Библиотека / История / Есенков Валерий : " Царь " - читать онлайн

Сохранить .
Царь Валерий Николаевич Есенков
        Новый роман современного писателя-историка В. Есенкова рассказывает о временах правления российского царя Иоанна Грозного.
        В центре внимания автора — события Ливонской войны и поход хана Девлет-Гирея на Москву, погром в Великом Новгороде и победа над крымскими татарами в битве при Молодях. И, конечно, противостояние царя Иоанна и митрополита Филиппа, яростно осуждавшего опричный террор и кровавые неправедные казни.
        Царь
        ГЛАВА ПЕРВАЯ
        СОБОР
        В 1566 году усиливает Иоанн оборону восточных украйн переселением, под видом опалы, нескольких сотен конных и оружных служилых людей. Нисколько не усмирившись после позорного бегства из-под ветхой Рязани, с наглым, но уже смехотворным высокомерием, Девлет-Гирей требует возвращения прегордым татарам Казани и Астрахани, а для начала предлагает посадить в Казани царём своего сына Адыл-Гирея, кроме того полагает прямо-таки необходимым возобновить поминки прежних, давно позабытых времён. Афанасий Нагой, представитель царя и великого князя за Перекопью, рассудительно отвечает разбойнику, явно помрачённому от старости лет:
        - Как тому статься, сам посуди? В Казани, в городе и на посаде и по сёлам государь наш поставил церкви, навёл русских людей, сёла и волости раздал детям боярским в поместье, а больших и средних казанских людей из татар всех вывел, подавал им в поместья сёла и волости в московских городах, а иным в новгородских и псковских, да в Казанской же земле государь поставил семь городов: на Свияге, на Чебоксаре, на Суре, на Алатыре, на Курмыше, в Арске и город Лаишев.
        Однако страстно желающий земель и золота хан, обнадеженный будто бы верной, на деле зыбкой поддержкой лукавого польского короля, упрям и до того безрассуден, что гонит гонца к царю и великому князю, и простой гонец от его имени требует без промедления возвратить Астрахань и Казань. Ему и в Москве отвечают довольно толково, что требования этого рода к доброму делу нейдут, а в поучение одаривают шубейкой полегче тех, какими одаривали прежних гонцов. На прощальном приёме оскорблённый гонец, хорошо понимающий только неотразимый язык шуб и мечей, приносит холопскую жалобу: вот, мол, царь-государь, обделили меня, вели наградить. Иоанн, любитель разумное слово сказать хотя бы татарину, поучает его:
        - За то ли нам жаловать вас, что царь ваш клятву нарушил, Рязань воевал, а теперь Казань да Астрахань просит? За хлебом да чашей города не берут.
        В общем, Девлет-Гирей и сам хорошо понимает, что его дикие всадники давным-давно никаких городов не берут, русские умеют крепкие крепости строить и те крепости прочным сидением оборонять, однако и его ханскому положению позавидовать трудно, оно сродно с положением Иоанна. С одной стороны, его соблазняет польский король, присылая в подарок что-то около тридцати тысяч дукатов с присовокуплением прозрачного рассужденья о том, что за такие денежки не худо бы ещё разок попытаться достать концом татарской сабли христианской Москвы. С другой стороны, собственные подханки и мурзы твердят, что московский царь и великий князь обманывает его, а им бы надоть в поход, поизносились, поистощились без полона и грабежа. А тут ещё прибегают казанские беглецы, обеспокоенные внезапным подселением новых дружин, возможно, кем-то подосланные, ещё пуще пугают его, что царь и великий-то князь с ним о мире рядится, а казаки его на Дону ставят город, ладьи готовят на Псле, на Днепре, помышляют взять одним разом Азов и открыть себе путь в глубины Тавриды. Испробовав уже русской власти, не насильственной, не грабительской, не
жестокой, но умной, даже при самых рьяных воеводах не такой разорительной, какой была первобытная власть казанского хана, беглецы нашёптывают ему в правое ухо, что Иоанн умнее, удачливее, стало быть, много опаснее прежних государей московских, что не страшась опасности от южных украйн повоевал Казань, Астрахань, Ливонию, Полоцк, что принял под руку пятигорских черкесов и повелевает ногаями как собственным юртом, что если Девлет-Гирей выдаст польского короля. Иоанну всей Польши не станет и на год, а там придёт черёд последнего улуса Батыя, то есть весьма дельно доказывают, что Иоанна можно удержать в нынешних пределах Московского царства лишь совместными усилиями Польши и Крыма, а по одиночке Иоанн играючи расправится и с той, и с другим. Афанасий Нагой оповещает из вертепа татарского:
        «Пришли в Крым от ногаев послы за миром, чтоб с ними хан помирился, и если он захочет воевать Казань и Астрахань, то они с ним готовы идти. Вместе с ногайскими послами пришёл в Крым казанец, Кошливлей-улан, и говорит, что был с ногаями в Москве, где виделся с двумя луговыми черемисами, Лаишем и Ламбердеем, они приказали с ним к хану, чтоб шёл к Казани или послал царевичей, а они все ждут его приходу, как придёт, все ему передадутся и станут промышлять заодно над Казанью. С другой стороны, черкесы прислали говорить хану, что царь Иван ставит на Тереке город и если он город поставит, то не только им пропасть, но и Тюмен и Шевкал будут за Москвою…»
        Пятигорским черкесам Девлет-Гирей отвечает чистую правду, что не располагает такой сильной ордой, чтобы московскому царю и великому князю помешать ставить на Тереке город, а в Москву, поджигаемый золотыми дукатами польского короля, с неумирающей наглостью зарвавшегося татарина пишет с новым гонцом:
        «Вспомни, что твои предки своей земле были рады, а мусульманских не трогали. Если хочешь мира, отдай мне Астрахань и Казань…»
        Иоанн давно, с Великих Лук, ждёт нового нападения с обеих сторон. Кроме Казани, он спешно усиливает Полоцк, Смоленск и все южные крепости за Окой. В дальних степях дни и ночи дежурят казаки, выглядывая тучи степной мелкой пыли, вёрст за десять выдающие татарский набег. Ополчение служилых людей, как обычно, собирается на Оке. Впервые он придаёт ему свой новый, опричный полк.
        В самом деле, военные действия возобновляются и на западе и на юге. По счастью, коварный польский король на этот раз надувает крымского хана и ограничивается лёгкими нападеньями, лишь бы несколько поотвлечь московские полки на себя и открыть татарам дорогу на север. Боярин Морозов отгоняет литовский отряд от Смоленска, а князь Андрей Ногтев разбивает литовцев под Полоцком. Зато крымский хан в этом году поднимается тяжело, тащит за собой, поученный Басмановым под старой Рязанью, неповоротливые осадные пушки и даёт московским воеводам возможность заблаговременно изготовить полки. В сентябре орда известными бродами переходит Донец, однако по какой-то причине отклоняется от прямого пути, которым татары извечно ходят на Рязань или Тулу, отклоняется к западу и седьмого октября подступает под Болхов, московскую крепость, поставленную на левом притоке Оки. Воеводы Василий Кашин и Иван Золотой давно настороже отразить нападение. Завидя разъезды, вынюхивающие расположение русских постов, они делают смелую вылазку, не позволяя татарам по-хозяйски расположиться под стенами крепости и наладить осадные пушки,
бьются упорно, берут немалый полон и сберегают от пожара посад. Понятно, что Болхов нуждается в подкреплениях. Ближе всех к Болхову оказываются полки Ивана Шуйского и Петра Щенятева, однако они медлят подать руку помощи осаждённым товарищам по защите отечества. Между воеводами заваривается та обычная, бестолковая, неприличная свара, которые Иоанн никак не может искоренить. Вопреки тому, что местничество ан время похода отменено ещё перед казанским походом митрополитом Макарием, воеводы в виду неприятеля схватываются между собой из-за мест: вишь ты, кто из них первый, а кто второй, кому отдавать приказания, кому приказания исполнять, а пока полки стоят в ожидании, Кашин и Золотой бьются с татарами, имея лишь горсть московских стрельцов и служилых казаков. Татары всё-таки не успевают как следует развернуться, не успевают полютовать и пограбить. К месту сечи подходят полки Ивана Бельского и Ивана Мстиславского и на деле дают плачевному хану понять, кто нынче правит в Москве. Что-что, а добротный язык обнажённого кстати меча Девлет-Гирей понимает отлично и в ночь на девятнадцатое октября 1565 года бежит
из-под Болхова впереди потрясённой орды, на бегу проклиная польского короля, наконец убеждённый ощутительным опытом поражения, что изворотливые поляки коварно и ловко в какой уже раз подставляют его, тогда как Мстиславский и Бельский, разгорячённые славной победой, может быть, неожиданно для себя, подают царю и великому князю челобитье о том, что князья Щенятев и Шуйский заместничались некстати и чуть было не выдали Болхов врагу.
        Кажется, предусмотрительность Иоанна и на этот раз приносит победу, не столько военную, ибо враг лишь напуган, но не разбит, сколько моральную, в сложившихся обстоятельствах более важную для него: ведь склока Шуйского и Щенятева лишний раз подтверждает, что мысль создать новое, опричное войско оправдывает себя. Он рассматривает челобитье наибольших бояр, рассматривает спокойно, без гнева, хотя для гнева более чем достаточно веских причин, выясняет, что склоку за место затеял Щенятев, а Шуйский лишь от него отбивался, освобождает Шуйского от наказания, Щенятев же попадает в опалу, довольно сносную, несоразмерную с его преступлением: его отрешают от воеводства, а его вотчины отписывают в казну.
        Однако бесчувственная судьба не даёт передышки. С осени до суровых декабрьских морозов в Полоцке свирепствует мор. Узнав о новом несчастье, Иоанн, как всегда, встаёт перед Богом обнажённой, без утайки открытой душой. За что ниспослано ему наказание, за какие грехи? А что пёс смердящий, грешен кругом, он знает о том наперёд и потому ранней зимой, первопутком отправляется в долгое богомолье, во спасенье души, которое для него слаже других в Кирилловом Белозерском монастыре. Он держит путь на Ярославль и на Вологду, в Вологде задерживается на долгое время. Он глядит глазами хозяина. Перед ним большой город, по величине пятый город Московского царства, после Москвы, Великого Новгорода, Пскова и Ярославля. В городе около полутора тысяч тяглых дворов. На всё царство Вологда славится льном, пряденьем и ткачеством, выделкой кож и ведёт разнообразный торг едва ли не со всеми русскими городами и на западе, и на севере, и на юге, а через них с Европой и с Азией. Однако важней всего то, что Вологда с недавних пор превращается в крупную торговую базу, поскольку здесь всякий товар перегружается с телег на суда
и с судов на телеги и подолгу лежит, дожидаясь зимних путей или весеннего вскрытия рек, стало быть, представляет собой лёгкую добычу для любого грабителя. Иоанн не может не понимать, что сама Вологда и весь северный край нуждаются в обороне, в особенности с северо-востока и с северо-запада. На Пермь, на Вятку и далее на поморье всё ещё совершают жестокие набеги сибирские татары, вогулы и остяки. До самого побережья Белого моря всё ещё доходят по старой памяти не менее хищные ушкуйники Великого Новгорода, шведы и так называемые каянские немцы, как в этих краях именуют тоже небескорыстных и малогуманных финских разбойников, пробираются по рекам Кеми и Ковде и безжалостно грабят безоружных поморов. Несмотря на постоянные угрозы и с востока и с запада, оборона русского Севера жидка и случайна. Вооружённые силы Московского царства принуждены неусыпно стоять против литвы и крымских татар, тогда кК на северных лесистых, болотистых, редко населённых пространствах не заводится служилых людей, которые несут службу с поместья, по первой тревоге обязаны сесть на коня и отбить воровской налёт с любой стороны. В
этих отдалённых местах лишь кое-где произволом случайности ставятся крохотные деревянные крепости, большей частью по бродам и торговым путям, в крепостях сидят стрельцы и казаки, которые нуждаются в поддержке, в хлебе и в порохе. Здесь необходима сильная, хорошо укреплённая военная база, которая могла б взять на себя организацию обороны и снабжение этих разбросанных, друг от друга далеко отстоящих сторожевых гарнизонов и тем обеспечить быстрое и безопасное освоение русского, отныне опричного Севера. Иоанн повелевает, и летописец заносит в свой манускрипт:
        «Тоя же осени царь и великий князь заложил город Вологду камен и повеле рвы копати и подошву бити и на городовое здание к весне повеле готовити всякий запас…»
        В этой торговой столице всего русского Севера занятый неутомимым созиданием Иоанн предполагает возвести громадную крепость, которая по величине и надёжности не уступала бы величине и надёжности московского Кремля, а внутри её возвести великолепный собор, который по величине и размерам мог бы соперничать с Успенским собором в Москве или с Преображенским собором на Соловках. Неизвестно, собирается ли он поселиться в этой вновь ставленой крепости навсегда, покинув нелюбимую Москву с её боярами и князьями, или всего лишь готовит второй рубеж обороны на случай согласованного нашествия литовцев и крымских татар, которое, он это видит, московским войскам едва удастся остановить. Утверждать с точностью можно лишь то, что он стремится привлечь сюда служилых людей, которые были бы готовы отразить нападение. С этой целью он наделяет землёй в вологодском уезде своих приближённых, в первую очередь Фёдора Басманова, Василия Грязного, Семёна Мишурина и некоторых других, рассчитывая на то, что они, со своей стороны, испоместят на ней своих слуг.
        Покончив с делами военными, он наконец добирается до Кириллова Белозерского монастыря. Человек мирный, склонный к тихим молитвам, к неторопливому размышлению о великом прошедшем и ожидаемом будущем, противостоянию и вражде предпочитающий уединённые беседы со старинными рукописями, с богомольцами и мудрецами других времён и народов, он с наслаждением погружается в стеклянную тишину, в целительный покой мирных келий, в чарующую прелесть долгих молитв. Необходимость возводить крепости, скликать для сечи полки, перестраивать войско, укрощать неукротимых князей и бояр, отправлять кого-то в опалу, кого-то под топор палача отступает на короткое время. Душа его отдыхает от пошлой земной суеты. И до того его натуре противно постоянно держать наготове свой меч как против чужих, так и против своих, до того он измучен и изнурён, что внезапно его затаённая тоска вырывается из-под спуда, он призывает в свою одинокую келью Кирилла, игумена, и несколько самых уважаемых старцев, говорит с ними порывисто, страстно, признается, что единственная его мечта удалиться от жестокого мира, постричься в монахи и жить, как
они. И это не минутный каприз, не наплыв взбудораженного религиозного чувства. Его желание неизменно. Спустя восемь лет он напомнит о нём, когда эти же старцы испросят у него помощи в делах монастырских и поучения в том, как должно им поступить:
        «Ради Бога, святые и преблаженные отцы, не принуждайте меня, грешного и скверного, плакаться вам о своих грехах среди лютых треволнений этого обманчивого и преходящего мира. Как могу я, нечистый и скверный душегубец, быть учителем, да ещё в столь многомятежное и жестокое время? Пусть лучше Господь Бог, ради ваших святых молитв, примет моё писание, как покаяние. А если вы хотите найти учителя, — есть он среди вас, великий источник света, Кирилл. Почаще взирайте на его гроб и просвещайтесь. Ибо его учениками были великие подвижники, ваши наставники и отцы, передавшие и вам духовное наследство. Да будет вам наставлением святой устав великого чудотворца Кирилла, который принят у вас. Вот вам учитель и наставник! У него учитесь, у него наставляйтесь, у него просвещайтесь, будьте тверды в его заветах, передавайте эту благодать и нам, нищим и убогим духом, а за дерзость простите, Бога ради. Вы ведь помните, святые отцы, как некогда случилось мне придти в вашу пречестную обитель Пречистой Богородицы и чудотворца Кирилла и как я, по милости Божьей, Пречистой Богородицы и по молитвам чудотворца Кирилла,
обрёл среди тёмных и мрачных мыслей небольшой просвет — зарю света Божия — и повелел тогдашнему игумену Кириллу с некоторыми из вас, братия (был тогда с игуменом Иоасаф, архимандрит Каменский, Сергий Колычев, ты, Никодим, ты, Антоний, а иных не упомню), тайно собраться в одной из келий, куда и сам я явился, уйдя от мирского мятежа и смятения; и в долгой беседе я открыл вам свои желания постричься в монахи и искушал, окаянный, вашу святость своими слабосильными словами. Вы же мне описали суровую монашескую жизнь. И когда я услышал об этой Божественной жизни, сразу же возрадовалась моя окаянная душа и скверное сердце, ибо я нашёл Божью узду для своего невоздержания и спасительное прибежище. С радостью я сообщил вам своё решение: если Бог даст мне постричься при жизни, совершу это только в этой пречестной обители Пречистой Богородицы и чудотворца Кирилла; вы же только молились. Я же, окаянный, склонил свою скверную голову и припал к честным стопам тогдашнего вашего и моего игумена, прося на то Благословения. Он же возложил на меня руку и благословил меня на это, как и всякого человека, пришедшего
постричься…»
        И не проходит даром это благословение, благословение игумена навсегда остаётся в душе:
        «И кажется мне, окаянному, что наполовину я уже чернец: хоть и не совсем ещё отказался от мирской суеты, но уже ношу на себе благословение монашеского образа. И видел я уже, как многие корабли души моей, волнуемые лютыми бурями, находят спасительное пристанище. И потому, считая себя уже как бы вашим, беспокоясь о своей душе и боясь, как бы не испортилось пристанище моего спасения, я не мог вытерпеть и решился вам писать…»
        Однако не более чем наполовину пребывает он уже в чернецах. Другая половина, волнуемая лютыми бурями, должна вновь погрязнуть в мирской суете. Направить корабли своей души в спасительное пристанище Бог не велит. Бог обрёк его служить государем, и ему до конца своих дней тащить этот невыносимый для честного человека, окровавленный крест. Шапка-то Мономаха действительно тяжела, и своей волей напялить её на скудную свою головёнку тщится лишь почерневшая от подлостей сволочь или кромешный дурак.
        Он возвращается с богомолья к беспокойным делам управления, и что поджидает его? Пока он отсутствовал, князь Щенятев постригся в монахи, случай не частый, обычно опальных князей приходится силой отправлять в монастырь, доброй волей они затворяются редко, да и то большей частью на старости лет. Пострижение много нагрешившего князя тем не менее представляется ему подозрительным, но он делает, до поры до времени, вид, будто ничего не случилось.
        По весне, не успевают сойти снега и отшуметь полноводные реки, мор открывается в Великих Луках, в Троицком Сергиевом монастыре и в Смоленске, в течение нескольких месяцев страхом неминуемой смерти обороняя литовские рубежи и опустошая важные крепости, которые с запада прикрывают Москву. После мора необходимо во что бы то ни стало и как можно скорей населить эти крепости московскими стрельцами, служилыми казаками, пушкарями, хотя бы малым отрядом служилых людей, но такой массы годных к службе бойцов негде взять, и без того у него слишком мало их для обороны обширных, им же раздвинутых рубежей, ни с одной стороны не оборонённых естественными преградами, кроме болот да лесов.
        И медлить нельзя. И без того не имея никакого желания рисковать собственными полками, а теперь лишившись возможности бросить на источающие заразу московские крепости алчных литовцев, польский король и литовский великий князь с двойной настойчивостью натравливает на Москву тоже алчного крымского хана, и крымский хан, за горсть золото готовый реками чужую кровь проливать, едва успев отдышаться после конфуза под Болховом, гонит к Иоанну гонцов всё с тем же безрассудным требованием Казани и Астрахани, несмотря на то, что и польский король, и московский царь и великий князь, и сам крымский хан знают отлично, как у него коротки руки до Казани и Астрахани, а вместе с абсурдным требованием вновь ищет и вовсе нерассудительных даней. Иоанн повелевает кратко ему отписать:
        «Мы, государи великие, бездельных речей говорить и слушать не хотим…»
        Никогда ещё московские государи не изъяснялись этим стальным языком с татарскими ханами. Ему и этого мало. Ощутив свою возросшую и всё растущую силу, он со своей стороны прибегает к угрозам и позволяет себе говорить с заперекопьским нахалом как старший с младшим, давно на практике испытав благодатную, трезвящую, вводящую в разум силу угроз. Вот как он наставляет Алябьева, которого в крымский вертеп направляет послом:
        «Если станет хан говорить: посылал я к брату своему, великому князю, гонца Мустафу с добрым делом, а князь великий велел его ограбить Андрею Щепотьеву за то, что у Андрея Сулеш взял имение в зачёт наших поминков, так я велю этот грабёж Мустафе взять на тебе, — отвечать: которые поминки государь наш послал к тебе с Андреем Щепотьевым, эти поминки Андрей до тебя и довёз, а Сулеш у Андрея взял рухлядь силою, Андрей бил тебе челом на Сулеша, а ты управы не дал, Андрей бил челом нашему государю, и государь велел ему за этот грабёж взять на твоём гонце: если же на мне велишь взять что силою, то государь мой велит мне взять вдвое на твоём после и вперёд к тебе за то посла не пошлёт никакого…»
        Девлет-Гирей мнётся, страсть как хочется ему достать Москвы и Казани и вдоволь насытиться чужим добром и полоном. Он прикидывает, не соединиться ли в самом деле с непокорившимися казанцами, помышляющими по скудости духа не о самостоятельности, не о свободе уже, а только о том, чтобы из-под власти московского царя и великого князя перекинуться под власть крымского хана, хоть и злодея, но всё-таки своего злодея по крови и вере.
        Афанасий Нагой достойно исполняет свои обязанности представителя московского государя, которые обыкновенно совмещаются с обязанностями лазутчика. Он подкупает придворных Девлет-Гирея, соблазняет подарками торговых евреев, содержит исполнительных соглядатаев и благодаря многим глазам и многим ушам добывает достоверные сведения о намерениях оголодавших без набега татар. Одна из его новостей грозит Московскому царству многими бедами. Афанасий Нагой спешит донести, что прибыли грамоты от казанских татар и луговых черемис, в которых прежде враждующие между собой, а нынче сплотившиеся татары и черемисы просят прислать военную помощь, а во главе орды поставить ханского сына, а как орда с ханским сыном подступит к Казани, так они все отложатся от московского царя и великого князя, неизбежный итог насильственного обращения в православие, возьмут силой казанский острог, по крепостям перебьют московские гарнизоны, всё ещё малочисленные, несмотря на переселение полутора сотен опальных князей и бояр, а всего против них наберётся тысяч до семидесяти мятежников. Афанасий Нагой также доносит, что присылали ногаи
к хану сказать:
        «Пока мы были наги и бесконны, до тех пор мы дружили царю и великому князю, а теперь мы одеты и коны: так если ты царевича в Казань с войском отпустишь, то дай нам знать, мы твоему сыну на помощь готовы…»
        Ещё доносит Афанасий Нагой, что Девлет-Гирей, столько раз с уроном отбитый от южных украйн, совет держал со всеми своими сыновьями и мурзами:
        «Была дума у царевичей: думали царевичи, карачеи, уланы, князья, мурзы и вся земля и придумали мириться с королём, а с тобою, государем, не мириться, помириться тебе с московским, говорили они хану, — это значит короля выдать, московский короля извоюет, Киев возьмёт, станет по Днепру города ставить, и нам от него не пробыть. Взял он два юрта мусульманских, взял немцев, теперь он тебе поминки даёт, чтоб короля извоевать, а когда короля извоюет, то нашему юрту от него не пробыть, он и казанцам шубы давал, но вы этим шубам не радуйтесь: после того он Казань взял…»
        Умён Иоанн, хитёр и расчётлив. Девлет-Гирей убедился в этом на опыте, частом и горьком, в особенности оценил по достоинству его беспроигрышную стратегию неспешного оттеснения неприятеля при помощи крепостей, которые ставятся им в самых удобных для обороны местах, чего не достало ума оценить Адашеву, Сильвестру и Курбскому и всей налегающей стороне вместе с ними, когда гнали его прямиком воевать Перекопь. Очевидность неумолимая, с превосходством московского государя не согласиться нельзя, как ни кружи голодная татарская конница вкруг ощетиненных пушками и пищалями крепостиц, и крымский хан решает твёрдо и окончательно перейти на сторону польского короля и литовского великого князя, тоже расчётливого, упорного недоброжелателя Московского царства, однако ж ленивого, развратного, в воинских делах ничем не отмеченного, с ним сообща всё-таки поспокойней и посподручней грабить одинокую, никем не поддержанную Москву, а Нагому велит передать, что с московским царём и великим князем никакого мира не станет иметь, то есть объявляет Московскому царству нескончаемую войну до полной победы или до полного
истощения татарской орды. На особом приёме Афанасию сам говорит:
        - Ко мне пришла весть, что государь ваш хочет на Тереке город поставить. Если государь хочет быть со мной в дружбе и братстве, то города на Тереке он бы не ставил, дал бы мне поминки Магмет-Гиреевские, тогда я с ним помирюсь. Если же он будет на Тереке город ставить, то, хотя давай мне гору золотую, мне с ним не помириться, потому что побрал он юрты мусульманские, Казань да Астрахань, а теперь на Тереке орд ставит и несётся нам в соседи.
        В самом деле, московская крепость поблизости от татарских кочевий вроде кости в горле для крымского хана и ясный, к тому же крупный успех прозорливого Иоанна, предпочитающего стеснять, устрашать, продвигать во все стороны опорные пункты, именно для того, чтобы лишь в крайнем случае прибегать к грубым доводам закалённого победой оружия. Девлет-Гирей эту крепкую кость страсть как хочется вынуть, а он её вынуть бессилен, благодаря неотступным усилиям Иоанна миновались бесславные времена безбрежных татарских бесчинств, вековечный враг остановлен и прижимается шаг за шагом к стене, и Девлет-Гирей в бешенстве от собственной немощи приказывает вышвырнуть из своих владений царского представителя.
        Не на того, как говорится, напал, да и Москва уж не та, чтобы с ней говорить на таком языке. Афанасий Нагой принадлежит к числу немногих Иоанном примеченных лиц, кто служит царю и отечеству, причём служит бестрепетно. Он объявляет крымскому хану, что лучше помрёт, но без дозволения царя и великого князя никуда не отъедет.
        Тогда, окончательно помрачившись нетвёрдым умом, с теми же бессмысленными угрозами Девлет-Гирей отправляет к Иоанну гонца. Иоанн отвечает невозмутимо, с сознанием своей силы и правоты, что не отдаст ни Казани, ни Астрахани и что город на Тереке ставится безопасности черкесского князя Темрюка, тестя его, а если хан желает добра, так пусть пришлёт своего сына в Москву, он выдаст за него дочь Шиг-Алея и даст татарский Касимов в удел, об Магмет-Гиреевых данях неприлично и речи впредь заводить, вместо них Иоанн посылает крымскому хану триста рублёв, сумма, которая служит крымскому хану чем-то вроде пощёчины. Девлет-Гирей всё-таки терпит, хорохорится главным образом ради того, чтобы потешить своё татарское самолюбие, настоянное на давно прошедших победах Чингис-хана и Батыя, а перед московским царём и великим князем, как-никак прежним данником, лицо сохранить, вновь призывает Нагого, отчитывает посла за такие поступки его государя, а всё словно бы жалуется на собственное бессилие погуще напакостить ближнему:
        - Просил я у вашего государя Казани и Астрахани, государь ваш мне этого не дал, а что мне даёт и на Касимов царевича просит, того мне не надобно: сыну моему и у меня есть что есть, а не даёт мне государь ваш Астрахани, так султан турецкий возьмёт же её у него.
        Иоанн чует эту очевидную слабость крымского хана, невозможность орды вольным ходом пробиться сквозь цепь поставленных им крепостей, его неспособность справиться с ним в одиночку в открытом бою, однако турецкого султана со счёта он сбросить не может, турецкого султана нынче вся Европа страшится приблизительно так же, как Чингис-хана три века назад. Он всегда готов к любой неожиданности, это в нём говорит наследство тревожного детства, и пока тянется эта невинная канитель с устными и письменными ничего не значащими угрозами, он обдумывает положение земского войска. С пострижением Щенятева он лишается дельного воеводы. В земщине наибольшими воеводами остаются Иван Бельский да Иван Мстиславский, старейшие и ненадёжные: Бельский дважды пытался бежать, Мстиславский глуп и никчёмен. Как ни крути, а приходится покориться сложившимся обстоятельствам, и он призывает Михаила Воротынского, опального удельного князя, который благодушествует в монастыре на свежей осетрине и заморском вине. Он вопрошает опального, готов ли князь Михаил служить верой и правдой, как прежде служил. Князю Михаилу опала идёт явно на
пользу. Князь Михаил отвечает, что готов служить верой и правдой, вновь целует крест и даёт крестоцеловальную запись, что крамолы не учинит и никуда не отъедет. Иоанн возвращает ему его вотчины, даже кое-что прибавляет ещё, чтобы вернее служил, и ставит его на третье место среди воевод земского войска, после Ивана Бельского и Ивана Мстиславского, как ему подобает стоят по росписи мест.
        Той же весной он отправляется в объезд по укреплённым местам, стоящим на страже южных украйн, посещает Козельск, Болхов, Белев, чтобы лично проверить надёжность им же придуманной и возведённой линии крепостей, а вместе с собой повелевает следовать воеводам и старшим из служилых людей, может быть, для того, чтобы не оставлять их без присмотра в Москве и заодно приучать к добросовестному несению службы, поскольку именно многим из них предстоит служить по этим укреплённым местам. В Болхове он делает остановку, с пристальным вниманием осматривает места недавних боёв и проводит расследование. Его тревожит вопрос, отчего Щенятев скрылся в монастыре? Не произошло ли под Болховом чего-нибудь большего, чем обыкновенная свара за место? Не преднамеренная ли это крамола? Не замышлял ли Щенятев пропустить татар на Москву? Видимо, ему что-то удаётся установить. Воротившись, он вызывает Щенятева из монастыря. Боярина допрашивают, во время допросов пытают. Неизвестно, какие показания давал воевода, обрекавший Болхов на сдачу. Известно, что его возвращаются всё-таки в монастырь и что вскоре он умирает, возможно
вследствие пыток.
        Южные украйны беспокоят Иоанна куда больше литовских украйн не только потому, что Смоленск и Великие Луки на какое-то время защищены чёрным бедствием мора. Литовская сторона сама затевает переговоры о мире, на этот раз исходя из более веских причин, чем отступление перед заразой. Чтобы пощупать, готовы ли почвы в Москве для начала переговоров, от епископов и панов радных к митрополиту приходит гонец. И прежде к митрополиту Макарию такого рода непохвальных гонцов перестали пускать, тем более не допускают гонца к Афанасию, человеку в политике невесомому, молчаливо согласному взять на себя Божье, а кесарево оставить на усмотрение Иоанна. Гонца допускают только к думным боярам. Думные бояре отвечают согласием о мире сноситься и военные действия остановить. Опасную грамоту для представительного посольства отправляют с Желнинским, однако наказ гонцу даёт сам царь и великий князь:
        - Если спросят про Андрея Курбского, для чего он от государя побежал, то отвечать: государь было его пожаловал великим жалованьем, и он стал делать государю изменные дела, государь хотел было его понаказать, а он государю изменил, но это не диво, езжали из государства и не в Курбского версту, да и те изменники государству Московскому не сделали ничего. Божиим милосердием и государя нашего здоровьем Московское государство не без людей, Курбский государю нашему изменил, собакою потёк, собацки и пропадёт. А если спросят о дерптских немцах, для чего их царь из Дерпта велел перевести в московские города, отвечать: перевести немцев государь велел для того, что они ссылались с магистром ливонским, велели ему прийти под их город со многими людьми и хотели государю изменить. Если спросят: зимою государь ваш куда ездил из Москвы и опалу на многих людей для чего клал, отвечать: государь зимой был в слободе и положил опалу на бояр и дворян, которые ему изменные великие дела делали, и за великие измены велел их казнить.
        Впрочем, нынче польскому королю и литовскому великому князю, как и крымскому хану, не до таких мелочей, способных волновать лишь московских князей и бояр. Своими заранее изготовленными ответами Иоанн желает уверить любознательного соседа, зарящегося на его города, что никакой внутренне распри, тем более никакой смуты, вроде той, что бушует в Европе, в московских пределах не водится и не предвидится впредь. Польский король и литовский великий князь и на этот счёт осведомлён хорошо, как осведомлены о том и в Европе, иначе Европа не принуждала бы его пойти на согласие с Иоанном и он вместо послов давно бы направил полки на Москву. В одиночку серьёзное нападение ему не под силу, как оно уже не под силу и крымскому хану, до того возросла мощь Московского царства в последние двадцать лет, и все попытки этого коварного и ловкого интригана натравить на несговорчивого соседа Европу, поднять Нидерланды, немецкие княжества и германского императора в крестовый поход на восток, неожиданно для него проваливаются самым постыдным и самым решительным образом: у Европы нынче иные планы, иные заботы, иная война.
Очень ему хочется направлять события по своему усмотрению, однако в действительности события им управляют, таков непреложный закон. Его войскам удаётся отбить у шведов Пернов, в свою очередь шведы набрасываются на Эзель. Пользуясь этим несчастьем, он замышляет вовлечь в военные действия тамошнего правителя Магнуса, однако Магнус, бесшабашный авантюрист, в обмен на союз со своим водевильным, немногого стоящим герцогством требует у него самую малость: руку его второй сестры и в качестве приданого за ней всю Ливонию, и он при всём желании отыскать хоть самого захудалого чудака, который вместо него сунулся в пекло войны, чудаку с таким чудовищным аппетитом вынужден наотрез отказать. Обращение к германскому императору тоже не приносит ему ни одного солдата или хотя бы одного талера на покупку солдат, зато приносит сколько угодно самых соблазнительных обещаний и ободрительных слов, из которых, как известно, не составишь ни полка, ни батальона, ни взвода. Момент для союза против Москвы выпадает слишком неподходящий. После кончины Фердинанда I его старший сын Максимилиан II получает всего-навсего Австрию и
Венгрию, чтобы понемногу превратиться из германского императора в австрийского короля, поскольку недальновидный отец наделил второго сына Тиролем, а третьему завещал Каринтию, Крайну и Штирию. Раздел, как и всякий раздел, серьёзно ослабляет империю Габсбургов, которую с юго-востока теснят ненасытные турки, а на севере и северо-западе отказываются от былого безмолвного повиновения обнаглевшие после истребления десятков тысяч крестьян в зверски-жестокой Крестьянской войне князья и курфюрсты, и бедный наследник, к тому несколько обделённый нерадивой природой способностями, нестерпимыми обстоятельствами принуждается к неблагодарной роли посредника, у которого реальная власть уплывает из рук, поскольку князья и курфюрсты продолжают вздорить и ссориться между собой, не подозревая о том, какое ужасное бедствие они накликают на свои бесшабашные головы и таки накличут лет через сорок. Изворотливый польский король и литовский великий князь закидывает удочку в Нидерланды, которые могут перекрыть торговые потоки, идущие через русскую Нарву, что Маргарита Пармская, наместница испанского короля, сделать, право, не
прочь, лишь бы придушить богатого конкурента Испании в торговле с Востоком, а заодно истребить вольный дух, со дня на день нарастающий в этой беспокойной испанской провинции, да вот беда, несносные Нидерланды именно в этот момент, когда они так нужны для политических комбинаций польского короля и литовского великого князя, отныне не желают пребывать в унизительном положении испанской провинции, и в начале апреля 1566 года группа непокорных дворян в потёртых атласных камзолах, за что Маргарита презрительно обзывает их гёзами, то есть нищими, вручает петицию, в которой требуют вывода испанских полков, а главное, в петиции высказывается здравое требование немедленно прекратить ужасные костры инквизиции, массами пожирающие нидерландских еретиков, в действительности вожаков нарастающего освободительного движения. Никаких костров инквизиции католическая Испания не собирается прекращать, и в Нидерландах вспыхивает иной огонь, огонь революции, положивший начало неслыханному процветанию в конце концов победившей республики, однако же для победы республики гёзам необходимо оружие, а за оружие, как известно,
надо платить, а деньги на оружие доставляет торговля, а испанские корабли блокируют западное побережье с его знаменитыми торговыми городами, и маленьким Нидерландам остаётся один путь на восток, в эту самую русскую Нарву, которую исхлопотавшийся польский король и литовский великий князь призывает заткнуть соединённым военным флотом балтийских держав, рассчитывая на то, что Московское царство военного флота пока не имеет, и если не потеряет эту самую русскую Нарву, так заплатит несбывшимся вожделениям хотя бы большими убытками.
        А всего гаже для него то, что его возня вокруг московской торговли очень не нравится бедным немецким князьям, берущим пошлину с каждой телеги, в особенности не нравится стремительно возвышающейся Баварии. Великие географические открытия, проложенный морской путь вокруг Африки в сказочно богатую Индию, открытие Америки и кровавое ограбление вдруг возникших колоний сыграли злую шутку с немецкой торговлей. Зарастает травой обильная дарами пошлин и барышей столетиями торённая дорога из Венеции, Флоренции и Генуи через южную Германию на север, в цветущие ганзейские города, нынче к тому же лишённые самоуправления победившими немецкими очень бедными и очень жадными рыцарями. Стало быть, старинным немецким торговым городам тоже остаётся одна дорога по давно освоенным водным путям через Прагу и Краков на Смоленск, Ростов Великий и Ярославль или татарский Крым, откуда по хитросплетению рек и караванных дорог плывут товары из Персии, Индии и Китая, в особенности бесценный китайский шёлк, да в придачу к этим старинным путям всё та же русская Нарва, через которую плывут всё те же восточные прелести, славянские
меха, лён, мёд и воск, а с недавнего времени корабельный лес, которого в неимоверных количествах требует растущий как на дрожжах европейский торговый и военный флот, ринувшийся в неведомые просторы всех океанов в погоне за пряностями, золотом, серебром и обыкновенной пиратской добычей. Затянувшаяся война на восточных торговых путях грозит немецким купцам, а следом за ними и немецким князьям и курфюрстам окончательным разорением, оттого они так усердно обхаживают своего императора, чтобы он на понятном всем языке растолковал неугомонной Польше и жадной Литве, что нынче их возня против Московии никому в этих местах не нужна. Особенный дар вразумления, очень некстати для них, открывается у Вейта Ценге, представителя баварского герцога по торговым делам. Циничный лжец или наивнейший фантазёр, этот Ценге только что не обожествляет московского царя и великого князя, верно, нужда в самом деле заставляет есть калачи. По его уверению, московский царь и великий князь по происхождению доподлинный немец, больше того, в этих царственных жилах течёт чистейшая баварская кровь, самого голубого оттенка. Далее едва ли
не ошарашенный столь бесподобным родством Максимилиан узнает, что царь Иоанн не чает дождаться того благословенного часа и дня, когда сможет вступить с германским императором в теснейшую дружбу и получить от него какой-нибудь орденок, за каковую величайшую честь московский государь хоть сей минут готов в его распоряжение предоставить до тридцати тысяч своей лучшей конницы, которую бравый император сможет использовать в войне против слишком уж обнаглевшей турецкой пехоты, и к орденку ещё приплатить, ведь честь-то неслыханная, несколько мешков серебра, которого, как говорят, в кремлёвских подвалах не счесть, что наводит на туманную мысль, уж не сам ли Иоанн отсыпал речистому представителю баварского короля серебра за труды, прямо из кожи лезет чудак. Вероятно, понятный соблазн обзавестись даровой конницей и даровым серебром в обмен на красивую побрякушку возжигает в глазах со всех сторон стеснённого императора дьявольский блеск, поскольку буйная фантазия баварского торгаша не останавливается на коннице и серебре. Выясняется, кроме того, что московский царь и великий князь, всё за ту же несравненную
милость, готов возвратить в объятия помрачённого духом магистра Ливонию и подчинить православную церковь римскому папе, хрустальная мечта со всех сторон теснимых католиков, по милости ненавистного Лютера лишившихся золотоносных поступлений из Германии, Швеции, Англии и, того гляди, также из Франции, в которой очень просто могут победить гугеноты, ведомые наваррским королём Анри Бурбоном, конечно, безбожником. А привязать московского царя и великого князя к католической колымаге, по уверению торгаша, до крайности просто: дочь его надобно выдать за какого-нибудь немца средней руки, а сына женить на какой-нибудь немке, тоже, естественно, средней руки, до крайности будет счастлив сердешный отец голубых-то баварских кровей, готовый экие сокровища метнуть за высокую честь носить на груди австрийской выделки знак, ну там с каким-нибудь бриллиантом, в таком славном деле одного бриллианта для медведя не жаль. Абсолютно вздорный проект, но и самый вздорный проект чрезвычайно хорош, если предложить его с должным апломбом и красноречием и в подходящий момент. Галиматью баварского торгового представителя всерьёз
обсуждают на нескольких съездах сильно отощавшие германские рыцари, в этом вздорном проекте почуявшие даровую поживу. Германскому императору особенно западает в больную голову приятная мысль о тридцати тысячах конницы. Беспощадные турки стоят непосредственно у его рубежей, есть отчего заболеть его голове. Пока что от злодеев он кое-как прикрывается Словакией и Каринтией, позволяя им во все тяжкие грабить и убивать, ну, этих, как их, славян, а тут экая благодать валит за какой-нибудь орденок в придачу к жениху и невесте средней немецкой руки, ведь этого хлама у любого императора хоть отбавляй. Понятно, что ввиду столь радужных перспектив Максимилиану страсть как хочется, чтобы Польша и Литва как-нибудь побыстрей замирились с московским золотым сундуком и чтобы се вместе, ну, эти, как их, славяне валом повалили на турок, спасая просвещённых австрийцев более ценной породы от полного истребления, тогда как он сам безмятежно станет благоденствовать в своей благоустроенной для приятного времяпрепровождения Вене, в случае победы, ну, этих, как их, славян, выиграв безопасность своих рубежей, а в случае
поражения не проиграв ничего, разве что орденок, невесту и жениха. В свете завоевательных планов этого рода его дальнейшие действия вполне предсказуемы. С великолепной выучкой царедворца германский император даёт понять польскому королю и литовскому великому князю, чего не следует в его положении и что следует предпринять. Каким образом остаётся действовать всеми покинутому польскому королю и литовскому великому князю тоже немудрено угадать. Польскому королю и литовскому великому князю только и остаётся отправить в Москву представительное посольство, и он отправляет несколько сот разного сорта воевод, маршалков и подскарбиев, едва разместившихся на нескольких сотнях телег, во главе их поставив Ходкевича да Тишкевича, наказав по возможности уступать московским медведям, пока неорденоносным, однако вечного мира, само собой разумеется, не заключать, а перемирие на годик-другой привезти непременно, авось к тому времени германский император, князья и курфюрсты гнев переменят на милость и осознают, где именно засел их кровный враг. Послы прибывают, наполнив Москву конским ржаньем и скрипом сотен телег.
Иоанн даёт своим приставам наставление:
        - Если спросят послы о князе Михайле Воротынском, про его опалу, то отвечать: Бог один без греха, а государю холоп без вины не живёт, князь Михайла государю погрубил, и государь на него опалу было положил, а теперь государь его пожаловал по-старому, вотчину его старую, город Одоев и Новосиль, совсем ему отдал, и больше старого.
        Возобновляется обыкновенная канитель переговоров с поляками и Литвой, падкими на чужое добро. С наглостью своевольного польского пана, меняющего своих королей по прихоти, от обиды или несваренья желудка, Ходкевич требует возвратить Смоленск будто бы ограбленной и оскорблённой Литве. Невозмутимое московское боярство с величественной важностью требует возвратить кровные русские земли от Киева до Волыни. Обмениваются любезностями, подходящими к случаю. Расходятся, сходятся, снова расходятся. В свободные от канители дни лживый Ходкевич и прибывший с ним перебежчик Козлов под рукой передают прелестные грамоты короля и некоторых литовских магнатов самым влиятельным из подручных князей и бояр, которыми подручные князья и бояре за достойное вознаграждение чинами, землями и звонкой монетой приглашаются на службу в Литву, сопровождая приглашение прозрачным намёком на благоденствие счастливого перебежчика Курбского. Когда всем надоедает переливать из пустого в порожнее, соглашаются, что без Киева и Смоленска вечного мира не будет. Принимаются вырабатывать условия перемирия, причём Иоанн велит передать
упрямым послам, что ради спокойствия христиан не требует царского титула, мол, довольно ему и того, что царём признают его все государи Европы. Переговоры о перемирии ведутся на удивленье легко. Польша и Литва отдают Иоанну взятый приступом Полоцк и все ливонские земли, уже занятые московскими гарнизонами, стало быть, в том числе Юрьев и Нарву, для всей московской торговли важнейшие города. Возможно, эта небывалая лёгкость заставляет всегда недоверчивого Иоанна насторожиться вдвойне. Что он никогда добровольно не уступит своих городов, как уже двадцать лет не уступает ни Смоленска, ни Пскова, ни Великого Новгорода, ясно как день. Что он по старинному праву и писаным грамотам всю Ливонию считает русской землёй, тоже ясно как день, он и в войну-то ввязался лишь потому, что упрямый, высокомерный ливонский магистр отказался дани вносить, положенные не прихотью Иоанна, а договором, скреплённым крестным целованием и печатями, а для него договоры, тем более крестное целование святы. На что же рассчитывают Польша с Литвой, домогаясь от него перемирия? Он всё-таки соглашается на кое-какие уступки. Он требует
отдать ему Ригу, Венден, Ронненбург, Кокенгаузен, а со своей стороны готов отдать Озерище, Лукомль, Дриссу, Курляндию и двенадцать других городов. Кроме того, он отпустит всех пленных без выкупа, а русских пленных предлагает выдать за выкуп, чем кстати демонстрирует польскому королю, живущему на скромное подаяние своих панов, что он в самом деле располагает серьёзными средствами, торговый-то представитель баварского короля не всё наврал германскому императору и немецким князьям. Не исключено, что он заранее знает жёсткий ответ: послы больше ничего не хотят отдавать. Заводится торг. Устают пререкаться. Тогда лживый Ходкевич, который послан за перемирием на год, не больше чем на два, измышляет каким пируэтом и ответственности своей избежать и перемирие отложить, лучше всего до заповедных польских и литовских календ. Посол изъясняет московским боярам, что такой сложности дело, как перемирие, под силу благополучно решить лишь самим государям, которым ради столь человеколюбивого предприятия следует встретиться лично, словно прежде при подобной оказии не обходилось без личных встреч и не подписывали
перемирия и на пять и на семь лет. Обговариваются всевозможные мелочи этикета. По плану Ходкевича их король и великий князь изберёт своей ставкой Оршу, тогда как московский государь прибудет в Смоленск, а уж там оба на месте договорятся о дальнейшей процедуре переговоров. Любопытно, что Иоанн вдруг соглашается и на это явное нарушение поседелой традиции вести переговоры только в Москве. Им выдвигается лишь одно маленькое условие: в своём шатре в первый же день он устроит для польского короля и литовского великого князя обед. Тут внезапно впадает в благородное негодование лживый Ходкевич: первым отобедать в шатре московского государя есть несмываемое оскорбление для польско-литовского государя. Иоанн мгновенно ухватывается за возражение, рождённое спесью, и повелевает переговоры прервать. Разумеется, приобрести всю северную и восточную части Ливонии, включая такую бесценную приморскую базу, как Нарва, в которой нет отбоя от европейских купцов, богатеть на торговле, спокойно заниматься дальнейшим переустройством громоздкого московского воинства, поставить надёжный заслон крымской орде с помощью ещё
одной линии умело расставленных крепостей и вкушать все прелести как внутреннего, так и внешнего мира, может быть, и в самом деле уйти на покой, в монастырь, было бы для него соблазнительно, ведь по натуре он человек не воинственный. Однако Иоанн, готовый откладывать, ждать, способный на незначительные уступки любому противнику, будь то польский король, ливонский магистр или собственные витязи удельных времён, не способен хотя бы на один волос отступить от своих излюбленных принципов, а его излюбленный принцип один везде и во всём: чужого не надо, а своего не отдам. Стало быть, он органически не способен уступить ненасытным полякам южную и западную Ливонию, в особенности такие важнейшие торговые гавани, как Рига и Колывань, как в русских летописях и грамотах прописан немцами обезображенный Ревель, выгодные для московской торговли, однако опасные конкуренты, пока остаются в польских, литовских или шведских руках, понятно, что закрытыми для московских торговых людей. А тут ещё странная мягкость, непредвиденная уступчивость со стороны польско-литовских послов, которые прямо-таки криком кричат о явной
слабости той стороны, о которой он, кроме того, не может не знать от лазутчиков и немецких купцов, приходящих с товаром и за товаром в Москву. Иоанн размышляет, просчитывает возможности, это главное его преимущество в любых политических обстоятельствах. И тут есть над чем призадуматься. Если он взял играючи Полоцк, лучшую литовскую крепость, если он два раза подряд благополучно отбился от согласованного нападения татарской орды и литовских полков своим расхлябанным, более стойким в обороне, чем удачливом в нападении воинством, то нынче, когда польско-литовская сторона очевидно колеблется, ему, благодаря выделению в особный двор, удалось сформировать новое, дисциплинированное, ему одному подвластное войско, во главе которого он собственной волей может поставить не престарелого трусоватого Ивана Бельского, не приглуповатого Ивана Мстиславского, а решительного, отличившегося победами Алексея Басманова, ему ничего не стоит вдребезги расшибить в общем-то жидких на расправу литовцев и изнеженных, распутных поляков, как он убедился в этом под Полоцком. Единственное сомнение удерживает его: спесивые,
малоспособные земские воеводы вновь его предадут, а если прямо не предадут, разницы мало, всё равно рискованно полагаться на них, а без земского ополчения ему тоже не обойтись, в опричных полках всего тысяч шесть. Он отыскивает способ привязать их к себе хотя бы на время похода. Он созывает земский собор, однако это не тот освящённый собор, на какие много раз собирались архиепископы, епископы, игумены, архимандриты и думные бояре. Он рассчитывает вновь смирить подручных князей и бояр грозным гласом народным, как сделал это, сидя сиднем в Александровой слободе. На этот собор он приглашает, разумеется, высшее духовенство и знатнейших бояр, но вместе с ними на собор съезжается приблизительно две сотни служилых людей и около ста самых уважаемых московских гостей и купцов. Всё это люди по-тогдашнему выборные, в его государевой воле не состоящие. Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты ставятся освящённым собором. Чин боярина или окольничего даётся самими боярами по расчёту родства, то есть тоже по своеобразному выбору. В торговых товариществах также избирают главу, конечно, из самых богатых,
оборотистых и предприимчивых, поскольку в сознании русского человека одно и то же понятие, что богатый, что умный. Старшие из служилых людей тоже избираются в каждом уезде. Таким образом, эти выборные представители разных сословий представляют собой нечто вроде совещательного собрания, которое царь и великий князь приглашает в помощь себе и от которого ждёт обдуманного совета, как ему поступить. Одно его намерение осознанно и очевидно: рассылая приглашения на земский собор, он стремится поставить людей, отличившихся службой и принятых в его царский двор, рядом с людьми, возвышенными только происхождением от тридесятого деда. С этой целью он не выделяет особо князей, а детей боярских приравнивает к служилым людям и старшинам торговых рядов. Он намеревается смешать, посадить всех вместе бояр, окольничих, казначеев, думных дьяков, служилых людей первой статьи, служилых людей второй статьи и торговых людей. Примечательно, что среди приглашённых служилых людей первой статьи всего тридцать три княжеские фамилии и шестьдесят одна не княжеская, а среди служилых людей второй статьи всего одиннадцать княжеских,
зато восемьдесят девять фамилий не княжеских. Земский собор открывается двадцать шестого июня 1566 года. Ничего удивительного, что в эти жаркие летние дни в Москве гремят грозы и льют проливные дожди, и летопись отмечает, что в канун этого дня “изошла туча темна и стала красна, аки огнена, и опосле опять потемнела, и гром бысть и трескот великий и молния и дождь, и до четвёртого часу”. Тем не менее, по городу расползаются тёмные слухи, кому-то угодные, что сии знаки зловещие свыше дадены неспроста, что хорошего нечего ждать, что приключится беда. В самом деле, ни высшее духовенство, ни князья и бояре не желают судить и рядить за один с простыми дворянами, тем более с людом торговым, который они презирают и не пускают в хоромы свои на порог. Все судят и рядят отдельно, каждое сословие само по себе, в своём месте, особно. Иоанн сдерживает себя, но лично говорит только с архиепископами, епископами, игуменами и архимандритами и задаёт им лишь один, вполне справедливый вопрос: “Как нам стояти против своего недруга польского короля?” и удаляется, предоставляя своим богомольцам благую возможность судить и
рядить на свободе по совести. В свою очередь, благодарные за доверие богомольцы ставят тот же вопрос перед каждым сословием, по всей вероятности, через письмо: “На какове мере государю нашему с королём помиритися?” и также предоставляют сословиям благую возможность судить и рядить на свободе по совести. Сословия судят и рядят, понятно, прикидывая в первую голову свои выгоды и невыгоды от мира или войны, и подают царю и великому князю своё мнение тоже через письмо, может быть, потому, что Иоанн, в сущности, уверенный враг всякого представительства при государе, который только перед Богом держит ответ, не желает умаляться до разговора с представителями сословий, может быть, потому, что действительно предоставляет им полную свободу суждения, а может быть, и потому, что желает иметь в своих руках документ. Возникает любопытная ситуация. Коллективная ответственность сама по себе исключает всякую мысль о возможности преследования и наказания с его стороны, не станет же царь и великий князь рубить головы сотням людей, им самим и собранным на совет, даже если их мнение окажется для него неугодным. Главное же,
в этом собрании некому и страшиться опалы, тем более казни. Его суровые меры вообще не касаются духовенства, как они не касаются служилых и торговых людей. Если кто и рискует из числа этих неожиданно призванных на совет представителей Русской земли, то одни князья и бояре. Как они постигают общее настроение, трудно сказать, однако все представители Русской земли придерживаются единого мнения: мир невозможен, необходима война. Поразительно, что первыми за войну высказываются именно богомольцы, причём толкуют не столько о священной необходимости защищать от супостата религию и святыни, сколько о земной необходимости взять под защиту интересы торговли. Девять архиепископов и епископов, четырнадцать игуменов и архимандритов и девять особо почитаемых старцев пишут царю и великому князю, ставят свои подписи и прикладывают печати:
        «Велико смирение государское! Во всём он уступает, уступает королю пять городов в Полоцком повете, по Задвинью уступает вёрст на 60 и на 70 в сторону, город Озерище, волость Усвятскую в Ливонской земле, в Курской земле за Двиною 16 городов, да по сю сторону Двины 15 городов ливонских с их уездами и угодьями, пленных полочан отпускает без окупу и без размены, а своих пленных выкупает: государская перед королём правда великая! Больше ничего уступить нельзя, пригоже стоять за те города ливонские, которые король взял в обереганье, — Ригу, Венден, Вольмар, Ранненбург, Кокенгаузен и другие города, которые к государским порубежным городам, псковским и Юрьевским, подошли; если же не стоять государю за эти города, то они укрепятся за королём, и вперёд из них будет разорение церквам, которые за государем в ливонских городах; да не только Юрьеву, другим городам ливонским и Пскову будет большая теснота, Великому Новгороду и других городов торговым людям торговля затворится. А в ливонские города король вступился и держит их за собою не по правде, потому что, когда государь наш на Ливонскую землю наступил за
её неисправление, магистра, епископа и многих людей пленом свёл, города ливонские побрал и православием просветил, церкви в них поставил, тогда остальные немцы, видя своё изнеможение, заложились за короля со своими городами. А когда государь наш на Ливонскую землю не наступал, то король мог ли хотя один город ливонский взять? А Ливонская земля от прародителей, от великого государя Ярослава Владимировича, принадлежит нашему государю. А и то кролёва правда ли? Будучи с государем нашим в перемирье, королёвские люди пришли да взяли наш город Тарваст и людей свели. И наш ответ, что государю нашему от тех городов ливонских, которые король взял в обереганье, отступиться непригоже, а пригоже за них стоять. А как государю за них стоять, в том его государская воля, как его Бог вразумит, а нам должно за него, государя, Бога молить, а советовать нам в том непригоже. А что королёвы послы дают к Полоцку земли по сю сторону вверх по Двине на 15 вёрст, а вниз на 5 вёрст, а за Двину земли не дают, рубежом Двину становят, то можно ли, чтоб городу быть без уезда? И сёла и деревни без полей и без угодий не живут, а
городу как быть без уезда?..»
        Бояре, окольничие и приказные люди составляют свою советную грамоту с осторожностью, с оговорками, но рассудительно, по-хозяйски, подписывают и крест целуют на ней:
        «Ведает Бог да государь, как ему, государю, Бог известит, а нам кажется, что нельзя немецких городов королю уступить и Полоцк учинить в осаде. Если у Полоцка заречье уступить, то и посады заречные полоцкие будут в королевской стороне; по сю сторону Двины в Полоцком повете все худые места, а лучшие места все за Двиною. И если в перемирные лета литовские люди за Двиною поставят город, то, как перемирье выйдет, Полоцку не простоять, а если в ливонских городах у короля прибудет рати, тогда и Пскову будет нужда, не только Юрьеву с товарищами. Так чем давать королю свою рать пополнять, лучше государю теперь с ним на таком его высоком безмерье не мириться. Государь наш много сходил ко всякому добру христианскому и на себя поступал, а литовские послы ни на какое доброе дело не сошли: как замерили великим безмерием, так больше того и не говорят, потому лучше теперь, прося у Бога милости, государю помышлять с королём по своей правде; король над государем верха не взял: ещё к государю Божия милость больше прежнего. О съезде у бояр, окольничих и приказных людей такая мысль: литовским послам о съезде отказать;
боярам с панами на рубеже быть непригоже и прежде того не бывало; если же король захочет с государем нашим съехаться и договор учинить, то в этом государи вольны для покоя христианского. Известно, послы литовские все о съезде говорят для того, чтоб немного поманить, а между тем с людьми пособраться, с поляками утвердиться, Ливонскую землю укрепить, рати в ней прибавить; а по всем вестям королю недосуг, с цесарем у него брань, а если Польша будет в войне с цесарем, то Ливонской земле помощи от поляков нечего надеяться. По всем этим государским делам мириться с королём непригоже; а нам всем за государя головы класть, видя королевскую высость, и надежду на Бога держать: Бог гордым противится; во всём ведает Бог да государь; а нам как показалось, так мы и изъявляем государю свою мысль…»
        Видимо, на этот счёт между боярами, окольничими и приказными людьми согласие установилось не показное, а истинное, и мыслят они самостоятельно, по своему разумению, не забывают и в этом своём приговоре провести жирную черту между делом земским, Боярским, когда боярам с панами съезжаться на рубеже непригоже, и государевым, когда государь может и съехаться с королём, если не почитает такой съезд для себя унизительным, ему о своей чести решать, а своей чести бояре никому уступить не хотят. Больше того, несогласным предлагается высказаться отдельно, и лишь один Висковатый лично отписывает царю и великому князю, предлагает перемирие всё-таки подписать, однако с тем непременным условием, чтобы беззаконные литовские рати оставили Ригу, не препятствовали московским полкам добиваться Риги вооружённой рукой в перемирные годы и после перемирных лет также не вступались за Ригу.
        Служилые люди отвечают по-солдатски просто и твёрдо, потому что живут не столько скудным доходом с тощих замосковных земель, сколько военной добычей, тоже отвечают по принципу, что чужого не надо, а своего не дадим, тоже подписывают и тоже целуют крест:
        «Мы, холопы государевы, за одну десятину земли Полоцкого и Озерищского поветов головы положим, чем нам в Полоцке помереть запертыми; мы, холопы государские, теперь на конях сидим и за государя с коня помрём. Государя нашего перед королём правда; как государь наш Ливонской земли не воевал, тогда король не умел вступаться. По-нашему, за ливонские города государю стоять крепко, а мы, холопи его, за государево дело готовы…»
        Ухватистые люди торговые тоже безоговорочно высказываются за упорное продолжение войны, хорошо понимая значение Риги для процветания московской торговли, оговариваются, что люди они неслужилые, службы не знают, однако за то, чтобы рука государя была везде высока, готовы положить свои животы, то есть дать деньги на содержание войска, а понадобится, так и головы за государя сложить, всё почти так же, как в ополчении Смутного времени, освободившем от поляков Москву, также подписываются под грамотой и также целуют крест на верность своему государю.
        Получив 339 подписей под четырьмя грамотами, Иоанн принимается исподволь готовить новое наступление, возможно, не без денежной помощи московских тороватых торговых людей, поскольку главной его силой по-прежнему остаётся наряд, то есть тяжёлые осадные пушки, а отливка, содержание и передвижение пушек, ещё не знакомых с колёсным лафетом, очень дорого стоят. Боярская Дума от его имени объявляет заартачившимся послам, что боевые действия прекращаются на неопределённое время, необходимое для размена пленных, и что царь и великий князь лично через своих послов объяснится с их королём, как дальше им жить. Вполне уяснив, что мира не будет, лживый Ходкевич с громадным обозом, который поднимают 1289 лошадей, отправляется восвояси в Литву, увозя с собой тайные грамоты кое-кого из князей и бояр, порешивших между собой отозваться на сулящее большие прибытки предложения польского короля и литовского великого князя по служить ему, а не их государю, которому крест целовали, иные раза по два и по три. В хвосте обоза пристраивается ещё несколько печальных телег. Пока решаются главные проблемы особного двора и
нового, опричного войска, печатный двор на Никольской остаётся во владениях земщины, стало быть, остаётся бесхозным. Иоанн, верный своему слову не мешаться в эти владения, вынужден оставить первопечатников без своего покровительства. Тотчас все староверы, твёрдо убеждённые в том, что малейшее исправление богослужебных книг ведёт к разрушению православия, а это почти всё духовенство, состоящее из любостяжателей, и почти все князья и бояре, едва знакомые или вовсе не знакомые с грамотой, принимаются измышлять лукавые способы вытеснения первопечатников из Москвы, но как-нибудь так, чтобы не вызвать праведный гнев царя и великого князя. Способ, естественно, измышляется самый простой. Отныне земщина должна оплачивать все расходы на книгопечатание, и эта прямая зависимость от денежных средств даёт духовенству неумолимое право следить, чтобы в задуманном издании “Часослова” не было изменено ни буквы, ни запятой. По этой причине Иван Фёдоров и Пётр Мстиславец приступают к изданию “Часослова” в его прежнем виде, оставляя в неприкосновенности даже явные описки и режущую глаза бессмыслицу, что как раз наносит
громадный ущерб православию. Однако, не закончив это издание, совестливые первопечатники готовят другое издание, по возможности исправленное по старинным, правда, русским рукописным изданиям, тоже мало исправным, что не может не вызвать притеснений со стороны староверов, горой стоящих за каждую букву. Неизвестно, какими пакостями, членовредительством или смертоубийством могло бы окончиться всегда ожесточённое столкновение староверов с новаторами, если бы лживый Ходкевич на прощанье не попросил царя и великого князя отпустить типографию и печатников в имение своего брата, литовского великого гетмана, который, всё ещё оставаясь верным православию предков, в своём селе Заблудове выстроил православную церковь во имя Пресвятой Богородицы и чудотворца Николы и хотел бы печатать православные богослужебные книги во славу и на сбережение православия. Неясно, Иоанн ли, расчётливый по уму, соблазняется мыслью способствовать распространению православия в Литве, по натуре доброжелательный, всегда уходящий от прямых столкновений, если усматривает такую возможность, с облегчением отпускает Ивана Фёдорова и Петра
Мстиславца в чужие края, куда не отпускает никого из своих воевод, и так выручает первопечатников от новых, может быть, кровавых гонений, боярская ли Дума с радостью выталкивает их за пределы Московского царства во имя обережения православия во всей его испорченной чистоте, только типографскую машину, купленную, по слухам, в Константинополе, разбирают, укладывают на телеги, и оба страдальца книгопечатания отправляются в новое долгое странствие, к своей новой, ещё более блистательной славе, но уже не на Русской земле.
