Третье Обретение все написано. Идите с миром, поспешайте, с дороги не сворачивайте, поминутно думайте о драгоценности сего письма и молите Господа, чтоб уберег вас от его утраты, которая страшнее смерти телесной, ибо равна смерти духовной.
        Никандр знакомо шевельнул десницей, и какой-то другой крепыш, заменивший Дионисия, выволок ребят из палаты, всунул Архипу в руки кожаную трубку с письмом, подтолкнул к выходу.
        Ходокам дали серебряную монету на проезд до Москвы, спешно загрузили торбы пирогами, многократно приказали точно держаться пути.
        «Никуда не сворачивайте с дороги!».
        — Следить будут?  — спросил Данила Архипа, когда шагали по пыли к ямской станции.
        — Пожалуй, нет. Если б собирались, не предупреждали бы. А раз пугают, значит не до нас.
        — Не могу понять,  — думал вслух Архип,  — зря мы съездили или не зря?
        — Как же зря? Дионисия теперь знаем. Знаем, что тут не без затей.
        — Это и Глухов узнал.
        — А «Коломенская Община» на подходе в Острог?  — Данила продолжал распинаться, а Архип думал о чем-то свежем.
        — Слушай, а давай Общину эту подкараулим?
        — Правильно. Только сначала нужно прибыть на ямской двор, чинно отъехать.
        Ребята бодро зашагали к базарной площади, возле которой в длинных конюшнях располагался ростовский почтовый и пассажирский транспорт.
        Здесь довольно долго подбирали подходящего ямщика. Готовые кибитки имелись в избытке, но ямщики в них сидели строгие — ждали солидных седоков. Ехать на Москву соглашались только с оплатой половины обратной дороги плюс двойная цена овса.
        Несколько драных мужичков на битых лошадях готовы были гнать в любую сторону, но поближе. До Москвы их повозки не дотягивали.
        Наконец нашелся удачный парень. Он лежал на дне телеги в старой соломе и собирался ехать до Луны, которую тщетно искал на дневном небосклоне. Огромное майское небо вращалось в голубых глазах лихача и предлагало такое разнообразие облачных женских силуэтов, что суть поверженного героя проявлялась через латаные штаны, несмотря на поражение остального организма сивушными маслами.
        Старая опытная кобыла стояла тихо, исполненная терпения.
        — Бог помощь, земляк,  — сказал Данила, осматривая кобылу.
        — Му-ы-э-дем!  — решительно замычал ямщик.
        — На Москву, за серебряный пятиалтынный.
        — Му-а-а-жи-бля,  — потребовал ямщик.
        Архип показал монету.
        — Му-о-о-оцка-бля,  — оценил ямщик.
        — Новгородская, других не держим. Так поехали?
        — Му-уля-не?  — ямщик сбросил вожжи, накрученные на переднюю планку повозки, последним усилием спрятал монету в шапку и рухнул в сено.
        — И-и-го!  — заявила возмущенная лошадь и потащила кибитку с ребятами и телом хозяина на Московский тракт.
        Когда Ростов остался позади, Архип спросил шепотом:
        — Как считаешь, если сойти, лошадь дальше сама пойдет?
        — Сейчас узнаем.
        Они тихо сползли в придорожную траву и замерли.
        Лошадь приостановилась, потом решила, что раз уплачено, то надо отрабатывать, и пошла размеренным шагом.
        Отроки озирались из кустов достаточно долго, чтобы понять: погони нет, соглядатаев нет. Все получилось удачно,  — свидетелей отъезда на ямском дворе осталось в избытке.
        Теперь нужно было решить непростую задачу: что у нас вообще за ситуация такая?
        По зарисовкам Глухова Островной Острог находился на юго-западном берегу Неро — с противоположной стороны относительно Московской дороги. Пожалуй, это специально учитывалось при выборе места для крепости.
        Но Дионисий с оружием выехал на восток, как бы к этой дороге, а не к Острогу.
        Обследовали утреннюю пыль. Отпечатков было мало, и все вчерашние, заветренные. Несколько свежих следов принадлежали крестьянским, некованым лошадкам. Единственные подковы пропечатались с юга в сторону Ростова. Получалось, если Дионисий выехал на дорогу, то поехал в сторону Ярославля. Мог он и вообще раствориться в лесах. Мало ли у него мест и дел?
        Но «Коломенская Община» неведомая должна была явиться с юга, от Москвы с Коломной, правильно? И ждали ее с часу на час. Ребята решили затаиться и пересидеть жару на месте.
        После обеденного перекуса стало клонить в сон. В ушах звенело. Прохладная сосновая тень со сквозняком от невидимого лесного ручья казалась осколком Рая.
        На солнечной дороге, наоборот, кипел адский огонь. Мелкая пыль никак не могла лечь на землю, мошка искрилась серными брызгами. Лето приближалось жаркое.
        Вот через такой кошмар и шла по дороге толпа усталых людей. И что бы им тоже не переждать полуденный ужас в приятном холодке? Что-то гнало три десятка молодых мужчин без отдыха и остановки.
        Толпа показалась из-за лесного поворота, и Архип с Данилой принялись рассматривать детали. Они как-то сразу приняли мысль, что это и есть пресловутая «Коломенская Община», и теперь проверяли это.
        — Смотри, их три десятка. Идут хоть в беспорядке, но спереди и сзади — пастухи. Вон тот — худой загорелый и тот — старый лысый. А вон и телега,  — ползет медленно, едва поспевает.
        — Значит, идут издалека,  — в телеге припасы.
        — Если это монастырский народ, то не чернецы. Скорее — трудники или монастырские крестьяне.
        — На крестьян не похожи. Беловаты.
        — И гляди, как вспотели. Рожи красные, пыльные, пробитые потом. Задыхаются.
        — Не помнишь, сколько пик рассыпалось у Дионисия?
        — Штук семь-восемь. Значит всего в четырех тюках было десятка три-четыре. Думаешь, для них везли?
        — Ох, нет. Эти к оружию пока негодны.
        — Тогда Дионисий уехал не к ним. И нам его не догнать. Давай за этими посмотрим.
        Сыщики поднялись и пошли по травянистой обочине вне пределов видимости колонны. Шли по слуху. Топота от ходоков было немного, но у телеги с провиантом ритмично поскрипывало колесо.
        Миновали развилку на Ростов, шли еще часа два. Около трех часов по полудни дорожная пыль раскалилась невыносимо, и ребята услышали впереди короткий, неразборчивый окрик. Толпа загудела и зашуршала. Привал! Архип и Данила осторожно приблизились к месту отдыха.
        Телега стояла на придорожной полянке в глубокой тени. Общинники стояли в очереди и получали с телеги куски хлеба. Черпали из бочки воду глиняными баклажками.
        Передышка продолжилась ровно столько, сколько требуется самому ленивому едоку, чтобы прожевать ломоть серого хлеба размером в ладонь. Правда, некоторые парни еще извлекали что-то из своих торб.
        Лысый старик снова рявкнул, и народ со стонами полез на солнцепек.
        Двинулись вяло и злобно. Примерно через четверть часа снова последовала команда, телега остановилась, передовой провожатый соскочил с дороги влево, подошел к кромке леса, походил взад-вперед и махнул рукой. Толпа пошла к нему и вдруг погрузилась в лес.
        Архип и Данила метнулись следом и обнаружили малозаметный въезд в чащу. Вблизи была видна утоптанная трава, старый колесный след. В лесной тени колонна пошла живее, правда, приходилось останавливаться и перетаскивать телегу через огромные дубовые корневища.
        Зато следить Архипу и Даниле было легко.
        По лесу брели почти всю вторую половину дня, описывая полукруг к западу. Наконец, слева потянуло водой, камышом, послышались лягушки.
        А еще через несколько минут Архип и Данила сидели в развилке набережного дуба,  — быть может, того самого, на котором сиживал Иван Глухов.
        По насыпи к Озерному Острогу шла Коломенская Община — три десятка новобранцев Крестового Братства,  — так сошлись у ребят собственные наблюдения с донесениями Глухова.
        Толпу завели в частокол, долго устраивали по землянкам и лабазам,  — «ставили в хлев».
        — Почему они круг сделали вокруг Ростова и Неро?  — спросил Данила.
        — А ты не понял? Их не встретили. Они прошли по дальней дороге, да еще Ростов обходили по лесу. Юго-западная дорога в лесу, конечно, есть, но ее знают только люди Дионисия. А этим пока не доверили.
        — А куда везли копья?
        — Есть какой-то другой отряд, старая, ученая «община» в тридцать пик. И, кажется мне, сейчас она где-то на севере.
        Тем временем коломенских вывели в центр острожной площади, где они с полчаса пытались соблюдать строй. Их провожатые — Лысый и Худой — толклись перед строем, потом долго разговаривали с местными, по всему видно,  — начальниками.
        — Гля, Данила,  — они с вещами,  — успел сказать Архип, как тут же коломенские рассыпали строй, сошлись к подножию начальства и побросали котомки в общую кучу.
        — А вот уже и без вещей!
        Из сарая вышли несколько человечков и выволокли связки жердей со свежестесанными концами.
        — Это у них копья такие. Учебное оружие. Сейчас начнут гонять молодых.
        Но солнце уходило за лес, и коломенских распустили. «Оружие» они унесли с собой.
        — Будут приучаться к неусыпной готовности,  — понял Данила.
        Ребята поели архиепископских пирогов и решили заночевать на дереве. Умостившись на развилке, планировали завтрашний день.
        Получалось, что надо возвращаться в Ростов, изображать кинутых седоков, двигать на Москву по-новой. Очень вероятным казалось, что пьяный возница очнется на дороге, вернется в Ростов и будет спрошен со всей строгостью.
        На рассвете тронулись на север, обходя Неро по ходу Солнца. В Ростов пришли в третьем часу, считая с восхода.
        Вид у ребят после лесной ночевки был достоверный, глаза блестели от усталости.
        — Эй, мужики,  — кликнул их почтенный возница на хорошей серой паре подкованных лошадок.
        Архип и Данила подошли.
        — Лезьте в кибитку. Лезьте, лезьте,  — по дороге поговорим.
        — Нам, хозяин, наугад лезть нельзя,  — мы люди государевы…  — Вот потому и лезьте,  — дядька перешел на шепот,  — а то тут святые братья вас обыскались. Как Пантюха вернулся,  — кивок в сторону,  — так они и забеспокоились.
        В холодке под стенкой отдыхала знакомая кляча, из телеги торчали ноги. Точно так выглядели пятки безымянных покойников, которых иногда привозили в Сретенский монастырь для отпевания за счет городской казны.
        — Пантюха вашу монету переваривает,  — хихикнул возница.  — Ну, едем на Москву? У меня уже дорога оплачена, седоков на окраине подберем.
        Архип еще спросил дядьку, не стоит ли доложиться у архиепископа, что их не довезли с первого разу.
        — А мы сейчас смотрителю двора доложим.
        Дядька сходил в будку, быстро вернулся. Поехали. При выезде на Московскую дорогу прихватили с зажиточного подворья семью из трех человек и погрузились в бесконечный мир русской дороги.

        Глава 16. «О, как легко скакали наши кони!»

        Когда ты молод, все вокруг прекрасно, наполнено энергией, приятными неожиданностями. Ты не понимаешь, откуда этот восторг, куда девать энергию. Ты еще не знаешь свой мир.
        Когда ты стар, все вокруг обыденно, понятно, наполнено знакомыми причинами. Ты видишь насквозь окрестных людей. Понимаешь причины и следствия всех событий. Тебе почти не интересно жить. Только жажда власти еще теплится под пеплом твоих желаний.
        Бывают времена, когда люди стареют очень быстро. С виду ты молод, полон сил. Внутри — премудрый старец. И тогда энергия тела, химия крови, сливаются с мудростью и вскипают адским котлом.
        Нет ничего страшнее умной молодости.
        Она взнуздывает коня. Она выбирает самый тяжелый, двуручный меч, она не соизмеряет цель и средство. Она несется вскачь по нашим равнинам, сметая и сжигая все на своем пути. Ради восторга плоти, ради призрачной чести, ради старческой власти.
        Воет встречный или попутный, но вольный ветер! Дым сосновых срубов щекочет нюх твоих псов. Кровь врагов ложится на зелень июньских трав. Женщины в белых холстинах бегут прочь, падают и воют от ужаса, боли, страсти, наслаждения.
        Ради чего это? За что ты убил этих людей? Зачем надругался над их честью и славой?
        Ради долга.
        Ты убиваешь таких же, как ты, чтобы они не стояли на пути. Ты забираешь их жизнь и честь по приказу начальства, выпиваешь нежность их женщин по зову своей природы… Сколь велика твоя вина?
        Сколь страшен твой грех?
        Ты веришь Богу, который говорит: «Не убий!», и убиваешь в его честь.
        Ты служишь людям, которые говорят: «Убей!», и убиваешь для их корысти.
        Время несется вскачь, свежий ветер выдувает из твоей головы последнюю совесть.
        Но скоро кончится время, утихнет ветер, и что ты ответишь Богу?
        Ты — сильный и смелый — найдешь ли силы, будешь ли смел, чтобы прямо спросить у него: «Зачем ты посылал меня убивать?».
        Конный отряд в сорок сабель идет по северной дороге в лесной сердцевине финской Руси. Ты не первый здесь. Задолго до тебя сюда пришли твои предки и именем Бога поработили местный народ. Они пролили его кровь, осквернили женщин, отняли землю и воду. Теперь в память о тех днях на берегу древнего озера сияет православная святыня — Кириллов монастырь — место покаяния и успения. По зову обители ты скачешь на черном коне и в черном платье. Вот уже виден восход золота над кромкой лесной прогалины, но тебе не сюда, и конь шарахается влево. Еще не пришло время покаянных молитв!
        Отряд идет в лесную чащу — вокруг озера. Здесь черная пехота обложила логово зверя. Твои ловчие пришли сюда вчера. Они окружили поселение поганых людей и чутко сторожат их движения. Никто не выскользнет из осады.
        Крестовая пехота могла, конечно, и сама раздавить гнездо поклонников Великого Солнца, сжечь, сбросить в Белое озеро их село, но план был иной. Эта охота, как и любая другая, предназначена не только для пополнения запасов, но и для выучки. Пехота уже прошла свой путь, произвела разведку, выбросила вправо и влево обходные отряды, залегла в лесной чаще. Теперь — урок конницы.
        Черные кони влетают на травянистую площадь, рассыпаются к землянкам и срубам. Всадники рубят мужчин, волокут за волосы женщин, преследуют убегающих. Детей разделяют. Мальчиков от 10 лет отводят в сторону, остальных загоняют в срубы и предают очистительному огню. Они не нужны нам на нашей земле.
        Пехота не выдерживает в засаде, срывается в общее безумство. Левое крыло выгоняет из леса стайку девушек, и ты пускаешься в погоню. Глупые девы, не понимающие своего счастья, бросаются с берега в Белое озеро. И только круги по воде!
        Вот дом вождей богомерзкого племени. Твой сотник открывает тяжелую дверь. Медленно, с крестным знамением входит внутрь. Там ничего не видно, глаза не успевают привыкнуть к полумраку после яркого, Великого Солнца и живого, соснового огня. Глаза так и не успевают привыкнуть… Короткий вскрик. Сотник с воплем вываливается из дома, держась за голову. Падает под копыта твоего коня. Умирает. В глазах его торчит двурогая вилка медвежьей рогатины с медными наконечниками.
        Что за нечисть?! Ты приказываешь полевому священнику обнести дом иконой Богоматери. Нельзя просто так его сжечь! Положено обыскивать главную ставку врага.
        Отец Анисим, дрожа всем телом, обходит проклятый дом «посолонь» — по ходу солнца. Но то ли солнце здесь не такое, то ли поп молится о собственной шкуре, а не о нашем деле, но из дырки меж бревен вылетает тяжелая стрела, пробивает икону «Богоматерь, в праведном бою помогающа» и протыкает краснорожему последние мозги. Не спасла Мать твоя, Господи!
        Или все-таки сжечь?
        А! Возьмем на подвох!
        Появляются люди с охапками хвороста, медленно обкладывают дом, ходят с огнем напоказ.
        Сработало!
        Позади дома раздаются крики, два черных новобранца падают с рассеченными мордами, и две небольшие тени убегают в лес.
        Это твое!
        Эта последняя дичь по праву принадлежит тебе. Это жертва, которую следует принести Господу и его нерешительной матери — во имя вселенской любви и мира!
        Та несешься вскачь, ты сбрасываешь черный плащ, чтоб не мешал продираться меж колючих веток. Ты гонишь двух маленьких воинов Великого Солнца в самую гущу леса.
        Ты гонишь их? Или они ведут тебя?
        Страшный удар по измученной ранами голове! Вспышка невиданного света! Откуда здесь бревно? Почему оно на веревках? Разве бывают в лесу такие деревья?
        Ты поднимаешься. Где твой конь? Где эти уроды? Вон там — шевелятся в зарослях папоротника, в немыслимом буреломе грязного, некрещеного леса. Надо будет сказать Никандру, что пора освятить ВСЮ ЗЕМЛЮ, каждый куст и холм.
        Ты идешь на шорох уже не в шутку. Твой тяжелый двуручный меч вознесен именно двумя руками. В сердце звенит восторг битвы с универсальным злом. Так святой великомученик Георгий шел на Змея!
        Рев и ужас! Эти мальчишки — не мальчишки вовсе! Они, как и все жители этого места,  — оборотни, страшное отродье темных сил. Их белые холстины сливаются в бледное пятно, превращаются в кровавый подтек, чернеют и обрастают дьявольской шерстью.
        И что тут твой меч? Откуда он у тебя? Ты хоть освятил его перед походом? Дурачина! Ты выбрал эту железяку по весу. Перед своими похвалялся. Никто не поднял, а ты взял. Богатырь! А может это меч поганого витязя тмутараканских украин? Прочь его!
        Ты отбрасываешь бессильное оружие и обращаешься к единственному, самому верному средству, основанному именно на вере. Ты взвываешь к Богородице, к ее казненному Сыну, к его Отцу и ее мужу, то есть, нет, какому мужу? Муж у нее — деревенский алкаш, плотник беспросветный. Тьфу, черт, какая путаница в бедной голове!..
        А вот и Голос раздается с небес — голос Великого Солнца.
        «Места, брат Дионисий, у нас и, правда, не шибко православные, но Черта поминать и мы не любим! Твои матери еврейские то ли были, то ли нет, а Зло на свете уж точно есть! Извини за оговорку, оно не «на свете», а во тьме. И мы ежедневно светим, чтобы развеять тьму над нашей землей!».
        Тут к Великому Солнцу присоединяется девичий хор. Русалки кричат из Белого озера, чтоб ты шел к ним, Дионисий! У них как раз период игр, и очень нужно хоть какого-нибудь мужичка в хоровод запустить. А ты — вон какой красавчик!
        «Не боись, Дионисий, ныряй сюда, мы тебя медленно любить будем, по очереди».
        Сучьи рыбы хохочут на все озеро, в лесу трещит, и Великое Солнце теряет интерес к крестовому рыцарю.
        «Бог с тобой, Дионисий, живи, как знаешь!».
        Солнце ныряет в развратное озеро, и по недокрещенному миру разливается тьма. Огромный, тяжкий, лохматый ком прижимает тебя к папоротниковой земле, рвет кожу боевого облаченья, подбирается к покалеченному лицу. Смерть!
        «Господи! Не в твою ли честь садился я в седло? Не ради тебя я порвал с миром? Или не поклялся отдать жизнь за царство твое на этой земле?».
        Молчание…
        Крестовое войско возвращается из набега понуро.
        Впервые за все время учений Братство понесло тяжкие потери. Убит священник отец Анисим, убит сотник Агафон, помят медведем начальник войска брат Дионисий. Несколько общинников поломались в буреломе.
        Добыча оказалась ничтожной. Удалось поймать только пятерых ребят, годных к службе. Но будут ли служить? Вон те близнецы-убийцы станут ли послушны? Примут ли истинную веру, поверят ли в великую цель?
        Архиепископ Никандр недоумевает, почему гнусные католики собирают огромные армии крестоносцев, воюют с полчищами сарацин, а праведное, православное население никак своих крестоносцев собрать не может? А ведь мы призваны не только завоевать Гроб Господень, не только вернуть православию его столицу — Царьград, но и покорить престолу Божьему весь мир!
        Беда! Людей в Крестовое войско можно брать пока только неизвестных, безымянных. Начальники, воеводы еще находятся — из монашества, бывших бойцов, разочарованных в мире. Но рядовых — недостача. Монахи ленивы и неумелы. Наемники ненадежны, продажны.
        Сейчас Никандр придумал воспитывать воинов с детства — набирать отроков из пленных и сирот, похищать безродных, собирать подкидышей по приютам. Но скоро ли они подрастут? Да и как забудут вот хоть эти двое кровь родителей, позор и гибель сестер?
        Крестовое войско набирается пестрое. Учению поддается со скрипом. Да и какое войско без войны? Прежде последней, великой битвы войско должно повоевать в мелких войнах. А воевать совершенно безнаказанно у нас можно только с язычниками. У них нет мирского представительства, нет самой ничтожной защиты, даже такой, как у казанских татар. Только на язычниках можно учиться пехотному бою и конному налету. Только среди них можно до конца отдаться восторгу войны и победы. Только отсюда можно безнаказанно и безвозвратно брать пленных.
        Вот и ходит Крестовое войско по поганым поселениям.
        Вот и возвращается оно теперь с раненным командиром и несколькими трупами в скрипучих телегах.

        Глава 17. Снова в поход!

        Архип и Данила вернулись в Москву в первых числах июня. Состоялись большие пивные посиделки в полуподвале Филимонова. Толку от них оказалось мало.
        Известно, что любое собрание трех и более человек бессильно решить серьезную проблему, если хотя бы один из этих трех не простак. Многолюдное собрание интеллектуалов избыточно мыслью, вариантами действий. И если среди интеллектуалов нет царя, князя, митрополита, словом, человека с решающим голосом, само собрание превращается в пустое времяпрепровождение. В лучшем случае — в пьянку.
        Советник государя Федор Смирной, подьячий Большого Дворца Прохор Заливной, стряпчий Василий Филимонов, подьячий Поместного приказа Иван Глухов, два ученых отрока Архип и Данила — все они были примерно в одном сословном положении — дворяне мелкого посева. Решений принимать не могли. А логикой, разумом Господь наделил их несоразмерно чинам. Отсюда и все беды. Слишком умны, спаси Христос!
        После долгих споров вынуждены были согласиться на предложение Смирного: будем обсуждать все факты подробно, варианты действий предлагать различные, достоинства и недостатки этих действий обдумывать всесторонне. Но спорить и отстаивать их не сметь! Спор, как змей пожрет все наше время. Следует доложить ситуацию царю, и пусть у него голова болит!
        Дело пошло веселее, тем более, что «простаки» — ближний дворянин Данила Сомов и палач Егор Исаев притащили «вторую перемену блюд». Блюда, как такового, в перемене не было. Жареный свиной окорок помещался в дубовой полубадье. Пиво тоже сменили. Прежнее — Можайское светлое — как-то кисловато ложилось. Новое — Коломенское темное на ржаной сыте — сразу поправило беседу. Данила Малый икнул и сказал, что Коломенская община Крестового братства гораздо слабее выходит, чем Коломенское же пиво.
        До строгого Петрова поста оставалось менее недели, и вопросы пищевых преимуществ следовало разрешить немедля. Архип принял жбанчик исследуемой жидкости, закусил вяленой плотью и начал неспешное повествование о русалке озера Неро. Эту историю он лично слышал от монахов архиепископского подворья. А тем ее рассказал на рынке гвоздевой торговец из Москвы — имя забыл. А тому поведали неизвестные ученые отроки — вот бы их допросить с пристрастием, Василь Ермилыч!?
        Данила Большой — Сомов — слушал, раскрыв рот. Очень его интересовали внутренние подробности русалки. «Есть у ней ноги или как?». Хорошо хоть хозяин заведения — Василий Филимонов — помалкивал. Не то, чтобы он мнения не имел, но у него рот был занят. Он лучше других ощущал, что значит — жевать сухую стерлядь шаткими зубами.
        Председатель Заливной с трудом прекратил базар. На стол между свиными объедками и глиняными бутылками легли голые факты. Голые, как приснопамятная русалка.
        Итак, сведения о существовании Крестового братства подтверждаются. Правду бормотал митрополит Макарий. Правду сказал Глухову Серый человечек на ярославском подворье. А, значит, скорее всего, правда и остальные рассказы о замыслах Крестовых.
        Существует и особое Крестовое войско. Его начальник, судя по всему,  — брат Дионисий, человек с порченным лицом. Войско состоит из общин. Общины, типа «Петропавловского стола» Ярославо-Спасского монастыря, разбросаны по божьим заведениям, подготовку проходят в Островном Остроге. Целью Крестовое войско имеет…  — тут напиток стал докладчику Глухову поперек горла. Коломенское пиво явно сочувствовало «Коломенской общине». Глухов выплеснул предательскую жидкость в очаг и увидел в поднявшемся дыме страшное лицо под черным капюшоном. «Где я видел его раньше?»,  — вздрогнул Глухов.
        Теперь предстояло вообразить намеренья Крестовых.
        — Небось, хотят воевать Гроб Господень!  — не подумав, брякнул Егор.
        Сомов согласно кивнул, но возразил:
        — Не-а! Они Кон-н-нстати… тьфу!  — Цар-р-рьград бр-р-рать хотят.
        — Нет, ребята. Это чисто русский заговор,  — резонно выложил Глухов.
        — Они покушаются на Государя, и не впервой,  — подтвердил Смирной, и Глухов вспомнил, откуда пришло дымное видение. Человек с израненным, обожженным лицом встречался ему в прошлом году, когда возвращались от Адашева из Дерпта. Калека сопровождал новгородского воина Бориса Головина и назывался беглым государевым вором, спасенным после огненной потехи на воде. Привидится же такое!
        Ударил невидимый, неслышный полуночный час, и хмельной заряд, крепленый салом покойного поросенка, превысил меру выносливости застольных товарищей. Кто-то крикнул, что пусть Федька доложит царю, как сможет.
        Федька развел руками: как я смогу?  — и улыбнулся.
        Шумно вывалили на воздух, и громила Сомов обнял Федьку за худую шею, чтобы объяснить, как следует докладывать Иоанну Васильевичу,  — дай ему Господь всяческого благоупотребления,  — самые страшные вести. Например, что возлюбленная сука Мария Спиридоновна околела без покаяния.
        Следующий день — среду 4 июня — Федя по совету премудрого псаря пропустил. Не пошел докладывать.
        Мудрость Сомова была такова. В среду у нас еженедельный малый пост. В любую среду на Руси полагается воздерживаться от молока, мяса и прочих животных удовольствий. Среда — всероссийский рыбный день. Грозный будет хмур, желчен. Озабоченный вдовец на диете.
        — Казалось бы,  — продолжал Сомов,  — подожди до 9-го, и на Петрово заговенье, в вечер последнего перед постом обжорства докладывай с полным удовольствием. Но!  — Сомов поднял палец,  — и даже три «но»!  — Сомов разжал еще два пальца,  — во-первых, Заговенье, он же День всех святых,  — слишком большой праздник. Попы обсядут Ивана, не дадут пообщаться, как ты хочешь.
        — Во-вторых, 9-е — понедельник. А придворный доктор Бромелиус сказал царю, что в Англии понедельник считается днем тяжелым, неудачным для всяческих начинаний. Мы-то понимаем, что это — еврейские штучки. Русские привыкли неделю начинать с понедельника, а евреи — с воскресенья, вот они и воротят царя против отеческих обычаев. Но пока ничего не поделаешь. В прошлый понедельник Иван даже на псарню не заглянул, весь день молился.
        — Теперь третье. Царь, Федя, сам понимаешь, целый год царствует вхолостую. Поэтому по праздникам после выпивки у него случается гон. То есть, гонка за сучками, тяга к случке. Я понятно объясняю?  — псарь облизнул губы.
        — На Петрово Заговенье он будет по сторонам смотреть. А тут ты с казенными подозрениями. Нет. До 9-го тянуть нельзя! Входит, нужно тебе доложиться в четверг после плотного завтрака.
        Федя согласился с Данилой Большим, и в четверг в десятом часу прибыл к царской палате с докладом. Темой доклада была заявлена сказка о появлении русалок в водоемах православной родины.
        Грозный радостно прервал казенные дела, выставил вон ногайское посольство, отменил беседу с отцом Андреем и велел никого к нему не пускать, пока он с русалками не разберется. «Вот ведь, никак не изведем мы эту нечисть!».
        Ближние люди отправились подслушивать под дверью, но Иван увел Федора в дальний угол палаты, где у окна стояла китайская штуковина — шелковая ширма на раме красного дерева. Из-за ширмы голоса доносились приглушенно, и подслушивать придворным стало трудно.
        Иван и Федор на русалок отвлекаться не стали.
        Произошло неуправляемое сообщение о государственной измене…
        Так бывает: ты идешь к начальнику с докладом, взвешиваешь каждое слово — что говорить, о чем умолчать, а выходит по-иному. Начальник твой тоже не первый день на белом свете находится, он вытряхивает из тебя всю требуху до последней завитушки.
        Вот и Федору не удалось ограничиться туманным подозрением о неких монастырских странностях.
        В прошлый раз — перед посылкой Архипа и Данилы — он еще смог мути напустить, а сейчас пришлось колоться и про Островной Острог, и про монашеские учения, и о том, что в Ростовской епархии ощущается атмосфера заговора. Этого было недостаточно для полного представления о беде, но корни вытягивались понятные: Никандр готовится к прыжку. Кто его подначивает — черт, Владимир Старицкий или папа Римский,  — неясно…  — Черт, черт!  — задергался Грозный, и пришлось Феде его успокаивать, льстить, что столь премудрый государь с Божьей и Федькиной помощью размотает этот клубок запросто, для собственного удовольствия.
        Грозный любил такую лесть — с преувеличением его интеллекта,  — легко на нее покупался. Но рубить поповский заговор хотел немедля! Его и так уж мутило от воздержания. Ни войны тебе, ни казней, ни баб!
        Федор, тем не менее, с риском для карьеры настаивал на сдержанности,  — просил не гнать событий. Грозный бушевал, энергия била через край, но по тонким признакам, понятным только опытному царедворцу, Федя понял,  — эта энергия позитивна. Царь присел и задумался, Смирной медленно, с растяжкой стал рассказывать ему притчу о котах.
        — Вот, смотри, государь. Есть два кота. Один уличный, дикий, другой благородный, типа моего Истомы. Ловят они по мыши. Уличный кот что делает?
        — Жрет ее с костями,  — радостно подхватил Грозный.
        — А Истома — нет! Он играет с мышью, учится прыгать на нее издали, из-за преграды и по-всякому. А выполнит урок,  — хочет, убьет мышь, хочет, отпустит. Но есть не будет наверняка. Ему наука важнее сытости, да он и не голоден.
        — Ладно,  — согласился Иван,  — будь по-твоему, только ты меня с котом не очень-то ровняй!
        В конце концов, решено было заговорщиков не хватать — еще не все известны, разбегутся, как крысы. Но и тянуть с воровским розыском тоже не стоило. Грозный приказал провести «военный поиск». То есть, он хотел поднять в седло стрелецкий полк,  — вот хоть Стременной полковника Истомина,  — и вырубить пол-Ростова.
        Федя едва уговорил обойтись одной сотней, собрать ее из верных людей. Действовать «без знамен». Начальником назначить…  — Князя Курбского?
        Федя сморщился. Курбский слишком «чист», «бел».
        — Молодого Щербатого?  — предложил Иван.
        — Зачем нам посторонние?
        — Ну, тогда Сомова возьми с псарями — Подходит!  — обрадовался Смирной.
        — Ну, денег там, сбруи, коней, припасов, оружия сами наберите, но без хитрости. А в приказе скажите — на учение Стременного полка. Я Истомину объясню, что так надо.
        Теперь план был ясен. На рассвете 10 июня, когда честной кремлевский народ беспробудно славил Всех Святых во главе со св. Петром, сборное войско Сомова и Смирного покидало московские пределы.
        Был вторник. Ничто не препятствовало большому начинанию.