        ГЛАВА ВТОРАЯ
        ЗАГОВОР
        Кажется, соборный приговор в полном согласии с задушевными замыслами царя и великого князя, в особенности столь единодушный приговор князей, бояр, духовенства, служилых и торговых людей должен наводить на вполне здравую мысль, что между Иоанном и витязями удельных времён понемногу устанавливается если не полное единодушие, то хотя бы долговременное перемирие, по крайней мере до полной победы в Ливонской войне. Во всяком случае для перемирия имеются все основания. Иоанн действует в духе своей излюбленной политики. Поначалу он смиряет витязей удельных времён, и только их, опалами, казнями, препровождением на службу в отдалённые крепости, затем без проволочки сменяет гнев на милость, отменяет опалы и жалует вчерашних опальных от всего сердца, рассчитывая впредь на их верную службу, поскольку людей вынужден и умеет беречь, и жалует так широко, точно спешит загладить свою сознаваемую вину перед ними, сознаваемую вопреки тому очевидному обстоятельству, что именно на этих опальных лежит тяжкая вина и перед ним и перед Русской землёй, которую они обязаны защищать.
        Собственно, неодолимый трагизм самого времени в том, что витязи удельных времён виновны перед ним самим фактом своего бытия. Они своевольны, поскольку у каждого большого и малого удельного князя собственный полк под рукой, и пока кроме опричного царского войска будут существовать десятки мелких и крупных полков, которые вольны исполнять или не исполнять повеления царя и великого князя, до тех пор нечего и мечтать о полной победе над Польшей, Литвой и татарами, уже слабосильными по отдельности, но чрезвычайно опасными своим единением и предательством его собственных воевод. Скорее всего его ждёт полное и позорное поражение, пока он не лишит подручных князей и бояр удельных дружин и не искоренит своеволие. В том-то и вся беда этого переломного, переходного времени, что для полной победы над внешним врагом необходимо собрать все наличные силы в единый кулак и одной воле их подчинить, то есть воле царя и великого князя, тогда как собрать их в единый кулак невозможно, не изменив положение витязей удельных времён или не истребив их всех поголовно, при отчётливом понимании, что никто не в состоянии
совершить ни того, ни другого. Самой большой, самой досадной помехой в собирании наличных сил в единый кулак служит беспокойный удел Владимира Старицкого. Мало того, что князь Владимир Андреевич располагает самыми крупными вооружёнными силами, которые имеет право использовать по своему произволу, он как двоюродный брат имеет кое-какие права на московский престол и подаёт остальным удельным князьям и боярам дурной пример неповиновения или предательства, как приключилось во время похода на Полоцк, когда его человек предупредил подлеца Радзивила о движении московских полков. Понятно, что вокруг него, безопасного самого по себе, сбиваются в кучу все недовольные, умышляющие заменить грозного Иоанна этим малодаровитым, инертным, лишённым государственной мудрости и потому таким удобным удельным князьком. Разумеется, с образованием значительных, хорошо организованных, по-новому управляемых опричных войск Иоанну было бы смешно опасаться прямого вооружённого выступления как самого князя Владимира, так и любого множества мятежных князей и бояр, то есть того устарелого ополчения служилых людей, не пригодного для
наступательных действий и в своём беспорядочном конном строю не способного брать крепостей, да и сами князья и бояре ощущают своё бессилие с появлением опричного войска. У недоброжелателей царя и великого князя, отчасти невольных, приверженных понятиям удельных времён, отныне остаётся лишь отравленное оружие тайного заговора с целью свержения или даже убийства того, который, с таким упорством, с такой последовательностью посягает на их отжившие век привилегии, или тайное бегство в пределы Литвы, где их привилегии, на беду Литве, никто не думает отменять. Сам князь Владимир ни на какой заговор, тем более на убийство явно не годен, слишком безволен и слаб человек. Но если он вздумает или его надоумят перебраться на службу к польскому королю и литовскому великому князю, к тому же вместе с уделом, по всё ещё не отменённому удельному праву служить кому хочешь, обороне Московского царства будет нанесён непоправимый урон.
        В качестве государя Иоанн не может, не имеет права мириться с таким легко уязвимым, прямо-таки безобразным состоянием своей обороны, однако как богобоязненный христианин он не способен ни с того ни с сего, без очевидной вины подвергнуть опале удельного князя, тем более если этот удельный князь приходится ему двоюродным братом, равным или почти равным ему по рождению. В интересах безопасности государства ему необходимо срочно принимать самые серьёзные меры, чтобы князь Владимир Андреевич каким-нибудь образом, вольно или невольно, не навредил, но какие же он может меры принять, если после последнего заговора Владимир покаялся, крест целовал и пока что крестного целования видимо не нарушил ничем?
        В конце концов его гибкий изобретательный ум всё-таки измышляет замечательный способ и опале двоюродного брата не подвергать, и принять должные меры для прочной обороны литовских украйн. Осмыслив опыт набора служилых людей в отборную тысячу, он предлагает князю Владимиру обменять его порубежный удел, по духовному завещанию всегда дающийся младшему из сыновей московского великого князя, четвёртому или пятому, на владения, расположенные подалее от соблазнительных рубежей, скажем, в Дмитрове, которые по наследству переходили ко второму сыну московского великого князя, то есть к старшему после первонаследника, и потому в понятии ревнителей родословий стоят значительно выше Старицкого удела. Он не жалеет ни почёта, ни выгод, лишь бы держать князя Владимира подальше от польского короля и литовского великого князя, да и хлопот в этих местах двоюродному брату придётся поменее, не надо будет свой полк постоянно настороже против литовцев держать. Правда, обмен нелегко совершить, подручные князья и бояре станут роптать по тёмным углам, что, мол, царь и великий князь кладёт опалу на ни в чём не повинного
человека, что он, стало быть, деспот и зверь. Тогда, чтобы предотвратить нежелательные кривотолки и пересуды, Иоанн обмен поручает произвести боярской уме по своему усмотрению, а сам демонстративно устраняется от переговоров с удельным старицким князем, тем более устраняется от подробностей и формальностей сделки, стремясь показать, что обмен предлагает исключительно из военной необходимости, а не из опасения новой выходки надоевшего претендента на наследственный стол и уж никак не из жестокости нрава, а чтобы ни у кого на этот счёт не оставалось крамольных сомнений, возвращает князю Владимиру подворье в Кремле. Обменом занимается один из самых влиятельных, самых почтенных думных бояр, конюший Иван Петрович Фёдоров, земский дворецкий Никита Романович Захарьин-Юрьев и несколько других не менее влиятельных лиц, что тоже как будто не может не свидетельствовать о наступлении благодатного перемирия между земщиной и особным двором. Своим приговором эти уважаемые бояре отписывают к земщине Алексин, Старицу и Верею, а князю Владимиру передают в вотчинное владение Дмитров, Боровск, Звенигород, Стародуб
Ряполовский с посадом и городищем, с многими сёлами и волостями в верхнем течении Луха и Тезы, в их числе волость Пожар, владение худородных Пожарских, муромское село Мошок, а также в Московском уезде сёла Туриково и Собакино, бывшие владения князя Щенятева, так странно ушедшего в монастырь и отошедшего там в иной мир. Само собой разумеется, новые вотчины князя Владимира подпадают под общее правило, по которому ко всем полученным городам должны тянуть судом и деньгами все вотчины, все купли, все монастырские и церковные земли. Таким образом, если обмен и может считаться опалой, то это обильно позолоченная опала, поскольку князь Владимир получает значительно больше того, что им оставлено в Старице, даже много больше того, если учесть, что через Дмитров идёт богатейшая торговая дорога на Бежецкий верх и далее по озёрам в Балтийское море, что обеспечивает обширные пошлины удельной казне. Чему ж удивляться, если в свои новые вотчины князь Владимир перебирается неторопливо, спокойно, с громадным обозом, до последней нитки увязав всё имущество. Его новый удельный полк должны составлять местные служилые
люди, сидящие на поместьях, не связанные с ним ни сладостными воспоминаниями о седой старине, ни родством, ни семейной традицией, которая службу князю передаёт от отца к сыну и внуку, и уже одна эта полная перемена состава полка превращает опасного претендента на царский престол в почтенного, но вполне безобидного, не внушающего особенных опасений владыку.
        Однако самый обмен одного удела на другой, даже наивыгодный и наипочтенный, таит в себе едва различимый, но чрезвычайно вредный подвох, который видит глубокий государственный ум Иоанна и который пока что не приходит на ум беспечным князьям и боярам, тем более тихоумному князю Владимиру. Сущность подвоха заключается в том, что по старинному удельному праву, которое испокон веку действует при обмене княжеских и боярских вотчин едва ли не со времён Мономаха, владельцы вотчин и сидящие на поместья служилые люди получают свободу: “а боярам и детям боярским и слугам промеж нас волным воля”, другими словами, все они с этого дня вольны служить кому захотят, новому владельцу удела, другому удельному князю или царю. Предоставленная в строгом соответствии с обычаем, с возлюбленной отчиной и дединой, которая успешно разлагается внутри Московского царства давлением нового времени, эта вольная воля оборачивается неожиданным, едва ли в полной мере предвиденным самим Иоанном запустением и прежнего Старицкого удела, и нового удела князя Владимира. Настоящий поток служилых людей устремляется в опричное войско царя
и великого князя, издавна служивших старицким удельным князьям и теперь не желающих оставаться в расположении бедной, скудной поместьями земщины, или служивших прежним владельцам Дмитрова, Звенигорода, Боровска, Стародуба и теперь не желающих служить Владимиру Старицкому. На этом вполне добровольном и почтенном обмене потрясённая земщина внезапно теряет чуть ли не целый полк вооружённых людей, тогда как царь и великий князь прибавляет к опричному войску чуть ли не целый полк добровольно перешедших к нему и потому надёжных, добросовестных воинов. И так же внезапно прозревшим князьям и боярам становится ясно: ещё два-три таких добровольных, выгодных, почётных обмена с потерей массы служилых людей, и главнейшие, своевольнейшие из удельных князей и московских бояр останутся вовсе без своих конных и оружных дружин. Напротив, укреплённый обменом владений князя Владимира, за которым последовало пополнение опричного войска, Иоанн может позволить себе милосердие, неуклонно следуя своему разумному правилу жаловать добрых и наказывать злых. По его наблюдениям, сидение в Кирилловом Белозерском монастыре пошло
князю Михайле Воротынскому явно на пользу, и он не только возвращает ему вотчины на правах удельного княжества, причём его собственные, Одоев и Новосиль, близко расположенные к соблазнительным литовским украйнам, удельном княжестве возрождаются старинные обычаи и чины, князю Михайле, как прежде, служат бояре и воеводы, вновь у него под рукой целый полк, правда, с тем же коварным правом перехода на службу к другому удельному князю или царю. Затем заподозренным в сношениях с зловредной Литвой, склонным к измене Ивану Охлябинину и Захарии Очину-Плещееву он позволяет взять поручителей в том, что впредь служить станут верой и правдой, ограничившись обязательством поручителей выплатить, если беспокойные витязи удельных времён всё же изменят, за каждого из них приблизительно по двадцать пять тысяч рублей, то есть таким способом заручившись хоть и слабой, но всё же уверенностью, что сами поручители станут за ними в оба глаза глядеть, дорожа своими деньгами. Князю же Владимиру Старицкому он ставит одно стеснительное условие, которое может удержать его от побега: отныне он должен жить только в Москве. Наконец
он возвращает с восточных украйн ярославских, ростовских, стародубских и оболенских князей по заведённому порядку ежегодного обновления гарнизонов всех крепостей. Разрядные книги гласят, что в 1566 году “государь пожаловал, ис Казани и из Свияжского опальных людей дворян взял, а приехал в Казань з государевым жалованьем Фёдор Сем`нов сын Черемисинов майя в 1 день. А в Казани осталися воеводы годовать и поместья у них не взяты казанские: князь Пётр да князь Григорий Ондреевичи Куракину… ”В замосковные уезды и волости возвращается по меньшей мере половина переселённых на службу суздальских князей и бояр и почти все их служилые люди. Из 39 ярославских князей возвращается 35, из 20 ростовских 14, из 25 стародубских 22. Они садятся на свои прежние вотчины со своими дружинами или с ними производится такой же выгодный и почётный обмен, какой земская боярская Дума учинила с Владимиром Старицким, понятное дело, с той же вольной волей служить кому захотят для того, кто подпадает под новую власть, и служилые люди в своём большинстве лишь год назад посаженные здесь на поместья, предпочитают поступать в опричное
войско, а следом за ними на новые, опричные земли тишком да шажком перебираются лукавые русские землепашцы, связанные со своим помещиком давностью лет или долгами, в надежде за верность получить от него послабление, или неторными тропами прокрадываются в ещё не обжитые северные леса, взятые в особный двор царём и великим князем, и возвращаются к прадедовскому подсечному земледелию, которое даёт урожай в три раза больший, чем нищее трёхполье освоенных, насиженных, паханых-перепаханых, скудеющих без удобрений замосковных земель. Главное же, беглые землепашцы проживают в тех лесах сравнительно вольно, без помещиков, без удельных князей, без бояр, под надёжной защитой опричного войска, “в государевой вотчине, а в своём поселье”. Так всё приметней пустеют замосковные нещедрые нивы, оставляя без рабочих рук владельцев земли, от рядового помещика до родовитого удельного князя, от московского боярина до монастыря, и стремительно ширятся, населяются, богатеют прежде почти безлюдные пространства по берегам Белого моря к западу от Двины, с постоянными поселениями, с развитыми промыслами, Ненокса и Уна по Летнему
берегу, Порог на Онеге, Уножма, Нюхча, Колежма, Сумская, Шуйская, Кемская на Карельском берегу, Кереть на Дикой Лопе и далее Чёрная река, Ковда, Княжая губа, Кандалакша, Порья губа, Умба, Варзуга, Кола и Печенга. Следом за ручейками переселенцев, по милости князей, бояр и монастырей лакомых до дарового труда, грозящими превратиться в реку, так же скромно, аккуратно, не бросаясь в глаза шествуют загрёбистые монастыри, сначала некрупные, местные. Позднее, почуя добычу, обители центральных уездов, мощные хозяйственные и торговые центры, раздобревшие на крестьянском труде, первым близкий царю и великому князю Троицкий Сергиев монастырь, искусно оправдывая своё непрошеное пришествие в грамотах на имя богомольного государя: “монастырь место не вотчинное, пашенных земель нет, разве что соль продадут, тем и запас всякой на монастырь купят и тем питаются”, не скудно питаются, по правде сказать, в Соловецком монастыре, самом значительном в северном крае, золото и серебро считают пудами, и если принимают неимущих и странников, то более из расчёта, чем из любви к ближнему богомольной души, своим гостеприимством
вызывая уважение наивного землепашца, зверолова и рыбаря, чтобы его руками прибавлять в подвалы новое золото и новое серебро. Вся не скудеющая масса пришельцев, труд которых монастыри правдами и неправдами обращают на пропитание иноков, кроме исконной для русского человека возни на земле, варит соль и приспосабливается к промыслу морского зверя и рыбы, тогда как бедные иноки выступают главными торговцами края, поставляют рыбу и соль в Каргополь и в Вологду, торговую столицу в особном дворе, сами поморы по Двине и Онеге и зимником тоже ходят с этим важным товаром, меняя соль и рыбу на хлеб. Со своей стороны, сюда тянутся торговые люди из Великого Новгорода и Заонежья со своими товарами и в обмен на них увозят рыбу и соль. Неутихающее переселение из волостей Замосковья в пределы обращённого на север особного двора, случайно, необдуманно вызванное преобразованием Иоанна, которое заботит лишь крепкое войско, приводит сперва к оживлению, затем к удивительному расцвету целого края. К востоку, между Мезенью и Двиной, по Пинеге и Кулою, почти всплошь зарождаются крестьянские волости, дающие Северу хлеб, а
московской торговле ценную моржовую кость. Населяется и возрождается хлебородная Важская волость, за десять лет до того разорённая, почти запустевшая своекорыстным проворством наместников и бившая на них царю и великому князю челом во спасение, он и спас, тоже мало заботясь об этом, всего лишь отгородив мирный труд от набегов язычников. В Важской волости переселенцы возрождают чуть было не угасшее хлебопашество на разросшихся пустошах и продают хлеб государевым людям на хлебные дачи московским стрельцам и служилым казакам, сидящим с немалом числе по мелким крепостям и острогам, которые составляют единственную оборону этих беспоместных, безвотчинных и оттого стремительно богатеющих палестин.
        Кажется, Иоанн имеет право гордиться собой. Он явным образом превосходит земщину, переданную в полную власть своевольным, своекорыстным князьям и боярам, этим “волкам”, по выражению ремесленных и торговых людей, превосходит и организацией воинских сил, и очевидным процветанием хлебопашества, солеварения, рыбного промысла и торговли в очищенных от воровства и разбоев опричных владениях, которых никто не собирается и не смеет не то что бы разорять, как проделывали испокон веку родовитые наместники в прежде беззаконные времена, а тронуть хоть пальцем, на этот счёт Иоанн устанавливает в особном дворе твёрдый и жёсткий порядок, оттого и результат налицо.
        Всё-таки “туча темна и стала красна, аки огнена” оборачивается тёмным знамением. Незадолго до её восхождения на московские давно уже неясные небеса с кафедры первосвятителя внезапно возвращается в Чудов монастырь митрополит Афанасий, ничем не отметивший своё пребывание на столь высоком посту, уходит, может быть, из честного сознания своей неспособности руководить духовной жизнью всего Московского царства, а как он сам говорит, по своим немощам, что тоже могло приключиться, поскольку он человек пожилой. Зато абсолютно не похожи на правду измышления беглого князя, который доносит доверчивому потомству, будто Афанасий покидает кафедру от стыда и полнейшего несогласия с Иоанном, которому не может простить невиданных ужасов, творимых разнузданными опричниками, хотя те ужасы пока ограничиваются несколькими казнями и переселениями на службу полутора сотен князей и бояр, не желающих служить где велят, тем более служить в открытой для нападений, порубежной Казани, и всего год спустя возвращённых, как полагается по обычаю, к родным очагам. Ещё невероятней дальнейшие россказни заведомого клеветника, будто
Иоанн предлагает возвести в сан митрополита казанского архиепископа Германа, известного насильственным обращением в православие казанских татар, черемис и мордвы, из боярского рода Садыревых-Полевых, стало быть, прочно связанного с недовольным боярством. Герман будто отказывается, затем соглашается, даже переселяется на митрополичье подворье в Кремле, однако два дня спустя тихими, понятое дело, речами пытается устыдить Иоанна и побудить его к восстановлению прежнего, доопричного, привольного житья-бытья с грабежами наместников и правом служить где хочу, а главное прекратить гонения и жестокости, то есть, выходит, не отправлять на службу тех князей и бояр, которые почитают опалой служить в глухомани. Иоанн будто выслушивает эти тихие, по уверению беглого князя, безусловно правдивые речи, однако его жаждущие новой крови приспешники во главе, а как же иначе, с Алексеем Басмановым, которого беглый князь ославил антихристом, нашёптывают ему, что этот поп обернётся похуже Сильвестра, поскольку для беглого князя лучше и выше Сильвестра нет никого. Иоанн будто бы распаляется от этих нашёптываний, изгоняет
преосвященного Германа из митрополичьих палат, непотребно бранясь: “ты ещё и на митрополию не возведён, а уже связываешь неволей меня”, и повелевает, тут в показаниях беглого правдолюбца выходит заминка, не то отравить непокорного пастыря, не то удавить, вопреки исторически достоверному факту, что отравленный или удавленный Герман благополучно присутствует на освящённом соборе, где подаёт свой голос за нового митрополита, и кончает дни своей смертью шестого ноября 1567 года, полтора года спустя после того, как его повелел отравить или удавить мерзопакостный царь и великий князь Иоанн, тотчас видать, до какого безобразия докатился сей озлобленный человек, изменник, предатель, беглец, водивший против собратьев чужие полки, сжигавший православные храмы, разрушавший монастыри, причём никто нигде и никогда более не упоминает, кроме него, о нелепо придуманном происшествии с Германом.
        Избрание нового митрополита происходит и проще по сопровождающим его обстоятельствам, и с истинной терпимостью со стороны Иоанна, который уж если бы захотел вытолкать взашей служителя церкви, так, верно, скорее должен бы вытолкать нового претендента возглавить русскую православную церковь.
        Земский собор, единодушно сказавший слово в пользу войны за ливонские города, плавно перетекает в освящённый собор московского духовенства, которому надлежит озаботиться замещением освободившейся кафедры. Высокий сан Иоанн просит принять игумена Соловецкого монастыря, и просит именно его неслучайно, не в гневе, не впопыхах после будто бы отравления или удушения всё ещё живого архиепископа Германа.
        Степан Колычев, отец будущего митрополита, давно замечен в кругу ближних бояр великого князя Василия, которого Иоанн почитает как правитель и сын и отличает всех тех, кто служил верой и правдой отцу. Стало быть, его сын первые годы проводит при московском дворе и нередко играет с заброшенным сыном покойного великого князя, что не может не сблизить входящего в зрелые годы боярина и несчастного отрока, как эта сладчайшая радость общения не может не запомниться на целую жизнь. Правда, это очень важно отметить, идиллия их отношения вскоре грубо разрушается взметнувшейся смутой подручных князей и бояр. Беда обостряется как раз тем, что бесчисленная родня Фёдора Колычева служит удельному князю Андрею Старицкому, чего после разгрома его полка мятежники никому не могут простить. По шумному приговору думных бояр его дядю Ивана Умного-Колычева заточают в тюрьму, его троюродных братьев Андрея и Гаврилу бьют публично кнутом и казнят смертной казнью. Сам Фёдор Колычев, осторожный и ловкий, скрывается из смертельно для него опасной Москвы, облачившись в мужицкий зипун, и на некоторое время нанимается в пастухи
к зажиточному крестьянину на Онежском озере в Киже, там в безопасности переживает самое разнузданное время ожесточённых боярских бесчинств, потом уходит на Соловки и принимает постриг, превратившись в иночестве в Филиппа. Инок поневоле, Филипп, на время брошенный в горнило жизни без поддержки родни, честно проходит весь путь до настоятеля богатейшего монастыря. Правда, человек он двуличный, но именно двуличность, как водится, обеспечивает ему возвышение. По своим внутренним убеждениям он более наклонен к благородному учению нестяжателей, чем к безнравственному учению осифлян, и потому его попечением в монастыре поддерживается демократический устав общежития с непременным отказом от владения каким бы то ни было личным имуществом, именно он предлагает инокам все монастырские накопления направлять на устроение и укрепление их общей обители, в его монастыре отбывает наказание старец Артемий, наставник и глава нестяжателей, и каким-то неведомым чудом здравым и невредимым уходит в Литву. Однако, в отличие от истинных нестяжателей, предпочитающих скромные обители, поставленные в непроходимых лесах,
неустанные молитвы и непрестанный пост на корке хлеба и пригоршне воды, игумен Филипп, как истинный Колычев, боярин, владелец громадных вотчин, где тысячи бесправных холопов гнут на него спины до кровавого пота, обладает незаурядным даром стяжания, удивительной хозяйственной хваткой и неистощимой энергией созидания. Попристальней приглядевшись к быту волостей Крайнего Севера, он скоро улавливает, что богатства поистине чудотворные добываются в этом суровом краю солеварением. Его монастырь уже имеет несколько варниц, да беда в том, что по жалованной грамоте ему дана привилегия беспошлинно продавать всего-то на всего четыре тысячи пудов этого замечательного продукта, и в год помазания Иоанна на царство игумен Филипп отправляет в Москву челобитье, в котором, по закоренелому обычаю всех архиепископов, епископов, игуменов и архимандритов, слёзно плачется, будто “братии прибыло много и прокормитца им нечем”, так что на бедность пожалуй нам батюшка-царь привилегию беспошлинно пускать в продажу десять тысяч пудов, а мы за тебя Бога станем молить, то есть продаёт молитвы свои, и далеко не за тридцать
серебряников. Иоанн покупает молитвы и даёт привилегию на десять тысяч пудов. С этой привилегии Соловецкий монастырь не только кормится славно, он и стремительно богатеет. Три года спустя расторопный Филипп, в крови которого во всю свою ширь заговорила густая закваска боярина, испрашивается, также в обмен за молитвы, грамоту на причисление к монастырю восьми варниц в Выгозерске, пять лет спустя получает ещё тридцать три варницы в Сумской волости, на обеспеченье вновь отчего-то поистощившихся иноков вместе тянущими к ним деревеньками даровых рабочих горбов, правда, в обмен на этот уж слишком щедрый подарок рачительный Иоанн, потомок знаменитого Калиты, отбирает у монастыря привилегию, освобождающую от пошлин с торговли солью, которая уже серьёзно превышает к тому времени испрошенные десять тысяч пудов. К чести игумена Филиппа нужно сказать, что лично он печётся не о срамном и скромном житье, но единственно о честолюбивом служении Богу. Его поистине циклопическими трудами скромная островная обитель, поставленная на пустынном камне студёного моря, превращается не то в цветущую усадьбу боярина, не то в
чудо православного Севера, не то в единственное чудо вей православной Руси. Его созидающей мыслью и неустанными хлопотами под смутным северным небом возводится каменный храм Успения Пресвятой Богородицы. При храме постоянно приходящие богомольцы строят общую трапезную, над которой возвышается звонница. Под храмом в неподатливой горной породе высекается помещение хлебопекарни. Шесть лет спустя игумен Филипп приступает к возведению Преображенского собора на погребах, одна стена которого обращена к Святому озеру, а другая глядится в сумрачную гладь залива Благополучия, причём собор, до того тщеславен игумен Филипп, непременно должен быть значительно выше Успенского собора в московском, царском Кремле. Кажется, после подобных свершений не грех отдохнуть, однако игумен Филипп не нуждается в отдыхе. Покончив с этой громадой, возносящей его молитвы на небеса, он, не в состоянии отрешиться от видимых дел, обременённый самыми удивительными проектами, превращает армию иноков, этих усердных отцов-богомольцев, которым подобает дни и ночи проводить за молитвой, в армию каменщиков, строителей, рыбарей и торговых
людей, привлекает к своим обширным трудам каждого странника, приходящего в монастырь вовсе не для того, чтобы камни тесать и тоннели просверливать в неподатливой породе коренного кряжа, в армию землепашцев, которых сажает на земли, принадлежащие монастырю, обременяет их поборами, которые много превышают освящённые обычаем оклады аренды, его приказчики ссужают деньгами под тридцать три процента вместо десяти, установленных Иоанном на Стоглавом соборе, и принуждают трудиться на барщине сверх записанных в арендном договоре дней и часов, пока многочисленные ходоки и челобитья о его беззакониях не подают ему трезвую мысль поумерить свой стяжательный пыл и поснизить дани в монастырских владениях. Таким чрезвычайным напряжением материальных средств и дарового труда все озёра Соловецкого острова соединяются каналами со Святым озером. Под монастырём прокладываются водостоки. По водостокам вода Святого озера стекает в море и движет вереницы водяных мельниц. Кроме водяных мельниц заводятся ветряные, сооружаются кузницы и печи для обжига кирпича, ставится скотный двор, обустраиваются покосы, дамбой
перегораживается морская губа, в запруде устраивается рыбный садок, среди валунов и болот прокладываются неразрушимые, на века рассчитанные дороги, изобретаются чаны для варки кваса и трубы, по которым квас самотоком попадает в каменный погреб и там разливается в бочки, в скалах выбиваются житницы и погреба, в житницах постоянно хранится более пяти тысяч четвертей ржи, и вся эта благодать заводится единственно для того, чтобы кормить две сотни монахов, которые дали Богу обет воздержания.
        Надо признать, что игумена Филиппа призывают в Москву наряду со всеми архиепископами, епископами, игуменами и архимандритами на освящённый собор, которому надлежит поставить нового митрополита на место отошедшего от дела Афанасия. В Великом Новгороде, если верить далеко не во всём достоверной легенде значительно более позднего его “Жития”, которое лишь приблизительно соответствует исторической правде, соловецкого игумена торжественно встречает депутация лучших, то есть самых богатых, людей, которые будто бы молят его, может быть, в связи с переключением важнейших торговых путей на Александрову слободу, Ярославль, Вологду и пристань святого Николая, поскольку выражаются лучшие люди неопределённо и жалуются на “нелюбовь”, а не на “немилость” царя и великого князя: “Уже слуху належащу, яко царь гнев держит на град сей”. Задержка ли в Великом Новгороде по новгородским делам, по дальности ли расстояния, Игумен Филипп опаздывает на земский собор, сказавший своё крепкое слово о войне за ливонские города. В сущности, человек он сторонний, редко покидающий свой монастырь, не имеющий не только порочащих, но
и никаких, кроме кровных родственных, связей, далёкий от бесчисленных политических передряг, у него на уме каналы, водостоки, пруды, мельницы, пошлины, дани, приход и расход, которыми обогащается или разоряется его монастырь, заброшенный в такую даль, что дорога в один конец от него до Москвы составляет недель пять или шесть, если не с гаком, па русский гак ещё не измерен. Такой пастырь прямо-таки идеально подходит в митрополиты, поскольку чужд одинаково всем, столько же царю и великому князю, из которого десятки лет тянет льготные грамоты, сколько князьям и боярам, да едва ли и известно ему что-нибудь определённое, положительное о том, из-за чего тут кипит весь этот сыр-бор. Иоанну, решившему окончательно разделить духовную и светскую власти, чтобы каждая из них заведовала своей отраслью жизни Московского царства и не встревала в другую, нужен именно митрополит, далёкий от преходящих столкновений и дрязг беспокойных земных отношений, который наконец с должным усердием станет заниматься устроением русской церкви на здоровых началах, а не пошлыми интригами в пользу подручных князей и бояр. К тому же он
помнит свои детские годы и хранит к этому человеку тёплые чувства. Сам неустанный строитель, преобразователь, созидатель стрелецкой пехоты и регулярного опричного войска, он не может не восхищаться тем чудом, которое игумен Филипп сотворил на бесплодном, казалось бы, Севере за неполные тридцать лет. К тому же он помнит его как образованного человека, страстного книжника, не только проложившего диковинные водоводы в неприступных недрах каменных глыб, но и собравшего обширную библиотеку, он и сам время от времени в дар его библиотеке посылает уникальные рукописи. И он с лёгким сердцем предлагает Филиппу занять свободную кафедру. Филипп отвечает отказом, отговаривается недостоинством, немощью сил, которых однако хватает на запруды и рыбьи садки:
        - Не могу принять на себя дело, которое превышает силы мои. Почто малой ладье поручать тяжесть великую?
        Филипп тщеславен, честолюбив, любит власть и вдосталь наслаждается властью в монастыре. Он явным образом лицемерит с самим собой прежде всего, лицемерит с царём, который так возмужал и преобразился, что стал чужим. Однако в данном случае он говорит правду, скорее всего бессознательно. Мало того, что он не государственный человек, ни по натуре, ни по желанию, ни по опыту жизни, каким был в далёкие годы незабвенный Макарий. Филипп мало пригоден также к тому, чтобы заниматься духовным устроением церкви, если с вниманием вдуматься в его неустанную деятельность в Соловецком монастыре, полную главным образом материальных забот и хлопот. Он скорее боярин, владелец обширной усадьбы, пусть по прихоти судьбы этой усадьбой стал монастырь, он строитель храмов, мельниц, запруд, а не проповедник, не богослов, какими были Макарий или Артемий, ушедший от церковных гонений в Литву. Для истинного, духовного устроения церкви, для её очищения и возвышения, как мечтается Иоанну, замышляющему завершить свои земные труды основанием Святорусского государства, необходимы иные таланты, иной образ мыслей, иная душа. И
потому Иоанн, усердно настаивая, едва ли догадывается о его малой пригодности исполнить такое великое, поистине богоугодное дело. Тщеславие, разумеется, побеждает. Филипп соглашается. Вполне возможно, что не одним греховным тщеславием подвигается игумен Филипп на согласие. Человек он в летах преклонных, ему шестьдесят, не тот возраст, чтобы менять так круто привычки, начинать что-нибудь заново и приниматься за незнакомое, даже чуждое дело, а на Соловках он обжился, там у него тьма тьмущая неоконченных предприятий, к которым он душой прикипел и которые несравненно ближе, дороже ему, чем духовное обустройство всего Московского царства. Однако не успевает он появиться в Москве, как его окружает целая туча близкой и дальней родни, воины, воеводы, наместники, владельцы вотчин, земская кость и кровь, как на грех собранная вместе на только что отошедший земский собор, и троюродный брат земский окольничий Михаил Иванович Колычев, и ещё двенадцать братьев и племянников разной воды на одном киселе, и главный среди них, честный и благородный, каким он слывёт, один из руководителей земской боярской Думы, Иван
Петрович Фёдоров-Челяднин, конюший, ведавший разменом Старицкого удела, исполнивший немало поручений царя и великого князя, его недоброжелатель, непримиримый, но пока ещё тайный. Все они по разным линиям ведут родство от Андрея Кобылы, а в тогдашней Москве не имеется уз прочнее, чем узы родства, вопреки известному христианскому наставлению, которое велит отречься и от отца, и от матери, прямо-таки мистические узы по своей неразрывности и подавляющему воздействию на воли и на умы. Дело в том, что как раз эта плечом к плечу сплотившаяся родня, предводимая умным, энергичным Иваном Петровичем, сговорив ещё с десяток земских сидельцев из числа старомосковских бояр, оттеснённых удельными князьями на второй план, умышляет подать челобитье царю и великому князю, но отчего-то всё мнётся, видать, решимости недостаёт поднять общий голос в защиту порушаемых родовых привилегий, а с гражданским мужеством в те по духовному складу по-прежнему удельные времена и тени понятия не утвердилось, не способен быть гражданином витязь удельных времён, совсем не способен. И вдруг среди них является родственник, за спиной
которого так удобно сплотиться в ряды, и этому чрезвычайно полезному, нужному родственнику царь и великий князь предлагает место первоблюстителя, есть отчего всколыхнуться крамоле и пробудиться красноречию троюродных братьев, внучатых племянников и самой дальней и побочной родни. Собственно, Филипп, на долгие годы заброшенный, именно по причине родства, в угрюмую соловецкую глушь, мало что знает о запутанных московских делах, московские дела его не касаются. Ему можно преподнести какие угодно сказания о мрачных последствиях разделения Московского царства на особный двор и на земщину, и троюродные братья, и внучатые племянники, и в особенности Иван Петрович Фёдоров-Челяднин преподносят отшельнику уже знакомый набор леденящих ужасов, каких будто бы доселе на Русской земле не бывало, то есть царь и великий князь обиды чинит, бьёт, режет, давит и под конец убивает, того гляди до бедных Колычев дойдёт, погубит, вырежет род, точно сами князья и бояре ещё до царя и великого князя не повырезали злокозненный род, точно сам Филипп от царя и великого князя, а не от них бежал в пастухи, потом в Соловки.
Воспоминания прошлого, когда приходилось бежать и скрываться, неминуемо всплывают в его когда-то униженной, глубоко потрясённой душе, кровь впечатлительного игумена, прикипевшего к мирным заботам о хлебопекарнях и выделке кваса, не может не леденеть: кого безвинного на кол, кого, безвинного тоже, жарит-парит на большой сковородке, кого на бочку с порохом и сам поджигает фитиль, а то просто нож в сердце во время пьяного пиршества или душит собственными руками, зверь и подлец. Вкусив одним разом этой наспех сварганенной клеветы на непьющего, именно от крови ушедшего в особный двор Иоанна, придя в благородное негодование, на что и рассчитывает далёкая от мирного сосуществованья родня, игумен Филипп соглашается принять на себя первосвятительский сан, но не благочестия ради и укрепления православия на Русской земле, но единственно ради того, чтобы зверя и подлеца укротить и дать защиту невинным страдальцам, которые, о чём страдальцы благоразумно умалчивают, то заблаговременно извещают врага о скрытном передвижении московских полков, то норовят во время войны перебежать на службу к врагу, чтобы оружие
повернуть против московского изверга, а заодно, чего нельзя же не понимать, против собственной бессчётной родни и всего Московского царства, да ведь это, помилуйте, совсем, совсем другой разговор. Если вдуматься, ни самому Филиппу, ни Соловецкому монастырю, ни всей православной церкви в целом и в частности разделение на земщину и особный двор не причиняет никакого вреда, как не причиняет оно никакого вреда громадной массе землепашцев, звероловов, рыбарей и торговых людей. Инокам и попам не грозят переселения и обмены земель, опалы и казни никого из них не касаются, поскольку уж кто-кто, а они не способны даже помыслить о том, чтобы перебежать к католикам и протестантам, где их ждёт незавидный приём, для иноков и попов Иоанн был, есть и будет самый верный защитник и закованный в броню оплот православия. Напротив, иноки и попы бесконечно выигрывают от столь необычных преобразований царя и великого князя. Соловецкий монастырь час от часу богатеет благодаря его многолетним щедротам, а нынче благодаря наступающему процветанию русского Севера и переключению чуть ли не всей московской торговли в устье Двины.
В монастыри так и сыплются новые вклады, поскольку удельные князья и бояре пуще сковородки или кола, существующих только в воображении, страшатся обмена удельных владений, ведь любой обмен, даже самый почтенный и выгодный, так просто, так естественно и законно лишает их если не всех целиком, то по меньшей мере половины удельных дружин, без которых они как без рук и действительно полные холопы царя и великого князя, то есть придётся без своей-то дружины служить именно там и тем чином, как царь и великий князь повелит, ужас какой! Что ж, удельные князья и бояре тоже русские люди, в этом смысле прямая родня своим землепашцам, звероловам и рыбарям, которые шажком да тишком обводят их вокруг пальца так, что вроде и пашут и сеют, а приходит пора арендную плату взносить, в закромах и нет ничего, самая малость, до весны бы, боярин, дожить. Они тоже лукавы, тоже обильны на всякие штуки, лишь бы безболезненно вывернуться из неприятного или опасного положения. И выворачиваются за милую душу, не особенно истощая своих умственных сил. Каким образом? А самым простым: вотчины передают в монастырь как вклад по душе,
с каждым годом всё чаще, и если до разделения Московского царства на земщину и особный двор к монастырским владениям прикладывалось приблизительно с десяток вотчин в год, то осле размежевания Иоанна с подручными князьями и боярами ежегодно монастырям достаётся приблизительно в три раза больше владений, и монастыри принимают их, прямо нарушая запрет, наложенный на вклад вотчин Стоглавым собором. Нечего говорить, что игумены и архимандриты тоже очень и очень русские люди, вотчины они принимают на таких своеобразных условиях, что царю и великому князю невозможно придраться. Неистощимая на каверзы Русь и тут изобретает виртуозный приём: вотчины на помин души вкладываются сей день и час, однако во владение монастыря перейдут лишь после кончины владельца, а до неопределённого часа расставания с земными тревогами всё остаётся именно так, как заповедано Стоглавым собором, князья и бояре продолжают собирать с них дани и пошлины и держат под рукой боевые дружины, а казначей и игумен как зеницу ока берегут в монастырской казне составленную честь честью грамотку о вкладе и неторопливо ждут кончины владельца,
сделка выгодна и той и другой стороне, убытки достаются одному царю и великому князю, которые лишается права обменять заложенную вотчину на любую другую, не затеяв ссоры с монастырём, но именно с монастырями Иоанн ссориться не хочет больше всего, ему необходима поддержка монастырей как для морального воздействия на подручных князей и бояр, так и для будущего Святорусского государства. Конечно, иноки добросовестно печалуются о тех, кто с ужасом ждёт либо перемены владения, либо назначения на службу чёрт знает куда и чёрт знает кем, воеводой пятым или десятым, тогда как досточтимый троюродный дедушка при царе горохе стоял первым воеводой Большого полка, правда, в удельном шуйском или даниловском, битым нещадно ярославцами или костромичами, либо и вовсе настоящей опалы и казни, если заведётся коварная мысль о спасительных вольностях соседней Литвы, где вовсе не служат ни великим князьям, ни королям, коли не захотят, “не хочу”, пся крев, а всё-таки до крайности выгодно инокам, если батюшка-царь, взойдя в праведный гнев, наденет на кол которого-нибудь из позажившихся на белом свете несознательных
вкладчиков или какое-нибудь иное лихо над ним сотворит: вотчины присоединятся к монастырским владениям, приумножат даровые рабочие руки, ручейками потекут в монастырские житницы даровые четверти ржи, из монастырской житницы на оберегаемую опричниной Волгу и благословенную Вологду, а в монастырской казне прибавится золота и серебра. Выходит, игумены Филиппу не в чем винить царя и великого князя и не для чего становиться на сторону многогрешных князей и бояр, разве по совести, так по совести не велено и вотчин от них принимать, однако вотчин от них принимать совесть отчего-то преград не чинит. Отчего же он соглашается их поддержать? Ведь для инока не существует ни отца, ни матери, ни родни, никого иного рожна, есть лишь Господь, наш общий небесный Отец, Которому сам обязался верой и правдой служить. Это — закон, и этот закон для христианина неоспорим. Однако именно тут оказалось, что незримые узы родства, никакими законами, никакими молитвами невозможно порвать, на Русской земле родство как было, так и остаётся превыше всего. Игумен Филипп всё-таки Колычев, давним обычаем связанный с правящим домом
Старицкого удела, к тому же напрашивается догадка, насидевшийся в холодных пустынях дикого Севера в течение тридцати лет соловецкий игумен слишком доверчив, для него в миру всё скверна и грех, стало быть, любая скверна, любой грех Иоанна, о которых ему во все трубы в уши трубят, для него очевидны заранее, не требуют никаких доказательств, ибо грешен каждый из нас, тяжко грешен, тому порука Господь.
        По всем этим связавшимся воедино причинам в середине июля 1566 года, приблизительно между семнадцатым и двадцатым числом, перед Иоанном предстаёт депутация, человек двадцать примерно, во главе с Иваном Петровичем Фёдоровым-Челядниным и его дальней роднёй смиренным монахом Филиппом, в митрополиты ещё не поставленным, но самим выбором царя и великого князя уже имеющим власть. Как извещает своими глазами происшествия не видевший летописец, “бысть в людех ненависть на царя от всех людей и биша ему челом и даша ему челобитную за руками о опришнине, что не достоит сему быти”. Собственно, чему “быти не достоит”? Опалам и казням, беспричинной резне и оголтелому сажанию первого встречного на кол? Да ведь опалам и казням давно положен конец и посаженных на кол, какими ни гляди заинтересованными глазами, нигде не видать. Напротив, с самого начала этого года Иоанн только и знает, что милует, снимает опалы, возвращает Михаила Воротынского из монастырского заточения, суздальских князей, отправленных на нежеланную службу в Казань, почти всех обменивает на новых служилых людей, которые на этот раз беспрекословно,
повинуясь росписи, составленной Разрядным приказом, отправляются на оборону по-прежнему шатких восточных украйн. О чём в таком случае хлопочет депутация в челобитной, скреплённой приложением двадцати рук? По всей видимости, депутация просит царя и великого князя только о том, чтобы сложил гнев на милость, съединил земщину и особный двор в прежнее состояние, поскольку при новых порядках своеволию князей и бояр, их самостийному житью-бытью под охраной удельных дружин приходит верный и печальный конец, ибо служилые люди слишком охотно от них переходят на службу в лучше обустроенное, лучше обеспеченное земельными наделами опричное войско. В этой неотвратимой потере удельных дружин весь корень их истинных бед, без удельной дружины каждый из них неминуемо превратится в ничто, никакие родовые предания об успехах троюродных дедушек где-нибудь в Шуе не заменят им ни характера, ни ума, ни таланта, без удельной дружины им ни больших воеводств, ни высоких чинов не видать. А казни-то что ж, опалы и казни многим из них даже полезны, ведь освобождается ещё одно место воеводы, окольничего или боярина, нельзя
забывать, что князья и бояре беспрестанно, жестоко враждуют между собой и за лучшее место, за положение в Думе сами готовы направо и налево смертью казнить, как не без успеха казнили в кровавое смутное время, да и нынче охотно приговаривают к смерти всех тех, на кого им указывает царь и великий князь, лишь бы не нашего рода. Тем не менее в неугомонной Литве распространяется новый клеветнический слух, будто челобитье за своими руками подают не два десятка московских бояр, принадлежащих, в своём большинстве, к спесивому потомству Андрея Кобылы, а многие из князей, бояр и служилых людей, числом не меньше трёхсот, и протестуют они против массового и беспричинного истребления чуть ли не всего населения Московского царства, которое имеет несчастье проживать в этой страшной, нигде не бывалой, неизвестно для какой пакости придуманной земщине. Самозваный свидетель, переводчик из немцев, в таких выражениях передаёт содержание челобитной, которой ни под каким видом не имел возможности прочитать, шишка невелика:
        «Все мы верно тебе служим, проливаем кровь нашу за тебя. Ты же за заслуги воздаёшь нам такую благодарность. Ты приставил к шеям нашим своих телохранителей, которые из среды нашей вырывают братьев и кровных наших, чинят обиды, бьют, режут, давят, под конец и убивают…»
        Они ему “верно служат”, а он на кол их?! Как не злодей! Седлайте коней от злодея русских братьев спасать, марш-марш! Только кто же поверит, что Литва станет русских братьев спасать? Литва жаждет получить Великий Новгород, Псков и Смоленск. Ради оправдания этой явно не гуманистической жажды любая фальшивка сойдёт, а это фальшивка. Если прислушаться к его причитаниям, нельзя не понять, что самозваный очевидец из мелких служащих при особном дворе под видом челобитной, поданной боярами Колычевыми, пересказывает отрывок из послания беглого князя, по понятным причинам популярного в неутолимо жаждущей Литве и в католических странах Европы, и правды в его умышленном пересказе ровно столько, сколько её в самом послании обозлённого беглого князя, радетеля и подлеца. Самозваному очевидцу и в голову не приходит прибавить, что эти же самые князья, бояре и служилые люди, к каждой шее которых будто бы приставлен царский телохранитель с обнажённым ножом, стало быть, тысяч до десяти, только что единодушно поддержали царя и великого князя на земском соборе, когда так удобно было протестовать простым несогласием,
что и проделывали прежде не раз, когда во время переговоров с литовцами отказывались писать в грамотах его царский титул, тем унижая и оскорбляя его, причём унижая и оскорбляя без всяких последствий для них, а если они страха ради иудйеска промолчали во время собора, то откуда же нынче проклюнулась в трусливых сердцах эта прыть? В том-то и дело, что подручных князей и бояр, приходится повторить, до глубины души беспокоят не опалы и казни, громыхавшие предупредительными раскатами в первые дни после возвращения Иоанна из Александровой слободы, а размен прародительских вотчин на этом, тоже прародительском, праве, которое на время размена получают все служилые люди служить кому захотят. Они уже нагляделись, что чуть ли не все их служилые люди жаждут служить в особном дворе, так что не нынче, так завтра они останутся без служилых людей, которые для них и честь и защита и опора их своеволия и военная сила на случай разбоя и грабежа, которые они до сего дня творят на торговых путях, ведь в каждом из них сидит удельный князёк Андрей Курбский, который с таким удальством бесчинствует на проезжих дрогах Литвы. И
они соборно, приложив руки, оберегают себя от размена владений простейшим, благовиднейшим и надёжнейшим способом: давай, мол, батюшка-царь, всё поворотим на прежнее и заживём как при дедах и прадедах жили, именно в той беспечной, воинственной, склочной праотеческой жизни весь их житейский и нравственный и политический идеал.
        Для Иоанна мирное челобитье Колычевых мало что значит. Он зорок и многознающ, в этом его главное преимущество перед их намерением воротиться назад. Ещё сильней, защищенней его делает то, что им владеет одна-единственная идея, неутолимая воля во что бы то ни стало сломить их удельное своеволие, привести их под власть единого государства, подчинить безоговорочной службе царю и великому князю, а вместе с ним безоговорочной службе всему Московскому царству, на которое со всех сторон наваливаются враги, а не службе одним собственным выгодам, собственным уделам и вотчинам, за меной которых им ничего не видать, кроме внезапно свалившегося на их безвинные головы оголтелого царского гнева. Он последовательно, шаг за шагом, начиная с создания стрелецкой пехоты и укрепления артиллерии, ограничивает их значение в осадах и битвах, он подтачивает их удельные силы, ставит предел расширению вотчин за счёт казённых земель, отбирает льготные грамоты, которыми обеспечивались их обширные привилегии, сокращает полки, а нынче создаёт новое войско, независимое от них, по меньшей мере наполовину близкое к регулярной
армии европейского типа, тем самым предотвращая новую смуту, которую однажды довелось ему пережить, душевные раны которой, постоянно тревожат возможностью нового бунта с их стороны. Чем могут ему угрожать эти два десятка, даже две сотни недовольных, перепуганных, трясущихся за свои последние привилегии когда-то независимых, когда-то самовластных удельных владык, а нынче лишь мнящих себя независимыми и самовластными, когда он всего год назад без малейших трудов и хлопот приблизительно столько же трясущихся за свои уплывающие привилегии витязей удельных времён переселил на службу в Казань и ни один из этих стоящих перед ним Колычевых и не подумал их поддержать, защитить, подать челобитье, когда, как теперь выясняется после размена с князем Владимиром Старицким, их собственные служилые люди сию минуту готовы оставить службу на них ради службы на царя и великого князя? Ничем они ему не грозят, они ничем не могут его испугать, даже если бы он был отъявленный трус, каким беглый князь представляет его доверчивым литовским властям и польскому королю, в тайной надежде подвигнуть давних врагов на крестовый
поход на будто бы еретика такого гнуснейшего свойства, какого свет не видал, не в силах прозреть своим удельным умом, что это будет крестовый поход против сей Русской земли. Много ли теперь встанет под их знамёна служилых людей? Две-три сотни, не больше, капля в море против его нового опричного войска. И всё-таки в свете его политических планов это крайне вредное происшествие, а в моральном смысле прямой бунт, не против него одного, это надо помнить всегда, но против Бога, помазавшего его, а Бог для него превыше всех благ. Ведь посольство польского короля и литовского великого князя хоть уже на отъезде, однако ещё не отъехало, ещё продолжаются затяжные, сложные переговоры и перепалки о размене томящихся в плену московских служилых людей, и ведёт эти переговоры не кто иной, как сам Иван Петрович Фёдоров-Челяднин, сам явным образом подбивший на челобитье родню. Какие, стало быть, он там переговоры с ними ведёт под рукой? Какие открывает послам вражеской стороны государственные и военные тайны? Какую новую западню готовит царским войскам? А главное, узнай лживый Ходкевич о челобитье, как он эту в
сущности простую историю распишет по возвращении к своему королю, когда малейшее сомнение в прочности московского царя и великого князя означает новый совместный поход литовских полков и вечно голодного крымского хана? Он угадывает, что челобитье может оказаться началом заговора или предательства. К тому же по его понятиям челобитье является преступлением, что доказывается очень легко. Всего полтора года назад все Колычевы вместе с другими боярами целовали крест на условии, чтобы он воротился на царство и по своей воле ими владел, так они сами приговорили тогда, никто к их шеям телохранителя не приставлял. Он выразил свою волю ясно и чётко, отгородив особным двором часть владений, в большинстве своём беспоместных, безвотчинных, показывая уже этим решением, что не желает вражды. Однако, несмотря на его очевидное желание уладиться миром, они вновь, как бывало бессчётно и прежде, преступают крестное целование, что и людскими законами почитается преступлением тяжким, едва ли не тяжелее разбоя, а по законам небесным уступает первенство разве что святотатству. Скверней же всего в этой истории то, что
челобитье, которым рушится крестное целование, поддерживает соловецкий игумен Филипп, ещё не поставленный в митрополиты, Чего же ему ждать от своего нового богомольца, когда тот всё-таки будет поставлен? Какого пастыря назвал он себе же во вред? Он действует быстро и властно, как подобает истинному правителю, когда его подданные открыто и сообща поднимаются на защиту своекорыстных, неправедных привилегий или исподтишка готовят предательство. На сборы в дорогу послам даётся неделя, на эти урочные дни посольство запирается под замок, а расхрабрившихся челобитчиков заключают под стражу, не из одной разумной предосторожности, что о своём челобитье станут некстати болтать, но ещё больше из вполне основательного опасения, что они вступят в преступный сговор с врагом, которому земским собором только что объявлена война до полной победы, то есть до овладения всеми ливонскими городами, и против которого он уже готовит полки. Всё-таки новость проскальзывает тайными тропами за рубеж, и вскоре в Литве говорят, что им арестовано вовсе не два десятка недобросовестных родственников Филиппа и Фёдорова, а куда более
трёхсот человек. Ну, в Литве чего только не говорят, у них, не глупо замечено на Руси, язык без костей. Если же взглянуть на происшествие трезво, невозможно представить себе, каким образом одним днём арестовать более трёхсот человек вооружённых людей, возле которых вертится по меньшей мере две, а то и все три тысячи преданных слуг, между прочим, оружных и конных, ещё труднее представить, какое количество стражи, тоже не безоружной, требуется для такого количества арестованных, тогда как Московское царство пока что не обзавелось ни полицией, ни жандармерией, и в каком заточении этакую орду содержать, когда в Московском царстве пока что не настроено тюрем и всем опальным приходится отбывать наказание либо на службе в глухом захолустье на Волге и за Окой, либо в монастыре?
        Кажется, для Иоанна самое время топать ногами и кричать на Филиппа так, как, будто бы, он кричал на архиепископа Германа, то есть что тот ещё не поставлен в митрополиты, а уже его, царя и великого князя, стесняет неволей, Однако не топает, не кричит. Он и вообще не больно криклив, всё больше молчит, поражая подручных князей и бояр неожиданными для них, хорошо продуманными решениями, от которых впору им кричать истошно и в истерике топать ногами. Он в принципе не способен оскорбить богослужебного сана. Он беседует с Филиппом наедине, стремясь убедить при помощи библейских текстов и логики, что не достойно духовного лица мешаться в земные дела государя, что духовному лицу надлежит положить душу на духовное устроение царства, как изложено им в послании беглому князю не так и давно. Филипп возражает ему, по всему видать, чужими словами, поскольку, следует повторить, человек он пришлый, в Москве всего не дольше недели, о смысле раздела между государем и подданными вести до Соловков едва ли дошли, возражает приблизительно так:
        - Воле твоей повинуюсь, однако умири совесть мою: да не будет опричнины! Да будет только единая Россия, ибо всякое разделённое государство, по глаголу Всевышнего, запустеет. Не могу благословлять тебя искренно, видя отечества скорбь.
        О какой скорби отечества он говорит? О скорби ремесленного и торгового люда, который до того терпит от своеволия князей и бояр, что даёт царю и великому князю полное право казнить этих “волков”, как захочет? Да и знает ли он хоть что-нибудь об истинной скорби этих людей? Иоанн знает, в отличие от него, и разъясняет ему, тоже скорбя:
        - Разве не знаешь, что подданные мои хотят меня поглотить, что ближние готовят мне гибель?
        Им не удаётся договориться, поскольку у них уж слишком разные скорби. Первый человек в богатейшем монастыре на протяжении почти тридцати лет, Филипп и представить не способен себе, чтобы кто-то противоречил ему. Громадную энергию строителя разного рода мельниц и рыбьих садков он направляет на достижение новой, не им поставленной цели: во что бы то ни стало принудить царя и великого князя восстановить единство непонятно ради чего разъединённой державы. С зажигательной речью обращается он к духовенству на освящённом соборе, должно быть, в полной уверенности, что уж кто-кто, а православное духовенство поддержит его. Нетрудно представить искреннее изумление вчерашнего неограниченного властителя, когда он слышит в ответ, что никто из архиепископов и епископов, игуменов и архимандритов не разделяет его заёмного энтузиазма. Подавляющее большинство освящённого собора принимает идею царя и великого князя о необходимости разграничить духовную и светскую власть. Филиппу советует принять чин митрополита без всяких условий и озаботиться духовным устроением церкви, не гневить царя и великого князя предерзостным
противодействием его государевой воле, но умиротворять душу его, склонять её к милосердию кротостью и проповедью христианской любви. Ему изъясняют доходчиво, что его непримиримость в мирной беседе с царём и великим князем всего лишь гордыня, того не достойная, кто служит Христу, что единственный долг Христова слуги состоит в том, чтобы молиться и наставлять государя в деле спасения его грешной души, а не в делах управления. Неизвестно, пугает ли Филиппа явно проигрышная возможность остаться с Иоанном один на один, без поддержки других иерархов, поскольку за мельницами и садками он не удосужился подготовиться к диспутам по богословским вопросам, в которых Иоанн не знает себе равных не только в Москве, честолюбие ли его, заметное уже в возведении храма Преображения непременно много повыше Успенского собора в Москве, тайно жаждет первосвятительского престола, надеется ли он со временем подчинить своей воле архиепископов и епископов, игуменов и архимандритов, как подчинил братию на Соловках, только он отвечает на увещания:
        - Да будет то, что угодно государю и пастырям!
        Иоанну этого мало. Его повелением составляется грамота. Грамотой Филипп обязуется в опричнину и в царский домовой обиход не вступаться и после поставления с кафедры не сходить из-за того, что царь и великий князь не отменит опричнины.
        Филипп, решительный, крепкий хозяин на своём монастырском подворье, теряется в хитросплетениях государственных дел, с которыми он не знаком, отступается ещё дальше, чем обещал духовенству на освящённом соборе, скрепляет грамоту подписью и печатью красного воска, всё-таки выговорив себе старинное право советовать с царём и великим князем, то есть печаловать за попавших в опалу преступников, на что Иоанн благоразумно отвечает согласием.
        Двадцать четвёртого июля Филиппа вводят в палаты митрополита. На другой день в Успенском соборе, который всё-таки оказался повыше Преображенского храма на Соловках, служится литургия. После литургии Иоанн вручает Филиппу пастырский посох, некогда принадлежавший великому митрополиту Петру, с умилением выслушивает поучительное слово Филиппа о высоких обязанностях служения царского, приглашает бояр и высшее духовенство в свои палаты, угощает радушно, празднует приобретение помощника в своём многотрудном государевом деле, подражая, как говорят, величественным манерам митрополита Макария.
        Вскоре новый митрополит уже поставляет епископов в епархии полоцкую, ростовскую, казанскую и суздальскую, встречается с Иоанном наедине, в посланиях монастырям повелевает молиться за царя и великого князя, который против Ливонии и Литвы бьётся за святые православные церкви. Иоанн, стремясь избежать участия церкви в новых челобитьях или иных выступлениях подручных князей и бояр против опричнины, продолжает подкармливать монастыри подарками, вкладами и льготными грамотами, которыми монастыри освобождаются от натуральной ямской повинности, а монастырские обозы, груженные разнообразным товаром, освобождаются от таможенных пошлин. Привилегии жалуются большей частью монастырям, стоящим в опричнине, но их владениям, расположенным в земщине. Льготные грамоты даются Шаровкиной пустыни, московскому Богоявленскому монастырю, переславскому Фёдоровскому монастырю, освобождение от податей за оброк получают Чудов, Троицкий Сергиев, Кириллов Белозерский монастыри. Однако ни одной привилегии не удостаивается от царя и великого князя ни митрополит Филипп, ни Иосифов Волоколамский монастырь, оплот любостяжания, а
льготные грамоты, только что данные митрополиту Афанасию, митрополиту Филиппу не подтверждаются. Зато князь Владимир Старицкий тут же с явным вызовом щедро раздаёт в пределах своих новых владений привилегии и самому митрополиту Филиппу, и Иосифову Волоколамскому монастырю, и монастырям царёвым, в их числе Чудову, Симонову, Троицкому Сергиеву, Кириллову Белозерскому, переславскому Горицкому, и выходит, что от тайно-враждебных столкновений между удельными и Иоанном монастыри только выигрывают, получая освобождение от даней и пошлин и от той и от другой стороны. Что касается Колычевых, то их выпускают из заточения тотчас после того, как последняя телега посольского обоза скрывается за литовской украйной. Иван Петрович Фёдоров-Челяднин, несмотря на своё ведущее положение в земской боярской Думе, отправляется на воеводство в Полоцк, самое слабое место во всей обороне, куда неизменно направляют свои набеги литовцы, опала явная в понимании витязей удельных времён, однако опала почётная, дающая возможность, позабыв родословную спесь, отличиться на службе отечеству и загладить вину. Жена Фёдорова, чуть ли не в
день назначения, оскорбительного для чести. Передаёт громадную родовую вотчину, расположенную в Бежецком верхе, Новоспасскому монастырю, оговорив, как водится, право пожизненного владения, то есть выручает ценную вотчину из обмена, лишнее подтверждение, о чём именно хлопотали крамольные челобитчики. Об остальных арестантах слагают душераздирающие легенды. Утверждают, к примеру, что несколько человек было четвертовано, прочим вырвали языки. Новый доноситель, веронец, военный инженер на службе у польского короля, три года спустя севший в Витебске воеводой и усердно собирающий вдалеке от Москвы слухи и сплетни, ходящие по Литве, впоследствии оповещает Европу, будто опричные каты человек пятьдесят арестованных водили по московским улицам и прилюдно били их батогами по икрам. По другим сведениям такого же качества, половина задержанных была казнена и только один почему-то пострижен в монахи. Самозваный очевидец из немцев считает нужным наложить краски погуще: “немного спустя он вспомнил о тех, кто был отпущен, и, негодуя на увещание, велит схватить их и разрубить”, от первого до последнего слова видать,
что наделённый садистской фантазией переводчик из немцев не представляет себе, каково живое человеческое тело обыкновенной саблей рубить на куски. От садиста не отстаёт и беглый князь, который, скоро десять лет сидящий в Литве вооружённым пиявками для несчастных евреев, не желающих платить ему за проезд, всё доподлинно видит, как оно есть: “И другого княже Пронское Василии, глаголаемого Рыбина, погубил. В тои же день и иных не мало благородных мужей нарочитых воин, аки двести, избиенно, и неции глаголют и вящей…” Как видим, все свидетельства иноземцев и перебежчиков исправно извергают невероятные ужасы, однако же все они по именам упоминают только двоих, подпавших под смертную казнь: Василия Пронского-Рыбина и Ивана Карамышева. Об остальных же “неции глаголют” кто десятками, кто сотнями убиенных, и расписывают до того отлично друг от друга способы казни, что всем этим “нециям” по трезвому размышлению верить нельзя, поскольку все они уж слишком расходятся в своих показаниях, добытых далеко от Москвы.
        Иоанн, как всегда, прежде всего устрашает. Двумя смертными казнями он недвусмысленно напоминает подручным князьям и боярам, целовавших крест столько раз, что с клятвопреступниками не намерен шутить. Но он не может не понимать, что своевольных витязей удельных времён не остановить ни казнями, ни милостями, ни увещаниями, ни крестоцеловальными грамотами, что за одним благополучно для него разрешившимся заговором непременно последует и второй и третий, и так без конца, пока они не вернут себе свои привилегии, которых он им не отдаст, или не сложат головы все до единого.
        ГЛАВА ТРЕТЬЯ
        УМЫСЕЛ ФЁДОРОВА
        Собственно, если строго придерживаться легенды о его кровожадности, он и должен бы был истребить их всех до единого, ведь после того как он учредил пехоту из московских стрельцов, нанял служить татар и казаков, укрепил артиллерию, наконец создал новое, настоящее, опричное войско, он почти не нуждается в них, пожалуй, своей неуклюжестью и пестротой их ополчение даже мешает ему, однако не происходит никакого побоища. Он всегда и во всём остаётся государственным человеком. Он не забывает о том, что для победы в войне, которая ведётся, не его волей, на всех рубежах, он должен иметь много воинов, пусть и не самых лучших и самых надёжных. Он вовсе не кровожаден и потому готовится не к поголовному истреблению десятков или даже сотен своих воевод, а к независимости и к обороне от них. Вне стен Кремля, на Воздвиженке, против Ризположенских ворот, для него с той быстротой, с какой строили тогда на Руси, возводят укреплённый дворец, настоящую крепость, на сажень от земли сложенную из тёсаного камня и ещё на две сажени вверх из кирпича. Ворота, выходящие в сторону Кремля, оковывают железом и украшают
распахнутой пастью льва, глядящей в сторону земщины. На шпили нового замка сажают чёрных двуглавых орлов. На стенах ставят стражу из опричных стрельцов. К двору примыкает несколько улиц, занятых опричным отборным полком, верные из верных, на которых безоговорочно может он положиться. Всё предупреждает подручных князей и бояр: сила на его стороне, стало быть, лучше уладиться миром. Понятно, такую мощную крепость не взять приступом ни крымским татарам, ни литовской коннице, ни ополчению земщины, да и не умеют витязи удельных времён брать крепостей, конница не пригодна для приступа, а пехоты из чванства иметь не хотят, как не хотят иметь пехоты ни поляки, ни литовцы, ни степняки.
        Подручные князья и бояре хорошо понимают предупреждение. Взирая на внезапно взмывшее перед ними крепостное сооружение, они в бессильной злобе желают, как утверждает молва, чтобы крепость как можно скорее сгорела во время пожара, в отчёт на что Иоанн со своей стороны будто бы обещает устроить такой пожар в земщине, который нескоро смогут они потушить. Другими словами, между ним и земскими воеводами само собой возникает вооружённое перемирие: они ничего, и он ничего. Тем временем Иоанн преследует свою главную цель. Он неторопливо, обдуманно руководит подготовкой к войне, но не к войне со своими непокорными подданными, которых на первое время смирил устрашением, то есть высокими стенами, двуглавыми орлами да пастью льва, а к настоящей войне, с литовскими воеводами за ливонские города, в полном согласии с тем, что приговорил земский собор. Он никогда не отступает от данного слова и на этот раз неукоснительно держит его. С лживым Ходкевичем было условлено, что он пошлёт своего человека к польскому королю и литовскому великому князю для продолжения переговоров, он и посылает Умного-Колычева, несмотря на
то, что именно Колычевы затеяли челобитье и уже им перебиты, однако повелевает ни под каким видом не соглашаться на перемирие без всей Ливонии, а если тот вдруг Ливонию даст, так не соглашаться без царского титула и без выдачи изменника Курбского, то есть в любом случае выбирает войну, поскольку с организацией нового, настоящего войска перевес сил на его стороне. Для посла он лично диктует наказ:
        «Если литовские паны станут говорить, чтоб царь дал им на государство царевича Ивана, то отвечать: с нами о том наказу никакого нет, и нам о таком великом деле без наказа как говорить? Если это дело надобно государю вашему или вам, панам, то отправляйте к государю нашему послов: волен Бог да государь наш, как захочет делать, Если кто станет спрашивать: для чего государь ваш велел поставить себе двор за городом, отвечать: для своего государского прохладу; а если кто станет говорить, что государь ставит двор для раздела или для того, что положил опалу на бояр, то отвечать: государю нашему для этого дворов ставить нечего: волен государь в своих делах — добрых жалует, а лихих казнит; а делиться государю с кем? Кто станет говорить, что государь немилостив, казнит людей, и станут говорить про князя Василия Рыбина и про Ивана Карамышева, то отвечать: государь милостив, а лихих везде казнят; и про этих государь сыскал, что они мыслили над ним и над его землёю лихо. Если паны Рада спросят: вы говорили нашему государю на посольстве, чтоб он отдал вашему государю князя Андрея Курбского и других детей
боярских, которые к нашему государю приезжали, но прежде ни при которых государях не бывало, чтоб таких людей назад отдавать, отвечать: государь наш приказал об этих изменниках для того, что они между государями ссоры делают и на большее кровопролитие христианское поднимают. А если спросят: какие от князя Андрея государю вашему измены, отвечать: над государем, царицею Анастасиею и их детьми умышлял всякое лихое дело; начал называться отличием ярославским, хотел на Ярославле государить…»
        Двое казнены, и это происшествие настолько редкое, настолько из ряду вон выходящее, что им могут заинтересоваться в Литве, а заинтересовались бы в Литве, если бы шли повальные казни и двадцати пока что живых Колычевых и ещё трёхсот неизвестно каких родовитых князей и бояр? Ни в коем случае! Оттого он не чувствует себя ни с какой стороны виноватым, поскольку лихих и в Европах казнят, и ставит условия жёсткие, как тот, кто полное право имеет на такие условия. Собственно, если Умной-Колычев слово в слово исполнит эти условия, перемирие ни под каким видом не заключить. За такими переговорами должен последовать новый поход, к которому и готовится Иоанн, однако поход неожиданно приходится отложить: по осени мор свирепствует в Великом Новгороде, в Старой Руссе и в Пскове и подходит к Можайску своей смердящей волной. Возле Можайска приходится отгораживаться от мора крепкой заставой, чтобы ни один человек не вышел с той стороны, и всё-таки мор задевает своим чёрным крылом и Москву.
        Пока достраивается и приводится в порядок его крепость-дворец на Воздвиженке, пока с запада надвигается мор, он укрывается в любимой Александровой слободе. Здесь в начале февраля 1567 года он принимает шведских послов, присланных Эриком, который всё больше запутывается в затяжной войне с Польшей и Данией и со своими, тоже удельными, тоже вооружёнными, тоже строптивыми, тоже необузданными баронами, которых усиливается смирить топором палача, и уже подходит к середине третьей сотни казнённых, всё ещё не додумавшись, каким способом разоружить удельные, независимые полки. Он предлагает прочный, более тесный союз против Польши, а взамен просит помирить его с Данией и ганзейскими городами, чтобы облегчить себе непосильное бремя войны, и вновь, лишь бы заманить Иоанна в свои из одних призрачных мечтаний сплетённые сети, предлагает ему Катерину, сестру польского короля и литовского великого князя, жену своего младшего брата, приговорённого к смерти за вооружённое выступление против законного государя и четыре года ожидающего казни в тюрьме, причём Эрик сам уже не совсем понимает, жив его брат или мёртв, и
просит уверить московского государя, что Катерина стала вдовой. Предложение Эрика приходит как нельзя более кстати. Переведённая под любым предлогом в Москву, Катерина может стать прекрасным товаром для торга: сестра в обмен на мир и Ливонию. При тогдашней чрезвычайно высокой ценности родственных отношений, за которыми стоят короны и страны, такой обмен хоть кому покажется выгодным, ведь Катерина имеет наследственные права на Литву и предпочтение в случае выборов нового польского короля. И всё-таки для склонного к разного рода политическим комбинациям Иоанна возможность подобной выгодной сделки служит лишь началом грандиозного лана. Он мыслит крупно, масштабно, он склонен обдумывать далеко идущие замыслы, отчего в столкновении интеллектов его князья и бояре постоянно проигрывают ему, не в состоянии хоть что-нибудь противопоставить его изобретательным ухищрениям, то с одной, то с другой стороны внезапно урезающим их привилегии.
        В самом деле, все, кто видел в последние месяцы польского короля и литовского великого князя, в один голос твердят, что король плохо владеет правой рукой, как и левой ногой, возможно, от европейской подагры, а быть может, обыкновенный русский кондратий грядёт. Сам неумолимый сторонник строго наследственной власти, Иоанн в своих политических расчётах не может не учесть, что в Польше новый король будет избираться точно такими же своевольными панами, как шведские бароны или московские князья и бояре. Серьёзная болезнь этого слишком ненасытного любителя мирских наслаждений означает только одно: польский престол очень скоро может освободиться и будет пущен в продажу всем и каждому, кто сможет хорошо заплатить избирателям, однако останется свободной корона литовского великого князя, в Литве, слава Богу, ещё не додумались выбирать себе государя, как выбирают сапоги и кафтан. Что же в таком случае будет с Литвой?
        Предвидя столь возмутительный для его правосознания и всё-таки чрезвычайно важный для его политики торг, Иоанн уже предпринимает кое-какие шаги, чтобы приобрести наследственное право на Литовское великое княжество, на этом наследственном праве, но только на нём, сесть на польский престол, одним махом разрешить все надоевшие, слишком хлопотные дрязги с Ливонией, и на основе строго династических, наследственных приобретений воздвигнуть величайшее государство в Европе, которое протянется от Волги до Вислы, может быть, и до Одера, от Балтийского моря до Чёрного, поскольку при подобном развороте событий дни крымского ханства окажутся сочтены. Загвоздка именно в том, чтобы обзавестись именно наследственным правом, чтобы ни в коем случае не оказаться выборным королём. Он засылает в Литву своим тайным лазутчиком Яна Глебовича, литовского воеводу, пленённого в стремительном и победоносном полоцком взятии. Яну Глебовичу поручается посулами и подарками заманить на московскую службу Воловича, одного из Радзивиллов и любого из влиятельных воевод, из тех, кто не желает полного слияния с Польшей в единое
государство и неизбежного в таком случае верховенства по-хамски кичливого панства, но главное, главное Яну Глебовичу вменяется в обязанность убедить панов Раду не искать себе великого князя, кроме московского царя или его сыновей. Идея великого славянского государства, способного соперничать с непобедимой Оттоманской империей, до того увлекает его, что в ирные минуты он готов участвовать даже в выборах, однако, поскольку избрание государя его подданными противно самым коренным убеждениям и прямо-таки ненавистно ему, этого безобразия для его душевного спокойствия, для прочности его власти лучше было бы избежать, но как? И тут в самый острый момент тревожных, далеко идущих предположений, в момент колебаний между соблазном и убеждением вновь появляется где-то в шведских туманах одиноко кукующая Катерина, законная наследница польского короля и литовского великого князя, уже ступившего в могилу одной парализованной ногой. Женись он на ней, он тоже станет законным наследником. Тогда он по праву может по меньшей мере занять литовский великокняжеский стол и без кровопролития, которое противно ему, овладеть
старинными русскими землями, в своё время, нет, не завоёванными, просто-напросто украденными Литвой, а там можно будет подумать и о польском, правда, уж очень шатком, столе. Такую возможность и в пятнадцатом, и в шестнадцатом, и в семнадцатом веке, и даже поздней не упустит ни один государь. Иоанн тоже не имеет причин упускать. Правда, он женат на Марии Черкасской и для него священно таинство брака, какие бы гадости ни распускались из-под руки о его будто бы звероподобном распутстве. Однако с этой стороны в его пользу два обстоятельства, его времени абсолютно понятные. Во-первых, он женат на своей подданной, не имеющей царственной крови, а такой брак признается неполноценным, недаром все монархи Европы взапуски ищут себе венценосных невест. Второе обстоятельство ещё более важно в монархическом государстве: после кончины младенца Василия черкешенка никак не может родить ему сына, наследника, тогда как его сыновья, рождённые любимой Анастасией, худосочны, болезненны и, по всему видать, не заживутся на свете. В таком случае черкешенка может постричься, постричься с одобрения церкви, как произошло с
Соломонидой, и он станет свободен для нового брака, и его отец в своё время был вынужден так поступить, так что и сам Иоанн рождён от второй жены, которую его подручные князья и бояре, прежде убив, до сей поры предпочитают именовать незаконной, лишь бы оспорить его права на московский престол. Разумеется, в ветреном феврале 1567 года Иоанн не собирается ни разводиться, ни снова жениться. Как опытный дипломат он лишь начинает игру и станет ждать ответного хода противника. А пока переговоры идут очень складно и быстро. Если перепалки и ухищрения с польской стороной тянутся по нескольку месяцев, чтобы благополучно завершиться ничем, то с шведскими представителями уже шестнадцатого февраля подписывается союзный договор. Договор любопытный, составленный искусным политиком. Иоанн отдаёт Швеции всё, что она уже захватила в Ливонии, но оговаривает, что эти города передаются на время и что Рига должна принадлежать только ему. В дальнейшем Швеция и Московское царство вольны приобретать в Ливонии всё, что удастся приобрести, причём Иоанн хладнокровно рассчитывает на то, что слабосильная Швеция больше не
приобретёт ничего. В обмен на свободу действий в Ливонии изворотливый Иоанн берёт на себя смелое обязательство примирить короля Эрика, запутавшегося в своей внутренне и внешней политике, с наседающей Данией и ганзейскими городами, претензии которых на безоговорочное преобладание в балтийских портах Иоанну тоже не нравятся, или на худой конец предоставить ему военную помощь, тогда как Эрик, и это для Иоанна важнее всего, в знак благодарности обязуется со своей стороны пропускать на Русь европейских мастеров и оружие, что упорно отказывается делать польский король. Ключевым же условием становится Катерина, без её передачи в полное распоряжение московского царя и великого князя ни один пункт договора в действие не может вступить, а в случае её смерти теряет силу и сам договор, что, кстати сказать, на случай казни её мужа гарантирует ей жизнь, и нельзя исключить, что вся эта преувеличенная возня с Катериной, не то вдовой, не то мужней женой, предпринимается именно для того, чтобы успокоить Эрика, приручить его, втянуть в военный союз, но сделать неисполнимым сам договор, поскольку трезвый, обстоятельно
мыслящий Иоанн едва ли рассчитывает на то, что ему выдадут когда-нибудь Катерину, слишком это дорогой и многих интересующий товар. С тем он и отпускает покладистых шведских послов, с тем и отправляет в Швецию своим послом Воронцова, присовокупив, чтобы после утверждения договора Воронцов испросил у короля Эрика руку его шестнадцатилетней сестры для московского царевича Ивана, а в качестве приданого потребовал воротить Колывань, злодейски переиначенную немцами в Ревель.
        Подобным договором как будто исполняются все заветные мечтания Эрика. Иоанн предоставляет шведскому королю приятную возможность наслаждаться одержанной дипломатической победой, видимо, очень надеясь, что не способный ни на чём сосредоточиться Эрик не углядит, как московский царь и великий князь его вокруг пальца обвёл. Катерина-то Катериной, Катерина нечто вроде журавля в небе, за этим призраком он укрывает синицу. На владении Ригой, этим важнейшим центром восточно-балтийской торговли, он настаивает недаром. Рига не только составляет неприятную конкуренцию пока что шведскому Ревелю-Колывани. Важнейшая торговая магистраль проходит по Западной Двине, из-за чего Ревель-Колывань утрачивает приблизительно половину своей привлекательности для московской торговли, а без московской торговли этот порт обречён на оскудение, на полуголодное прозябание, так что Швеция перестанет им дорожить, а собственные военные силы Ревеля-Колывани слишком ничтожны, чтобы самостоятельно отстоять независимость в водовороте событий. Заодно овладение Ригой развеет химерические притязание Польши на ливонские города. Больше
того, если ему в самом деле удастся примирить Швецию и ганзейские города, восстановится насильственно затрудняемый торговый обмен между Москвой и хиреющими, но всё ещё богатыми немецкими городами, что даст щедрые пошлины, немецких мастеров и оружие, которые запер на ключ всё тот же польский король.
        Так в голове Иоанна зарождается грандиозный план оборонительного и наступательного союза северных государств, направленный, само собой разумеется, против хищной, несговорчивой Польши. В этот крайне полезный, крайне приятный его уму и сердцу союз уже входят Московское царство и Швеция. Исключительно дипломатическими средствами он присоединит к этому союзу ганзейские города, привлечёт Данию, которая тоже не приходит в восторг от слишком наглых польских претензий на преобладание в балтийской политике и торговле, и заманит в него каким-нибудь способом Англию, которая именно в эти переломные для своей истории десятилетия нуждается в союзниках как никогда. Между прочим, в расчётах на Англию им руководит не фантазия, а трезвая оценка её положения. Ему ведомо, до какой крайности шатко положение королевы Елизаветы на английском престоле. Мало того, что специальным эдиктом покойного короля Генриха, её деспотического отца, она объявлена незаконнорождённой и несколько лет ждала в заточении казни. Ему известно от английских торговых людей, что с севера, из Шотландии, английской королеве угрожает куда более
законная претендентка Мария Стюарт и что по этой причине очень ненадёжны английские лорды северных графств. Он знает о непримиримой вражде испанского короля Филиппа, который перекрывает английской торговле морские пути, кроме одного, к пристани святого Николая на белом море. Он заключает по рвению английских торговых людей, как нуждается Англия в налаженной, прочной торговле с Москвой. Его извещают лазутчики, что и германский император, и польский король настойчиво требуют от Елизаветы наложить запрет на эту торговлю, чтобы полностью изолировать русский народ от Европы и тем обречь его на ничтожество и нищету, однако английская королева всякий раз отвечает туманно, общими фразами и продолжает направлять в Белое море десятки своих кораблей, да и сами английские торговые люди так и рвутся в русскую Нарву и доставляют свои товары до самого Нижнего Новгорода. Как ей не согласиться заключить с ней военный союз, а если она согласится, кто во всей Европе сможет устоять против них? По его убеждению, не сможет никто!
        И ранней весной, едва вскрываются реки, Иоанн отплывает на север. Псом смердящим, с повинной головой он приходит в Кириллов Белозерский монастырь, чтобы исступлённой молитвой очистить осквернённую душу от безобразий и смрада грехов. Он жертвует тамошним инокам значительную сумму в двести рублей и вновь умоляет игумена изготовить для него в стенах любимой обители отдельную келейку, где он станет проводить дни и ночи в посте и молитве, если когда-нибудь Бог сподобит ему постричься в монахи. Затворничество, иночество — его заветная мечта, искренняя, сердечная, давняя, но тоже вроде сестры польского короля: либо пострижётся, либо не пострижётся, либо получит, либо не получит Катерину в качестве неизвестно кого, уж как ведает Бог, а пока он царь и великий князь и предстоят ему греховные, мерзкие, земные дела.
        И на этот раз главная цель его Вологда. Он проверяет, каково возводится крепость, которой надлежит стать надёжным оплотом всего московского Севера. Он примеривается, не превратить ли её, столь удалённую от всегда опасных, ненадёжных, зыбких украйн, в стольный град всех опричных владений, уже самим расстоянием защищённый от постоянно грозящей Москве возможности внезапного нападения: конным полкам от Оки и Смоленска всего два дня пути. Мало того, он предполагает построить в Вологде собственный флот, военный, европейского образца, с любимыми пушками на борту, для начала из четырёх кораблей, которым предназначено обезопасить торговлю от наглости польских и голландских пиратов. По его повелению по всему побережью Белого моря разыскивают и отбирают самородных умельцев, навыкших ладить для поморов ладьи, а из Англии ждут мастеров. Он обнаруживает по спискам, что опричное войско благодаря притоку служилых людей, уходящих от удельных князей и бояр, увеличилось в полтора раза и впредь обещает только расти. Для испомещения новых дворян данным ему правом он забирает в особный двор Кострому, безвотчинную,
беспоместную, что не наносит ущерба земским князьям и боярам, и таким образом овладевает всем средним течением Волги, за исключением Нижнего Новгорода, и соединяет прежде разрозненные Суздаль и Галич в одно громадное сплошное пространство особного двора, и эти истинно государственные заботы о торговле, о войске, о флоте едва ли свидетельствуют о том, будто он собирается постричься с сегодня на завтра или сбежать чёрт знает куда вместе с семьёй, как трубят о его замыслах недобрые люди. Напротив, по многочисленным хозяйским заботам видать, что он обустраивается надолго, всерьёз, что он чувствует себя прочно в им же преображённой Русской земле.
        Видимо, англичане задерживаются в этом году или пока что отсутствует тот, с кем достойно вести переговоры о союзе с Елизаветой, кого английская королева примет и выслушает, на этот счёт Иоанн щепетилен и уважителен не только в отношении себя самого, но и в отношении других государей. Никогда он не сделает скоропалительный, необдуманный шаг, тем более с важным поручением не отправит простого гонца, что означает на дипломатическом языке оскорбление. Он предпочитает отложить переговоры на более позднее, но удобное время, при надлежащих событию обстоятельствах, чем впопыхах доверить такое серьёзное поручение первому встречному из англичан. Распорядившись тотчас прислать подходящего человека, как только англичане появятся в Вологде, он возвращается в немилую Москву обживать свою крепость-дворец на Воздвиженке, а следом за ним из Кириллова белозерского монастыря просачиваются тёмные слухи, которые, может быть, распускает он сам, чтобы отвлечь подручных князей и бояр от заговора и измен ожиданием того счастливого дня, когда он добровольно оставит престол, и действительно подручные князья и бояре
принимаются оживлённо обсуждать приятную новость о том, будто он готовится постричься и удалиться от дел, прикидывают, кем бы его заменить, дружно отвергают его сына Ивана, ненавистное Калитино семя, и вновь сходятся на князе Владимире Старицком, человеке всесторонне бесцветном и потому угодном для них, как польским панам угоден только бесцветный, бессильный король, вряд ли задумываясь над тем, что их пересуды и шёпоты очень скоро становятся известны московскому царю и великому князю через тех князей и бояр, которые остаются верны ему. Впрочем, он и без донесений верных и преданных знает, что они ему не верны и без сожаления расстанутся с ним. Он за ними следит, чтобы они его не застали врасплох, и пока что удовлетворяется наблюдением. Точно так же он напряжённо следит и за тем, что происходит в Польше, в Литве и в Крыму, откуда каждый день может нагрянуть беда. И в самом деле, из-за Перекопи вновь доставляются тревожные вести. Хан приглашает на беседу Нагого и говорит:
        - Я бы с твоим государем и помирился, да теперь на твоего государя поднимается человек тяжёлый, турецкий царь, и меня на Астрахань посылает, да и все мусульманские государства поднимаются на твоего государя за то, что твой государь побрал мусульманские юрты.
        Преданный Иоанну, опытный дипломат, Афанасий Нагой отвечает бестрепетно, поскольку дипломату не полагается трепетать ни перед кем:
        - Астрахань государю моему Бог дал, и стоял за неё Бог же и государь мой. Ведаешь сам, что государь мой сидит на своём коне и недругам своим за недружбу мстит.
        Хан с этой истиной не согласиться не может, у него опыт большой, сколько раз его дикий набег разбивался в прах о московские крепости и полки:
        - Оно так, твоему государю эти юрты Бог поручил, но ведь на Бога надеемся и мы.
        Афанасий Нагой возражает учительно:
        - Государи между собой ссылаются поминками, а царствами государи между собой не ссужаются: этому статься нельзя.
        Осторожный, предусмотрительный Афанасий Нагой подкупает кое-кого из советников хана, проведывает о том о сём у пришлых торговых людей, этих вечных разносчиков новостей, и доносит в Москву:
        «Прислал турский весною к хану с грамотою: были у турского из Хивы послы да из Бухары, которые шли к Мекке на Астрахань, и били челом турскому, что государь московский побрал юрты басурманские, взял Казань да Астрахань, разорил басурманство, а учинил христианство, воюет и другие многие басурманские юрты, а в Астрахань из многих земель кораблям с торгом приход великий, доходит ему в Астрахани тамги на дань по тысяче золотых. И турский писал к хану, чтоб шёл с сыновьями этою весною к Астрахани, а он, султан, от себя отпускает туда же Крым-Гирея, царевича, да Касима, князя, и людей с нарядом, чтобы Астрахань взяли и посадили там царём Крым-Гирея, царевича…»
        По счастью, бог действительно бережёт Русскую землю. Девлет-Гирей страшится турецкого султана гораздо больше, чем московского царя и великого князя, изворачивается татарин, хитрит, отговаривает Селима, сменившего покойного Сулеймана Великого, что неблагоразумно выступать на Астрахань летом, оттого что мест много безводных, а и зимой, видит Аллах, тоже нельзя, оттого что туркам непривычна здешняя стужа, а в Крыму голод большой, нет возможности с турками поделиться припасами, а если идти туркам на Астрахань, так ранней весной, над городом промышлять, а если Астрахань вдруг не возьмут, поставить город на старом городище с крымской стороны, чтобы Астрахань из него промышлять, то есть мыслит учинить нечто вроде Свияжска, учинённого Иоанном накануне великого казанского взятия. На всякий случай врёт беззастенчиво:
        «У меня верная весть, что московский государь послал в Астрахань шестьдесят тысяч войска; если Астрахань не возьмём, то бесчестие будет тебе, а не мне; а захочешь с московским воевать, то вели своим людям идти вместе со мною на московские украйны: если которых городов и не возьмём, то по крайней мере землю повоюем и досаду учиним…»
        Рассчитывая изловить золотую рыбку в мутной воде, он и в Москву отсылает гонца, оповещает о планах Селима и с удивительной наглостью и простотой предлагает доброй волей отдать Астрахань ему, Девлет-Гирею, крымскому хану, всё одно, мол, добро пропадёт, так пусть лучше попользуется добрый сосед, на что Иоанн отвечает вопросом:
        «Когда то ведётся, чтобы, взявши города, их назад отдавать?..»
        Понимая, что крымского жулика не урезонишь никакими запросами, он наместником отправляет в Казань кстати освобождённого из монастырского сидения Воротынского, когда-то бравшего с ним вместе эту сильную крепость и потому нынче, как он полагает, самого надёжного защитника этой отдалённой твердыни на случай похода Селима, наводящего звериный страх на Европу.
        С другой стороны поступает донесение от конюшего Фёдорова из Полоцка и при донесении литовские грамоты и лазутчик Козлов, бывший служилый человек Воротынского, бежавший на подлую службу в Литву. Лазутчик направлен лживым Ходкевичем с грамотами от имени польского короля и литовского великого князя самому Фёдорову и с ним Воротынскому, Бельскому и Мстиславскому, самым крупным предводителям удельных дружин, самым первым по положению и влиянию в Думе, естественно, с предложением перебраться на службу в Литву и с обещанием благ земных доотвалу. Грамоты утрачены, видимо, навсегда, если не хранятся в таинственно пропавшей библиотеке грозного царя Иоанна. Их содержание приблизительно можно восстановить по пересказу в ответных грамотах, составленных отчасти самими князьями, отчасти продиктованных им вновь поймавшим их государем. Осознав, что ему не одолеть Москвы даже в союзе с хвастливым, но трусоватым Девлет-Гиреем и что Европа, по крайней мере в этот тревожный момент собственных треволнений и войн, не поддержит его, старый интриган верно рассчитывает, что нынче исход затянувшейся Ливонской войны целиком
зависит от верности или, напротив, неверности Иоанну его подручных князей и бояр, из чего делает ещё более правильный вывод, что ему надлежит любыми средствами завлекать их в Литву, после чего повернуть и самих перебежчиков, и их служилых людей против их прежнего, слишком решительного, слишком успешного, несговорчивого и тяжёлого на руку повелителя. Иезуитский замысел представляется ему вполне исполнимым. Его вдохновляет не только красноречивый пример князя Курбского и некоторых других беглецов. Наполовину принадлежа к европейски знаменитой фамилии Сфорца, он мыслит по-европейски и принимает как норму переход на службу от одного государя к другому, из одного королевства в соседнее королевство, исторически веками враждебное первому, переход не из убеждений прежде всего, а из личной выгоды, из желания заработать на переходе большие деньги, поскольку в просвещённой Европе издавна шпага такой же расхожий товар, как перец или пенька. Не может не соблазнять изощрившегося в интригах поляка и новая обстановка, новые отношения между московским государем и его воеводами, о которых до него доходят разрозненные,
несвязные, однако вполне благоприятные слухи, недаром в своих обстоятельных наказах послам Иоанн с таким упорством отрицает самую возможность разделения Московского царства на земщину и особный двор, не желая давать неприятелю лишний повод возмущать против него земских смутьянов. Доходя до него и упорные, более определённые вести о довольно обширных опалах и казнях, и в своих тайных грамотах, адресованных высшим руководителям земства, он рассчитывает просто-напросто на низменный страх, который не может не толкать не измену вечно недовольных, вечно колеблющихся витязей удельных времён. Однако все эти злонамеренные россказни о колах с пением благодарственных гимнов Христу и о сковородках, на которых московский царь и великий князь будто бы поджаривает неугодных или всего лишь надерзивших ему или вовсе безвинных князей и бояр, хороши до залитой кровью Европы, измыслившей в силу своей особенной просвещённости столько утончённых пыток и казней, наставившей столько плах, запалившей столько костров, что готова поверить в любую несуразность и дикость, в любое варварство, в любую. Жестокость, как только
заводится речь о далёкой, неизвестной и непонятной Русской земле. Было бы бессмысленно со стороны польского короля и литовского великого князя пичкать этой дичью московских князей и бояр, которые доподлинно знают, кого казнят и за что казнят и видят казни своими глазами. Соображаясь с московской реальностью, он изъясняется совсем на другом языке, без сковород и колов, о которых взахлёб повествуют перебежчики и шпионы. В послании от имени Бельского таким образом передаются его выражения:
        «Што присылал еси к нам з листом своим слугу своего верного Ивашка Козлова, а в листе своём к нам писал еси, штож тебе поведал слуга твой верный Иван Петрович Козлов, какова есть нужа над нами всеми народом християнским, как великими людми, так середними и меншими, деетца за панованье брата твоего государя нашего. И ты то, брат наш, слышавши, жалуешь того, заньже нашему государству и христьянству то негодно чинити над людом Божьим пастырство вверено, коли ж сам Бог-сотворитель, человека сотворивши, неволи никоторые не учинил и всякою почестию тебя посетил…»
        Точно теми же словами передаёт это место из прелестной грамоты и Мстиславский, пока что ни в чём не замешанный, и Воротынский, только что отбывший свою сытную опалу в монастыре:
        «Прислал еси до нас бывшего нашего хлопца коморного, а своего верного слугу Ивашка Перова сына Козлова, з листом своим, а в нём к нам писал еси, штож тебе тот наш хлопец поведал, какова нужа над нами князи и надо всем народом христьянским, так и людми великими, ако и над меншими станы деетца за панованье брата вашего, государя нашего…»
        Таким образом, польская сторона, осведомлённая о положении дел из первых рук, от беглого Ивашки Козлова, решается говорить лишь о “нуже”, о принуждении со стороны своего брата московского царя и великого князя, которое одинаково нестерпимо как для московских князей и бояр, так и для польских вельмож, согласных служить своему королю только в том случае, если им выгодно или вдруг захотелось служить, и не согласных служить своему королю, если не выгодно или вдруг не захотелось служить, что медленно, но верно подтачивает могущество и самую независимость Польши, правда, конечный итог этого внутреннего разложения государства и государственности ещё впереди. Единственно в послании к конюшему Фёдорову польский король и литовский великий князь решается обратиться иначе, заговаривает о возможном кровопролитии и свершившимся принуждении служить не где хочется по чести и положению рода, а где царь и великий князь повелел, да и эти, более резкие выражения осторожный потомок герцогов Сфорца поручает Ходкевичу, которому конюший Фёдоров отвечает, видимо, лично, без участия Иоанна, поскольку всё ещё находится в
Полоцке, вдали от него:
        «А штож писал еси в листу своём, штож государь мой хотел надо мною кровопроливство вчинити, и тое, брат наш, берёшь перед себя небылыя слова Але зрадные, а не есть того коли бывало, а ни быть может, што царьскому величеству без вины кого карать. Также и того не бывало, што Литве Москва судити; полно, пане, вам и ваше местьцо справовати, але не Московское царство. А штож в твоём листу писано, што потреба жалованью, Как бы годно самому подданному; и якая ж то прямая служба, еже не мает воли государя своего над собою, но свою волю мает? И то есть не прямая служба, но зрадная, тоя ж от тебе зазле имею, як же в таковых сединах неразумьем писал ты. А что в твоём листу писано, штож государь мой волокитами меня трудит; ино государь мой; а где есть годно его царскому величеству наша послуга, тут его царское величество на потребы свои посылает, также и наше прироженство царскому величеству с радостию заслуговати, а не в трудность то себе ставить…»
        Постаравшись побольней уязвить самолюбие этими рассуждениями о пренеприятных “нужах” и “волокитах”, которыми московский злодей трудит своих замордованных подданных, без расчёта мест отправляя их на потребы свои, потомок герцогов Сфорца надеется на этот раз, не без основания, склонить униженных, оскорблённых князей и бояр не только к измене, к переселению в Литву со всеми своими вооружёнными слугами, но и к вооружённому мятежу. По его высокоумным предположениям, мятеж должен возглавить Михаил Воротынский, действительно хлебнувший опалы, в отличие от Бельского, дважды прощённого Иоанном, Мстиславского, до сей поры сидевшего безвинно и тихо, и конюшего Фёдорова, отправленного в Полоцк на службу. По этой причине именно в послании Воротынскому он с достаточной обстоятельностью излагает свой план мятежа и план военной помощи мятежникам со своей стороны, чтобы общими усилиями свалить неугодного Иоанна, а Московское царство по-братски поделить между собой на уделы и вотчины, то есть кто сколько успеет схватить. Михаил Воротынский пересказывает этот план в ответном послании:
        «Вы обещаете нам, если мы станем вашими подданными, предоставить нам всё то, что мы теперь имеем, и всё, что удастся с Божьей помощью и благодаря нашей службе отвоевать из числа наших утраченных наследственных владений; Вы хотите дать нам в наследственное владение ещё несколько замков, соседних с нашим уделом, и не замедлите прислать нам военных людей на помощь; нас же самих вы хотите держать на тех же правах, как одного из ваших подручных удельных князей — как князя Прусского или князя Ледницкого, или князя Мишенского, или как в Литве князя Слуцкого и князя Курляндского, во всём нас держать наравне с ними и при этом повышать, а не понижать нас в достоинстве, как подобает нашему великому роду и как всегда велось и ныне ведётся в у христианских государей, — вы считаете себя обязанными не уменьшать, а умножать благодеяния христианам и ни у кого из них ничего не отнимать, в особенности если они происходят из княжеского рода, возвышенного самим Богом. Ради меня вы обещаете оказать государскую милость и тем, которых я признаю годными для вашей службы, и предлагаете им ехать к вам на службу…»
        Надо признать, что подлость задумана очень неглупо. Достаточно отъезда четырёх самых крупных удельных князей со своими вооружёнными слугами, число назвать трудно, приблизительно тысячи две или три, притом в тот момент, когда земским собором приговорена война до победного конца, чтобы Иоанн потерпел поражение в этой войне, поскольку у него и без того недостаточно войск для успешной защиты всех рубежей. Вполне довольно хотя бы намёка на такого рода предательство, чтобы любому правителю прийти в ярость и без суда и следствия казнить виновных хотя бы в одном умышлении на измену во время войны, а тут ещё предполагается открытый мятеж и объединение в ходе мятежа этих двух или трёх тысяч вооружённых слуг с полками противника. Да в этих критических обстоятельствах кровь должна пролиться рекой, ели поверить лишь половине тех чудовищных преступлений, в каких обвиняют Иоанна неугомонный князь Курбский и орава продажных писак. Однако княжеской крови не проливается ни одной капли. Вопреки усердно творимой легенде, будто Иоанн обезумевший тиран и палач, вспыльчив чрезмерно, вечно пьян, не владеет собой и в
безрассудстве гнева склонен к зверскому живодёрству, вроде того, что во время обеда, так сказать на десерт, режет своих сотрапезников, Иоанн проводит расследование, вероятно, лично опрашивает каждого из тех, кому адресованы обличающие их, крамольные грамоты, Бельский и прежде активно ссылался с Литвой, дважды пытался отъехать и был дважды прощён, Воротынский отбыл опалу приблизительно за те же проделки, Фёдоров только что пытался объединить недовольных “нужами” и “волокитами”, обменами вотчин и назначением на службу без мест и потребовал “ни у кого ничего не отнимать”, как выражается достаточно осведомлённый польский король и литовский великий князь, по перехваченным грамотам нетрудно установить, что все четверо безусловно повинны в новых тайных сношениях с вражеской стороной во время войны, и если ещё можно предположить, что Ивашка Козлов направлялся к Воротынскому наудачу, единственно в расчёте на его оскорблённое самолюбие, то ни под каким видом поверить нельзя, будто лазутчик вражеской стороны случайно и наудачу пробрался именно в Полоцк, случайно и наудачу обратился именно к конюшему Фёдорову,
случайно и наудачу попросил одного из самых влиятельных людей Московского царства помочь ему тайно проникнуть к Бельскому, Мстиславскому и Воротынскому. Больше того, при Ивашке Козлове обнаруживают ещё один документ, который показывает со всей очевидностью, что задолго, заблаговременно обговаривались многие подробности предстоящего мятежа. Это красноречивое послание потомка герцогов Сфорца к английским купцам, торгующим в пределах Московского царства, главным образом через Великий Новгород и русскую Нарву. Видите ли, он просит английских торговых людей, из солидарности европейской против Русской земли, оказать мятежу посильную помощь:
        «Я, Сигизмунд, король польский и пр., прошу вас, английских купцов, слуг моих доверенных, помогать подателю сего письма и оказывать пособие и помощь тем русским, которые ко мне дружественны, как деньгами, так и всякими другими способами…»
        Может быть, Иоанна особенно тревожит именно это послание. Уж кого-кого, а английских купцов никак нельзя представить себе доверенными слугами польского короля. Как раз наоборот, польский король в течение многих лет делает всё, что в его силах, чтобы выжит всех иноземных торговых людей из Московского царства, где они ведут чрезвычайно выгодный торг, дающий барыш от сорока процентов и более, а польские пираты дерзко грабят все иноземные корабли, идущие в русскую Нарву, ничуть не хуже английских пиратов, которые грабят испанские корабли, идущие в испанские и голландские порты с грузом американского золота и серебра. Сообразив все эти хорошо известные обстоятельства, Иоанн не может не взволноваться. Если польский король всё-таки именует английских торговых людей своими доверенными слугами, именно английских, а не голландских или ганзейских, стало быть, с ними велись долгие и успешные переговоры, в итоге которых английские торговые люди действительно дали своё согласие оказывать любую, в том числе и денежную помощь московским мятежникам. А что получили в обмен? Многое могли получить, в том числе важнее
для любого купца. Английская королева покровительствует только Московской компании, которая ведёт торговлю от пристани святого Николая на Вологду, Этой же компании покровительствует и сам Иоанн, ей он предоставляет торговые льготы, через её представителей ведёт переговоры с Елизаветой о военном союзе. Через Нарву идут почуявшие барыш, стихийные, неорганизованные купцы, всюду встречающие сильную конкуренцию со стороны мощной Московской компании. Этим купцам Иоанн никаких льгот не даёт, и если польский король пообещает им льготы в случае победы мятежников и весь московский рынок в придачу, они рискнут большими деньгами, лишь бы вышвырнуть вон конкурентов, не только из Москвы, но и из Белого моря и Вологды. Опасность не может не представляться Иоанну реальной. Возможно, кроме того, что поздний потомок итальянских разбойников политической мысли рассчитывает куда тоньше, чем это представляется простоватым его адресатам, испокон веку приобыкшим думать только мечом и потому способным только к бесхитростным, прямолинейным поступкам. Сомнения нет, польский король и литовский великий князь очень надеется на
открытый мятеж этих достаточно ограниченных московских князей и бояр, надеется особенно потому, что лишён иных возможностей одолеть Иоанна, и он действительно набирает полки и сам направляется во главе их поближе к московским украйнам, чтобы в нужный момент прийти на помощь мятежникам. С другой стороны, он не может исключить и того, что Ивашку Козлова изловят верные опричные слуги и вся эта куча крамольных бумаг окажется в руках Иоанна. Нетрудно предугадать, каковы будут последствия такого провала. В разгар напряжённой, в сущности, безысходной войны потомок герцогов Сфорца одним махом устранит четверых самых видных, самых влиятельных воевод и думных бояр, а заодно насмерть поссорит московского государя и английских торговых людей, которых ему не удаётся выжить из Московского царства ни с помощью угроз и пиратов, ни с помощью убедительных посланий чуть ли не ко всем государям Европы, в которых он не устаёт повторять, как опасно возвышение Московского царства для всех вместе и в отдельности для любого из них. В жилах Иоанна течёт обыкновенная русская кровь, которая по части лукавства стоит крови
итальянского кондотьера. Виновных в злоумышлении на его личность и власть он не подвергает ни опалам, ни казням. Каждый из них остаётся на прежних местах, что само по себе не может не быть превосходной местью замечтавшемуся польскому королю и литовскому великому князю. Вполне вероятно, что он разъясняет виновным в злоумышлении и на его личность и власть, как невыгодно им злоумышлять вообще, тем более невыгодно злоумышлять в пользу вражеской стороны. В самом деле, все они на первых местах в земской Думе и в земских полках, даже конюший Фёдоров не может называть свою службу в Полоцке унизительной, поскольку Полоцк не мал и чин конюшего остаётся за ним. А что они получат в Литве? Их сравняют с каким-нибудь ничтожным герцогом прусским или с помрачённым духом магистром, получившим Курляндию в обмен на своё верховенство в Ливонии. К тому же, вероятно, напоминает им Иоанн, как только он отвоюет Ливонию и Литву, в чём он не сомневается и в чём его подручные, только что подавшие голос на земском соборе. Не сомневаются тоже, он первым делом повесит предателя Курбского, посмевшего воевать русские земли во главе
литовских полков, на первой подходящей осине, следом за ним непременно повесит и других беглецов, то есть в их числе Фёдорова, Бельского, Воротынского и Мстиславского, ели они решатся сбежать, так стоит ли наклоняться к измене? Он любит и умеет прибегать к устрашению, и скорее всего они, поразмыслив немного, приходят к согласию. По крайней мере все они сохраняют ведущее положение и в Думе и в войске. Как ни в чём не бывало повелевает он конюшему Фёдорову выдвинуть из Полоцка к литовским украйнам конные отряды служилых и пешие отряды посошных людей и на пути предполагаемого наступления литовских полков поставить крепость Усвят, да ещё крепости Улу, Сокол и Копие, с прозрачным намёком, какие именно бесконечные радости ожидают врага на Русской земле, и конюший Фёдоров, тоже как ни в чём не бывало, высылает посошных людей валить лес, расчищать место и ставить деревянные стены из трёхметровых брёвен в обхват и выдвигает вперёд свою конницу для охраны строителей на случай внезапного нападения пронюхавших о сюрпризе литовцев. Сам Иоанн, от природы наклонный к язвительной шутке, не может отказать себе в
удовольствии вдоволь поиздеваться над облапошенным королём. Неизвестно, полностью ли он сам от имени своих оплошавших князей диктует послания польскому королю и литовскому гетману, ли в задушевной беседе с ними обозначает общие положения. Большого значения такие подробности не имеют. Всё едино в каждом послании его мысль, его обширное знание истории и международной политики, его спокойный насмешливый тон, и что за тон! Представьте себе, его подручный князь Бельский запросто именует своим братом польского короля и литовского великого князя, то есть обращается с ним как с равным себе. И это, конечно, не примитивная грубость, не высокомерное хамство оскорблённого мелкого самолюбия. С удовольствием испытанного ума, с изяществом увлечённого книжника Иоанн рукой Бельского обстоятельно излагает его родословие и родословие потомка герцогов Сфорца, из сравнения которых само собой безоговорочно следует, какое ничтожное место занимает польский король и литовский великий князь на большой политической сцене, заодно напоминая этим сравнением своим неразумным удельным князьям и московским боярам, что они были в
литовской земле и чем они стали под скипетром московских великих князей:
        «Писал ты ещё о наших предках, в какой чести они были, — так ведь великое княжество Литовское было нашей вотчиной, потому что наш прапрадед — князь Владимир, сын великого князя Ольгерда. Когда же князь Ольгерд взял себе вторую жену, тверянку, он, ради этой второй жены, лишил нашего прапрадеда предназначенных ему почестей и наследства и передал престол великого княжества Литовского своему сыну от второй жены — Ягайло. Известно всем христианским народам, в какой чести великий князь Ягайло держал прапрадеда нашего и своих младших братьев — Лугвеня и Свидригайла и иных младших братьев, и какая убогая вотчина была у нашего прапрадеда. Известно также, каким образом дед твой Казимир изменнически убил нашего родственника Михайла Олельковича и захватил его вотчину и отдал её под власть великого княжества Литовского, и в какой чести был прадед наш, князь Иван, и дед наш, князь Фёдор, и как его принуждали даже оставить свою веру, и как он в одной рубашке убежал к истинно православному великому государю блаженной памяти Ивану, деду его царского величества, нашего нынешнего государя. И он, как истинный
православный государь, нашего деда, князя Фёдора Ивановича, пожаловал своим великим жалованием и воздал ему заслуженную честь, и с того времени до нынешнего никто в его земле не считается выше нас или даже в равенстве с нами; у царского величества служит много людей царского рода и великокняжеских родов, и все они по его царскому повелению подчиняются нашим приказам. Как же можно говорить, что мы сохранили достойную часть наследственных имений, если дед наш и прадед были лишены своего престола — великого княжества Литовского; какая же тут часть владений, — что можно получить с убогой вотчины? А наши подданные, паны великого княжества Литовского, были в равенстве с нашим дедом и прадедом — какие же тут воля и честь: быть в равенстве со своими подданными?..»
        Со своей обычной умной усмешкой он указывает потомку герцогов Сфорца, что его права на Литву, которую тот как раз в эти переломные месяцы тащит в союзе с Польшей в единое государство Речь Посполитую, слишком призрачны, что как правитель он в нравственном отношении слаб перед ним, что польскому королю и литовскому великому князю нечего предложить его подданным, чего бы они уже не имели в Москве, а чтобы в полную волю потешить себя, в довершение своих абсолютно верных исторических изысканий он делает слабоумному соблазнителю от имени Воротынского неожиданное, невероятное, вполне согласное с его логикой предложение:
        «А если ты обещаешь нам свою милость, то наградил бы ты нас так: прежде всего установи с нами братские отношения и дай нам в вотчину Новгород Литовский, Витебск, Минск, Шклов, Могилёв и иные города по Днепру, кроме Киевского повета, и всю Волынскую и Подольскую земли; ты будешь на Польском королевстве, а брат наш князь Иван Дмитриевич Бельский на великом княжестве Литовском и Русской земле, а брат наш Иван Фёдорович Мстиславский будет владеть Троками и Берестьем и другими городами, и Прусами, и Жмудью, а мы будем владеть теми городами, которых теперь просим у тебя, и установим между собой братские и дружеские отношения, и все, вместе с братом своим, будем под вольной самодержавной властью великого государя, а его царское величество к христианам милостив т ради своих подданных не щадит собственной персоны в борьбе с недругами; он имеет достаточно сил, чтобы оборонить себя и нас от турок и от крымского хана, и от императора, и от многих других государств и будет нас держать в благополучии. А на другое награждение, меньше этого, нам, брат наш, соглашаться не подобает…»
        Иоанн тут как в воду глядит: не только его удельные князья имеют наследственные права на многие литовские земли, о чём польскому королю и литовскому великому князю следовало бы прежде много и много подумать, перед тем как приглашать их на службу к себе, но очень скоро и ему самому предоставится эта соблазнительная возможность управлять и Польшей и Литвой и Русской землёй, и он, поразмыслив тревожно, но трезво, своей волей благоразумно откажется от неё.
        ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
        РАСПРАВА
        К сожалению, насмешливые послания не удаётся переправить их адресату, а хотелось бы поглядеть на физиономию отпрыска итальянского кондотьера, когда бы тот познакомился с его ядовитыми предложениями и сообразил, может быть, что, приглашая к себе на службу Бельского, Мстиславского и Воротынского, он приглашает опасных претендентов на корону великого князя литовского, имеющих на неё более основательные права, чем он сам. Иоанна не столько поражает, сколько раздражает очередная прискорбная неудача его заносчивых воевод. Новая оборонительная крепостца Копие возводится на озере посреди острова Суша, вёрстах в семидесяти от Полоцка, откуда открывается прямая дорога на Вильну. Возводится крепостца заведённым порядком, подсказанным мастером Выродковым под Свияжском, упроченным указанием самого Иоанна и опробованным десятки раз в степях за Окой. Заведённый порядок до того необычен на взгляд европейца, что один из них, Фульвио Руджиери, специально знакомит с ним римского папу:
        «Он имеет кое-какие маленькие деревянные крепости на границах Литвы и Руси. Таких, пока я был в Польше, он выстроил четыре с невероятной быстротой, а так как способ их постройки кажется мне весьма примечательным, я кратко расскажу о нём. После того как его инженеры предварительно осмотрели место, подлежащее укреплению, где-нибудь в довольно далёком лесу рубят большое количество брёвен, пригодных для таких сооружений. Затем после пригонки и распределения их по размеру и порядку, со знаками, позволяющими разобрать и распределить их в постройке, спускают вниз по реке, а когда они дойдут до места, которое намечено укрепить, их тянут на землю, из рук в руки; разбирают знаки на каждом бревне, соединяют их вместе и в один миг строят укрепления, которые тотчас засыпают землёй, и в то же время являются и их гарнизоны, так что король только ещё первое известие получает о начале сооружения, потом они оказываются столь крепки и внимательно охраняемы, что, осаждённые громаднейшим королевским войском, испытывая храбрые нападения, мужественно защищаются и остаются во власти Московита…»
        Посошных людей, на руках таскающих громадные брёвна, прикрывает конный отряд уже много известного своими бесславными отступлениями Петра Серебряного-Оболенского. Этот заносчивый, самонадеянный князь не может избавиться от вредной привычки беспечных удельных времён, лагерь разбивает где ни попало, в лагере стоит без сторож, безрассудно, вольготно, точно в родимой сторонушке выехал в чисто полюшко бездельное тельце в богатырской утехе размять. Лихие воители этого прескверного рода всегда весьма лакомы для любого противника, даже самого лопоухого. Едва получив известие о начале строительства, наскоро выступают литовцы, подкрадываются свободно, не опасаясь сторож, наскакивают внезапно, из всего отряда конных служилых людей мало кому удаётся спастись. Василий Палецкий, второй воевода, остаётся на месте, однако князь Пётр, всё-таки истинный витязь удельных времён, успевает очутиться в седле, однако не считает нужным ввязаться в кровавую сечу, а мчится во всю конскую прыть с поля битвы, отчего-то не страшась будто бы страсть как тяжёлой, немилосердной руки Иоанна. В очередной раз выясняется, что всё это
лживые сказки про страсть как тяжёлую, не ведающую милосердия руку. За трусливое бегство с поля сражения воеводе голову полагается снять без рассуждений, не выясняя причин, а Иоанн ничего. Князь Пётр Серебряный-Оболенский как ни в чём не бывало остаётся в земском войске на воеводстве. Негодование Иоанна просачивается наружу лишь в том, что он удерживает кипу посланий в своём сундуке, а Ивашка Козлов, который должен был передать поносные грамоты королю Сигизмунду, оканчивает, согласно преданию, свою паскудную жизнь на колу.
        В прочем жизнь Иоанна движется заведённым порядком. Он собирает в Москве больших воевод с их вооружёнными слугами, чтобы изготовились в любую минуту выступить на Оку, если нынешний год татары припожалуют к южным украйнам, как будто нарочно доказывая подручным князьям и боярам, что не страшится ни их самих, ни их многочисленный вооружённых служилых людей, гораздых бегать и от литовцев и от татар. Сам он, в ожидании вестей от южных сторож, вырабатывает, как приговорил земский собор, план большого похода в Ливонию, выбирает дороги для земских и опричных полков, определяет места для стоянок, повелевает набрать посошных людей в помощь полкам, главным образом для передвижения пушек и проведения осадных работ. По его разумению, земские полки должны двигаться от Вязьмы, Смоленска, Дорогобужа на Великие Луки, тогда как опричным полкам предстоит выйти к Пскову и Великому Новгороду. Он предполагает молниеносным ударом по двум направлениям захватить Луже и Режицу. Дальнейший ход наступления он нарочно прикрывает туманными рассуждениями о том, что от Лужи и Режицы можно выступить прямо на Ригу, а можно
двинуться прямо на Вильну, таким способом вводя в заблуждение собственных воевод, которые страсть как горазды переносить его военные замыслы в стан неприятеля, а заодно с ними вводит в заблуждение и польского короля, который предполагает идти с полками на Молодечно, Радошковичи, Борисов, в упрямой надежде, что Фёдоров, Бельский, Мстиславский и Воротынский всё-таки, с радостью изменив, повернут свои боевые дружины против своего государя, а он как раз подоспеет пожать плоды их подлой победы.
        Между тем у пристани святого Николая появляются английские корабли, где их давно ожидает царский гонец. Гонец тотчас передаёт Дженкинсону высочайшее повеление поспешить приездом в Москву. Дженкинсон подчиняется беспрекословно и в конце августа 1567 года прибывает в стольный град Московского царства. Вопреки обыкновению выдерживать иноземного посла месяц-другой в посольской избе, предоставляя достаточно времени поразмыслить о загадках и превратностях бытия, Иоанн тотчас устраивает официальный приём, который приходится на праздник русского Нового года, то есть первое сентября. Спустя всего несколько дней глубокой ночью Дженкинсона тайно проводят в опричный дворец на Воздвиженке. Иоанн лично встречает английского гостя и проводит в свои покои скрытыми от посторонних глаз переходами. Дженкинсону позволяется иметь при себе переводчика. Со своей стороны Иоанн допускает к переговорам лишь Афанасия Вяземского. Поначалу речь заходит о почти посторонних вещах. Иоанн знакомит представителя английской короны с крамольной грамотой польского короля, адресованной английским купцам, торгующим через Великий
Новгород и русскую Нарву, то есть фактическим конкурентам Московской компании, которая представлена Дженкинсоном. Иоанн сдержанно признается, что первоначально, ознакомившись с содержанием грамоты, был весьма оскорблён, однако, взвесив все обстоятельства, выслушав показания, данные перед казнью лазутчиком, впоследствии убедился, что это всего лишь змеиные козни польского короля, который любыми средствами жаждет воспрепятствовать английской торговле на Русской земле. Хорошо припугнув таким образом представителя торговой компании, он поручает ему передать королеве Елизавете предложение о военном союзе, “чтобы её величество была другом его друзей и врагом его врагов и также наоборот”, разумеется, в первую очередь врагом польского короля и литовского великого князя, главного противника сближения между Лондоном и Москвой. Далее Иоанн просит Елизавету присылать к нему мастеров, “которые умели бы строить корабли и управлять ими”, а кроме того, вместе с обычным набором товаров для вольного торга отправлять попутно оружие, в особенности им любимые пушки и весь необходимый снаряд, изумительное свидетельство, до
сей поры не оценённое до конца, что Иоанн действительно намеревается основать русский военный морской флот, позарез необходимый ему для того, чтобы очистить воды Балтийского и Баренцева морей от польских, голландских и французских пиратов, подрывающих торговлю с Европой, а также и для того, чтобы с моря блокировать Ревель-Колывань, Ригу и всё польское побережье, из чего следует, что заложенные в Вологде корабли должны, по его замыслу, явиться началом морского владычества Московского царства, как стрелецкие полки явились началом русской регулярной пехоты. Наконец, как и полагается в переговорах этого уровня, оба государя должны взаимно гарантировать друг другу право убежища, “для сбережения себя и своей жизни, и жить там и иметь убежище, без опасности, пока беда не минует, Бог не устроит иначе”, причём для большей убедительности Иоанн знакомит Дженкинсона и с прелестными грамотами, направленными его виднейшим думным боярам и воеводам. Похоже, Иоанн достаточно осведомлён о международном и внутреннем положении Англии, которое в известном смысле много хуже того положения, в котором находится Московское
царство. Английская торговля выброшена с европейского рынка. Грубая английская шерсть не в состоянии конкурировать с тонкорунным испанским сукном, производящимся в мастерских Брабанта и Фландрии. Английские торговые люди пробиваются в Средиземное море к странам Леванта, но и здесь они встречают сильную конкуренцию со стороны французской торговли, а в пути им редко удаётся ускользнуть от испанских и алжирских пиратов. Дания то и дело грозит закрыть Зунд. На пути в русскую нарву англичан грабят польские корабли. В северных водах становится небезопасно и голландских и французских пиратов, а навигация в Белом море чересчур коротка. Англия того гляди задохнётся без прочной, регулярной торговли в Русской землёй. Таким образом, в интересах Елизаветы помочь Иоанну по меньшей мере в том, чтобы сделать безопасным Балтийское море и утвердиться на его берегах. В его предложении о взаимном праве убежища тоже таится серьёзный намёк. Иоанн вряд ли, как упорно уличают его, собирается спасаться бегством от собственных князей и бояр, которые в военном отношении более чем слабы против его нового обученного регулярного
опричного войска, однако он всё последнее время страшится полного военного поражения, которое может стать неизбежным, если его воеводы примутся сдавать неприятелю крепость за крепостью, на что их с таким усердием подбивает польский король и литовский великий князь, или удирать с поля боя, как только что удрал, в какой уже раз, князь Пётр Серебряный-Оболенский, на этот случай ему в самом деле придётся где-то отсиживаться, пока беда не минует и Бог не устроит иначе. В ещё большей опасности находится Елизавета. Дочь второй жены, казнённой отцом, объявленная незаконнорождённой его королевским указом, брошенная Марией Кровавой, её сводной сестрой, в каменное узилище Тауэра, она имеет слишком шаткие права на английский престол, куда меньше, чем Мария Стюарт, подлинная королева Шотландии. Её лорды то и дело плетут заговоры, более дерзкие и опасные, чем заговоры московских князей и бояр, поскольку каждый заговор имеет целью покушение на жизнь королевы. Мало того, чуть ли не вся Европа в состоянии войны или готова воевать против Англии. На севере испанцы и французы поддерживают против неё Марию Стюарт и
мятежных баронов английских северных графств. Испания вытесняет Англию из южных морей. Франция не начинает военных действий единственно потому, что она раздираема ожесточённой гражданской войной. Помогая французским протестантам против французских католиков, чтобы ослабить Францию и захватить её рынки. Елизавета неизбежно входит в противоречие с германским императором, который помогает французским католикам. В Нидерландах свирепствует Альба, которые надеется реками крови подавить движение гёзов. В таких критических обстоятельствах только отдалённое Московское царство может стать союзником Английского королевства, и Елизавете политическое убежище в московском Кремле может понадобиться значительно раньше, чем Иоанну в Вестминстере. Иоанн требует хранить содержание переговоров в непроницаемой тайне, чтобы не вводить в соблазн подручных князей и бояр. Делать записи он запрещает. К тому же он крайне спешит. Он настаивает, чтобы Дженкинсон до зимних холодов вышел из замерзающего Белого моря и уже весной доставил ему ответ своей королевы, другими словами, ему не терпится как можно скорей покончить с
ливонской войной, что в союзе с Англией и Швецией свершится, как он уверен, только что не само собой. Дженкинсон и эту просьбу исполняет беспрекословно. Около шестнадцатого сентября он покидает Москву, причём, чтобы придать переговорам необходимую основательность и упрочить доверие Елизаветы, Иоанн подтверждает Московской компании, на которую работает Дженкинсон, все прежние привилегии на беспошлинный торг в Астрахани, Казани, Нарве и Юрьеве, а также право вести прямую торговлю с Шемахой.
        Двадцатого сентября, убедившись, что крымская орда нынче не покинет становищ, Иоанн выступает с опричными полками в Великий Новгород, а земским полкам повелевает двигаться к Пскову. В пути он сталкивается с Умным-Колычевым, который возвращается после переговоров в Литве. Боярин докладывает, что польским королём и литовским великим князем был принят в Гродно. Московских послов встретили хорошо. Литовские паны встали, как только они вступили в палату. В толпе панов они увидели Курбского и от него отвернулись, как им царь и великий князь повелел, что испортило первую встречу. После вполне понятной заминки они съезжались с представителями той стороны девять раз. В выдаче Курбского им было отказано сразу и наотрез. Условия мира, по которым той стороне доставалась только Курляндия, были отвергнуты. В конце концов смогли согласиться только на том, чтобы не начинать военных действий до первого октября. Уже составили грамоты, однако Умной-Колычев и Григорий Нагой, строго следуя повелению своего государя, отказались грамоты взять, придравшись к титулам, которыми злоумышленно осмелился писаться лживый
Ходкевич.