        Глава 18. А в это время…

        Полк Данилы «Большого» Сомова шел по лесной дороге за Троицкой лаврой. Всадники и обозные телеги вытянулись длинной вереницей, и их очень легко было считать и рассматривать. Отряд не таился. Все равно, утаить такую толпу вооруженного народа было невозможно. А продираться окольными путями и разрозненными отрядами было недосуг.
        Считалось, что полк идет только до Плещеева озера по каким-то корабельным делам. Накануне выступления люди Сомова отсидели вечерок по кабакам и пожаловались закадычным дружкам незнакомой наружности о тяжкой государевой службе. Царю снова ударило в больную голову строить речной флот. На Плещеевом озере будто бы очень удобно рубить и спускать на воду тяжелые шнявы. Потом их на стрелецких пупках и грыжах можно легко перетащить через болота в Нерль — Клязьму — Оку — Волгу, а там уж и до Царьграда недалече — только спуститься до Астрахани, повернуть на закат по Хвалынскому морю, проплыть меж заколдованными Колхидскими горами и ударить на Босфор. В заключение храбрые рассказчики заказывали заздравную выпивку на всех присутствующих и Христом-Богом умоляли собутыльников не разболтать страшной тайны. Не за свои болтливые языки они опасались, а за пользу государства: ну как Салтан в Царьграде услышит о замыслах православного воинства!
        Призывы к бдительности имели успех — провожать будущих моряков вышли все кабацкие и слободские шлюхи.
        Был у похода и вторичный план: от Переяславля-Залесского и Плещеева озера можно идти на Неро врассыпную, дескать волок до Нерли неудобен, так не осмотреть ли волок из Которосли под Ярославлем прямо в Волгу. А там уж можно и глуховский проект рассмотреть.
        Полк собирали трудно: нужны были отъявленные бойцы, головорезы. Сомов отыскал на московских псарнях только две дюжины членов своей собачьей партии. Это были нормальные — сильные, грубые и верные ребята, но оружием владели обыденным — дубиной, плетью, засапожным ножичком. Пришлось усилить их полусотней всадников тертой наружности. Этих привел новый собутыльник царя чернявый Гришка Скуратов. Гришка чинов пока не имел, но числился человеком надежным и резким. Несколько лет назад царь назначил его в отряд по ловле дезертиров и набору молодых бойцов. Ливонская война поглотила Гришкины труды, но самые дерзкие новобранцы почему-то осели в его отряде. Теперь они ехали вслед за начальником и впечатление производили серьезное. Одежда на них была грязно-пестрая. В такой одежде можно встретить и мастерового, и мелкого торговца и вольного бродягу. Конечно, по красоте она ни в какое сравнение не шла с московским стрелецким кафтаном или черной кожей ливонского ополченца. Зато, скуратовцы как въехали в лес, так и растворились в нем. Если бы, например, перенести на Ростовскую дорогу Китайгородский кабак, то
выпивший обыватель, выйдя на крыльцо, увидел бы вереницу лошадей без наездников, столь неразличимы он были с пьяных глаз.
        Ополченцы Скуратова несли самодельное оружие — короткие пики, мечи легкой ковки, длинные кинжалы, железные шары на длинных цепях. Да!  — и выражение лиц у них тоже было особое — простое, спокойное, темноватое. Непонятная, а потому страшная сила!
        Еще с полком шли Иван Глухов с Волчком и Никитой,  — для разведки и проводки, Егор Исаев — он отпросился у Филимонова подышать вольным воздухом с другом Сомовым. Ну, и Федя Смирной зачем-то увязался в поход, оторвавшись от книжных дел.
        Полк тащился до Плещеева озера почти неделю, делал многочасовые привалы. Естественно, жизнь на остальной земле, тем временем, не прекращалась.
        В Ростове архиепископ Никандр слушал доклад о неприятностях в северном набеге. Потери общинников его не волновали. Отца Анисима он вообще презирал. Сей блудливый кот направлен был в Иваново-Марьино, чтоб не позорить священного сана ночными вылазками по ростовским шалманам. Расстричь и изгнать Анисима Никандр не решался — легче было убить: слишком много знал, собака! Так что, теперь вопрос решился сам собой.
        Хуже с Дионисием. Этот парень очень подходил Никандру. Искалеченный в Ливонской войне, потерявший семью, не награжденный царем, впавший в опалу за близость к Адашеву, Дионисий с азартом отдавался военным делам Крестового братства.
        Никандр поднялся и пошел в странноприимную палату, где лежали раненые.
        На лучшем месте, на дощатом настиле с пуховыми перинами страдал Дионисий. Он бредил в беспамятстве, бился в судорогах, силился подняться и бежать. Поэтому его привязали к топчану кожаными ремнями, и два монаха неотступно следили за его страшными ранами.
        Медведь разодрал несчастное лицо, которое и так пострадало в боях. Сначала — за царя Ивана под Коккенгаузеном,  — ливонский рыцарь в схватке один на один дотянулся до головы Дионисия огромным мечом; затем в Москве — из-за искусства. Неблагодарный монарх приговорил героя к исполнению роли предателя в Константинопольской трагедии — огненном действе на воде. Дионисия чуть живьем не сожгли на плавучем мосту под стенами Кремля. Правда, он перед этим в некотором роде покушался на жизнь «постановщика». Очень ему хотелось угробить ненавистного тирана.
        После московской пьесы шрамы воина дополнились страшными ожогами. А вот теперь еще и медведь! Впрочем, главное — голубые глаза — слава Господу!  — снова уцелели.
        Грудь Дионисия была изорвана, но старый лекарь сообщил, что кровь тратится медленно, а значит, больной может выжить.
        Никандр шикнул на свитских, чтоб пару ночей не спали — молились за жизнь и душу героя. Свита обиженно побожилась не спать весь Петров пост.
        Никандр хотел удалиться, но Дионисий позвал его. Он звал и ранее,  — так получалось по ходу бреда, но в этот раз архиепископ прислушался.
        Дионисий умолял святого отца одуматься,  — Никандр нахмурился и отогнал свиту прочь.
        Одуматься следовало в недопустимом промедлении,  — пауза, тяжкое дыхание, стон.
        Промедление касается главного, первостепенного долга церкви,  — пауза, всхлипы, стон с подвыванием.
        Главный долг церкви — крестить мир во имя Господа…
        «Мы только этим и занимаемся!»,  — проворчал Никандр.
        Дионисий будто услышал и быстро заговорил о необходимости освящения каждого кустика, каждой травинки, о распространении обязательного обряда крещения на все живое. Что ж мы только людей крестим? А других тварей Божьих? Они же из-за нас страдают! Изгнаны из Рая похотью Адама и Евы. Разве не наш долг вернуть им райское блаженство?
        Дионисий замолчал, облизнул лопнувшие губы и прохрипел:
        — Медведей!.. Медведей нужно крестить!
        «Странно,  — бормотал про себя Никандр, удаляясь в архиепископские палаты,  — болен, бредит, но суть неожиданную видит! Воистину, Господь руководит устами поверженных!».
        В это же время в Вильне, в старинном замке, в острых лучах полуденного солнца, пронзающего каменный зал через высокие окна, сидели два человека. Они были русскими европейцами: первый — литовский князь Константин Константинович Острожский, русский по крови и православный по вере, второй — князь Андрей Михайлович Курбский, русский по происхождению от святого Александра Невского, московской службе и тайной претензии на царство. Европейцами собеседники могли также считаться по образованию и воспитанию. Оба умели читать, писать, сложно мыслить и красиво излагать свои мысли на нескольких языках. Неудивительно, что столь образованные господа встретились посреди разгромленной прибалтийской Европы. Острожский в Литовско-Киевской Руси жил испокон веку. Курбский командовал здесь русской кавалерией. Они встретились у книжной лавки, выпивали уже не раз, и повод для застольного обсуждения находили легко.
        Сегодня просвещенная беседа витала около культуры. Такая уж это штука, что куда ни кинь, обязательно упрешься в культуру. Тронешь войну,  — окажется, что грязная, кровавая бойня удается лучше, если ее грамотно, культурно спланировать. Возьмешь политику,  — тут и вовсе,  — чем просвещеннее государь, тем легче народу управляться с хозяйством. А особенно приятно культура влияет на повседневный обиход. Не правда ли, здорово, когда ухоженный, причесанный, не пьяный бюргер прогуливается с лакированной тростью по берегу Вислы или Даугавы, читает поучительную книжку в кругу внимательных друзей, выражается совершенно невинно.
        — В одном, сударь, можно согласиться,  — изрек Острожский, хоть с ним никто не спорил,  — культура порождается Господом, проистекает с небес и вливается в рабов Божьих посредством книги.
        — Совершенно верно, князь,  — соглашался Курбский, поднимая хрусталь за просвещение.
        Далее князья согласились и на том, что книга должна быть доступной множеству граждан, а после пятого тоста и на том,  — о, Господи, прости нашу дерзость!  — что книга должна быть всеохватной. То есть, касаться не только вопросов веры, но и более простых предметов, в которые нет нужды возвышенно верить, но которые полезно обыденно знать.
        Самое странное, что мера выпитого рейнвейна в этот знаменательный летний день действовала совершенно не по-русски. То есть, чем больше пили два русских князя, тем правильнее, стройнее выстраивались их мысли, тем ценнее получались выводы из философских рассуждений. А ведь в России у русских обычно бывает наоборот?!
        Ну, не Россия это все-таки была! И не последние это были русские!
        Сбивая пустые бутылки, обмениваясь на прощанье латинскими и греческими афоризмами, князь Андрей и князь Константин совершили самое ценное действие, какое только могут совершить два выпивших человека. Они поклялись перед ликом Господа,  — умильный взгляд в стрельчатое окно и троекратное крестное знамение,  — что всеми фибрами души, всеми силами тела, всеми доступными денежными средствами будут содействовать просвещению любимого русского народа, распространению книжной науки, а, следовательно,  — общему окультуриванию родной нации.
        Аминь! Бутылка в пол, брызги стекла по камню!
        И когда два друга были уже на воздухе, вдали от каменных стен с их каверзной акустикой, Андрей шепнул Константину, что настоящую культуру на Руси завести нельзя, пока не вырубишь проклятый Рюриков корень. Острожский отвечал Рюриковичу Курбскому, что вырубить можно, и без всякого оружия! Нужно только напечатать побольше светской литературы, дать ее почитать народу, и народ наш сразу поймет, что Рюриковичи — мусор, плесень. Он просто перешагнет через них, переплюнет и пойдет вольной шляхетской дорогой к царству всеобщего гражданского равенства.
        Тут полуденная температура сложилась с винным градусом, и товарищи-князья потеряли причинно-следственную нить. Курбскому казалось, что сначала нужно рубить, потом печатать, а Острожскому,  — что печатать раньше — рубить после. Солнце взорвалось, князья расстались при своих убеждениях, но завет их сохранился в веках.

        Глава 19. Русалка озера Неро

        Федя Смирной оторвался от полка на полдороги между Переяславлем и Ростовом. Он погнал коня на север и в один прекрасный день въехал в лесную деревню Иваново-Марьино. Собственно, никакой деревни он на месте не застал — она то ли в Белом озере утонула, то ли к Великому Солнцу вознеслась. Остался только выжженный круг да несколько безумных старцев в окраинных землянках. Их, видимо, забыли при вознесении.
        Федя долго обхаживал стариков, кормил, поил, успокаивал. И узнал наконец горькую правду: поселение его возлюбленной Вельяны сожжено грубыми людьми на черных конях, в черных рясах и с черными сердцами.
        — А ваши люди где?  — спросил Федя, задыхаясь слезой.
        — А кто где,  — был ответ,  — одни утонули, другие сгорели, третьи в лесу сидят, раньше осени назад не собираются. Иных черные увели с собой.
        С тяжелым сердцем Федя поворотил коня. Своих встретил уже в Ростове.
        Шел трехдневный срок привыкания к местности, и люди Сомова бойко приценялись к щенкам на ростовском базаре. Люди Скуратова, напротив, отдыхали в лесах, то есть, одни занимались разведкой, другие — тактической подготовкой.
        Глухов сходил к Острогу, несколько дней и ночей провел на деревьях. После его возвращения на полянке скуратовского лагеря собрался малый совет. Вот что посоветовали друг другу Глухов, Смирной, Сомов и Скуратов.
        Глухов говорил первым.
        — В Остроге много народу. Толкутся новобранцы — откуда не поймешь. Какой-то северный монастырь,  — очень уж тихоходны, к верховой езде не годны вовсе. На месте и большой постоянный отряд. Эти ходят уверенно, коней прогуливают легко, по вечерам устраивают скачки по кругу с рубкой тыквенных голов. «Стариков» больше сотни, они постоянно живут в особых срубах. Есть в Остроге и какие-то дети — десятка полтора пацанов нехотя принимают участие в пехотных занятиях и с удовольствием скачут верхом. Уход за лошадьми — полностью на них. Еще замечены «священнослужители». Несколько худых, замызганных монахов околачиваются вблизи церковного сруба, который опознается по колоколенке — сторожевой вышке. В последний день произошло некоторое оживление. Застучала кузница, на нескольких телегах меняли оси и колеса, лошадей подводили на перековку, охапками подносили короткие копья — править или точить.
        — В поход собираются,  — протянул Гришка.
        — Они только что из похода,  — грустно кивнул Смирной. На Белое озеро ходили. Сожгли лесное село, порубили местных нехристей, несколько детей увели с собой.
        — Не пойму, зачем им дети,  — проговорил Егор, помешивая в котелке кашу,  — но попадись мне! Порву за детей!
        — Я считаю, когда основное войско оттуда уйдет, нужно нападать.  — Сомов уверенно взмахнул ложкой, и все поняли: с Данилой Большим спорить не стоит.  — Нас царь воевать послал, а не подсматривать!
        — А я бы и главный отряд потрепал,  — завершил Григорий.
        На следующий день выступили. Пробирались обходными тропами, чтобы не натоптать на острожной дороге. В полдень из передового охранения прискакал Волчок и доложил, что конный отряд в два сорока всадников идет в сторону Ростова. Сомов приказал затаиться. Волчок с Никитой ушли проследить Крестовое войско. Они вернулись под вечер и рассказали у костра много интересного.
        Крестовая конница в этот раз ушла только с тележным обозом, без пехоты. Не доходя Ростова пары верст, свернула в лес. Там отряд отдыхал, а начальники отъехали в сторонку и встретились с какими-то всадниками — тоже в черном платье. Разговор длился полчаса, потом один прибывший остался, остальные уехали в сторону Ростова. Оставшийся начал командовать. Из подслушанных фраз можно заключить, что войско идет на татарские поселения Заволжья. Под Ярославлем собираются переправляться, там уже и лодки готовы.
        — Чего они татар беспокоят мимо государя?  — грозно спросил Скуратов.
        — Мир надоел. Или жить надоело,  — ответил Данила Большой.
        Теперь нужно было решать, что делать с Острогом.
        — Жечь!  — сказал Данила, бросая в костер подгнивший сучок.
        В ночь на 24 июня московский отряд уже отдыхал в лесу вокруг насыпного моста к Острогу и берегового частокола. На утро был намечен набег. Глухов нашел прорехи в частоколе и знал, что сонная стража не доживет до утра. А сейчас и он спал.
        Насмерть бились с сонливостью караульные ребята из отряда Сомова.
        Не спалось только Федору Смирному. Федя сидел на берегу Неро и смотрел на лунную дорожку.
        Озеро тихо плескалось в древних берегах. Звезды пытались отразиться в его медленных волнах, но ничего у них не выходило. Озеро стряхивало звездную сыпь, и по его мокрой коже пробегали искристые мурашки. Тогда звезды рассердились и стали наводить на Неро острое копье. Две главные звезды — Гугля и Матица — поставили торчком свою ось и нацелились в подводное сердце озера. Сердце забилось чаще, волны усилились и зазвучали резче.
        «Совсем, как тогда!»,  — гудело в воспаленной голове Федора. Он вспомнил, что и сегодня — ночь Ивана Купалы!
        Смирной разделся, вошел в Неро, медленно поплыл в прохладной воде, перебивая дрожью тела дрожь души.
        Он плыл туда, где должна была вскипеть озерная вода под огненной Матицей.
        «Эх, места здесь не те, не заповедные!  — отплевывался Федя от лунной дорожки,  — русалок нету…».
        А русалкам и не хотелось подплывать к лесистому берегу. Здесь похрустывали сучками два караульных псаря. Сомовцы сходились, обменивались анекдотами, давились смехом и расходились снова. И вот во время одного прохода оба стража обнаружили жуткие находки. Один наступил у коряги на светло-серую женскую рубашку. Другой набрел на линялый синий летник, укороченный по польской моде. Ребятам стало не до анекдотов. Летник принадлежал Федьке Смирному. Рубаха — неизвестной бабе. Парни застыли в ужасе.
        Кричать караул, что чертовка утащила подьячего? А вдруг Федька бабу по доброй воле купает? Но почему тогда шмотки не в одном месте лежат? Псари тяжко задумались, едва не подвывая от усилий.
        А Федя все плыл и плыл навстречу безмолвной луне.
        Тишина, тишина укрыла озеро Неро. Откуда она? От покоя и отдыха? Или это безмолвие смерти наплывает с другого берега, с той стороны добра и зла?
        Но, чу!  — что-то плещется впереди! Что-то беспокоит лунную воду, что-то отражает языческие звезды!
        Это глаза! Огромные, темные глаза любимой женщины выплывают из глубины. Они разливаются черной пустотой, захватывают беспечного пловца, и он больше не управляет собой.
        Любовь, для которой не нужны дома, перины, церковное пение, чернильные строки и даже тела, Любовь, которая не может быть короткой или долгой, а может быть только мгновенной и вечной, является только раз, но возвращается бесконечно!
        — Вельяна!  — прошептал Федя навстречу глазам, и глаза мигнули. В одном вспыхнула Гугля, в другом — Матица.
        Холодные руки обхватили Федора, теплые ноги обвили тело, горячая грудь легла на горячую грудь.
        — Плыви к берегу,  — прошептала русалка, целуя Федора до потери сознания.
        Пришлось Федору выгребать обратно с обморочной русалкой. Она пришла в себя с первым касанием дна и снова впилась в Федю.
        — Этого не может быть!  — жарко шептала Вельяна.
        — Это бред,  — соглашался Федя,  — мы умерли. Хорошо умереть в Иванову ночь!
        Но русалка была против смерти. Она цеплялась за жизнь волнообразными изгибами тела, способствующими, как известно, продолжению жизни.
        «Вот почему попы не признают Купальных радостей!»,  — понял Федор, кончая гнать волну.
        Появление на берегу голого Федора и голой бабы не осталось незамеченным. Все-таки караул не дремал! А хоть и дремал, но не настолько, чтоб главное проспать! Еле-еле Федя успокоил ребят, отбил у них одежду, ссылаясь на государево слово и дело.
        — Это, братцы, не чужая баба, а наша разведка!
        Вельяна — вот чудо, это была она!  — рассказала страшные вещи.
        — Иваново-Марьино сожгли Крестовые братья. Они пришли по вызову игумена Кирилло-Белозерского монастыря. Очень не нравились старому козлу наши праздники. В этот раз он решил не допустить Ивановой ночи.
        — Множество мужчин погибло, сожжены малые дети. Старики и старухи брошены умирать в лесах.
        — А братья?
        — Ярик и Жарик в плену. Они здесь, на острове. Я это место по монете нагадала и к ним плавала. Они бежать собирались, но войско снова ушло на погром, и всех пленников заперли в землянке.
        — Покажешь место!  — решительно сказал Смирной, и это были последние его слова до самого рассвета.

        Глава 20. Пока не все дома

        Ближе к рассвету, когда первые птицы завозились в гнездах и стали заглушать нечаянными выкриками шорох травы, парни Глухова Волчок и Никита проскользнули в прореху частокола, окружавшего въезд на мост.
        Собственно, мостом это сооружение называть можно было с большой натяжкой. Оно представляло собой два ряда могучих дубовых свай, вбитых в илистое дно. Заостренные верхушки свай торчали непреодолимым препятствием для нападающих с воды. Промежуток между сваями был наполовину завален камнем вперемешку с землей так, что засыпка на сажень возвышалась над уровнем озера и в самые полноводные годы оставалась сухой. По завалу шел накат поперечных бревен, а уж поверх бревен лежал дощатый настил. Голова пехотинца, бегущего по настилу, едва мелькала меж заостренных свай. Всадник виднелся по грудь. Все это напоминало плотину, а не мост. Перемычку не могло сбить весеннее шевеление льда, ее нельзя было подрубить, поджечь. Под нее нельзя было пронырнуть. Она не грозила прохудиться в самый важный момент. Это была плотина, но она преграждала не бег воды, а поток неприятностей.
        Вход на перемычку, как нам известно из доклада Глухова, прикрывался от леса сплошным частоколом с единственными воротами и сторожевой вышкой. Вышка представляла собой насест между привратными столбами и двумя высоченными соснами с внутренней стороны частокола. В этом теплом гнездышке спали вечным сном два сторожевых брата. Их сон мы называем вечным потому, что конца ему не предполагалось.
        Братья-охранники считались подонками Крестового братства — в прямом, безобидном смысле этого ругательного слова. Они не годились к службе в пехотном строю, в седле и даже во вспомогательном обозе. Темными ночами придурки так тщательно растирали себе ступни осколками камня, что никто из начальников не желал брать их на дело и даже подпускать к кухне. Единственный вид службы, на который претендовали уроды, была литургия, но тут принципиально возражал острожный попик — все-таки литургия предполагала элементарное заучивание наизусть нескольких канонических фраз, и позориться перед Богом хотелось еще меньше, чем перед врагом в бою.
        Тем более, не стоило подпускать олухов к караулу,  — это, конечно, была ошибка. Когда кровь из их перерезанных шей стала капать на доски ворот, Глухов осторожно толкнул створки, и скрип несмазанных петель слился со свистом иволги, очумевшей от видений Купальной ночи.
        Отряд Скуратова сидел в седлах. Люди горячились больше коней. Конь повседневно несет службу, ему все равно, куда скакать,  — в бой или по кабакам. А человек различает службу и забаву. Скуратовцы давно не служили по-настоящему, скучали без драки.
        Псари Сомова в это время уже работали. Дело их было мокрым в прямом и переносном смысле. Они плыли — естественно, по-собачьи — через водное пространство, на котором теперь не было ни звездной пыли, ни лунной дорожки. Русалки псарей тоже не беспокоили. Скоро несколько крепких ребят вскарабкались на острожные карандаши, завозились у ворот, и это послужило сигналом коннице. Григорий Скуратов свистнул плеткой и рванул на плотину. Его отряд устремился следом со страшным грохотом. Это окончательно пробудило стражу на конце плотины, но зато, отвлекло ее от происков Сомова. Псари задушили привратников и сбросили тела в воду. Ворота распахнулись, и страшная конница откосивших от Ливонской войны ринулась внутрь Острога.
        По раннему утру нападающим удалось воспользоваться преимуществами кавалерийской неожиданности. Никто не скакал навстречу с копьями наперевес, никто не перебегал цепью через открытое пространство. Из седла удалось зарубить только похмельного толстяка, неосторожно вышедшего из общежительного сруба по малой нужде.
        С вечера в обители праздновали,  — не языческий праздник Купалы и даже не Рождество Иоанна Крестителя — покровителя братства, а благополучный уход начальства и освобождение от придирчивого надзора.
        Однако не все острожное население валялось под действием потайного пива. Одна община — тридцать вполне устойчивых воинов — поднялась на бой. Пришлось нашим войскам спешиться и перейти к осадным действиям. Каждый сруб, каждую землянку брали приступом. Сомов категорически запретил жечь деревянные сооружения,  — мало ли кто мог увидеть из архиепископских палат дым над озером.
        Вообще, следовало опасаться многого. Смирной заранее просил позаботиться о скрытности действий. Поэтому сейчас за боем наблюдали несколько всадников, оставленных у береговых ворот. Никто не должен был живым ускользнуть из Острога.
        Федор и Вельяна вошли в Острог пешком. Вельяна щурилась на солнце…  — нет,  — на Великое Солнце!  — нюхала воздух, бормотала что-то под нос. Ее прекрасные волосы после длительного бродяжничества были спутаны, от озерной тины она тоже отмыться не успела, и напоминала скорее ведьму, чем русалку. Но любовь зла. Федя не видел грязных подтеков на милом лице. Он бы молился на это хрупкое божество, если б не присутствие двух других Богов — нашего Великого Солнца и вашего Христа Саваофыча.
        Впрочем, битва в Остроге не была битвой Богов. Христиане черные сражались с христианами не поймешь какими, и Великое Солнце наблюдало за дракой, позевывая сквозь легкие облака. Христос тоже не видел различия между бойцами. Все они проходили у него по статье «рабы Божьи». Поэтому схватка получилась честной, без постороннего вмешательства. Псари проламывали таранным бревном очередную дверь, внутрь летели дротики и стрелы, потом вваливались скуратовские парни и глушили противника огромными кулаками в окованных рукавицах. Если позволяло пространство, в ход шли шипастые шары на цепочках. После раскрутки или плечевого замаха такой шар мог пробить и ливонский шлем. Так что, уж извините, для монашеского клобука это было тем более смертельно.
        Захват Острога закончился за час, и до самого полудня шла разборка итогов. Два десятка раненых оборонцев сидели в срубе и поочередно выволакивались в кузницу на допрос. Тут разговор был короткий: у Егора имелись хорошо разогретые кузнечные инструменты. Правда, применял он их не по назначению. Ему удалось довольно быстро рассортировать пленных на две группы — черных козлищ и бледных овечек. Из козлищ — нестроевых Крестовых он огнем выжег, молотом выбил и клещами вырвал сведения о Братстве. Нескольким истязаемым это даже спасло жизнь,  — их сковали для доставки в Москву и дачи свидетельских показаний в казенной обстановке. Бледные овечки — пленники, одуревшие от ужаса мирские работники,  — держали здесь и таких,  — дети, обучаемые по военной программе, были приговорены к вывозу в столицу на спокойное житье.
        Не нашли среди живых только двух близнецов из деревни Иваново-Марьино.
        Смирной вошел под навес кузницы, где на козлах поджаривался очередной «брат» и шепнул Егору:
        — Спроси о близнецах. Они еще вчера тут были.
        Егор охотно исполнил просьбу царского советника. Испытуемый взвыл так, что остальные «братья» поняли: это голос Смерти! В застенке начали молиться за собственный упокой, а несчастный пленник забормотал, что готов разоблачить мать родную, а не только недоносков языческих. Он сообщил, что отбросы местного общества, злобные, неподдающиеся твари, не годные в бой и строй, накапливаются в яме — землянке у церкви. Они предназначены в расход и ждут только приезда начальства из Ростова.
        Через минуту Сомов уже сбивал могучей рукой запоры на подземной халупе. Солнечный луч ударил в яму и осветил двух исхудавших ребятишек, один из которых едва смог подняться,  — голова была перевязана разорванной рубахой.
        — Вставайте, воины! Великое Солнце взошло!  — сквозь слезы пошутил Смирной, и дети заплакали навзрыд.
        Вельяна обняла братьев и медленно повела из Христова логова по дощатой плотине — в обозную телегу, к еде и лечебным настоям.
        — Мы, Федя, сундук с бумагами взяли,  — тронул Смирного Глухов.
        — Тут больше ничего ценного нету, они казны не держали,  — грустно пророкотал Скуратов.
        — Что делать будем?
        — Жечь!  — ответил Смирной сквозь судорогу лица.
        — А дым и все такое? Вдруг увидят?
        — Жечь.
        Постройки Острога вспыхнули охотно,  — погода в июне стояла жаркая. Вопли остающихся в огне постепенно затихли, и отряд углубился в лес. Федя ехал за последней телегой. В телеге покачивалось его сокровище, и Смирной не замечал ничего вокруг. На Вельяну пялился и Федин конь Тимоха. Чудак хорошо помнил прошлогоднюю поездку в Иваново-Марьино и чуял, что Вельяна — не простая кобылка.
        Вдруг сзади закричали, затопотали сапоги, и между сосен появился один из сомовских ребят. Он обхватывал руками свой живот и казался смертельно раненым. Впрочем, его прикопченая рожа радостно скалилась.
        — Вот!  — выкрикнул он, задыхаясь,  — еле спас! Чуть не сгорели!
        Парень разнял руки, и из его живота, из-под распущенного пояса в телегу Вельяны вывалились два лопоухих пятнистых щенка. Один черный в белую крапинку, другой белый — в черную.
        — Да,  — вспомнил парень,  — вы подождите, там двое наших каких-то монахов волокут.
        — А что на месте не кончили?  — спросил Сомов, щекоча брюхо черному щенку.
        — Они пленными назвались, умельцами, вот мы и подумали…
        — Каких дел умельцы?
        — Чернокнижных.
        — Ну, если чернокнижных,  — встрял Скуратов,  — спалим в Москве.
        Федор резко разворотил коня и поскакал к отставшим.
        Три бледные тени в грязных ризах волочились за подраненным псарем на веревке. Еще один боец замыкал шествие с копьем.
        — Вас как зовут, православные,  — спросил Смирной.
        Монахи затравленно молчали.
        — А хоть откуда вы?  — Смирной стал развязывать веревки, и пленники поняли, что казнить не будут.
        — Да кто откуда. Я из Новгорода, эти из Мстиславля.
        — Вы есть хотите?  — задал Смирной дурацкий вопрос. Серьезные вопросы он решил оставить на потом.
        — Да и выпить бы, боярин,  — усмехнулся Новгородец.
        — А чего ж в ризах, если пьющие?
        — Тут другой одежки не носят.
        На зов еды и выпивки пленники пошли быстрее, и скоро за телегой Вельяны уже шла особая телега с худыми монахами. Монахи ели, пили и скоро осмелели до предела.
        — А куда мы изволим ехать, господин боярин?  — развязно спросил Новгородец.
        — В Москву, господин умелец. Устраивает?
        — Устраивает, князь, если кормить будете.
        — Будем, будем,  — ответил Федор,  — если заработаете.
        — Наша работа не всякому нужна,  — сказал Новгородец и больше не отвлекался от большой глиняной баклаги.

        Глава 21. Бред Никандра Ростовского

        Архиепископ Никандр боялся трех вещей: чумного поветрия, татарского нашествия и московских лазутчиков.
        «А Божьего гнева? А смертного греха? А смерти как таковой?»,  — спросите вы?
        Да, конечно, конечно. Бога и его костлявой подруги следовало бояться, но на их счет у Никандра имелось особое мнение. Не такое, как у обычных смертных, и не то, что внушали туповатой пастве православные учителя Никандровой епархии.
        Темными, лампадными ночами, когда обывателя душит осознание смертности, к Никандру приходило убеждение, что он-то — бессмертен! Ну, пусть, не совсем бессмертен, но состоит у Господа на особом учете, служит особую Службу, поэтому емкость его жизни измеряется не годами и природным здоровьем, а отдельным Высочайшим отсчетом! Не будет же Господь, в самом деле, безвременно прерывать миссию верного слуги, не будет втаптывать в прах посреди пути. А Никандр считал себя именно таким, самым ближним слугой господа, практически земным Ангелом. И вот почему.
        Кто из людей верен Господу?  — Только избранные христиане.
        Мусульман, язычников и прочих отметаем. В ад их, в преисподнюю, в прорву!
        Католиков и протестантов тоже — но с другой карой,  — эти — блудные, но свои.
        Остаются православные.
        Однако, наши миряне не в счет — они погрязли в грехе.
        Теперь берем церковных иерархов.
        Православные Патриархи — Константинопольский, Антиохийский, Иерусалимский и Александрийский — сидят под турками и вынуждены сотрудничать с басурманами. Не желают возвысить голос, сгореть в очистительном огне, принести собственную жертву. Бессильны, сребролюбивы.
        Из наших священников только митрополит Макарий выше Никандра, но он немощен, безумен. Значит, Никандр — главная земная опора Бога и Сына Его Иисуса Христа.
        Никандру даже икона представлялась: «Святой Никандр Ростовский — столп у ног Спасителя». На иконе среди голубых облаков и ослепительного света нарисован Бог Саваоф, желающий ступить на Землю. Вот он занес ногу в палестинской сандалии над пустотой, но застрял другой ногой в облаке.
        «Куда ступить?  — думает Господь,  — на Земле грязь, кровь, войны, мерзость! Грешники всех конфессий извиваются в гнойном болоте, обрастают членистыми пиявками, совокупляются с полчищами вавилонских, константинопольских, антиохийских блудниц, преумножают зло. Короче, ступить в чистой обуви абсолютно некуда.
        Но, гляди-ка! Вон там из дерьма возвышаются чистенькие островки с зеленой травой, белыми городами и золотыми головками. Это вам не члены торчащие! Это вам не болото! Это Москва! Вот сюда мы и спустимся. Но высоковато! Как бы не зашибиться! Да еще баба с дитём сзади пристраиваются. Ага! Вон стоит мужик и держит над головой удобную ступеньку. Только это не ступенька, а толстенная, огромная книга, но наступить на нее можно. В книге, конечно, описаны добрые дела верного мужика, плохие дела царей земных. Это мы потом рассмотрим»…
        Так что, Никандр был обнадежен. Ему оставалось только книгу напечатать, да Москву занять. А уж тогда срок земной и благодать небесная будут ему отмерены особо. Поэтому самыми страшными казались Никандру земные напасти, способные помешать такому ходу вещей.
        Вот, например, вступит шайтан под чалму казанскому беку. Татары сбросят христианское иго и полезут на Московию. Не исключено, что правым крылом они ударят через северо-восток, по Волге. Навстречу им навалятся московские войска, и все! Покоя не будет. Начнутся в Ростове московские дела, наедут воеводы, чиновники, станут совать нос в каждый горшок, пронюхают о нашей Службе. Точка. Конец!
        Или чума. Притащат по той же Волге из Астрахани заразу на Ярославский базар, достанется всей епархии. Опять приедут московские, прочесночат тут все. Но главное — народ сляжет, Служба расстроится.
        А могут москвичи пролезть, как тараканы,  — без войны, без чумы.
        Вот почему Никандр всякий день начинал с прослушивания трех докладов: чумного, дозорного и базарного.
        Сегодня епархиальный лекарь доложил, что заразы не замечено. Подобранные пять трупов имеют следы честной смерти: два от утопления в пьяном виде, один от перерезанного горла, один — повешенный на воротах, последний — затоптанный конем посреди дороги.
        «Нашел где спать!»,  — довольно хмыкнул Никандр.
        Доклад полевого дозора был еще спокойнее, и это, наоборот, беспокоило. Начальник градской стражи бодро сообщал, что никаких воинских и разбойничьих ватаг в окрестностях Ростова и Ярославля не замечено.
        — Так что, святой отче, враг спокоен!
        «Откуда тебе знать, убогий?  — подумал Никандр,  — ты за стену год не выходишь. Вот вы с врагом и спокойны!».
        Самым полезным, как всегда, оказался базарный доклад. Торговый тысяцкий — заведующий рыночными точками — изложил слухи последнего воскресенья. Тысяцкий — опытный чиновник — шерстью чуял начальственный тонус. Поэтому всегда начинал рассказ с посредственной вести, самое интересное сообщение ставил на третье или пятое место, далее докладывал по нисходящей,  — в зависимости от настроения и терпения слушателя.
        Сегодня тысяцкий начал со странного явления на озере Неро. В ночь на Ивана Купалу, после безобразий, которые темный народ по старинке творит в водоемах, поднятая развратными купальщицами волна не улеглась и стоит до сих пор мелкой рябью. Источник этого сообщения совершенно достоверен,  — сапожник Кузьма Перепелкин лично слышал о волнах от московского торговца Ильи Дьякона, у которого покупал сапожные гвозди. Кузьма рассказал о чуде обитателям базарного кабака, после чего торговый день был испорчен. Кабак понес убытки. Народ бросил пить, торговать и убыл на озеро. Кузьму усадили в холодную за подрывные речи.
        — Так не изволите ли, отче, распорядиться, чтоб воевода послал на озеро сотню стрельцов?
        «Только чуда мне не хватало!»,  — выругался Никандр и ответил нервным отказом.
        Тысяцкий опешил: святейший обеспокоен пустяком, а ведь далее шла совсем не рядовая весть.
        — А еще говорят, Ростов и озеро нанесены на латинские карты, и теперь тамошний цезарь идет войной, чтобы присоединить Ростов к Риму. Поэтому на Волге в Ярославле роют огромную заводь для будущего корабельного боя.
        — Отчего ж на Неро не биться?
        — Цезарь с Волги заходить будет, у него суда тяжкие, Которосль не одолеют.
        — И еще, отче, будто бы вода в Неро — целебна, помогает от колик, а земля на берегах — от ломоты в спине и коленях. Уже в торге их продают бутылками и шапками.
        — И что просят?  — Никандр приоткрыл удивленные веки.
        — За шапку земли берут медную деньгу с местных и новгородский серебряный с иноземцев. А бутылка воды идет вдвое от земли. Так не освятить ли берега и воду в Неро. А то мы сомневаемся, от Бога ли исцеление?  — тысяцкий перекрестился в святой угол.
        Никандр кивнул. Отчего не освятить? Святим каждый год. А вот епархиальный побор с освященного торга установить неплохо.
        Тысяцкий убрался окрыленный.
        Никандр задумался о донесении. Базарная ерунда навеяла предобеденную дрему, и яркие, сумасшедшие видения снова наполнили хрустальные пространства святительского мозга…
        Бьет большое медное било на архиепископском дворе. Ему вторят колокола всех ростовских соборов. Крепкие парни в черном — с чистыми лицами и честными глазами — идут вереницей со всей земли, проходят ворота и у соборных ступеней склоняются под крестом владыки. Святой Никандр благословляет воинство Христово на смертную битву с проклятою ордой, обсевшей московские и прочие святыни. Из-под креста ополченцы отправляются прямо в бой! Они седлают черных коней и уносятся в дымную даль…
        Никандр поворачивается в кресле с боку на бок и видит картину с другой стороны. Это уже Москва. Слабые, тучные, глупые бояре, грешные князья оставляют своего порочного государя. На каждый вопль о защите новые толпы предателей бегут в Литву, на Дон, в Крым. Грозный остается один и падает замертво. Его нечеловеческая гордыня разрывает гнилое нутро. Черная конница входит в Москву под радостные клики православных. Никандр едет впереди с большим золоченым крестом. Происходит всероссийская литургия. Со всех концов страны съезжаются богомольцы. Народ молится вместе, огромные площади столицы заполнены кающимися россиянами.
        Никандра просят стать царем. Никандр гордо попирает шапку Мономаха и отрясает ее шерсть со своих ног. Царство мирское отменяется вовсе. Никандр становится Патриархом Московским и всея Руси и правит в благостном одиночестве.
        Но долг не оставляет времени для земного блаженства. Никандр трубит в огромную трубу, и на его зов съезжаются Крестовые воины. Идет массовый набор в новое войско. На особом поле за Москва-рекой происходит групповое крещение новообращенных. Инородцы спешат перейти в истинную веру и получают московское подданство. Звучат многие языки, и чтоб не допустить вавилонского безобразия, Никандр запрещает иноземный лепет. Отныне все говорят только по-церковнославянски.
        А вот уже несметное войско под черным знаменем с ликом Спаса выходит из Москвы на Царьград! Турки в ужасе прыгают в Босфор, в основном — тонут. Вокруг Софии Константинопольской сносятся мерзкие фаллические минареты, и очищенная девственность сияет на весь мир.
        А войско идет дальше. Под его ударами гибнет поганое гнездовье — католический Рим. С хрустом рассыпаются мраморные бабы, падают столбы и колонны, околевают каменные волки позорные — идолы гадкого города. Народы мира теперь вздохнут свободно. Но не надолго. Снова в седло, снова вскачь! Еще много есть на свете городов и стран!
        Но закончен последний крестовый поход, Земля очищена. Идет мирная, святая жизнь. Иерусалим светел, Вавилон пуст. Но мы все еще ждем чего-то. Да! Чуть не забыли! Мы же бились не за так! Не зря уничтожили десятки миллионов двуногих. Мы ждем обещанной награды. Мы просим Господа, чтоб он, наконец, простил нас! Разве мы не выполнили его волю?
        Взвывает Вселенская Литургия. Все как один, жители Земли просят Бога снять родительский грех, стереть из завистливой памяти картину «Адам заваливает Еву под Древо познания Добра и Зла». И Господь снимает и стирает!
        Вот он идет с небес в свой белый город. Вот проходит мимо Голгофы и Стены Плача, мимо Гроба своего Сына и его Вифлеемских яслей.
        Христос тоже с любопытством осматривает свой Гроб.
        Матерь Божья с радостью вступает на зеленые лужайки своего бесконечного девичества.
        А вот и Никандра подводят. Никандр хочет показать Богу плод своих трудов — Великую Книгу, но Господь не торопится устраивать Страшный Суд, не спешит забирать Никандра на небо. Он так прямо и говорит:
        — Хочешь, раб мой верный, иди с нами на небеса — Ангелом правой руки, а хочешь — тут прохлаждайся. Мы как раз намерены возделать Райский сад, и нам нужны благодетельные виноградари.
        Никандр согласен в рядовые виноградари, лишь бы в Раю и подольше. Саваоф захлопывает Книгу, не прочтя ни единой кляузы Никандра. От стука тяжелого деревянного переплета архиепископ просыпается, но, оказывается, это стукнула дверь.
        — Кто тут?!  — в ужасе кричит Никандр. Ему кажется, что тайный соглядатай подсмотрел сон.
        — Это я,  — отвечает раскоряченная тень,  — торговый тысяцкий.
        — Чего тебе еще?
        — Беда, святой отец! Колдовство!
        — Что такое? Говори!
        — Возничий Николка Лысый в Купальную ночь спьяну упал в Которосль…
        — Ну и х…  — Х-христос с ним! Как смеешь беспокоить!
        — Так у него теперь лысины нету! Обросла кошачьей шерстью! И пузо вздулось — во! Говорят — брюхат…
        И не успевает Никандр послать тысяцкого к Христу, или к Пресвятой Деве, как вваливается крестовый подполковник иеродьякон Михайлов с разрубленной, кровоточащей щекой:
        — Беда, святой отец… на нас напали, горит Острог!

        Глава 22. Крещение предтечи

        По приезду в Москву дела раздвоились. Сомов, Филимонов и Егор погрузились в следствие по Крестовому братству, а Смирной с Глуховым занялись умельцами. Прохор наблюдал за теми и другими.
        С мастерами начали работать без пытки. Подали им предварительный обед,  — Петров пост, слава Богу, кончился,  — потом потащили в баньку, где показали доктору Елисею Бромелиусу. Бромелиус подтвердил, что болячки мучеников по крайне мере трижды смертельны. «Каузально»,  — добавил доктор, мечтательно осматривая паутинный потолок.
        — Это как?  — не постеснялся спросить Глухов.
        Оказалось, что в силу объективных причин такие больные выживать не должны, в Европе их отселяют в блошиные карантины и ждут проявления чумы. Смертность блохастых достигает 90 %. В России же гигиеной брезгуют, карантинов не понимают, разновидностей болезни не признают, точного соответствия болезни и назначенных лекарств не выдерживают. Но странным образом смертность данной категории больных в отдельные годы не превышает 50 %. Halb zum Halb, Fifty — fifty, zwieschen Gott und Teufel,  — щебетал Елисей, вспоминая все, чему его научили в немецком детстве и на медфаке Кембриджа.
        — А что хоть за болячки, какие к ним лекарства полагаются,  — заскучал Смирной.
        Бромелиус сыпанул латынью, и Федя уловил, что латынь у него хреновенькая,  — с большой добавкой самодельных слов, типа «Krankius» и «Sauberkoitum».
        На повторный вопрос о лекарствах эскулап махнул рукой и гордо удалился.
        — Понятно,  — обрадовался Глухов,  — водка!
        — А при таком лекарстве зачем нам эти Gott zum Teufel Sauberkoitum?!  — улыбнулся Смирной.
        Вытащили болезных из бани, спросили о вшах. Умельцы обиделись, и Глухов хотел убрать водку, но Новгородец проявил четкую логику:
        — А может, и есть какая малая вошка, боярин.
        Рука его насмерть сжала горло глиняной сулеи.
        Сели лечиться.
        Примерно к середине лечения два доходяги смогли произнести первые слова.
        — Слава Христу!  — проскрипел один «мстиславец».
        — И Богоматери,  — подтвердил другой.
        В ходе второй половины сулеи картина прояснилась совершенно.
        Умельцы оказались искомыми печатниками. Новгородца звали Василий Никифоров, он имел некоторую практику в литье свинцовых и резке деревянных шрифтов. То есть, сам он их не лил и не резал, но видел, как это делает печатник Зибельхауз в Вильне. На этом деле Никифоров и попался. По пьянке.
        Он пошел с похмелья наниматься в строительную артель и стал прибавлять подрядчику, что умеет и то, и это, и даже «книги режет», а не то что оконные рамы. Подрядчик оказался служителем Господа, доложил о Василии, куда следует. Братство приволокло Никифорова из Новгорода в Ростов. Это случилось в начале нынешнего года, поэтому Никифоров разговаривал свободнее других,  — еще не съежился от страха.
        Вино лилось, как банная вода, но два других «омываемых» тела представляться не желали. На все вопросы о роде-племени они журчали, потупясь: «Желательно умолчать, боярин».
        Федор также спрашивал, за какие грехи господа мастера попали в яму.
        Оказалось — за поджог архиепископского станка. То есть, они его не поджигали, но и не спасли, когда на Масленицу вспыхнули лабазы в архиепископском подворье. Станок тяжел был и велик. Неподъемен людьми и непролазен в двери.
        — А что вы печатали?
        — Пока ничего,  — сказал Никифоров,  — я буквы впрок резал, а эти станок ладили. Что печатать, обещали сказать к осени.
        — А что бы вам, братцы, для нас не попечатать?  — ласково пропел Федя, выливая остатки Романеи в глиняные плошки.
        Троица убедилась, что капли упали поровну, и дружно закивала головами. Казалось, треглавый Змий соглашается на опасный полет.
        Стали мастеров обустраивать.
        Зимой сгорели гробовые — они же иконописные мастерские. Прохор посчитал, что книгопечать, с одной стороны — дело изобразительное, как иконопись, с другой — вечное,  — как гроб. Поместили умельцев в уцелевшее крыло гробовых мастерских. Новоселам очень понравилось убранство помещения: здесь имелись мощные каменные плиты — основа будущего станка, удобные приспособления для сна, еды и работы. Сон, еда и рукоделие в гробах настраивали на философский лад.
        При постановке артели на дворцовое снабжение возникла заминка. Василий Никифоров в список едоков поместился легко, а два безымянных «старца» никак не вставлялись.
        Но не положено у нас без имени кормить! Покормишь анонима Христа ради, а у него имя окажется Сигизмунд, или фамилия Радзивилл…
        — Федя с Прошкой зашли к мастеровым в последний раз знакомиться. Дистрофики отказались.
        — Ну, и ладно,  — сказал Прошка, вынимая чернильницу,  — не хотите по-хорошему, сделаем по-плохому. Давай, господин советник, приговаривай!
        Монахи сжались бездомными котятами. Им не хотелось покидать насиженные гробы.
        Федя отставил носок красного сапога и произнес нараспев:
        — Вот ты,  — тычок в левого «погорельца»,  — будешь зваться… э-э… Петр… э-э… Тимофеев. А ты,  — тычок вправо,  — Иван… э-э… Федоров!
        Так и записали. Прохор с мстительным удовольствием водил гусиным пером. Он до сих пор не мог успокоиться, что ему вот так же назначили «родовое» прозвище «Заливной» в честь поросенка под хреном со сметаной.
        Вышли на воздух.
        Когда шли через Красную площадь, Прошка спросил:
        — Ты как имена подбирал?
        — По науке. Чтобы одна часть была от святости, а другая — от народной мудрости.
        — Ну, и?…
        — Петр — в честь Петрова поста, когда мы их нашли.
        — Так. А Тимофеев, в честь какого «народа»?
        — В честь моего верного коня, Тимохи…
        Заливной заржал, задохнулся, упал животом на каменный столбик у моста через пристенный ров.
        — А Иван,  — в честь Крестителя?  — из глаз Прохора текли слезы радости.
        — Да. И в честь нашего государя.
        — А Федоров?!..  — в глазах подьячего засветился восторг прозрения.
        Федя возобновил позу царедворца, вежливо приподнял легкую шапчонку и слегка поклонился.
        — Совершенно верно, сударь!
        — Ну, ты наглец!  — радовался Прошка,  — себя с царем в одну строку вставил! Слушай! У них же теперь новые имена, неизвестные Богу! Их крестить полагается! И что будет, когда узнают, что это мы их нарекли?
        — А ты никому не говори, брат,  — сказал Федя, поднимая друга.
        — Ладно, только давай их еще под какой-нибудь монастырь подведем, чтобы они у нас монастырской артелью числились. Меньше будут на них взыскивать городские власти.
        — А как тогда дворцовое довольствие давать?
        — А вот так и давать,  — как милостыню. На одних монастырских хлебах они, пожалуй, околеть могут.
        Тем временем поступили первые результаты следствия. Их не выбили пытками, а добыли из трофейного сундука. Филимонов рассортировал его содержимое, компрометирующие записки — о численности Крестовых общин в епархиях и проч.  — оставил себе, а «философский» слой бумаг сбросил Федору.
        Смирной быстро справился с разбором своей пачки. В большинстве это были цитаты из Библии, жития святых, апостольские послания. Их объединяла общая идея — церковь превыше всего земного. Крамольными эти цитаты назвать было нельзя, но, по сути, они таковыми являлись. Не только потому, что принижали значение царя, но и потому, что усиленно использовались для подрывной пропаганды на тайных сходках. Впрочем, доказать это мог только Собор ученых, то есть, такая же, но явная сходка. Это выглядело смешным, и проще было доказать заговор лично царю в узком кругу. При попах столь очевидных истин не докажешь.
        Смирной спрятал пачку прокламаций до будущих времен в особом отделе Великокняжеской библиотеки и занялся последним, самым интересным манускриптом.
        На длинном свитке, извлеченном из лакированной кожаной трубки, размещался очень красиво написанный трактат о вселенской опасности города Новгорода. Анализ новгородских вольностей, стратегических преимуществ вольного города и политических угроз, исходивших от его устройства, сопровождался красочной картой.
        Смирной собрался внимательно изучить научный труд, когда к нему влетел Заливной.
        — Государь желает знать наши новости.
        Федя стал собираться, умываться, причесываться.
        Грозный уже знал о нападении на островной Острог из краткого доклада Смирного и со слов «военных» — Скуратова и Сомова. Воеводы приврали боевую сторону дела. У них выходило, что полчища черных всадников, собранных в каменной твердыне на острове Буяне, были истреблены горсткой московских витязей, готовых служить своему государю не за деньги и не за чины.
        — Не за деньги,  — жалобно кивнул Сомов.
        — Не за чины,  — печально согласился Скуратов.
        На расспросы о происхождении темных сил, герои разводили руками, растекались, утрачивали стальной блеск, не отражались в зеркале. Превращались в дурачков, согласных танцевать вприсядку.
        Грозный отпустил победителей и велел Заливному подготовить указ о производстве Григория Алексеевича Скуратова в окольничьи.
        Прошка скривился: такого рода в Разрядной книге нет, а записан Гришка в отдельной ведомости, среди «малют»,  — совсем уж незначительных жильцов, допускаемых, однако, ко двору. Производить таких сразу в окольничьи нелепо.
        — Тогда впиши его к Бельским,  — как бы он из их роду. Я Бельских успокою.
        Заливной застыл с раскрытым ртом.
        — Да, так и пиши: «Жаловал государь Григорья Лукьянова Малюту Скуратова-Бельского в свои окольничьи». Записал? Теперь пиши: «А дворянина Данилу Сомова — ста рублями». Теперь Смирного зови.
        Прошка зазвал Федора.
        — Тут, брат, так назначают!  — нам с тобой и не снилось! Смотри, отчества не потеряй!
        Грозный встретил Федора расслабленно. Он был сыт едой и вином, доволен прошлой ночью. Женские особи еще не перевелись в пространствах Большого Дворца.
        — Ну, раб мой Федор, как ты служишь мне?  — затянул Иван.
        — Исправно, ваше величество.
        — Рассказывай о темных силах. Что за битва у вас была?
        — Бились бойцы, а я все больше по книжной части воевал.
        — И что навоевал?
        — Пока не знаю. Не все понятно.
        — Тогда ты дурак! Три дня после боя, а ничего не понял? На войне нужно думать быстро, быстрее, чем стрела летит. А за три дня в тебя столько стрел всадят!
        — Мы военные думы быстро думали. А эти дела — страшные, мирские.
        Грозный вздрогнул, потерял желание шутить. Смирной продолжал.
        — Это, государь, как в чужой город войти. Захватили-то мы его быстро, а разбираться придется долго.
        — А чего разбираться? Золото в сундуки, оружие в телеги, капища поганые, кирхи-мирхи всякие — в огонь. Девок — в подклеть.
        — Можно и так. Но, пока ты всех девок переберешь, глядь, а войско у врага снова при оружии, при золоте. Капища стоят еще выше.
        — Так и бывает, но поделать тут ничего нельзя.
        — Нужно разбираться, отчего у них деньги прибывают, за что они бьются, кто у них вожди, каковы мысли вождей. Как и кому они молятся.
        — На войне, Федя столь глубоко копать недосуг.
        — А в собственном огороде? Можно ведь и покопать? Вот скажу я тебе, что архиепископ такой-то и епископы такие-то замыслили измену…
        — Архиепископа можешь не сказывать, я Никандра давно приметил. А епископов скажи.
        — … и ты их, как водится, спалишь живьем…
        — Почему? Могу и сварить,  — как пожелаешь.
        — … но на их месте другие появятся, всех не переваришь.
        — Ладно,  — Грозному надоела вязкая беседа,  — говори задумки.
        — Я предлагаю сделать вид, что ничего не происходит. Внимательно следить за Крестовым братством. Узнать всех его членов. Надзирать за всеми движениями. А выжечь всегда успеем.
        — Смотри мне! Успеешь! Чего там еще вызнавать?
        — Охота, государь, не только вред предотвратить, но и пользу добыть. Есть несколько вопросов. Ответим на них, и государство может вперед шагнуть, засиять ярче Царьграда!
        — Что за вопросы?
        — Ну, например, нужна ли государству церковь? Не сам ли государь должен быть митрополитом, а то и патриархом?
        — Резво скачешь! Давай еще!
        — Нужна ли нам столица? Царь ли в столице, или столица там, где царь?
        — Это ты правильно спрашиваешь. Еще давай!  — Грозный будто в баньке парился под Федиными вопросами, и просил еще пару поддать.
        — И что есть дворянство? Кто тебе вернее служит — Данила Сомов с Григорием Скуратовым или «братья» Тучковы, Шуйские, Старицкие?
        — А полегче ничего не спросишь?
        — Каковы города нужны на Руси? Как Новгород, или как Тмутаракань?
        — Новгород нам непонятен.
        — Он и Никандру непонятен. Вот они о Новгороде целый трактат сочинили.
        Федя показал царю трубку со свитком и тут же пожалел об этом.
        — Давай сюда. Прочту по свободе.
        Грозный свернул беседу и сказал на прощанье:
        — Ты мне на эти вопросы сам ответь. А я твои ответы своим умом проверю.
        Смирной ушел, Грозный до ужина читал свиток, возмущенно крякал, вскрикивал и даже стонал. Потом снова вызвал Федора и приказал сохранить трактат в библиотеке.
        Смирной вышел из палаты и удостоился ревнивых взглядов нескольких думских бояр. Бояре были приглашены на ужин, но не в совет. Зато советника Смирного на ужин не звали, и это немного смягчало ущемление боярского достоинства. Дьяк иноземных дел Иван Михайлович Висковатый, так и не собравшийся отъехать в Прибалтику, даже соизволил спросить Федю:
        — Слышь, как тебя?  — что государь? Как почивал?
        Федя ответил с открытой улыбкой:
        — Государь нынче днем не спал.
        — А что говорил?
        — Он не много говорил, все больше слушал. Я ему сказки сказываю.
        — Об чем?
        — Ну, вот, хоть об Иване-дураке. Что ему, дураку, на Руси легко живется. Думать ему не надо, за него царь думает.
        Федя ушел, а Висковатый заскучал: «Может, нужно было ехать?».

        Глава 23. За пять лет до пришествия Антихриста

        В Благовещенском соборе появился новый причетник — отец Герасим, обыкновенный человек средних лет и скромной наружности. Перемены среди служащих дворцовой церкви происходили в связи с назначением царского духовника Андрея.
        В конце лета Федор Смирной вплотную занялся ответами на вопросы, которые сам задал царю на свою голову. Ежевечерне занимался в библиотеке, и его шаги под каменными сводами подземного хода уже не пугали мышей. Но однажды ритм шагов сбился, каблуки застучали дробно, будто шел не молодой человек, твердый в походке, а развинченный четвероногий. Например, конь Тимоха,  — если б дурак вдруг дался подковаться. Или кот Истома,  — если б не брезговал носить сапоги. У входа в хранилище Смирной притормозил, завозился с ключами, придержал дыхание и не топотал своими, «передними» ногами. «Задние» ноги по инерции сделали несколько шагов, и Федор четко отделил их звук от стука собственного сердца.
        Ну, что тут делать?
        Кричать и метаться в ужасе, спасаясь от подземных сил?
        Молиться? Но о чем конкретно?
        Пойти навстречу и посчитать привидению зубы?
        Нет, лучше посмотреть и подумать.
        Из стены перед библиотечной дверью выпирал камень. На него Смирной обычно ставил свечку, пока отмыкал замок. Теперь он оставил свечку на камне и вошел в хранилище. Там нашел еще одну, поджег от первой, замурлыкал песню о лихом разбойнике и закрыл за собой дверь. Вторую свечу поставил на пол под стену так, чтобы она давала общий свет, но не бросала Федину тень на щелястую дверь. Подошел к двери, приник к щели.
        Ох, как здорово все было видно!  — и пустой переход, и паутину под сводом, и человека, осторожно пробирающегося вдоль стены. Это был новый причетник Герасим.
        Вот он выходит на площадку перед дверью, но не наступает на световой круг, не тревожит вытоптанный земляной пол.
        «А, брат!  — думает Смирной,  — это ты света не любишь, или боишься следы затоптать? Принимаем второе».
        Герасим склонился, рассматривая пол.
        «Зачем тебе мои следы, или ты не знаешь, за кем шел? Нет. Ты смотришь, кто сюда еще ходит! Никто не ходит, брат! А ты не так прост, если сыском занимаешься. Придется тебя изучить».
        Причетник прекратил наблюдение за полом и прилип к двери.
        Федор стал ходить по хранилищу, двигать сундуки, запел о разбойнике по второму кругу. Потом сделал шаг к двери, поднял с пола свечку, повел ею в сторону. За дверью послышались удаляющиеся шаги.
        Следующим утром подьячий Поместного приказа Иван Глухов получил запрос: что за человек Герасим, откуда взялся, по каким монашеским дорогам влачил свой крест. Короче, кто его послал.
        Глухову удобно было расследовать Герасима. Его приказ создавался пять лет назад для управления поместными и вотчинными землями. Он наделял дворян землей по решению Разрядного приказа, вел учет опустевших, выморочных поместий, военных потерь и приобретений, продаж, обменов. Был у «помещиков» и отдельный, «монастырский сундук». В него сбрасывались дела, так или иначе связанные с монастырскими и церковными землями. Многие мирские земли при жизни хозяев завещались или жертвовались монастырям, и царя Ивана это очень раздражало: «Так они всю Русь постригут!». Ивану стоило немалых усилий возвращать земли в гражданское и сельское пользование. Приходилось выменивать их у монастырей на привилегии или закрытие воровских дел.
        В монастырском сундуке хранилась книга персонального учета. В ней отмечались участники земельных или домовых сделок. Имелся шанс найти и проследить конкретного черноризца, если он хоть раз участвовал в подобных сделках от лица монастыря.
        Глухов собирался просмотреть записи за последние 5-10 лет, но не успел насладиться пыльным поиском. Прибежал Смирной и увеличил нагрузку. Федя просил отрядить Волчка и Никиту для надзора за «печатным двором». Вокруг погорелых Заиконоспасских мастерских сгущались какие-то подозрительные тени.
        Глухов досадливо крякнул, взялся за сердце, но послал за подручными, а сам погрузился в бумажную пыль.
        Однако, оба дела разрешились на удивление скоро. Уже к вечеру сам Глухов обнаружил среди записей короткую строчку о покупке Ростовским Вознесенским монастырем сорока десятин земли «близ нерского озера, в острову». Подписал купчую среди прочих монах той же обители брат Герасим. Глухов запросил Дворцовый приказ. Прохор просмотрел записи. Все-таки протащить в дворцовую Благовещенскую церковь даже монастырского человека, слава Богу, можно пока только по рекомендации. Рекомендация имелась, но не священника Андрея, а соборного писаря Лукьянова. Спрашивать Лукьянова не стали. Глянули в его послужной список. Обнаружили предыдущее место службы — палату архиепископа Ростовского и Ярославского Никандра. Круг замкнулся, можно было брать.
        Глухов хотел послать за Волчком и Никитой, но вспомнил, что они в дозоре. Пошел к Филимонову, думал через Егора добыть пару темных ребят. Не хотелось хватать служащего дворцовой церкви «чистыми руками».
        У Филимонова гремела посуда. Иван приотворил дверь и увидел застольную сцену. Его парни Волчок и Никита были здесь. Они держали под руки мокрого, избитого человека с бледным лицом. Второго пленника Егор возил по столу окровавленным носом. Звон медной и оловянной посуды с недоеденной закуской как раз и производился этими движениями.
        — Жри, скот, государево жалованье!  — приговаривал Егор, обдирая лицо несчастного о суковатую столешницу.
        Оказалось, это происходит предварительный допрос схваченных соглядатаев. Мужики пока держались. На вопрос, кто такие, настойчиво повторяли, что обычные люди московские.
        Тогда Егор швырнул своего подопечного в объятья Никиты и занялся привычным делом.
        — Посмотрим, сволочи, какие вы люди!  — повторял он, размещая щипцы и кочережки в пламени очага,  — посмотрим, какие вы московские!
        Пленники побледнели еще, но в обморок все не падали. Добил их скрип входной двери. В проеме появились два царедворца в кроваво-красных бархатных кафтанах — господа подьячие Заливной и Смирной. Заливной достал медную чернильницу, бумагу и огромное гусиное перо. Эти жуткие предметы, конечно, были опаснее раскаленного железа!
        Смирной подошел к врагам и уставился на них в упор стеклянными глазами. Постоял бесконечную минуту. Потом рявкнул:
        — Пиши, господин дьяк! Казнить! Двоеточие. Как тебя?  — сверлящий взгляд в лицо левого пленника. Молчание в ответ. Человек дрожит губами.
        — Молчит! Тогда казним и подавно, без записи. Неназванных миловать нельзя, а казнить следует с мукой.
        — А ты?  — взгляд на правого, совсем юного — жить желаешь? Как тебя?
        Мертвый человечек слабеет ногами и шепчет:
        — Коломенского Богородичного монастыря служка Харитон Собакин.
        Тут Смирного озарила догадка. Он подошел к парню, отнял его у Волчка, обнял за плечи и повел как бы на прогулку вокруг стола.
        — Так ты, брат, из Коломенской общины!  — Федя радостно подмигнул парню.  — А я смотрю, где мы встречались?! Ты в Остроге на Неро когда обучался, в июне?
        — В мае. Я в первом заходе был,  — пролепетал сбитый с толку узник…
        В общем, к этому моменту стало ясно, откуда идут «подкопы» под великокняжескую библиотеку, под печатный двор. Оставалось добрать детали.
        Глухов отправил своих ребят за причетником Герасимом, а Смирной,  — сегодня его очередь была играть начальника,  — хлебосольно раскрыл объятья и громко велел Егору собирать на стол. Зашкворчала на пыточном вертеле свиная колбаса, Егор сбегал на поварню за пивом, вскрыл и собственный винный запас. Избитые пленники вдруг оказались лицом к лицу не с палачами, а с едой и выпивкой.
        После трех противоречивых тостов — за здоровье Государя (однократное подмигиванье правым глазом); за здоровье анонимного святого отца (двойной моржок левым) и «за успех нашего общего дела», Смирной начал шельмовать подопытных по полной программе.
        — Тут, ребята, у нас такое дело. Государь Иван Васильевич и отец Никандр нарядили большой наряд.
        Узники изумленно подняли брови.
        — Правда, никто не знает, что они вместе, но мы вам доверяем.
        Федя помолчал, как бы сомневаясь, потом троекратно перекрестился в закатное окно и зашептал горячо и страшно.
        — Беда идет! Знаете ли вы грамоту?
        — Знаем,  — еще тише прошептал Молодой.
        — Какой ныне год от Рождества Христова, помните?
        — Тыща пятьсот шестьдесят первый,  — впервые подал голос второй, более крепкий пленник.
        — А вот скоро какой год будет.
        Смирной взял у Прохора недописанный «приговор» и накарябал под словом «казнить» цифру 1566.
        — Вот, смотрите! Один да пять, сколько будет?
        — Шесть,  — почти прорыдал Молодой.
        — Получается 6 и еще 66. Понятно?
        — Понятно!  — признался Крепкий.
        — Осталось пять лет, братцы, и всем нам конец! В Ливонии найден закладной камень на безымянной могиле. Даты рождения и смерти стоят наоборот,  — Федор перекрестился. Сначала идет 1566, потом 666. В могиле пустой гроб, кошачья шерсть, капли застывшей серы!
        Смирной замолчал, горестно замахал руками, с трудом ухватил бутылку, выпил, не закусывая. Выдохнул облегченно.
        — А вы думали, святой отец и православный государь враждуют по пустякам? Нет, не так все просто! Сейчас сюда приведут очень страшного человека. Мы вообще сомневаемся, человек ли это. Но если есть в нем человеческое, то надо нам выпытать из него страшную тайну. Просто так он не дастся, и должны мы показать ему настоящую пытку. Вот и придется вам пострадать немного. Мы вас пытать при нем будем. Потерпите, что есть христианского смирения. За это сподобитесь Божьего прощения и вечной славы. И, может, даже живы будете. Отвечайте, что спросим, но не запросто, а как бы со скрежетом зубовным.
        Узники раскрыли рты, чтобы упереться или согласиться, но тут ударила дверь, Волчок ввалился спиной вперед, таща за собой ночное чудище. Чудище царапалось, рвалось из черной рясы, выло сквозь кляп. Молодой пленник упал в обморок, его оттащили в сено.
        Наконец, Никита ударил Герасима между лопаток и усадил на пол.
        — Отворяй,  — приказал Филимонов, принимающий бразды правления в пыточной. Имелся в виду рот причетника.
        — Он матерится!  — возразил Волчок.
        — Ничего, Бог простит. Нам его рот открытым нужен, пока язык на месте.
        Вытащили кляп. Смирной поднял Герасима на ноги, подтолкнул к столу.
        — Садись, брат. Подожди немного, третьим будешь,  — слова Смирного звучали обыденно и страшно, будто он уговаривал прихожанина не лезть к причастию без очереди.
        — А первые кто?  — икнул Герасим.
        — Один вон в соломе готовый валяется. А второго сейчас работать будем. Ты не напрягайся, вот, выпей винца. Вот колбаска — вражьи кишки, пирог с сучьим потрохом,  — ешь, не стесняйся. Круг свиной колбасы действительно лежал на столе, залитом кровью из носа Молодого.
        Герасим задрожал крупной, отчетливой дрожью.
        Егор вытолкнул в центр комнаты второго, крепкого наблюдателя.
        — Я не согласен! Не виновен!  — зашелся Крепкий. Его завалили на колени.
        — А тебя не спрашивают, согласен ты или виновен. Не торопись отвечать.
        Егор рванул на Крепком рубаху. Ворот лопнул, раздирая шейную кожу.
        — Тебя, наоборот, спрашивают, как тебя зовут?
        — Степан Рябой.
        — А чьих ты кровей, Степа?
        — Московский жилец, в Белом городе на Лодейной стороне.
        — Проверим.
        Егор отыскал среди «столовых приборов» длинную кочергу, вынул ее из обожженного бараньего бока и положил греться.
        — А кто ж тебя послал следить за умельцами?
        Крепкий сжал синие губы. Казалось, еще чуть-чуть, и они срастутся навсегда.
        Егор начал методично избивать несчастного, сечь коротким кнутом. Когда кровь потекла по спине темной волной, Прохору стало дурно, и он вышел на воздух, а Смирной понял, что крепыш не поверил в явление Антихриста.
        Федор взял со стола сосуд с пивом, подошел к соломенному ложу Молодого и стал медленной струей лить холодный напиток на обморочное лицо. Молодой открыл глаза и стал смотреть, как умирает его товарищ. Сердце у Крепкого оказалось не слишком крепким.
        — Готов,  — сказал Егор,  — больше ничего не скажет.
        — Теперь Герасим.
        Смирной подошел к причетнику, сел рядом, налил пива в две плошки.
        — Прошу тебя, брат. Расскажи все с добрым сердцем. Мы и так почти все знаем, и про архиепископа, и про Крестовое братство, и про твоего покровителя Лукьянова. Мы только что вернулись из Ростова, сожгли там все до тла. Рассказывай, что знаешь, я даже государю доносить не буду. Уйдешь тихо. Слово даю. Зачем ты здесь?
        — За библиотекой послан,  — горестно склонился причетник.
        Филимонов стал быстро записывать имена, события, даты заговора. Особо подчеркивал высказывания Никандра и его людей. После Герасима очень бойко покаялся молодой воин Коломенской общины.
        В общем, почти ничего нового не узнали. Стало понятно, что определенной группы заговорщиков выделить не удастся. В той или иной степени идеям и планам Никандра сочувствовала большая часть церковного руководства и высшего монашества. Получалось, что и во дворце, и в кремлевских соборах, и в сотнях московских церквей и церквушек, просто в толпе на улице находятся люди, готовые ударить в спину царю и его приближенным. Жутко!
        В конце концов Егор задушил Герасима и Молодого,  — обеспечил им обещанный «тихий уход», завернул тела в рогожу, чтобы на рассвете вывезти за город.
        Смирной вышел во двор, подобрал бледного Прошку, и они пошли прочь из Кремля, к реке.
        Каждый думал о своем.
        — Ох, и звери мы,  — начал Заливной. Он остро нуждался в оправданиях страшного дознания.
        — А? Да, конечно, звери. Понимаешь, Прохор, опасная картина рисуется. Заговор половины народа против другой половины. Причем толпы невинных обывателей легко перетекают из одной половины в другую,  — как вода. И никого не схватишь, не казнишь. Надо что-то менять. Но что? Как узнать? Нам вот жалко этих крестоносцев, но правда важнее. От нее зависит жизнь миллионов людей. Не только царя, твоя да моя. Ради этого приходится жечь и душить. По-человечески многих жалко, да деваться некуда.
        — Если все так плохо, то пора государю доложить?
        — А доказательства?
        — Не надо было пленных убивать…
        — Ну, и что бы они ему сказали? Что есть заговор? Это все наши с тобой ощущения. Даже те бумаги, что мы собрали, попы так царю объяснят, что мы с тобой виноватыми будем. Да и знает Иван, чувствует опасность. Он хоть сейчас готов казнить без всяких доказательств. Мы должны его направлять, пока есть возможность.
        — И куда направим?
        — Понимаешь, у меня нехорошее чувство — не выдержим мы в Москве. Сам посуди: каждый день в каждом приходе, на каждом перекрестке идет сплошная проповедь Крестового братства…
        — Но не только братства? Остались же обычные священники, добрые пастыри?
        — Тут не в пастырях дело, а в книгах по которым они читают. И не разберешь, чем они руководствуются — Типиконом или тайными архиерейскими указаниями.
        — Я так понимаю, ты предлагаешь реформировать церковь по правилам Жана Кальвина…
        — Что ты, брат, какой в России Кальвин?! Какие реформы! У нас нужно сначала уничтожать, потом строить заново, вот и вся наша реформация. В том-то и беда, что я не знаю, что предложить.
        Они постояли на берегу и побрели обратно в крепость.
        Прохор тяжко вздыхал.
        — Жалко запытанных?  — спросил Федор.
        — Жалко.