        Близ Медного в царский стан прибыл Юрий Быковский, посланец польского короля и литовского великого князя, Иоанн принимает его в своём походном шатре, в доспехах, в окружении воевод, также вооружённых по-боевому. Должно быть, уловив удивление, Иоанн изъясняет ему:
        — Юрий, мы посылали к нашему брату, королю Сигизмунду, своих знатных бояр с весьма умеренным предложением, однако он задержал их в пути, бесчестил и оскорблял. Итак, не дивись, что сидим мы в доспехе воинском: ты пришёл к нам от брата нашего с язвительными стрелами.
        Он высылает из шатра всех посторонних, оставляет при себе лишь старшего сына Ивана, ближних советников и доверенных дьяков. Предлагает Быковскому сесть, однако руки не даёт. Задаёт определённый протоколом вопрос о здравии короля. Выслушивает определённый протоколом ответ. Принимает королевскую грамоту. Слушает чтение дьяка:
        «Я вижу, что ты хочешь кровопролития, говоря о мире, приводишь полки в движение. Надеюсь, что Господь благословит моё оружие в защите необходимой и справедливой...»
        Из обвинения в том, что он двинул полки, становится ясно, что и на этот раз план наступления кем-то заблаговременно выдан врагу и что польский король и литовский великий князь намеренно задирает его, уже изготовясь нанести встречный удар. За такие слова, неприличные в дипломатической переписке, ближайшие советники приговаривают Быковского арестовать, его имущество и товары торговых людей, с ним идущих в Московское царство, принять в казну, варварский, но всюду распространённый обычай того беззаконного времени. Разделавшись с безвинным послом, насторожившийся, впавший в раздумье Иоанн в сопровождении ближайших советников, а также суздальского епископа Пафнутия, архимандрита Феодосия, игумена Никона и конвоя избранной стражи останавливается в Великом Новгороде, отдаёт повеление опричным и земским полкам готовиться к выступлению на Лужу и Режицу, уже не уверенный в том, что следует выступать, и в течение восьми дней усердно молится в Софийском соборе, испрашивая у всемогущего Бога совета, после чего двенадцатого ноября внезапно собирает всех воевод в Оршанском близ Красного и решительно отменяет
поход. Его доводы убедительны. Он указывает на то, что по вине затянувшейся осенней распутицы пушки отстали, лошади падают, посошные люди голодают и разбегаются, в скудных хлебом местах оставаться долго нельзя, на Ливонию, за грехи, набросился мор, многие ливонские люди помирают от язвы, а лазутчики доносят ему, что литовские полки, предводимые самим королём, чего до сей поры не бывало, сосредоточились возле Борисова, имея намерение с первыми холодами ударить на Полоцк и Великие Луки, так что неблагоразумно томить полки осадой двух крепостей, когда предстоит со дня на день отбивать нападение. Воеводы в один голос соглашаются с ним и приговаривают: царю и великому князю с царевичем воротиться в Москву, а полкам отойти к Великим Лукам и к Торопцу и там поджидать польского короля. Иоанн возвращается, однако, верный своему осторожному нраву, возвращается в Александрову слободу и утаивает главную причину внезапного возвращения. У него ещё одна новость, куда вредоноснее, чем отставшие пушки и падёж лошадей. Владимир Старицкий, который ведёт в поход свой удельный полк, постоянно живёт в его ставке и
безотлучно находится у него на глазах. Двоюродный брат упорно молчит, возможно, угнетённый тайными мыслями, и только в Великом Новгороде что-то незримое понуждает его говорить. Молитвы ли в Софийском соборе совместно с двоюродным братом просветляют его неустанно грешную душу, страх ли окончательно парализует его и без того слабую волю, только он вдруг признается, что Иван Петрович Фёдоров-Челяднин, так странно выдавший бесталанного Ивашку Козлова и тем направивший подозрение в измене на Бельского, Мстиславского и Воротынского, действительно плетёт обширный заговор против царя и великого князя, в который уже успел заманить человек тридцать виднейших князей и бояр с их вооружёнными слугами, что заговорщики уже и крест целовали, и к грамоте руки свои приложили, обязуясь взять под стражу царя и великого князя и передать его польскому королю, как только польский король подступит к московским украйнам, чего ради король и стоит у Борисова, а взамен на великокняжеский, отнюдь не царский, престол посадить его, князя Владимира, тогда как он, князь Владимир, решительно ни при чём и дело его сторона. Разумеется,
своевременно сделанное признание спасает князя Владимира от расправы. Иоанн не может не поверить его показаниям. В самом деле, польский король передвигается в сторону Полоцка, а верные люди уже несколько раз передают Иоанну, что между князьями и боярами земщины ведутся тайные переговоры именно в пользу Владимира Старицкого, в особенности после странным образом распространившихся слухов о том, что царь и великий князь уходит в монахи или, что для них страшнее всего, готовится спрятаться в Англии. Непонятный, неожиданный поступок конюшего Фёдорова тоже можно наконец объяснить: может быть, он именно потому и выдаёт Ивашку Козлова с его прелестными грамотами, что первым лицом заговора, по замыслу литовского гетмана, должен стать Воротынский, тогда как конюший, желая оставаться первым лицом, вступил в сношения с самим королём, и лживый Ходкевич своими прелестными грамотами чуть было не испортил почтенному Ивану Петровичу его хитроумной игры. Что почтенный Иван Петрович умён, всем известно давно, как известно его участие в давнем выступлении новгородских пищальников и в народных волнениях, вспыхнувших после
большого пожара в Москве. Теперь обнаруживается, что он вероломен, расчётлив и ужасно хитёр. Признанием Владимира Старицкого к стенке его не припрёшь: отопрётся, отпираться ему не впервой. Стало быть, почтенного Ивана Петровича следует перехитрить. По этой части с Иоанном кому-либо трудно тягаться. Он тоже составляет против почтенного Ивана Петровича маленький заговор, привлекая к нему, кроме самого противувольного претендента князя Владимира, только что преданных почтенным Иваном Петровичем князя Бельского, князя Мстиславского и князя Воротынского. Вообще разрозненные и мстительные, не простившие Фёдорову предательства, по вине которого едва выпутались из очень скользкой и опасной для здоровья истории с бумагами лживого гетмана, они делают вид, что тоже готовы участвовать в благородном деле выдачи своего законного государя и главнокомандующего историческому врагу Русской земли, к тому же выдать врагу в самый разгар затянувшейся, трудной, непримиримой войны. Почтенный Иван Петрович выражает согласие принять в товарищи самых видных удельных князей, естественно, при условии, что верховенство остаётся за
ним. Виднейшие из удельных князей выражают желание получить грамотку, к которой в утверждение своей крестной клятвы приложили руки участники заговора, чтобы в свою очередь приложить к ней свои руки и крест целовать. Грамотку получают и руки прикладывают, то есть в полной сохранности передают её Иоанну. По крайней мере такие носятся слухи, окольными путями попавшие в уши потомков. Летописец, правда, позднейший, другого столетия, их извещает:
        «И присташа ту лихия люди ненавистники добру: сташа вадити великому князю на всех людей, а иные, по грехам словесы своими, погибоша, стали уклонятися князю Володимеру Андреевичу; и потом большая беда зачалася...»
        По тем и другим слухам немудрено заключить, что на этот раз Иоанну удаётся заполучить в руки веские доказательства противозаконных проделок конюшего Фёдорова, вероятно, даже полный список его сотоварищей по этим противозаконным проделкам, человек тридцати, располагающими по меньшей мере несколькими сотнями вооружённых людей. Арестовать царя и великого князя во время похода, тем более передать его в руки вражеского короля практически невозможно: он делает поход в самой гуще опричных полков, под охраной трёх сотен отборных телохранителей, заговорщикам сунуться в его ставку и подумать нельзя, разве как-нибудь ночью застанут врасплох. Он чует иную опасность. Пока он с опричными полками наступает из Великого Новгорода на Режицу, Лужу и Ригу, с каждым днём всё дальше отходя от своих рубежей, конюший Фёдоров может внезапно сдать Полоцк и, соединившись с вражеским королём, ринуться на оголённый походом Смоленск и далее прямой дорогой в Москву, где загадочные союзники провозгласят низложенным царя и великого князя, к тому же отрезанного, окружённого где-нибудь возле Риги. В таком случае что он станет
делать? В таком случае ему ничего не останется делать, как, если удастся прорвать кольцо окружения, повернуть опричные полки на Москву, и вместо Режицы, Лужи и Риги, вместо благородной войны за исконные русские земли с врагом историческим он получит кровавую резню с единоплеменными, он, который гордится, что не воевал за праотеческий стол и крови единоплеменных не проливал. В этой кровавой резне он скорее всего победит, его опричное войско несравнимо лучше организовано, отборно, обучено и потому боеспособней и земских разношёрстных полков, и таких же разношёрстных полков короля Сигизмунда, однако для него такая победа станет позором, не говоря уж о том, что по его задушевному убеждению междоусобная война есть тягчайший грех перед Богом. Понятно, что ему надлежит ликвидировать заговор и предотвратить кровавое столкновение единоплеменных, в этом видит он долг государя, который даст Богу ответ за каждый свой шаг. Но как ликвидировать? Арестовать почтенного Ивана Петровича в Полоцке? У почтенного Ивана Петровича в Полоцке не одна сотня вооружённых слуг под рукой и весь гарнизон служилых людей, московских
стрельцов, казаков и пушкарей. Затвори почтенный Иван Петрович покрепче ворота, и Полоцк второй раз придётся приступом брать, как ни верти, опять междоусобная кровь, резня и позор. У Иоанна нет никакого желания превращать Полоцк в русскую Ла-Рошель, которую будет безуспешно осаждать бездарный французский король. Он действует разумно и просто. Вскоре после того, как он воротился в Александрову слободу и получил веские доказательства вины конюшего Фёдорова, он отправляет ему повеление из Полоцка переместиться в Коломну, видимо, грубое повеление, царское, без объясненья причин. Конюший Фёдоров вынужден подчиниться и перебраться в Коломну, опять-таки в сопровождении своих вооружённых людей, как должно большому боярину. С его удельным полком, понятное дело, справиться проще, чем с Полоцком, однако и это была бы большая резня, которой Иоанн своими ухищрениями старается избежать. Возможно, в Коломне он предъявляет главе заговорщиков обвинение и знакомит его с доказательствами, чем превращает конюшего Фёдорова в послушного исполнителя своей царской воли. Он довольно давно установил жёсткое, но бескровное
правило, по которому уличённый в измене князь, боярин и его поручители вносят значительный выкуп в казну. В таком выкупе таится сокрушительный смысл: чем меньше у князя или боярина средств, тем меньше у него вооружённых людей, тем меньше возможностей и себе, и другим навредить. На конюшего Фёдорова тоже налагается выкуп. Точно предвидя осложнения этого рода, почтенный Иван Петрович уже некоторое время назад заложил свои богатейшие вотчины, расположенные в Бежецком верхе, на помин души в монастырь. Имея право только на ежегодный доход с этих вотчин, почтенный Иван Петрович, едва ли не самый состоятельный человек Московского царства после царя и великого князя, выкладывает все свои сбережения, всё своё золото и серебро в виде разнообразных сосудов и кубков, после чего остаётся без лишней копейки, и ряды его удельной дружины сильно редеют.
        Пока медлительно, шаг за шагом совершается низложение попавшегося с поличным конюшего Фёдорова, Иоанн ведёт розыск, по каким причинам возникли столь вредоносные, столь непредвиденные задержки во время похода, отставшие пушки, голод и гибель многих посошных людей. Розыском открываются бесстыдные безобразия:
        «С нарядом идут за государем неспешно, а посошные люди многие к наряду не поспели, а которые пришли, и те многие разбежались, а которые остались, и у тех лошади под нарядом не идут...»
        Посошными людьми ведает Казарин Дубровский, дьяк Казанского приказа, не раз и прежде уличаемый в том, что безбожно всюду взятки дерёт. Допрашивают посошных людей. Обозники и подводчики показывают согласно, что Казарин Дубровский брал в походе подарки, дарителей распускал по домам, так что под пушки ставилась одна нищета со своими тощими клячами да возчики самого царя и великого князя, оттого и пушки осадные едва тащились самым малым шажком. Нечего удивляться, что разгневанный царь и великий князь повелевает отпетого жулика арестовать, но во время ареста обнаруживается именно то, чего он страшится и отчего так искусно, неторопливо плетёт плотные петли вокруг почтенного Ивана Петровича и прочих явно виновных в измене удельных князей и бояр. В конце этого прискорбного 1567 года он заносит в свой поминальный синодик:
        «Раба своего Казарина, да дву сынов его, 10 человек, которые приходили на пособь...»
        Обнаруживается, что даже у сравнительно малого дьяка, сидящего в Казанском приказе, впрочем, довольно богатого новгородского землевладельца, имеются свои ретивые вооружённые слуги. Пусть они служат изобличённому жулику, но служат верой и правдой, как им и подобает служить, и, выручая своего господина и его сыновей, вступают в схватку с прибывшей стражей царя и великого князя, «приходят на пособь», как выражается Иоанн. Конечно, стража царя и великого князя тоже не дремлет, и вооружённые слуги Дубровского ложатся костьми за неправое дело, чем лишний раз подтверждают основательность опасений царя и великого князя, что точно такие же ожесточённые схватки, только многолюдней, кровопролитней, непременно завяжутся во время ареста и почтенного Ивана Петровича, и тех трёх десятков участников заговора, которых он полагает изобличёнными, поскольку имеет полный список в руках. Оттого и находится он в нерешительности, оттого и размышляет так долго, как наказать виновных в измене и не развязать междоусобной резни.
        ГЛАВА ПЯТАЯ
        ДУШЕГУБЕЦ
        Вдруг литовская сторона преподносит новые доказательства, как далеко зашли заговорщики, готовя измену и покушение на свободу и жизнь своего государя. Правда, польский король и литовский великий князь, похвалявшийся, что со дня на день двинет полки на Москву по стопам своего победоносного предка Ольгерда, должно быть, не получивший условленного сигнала или предупреждённый гонцами о разоблачении заговорщиков, неожиданно распускает своё наёмное войско и несолоно хлебавши возвращается в Гродно, откуда покусился в поход. Всё-таки лживый Ходкевич устремляется к Полоцку и нападает на Улу, одну из удачно и своевременно поставленных крепостей, сторожащих опасные проходы и подступы. Под Улой его ждёт жестокое посрамление. Небольшая деревянная крепостица держится твёрдо, и литовское ополчение своевольных, разухабистых шляхтичей оказывается ещё менее пригодным для серьёзной войны, чем такое же ополчение московских служилых людей. О постыдных неудачах осады на этот раз вынужденный быть правдивым Ходкевич лично доносит своему сюзерену:
        «Прибывши под неприятельскую крепость Улу, я стоял под нею недели три, промышляя над нею всеми средствами. Видя, что наши простые ратные люди и десятники их трусят, боятся смерти, я велел им идти на приступ ночью, чтобы они не могли видеть, как товарищей их станут убивать, и не боялись бы, но и это не помогло. Другие ротмистры шли хоть и нескоро, однако кое-как волоклись, но простые ратные люди их все попрятались в лесу, по рвам и по речному берегу; несмотря на призыв, увещания, побои (дошло до того, что я собственные руки окровавил), никак не хотели идти к крепости и, чем больше их гнали, тем больше укрывались и убегали. Также и нанятые мною казаки только что дошли до рва — и бросились бежать. Тогда я отрядил немцев, пушкарей и моих слуг (между ними был и Орёл-москвич, который перебежал ко мне из крепости): они сделали к стене примет и запалили крепость, но наши ратные люди нисколько им не помогли и даже стрельбою не мешали осаждённым гасить огонь. Видя это, я сам сошёл с коня и отправился к тому месту, откуда приказал ратным людям двинуться к примету: хотел я им придать духу, хотел или отслужить
службу вашей королевской милости, или голову свою отдать, но, к несчастью моему, ни того, ни другого не случилось. После долгих напоминаний, просьб, угроз, побоев, когда ничто не помогло, велел я татарским обычаем кидать примет, дерево за деревом. Дело пошло бы удачно, но храбрость москвичей и робость наших всему помешали: несколько москвичей выскочили из крепости и, к стыду нашему, зажгли примет, а наши не только не защитили его, но и разу выстрелить не смели, а потом побежали от шанцев. Когда я приехал к пушкам, то не только в передних шанцах, но и во-вторых, и в третьих не нашёл пехоты, кроме нескольких ротмистров, так что принуждён был спешить четыре конные роты и заставить стеречь пушки, ибо на пехоту не было никакой надежды...»
        И этот трусливый литовский сброд, разбегающийся при одном виде московской крепости и обороняющих её московских стрельцов, земские воеводы царя и великого князя не в состоянии наголову разбить в течение десяти лет, хуже того, именно от этого трусливого литовского сброда терпят одно за другим позорные поражения да ещё плетут заговоры в пользу этого трусливого литовского сброда, изловчаясь бежать из-под Невеля, сдать без боя то Полоцк, то Стародуб и открыть ему вольный путь в Москву, и всё оттого, что ни под каким видом не желают и неспособны расстаться с тёмными призраками отгремевших бесславно удельных времён и не прощают царю и великому князю того, что определяет их на места не по достоинствам предков, а единственно по наличной способности или очевидной неспособности воевать. Есть от чего прийти в бешенство и возгореться праведным гневом, и приходится удивляться, что Иоанн до сей поры не перебил всех до единого этих нерадивых, откровенно трусливых, к тому же тайно преступных витязей удельных времён. Может быть, и перебил бы давно, да как перебьёшь тех, кто окружён плотным кольцом вооружённых
людей, и с кем останется он, если всех перебьёт, других-то не имеется или почти не имеется у него. На долю ему выпадает жить в переходное время. Он, более образованный, более умный, более прозорливый, чем витязи удельных времён, замшелые, бескнижные, глядящие только назад, порывается выйти и вывести Московское царство, за судьбу которого даёт ответ перед Богом, в новое время, а старое время висит у него на ногах, цепляется, не пускает вперёд. Трагическая фигура этот грозный царь Иоанн, принуждённый исполнять своё назначение гонением, кровью, топором палача.
        Между тем, когда лживый Ходкевич бессмысленно топчется под наскоро поставленной, но не сдающейся Улой, конюший Фёдоров тоже не дремлет. Кому-то из его преданных слуг удаётся пробраться к митрополиту Филиппу. «Житие святого Филиппа», в стиле этого своеобразного жанра раскрашенное более яркими красками, чем однообразные серые будни, повествует о том, что к нему пожаловали «благоразумнии истинии правитилие и искусние мужие, и от первых велмож, и весь народ», вопреки тому, что именно народ к этой распре между вельможами и царём приплетён понапрасну, и, понятное дело, с «великим рыданием» просит его воспользоваться своим исконным правом йечалования и заступиться за них, бесталанных, поскольку «смерть перед очима имуще и глаголати не могуще», из смирения и скромности опустив, за какие грехи эту «смерть перед очима имуще» и что им нечего глаголати в своё оправдание, поскольку измене и заговору оправдания не находится во все времена. Митрополит Филипп крест целовал на том, что, возложив на себя тяжкое бремя и знаки митрополита, не станет встревать в дела управления, которые от Бога надлежит ведать царю.
Твёрдость Филипповой веры не вызывает сомнений. Причина опалы, ввергнувшей конюшего Фёдорова в затишье Коломны, должна быть ему ведома хотя бы в самых общих чертах, как она ведома едва ли не всем князьям и боярам. Стало быть, и по-божески, и даже по-человечески служителю церкви надлежит отступиться от этого грешного, грязного дела или, уж если не терпится ввязаться в него, поддавшись шёпоту родственных чувств, то с увещанием обратиться не к кому иному, как к конюшему Фёдорову, осудив грех измены, грех возмущения против законной власти царя и великого князя, грех возжигания мятежа на Русской земле, призвав к покорности воле судьбы и властей, долг пастыря заключается именно в том, чтобы напоминать согрешившим о Боге. Митрополит Филипп поступает прямо наоборот, но вовсе не потому, что не знает, в чём состоит его пастырский долг. И его, служителя церкви, удельное прошлое цепко держит в плену устарелых понятий и норм поведения. На Русской земле с самого первого дня, как завелось на ней миролюбивое славянское племя, не существует уз прочней и святей, чем узы родства. Непоколебимая верность ближней, дальней
и бесконечно далёкой родне вошла в плоть и кровь восточного славянина с языческого поклонения той неистощимой, всепобеждающей силе, которой рождается жизнь, и сколько ни внушает этому самобытному и непокорному племени насильственно принесённое христианство, что Отец один и что Отец этот Бог, на Русской земле помнят родство и до седьмого, и до двадцать седьмого колена, недаром и сам Иоанн всякий раз в споре за власть приплетает вдохновенно изобретённого митрополитом Макарием пращура Августа. На свою беду, митрополит Филипп состоит с конюшим Фёдоровым именно в этом самом неодолимом русском родстве. Один раз, повинуясь этому тёмному, но победному голосу крови, он уже выручил почтенного Ивана Петровича, толкнувшего Колычевых просить царя и великого князя об отмене ненавистной опричнины, грозящей полной утратой удельных дружин, а с ними и утратой всех своих привилегий, а с привилегиями утратой такого любезного, такого сладкого удельного права на своеволие, права на службу тому, кому захочу, а не захочу, так и не стану служить. Не может не выручить и теперь, вопреки здравому смыслу и долгу пастыря осуждать
и пресекать малейшее неповиновение законным, поставленным от Бога властям. Он обращается к этой законной, Богом поставленной власти с укоризнами на жестокое обращение с подданными, не желая принять во внимание, что эти подданные не только воевать не хотят с историческими врагами Московского царства и православия, но ещё и затевают мятеж против того, кто принуждает их воевать если не на совесть, то хотя бы за страх. Из его официального «Жития» можно понять, что спервоначалу он обращается к царю и великому князю наедине, произносит целую проповедь, хотя никогда прежде дар проповедника в нём не был замечен, о непременной обязанности всякой власти миловать и прощать, опять-таки забывая, что обязанность власти также наказывать и карать. Понятно, что Иоанн возмущён. Он напоминает первосвятителю его крестное целование, то есть данную им самую ненарушимую клятву в его дела никогда и ни в чём не вступаться. Он излагает ему все обстоятельства преступления, навлёкшего на конюшего гнев и опалу, и даже если предположить, что он не располагает подлинной грамотой, к которой приложили руки все заговорщики, довольно
добровольных признаний Владимира Старицкого, который не имеет причин ни с того ни с сего клеветать на конюшего. Филипп не внемлет царю. Митрополит, высшая духовная власть, отказывается разговаривать с государем даже в тот святой час, когда Иоанн присутствует на богослужении в храме, где его окружают не только князья и бояре, но и простой народ, ремесленные и торговые люди Москвы, каких-нибудь два года назад отдавшие ему на жизнь и на смерть князей и бояр как заклятых «волков». Мало того, что своим нарочитым молчанием первосвятитель наносит царю и великому князю публичное оскорбление, он, вольно или невольно, призывает паству к неповиновению, к противодействию законным властям, от которого до открытого бунта лишь один шаг. Соловецкий затворник, не искусившийся в тонкостях и подводных течениях государственных дел, Филипп едва ли осознает, что творит, семя какого греха зароняет в обильно политую кровью Русскую землю. Он видит только своё несомненное право печаловаться перед светской властью за опального подданного, всего-то отправленного на службу в Коломну, и усердствует особенно потому, что этот
опальный подданный приходится ему близкой роднёй. В своём ослеплении он не обращается с соразмерной проступку проповедью к самому опальному подданному о благости искреннего смирения, о необходимости добровольно покоряться законным властям, о верности крестному целованию, которое произносится перед Богом, не призывает покаяться в своей несомненной вине и не просит уже после раскаяния вместе с ним о снисхождении или полном прощении, а не делая этого, не предъявив царю и великому князю чистосердечного раскаяния самого опального подданного, он самым возмутительным образом валит с больной головы на здоровую. Зато начитанный, изощрившийся в государственных делах Иоанн отлично понимает возмутительность его осуждения и ещё яснее предвидит те кровавые следствия, которые могут произойти из принародного молчания митрополита, которое ставит московского царя и великого князя на грань отлучения с неизбежным объявлением его супротивным, безбожным и прокажённым, как в своём исполненном яда послании беглый князь уже на весь мир ославил его. В таких обстоятельствах любой из его подданных уже за благо, за служение Богу
почтёт поднять на него меч или просто-напросто прирезать его как смердящего пса.
        И вновь, чтобы образумить Филиппа, не внимающего доводам разума, он вынужден прибегать к устрашению. Розыск по уголовному делу Казарина Дубровского и его шайки, виновных в воровстве и посулах, поминках и подношениях, которыми был сорван поход, приводит его и к митрополичьему дому, богатейшему торговому центру Московского царства, который обладает неисчерпаемыми запасами хлеба, соли, рыбы, мёда, воска, мехов и всего прочего, что только рождает земля. Эти несметные богатства не прячутся в закромах без движения. Митрополичий дом, как и сотни столь же богатых монастырей, принимает участие в военных поставках и неизбежно, в свою очередь, замешивается в воровство, посулы, поминки и подношения, которыми отнюдь не брезгуют митрополичьи дьяки. Этот процесс взяток и воровства так же закономерен, как течение рек. Пока существуют армии, будут существовать поставки на армии, а пока существуют поставки на армии, будут воровать и подносить, и власти, если она желает быть не облаком власти, а подлинной властью, ничего не остаётся, как время от времени поставщиков на армию отправлять на кол или под топор палача.
Как истинный сын церкви, Иоанн склонен закрывать глаза на её прегрешения и поначалу оставляет без наказания ухватистых дьяков митрополичьего дома, уличённых в поминках, мздоимстве и подношениях, как известный библейский герой прикрывает нагое тело отца. Однако он меняет решение, как только митрополит, в нарушение крестного целования и суждения апостола Павла, позволяет себе публично оскорбить и унизить его во время богослужения, чего никогда не позволял себе делать даже великий Макарий, который печаловался и за Семёна Микулинского, и за Алексея Адашева, но считал приличным делать это келейно, в палатах царя и великого князя. По его повелению опричная стража арестовывает митрополичьих дьяков Леонтия Русикова, Никиту Опухтина, Семёна Мануйлова и Фёдора Рясина, который в митрополичьем доме служит меховщиком, то есть сборщиком даней и пошлин. Дьяков допрашивают, приговаривают к смерти за несомненное воровство и подвергают публичному истязанию — открытый совет митрополиту Филиппу заниматься своими делами и недвусмысленный ответ на полученное от него публичное оскорбление: митрополичьих дьяков водят по
улицам Москвы и бьют железными батогами до тех пор, пока их грешные души, отделившись от истерзанных тел, не отправляются на покаяние в ожидании высшего суда.
        Однако все Колычевы отличаются неодолимым упрямством. Устрашение не только не охлаждает, но ещё пуще воспламеняет митрополита Филиппа. С той же неистовой энергией, с какой он благоустраивал Соловецкий монастырь как боярскую вотчину, он затевает настоящую войну против царя и великого князя, в ослеплении чувством родства забывая, что воюет с помазанником Божиим, защитником православия, утвердившим православный крест и в Казани, и в Астрахани, и в Полоцке, и в Юрьеве, и в Нарве, и в городах и замках бывшей Ливонии, что такого рода война для главы православной церкви едва ли не равносильна государственному преступлению и богоотступничеству. Своей волей, таясь от царя и великого князя, Филипп созывает освящённый собор, однако не всего православного духовенства, а всего лишь из девяти высших духовных лиц, и объявляет обескураженным епископам, что они прямо-таки обязаны соборно потребовать отмены опричнины, которая именно к ним не имеет ни малейшего отношения, и возвращения к старинному порядку вещей, не желая принять во внимание, по наивности или со злонамеренным умыслом, что именно старинный порядок
вещей с его почти безграничными привилегиями, которыми пользуются князья и бояре, смертельно губителен не только для окружённого врагами Московского царства, но и для всего православия. Поначалу обескураженные епископы соглашаются со своим духовным вождём: «Филиппу, согласившемуся со епископы и укрепльвшевси вси межи себя, еже против такового начинания стояти крепце». Старинный порядок им самим по нутру, привилегии удельных времён распространяются и на них, князья и бояре в те расчудесные времена одаривали монастыри деревнями и сёлами, с которых так славно, так неустанно пополнялась казна, тогда как нынче царь и великий князь запретил вложение землями, что в понимании любостяжателей равносильно разбойному грабежу. Впрочем, на том же заседании кое-кто из епископов начинает соображать, что соборное выступление против помазанника Божия весьма чревато и многими земными утратами, поскольку жуткая кончина Фёдора Рясина со товарищи перед глазами у всех, и неизбежным внеземным наказанием. Кое-кто из них, вероятно, Евстафий, духовник царя и великого князя, на которого митрополит Филипп с некоторым опозданием
недаром накладывает епитимию молчания до окончания собора, доводит до сведения Иоанна о злоумышленном новом выступлении митрополита, на этот раз совокупно с освящённым собором, что для Иоанна может окончиться отлучением и последующим за ним свержением с престола, после чего, без сомнения, последует смерть. Его положение становится критическим как никогда. Даже в 1553 году, когда вся головка подручных князей и бояр отказалась целовать крест его сыну, желая его преемником видеть Владимира Старицкого, оно ещё не было столь же опасным. Тогда подручные князья и бояре были разрозненны, действовали большей частью стихийно, Владимир Старицкий, их предполагаемый новый царь, оказался слишком ничтожен и слаб, а митрополит Макарий не поддерживал их, не натравливал освящённый собор на него. Напротив, зимой 1567 года, спустя четырнадцать лет, против него выступает митрополит, влиятельнейшая, опаснейшая духовная власть, даже независимо от того, кто в данный момент является её носителем и представителем, а тут как на беду Филипп выказывает не одно только упрямство, но и незаурядную силу характера. В таких
обстоятельствах для Иоанна исход столкновения почти предрешён.
        По существу дела, митрополит Филипп составляет против царя и великого князя новый заговор, в который втягивает руководителей церкви, обладающей, кроме духовной власти, громадными материальными средствами, более чем достаточными и для подкупа воевод, и для содержания мятежного войска. К такому заговору с лёгким сердцем в любую минуту могут примкнуть подручные князья и бояре, поскольку выступление духовных властей против царя и великого князя само собой снимает с них крестное целование и развязывает руки для любого насилия, а какие безобразия они натворили в безвластной Москве лет тридцать назад, Иоанн крепко хранит в памяти с самого детства.
        Он действует быстро, но так, чтобы по возможности избежать насилия со своей стороны. Видимо, тому же приговорённому на молчание духовнику он поручает побеседовать с каждым епископом и либо каждого припугнуть, либо каждому что-нибудь сытное пообещать: Иоанн знает отлично, как падки епископы на посулы и подношения, а за льготную грамоту станут служить за здравие и за упокой хоть сто лет. Так или иначе, а на епископов наконец нисходит спасительное раздумье. Кое-кто из них «своего начинания отпадоша». На сторону Евстафия, будто бы погруженного волей Филиппа в молчание, переходит новгородский архиепископ Пимен, за ним суздальский епископ Пафнутий. Прочие тоже понемногу обретают себя. «Житие», которое изо всех сил превозносит Филиппа за его восстание против защитника православия Иоанна и тем осуждает и без того малочисленный, неполноценный освящённый собор за предательство, передаёт, что они «страха ради и глаголати не смеяху и никто не смеящу противу что рещи, что царя о том умолити и кто его возмущает, тем бы запретити...». За тридцать лет привыкнув к беспрекословному повиновению братии Соловецкого
монастыря, которая в поте лица трудилась на всех этих каналах и подземных сооружениях для приготовления кваса куда больше дней и часов, чем проводила в молитвах, Филипп едва ли ожидает неповиновения со стороны подвластных епископов, потому и «Житие», позднее составленное на Соловках, с таким осуждением относится к ним. В согласном неповиновении большинства Филипп не слышит вещего указания свыше и отказывается смириться, несмотря ни на что, истинный Колычев, имеются основания предполагать, что он вступает в тайные переговоры с кое-кем из тех, кто верховодит в земской Боярской думе, в надежде привлечь на свою сторону, то есть на сторону конюшего Фёдорова, сосланного на службу в Коломну, и думных бояр и тем устыдить непокорных епископов. Думные бояре хоть сейчас готовы витийствовать против опричнины ради спасения своих привилегий, да все они уже замазаны участием в заговоре конюшего Фёдорова, да и прежде не раз и не два не были чисты в своих помышлениях и делах, и потому рады-радёшеньки, что грозный царь Иоанн одного Ивана Петровича упрятал в Коломну в назидание им, многогрешным, тогда как их-то самих
избавил от наказания, до времени скорее всего, да всё оставил на воле, так из чего же государя и Бога гневить и уж точно накликивать на свою любимую шею топор палача? Тоже погрузившись в благодетельное раздумье, верховоды земской Боярской думы отказывают митрополиту Филиппу в поддержке. Филипп в последний раз призывает епископов и пытается поднять их на царя и великого князя. Епископы отвечают стыдливым молчанием. Тогда Филипп вопрошает их грозно:
        — На сё ли взираете, еже молчит царский синьклит? Они бо суть обязалися куплями житейскими.
        Если Иоанн в самом деле отменит опричнину, как открыто требует митрополит, а вместе с ним, пусть негласно, хотят того же все подручные князья и бояре, стеснённые в своём своеволии земщиной, ему придётся распустить опричное войско и по-прежнему полагаться только на удельные, расхлябанные, неуправляемые, потерявшие боеспособность полки, поистине без царя в голове, что означает неизбежное и полное поражение в завязавшейся войне на два фронта: на западе на глазах у него объединяющейся Польши с Литвой и на юге против татар и готовой оказать им военную помощь могущественной Оттоманской империи, чего Иоанн просто-напросто не в состоянии представить себе. Столкнувшись с безрассудным упрямством Филиппа, которому молчание епископов не указ, он видит лишь один разумный, бескровный, но смирительный выход и для спасения лично себя и семьи, и для спасения Московского царства, и для спасения со всех сторон окружённого православия: перемену митрополита. Законного права на такое действие он не имеет. По установленному обычаю царь и великий князь лишь предлагает своего кандидата, а принимает или отвергает его
освящённый собор, и лишь освящённый собор может поставленного им митрополита низвести с кафедры за какое-нибудь уж очень тяжкое прегрешение. То, что десяток епископов отказался поддержать Филиппа в его выступлении против царя и великого князя, ещё не служит гарантией, что освящённый собор в полном составе согласится его устранить. Против Филиппа необходимо выдвинуть такие грозные, такие неопровержимые обвинения, чтобы его несоответствие сану сделалось очевидным для всех. Иоанн молча, безоговорочно отступает, как всегда отступает, когда наталкивается на преграды неодолимые. Он удаляется в Александрову слободу, тихий приют его размышлений, и возвращается в Москву числа двадцатого марта в сопровождении сотни телохранителей, в последнее время с ним неразлучной. Отныне они одеты в чёрные кафтаны и чёрные шапки, знак воинствующих защитников православия, в непривычную форму, видимо, новую для москвичей, только что введённую для них Иоанном и поразившую воображение современников, на что, по всей вероятности, он и рассчитывал. Во всяком случае «Житие святого Филиппа», повествуя о вступлении Иоанна в Москву в
те весенние дни 1568 года, не жалеет устрашающих красок, не вникнув в явный смысл иноческого облачения воинов:
        «Видеша бо внезапу царствующий град весь облежащь и слышати страшно, явися той царь со всем своим воинством вооружён, наго оружие нося, едино лице и нрав имея...»
        Двадцать второго марта, увиди на богослужении в Успенском соборе царя и его воинов в облачении иноков, вместо привычных раззолоченных царских одежд, собольих шапок и разноцветных кафтанов, Филипп не выдерживает взятого на себя обета молчания в присутствии государя, которым публично осуждает его, и во время службы обращается к нему с прямым обличением:
        — Царь благой, кому поревновал ты, приняв на себя такой вид и изменив своё благолепие? Убойся суда Божия: на других закон ты налагаешь, а сам нарушаешь его.
        Формально митрополит более чем прав. В те времена внешней, обрядовой стороне придаётся первостепенное, порой решающее значение, нередко в ущерб тому делу, ради которого затеян обряд. Царь и великий князь неожиданно нарушает бережно хранимые ритуалы, расписанные веками до последней застёжки, однако нетерпеливый Филипп, не находя нужным келейно расспросить Иоанна, что означает этот новый обряд, одёргивает царя и великого князя прямо во время богослужения, хотя мог бы и должен был повременить, как мог бы и должен был принять во внимание, что подчёркнуто скромный, почти монашеский, чёрный кафтан скорее означает смирение перед Богом, чем высокомерие или гордыню. Иоанн сознательно нарушает старинный обряд, сознательно подчёркивает своим чёрным кафтаном и чёрными кафтанами телохранителей, что он и его новое войско служат не греху и пороку, но Богу. Филипп не понимает намёка и, видимо, неспособен понять. Должно быть, махнув на него рукой, Иоанн удаляется, с угрозой предупредив:
        — Филипп! Не прекословь державе нашей, да не постигнет тебя мой гнев.
        Два дня спустя, двадцать четвёртого марта, во время богослужения по чину святого Захарии в том же Успенском соборе, Иоанн приближается к митрополичьему месту и молча, смиренно, как подобает послушному прихожанину, ожидает благословения. Митрополиту достойно так же смиренно, с чувством христианского всепрощения и братской любви благословить принародно склонившего главу царя и великого князя во имя утверждения всеобщего мира в державе, ведь творится моление именно о всепрощении и благости мира, но, по-видимому, Филипп окончательно теряет чувство реальности. Однажды вступившись за своего родственника, сосланного на службу в Коломну, однажды пойдя у него на поводу и ополчившись против опричнины, которая не причинила ни Ивану Петровичу, ни самому Филиппу никакого вреда, он уже неспособен представить роковые последствия противостояния церкви и власти и отказывает царю и великому князю в благословении, чем, вольно или невольно, ставит вне закона защитника православия, победителя Казани и Полоцка, Нарвы и Юрьева, возжигает на него огонь мятежа. Он делает вид, что упорно взирает на образ Спасителя, точно в
молитвенном экстазе отрешился от грешного мира и забыл свои обязанности в общении с Богом. Иоанн продолжает молча, смиренно стоять перед ним. Кто-то из приближённых митрополита или царя осторожно напоминает ему:
                - Владыко, государь перед тобой, благослови его.
        Только теперь впавший в порок высокомерного обличения митрополит обращает внимание на склонённую главу Иоанна и вместо слов примирения и добра обрушивается на него дерзновенно и гневно, окончательно позабыв, что он в Божьем храме, где нет места ни дерзости, ни гневу:
                - В сём виде, в сём одеянии странном не узнаю царя православного!
        Его ли дело впадать в гнев во время богослужения из-за новой одежды, может быть, по его убеждению, и недостойной царя? Его ли обязанность дерзить православному государю при всём православном народе, которому его прямой долг внушать при любых обстоятельствах, в любых, парадных или непарадных одеждах, что перед ним в любых одеждах не кто иной, как помазанник Божий? Ему ли яриться, когда он не поддержан освящённым собором, который только и может осудить государя, да и то осудить за явный, непростительный грех? По всему видать, что уже ничего не понимает впавший в неистовство пастырь. Он лишь в беспорядке, одно за другим предъявляет смиренно ожидающему благословения государю безрассудные обвинения, впрочем, лишь приблизительно переданные многие годы спустя в его парадном, сильно приукрашенном «Житии»:
                - Не узнаю его и в делах государственных! Кому поревновал ты, приняв сей образ и изменив благолепие? Государь, убойся суда Божия: на других ты закон налагаешь, а сам нарушаешь его. У татар и язычников есть правда, на одной Руси её нет. Во всём мире можно встречать милосердие, а на Руси нет сострадания даже к невинным и правым. Мы здесь приносим бескровную жертву за спасение мира, а за алтарём без вины проливается кровь христиан. Ты сам просишь у Бога прощения в грехах своих, прощай же и других, погрешающих пред тобой.
        Это конюший-то Фёдоров, уличённый в заговоре, в покушении на свободу и жизнь государя, невинный и правый? Это за алтарём без вины проливается кровь, когда виновный Иван Петрович жив-живёхонек посиживает в Коломне, в собственной вотчине, окружённый вооружёнными слугами, готовыми пролить кровь за него, не разбирая ни правых, ни виноватых? Это Казарин Дубровский, выжига, вор, подкупным попустительством только что проваливший поход на врага, должен быть прощён и оставлен без примерного наказания, на радость прочему дьячеству, таким же выжигам и ворам, о чём ведает, кроме Филиппа, весь белый свет? Это у татар и язычников больше правды, чем в Русской земле, которая именно под водительством этого смиренно ожидающего благословения царя и великого князя напрягает все наличные силы, чтобы наконец отбиться от них и принести им свет православия, пусть даже так, как это свершают насилием архиепископы Гурий и Герман? Честное слово, ум за разум зашёл у Филиппа!
        Иоанн вновь слышит несколько изменённые, тем не менее всё те же лживые речи беглого князя, первым в своём послании обвинившего его будто бы в отступлении от православия, единственно на том основании, что посмел поднять руку на неправых, виновных в измене, однако он всё ещё сдерживает себя, напротив, он безоговорочно и твёрдо верен православию, он истинно благочестив для того, чтобы не учинить скандал в Божьем храме, он всего лишь предостерегает потерявшего голову митрополита:
                - Филипп, ужели ты думаешь изменить нашу волю? Лучше бы тебе быть единомышленным с нами.
        Но нет, Филипп явным образом теряет голову от неуместного, для пастыря недостойного гнева и впадает в очевидное противоречие с самим собой. Только восставал он во спасение невинных страдальцев, припеваючи живущих в Коломне, однако в ответ на призыв к единомыслию в делах государственных, так отличных по здравому убеждению Иоанна от дел попечителя церкви, он высказывает прямо противоположную мысль:
                - Тогда суетна была бы моя вера. Я не о тех скорблю, которые невинно предаются смерти, как мученики. Я о тебе скорблю, пекусь о твоём же спасении. Если душа живая будет молчать, камни этого храма возопиют и осудят тебя.
        Иоанн, похоже, наконец поднимает до той минуты потупленные глаза и отвечает угрозой в ответ на угрозу:
                - Молчи, тебе говорю! Молчи и благослови нас!
        Филипп с непреклонностью фанатизма продолжает стоять на своём, верно, забыв, что публичным оскорблением помазанника Божия берёт громадный грех на свою душу и позорит камни этого храма:
                - Моё молчание грех на душу твою налагает, наносит смерть.
        Тогда Иоанн указывает ему на то главнейшее, чего не желает принять во внимание неожиданный проповедник милости к изобличённым выжигам и ворам:
                - Подданные мои и ближние восстали против меня, замышляют гибель мою. Перестань противиться державе нашей или оставь свой престол.
        Собственно, он предлагает достойный выход из действительно вредного разногласия между главой церкви и главой государства, которое не может не подстрекать подданных к открытому бунту: Филиппу лучше добровольно воротиться в свой монастырь, к недостроенным мельницам, хлебопекарням и квасу. В том-то и дело, что обмороченный родством и гордыней Филипп возвращаться не хочет. Вместо серьёзного, обдуманного возражения он лишь бессмысленно восклицает:
        — Я не добивался сана, не пользовался деньгами и интригами, чтобы достигнуть его. Зачем ты лишил меня моей пустыни?!
        Сцена, и сама по себе безобразная, поскольку затевается в храме во время богослужения, завершается уже истинной пакостью. Похоже, во время освящённого собора, такого неудачного для Филиппа, составляется ещё один заговор, на этот раз направленный против слишком ретивого пастыря, который явным образом стремится разрушить благой мир между церковью и государем. Заговор затевают новгородский архиепископ Пимен, суздальский епископ Пафнутий, рязанский архимандрит Феодосий и духовник Евстафий. Во главе заговора стоит Пимен, опаснейший честолюбец, когда-то начавший свой путь наверх безличным послушником Кириллова Белозерского монастыря. Пимен давно зарится на место митрополита. В русской православной церкви новгородский архиепископ издавна почитается вторым лицом после первосвятителя. По своему положению, по значимости епархии он может, прямо-таки должен из второго стать первым лицом. Однако что-то уж очень не нравится в нём Иоанну. Во второй раз со дня смерти Макария он обходит Пимена возвышением, не предлагает его на первое место. Скорее всего именно ради этого первого места Пимен и затевает заговор
против Филиппа на освящённом соборе, должно быть, предполагая, что, обязанный этой услугой, Иоанн в третий-то раз всенепременно возвысит его. И теперь, в эту злую минуту раздора между царём и митрополитом в Божьем храме во время богослужения, ради этого первого места он затевает гнусное предприятие. Он загодя подбирает благообразного отрока, не то действительно вовлечённого в содомский грех, довольно широко распространённый в тихих обителях, не то гнусно подученного солгать. Сообразив, что наступает благоприятный момент для его возвышения, он выставляет на всеобщее обозрение несчастного грешника и обращается, уже непосредственно ко всем богомольцам, с язвительным обличением:
                - Царя укоряет, а сам творит такие неистовства!
        Странно, что Филипп не опровергает этого скандального обличения, либо потому, что виновен, либо потому, что считает выше своего достоинства отвечать на откровенную клевету. Вместо опровержения он выставляет своё обличение, тоже скандальное, обнажающее перед оторопевшими богомольцами, какие гнусности творятся в среде высшего духовенства:
                - Ты домогаешься восхитить чужой престол, но скоро лишишься и своего.
        В довершение учинённого высшими духовными лицами непотребства перепуганный маленький чтец вдруг признается, что согрешил ложью по принуждению, и Филипп тут же торжественно прощает и благословляет раскаявшегося лгуна, однако так и не дав благословения смиренно склонившему главу царю и великому князю. Возможно, Иоанна выручает искреннее отвращение к этой возмутительной мерзости, уж слишком богопротивной. Он овладевает собой и молча выходит из храма, едва ли в тот момент твёрдо зная, как именно должно ему поступить. Вряд ли что-нибудь заранее обдумывает и доведённый до белого каленья Филипп. Коса, как говорится, находит на камень. В качестве государя Иоанн не может спустить митрополиту, который поставил его в ложное положение, отказав в благословении в присутствии вельмож и простого народа, однако из благочестия он отказывается продолжать недостойную перепалку и в течение некоторого времени избегает встреч с остервенившимся архипастырем. Кажется, это молчаливое предложение перемирия должно бы образумить Филиппа, однако ему не хватает благоразумия, чтобы вовремя остановиться, разобраться, из-за чего
разгорелся сыр-бор, и сообразить наконец, что чересчур далеко залетел в жар обличения царя и великого князя, виновного единственно в том, что сослал одного из Колычевых в Коломну. Вместо успокоения, вместо уступки и перемирия, вместо хотя бы слабой попытки несколько посмягчить слишком натянутые отношения с царём и великим князем он выжидает только предлога, чтобы преподнести государю ещё один жестокий урок унижения, лишь бы выставить напоказ, что духовная власть выше светской, что Богову надлежит отдавать больше, чем кесареву, и заодно спасти от заслуженного наказания своего преступного родственника, затаившегося в своих коломенских вотчинах в ожидании полной победы. Предлог, конечно, находится, долго ждать его не приходится. Первыми напоминают о себе составившие заговор епископы и архимандрит. Пимену слишком не терпится поскорее спихнуть с его места Филиппа и пробраться в митрополиты. Руководимые им заговорщики принимаются действовать, хоть и подло, однако, в отличие от Филиппа, умело.
        В присутствии царя и великого князя они возмущаются безобразным поступком первосвященника, отказавшего в благословении государю, уверяют, что единственно суд, составленный из всех епископов, игуменов и архимандритов, может и должен положить конец такому неслыханному бесчинству позабывшего свой прямой долг духовного пастыря, и предлагают направить в Соловецкий монастырь представительное следствие, чтобы установить, была ли жизнь Филиппа такой же безнравственной, какой она оказалась нынче в Москве. Затем, для верности исполнения своих далёких от благообразия замыслов, заговорщики заходят и с другой стороны, а именно: в присутствии митрополита, нарочно толкая его на необдуманные поступки и обличения, те же лица возмущаются Иоанном, который, видите ли, замыслил судить Филиппа церковным судом, точно тот разбойник и тать, для чего отправляет следствие на Соловки, вероятно, надеясь, что слишком горячий, слишком упрямый, впавший в грех гордыни Филипп либо устроит царю и великому князю новую безобразную сцену, которая окончательно погубит его, либо, сообразив, какая гроза собирается на него, доброй волей
очистит митрополичий престол, сообразуясь с народной мудростью: «Отойди от зла. Сотвори благо». Филипп же, упрямый и страстный, далёкий от мудрости, на эти речи отвечает непримиримо, воинственно, с недостойной гордыней:
        — Вижу, что готовится мне кончина, но знаете ли, почему меня хотят изгнать отсюда и возбуждают против меня государя? Потому что не льстил я перед ними. Впрочем, что бы там ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан святительский.
        Другими словами, прямо даёт всем понять, что и впредь откажет в благословении царю и великому князю во имя, разумеется, истины, если царь и великий князь не вернёт свою милость конюшему Фёдорову, уличённому в государственном преступлении, а заодно не отменит опричнины с её новой организацией войска, о чём злорадные заговорщики охотно и своевременно доводят до сведения царя и великого князя. Собственно, умному Иоанну, государю предусмотрительному и терпеливому, никакие доказательства не нужны, чтобы запутавшийся в родственных и внутрицерковных интригах Филипп предстал перед открытым церковным судом. В поместительных сундуках его исполнительных дьяков хранится целый ворох челобитных грамот от многих землепашцев, звероловов и рыбарей, в которых достаточно ярко расписаны злоупотребления и беззакония соловецких приказчиков, руководимых соловецким игуменом. Как свои пять пальцев изучил он и тёмную монастырскую жизнь, которая давно утратила благочестие первоначального христианства и вызывает непримиримое отвращение в его богомольной душе. Вот что он пишет об этой жизни спустя несколько лет в послании
Кириллову Белозерскому монастырю: «Ведь во всех монастырях основатели сперва установили крепкие обычаи, а затем их уничтожили распутники. Чудотворец Кирилл был когда-то и в Симонове монастыре, а после него был там Сергий. Какие там были правила при чудотворце, узнаете, если прочтёте его житие, но Сергий уже ввёл некоторые послабления, а другие после него — ещё больше; мало-помалу дошло до того, что сейчас, как вы сами видите, в Симонове монастыре все, кроме тайных рабов Господних, только по одеянию иноки, а делается у них всё, как у мирских, так же как в Чудовом монастыре, стоящем среди столицы перед нашими глазами, — и нам и вам это известно. Были там архимандриты: Иоанн, Исаак Собака, Михайло, Вассиан Глазатый, Авраамий, — при всех них был этот монастырь одним из самых убогих...»
        Что же говорить о Соловецком монастыре, который в течение каких-нибудь двадцати лет расстроился так, как не снилось ни одному из старинных, даже столичных монастырей? Мог ли он так необъятно разбогатеть законным путём, добровольными жертвами, благочестивым трудом смиренных иноков, с соблюдением всех крепких правил заповеданного отцами-основателями монастырского обихода? А если разбогател незаконно, о чём наперебой твердят челобитья, не усердным трудом, а притеснением и прямым грабежом беззащитных сидельцев на монастырской земле, мог ли заповеданный обиход не скатиться до обихода мирского, то есть до паскудства и мерзости обыденной жизни, в которой смиренные иноки обязаны служить светлым примером воздержания и бескорыстия не проникшимся истинной верой, порочным мирянам? А если так, кто же в этом непотребстве виной, как не игумен, поставленный не на послабление, а на твёрдость в исполнении принятых от чудотворцев уставов? Разумеется, всё это было известно Иоанну и прежде, когда он выдвигал Филиппа Колычева на митрополичий престол. При выборе митрополитов он находится в том же безысходном тупике, как
и при назначении воевод: ненадёжны, недостойны они в своём подавляющем большинстве, а других не имеется, другие могли народиться только тогда, когда высшая церковная власть отойдёт от мирских государевых дел и займётся исключительно духовным благополучием церкви, которая переживает приблизительно тот же затянувшийся кризис, что и удельное войско, составленное из удельных служилых людей. При таком положении дел у него едва ли остаётся сомнение в том, что Филипп ему не помощник, что, следовательно, с Филиппом необходимо расстаться, причём расстаться законным путём, иначе и с этой стороны дело может закончиться смутой. Всё-таки, может быть, для облегчения совести, может быть, ещё не решив, как именно расстаться с Филиппом законным путём, он отправляет явное следствие по первой весенней воде, небольшое, всего двое духовных лиц, воевода и сопровождение из десятка конных служилых людей, что в своём манускрипте отмечает добросовестный летописец:
        «На весну в монастырь в Соловки приехал суздальский владыка Пафнутий, да архимандрит Федосий, да князь Василий Темкин, да с ним 10 сынов боярских, про Филиппа разыскивали...»
        Зато судьба конюшего Фёдорова неловким заступничеством Филиппа решается окончательно. Может быть, не перескочи митрополит за черту своих полномочий, записанных в грамоту, укреплённую крестным целованием и красной печатью, сидеть бы нераскаянному Ивану Петровичу в близкой Коломне до конца его дней или до возвращения царской милости лет через пять, как без лишних тревог и хлопот досиделся в монастырской благоустроенной келье князь Михаил Воротынский, приблизительно в той же мере виновный, как и престарелый конюший. Теперь, после рокового дня двадцать четвёртого марта, Иоанн не может сохранить ему жизнь. Хотя бы ради того, чтобы показать всему Московскому царству, что не кто иной, а он государь и что преступников имеет прямое, полное право казнить, как то приговорил весь московский народ три года назад, может быть, также и ради того, чтобы охладить пыл разгорячившегося Филиппа, которому с позорной смертью преступника не за кого станет печаловаться и превращать святой храм в непотребное место мирских раздоров и смут.
        Однако решить много проще, чем бросить виновную голову конюшего Фёдорова под топор палача. В прежние смутные и послесмутные времена замешанные в крамолу высшие лица представали перед родным и близким им боярским судом, и боярский суд приговаривал уличённых в измене к лишению жизни, это была обычная норма, как было обычной нормой и то, что после произнесения приговора митрополит во главе тех же думных бояр печаловался, то есть испрашивал милосердия приговорённому к лишению жизни преступнику, а царь и великий князь, из уважения к своему отцу и богомольцу митрополиту, заменял справедливую казнь довольно лёгкой опалой или вовсе возвращал государственному преступнику все права гражданского состояния, после чего бывший преступник нередко отплачивал царю и великому князю чёрной неблагодарностью. Так было с Семёном Ростовским, так было с Адашевым и Сильвестром, и если Адашев, отправленный в Юрьев на службу, помер от страха, то сам в этом был виноват. Александр Горбатый, его сын и несколько его собственных воевод легли под топор палача в тот момент, когда любой и каждый князь и боярин собственными руками
стал бы рубить головы любому и каждому, на кого падёт перст царя и великого князя, лишь бы царь и великий князь соизволил воротиться на царство в Москву.
        Конюшего Фёдорова уже непросто предать суду подручных князей и бояр. Во-первых, Иоанн, непокорностью своих подданных принуждённый отделиться от земщины, добровольно взвалил на себя кровавое право судить и казнить предателей и смутьянов всех мастей и оттенков, отныне ему самому и решать судьбу второго, по сути дела, лица в государстве. А во-вторых, если конюший Фёдоров, именно своим авторитетом второго лица, втянул в заговор не менее тридцати человек, то боярский суд, даже если Иоанн вдруг ни с того ни с сего отменит опричнину, без промедления оправдает собрата по мятежу, поскольку в заговор оказались замешаны первейшие и знатнейшие из наклонных к смуте князей и бояр. Именно этим первейшим и знатнейшим по плечу арестовать самого государя, и только тронь он того, кто подбивал их арестовать его и выдать врагу, неизвестно, какая крамола взойдёт в некрепкие головы этих первейших и знатнейших князей и бояр. Наконец, под рукой конюшего Фёдорова в тесной Коломне не менее сотни вооружённых служилых людей и ещё целый полк ждёт сигнала, рассеянный по поместьям, как и у Бельского, и у Мстиславского, и у
Воротынского, и у Старицкого, и у любого прочего из этих первейших и знатнейших князей и бояр, только сунься к нему, настоящая сеча вскипит, куда ожесточённей, кровопролитней и злей, чем несколько даже комических стычек с литовцами. Разумеется, можно под каким-нибудь благовидным предлогом вызвать Фёдорова в Москву, да ведь и в Москву он явится окружённый толпой вооружённых служилых людей, в Москве тоже кровавая сеча вскипит, а в Москве Бельский, Мстиславский, Старицкий да мало ли кто, нельзя угадать, что они, воспламенённые страстями удельных времён, натворят, бесновались же в боярскую смуту не тише татар, когда верховную власть в Москве могли взять пришедшие с Шуйским три сотни конных новгородских дворян, тех чёрных дней Иоанну никогда не забыть. У конюшего Фёдорова, в сущности, первого человека среди земских князей и бояр, местоблюстителя на тот случай, если пресечётся династия или государь из стольного града отлучится слишком надолго, можно обнаружить лишь одно уязвимое место. Конюший Фёдоров самый крупный землевладелец, однако его вотчины разбросаны по всему пространству обширного Московского
царства, от Оки до Белого озера, и, как следствие, по всему пространству обширного Московского царства рассеяны поодиночке его воеводы и его служилые люди. Безотлучно у него под рукой лишь самые преданные, самые испытанные, самые верные вооружённые слуги, тогда как весь полк собирается лишь повелением царя и великого князя через Разрядный приказ, который рассылает гонцов с царской грамотой и разрядными списками, которому из них сбираться в поход, а которому пока что дома сидеть. Призови Фёдоров свой полк своим повелением, и сбор полка послужит неоспоримым доказательством его преступных намерений, недаром связанные этим установлением заговорщики мыслят взять под стражу царя и великого князя во время похода, когда владеют и управляют своими царской волей собранными полками. Только в это уязвимое место и можно внезапно направить удар, чтобы лишить конюшего Фёдорова поддержки его вооружённых дружин и уже после их ликвидации взяться за него самого. Можно по многим признакам заключить, что Иоанн тщательно готовится именно к такому, неслыханному, небывалому предприятию в истории Московского царства. И за
сотни лет до него великим князьям, московским ли, киевским, владимирским, суздальским, тверским, приходилось мечом усмирять своих впадавших в крамолу удельных князей, однако, надо сказать, усмирение производилось с простотой и лёгкостью и бездумностью лихих удельных времён: великий князь поднимал свой великокняжеский полк и отправлялся на удельного князя открытой, настоящей войной, как шёл на немцев или татар, разоряя по пути всё, что успевал разорить, сжигая деревни, города и монастыри, угоняя пленных и скот, удельный князь поднимал свой удельный полк, нередко числом и выучкой превосходящий великокняжеский полк, вспыхивала сеча на какой-нибудь Сороти или Сити, иной раз долга и кровава, другой раз кратка и бескровна, с десятком убитых и раненых с обеих сторон, как повезёт, побеждённый целовал крест на верность тому, кто победил, и расходились с миром в разные стороны, отягощённые военной добычей, натурально, до новой крамолы, новой сечи и нового целованья креста, которым не виделось ни числа, ни конца.