        Глава 24. Важнейшее из всех искусств

        К концу 1561 года, с приходом холодной погоды страсти немного улеглись. Можно было осмотреться, вдохнуть свежий воздух, аромат осенних, вяленых листьев. Федя подбивал промежуточные итоги.
        Царь немного успокоился. Углубился в утешение плоти, нашел себе невесту и думал, не протащить ли ее по монастырям. Однако, Крестовое дело не располагало к монастырским прогулкам. И царь гулял в Кремле.
        Вельяна спасала русалочью душу в небольшой обители на Девичьем дворе. Федор успешно навещал ее по вторникам, вывозил в крытом возке в город и за город.
        Ярик и Жарик приступили к изучению Часослова в Сретенском приюте, где были памятны успехи самого Смирного.
        Книгопечатные попытки Федорова, Тимофеева и Никифорова оказались убоги. Халявщики отговаривались то хмельными, то религиозными причинами. Единственное, что они научились делать уверенно,  — это вертеть винт самодельного пресса. Но конструкция была дрянная, деревянная, и резьбовая пара — винт-гайка — перетиралась на второй или третьей странице. Шрифт не выходил вовсе. Никифорову то свинец был плох, то воздух в мастерской тяжек. Пробовал резать из дерева целыми словами — набор то размокал, то пересыхал. Буквы и слова валялись по всей мастерской и составляли с надгробными надписями непечатные сочетания.
        Тем не менее, по прохладной погоде печатники работали в поте лица. Как войдешь к ним в палату, самого пот прошибает,  — так натоплено. Старший монах — «Федоров» объяснял необходимость тепла тонким устройством печатной давильни. Ее дубовая рама не терпит перепадов температуры. Растолстевший Василий Никифоров — самый здравый из троицы — подмигивал Феде и добродушно бурчал: «Намерзлись в подвалах схимники».
        Станок возвышался на большой могильной плите. Федоров и Тимофеев показывали Смирному работу пресса,  — правда, пока вхолостую. Они крутили саженный ворот, шаркая ногами по неоконченной белокаменной надписи,  — что-то вроде: «Аз воздам, да обрящете…». деревянный винт проворачивался со скрипом и толстенная дубовая плита рывками опускалась на кусок мешковины, подложенной вместо бумаги.
        — Надо винт собачьим жиром мазать, а не свиным!  — настаивал Тимофеев.
        — Я те дам, собачьим!  — рычал случившийся на показе Сомов.  — Я из тебя самого жир выдавлю!
        Все засмеялись. Выдавить жир из тощего Тимофеева было труднее, чем нектар из нетленных мощей.
        Сало оставили свиное,  — топленое и разбавленное водкой.
        Водочный дух стоял в палате постоянно и соперничал с духом портянок.
        — Вот это и есть Дух Святой,  — шутил Федор. «Монахи» не обижались.
        К Рождеству по запросу царя стали готовить пробную печать. Никифоров вырезал деревянную строку «Се славим господа в Сионе а царя в Масковии». Предполагалось прямо пред светлым ликом оттиснуть звонкую фразу раз пять-шесть и поднести листы Ивану и кто там с ним будет. Но пришла беда.
        В пятницу 14 ноября, заговляясь перед Рождественским постом, печатники по ошибке выпили «свиную водку» — раствор смазочного сала. От жары и «Святого Духа» их потянуло на воздух. Тут, у входа в мастерские они столкнулись с малым крестным ходом. Иеромонах Акакий — ревнитель нравов в здешнем околотке — вел избранную паству на молебен в Успенский собор Кремля.
        Гнусная вышла встреча! Петю Тимофеева вырвало под ноги Акакию, Васька Никифоров непристойно упал — грузно запрокинулся в льдистую лужу. И только Федоров устоял. Он прислонился к воротам, раскинул руки вширь, ухватился за поперечную балку и повис, соблюдая достоинство в страшной муке.
        — Распятый!  — заголосил из крестного хода юродивый.
        Юродивому привыкли верить, ход запнулся, люди начали креститься на Ивана. Некоторые заговленцы стали на колени в лужу рядом с телом Никифорова. Слепенькая бабушка положила к синюшным ногам Распятого узелок с жертвой Успенскому Богу. Не донесла! Срам! Все смешалось! Акакий злобно переминался на фоне кремлевской стены, торчащей в конце переулка.
        На следующий день из митрополичьих палат по доносу Акакия последовал приказ прекратить сомнительные книжные занятия на все время Рождественского поста.
        Жаловаться было бесполезно. Уже никто не трудился спорить с престарелым митрополитом. Царь Иван на доклад Смирного только рукой махнул: «Потерпите. Погуляйте пока». У царя тоже началось праздничное настроение. Он метался между франко-немецкими винами и новейшими достижениями русской перегонной науки. Молодая царица Мария Темрюковна оказалась совершенно раскованной девушкой. Азарт черкесской княжны не был выморожен православным воспитанием, и она наполнила царскую спальню безудержной радостью. Так что, Грозному стало не до книг. Он теперь вынашивал планы поголовного овладения Кавказом.
        Печатники принялись «поститься» с утроенной силой.
        Какой-то особый, книжный бес и раньше вмешивался в их жизнь, а может, Крестовое братство применяло для саботажа оружие массового поражения, но в мастерской регулярно обнаруживались дубовые ендовы с брагой и глиняные бутылки с водкой. Кто-то незаметный жертвовал подвижникам на спасение души. Никифоров уверял, что напитки появляются в память усопших, имена которых некогда вырезывались под этими сводами.
        — А мы причем?  — недогадливо спрашивали «мстиславцы».
        — Нам надлежит расширять вечную память. Как вы думаете, много ли имен сохранено на могильных плитах?
        — Малая часть,  — только богатые.
        — А мы сохраним все!
        — Как?  — разевали рты «мстиславцы».
        — Заупокойную книгу напечатаем — на сорок тыщ имен!
        — А! Ну, тогда ладно!
        Печатники перестали опасаться подброшенных жидкостей и погружались в небытие то на три дня, то на неделю. Наконец, решили противостоять напасти смягчением левой водки пивом проверенного завода. Получилось легче. Добыли старинный рецепт «благоупотребления». Оказалось, следует закусывать пиво сушеной рыбой! От этого и случилась катастрофа.
        Роковым утром 9 декабря выпивали «по малому обычаю» — одно только пиво — в честь праздника приснопамятной иконы Божьей Матери «Нечаянная Радость». Тимофеев и Никифоров спорили, какая Богоматерь лучше. Тимофеев утверждал, что вот эта самая — «нечаянная», поскольку именно нечаянность девичьей радости составляет суть непорочного материнства. Но Никифоров настаивал, что ему больше нравится Богоматерь «Неопалимая купина» — изображение Девы на фоне огня небесного. Никифоров считал, что его собственный день рождения пропал без вести где-то вблизи этого иконного праздника — 4 сентября. К тому же, Василию нравилась четкая геометрия «Неопалимой» — четвертованный небесный круг в квадратной рамке. «Квадратура круга», сказали бы мы сейчас.
        Василий собрался требовать, чтобы «Неопалимую» поместили в титул их первой книги, но прибежал посыльный мальчишка и вывалил штук шесть сушеной воблы на полденьги.
        Вобла оказалась каменной. Хмель тем временем расползался по утреннему организму со страшной скоростью. Нужно было немедленно гасить змеиную напасть, а то пива оставалось много, а сил мало.
        Стали бить воблу о стол. Ни с места!
        Лупили мертвой рыбой по надгробию князя Мусатова, чудом выжившего после ранения. Рыба не оживала.
        — Ну, и мать твою так, неопалимую и квадратную!  — выругался Никифоров, высыпая все шесть тел на печатный станок. Резко крутанул винт. Плита с «Государевой славой» опустилась и стиснула рыбий слой.
        — Поглядим, как ты науку осилишь!  — угрожал Никифоров вобле, напирая на ворот.
        Раздался резкий хруст. Сначала показалось, что разом лопнули рыбьи кости, однако, страшная правда проявилась немедленно. Длинный дубовый винт — корень станка!  — вдруг просел, скользнул в отверстие деревянной гайки, и оттуда посыпались смешные треугольнички — все, что осталось от многомесячной резной работы. Деревянный винт раскрошился, прижимная доска лопнула посредине, и чертова рыбина нагло прищурилась сквозь трещину мертвым глазом.
        — Вот вам и нечаянная радость!  — ошеломленно проматерился Никифоров.
        Пришлось Смирному переносить показ печати на неопределенные времена — «как посты и непогоды схлынут».
        На Рождество приехал из Ливонии князь Андрей Михайлович Курбский, и пировать в его новом доме была созвана придворная молодежь. В числе приглашенных оказался бывший коновод князя Ванька Глухов «со иные товарищи». В иные товарищи попали подьячие Смирной и Заливной. Их так и представляли парой — ко всеобщему удовольствию. Но смеялись по-доброму,  — ребята ходили с кинжалами по примеру царского тестя князя Темрюка. К тому же всем было известно, что за мелкими подьяческими званиями у этих двух скрываются очень большие возможности. В московском обществе до сих пор вспоминали прошлогодний вопль Грозного: «У вас, аспиды, достойному человеку не жить! Я Адашева только до окольничьего доволок, так вы его испортили!». Иван кричал после смерти первой жены Насти на думских бояр — в ярости от измены Адашева. Теперь считалось, что безродной молодежи станет легче делать карьеру, раз старые думцы такие ненадежные оказались.
        Глухов познакомил Федю и Прохора с князем Андреем, расписал их достоинства в превосходных словах. Заговорили о книгопечати. Курбский сказал, что в Европе это дело обычное. Вызвался помочь, чем сможет, когда вернется в Прибалтику.
        Это обещание вспомнилось уже через неделю.
        6 января, среди зимних праздников Смирной и Заливной зашли к печатникам. Мастера лежали у подножия испорченного станка.
        — Что с вами, сволочи?  — ласково спросил Прохор.
        — Обрезание,  — скрипнул из-под надгробия Федоров.
        — Крещение Господне!  — прохрипел Никифоров.
        — Богоявление,  — добавил Тимофеев.
        Двое последних на целую неделю точнее ориентировались во времени.
        — Надо что-то делать.  — Заливной хлопнул дверью проклятой мастерской.  — Давай этих выгоним, а других найдем.
        — Где ж ты их найдешь, и сколько времени потратишь?  — Смирной рассуждал вслух, преодолевая на Воздвиженке крещенскую метель.
        — И перед царем стыдно. Мы за этих уродов душ сорок на небеса отправили. А пытали как! Пусть уж остаются. Но станка от них не дождешься.
        — Давай Курбского просить, пусть нам станок купит!  — осенило Прошку.
        Смирной встал, обернулся лицом к ветру:
        — Вот за что я люблю тебя, толстый! Много в тебе ума дремлет!
        Друзья обнялись, вывалялись в снегу и довольные пошагали домой.

        Глава 25. Укради, купи, добудь!

        Князь Курбский еще отдыхал в Москве, а Иван Глухов уже пришел к нему договариваться о станке. Курбский выслушал Ивана с воодушевлением, сказал, что собирает обратный обоз через неделю, и предложил Ивану хоть самому ехать, хоть послать кого-нибудь. Посыльный сыскался тут же.
        Когда Иван выходил с княжеского двора, в зимних сумерках мимо него пыталась прошмыгнуть вкрадчивая тень. Кто-то сначала поскрипывал сапогами за воротами,  — топтался напряженно, выглядывал в полглаза, а теперь метнулся внутрь двора. Как было не подставить ногу?
        Человек рухнул в сугроб. Иван сел на него коленом и стал притворно извиняться:
        — Да что ж вы, господин хороший, так неосторожно ходите. Погода, вон какая скользкая! Не зашиблись?
        Человек вывернулся из-под Глуховского колена и ответил тоже непросто:
        — Спасибо, сударь, ничего. Хорошо хоть за вас удержался.
        Человек нашел в сугробе шапку, напялил по глаза, но Глухов успел опознать проныру.
        Это был новгородский стражник Борис Головин — человек, потерявший чувство страха в результате нескольких ранений. Головин был старым подопечным Глухова. В прошлом году он сначала выслеживал его целую ночь, потом брал тепленького, потом спасал от пытки и казни, потом посылал в Новгород по делу. В принципе, Ивана и Бориса не связывали расчеты, долг, чувства любви или мести. Поэтому, чего им было скрывать друг от друга?
        — Ой, батюшки, да это ж Борис Батькович!  — радостно и ехидно рассмеялся Глухов.  — Чего ты тут валяешься, брат? Или в Новгороде холоднее нашего?
        — Да нет, получше будет. Я тут по обычному делу. У князя Андрея путевым дворецким служу.
        Головин пригласил Глухова согреться. Выпили по чуть-чуть. Оказалось, Головин занят привычной работой — сопровождает княжеский обоз, организует охрану и дозоры, ночлеги, транспортировку грузов.
        — А за мной чего подсматривал?
        — Я тебя не сразу узнал, а сказали, у князя человек из дворца. Вот я и остерегся. Как там мое дело?  — Головин беспокоился о своем прошлогоднем бегстве из-под стражи. На нем висело неопределенное обвинение в групповом покушении на царя.
        — А нету никакого дела. Как договаривались. Ни листика не осталось, ни буквы.
        За это выпили еще.
        Глухов обрадовался дружеской оказии и попросил Головина съездить с Курбским в Вильно за «особым товаром». Головин согласился, и дальнейшая беседа превратилась в последовательность мерцающих тостов.
        — Чтоб у вас не переводились царские деньги, а у меня — ваши!
        — Чтоб дорога стелилась скатертью!
        — А постель — простыней!
        — И было бы чего в дороге выпить!
        — И кого в постель положить!
        Дальше сбились на женский вопрос. В крещенской круговерти женщины, естественно, представали вьюжными ведьмами. Головин беспокоился за некоего друга, который спит с русалкой. И вот вопрос: не превращаются ли русалки в ведьм — по зимней погоде? Реки-то подо льдом? Обсудили это дело за пару приемов. Решили, что ничего страшного. Поскольку, женщины — ведьмы по определению, то проявление ведьмачества неизбежно — в той или иной форме. Помянули за упокой прошлогоднюю ведьму Марию Магдалину. Хорошая была баба, зря потратили.
        Тут вино кончилось, Головин проводил Глухова до Спасских ворот. Потом Глухов проводил Головина на полдороги обратно. В точке возврата обнаружилось, что разум уверенно определяет направление хода, но ноги указа не берут. Решили отдохнуть на месте. Спасительное место оказалось подворотней Заиконоспасских мастерских. Дед Мороз, тем временем, тоже хватил сорокоградусной, и очень удачно получилось, что какие-то три тепленьких человечка вышли в подворотню по малой нужде. Они-то и подобрали на всякий случай два неопознанных тела.
        Ночь тянулась бесконечно и головокружительно, но чудесное московское утро просияло во славу Господню!
        Глухов проснулся первым и не очень удивился обстановке. Он посчитал, что раз уж договаривались о доставке станка, так надо ж было осмотреть образец. Вот и зашли к умельцам. Иван повернулся на другой бок и вернулся в сон с допросом ведьмы.
        Зато Головин очень расстроился, проснувшись в гробу.
        «Заме-ерз!» — отчаянно вскрикнул новгородец.  — «Господи! За что так рано?!» Головин осмотрелся. Мертвецкая! Рядом в четырех гробах покоятся тела таких же бедолаг. Три монаха и мужик в приличной одежде. У мужика из гроба торчат носки сафьяновых сапожек, кинжал в позолоченных ножнах, еще что-то острое.
        — Туды ж твою крещенскую неделю!  — возопил Головин, и тут началось! Видно, мертвецкая находилась в монастыре, и святая обитель не выносила вольных оборотов русской речи. Произошло восстание из мертвых!
        Первым восстал сиворылый монах. Он был толстоват для своего белокаменного гроба, поэтому выдрался с трудом, выпал на пол, выругался вообще красочно. В дубовом, рассохшемся гробу зашевелился скелетированный труп. Научная загадка прояснилась! Вот что понял Головин.
        Мат над вечным покоем действует наоборот! Отпеваешь покойника гладкими словами да сладкими слезами, он и возносится на небеса. А матюкнешься нечаянно, и все!  — процесс нарушается. Покойника не берут. Приходится ему возвращаться восвояси. Борис запомнил это на будущее. Потом прицелился в сафьянового царедворца и выстрелил свежим зарядом, подобранным недавно в артели псковских конокрадов. Мы эту фразу пропускаем из экономии места. Скажем только, что в ней говорилось о приключениях Богоматери в стране диких язычников, причем любимая нами Дева вынуждена была пожертвовать самым дорогим, что у нее осталось, ради приобщения содомитов к естественной благодати.
        И сработало!
        Пораженный царедворец дернулся, перебросил ногу через борт, приподнялся на локте и страшно застонал. Видно, в гроб он угодил после тяжкого ранения.
        И началось светопреставление! Стон дворянина подействовал не хуже упоминания Богоматери в интересном положении. Покойники поднялись один за другим, заголосили, забегали по часовне.
        — Гой ты, батюшка, Иван Гаврилович!  — причитал скелет,  — как же ты упокоился без подстилки!
        Толстяк бурчал что-то вежливое и совал под нос дворянину выпивку и закуску. Еще двое, покачиваясь, стояли у своих гробов, готовые пуститься вскачь или лечь обратно,  — смотря по обстоятельствам.
        Никогда еще Борис Головин не крестился так искренне! Этот битый воин, тертый торговец, вольнодумец и сквернослов взмолился к оскорбленной Богоматери самыми теплыми словами. И вот же незлопамятна спасительница! Все простила! Все претерпела!
        Прекратился козлиный скок покойников, они оборотились обычными похмельными москвичами. Царедворец — тот и вовсе встал на ноги, спросил человеческим голосом:
        — Что, Борька, тебя проводить, или сам дойдешь?
        — Дойду!
        — А помнишь, что ты обещал сделать?
        — Помню! Книжный прибор привезти.
        — А как же ты его возьмешь?  — хитрый глаз Глухова возвращал подозрение в бесовщине.
        — А как его взять?
        — Укради, купи, добудь. А деньги будут наши.
        — Ага. Понятно.
        Борис сам дошел до княжеского двора, благополучно доехал с князем до Вильно, был представлен большому знатоку книгопечати князю Константину Острожскому и выяснил, что дураков нет — продавать такую ценную вещь, как печатный станок, за такие мелкие деньги.
        — Какие мелкие?!  — обиделся Головин,  — разве цены назывались? Может, мы вообще любые деньги заплатим?!
        — Московских денег тут никто не возьмет. Имеется совместное решение магистратов не продавать в Московию пороха, пушечной меди, произведений искусства и науки, каковыми, как вы, сударь, понимаете, являются печатные премудрости.
        Хорошо, что Головин был новгородец, то есть — врожденный дипломат и коммерсант. Он сразу поймал верный тон. И уже не ясно было, кто беседует у камина в большом зале Виленского замка — два князя и не пойми кто, или ого-го кто и два каких-то князя.
        — Но согласитесь, светлейший,  — в тон потянул Головин,  — ведь не может быть такой земной ценности,  — крестное знамение, взгляд в окно,  — которой не нашлось бы достойного ценового соответствия?
        Взгляд Головина стал всезнающим и хитрым. Ответить на его вопрос отрицательно было невозможно, недостойно просвещенного господина.
        — Разумеется!  — быстро согласился Острожский, и Курбский зауважал Головина.
        — Конечно, есть некоторые ценности, соответствующие упомянутому интересу, но это — смешок в то же окно — уж точно не московский рубль!
        — Не назовете ли примеры?
        — Надо подумать. Но это будет что-то весомое, столь же ценное, как печатный прибор. И оговорюсь сразу — не соболя, не воск и не мед. Потом нужно будет договариваться с гильдией резчиков и печатников,  — книжное дело под ними числится. Эти, пожалуй, возьмут новгородские рубли.
        Острожский рассмеялся, рассмеялись и остальные. Князь Константин велел подать малый десерт,  — он больше не чурался угощать Головина.
        Встреча клонилась к закату. Солнце в многострадальном окне покраснело и потускнело, горячая приторная выпивка сопровождалась общими темами, и вдруг — нате вам!  — Головин остро глянул на Острожского, спросил четко и коротко:
        — Ну, вы надумали?
        Это было неприлично! Острожский расплескал вино: ишь чего надумал! Сказано тебе, подожди,  — нужно выдержать необходимую паузу, посоветоваться с людьми. Это два дня, а не две рюмки!
        Но тем-то и отличается опьянение простого человека от опьянения человека благородного, что пьяный благородный стремится отдыхать, а пьяный простой старается работать.
        — Вот, взгляните, чем не деньги?  — Головин выложил перед Острожским свой главный аргумент,  — листик серой бумаги, полученный в Москве от Федора Смирного.
        Острожский брезгливо подцепил листик острым ногтем и подтащил поближе, огибая винную лужицу.
        На листе был написан столбец странноватых закорючек. Собственно, это были вполне читаемые знаки, но на разных языках. Например, первая строка содержала греческие буквы. Князь не все их разобрал, но смысл понял:
        — ПЕРИПАТЕТИКА АРИСТОТЕЛОС!
        Куда девался хилый хмель!
        — Так что ж вы сразу не сказали, друг мой? Это все… можно?
        — Не все, не все,  — но на выбор. Поторгуемся, князь. Вы рассмотрите список, покажите вашим цеховикам. Нам нужен станок со стальным винтом, два комплекта свинцового шрифта,  — уж извините — славянского! Еще — запас краски и точный рецепт ее приготовления. Проверять будем здесь, на месте.
        Беседа закончилась с раскрытыми ртами. Головин ушел в нормальном настроении, а два князя размечтались, как они вывезут замечательные оригиналы из огнеопасной страны, как поставят их на печать, как распространят бесценные знания на всю вселенную. Как разбогатеют, черт возьми!
        Головин еще потолкался в Вильне, четко уяснил, что из местных печатников,  — а их всего трое,  — никто в Москву добровольно не поедет, приценился шепотом, сколько возьмут за станок втемную — мимо гильдии. Оказалось, действительно — нисколько. Всех денег не заработаешь, а городская виселица на ближайшие выходные совершенно свободна.
        Вот вам и немецкая жадность!
        — А если у вас литовский князь купит?
        — Тогда что ж?  — тогда ничего!
        Головин послал печатников к Острожскому спросить, не желает ли светлейший чего-нибудь по печатной части.
        Еще через пару дней Головин скакал в Москву с предложениями Острожского. Оплаченные мастера в течение трех месяцев будут тайно делать детали станка, как бы в запас. Потом запчасти потихоньку переправят в Новгород. Там станок соберет немецкий мастер в присутствии московских приемщиков. В сборе или, как пожелаете, его повезут в Москву. За все про все Острожский просит телегу книг из византийской библиотеки. Отбирать хочет сам. Настаивает хотя бы на половине виденного списка с добавкой, чего увидит на месте. Просит «опасной грамоты» — гарантии неприкосновенности, обещает пожертвовать на московские храмы. В крайнем случае, готов ехать инкогнито под честное слово князя Курбского.
        Головин скакал резво — можно было торговаться, а значит, сделка почти состоялась. Это по-нашему, по-новгородски! И понимал это даже конь.

        Глава 26. Страсти по славянской грамоте

        Федор сердился на мастеров. Пока Головин многократно, почти ежемесячно перемещался между Москвой, Вильно и Острогом-на-Горыни, вотчиной князя Константина, «книгознатцы» болтались без дела. В трезвом виде их уже никто не помнил. И ладно бы, покоились в гробах, так нет!  — норовят выползти на самую главную нашу, Красную площадь. Там, конечно, не все сверкает великолепием,  — одно слово — базар, но и среди тележных нагромождений, торговых палаток, умеренно пьяных обывателей наши деятели искусств выделялись шаткой статью. То есть, они только по трое и могли передвигаться.
        — Божий скот на четырех ногах устойчив,  — цедил Смирной,  — а сия скотина и на шести спотыкается.
        А чего было мужикам не спотыкаться, когда жертвенная выпивка у них не переводилась, а закуска падала с царского стола? Ну, пусть — из-под стола, все равно избытки царские пахли и выглядели намного лучше обыденной русской еды.
        Смирной лишил пьяниц довольствия.
        — Нечего уродов поощрять!  — сказал он как-то Заливному,  — вели переписать их из дворца в какой-нибудь убогий монастырик.
        — Вот, обитель при храме Николы Гостунского у нас запустела. Давай туда определим.
        — А не сдохнут?
        — А хоть и сдохнут, нам-то что? Скоро станок прибудет.
        — Нет, Проша, нам теперь нужно с этими людьми считаться. Слишком много на них изведено. Нас за такой расход не похвалят. Давай их образумим.
        — Как ты эту падаль образумишь? Им гроб — дом родной!
        — А Егор у нас на что? А Ермилыч? А мы сами разве в трагедиях несведущи?
        Прошка радостно захохотал, предвкушая удовольствие.
        Ледяным утром 16 ноября 1562 года у покосившегося забора Печатного двора — так теперь именовалось странное заведение — взвизгнул турецкий рожок. Звук варварского инструмента пробуравил морозную тишину, проник в щели нетопленной палаты, где в гробах под тулупами отдыхали печатные мастера.
        Надо сказать, зловредный визг обеспокоил сонных мужчин. Он будто шилом, нет — цыганской иглой!  — проник в расслабленный утренний мозг.
        — Что за хрен дудит?!  — пробасил Василий Никифоров.
        — Идите к черту, православные!  — фальцетом поддержал Тимофеев,  — тут вам не Иерихон!
        — А здесь вам не жиды!  — оформил коллективное возмущение Федоров.
        Однако, за забором разошлись не на шутку. Послышались тяжелые удары бревном, и ворота рухнули внутрь.
        Никифоров с Тимофеевым вскочили, путаясь в рясах. Федоров притих в гробу.
        Через мгновенье в палату ворвался стрелецкий наряд, и немецкий подполковник рявкнул почти без акцента:
        — Кто зде-есть старший?
        Ходячие свалили на лежачего. Василь да Петро указали на гроб Ивана.
        — Давно усоп?  — спросил немец. Стоило трудов объяснить ему, что печатных дел начальник, дьякон церкви Николы Гостунского, что у черта на куличках, то есть, здесь за углом,  — Иван Федорович жив, здоров, находится в здравом рассудке, и трезвой памяти. В почти трезвой.
        — А зачем в гробу?
        — Вырабатывает привычку долготерпения,  — до Страшного Суда, господин полковник, еще о-го-го — сколько лежать!
        Немец не понял сути анекдота, перекрестился, махнул рукой. Стрельцы ухватили Василия и Петра под микитки, гроб с Федоровым зацепили печной кочергой и выволокли всю артель на свежий снег.
        Тут рожок мяукнул несколько раз, и немец достал бумагу.
        Он начал читать чистый бред. Хоть и похмелен был Никифоров, но чуял, что не может быть на Руси такого беспредела.
        Посреди Печатного двора звучал то ли указ дворцового приказа, то ли приказ из царского указа, что сегодня, в понедельник 16 ноября в день святого Апостола и евангелиста Матфея все государевы люди должны пройти проверку на знание грамоты. Ибо как мытарь Матфей, увильнувши от службы царя Ирода, осветил Евангелием весь мир, так и любой наш царский служащий должен проливать свет грамоты во все стороны.
        — А мы что тут, хрен жуем?  — обиделся Никифоров.
        — С вас велено начать, ибо ваша наука первой прольется на рабов Божьих!  — отрезал подполковник, и мастеров потащили.
        Федоров перемещался в гробу, и ему это даже нравилось,  — напоминало далекое детство, Святки, санки,  — красота! Если б не туманное грядущее и удары в затылок. Иван приподнял голову.
        — Спаси, Господи, грешную душу!  — запричитали старушки, осеняя Федорова крестами,  — покойся с миром, батюшка!
        Процессия двигалась недолго и завернула в какую-то подворотню. Мастера очутились посреди двора в окружении полусотни зевак и стрелецкого наряда. На помосте стояли два котла и виселица, под одним котлом горел огонь. Сильно дымило и парило. Человек в черном клобуке и маске вышел на край помоста и заговорил без всякого почтения, не нараспев, как принято на наших казнях. Он как бы продолжал разговаривать с толпой.
        — И вот, значит, братцы, эти холопы царя небесного посягнули на Божий труд…
        Тимофеев ощутил, как у него опускается желудок:
        — За что? Не правда, Господи!  — завизжал он.
        Никифоров стоял молча. Стрелецкий начальник толкнул его в бок:
        — Это о вас-с, Herr Druckmaster, о вас-с!
        Никифоров покрылся испариной и снял шапку. Глашатай продолжал изголяться.
        — Бог начертал свой завет на каменных скрижалях. Смертным же завещал на бересте и бумаге писать!
        Вперед шагнул другой замаскированный,  — толстый и наглый,  — завибрировал знакомым голосом:
        — А если ты на грамоту посягаешь, так хоть умей сей грамоте, олух! Вот вы, православные?  — кто из вас решится начертать нам здесь слово Божье?  — Толстяк оперся о виселицу. Руку в дорогой рукавице просунул в петлю.
        Толпа подалась спинами на стрелецкие пики.
        — А за пять алтын серебром?
        Толпа сошла с пик.
        — А за рупь и четверть водки?
        Толпа сглотнула и сделала отчаянный шаг вперед. Но тут здоровенный белобрысый парень без маски опустил палец в горячий котел — на пробу, и резко выдернул руку. Толпа решила не рисковать.
        Толстяк еще уговаривал не бояться, потом льстил народу, что вот какой он, народ, разумный да богобоязненный, а эти трое — отчаянные пьяницы и невежды — рискуют ради водки любое!  — рукавица в небо — любое!  — слово изобразить.
        — Но умеют ли они читать? Вот ты,  — рукавица толстяка выскользнула из петли и уткнулась в мужичка в первом ряду,  — ты кто будешь?
        — Мы крестьяне заречные, нас нечаянно привели.
        — А вот скажи, брат землепашец, умеешь ли ты печь пироги?
        — Зачем это, боярин?  — у меня баба есть, девок три штуки.
        Толстяк расстроился.
        — Ну, а жито жать умеешь?
        — Как не уметь?
        — А когда б не умел?  — так и не сеял бы?
        — Почему? У меня и девки жнут серпами.
        — А вот бы у тебя никаких баб не было?
        — Тогда б я на Волгу ушел,  — рыбачить…
        Толстяк довольно подбочинился.
        — Вот! Не умеешь жать,  — так и не сей! А эти сеять собрались…
        — … а жать без девок негоразды!
        Толпа захихикала, толстяк снова уцепился за петлю, а худой уже читал приговор:
        — … испытать сих умельцев огнем, водой и кнутом! Прочтут написанное борзо — будут жить. Не прочтут — пусть Господь их судит! Вот вода студена, а вот — кипячена. Сии воды суть вежество и невежество…
        Федоров больше не мог притворяться и вскинулся бежать из гроба. Его поймали.
        А Никифоров уже стоял на помосте и щурился в деревянную табличку с угольными строками. Он начал читать по слогам, а страшный человек рядом загибал пальцы на каждый слог.
        — Пять холодных,  — крикнул человек, когда чтение кончилось.
        Чьи-то руки содрали с Василия тулуп, проволокли мастера по доскам и бултыхнули в котел.
        Ух! Вода оказалась холодной, но не ледяной. Сказывалась близость кипящего котла. Через мгновение Васька уже лежал головой на плахе и силился вспомнить хоть какое-нибудь слово Божье. Однако, вместо топора свистнула плеть, и пять ударов по мокрой спине показались материнской лаской. Тулуп вернули.
        В это время Тимофеев в свою очередь бойко тараторил по писанному, и счетчик не успел загнуть ни одного пальца. Но глянул в дощечку, скривился и произнес:
        — Что ж ты, брат, тарабарщину несешь? Где тут Отче наш? Где тут Богородице радуйся? Ну, десять холодных тебе, за находчивость.
        Пока мокрого Тимофеева лупили вполсилы, Федоров медленно поднимался к плахе со спокойной душой. Он узнал-таки счетчика по голосу, и понял, что это не казнь, а скоморошество ради праздника.
        Вот так у нас, русских бывает: только что ты на тот свет собирался, вел последний счет грехам, душа твоя царапалась в пятках, а вот уж ты безопасен, но не стоишь смиренно, а пускаешься в пляс!
        Иван взял табличку, перекрестился на три стороны, попросил у собравшихся христиан прощения и начал «читать».
        — Одна блудливая баба гуляла с кукуйским попом в Благовещенскую ночь…
        Народ затаил дыхание. Счетчик забыл загибать пальцы, палач не добил Тимофееву пять ударов.
        Когда анекдот кончился, и народ просмеялся до слез, Федоров повертел доску и простодушно улыбнулся в толпу:
        — А иного тут не написано.
        «Казнь» окончилась, мастеровых водворили в палату, однако у ворот Печатного двора теперь днем и ночью сменялись часовые.
        — Уж лучше бы пяток холодных,  — вздыхал Никифоров, мечтая о выпивке.
        Скоро мастерам уже нечем стало разводить топленое сало, а под Рождество вместо царских даров принесли настоящий указ: сидеть безвылазно, трезво, читать вслух, готовиться к большому книжному набору.

        Глава 27. Жажда огненной литургии

        Царь Иван Васильевич, сдерживаемый дальними планами Федора Смирного, мечтал, как славно было бы немедля казнить Крестовую братию! Желание казни назревало день ото дня. Его уже не снимали проходные экзекуции по разбойным делам. Это чувство не было подспудным, неявным. Иван понимал, чего ему хочется,  — чтобы страшный враг был жестоко пытан, жжен, резан, выведен на мороз и разорван при честном народе. И чтобы враг этот был не одиночным, а групповым.
        Иван пожаловался Бромелиусу. Доктор посоветовал употреблять специальную настойку из его арсенала. Грозный отшатнулся — Бромелиус славился умелым составлением ядов, за что и был выслан из Лондона по указу тамошнего архиепископа. Бромелиусу сохранили жизнь на условии, чтоб он убирался к черту. И вот он здесь, у Ивана.
        Царь продолжал страдать, и особенно ярко ему страдалось по ночам.
        Вот уже спит Мария Темрюковна,  — намаялась бедняжка.
        Вот всходит полная луна, и кажется, это не лунный диск ползет по небу, а головка Ивана Великого срывается с колокольни, обнажая черную трубу,  — так выглядит колокольня сверху, от луны. Иван старается не смотреть в дуло колокольни, отворачивается к Замоскворечью. Там, на огромном пустыре, выжженном по царскому указу, строится величайший храм всех времен и народов.
        Иван с воцарения подозревал, что в государстве не будет порядка, пока народ не станет единомысленным. Ведь что получается?  — семья твоя молится вместе с тобой, вся улица, весь околоток стоит на коленях в одной церкви, слышит одно пение, дышит одним ладаном. А народ? Великая семья, сплоченная навеки под царским скипетром? Увы, нет! Эта семья молится порознь. Кто в лес, кто по дрова. А надлежит ей молиться сообща!
        И вот, Иван вдалбливает эту мысль святым отцам на очередном Соборе. Отцы кивают, но ничего предпринимать не хотят. Наоборот, открывают монастыри все дальше от Москвы, будто хотят вывести народ в самую глушь. Тогда Иван приказывает строить Храм Всея Руси на собственный счет.
        Проект предусматривает огромное рубленое сооружение с сорока сороками куполов. Ровно столько в Москве числится отдельных церквей. Собственно, их и надлежит перенести на вершины нового храма, потратить на стройматериал. Теперь каждый московский приход придет в свой притвор!
        Народ поворчал, но согласился. Начали строительство дружно. По воскресеньям вместо заутрени сходились к своим церквушкам и растаскивали их по бревнышку. Молиться стало негде, и занялись воскресной новостройкой.
        Некоторые ревнители веры возмущлись:
        — Чего мы строим такое здание из бревен? Давайте белокаменное возводить, на века!
        — А мы торопимся к юбилею,  — отвечал Иван,  — через 25 лет 600-летие крещения Руси, из камня так скоро не построишь! Потом, когда дело наладится, обложим храм белым московским камнем. Как гроб сосновый гробом мраморным.
        Итак, Храм возвышается на том берегу Москвы-реки, прекрасно смотрится из Кремля.
        — А что не в Кремле построили?  — пристают скептики — Пожароопасно,  — отмахивается Иван.
        Храм готов, украшен, набит золоченой утварью и древними иконами. Объявляется всероссийская литургия. Раз храм самый главный, всеобщий, всеохватный, то и освятить его должны все наши священники, все дорогие наши братья крестовые. Заодно и сами освятятся, понесут отсюда единообразное смирение, однозвучную благодать!
        — Федька, посчитай-ка: священников, игуменов, монахов у нас тыщ на сорок развелось?  — спрашивает Иван,  — небось, простым людям места в храме не хватит? Но ничего, скажите пусть пока вокруг постоят.
        Бьет огромный колокол, слитый из всех колоколов. Крестовое сообщество наполняет гигантский сруб, начинает петь хором. Однако, колокол все качается, никак не может остановиться, глушит пение. Качается за облаками немыслимая колокольня, дрожит многосаженная толщина стен. От этой дрожи с иконы Николы Чудотворца нечаянно срывается лампадка, вспыхивает малый, но неприятный пожар. Крестовый хор пытается сбить возгорание, взывает к Господу о прекращении огня ради их службы.
        — Ах, ради вашей верной службы?!  — кричит Господь голосом Ивана из под купола,  — так получите!
        Из специальных котлов с многочисленных хоров льется огненное масло, нефть, сера. Все горит огнем!
        Ну, и врата храма Господь, естественно, успевает заботливо затворить, подпереть крестами и хоругвями.
        — Завидна судьба отошедших на Суд Божий в Доме Его!  — успокаивает Иван мирных обывателей. Он почему-то и себя видит среди исполнителей кары Господней.
        Но приходит утро, Иван подходит к окну — за рекой нет никакого пожарища, нет огромного сруба, нет и новостройки. Так,  — одни лачуги, частоколы, лес до небес.
        От этого здоровье царя ухудшается, его прямо рвет желчью.
        На крик царицы Маши прибегают Бромелиус, Смирной, иеромонах Андрей, Гришка Скуратов, Данила Сомов и подполковник Штрекенхорн. Каждый предлагает несчастному свой способ облегчения.
        — Вань, может, ты еще хочешь?  — воркует в ухо Мария и вылетает вон, взлохмаченная.
        Бромелиус просит принять микстуру европейского производства от всех ядов местного завода. Иван рычит, и доктор Елисей спешит за Марией, остудить ее досаду.
        — Караул удвоен!  — невпопад рапортует Штрекенхорн; видит, что не попал, ретируется через левое плечо.
        — А давай-ка, государь, на воздух выйдем,  — спокойно уговаривает Сомов.  — Там снежок, на псарне щенки новые есть, уже по двору бегают, один смешной такой…
        — Можно и коней посмотреть,  — поддерживает Скуратов,  — а то и выпить на морозе.
        И уже нечего добавить духовнику Андрею, ибо дело душевного утешения сделано без его помощи.
        Иван встает, подставляет плечи под шубу, выходит на зимний простор.
        — И ты тоже с нами давай!  — кивает Смирному.
        Легко ли пить прошлогоднюю медовуху, в самом центре государства, на февральском морозце, в окружении верных друзей, коней и собак?
        Должно быть, легко,  — нам не узнать. То есть, не попадешь нынче в московский Кремль с собутыльниками, клубным конем и приблудной дворнягой…
        Царь Иван побрел с товарищами по Соборной площади, и чем дальше уходил от Красного крыльца, тем легче ему становилось. Под стеной на псарне все было готово к встрече высокого гостя. Стояли сосновые козлы с настилом еловых досок, на чистой рогожке стояли глиняные плошки, непритязательная закусь соседствовала с бадейкой пива, большой бутылью немецкого вина. Рыбка имелась всех сортов. И все это как-то не казенно, без церемоний. От этого на душе стало тепло еще до выпивки.
        Иван подозрительно скосился на Сомова:
        — По ком гулять собрались?
        — Ну…  — запнулся Сомов,  — вот хоть Касьян вчера был.
        — И неделя о Мытаре не кончилась,  — поддержал Смирной.
        — Ну, и как он там?
        — Кто?
        — Мытарь.
        — Хорошо,  — Федя принял шутливый тон,  — сначала честно волок царскую службу, сдирал три шкуры с православных, потом образумился, выбросил казенные деньги в грязь, пошел с друзьями отдыхать по белу свету. А потом книжку об этом написал.
        — Вот и мы так.  — Грозный тоже улыбнулся,  — от службы, нелепых денег — бродить…  — Грозный ковырнул снег,  — … по белу свету. Только что про нас напишут?
        — Не скучай, государь, сами и напишем. Вчера из Новгорода прискакал отрок. Наш человек везет печатный прибор под охраной конной сотни.
        — Что за сотня? Я не посылал.
        — От князя Курбского. На перемену идут. Легко раненые, но скакать годные.
        — Уберегут прибор, если раненые?
        — Уберегут.
        — Ну, смотри мне!  — Грозный приблизился к Смирному,  — и не тяни время! Крестовые разбегутся, с тебя спрошу! Ты казнить не велишь!
        Дальнейшее застолье происходило необычно. Царь в кресло садиться не пожелал. Стали выпивать, закусывать на ногах. С кубками и кусками еды переминались с ноги на ногу, медленно перемещались по кругу. Сверху, с Ивановой колокольни это выглядело забавно. Люди шли хороводом, запрокидывая головы под каждый тост. У всех этот кивок случался одновременно — никто не хотел отстать от царя. Ход при этом замедлялся незначительно, и казалось, люди совершают некий древний обряд вокруг незримого храма.
        Это и был наш самый старый, исконный обряд! И храм туманный в середине круга чудился каждому русскому. Вот, разве что подполковник Штрекенхорн шествовал в недоумении.
        По ходу дела царь спрашивал что-то у одного, тут же выслушивал другого, включался в посторонние беседы, которые у нас на Руси, как известно, вскипают беспорядочно уже после третьей рюмки.
        Смирной тащился у левого плеча властелина. Правое плечо прикрывал Гришка Скуратов, впереди рассекал немногочисленное сообщество Данила Сомов с лопоухим щенком на руках.
        — Ты обещал рассуждение о стольном граде,  — напомнил царь.  — Смотри, скоро понадобится.
        Тут же заметил конюшему, чтобы красных лент в гривы на царских выездах больше не вплетали,  — не девок сватаем!
        — И помни, Крестовую стаю хочу выбить под корень!
        — Не опасайся, государь,  — ответил вместо Смирного Скуратов,  — они все считанные, меченые. Прошка Заливной списки составил, места жительства известны. Особые люди в волостях следят и доносят о перемещениях. Не опасайся!
        Снова выпили.
        Говорят, русские много и беспорядочно пьют.
        Как же тут не пить при такой нервной нагрузке?! И какой порядок выпивки может быть при беспорядке бытия?
        — Что в промен отдали?  — спросил Иван у левого плеча, и Федор понял, что это о цене станка.
        — Как договаривались — телегу книг. Но все — двойники поздней переписи.
        — Это как?
        — Когда есть две одинаковые книги, мы отдавали новую, а древнюю себе оставляли. Книга, Иван Василич, не сапоги — чем старее, тем ценнее.
        — Легко сторговались?
        — Легко — не легко, а скоро год нашему торгу. Князь Острожский хотел сам ехать на просмотр книг.
        — А кто б его, литвина, пустил? Он из каких?
        — Православный польского подданства. Владеет собственным городом, Острогом…
        — Не на озере ли Неро?
        — Нет, в Киевской Руси. За книги готов отдать и этот город, и еще много чего. А к нам мы его отговорили ехать…
        Федор запнулся: удержать Острожского удалось только диким враньем о перерождении русских медведей в оборотней-людоедов.
        Грозный остановился и заставил Федора выпить из своих рук жалованный кубок. Присутствующие навострили уши — за что такая милость? Но никто, кроме лопоухого щенка, не услышал царского шепота:
        — Пей, Федька, чтобы книгу испечь и главу сберечь.
        Подвыпившему царю казалось, что «печь» и «печатать» — глаголы одного корня.
        А может так оно и есть?

        Глава 28. Сказ о медвежьем царстве

        Книжный прибор был готов с лета. Виленские немцы приступили к работе сразу после прошлогоднего уезда Головина. Они получили у князя Константина аванс, пристойно обмыли это дело и заложили новейшую конструкцию.
        «Этим мастерам можно верить»,  — думал князь, отъезжая к себе в Острог. Он не раз имел с ними дело. Вот же они ему и карету починили.
        Цеховики устроили совещание. Несколько посвященных знатоков наперебой предлагали способы улучшения станка. В итоге возник чертеж, лишь по краям подмоченный пивом.
        Усовершенствовали и легенду Острожского. Теперь не набор запчастей делали для царя Ивана, а целый станок для себя. А старый решили разобрать именно на запчасти. Русским и «бывалый прибор» сгодится. Его всего-то и нужно: вымыть, почистить, подновить лак на раме, смазать винт.
        Новенький пресс испытали летом 1562 года и сразу установили в типографии. Проделали задуманный Abgemacht, и послали Острожскому радостное письмо — все готово, прибор в ящиках, изволь приехать и принять. И монету гони.
        Острожский ответил, что монета давно в Вильне дожидается. Нужно только зайти на квартиру к князю Андрею Михайловичу Курбскому, получить у него денежки под расписку. По предъявлению сего письма, конечно. А станок я после заберу.
        Курбский вынужден был заплатить вторую половину,  — свою долю уставного капитала в совместном с Острожским предприятии. Осталось провернуть колесо взаимозачета. Острожский желал иметь «свои» книги, после чего Курбский получил бы ящики, и по удовлетворению заказчика — царя Ивана и по расписке последнего Курбский мог претендовать на половину прибыли в тиражировании византийских раритетов. Естественно,  — когда таковые тиражи будут сверстаны, отпечатаны и проданы.
        Федя Смирной неспроста замял перед царем вопрос о цене «книжной телеги». В этой телеге уехала в Острог Литовский страшная тайна. Если б о ней узнал, например, архиепископ Никандр, или даже слабенький митрополит Макарий, то гореть Феде не только в адском огне,  — это ему и так прописано,  — но и в обычном, сосновом. Спалили бы Крестовые отцы-братья антихриста Федьку до распада костей. И поделом ему, гаду ползучему! Такого святотатства, такого предательства со времен Каина и Иуды никто не совершал!
        А узнал бы о проступке Смирного царь Иван, он бы, конечно, так не горячился, а спокойно, устало послал Федьку на Болото. И остался бы наш герой «без главы».
        История Фединого грехопадения такова.
        Князь Константин Острожский вцепился в труд грека Аристотеля, который естественным, алфавитным образом угодил в самое начало списка книг, предлагаемых на обмен. Феде не жаль было этого грека, потому что он имелся вдвойне. Два толстенных тома прекрасной телячьей кожи и толстой папирусной бумаги стояли на самой верхней полке книгохранилища, безопасные от мышей. Ясное дело, это был не оригинал. Греки не переплетали своих книг. Но и копия казалась очень ценной. По крайней мере, она была полной, да вот еще и двойной. Можно было ее отдавать. А кое-кому очень хотелось ее взять!
        Князь Константин прямо сказал Головину во второй приезд:
        — Вот ЭТО беру непременно! Об остальном можно торговаться, а нету ЭТОГО — нету торга!
        Довольно быстро определили, какие книги из списка возьмет Острожский. Он не наглел,  — пометил только половину. Несколько раз,  — особенно после выпивки,  — порывался ехать в Москву инкогнито, «добирать телегу доверху» и смотреть «Перипатетику».
        Головин имел указание, ни под каким видом Острожского не привозить. И так с Европой трудности, а тут еще в шпионаже обвинят. Сам же Острожский головы не сносит.
        Князь обвинений в шпионаже не боялся. Он наездил по разным странам на несколько приговоров. Захотят, и без вины повесят.
        Тогда Головин выложил Константину сказ собственного сочинения, достойный печатного воспроизводства не менее апостольских книг. Вот что сочинил Головин в седле своей кобылки среди бескрайних русских снегов. Соавторство сказа принадлежит подьячему Смирному. Он определил центральный сюжет.
        — Ты, Боря, наври чего-нибудь пострашнее. Про ведьм, медведей, вурдалаков. Лишь бы его от Москвы отбить.
        Однажды темной осенней ночью, когда за окнами Острожского замка носилось не пойми что,  — то ли осенние листья, то ли перепончатые твари, князь Константин снова заговорил о желании лично осмотреть двойные своды московской великокняжеской библиотеки. Желание было обострено парами горячей имбирной настойки.
        Головин поставил нетронутый стакан, стал неопределенно вращать и перемещать его по полированному столу. Такое дикое поведение русского насторожило князя.
        — Ты что, сударь, не здоров? Так подлечись!
        — Тут, знаешь, Константин Константинович… такое дело… ты не подумай, что мы волыним, мы для тебя все готовы сделать. Подобных истинно-русских по эту сторону Днепра больше нет…
        Последний оборот испугал князя совершенно. «Не будет книг!» — помрачнел он.
        Головин сделал паузу.
        — Уж мы тебе, Константиныч, любые книги загрузим. С верхом положим… но есть опасение…
        — Боитесь продешевить? Так я за прибор отвечаю шляхетским словом!  — Острожский вздыбил усы.
        — Мы слову верим нерушимо. Я о другом. Небезопасно сейчас в Москве…
        — Про князя вашего я слыхал. Вся Европа его лютости удивляется. Но прибор-то ему нужен? Что ж мне его опасаться?
        — Нет!  — Головин придвинулся к Острожскому вплотную. В закуске не было чеснока, и князь не отстранился.
        — Не в князе дело. Страшные вещи у нас творятся. С природой нелады.
        — Это как?
        — А вот, слушай. Прошлой зимой завелись у нас медведи-людоеды. Я как раз у тебя в Вильно был. Дело это не новое. Когда в лютую зиму случается оттепель, многие мишки вылазят из берлог и спросонья думают, что весна. А тут снова холода, метели, уж и берлогу занесло. Начинает медведь бродить. Есть ему нечего, он жрет, что попало, не брезгует и человечиной…  — Что ты мне рассказываешь? Или мы тут медведей не видали?
        — Вот и мы подумали, что ничего страшного. Просто объявили, чтоб народ по лесу без дела не болтался. И все.
        Головин прервался для выпивки и закуски. Прожевал, стал рассказывать дальше.
        — И все бы хорошо, мало ли кого у нас заедают, но случилась беда. Приехал ногайский посол — о южных границах договариваться. Стал в Кукуйской слободе на постоялом дворе, запросился к царю на беседу. Тут, конечно, мы сами виноваты, неудачно назначили. 2 февраля — Сретенье Господне. Нам бы Христа у царских врат встречать, а мы чумазого ногайца встречали. Вот и вышло мерзко.
        Государь отставил прочие дела, к литургии не пошел. Ждут посла, час назначенный проходит, а его нету. Послали искать. На Кукуе не нашли. Царь осерчал, пошел к литургии, прямо среди службы ступил в Успенский Собор. И вдруг!…  — Головин снова выпил,  — хрясь!  — треск, стук,  — подломились деревянные перила царского места, и царь упал в проход.
        Подняли ему голову, стали приводить в чувство. И тут забегает поганый лекарь Бромель — да, да,  — прямо в храм!
        Мы думали, его позвали царя лечить, а он припал к царскому уху, да как заорет!  — «Государь»,  — орет,  — «медведь!». Царь поднялся, стал озираться по сторонам. «Где я?»,  — спрашивает,  — «какой медведь?». «Медведь задрал ногайского посла под Спасскими воротами!».
        Вот ведь чудо! Под вратами Спаса-заступника, в самом сердце столицы — медведь-людоед оторвал голову пришельцу! Вот вам и Сретенье! Встреча, называется!
        Нарядил царь облаву и погоню. Погнали борзых по кровавым следам… Головин снова налил, отрезал два больших куска оленины. Один взял себе, другой положил в тарелку князю.
        — Следы вели вдоль стены Белого города, заворачивали влево. Были видны места, где зверь ронял посольскую голову, терзал ее, тащил дальше.
        Головин выпил, закусил. Князь Константин оленину отодвинул. Выпил судорожными глотками. Понюхал бархат.
        — Идет погоня час, идет другой. И замечают загонщики, что зверь идет по кругу, все левее и левее. Призадумались охотники. Неправильный это медведь! Уж справа лес выглядывал и речка подо льдом, буераки, буреломы виднелись. Давно медведь должен был в лес поворотить, в буераках спрятаться! А он заворачивает к Гончарной слободе. Охотники быстрей идут по следу, внимательно смотрят на отпечатки. И вдруг!…
        Князь Константин уронил пустую вилку.
        — … передовая сука ка-ак завоет! Ка-ак завертится на месте! Остальные тоже завыли, сбились в кучу, жмутся друг к другу. Мужики замерли, следят за главной борзой. А она вертится все быстрее, быстрее, уже не видно ни хвоста, ни лап! И вдруг, трах!..
        Головин ударил кружкой в стол. Князь побледнел, хоть и выпито было немало.
        — … упала с-сука, вытянулась и сдохла! Ну, и черт бы с ней, погнали остальных собак. Но где след? Вот он идет от Белого города, вот — круг, вытоптанный в снегу покойной, но из круга нет медвежьего выхода!
        И вдруг лесничий дед Матвей заверещал: «Есть след,  — говорит,  — только не медвежий, а человеческий!».
        Смотрят загонщики, и правда!  — в круг никто не входил, а из круга идет четкий след босой ноги. Крупного, между прочим, размера. И капли ногайской крови сбоку продолжаются!
        Пошли, перекрестясь, по этому следу, да где там! След нырнул в Гончарную слободу и затерялся. Опросили народ,  — никто такого босяка не видал. Ни с головой, ни без головы.
        С тех пор у нас такое началось! Что ни день, обнаруживаются медвежьи следы, весной на всех заборах — клочки линялой медвежьей шерсти. Уж и засады устраивали, и облавы. Перебили по окраинам всех медведей, домашних посадили на двойные цепи, а страсти продолжаются. То кто-то замок на торговом лабазе сломает, то ворота выбьет. И везде медвежьи следы находятся. Вот и понял народ московский, что это люди шалят — в медведей превращаются.
        Головин снова налил, и Острожский выпил бессознательно.
        — А сам посуди, князь. Отчего им не превращаться? Холодно, голодно, страшно. Берлоги разорены, подати огромны. Война, казни. Вот люди и дичают обратно. Ученые при дворе подсчитали, что если число оборотней будет множиться с нынешней скоростью, то вскоре вся Русь превратится в медвежье царство!
        Борис Головин продолжал наливать и получил-таки заверение, что у князя нет возможности в Москву ехать. Свободное время расписано по дням.
        — Да ты не волнуйся, Константиныч,  — обнимал князя Борька,  — мы тебе телегу наполним. Я сам пригоню. А не хватит, наполним дважды! Медведям книги на что?!
        — Ладно, брат,  — мычал князь,  — наполняй!
        Борис налил.
        — Но чтобы Перино-припонтификус этот — непременно!
        Когда через два месяца в Москве укладывали в сундуки обменные книги, Федя Смирной лично оборачивал их холстиной. Открыл на солнышке Аристотеля, и… окаменел. Ужас преисподний! На белом листе первой страницы жирными черными чернилами было начертано: «Перипатетика II» — часть вторая!
        А в нашем «дубликате»? Часть первая!
        Федя в безумии побежал по подземному ходу в библиотеку. Вот же Базельский каталог! Полная библиография Аристотеля: «Аналитика» — две части. «Поэтика» — одна часть и вторая под вопросом. Все прочее — тоже расписано по частям. «Перипатетика» — никаких частей! Федя упал на пол.
        «Мама дорогая! Вымоли у Господа прощение твоему сыночку! Нельзя такое отдавать!»… Стал Федя угощать Головина: «Помоги, брат Боря! Спаси для родины клад бесценный! Христом Богом прошу!».
        Боря ломался до третьей рюмки, потом принял соболью шапку, английский пистолет, кинжал из приданого Темрюковны и ускакал в Острог Польский.
        Вернулся ближе к осени — забрать книжный обоз.
        Федя щенком заглядывал ему в глаза.
        — Живи, малый,  — успокоил Головин,  — вот это отдашь заместо «Припендетики» своей.
        По клочку мятой бумаги на чистом церковно-славянском языке было написано страшное:
        «Ветхий Завет Владимира Красное Солнце».
        Эта книга, полученная нашим первокрестителем в Херсоне Крымском после его личного крещения, естественно, считалась бы величайшей драгоценностью царства, когда бы нашлась и была опознана,  — опознана хотя бы так достоверно, как опознают чудотворные иконы в заплесневелых досках, а мощи святых — в костях из отвала. О возможном наличии Завета в пыльных стопках библиотеки Смирному намекнул в прошлом году отец Сильвестр — опальный духовник царя. Книга упоминалась также в одном письме царского прапрадеда Василия Темного. Этот коварный ослепитель двоюродного брата был пойман другим братом и пытался откупиться от ответного ослепления именно Заветом Красного Солнышка.
        Смирной стал искать и нашел нечто, переплетенное в бобровый мех. Он не стал извещать Грозного о находке,  — хотел удостовериться в ее подлинности. Лишь недавно доказательство было обнаружено. На странице, где описывались страсти Иосифа и Вениамина — детей Иакова, которых хотели убить его сыновья от нелюбимых жен, было накарябано по полю: «Се мои ж сыны Б. и Г.». Если «Б. и Г.» принять за сыновей Владимира Бориса и Глеба, то все сходилось!
        Но откуда мог узнать Острожский? Какая разница! Не мне одному известны письма князей. Вот хоть Курбский — тоже родственник Темного. Вполне мог помнить.
        Федя сначала выл. Потом плакал две ночи. Потом пропустил вторник у Вельяны. Потом гадал по монете Великого Солнца — «отдать — не отдать?».
        Выпало «отдать». Отдал. И сразу полегчало.
        «Какого черта?  — спрашивал Федя у коня Тимохи, когда в следующий вторник они заворачивали к Девичьему двору,  — у нас таких текстов штук сорок в разных списках. Можно считать — сплошные дубликаты».
        И когда ночью Федя спал опустошенный, явился к нему любимый кот Истома и сказал доброе слово:
        — Ты, Федька, не горюй. В книге не то главное, кто ее писал, и не то, кто читал. Главное то, о чем написано!
        К тому же никто не помнит, была у нас таковая книга или нет».