        Наделённый редким даром предвидения, хорошо знакомый с историей, Иоанн ощущает, что новое время пришло. Удельный князь всё ещё не расстаётся со своим удельным полком и всё ещё склонен к мятежам и крамолам против царя и великого князя, хотя уже чувствует на себе его тяжёлую руку и открыто не поднимает полка, как Дмитрий Шемяка поднимал сто лёг назад, не так и давно. Нынче не к лицу государю большого, мощного, сплочённого государства воевать со своими мятежными подданными, как воевал прадедушка Василий Васильевич, прозванный Тёмным, лишённый зрения своими удельными, как приходилось воевать дедушке и даже отцу. Крамольных, мятежных князей надлежит приводить к покорности силой, как и в прежние времена, иначе Московское царство вновь развалится на клочки и станет лёгкой добычей татар и Литвы, которые ждут не дождутся его ослабления, однако, это Иоанн уже понимает, приводить их к смирению и покорности надлежит какими-то новыми средствами, без полков, без угона скота, без всех этих неизбежных следствий войны. Так вот — какими же средствами? Никаких новых средств пока что никто не придумал, и французский
король из династии Валуа насмерть сражается со своим удельным Бурбоном. Сложись в Московском царстве полностью и по всем правилам государственный аппарат с постоянной армией, с полицией, сыском, тюрьмами и государственным, а не боярским судом, с конюшим Фёдоровым было бы нетрудно поступить по закону, никто из его соратников и пикнуть бы не посмел, да вот беда, государственный аппарат ещё только складывается помышлением и усердием Иоанна, с трудом и на ощупь, путём проб и ошибок, в лучшем случае полторы тысячи человек, остальные полки тоже представляют собой ополчение служилых людей, правда, более обеспеченное, более обустроенное, более слаженное, строго подвластное единоначалию, но всё-таки ополчение, в чём ему ещё предстоит убедиться на опыте, о полиции, тюрьмах и государственном, а не боярском суде некогда и помыслить, уже двадцать лет на всех украйнах не стихает война, вот почему и сам Иоанн никаких новых средств придумать не может, поскольку просто-напросто не имеет возможности, опираясь на постоянную армию, лишить подручных князей и бояр их вооружённых дружин и удельных полков. Ему приходится
действовать в духе всё тех же уходящих удельных времён, то есть идти войной на конюшего Фёдорова, затеявшего заговор против него, нацеленный на государственный переворот, но всё же ему удаётся придумать кое-что новое. Он не позволяет крамольному подданному поднять против себя все его вооружённые силы и затеять резню с безоглядным насилием, грабежами, пожарами, полоном и угоном скота, как делывалось Шемякой и прадедушкой Василием Тёмным. Он решает внезапным ударом разгромить его по частям, да и то не все его вооружённые силы, тем более в прямом, открытом бою, исход которого нередко решают не воины, но судьба. Он всего лишь намеревается снять верхушку, всякого рода мелких начальников, ключников, дворецких и сотников, без которых никакому князю или боярину полк не подняты Его повелением предварительно в полном секрете составляются поимённые списки всех тех, кто должен погибнуть от меча этого неизбежного, но непривычного, странного и, безусловно, страшного правосудия. Нынче уже невозможно установить, из каких соображений кто-то попадает, а кто-то не попадает в эти доморощенные проскрипции. Можно только с
некоторой долей вероятности предположить, что все эти зимние и весенние месяцы в недрах особного двора ведётся тайное следствие, одних опрашивают, других допрашивают, третьих пытают, добывают разрозненные, более или менее достоверные сведения о тех, кого именно конюший Фёдоров вовлёк в заговор с целью свержения законного царя и великого князя, кого поставил в известность, кого из своих людей держал наготове, кто из них должен был взять под стражу царя и великого князя и конвоировать его в польский плен, ведь и конюший Фёдоров далеко уже не безрассудный витязь удельных времён, который поднимал свой полк на авось и ввязывался в кровавую сечу, твёрдо уверенный в том, что исход её в воле Бога, конюший Фёдоров тоже одной ногой стоит в новом времени и перед тем, как решиться на свержение законного государя, тоже обдумывает каждый свой шаг. Не все заподозренные участники мятежа оказываются в удобных для внезапного налёта местах. Князь Владимир Курлятев и князь Фёдор Сисеев командуют полками на литовской украйне, где любое столкновение с ними опричных дружин может накликать нападение с той стороны. По этой
причине Владимира Курлятева и Фёдора Сисеева с Григорием Сидоровым в придачу направляют на верхний Дон ставить против крымских татар новую крепость Донков на линии заокских крепостей Алатырь — Новосиль. Затем обдуманный план неожиданно приводится в действие. В Коломне, головной вотчине конюшего Фёдорова, появляется Фёдор Басманов и на месте уничтожает всех тех, кто попал в страшный список, а с ними и тех, кто, обязанный службой, приходит «на пособь» своему воеводе. В Губин Угол с отрядом конных опричников скачет Малюта Скуратов-Бельский. Сам Иоанн со своими отборными сотнями идёт походом на Бежецкий верх, где расположены самые обширные, самые богатые вотчины конюшего Фёдорова, заранее с подленькой целью переписанные в собственность монастыря, может быть, именно потому лично идёт в эти края, чтобы избежать ненужного столкновения с иноками, тоже нередко вооружёнными, и предотвратить грабежи, поскольку где же и поживиться, как не в монастырской казне. Вместо привычной сечи удельных времён с выбором ровного места, боевыми порядками, знамёнами, речами и яростными атаками предприятие нового времени по
усмирению вышедшего из повиновения подданного превращается в мелкие стычки, предвестие уверенного в себе государства, которое без особых хлопот производит арест уже безоружных людей. Опричники, превосходящие обречённых на смерть и числом и уменьем, убивают на месте каждого, на кого указано предварительным следствием, а заодно и всех тех, кто поднял оружие, боярские хоромы и житницы грабятся, как в заправской войне, к одежде убитых непременно пришпиливается записка, которая извещает родных и соседей, кто именно и за какую вину понёс наказание согласно царскому повелению, и опричники уходят так же стремительно, как и пришли, оставляя живым последние заботы о мёртвых, причём выясняется, что безжалостная коса смерти и разорения не коснулась ни одного землепашца, зверолова и рыбаря, поскольку грозный царь Иоанн со своим народом, давшим ему право казни «волков», не воюет и не станет никогда воевать. Выясняется и ещё одно поразительное, для того грубого, далёкого от правил гуманности времени необычное обстоятельство: в те самые дни, когда французы, сцепившиеся в гражданской резне, во имя избранной ими идеи о
Боге и церкви без суда и следствия убивают первого встреченного из своих соотечественников, если у того иная идея о Боге и церкви, Иоанн воспрещает предавать смерти кого-либо из тех, кто не заподозрен в измене, и послушные его царской воле опричные воеводы, возвратившись в Александрову слободу, подают царю и великому князю полные списки преданных смерти его повелением, с обозначением имени и фамилии, лишь изредка присовокупляя «как на духу», точно он может проверить и действительно проверяет правдивость их донесений: «отделано 17 человек, да оу 14 человек по роуки отсечено», «отделано 13 человек, да оу семи человек по роуки отсечено», по всей вероятности, обозначая в таких выражениях тех, кто не попал в списки изменников, но поднял оружие, придя «на пособь» своим хозяевам или друзьям. К шестому июля 1568 года в этих скорбных списках убиенных или получивших увечья оказывается 369 человек, исключительно военные, служилые, конные и оружные люди, способные себя защитить и часто защищающие себя в беспорядочном, скоротечном, неравном бою, так что кое-кто из них погибает с жёнами и детьми, да несколько
дьяков и управителей разного ранга, либо тоже замешанных в крамольное дело, либо случайно подвернувшихся под горячую руку обезумевших от пролитой крови убийц.
        В Литве по вскоре дошедшим тёмным, неверным, преувеличенным слухам это событие, и без того жестокое, кровавое, дикое, ещё разукрашивается в меру злорадства враждебной фантазией. Как всегда, по части нелепостей первое место занимают клеветнические измышления беспрестанно воюющего с соседями Курбского, то ли беглый князь сам себя тешит для потомства изготовленной местью на старости лет, то ли уж такой младенческой наивности человек, что верит всякому вздору, но именно он старательно передаёт, будто стрелецкий голова Казаринов-Голохвастов, решившись укрыться от неминуемой гибели, точно его кто-то загодя предупредил о подготовленном в строжайшей тайне налёте, принимает постриг и затворяется в монастыре, будто его хватают и доставляют в Александрову слободу, будто сам Иоанн повелевает безвинного инока посадить на бочку с порохом, иронически разъяснив, что этаким способом хитрец на небо скорей попадёт, будто затем бочку взрывают вместе с незадачливым головой, конный витязь удельных времён, видать, до того незнаком ни с артиллерией, ни с взятием крепостей, что не представляет себе, какие опустошения
должны произойти в тесной деревянной Александровой слободе, если взрыв всего десяти бочек пороха разворачивает мощные стены Казани и Полоцка и проделывает пролом, достаточный для победоносного приступа.
        Такие нелепые ужасы можно измышлять единственно для того, чтобы возмутить современников и двинуть их наконец в долгожданный поход на Москву, которого так и не суждено было дождаться остервенившемуся беглому князю. И без того крови пролито много, и во всём этом месиве заслуженного наказания и безумной жестокости к части крови заподозренных и уличённых в крамольном умысле на свободу и власть московского государя достаточно примешано крови ни в чём не повинных людей, случайно подставивших голову под смертоносный удар, среди них жёны и дети. И без придуманных ужасов с бочками, без рассчитанных на легковерие вымыслов внезапная расправа над заговорщиками производит сильное впечатление и на подручных князей и бояр, и на простых горожан, с молчаливым одобрением принявших это возмездие своим вековым притеснителям, и на самого Иоанна, отдавшего этот вынужденный, но бесчеловечный приказ. Его сокрушают сомнения, его религиозная совесть нестерпимо уязвлена. По его понятиям, высказанным им в послании к беглому князю, невинно убиенные прямиком попадают на небеса, так что в некотором смысле незаслуженная смерть
им нечто вроде услуги, тогда как он, царь и великий князь, за каждого невинно убиенного будет лично держать ответ перед Богом, а Бог, как известно, станет судить его без снисхождения, своим единственным, праведным, неподкупным судом. Какие вечные муки определит этот суд его согрешившей душе? Без сомнения, страшные муки, недаром спустя несколько лет он напишет кириллово-белозерским монахам с искренним отвращеньем к себе:
        «Сказано ведь в Писании: «Свет инокам — ангелы, свет мирянам — иноки». Так подобает вам, нашим государям, нас, заблудившихся во тьме гордости и погрязших среди греховного тщеславия, чревоугодил и невоздержания, просвещать. А я, пёс смердящий, кого могу учить, и чему наставлять, и чем просветить? Сам вечно среди пьянства, блуда, прелюбодеяния, скверны, убийств, грабежей, хищений и ненависти, среди всякого злодейства... Как могу я, нечистый и скверный душегубец, быть учителем, да ещё в столь многомятежное и жестокое время?..»
        И восклицает с тоской:
        «Увы мне, грешному! Горе мне, окаянному! Ох мне, скверному!..»
        И вот, в тайной надежде на хотя бы малое искупление этого сознаваемого и потому вдвойне тяжкого греха душегубства, он собственной рукой вписывает в поминальный синодик имя за именем безвинно и по вине убиенных, честно прибавляя все эти потрясающие душу «отделано 84 человека, да оу трёх человек по роуки отсечено», и рассылает эти кровавые летописи по церквям и обителям, чтобы попы и смиренные иноки молили Бога за убиенных и за него, окаянного, скверного душегубца, сознавая вполне, что сами молельщики большей частью множеством послаблений давно исказили благочестивый монашеский образ, ведут жизнь скорее мирскую, чем иноческую, и что их молитвы по этой причине едва ли имеют должный успех перед пресветлым престолом Господа нашего Иисуса Христа.
        И земной страх тоже сокрушает его, когда он видит эти длиннейшие списки. Размеров побоища не скроешь от литовских и польских лазутчиков, тем более не скроешь от собственных соглядатаев, которые не замедлят с удовольствием, даже с радостью оповестить противную сторону, что московский царь и великий князь, не иначе как впавший в безумие, истребил неисчислимое множество служилых людей и тем серьёзно ослабил своё и без того непрыткое войско. Что после такого известия необходимо должна предпринять противная сторона? Естественно, противная сторона необходимо должна предпринять новый поход, а именно в эти месяцы, пока главари заговорщиков на свободе, для него крайне опасен польско-литовский поход, особенно если неприятель догадается двинуть полки через южные крепости на Коломну или на Великие Луки, Тверь и Бежецкий верх. Он должен безотлагательно принять какие-то надёжные меры, чтобы в голову неприятелю подобная мысль не пришла. Тут он припоминает, под давлением обстоятельств, что гонец польского короля и литовского великого князя, его повелением осенью взятый под стражу, седьмой месяц томится в оковах.
Тотчас из Александровой слободы он отписывает земским боярам в Москву, чтобы они вновь судили и рядили о литовских делах и ещё раз отписали ему свой приговор, мириться или не мириться нам с польским королём и литовским великим князем, а пока что получше обращаться со злополучным Быковским. Земские бояре, несказанно довольные, что на этот раз остались в живых, охотно судят и рядят о том, что делать с осточертевшей Литвой, и приговаривают Быковского отпустить, однако снабдить его грамотой, в которой прописать все неправды польского короля и литовского великого князя, особенно ту, что Колычева со товарищи, послов государевых, задерживал у себя против прежних обычаев и бесчестье чинил, прочие же неправды обозначить поглаже, чтобы сношения с ним не терять, а рухлядь Быковскому и свите его возвратить. Довольный этим решением Иоанн отправляет новый запрос, мириться или не мириться ему с королём, а если мириться, то какими должны быть условия мира. Посудив, порядив, как положено, земские бояре ответствуют на этот запрос, что об условиях мира надобно судить и рядить в том единственно случае, если тот сам
начнёт сноситься о мире с Москвой, однако Ливонской земли ни под каким видом не уступать, как приговорил о том земский собор. Иоанн, опять на письме, повелевает Быковского и литовских торговых людей отпустить, однако всей рухляди не отдавать, а Быковского препроводить к нему в слободу. В слободе он принимает Быковского лично, что делает редко, из чего следует, что он желает придать словам своим должное, именно государственное значение:
                - Юрий! Ты вручил нам письмо столь грубое, что тебе не надлежало бы оставаться в живых, но мы крови не любим. Иди с миром к своему государю, который в твоём несчастий позабыл о тебе. Мы готовы с ним видеться, готовы прекратить бедствие войны. Кланяйся от нас нашему брату, королю Сигизмунду.
        Действительно, время настолько многомятежное и жестокое, что по всей Европе, о мусульманском Востоке нечего даже и говорить, послов и гонцов, прибывающих с неугодными вестями и грамотами, и в железы куют, и головы рубят, так что Быковский жизнью обязан единственно милосердию Иоанна, который не лицемерит, не лжёт, когда говорит, что крови не любит, хоть только что пролил её несколько вёдер. Воспряв духом, как только узнал, что остался в живых, Быковский тотчас пускается хлопотать в земщине и бьёт челом на земских бояр, которые отказались воротить ему его достояние, верно, рассчитывая на то, что царь и великий князь изольёт на его безвинную голову ещё одну царскую милость. Не тут-то было, Иоанн резко обрывает его:
                - Чем мы тебя пожаловали, что велели дать тебе из своей казны, с тем поезжай. Ты к нам с размётом пришёл, так довольно с тебя и того, что мы крови твоей пролить не велели. А если будет между нами и братом нашим, королём Сигизмундом, ссылка, то твоё и вперёд не уйдёт.
        Отправляя Быковского с грамотой к польскому королю и литовскому великому князю, должно быть, рассчитывая на то, что предложение новых переговоров о мире на ближайшее время отодвинет войну, он впадает в раздумье, продолжать ли творить душегубство, остановить ли пролитие крови и долгими богомольями молить справедливого, но милосердного Бога отпустить ему его страшный грех, приняв, разумеется, во внимание, что он не имеет права подставлять другую ланиту, когда неверные подданные покушаются на его власть и на самую жизнь. Он молится с непреклонным усердием и двадцать восьмого июля появляется в Новодевичьем монастыре, чтобы крестным ходом шествовать в толпе верующих, появляется в окружении, как становится правилом все последние годы, кольца телохранителей в чёрных одеждах.
        Кажется, для митрополита Филиппа наступает его звёздный час. Только что, в течение трёх месяцев после их последнего столкновения в храме во время богослужения, без суда думных бояр, без предъявления обвинения, внезапным налётом опричных отрядов уничтожено три с половиной сотни служилых людей, тёмными слухами превращённых в несколько тысяч, так что в сознании большинства подручных князей и бояр произошло нечто вроде побоища с бессчётными и безвинными жертвами. Вот когда архипастырю надлежит принародно бросить в забрызганное кровью лицо государя непримиримые обличения, уж на этот-то раз его обличения были бы более чем справедливыми и не могут быть не поддержаны, хотя бы грозным молчанием, со всех концов собравшимися московскими горожанами. А что происходит? Происходит жалкий, оскорбительный фарс, который убеждает нас лишний раз, как мелок, как слаб, как ничтожен Филипп, как превратно понимается им высокое назначение митрополита. Чуть не с яростью защищал он своего замешанного в заговор родственника, конюшего Фёдорова, обвинённого в государственном преступлении, всего лишь сосланного в собственные
коломенские обширные вотчины, прилюдно отказывал государю в благословении, придравшись к его необычному одеянию, и требовал отмены опричнины, потому что её требовали сам Фёдоров и его затаившиеся сподвижники. Теперь, когда погибли сотни служилых людей, подданных того же конюшего Фёдорова и других заговорщиков, от Филиппа не слыхать никаких обличений, точно и не было ничего, ни зарубленных насмерть вместе с жёнами и детьми, ни отсечённых рук. На этот раз богослужение идёт своим чередом. Лишь перед тем как читать приготовленный текст из Евангелия, митрополит привычным взглядом окидывает сплошные ряды богомольцев и видит, что кто-то из опричных бояр стоит в своём чёрном шлыке, что запрещено уставами благочиния, по настоянию самого Иоанна принятыми на Стоглавом соборе. Митрополит приходит в ярость и резко, грубо указывает зазевавшемуся опричнику на неподобающий месту и времени вид, точно единственное безобразие в шапке, а вовсе не в том, что у верного опричника уже руки в крови. Иоанн оборачивается, тоже готовый обрушить свой праведный гнев на ослушника, поскольку в своих опричных войсках жёстко требует
везде и во всём соблюдать строжайшую дисциплину, тем более ни на волос не отступать от церковных обрядов. Понятно, что чёрная шапка на голове опричника осталась скорее всего по рассеянности, и благочестивый опричник на первых же словах митрополита, обращённых с гневом к нему, срывает греховный предмет с головы. Иоанн видит: все его люди прилично простоволосы. Он ждёт объяснений митрополита, сохраняя свою отличную выдержку, которая редко подводит его, особенно в храме, когда он слышит присутствие Бога. Митрополит, видимо, тоже растерян. В храме воцаряется напряжённая, опасная тишина. В этой нерадостной тишине кто-то из вечно находчивых лизоблюдов чуть слышно дует в царское ухо, будто митрополит оклеветал честного человека, лишь бы затеять новый скандал. Иоанн впадает в непристойное бешенство. Он кричит, в храме, во время богослужения, на митрополита, поистине ему приходится жить среди скверны, злодейства и ненависти и сам не кто иной, как смердящий пёс. Он обрушивает на голову архипастыря брань, он его обвиняет во лжи, он именует его мятежником и злодеем, он в гневе стучит своим посохом и будто бы
говорит, хотя явным образом стиль не его, может быть, его безрассудная речь искажена в передаче, может быть, и сама эта речь всего лишь непотребная клевета:
        — Я был слишком мягок к тебе, митрополит, к твоим сообщникам и к моей стране, теперь взвоете вы у меня!
        Он удаляется, не дожидаясь крестного хода, удаляется в гневе, чего, как человек богомольный, не может себе ни позволять, ни прощать, как не может простить и митрополиту, который в праздничный день ввёл его в тяжкий грех.
        Сознает ли Филипп, что совершил недостойную архипастыря глупость, выместив свои накипевшие чувства, придравшись к малому нарушению благочиния, не в силах ли снести страшного оскорбления, ему нанесённого, только в тот же день он покидает митрополичий дом в Кремле, чтобы, не слагая с себя митрополичьего сана, затвориться в монастыре и таким способом угрожать царю и великому князю, разыгрывая роль гонимого мученика, естественно, угрожать ему не только небесными карами, но и прекращением богослужений, вот только уже непонятно, за какие грехи. Он, верно, не примечает, что сам впал в грех гордыни, за который кара настигает его самого, едва он выходит за стены Кремля. В Москве десяток больших, богатых, почитаемых, отягощённых щедрыми дарами монастырей, однако ни один из этих монастырей не принимает первосвятителя, затеявшего непристойную склоку с царём и великим князем, истинным защитником православия в течение уже многих лет, из чего следует, что игумены и архимандриты осуждают его и принимают сторону московского государя. Тогда Филипп находит временное пристанище в небольшом, захудалом монастырьке
Николы Старого, расположенном в Китай-городе. Самое место должно бы привести его к размышлению, ведь он в этом непритязательном, ветхом убежище остаётся один против всех. Может быть, он в чём-то и прав, поскольку одинокий протест ещё не свидетельствует о заблуждениях протестующего. И всё-таки, если в сложившихся обстоятельствах он не сумеет остановиться, если продолжит свои безмолвные угрозы царю и великому князю из тесной, сырой, запущенной кельи, никто не поддержит его, он обречён на гонения, может быть, на позор. Верно, упрямый Филипп и жаждет гонений. Доброжелатели из среды духовенства или кто-то подосланный самим Иоанном настоятельно советуют ему сложить с себя ношу непосильного сана и мирно уйти, следуя исконной мудрости русского человека, гласящей, что плетью обуха не перешибёшь. Но уж митрополитом овладела гордыня, веками одолевавшая Колычевых. Он отказывается выйти в отставку на том основании, что крест целовал «за опришнину и за царский домовой обиход митропольи не оставляти», видимо, позабыв, что крест целовал также на то, чтобы в дела опричные и государевы не вступать.
        Иоанн тоже не в состоянии отказаться от того заповеданного Писанием принципа, что государь обязан миловать добрых и наказывать злых. По его убеждению, более полугода Филипп сеет злейшее зло, возбуждая смиренную паству против своего государя, тогда как обязан сеять добро и не озлоблять, а умиротворять сердца непросвещённых и тёмных. Следовательно, Филиппа надлежит свести с первосвятительского престола, в необходимости этого для государства полезного шага у Иоанна не остаётся сомнений. И всё-таки пока что и для безропотной паствы, и для Филиппа, и для него самого было бы полезней и легче, если бы Филипп доброй волей оставил престол. Как всегда в критических обстоятельствах, Иоанн пробует действовать устрашением. В течение августа погибает ещё около сотни служилых людей, которые сидят по поместьям, расположенным главным образом в вотчинах конюшего Фёдорова. Едва совершается это новое душегубство и составляется новый поминальный листок, с Соловков возвращаются Пафнутий и Темкин, которые доставляют игумена Паисия и несколько старцев, готовых дать показания против Филиппа на церковном суде.
Предварительно ознакомившись с результатами розыска, Иоанн направляет послание новгородскому архиепископу Пимену, как первому человеку в церковной иерархии после митрополита, которым призывает его без промедления явиться в Москву. В сентябре он отправляет, подальше от греха, Владимира Старицкого с его после обмена уделов заметно поредевшим удельным полком в Нижний Новгород, на охрану юго-восточных украйн, которым угрожают татары и турки. В те же дни разорённого, лишённого едва ли не всех его вооружённых людей в Москву доставляют конюшего Фёдорова. Для суда над главой заговорщиков Иоанн собирает земскую Боярскую думу, опричных и земских думных дворян и предъявляет почтенному Ивану Петровичу обвинение в заговоре, целью которого был арест законного государя и выдача его враждебному королю. Позднее немец Шлихтинг, сперва служивший Москве, но после благополучно перебежавший в Литву за большими деньгами, сочинит безобразную сцену, которой не был и не мог быть очевидцем. Он преднамеренно не упоминает никакого суда, зато описывает зверскую и бессмысленную расправу Иоанна над абсолютно безвинным, понятное
дело, конюшим. Ещё более понятно, что бессовестный перебежчик именует себя очевидцем, хотя, будучи иноземцем, из мелких сошек к тому же, не мог быть допущен на суд думных бояр и думных дворян, Боярская дума твёрже камня стоит на страже векового обычая, вполне вероятно, что злоумышленный клеветник о состоявшемся суде даже не знал. Тем не менее его подкупленная фантазия едва ли в чём-нибудь уступает озлобленной фантазии беглого князя. В его изложении сцена происходит такая. Будто бы, не прибегая ни к какому суду, Иоанн в присутствии множества князей и бояр сбрасывает с себя царское одеяние, которое в действительности уже заменил чёрным опричным кафтаном, чуть не до бешенства доводившим митрополита, и повелевает конюшему Фёдорову надеть на себя мантию и венец, стало быть, стоя перед всем честным народом в исподнем, сажает его на царский престол, вручает державу, низко склоняется перед ним и ёрничает, унижая свой сан, которым дорожит пуще глаза:
        — Буди здрав, великий государь всея Руси! Се принял ты от меня честь, тобою желаемую! Но, имея власть сделать тебя царём, могу и низвергнуть с престола!
        Недобросовестность мнимого очевидца не может не бросаться в глаза. Почтенный Иван Петрович не обвиняется в злоумышлении лично занять московский престол, такого безобразия ему не позволят сами князья и бояре, поскольку у него не имеется наследственных прав, оттого они и кружатся вокруг Владимира Старицкого, который владеет именно истинным, наследственным правом. Его обвиняют в государственной измене, в злоумышлении арестовать Иоанна, передать его вражеской стороне и на его место посадить не кого иного, как действительного, хоть и не прямого, претендента Владимира Старицкого, из чего следует, что и на этот раз мнимый очевидец соврал. В том же клеветническом духе мнимый очевидец продолжает повествовать, будто после такого рода нелепых речей Иоанн собственной рукой, это непременное условие всех россказней, всаживает нож прямо в сердце покорно сидящего Ивана Петровича, что практически невозможно в таком положении сделать, причём остаётся загадкой, раздевает ли он предварительно осмеянную издевательски жертву своего бесчеловечного произвола или разрезает и заливает его чёрной кровью собственный
бесценный венценосный наряд. Кажется, довольно и этого ужаса. Так нет, после удара в сердце ножом набросившиеся опричники добивают ещё живого конюшего, поражённого, помнится, в сердце, выволакивают из царских палат бездыханное тело и швыряют псам на съеденье, а заодно убивают его старуху жену, князя Ивана Куракина-Булгакова и князя Дмитрия Ряполовского, понятное дело, абсолютно безвинных.
        Всё это вымышленные, неправдоподобные страсти. Иоанн не покидает свой трон, не сбрасывает публично своих строгих чёрных полумонашеских опричных одежд, тем более не обагряет собственные руки в крови. Боярский суд идёт своим чередом, вероятно, суду предъявляется и послание короля Сигизмунда английским купцам, и список участников заговора, попавший в руки царя и великого князя благодаря трусливому предательству Владимира Старицкого. Рассмотрев доводы обвинения, боярский суд признает конюшего Фёдорова виновным и приговаривает к смерти, как четырнадцать лет назад в сходных обстоятельствах признал виновным и приговорил к смерти князя Семёна Ростовского. Вместе с конюшим Фёдоровым к смерти приговаривают ещё несколько человек, далеко не всех из крамольного списка. Каждое имя казнённого по приговору суда богомольный Иоанн заносит в поминальный листок: Иван Фёдоров, Михаил Колычев и его сыновья Булат, Симеон и Миноу, князь Андрей Катырев, князь Фёдор Троекуров и Михаил Лыков с племянником. Того же ноября четвёртого дня высшее православное духовенство и та же земская Боярская дума собираются вновь в той же
царской палате Кремля, а не в Успенском соборе, как позднее станет с намерением кощунствовать беглый князь. На этот раз судят митрополита Филиппа, и едва ли кто-нибудь из прибывших на суд сознает, а отчётливо понимает лишь Иоанн, что в данном деле благоглупости бывшего игумена служат только предлогом для решения вопроса громадной, непреходящей государственной важности, что в действительности на этом суде предпринимается обдуманная, хорошо подготовленная попытка разрешить главнейший, принципиальнейший спор между светской властью и церковью о праве на верховенство в делах государства. Православная церковь в этом отношении мало чем отличается от католической, заявляет о превосходстве духовной власти над светской, приблизительно в той же недосягаемой мере, в какой инок превосходит мирянина, и на этом основании в течение веков пытается подмять под себя светскую власть, диктовать ей, будто бы ради того, чтобы облагородить её, а также решения государственной важности и активно влиять на исполнение этих решений, естественно, никак не отвечая за них, ответственность полностью остаётся на государственной
власти. Ещё дедушка Иоанна, обладавший государственным умом и сильным характером, пробовал охладить этот малопродуктивный и малодостойный пыл митрополитов и иерархов, однако в те времена у него не оказалось достаточно материальных средств, чтобы поставить церковь на её настоящее место. От этого первого серьёзного натиска светской власти церковь довольно быстро оправилась, попутно предав смерти с десяток еретиков, а в мрачные годы одинокого Иоаннова детства и возмущения подручных князей и бояр воспользовалась наступившей анархией, такой сладостной своевольному сердцу витязей удельных времён, смело, но с осторожностью выдвинулась на первое место. С той поры ни одно серьёзное решение не принимается без совета с митрополитом Макарием, его благословением великий князь становится московским царём, его вмешательство позволяет ещё юному, неокрепшему Иоанну отменить ненавистное местничество хотя бы на время походов. Когда же преклонные лета понуждают митрополита Макария отодвинуться в сторону, такую же важную роль в управлении государством пытается играть благовещенский поп Сильвестр. Выждав подходящий момент,
возмужавший Иоанн избавляется от назойливой, не всегда праведной опеки Сильвестра, однако и после удаления благовещенского попа в монастырь претензии церкви на верховенство не уменьшаются. Ощутив неудобство, подчас прямой вред этих самодовольных претензий, он пробует ладиться миром, с митрополита Филиппа, прежде всего лишь игумена, берёт крестную клятву, что духовная власть отныне и впредь станет заниматься исключительно духовным устроением церкви и государства и прекратит вмешательство в светские дела государя. Бывший соловецкий игумен крест целует, клятву даёт, однако, едва его кровный родственник попадается на государственном преступлении, которое не касается церкви, нарушает, казалось бы, самую крепкую крестоцеловальную клятву и учиняет такое публичное безобразие, которое не только порочит царя и великого князя, но и указывает светской власти на её второразрядную, подчинённую роль. И теперь, на этом представительном, правомочном суде, Иоанн вовсе не испрашивает самовлюблённой головы митрополита Филиппа. Неожиданно для него против бывшего соловецкого игумена выдвигаются столь серьёзные обвинения в
неподобающем образе жизни, что митрополиту грозит ни больше ни меньше, как сожжение на костре, и, по некоторым сведениям, царь и великий князь в разгар обвинительных прений даже пытается его защитить, скорее всего не этого, лично для него неудобного, не особенно умного человека, который так грубо и принародно его унижал, но его звание, его положение, авторитет высшего церковного иерарха, поскольку никогда и ни при каких обстоятельствах он не ронял и неспособен ронять авторитет и достоинство церкви. Он всего лишь стремится, в интересах Московского царства, как он их понимает, разделить духовную и светскую власти, поставить каждую из них на её законное, в жизни общества одинаково необходимое место, чтобы ни одна из них не мешала другой, чтобы Богу отдавалось Богово, а кесарю кесарево, только такое разумное равновесие, по его убеждению, упрочит Московское царство. Высокий суд выслушивает показания соловецкого игумена Паисия, любимейшего из учеников бывшего игумена Филиппа, и нескольких старцев, доставленных в Москву епископом Пафнутием и воеводой Темкиным. Соловецкие иноки утверждают, что жизнь Филиппа в
обители была непотребной, недостойной того положения, которое нынче он занимает. Высший суд признает Филиппа виновным в неподобающем нарушении монастырских уставов, что, как известно, сплошь и рядом происходит в монастырях, и приговаривает свести его с первосвятительского престола и заточить в им самим избранном монастыре Николы Старого. В более поздние времена, в малопохвальном стремлении во что бы то ни стало очернить Иоанна и в противовес ему обелить митрополита Филиппа перед потомством, которому восхотел ось возгласить святым того, кто осуждён освящённым собором, зарождается превратное мнение, будто Пафнутий и Темкин частью запугивают, частью покупают бесчестных старцев деньгами. А Паисия, которого Филипп сам настойчиво советовал братии поставить игуменом, соблазняют приманчивым саном епископа и тем совращают благочестивых иноков на лжесвидетельство. Это опасное мнение действительно обеляет, не наверняка и отчасти, посмертно митрополита Филиппа от всех обвинений, в чём он уже не нуждается, и представляет его безвинным мучеником злой воли жестокосердого царя Иоанна, однако вместе с тем, на что
составители этой легенды не обращают никакого внимания, оно очерняет весь освящённый собор, который единодушно верит будто бы ложным свидетельствам и с покорностью побитых собак идёт на поводу у неправедного, необузданного царя, из чего с неизбежностью вытекает, что все архиепископы и епископы, игумены и архимандриты, собравшиеся на освящённый собор, никто более как подонки и подлецы, которых ничего не стоит обмануть, запугать или купить. Тем более, в свете этого опасного мнения, выглядит необъяснимым, невероятным тот факт, что именно этот, будто бы бессердечный мучитель, обманувший, запугавший и подкупивший всё духовенство, меньше других верит гнусным прегрешениям обвиняемого и пытается спасти если не его честь, то хотя бы честь его высокого звания. Иоанн просит освящённый собор, чтобы Филиппу разрешили спустя несколько дней, в праздник святого архистратига Михаила, в сане митрополита отслужить свою последнюю службу в Успенском соборе, как станут впоследствии уверять, именно для того, чтобы в последний раз вдоволь поглумиться над ним, однако, скорее всего, в тайной надежде, что за эти несколько дней
освящённый собор образумится, или на то, что при всём православном народе он всё-таки получит пастырское благословение митрополита Филиппа, после чего митрополит Филипп будет заслуживать снисхождения. Восьмого ноября, после действительно состоявшейся службы, во время которой уже низложенный митрополит упрямо блюдёт свою непреклонность, Филиппа сводят с первосвятительского престола и затворяют в монастыре Николы Старого, на пропитание определяют из царской казны по четыре алтына в день, что обрекает осуждённого на соблюдение усиленного поста, необходимого для покаяния, однако очень скоро его непримиримые недоброжелатели, с архиепископом Пименом во главе, добиваются его удаления из первопрестольной Москвы, и Филиппа переводят подальше, в тверской Отрочь монастырь, может быть, ради того, чтобы все поскорее забыли о нём.
        Таким образом, за последние пять лет, прошедшие после кончины митрополита Макария, уже в третий раз предстоит избрать главу русской церкви. В третий раз все права на первосвятительский престол по-прежнему имеет только новгородский архиепископ Пимен, после митрополита второе лицо и неизбежный преемник его, на что, видимо, Пимен рассчитывает, таким очевидным усердием удаляя Филиппа, и уже в третий раз Иоанн обходит его назначением. Одиннадцатого ноября 1568 года тем же освящённым собором, который низводит Филиппа, на его место поставляется архимандрит Троицкого Сергиева монастыря Кирилл, человек небойкий, смиренный, на долю которого выпадают тяжкие испытания, связанные с прямой угрозой Московскому царству и всему православию.
        ГЛАВА ШЕСТАЯ
        ОСЛОЖНЕНИЯ
        Испытания ещё впереди, а пока начинает казаться, что, предав конюшего Фёдорова в руки суда думных бояр, истребив самых преданных главе заговорщиков сотников и воевод, избавившись от грубых и непристойных обличений Филиппа и получив в качестве первосвятителя благодушного и молчаливого троицкого архимандрита Кирилла, Иоанн может перевести дух. В самом деле, военные действия нигде не ведутся, даже крымские татары заметно остыли, всюду натыкаясь на цепь умело поставленных им крепостей, с трудом одолеваемых или вовсе неодолимых для беспорядочно скачущей и гомонящей конной орды. Подручные князья и бояре тоже притихают на время, наконец ощутив, насколько оставленные им полки малоприметны в сравнении с постоянно растущей мощью опричного войска, насколько бессильны они без активной поддержки короля Сигизмунда и крымского хана. Вздохнув с облегчением, Иоанн продолжает кропотливо обустраивать особный двор как своё любимое детище. Поистине, его преобладающей страстью становятся крепостные сооружения на всех открытых украйнах Московского царства. Одна за другой прибавляются крепости за Окой, возведено
несколько крепостей, призванных защитить отвоёванный Полоцк, превращён в неприступную крепость его новый дворец на Воздвиженке, начато строительство мощной крепости в Вологде, теперь он принимается превращать в крепость Александрову слободу, в которой проводит всё больше времени, не столько отдыхая от тяжких трудов управления, сколько размышляя вдали от столичного шума, придворных интриг, общего пьянства, блуда, прелюбодеяний, лихоимства и грабежей, противных его благочестивой душе. Здесь он следит за возведением укреплений, палат, церквей, торговых рядов. Здесь рождаются хитросплетения его дипломатических предприятий. Здесь он чувствует себя дома, всё реже посещает Москву и живёт в ней как гость. В особный дом включается Переславль, близко стоящий к Александровой слободе, это старинное владение московских великих князей, в котором расположены большей частью вотчины московских бояр, а удельных княжеских вотчин так мало, что оказывается некого переселять во владения земщины. За Переславлем в особный двор следуют старинные русские города на большой торговой дороге на Вологду, что добросовестно отмечено
летописцем:
        «Лета 7077 генваря в 21 день взял царь и государь князь велики Иоанн Васильевич Ростов град и Ярославль в опришнину на память преподобного отца нашего Максима Исповедника...»
        И в этих старинных, когда-то богатых и сильных центрах великих княжений не происходит особенных перемен. Некоторые удельные вотчины поступили в обмен ещё четыре года назад, когда ярославских и ростовских удельных князей насильно отправляли на службу в Казань. Нынче поступают в обмен лишь родовые вотчины князя Засекина и родовые вотчины князя Долгово-Сабурова, не играющих сколько-нибудь приметной роли в противостоянии Иоанна и его подручных князей и бояр. После обмена в этих вотчинах даются поместья новым служилым людям, которые переходят на опричную службу из земщины. Необходимо ещё раз отметить, что Иоанн печётся не об одном упрочении материальной мощи особного двора, приобретая новые земли для служилых людей и окончательно утверждаясь на северном и волжском торговых путях, которые, с неизбежным ослаблением западной, нарвской и новгородской торговли, становятся главными торговыми магистралями всего Московского царства. Его величественный идеал Святорусского государства всё ещё не угас и не может угаснуть, несмотря ни на что. Всё ещё надеясь воплотить его в жизнь, Иоанн печётся о благочестии и
процветании своих любимейших и опорных Кириллова Белозерского и Троицкого Сергиева монастырей и присоединяет к ним, взяв в особный двор, Симонов монастырь, один из самых значительных и богатых в Москве.
        Даже его закоренелые враги как будто решаются наконец сладить с ним доброе дело. Возвращение Быковского, пусть всего лишь с половиной его достояния, возбуждает умы литовских панов и шляхты, которые в середине 1568 года завлекаются в запутанное, для них чрезвычайно опасное предприятие. Неожиданно начинают сбываться пророческие слова недавно почившего Николая Радзивилла Чёрного, однажды брошенные им королю Сигизмунду:
        — Теперь Литве грозит двойная беда: с одной стороны меч неприятельский, с другой — аркан вечной неволи.
        Им имелась в виду тяжёлая, затянувшаяся война с неодолимым московским царём и наглые притязания высокомерной, неразборчивой, жадной, двуличной католической Польши, и он оказался полностью прав. Польские паны, воинственные более в пьяных речах, чем на поле сражения, давно точат хищные зубы на Малороссию и не прочь завладеть Белой Русью, которые пока что входят в состав Литовского великого княжества, захватившего эти исконные русские земли в годы тяжелейшей борьбы русского народа против монголо-татар, тогда как литовские паны и шляхта, большей частью русские по национальности и вероисповеданию, разными ухищрениями укорачивают волчий аппетит своих чересчур нахальных союзников и соседей. И вдруг наступает решающий миг. Давно серьёзно больной, Сигизмунд Август, польский король и в то же время литовский великий князь, явственно ощущает приближение смерти. В этом естественном исходе земного бытия для него особенно скверно то, что он умирает бездетным, — ужасное обстоятельство, грозящее катастрофой каждой монархии, а польско-литовской монархии грозящее едва ли не полным уничтожением. С кончиной Сигизмунда
Августа прерывается династия Ягеллонов, соединяющая права и на польскую корону, и на литовский великокняжеский стол. Династический союз Литвы и Польши и без того очевидно искусствен и слаб, более призрачен, чем реален, поскольку и королевство, и великое княжество живут независимо одно от другого, управляются самостоятельно и опираются на свои собственные законы и вооружённые силы. После ухода последнего из Ягеллонов несговорчивая Литва способна вовсе оторваться от Польши и, чего доброго, сблизиться со своей исторической родиной, так или иначе связав свои зыбкие судьбы с Москвой, и тогда для польских панов, с исключительной жадностью падких на чужое добро, прощай и Малая Русь, и Белая Русь, есть от чего в беспокойство прийти и поразмыслить над грозящим бедностью будущим. Таких невозвратимых потерь польские паны и представить не могут себе, уж больно приятно завладеть чужим достоянием, не ударив палец о палец, не обнажая меча, как уже завладели довольно жирной частью Ливонии. Натурально, в воспалённые даровым приобретением головы залетает замечательная идея: пока Сигизмунд Август жив, объединить оба
государства в одно, с одним сеймом и с одним королём, причём условия объединения так ловко придуманы, что в объединённый сейм в подавляющем большинстве попадут польские паны, после чего этот по числу голосов польский сейм изберёт нового короля, ещё более натурально, только такого, который будет угоден именно польскому панству, совсем так, как в тоске и печали видят все московские князья и бояре. Далее, в благодарность за предпочтение другим кандидатам, которых на сладкое место наберётся десятка полтора или два, новый король, не смея даже вздохом поперечить своим избирателям, беспрепятственно, бесхлопотно передаст им Малую Русь, а там можно будет приняться и за Белую Русь, хорошо бы после неё таким же чудом объединиться с Великой Русью, чтобы ни от русского государства, ни от русского духа ничего не осталось, даже воспоминания. Литовские паны и шляхта ни Малой Руси, ни Белой Руси отдавать не хотят, поскольку сами кормятся ими, но понимают, что с образованием единого, в сущности польского, государства их оттеснят на задворки, в том числе и на задворки истории, лишат права голоса, вместе с ним лишат
права распоряжаться доходами, после чего и Малую, и Белую Русь всё-таки придётся полякам отдать, а отдавать, как известно, всегда труднее, чем брать. По натуре ленивый, умело ограждающий себя от треволнений государственной жизни, Сигизмунд Август с развитием недуга становится и вовсе покладист, даже и до того, что вот, мол, берите всё, что хотите, только не беспокойте меня, в чём он, в сущности, прав, уходящему в иной мир не до скудоумных земных передряг, тогда как давление на него становится сильнее день ото дня, судьба наследства его подданных только что не сводит с ума. К волчьему аппетиту польских панов присоединяют свой волчий аппетит вездесущие иезуиты, может быть, самая опасная из религиозных организаций христианского толка, которая, искусно направляемая папским престолом, жаждет объединения Польши с Литвой главным образом ради того, чтобы распространить влияние католической церкви в среде западного русского православия и отчасти уже протестантского населения, а при первой возможности предпринять крестовый поход на Москву. Немудрено, что бедный Сигизмунд Август наконец соглашается. В декабре
1568 года в Люблине собирается сейм, которому назначено объединить Литву и Польшу в новое государство — Речь Посполитую. На сейме приходится огласить условия объединения. Литовские паны и шляхта слышат своими ушами, что их намереваются кругом обмануть, оставив им лишь призрак власти и всю её внешнюю мишуру, которой дорожат одни дураки, и литовские паны и шляхта в знак своего неудовольствия и возмущения покидают заседание сейма. Покинули. А дальше что? А дальше, в сущности, ничего. Недавняя осада Улы, крохотной крепостицы близ новой московской границы, дала им наглядно понять, в каком безобразном состоянии находится литовское войско, и в прежние времена не блиставшее героическими деяниями, а нынче сникшее до убожества. Не подчинись Литва доброй волей, поляки возьмут её силой, а взять не успеют, московский царь Иоанн, не успеешь глазом моргнуть, утвердится на Немане, этой древнейшей границе русских земель. Куда, стало быть, ни кинь, везде клин. И в озабоченных умах русской части литовского панства и шляхты, то есть в умах большинства, проклёвывается здравая мысль: окончательно порвать сношения с
вероломной, явным образом эгоистической Польшей, провозгласить независимость Литовского великого княжества, которую никто не отменял никогда, а на освободившийся после смерти последнего из Ягеллонов престол просить у московского государя старшего сына, недоросля ещё, неопасного по этой причине для вольностей литовских панов и шляхты, однако исключительно сильного той могущественной поддержкой, которую окажет ему Иоанн, если непримиримая Польша всё-таки вздумает выхватить изо рта у Литвы хотя бы одну только Малую Русь.
        Лазутчики своевременно доносят в Александрову слободу о соблазнительных толках, которые ведутся в Литве насчёт его старшего сына. Следом за тайными донесениями скачет полномочный гонец, направленный литовскими панами втайне от польского панства, собравшегося на Люблинский объединительный сейм. Гонец испрашивает опасные грамоты для большого посольства, которое литовские паны замышляют отправить в Москву для серьёзных переговоров и торга, впрочем, пока что самим литовским панам не совсем ясно, о каких условиях торг заводить. При этом само собой совершается долгожданное чудо: литовские паны, к тому же от лица польского короля, именуют Иоанна царём.
        Изумлённый Иоанн, разом почуявший новые возможности для своих дипломатических предприятий, вопрошает гонца, что означает сие. Гонец отвечает, как велено, что радные паны приказали ему употреблять этот титул, чтобы показать должную честь московскому государю и в знак своих дружеских и миролюбивых намерений. Оказанная почесть действует безотказно. Иоанн повелевает выдать опасные грамоты, а заодно с обозом гонца возвратить Быковскому вторую половину отобранного в наказанье имущества. Правда, радостная идиллия разлетается в прах, не успевает обласканный царём и великим князем гонец достичь литовского рубежа, Иоанну доставляют чёрную весть. Польские паны, вероятно, пронюхав, что затевают их забаловавшие литовские братья, тоже не дремлют. Из Вольмара выступают князья Полубенские, предводители польских отрядов, расположенных в нагло отторгнутой поляками части Ливонии, и каким-то обманом или предательством без единого выстрела овладевают Изборском, не только создавая угрозу близлежащему Пскову, но и показывая Литве и Москве, что никакого мира с московским царём и великим князем, никакого московского
принца в Литву они не допустят и что всего лучше литовским панам и шляхте, залетевшим чересчур высоко, воротиться на объединительный сейм.
        Повелением Иоанна Изборск отбивают, проходят истребительным набегом по нагло отторгнутой поляками части Ливонии и в зазевавшемся Витебске выжигают посад. Князья Полубенские убираются восвояси, захватив с собой изборского воеводу в качестве пленника, доказав лёгкостью отступления, что главной их целью было сорвать переговоры литовских братьев с неугодным для них Иоанном.
        Иоанн не удовлетворяется военным отпором. Гонцом в неприкаянную Литву он отправляет Мясоедова с жалобой на Полубенского и с требованием воротить беспутного воеводу Изборска, а вместе с тем наказывает Мясоедову поразведать в литовских пределах:
        «Которым обычаем слово в Литве и Польше носится, что хотят взять на великое княжение и на королевство царевича Ивана, и почему это слово в люди пущено? Обманом или вправду того хотят, и все ли люди того хотят, и почему то слово делом не объявится, а в людях носится?..»
        Подозревает, не козни ли это беглого князя, предупреждает гонца, внушая похвальное чувство верности отечеству и презрение к подлым изменникам:
        «Станет с ним говорить князь Андрей Курбский или иной который государев изменник, то отвечать: с изменником что говорить? Вы своею изменою сколько ни лукавствуете бесовским обычаем, а Бог государю свыше подаёт на врага победу и вашу измену разрушает; больше того не говорить ничего и пойти прочь; а с простым изменником и того не говорить: выбранить его, плюнуть в глаза, да и пойти прочь...»
        Конечно, Мясоедов более тайный агент, посылаемый на разведку, чем случайный гонец, обеспокоенный возвращением изборского воеводы, однако ждать его сообщений предстоит немалое время, тогда как Иоанн, очевидно, угадывает, что между Литвой и Польшей завязываются такие узлы, которые грозят ему громадной, может быть, непоправимой бедой. Кое-какие меры им уже приняты, поскольку он постоянно ждёт нападения от литовских и южных украйн. Однако он мыслит более широко. Грозной преградой для объединения слишком охочих до чужого соседей может быть только прочный союз московского царя и великого князя со шведским королём и королевой английской. Из Швеции от его посольства пока что не поступает никаких определённых известий. Из Англии с большим опозданием королевским послом прибывает довольно значительное лицо, Томас Рэндолф, директор королевской почты, дипломат и тайный агент, он лишь в июле появляется в устье Двины, лишь в октябре добирается до Москвы. Промедление не нравится Иоанну, поскольку промедление любого посольства унижает не одного царя и великого князя, но и умаляет роль Московского царства в
европейских делах, в которых он волей-неволей участвует. Ещё больше ему не нравится откровенная наглость английских торговых людей, которые в его землях ведут себя, точно они среди дикарей. Мало того, что английские торговые люди, ведущие торг через Нарву и Великий Новгород, оказываются в каких-то подозрительных сношениях с польским королём и литовскими воеводами и с той стороны получают странные поручения оказывать денежную помощь московским мятежникам. Едва вступив на московские рынки, они тотчас без зазрения совести набавляют на свои товары цены в пять, в шесть, в десять раз выше, явным образом намереваясь облапошить его будто бы лопоухих подданных, мол, церемониться нечего, коль дикари. Правда, английским добытчикам лихих барышей приходится на опыте убедиться, что московские торговые люди вовсе не дикари и что им палец в рот не клади. В ответ на бесстыдные предложения англичан, тоже тотчас и без зазрения совести, московские лихачи дают им ровно в два раза меньше и принимаются торговаться с таким вдохновенным остервенением, выказывая знание настоящей европейской цены, что ошалевшим вымогателям с
туманного Альбиона, уже возомнившим себя колонизаторами этих богатых земель, редко когда удаётся взять более пятидесяти процентов барыша вместо желаемой тысячи. Вскоре им приходится убедиться, что способность сбивать цены является далеко не первейшей из добродетелей подданных царя Иоанна, у которых и самому искусившемуся в разного рода проделках британцу впору учиться.
        Иоанн широко открывает свои порты всему европейскому торговому люду, не справляясь с национальностью и вероисповеданием. В Великом Новгороде обосновываются голландцы, которые за тридцать тысяч рублей выкупают право свободной торговли. Через Нарву ходят англичане других торговых объединений и усердно ставят палки в колёса первооткрывателям из Московской компании. Первой пробившая дорогу на московские рынки, Московская компания испрашивает у Иоанна монопольное право и в ожидании жалованной грамоты улавливает московских торговых людей, предоставляя им обширный товарный кредит, рассчитывая долговыми обязательствами привязать их к себе и уж потом сорвать-таки с них вожделенные барыши процентов в пятьсот или шестьсот. Однако, пользуясь краткостью северной навигации, московские торговые люди, едва английские корабли отваливают от пристани святого Николая, принимаются сбывать в долг полученные товары ниже цены, которую придётся уплатить через год, когда вскроется замерзающее Белое море. Английские конкуренты из Нарвы, которым укорачиваются этой фантастической операцией их барыши, только рты разевают от
удивления: что, мол, за глупый народ, как есть дикари! В действительности московские торговые люди спешат спустить английский товар подешевле, чтобы как можно скорей получить наличные деньги и в течение года несколько раз пропустить их в оборот, так что весной сполна возвращают кредит и успевают накрутить кое-что сверх того. Когда же их всё-таки объегоривают тёртые европейские жулики, которым тоже палец в рот не клади, московские торговые люди, не сморгнув глазом, в драку не лезут, не держат обиды, но отвешивают поклон и просят отпетых жуликов принять их в долю к себе. Европейские жулики, натурально, вновь изумляются: как, мол, так, мы же ограбили вас, дураков. А ништо, беззаботно ответствуют неунывающие русские люди, мы к вам в науку идём, нам всякая от вас наука важна. Впрочем, проказы самородных талантов остаются, так сказать, для пошлого, частного обращения. Умея извлечь выгоду даже в таких крайних случаях изощрённого европейского жульничества, хитроумные самородки бьют челом царю и великому князю: мол, забижают нас нехристи, батюшка-царь, оборони, не дай в обиду честного христианства, не попусти.
Иоанн и не думает в обиду давать ни себя самого, ни своих московских шустрых притворцев. Пока королева Елизавета размышляет в цивилизованном Лондоне, как бы ей обдурить московского дикаря, Иоанн преспокойно и тоже без зазрения совести утесняет английских торговых людей, чем тотчас пользуются не менее цивилизованные голландские конкуренты, стремясь вовсе вытеснить англичан с московского рынка. Обеспокоенные учредители Московской компании обращаются с петицией к своей задумчивой королеве, в которой лживо указывают на убытки, понесённые компанией и казной, и требуют защитить общие интересы английской короны и английских торговых людей. Королева Елизавета, подобно Иоанну, держится на троне более всего благоразумной поддержкой национальной торговли и мореплавания. Своим преданным негоциантам она не в состоянии отказать в том, в чём легко отказывает безвестному московскому дикарю, засевшему чурбаном в каких-то непроходимых лесах. Томас Рэндолф, только что удачно исполнивший её коварные поручения в соседней Шотландии, получает инструкции во что бы то ни стало обеспечить преимущества английской торговли в
Москве.
        Иоанн никому не прощает обид, нанесённых ему в качестве царя и великого князя, всегда и во всём руководствуясь убеждением, что государю не следует подставлять другую ланиту. Затянувшееся промедление с посольством ставит его в неравное положение с этой спесивой английской девицей, имеющей сомнительное право на трон, тогда как он наизаконнейший государь, чем в любых обстоятельствах неизменно гордится и ставит на вид. Во имя защиты своей государевой чести он видит необходимость посбить спесь с этого Рэндолфа, который тоже не поторопился в Москву, проторчав где-то целых три месяца, вместо того чтобы пулей лететь исполнять своё поручение. Его повелением неучтивого Рэндолфа затворяют на посольском дворе, кормят исправно, однако к царю не зовут и никого не допускают к нему. Лишь в феврале 1569 года Иоанн удостаивает приёма посланца королевы Елизаветы, тем не менее положенных по рангу почестей не воздаёт и не приглашает на царский обед, что на дипломатическом языке означает крайнее пренебрежение и к послу, и к направившей его государыне и что по-русски выражается проверенной истиной: как аукнется, так и
откликнется. Между тем Сесил, генеральный казначей, даёт Рэндолфу недвусмысленный, ясный приказ ускользать от политического соглашения, но всеми силами постараться «восстановить порядок в английской торговле» — магистральная линия английской дипломатии на все времена:
        «Такими общими и благопотребными речами имеете вы удовольствовать его, не давая повода вступать в какие-либо особенные трактаты или договоры для заключения между нами такого союза, который называется наступательным и оборонительным. Хотя названный Энтони Дженкинсон и упоминал нам о сём, но вы имеете обойти этот предмет молчанием, ибо нам небезызвестно о существовании вражды между ним и королями других стран...»
        Рэндолф удовольствует с усердием европейского, то есть тёртого-перетёртого, дипломата и сводит свои благопотребные речи исключительно к торговым сношениям, тогда как Иоанну позарез необходим именно союз, именно наступательный, поскольку у него под боком складывается самое обширное, самое могущественное, с большими претензиями государство в Европе, территорией и военной силой уступающее только всё ещё непобедимой Оттоманской империи, с которой это новое государство не прочь вступить именно в союз наступательный, чтобы совместными усилиями просто-напросто его раздавить, стереть Московское царство с лика многогрешной земли и затем установить своё господство в Европе. Понятно, что на такого рода лицемерные речи Иоанн отвечает более свойственными ему язвительными речами, хорошо понимая, что английским политикам верить нельзя ни на грош, что его хотят облапошить как дурачка и что он должен, прямо-таки обязан со своей стороны облапошить этого Томаса Рэндолфа именно как дурачка. Он резко укорачивает приём и отпускает представителя английской королевы ни с чем, рассчитывая своей нарочитой, подчёркнутой
резкостью образумить его. Приём повторяется спустя несколько дней, отчего-то вновь ночью, с переодеванием англичанина в московское платье, что очень похоже на чью-то плоскую выдумку. На этот раз он ведёт переговоры всерьёз. Он прямо говорит о союзе. Англичанин уклончиво отвечает, что его пресветлая королева не нуждается в праве убежища, поскольку в её стране всё спокойнёхонько, однако готова предоставить убежище московскому государю, поскольку как раз в его стране, как говорят, весьма неспокойно, и вновь заводит пространную речь о торговле. Иоанна надобно уж очень припереть к стенке, чтобы он решился заключить неравноправное соглашение. Таким предложением Елизаветы он оскорблён и продолжает настаивать на взаимности обязательств между английской королевой и московским царём. Томас Рэндолф не так давно очень искусно, где подкупом, где науськиванием, где клеветой, поднимал на законную королеву Марию Стюарт беспутных шотландских баронов, ещё более мятежных и наглых, чем московские князья и бояре. Возможно, он разъясняет, что Дженкинсон мог согласиться на взаимное право убежища, пока сохранялась угроза со
стороны Марии Стюарт, однако нынче бароны свергли её с наследственного престола и она нашла надёжное убежище в Англии, так что отныне в Английском королевстве тишь да благодать и её величеству Елизавете не может представиться надобности куда-то бежать, тем более так далеко. Возможно, Иоанн получает достоверные сведения о пленении Марии Стюарт своей коварной сестрицей и от торговых людей, которые в те времена играют роль телеграфа. Имеет он сведения и о том, что Испания угрожает притязаниям Англии владычествовать на морях, что германский император готовится оказать военную помощь Испании в борьбе за морское могущество и что римский папа особенно заинтересован в том, чтобы католическая держава наконец одержала решительную победу над английскими протестантами. Во всяком случае, во время этого будто бы ночного свидания его доводы достаточно убедительны для англичанина. Они тем более убедительны, что он наотрез отказывается сделать хоть что-нибудь в угоду английским купцам. Наступательный союз в обмен на торговлю — с тем он и отпускает бесплодно речистого Рэндолфа, а сам возвращается в Александрову
слободу, где возводится новая крепость и новый дворец.
        В Александровой слободе вновь падают на него мрачные дела душегубства. Его повелением ведётся расследование о причинах странного паденья Изборска, крепости неприступной, замыкающей северо-западный рубеж на крепкий замок. Сбив этот замок, литовцы получают возможность не только овладеть всем северо-западом, такой же изменой овладев Великим Новгородом и Псковом или при случае обойти их стороной, но и проникнуть дальше на север, вплоть до самого Белого моря, нигде не встречая сопротивления, оттого что на этих громадных пространствах не встретят ни гарнизонов, ни крепостей, ни ополчения служилых людей, за полным отсутствием поместного землевладения в этих малопригодных для землепашца краях. Расследование обнаруживает поразительную беспечность всего гарнизона Изборска, стоящего в непосредственной близости от охваченных войной волостей. Как всегда, беспечностью пользуется предательство, причём на этот раз в предательство первыми замешиваются приказные люди, может быть, в грязном стремлении прикрыть своё безбрежное воровство. Глухой зимней ночью известный смутьян и перебежчик Тимоха Тетерин, обрядившись в
чёрный кафтан, велит страже отворить ворота Изборска, «вопрошаясь опричниной». И стража безропотно отворяет ворота, хотя ночью не имеет права их никому открывать, в ворота внезапно врывается враг, и ни сам воевода, и ни кто-либо из посадских властей, и ни кто-либо из земских служилых людей и московских стрельцов не оказывает литовцам сопротивления, в отличие от Алексея Басманова, сумевшего с горстью воинов отстоять обветшалые стены Рязани. Расследование находит, что предательство раскинулось широко. Передаться литовцам изготовились Мариенбург, Тарвас и Феллин. Многие нити предательства ведут и к Пскову, и к Великому Новгороду. Иоанн не может не помнить, какую неблаговидную роль играла так называемая новгородская конная рать в боярской смуте времён его малолетства, не может забыть странного челобитья новгородских пищальников, на отказ принять их челобитную в чистом поле ответивших пищальной пальбой, как не может забыть и того, что именно новгородские ратники отказывались идти на Казань. Больше того, среди лиц, принявших участие в заговоре конюшего Фёдорова, который как-то замешался и в ту челобитную,
князь Владимир Андреевич, предавший его, недаром указал на нескольких новгородцев, таких, как Сабуровы, Хвостовы-Огнёвы, Малечковы и Баскаковы. Выданные заговорщики в прошедшем году за измену ответили головой, да как знать, не были бы ими точно так же перед ночными литовцами распахнуты ворота Пскова и Великого Новгорода, не упреди своевременными казнями предателей Иоанн? И мало ли что ещё наводит его на тревожные размышления. Ведь вот хоть то, что с Великим Новгородом связаны Колычевы, поддержавшие митрополита Филиппа и конюшего Фёдорова, тоже казнённые им. С Великим Новгородом был связан Казарин Дубровский, несколько лет сряду управлявший новгородской съезжей избой, владевший вотчинами в Бежецкой и Шелонской пятинах, имевший в Великом Новгороде один из самых богатых домов. Лет десять назад в том же Великом Новгороде служил дьяк Ишук Бухарин, тоже владевший вотчинами в новгородской земле. Род князей Старицких издавна связан с Великим Новгородом теснейшими связями, а князь Владимир Андреевич и до сего времени имеет в Великом Новгороде подворье и пользуется симпатией новгородцев, которые способны в
любой день поддержать его претензии на московский престол, лишь бы воротить свои прежние, всё ещё не забытые вольности.
        Следствием розыска вновь становятся казни, и вновь Иоанн заполняет поминальный листок. Под топор палача ложатся изборские подьячие Семён Рубцов, его человек Оглобля, Пётр Лазарев, псковичи Алексей Шубин и Афимий Герасимов, а также Иван Лыков, Юрий Силин, Василий Татьянин, Григорий Рубцов, Юрий Незнанов, Михаил Дымов и его человек Воронов, Кузьма Кусов и Третяк Лукин. Иоанн ограничивается этими кровавыми жертвами собственного безрассудства, пыток или доноса, однако этот новый акт устрашения, направленный против земских властей, от воевод до приказных и стражи, не может успокоить его. Если семя измены не выкорчевать, оно прорастёт. В Александровой слободе составляются списки служилых и посадских людей Пскова и Великого Новгорода, которые связаны родством с Дубровским, Бухариным, Рубцовым и другими изменниками, а также с Колычевыми, Фёдоровым и Владимиром Старицким. Уже в марте всех ненадёжных, всех заподозренных в крамольных сношениях переселяют в замосковные земли. Новгородская летопись, в данном случае, несомненно, предвзятая, называет сто пятьдесят новгородских и пятьсот псковских семей. Сколько
их было в действительности, установить невозможно, во всяком случае это не могли быть столь большие и, главное, столь круглые цифры.