        Глава 29. Второе пришествие печатной благодати

        Прошло ровно 10 лет с первого появления печатных умельцев в Москве, и вот уже их «умение» было оснащено необходимым инструментом — типографским станком. Случилось это не враз. Сначала на Благовещенье — 25 марта 1563 года прискакал из Новгорода мальчишка князя Андрея Курбского. Его «благая весть» отозвалась в сердцах посвященных сложным чувством, аналогичным томлению назаретской девы в момент получения теста на беременность.
        Весна в этом году задалась ранняя, было совсем тепло, и литургическое пение разносилось из открытых врат Успенского храма по всей Соборной площади.
        Печатные мастера тоже были здесь, на паперти. Внутрь их не пустили не по грешности, а по многолюдности собрания. Но и такому выходу затворники были рады. Они уже четыре месяца и девять дней не брали в рот запретный плод и страдали отчаянно. У троицы резко пошатнулось здоровье. Повыползали забытые и новые, особо злобные болячки,  — какие-то надпочечные колики, одышка, боли в суставах, головокружение. Сначала, когда на Рождество не дали выпить во здравие младенца Иисуса, они не верили, что это надолго. Но вот и Масленица прогремела всухую, и в сердца мастеров заползла черная, шипучая гадина: «В Светлое Воскресение тоже не капнет!».
        Тяжко! Хорошо, хоть в Кремль вывели помолиться с высшим обществом. И когда из собора зазвучало чтение от Луки, сбоку обнаружился тиран книжных искусств Федька Смирной. Он нагнулся к глуховатому трезвому уху Василия Никифорова и заорал, перебивая святого Евангелиста.
        Врач Лука сообщал: «Я Гавриил, предстоящий пред Богом, и послан возгласить эту радостную весть!».
        — Значит так, мужики, близок день вашего подвига,  — вторил секретарю св. Павла проходимец Федька.
        «Как же это произойдет, если я еще не замужем?»,  — доносилось в левое ухо из храма.
        — А станок уже на пути,  — отвечал Федька в правое,  — остается только дождаться.
        «А ты, Захария, за то, что не веришь мне, будешь нем, пока не сбудется Это»,  — угрожали слева.
        — Так вы ж смотрите, не пейте, пока дела не сделаем!  — грохотало справа.
        — Тут мы к вам парня посыльного поселим на три дня. Вы его глупостям не учите, а выспросите побольше о станке и литовских делах,  — бросил Смирной, уходя восвояси.
        «И вот вам знамение: найдете Младенца, лежащего в кормушке для скота»,  — пробасил успенский чтец, и хор возопил к миру и городу.
        Никифоров, Федоров и Тимофеев вернулись в мастерские и действительно обнаружили спящего парня. Он лежал в куче стружек. В гроб лезть побоялся, а кормушки для скота не нашлось, если не считать замызганного обеденного стола.
        — Как звать тебя, сынок?  — толкнул «младенца» Федоров.
        — Гаврила,  — ответил сонный отрок.
        — Ну, хорошо, хоть не Иисус,  — успокоился Никифоров.
        — Снизошла благодать на град сей!  — невпопад заскулил Тимофеев. Он находился не в себе с ноябрьского вывода «на казнь».
        Под вечер пришел Смирной и выяснил следующее. Детали станка благополучно привезены в Новгород. В команде Головина находятся два немца из Вильно, они будут показывать сборку станка приемщикам, которым надлежит прибыть в Новгород не позднее недельного срока. Если приемщиков не будет, немцы уедут, а вы тогда тут сами соображайте, как его собирать да как им пользоваться.
        Мастера стали сучить ногами вокруг Смирного, заглядывать ему в глаза и дышать в нос трезвым духом. Сильно хотелось узникам поехать на приемку. Там же надзору не будет никакого! А Васька Никифоров, тот и вовсе — отошел к дальнему надгробию и дал обет высеченному на нем лику Спаса:
        «Доведется доехать до родного города, видит Бог, сбегу!» На прямую просьбу Ивана Федорова, чтоб послали именно их, Смирной разулыбался, стал гладить «дьякона» по спине.
        — Вы себя поберегите, дорогие мастера. Путь сейчас нестойкий, лихого народу много. Вы уж тут подождите. Будет станок, будет и пища.
        В Новгород ускакал Иван Глухов со своими бандитами, караваном из пяти саней и десятком конных скуратовцев. Глухову доверили всю техническую сторону приемки.
        Назад глуховский поезд вернулся 9 апреля, а 10-го в «загробных» мастерских уже кипела работа.
        Собирали «книгоделательный прибор» в таком же составе, что и в Новгороде. Только пара немцев была наша, местная — из Кукуй-города. Монтаж завершился в два дня, и в полдень 12 апреля 1563 года было оттиснуто первое слово в русской столице и на русском языке.
        Оно было не вполне печатным, зато очень важным в московском обиходе. Вот как оно образовалось. Немецкий сборщик с вечера вставил в верхнюю рамку пресса пять свинцовых букв в честь немецкого поселения. После этого немцев отпустили с честью и жалованьем. Русские мастера предложили обмыть-таки сложную технику, чтоб не сломалась. В ответ прозвучало известное слово из одной гласной, одной согласной и так называемого «Ивана краткого». Что ж тут удивительного, что за ночь в наполненном призраками помещении кто-то подправил в типографском наборе слово «Кукуй»?
        Трехбуквенных слов на радостях отпечатали с десяток.
        Теперь нужно было начинать основную работу. Но целую неделю ждали. Требовалось благословение митрополита или приказ царя: начхать на благословение.
        Только 19 апреля благословение было получено со многими оговорками.
        Во-первых, книга должна быть православного содержания. Другого церковь и помыслить не могла. Выбрали «Апостол» — короткий, вполне подъемный труд. Апостол содержит собственно деяния апостольские и послания этих святых людей к прочим верующим. Есть в Апостоле праздничные и повседневные пения, а также указатель чтений по дням года. Его можно использовать как календарь. Так что, Апостол устраивал всех.
        Во-вторых, следовало изучить вопрос о грешности печати как таковой. Дня три уговаривали Макария не отменять благословения. Наконец, Смирной нашелся сказать, что вот ты, святой отче, прикладываешь митрополичью печать к своим грамотам, и ничего? Не грешно?
        В-третьих, последовал строгий запрет на печатные работы в праздники и любые (!) посты. То есть, в среду, пятницу, воскресенье, во все многочисленные «именинные» дни следовало отдыхать. Смирной велел в запретное время заниматься набором. Это как бы не сама печать, не так ли? Это всего лишь игра в кубики?
        — И последнее,  — Макарий явно вспоминал чужие наставления,  — окончательное решение о дозволенности печати вынесет церковный Собор осенью этого года. До той поры можно печатать на пробу, ежевечерне замаливая возможный грех.
        Аминь. Точка.
        Параллельно с благословенной возней шла дрессировка «умельцев».
        Трезвые, умытые, запуганные мастера подписали «проклятые грамоты». То есть, каждый из них собственноручно — под диктовку толстого Прошки — пожелал себе адских мук, язв по всему телу, коросты, падучки, трясучки и всего иного-хорошего, если будет «дело в небрежении делати».
        Еще была взята устная клятва не пить.
        Еще был сдан экзамен устного чтения.
        На этом подготовка закончилась.
        Ранним утром 19 апреля Василий Никифоров принял из рук Ивана Федорова маленький свинцовый квадратик с главной нашей буквой и вставил ее в наборную рамку заглавной страницы. На первый раз — вверх ногами. Дело сдвинулось с мертвой точки.
        Вечером Смирной, Глухов и Заливной сообщили царю, что мастера ведут набор страниц пробной книги. По мере обучения их можно будет подпустить к серьезной работе. Было бы что печатать!
        В тот вечер еще никто не знал, что «учеба» продлится целый год без двух недель!

        Глава 30. Бестолковые сны

        Пока мастера набивали рамку первой страницы, Федор Смирной занимался любимым делом,  — рылся в бумагах.
        В сундуке с острожными документами среди прочего нашелся весьма любопытный лист — перечень печатных книг, изданных за последние годы в Европе, в основном — в Германии.
        Не то, чтобы святые отцы интересовались новинками с целью расширения кругозора, но им нужно было подпитывать церковную науку, а для этого любые источники годились. К тому же список изданий помогал фиксировать отъявленную ересь, чтобы выездные православные не вляпались в дрянь и не завезли заразу на святую Русь. Так что, лист из сундука был весь исчеркан крестами — отметками о неблагонадежности.
        Среди помеченных книг Федя обнаружил любопытную вещицу: под 1539 годом значилось латинское Базельское издание «Толкователя личных и общественных снов Артемидоруса Далдианского».
        «Очень бы нам пригодилось толкование наших кошмаров,  — подумал Смирной,  — особенно общественных».
        Летом 1564 года, разбирая книжные завалы, Смирной обнаружил греческий том с заковыристым названием «Онейрокритика». Полистал, заметил имя автора — Артемидор — и понял: это то самое толкование и есть. Только греческий оригинал был рукописным и относился ко второму веку от Рождества. Федя забрал книжку с собой и стал читать ее на ночь.
        Однажды утром сидели у царя. Иван был растрепан, жалок, вопросы задавал дурацкие, на ответы реагировал невпопад. Оказалось, он переживает ночной кошмар. Только горьковатая рябиновая настойка с кусочками льда в хрустальной венецианской чаше вернула ему способность общения. Вот что он рассказал, и вот что ему привиделось.
        Снилось Ивану, будто он — судья и сидит на троне из неоструганных досок. Трон установлен на бревенчатом помосте, на вершине холма. Со всех сторон по склону к Ивану поднимаются люди, но просто так никто подняться не может. Все время идет снег или дождь, трава и глина на склоне скользкие. Люди падают, некоторые, кто побогаче, очень нервничают, что одежду запачкали.
        Тогда Иван посылает вниз своего раба, вот хоть тебя, Федька или тебя, Григорий — лица было не разобрать. Раб объясняет остолопам, чтоб не лезли напролом, а строили дороги. И вот одни начинают рыть земляные ступени, другие мостят их плоским камнем, третьи делают деревянные лестницы. И вся толпа медленно приближается к Ивану, а ему от этого беспокойно.
        Тут случается чудо. У подножия холма появляется стайка детей. Эти неразумные тоже хотят на суд, но не судиться, а просто так — поглазеть. Они притаскивают длинную веревку, подсаживают друг друга, вбивают в холм осиновые колья,  — Иван почему-то уверен, что именно осиновые,  — вяжут к кольям веревку, и, держась за нее, первыми достигают вершины. Дети окружают Ивана и стоят, разинув рты. Ивану от их присутствия становится очень хорошо и спокойно.
        Тем временем прочий народ начинает прибывать на суд по своим лестницам. О чем их тяжбы, Иван не помнит, но решает дела честно и быстро. Денег за судейство не берет.
        Солнце уходит за спину Ивана, он собирает листы с приговорами и заходит за трон. А там — тоже глинистый склон, и ведет он дальше наверх. Склон скользкий, но не от дождя и снега, а от крови. Иван хочет строить свою лестницу, но нет у него ни камня, ни досок, ни веревки. Одни кости кругом. Тогда Иван мостит лестницу из костей и поднимается к окончательной вершине. А там сидит настоящий, верховный Царь. Он тоже судит, но не простых сутяг, а царей. Иван подает ему свои листы, Царь читает, кивает довольно или гневно. Но в среднем получается неплохо, и Царь отпускает Ивана.
        Иван собирается вниз, а лестницы-то нету! Истлели кости!
        «Это ж сколько времени прошло?»,  — спрашивает Иван у Царя.
        «Почем я знаю,  — огрызается Царь,  — главное, что нету его, все кончилось. Разбазарили вы время со своими судами да царствами!».
        Царь задумывается, пускает изо рта дымчатые облака, потом успокаивается:
        «А мне-то что? Буду царствовать без времени, мне срока не назначали».
        «А мы?»
        «А вы — как хотите!».
        Ивана толкают, он скользит по склону и больно расшибается при падении. Как оказалось — о дощатый пол у кровати.
        Все замерли. Иван заново просматривал ночные картины, остальные помалкивали в винные плошки.
        Только Федя Смирной елозил на лавке и рябиновку не пил. Царь заметил это дело. Он уже знал: если Федька нервничает, значит, имеет что-то сказать тайное.
        Иван разослал людей по службам. Заливного — в приказ, считать дворцовые расходы; Скуратова — в конюшни, проверить ковку лошадей; Сомова — на псарню, без задания.
        — Ну?!  — спросил царь, когда люди ушли.
        — Я видел этот сон,  — сказал Смирной и поправился,  — в книжке.
        — Ну, и что там? К чему? Чем кончилось? Что за книга?
        — Греческий толковник, в библиотеке твоей бабушки сыскался.
        — Тащи сюда! Читать буду.
        — Он по-гречески, Иван Васильевич…
        — А! Ну, отдай в перевод.
        — Неполезно получится. У нас с греческого только попы могут, а им эллинскую книгу переводить тошно. Будут на тебя кукситься, разгласят, что царь у нас…
        — Тогда ты читать будешь,  — перебил Иван.
        — Книга велика, нам ее вслух долго тянуть придется.
        — А мы не всю потянем, а по снам пойдем. Давай вчерашний сон разбирать. Приходи вечером, на сон грядущий,  — Иван улыбнулся,  — будем вышибать клин клином. Чтоб снова страшный Царь не приснился.
        Вечером медленно, со скоростью солнечного заката и греческого перевода стали толковать кошмар по Артемидору. Царь лежал, развалясь с утренней рябиновкой, Федя сидел на точеном стульчике.
        «Видеть себя царем — смерть!  — Федя виновато поднял глаза и добавил,  — если ты не царь».
        — А судьей?
        «Сны о судах означают тревоги, неприятности, безуспешные затраты. Для больных они предвещают кризис; если дело выиграно, больной выздоровеет, если проиграно — умрет».
        — Смотри-ка, сходится! Там меня отпустили, и вот я — жив!  — Иван посмотрел сквозь рябиновку на огонек лампады, будто чокнулся со Спасом.
        — Ты, Федя, эту книжку при себе держи. Мы ее теперь часто читать будем.
        Смирной вышел за дверь и на немой вопрос спальника честно ответил, что разобрал вещий сон царя.
        На другой день вечером в комнату Федора вкрадчиво постучали. Царский спальник что-то спросил, кого-то пропустил, и огромная тень заполнила помещение до последнего аршина.
        Дьяк по иноземным делам Иван Висковатый одышливо уселся на лавку. После минутного отдыха чиновник пожелал узнать, что с ним будет, ежели многократно снится, будто он потерял ключ от дома.
        Такой сон по Артемидору Федя помнил. Он снился путешественнику, дочь которого тяжко блудила в отсутствии папаши. Но Висковатого волновала не дочь, и он открыто держал в руке замшевый кошелек с малиновым звоном.
        Федя вспомнил, как на днях царь Иван ругал Висковатого Сомову:
        «Может мне, Данила, тебя в Ливонию дьяком послать? Или Гришку? Этот кабан уж третий год никак не тронется. Я его не гоню, но могу и осмолить щетину! Или на вертел надеть!».
        Сомов тогда пожал плечами: не его ума это дело. Он по свиньям мало понимает, он больше — по собакам.
        Когда Сомов вышел, Грозный продолжал рассуждать вслух:
        «А может, оно и к лучшему? Толстый дьяк важен у приема послов, а в дороге — смешон и коням труден. Пусть сидит. Надо ему парчи на покрышку пожаловать, а то принимает послов в соболях. Зверообразен!».
        Так что, Федя не стал говорить Висковатому о резвости дочери, а затянул длинную волынку:
        — Над тобой, господин дьяк, нависла страшная опасность! Ключ — это власть и золото. Но ключ — это и вход в царство небесное.
        Висковатый сжался и начал густо потеть. Кот Истома поспешил покинуть помещение.
        — Ключ небесный находится меж созвездий Гончих Псов и Кабана. Мой тебе совет, спроси бывшего псаря Данилу Сомова о Псе и Кабане. Какое он первое слово скажет, с тем ко мне и возвращайся.
        Висковатый недовольно запыхтел и убрался под дверь царской палаты, где обычно ошивался Данила. Уже через час дьяк встретил знатока псовых наук и гордо спросил о Псе и Кабане как таковых.
        — Чего?  — не понял Данила. Потом прищурился и вывалил, что слышал, как тебя, дьяк, величают кабаном и собираются осмолить на вертеле.
        Тут из палаты донеслись звуки посуды, и сильный голос запел. Данила юркнул к царю, а Висковатый рухнул на лавку преодолеть обморок.
        К Федору он вернулся мокрый, тяжко сел, развязал кошель и молча положил на стол пару золотых.
        — Ну?  — спросил Федор.
        — Поджарить приговорили.
        Губы и подбородок дьяка тряслись, и он заскулил тонко — не по комплекции, не по чину.
        — Многие годы служу! Никакой корысти не принял!..
        — Ну, ладно, ладно!  — замахал руками Федя,  — это еще не беда. Есть Ключ, значит можно беду замкнуть. Ключ золотой? Золотой. Значит, беда замыкается золотом. Твой поджар переводится на какое-то другое тело. А твое тело будет покрыто золотом. И нужно тебе идти к царю. Будет спрашивать, зачем пришел, говори: «Исполнить волю злато-парчовую!».
        Висковатый нехотя высыпал на стол еще пяток монет, посчитал, что этого хватит на позолоту его бескрайней плоти, и поднялся идти.
        — Скажи, Иван Михалыч,  — окликнул Федя,  — есть ли у тебя дочь подвенечных лет?
        — Засватать хочешь?
        — Не то важно, чего я хочу. Важно, чего она хочет,  — туманно произнес гадатель.
        Висковатый пожал плечами и вышел. Ему было не до дочери и не до золотой парчи. Шкура его дымилась.
        И совсем уж передумал Висковатый идти к Грозному, но снова встретил во дворце Данилу Сомова. Данила подмигнул дьяку черным глазом и пошел себе, поскуливая, как сучка на морозе. Висковатый бросился в царские покои. Царь как раз выпивал.
        — А! Кабанчик!  — ласково встретил тезку веселый повелитель. На столе стояло блюдо с запеченым поросенком.  — Садись! Пей, что Бог послал. Ешь, что черт поджарил!
        Висковатый сел, не чуя ног.
        От царя он вышел через час, потный и пьяный до свинячьего визга. В руках держал свиток парчи с золотой ниткой, на вопросы не отвечал и почему-то очень спешил домой.
        К вечерней молитве весь двор только и говорил о чудесном предсказании Федьки Смирного, о парчовом кафтане дьяка, о нечаянном позоре и скорой свадьбе его дочери.
        А после молитвы астролог Смирной обнаружил своего кота Истому в запретном месте — на обеденном столе. Сегодня у Истомы имелось оправдание — он сторожил посреди стола большой мохнатый комок кровавого цвета. Внутри комка что-то перекатывалось и звякало. И норовила тварь ускользнуть из цепких лап.
        Надо ли говорить, что с этого дня придворные выстроились в очередь к подьячему Смирному, и проблема хлеба насущного решилась для него бесповоротно.

        Глава 31. Смена небесного караула

        В ночь с 24 на 25 декабря 1563 года кремлевский народ занял места у юго-восточных окон, поднялся на высокие точки — колокольни, башни, стены. Кто попроще, влез на крышу. И у всех с собой было.
        Ждали волшебного явления природы, которое, в принципе, происходило ежегодно. Но не каждый год Москва встречала Рождество таким чистым, звездным небом. Сегодня земля, грязь и грех нашего бытия были красиво прикрыты свежим снегом утреннего посева. Только дым московских печей поднимался вертикально и угрожал прикоптить вселенскую благодать.
        «Указать бы, чтоб не дымили с полудня?  — подумал Иван,  — так нет, забунтуют. Давно не бунтовали».
        Царь стоял в проеме Большой звонницы и смотрел на восток.
        «Как же им повезло! Ни к кому не пришли волхвы, а к ним пришли. И Христос не в Риме родился, не в Афинах, не в Царьграде. Вифлеема этого — на Кукуй не наберется, а поди ж ты!».
        «А мы тут сидим. Ни волхвов тебе, ни воду в вино превратить, ни народ накормить двумя хлебами!».
        «А было бы здорово!  — восходит Звезда от Вавилона, но заворачивает не в Иудею, а сюда! Приходят кудесники. Вот, говорят, Иоанн, благая весть тебе. Будешь крестить весь мир, а не одну только Русь».
        «Как же мне его крестить, когда он трижды крещен? Да и слаб я».
        «Крестить, брат, нужно регулярно, в каждом поколении. А то дети подрастают, и думают, что война — игрище, кровь людская — водица слабого настоя, а рваная копьями человечина — хлеб насущный».
        «А что слаб ты, так это даже хорошо! Не будешь посягать силой, а будешь посягать умом и деньгами. Вот мы тебе дары принесли — монеты разной чеканки. По тридцать сребреников каждого вида и от каждой страны. Недоимка за каждый год от рождества Христова».
        Иван начал считать. Долго умножал 1563 на 30, получил 46890. Стал прикидывать, сколько есть на свете стран, сбился со счету и чуть не прозевал явление Звезды.
        На стене закричали, и очумелый от трезвости звонарь задел язык среднего колокола. Прокатился длинный, волнующий звук, и все увидели Звезду. Крупная, лучистая капля потекла снизу вверх — от замоскворецкого лесистого горизонта к небесам Божьим.
        Народ полюбовался на это чудо пять минут и занялся делом. Достали выпивку, закуску, развязали крестьянские узелки, раскрыли полированные короба. Тяжкий рождественский пост снова был в прошлом. И как же возвышенно, одухотворенно выпивалось на свежем воздухе! А вы говорите, мы в Бога не верим!
        Иван повернулся, чтобы сойти с колокольни, глянул вниз и вздрогнул. По площади, по чистому снегу от митрополичьих палат бежали три темные фигурки.
        «Волхвы!»,  — ударило в голову.
        Сжал кулак в кармане. Успокоился.
        «Нет! Когда все пьют, надо и себе выпить!».
        Иван спустился, вышел из звонницы, хотел перейти площадь к Красному крыльцу и окаменел. Холодная сеть спутала тело, поволокла вбок. Три черные фигуры бежали прямо к нему!
        «Это не волхвы! Это Азраил, Исрафил с Азазелью!» Но ангелы смерти не стали хватать Ивана, сами повалились в снег.
        — Не казни, государь!  — всхлипнул Азраил.
        — Отче Макарий отходит!  — выдавил Азазель.
        Исрафил молча размазывал вполне искренние слезы.
        «Хорошо, мороз невелик,  — облегченно подумал Иван,  — слеза не замерзает».
        Пошли к Макарию. Стража и придворные увязались следом, озабоченной стаей.
        Макарий испортил все праздники. Он агонизировал и 25-го — в само Рождество, и 26-го — в Собор Пресвятой Богородицы, и еще 5 дней. Только в ночь с 31 декабря на 1 января 1564 года душа предстоятеля Московской православной церкви отлетела на небеса. Аминь!
        Но со смертью Макария тяготы не кончились. Они как раз только начинались. Надо ж было кого-то другого ставить?
        А надо ли? Давно казалось Ивану, что не нужны ему другие начальники. Он сам справлялся.
        Неуютно получается: выходит мужичок-боговичок к народу и начинает поучать. Потом разворачивается к народу задом, к Богу передом, и докладывает наверх за весь народ.
        «А как же я, царь? Мне-то что остается? Я кто — только раб Божий, да воин грешный?».
        К этим мыслям добавлялась, однако, застарелая межлопаточная щекотка: Макарий венчал Ивана на царство, как бы рекомендовал его Богу. Может, и молился за него эти 17 лет. А теперь кто помолится?
        Вошел Смирной с какой-то ерундой. Сам начал о митрополите.
        — Вот, государь, беда какая!
        — Тебе-то что за печаль?
        — Так, нового ж выбирать!
        — А ты сам, что ли, хочешь?
        — Спаси Господь! Я не хочу. Никандр хочет…
        Иван пришел в чувство. Вот она — правда.
        Не в разговорах с Богом дело, и не в карьерных устремлениях священников. Страшная, черная тень расправляет крылья над страной. Крестовый митрополит!
        Но с другой стороны, нам это понятнее, и от этого легче.
        Это — война! И это по-нашему!
        Началась борьба за церковный трон при полном понимании интриги.
        В три дня межпраздничного промежутка — 2 -4 января — во все епархии полетели сани и всадники. К гонцам митрополичьего подворья Иван прибавил своих. Ему нужны были ВСЕ иерархи,  — раз уж это «Собор». Сон об огненной литургии нет-нет, да и возвращался к Ивану щекотливым виденьем.
        Съезд назначили на 7 января, хоть и не все епископы могли успеть к его началу. Но ничего, подъедут позже! Зато, очень уж дата хороша: «Собор Иоанна Крестителя»!  — звучит многозначно!
        Съезжались пол-января и, наконец, съехались. Тут были: архиепископы Пимен Новгородский, Никандр Ростовский и Трифон Полоцкий, шесть епископов — Афанасий Суздальский, Симеон Смоленский, Филофей Рязанский, Варлаам Коломенский, Матфей Сарский, Иоасаф Пермский. К ним добавилась пара высших иноков — игумены Чудова и Иосифова Волоцкого монастырей. Этих позвал сам Иван. Они как бы представляли черное монашество и нужны были для числа.
        Иерархи расселились по Кремлю. Никто не польстился заселить митрополичьи палаты. Заседать начали вечером в воскресенье 16 января — прямо после службы в честь Апостола Петра.
        Иван смотрел на собрание и думал цитатами: «Петух не пропоет, а ты, Петр, уж трижды отречешься от меня!» и «Ядущий со мною хлеб поднял на меня пяту свою!».
        Собор сидел в Грановитой палате. С секретарями и дьячками набралось с полсотни народу, но Иван видел только иерархов. Они будто цветом выделялись из массы, хоть и оделись в парадно-черное. Иван считал Собор, загибая пальцы двух рук. На правой руке откладывал «своих», на левой — «чужих». Когда пальцы кончились, Иван переложил в левую руку монашеский посох с золотым крестом на верхушке. Это к пяти «чужим» добавился Никандр Ростовский.
        «Одиннадцать апостолов получается! А еще кто? А, вот он!»,  — Иван нащупал правой рукой тонкую бумажную трубочку, полученную сегодня утром. Акакий Тверской по старости и болезни не поднялся, прислал царю «повольную грамоту» — доверенность решать, как угодно. К Акакию подъезжал и соборный монашек, но этот привез только устную отговорку.
        Заседания потянулись через остаток января. Крестовые стали проталкивать в митрополиты Никандра, «наши» выкрикнули Пимена Новгородского. Все знали, что Иван скажет государево слово за новгородца, но крестовые посмели восстать. Им новгородец был неудобен.
        Споры перешли за грань вежливости, но Иван не вмешивался. Лишь после ужина и молитвы чья-то тень скользила по кельям. Это бывший монастырский воспитанник Федька Смирной обходил епископов с царским словом.
        Утром в среду 2 февраля на литургии в честь Сретенья Господня участники Собора чуть не в голос поклялись встретить, наконец, и нового всероссийского митрополита. Дело шло к развязке, серьезных кандидатов, кроме Никандра, не оставалось.
        В благостном настроении иерархи засели в палате, и совсем уж потянулись голосовать, как встал игумен Чудова монастыря отец Сазон и предложил рассмотреть кандидатуру его подопечного, вновь принятого инока Афанасия.
        — Это кто такой?!  — загомонили епископы. Им смешна была мысль, склониться под крестом какого-то безвестного инока. А вдруг он кающийся грешник? Убийца, растлитель, еретик?
        — Да нет,  — успокоил отец Сазон,  — все в порядке. Это очень достойный человек, до недавнего времени духовник его царского величества,  — поклон в сторону Ивана,  — бывший пресвитер Благовещенского храма отец Андрей, в черном монашестве — Афанасий.
        Собор замер с приоткрытым ртом. Наша, правая сторона «рта» приподняла усы вверх, «не наша», левая — изогнула губы трагическим изломом.
        Но не склонились сволочи! Не сняли Никандра, стали голосовать.
        «Вот как им это важно!  — думал Иван,  — прав Федька, все поставили на кон!».
        Вызвали Андрея-Афанасия. Ждать долго не пришлось, он под дверью дожидался.
        Голосование пошло в темпе загиба царских пальцев. И не то удивительно, что все «наши» встали за Афанасия. А то — что никто из «не наших» не перебежал на царскую сторону!
        «Это ж как они поклялись меня укатать!»,  — подумал Иван на счете 11.
        Никандр вытягивал шестью голосами против пяти.
        И уже разгладились его морщины, уже загорелся огонек под высоким лбом, когда государь сказал свое тихое слово.
        — А где голос нашего Тверского пастыря отца Акакия?
        — Болен батюшка. Своего голоса не прислал, так мы его счесть и не можем.
        — Как не прислал? А это что?  — Иван протянул соборному писарю тонкий свиток. Вот: «Даю свой глас на государеву волю»!
        — А моя воля — к моему отцу духовному, ныне иноку Афанасию. Служи пастырь, как мне служил. Будь отцом духовным всему народу, как мне был!
        Иван стал интонацией закруглять Собор, но не тут-то было! Слева крикнули: «Шесть на шесть!», «Ровня!», «При ровне первый голос больше весит!».
        Иван оторопел. Наглецы настаивали на торговом правиле: при равенстве голосов побеждает заспоривший первым, тот, кого раньше предложили.
        Молчание повисло под низкими сводами.
        В эти мгновения очень интересно было наблюдать за лицами иерархов. Независимо от партийной принадлежности, одни из них наливались кровью, другие смертельно бледнели в складках черных риз.
        — А я вам не ровня!  — крикнул Иван страшным голосом.
        — Мой голос поверх ваших ложится! Акакий за себя сказал моими устами. А я и сам за себя говорю: Афанасий!
        Иван встал и вышел вон. Собор тоже вскочил. Только парализованный страхом Варлаам Коломенский никак не мог подняться. Перед ним на столе лежал маленький клочок серой бумаги с ругательным трехбуквенным словом, оттиснутым адской сажей. Ниже мата обычными чернилами было нацарапано: «Коломенско-Богородичной обители отрок Харитон покаянно скончал живот свой в сих кровах».
        Откуда взялась эта бумажка, не знал никто, но Варлаам так и не смог встать. Он был замечен среди тех, чье лицо наливалось кровью. Теперь эта кровь под действием черной вести разорвала преграды и хлынула в голову несчастного заговорщика.
        Голос епископа Варлаама теперь можно было не считать.

        Глава 32. Сделано!

        После избрания нового митрополита воцарились радость и кротость. Иван стал смирен, приветлив. Федор явился к нему с просьбой.
        — Дозволь, государь, снять запрет на печатанье в пост, раз уж запретивший далече, а печатное слово столь великую пользу имеет.
        Грозный усмехнулся. Короткое «печатное слово» было подброшено с разными увещеваниями шести епископам, пребывавшим в сомнении. На четырех оно подействовало полезно, на пятого — разрушительно.
        — Печатай, да побыстрей. Ты говорил, печать к ускорению служит, а возитесь скоро год! Последний срок даю — до конца месяца.
        Федя кинулся в печатные палаты. Там творился ад кромешный.
        Количество букв в купленном наборе было невелико, поэтому набрать полный текст не получалось. Мастера набирали несколько страниц и печатали их на весь тираж. Потом рассыпали набор и собирали следующие страницы. Готовые листы лежали стопками по всем углам, на надгробиях, в нескольких гробах.
        Умельцы находились в нервном состоянии. Глаза у них бегали, лица имели виноватое выражение, сами они норовили зайти за каменные блоки.
        «Выпили, что ли?  — подумал Федор,  — но запаха нет, не качаются, языком не заплетаются».
        Смирной пошел на мастеров рогом.
        — Так, быстро говорите, что натворили! Имею тайный указ государя, как с вами поступать, если что.
        Грешники заголосили из-под саркофагов, что ничего, батюшка Федор Михалыч, страшного! Так, пустяки, мелкие огрехи, издали не видать!
        Смирной достал кинжал и начал похлопывать лезвием по ладони.
        Выявилось следующее.
        Набор текста для разных страниц вели все три грамотея поочередно. А «когда иноческий сан не дозволял преступать пост», набирал брат Андроник…
        — Какой сан?! Какой пост?! Чей брат?!  — зашелся криком спокойный парень Федя.
        Оказалось, чудаки на полном серьезе считали себя служителями Николы Гостунского. Федоров и вовсе откликался только на прозвище «Дьякон». Запрет покойного Макария печатать в пост понимался как повод для отдыха. Брат Андроник тоже разоблачился немедля. Белобрысый, неумытый подросток вбежал со света в палату, не разглядел Смирного и выпалил, что мед ныне вздорожал. Винная торговля придерживает товар к Светлому Воскресению. Андроник был единственным настоящим служкой храма Николы, в мастерские притерся от суровости приютского содержания.
        Этот молодой человек с говорящей кличкой «Невежа» как раз и набирал почти каждую четвертую страницу Апостола. А письма св. Павла к церквям и народам так и вовсе наполовину.
        Дальнейшее следствие показало, что печать страниц Апостола была закончена вчера, остатки Павла набирались успешно, и Федоров начал сбор книги. Он только сегодня утром стал впервые читать полный текст!
        Конец света!!!
        Ни одной страницы без опечаток найдено не было.
        Они отличались друг от друга четырьмя «стилями», как если бы четыре Евангелиста вместе, постранично, а не порознь писали общее Евангелие.
        Федя взял на пробу пару страниц, почитал, сплюнул, проскрипел в бессилии:
        — Перипатетикос Аристотелос!
        — Ну, хоть на титульном листе у вас все правильно?
        Умельцы снова скуксились.
        — Титла ще нэма!  — честно и радостно выпалил Невежа.
        — Ну что ты, что ты!  — вылез из-за гроба Никифоров,  — есть, только не напечатан пока.
        — «Есть» или «не напечатан»?
        — Титул изукрашен, а печатать ночью будем.
        Никифоров поднес Федору яркий лист, расцвеченный киноварным орнаментом, завитушками, финтифлюшками. Середина листа в рамке оставалась чистой.
        У Смирного кончились силы ругаться.
        — Эй, Невежа, ты хоть дорогого меду принес?
        — А як же, боярин!  — мальчик стукнул в каменный постамент донышком глиняной крынки.
        — Тсс!  — тревожно прижал палец к губам Смирной.
        — Що?  — вылупился и побледнел Невежа.
        — Покойника разбудишь!
        Все засмеялись, окружили камень, закуска и плошки появились сами собой. Началось заседание по планированию завершающего этапа работ.
        «Какого черта?  — думал Смирной,  — кто это будет читать? Главное, чтобы титул был красивый и без ошибок, да обложка, да сафьян, да закладка».
        Мед прикончили быстро, решили письма св. Павла добить к середине февраля — на Касьяна, остаток времени посвятить оформлению.
        — Ты, Василий неправильно сделал,  — сказал Смирной,  — тебе нужно было сначала титул напечатать, а потом разрисовывать. А ну как ты его теперь испортишь? Давай-ка я после набора сам прочитаю — с первого оттиска.
        На том и разошлись.
        Поздним утром 1 марта 1564 года государь Иван Васильевич проснулся с тяжкой головой и хотел наорать на спальника или послать стражу хрен молотить, как вдруг дверь в спальню отворилась, и без спросу ввалилась толпа рож на двадцать.
        «Заговор!»,  — кольнуло Ивана, и он проснулся.
        Впереди заговорщиков выступал Федька Смирной, а думные бояре почему-то безропотно шли следом.
        — Вот,  — начал Смирной, раскрывая наугад толстенькую книжку красного переплета,  — изволь государь заслушать чтение.
        — Еще чего?  — не понял царь, и бояре попятились к двери.
        Смирной смешно оттопырил губу и затараторил с непристойной скоростью:
        «Братья! Облекитесь во всеоружие Божье, чтоб нам можно было стать против козней дьявольских; потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против злобы духов поднебесных!».
        Царь нахмурился, а у чтеца опустилось сердце: «Надо ж было наугад читать? Не мог осел по закладке выступить? Про власть неудобно получилось!».
        Грозный взял со столика кубок чего-то прохладного, выпил, потянулся плечами.
        — Значит, это ты мне что читал? Донос о кознях против начальства и властей московских? Или что?
        — Нет. Это святой Павел…
        — А! Павел, значит, злоумышляет против Рима? Ну, поделом ему!
        — Кому?  — придурился Федька,  — Павлу?
        — Риму, оболтус!  — Иван встал.  — Теперь дело говори.
        — Сия книга — есть первое русское печатное слово, кое…
        — Врешь, малый!  — первое слово ты мне уже печатал!
        Федька прокашлялся, начал заново.
        — Сия книга — есть первая русская книга же. Первая книга и есть…
        Получилось глупо, но Иван понял, обрадовался, выхватил том из рук Федора. Стал листать, не читая.
        Бояре тоже радостно кивали друг другу. Им уже не было обидно, что пришлось идти за безродным Федькой.
        Царь объявил вещевые и денежные пожалованья, велел представить ему мастеров. Смирному поручалось составить перечень новых затрат на книгопечатанье.
        Когда веселой толпой выходили вон, царь буркнул Федору:
        — Заряжай Большую Книгу!

        Глава 33. «Бес стольнаго града»

        С некоторых пор царь Иван заметил в себе новое беспокойство.
        Его и раньше терзали подозрения, что придворные, думские бояре, вообще окружающие люди, желают ему зла. К этой беде он привык, объяснял ее логически.
        «Люди,  — думал Иван,  — Божьи твари. Это факт. Все Божьи твари равны перед Создателем. Это — православная догма. А, значит, превосходство князей и бояр над народом, пастырей над паствой — условно, временно и не касается божественной сути человека, той искры богоподобия, которая вложена в скота двуногого в день Творения. Но что важнее?  — богоподобие или сословный чин? Смешно даже спрашивать. Выходит, каждый раб ползучий, подавая тебе опохмелительную жидкость, подтирая плевки и принимая затрещины, может вдруг выпрямиться, глянуть светлыми глазами и запросто спросить: «Ты что ж, раб Божий Иван, наблевал тут пред ликом Спаса? Что б тебе, скоту, не дойти до умывальника? Почему я, богоподобное создание, должен за тобой гнусь убирать? Пойду-ка я прочь!».
        После такого рассуждения Иван стал всматриваться в глаза подчиненных: нет ли в них огонька презрения? Но нет. Огонька не видно. Зато сами глаза неуловимо скользят в пол и по полу в угол. И чем сановитее, чем родовитее человек, тем опаснее мечутся его глаза у подножия трона. И понял Иван: злоумышляют!
        Но вот, нашлись-таки простые люди с чистыми глазами — Данила «Большой» Сомов, Гришка «Малюта» Скуратов, Федька Смирной, Васька Филимонов, толстяк Заливной. Эти глядели прозрачно, отвечали прямо, ничего не хотели. А если хотели, то прямо и говорили: хочу денег, хочу баб, хочу вина, хочу чина, хочу книг. И стал Иван отделять этих светлых, от тех темных,  — агнцев от козлищ. Правда, козлища наловчились совращать агнцев. Вот Алексей Адашев, на что верен был, а нет его. Но все равно, остались пока надежные люди. Иван твердо решил гнуть потихоньку старое дерево, поднимать молодые побеги.
        Теперь пришла новая беда. Враг понял, что его чуют по скаредным речам, крамольным письмам, узнают по глазам. И стал объединяться тайной силой,  — непроизносимой, неописуемой.
        Но царь чуток!  — не зря лежит на нем помазанье Божье!
        Вот как учуял он темную силу.
        Однажды решил Иван подшутить над подлым народом. Донесли ему, что казанские перекупщики каждым базарным утром скупают у Замоскворецкого моста один какой-либо товар. Потом вывозят его на торг и поднимают цену вдвое. В ближайшее воскресенье послал Иван соглядатаев к мосту. Оказалось, сегодня казанцы берут молодую репу. Ни одной корзины не пропустили в ряды!
        Иван переоделся в простое, велел переодеться и стременному караулу, большое оружие отставить, взять только ножи. Хотел Иван выйти в ряды, походить, прицениться к товару, послушать, с чего это у вас, господа, репа столь дорога? Как, «не хочешь — не бери!«? Как, «проваливай!»?
        Тут бы Иван как скинул подлую накидку! Как открыл царский летник злато-камчатый! А караул подскочил бы, да как заорет: «Дозволь, государь, вбить злодеям репу в ж…жадное место? Вот бы потеха началась!
        Но вышел Иван в ряды, и вдруг как качнет его, как бросит! Тяжкий, невидимый, неощутимый носом дух ударил в голову, невыносимое давление толпы навалилось со всех сторон. Застонал Иван, стал валиться вбок, в корыто с репой.
        Стража не зевала,  — молодцы, стременные!  — не дали пасть монарху! Один парень мигом сшиб корыто в сторону, другой подхватил Ивана, еще трое выхватили ножи и остановили озверевших казанцев. Репу пожалели, чумазые! А что белый человек падает замертво, им наплевать!
        Грозный вызвал Бромеля. Спросил о «многолюдственном мороке». Бромель успокоил, сказал, что это ерунда, государь, со мной в Лондоне тоже такое бывало. Когда человек тонкий, просвещенный попадает в невежественную толпу, его возвышенный дух сталкивается с ее темным духом и вступает с ним в смертельную битву. Естественно, носителю духа приходится тяжко, особенно, когда он один. А если ты находишься в собрании искушенных, например, в географическом обществе или театре, душа твоя блаженствует, сливаясь с родственными душами. Должна душа как-то проявлять себя при жизни? Она ведь не только для вознесения у нас запасена?
        Грозный похвалил немца, наградил кошельком золотых. Потом вызвал Смирного.
        — Слыхал, Федор, новую науку?  — нельзя государю в толпу черни погружаться,  — опасно для душевного здоровья!
        — Не слыхал, но понимаю,  — кивнул Смирной.  — для того тебе и дворец, высокое место, крепкие стены, чтоб царствовать не мешали.
        Грозный пересказал Смирному теорию Бромелиуса.
        Федя Елисея не любил, но с логикой согласился.
        — Не мудрено ошалеть в таком городе, как Москва. Тут народу — тыщ 150! Я вот сомневаюсь, не плохо ли приходится нашим книгам от дурного духа? Под стенами-то — базар? Может книжную премудрость базарное скупердяйство попортить?
        Грозный хмыкнул утвердительно.
        — И еще опасаюсь,  — нажимал Смирной,  — уже некие незнакомцы к библиотеке подбирались, к печатным палатам подкапывались. Вдруг на книги порчу напускают? Упрятать бы их в безлюдное место.
        Грозный на все эти слова кивал, но мыслями был где-то в стороне.
        — Слышь, Федька,  — сказал погодя,  — если дурь многолюдная на книжные мысли влияет, живую душу давит, то как же тут править? Как столицу держать?
        Федя открыл рот ответить, но Иван выпроводил его думать до вечера.
        Вечером беседа продолжалась при свечах. Ужин помнился удачный, глаза слипались, и царь приказал читать о вреде столиц.
        У Феди с собой кроме Артемидора ничего не было, но приказ есть приказ.
        Сонник открылся на толковании рыночных беспорядков. Считалось, что базарная толчея снится к добру и торговому процветанию, но Грозный ждал другого, и Федя понес отсебятину.
        Он разделил понятия «власть», «государь», «народ», «город», обсудил их отдельно, группами и все вместе. Получилось, что в многолюдстве вокруг власти и государя есть благо, но есть и зло. Сначала народ берет от государя благо и платит ему добром, потом насыщается, переваривает благо в отходы и платит благодетелю злом. Получает зло в отместку.
        — Так в чем же истинное благо?  — спросил Грозный, заваливаясь на другой бок.
        — Истинное благо государя,  — «читал» Федя,  — в перемене столиц и перемене людей, как благо пахаря — в перемене земли и перемене злака. Все люди — равны перед Богом, тем более, равны перед царем. Бог пребывает со всеми людьми. Государь не может одновременно быть со всеми. Значит, государь должен переменять столицу раз в несколько лет. Или переменять всех людей в столице. Последнее — трудно. Первое — легче. В любом случае, следует не многолюдную столицу ограждать от мира, а государя — от многолюдства. А можно и вовсе обойтись без стольного града.
        — Последние слова спиши мне на утро,  — промурчал Грозный сквозь сон.
        — Какие слова?
        — Последние три слова пиши. Три слова. Про беса.
        Федя ошалело смотрел на спящего повелителя.
        Делать было нечего. Взял перо, лист бумаги, начертал:
        «Бес стольнаго града».
        Перекрестился в иконы. Вышел, бормоча под нос покаяние в нечаянном прегрешении.
        Утром Грозный завтракал в записной компании бояр. Настоящие друзья облизывались за стенкой. Наконец, дверь открыли для прохлады, и царь заговорил через головы вкушающих. Его голос летел в открытую дверь, адресовался кому-то невидимому, и бояре поняли: царь не в себе!
        — Спал я в пустыне, и явился мне бес. Велел строить город. Запер меня в каменных стенах, как вора. Но — слышь ты?  — слетел с небес Ангел и велел разрушить град беззаконный. Сим я отныне промышляю!
        После завтрака едоки разбежались. Никто не остался клянчить и выговаривать.
        Пока убирали объедки, Грозный вышел из палаты, подозвал Смирного, шепнул на ухо:
        — Буду строить град особенный, великий духом, а не многолюдством. Мой стол — моя столица. А прочие пусть столы по своим домам держат. И библиотеку туда переведем. Посчитай, что надобно, как ее устроить. И печатный двор не забудь!

        Глава 34. Три кита нашего государства

        Федя держал экзамен перед царем Иваном по теории государственного устройства. Оценок ожидалось две. Первая лежала в сафьяновом кошельке размером с сомовский кулак и тянула на подворье в Белом городе. Вторая выражалась туманной фразой царя Ивана: «Аки вечор». Вечор на Болоте сожгли чернокнижника Синицу, который пропился в кабаке, и в уплату обещал погасить Луну целиком, но пригасил только краешек.
        Казнил бы Грозный Федю за неуверенный ответ? Скорее, нет. Просто с некоторых пор Иван пристрастился к философии. А как философствовать без интриги?
        Смысл Федькиного доклада был в составлении Большой Книги. После недавних откровений о вреде стольного града Иван решил именно такими, новыми и важными мыслями насытить Большую Книгу. А уж дела приказные, дворцовые, степенные да разрядные напечатать для объема и памяти.
        Сегодня Смирной должен был вывалить рассуждения о государственной этике. За собой Иван оставлял главную работу — осмысление Федькиного сумбура, созидание продуктивной идеи.
        Смирной построил «рассуждение о пользе государства» на трех китах.
        Вот какие странные клички были у этих добрых животных:
        1. Продажная душа.
        2. Измена.
        3. Казнь.
        Грозный удивился нелепому набору достоинств, отодвинул призовой кошель в сторону, но слушал с интересом.
        — Великое государство может быть только у великого государя,  — начал Смирной мимолетной, банальной фразой,  — но совершенная сила страны — в соединении душ.
        — Человек смертный готовит свою душу к жизни вечной, то есть, главное предназначение души — быть проданной Богу за царство небесное или Сатане — за ласки земные. Поэтому еще при жизни душа человека неоднократно продается во благо и во зло. Страшный Суд как раз и будет взвешивать благую и злую уплаты по всем продажным сделкам.
        Иван крякнул, поднял брови и уважительно вернул кошель в центр стола.
        — Подвиг государя — купить души своих подданных, составить из них легион. Только такая сила, сила отдавших душу своему государю, способна сломать оковы, мешающие нашему движению.
        Федька перевел дух и продолжил выводить тезис о партийном строительстве.
        — Что есть благая продажа души? Это когда человек доверяет государю самое дорогое — право решать за него, что есть добро и что есть зло. Таковы воины великих полководцев в великих битвах. Они не рассуждают, не испытывают угрызений совести. Они готовы принять на себя грех повседневных преступлений во имя последующей всеобщей благодати. Такова продажа Авраама. Он соглашался убить сына во благо мира.
        «Где ж набрать таких отчаянных»,  — вздохнул Иван.
        — Но и государь тоже закладывает свою душу. Он один знает, во имя чего подданные убивают, жгут, отнимают и казнят. Если цель этих дел единая и благая,  — то в конце она перевешивает грехи. Но если нет, то ужас!..
        Грозный напрягся.
        — Груз грехов ложится не только на бездушных воинов, но и на государя, владеющего их душами. И горе ему!
        Тут Грозный не выдержал и велел нести выпивку и закуску «малым обычаем». Это означало пиво, сухое виноградное, вяленую рыбу и копченые ляжки дикой птицы.
        Под употребление философия потекла плавно.
        — Продажные души не бывают бездвижными. Они перепродаются и перекупаются. В Христовой притче о Блудном Сыне мы имеем образ продажи сыном души сначала во зло, потом обратно — во благо.
        — Долг государя отсекать, ловить, карать изменяющих злостно. Находить, привлекать, ласкать изменяющих благостно.
        «Уж я после Казани пол-Москвы татарскими царьками населил,  — перебежавшими «во благо»,  — подумал Иван. Ему вдруг стало грустно от непосильной задачи — судить и рядить все эти многотысячные «легионы», пасти стада козлищ и агнцев.
        — Давай-ка, Федя, кликнем винограду. Меня от библейских картин всегда на виноград тянет.
        Кликнули.
        Поговорили о единении виноградин в крупной кисти, что одинокая виноградина имеет все свойства винограда, но доброго вина из нее не сделаешь,  — нужна полная кисть. Зато гнилая виноградина может испортить всю кисть и все вино.
        — Поэтому я и говорю о разнице казни. Продавший душу облекается властью во имя общей цели. Грешит во власти непомерно обычному мирскому праву. Так пусть и отвечает непомерно! Нельзя казнить базарного карманника за пятак так же, как боярина — за тысячу. Нельзя казнить продажного воина, как ночного разбойника или палача. Убивают все трое. Но палач не выбирает: казнить или миловать, поэтому полностью свободен от греха. Его грех — на судье и на государе. Продажный воин грешен частично, он может убить, может помиловать. Его грех — на нем самом, на воеводе, на государе. А тать ночной — волен. Его грех — только на нем.
        Тут виноград кончился, вино иссякло, и Федор закончил речь обобщающим выводом:
        — Государь, желающий великого царства земного, должен купить души земные, дать им великую цель, принять на себя грехи народа, казнить разборчиво, и перевесить грешную чашу праведной.
        — Так и буду!  — воспламенился Грозный,  — пиши эти слова на титуле Большой Книги!
        Царь швырнул тяжелый кошель на стол к локтю Смирного. Федька принял жалованье и увидел, что кошель прихлопнул, раздавил в кровь последнюю виноградину.
        Смирной пошел в свою комнату, открыл кошель, и они с Истомой пересчитали их на столе. Монеты оказались серебряными. Ни на какое подворье их не хватало.

        Глава 35. Книжный бунт

        Летом тяжелого, високосного 1564 года в самый Петров пост случилась невиданная жара. Градские власти едва справлялись с пожарами, власти духовные не могли унять у своей паствы «огнь нутряной». Винная торговля была приостановлена. Настроение обывателя дымилось.
        В воскресенье 25 июня среди торга на Красной площади приключился большой крик. Сначала запричитала баба — торговка молоком и сметаной. Ее нежный продукт не выдержал жары и пошел мелким, кислым пузырьком. К отчаянью женщины присоединились еще какие-то неразборчивые голоса, в кожевенных рядах поймали вора, и через несколько мгновений в нескольких местах уже необъяснимо дрались.
        И как же кстати случился здесь визг человечка в черном платье!
        «Печать Антихриста!  — вопил человечек, захлебываясь ненавистью,  — Сатана положил клеймо на священные книги!».
        Голова истерика тряслась, глаза слезились в покрасневших веках. И можно было заключить, что это поп-расстрига, страдающий без похмелки, когда б он не держал над головой книгу и деревянный крест. Крестом страдалец размахивал во все стороны, книгу показывал небу.
        Народ заинтересованно потянулся на крик. Драка без зрителей прекратилась.
        Надо сказать, что градская стража опоздала с выступлением. Два охранника с бердышом и саблей не сразу двинулись из пристенной тени, где проверяли правильность охлажденных напитков. Когда они поднялись и растолкали задние ряды зевак, то почувствовали неожиданное сопротивление толпы. Внутреннее кольцо народа сомкнулось упругой жилой, пришлось охране отваливать обратно. Один страж пошел доложить о беспорядках, другой — вернулся охранять полубочонок в ледяной присыпке.
        Внутри людского кольца бурлил малый бунт. Это когда еще никого не убили, но разбитые носы и оскорбленное достоинство уже сияют.
        Расстрига взял крест под мышку и тыкал пальцем в раскрытую книгу.
        «Выбивная! Выбивная!»,  — повторял он.
        Те из базарных, кто дотянулся шеей и мог увидеть внутренность книги, отскакивали с криком «О-о!». Другие занимали их место, и кричали по-другому.
        И как им было не кричать, когда знакомый с детства текст апостольского поучения в сатанинской книге был начертан пережженной адской серой, буквы шли безжизненными рядами, одинаковыми, как воины преисподней, а посреди титульного листа красовался бумажный квадратик с коротким и таким родным ху…  — художественным словом!
        Факт наложения бесовской печати на «святое благоповествование» был налицо, и дальнейшие события понеслись по накатанной русской колее, когда ни от кого ничего не зависит, крайних нету, зачинщики неуловимы, народ еще трезв, но уже буен.
        «Пост снимается ради битвы с нечистым!»,  — легкомысленно крикнул какой-то знаток церковных правил.
        «А чего снимать? Выпить все равно нечего?»,  — подначил другой.
        «Потому и нечего, что бояре все вино собрали на вывоз. Хотят Москву высушить до тла!».
        «Да кто ж им даст!  — свистнул веселый парень,  — вон телеги с бочками под Спасскими воротами затаились. Айда глянем!».
        Жанр бунта у нас таков, что любые, самые нелепые предположения, по ходу пьесы обязательно сбываются. Конечно, под стеной у Спасских ворот обнаружились безлошадные телеги. И под дерюгами в них лежали бочки. А в бочках — вы догадались!  — булькало яблочное вино двухнедельной закваски. Оно отдавало рыбой,  — видно бочки плохо промыли после селедочного посола,  — но нам-то что? Не нужно селедкой закусывать!
        Вино бродило, пробки ударили мортирами, толпа обезумела от радости. Уже никто не помнил сатанинской печати, не имел иной цели, кроме распития чудесно обретенной влаги. Но надо ж было и разбираться в безобразиях?!
        Кто-то должен ответить за утайку вина?
        Кто-то должен покаяться в порче церковных книг?
        Ох! Трудно управлять свободными русскими! Они так освобождаются, когда выпьют!
        Наряды градской стражи, усиленные стрелецкой полусотней оцепили площадь, но в драку не лезли.
        Смирной, Сомов и Штрекенхорн с колонной стременных обошли безобразие с тылу — от Троицких ворот. У ската Красной площади встретили Филимоновского шныря, доносчика Кобылку. Кобылка выпалил, убегая, что сейчас начнут громить боярские терема и книжную палату, но корень беды обычный — выпивка.
        Штрекенхорна послали сторожить палату, туда же завернули вторую стременную полусотню. О боярах волноваться не стали. Федора беспокоил бунт вообще, а Сомова — именно сволочи, которые все это затеяли.
        Толчея у телег продолжалась, и десяток псарей втерся в толпу, подсчитывал и примечал активистов, но не трогал их до поры. Попик-расстрига несколько раз пытался двинуть народ на печатные палаты, но не все еще было выпито. Сомов тихо подошел к провокатору, полюбопытствовал сатанинской печатью. Увидел знакомый оттиск, усмехнулся и вырубил кликушу незаметным приемом — одной рукой обнял человечка выше талии, кулак другой медленно вдавил спереди, в солнечное сплетение. Расстрига не пикнул, побледнел, сполз под ноги. Сомов поднял страдальца на руки и с извинениями — «Расступись, дай воздуху, брату во Христе дурно!»,  — уволок несчастного в Спасские ворота.
        Народ не заметил потери. Но некие другие люди стали покрикивать, что вино кончается, и это не главные запасы, а все вино спрятано в Заиконоспасских мастерских. Айда его брать!
        Толпа качнулась, метнулась, затоптала нескольких упившихся, своротила базарные ряды и двинулась к заветной цели.
        На полдороги случилась неприятность. Улица была перегорожена возами со старой соломой. «Зачем тут солома? Кому она нужна посреди сенокосов?»,  — спрашивали друг друга пьяные бунтовщики, и солома за ненадобностью загорелась. Огонь воспламенил заборы и отделил основную толпу от ее головки — двадцати самых нахрапистых.
        Тут набежала стража, стала кричать о пожаротушении, о спасении обожженных. И вскоре несколько телег с людьми в дымящихся одеждах понеслись кружным путем — через Ильинку в Кремль.
        Бунт утих сам собой — с перегоревшей соломой. Но для «пострадавших на пожаре» страсти только начинались. В пыточной гриднице Василия Ермилыча Филимонова для них подогревались металлические инструменты.
        Ох, и пороли их сегодня клыкастыми кнутами! Ох, и топили в бочке с окровавленной водой! Ох, и жгли железом и соломой!
        Из двух дюжин испытуемых выбили показания на шестерых. Случайных бунтарей посадили в яму пережидать жару, шестеркой занялись по-настоящему. И что снова заметил Смирной: никакая пытка так не развязывала языки, как тихое слово Филимонова:
        «Не хочешь, голубчик виниться?  — не винись! Мы и так все знаем. Нам отец Варлаам Коломенский все перед смертью рассказал. Вон — целый сундук бумаг имеется. Видал ты этот сундучишко на озере Неро? Не видал? Так значит, ты не из главных воров. Простой несчастный парень. Мы тебя и мучить больше не будем. И казнить станем не больно. Ни жечь, ни варить, ни четвертовать. Удавим потихоньку, да и все. Если хочешь, можем прямо сейчас. А нет, так повремени, помолись. Пройди, земляк вон в ту каморку, да подожди Егорку. Он как освободиться, займется твоей бедой. А? Не слышу? Хочешь сказать? Ну, тогда здесь жди. Я чернила подолью».
        Бунт расследовали к утру. Никакого дальнего плана в нем не обнаружилось. Кто-то науськивал народ на всякий случай — вдруг загорится? Что хотели делать в свалке бунта, не узнавалось. И только последний парень, не такой обморочный, как другие, вдруг встал с соломы, подсел к Филимонову и предложил меняться.
        — Что на что?  — удивленно хмыкнул Ермилыч.
        — Казнь на наказание,  — ответил проситель.
        — Это как?
        — Меняем казнь на порку, или что положишь, а я скажу, что тебе надобно.
        — Мне ничего нарочитого не надобно, брат. Мы не на базаре. Если знаешь что важное, говори под мое слово. Я тебе порченый товар не подложу.
        Парень сказал, что был в Остроге на Неро три года назад, еще до пожара.
        Филимонов кивнул.
        Парень признался, что служил в Ярославо-Спасском монастыре до минувшей весны.
        Филимонов кивнул еще.
        Парень наклонился через стол и сообщил, что с его отъездом в Москву, члены братства стали тоже собираться в отъезд.
        — И куда отъехали?  — Филимонов водил пером в бумажке, не поднимая глаз.
        — В Боголюбов.
        — Это что за новость?
        — Скорее — старость. Самого Боголюбова после татар не отстроили, а Рождественский монастырь стоит — у слияния Клязьмы и Нерли. Туда все общины сходятся, а оттуда пойдут вместе, неведомо куда.
        Парень выжидательно смотрел на Ермилыча.
        Филимонов отложил перо, распрямил усталую спину и крикнул Егору, что вот этого мирянина нерасторопного нужно проводить в холодную к пьяным, а после Петрова поста выгнать вон.

        Глава 36. Тонкая пытка

        Смирной вышел во двор подышать. Здесь уже отдыхали ребята Глухова — Волчок и Никита. Они участвовали в ловле провокаторов и теперь оттаскивали их, пытанных, в застенки и ямы.
        Никита пристал к Смирному с рассуждениями о причинах общественного бешенства. Он переживал, откуда в богобоязненной толпе берется столько сатанинской ненависти, жестокости, порочности.
        — Вот, Михалыч, взять хоть этот бунт. Они же за священное писание старались?! К Богу ревность показывали?! А чего ж они тогда бросились пить? Только что стремились в пользу добра, а поворотили в сторону зла — к бочкам?
        — Это, Никита, потому что они неправильно «ревновали». Им что завещано?  — все делать через любовь, а они об этом не помнят. Им полагалось пролить слезу о Слове Божьем, послать депутацию в Думу и с любовью спросить, каким промыслом книга обрела хулительное слово. Бояре почесали бы под бобрами и ответили, что ошибка вышла. Из Ветхого завета известно, что в «Начале было Слово». На самом деле, молчание — Начало всех Начал, а уж потом Слово из молчания появляется. Поэтому, православные, форма Слова значения не имеет, ступайте и помалкивайте!
        Тогда ходокам нужно было крепенько помолиться и спросить с полной любовью в Дворцовом приказе, имеются ли в городе достаточные винные запасы для Петрова разговения, Рождества Крестителя, Ильина дня? И все это — с доброй улыбкой, поцелуями и алилуями. А они? Сразу в мать, в рыло, в топоры! Вот Сатана и выскочил из преисподней, оседлал их, погнал на поджог.
        — Один Сатана — на все три сотни бунтовщиков?  — раскрыл удивленный рот Никита.
        — Ну, не один. Сатана командовал, а три сотни мелких бесенят седлали пьяных жеребцов.
        — По-твоему, они на пьяных полезли? А кто народ на пьянство своротил?  — подловил Федю Никита.
        — А по пьянству у каждого внутри постоянный бесик имеется, особый, винный.
        Тут Никита разулыбался облегченно:
        — Ты шутишь, Михалыч! Я понял!  — это ты в шутку о бесах сказал?  — в глазах Никиты светилась наивная надежда.
        — Будь по-твоему,  — согласился Смирной,  — шучу. Бесов нет. На бунт воры государевы решились сами. Бог их не удержал. Слишком сильно они хотели выпить,  — улыбнулся Федя.
        Никита испуганно замер. Из-за улыбки подьячего выглядывала лукавая мыслишка, что всемогущий Бог оказался слабее нескольких десятков московских забулдыг, попа-расстриги и озабоченной молочницы.
        Возникла немая сцена.
        Самым странным в этой сцене было то, что Волчок,  — еще более наивный, чем Никита,  — никак не участвовал в расследовании бесовщины. Он стоял молча и держал глаза неподвижно — в белокаменную стенку.
        «Не приболел бы от пыточных трудов»,  — подумал Федя.
        Тут и Никита обернулся к Волчку. Легонько ткнул его под дых:
        — Ты чего, братан, заскучал? Как думаешь, Сатана сильнее по винному зову?..
        Волчок очнулся и как бы продолжил:
        — Я вот думаю, где я его видел?
        — Кого, Сатану?  — вылупился Никита.
        — Нет, Худого, что возле Расстриги взяли.
        Худой — жилистый мужчина, с проседью в черной бороде и волосах дожидался пытки в гриднице на куче соломы. Он и здесь ни на шаг не отходил от попа-провокатора, оставленного на закуску.
        — Ну-ка, ну-ка!  — оживился Смирной,  — думай, брат, думай! Пойдем, еще на него глянем.
        — Уж нагляделся…
        Волчок сгорбился, как в седле после бессонной ночи, и стал бродить по двору. Его мыслительные усилия вызывали ощущение острой зубной боли.
        Никита собрался еще поспрашивать Смирного о бесах, но тут Волчок охнул, разогнулся и прокричал шепотом:
        — Есть! Это он!
        — Кто?
        — Человек с опушки.
        Теперь пришлось «пытать» Волчка. Парень он был не косноязычный, но риторике специально не обучался. В результате расспроса выяснилось, что Худой на соломе — это тип, который на опушке между Неро и Ростовом совещался с острожными начальниками, а потом возглавил поход на татарскую сторону Волги.
        — Ты это точно понял, или только кажется?  — нажимал Смирной.
        — Вот те крест, Михалыч!  — могу проклятую грамоту подписать! Как тебя видел!
        Смирной сказал: «ладно», велел ребятам стоять наготове и вернулся в гридницу. Там безвыходно кричали, воняло смоленой свининой и печным дымом. Худой сидел на соломе за спиной бледного Расстриги и что-то диктовал ему в ухо.
        Федя подошел к Филимонову и сказал, чтоб сворачивал страсть господню, рассаживал всех по каморкам, а вон тех двух — поодиночке, в несмежные места.
        — Ты побереги их, Ермилыч! Особенно Худого.
        Когда узников расселили с полным удовольствием,  — с водой, но без сухарей, лекарств и икон,  — Филимонов, Смирной и Егор вышли наружу, где состоялось короткое совещание.
        И вскоре в бывшей гриднице завертелась отчаянная драма.
        Егор ворвался в пыточную с воплем: «Ату Антихриста!». В левой руке палача сиял серебряный крест.
        Егор вышиб дверь в камеру Расстриги и, заслоняясь от него крестом, пошел на изумленного попа. Правая рука с растопыренными пальцами шарила в пустом воздухе. Так на пожаре спасатель ищет в дыму угорелое тело.
        Наконец, Расстрига был ухвачен за шиворот. Егор взвыл невпопад какой-то библейской нелепицей и вырубил Расстригу крестом по темени.
        «Ныне очищаючи…»,  — бормотал Егор, выволакивая тело в центр гридницы. Тут он оставил на мгновение свою жертву, подбросил в очаг соломы и дров. Огонь осветил дальнейший кошмар нервным, красным светом.
        Егор стал медленно рвать на несчастном черные одежды. Каждый кусок брезгливо стряхивал с руки, поддевал пыточной кочергой и кидал в огонь.
        Смирной подглядывал за происходящим в дверную щель и видел, что обитатели камер приникли к дверным решеткам и наблюдают в ужасе. Был среди любопытных и Худой. Никто из зрителей не крестился.
        «Вот вам и крестовые!  — думал Смирной.  — Поди, и в Бога не слишком верят!».
        Тем временем Егор ободрал Расстригу догола, сковал по рукам и ногам цепными кандалами, вылил на него ушат воды и кружку вина. Поп зашевелился.
        — Теперь, гад, мы тебя спалим до тла! Наконец-то ты нам попался! Долго тебя христиане по всей земле ловили, а ты вот-он где! В Москву пожаловал!
        Расстрига погрузился в новый обморок,  — на этот раз от неопознанного ужаса. Егор выволок тело из помещения с деревянным грохотом и железным звоном. Вместо палача вошел подьячий и два бойца. Лицо Смирного было скорбным и возвышенным. Он молча пошел по кругу, открывая засовы камер. Когда круг замкнулся, Федор стал у входа и крикнул:
        — Кто верит в Господа, на колени!
        Заключенные попадали на пол в дверных проемах. Сел и Худой.
        Смирной гордо поднял голову. Всем, даже последнему замухрышке, страдающему безвинно, стало ясно: это — витязь света. Он не уступит темным силам. Скорее сгорит.
        Смирной выдержал паузу и загрохотал под низкими сводами:
        — Страх Преисподней восстал из бездны! Не назову вам имени его, ибо сам смертен и грешен! Но имя его вы знаете!
        Федор остановился перед зачуханным пареньком с разбитым лицом.
        — Ты!..
        Парень поплыл лицом и стал валиться вбок.
        — … отпускаешься во имя Господа!
        Тут же Волчок и Никита выхватили парня из камеры и вышвырнули на волю.
        — А вы,  — Смирной повернулся к остальным,  — трепещите! Среди вас — жертва, назначенная во спасение мира! Ибо вы, как никто близко, соприкоснулись с С…,  — Смирной запнулся, перекрестился и вышел вон. Волчок и Никита пинками водворяли пленников по места. Получил по ребрам и Худой.
        — Молись, брат!  — шепнул ему Никита,  — всех вас спалим в надежде на избавление!
        Худой рухнул в свою солому, Никита ушел, Волчок еще раз пнул несчастного и добавил тихо:
        — Крепись, брат!  — Антихрист пойман. Но не этот полубес, а говорят, кто-то великий! Во дворце взяли. Молись в надежде,  — и Волчок показал Худому железный крест из острожного сундука. Худой застыл в недоумении.
        Ночь пришла лунная и звездная. Она заглядывала в узкие оконца камер и выворачивала душу заупокойной красотой. Небо и при хорошей жизни рассматривать нелегко, а из камеры смертников и вовсе грустно.
        После полуночи в камеру проскользнул Волчок.
        Он дал пленнику попить-поесть, заговорил быстро, но четко.
        — Взяли владыку Никандра. Сейчас ловят братьев во всех епископиях. В монастырские общины посланы войска. Епископ Варлаам Коломенский рассказал все, что знал. Узнать успел много. Под это дело готовят большой костер. Никандра представят Антихристом во плоти. И нужна целая толпа «бесов». Поэтому сейчас будут хватать всех подозрительных.
        — Ты не держи тайны,  — они и без тебя все знают, продолжал Волчок,  — тебя видели в походе на татарскую сторону, еще в каких-то местах. Будут уточнять мелочи о Братстве, об Остроге, о казнях язычников. Это отвечай. Потом попроси выслушать без записи. Расскажи всего побольше. Я постараюсь тебя вывести из списков.
        Все, что сказал Волчок, было ложью до последнего слова. Но концовка с выведением из таинственных списков на фоне группового сожжения бесов подействовала безошибочно.
        Утром Худого допрашивали без пытки. Уже не пытали вообще никого. Филимонов лениво ворочал языком, почти не брал в руки пера, а Смирной и Заливной по очереди подходили к Ермилычу и перебрасывались душераздирающими новостями «с воли». Что на Болоте строят сруб на тысячу душ, но бесов следует набрать по Евангелию — «легион». Так не знаешь ли, Ермилыч, сколько их, чертей в этот легион влазит? Чтоб нам не перебрать и в нехватке не остаться.
        Филимонов пожимал плечами, а Смирной вспоминал вслух, что вроде бы, в легионе тыщ пять-семь народу, но уж никак не меньше шести. Легион состоит из десяти когорт по 400 -600 человек, то есть, бесов. В человеческой когорте — по 5 -6 центурий. А уж в бесовской — один Бог…  — то есть, черт знает!
        — Так что, пожалуй, не переберем!
        И Смирной убегал.
        Худой терял мысль, сбивался с ответов. Казалось, следователь и сам забывает, чего спрашивал. Беседа получалась путанная. Но Худой начал рассказывать. У порога вечности, когда Страшный Суд чувствовался селезенкой, а обычного никто не обещал, геройствовать в пользу епархии не хотелось.
        В итоге Филимонов узнал, что Крестовое братство ходило на татар не воевать, а сговариваться. По старо-русскому обычаю волки звали шакалов на помощь при внутренних делах. В тот раз, три года назад, по левому берегу Волги дошли до лесных поселений под Казанью. Там уже 10 лет скрываются боевые отряды татар, не склонившихся под московской плетью.
        Худой участвовал в переговорах с татарскими вождями с благословения Никандра. Тогда они готовы были идти на Москву по первому зову. Подтверждают готовность биться и сейчас. По последней договоренности должны собраться к слиянию Нерли и Клязьмы на Веру, Надежду, Любовь и мать их Софию. То есть числа 17 сентября.