        В Москву он возвращается только в апреле, резонно предполагая, что заносчивый Рэндолф за истекшее время, проведённое в крепко охраняемой посольской избе, созрел для продолжения переговоров. Рэндолф в самом деле созрел и посбавил высокомерия. Всё-таки интересы торговли оказываются стократ важней разного рода зыбких политических поз и претензий. Английский посол на свой страх и риск нарушает инструкции железного Сесила. По итогам новых переговоров составляется новая грамота, след которой простыл как в лондонском, так и в московском архивах. Кое-как можно вывести из дальнейшего хода сношений, что Рэндолф принял все предложения Иоанна и о взаимном праве убежища, и о наступательном союзе, и о корабельных мастерах, которые необходимы для строительства военного флота, отчасти уже начатого в Вологде русскими мастерами. В обмен Рэндолф получает, может быть, даже больше того, чего добивался мошенническим умолчанием о союзе. Иоанн соглашается восстановить привилегии, данные Московской торговой компании и затем отменённые в наказание за промедленье с посольством, чтобы впредь высокомерные господа англичане с
московским царём и великим князем не смели шутить. Он соглашается предоставить новые привилегии, позволить свободную и прямую торговлю с персидскими городами, разрешить в Вычегде разработку железной руды и вывозить в Англию выплавленное железо с пошлиной в одну деньгу с фунта, производить перечеканку английской монеты в Москве, Великом Новгороде и Пскове, даже обещает закрыть Нарву для тех англичан, которые смеют конкурировать с Московской компанией, и предоставить Московской компании право силой оружия вышвыривать своих конкурентов из Белого моря, больше того, англичане всюду в пределах Московского царства могут строить жилые дома и торговые лавки и судиться опричным судом, который представляется им предпочтительней мздоимного суда земских князей и бояр, а их московский двор возле церкви Святого Максима поступает под охрану опричников. Рэндолф может торжествовать, однако Иоанн оказывается и умнее, и дальновиднее, и хитрее прожжённого английского дипломата. Простите нас, сэр, но все эти преизобильные блага прольются на ваших торговых людей только тогда, когда составленная с вашего согласия грамота
будет подписана и скреплена большой королевской печатью, а пока придётся без привилегий пожить, ничего не поделаешь, мало мы верим вам, потому что вы попытались нас обмануть. Соблюдая все правила дипломатических сношений между независимыми и равноправными государствами, он отправляет в Лондон своим полномочным представителем Андрея Савина, который его именем должен присутствовать на церемонии утверждения грамоты в королевском дворе, а сам в середине мая, забрав жену и детей, отправляется в Вологду.
        Горький опыт подлой сдачи Изборска окончательно раскрывает Иоанну глаза на общую слабость земской обороны московских украйн. Перед его восшествием на престол единственным серьёзным укреплением на южной украйне служила Ока, на переправах и бродах которой московские полки каждое лето и осень сторожили крымских татар. Он задумал выдвигать крепости в степь, сначала одну линию, затем вторую и третью, располагая крепости так, чтобы они везде и всюду перекрывали движение орды далеко от Оки, и если конным татарам удаётся взять наскоком или обойти стороной одну из них, они вскоре напарываются на вторую и третью. На литовских украйнах крепости издавна ставились в линию, а Смоленск и вовсе не один раз переходил из рук в руки, так что линия обороны часто передвигалась то дальше, то ближе к Москве. Только недавно, овладев Полоцком, он на этом главном направлении стал выдвигать вперёд новые крепости, затрудняющие прежде свободное продвижение литовских полков, как это недавно случилось иод Улой: напоролись, потоптались на месте и отошли с тем, с чем пришли. Сделать то же на севере он не успел и не мог. Впереди
древних твердынь Великого Новгорода, Изборска и Пскова сами собой встали отбитые ливонские крепости, естественно, когда-то поставленные в Ливонии вовсе не ради того, чтобы служить обороне Московского царства. Пока Иоанн рассчитывал на стремительную победу над бывшими рыцарями, его мало заботило, так ли, сяк ли связана между собой цепь прежде чужих укреплений, ведь по его планам предполагалось одним ударом воротить все старинные русские земли, только после победы и надлежало подумать о системе и методах обороны новых границ. Однако война затянулась, и с каждым днём становится всё ясней, что отныне любой воевода, любой подьячий из земства единственно ради того, чтобы отомстить за своего уличённого в измене племянника или дяди, ещё хуже, чтобы прикрыть свои преступления, в любой день и час может сдать ту или иную крепость врагу, вовсе не помышляя об отечестве и измене, поскольку в сознании витязей удельных времён, ослеплённых обидой, отсутствуют понятия отечества и измены. Витязь удельных времён, ослеплённый обидой, ещё более ослеплённый желанием служить кому и где заблагорассудится, мстит за свой род до
седьмого колена, а там хоть трава не расти, ещё станет торжествовать от души, если спустя несколько дней после его предательской сдачи вверенного ему укрепления литовская, польская или татарская конница ворвётся в Москву, вдвойне станет торжествовать, если литовцы, поляки или татары соединёнными силами сожгут Москву и истребят всё Иоанново семя. Витязи удельных времён ставят его перед необходимостью по-новому строить оборону литовских украйн, в особенности со стороны Пскова и Великого Новгорода, где на десятки, на сотни вёрст не поставлено ни одной крепостицы. Именно Вологда, по его разумению, должна превратиться в оплот обороны на случай, если падут Псков и Великий Новгород, Полоцк, Смоленск и Москва. Оттого Иоанн так часто наведывается сюда, оттого с пристальным вниманием осматривает строительные работы. Он никак не может удовлетвориться результатами трудов целого года. Если его крепость-дворец на Воздвиженке, сложенная из тёсаного камня и кирпича, возникает чуть не в мгновение ока, то вологодской крепости всё ещё не видать. Возведена всего лишь одна, правда, главная стена на юго-восток, её
усиливают девять каменных башен. Отчасти продвинута отныне наиболее важная стена на северо-запад, она пока что имеет две башни. Его повелением пушечный двор уже успел отлить около трёхсот стволов крепостной артиллерии, стволы уже доставлены в Вологду, однако свалены в кучу в ожидании, когда же наконец возвысятся стены и возведутся под них площадки и бойницы. В гарнизон крепости определено пять сотен опричных стрельцов, стрельцы тоже прибыли к месту несения службы, а им пока что нечего охранять, как и пушкам пока что неоткуда стрелять. Беломорские рыбари сооружают четыре большие поморские ладьи, первые корабли того военного флота, который он уже видит в мечтах, но при одном взгляде на них ему становится ясно, как далеки они от мечты. Эти крепко сколоченные посудины прекрасно могут дойти до Груманта, до Лондона, хоть до поселений Америки, они хороши для торговли и рыбного промысла, тогда как он нуждается в военных, боевых кораблях, способных сражаться против польских, французских, голландских и английских пиратов.
        Вновь учиняется розыск. Строительством крепости ведает английский инженер Хэмфри Локк, поскольку Иоанн вознамерился возвести в Вологде нечто ещё небывалое на Русской земле, дух преобразователя присутствует в каждом его начинании и то и дело выталкивает его из устарелых привычек и форм бытия. Возможно, этот Хэмфри Локк просто-напросто плохой инженер, что нередко приключается с жадными до даровых, но непременно бешеных денег пришельцами с Запада. Скорее всего он неспособен понять замысловатый русский характер, тогда как замысловатый русский характер тотчас смекает, что англичанин неизвестно какой инженер, он несомненный лопух. Сам собой заводится тот всем известный неистребимый русский порядок, когда все работают, даже не без старанья на вид, однако делают мало, зато все воруют, воруют много и столько, сколько каждый может украсть. Естественно, несравненно больше других воруют начальники, артельные старосты и поставщики. Не менее естественно то, что рядовые строители, большей частью пришлые люди из московских уездов и земщины, оставляются без куска хлеба, голодают и не всегда способны стараться даже
для вида. Нечего говорить, что уличённые в воровстве без промедления поступают в застенки, поскольку Иоанн ещё больше заговорщиков не любит воров. Возможно, в качестве вразумления им достало бы пыток и батогов, без которых никакое вразумление не доходит до нужного места, однако кровь уже пролилась, и пролилась широко, а «судебником» даже волостным старостам дозволяется карать смертью за татьбу и разбой, и уже не может не представляться в свете закона и практики, что ещё вернее пыток и батогов вразумляет молниеносное отсечение головы, стало быть, вновь покаянно скрипит перо Иоанна: князь Пётр Кропоткин, Третяк Кожара и его человек Тимофей, повар Василий, помясы Фёдор, плотник Неупокой, плотники же Данила и Михаил, балахонец Ананя, земские нижегородцы Иван и Третяк Сидоровы, Данила Айгустов, переславин Иван Татьянин, упокой, Господи, их грешные души.
        ГЛАВА СЕДЬМАЯ
        КРУШЕНИЕ НАДЕЖД
        А вологодская крепость нужна позарез. Непредвиденным доказательством этой необходимости на Иоанна леденящим градом сыплются страшные беды, способные, каждая по отдельности, тем более соединившись во времени между собой, сокрушить Московское царство.
        Первая беспощадная весть намётом скачет из Крыма и наконец в северной Вологде настигает его. Слабому султану Селиму очень хочется идти след в след с победоносным отцом Сулейманом Великим, вечная драма малодаровитых детей, его беспрестанно подзуживают астраханские беженцы и слабые в бою, однако опытные в интригах литовцы. Один крымский хан из понятного страха за свои будущие доходы усердно отговаривает его, довольно правдоподобно расписывая тяготы большого похода по южным русским степям. Селим, как и положено малодаровитому отпрыску, долго колеблется и всё же весной 1569 года направляет в Кафу свой гребной флот, которым две с половиной тысячи закованных в цепи гребцов переправляют около пятнадцати тысяч лёгкой турецкой конницы, около двух тысяч регулярной пехоты, насильственно набранной большей частью среди порабощённых греков и волохов, и тяжёлые осадные пушки. Касим, здешний паша, получает повеление со всем этим войском двинуться к Переволоке, соединить в этом месте Дон и Волгу судоходным каналом, стало быть, Азовское море с Каспийским, подступить к Астрахани и взять её скорым приступом или рядом
с ней соорудить турецкую крепость и зимовать в ней в ожидании подкреплений. Тем же повелением султана Девлет-Гирей должен выступить с конной ордой на помощь Касиму.
        Иоанн лишён возможности постоянно держать большие силы в Астрахани, на Переволоке, тем более на Дону, поскольку в его распоряжении по-прежнему главным образом ополчение служилых людей, которое ему так и не удалось заменить регулярной пехотой, а ополчение через два, через три месяца необходимо распускать по домам, чтобы передохнуть, подкормиться и ещё на месяц-другой запастись кормом из своих закромов. В степях у московского царя и великого князя только сторожи да станицы служилых казаков, которые с непомерной охотой пускаются в любой разбой и грабёж, однако до того малочисленны, что неспособны сразиться с серьёзным противником в открытом бою. При одном виде противника они везде отступают, несмотря и на то, что турецкое войско растягивается в степи, часто надолго задерживается на мелях и волоках и может быть без большого труда разгромлено по частям. В числе турецких гребцов оказывается Семён Мальцев, московский посол, схваченный ногаями и по обычаю кочевых народов проданный в рабство. Позднее он так опишет этот странный поход:
        «Каких бед и скорбей не потерпел я от Кафы до Переволоки. Жизнь свою на каторге мучил, а государское имя возносил выше великого государя Константина. Шли суда до Переволоки пять недель, шли турки с великим страхом и живот свой отчаяли; которые были янычары из христиан, греки и во лохи, дивились, что государевых людей и казаков на Дону не было; если бы такими реками турки ходили по фряжской и венгерской земле, то все были бы побиты, хотя бы казаков было 2000, и они бы нас руками побрали: такие на Дону природные укрепления для засад и мели...»
        Приблизительно те же подробности продвижения турецкого войска передаёт в своих тайных грамотах добросовестный наблюдатель Афанасий Нагой, что в сотый, в тысячный раз убеждает царя и великого князя, что для правильной обороны Московского царства с его обширными, со всех сторон настежь раскрытыми рубежами необходима регулярная армия, которой он не может создать, не потому что не понимает необходимости или не желает из глупой прихоти оголтелого самодержца, а по отсутствию средств в его царской казне и по упрямому сопротивлению бестолковых витязей удельных времён, которые только и навострились, что саблей махать, да по милости сребролюбивых монахов, не желающих поступиться хотя бы частью накопленных, праздно схороненных по подвалам сокровищ. Будь у него регулярная армия, подготовленные, дисциплинированные полки твёрдо стояли бы в разумно выбранных, заранее отведённых местах и в самом начале движения, используя преимущества местности, уничтожили бы пришельцев уже на первых переходах непрошеного нашествия. Теперь же, как и всегда, потеряно драгоценное время, Астрахань может пасть со дня на день,
казанские татары изменят наверняка, Казань будет осаждена и, может быть, даже потеряна по слабости гарнизона и ненадёжности большей части воевод, за опалу почитающих службу в этакой дали. Стрясись такое несчастье, любое выступление от литовских украйн поставит его в положение безвыходное, безысходное. Того гляди в самом деле придётся бежать к явно негостеприимной королеве Елизавете, что оскорбит в нём достоинство человека и втопчет в грязь достоинство царя и великого князя, которым он так дорожит. Если разобраться, ему даже некого послать против турок, все набольшие воеводы так или иначе повинны в измене, в медлительности, в неумении воевать, в откровенном нежелании с буквальной точностью исполнять его повеления. И кого же он вынужден выбрать? Петра Серебряного-Оболенского, который загубил прикрытие под Копием, бросил на произвол судьбы своих служилых людей и ускакал, чуть ли не один-одинёшенек, в Полоцк! А лучше, надёжнее этого храбреца и нет у него никого.
        Пока Пётр Серебряный-Оболенский скачет, значительно медленнее, чем из-под Копия, в Нижний Новгород и сзывает нижегородское ополчение, вновь уходит в песок бесценное время. Нисколько не полагаясь на своего некстати прыткого воеводу, Иоанн спешно гонит посольство с большими дарами и предложением мира к Касиму, на что Касим отвечает по-татарски своеобразно: дары принимает, прищёлкивая от удовольствия языком, в течение трёх дней угощает и чествует московских послов, а на четвёртый бросает их в тюремную яму — обычная участь московских послов у агарян.
        Пускает Иоанн в ход и главный свой козырь, который, по всему видать, доставляет ему удовольствие. Всякий раз, когда он попадает в тяжёлое положение, он устрашает противника, он стремится так его напугать, чтобы заранее, ещё до кровавого столкновения парализовать его волю и выиграть не столько силой оружия, сколько неоспоримым превосходством своего отточенного, изощрённого интеллекта.
        Десятки скороконных гонцов разносят по сторожам и казачьим станицам его повеление: пустить по степи слух, который сам собой распространится быстрее пожара, что у Петра Серебряного-Оболенского под рукой тридцать тысяч конных и оружных служилых людей, хотя в нижегородском ополчении не наберётся и трёх, что из Москвы выступает князь Иван Бельский, у которого под рукой не менее ста тысяч опять-таки конных и оружных служилых людей, что ногаи готовы выступить на подмогу московским полкам и что персидский шах присылал к московскому царю и великому князю бить челом о союзе.
        Не успевает он раздать самые неотложные повеления, как возвращаются его послы Воронцов и Наумов, удержанные в Швеции не менее года, отчасти в качестве любезных гостей, отчасти в качестве пленников. Послов препровождают без промедления в Вологду. Воронцов докладывает царю и великому князю о своих премногих мытарствах, обидах и унижениях да о внезапной перемене правления в той предательской Швеции.
        Поначалу московских послов принимают в Стокгольме с той честью великой, какая достойна московского царя и великого князя. Король Эрик приглашает послов на обед, но вдруг падает в обморок и не в силах выйти к столу. С того тёмного дня послов лишают возможности вести переговоры с самим королём. На все их запросы им вежливо отвечают, что король болен или в войсках, собранных для отпора несносным датчанам. Переговоры приходится вести с вельможами Эрика, что послы почитают за унижение чести своего государя. Они требуют подписать мирные грамоты и выдать вдову Катерину, как договорились в Москве. Им отвечают, что отнимать жену от мужа, мать от детей противно христианским законам и Богу, что выдача Катерины обесчестит московского царя и великого князя в глазах всех христианских народов, что у польского короля имеется и другая сестра и что король Эрик, находящийся, правда, с Польским королевством в войне, будто бы обязуется достать её для московского царя и великого князя. Воронцов и Наумов резонно винят шведскую сторону в клятвопреступлении и во лжи и требуют приёма лично у короля, говорят:
                - Государь наш берёт у вашего государя сестру польского короля Катерину для своей царской чести, желая возвышенья над своим недругом и над недругом вашего государя, королём польским.
        Вместо прямого ответа на вполне резонный запрос московских послов замышляют перевести в одно из подгородных сёл будто бы ради их безопасности. Послы отказываются наотрез, объявив, что своей волей никуда не поедут, а пусть король делает с ними, что хочет, однако никакой вины их перед королём нет, тогда как в село послов отсылают за какую-либо вину. Не сломив их патриотического упорства, их вынуждены ввести к королю. Эрик, действительно больной и растерянный, им говорит:
                - Мы не дали вам ответа до сей поры потому, что здесь завелись дурные дела от дьявола и от дурных людей, и, кроме того, датская война нам мешала.
        Король не лукавит. Дела завариваются дурные и тёмные. Каким-то образом давно арестованный Юхан получает свободу и плетёт заговор против старшего брата, то ли тронувшегося в и без того слабом уме, то ли нарочно для успеха заговора объявленного помешанным, как с той же неправедной целью не постеснялся князь Курбский именовать Иоанна царём с совестью прокажённой, «какой не встретишь и у народов безбожных». Большая часть своевольных баронов переходит на сторону многомятежного Юхана. Оставшись один, не представляя, на кого опереться в беде, Эрик ещё пытается вновь арестовать Юхана и в случае удачи обещает терпеливо ожидающим московским послам, что Катерину в залог мира и дружбы они всенепременно получат, как записано в изготовленных грамотах, на этот раз в самом деле вдову. Когда же его запоздалое предприятие не удаётся, Эрик им объявляет, что, спасаясь от кровожадного брата, побежит вместе с ними в Москву. Воронцов и Наумов на свои ладьи принять шведского короля соглашаются и, превышая свои полномочия, заверяют со своей стороны утесняемого монарха, что московский царь и великий князь всенепременно
поддержит своего шведского брата и даст ему войско, чтобы перепуганный Эрик мог воротить себе ускользающий трон. Доносит ли кто мятежным баронам о содержании переговоров, улавливают ли они обострённым чутьём заговорщиков, что Эрик может бежать и воротиться с московскими ратями, которыми они будут раздавлены, как орех, только московским послам более не дозволяют встретиться с обречённым на заклание Эриком. Выясняется, что против мятежных баронов его поддерживает одна молодёжь, главным образом ученики школы, открытой им при дворе. Одного из учеников Эрик тайно отправляет к московским послам. Воронцов недоверчив и по-своему мудр, то есть мудр по-московски, с уважением к старости, к родовитости, с презрением к молодости, не доросшей мешаться в серьёзные дела государства. Он выпроваживает молодого детину, как он его именует в отчёте своему государю:
        — То дело великое, верити тебе в таком деле нельзя, ещё молод еси, а мы тебя не знаем.
        Неделю спустя молодой детина вновь пробирается к московским послам и предъявляет им оттиск личной королевской печати. Приходится, скрепя сердце, слушать его. Молодой детина подтверждает желание Эрика бежать в пределы Московского царства. Воронцов и Наумов, чуя неладное, спешно собираются в путь, махнув рукой на договорные грамоты. Эрик готовит казну, чтобы погрузить на ладьи, «да поспешил брат его Яган, его изымал и посадил в заточенье». В самый канун мятежа Эрик ещё успевает встретиться с ними, чтобы сообщить, что мятеж начался, Воронцов вопрошает его:
                - Как давно зачалось это дело?
        Эрик описывает ход недобрых событий поспешно и кратко:
                - С тех пор как от вас из Руси пришли послы мои. Я был тогда в Упсале. У них начала быть тайная измена против меня. Я был заперт. Если бы в мои земли не явились датские люди, то мне бы уже на своей воле не быть. А как датские люди пришли, то они меня выпустили для того, что некому стало землю оборонять, с той поры стало мне лучше. Если брат Юхан меня убьёт или пленит, то царь бы Юхана королём не держал.
        Воронцов и в эту драматическую минуту с сознанием долга вопрошает о королевне. Лишь на краю гибели Эрик наконец изъясняет всю нелепость своего предложения:
                - Я велел то дело посулить в случае, если Юхана в живых не будет. Я с братьями и с польским королём, и с другими порубежными государями со всеми в недружбе за это дело. А другим чем всем я рад государю вашему дружить и служить. Надежда у меня вся на Бога да на вашего государя. А тому как статься, что у живого мужа жену взять?
        Двадцать девятого сентября мятежники вступают в Стокгольм. Город наполняется звоном оружия. Сторонники Эрика сопротивляются слабо. Мелкие стычки скоро превращаются в мародёрство, неизбежный исход всякого мятежа. Алчущие добычи солдаты врываются на подворье московских послов, сбивают замки, забирают серебро и меха, самих послов обирают до нитки. По счастью, на шум является собственной персоной принц Карл, младший брат мятежного Юхана, самый благоразумный из беспутных наследников Густава Вазы. Воронцов, стоя в одной исподней рубашке, не страшась обнажённых мечей, обличает грабителей, говоря, что какого рода дела творятся только в вертепе разбойников, а не в христианской стране. Принц Карл изгоняет зарвавшихся мародёров, изъявляет своё глубокое сожаление, обещает примерно виновников безобразия наказать и лжёт, будто это у них в благочестивых рядах единственный пример беззакония, неизбежного при перемене правления, и объявляет, что Эрик свергнут с престола как безумный тиран, а Юхан чуть ли не жаждет жить с московским царём. Вместо примерного наказания мародёров и возвращения похищенного добра
московских послов принуждают отписать своему государю, что они живы-здоровы, и ни под каким видом не поминать, какому унизительному бесчестью подвергли его послов разнузданные прислужники нового короля. Однако Воронцов держится величественно, непреклонно и наотрез отказывается «лгати своему государю». Помаявшись с ними, никакими ухищрениями не сломив примерного мужества Ивана Михайловича, в октябре московских послов препровождают в Або и восемь месяцев держат под стражей, а некоторое время спустя туда же препровождают несчастного Эрика, которого всета-г ки не решились убить, и тоже держат под стражей, правда, его держат под стражей до конца его дней.
        Если улавливать в истории многообразную цепь не всегда различимых причин и на разные лады неотвратимых последствий, если под зыбкой поверхностью ярко раскрашенных личных претензий и молниеносно свершаемых дворовых переворотов нащупывать истинные корни событий, нельзя не признать, что с внезапным и довольно случайным низложением, может быть, не совсем твёрдого в уме Эрика московский царь и великий князь в своей внешней политике теряет почти все опоры, без сомнения, все или почти все свои преимущества. Ему на собственной шкуре предстоит испытать трагическую судьбу государства Российского, всегда верного своим обязательствам, порой в ущерб собственным интересам, всегда предаваемого низменным коварством суетных европейских держав, никогда и ни в чём не упускающих своих барышей, всегда вынужденного отбиваться от наседающих отовсюду врагов и неизменно сохраняющего своё омытое большой кровью достоинство, которое присуще народу свободолюбивому и могучему, неспособному униженно выпрашивать подачку у сильных мира сего.
        На юге у него голодные орды кровожадных татар, а отныне и хищные турки, создавшие пока что самую могущественную и непобедимую державу Европы и Азии, перед которой в страхе трепещут все европейские властители и монархи. На западе против него Литва и Польша, ведущие между собой постыдный, своекорыстный торг, который грозит превратить этих в общем-то порознь слабых противников в единую, многолюдную и обширную Речь Посполитую. Отныне и Швеция, чуть было не ставшая надёжной союзницей, неумолимым совпадением интересов становится долговременным и заклятым врагом, позднее захватчиком и оккупантом, поскольку новый шведский король, женатый на родной сестре польского короля, наследнице литовского великокняжеского стола, не может не превратиться, лишь бы удержать незаконно прихваченную корону, в верного союзника польского короля и, следовательно, в непримиримого противника Иоанна, а с отпадением Швеции рушатся и надежды на союзные отношения с Англией. Уж кто-кто, а Иоанн, который любит и умеет в нужный момент показать свой железный кулак, не может не знать, что в союзники берут только сильного, выгодного
партнёра, да и много ли для него теперь толку в Англии, которая за тысячи вёрст от его рубежей и не соприкасается ни с его врагами, ни с ним самим. Тем не менее он принимает эту грозную новость с внешним спокойствием. Тысячу раз оскорблённое, одинокое детство воспитало в нём бесценную в политике скрытность и проницательность, твёрдость характера и гибкий, неустанно ищущий, находчивый дух. Новый шведский король, возвращая униженное, обобранное до нитки посольство московскому царю и великому князю, просит выдать опасные грамоты для своего большого посольства, которое он намерен в ближайшем будущем направить в Москву для переговоров о мире. За этим предложением Иоанн угадывает бесстыдную ложь: просто-напросто новый шведский король, узурпатор, преступник, страшится, как бы московские полки не пришли на помощь его низложенному старшему брату, чем его смещённый Эрик пугал, и пытается приманкой посольства предотвратить войну с опасным соседом, к которой он не готов, которую не в силах вести, пока не утвердится на захваченном троне и не покончит миром с датчанами, а утвердится на троне, замирится с датчанами,
тогда сам, один, или в союзе с поляками пойдёт непримиримой войной на Москву.
        Может быть, в этот удобный момент Иоанн и отправил бы к финским украйнам новгородское ополчение, которого одного достало бы для сокрушительной победы над пока что растерянным Юханом, да у него безрассудные турки роют канал между Доном и Волгой, у него только что гнусной изменой без единого выстрела сдали Изборск, у него Великий Новгород ненадёжен, он вынужден выселить едва ли не четверть этого самого новгородского ополчения подальше от соблазнительных рубежей. В таких крутых обстоятельствах ему приходится дорожить каждым полком, к тому же ему всё меньше верится в то, что воеводы, отправленные к финским украйнам, не перебегут на службу к шведскому королю, поставленному на трон своеволием шведских баронов, как они перебегают на службу к польскому королю, соблазнившись возможностью пополнить ряды таких же своевольных вельмож, как они.
        Его размышления остаются невысказанными. Он подписывает опасные грамоты, как будто ничего не случилось, однако опасные грамоты составляются, тоже как будто ничего не случилось, в полном согласии со старинным обычаем, который предписывает шведским послам следовать в Великий Новгород, а не в Москву, как просил Юхан, и вести переговоры с новгородским наместником, точно желает этим сказать слишком высоко залетевшему Юхану: так было всегда, так будет и впредь, ничего не изменится в угоду тебе. Понимает ли он, что своим упорным нежеланием видеть шведское посольство в Москве он наносит чувствительное оскорбление новоявленному шведскому королю и тем самым заранее обрекает на неудачу любые переговоры о мире и приобретает, в добавление ко всем прочим напастям, ещё одного, личного и озлобленного врага?
        В своих дипломатических посланиях он с таким тщанием различает все степени величества, как выражается он, он так тонко чувствует все степени оскорбления и унижения не в одних словах, но и в тоне письменной речи, чуть ли не в запятых, что, разумеется, не может не понимать, что указанием на старинный обычай кровно ущемляет достоинство преступного самозванца и что заранее отрезает все пути к заключению мира.
        Но в том-то и безотрадность сложившихся обстоятельств, что, как бы он ни написал, в каких бы любезностях ни рассыпался, исход переговоров известен заранее. Отыщи он хоть один шанс на успех, он во имя безопасности Московского царства не почёл бы зазорным унизиться, он извивался бы перед новым шведским королём, как только что пришлось извиваться перед каким-то ничтожным Касимом. А не остаётся надежды, он предпочитает достоинство московского царя и великого князя без нужды не марать, достоинство московского царя и великого князя в неприкосновенности сохранить и, что называется на прощанье, своего предполагаемого противника хотя бы поставить на место.
        А судьба уже наносит новый, более страшный, ещё более неотвратимый удар. Польским и литовским панам и шляхте удаётся наконец сговориться. Присоединив к польской короне Малую Русь простым решением сейма, польские братья, в обмен молчаливого согласия на этот наглый грабёж, предлагают при свете дня обобранным литовским братьям равные с ними права, если они перестанут противиться слиянию королевства и великого княжества в единое целое, а Малая Русь служит лишь прозрачным намёком, что, продолжая упорствовать, любезные литовские братья могут так же просто потерять и Белую Русь. А что им останется, если у них отберут эту, правда, тоже хамски присвоенную, Белую Русь? Им останется всего лишь узенькая полоска земли, притиснутая к Балтийскому морю, и пренеприятная необходимость собственными трудами добывать свой, отныне скудный, доход. Если же перестанут упорствовать, сохранят Белую Русь и получат права, в их числе безрассудное право «либерум вето», способное похоронить одним-единственным голосом любое постановление сейма, а затем сплочёнными рядами двинуться на Москву, предполагая по меньшей мере забрать
Великий Новгород, Псков и Смоленск, которые Иоанн никак не желает миром отдать.
        Немудрено, что после таких убедительных происшествий, по доброй воле и в полном согласии, как не стыдится утверждать документ, польские и литовские братья дружно подписывают Люблинскую унию, и на карте Европы возникает новое государство, с одним совместно избранным королём, с одним сеймом, который состоит из сената, куда входят иерархи католической церкви, воеводы и старосты, большей частью поляки, и посольской избы, с единой внешней политикой и единой денежной единицей. Эта внезапно возникшая Речь Посполитая занимает громадные пространства от Риги до Киева, от Витебска до Гданьска и Познани, в общей сложности около миллиона квадратных вёрст, с населением в шесть миллионов. Более крупного государства в Европе не существует. Его географическое положение великолепно. Речь Посполитая владеет юго-восточным побережьем Балтийского моря, а с присовокуплением Малой Руси получает вниз по Днепру выход в благодатное Чёрное море. Это образование имеет прекрасную возможность торговать со всеми городами Европы и не менее прекрасную возможность наглухо законопатить все торговые пути более удачливым московским
купцам. Оно богато и агрессивно. Правда, расширение на запад ему заказано всё ещё сильной Священной Римской империей германской нации и ревнивой политикой римских пап, направленной на сплочение католических стран для борьбы с лютеранством и православием. Тем соблазнительней становится расширение на восток, вплоть до Волги и Каспийского моря, о чём польские и литовские братья мечтают с самого монгольского нашествия на одинокую, к тому же раздробленную Северо-Восточную Русь.
        Вместо двух сравнительно слабых противников, которых поодиночке он мог бы давно одолеть, не подводи его непокорные воеводы, которые не умеют, а частенько и не хотят воевать, Иоанн получает вдруг одного серьёзного, непримиримого, вероломного, ещё более опасного в союзе с поднимающей голову Швецией, римскими папами и крымскими хешами. Конечно, пока Сигизмунд Август жив, ему предоставлено какое-то количество времени, чтобы изготовиться к новой упорной, на этот раз беспощадной войне, однако Сигизмунд Август, по слухам, болен смертельно, стало быть, этого времени с каждым прожитым днём становится всё меньше и меньше. К тому же само появление на белом свете Речи Посполитой, видимо, будоражит умы и соблазняет к измене своевольных витязей удельных времён, ведь с этой минуты каждый изменник не может не получить тех же прав, которые окончательно закреплены Люблинской унией для польских и литовских панов и шляхты, в особенности такое сладостное для самолюбия «либерум вето», когда своим единственным голосом любой Воротынский или Мстиславский может решить судьбу государя и государства.
        Почти в один день и час, как на грех, Иоанн получает добытые его агентами сведения о двух новых заговорах, причём один из них грозит ему смертью, а другой грозит гибелью всему Московскому царству. Понятно, он не открывает имён этих людей и какими путями им открываются тайны, а до общего сведения доводит, будто из Великого Новгорода в Москву пробирается странник, бродяга, именем Пётр, родом, по слухам, волынец, и доносит по принадлежности, что старосты пяти новгородских концов да иные богатые новгородцы сговорились с архиепископом Пименом передаться Великим Новгородом и Псковом с волостями и пригородами в полное подданство к польскому королю, что писаную грамоту о своём единогласном решении составили и что сам Пётр видел своими глазами, найдя временное пристанище в Софийском соборе, как её хоронили за образом Божьей Матери, в тайнике, какие обыкновенно заводятся в храмах, куда закладываются важные ценности на случай набегов или иных передряг. Тогда же из Нижнего Новгорода соглядатаи, уже несколько лет окружающие князя Владимира Старицкого чуть не стеной, извещают царя и великого князя, что князь
Владимир Андреевич тайно сносится с королём Сигизмундом и намеревается, уйдя за рубеж, переметнуться на польскую службу, что позднее найдёт подтверждение в иноземных архивах.
        ГЛАВА ВОСЬМАЯ
        ОЖИДАНИЕ
        Трудно поверить, что оба намерения, претендента на престол и Великого Новгорода, отдаться польскому королю совпадают случайно, ведь всем известна давняя связь дома Старицких с именитым и властным новгородским боярством, недаром беспокойный Владимир Андреевич сохраняет в Великом Новгороде свои княжеские хоромы и соблазняет к себе на службу новгородских дворян. Иоанн и не верит, к тому же враждебные обстоятельства принуждают спешить: князь Владимир стоит со своим удельным полком в Нижнем Новгороде, тогда как турецкое войско в сопровождении подвижной, по всем направлениям рыскающей крымской орды уже на подступах к Астрахани, а недавняя беспричинная сдача Изборска опять-таки наводит на прискорбную мысль, что так же заговорщики со дня на день могут отворить ворота и Астрахани, и Казани, и Нижнего, и Великого Новгорода, и Пскова, после чего в руках турок и крымских татар окажется вся средняя Волга, а в руках польско-литовского короля — вся Ливония и весь русский северо-запад с побережьем Балтийского моря, а под удар интервентов может попасть и Тверь, и пристань святого Николая, и Вологда, укрепление
которой не доведено и до половины, а бесполезные пушки пока что свалены в кучу — именно по этим направлениям могут устремиться объединённые польско-литовские силы, ведь Речь Посполитая спит и видит, как бы захватить московские земли и заодно уничтожить восточного конкурента на западных рынках.
        Без промедления Пётр-волынец и кто-то из самых доверенных опричных людей отправляются в Великий Новгород, чтобы на месте проверить правильность его показаний. Другой доверенный человек следует в Нижний Новгород с повелением князю Владимиру с удельным полком прибыть в Александрову слободу. Сам Иоанн, обогатив новым пожертвованием Кириллов Белозерский монастырь на обустройство келий для себя и своих сыновей, возвращается из Вологды вместе с семьёй, чтобы вести новое следствие и готовиться к новому нападению, на этот раз отовсюду. В пути его настигает несчастье. Царице Марии неможется. Она тает у всех на глазах и вдруг умирает всего в одном дне от Александровой слободы. Его ближние уверяют, что она не выдержала трудностей длительного пути. Он не в силах в это поверить. Дорога обычная, дорога привычная, раз десять проделанная им вместе с ней, Царский поезд движется медленно, со всеми удобствами, с заранее приготовленными стоянками, царице не приходится и пальцем пошевельнуть, разве что поутру сойти со ступеней крыльца и поместиться в возке, а ввечеру выступить из возка и подняться по ступеням крыльца,
да и нелегко по-настоящему утомиться молодой женщине, едва ли достигшей двадцати пяти лет.
        Москва погружается в траур. По обычаю предков прекращены все дела. Подручные князья и бояре, служилые люди и дьяки облачаются в одежды смирения, как их называют, то есть в те же бархатные да камчатые кафтаны, только без украшений. Во всех часовнях и храмах служатся панихиды. Нищим раздаётся щедрая милостыня. В монастыри даются ещё более щедрые вклады на вечное поминанье отошедшей души.
        Тем временем, ещё не свершилось обязательное поминовение девятого дня, не отпирована последняя тризна, неискоренимое наследие языческих предков, открывается тайное следствие. И сам Иоанн, и кое-кто из его окружения не могут поверить, чтобы молодая женщина померла ни с того ни с сего. На памяти у него такая же горькая, такая же ранняя кончина царицы Анастасии, тоже женщины ещё молодой. Тогда он был убеждён, что злые люди извели её чародейством, однако его трагическую догадку в ту пору некому было проверить. Ныне в особном дворе заведена по всем правилам служба тайного и явного сыска, составленная из самых проверенных, самых верных людей. Он предполагает, как и тогда, отравление, и его сыщики берутся за дело. Уже на десятый день траур приходится отложить. Ход розыска зовёт его в Александрову слободу. Выясняется, что один из поваров царской кухни в сопровождении брата, огородника, сытника и двоих рыбарей побывал в Нижнем Новгороде под видом того, что для царского обихода было необходимо сделать должный запас белорыбицы, и там имел встречу с Владимиром Старицким. Уже факт встречи удельного князя,
претендента на место царя, уличённого в измене несколько раз, с царским прислужником, с поваром, из тех презренных холопов, каких до себя не допускает и самый захудалый боярин, сам собой представляется весьма и весьма подозрительным. Взятый под стражу и пытанный, повар Молява даёт показание заплечных дел мастерам, что князь Владимир Андреевич подбил его на чёрное дело — свести со света царя и великого князя, дал ему надёжное зелье и вперёд заплатил пятьдесят рублёв, и не для повара сумму громадную по тем временам.
        Позднее велеречивые перебежчики Крузе и Таубе, ищущие заслужить себе оправдание своей службе у московского государя, возьмут на себя грех утверждать, будто ни в чём подобном бедный Молява не признавался, будто злодеи-опричники сами измыслили чернящие князя Владимира показания повара, лишь бы вернее сгубить честнейшего, благороднейшего, решительно ни в чём дурном не повинного князя Владимира Старицкого, будто, стало быть, повар с братом, огородником, сытником и двумя рыбарями пал очередной жертвой бессмысленного террора, единственно ради своего низкого удовольствия развязанного безжалостным деспотом.
        Перебежчикам, из корысти многократно менявшим знамёна, многократно совравшим в своих показаниях, направленных литовскому гетману как раз в те роковые, напряжённые месяцы, когда многие шляхтичи хотели бы видеть Иоанна своим королём, невозможно поверить, если уж только очень хочется верить. Шестнадцатый век темнеет в дали веков не одним смрадом костров инквизиции и жесточайшей религиозной резнёй, ознаменованной десятками тысяч безвинных жертв, но и чередой громких, зачастую братоубийственных отравлений. По своему леденящему душу цинизму Медичи и Борджиа могут считаться непревзойдёнными мастерами этого ремесла, а Екатерина Медичи, сначала жена, потом вдова французского короля, этим беспощадным искусством подмешивать яд приводит в трепет весь двор. Страх быть отравленным известен и московским правителям. Московскими правителями принимаются свои меры, впрочем, широко распространённые как на свободомыслящем Западе, так и на коварном Востоке. Иоанна нелегко отравить. Каждый кубок с вином, каждый кусок его кушанья предварительно пробует его первый вельможа, в те дни это Вяземский или Басманов. Этот
нехитрый приём до того у всех на виду, что его не может не принимать во внимание даже самый примитивный убийца, тем более повар, знающий весь порядок царской трапезы и утром, и вечером. Против этой предосторожности может подействовать только снадобье постепенного действия, без цвета, без вкуса, без запаха, однако для изготовления подобного смертоносного зелья надобен слишком искусный знаток, лучше всего торговец с Востока, из персов или арабов, а исполнитель должен чрезвычайно близко стоять к особе царя и великого князя, чтобы улучить редчайший момент, когда можно его обмануть. Стало быть, если в некрепких умах витязей удельных времён могла созреть подлая мысль арестовать законного государя во время похода и предательски выдать врагу, лишь бы посадить на московский престол слабодушного и потому угодного им претендента, то после этого в тех же некрепких умах вполне могла зародиться и более подлая мысль устранить умного, непреклонного, несговорчивого царя и великого князя при помощи яда, необязательно в уме самого претендента, человека, всем известно, небойкого. Скорее всего в умах его закулисных
друзей, возможно, затаившихся где-нибудь в Кракове или Вильне, а Нижний Новгород избирается ими лишь как рынок восточных товаров и место службы Владимира Старицкого.
        Когда повар, его брат, огородник, сытник и рыбари сознаются хотя бы в намерении лишить его жизни и указывают на Владимира Старицкого как на заказчика преступления, Иоанн, только что похоронивший царицу Марию, вторую жену, не расположен сомневаться в правдивости их показаний и дожидаться новых, более веских улик, поскольку смертельный удар может быть нанесён не только ей, но и ему, в любой момент и с любой стороны. Его гнев становится страшен. Пусть он не испытывал особенного чувства к этой довольно холодной, чуждой всему русскому, неприветливой женщине, он почитает её как царицу, на которую от него падает чистый свет божественного помазания, и в этом свете любой злокозненный умысел против неё выглядит в его понимании святотатством, которого он никому не способен простить. Пусть он убеждён, что смерть от руки убийцы очистит его и его душа непременно последует в рай, к тому же он не может оставить на верную гибель своих несовершеннолетних детей, как не может оставить убийцам свой царский и великокняжеский стол. Его гнев подогревается мрачной мыслью о том, какой непоправимой опасности подвергается
Московское царство, пока неверный, умысливший измену и преступление воевода продолжает стоять со своим удельным полком в Нижнем Новгороде в то самое время, когда турки готовятся осадить слабо защищённую Астрахань и следом за её неизбежным падением двинуться на Казань, в которой так неохотно служат его подручные князья и бояре, когда, если падёт и Казань или предательски будет сдана, как Изборск, Нижний Новгород останется последним оплотом Москвы на юго-востоке. Ещё значительней, непоправимей могут быть потери в том случае, если князю Владимиру удастся бежать в то самое время, когда Псков и Великий Новгород намереваются войти в состав Литовского великого княжества, а вместе с ним в отныне могущественную Речь Посполитую, ведь в Великом Новгороде у князя Владимира давние и прочные связи, доставшиеся ему от отца, мятежного князя Андрея. Так вот, объяви он себя князем Новгородским и Псковским, как Андрей Курбский объявил себя князем Ярославским, у новгородцев и псковичей настолько прибавится мужества, что удержать их в пределах Московского царства удастся лишь большой кровью, если, конечно, удастся, а
неудача не может не обернуться полнейшим разгромом Москвы, поскольку, как он видит давно, из Пскова и Великого Новгорода, заполучи их Литва, открывается не прикрытая крепостями дорога на север и на восток, на Москву.
        Иоанн в нетерпении ждёт, когда князь Владимир, повинуясь его повелению, прибудет в Александрову слободу, если, разумеется, он повинуется. Ведь наберись князь Владимир хоть немного мужества или хоть до смерти испугайся расплаты, о которой должен он догадаться, если его спешно снимают с рубежа в самый опасный момент возможного нападения, он с полком может пробиться степными шляхами в Польшу, как в своё время ушёл от татар князь Василий, сын великого князя Дмитрия, тогда совсем ещё зелёный мальчишка.
        В том-то и дело, что князь Владимир готов бежать и не в силах бежать. Выросший в заточении, куда был брошен мятежным боярством, в раннем детстве сломленный семейным несчастьем и крутым нравом деспотической матери, двоюродный брат Иоанна неспособен действовать открыто и мужественно, как воин. Он повинуется, он привык повиноваться страже и матери. Вместе с женой и детьми, сопровождаемый собственными вооружёнными слугами, он покорно возвращается из Нижнего Новгорода, может быть, уже предчувствуя смерть и всё-таки надеясь на новую милость, ведь старший брат так часто прощал его за измену.
        Князя Владимира и его полк останавливают в Богане, почтовой станции на подступах к Александровой слободе. Не успевает он расположиться лагерем и устроить семейство в отведённой ему крестьянской избе, как Богану окружают цепью опричники в своих суровых чёрных одеждах. Вскоре на Богане появляется сам Иоанн и тоже занимает один из крестьянских домов. Он тотчас отправляет к князю Владимиру Василия Грязного и Малюту Скуратова-Бельского, только этим двоим он позволяет участвовать в тяжком суде над двоюродным братом. Именем царя и великого князя Грязной и Скуратов-Бельский предъявляют удельному князю обвинение в том, что он покушался на жизнь законного государя и на его стол, подкупив повара большими деньгами, снабдив повара ядом и приказав ему истребить царя и великого князя, что царь и великий князь может доказать крамольному брату, и по этой причине больше не считает его своим братом. Оба вершителя судеб не ограничиваются одними словами. Для очной ставки с удельным князем вводят печального повара к остальных уличённых в сговоре с ним.
        Видимо, князь Владимир, второе лицо в государстве по счёту удельных времён, отказывается отчитываться в своих проступках перед какими-то подручниками царя и великого князя, Грязным и Скуратовым-Бельским, и требует личной встречи со своим обвинителем. Ему предоставляют такую возможность. В помещение Иоанна вводят самого князя Владимира, его вторую жену, которая приходится сестрой князю Курбскому, что в глазах Иоанна само по себе служит неоспоримой уликой, её дочь и его детей от первого брака. Иоанн никому не позволяет вмешиваться в свои отношения с двоюродным братом. На предыдущем суде он отказался знакомить с уликами думных бояр, судивших Владимира, не желая позорить его, и ограничился своим честным словом, что неопровержимые улики действительно существуют. На этот раз они остаются одни, без свидетелей, и никому, кроме самого Иоанна, не дано знать, что именно произошло между ними. Известен только немилосердный финал: князь Владимир Старицкий, его жена и их девятилетняя дочь Евдокия погибли, возможно, приняли яд.
        Вопреки этой хорошо известной тайне последнего свидания, вся скрытая от всех подноготная красочно расписывается в оправдательной грамоте бывших немцев и бывших опричников Крузе и Таубе, уже солгавших множество раз. Угодливые, подлые по природе своей перебежчики, которым ни сам Иоанн, ни его приближённые не имели причин доверять в этой истории, тем более посвящать их во все подробности, старательно высасывают из пальца душераздирающую сцену бессмысленного мучительства. Будто введённые в помещение, где их ожидает в полном одиночестве Иоанн, князь Владимир, его вторая жена и их девятилетняя дочь Евдокия падают перед ним на колени и дают клятву в том, то они невиновны, тем не менее просят как милости пострижения в монастырь, из чего всё-таки следует, что какую-то вину они за собой признают, иначе не находится смысла умолять о милости пострижения. Иоанн же как будто им патетически отвечает:
                - Вы хотели умертвить меня ядом, так пейте его сами!
        Яд будто бы подаётся. Князь Владимир, только что просившийся в монастырскую келью, будто бы готов умереть, однако наотрез отказывается убивать себя своими руками. Тогда жена его, женщина, разумеется, весьма добродетельная, осушив свои горькие слёзы, не менее патетически говорит:
                - Не мы себя, но мучитель наш отравляет нас. Так лучше принять смерть от царя, чем от его палача.
        Образумленный светлым мужеством женщины, князь Владимир прощается с женой, благословляет детей и принимает яд. Следом за ним яд принимают его жена, их дочь Евдокия и его сыновья от первого брака, затем все начинают молиться в ожидании действия яда и вскоре испускают дух на глазах молчаливо сидящего Иоанна. Мучителю этого, разумеется, мало. Он будто бы призывает боярынь и прислужниц мученически погибшей княгини, отчего-то оказав милость прислужникам князя, и говорит:
                - Вот трупы моих злодеев! Вы служили им, но из милосердия дарую вам жизнь!
        Не тут-то было. Потрясённые женщины отвечают ему в один голос — условие непременное, без этого клеветы не бывает:
        — Мы не хотим твоего милосердия, зверь кровожадный! Растерзай нас. Гнушаясь тобой, презираем жизнь и муки твои!
        Никому и в голову не приходит говорить таким тоном с московским царём, ни много ни мало наместником Бога, но именно так они говорят у немцев Крузе и Таубе, которые не могли ни видеть, ни слышать, что происходило наедине между этими женщинами и их государем. Тем не менее отпетые проходимцы набираются наглости утверждать, что доведённый ими до бешенства Иоанн будто бы призывает опричников и с наслаждением наблюдает, как с бедных женщин срывают одежды, ударами плетей выгоняют на улицу, рубят их саблями, расстреливают из луков, точно прислужниц княгини было не менее сотни, и оставляют неприбранные тела на растерзание птиц и зверей, особенно, конечно, зверей, которые стаями бродят по русским деревням, ведь вся Европа уверена в том, что русские — дикари.
        Ни один серьёзный историк не может поверить в эти очевидные выдумки, если он не ослеплённый благородным негодованием балалаечник. Все эти вымышленные злодейства опровергаются самим Иоанном, который, как известно, держит ответ перед Богом, видящим всё много лучше, чем могут видеть не имевшие доступа в царскую избу склонные к предательству немцы. И перед Богом он вносит в свой поминальный листок лишь имена князя Владимира, княгини и дочери, затем имена Якова, Василя, Анны, Ширяя, Дмитрия, Богдана и Стефана. Не оказывается в этом скорбном признании перед Богом ни варварски истреблённых боярынь, ни детей князя Владимира от первого брака, которые будто вместе со всеми приняли яд, больше того, четыре года спустя князь Василий Владимирович, жив-живехонек, присутствует на свадьбе своей сестры Марии Владимировны, а ещё шесть лет спустя Иоанн упоминает князя Василия Владимировича в своём завещании, стало быть, все эти годы племянник пользовался родственным расположением царя и великого князя. В действительности погибают повар, его брат, огородник, сытник и рыбари, замешанные в историю с ядом. Неизвестно,
выдаёт ли напоследок князь Владимир своих соратников, не раз выдававший и прежде, свою мать Ефросинью как зачинщицу отравления, сам ли Иоанн утверждается в убеждении, что именно непримиримая мать, не образумленная клобуком, повинна во всех бедах и преступлениях своего слабовольного, довольно инертного сына, известно лишь то, что он отправляет опричников в монастырь, повелев казнить её смертью. Неизвестно и то, ведётся ли розыск или судьба Ефросиньи решается единственно его убеждением, только известно, что Ефросинья и несколько её ближних боярынь через несколько дней после казни князя Владимира также были преданы смерти, причём по одной версии злодеи опричники затворили их в крестьянской избе и уморили угаром, по другой зверски топили престарелых женщин в реке, и на этот раз противоречие выдаёт клевету. Как бы ни было в действительной жизни, их имена также попадают в скорбный поминальный отчёт перед Богом.
        Два десятка, три десятка смертей, может быть, охлаждают довольно зыбкий пыл властей Великого Новгорода, которым во все времена для выступления против Москвы нужен был князь, чтобы возглавить нестройное новгородское ополчение, без опытного военачальника теряющее боевые качества, мало сказать, что наполовину. По свидетельству новгородского летописца, известившись о кончине Владимира Старицкого, «мнози по нём людие восплакашася». Возможно, оставшись без предводителя, эти «мнози» впадают в спасительный грех отрезвляющего сомнения и не решаются сделать последний шаг, который привёл бы Великий Новгород либо к отделению от Московского царства, либо к поголовному истреблению.
        Как бы там ни было, Иоанн не может не понимать, что для вразумления бунтовщиков одних угроз на этот раз недостаточно, что опасность чересчур велика и что потеря всего северо-запада была бы невосполнима для Русской земли. Однако как ему поступить? Он не может двинуть полки на усмирение непокорных, пока татары и турки хозяйничают на юге, того гляди возьмут Астрахань и двинутся на Казань. К тому же внезапное стечение обстоятельств не благоприятно усмирительному походу. Уже второй год на обжитых мало родящих землях севернее Оки случается недород, многие уезды и волости охвачены голодом, от голода в особенности страдают бесхлебные владения именно Великого Новгорода и Пскова, в довершение бед в Великом Новгороде и Пскове свирепствует мор, так что двинь он полки, его воины, чего доброго, перемрут от бескормицы или чумы, ещё не добравшись до цели похода. По всей вероятности, голова у него кругом идёт.
        Как нередко случается, на помощь ему приходит обычай, и он по обычаю заставами перекрывает дороги, ведущие из Великого Новгорода и Пскова как вглубь страны, так и в особенности к её рубежам, распространив среди своих людей повеление брать всех и каждого, кто попытается приблизиться к рубежам, не выпускать или убивать всех и каждого, кто попытается выбраться сквозь оцепление по направлению к Москве, — единственно возможное средство борьбы с холерой или чумой на протяжении всех Средних веков и на Западе, и на Востоке, и в Русской земле. А что он может сделать ещё? Ничего он не может сделать ни с недородом, ни с мором, и он беспокойно, с крайним напряжением ждёт в Александровой слободе, каким образом развернутся события, и на этот раз грозящие неисчислимыми бедствиями с двух, с трёх противоположных сторон.
        Лишь с конца октября начинают приходить обнадёживающие, отчасти комического свойства известия. В самом деле, около середины августа самодовольные турки, привыкшие к лёгким победам над болгарами, волохами, венграми и австрийскими немцами, не шутя принимаются обыкновенной лопатой рыть судоходный канал между Доном и Волгой, чтобы тихой водой сплавить Тяжёлые осадные пушки, предназначенные для овладения Астраханью, копают этим первобытным снарядом в поте лица, в особенности впрягая в земляные работы крымских татар, панических неприятелей всех видов созидательного труда. Недельки через две, через три понемногу начинают смекать, что в конце концов все они здесь перемрут, но не пророют никакого канала, а среди самих турков распространяются мятежные толки, что тут лопатить да лопатить. Не меньше ста лет, тогда как великий султан, Солнце Вселенной, повелел им вовсе не твёрдую землю лопатить в голой степи, а брать и грабить богатые города, вроде Будапешта и Вены, с чем охотно соглашаются и татары, тоже за четыре столетия пребывания на крымской земле усвоившие науку грабить не только богатые, но и средние, и
малые города. Среди оккупантов поднимается ропот — сквернейшее положение, поражающее войско не хуже чумы. Только угрозами смерти находчивому Касиму удаётся кое-как заткнуть наиболее беспокойные рты, однако старый паша на опыте знает, что беспокойные рты умолкли на самое короткое время, и ему приходится бросить проклятый канал на второй или на третьей версте. Он возвращает осадные пушки в Азов, после чего всего-навсего с двенадцатью малыми пушками турки, сопровождаемые татарами, всё-таки приближаются к недавно возведённым укреплениям Астрахани. Сдаться на милость захватчиков слабый, однако бесстрашный гарнизон Астрахани отказывается окончательно и бесповоротно, брать приступом крепость, подобно Свияжску возведённую мастером Выродковым, без прикрытия артиллерийским огнём трусоватый Касим не решается, отказаться от приступа ему тоже нельзя, поскольку султан Селим хоть и не чета его отцу Сулейману Великому, а на кол всенепременно посадит. Изворотливый ум Касима измышляет ещё одно грандиозное предприятие: неподалёку от Астрахани возвести свою, турецкую крепость, в ней зимовать, что довольно рискованно,
если учесть, что у турок продовольствия на сорок дней, а в голой степи хоть шаром покати, разве что предательски ограбить полусоюзных ногаев, а по весне, помолившись Аллаху, Астрахань всё-таки взять. Его воины кое-как раздобывают дерево и крепость возводят, правда, куда как поплоше, чем крепкое сооружение мастера Выродкова, а всё-таки за стенами приятней сиднем сидеть, однако простые воины вскоре начинают соображать, что в этом безотрадном сидении их неминуемо прикончит голодная смерть. Татары, скучающие по тёплым зимовьям за Перекопью, подзуживают со своей стороны, что, мол, в здешних позабытых Аллахом краях зимы лютые, месяцев девять могут стоять, тогда как летние ночи всего три часа, так что набожным туркам придётся либо вовсе глаз не смыкать, либо пренебречь обязательными молитвами, за что, как известно, непреклонный Аллах по головке не гладит. В довершение явных и воображаемых бед туркам попадается в плен Никольский келарь Арсений. Келаря сажают, как у правоверных гуманистов положено, на цепь, однако слушают его со вниманием, развесив уши до плеч. Келарь оказывается человеком смекалистым, истинно
русским, развлекает скучающих турок былинами о князе Петре Серебряном-Оболенском, который, вишь, со страшной силой по Волге плывёт, о князе Иване Бельском, первейшем из воевод, который, тоже со страшной силой, идёт по степям. Извещает, что царь и великий князь Иоанн нынче во всём подлунном мире в ужасной чести, что персидский-то шах к нему самолично послов засылал, предлагает составить крепчайший союз, разумеется, против султана, а царь и великий князь Иоанн пересылался с ним своим послом Алёшкой Хозниковым, с которым дал шаху сто пушек и пять сотен пищалей, сами смекайте, по ком персюки из тех пищалей и пушек собралися палить, а ещё новый сибирский царь татарин Кучум заслал своего человека в Москву проситься всем ханством Сибирским в московское подданство, так царь и великий князь Иоанн татарского царя Кучума и всё Сибирское царство под свою могучую руку и обережение взял с тем, вишь ты, условием лёгким, чтобы татары сибирские давали Москве кажный год одну тысячу соболей, всё-то про всё, а у нас соболей тысяча тьфу, причём вечерние сказки да присказки Никольского келаря звучат тем убедительней, что
умный келарь не врёт: и персидский шах присылал, и сибирский Кучум под царскую руку доброй волей подался, о чём и Касиму его лазутчики давно могли донести.
        Чашу терпения переполняет пренеприятная весть, что в возведённой крепости посреди голой степи остаются зимовать одни турки, тогда как коченеющие без добычи татары возвращаются в Крым. Паника охватывает турецкое войско. Касим мечется, успокаивает, грозит кольями и отсечением головы. Однако в преддверии морозов, голода и страшной силы, ведомой московскими воеводами, правда, что-то очень уж медленно, никакие посулы и клятвы не могут помочь. Солдаты наотрез отказываются в здешних краях зимовать в ожидании, когда их либо голод пожрёт, либо Бельский с Серебряным-Оболенским сметут к чёртовой матери с лика земли, несмотря даже на то, что солдату ислама заранее обеспечено вечное блаженство в раю. Верно, и у самого Касима поджилки дрожат. Двадцать шестого сентября он велит зажечь только что возведённую крепость и даёт войску полную волю драпать во всю прыть до Азова и Кафы. Турки драпают день и ночь. В двух переходах от Астрахани их пытается и не в силах остановить личный гонец султана Селима, который повелевает Касиму зимовать возле Астрахани и ждать подкреплений, а также извещает его, что в помощь ему
крымский хан и Селимов зять ударят по московским южным украйнам и что Литва, согласовав время с татарами, готова начать наступление с запада. Никакая сила уже неспособна остановить перепуганное Касимово воинство. Голодные и усталые турки неудержимо плетутся на запад. Обессиленных завоевателей вселенной по дороге подбирают охочие до полона черкесы, чтобы несколько подкормить и продать по весне на шумных невольничьих рынках. Остатки бесславного воинства месяц спустя кое-как достигают Азова. В Азове на него обрушивается новое бедствие: взрываются пороховые погреба, по слухам, подожжённые московитами, и мощный взрыв уничтожает большую часть опасного города вместе с портом и военными кораблями на рейде. Касим, морально вконец уничтоженный, только тем испытанным средством избегает заострённого сверху кола, что направо и налево раздаёт взятки продажным стамбульским пашам, и любящие даянье паши кое-как умиротворяют Селимов праведный гнев. Один Девлет-Гирей торжествует победу. Он присылает в Москву объявить, что именно он своей ловкой политикой погубил непрошеное султаново воинство, не пожелал ни приступить к
Астрахани, ни возиться там с крепостью, лишь бы не дать туркам старинных татарских улусов, верно, забыв, что на этих землях сами татары издавна в роли незваных гостей. В благодарность за подвиг предательства братьев по вере в Аллаха он требует у православного царя и великого князя эти улусы себе, а в придачу к улусам несколько тысяч московских рублёв, так называемые поминки Саип-Гирея, собольих шуб, кречетов, кубков, коней, аппетит у татарина разгулялся, тотчас видать.
        Иоанн не успевает облегчённо вздохнуть — до того изумлён. Больше того, безмерная наглость и всегда-то наглого крымского хана его возмущает, тогда как он лишён возможности ответить вымогателю по заслугам. Если верить известиям, которые доставляют лазутчики, по весне следует готовиться к встрече султанова зятя, который куда как серьёзней слабеющей, нищающей без постоянной добычи татарской орды. Также выходит, что вновь выросшая соседка, Речь Посполитая, вошла в сношения не с одними татарами, но и с турками, самыми опасными, самыми давними врагами всего христианского мира, и готова с запада поддержать мусульманский налёт. Нечего делать, приходится кланяться проклятому хану, вежливо урезонивать выжигу по поводу Казани и Астрахани, сочинять дипломатические увёртки насчёт поминок и даней, не потому, что казна его опустела и он не в состоянии швырнуть несколько тысяч рублёв в его ненасытную пасть, а главнейшее потому, что перед татарином унижаться не хочется после стольких побед, и он измышляет-таки изворот:
        «Мы тебе, брату своему, за Магмет-Гиреевские поминки не постояли, но в Москве был пожар большой, и книги, в которых те поминки значились, потерялись, а который ты нам счёт прислал Магмет-Гиреевым поминкам, то здесь старые люди говорят, что столько никогда не посылалось, и ты бы, брат наш, этот счёт пересмотрел и дал нам знать, как тебе с нами вперёд в дружбе и братстве быть...»
        Едва ли он серьёзно рассчитывает, что эта забавная волокита удержит неисправимого хищника от грабительского похода совместно с грозным Селимовым зятем. Однако он знает, что времени у него остаётся в обрез, что необходимо выторговать хотя бы месяц-другой и приготовиться к битве. Успешные переговоры между поляками и Селимом лишний раз подтверждают добытые сведения, насколько вероятно отпадение Пскова и Великого Новгорода если не открытым, самовольным выходом из состава Московского царства, то предательством, подобным Изборску, в самом начале нашествия, едва литовские полки придвинутся к рубежам. К тому же нельзя исключить, что в эти осенние месяцы, полные тревожного ожидания новых бед, он получает из Пскова и Великого Новгорода новые сведения о характере и серьёзности сговора между новгородским духовенством, новгородским боярством, с одной стороны, и посланцами Радзивилла, с другой. Не совсем ясные сведения, полученные во время дознания от новгородского подьячего Антона Свиязева и принесённые лазутчиками из неблагополучных, несколько раз усмиряемых, но не усмирившихся до гонца городов, Иоанн
дополняет событиями недавней истории, известными ему досконально не по одним архивам и летописям, но также, по всей вероятности, из поучений митрополита Макария, долго служившего новгородским архиепископом, ещё дольше хлопотавшего о примерной чистоте православия, и душа его не может не содрогнуться от ужаса: несчастье чернейшего свойства надвигается с той стороны не на одно Московское царство, но уже на всё православие, на самые основания вероучения и грозит ему полным уничтожением. Приблизительно восемь или девять десятилетий назад среди в первую очередь новгородских попов, затем в среде высшего новгородского духовенства, затем в среде новгородских служилых и торговых людей, подьячих и посадского люда стала распространяться ненавистная и крайне опасная ересь, мало-помалу переместилась в Москву, захватила в свои мерзкие лапы митрополита Зосиму, окружение царевича Дмитрия и самого царевича Дмитрия, которого дедушка только что громогласно провозгласил своим соправителем. Уже тогда еретики изготовились захватить верховную власть на Русской земле, искоренить православие, уже тогда злокозненная Литва
готова была поддержать царевича Дмитрия в его беспощадной борьбе против неприятеля веры христианской, как там злонамеренно и облыжно именовали будущего великого князя Василия, отца Иоанна. Ересь ни на каких условиях не способна мирно существовать с православием. Новому Завету, излагающему земную жизнь и подвиги Иисуса Христа, еретики противопоставляют и предпочитают Ветхий Завет. Толкуя его, они напрочь отвергают фундаментальное учение о троичности, триединстве христианского Бога, поскольку Ветхий Завет повсюду говорит только о Боге едином. Следуя своим заблуждениям, еретики Великого Новгорода и Пскова отказываются поклоняться иконам, которые именуют кумирами, идолами, отвергают иерархию и монашество, с особенной настойчивостью нападают на мздоимство и любостяжание православного духовенства. Псковский летописец, приверженный ереси, ещё в конце прошлого века заносит:
        «Великый вселенных учитель Павел, апостол Христов, корень всем злым сребролюбием наричает и второе кумирослужение именуете, яко творит человек на уповати, а не на Божие упование надея тися...»
        Начав с позора мздоимства и любостяжания, известного всем, отвергнув святость икон и монашество, тамошние еретики посягают на основы основ православия, на его мистические корни, догматическое предание и организацию, отказываются признать божественную сущность Иисуса Христа и Божьей Матери, особенно почитаемой в Русской земле, не признают чудотворцев и чудеса, не поклоняются православному кресту, молятся «по-жидовски», празднуют субботу, а не воскресенье, поскольку отвергают воскресение Христа и его вознесение на небеса, отрицают возможность второго пришествия, не признают воскресения из мёртвых, о чём таким образом рассуждает впавший в ересь Зосима:
        «А что то Царство Небесное? А что то второе пришествие? А что то воскресение из мёртвых? Ничего того несть, умер кто ин, то умер, по та места и был...»
        Тамошние еретики противостоят православию во всём, о чём бы речь ни зашла, они усиленно изучают астрономию, увлекаются предсказаниями по звёздам, имеют таблицы, по которым исчисляют фазы Луны и предрекают затмения, тогда как таблицы этого рода православная церковь отвергает как чародейство и чернокнижие, и утверждают по ним, что в 7000 году от сотворения мира, то есть в 1492 году от рождения Христа, не случится конец света, которого с ужасом ждут христиане всех вероисповеданий и толков. Не одна астрономия, не одно гаданье по звёздам занимает этих людей. Они знакомы с некоторыми трактатами древней греческой, то есть языческой, философии, что и само по себе неприемлемо для православия, изучают «Логику» еврейского философа Моисея Маймонида, которая является довольно верной компиляцией работ арабского учёного Газали и содержит сведения о началах логики и некоторых проблемах теоретической математики, необходимой в астрономии и астрологии, славянский перевод «Пятикнижия» Моисеева перерабатывается ими по еврейскому оригиналу и в духе собственно еврейского понимания этого старинного текста, противного
христианству, у них имеет хождение собрание христианских писателей, какого нет ни в одной из библиотек, заведённых в православных монастырях, так что православным богословам подчас нечего возразить на те опровержения христианских авторов, которые выдвигают тамошние еретики, к тому же они владеют многочисленной литературой, опровергающей христианство, на которую они обыкновенно ссылаются. Характерно для них: они мало заботятся о распространении своих подрывных идей среди посадского люда. Они считают более верным для достижения своих целей, более необходимым в первую очередь проникать в среду высшего духовенства и царского окружения, что и удалось им с большим успехом при великом князе Иване Васильевиче, который лишь в самый последний момент успел спохватиться и провести розыск в опоганенных ересью кругах новгородского и псковского духовенства. Тогда изобличённые еретики были подвергнуты казни посредством сожжения, однако в сеть розыска, несмотря на жестокие пытки, попало всего-навсего двадцать семь человек, главным образом рядовых, приходских попов, дьяконов и клирошан. Высшим иерархам, вдохновителям и
разносчикам ереси, удалось ускользнуть под завесой строжайшим образом охраняемой тайны, а может быть, потому, что заплечных дел мастера не слишком старались добраться до истины или были подкуплены ими. Ускользнуть предводителям и многим участникам секты тем было легче, что они именно хранят свои идеи и своё сообщество в неприступной, жестокими клятвами оберегаемой тайне, подобно иезуитам или масонам, столь плотной, столь непроницаемой тайне, что вплоть до наших дней узнать о них мало что удалось. Больше того, членам секты предписывается держать ересь тайно, явно лишь православие. Эти оборотни охотно принимают православие, но принимают они его ложно, ложно постригаются в монахи, ложно принимают сан вплоть до архиепископа и митрополита, как уже было проделано ими с митрополитом Зосимой, единственно ради того, чтобы, захватив верховную власть, разрушить православие изнутри и привести непокорное Московское царство в подданство польского короля, во имя чего им дозволяется давать ложные клятвы, что делает сектантов неразличимыми в будничной жизни и трудноуловимыми в ходе дознания, во время которого они, не
сморгнув глазом, выдают себя за христиан. Расчёт их, видимо, прост: как только, извиваясь ужом, они захватят в свои лицемерные лапы верховную власть, сначала церковную, затем с её помощью светскую, недаром архиепископ Пимен с такой настойчивостью обхаживает царя и великого князя, так под давлением власти простые люди, неграмотные, не просвещённые книжным учением, большей частью в своём православии не идущие дальше «Отче наш» и «Господи, прости», примут всё, что сверху изольётся на них.
        Обстоятельно, глубоко начитанный в богословской и богослужебной литературе, Иоанн не может не понимать, семена какого ужасного зла посеяны в Великом Новгороде и Пскове, если ересь уже овладела архиепископом Пименом, располагающим властью, мало в чём уступающей власти митрополита, тем более если ересь овладела его окружением, игуменами и архимандритами тамошних монастырей. Поддержи они замыслы Пимена подпасть под руку польского короля и литовского великого князя, посадский люд едва ли устоит, едва ли не направится вместе с ними туда, куда они его позовут, не утруждая себя размышлением о судьбах Московского царства, поскольку ещё не сложилось единого национального чувства, наследие удельных времён, к тому же Литва только зовётся Литвой, а в действительности девять десятых её населения такие же русские, как новгородцы и псковичи, говорят на том же языке и верят в Христа. Между тем с каждым днём подтверждаются его самые худшие опасения. Порубежная стража, усиленная его повелением, задерживает двух пушкарей, немца Pony и литвина Максима, пленённых при полоцком взятии, неосмотрительно принятых на
московскую службу, а нынче тайно перебегающих в Литву. Пушкарей спешно доставляют в Александрову слободу для дознания. Под пытками они признаются, что в Литву засылал их боярин Василий Дмитриевич Данилов. Признание поистине потрясающее: ведь боярин Данилов ни много ни мало возглавляет Пушкарский приказ, стало быть, ведает всей артиллерией, пушками и пищалями как в Москве, так и по всем крепостям, в том числе, разумеется, и в великом Новгороде, и в Изборске, и в Пскове. Иоанн содрогается, поскольку именно на пушки, о которых заботится, о которых хлопочет чуть ли не больше, чем обо всём остальном своём войске, на литьё и покупку которых расходует громадные деньги, он надеется прежде всего как в обороне, так и в наступательных действиях, давным-давно убедившись на опыте, что не может твёрдо рассчитывать на разболтанное, не склонное к беспрекословному повиновению ополчение служилых людей, всё ещё живущих нравами удельных времён. В его памяти тотчас встают все прежние связи Данилова. По службе Василий Дмитрии очень близко стоял к конюшему Фёдорову, очень возможно, что был вовлечён в его заговор, так и не
раскрытый во всех его ответвлениях, во всяком случае, становится объяснимым, отчего это именно пушки загадочным образом застряли в пути и сорвали обдуманный, тщательно подготовленный поход на Литву, тогда как прежде отчего-то всегда оказывались на указанном месте в назначенный час. Не теряя уже истинно драгоценного времени, боярина привлекают к дознанию, естественно, с применением пыток, без которых не проводится никакое дознание, поскольку в «Судебнике», принятом Земским собором, пытки прямо предусматриваются законом, так что какой-нибудь староста за тридевять земель от Москвы имеет полное право подвергнуть пытке любого обывателя не только по прямому доносу, но и на основании дурных слухов о нём, по «молвке язычной», или на основании всего лишь подозрения, что он, вишь ты, «лихой человек», стало быть, в тогдашнем уголовном праве пытка являлась общепринятой нормой. Боярин Данилов показывает, что крамолу против царя и великого князя действительно учинял, изменил ему в пользу польского короля и составил заговор, конечная цель которого заключается в том, чтобы Великий Новгород и Псков присоединились к
Польше на тех же условиях, что и Литва. Попутно выплывает наружу, что боярин Данилов, слишком склонный к любостяжанию, притесняет и безбожно обкрадывает вверенных его попечению пушкарей и стрельцов, то есть совершает точно такое же преступление, которое уже стоило головы десятку митрополичьих и опять-таки новгородских приказных. Оценив такого рода признания, нетрудно понять, с какой настойчивостью дознание требует от боярина Данилова выдать сообщников. Боярин Данилов называет Григория Вороного-Волынского, который несёт службу во Ржеве и владеет обширными землями в Великом Новгороде, Василия Бутурлина, окольничего, земского воеводу, сродника конюшего Фёдорова, который через своих старших братьев может оказать влияние на земскую Боярскую думу, и Андрея Бычкова-Ростовского, владеющего землями в Бежецком верхе, в 1565 году отправленного на службу в Свияжск, затем возвращённого в Великий Новгород, где у него проживает родня, также называет Ивана Юрьева, отправляющего должность дьяка в Новгородском приказе, а уже Иван Юрьев называет главного псковского дьяка Сидорова, главного новгородского дьяка Бессонова,
новгородских дьяков Бабкина и Матвеева, подьячих Григорьева и Романова, которые сообща укрывают дани и пошлины с новгородского митрополичьего дома, новгородских монастырей и всего Великого Новгорода. Под подозрение в потакании или даже в согласии с архиепископом Пименом попадает Басманов, тринадцатого ноября аресту подвергается архимандрит Троицкого Сергиева монастыря Памва, любимый ученик и преемник митрополита Кирилла на этом посту, допрашивается, даёт какие-то показания против своего келаря, который для чего-то отправился в Великий Новгород, и заточается в новгородский Хутынский монастырь.
        Таким образом, постепенно обрисовывается обширный заговор, составленный владыками церкви, боярами и приказными из высшего военного и гражданского управления, и уже этого десятка имён более чем достаточно для того, чтобы Иоанн явственно ощутил, какая серьёзная опасность угрожает и православию, и Московскому царству, и царской казне, и ему самому. На этот раз умысел заговорщиков направлен не только на его смещение с престола дедов и прадедов, который он как зеницу ока перед лицом Бога обязан хранить, не только на утрату всего северо-запада с такими важнейшими крепостями и торговыми центрами, как Великий Новгород и Псков, и уж конечно, не только на покражу из царской казны. На этот раз, если в крамольные замыслы заговорщиков успеет вмешаться Речь Посполитая, вновь возникшее мощное государство с громадной территорией и многочисленным населением, ему грозит тяжелейшая война, в которой, по причине очевидного неравенства сил, ему не приходится рассчитывать на победу. Мало того, эта тяжелейшая война с иноземным врагом может осложниться другой, жесточайшей, фанатичной, религиозной войной, а что означает
такая война, уже убедительно показали вытоптанные конницей, залитые кровью равнины Германии и продолжают показывать вытоптанные конницей, залитые кровью равнины Франции, где католики с остервенением убивают гугенотов, а гугеноты с неменьшим остервенением убивают католиков, где французы с неутихающей злобой убивают французов, где пленных расстреливают на месте, где воды рек напитываются ядами сотен трупов, сброшенных в них, где вооружённые банды без роду и племени дерзко нападают на замки, на города, грабят и убивают всех и каждого, кто попадается под руку, не разбирая католиков и гугенотов, где сто двадцать тысяч селений либо полуразрушены, либо стёрты с лица земли, — именно такого рода бессмысленная война угрожает Московскому царству, поскольку православие ни на каких условиях не отречётся от Нового Завета, не примирится с ересью, которая несовместима с его сутью и духом, так же как еретики, отрицающие Новый Завет, ни на каких условиях не могут примириться с ненавистным для них православием. И эта опасность ввергнуться в круговерть тяжелейшей внешней войны и кровавой внутренней смуты тем вернее, тем
ближе, что в действительности заговор ещё разветвлённей и далеко не все заговорщики обнаружены и обезврежены Иоанном, не говоря уж о том, что пока не обнаружены нити, которыми связан с заговорщиками польский король и вместе с ним весь католический мир. Позднее, осенью, год спустя после дознания по делу беглых пушкарей и их прямого начальника, когда в Польше распространяется радостный слух о внезапной кончине этого треклятого московского государя, который не даёт покоя из-за прихваченной поляками части Ливонии, польский король и литовский великий князь посоветует литовскому гетману Радзивиллу направить в Москву своих людей для переговоров с боярами, которые «послам нашим сообщали, что они желают прийти под нашу власть», и тем выдаёт, что заговор существует, что число заговорщиков довольно значительно и что постоянная связь с неприятельским королём ими давно установлена, хорошо отлаженная, постоянная связь. Видимо, в чьих-то изощрённых умах созревает и примеривается грандиозная идея объединения всех восточных славян в единую, многочисленную, могущественную, равновеликую Оттоманской империи северную
державу под скипетром католика польского короля. Такого рода идея вполне разумна и своевременна. Европа всё ещё продолжает стоять на грани завоевания, несмотря на то, что непобедимого Сулеймана Великого сменил менее удачливый, более слабый Селим, турецкие орды всё ещё угрожают Италии, Венгрии, Священной Римской империи, колоссальный турецкий флот в союзе с алжирскими пиратами всё ещё господствует на Средиземном море, закрытом для европейской торговли. По меньшей мере столетие балансируя на этой грани уничтожения всей европейской цивилизации, европейские политики то и дело безуспешно сколачивают коалиции, комбинируя Венецию, Геную, Неаполь, Испанию, Нидерланды и Австрию, которая понемногу оформляется как самостоятельное государство на развалинах Священной Римской империи германской нации, однако всё это слабосильные коалиции, они вдребезги разбиваются о непоколебимую мощь как будто неистребимых османов. Именно единственным спасением для всей европейской христианской цивилизации было бы мощное государство или союз государств, составленный из Польши, Литвы и Московского царства, если бы, во-первых, такое
государство или союз государств удалось образовать и если бы, во-вторых, это государство или союз государств удалось направить на юг, на приступ непроходимого турецкого вала, и для своекорыстных, бесчестных, неисправимо лживых европейских политиков не имеет большого значения, славяне ли, эти неполноценные дикари, одолеют неодолимую Порту, оплот ещё более дикого мусульманства, неодолимая ли Порта сотрёт славян в порошок, лишь бы фанатичные турки, несметными толпами идущие на убой и точно вновь восстающие из братских могил, оставили в покое Европу с её хвалёной цивилизацией, с её призрачным превосходством над всеми хотя бы на время, а ещё лучше, если славяне и турки в смертельной схватке где-то там, на окраине мира, переколотят, передушат и перережут друг друга.
        Кое-какие подробности столь изысканных комбинаций Иоанну, более чем вероятно, известны, поскольку московские торговые люди, добывающие прибытки и в Кафе, и в Константинополе, и в Лондоне, и в Антверпене, свято храня на груди опасные грамоты, данные им, верой и правдой служат ему и в качестве востроглазых лазутчиков, кое-что он сам прозревает, как умеет прозреть одарённый этим редким талантом политик, в этих не им задуманных комбинациях ему ещё предстоит соучаствовать, а пока он должен торопиться спасать и православие, и Московское царство, и казну, и прародительский стол. Однако что ему предпринять для спасения и от заговорщиков, и от еретиков, и от внешних врагов? Всегдашний противник войны и пролития крови, уже более двадцати лет принуждённый враждебными обстоятельствами воевать и проливать кровь, воевать беспрерывно, без передышки на западе, на юге и на востоке, он все эти годы безуспешно ищет пути к прочному, вечному миру, но к миру такому, который чести бы не ронял, не стоил бы Смоленска, Великого Новгорода и Пскова, которых в обмен на мир без устали требует бессовестная Литва, и обеспечил бы
безопасность Московского царства, тогда как его неприятели согласны лишь на бесчестный для него мир, с утратой городов, с непременной выплатой тяжёлой, оскорбительной дани, которую тоже бессовестный крымский хан стыдливо именует поминками. Так обстояло дело с Казанью, которую он вынужден был смирить силой оружия, так обстоит дело с крымской ордой, которую тоже удаётся смирять только силой оружия, так обстоит дело с Литвой и Польшей, которые посягают на Смоленск, Великий Новгород и Псков и на не менее чем половину Ливонии, которую он, в согласии со старинными грамотами, считает державой, признавшей верховенство Москвы и вероломно нарушившей свои обязательства. Опасность, грозящая Великому Новгороду и Пскову со стороны Литвы, неожиданно слившейся с Польшей в одно государство, так велика, что ему необходимо как можно скорей развязаться с Ливонией, и он возвращается к своей первоначальной идее, к своему коренному, задушевному убеждению, с которым предпринимал переговоры сначала со старым магистром Фюрстенбергом, потом с помрачённым духом Готгардом Кетлером: он принципиальный противник захватов, Ливония
ему не нужна как часть Московского царства, не нужна и Финляндия, которую он мог взять почти только одним своим появлением, как не нужен и Крым, слишком далёкий от южных украйн, пусть в Ливонии всё остаётся по-старому, самоуправление, обычаи, вера, как он сохраняет всё это в Нарве и в Юрьеве, однако лишь с тем условием, чтобы Ливония признавала верховенство Москвы, не препятствовала свободной торговле московских торговых людей и не чинила преград тем европейцам, которые своей охотой идут на службу к московскому государю. Он готов обратиться к любому бывшему рыцарю, лишь бы тот, приняв титул ливонского короля, согласился на эти условия и обеспечил в Ливонии мир. Ему как можно скорей нужен посредник, который знает как и знает с кем в Ливонии говорить. Он выбирает Крузе и Таубе, перебежчиков, принятых на службу в опричнину, неверных, как все перебежчики, но иных, надёжных и верных, он не имеет, и парочка проходимцев отправляется с его поручением в Юрьев. Как ни трудно осуществить этот самый правильный для всех сторон план, управиться с заговорщиками намного трудней. В Москве удаётся разоблачить лишь
немногих, пусть среди них попадаются такие влиятельные, важные лица, как руководивший пушкарским приказом боярин Данилов. Самая головка заговора явным образом гнездится в Великом Новгороде и Пскове, а кто они поимённо, лишь отчасти известно, отчасти малоизвестно, а большей частью неизвестно совсем. Пусть архиепископа Пимена, кое-кого из его окружения и самых значительных новгородских подьячих и богачей выдаёт грамота, обнаруженная в Софийском соборе, пусть Данилов и Юрьев выдают ещё несколько человек из числа воевод и приказных, разве несколькими десятками может ограничиться круг заговорщиков? Заговоры такого рода, чтобы добиться успеха или хотя бы рассчитывать на успех, должны втянуть в свои подлые сети сотни людей, а кто они, эти таящиеся в неизвестности сотни?
        ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
        ПОГРОМ
        И вот Иоанн в декабре 1569 года, в самую стужу, несмотря на голод и мор, которые косой смерти косят народ по всему Московскому царству и которые в равной мере угрожают и его войску, и ему самому, взяв с собой старшего сына, которого он приучает к управлению государством да и страшится одного оставить в неспокойной Москве, в сопровождении опричных воевод и советников, под охраной опричных отрядов, внезапно отправляется в Великий Новгород на дознание, причём впервые за несколько лет отстраняет от похода Алексея Басманова, лучшего из своих военных руководителей, оставляет не для того, чтобы, как водится, ведать Москву или Александрову слободу, а потому, что уже и на Алексея Басманова пала мрачная тень подозрения в неверности, возможно, в измене. В сущности, на этот раз ему некого оставить вместо себя. Среди его верных людей не стало конюшего Фёдорова, арестован Данилов, он имеет достаточно оснований не доверять ни Бельскому, ни Мстиславскому, ни Шереметеву, запятнавшим себя, ни Воротынскому, которому в феврале на всякий случай переменил близкий к украйнам удел с Одоевом, Чернью и Новосилем на
Стародуб Ряполовский и несколько больших сёл на берегах Волги, отныне не может доверять Алексею Басманову, да ещё пока неизвестно ему, что Афанасий Вяземский направил гонца к архиепископу Пимену, предупреждая о продолжении розыска и о том, что под охраной в обозе следуют на очную ставку и Сабуров, и Данилов, и Юрьев, и схваченные подле рубежа пушкари, чтобы Пимен успел изготовиться и замести все следы, в первую очередь, разумеется, те, которые оставлены самим Афанасием Вяземским.
        Накануне похода Иоанн беседует с митрополитом Кириллом, осторожно посвящает его в свои подозрения, получает, как водится, благословение архипастыря, однако колеблется, поручить ли царство ему, как в былые, благословенные годы поручал его митрополиту Макарию, и только в пути решается наконец обратиться к нему со своим царским посланием, в котором просит главу православия, чтобы он «бояр и всяких людей о службе безо всякие хитрости утверждал по-прежнему», и митрополит Кирилл, оставшийся верным ему в такие сложные, такие опасные времена, спешит заверить царя и великого князя, что и он сам, и весь освящённый собор «бояр и всяких чинов людей утверждал, чтоб ему, государю, служили безо всякие хитрости».
        Поход намечается совершать через Клин, Тверь, Медное, Торжок и Великие Луки. Вперёд, как водится, отсылаются распорядители, устроители стоянок, охрана, которой надлежит обеспечить безопасность царя и великого князя. Вперёд же с особым поручением скачет Малюта Скуратов-Бельский, которому Иоанн повелевает как можно скорей посетить низложенного митрополита Филиппа и выспросить у него, не ведает ли бывший игумен и бывший митрополит чего-либо такого, что бы порочило архиепископа Пимена, который недаром же пытался так грязно опорочить его при большом стечении прихожан, согласив невинного отрока на клевету. Однако исполнительный, исправный Малюта не успевает встретиться с ним. Едва прискакав, едва переступив монастырский порог, он находит бездыханное тело Филиппа уже на столе. На грозное вопрошание главного мастера пыточных дел при особном дворе, что стряслось, смиренные иноки не совсем убедительно отвечают, что святой старец погиб от неуставного келейного зноя. Не совсем понятно, по чьему указанию мёртвое тело Филиппа погребают в самом почтенном месте, в могиле, приготовленной за алтарём. Малюта
присутствует при погребении и ещё более спешно возвращается с докладом к царю и великому князю. Впоследствии непримиримый, озлобленный своими неудачами Курбский, предатель и клеветник, терпящий поражение без исключения во всех своих начинаниях, уверяет доверчивое потомство, будто бывший митрополит был задушен обагрённым кровью Малютой Скуратовым-Бельским, который накрыл его подушкой, «подглавием», так как благородный, неустрашимый Филипп вновь потребовал отмены ненавистной опричнины и осмелился поносить царя и великого князя в присутствии иноков. Очевидно, что это бессовестный оговор. Из какой надобности Иоанну его убивать? К тому же Иоанн не имеет причины скрывать своё участие в кончине Филиппа, осуждённого церковным судом, если бы Филипп был убит его повелением, достаточно было бы обвинить его хоть бы в преступном сговоре с Пименом, тем более не имеет причин его подручник душить Филиппа подушкой в присутствии хотя бы одного из монахов, который мог бы дать показания против него. Откуда же до беглого князя донеслось о «подглавии»? Ниоткуда донестись не могло. А нет причин для убийства, тем более при
свидетелях, стало быть, ни Иоанн не поручал убивать, ни Малюта Скуратов-Бельский не убивал уже никому не нужного, никому не способного помешать старика, оттого его имя не вносится добросовестным Иоанном в поминальный листок. Бессовестный оговор беглого князя означает иное. Верно, слишком мешает бывший митрополит многим противникам царя и великого князя, видимо, самому беглому князю прежде всего, поскольку он если не затевает, то непременно вмешивается в любой заговор против московского государя, видно, уж очень некстати приходится этот внезапный, непредвиденный, чрезвычайно для многих опасный поход, видно, кто-то считает Филиппа важным свидетелем, осведомлённым о многих тайных крамолах, свершавшихся именно в церковной среде, ведь в самом начале беглый князь именно монастыри поднимал на непреклонного Иоанна. Мало того, что устранение бывшего митрополита можно приписать царю и великому князю, действующему кровавыми руками Малюты Скуратова-Бельского, известного, мол, палача, мученическая кончина бывшего архипастыря должна возмутить игуменов и архимандритов, благодаря умелой политике Иоанна поддержавших
его на освящённом соборе, а их возмущение, натурально, много страшней для него нового заговора своевольных, однако трусоватых князей и бояр. Откровенная ложь по поводу смерти бывшего митрополита становится новым ударом против московского царя и великого князя. Недаром во всех литовских, польских, немецких обличительных листках и памфлетах, тем более в обличительной «Истории» Курбского, всегда готового услужить врагам Московского царства, новгородский поход Иоанна будет расписываться самыми чёрными, самыми неправдоподобными красками, точно скудоумные головы их составителей напрягают последние силы, лишь бы выместить злость, что и на этот раз московский царь и великий князь своей властной, истинно грозной рукой пресёк чьи-то чересчур далеко заходящие козни. Расскажут, что в самом начале похода, понятное дело, ни с того ни с сего, опричники по его повелению вырезают поголовно всё население Клина, что в Твери ими погублено, опять-таки ни с того ни с сего, тысяч до тридцати, до семидесяти, даже до девяноста, а в Великом Новгороде, и того чище, загублено тысяч до семисот, расскажут вопреки здравому смыслу,
расскажут люди очевидно несведущие, не имеющие возможности наблюдать эту резню своими глазами или опросить очевидцев, поскольку население вырезается, по их же словам, поголовно, не имеющие ни малейшего представления о количестве жителей Московского царства, поскольку ни в Твери, ни в Великом Новгороде ни тридцати, ни семидесяти, ни тем более семисот тысяч жертв не было и быть не могло, не говоря уж о том, что ни тридцать, ни семьдесят, ни тем более семьсот тысяч вооружённых людей не в состоянии были вырезать семь тысяч опричников, а ведь по этим фантастическим россказням немалая часть посадских людей всё-таки осталась в живых. Кажется, ложь очевидная, во всём Московском царстве во времена Иоанна не более пяти миллионов жителей вместе с детьми, в лучшем случае не больше восьми, недаром у Иоанна острая нехватка служилых людей. Тем не менее и опытные историки, и невежественные любители извлекать на свет божий всякую дрянь, в особенности неустрашимые борцы с деспотизмом, когда это деспотизм прошедших времён, ещё долго с каким-то садистским наслаждением станут расписывать уже своими ещё более чёрными
красками эти явно бессмысленные, явно враждебные россказни, сочинять исторические пасквили, сочинять пьесы, снимать фильмы, заливая кровью экран, исполнять оратории, даже после того, как будет установлено на основании самых достоверных, самых неопровержимых источников, что в общей сложности жертвы расправы над заговорщиками и в Твери, и в Торжке, и в Великом Новгороде не превысят двух тысяч двухсот человек, причём из них полторы тысячи действительно невинных жертв исключительно на совести Малюты Скуратова-Бельского, который действовал без ведома и в отсутствие Иоанна, однако и эти шестьсот-семьсот заговорщиков, которые умышляли предательство в пользу врага во время войны, отчего-то авторам фильмов, пьес, пасквилей и ораторий много приятней считать напрасными, беспричинными, трижды и четырежды невинными жертвами, капризом злодея, прихотью палача, следствием безобразия или безумия, точно среди князей и бояр царили строжайшая дисциплина и сознание долга перед царём и отечеством и все они как один прямо-таки светились от жажды как можно скорей разгромить неприятеля, наседающего на Московское царство и с
юга, и с востока, и с запада, однако отчего-то в течение тридцати лет так и не смогли разгромить, видимо, оттого, что злодей не давал.
        В действительности Иоанн всё-таки встревожен загадочной кончиной бывшего митрополита и ждёт, может быть, что подозрительно настроенная Тверь окажет сопротивление. Опричники обступают город с разных сторон, однако бездействуют в ожидании повеления царя и великого князя. Сам Иоанн останавливается в Отрочь монастыре и проводит дознание, каким образом неустановленный зной так плотно заполнил тесную келью почившего старца, тогда как в соседних кельях не приключилось никакого угара. Дознание приводит к тому, что кончина Филиппа была подстроенной, преднамеренной, по злодейскому умыслу и что архиепископ Пимен, его давний враг, оказывается замешан и тут. У православной церкви на этот счёт не оказывается сомнений. «Четьи минеи» повествуют в день поминовения святого Филиппа:
        «Царь положил свою грозную опалу на всех виновников и пособников его казни. Несчастный архиепископ Пимен, по низложении с престола, был отправлен в заключение в венёвский Никольский монастырь и жил там под вечным страхом смерти, а Филофей рязанский был лишён архиерейства. Не остался забытым и суровый пристав святого — Стефан Кобылин: его постригли против воли в монахи и заключили в Спасов Каменный монастырь на острове Кубенском. Но главным образом гнев царский постиг Соловецкий монастырь. Честолюбивый игумен Паисий, вместо обещанного ему епископства, был сослан на Валаам, монах Зосима и ещё девять иноков, клеветавших на митрополита, были также разосланы по разным монастырям, и многие из них на пути к местам ссылки умерли от тяжких болезней. Как бы в наказание всей братии разгневанный царь прислал в Соловки чужого пострижника для управления монастырём в звании строителя. И только под конец дней своих он вернул своё благословение обители, даруя её большими денежными вкладами и вещами для поминовения опальных и пострадавших от его гнева соловецких монахов и новгородцев...»
        В наказание за то, что в стенах Отроча монастыря совершилось столь тяжкое преступление, при явном попустительстве или тайном участии иноков, Иоанн осуществляет своё давнее намерение, в знак наказания за столь тяжкий грех, хотя бы отчасти приблизить православные монастыри к первоначальной, спасительной бедности: он повелевает изъять казну и прочие монастырские ценности, а расположенное в Твери подворье архиепископа Пимена подвергает полному, беспощадному разорению и храмовые врата отсылает в Александрову слободу. Затем наступает затишье. «Граждане, и купцы, и ремесленники стали надеяться, что грабёж не распространится дальше». Надежды посадского люда сбываются полностью: расправы и грабежи не касаются ни рядовых жителей города, ни торговых людей, ни тем более мирных ремесленников. Иоанн действует так, как всегда: обдуманно, расчётливо, приготовясь загодя, издалека. По всему видать, что ему давно известны многие, если не все нити широко разветвлённого заговора. Его именем и в Твери, и в Торжке, и в Бежецком верхе, и в Великом Новгороде, и в Пскове подвергаются разорению и казни лишь те, кто стоит во
главе заговорщиков или составляет их боевые дружины, без которых ни один сколько-нибудь серьёзный заговор не может существовать. Что бы ни затевала Литва, с одной стороны, что бы ни затевали Великий Новгород и Псков, с другой стороны, они не могут обойтись без тех, кто обижен, опален и отбывает наказание за прежние свои прегрешения, и два дня спустя опричники избивают татар и литовских пленников, присланных на строгое жительство в Тверь, причём обнаруживается, что пленные, которым надлежало жить в заточении или под строжайшим надзором местных властей, благоденствуют на свободе, вступают в дружеские сношения с тверскими боярами, а татары вооружены и изготовились воевать, собственно, против кого?
        «Пленных поляков, которые после взятия Полоцка были уведены сюда, он рассёк на куски приблизительно в количестве 500. Он приказал также вывести 19 пленных татар, которые, услыша, что произошло с поляками, спрятали у себя в рукавах ножи. В то время как против них, поставленных подряд, обнажили мечи, каждый из татар по данному знаку схватывает нож и пронзает нападавших телохранителей, в особенности же вождя этого тиранства они пронзили так жестоко, что из него выпали внутренности. Он, уже раненный, видя себя попавшим в великую опасность, велит сообщить тирану, что сделали татары. Тот, получив известие, немедленно посылает стрельцов с приказом прикончить татар ружейными пулями, а затем рассечь на куски...»
        В этой истории, оставленной Шлихтингом, множество несуразиц, бьющих в глаза, что выдаёт нелепые вымыслы не очевидца, а преднамеренного клеветника. Не может быть, чтобы против девятнадцати пленных татар Иоанн отправил такое же количество телохранителей, и если пленным татарам, пользуясь внезапностью нападения с их стороны, даже удаётся зарезать ровно столько же, то есть девятнадцать, из воинов, между прочим, хорошо подготовленных, вооружённых мечами, более смертоносным оружием, чем их ножи, то возникает вопрос, что после этого делают остальные? Разве они вкладывают в ножны мечи и терпеливо ждут, пока их зарежут? Или если предположить, что отборные воины особного двора перепугались как последние трусы и в панике разбежались, не страшась наказания со стороны «тирана», царя и великого князя, то чего ради татары, вооружённые только ножами, получив свободу на час или два, пока к Иоанну и от Иоанна скачут гонцы, остаются у той же стенки и ждут, когда на помощь перепуганным телохранителям примчатся стрельцы, чтобы их расстрелять, а не пытаются скрыться, пользуясь замешательством в рядах своих палачей?
        Всё-таки из этого злонамеренного, однако придурковатого сочинения следует, что пленные татары, вместо того чтобы сидеть под замком, имеют ножи, стало быть, что они готовятся к какому-то вооружённому выступлению, понятно, что вместе с кем-то, кто их призвал и вооружил, поскольку, как известно, оружие не падает с неба, и этими кем-то могут быть только тверские бояре. Многие из них сохраняют самостоятельность времён Тверского великого княжества. Их наследственные вотчины занимают в два, в два с половиной раза больше земли, чем поместья московских служилых людей, обязанных службой царю и великому князю. Значительная часть сидящих на этих землях помещиков обязана службой тверским князьям и боярам. Некоторые из тверских князей, бояр и служилых людей вообще никому не обязаны службой и владеют землёй на правах удельных, вполне автономных владений. Это серьёзная вооружённая сила, которая, видимо, должна была в нужный момент пополниться пленными татарами, литовцами и поляками. Для чего? Только не ради того, чтобы участвовать в походах царя и великого князя против Литвы или крымских татар, и повелением
Иоанна опричники разоряют дома тех тверских князей и бояр, кто успел породниться или вступил в иные близкие отношения с присланными под их надзор пленными татарами, литовцами и поляками. Очень возможно, что непредвиденное сопротивление татар и внезапная гибель нескольких ошеломлённых товарищей только разжигают жажду мести и безрассудную страсть к разрушению, которая, как известно, вспыхивает слишком легко и с трудом укрощается волей рассудка. Расправа с тверскими боярами приобретает характер погрома: опричники грабят амбары и торговые склады, в домах выламывают окна и двери, превращают в негодность домашнюю утварь, стремясь, обычное поведение Иоанна, надолго отбить охоту не только к заговорам разного рода, но и склонность с подозрительной быстротой прощать вчерашних врагов, что так свойственно простодушному русскому человеку, тем более оставлять оружие вчерашним врагам.
        Иоанн впервые видит в действии своё опричное войско. На первый взгляд ничего особенного не происходит. Погрому подвергается несколько десятков знатных семейств, несколько сотен пленных и тех тверичей, кто с определённо недобрым намерением вступил с пленными в близкую связь, кстати, вопреки строжайшему запрещению церковных властей как-либо общаться, хотя бы попросту разговаривать с иноземцами. Куда более злодейскому, беспричинному, опустошительному погрому подвергли земские воеводы псковские земли, когда возвращались из провалившегося похода на Ригу: грабили, жгли, убивали без малейшей причины, бессчётно брали полон, правда, с той существенной разницей, что в Твери пострадали пленные поляки, литовцы, татары и вельможные их покровители и наниматели, заподозренные в крамольных сношениях с неприятелем, да ещё в крамольных сношениях с неприятелем во время войны. Тогда как в том походе будто бы славных одоленьями воевод пострадали ни в чём не повинные, случайные, простые русские люди, всего лишь некстати попавшие под жестокую руку разгулявшихся витязей удельных времён. Для Иоанна это первый, суровый,
нежданный урок, ещё первая на этот счёт, но тяжёлая пища для размышления. Он ради того и выделяется из земства в особный двор, что прежнее, нерегулярное войско, ополчение сидящих по поместьям служилых людей, в своей большей части служивших собственным князьям и боярам, дающим землю и корм, износившийся пережиток безвозвратно уходящих удельных времён, сильно главным образом в грабеже и насилии, только что сносное для обороны, когда неподвижно стоит по украйнам, и совершенно беспомощно в наступлении, крепостей же прямо страшится и норовит обойти стороной всё, что хоть сколько-нибудь похоже на крепость. По его представлениям, в особном дворе он создаёт особое, новое войско, обустроенное, обеспеченное полным поместным окладом, отобранное по одному человеку и потому более надёжное, сплочённое, хотя бы с наклонностью к повиновению и дисциплине.
        Опричное войско действительно повинуется царю и великому князю. Погром в Твери учиняется его повелением. И всё-таки это погром, чего он как будто не ожидал, чего прежде не имел возможности видеть своими глазами. И вот в его присутствии его воины повергаются в гнусную вакханалию, в бессмысленное разрушение, они упиваются ломанием, сокрушением неодушевлённых предметов, которые поистине не виноваты ни в чём. И выходит, что его особое, новое войско как две капли воды походит на старое, земское войско, на беспутных дружинников удельных времён, по крайней мере по части насилия и грабежа, потому что и оно составлено из тех же дружинников удельных времён, и ещё никому не известно, каким оно покажет себя в настоящем бою с настоящим врагом.
        Он как будто задумывается. По-прежнему расправы в Медне, в Торжке, в Бежецком верхе ведутся по заранее составленным спискам, однако уже не переходят в варварский тарарам, то есть в бессмысленное выламывание дверей и крушение скамей и столов. Больше того, он старается не отставать от своего своеобразного воинства и следует за ним по пятам, точно желая быть постоянно у него на виду. К Великому Новгороду передовые отряды, ведомые Зюзиным, подходят второго января 1570 года и в тот же час делают то, что должны были сделать и не сделали новгородские власти по случаю мора: по всем дорогам и тропам выставляют заставы, чтобы ни один человек из города не мог ускользнуть, разумеется, в первую очередь заботясь о том, чтобы из Великого Новгорода не разбежались крамольники. Похоже, имена крамольников и здесь хотя бы отчасти известны. Опять, как в Твери, обвинение падает не на ремесленников, не на чёрный люд, не на торговых людей. Иоанн располагает доказательствами, имеет все основания обвинять в заговоре лишь новгородское духовенство, новгородских подьячих, новгородских бояр, и опричники Зюзина спокойно, никому
не причиняя вреда, занимают монастыри, опечатывают казну во всех обителях и церковных приходах, берут под стражу игуменов, попов и соборных старцев, видимо, уже обличённых в ереси, в отрицании Евангелия и толковании Ветхого Завета как основы вероучения, передают арестованных приставам, набранным из новгородских служилых людей, знак намерения вести розыск и судить виновных с участием самих новгородцев, и поручают приставам держать обвиняемых в кандалах. Позднее местный летописец солжёт, будто всех взятых под стражу игуменов, попов и соборных старцев несколько дней спустя выводят связанными на рыночную площадь, забивают насмерть железными палицами. Числом более пятисот — таково количество игуменов, попов и соборных старцев в Великом Новгороде, а тела убиенных для погребения развозят по окрестным монастырям, однако пером новгородского летописца, тоже монаха, водит ненависть и месть, желание убедить тех, кто эти строки станет читать, что жертвы московского царя и великого князя многочисленны и, конечно, безвинны, что царские палачи действуют без малейшего основания, без малейшего смысла, единственно из
слепой жажды смертоубийства, и что московский царь и великий князь невиданный миром злодей, видимо, ничего не слыхавший о кровавых подвигах герцога Альбы.
        В действительности начинается следствие. Следствие ведётся неторопливо, обстоятельно, тщательно. Каждое слово заподозренных или обвинённых в измене и ереси записывается в следственный протокол. Позднее все наличные протоколы складываются в архивные ящики, точно бы для того, чтобы оставить верные свидетельства для потомков. Эти свидетельства правильного следствия и правильного суда хранятся в Москве по меньшей мере лет пятьдесят и лишь в середине XVII столетия таинственным образом исчезают. Всё-таки до нашего лживого времени доходит опись Посольского приказа, сделанная в 1626 году. Добросовестный дьяк перечисляет громадное количество дел, заведённых во время новгородского следствия:
        «Столп, а в нём статейный список из сыскного же изменного дела 78-го году на ноугородского архиепископа на Пимина, и на ноугородских дьяков, и на подьячих, и на гостей, и на владычных приказных, и на детей боярских, и на подьячих, как они ссылалися к Москвы с бояры с Алексеем Басмановым, и с казначеем с Микитою с Фуниковым, и с печатником с Иваном Михайловым Висковатым, и с Семёном Васильевым сыном Яковля, да с дьяком с Васильем Степановым, да со князем Офонасьем Вяземским, о здаче Великого Новгорода и Пскова, что архиепископ Пимин хотел с ними Новгород и Псков отдати литовскому королю. И царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии хотели злым умышлением извести, а на государство посадити князя Володимера Ондреевича, и в том деле с пыток многие про ту измену на новгородского архиепископа Пимина и на его советников, и на себя говорили, и в том деле многие казнены смертью, разными казнями, а иные разосланы по тюрьмам, а до ково дело не дошло, и те свобождены, а иные и пожалованы. Да тут же список за дьячьею пометою, и хто куда в тюрму послан и хто отпущен и дан на поруки, а которова дьяка
помета, и тово не написано...»
        Иоанн с отрядом опричной охраны прибывает в Великий Новгород спустя четыре дня на следствие и на суд и останавливается на Городище. И вовсе не беспорядочным избиением более пятисот новгородских игуменов, попов и соборных старцев занят он в первый же день, в чём обвиняет его впавший в грех летописец. Что-то иное занимает его. До нашего времени докатываются странные, смутные, таинственные свидетельства, смысл которых едва ли удастся когда-нибудь с полной достоверностью разгадать. Тем не менее эти свидетельства стоят того, чтобы на них указать. Так, Новгородский хронограф извещает о том, что шестого января 1570 года, то есть в тот самый день, когда он во главе отряда вступает на Городище, московский царь и великий князь «повеле убити брата своего благоверного и великого князя Владимира Андреевича Старицкого и в то время мнози по нём восплакалися людие». В Новгородской третьей летописи записано:
        «В лето 7077 генваря в 6 день, на Крещение Господне, царь и великий князь Иоанн Васильевич всея России убил брата своего благоверного и великого князя Владимира Андреевича Старицкого, и мнози по нём людие восплакашася. Того же лета, идучи во Тверь, задушити велел старого митрополита Филиппа московского и всея России чудотворца Колычева во обители во Твери в Отроческом монастыре и положен бысть в том монастыре. Того же лета во Твери царь и великий князь Иоанн Васильевич всея России многия люди поби через Волгу ряду в два и в три...»
        Оба известия прямо дышат фантастикой, если не попросту лживы с первого до последнего слова. Летописец знает о кончине бывшего митрополита Филиппа и о погроме, учинённом в Твери, но утверждает, будто шестого января 1570 года в Великом Новгороде убит князь Владимир Андреевич Старицкий, тогда как князь Владимир Андреевич Старицкий покончил с собой за три месяца до того дня, девятого октября, и совсем в другом месте, в недальнем расстоянии от Александровой слободы и в очень дальнем расстоянии от Великого Новгорода. Больше того, летописец несколько раз с должной обстоятельностью выписывает титул царя и великого князя всея России и тут же беззаконно величает удельного князя Владимира Старицкого великим князем, причём этот титул употребляется и в Новгородской третьей летописи, и в Новгородском хронографе. Фантазёров, путаников, невольных и вольных лжецов, политических приживалов среди летописцев великое множество, неточностей, искажений истины, злонамеренных вымыслов в их будто бы беспристрастных сказаниях хоть отбавляй, однако титул в те времена исключительно важен настолько, что в титуле ошибиться
нельзя. Титул нельзя переврать. Тогда о каком же убиенном « великом князе » ведут разгневанную речь оба вдохновенных сказителя? По ком «многие людие восплакалися», или вовсе не плакал никто, а слёзы для пущей важности подпустили сами сказители? Для них это дело привычное. Ещё более фантастическую историю доносит до нас Одерборн в своей «Истории великого князя московского Ивана Васильевича», выпущенной приблизительно двадцать лет спустя после громких новгородских событий. Этому малозначительному, малоизвестному автору не могли быть доступны новгородские летописи. Он ничего не знает ни об удельном, ни тем более о великом князе Владимире Старицком. Тем не менее он утверждает, что в Великом Новгороде в те жестокие дни убит родной брат Иоанна, а имя этому родному брату Георгий, то есть будто бы убит тот самый загадочный сын Соломониды, который будто бы родился в монастыре, самый законный, наизаконнейший претендент на московский престол. По уверению Одерборна, опричникам не удаётся застать князя Георгия врасплох. Князь Георгий укрывается в собственном доме, стало быть, проживает в Великом Новгороде довольно
давно и даже открыто. Его всё-таки захватывают, причём захватывают как будто благодаря подосланным людям, заковывают в железы, проводят дознание, разумеется, с применением пыток, и предают смерти только после того, как, по всей вероятности, добиваются от него показаний об участии в заговоре.
        Выходит, некто, претендующий на титул и роль московского великого князя вместо Иоанна Васильевича всея России, всё-таки на какое-то время объявляется в Великом Новгороде. Им не может быть ни удельный князь Старицкий, три месяца назад погибший на Богане в крестьянской избе, ни тем более Георгий Васильевич, рождение которого великой княгиней Софией было с самого начала злостно выдуманной легендой, направленной против великого князя Василия Ивановича, а позднее против его сына Иоанна Васильевича. Возможно, какой-то авантюрист, предприимчивый негодяй, верно почуяв, насколько тревожно и неустойчиво то переходное время, принимает на себя имя либо одного, либо другого, положив начало кровавому русскому самозванству, сплетает заговор против законного московского государя и вовлекает в него не только обиженного архиепископа Пимена, но и Висковатого, и Алексея Басманова, и Афанасия Вяземского, который предупредил же кого-то о готовящемся новгородском походе, также возможно, что сам архиепископ Пимен извлёк на свет божий старую легенду о рождении великого князя Георгия, подобрал подходящего человечка и
поставил его во главе заговора вместо себя, поскольку новгородцы без князя не станут подниматься ни на какое, хоть доброе, хоть преступное, дело.
        Как бы там ни было, ни шестого, ни седьмого января на Городище не свершается никаких более достоверных событий. Восьмого января, в воскресенье, Иоанн вполне мирно отправляется к обедне в Софийский собор. Должно быть, архиепископа Пимена жжёт сознание вины, предчувствие надвигающейся беды или житейская страсть забежать мелким бесом вперёд. Он отправляется навстречу царю и великому князю с иконами и хоругвями, что мало вяжется с поседелыми обычаями Великого Новгорода, не привыкшего оказывать особенных почестей московским, чуждым властям. Крестный ход во главе в Пименом и отряд телохранителей во главе с Иоанном, ложью летописных сказаний, игрой случая или злорадной шуткой судьбы, встречаются на мосту через Волхов, где по традиции многих беспокойных веков сталкиваются лоб в лоб постоянно враждующие между собой новгородцы, в остервенении наминают друг другу бока, а после драки творят скорый суд и расправу над побеждёнными, когда кулаком, а когда и мечом, и кое-кого сбрасывают с моста вниз головой. Архиепископ Пимен с приличной кротостью на лице пытается благословить царя и великого князя, осеняя
крестом. Однако грозный царь Иоанн ко кресту не подходит, зловеще говорит оторопелому Пимену:
        — Ты, злочестивый, в руке держишь не крест животворящий, а оружие и оружием этим хочешь уязвить наше сердце: со своими единомышленниками, здешними горожанами, хочешь нашу отчину, этот великий богоспасаемый Новгород, предать иноплеменникам, литовскому королю Сигизмунду. С этих пор ты не пастырь и не учитель, но волк, хищник, губитель, изменник, нашей царской багрянице и венцу досадитель.
        Обвинение в измене, грозящее смертью, архиепископу Пимену предъявлено публично. Именно на мосту, на том месте, где возмущённые новгородцы творят на скорую руку суд и расправу и прибегают к помощи Волхова, и Пимен не возражает, может быть, он потому и забегает вперёд, как забегал вперёд в Успенском соборе против своего соперника митрополита Филиппа, может быть, потому и выступает навстречу своему грозному обличителю и судье с иконами и хоругвями, что рассчитывает благообразием крестного хода задобрить, умилостивить его, да и вокруг, среди попов, дьяконов, иноков и прихожан, идущих с крестами, отчего-то не раздаётся ни громкого протеста, ни хотя бы законного ропота: ведь тяжкое обвинение предъявлено архиепископу, высшему духовному, глубоко почитаемому лицу Великого Новгорода, тогда как чванливость новгородцев всем новгородским известна во всех уголках Московского царства, здесь не привыкли давать в обиду своих, даже если свой человек кругом виноват, здесь перед московскими страху не ведают. Обвинение принимается удивительно мирно. Иоанн тоже ограничивается одним обвинением и следует за Пименом в
Софийский собор. Пимен служит обедню. Читает Евангелие. С хоров торжественно льются стихиры, православные песнопения. Иоанн истово молится, от только что обличённого Пимена получает причастие, без которого обедня была бы неполной. После обедни направляется на подворье архиепископа, вкушает пищу в столовой палате. По приглашению архиепископа на обеде присутствуют те игумены и архимандриты, которые будто бы уже уничтожены и погребены первым же повелением Иоанна, как только опричники вошли в ворота Великого Новгорода. Иоанн всем своим поведением и в соборе, и в столовой палате показывает, что он не погромщик, не обуреваемый чёрными страстями злодей, но спокойный, строгий и праведный судия. Только после обеда он вызывает телохранителей, будто бы вопит страшным голосом, как уверяет многократно солгавший летописец, едва ли сам приглашённый к обеду, писавший по слухам, однако в такой тягостной, напряжённой, предгрозовой атмосфере и слабый шёпот покажется воплем. На Городище препровождают архиепископа Пимена и его ближних людей. Дворецкий Лев Салтыков, протопоп Евстафий, духовник Иоанна, взявший на себя роль
полицейского, и опричные воеводы изымают казну владычного дома, отчасти наполненную утаёнными пошлинами и данями, не показанными в льготных грамотах, из ризницы Софийского собора забирают иконы, со звонницы снимают колокола, снимают софийские так называемые Корсуньские двери и, как двери тверского Спасо-Преображенского собора, отправляют в Александрову слободу: любитель аллегорий и символов, Иоанн превращает те двери в знак унижения Твери и Великого Новгорода, уже не перед Москвой, как проделал его строгий дед с колоколами новгородской Софии, но перед необоримой властью московского царя и великого князя.
        На Городище заводится следствие. На очную ставку предъявляют Василия Данилова, бывшего главу Пушкарского приказа, обличённого вора и заговорщика, двух пушкарей, литвина и немца, пойманных с грамотой, писанной к литовским властям, Сабурова, Юрьева, в обозе доставленных из Москвы, новгородского дьяка Бессонова, другого дьяка, Румянцева, и их подчинённых, уже сознавшихся участников заговора, пособников в финансовых махинациях новгородских монастырей и архиепископского двора. Пимен, видимо, свою вину признает, по крайней мере в нарушении льгот, прописанных в грамотах, полученных от царя и великого князя. Участников очной ставки, отыгравших свою последнюю роль, предают смертной казни и тела выставляют на всеобщее обозрение, как старинный обычай велит. Иоанн отправляет послание митрополиту Кириллу. В послании он извещает о том, что Пимен виновен, и просит пастырского совета, как с ним поступить. Митрополит Кирилл, не мешкая, созывает освящённый собор и предаёт гласности послание царя и великого князя. Освящённый собор приговаривает, не сморгнув глазом, а митрополит Кирилл утверждает в ответном послании,
что «приговорили они на соборе новгородскому архиепископу Пимену против государевой грамоты за его бесчинье священная не действовать». Опираясь на приговор, вынесенный освящённым собором, подтверждённый митрополитом, Иоанн имеет право на месте, на площади Великого Новгорода, отнять у Пимена жизнь или на худой конец лишить его высокого сана. Он не делает ни того, ни другого. Больше всего он опасается быть обвинённым в бесчинстве, не столько здесь, на земле, сколько там, на беспристрастном небесном суде. Он находит необходимым, как поступил и в деле митрополита Филиппа, предать Пимена открытому, правильному суду, не говоря уж о том, что Пимен ещё нужен ему для обличительных очных ставок в Москве, и он вновь обращается к митрополиту Кириллу с письмом. Он извещает, что всего лишь «архиепископу Пимены служити не велено», и настаивает: «А сану бы с него до подлинного сыску и до соборного уложения не снимати». И не с одним митрополитом Кириллом он держит совет в этом сложном, тяжёлом, чрезвычайно запутанном, кровью пропитанном деле. Дознание обнаруживает, что едва ли не все новгородские монастыри повинны в
неправом стяжании, заражены ересью и склонны к измене. Лишь одну-единственную обитель, поставленную в торговой стороне Великого Новгорода, не затронула прилипчивая зараза, может быть, усердием благочестивого старца Арсения, затворника, праведника, заслужившего почтенную славу святого. Время от времени Иоанн, неутомимый молельщик, посещает эту обитель и выслушивает советы Арсения, а заодно со смирением принимает и его жестокие обличения, отчего-то не давая воли своему будто бы неудержимому гневу, будто бы единственной причине безжалостной расправы с новгородским духовенством, подьячими и боярами.
        Шаг за шагом нащупываются потаённые нити обширного, разветвлённого заговора и не менее обширного воровства из доходов казны. На Городище доставляют «владычных бояр, и иных многих служилых людей, и детей боярских, и гостей, и всяких градцких и приказных людей, и изрядных и именитых торговых людей», по свидетельству новгородского летописца, другими словами, вместе с архиепископом Пименом обвинёнными в измене и воровстве оказываются его бояре и его служилые люди, верхушка так называемого архиепископского полка, верхушка новгородского управления, новгородские бояре, наиболее влиятельные из богатых и именитых людей, ведущих западную торговлю и по этой причине больше других заинтересованных в объединении с соседней Литвой, перекрывающей прямую дорогу на Ригу и в ганзейские города. Что, в сущности, нужно этой церковной, приказной и торговой верхушке Великого Новгорода? Всем им, людям корыстным, и богатым купцам, и приказным, и казне архиепископа, и монастырям, которые давно превратились в переполненные ходовым товаром торговые лавки, по своим оборотам превосходящие самый богатый купеческий дом,
необходимы прежние льготы и привилегии, прописанные в отобранных или исправленных грамотах, необходима свободная, желательно беспошлинная торговля, традиционно идущая сквозь Ливонию на Ревель и Ригу и сквозь Литву и Польшу по всему южному побережью Балтийского моря в умирающие, но ещё не умершие ганзейские города, а через них в Нидерланды и Англию, во Францию и Баварию, откуда рекой потекут барыши. Неожиданная война Московского царства с Ливонией, ещё более неожиданная война с Литвой и Польшей, отхвативших южные земли Ливонии, стесняют торговые связи с иноземными государствами, лишение привилегий влечёт за собой большие потери внутри Московского царства, вследствие чего истощаются, скудеют доходы, которыми выше всего святого дорожат и купцы, и монастыри, и архиепископский дом. И торговым людям, и приказным, и духовенству Великого Новгорода остаётся два выхода: либо сговориться с литовскими воеводами и вступить на равных правах в союз двух государств, получивший название Речь Посполитая, что, между прочим, можно перевести как республика, политическое устройство, бесконечно дорогое беспокойным сердцам
вечно бунтующих новгородцев, либо сместить неуступчивого, упрямого Иоанна, принуждающего платить дани и пошлины в их полном объёме, впрочем, неимоверно далёком от разорения, заменить его на другого, ими самими избранного и потому покладистого царя и великого князя, возвратить прежние льготы и привилегии и любой ценой, на любых условиях заключить со Швецией, с Польшей, с Литвой вечный мир, к чему стремится и Иоанн, однако не любой, а достойной ценой, отчего никак никакого мира не может достичь. И в том, и в другом случае восстанавливается торговля в привычном направлении и привычным товаром, и в том, и в другом случае восстанавливаются благодатные новгородские вольности с неизменными потасовками на мосту и сбрасыванием неугодных сограждан вниз головой в воды Волхова, и в том, и в другом случае восстанавливаются прежние барыши, а ведь только ради вольностей, ради привилегий, ради барышей и составляются заговоры, какие бы ни произносились при этом красивые, звонкие, благородные, благочестивые обличения и обещания, какими бы клятвами ни скреплялись они.
        Постепенно Иоанн убеждается, что его двоюродный брат Владимир Андреевич Старицкий, три месяца назад погубленный им по обвинению в заговоре и в покушении на его жизнь, по безволию стал лишь малозначительной пешкой, детской игрушкой в чужой и беспощадной игре больших интересов. Князя Владимира вовлекли, им вертели в нужную сторону, потому что этим слабодушным претендентом можно было вертеть, его подводили под преступление, которого он, может быть, не хотел совершать, но по слабости характера соглашался и мог совершить, несчастнейший человек, более жалкая жертва жестоких политических обстоятельств и жестоких, от жажды наживы теряющих разум людей, чем сознательный, деятельный участник раскрытого заговора, и уж никак не вождь, не глава, не предводитель ввергнувших его в грех заговорщиков, недаром его готовились заменить на какого-то самозванца, если он струсит или в самом деле сбежит на службу к польскому королю. Видимо, сделав это открытие, Иоанн испытывает раскаяние, что чересчур круто обошёлся с двоюродным братом, который хоть и грешил постоянно против него, но не по своей воле грешил, без желания
зла. Отсюда, из Великого Новгорода, когда дознание ещё продолжается, двадцать третьего января 1570 года он даёт своему любимому Кириллову Белозерскому монастырю грамоту на село Ветлинское Дмитровского уезда, даёт на поминовение души убиенного князя Владимира.
        С каждым новым шагом дознания становится очевидным, что за спиной доверчивого князя Владимира скрывается другой человек, хитрый, коварный и злой, и способный к прозрению Иоанн угадывает и в истории с отравлением царицы Марии, и в новгородской крамоле злодейскую руку беглого князя, непримиримого завистника и врага, улавливает обострённым чутьём, может быть, во время дознания ещё и получает какие-либо более или менее достоверные сведения, как бы там ни было, позднее он без малейших колебаний наказывает своим послам в Литве объявить, что оба заговора, и намерение заменить его Владимиром Старицким, и намерение затащить Псков и Великий Новгород в Речь Посполитую — дело рук не кого иного, как именно Курбского. Он верно угадывает, чутьё его не подводит. После скандальных военных неудач беглый князь замирает на время, собирается с силами, укрепляет старые, заводит новые связи среди недовольных витязей удельных времён и наконец из сомнительного воеводы, во всю свою жизнь не сумевшего выиграть хотя бы одно сколько-нибудь значительное сражение, превращается в неутомимого интригана, плетущего заговоры уже не
только против смертельно ненавидимого Иоанна, но и против всего Московского царства. Он обращается к польскому королю, к германскому императору, к римскому папе, по существу, почти ко всей тогдашней Европе, и зовёт, и манит, и соблазняет вести полки на Москву, чтобы свалить, сместить, уничтожить этого победоносного, удачливого во всём, а по его уверению погрязшего в ереси, ещё невиданной миром, стоящего по горло в крови, патологического злодея, московского царя и великого князя, которому ни под каким видом не может простить, что однажды, в наказание за позорное поражение под городом Невелем, тот осмелился сместить его с большого полка, и ещё больше не может простить ему действительно громких побед, каких сам князь Андрей никогда не одерживал, несмотря на всё своё безмерное хвастовство. С тем же упорством он сплетает громадную сеть тайных агентов и наводняет ими Московское царство. Через них он зовёт, и манит, и соблазняет московских князей, бояр и служителей церкви любыми средствами свалить, сместить, уничтожить этого победоносного, удачливого во всём, а по его уверению погрязшего в ереси, ещё не
виданной миром, стоящего по горло в крови, патологического злодея, московского царя и великого князя, который последовательно, неумолимо наступает на их привилегии, лишает их служилых людей, истощает их вооружённые силы, оплот их своеволия, наращивает своё собственное опричное войско и при помощи этого войска подавляет любое сопротивление, в сущности, своими нашёптываниями подталкивая и без того недовольных, обеспокоенных князей и бояр под топор палача, оставаясь сам в безопасности, то есть прибегает к обычной подлости всех изменивших отечеству подлецов. Он так убедительно, так упорно и громко повествует повсюду о своих обширных потаённых связях в Москве, что его начинают считать серьёзным политиком, каким никогда не был этот авантюрист и завистник, его выслушивают внимательно, с ним вступают в переговоры, рассчитывая на то, что он действительно способен сместить Иоанна, который, внезапно усилившись, превратился в угрозу всему балтийскому побережью, возвести на московский престол своего послушного, непременно слабого ставленника и коренным образом переменить внешнюю политику Московского царства,
естественно, на пользу Речи Посполитой и римскому папе, что означает по меньшей мере отторжение западных городов, искоренение православия и разорение, низведение до состояния рабства проживающего там православного населения. Кажется, беглый князь и сам начинает верить, что он значительное лицо, которому любая задача, любое предприятие по плечу. Уверяя каждого в отдельности и всех вместе, что готовит государственный переворот, он в то же время предлагает представителю германского императора своё посредничество в заключении не чего-нибудь, а союза между Московским царством и Священной Римской империей, и до того теснимой с востока империи соблазнителен этот союз с могучим русским медведем, направленный, натурально, против её врага, Оттоманской империи, того гляди овладеющей Веной, что аббат Цир не обращает внимания, насколько нелепо заключать военный союз с государем, которого не нынче, так завтра, как уверяет посредник, отрешат от власти или убьют, тем более нелепо брать в посредники именно того человека, который плетёт заговоры с единственной целью этого государя отрешить от власти или убить и
заменить его другим государем, безвольным и слабым. О предложении беглого князя аббат извещает самого императора. Обрадованный император даёт согласие на переговоры. Аббат обсуждает с беглым князем статьи будущего соглашения, и отчёты о беседах с «дражайшим Курбским» регулярно ложатся на рабочий стол Максимилиана II.