        Глава 37. Дурацкий подвиг во славу Отечества

        Прохор и Федя сидели во дворце и рассуждали о делах.
        В результате пыточных драм и комедий прорисовалась такая картина. Не позже, чем на Покров Богородицы Крестовое братство планирует решительное наступление. Возможно, отцов спугнул случай с Варлаамом Коломенским, возможно, они утратили надежду управлять царем Иваном, или просто устали играть в тайное общество. Годы-то идут? Править охота?
        Сейчас наличные силы подтягиваются к слиянию Клязьмы и Нерли. Оттуда — не более двух недель пешего марша до Москвы. Почему собираются у реки? Обычное дело. Есть конница — нужен водопой. Есть обозы и тылы — нужна водная дорога.
        — Я боюсь, не двинутся ли раньше?  — заметно волновался Прохор. При любой новой власти он, естественно, терял свое теплое местечко в Кремле.
        — Нет, Проша. Срок точный. Его изменить нельзя. Смотри сам. На что рассчитывает Никандр? На свои несколько сотен всадников? На ватагу татар? На то, что главное русское войско в Ливонии? Что Москва градской стражей и Стременным полком не отобьется? Нет, брат. Дело не в возможностях Москвы, а в желании! На это желание-нежелание надеются черные.
        — Главная сила переворота у нас всегда одна — дурь народная. Дурь эта созреет с урожаем. Давай представим себе картину. Сейчас идет уборка хлеба. Потом пойдут овощи-фрукты. Потом начнется заготовка рыбы-мяса на зиму. Весь сентябрь в хозяйствах будут варить, парить, солить. От Рождества Богородицы до Покрова народ делает последний рывок хозяйственных работ. С Покрова начинается первый отдых. Крепко выпивают, закусывают, подъедают порченный запас. На Покров самый случай крикнуть караул. А до Покрова, хоть насмерть искричись,  — все будет «глас вопиющего в пустыне». А уж в пьяный праздник мутить легко. За Покров тоже тянуть нельзя — начнутся холода, могут и реки встать.
        — Нет,  — закончил Федя,  — ударят на Покров.
        — А могут они вообще чего-то добиться?
        — Отчего нет? Могут. У нас можно и втроем власть переменить. Долго ли поднять смуту, убить нескольких высших? Низшие сами прибегут поклониться. У братства в запасе есть татары. Неизвестно, как они их будут использовать. Я думаю, для отвлекающего удара. Татары пойдут с одной стороны, а черные братья укусят с тыла. Скорее всего, нападут прямо отсюда — из кремлевских монастырей.
        — Так надо ж их хватать!
        — Кого? Всех монахов не перехватаешь. Сидят себе на водичке с сухариком, молятся во здравие государя, а ножички запасены отдельно, в тайных местах. Нет, не упредить!
        — Давай царю доложим!
        — Уже доложено.
        — Ну и что он?
        — Думает.
        У Грозного в эти дни августа 1564 года дума происходила почти непрерывно. Номинальная, боярская Дума заседала, как обычно, с обеда до ужина — с двух часов до шести. Здесь решались в основном вопросы внутренней сытости. А дума негласная, «молодая» работала во все времена дня и ночи. Царь от страха и напряжения потерял сон, сбился с распорядка, спал днем, работал ночью. У него сидели то Скуратов с Басмановым, то Смирной с Заливным, то Сомов с корзинкой щенков.
        Никто не мог дать отчетливого совета, никто не знал, что делать дальше. Все чувствовали близость взрыва, каждый был назначен жертвой, но в гибельном спокойствии наблюдал бег времени.
        Царь Иван отчаянно метался по дворцу, грубил людям, избегал духовника и бояр.
        Однажды он столкнулся в переходе со Смирным и повел его к себе.
        Федя видел, что Иван не знает, что спросить. Установилась длинная тишина. Казалось, еще чуть-чуть, и Иван заплачет. Или зарубит Федьку персидской саблей. Вон она — на ковре висит.
        — А книга-то собрана, государь,  — понес Федя свою излюбленную ерунду. Иван зло и ошеломленно выкатил на него синие глаза.
        — Бумаги набралось уже телег на шесть,  — как ни в чем не бывало, молол чудак-подьячий,  — но это в рукописях, кривым почерком. А в печати после отсева может получиться томов десять-двенадцать полного размера.
        Иван упал в кресло, дернул на груди ворот рубашки.
        — Ты скажи мне, холоп, есть в твоих книгах средство против Москвы?
        Губы Ивана тряслись, и Федя понял, что на «холопа» обижаться не стоит, а слово «Москва» означает опасность вообще, а не любимый наш город с его прекрасными площадями, улицами и храмами.
        В этот миг полагалось Смирному почуять смертельную опасность не от всеобщей «москвы», а от конкретного, вот этого царя. И нужно было ему упасть в ножки, завизжать сомовским щенком о милости, о немощи своей, да так и остаться у ног властелина в бедах его и невзгодах.
        Но Федька не зря числился у бояр дураком. Он и сейчас смотрел на больного государя открыто, спокойно, дружелюбно. Открывался воспаленному взгляду монарха без внешних проявлений ужаса. Не зря говорят, что сумасшедшие не чувствуют боли.
        — Есть у нас средство и против Москвы, и против любой другой напасти.
        — Где? Что написано?!
        — Обычное дело. Не любят тебя тут, так иди себе дальше. Не мечи бисер перед свиньями. Отряси пыль смрадного места со своих ног. Это — Евангелие. А у греческих мудрецов написано еще проще: нужно столицы переменять. Я же тебе говорил. И ты собирался…
        — Что ты говорил? Как мне бежать?!
        — Почему бежать? Ты ж не в Литву спасаешься, не в Англию. Тебе вся Русь — дом родной, каждое село — столица. Что б тебе во Владимире или в Новгороде не пожить?
        — Еще скажи, в Ростове!  — голос Ивана звучал уже не так нервно.
        — Нет, Иван Василич, в Ростов не посоветую.
        — Ну, спасибо, сударь!  — Иван вскочил и поклонился Федьке в пояс,  — так куда ж мне, батюшка?
        — Ну, хоть в Троицу. Чем не стольный град? Стены белые, купола золотые. Малиновый звон, речка течет,  — красота!
        — Мелковата столица. И речка мелковата. Какой я там буду царь?
        — Величина царя не шириной стола определяется. На верхушке Олимпа земли меньше, чем у села Кукуева, а вон сколько богов помещалось.
        Федор сделал серьезное лицо и сказал спокойно, уверенно:
        — Это лучший выход, государь. Московскую грязь нам не разгрести, утонем в ней. Лучше отойти в сторонку, да смыть тут все к чертовой бабушке.
        Иван задумался. Его лицо больше не было рожей истерика. Сидел себе на троне мудрый, добрый монарх, обдумывал мелкие шуточки к празднику Покрова Богородицы.
        Наконец, дума кончилась, Иван глянул на Федю весело и сказал, прощаясь:
        — Книги свои готовь на вывоз. Ничего не оставляй.
        Федя повернулся идти, когда без стука и доклада вбежали Григорий Скуратов и Алексей Басманов с криками: «Беда, государь! Наши татар побили!».
        Случись это полчаса назад, помраченное сознание Ивана могло и не выдержать очевидной глупости. А теперь он засмеялся, огорошил придворных ласковым словом.
        — Ну, пожалуй, я вас казнить за дурную весть не буду. Кто «наши» и кто «татары»?
        — Татары — они татары и есть. Отряд всадников сабель в триста шел от Казани вдоль Оки и Клязьмы на Суздаль или Владимир. А наши их переняли. Князь Михайла Воротынский как раз собирал по волости новобранцев для Литвы и переехал татарам дорогу. Часть побил, остальные ускакали обратно.
        — Так в чем же беда?
        — Что не всех татар побили,  — серьезно ответил Скуратов.
        — Что они посмели подняться,  — добавил Басманов.
        — Что теперь крестовый народ затаится,  — вставил Смирной от двери.
        — Ничего, ребята,  — успокоил Иван,  — не я бил этих татар. И татары эти — неправильные, не ханские. А Воротынского за дурь и самовольство зашлю на Белое озеро. Пусть не ссорит нас с нашим народом.

        Глава 38. Книга всея Руси

        Не правда ли, благородная затея,  — издать одну, большую, главную Книгу великого государства?
        Есть же у нас единая песня — гимн? Есть единый походный символ — флаг? Есть всеобщий знак — герб? Есть над нами одна, самодержавная голова?
        Но Книга — не главнее ли музыки и картинок? Не мудрее ли самой мудрой головы? Священное Писание, написанное на папирусе и коже, не иллюстрировано, не положено на музыку. По крайней мере — в оригинале. Значит Книга — первичный, коренной предмет просвещения. Именно в ней собираются самые важные, начальные слова любого общества, государства, предприятия.
        Не удивительно, что в том переломном, смутном 1564 году, когда Россия собиралась очень глубоко прогнуться и очень высоко вздыбиться, когда формально родилась русская книгопечать, не в одну единственную голову пришла идея всеобщей Книги. А сразу в две.
        Каждая из этих голов встретила сочувствие еще в нескольких головах, так что, если посмотреть сверху,  — откуда за нами постоянно наблюдают,  — можно было видеть два многоглавых существа, озабоченных литературным промыслом.
        Одна компания заседала в замке князя Константина Острожского на реке Горынь, где родился, как известно, любимый наш треглавый персонаж. Но у существа за столом в этот раз было только две головы — самого князя Константина и его друга князя Андрея Курбского. Константин считался опорой православия среди западных, украинских русских, князь Андрей — самым просвещенным потомком Ярослава Мудрого. Пара обсуждала горькие дела, и горечь не снималась сладким вином. Общий смысл сходился к единению Украины с Россией, насколько это под силу двум отдельно взятым лидерам,  — то есть, к единению в языковом, культурном плане.
        Константин уговаривал Андрея остаться, в Москву не ехать. Там, брат,  — говорил он,  — ничего хорошего, кроме казней, нету. Самое легкое, что там случается, это ссылка в холодные места. Князь Михайла Воротынский подтвердил бы мои слова, но мерзнет на Белом озере за свой геройский подвиг.
        Князь Андрей сомневался. Как можно не ехать? А присяга?
        — Какая присяга? Ты Рюрикович старшей ветви, кому тебе присягать? Давай я сейчас холопу присягну,  — эй, Стефан, неси вина!  — и что за цена будет этой присяге, когда вино снова кончится?
        Курбский молча соглашался, а Константин жал на любимую мозоль.
        — Мы начнем книги печатать. Я вот мастеров собрал, переводчики есть с любых языков на любые. Хочу тебя просить перевести кое-какие книги со славянского на польский. Еще я открываю православное училище. Будем просвещать народ, восстанем против унии с папой, против лютеран. Давай, оставайся?! Сколько книг напечатаем! Можем даже всеобщую русскую книгу издать, чтобы наша духовность сияла на обе Руси и на весь мир.
        Острожский говорил так много и так горячо, доводы приводил такие железные, а вино у него было такое хорошее, что князь Андрей не успел ничего ответить. Но когда его вынесли в спальню под белы ручки, он выпал в осадок с готовым решением.
        В осадке кристаллизовалось следующее: «Какого черта?! Не поеду никуда! Мне в Европе лучше. И пользы Родине я тут больше принесу. Лишняя голова для русского топора и без меня найдется!».
        Дальше следовали кровавые картины Москвы, Красная и Болотная площади, огромные вороны с отсеченными головами в лапах, пожары, татары и прочие тары-бары. Утро встретило Андрея белой простыней, чистой, как свежий лист бумаги, и он решил не возвращаться…
        Другая компания заседала в Московском Кремле. Здесь тоже была неплохая погода. С лета нигде не горело, казни случались обычные, вороны летали без голов. То есть, головы у них были, но не человеческие в лапах, а собственные — на положенном месте.
        У московского совещания был полный комплект голов — три. Три подьячих — Смирной, Глухов и Заливной — спорили по поводу Большой Книги и связанных с нею дел. Обсуждались три задачи: как тайно вывезти печатный станок; как и куда везти Великокняжескую библиотеку; что должно войти в Книгу, о наполненности которой было опрометчиво доложено царю.
        Первый вопрос решился легко. Глухов взялся разобрать инструмент, разложить в разные ящики, ночью сплавить в Александровку, минуя Троицу. На вопрос, как ты, Ваня, мастеров обманешь?  — их брать не велено,  — Глухов улыбался с полным пониманием дела.
        — Знаю как. Потом увидите.
        Вторая проблема решалась по-разному, но в настоящий план никак не оформлялась. Книги были рассортированы по видам, эпохам, языкам, обернуты мешковиной. Но как их везти? Набиралось телег десять груза. Первым адресом перевозки, наверняка, будет Александрова слобода, но Феде это царское место остро не нравилось. Оставили путевую заботу на потом, и углубились в бесконечные споры о содержании Большой Книги.
        Судите сами: дали бы нам с вами такую тему, мы бы тоже заспорили на год? Каждый начал бы протаскивать свои любимые книжки, своих авторов.
        Вот и Смирной с Иваном да Прохором целую неделю спорили до хрипоты. Но тут ударили в набат,  — наконец-то в Москве что-то загорелось, спасительный адреналин брызнул дымным фонтаном, и решение пришло само собой. Чисто русское, наше решение: «А давайте-ка при укладке книг самое скучное положим на дно, а что получше — сверху. Приедем на место, еще переберем. Авось, само и отберется. Потом добавим светские и приказные книги, и все дела!».
        На радостях было выпито вино местного завода. Оно было не столь вкусное, как у острожских сидельцев, но зато — наше, родное. К тому же и Успенский пост сошел на нет.
        В конце совещания просили Глухова объединить книжный обоз со станочным, он подумал и довольно кивнул: «Получится!».
        В полдень пятницы 1 сентября — в первый день нового 7073 года от Сотворения Мира — из Спасских ворот Кремля выехала вереница телег. Телеги увлекались в неведомый путь понурыми лошадками, запряженными попарно. Караван шел медленно, и хоть груз в телегах был прикрыт рогожей, внимательный обыватель легко читал содержимое кузовов по острым, правильным углам, выпиравшим сквозь ткань: «Гробы! Покойники!».
        Народ крестился, провожал процессию молитвенным шепотом, шел по своим делам. Ничего удивительного в дюжине гробов не было. В конце августа по Москве полыхали пожары, дымило и в Кремле.
        Телеги заехали в Печатный двор, где задержались для поправки осей. Дальше поехали веселее, если прибавка еще шести гробов могла добавить веселья.
        В последней телеге лежали три тела, для которых гробов пока не нашлось. Бывшие печатные умельцы Васька, Ванька и Тимоха были сражены разговением после Успенского поста. Какой-то гад ползучий проник-таки сквозь стрелецкую стражу и выкатил жаждущим мастерам малый (четырехведерный) бочонок яблочного с селедочным ароматом. Так что, теперь неясно было, останутся ли мастера живы или нужно-таки прихватить запасные гробы.
        При подъеме тел в телегу старший обозник, подьячий Глухов почесал затылок и решил заиконоспасских гробов впрок не брать: здесь оставались только каменные саркофаги, и Глухов опасался за выносливость лошадок. Мастеров погрузили без упаковки, благо путь их был недальний. Тела следовали по месту прописки — в кельи сиротского приюта при храме Николы Гостунского.
        Скоро процессия исчезла в пыльном мареве Троицкой дороги, стременной караул оставил Печатный двор, и в наступившей ночи к огням догорающих московских пожаров добавился еще один, свежий огонек. Печатный двор полыхал до утра, и никто его не тушил. Москвичи опасались за свои собственные дома, а до казенного имущества у них руки не доходили.
        Утром пошел слух, что здоровые силы московского общества покончили, наконец, с печатной заразой, и теперь на Руси книги будут только правильные, рукописные, а не еретические — «выбивные».
        Государь Иван Васильевич горько сожалел об утрате «печатного устроения», переживал о потраченных деньгах и отданных книгах. Все вылетело в небеса с черным дымом. Печаль государя была искренней, потому что суетливые холопы Федька с Прошкой не удосужились известить монарха о своих замыслах и томили его неведеньем целую неделю. Наконец, Глухов прискакал из Александровки, все прояснилось, и начальник градской стражи, ответственный за пожаротушение, был отставлен от огненной казни.

        Глава 39. Тень Александрийской библиотеки

        С лета за Троицкой лаврой в Александровской слободе шло строительство. Рубили терема и палаты, обновляли старую церковь и мосты через Серу, ставили мощный частокол. Царь выбрал это место на Ростовской дороге 7 августа, в годовщину смерти царицы Насти, когда ездил к Троице помолиться о душе покойной. После молебна Иван в скорби поскакал, не разбирая пути, и заехал за Троицу на двадцать верст. Здесь ему показалось спокойно. Он как бы загородился Сергиевой обителью от страшной Москвы. В этом лесистом месте захотелось Ивану остаться схимником, с короной, без короны — не имеет значения.
        Вернувшись, он занялся лихорадочным планированием, черчением и обычными нездоровыми фантазиями. Вскоре на карте возникла новая столица, были помечены дома новых русских бояр — все из псарей да мелких дворян, и свободного пространства на бумаге не осталось. Иван указал Смирному уголок для библиотеки в изгибе Александровского частокола, Федя съездил в Александровку и план царя забраковал.
        — Негодное место для книг, государь.
        — Чем же тебе моя воля неугодна?
        — Книги нужно хранить в сухости, а там — речка, низина, запруда. Строить бы под землей, но нельзя — будет подтапливать. Строить на земле из камня — долго и дорого. Строить из дерева нельзя вовсе,  — сгорит. Я отъезжал на полверсты к северу, нашел в лесу пещеристые скалы. Место сухое, чистое, безлюдное. От слободы протоптаны каменистые тропы — можно будет и по грязи добраться. В скалах полно дыр, нор, удобно устроить пещеры.
        Царь согласно кивнул.
        — Строй, рой, да не зарывайся.
        К осени артель землекопов и каменотесов, завезенных в лес с завязанными глазами, закончила расчистку длинного пещерного коридора, высекла по бокам объемистые ниши, обставила рубленой мебелью и стойками две большие каморы. На Рождество Богородицы мастерам устроили отвальную. Жарили мясо, черпали вино из жалованных бочек. Строители выпили от души, но, даже падая с ног долой, не уставали просить Смирного:
        — Ты, боярин, не забудь нам глаза завязать.
        В народе ходила байка, будто Грозный ослепляет всех, видевших тайное или особо искусное строительство, чтобы секреты мастерства не расползались, куда попало. Так что, лучше было дороги не видеть.
        Утром следующего дня мастерам навязали полотняные повязки и вывезли их спящих на Московскую дорогу. Окольный народ крестился в ужасе, наблюдая свалку незрячих тел в скорбных телегах.
        «Опять ослепил, Ирод!»,  — вздыхали православные, но восстать не решались.
        Землеройную артель отвезли восвояси. Ее сменили рабочие из Александровки. Они перекрыли вход в пещеру мощным полукруглым частоколом с окованными воротами, заготовили дрова на зиму, протопили на пробу печи. Можно было возить книги.
        Смирной теперь почти безвыездно жил в слободе. Здесь в церковном притворе хранились «его» сокровища. Он еще раз перебрал библиотеку, проверил каталог книг и свитков, заказал местному резчику франтоватые таблички из белой липы. На табличках вырезались буквы славянского алфавита. Федя собирался развешивать их по полкам в соответствии с группами каталога. Как формировать группы, он пока не решил. Однозначно расставлять книги по авторам, заглавиям, первым словам текста не получалось. У многих произведений не было авторства, у других — названий, а первые буквы текста, как правило, ничего не напоминали.
        В конце концов, Смирной заказал вдобавок к большим буквенным ярлыкам маленькие — с титлом, рельефной завитушкой, чтоб при желании превращать буквы в цифры, а роспись содержания групп вести в отдельных листах.
        Смирной так усердствовал потому, что с некоторых пор ему стал сниться странный сон. Будто он заведует не Александровской, а Александрийской библиотекой. Во сне окружающий лесной пейзаж превращался в пустынные берега, темная пещерка становилась мощным зданием из египетского песчаника, люди вокруг ходили смуглые и улыбчивые. Все были в белых штанах и умели читать.
        Однажды, после очередного просмотра «библиотечного» сна, Федя решил, что будет группировать знания по культурным слоям: Грецию в одно место, Египет — в другое, Рим — в третье, Константинополь — в четвертое, Москву — в особое.
        В конце сентября в Александровку явился знакомый паренек — Андроник Невежа. Он раньше ошивался при печатных мастерах у Николы Гостунского и теперь прибыл с печальной вестью.
        — Исчезли друкари,  — жалобно подвывал Невежа,  — а я у них выучиться хотел. Они как узнали, что станок сгорел, так и запили по-настоящему…
        «А раньше как было?  — грустно думал Смирной,  — понарошку?».
        — Две недели тому — на Крестовоздвиженье — явился к ним мужик-искуситель. Взялся обучить нескаредному питью. Учились дня три, и потом все пропали!
        Федя досадливо стукнул кулаком в стол, и Невежа отошел на пару шагов.
        — Боярин,  — сказал Невежа,  — а если я узнаю, куда умельцы делись, оставишь меня у станка?  — Невежа сделал еще шаг к двери.
        Получалось, он знает, что станок не сгорел.
        — Что слыхал про станок?  — грозно поднялся Федор.
        — Ничего не слыхал, но видел, как разбирали, как в гробы складывали, как пустую станину поджигали.
        — С чего ты такой глазастый?
        — А я не пью, боярин. У меня от вина в животе нелепица случается,  — сконфузился мальчик.
        — А как разведаешь о мастерах?  — Федор внимательно рассматривал хитрое конопатое лицо.
        — Уж знаю средство. Ты меня только не гони.
        — Я тебя, брат, не гоню, я тебя теперь не выпущу, раз ты поджог видел. Будешь у меня на цепи сидеть, у станка, и книги печатать.
        Мальчишка открыл рот и задумался. Казалось, ему даже нравится идея безвыходной печати.
        — Ну, если ты на цепь согласен,  — хмуро проговорил Смирной,  — то можешь о мастерах и не рассказывать. Мне их пропажа без убытку.
        — Они в Литву сбежали, в Вильно!  — выпалил Невежа,  — а можно я по воскресеньям буду с цепи сходить? Мне воскресные службы пропускать епитимья не дозволяет.
        — Ладно. Оставайся пока без цепи. До исправления живота и скончания епитимьи.
        Невежа развернулся бежать, потом крутнулся обратно, прошептал, что мужика-искусителя знает, это был московский дворовый холоп князя Андрея Курбского,  — и выскочил на воздух.

        Глава 40. Исход. Спасительное приложение

        Царь Иоанн IV Васильевич Грозный собирался уйти с Покрова в поход.
        Он готовился отъехать из Москвы в обычное осеннее паломничество по дальним монастырям. Так повелось многие годы, что царь посещал захолустные обители, где, по его мнению, как раз и таилась истинная благодать. Иногда он даже пускался в богословские споры с московским монашеством: следует ли в этом году посетить Кириллов монастырь, уместно ли наведаться к ссыльному монаху такому-то в его холодной пещерке?
        Походы длились месяц-другой и, как правило, завершались к Рождеству,  — чтобы встретить Вифлеемскую звезду у собственных «яслей» и у родительских гробов.
        Однако, в этот раз поход подозревался необычный. Бояре перешептывались, что царь не объявил цели путешествия,  — это раз. Набирает отнюдь не паломнический припас,  — это два. Было замечено, что в обоз государя грузились знаменитые сундуки со столовым серебром и парадным платьем. Ну, и что еще вспомнить для троицы?  — а!  — вот! Прибежал на митрополичье подворье мелкий служка Благовещенской церкви, прорвался в московские покои архиепископа Ростовского Никандра и жарко зашептал, что в домовом храме царя Ивана сняли с иконостаса почти все главные образа!
        Никандр нахмурился. Он гостил в Москве вторую неделю и имел вторую тревожную весть за последние два дня. Вчера ему вот так же жарко шептали о погрузке царской сокровищницы. Никандр не верил в свое счастье.
        Это же как здорово!
        «Господь пресущественный!  — воззвал Никандр.  — Я раб твой навеки! Внял Ты мольбам моим!».
        Радость Никандра была логичной. Если царь бежит из Москвы далеко,  — например, за границу,  — в Голландию или Англию,  — туда ему и дорога. Если бежит близко, тут он в нашей власти. В лесной просеке перенять его намного легче, чем в кремлевской твердыне. А то, что это — бегство, теперь было несомненно.
        Никандр снова кликнул мальчишку, послал погулять по Кремлю.
        Через час отрок принес еще две благие вести.
        На псарне готовят своры для борзых и телеги для собачьей утвари. Даже под щенков запасены корзины.
        В конюшнях прибавилось лошадей, работает кузница, идет перековка вновь прибывших непарнокопытных.
        Это напоминало сборы на большую охоту, а не на поиски душевного утешения.
        «Но на охоте полный иконостас не нужен. Владимирская Богоматерь пролитию крови Божьих тварей не пособница!»,  — ухмылялся Никандр.
        «Жаль Владимирскую. Жаль казну. Ну, ничего, вернем!».
        Никандр чувствовал себя наследником престола, нежданно и приятно вступавшим во власть.
        «Что делать с Иваном?  — гадал он,  — выпустить вовсе или настигнуть в лесах?».
        Тут доложили, что начальник Стременного полка Истомин собрал на вывоз всю свою немалую семью. Полк поставлен «на конь». Подполковник Штрекенхорн занимается муштрой, и крик его слышен даже у реки, за кремлевскими стенами.
        Опять вбежали без стука:
        «Святой отец, в обозе государя — сани! Две телеги одних полозьев!».
        «Нет, нужно подождать,  — решил Никандр,  — такие отъезды чреваты происшествиями. Мало что случается в пути? Может, где-то первый лед проломится, или волки налетят, или разбойники».
        Никандр пошел к митрополиту. Благословился, долго тянул обыкновенные библейские пожелания. Потом спросил в лоб: ты-то сам, отче, как?  — едешь или с нами остаешься?
        Афанасий промямлил, что не звали, хотя могут в последнюю минуту и выдернуть.
        — А куда хоть едет?
        — Не соблаговолил известить,  — Афанасий обиженно пожал плечами.
        «Интересно,  — считал про себя Никандр,  — какая у него все же тема?».
        Но расспросы Афанасия ничего не дали. Царь не испрашивал благословения, не интересовался какими-нибудь конкретными духовными заковыками. Книг никаких не просил.
        «Книги!» — Никандр стремительно пошел к себе.
        «Книги берет или нет? Если взял, то едет навсегда!».
        После исчезновения Благовещенского отца Герасима Никандру удалось вставить в придворный храм своего человечка, Антипа Пенькова.
        Теперь Пеньков был зван к архиепископу, но его долго не могли доискаться. Наконец, выяснилось, что он посажен переписывать Псалтирь по личному указу царя. Люди Никандра выволокли Антипа из полуподвала Богоявленского монастыря. Пришибленный монах, дрожа от страха, спустился в подземный ход под Благовещенским собором, и через полчаса уже докладывал, что «двойные своды» пусты! Византийская библиотека исчезла!
        Никандр вызвал посыльного и долго втолковывал ему, куда надо скакать, сколько дней будет пути, как ехать, где найти инока Дионисия, какими словами приказывать ему, чтоб собирал конницу на Клязьме и вел на Москву.
        Посыльный умчался, а Никандр погрузился в последнюю, самую важную за сегодня молитву. Он молился всю ночь и просил у Господа сущих пустяков, каких в обычное время просить грешно: чтобы не захромал рябой конь безродного парня из самых последних монахов, чтобы здоров был искалеченный в боях брат Дионисий, чтобы не переменилось настроение у поганых татарских всадников.
        Напоследок Никандр попросил у Бога прощения за все свои грехи, за ночное беспокойство, и за неизбежные прегрешения грядущего дня.
        Этот день уже выползал розовым облаком из-за реки.
        Пробуждалась Москва. Просыпались птицы. Петухи пробовали голос. Собаки докладывали друг другу, что на их улице ночь прошла спокойно.
        Эту привычную шумовую картину сегодня дополнял скрип колес и топот многих копыт.
        Никандр подошел к окну.
        «Бежит!».
        Вереница телег, колясок, карет тянулась от Большого дворца к Троицким воротам.
        Русское царство снялось с насиженного места.

        Новочеркасск, Россия, 22 апреля — 22 августа 2004 г.

        Спасительное приложение

        В конце хочу решительно откреститься от авторства сюжетной линии, красной нитью проходящей через все наше повествование. Вот эта линия:
        «Федоров, Тимофеев и Никифоров печатного станка не изобретали; сам станок не только не копировали по чужим схемам, но вообще никак не делали; славянского шрифта не лили и не резали. Их «первопечатничество» состояло в десятилетнем обещании напечатать, в наборе «Апостола» с массой ошибок на чужом инструменте, да в исступленном вращении станочного винта вопреки сопротивлению церкви».
        Времена у нас на Руси случаются разные. Иногда с откровенными тезисами выступать неудобно. Пожалуй, таково и нынешнее время. Поэтому, чтобы снять обвинения в отсутствии совершенного почтения и проч., я скручиваю блюстителям национального величия цитату из неоспоримого первоисточника. И пока вы тут читаете, спешу убраться на безопасное расстояние.
        Пока!
        С.К.

        «Царь велел построить на свой счет дом для типографии и не щадил своих сокровищ как «для составления печатному делу», так и для самих «делателей». Составление дела, однако ж, подвигалось очень медленно, в продолжение целых десяти лет, и делатели то подготовляли или приискивали себе помощников, то производили попытки печатать книги «малыми некими и неискусными начертаньями». Наконец, выписали печатный станок и буквы из Польши (всего вероятнее, из Вильны, которая находилась тогда под властию Польши и уже имела у себя типографию именно с славянскими, а не с римскими или польскими буквами) и в 19-й день апреля 1563 г. начали печатать первую книгу — Апостол, которая 1 марта следующего года вышла из друкарни уже при новом митрополите — Афанасии. Вслед за Апостолом напечатаны были еще Часослов (окончен 29 октября 1565 г.) и, как некоторые догадываются, Евангелие, но затем дело остановилось. Как ни благоволил к нашим первым типографщикам сам государь, но они много терпели, по их собственным словам, «презельнаго озлобления от многих начальник, и священноначальник, и учитель, которые зависти ради умышляли
на них многия ереси, хотячи благое в зло превратити и Божие дело вконец погубити». Вскоре печатный дом подожжен был ночью и станок с буквами совершенно сгорел, о чем, как полагали, будто бы позаботилось духовенство. Диакон Иван Федоров и его товарищ нашлись вынужденными оставить Москву и удалились в Вильну, где продолжали заниматься своим делом. Через два-три года по воле государя возобновилось книгопечатание в Москве, а потом открылось в Александровской слободе, но в том и другом месте, сколько доселе известно, до самого конца настоящего периода издана была только Псалтирь по одному разу. Вообще же книгопечатание, начавшееся у нас таким образом, не могло оказать в то время ни малейшего влияния на распространение просвещения в нашей Церкви».
        Митрополит Московский и Коломенский Макарий (Булгаков).
        История Русской Церкви в 5 томах. Том 3, отдел 2, глава 5. 1883 г.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к