        Так вот, если иметь в виду, что в разноречивые сами по себе торговые интересы Великого Новгорода бесцеремонно впутывается не теряющий надежд беглый князь, становится понятной та путаница, которая открывается Иоанну в процессе дознания, настоящая мешанина: и ересь, отвергающая Новый Завет, и неправедные доходы монастырей и архиепископского двора, и намерение вступить с Литвой в союзные отношения, подобные союзным отношениям Литвы и Польши, и намерение заменить Иоанна хоть кем-нибудь, начиная с князя Владимира Старицкого, кончая невесть откуда добытым самозванцем, внезапно выступившим слегка из густого тумана, не то пресловутый Георгий, не то убиенный, но спасшийся или воскресший всё тот же удельный князь.
        Всё-таки Иоанн, как кажется, не теряет присутствия духа и продолжает основательно, методично распутывать этот истерически запутанный, своеобразный клубок преступных намерений и наглого воровства. Дознание длится две недели, три недели, четыре недели, пять недель, и всё это время каждое слово подследственных записывается сменяющими один другого писцами. На Городище приводят архиепископского боярина князя Тулупова, архиепископского боярина Шаховского, дворецкого архиепископского дома Цыплятева, конюшего Милославского, Пешкова, воевод архиепископского полка. Они дают ценные показания. Нити заговора и воровства ведут не только в Москву, но и в Александрову слободу. Выясняется, что злостное нарушение исправленных грамот, лишающих большинства привилегий и монастыри, и архиепископский дом, оказалось возможным при тайном попустительстве или содействии московских подьячих, и опричных, и земских, как водится, посулами и мздой. Пока что этим важным свидетелям сохраняется жизнь, сохраняется ради очных ставок в Москве.
        Попадают под следствие богатейший новгородский купец Фёдор Сырков, дьяк, возглавляющий приказное управление Великого Новгорода, с состоянием не менее двенадцати тысяч рублей серебром, его брат Алексей Сырков, большой купеческий староста Великого Новгорода, богатейший купец Тараканов. В монастырях, в палатах торговых людей проводятся обыски, ищут еретические манускрипты и записи, крамольные грамоты, переписку с Москвой и Александровой слободой, изымают все наличные средства, которые прямым путём поступают в казну царя и великого князя. Обыски дают новые, правда, косвенные, однако страшные приметы явного злодейского умысла. В Великом Новгороде, как и во многих городах Московского царства, свирепствует голод, который истощает и косой смерти косит бедных людей, а в закромах новгородских обителей хранятся громадные запасы зерна, в амбарах торговых людей скрываются такие же громадные запасы отличного русского сала. Позднее новгородский летописец возьмёт на себя грех утверждать, будто повелением Иоанна опричники сожгли и сало, и хлеб. Доказательств этой бессмыслицы никаких не приводится, а новгородский
летописец сочиняет довольно много самой неправдоподобной лжи. Может быть, в порыве гнева Иоанн и отдаёт такой бесчеловечный приказ, хотя по некоторым признакам действительно сожжены были только приготовленные для продажи в Европу партии воска и льна. Чем бы ни разрешилось это открытие, порочащее богатых игуменов и торговых людей, большие запасы продовольствия во время жестокого голода среди братьев меньших изобличают не одну только жадность, но и чёрствость, и безразличие к страданиям ближнего. Однако не в одной тут жадности и чёрствости дело. Заговорщикам выгодно поддерживать голод: голодный народ гораздо легче вести за собой хоть к чёрту в зубы, стоит только пообещать, что завтра, на другой день после переворота, будут в избытке хлеб и вино, эту грязную истину знают все заговорщики. С другой стороны, торговые люди всегда, тоже во все времена, с терпением, не знающим жалости, придерживают зерно, чтобы собрать с голода сверхбарыши: там, где покупают и продают, не бывает ни чести, ни совести, ни честности. А голод в Великом Новгороде уже становится непереносимым и диким. Иоанну доносят о случаях
людоедства, в особенности среди бездомных бродяг. Самым большим соблазном для голодного люда становятся оставленные на всеобщее обозрение трупы казнённых. Стремясь пресечь этот возмутительный промысел, Иоанн повелевает собрать весь бродячий и нищий народ и вывести за городские ворота, поскольку по деревням голода нет, а трупы казнённых принимаются сбрасывать в Волхов, который в районе моста не замерзает зимой и который буйными новгородцами во все времена года в обыкновенных кровавых разборках между богачами и беднотой превращается в удобное и лёгкое кладбище. Правда, окоченелые трупы отказываются тонуть, и Иоанн отряжает опричников, чтобы с лодок отталкивали тела и загоняли под лёд. Эта вынужденная мера позднее рождает легенду, летописец без тени сомнения повествует, как сотни, тысячи новгородцев без малейшей вины, это постоянный, ставший бродячим мотив, сбрасывают в Волхов живыми, сбрасывают целыми семьями, связывая попарно жён и мужей, матерей и детей. Живые люди захлёбываются обжигающей на морозе водой, однако не желают тонуть. Тогда опричники, известные изверги, связанных попарно заталкивают под
лёд, колют их пиками, секирами рассекают на части, вопреки очевидному закону природы, по которому заколоть плавающего ещё как-нибудь можно, а рассечь на части нельзя, как нельзя зимой спустить под лёд тысячи, даже сотни людей, чтобы подо льдом их тела не перекрыли течения и Волхов не вышел из берегов.
        Убеждаешься всякий раз, что порочащие Иоанна легенды сочиняются какими-то плоскими, нерассуждающими, не желающими считаться с реальностью подлецами. У них концы никогда не сходятся с концами, невообразимый ужас просто-напросто нанизывается один на другой, такой же невообразимый, бессмысленный ужас. В новгородском деле как-то особенно не складывается будто бы мрачная судьба духовенства. Сначала игуменов, попов и соборных старцев, около пятисот человек, берут под стражу опричники Зюзина. Далее в первый же день своего вступления в Великий Новгород разъярённый Иоанн повелевает всех арестованных перебить, а тела для погребения развезти по окрестным монастырям. Однако игуменов, попов и соборных старцев в Великом Новгороде обнаруживается бесконечное множество. Два дня спустя в столовой палате архиепископа Пимена царь и великий князь обедает опять-таки с игуменами и архимандритами. Отобедав же, повелевает игуменов и архимандритов, с присовокуплением тех же попов и соборных старцев, тем же числом около пятисот, взять на правёж, оковав их в железы, и опричники с утра до вечера, что ни день, лупят несчастных
батогами на правеже, требуя с каждого по двадцать рублей, а так как правёж по обычаю ведётся публично, на площади, то истязание пятисот человек происходит на январском морозе, от которого и без правежа раздетые донага игумены, архимандриты, попы и соборные старцы не могут не помереть, не сквозь шубы же, енотовые и лисьи, лупят их железными пешками для вразумления. Так ведь нет, либо на правёж ставятся трёхжильные духовные лица, либо отыскиваются новые сотни игуменов, архимандритов, попов и соборных старцев, которые на этот раз должны уплатить в ненасытную казну царя и великого князя, изверга и еретика, каких ещё свет не видал, какие-то запредельные суммы, причём суммы устанавливаются в прямом соответствии с чином и званием: с архимандрита две тысячи золотых, с игумена тысяча золотых, с соборного старца от трёхсот до пятисот золотых, с попа всего сорок рублей — подумать, что православное духовенство купается в золоте, тогда как, приходится напомнить ещё раз, в Московском царстве золотые монеты не ходят как деньги, в стране, не добывающей ни золота, ни серебра, и серебряных-то денег в обрез. Будто бы
живые свидетели, будто бы неподкупные очевидцы на эту нелепость наваливают другую нелепость, свойства поистине фантастического: видите ли, сукины дети опричники грабят кельи монахов, точно это опочивальни роскошных распутниц в золотых украшениях, в драгоценных мехах и камнях или палаты боярина. При самом большом желании во всю эту дичь поверить нельзя, однако находится множество умственно ограниченных и безнравственных безгранично, которые верят безоговорочно, твёрдо, старательно пересказывают одну нелепейшую клевету за другой, ещё более нелепой клеветой о бесчинствах и грабежах, тащат в литературу, ставят на сцене, снимают в кино, поют и отплясывают, как дикари, и ещё с удовольствием от себя прибавляют новые изумительные подробности бесчинства и грабежа, натурально, ещё более низменного достоинства, поскольку неисчерпаема бездна падения подлой души и заказного ума.
        На Иоанне и без этих нелепостей крови достаточно. К началу февраля дознание на Городище заканчивается. «И по окончании того, — доводит до нашего сведения летописец, — государь с своими воинскими людми начат ездити около Великого Новгорода по монастырям». Ездит неделю, всякий день посещает один монастырь. В каждом монастыре также производится следствие, монастырская казна изымается в пользу царя и великого князя, снимаются колокола. Неделю спустя Иоанн возвращается в стены Великого Новгорода.
        Возвращение Иоанна ужасно. Его глазам предстают свидетельства тех же бесчинств, которые первый раз он увидел в Твери. Оставленное им без присмотра, разнуздавшееся от безделья опричное войско самым непотребным, самым варварским образом грабит посад, как победители грабят захваченный город, грабят с тех самых пор, как в этом неутомимо враждующем мире вооружился первый солдат. Население Московского царства ещё не сплотилось в единый народ, самого понятия отечества, государства пока что не существует ни в умах, ни в сердцах, вместо этих цементирующих понятий продолжает существовать разделение Русской земли на владения государевы, земские, удельные, тверские, ростовские, ярославские, суздальские, переславские и так без конца — по названиям больших и даже небольших городов. Для ростовских, ярославских, владимирских, суздальских, переславских бойцов Великий Новгород всё ещё такой же не наш, чужой, вражеский город, как Полоцк, Тверь, Торжок или Казань. Вместе с понятием «Русская земля» ещё не сложилось понятие «русский народ». Великий Новгород и грабят с тем же неудержимым размахом, что и Казань, когда
молодой Иоанн не сумел остановить грабежа, тогда как уже Полоцк не позволил разграбить. Первой и главной жертвой становится, естественно, торг. Разбиваются торговые склады и помещения. Забираются имеющие хотя бы какую-нибудь ценность товары и, разумеется, деньги, которые, как известно, не пахнут и для президентов и первых министров, по этой причине деньги всегда разворовывают в первую очередь, точно в каждой монете, в каждом рубле неодолимым магнитом неистощимая дьявольская сила сидит. Не насытившись разграблением торга, опричники набрасываются на хоромы торговых людей, выламывают ворота, двери, окна, рубят лестницы боевыми топорами, булавами крушат утварь и всё, что попадается им на пути, выволакивают из окованных сундуков меха и шелка, сжигают кожи, пеньку, тут же делят, тут же дерутся из-за награбленного между собой. Мелкие отряды, точно разбойничьи шайки, разлетаются по окрестностям, грабят поместья новгородских пятин, грабят Корелу, Орешек, Ивангород, московскую Нарву, отряд под предводительством князя Петра Ивановича Борятинского врывается в Старую Ладогу и так разоряет посад, что жильцы
разбегаются с насиженных мест или погибают от голода месяц спустя. То тут, то там на защиту добра, тоже большей частью награбленного в походах, поднимаются служилые люди, пищальники, конная рать, разбогатевшие при взятии ливонских замков и городков. Грабёж переходит в побоище, такое же яростное, как и во время войны. Среди опричных погромщиков особенной яростью отличаются служилые немцы. Генрих Штаден, тщеславный, хвастливый, глупый, но жадный, уходит в новгородский поход на одной лошади с двумя пешими слугами. Во время похода, попав в водоворот грабежа, почуя свой звёздный час, он нанимает в окрестностях Великого Новгорода целый отряд из выгнанных Иоанном бродяг, будто бы, по свидетельству очевидцев, перемерших давно, как следствие бесчеловечных злодеяний царя и великого князя, и во главе этой шайки головорезов устремляется в набег такого размаха, на какой неспособны даже татары. Он грабит до нитки церкви, монастыри, усадьбы бояр и служилых людей. Из набега, по собственному подсчёту, он приводит сорок девять лошадей и более двух десятков саней, груженных разнообразным добром. Он бы и больше привёл,
да служилые новгородцы кое-где побивают распоясавшихся опричников, к тому же в Великий Новгород грозный царь Иоанн возвращается много раньше, чем его ожидали, и эта непредвиденная оказия хотя бы отчасти приводит в чувство потерявших разум грабителей.
        Всего неделю спустя возвращается Иоанн из поездки по окрестным монастырям, может быть, и не окончив дознание о еретической секте, о намерении переметнуться к врагу и о воровстве в обход исправленных грамот. Зловещее зрелище предстаёт перед ним. Трупы, окоченелые трупы, десятки, сотни обезображенных мёртвых тел валяются всюду по улицам, по разгромленным и разграбленным домам и дворам, мужчины, женщины, дети. То, что он видел в Твери, повторяется в чудовищных, в кошмарных размерах. Вновь вместо организованного войска, которое он намеревался создать в особном дворе при помощи высоких денежных и поместных окладов, он видит беспорядочную толпу ошалевших бандитов, готовых грабить, убивать, крушить всё, что встречается на пути, какую видел давно, ещё во время взятия татарской Казани.
        Он затворяется на Городище. Едва проходит первая тоска потрясения, он призывает Малюту Скуратова-Бельского и требует, чтобы тот составил список всех загубленных во время погрома, имена которых ему надлежит, как он завёл во спасенье души, поместить в поминальный листок. Никакого списка Малюта Скуратов-Бельский составить не может: от мечей и ножей озверелых опричников погибли многие, случайные, большей частью неизвестные люди, имена которых можно, но трудно установить. Едва ли у Иоанна достаёт сил кричать, требовать, повелевать, угрожать, так он уничтожен и потрясён. Он мог бы, конечно, заставить Малюту Скуратова-Бельского установить имя и отечество каждой жертвы погрома, однако ограничивается лишь тем, чтобы жертвы были сосчитаны. Он вносит в свой поминальный листок имя за именем всех, чья вина была установлена, кто был лишён жизни его царским судом после тщательно проведённого следствия. Однако имеется и другая, жуткая запись о тех, за кого он тоже считает нужным держать ответ перед Богом, в свой поминальный листок он вносит и их, а всё-таки, по его мнению, большая тяжесть греха должна лежать на
Скуратове-Бельском:
        «По Малютине скаске в ноугородской посылке Малюта отделал 1490 человек, ис пищалей отделано 15 человек».
        Невероятная цифра, в пять, в шесть, в семь раз большая числа казнённых по его приговорам, и как только ему открываются истинные масштабы кровавого бедствия, его поведение, его тон неузнаваемо, резко меняются. На утро тринадцатого февраля он призывает на Городище выборных от каждой улицы всех пяти новгородских концов. Он выходит к ним. Он видит перед собой унылых, трепещущих, мертвенно-бледных, ожидающих неминуемой смерти людей. Но уже не смерть в его державной руке. В его облике кротость, милосердие, чувство вины, он точно прощения просит у Великого Новгорода:
        — Мужи новгородские, все доселе живущие! Молите Господа Бога, Его Пречистую Матерь и всех святых о нашем благочестивом царском державстве, о детях моих благоверных, царевичах Иване и Фёдоре, о всём нашем христианском воинстве, чтобы Господь Бог даровал нам победу и одоление на всех видимых и невидимых врагов, а судит Бог общему изменнику моему и вашему, владыке Пимену, его злым советникам и единомышленникам: вся эта кровь взыщется на них, изменниках. Вы об этом теперь не скорбите, живите в Новгороде благодарно, я вам вместо себя оставляю правителем боярина своего и воеводу, князя Петра Даниловича Пронского. Идите в домы свои с миром!
        В тот же час он оставляет Великий Новгород. Длиннейший обоз с монастырским и церковным имуществом уходит в Александрову слободу, в обозе сутулятся Пимен и служители архиепископского дома, которых в Москве ждут очные ставки с единомышленниками и суд. Сам он во главе опричного войска направляется в Псков, куда ведут его материалы дознания о казнокрадстве и ереси. Но странен, трудно объясним этот томительный переход. На сравнительно короткий путь от Великого Новгорода до Пскова у него уходит неделя, тогда как он затрачивает не более месяца на дорогу в Великий Новгород из Александровой слободы, включая длительные остановки в Твери, в Торжке и в Бежецком верхе. Весь этот путь он задумчив, по-особому грустен. Ему предстоит и в Пскове карать, и в Пскове ему придётся пролить кровь единоплеменных, а не врагов, и похоже, он не хочет нового пролития крови, как не может, не имеет права внезапно остановиться и вдруг ни с того ни с сего поворотить войско назад, на Москву, в Александрову слободу. Он точно ждёт, чтобы обстоятельства остановили его. А какие обстоятельства его могут остановить? Он государь, он
самим Богом поставлен на то, чтобы искоренять, наказывать зло, иначе царство погрязнет во зле, а во зле его царству не быть. Он всё-таки медлит, медлит. Но приближается к Пскову. Ему удаётся ещё на одну ночь отложить своё мрачное вступление в провинившийся город. В Любятине, в монастыре, основанном святым Николаем, он устраивает привал. Он не спит. Всю эту ночь он безостановочно стоит на молитве. Он молит Бога спасти его безусловно грешную душу. И вдруг в предутренней тишине разливается скорбный благовест псковских колоколов, зовущий обречённых погибнуть к первой молитве, а он в этих чудных размеренных звуках слышит долгожданный призыв к милосердию. С облегчением поднимается он с занемевших колен, ещё раз осенившись благодарным крестом. Этот благовест он воспринимает как просимую милость Небес, сердце его умиляется. Наделённый богатым воображением, он представляет себе, как в переполненных храмах, церквях и часовнях истово каются впавшие в ересь и вдруг осознавшие своё прегрешение злоумышленные псковичи, как перепуганные насмерть посадские люди молят единого Господа о спасении их от сурового
государева гнева. Ему не надо напоминать, что наш единый Господь есть Бог кающихся и Спас согрешивших, он в это верит неколебимо, с содроганием, но и с надеждой, он жаждет спасения и помнит об этом всегда, как отныне не забудет жуткий погром и окоченелые трупы на разграбленных, застывших в ужасе улицах Великого Новгорода, как не забывает боярских бесчинств во дни его малолетства. Он готов судить и по суду казнить обличённых в ереси, в воровстве или в измене, но он не может допустить нового насилия, нового грабежа, которые обрушатся на всех и каждого, не разбирая, кто прав, а кто виноват. Он верит: этот благовест напоминает ему о невинных. И вот, выступив из походной молельни, он спокойно говорит почтительно ожидающим воеводам:
                - Теперь все трепещут во Пскове. Напрасно: я не сотворю им зла. Иступите о камень мечи, да престанут убийства!
        Казни казнями, но он не допустит убийств. Решение принято, окончательно и бесповоротно, смирение перепуганных псковичей укрепляет его. На рассвете, неторопливом, неярком, он тихим шагом, сутулясь в седле, подъезжает к опальному городу, застывшему в ужасе ожидания, осевшему по самые окна в глубоких февральских снегах. Перед распахнутыми настежь городскими воротами его встречает воевода князь Токмаков. До земли склоняется благоразумный начальник перед царём и великим князем, затем в знак покорности поднимает вверх руки, клянётся, что граждане Пскова неповинны в измене, и просит их пощадить. Вдоль всех старательно расчищенных улиц, по которым Иоанн следует в глубоком молчании, сплошной вереницей, в полушубках и валенках, без шапок, с непокрытыми седыми, рыжими, русыми головами, с порывистым морозным дыханием стоят горожане с иконами и детьми, преклоняют колени, благословляют, приветствуют, говорят со смирением:
                - Государь князь великий! Мы, верные твои подданные, с усердием и любовью предлагаем тебе хлеб и соль, а с нами и с животами нашими твори свою волю, ибо всё, что имеем, и мы сами твои, самодержец великий!
        Не прерывая молчания, Иоанн направляется к площади, образованной у храма Варлаама и Спаса. Николка, псковский юродивый, скачет на палочке перед заиндевелым царским конём и приговаривает гнусаво:
                - Иванушка! Иванушка! Покушай хлеб-соль, чай, не насытился мясом-то человеческим в Новегороде!
        Как предписывает поседелый обычай, царя и великого князя встречает псковское духовенство с иконами и крестами, во главе со старцем Корнилием, игуменом псковского Печерского монастыря. Иоанн стоит службу в Троицком храме, после службы низко кланяется гробнице святого Гавриила, в миру князя Всеволода Мстиславовича, благочестивого и достойного, некогда изгнанного многомятежными новгородцами, но принятого с добросердечием Псковом, который под его железной рукой объявил себя независимым, особным княжением. С удивлением глядит он на тяжкий меч древнего воина, уже едва ли посильный измельчавшим потомкам. Может быть, размышляя о таинственной связи времён, он заходит в голую келью к Николке, со смирением выслушивает его обличения, просит сказать своё будущее. Простодушный Николка от чистого сердца угощает высокого гостя пустой овсянкой и хлебом, поучает «много ужасными словесы еже престати от велия кровопролития и не дерзнути еже грабити святые Божии церкви», беззлобно стращает:
        — Хватит мучить людей, в Москву уезжай, иначе лошадь, на которой приехал, тебя обратно не повезёт.
        Сколько ни почитает он праведников, богомольцев, юродивых, странников ради Христа, сколько ни прислушивается к вещему гласу призванных Богом, он вынужден оставаться царём, государем, правителем, кесарем, милостивым для добрых, карающим злых: в обиду никого из посадских людей не даёт, но вершит строгий суд над виновными. Первыми обвинёнными и первыми жертвами царского правосудия становятся игумен псковского Печерского монастыря старец Корнилий и книжник того же монастыря Вассиан Муромцев, обличённые в долгих сношениях с Курбским. Возможно, именно в эти горькие дни обнаруживаются крамольные послания беглого князя, подбивавшие к бунту монахов монастыря, возможно, обнаруживаются ещё и другие улики приверженности Корнилия и Вассиана супротивникам Москвы и московского государя. Виновные в связях с изменниками предаются казни тут же во Пскове, и вновь при свечах, перед покаянной вечерней молитвой, Иоанн вписывает твёрдой рукой в свой с каждым днём тяжелеющий поминальный листок: «Изо Пскова Печерского монастыря игумена архимандрита Корнилия, Бориса, Третьяка, Печерского монастыря старца Васьян, инок
Муромцев...», ещё более тридцати имён псковских подьячих и иноков. В псковских монастырях его воины забирают казну, иконы, кресты, золотые в драгоценных каменьях сосуды и книги, снимают колокола и отправляют в Александрову слободу. По дурному примеру Твери и Великого Новгорода опричники пускаются грабить торговых людей, но Иоанн, верный слову, данному перед Богом, тотчас выводит своё разбойничье войско из города. В Старице, бывшей столице удельного княжества, которым владел убиенный князь Владимир Андреевич, двоюродный брат, он останавливается. Для чего? Неужели единственно для того, чтобы сделать смотр опозорившему себя опричному войску? Почему именно здесь, в этом городе скорби? Не глумится ли он над бесславно окончившим жизнь, шатким претендентом на царский престол вскоре после того, как месяц назад сделал щедрый вклад в монастырь на помин его грешной души? И с каким чувством, объезжая ряды своих воинов в траурных чёрных одеждах, сутулый и мрачный, глядит он в спокойные лица убийц, которых по одному отобрал со всего Московского царства, лучших из лучших, в надежде вместе с этой дружиной сильных и
верных заложить фундамент глубоко нравственного, свободного от греха Святорусского государства? С этими-то бандитами, убивавшими и грабившими в Твери, убивавшими и грабившими в Великом Новгороде, было принявшимися убивать и грабить во Пскове, откуда он поспешил вывести их? О чём думает он в бессилии гнева, в безысходной тоске? Или это свежая кровь полутора тысяч истерзанных, зарубленных, брошенных прямо на улицах, во дворах и в домах из преступного Малютина списка стучит в его не очерствевшее сердце? Что намерен он предпринять? Подавленный, молчаливый, возвращается он в Александрову слободу. Он близок к тому душевному потрясению, которое чуть не погубило его в чернейшем марте 1553 года, когда его воеводы беспредельным грабежом и насилием подняли против Московского царства все казанские земли, которые должны были по его повелению усмирить милосердием. Он нуждается в уединении, в отдыхе, но лишён возможности уединиться и отдохнуть. Кровавое новгородское дело ещё не окончено. Дознание продолжается. Нити заговора таинственным образом тянутся к его ближайшему окружению, к виднейшим земским боярам, к
казначею Фуникову, попустившему дани и пошлины с Великого Новгорода и Пскова, к печатнику Висковатому, который ведает Посольским приказом, стало быть, держит в своих неверных руках сношения с иноземными государями и сам лично, за спиной царя и великого князя, имеет возможность завязывать с ними неположенные, крамольные отношения. Проводятся очные ставки. Показания заподозренных и обличённых опять-таки занимают сотни и сотни листов.
        Неожиданно прибывают Ян Кротошевский и Николай Тавлош, большие послы польского короля и литовского великого князя. Странное время выбирает хитроумный король. Уже установлено, что его люди сплетали крамолу, которая клонилась к отторжению Великого Новгорода и Пскова от Московского царства, давняя мечта, сладкая грёза и польского, и литовского панства, и вот только что крамола обличена, заговорщики схвачены, появляются его соглядатаи, чтобы разнюхать подробности, а может быть, и ради того, чтобы заплести новый заговор, ведь обыкновенно послов отправляют не для одних явных, но ещё больше для тайных переговоров. Что на этот раз нужно польскому королю? Иоанн высылает к нежданным гостям своих ближних бояр. Ближние бояре вскоре доносят, что король Сигизмунд сильно озабочивается полоцкими границами, которые до сего времени так и не удалось обозначить, хотя со дня блистательного полоцкого взятия миновалось семь лет. Царь и великий князь не может, не имеет права поверить, будто большие послы столь неожиданно прибыли ради такого второстепенного дела, ради старого спора о неподатливых полоцких рубежах выбран
уж слишком неподходящий момент. Иоанн повелевает ближним боярам полоцкой земли ни пяди лживым ляхам не уступать. Разумеется, на посольском подворье заваривается привычная катавасия, когда все разом кричат, вопят и бранятся, яростно требуют, кто Смоленска, кто Киева, и готовы подраться, последний логический довод как в думских, так и в посольских баталиях. И вдруг послы испрашивают личной беседы с царём и великим князем: мол, поручено им до крайности важное дело, кое обсуждать возможно только с самим государем и только с глазу на глаз. Час от часу не легче, не иначе как морочат послы: об чём могут они трактовать с ним да с глазу на глаз? Он всё-таки позволяет послам явиться в свои покои и удаляет ближних бояр. Ян Кротошевский начинает с того, что именно в нынешнее время московскому царю и великому князю выгодно в полоцких землях весьма и весьма поуступить и подписать с Речью Посполитой если не вечный мир, то хотя бы прочное перемирие. Иоанн, всегда приветливый, ласковый и лукавый, понятное дело, вежливо, негромко осведомляется, что за время нынче такое, Панове, чтобы свои земли вам отдавать, на дворе
весна как весна, солнце вовсю, грязь да ручьи, ты, Ян, об чём? В ответ Ян Кротошевский заводит чрезвычайно странную речь:
        — Паны радные государя нашего короны польской и великого княжества Литовского советовались вместе о том, что у государя нашего детей нет, и если Господь Бог государя нашего с этого света возьмёт, то обе Рады не думают, что им государя себе звать от басурманских или от иных земель, а желают избрать себе государя из славянского рода, по воле, а не по неволе, и склоняются к тебе, великому государю, и к твоему потомству.
        Нельзя сказать, чтобы столь внезапное, столь значительное и чрезвычайно почётное предложение, поднимающее его превыше всех прочих государей Европы, ошеломляет царя и великого князя, восседающего в своём скромном чёрном кафтане на своём наследственном раззолоченном кресле, или кружит его будто бы, по злоречию недругов, некрепкую голову. Головой-то он как раз и силён, и не Яну Кротошевскому его обмануть. Он этого ясновельможного Яна видит насквозь. Он и сам в недавнее время закидывал удочку, в какую сторону склоняется польская и литовская Рады, так что самая мысль о предстоящем выборе нового короля и великого князя его не может застигнуть врасплох, да и о том, что раздаются голоса в его пользу, он тоже слыхал, есть у него свои люди, на месте предательски выданных Курбским, и в Вильне, и в Варшаве, и в Кракове. Только вот хитроумный Сигизмунд Август всё ещё жив, так к чему именно нынче-то клонится разговор? Или после провала алчных надёж не мытьём, так катаньем, с помощью заговора овладеть Великим Новгородом и Псковом подбираются этаким способом вовлечь неподатливое Московское царство в подлый союз,
именуемый Речь Посполитая, в котором Московское царство утратит самостоятельность, ведь большинство в той растрёпанной, разноголосой республике всегда останется за польскими да литовскими панами, а его-то в любое время могут переизбрать, как и свои подручники размечтались, московские-то князья и бояре? Или умысел-то злодейский помельче, попроще: очень хочется под эту приманку кое-что от полоцких земель ухватить? Он привычно сутулится, морщит высокий, рано оголившийся лоб, отвечает миролюбиво, уклончиво, рассудительно, выжидая, что этот Ян сможет ему возразить:
        — Эти слухи у нас были и прежде. Так у нас Божиим милосердием и прародителей наших молитвами наше государство и без того полно, так вашего нам из чего же хотеть? Но уж если вы нас хотите, то вам пригоже не раздражать нас, а делать так, как мы повелели боярам своим с вами о делах говорить, чтобы христианство было в покое.
        Собственно, Яну Кротошевскому нечего возразить: Московское царство и в самом деле довольно обширно, а если Речь Посполитая пылает желанием видеть московского царя и великого князя своим государем, то как раз не он, а Речь Посполитая должна пойти на уступки в размежевании полоцких рубежей, да то же и об условиях вечного мира. Видимо, Ян Кротошевский и не решается возражать, однако и желания смягчать условия вечного мира не выказывает и даже пытается в том обвинить Иоанна, что именно он развязал войну против будто бы смирной и мирной, будто бы в своих неограниченных притязаниях беспримерно скромной Литвы, стало быть, на нём и вина, он и должен на уступки пойти.
        На такого рода уловки Иоанна невозможно поймать. Обладая отличной памятью, свободно владея фактами как дальней, так и близкой истории, как ни один из государей Европы, он обстоятельно, неторопливо, но вдохновенно, не прибегая ни к каким справкам и записям, излагает обстоятельства наших отношений с якобы мирной и смирной Литвой в его царствование, подобно тому, как излагал обстоятельства безрадостных отношений между ним и подручниками в пространном послании беглому князю. Писец Посольского приказа, обязанный заносить в книгу каждое слово царя и великого князя, едва поспевает записывать, и эта запись его занимает сорок четыре листа. В конце своей увлечённой и увлекательной речи Иоанн делает вывод, что именно войны он никогда не хотел, как не хочет и ныне, и что война от Вильны и Кракова, не от Москвы, именно это непреложное обстоятельство должны учитывать условия вечного мира. Собственно, известно всем, что именно Вильна и Краков захватили весь юг Ливонии под видом залога, который помрачённый духом магистр должен впоследствии выкупить, однако не имеет состояния выкупить, из заносчивого воителя
превратившись в смиренного курляндского герцога, после чего литовские полки нагло и много раз угрожали и Себежу, и Новгороду Северскому, и Стародубу. Вина их повелителя, развязавшего войну словно бы невзначай, исподтишка, не объявляя войны, ещё и не признавая, что уже много лет воюет с Москвой, до того очевидна, что Ян Кротошевский не находит что возразить. Однако ему подозрительно уверение Иоанна, будто московский царь и великий князь вполне доволен своим прародительским царством и не имеет желания увеличить его, заняв ещё и польский, и литовский престол. Как бы не так! Ведь польско-литовский престол готов занять любой из европейских монархов, только их помани, за честь почитают и немалые деньги готовы панам радным в пустые карманы валить, лишь бы ясновельможное панство соизволило выбрать его, а уж он на польсколитовском престоле станет сидеть тих и мал и их во всём ублажит. Хитрит, изворачивается московский медведь, да ещё нас же винит в желании прихватить московские земли, и Ян Кротошевский, по примеру своего короля, прикидывается не разумеющим русского языка: вишь ты, какая оказия, многое, ваше
величество, из ваших преразумных речей не сумел толком понять, так не изволите ли изложить вашу речь на письме, чтобы мы имели возможность на досуге всю её величайшую мудрость впитать.
        Иоанн не переносит, когда его не понимают по глупости или из мошенничества не хотят понимать, а тут слишком явная, слишком глупая ложь: до сей поры всё понимал, чёртов лях, и хорошо говорил. Он отвечает резко, резонно, что писарь польский всё понял и может растолковать, что показалось неясным, да и чего же неясного может быть в том, что вы, панство, желаете Великий Новгород, Псков и Смоленск от нас оторвать. Его ирония попадает в самую точку. Его именно не хотят понимать. Польский писарь пугается до того, что жалко лепечет:
        — Милостивый государь! Таких великих дел невозможно запомнить: твой государский, от Бога дарованный разум много выше разума человеческого!
        Возможно, Иоанну хочется окончательно сбить спесь с этих всегда лживых, всегда неверных поляков. Он возвращает послов к истории захваченного обманом Изборска. Непонятно, из какого расчёта в только что обретённой крепости литовский гетман оставил всего около ста человек из шляхетского ополчения и две-три сотни вооружённых слуг, точно твёрдо рассчитывал, что Москва никогда не вернётся в Изборск. Когда же две недели спустя к Изборску подступило опричное войско, гарнизон, настроенный столь героически, струсил, не всем литовцам захотелось затвориться в осаду, и вчерашние победители безропотно растворили перед ним крепостные ворота. За несомненный подвиг трусливого благоразумия все они были пожалованы поместьями и приняты на царскую службу, прочие, как соврёт впоследствии Штаден, будто бы были убиты. Однако Иоанн к пленным относится с тем же хозяйским расчётом, как и к собственным князьям и боярам: ему всюду недостаёт служилых людей. Вопреки лживым россказням Штадена, половину пленных он отпускает домой в обмен на десятки своих служилых людей, другую половину предлагает обменять на сорок граждан
Изборска, угнанных литовцами в плен, но это согласное с обычаем предложение было по каким-то причинам отклонено. Тогда он предложил обменять пленных на старинную православную икону Божьей Матери, которая тоже была когда-то захвачена и по сей день виленский собор её держит «в затворе», но и на это своё предложение он не получил вразумительного ответа. Теперь он вновь предлагает пленных в обмен на икону. Ян Кротошевский изворачивается и тут: видите ли, ваше величество, торгуется он, икона вся в драгоценных камнях, пленные такого богатства не стоят. Выясняется, что они не только изъясняются на разных языках, но и мыслят по-разному. В иконе Божьей Матери благочестивый Иоанн видит только святыню, которую он, как преданный сын православия, возвращает на родину, а для посла польского короля это всего лишь расхожий товар, куда более ценный в пересчёте на грязные злотые, чем томящиеся в плену товарищи по оружию и родству. «Хорошо, — должно быть, с презрением говорит Иоанн, — можете вынуть из оклада драгоценные камни, только возвратите нашу святыню на Русь». Ян Кротошевский и тут уклоняется, страшится
продешевить, обещает передать это внезапное предложение своему королю, пусть это важное дело решает король.
        Выходит, что ни на какие уступки польско-литовская сторона не желает идти и что послы прибыли не за миром, тем более не ради того, чтобы выкупить оказавшихся в плену товарищей по оружию и родству. Скорее всего Речи Посполитой нужна передышка, пока не подвернётся под руку какой-нибудь новый подвох, который поможет за здорово живёшь овладеть Смоленском, Великим Новгородом и Псковом или сместить с прародительского стола самого Иоанна. Иоанну тоже необходимо хотя бы на короткое время избавиться от польско-литовской угрозы на западе, поскольку более серьёзная опасность грозит ему с юга, не без участия всё тех же польско-литовских интриг. Обе стороны, облегчённо вздохнув, соглашаются продлить перемирие ещё на три года, с тем чтобы в течение заповедных трёх лет выработать приемлемые условия вечного мира, в который не верит ни одна из сторон и который для них никогда не наступит.
        Перемирие приходится как нельзя более кстати. Московские лазутчики действуют в Ливонии по всем направлениям. Они обращаются к горожанам Ревеля-Колывани, склоняя доброй волей поддаться под высокую руку московского царя и великого князя на тех же благоприятных условиях, на каких благоденствуют Юрьев и Нарва, то есть с удержанием всех свобод, привилегий, обычаев, веры и старинного самоуправления, магистрата и прочих, учреждений вольного города. Они говорят убедительно:
        — Что собой представляет Ливония в течение последних двенадцати лет? Она представляет собой картину ужасных бедствий, кровопролитий и разорений. Никто в Ливонии не уверен в собственной жизни или в своём достоянии. Мы служим великому царю московскому, но не изменили своему первому, истинному отечеству, которому мы хотим добра и спасения. Мы знаем, что он намерен всеми силами нанести новый удар по Ливонии, изгнать датчан, поляков и шведов. Где же ваши защитники? Германия о вас не думает: беспечность и слабость императора вам известны. Датский король московскому царю не смеет молвить грубого слова. Дряхлый Сигизмунд унижается, ищет мира в Москве, а своих новых ливонских подданных лишь утесняет. Швецию ждут казни и месть: вы бы уже сидели в осаде, если бы жестокая язва, свирепствуя по всему Московскому царству, не препятствовала царю и великому князю мыслить о воинских действиях. Он любит немцев, сам происходит от дома баварского и даёт вам слово, что под его державой не будет города счастливее Ревеля. Изберите себе властителя из германских князей: не вы, но единственно он станет зависеть от Иоанна,
как немецкие князья зависят от императора, и не более. Наслаждайтесь миром, вольностями, всеми выгодами торговли, не платя дани, не зная трудов воинской службы. Царь и великий князь желает единственно быть благодетелем вашим.
        Они послушно излагают давнюю, задушевную мысль Иоанна: признание верховенства Москвы со стороны магистра или иного, любого правителя, избранного Ливонией или поставленного им самим, при полнейшем самоуправлении и выплате дани с одного Юрьева, как записано и утверждено между его отцом и прежним магистром. Он убеждённый противник захватов, с него довольно Русской земли, которую намеревается он обустроить на фундаменте христианской морали, и, когда Яну Кротошевскому он изъясняет, что его государство достаточно велико, чтобы ещё чужого хотеть, он вовсе не лицемерит, он высказывает самое обдуманное, самое выстраданное своё убеждение. Однако и с Яном Кротошевским, и горожанами Ревеля-Колывани, и с любым из европейских монархов он в самом деле говорит на непонятном им языке. Европа погрязла в захватах, а европейские монархи заняты единственно тем, чтобы оттяпать у соседа если не целое княжество, то хотя бы городишко, лужок, огородик, хотя бы узенькую полоску земли, которой не хватит даже на то, чтобы, как изумляется добродетельный Гамлет, похоронить тех, кто ради захвата этой полоски земли сложил на ней
свои бесталанные головы. Европа не верит ему, как никогда не поверит всем последующим русским политикам, не в состоянии верить, добровольный отказ от того, что взято силой оружия, как он поступил с побеждёнными шведами в Выборге, не укладывается в вывернутых на один бок мозгах европейца. Неудивительно, что не верят дарованным вольностям и горожане Ревеля-Колывани, которые в этом чересчур выгодном предложении подозревают скрытый, полный ядовитого свойства подвох.
        Потерпев неудачу в Ревеле-Колывани, неунывающие лазутчики обращаются к Готгарду Кетлеру, помрачённому духом магистру, ныне заштатному курляндскому герцогу под нелёгкой пятой польского короля и литовского великого князя, и предлагают ему на тех беспримерных условиях более высокий титул ливонского короля. Помрачённый духом магистр, уже не однажды отказавшийся от сходного предложения, битый, изгнанный, утративший власть, тоже не верит, тоже предчувствует какой-то скрытый, полный ядовитого свойства подвох и тоже отклоняет от себя эту для него, в общем-то, непосильную честь.
        Пораскинув мозгами после того, как от сотрудничества с миролюбивым московским царём и великим князем отказались и горожане Ревеля-Колывани, и до конца дней своих неприкаянный Кетлер, лазутчики обращаются к ещё менее значительному лицу, чем помрачённый духом магистр: к приблудному герцогу Магнусу. Лет десять назад датский король, его старший брат, за тридцать тысяч сребреников приобрёл для него эзельское епископство, лишь бы сбыть его с рук и не делиться с ним наследством отца, купил незаконно, однако такие мелочи в Европе никого не волнуют, купил, так купил, было бы то, что купил. Владение крохотным Эзелем никак не может удовлетворить младшего брата датского короля, авантюриста, захватчика до мозга костей, и вот в течение десяти лет Магнус лопается от зависти, наблюдая со стороны, как более наглые, более сильные захватчики и авантюристы по частям растаскивают обессиленную Ливонию, а его, подлецы, оттирают, ему не дают ни городка, ни лужка, ни огородика, ни узкой полоски земли, он мечется в разные стороны, ни с того ни с сего сам себя возводит в ливонские короли, безуспешно пытается овладеть
Ревелем-Колыванью, старшим братом пристраивается в помощники епископа в Гильдесгейме, в будущем прозревая лакомую возможность занять место епископа, не уживается и в Гильдесгейме, возвращается на оскорбительный для его самолюбия Эзель, пытается вступить в союз с Польшей против Швеции и со Швецией против Польши, уж очень хочется бедному младшему брату повоевать чужими руками и хоть что-нибудь урвать для себя, однако его не принимают всерьёз большие соседи, не позволяют ему даже крошки проглотить из того, что плохо или не очень плохо лежит, и оттирают его в полную неизвестность, на почётную нищету. Фантастическое предложение получить притягательную корону ливонского короля из могущественных рук московского царя и великого князя застаёт несчастного Магнуса в печальный момент полного крушения всех его предприятий и всех надежд на возможность будущих предприятий, когда он слишком готов принять любую корону из рук не то что могущественного московского царя и великого князя, а из рук самого дьявола, лишь бы сияющая корона задержалась на его шальной голове и принесла масла на хлеб. Магнус соглашается без
промедления и без промедления о столь заманчивом предложении ставит в известность старшего брата, датского короля, который так ловко избавился от этого баламута и тем сохранил спокойствие в своём королевстве, заранее испрашивая обещание у короля Фредерика всенепременно признать впоследствии новое королевство и нового короля. Обещание, с некоторыми оговорками, и поддержку старшего брата он получает, поскольку король Фредерик воюет со шведским королём Юханом и готов подложить ему любую свинью, не то что вновь испечённого ливонского короля. С первого шага предав своего пока что предполагаемого благодетеля за поддержку со стороны его неприятеля, Магнус собирает с бору да с сосенки приличную случаю, пышно разодетую свиту, что-то около четырёхсот человек, и с намерением пустить пыль в глаза соответственно и числом прихлебателей, и кафтанами с кружевами и лентами отправляется прямо в логово к московскому медведю, варвару и дикарю, с явным намерением обвести его вокруг пальца европейской наглостью и лоском. Правда, в самом начале своего триумфального шествия он узнает о только что отгремевшей новгородской
резне, многократно преувеличенной и расписанной ползущими слухами, будто бы учинённой Иоанном в каких-то невероятных, прямо библейских размерах, хотя истинное-то кровавое месиво в эти самые дни готовится как раз в просвещённой, цивилизованной в высшей мере Европе. Кровавая новость несколько смущает наглого, однако трусоватого претендента. Магнус останавливается в лёгком раздумье. Понятно, что колебания его мимолётны: он чрезвычайно высоко ставит себя в собственном представлении и потому чрезвычайно уверен в себе, к тому же для европейца Париж стоит не только мессы, но и любой подлости, любого предательства и любого количества пролитой крови. Также возможно, что он получает более достоверные сведения о событиях в Великом Новгороде и Пскове. В конце концов ради короны стоит рискнуть головой, как воин рискует на поле сражения, а там будет видно, не в Москве же он станет служить, а в Риге или в Ревеле-Колывани, далеко от Москвы. Оседлав эту трезвую мысль, он продолжает своё восхождение к трону и в самом радужном расположении легковесного духа прибывает в Александрову слободу. Иоанн принимает
самодовольного добровольца править и властвовать с надлежащим почётом, ни словом, ни жестом не напоминая о его подчинённом, двусмысленном положении, устраивает ради его будто бы крайне приятного появления торжественный пир, после пира излагает условия, на которых готов признать Магнуса королём, и познавший наконец приближение высшего счастья авантюрист соглашается без единого возражения, тем более что условия предлагаются поистине царские.
        Предполагается, что новому королевству будут принадлежать все прежние владения Ливонского ордена, стало быть, всенепременно включая и те, которые пока что воровским образом присвоены Польшей и Швецией. Далее, королевство получает полную независимость с сохранением всех прежних прав, вольностей, законодательства, суда, обычаев и вероисповеданий, при одном-единственном ограничении: ливонский король признает московского царя и великого князя верховным правителем и отцом, что, естественно, означает выплату дани. Иоанн особенно оговаривает, что все ливонские города торгуют с московскими городами беспошлинно, взамен ливонские города беспрепятственно пропускают в Московское царство заморских торговых людей с любыми товарами, художников, мастеров и служилых людей. В случае же войны, если царь и великий князь позовёт, в помощь ему ливонский король выставляет полторы тысячи конницы и полторы тысячи пехоты или выплачивает за каждого конного воина три талера и полтора талера за каждого пехотинца. Если Рига, Ревель-Колывань или другие ливонские города не признают Магнуса своим королём, Магнус должен привести
их к покорности силой оружия, а московский царь и великий князь окажет ему посильную военную помощь. Главнейшее же: Иоанн заверяет на всё согласного претендента, что ливонская корона станет наследственной, а в случае пресечения династии ливонцы сами выбирают себе короля по своему усмотрению, стало быть, московские государи на все времена отказываются от прямого включения Ливонии в состав Московского царства, а чтобы скрепить отношения приязни и дружбы, Иоанн готов отдать Магнусу в жёны Евфимию, дочь князя Владимира Старицкого, племянницу самого Иоанна, будто бы, по словам грешного очевидца, отравленную им на Богане вместе с отцом, и в приданое за ней дать пять бочек золота. Впрочем, прибавляет Иоанн с затаённой улыбкой, вся эта благодать изольётся на Магнуса только тогда, когда он утвердит себя на ливонском престоле, не прежде того, да и Евфимия пока что чересчур молода, ребёнок ещё. Следовательно, Магнусу предстоит воевать и с поляками, и с литовцами, и со шведами, чтобы действительно овладеть всей Ливонией и утвердить себя на ливонском престоле, в первую очередь овладеть её ключевыми портовыми
городами Ригой и Ревелем-Колыванью, а Иоанну придётся ему помогать, однако именно помогать, никак не больше того, в этом состоит его дальновидный расчёт, сам он как царь и великий князь за вечный мир как со Швецией, так и с Польшей. Он ни под каким видом не намеревается воевать на два фронта, даже чужими руками, поскольку нынче не он, а Магнус ливонский король, ради этой во всех отношениях замечательной роли его и притащили в Москву и осыпали благодеяниями. Разумеется, Иоанна мало касается, откуда Магнус возьмёт довольно серьёзные деньги, чтобы нанять полки пехоты и конницы, по полтора и по три талера за человека, пусть на этот счёт болит его голова, в конце концов выклянчит помощь у старшего брата, втянет в войну датского короля, Иоанн и без Риги, и без Ревеля-Колывани вполне обойдётся, лишь бы московским купцам была дана свобода торговли, ему самое время печься о безопасности южных украйн. Предполагая в качестве заслона выдвинуть Магнуса, он и соглашается, после длинной дискуссии о правах, о пленных и обмене их на икону, заключить с поляками перемирие и таким образом хотя бы на три ближайших года
избавиться от постоянной угрозы с их стороны. На его голову остаётся ещё шведский король, уже не симпатичный, миролюбиво настроенный Эрик, упрятанный братом в темницу, а прегордый, воинственный Юхан, с помощью оружия овладевший престолом, что по понятиям Иоанна является тягчайшим и непрощаемым преступлением. Срок перемирия, подписанного Эриком на пять лет, истекает как раз в эти напряжённые дни. Правда, тотчас после государственного переворота Юхан отправляет к московскому царю и великому князю серьёзных послов во главе с епископом города Або, с предложением мира и с просьбой утвердить за ним те ливонские города, которые Иоанн по необходимости пожаловал во временное владение Эрику. Может быть, переговоры и состоялись бы, однако самонадеянный Юхан совершает грубейшую, непростительную ошибку, свойственную авантюристам и самозванцам: он запрещает своим послам иметь дело с новгородским наместником, как искони повелось, и повелевает им следовать прямо в Москву, непосредственно к царю и великому князю и тем бесцеремонно и своевольно нарушает стародавний обычай, за который Иоанн твёрдо стоит. Теперь, кое-как
развязавшись с поляками и придумав ливонского короля, он отказывается признать законным посольство незаконного короля, тем более что незаконный король с первого шага осмеливается нарушить стародавний обычай, и отправляет послов с глаз долой в Муром, так и не выслушав их, в наказание, как он изъясняет сурово, за притеснение в Стокгольме московских послов, Воронцова и Наумова, вдобавок ограбленных головорезами Юхана. Все его обязательства перед Швецией утрачивают прежнюю силу. И всё-таки что-то незримое принуждает его колебаться. Войны со Швецией он не боится, Швеция слишком слаба, к тому же Дания теснит её с моря и с суши, далеко превосходящая полунищую Швецию своими ресурсами, да и воевать против Швеции придётся на худой конец только что испечённому ливонскому королю, он же в помощь ему намеревается направить лишь вспомогательный полк, причём отдаёт московских воевод в подчинение Магнусу, так что и с этой стороны вся ответственность за военные действия падёт на расторопного или нерасторопного претендента. Должно быть, его гложут сомнения, вовсе не связанные ни с малозначительным Магнусом, ни с
предстоящей войной. По всей вероятности, он всё ещё потрясён сперва тверским, затем новгородским погромом. Полторы тысячи жизней, гуртом, без имён, точно скот, стоящие в «Малютиной скаске», лежат на его совести камнем и останутся лежать до конца его дней. Не его волей, не его повелением отняты эти безвинные, неопознанные, безымянные жизни, это очевидно ненужные, очевидно неоправданные необходимостью жертвы, и тут уж за кого, за кого, а за них прежде всего ему предстоит дать откровенный ответ перед Богом. А что он сможет сказать в своё оправдание? Какой даст ответ? Гореть ему в вечном огне!
        Ещё в первый раз идея опричнины тускнеет в его сознании и начинает принимать, пока что неопределённые, формы ошибки: его намерением было иметь новое войско, не только исправное, дисциплинированное, боеспособное, но и новое по своему духу, как прочное основание для Святорусского государства, а вместо задуманного, мечтаемого отряда воюющей добродетели он имеет тех же разбойников, тех же грабителей, тех же головорезов, какие составляют и прежнее, удельное, устарелое, ныне именуемое земским ополчение служилых людей. А ещё это не самое скверное, не самое гнусное, не самое оскорбительное для его самолюбия, не самое опасное для положения со всех сторон атакованного Московского царства. Он успевает привыкнуть, что не исполняются его повеления, что подручные князья и бояре предают, изменяют, плетут заговоры один за другим, бегут за рубеж на польско-литовские вольности, кажется, их неверность, их своеволие воспринимаются им чуть ли не как неизбежный порядок вещей, да оно и в самом деле в порядке вещей, все эти витязи удельных времён люди давно ушедшего, но всё ещё не отошедшего прошлого, люди замшелых
понятий о долге, о положении и месте в государственном управлении, разумеется, он их преследует, он с ними открыто воюет во имя новых идей, с отодвинутыми в земство иначе нельзя, тут именно неизбежность и суровый порядок вещей. Опричнина, по его замыслу, должна явить собой новый порядок вещей. Он в опричнину отбирает только преданных, только проверенных в сечах, только крестным целованием обязавшихся служить ему не за страх, а за совесть. И что же? В новгородский заговор, в новгородское воровство замешиваются и Афанасий Вяземский, из рук которого он принимает каждый кубок, каждый кусок, и Алексей Басманов, лучший его воевода, и Фёдор Басманов, и Висковатый, первый помощник по иноземным делам, и Фуников, казначей, и ещё кое-кто из опричных бояр и служилых людей, которым он имел простодушие доверять, как не доверял никому, которым позволял сидеть за одним с ним столом в закрытых для всех остальных покоях Александровой слободы, которых вывел в люди, возвысил, которые, не выхвати он их из толпы, так и толстели бы без толку в своих захолустьях, так и коснели бы в полной безвестности и нищете. Как с этим-то
быть? Как обуздать-то жадность людскую? А главное, как с этим жить? И он делает пока что малозначительный, почти неприметный, скорее пробный, но многообещающий шаг, словно бы проверяя, к каким следствиям этот шаг приведёт: он созывает Боярскую думу и предъявляет думным боярам нового ливонского короля и шведских послов, вопрошая, как с ними быть, как поступить ему, царю и великому государю. Думные бояре судят и рядят и приговаривают: царю и великому князю делать теперь ливонское дело, стало быть, шведских послов пока задержать, принять челобитье датского королевича Магнуса и порешить, как его дело пригоже вести, а как ливонское дело будет завершено, тогда приняться за шведское дело.
        Не столько укреплённый, сколько успокоенный разумным, согласным с ним приговором думных бояр, он провозглашает Магнуса королём и повелевает воеводам готовить поход, но не большой, всеми полками, как предполагалось по прежнему приговору тех же думных бояр, а вспомогательный, малый, в помощь новому ливонскому королю, а вести большую войну, очищать своё королевство от польских, литовских и шведских захватчиков отныне входит в обязанность самого самодержца Ливонии. В те же дни он спешит проводить и польских послов с перемирными грамотами, чтобы Речь Посполитая к началу Магнусова похода оставалась недвижна. Накануне отъезда Ян Кротошевский обращается к царю и великому князю ещё с одной просьбой, несколько странной, не совсем даже приличной: вишь ты, в посольстве имеется богемец Рокита, по вере своей лютеран, учёнейший человек, так вот этот Рокита испрашивает дозволения явиться перед лицо царя и великого князя и говорить с ним о вере. С таким предложением пристойней обращаться к митрополиту, к кому-либо из епископов или архимандритов. Предложение говорить о вере с самим государем, представляющим
светскую власть, не может не вызывать подозрения. Из какой надобности хлопочет Рокита, человек безвестный, приблудный, каким-то образом затесавшийся к польским послам? В самом ли деле так образован, любознателен и умён, что жаждет познать неиссякаемый свет православия? Или польским и литовским панам желательно знать, перед избранием-то его в свои короли, каково московский царь и великий князь жалует или не жалует иноверных?
        В своём одиночестве истосковавшийся по живому учёному слову, всегда одержимый жаждой узнать что-нибудь новое, готовый к мирной беседе и к горячему диспуту, Иоанн соглашается видеть Рокиту и говорить о вере с приверженцем лютеранства. Рокита предстаёт перед ним и произносит изготовленную загодя речь. Однако он совершает непростительную ошибку, свойственную всем европейцам не только того до крайности нетерпимого времени. Воспитанный на ожесточённой распре, на самой неприличной и беззастенчивой брани, так свойственной религиозной вражде и резне, Рокита принимается бранить православие, тогда как миролюбиво настроенный Иоанн ждёт от него спокойного, обстоятельного изложения лютеранского символа веры. Мало того, что Иоанн никому ни при каких обстоятельствах не позволяет оскорблять православие, он терпеть не может эти поверхностные умы, которые неспособны изобрести сносного довода как в опровержение чужой веры, так и в защиту своей. Натурально, он тотчас вскипает, становится несдержан и резок и с громким криком прогоняет Рокиту вон из царских палат. Под этот крик польские послы и покидают Москву. Однако
гнев и презрение продолжают душить Иоанна. В спину Роките он швыряет послание, полное брани как на самого Лютера, которого он именует Лютым, играя словами, так и на всё лютеранство.
        Итак, все неотложные распоряжения сделаны, он точно отодвигает в сторону дела польские и ливонские и возвращается к другому, запутанному, сложному, тяжёлому новгородскому делу. Впоследствии услужливые перебежчики станут повествовать, будто он дни и ночи проводит в застенках, где тяжко пытают немыслимыми пытками тех, на кого даны показания об участии в заговоре, лично участвует в пытках и в истреблении пленных поляков, которых польский посол отказался обменять на икону, даже лично убивает несколько человек, разумеется, умалчивая о том, что Иоанн никогда меча в руках не держал, что ни разу в жизни не принял участия хотя бы в самом малом сражении, где только и учатся убивать и приобретают к кровопролитию страсть, и что все эти дни возвращения в Александрову слободу он занят переговорами с польским посольством, знакомится с десятками, с сотнями документов, которые обличают польскую сторону в преднамеренной недобросовестности, ломает голову над тем, какой ответ дать шведскому королю, от чего зависит война или мир на северо-западных рубежах, опять-таки вокруг Великого Новгорода и Пскова, следит за
турками и татарами и учреждает Ливонское королевство, которое тоже отнимает и много времени, и много энергии, и обстоятельных соображений, там ведь тоже война. В действительности дознание ведёт дьяк Разбойного приказа Василий Щелкалов, младший из братьев, который по долгу службы заведует местами заточения, заплечных дел мастерами и палачами, то есть и в новгородском деле исполняет свои прямые обязанности, которые являются непременной принадлежностью государственной власти и ни у кого не могут вызывать ни возражений, ни нареканий, ни осуждений. Проводятся очные ставки с архиепископом Пименом и служилыми людьми архиепископского двора. Из московских участников заговора и воровства удаётся обличить очень немногих, большинство заговорщиков и воров разными путями уходит от следствия, о чём с подозрительной быстротой становится известно польскому королю. Проводятся аресты, Афанасий Вяземский пытается скрыться, тем обличая себя, в течение нескольких дней он хоронится в доме лейб-медика Лензея, однако его убежище обнаруживают, берут оружничего под стражу, предают торговой казни повелением Иоанна, то есть бьют
на площади железными палками, и отправляют в расположенный на Волге Городецкий посад, где бывший любимец царя и великого князя, по уверению Штадена, вскорости умирает, разумеется, в непереносимо тяжёлых железных оковах. В деле дознания новые подозрения падают на одного из братьев Серебряных-Оболенских. Намереваясь взять под стражу князя Петра, опричники окружают его укреплённый двор, стоящий в земской части Москвы. По всей видимости, опытный воевода оказывает сопротивление. В этом не может быть ничего удивительного, поскольку каждый из подручных князей и бояр держит при себе полный двор вооружённых людей. Далее события разворачиваются привычным путём: опричники врываются за ограду, ломают, крушат, отрубают голову князю Петру, заодно убивают его племянника Александра Ярославова-Оболенского, может быть, кое-кого из служилых людей, прибежавших «на оборонь», и с их смертью в земской Боярской думе не остаётся ни одного представителя этого обширного рода, когда-то введённого в неё интригами Адашева и Сильвестра.
        В середине июля 1570 года собирается освящённый собор. Архиепископ Пимен и духовные лица из его окружения предаются суду митрополита, епископов, игуменов и архимандритов. Суд, состоящий из высшего духовенства, признает доказанной вину новгородского владыки и его приспешников. Пимена постановлением суда лишают сана и заточают в венёвский Никольский монастырь, где он умирает спустя год и два месяца без шести дней, как выражается новгородская летопись. Сана лишают и рязанского епископа Филофея. Двадцать пятого июля начинаются казни. Опись Посольского приказа, сделанная в 1626 году, продолжает перечень дел, впоследствии затерявшихся во мраке истории:
        «Да тут же приговор государя, царя и великого князя Иоанна Васильевича всеа Русии о тех изменниках, ково казнить смертию, и как государь, царь и великий князь Иоанн Васильевич всеа Русии и царевич Иван Иванович выезжали в Китай-город на полое место сами и велели там изменникам вины их вычести перед собою и их казнити. А подлиннова дела ис чего тот статейный список написан не сыскано. А приговор и государев выезд в Китай-город и список, за дьячьею пометою, кто как казнён, ветхи гораздо и изодрались. А большой статейный список ветх же...»
        Местом казни назначается Поганая лужа, как именуется рыночная площадь в Китай-городе. Площадь оцепляет конная стража. На площадь выводят около трёхсот человек, вина которых признается судом. Позднее в подлой Литве немец Шлихтинг измышляет по этому поводу, будто московский народ, объятый ужасом, разбегается, окрестные улицы пустеют, тогда как царь и великий князь, вооружённый до зубов и в броне, разъезжает по площади, оцепленной стражей, но тем не менее каким-то фантастическим образом опустелой, лично уговаривает укротить страх и призывает подойти поближе попрятавшихся по домам и подвалам посадских людей, и далее наёмный клеветник, который без зазрения совести служит врагам Московского царства, несёт уже вовсе несуразную дичь, будто бы приводя признание самого Иоанна, «что, правда, в душе у него было намерение погубить всех жителей города, но он сложил уже с них свой гнев», то есть должны зарубить себе на носу польские и литовские шляхтичи, возжелавшие именно московского царя и великого князя принять к себе в короли, что этот варвар, этот дикарь, московский медведь сам оповестил немца Шлихтинга,
что возжелал было ни много ни мало и, уж разумеется, ни с того ни с сего, без ума истребить всю Москву, да вдруг передумал, завидя, что жители города испугались одного его грозного вида, так глядите, шляхетство и панство, он и вас этак-то задумает всех истребить, выродок, зверь, не принимайте его к себе в короли, не миритесь, подите на него священной войной, петая-перепетая, но всё ещё не допетая подлая песнь всех изгоев и перебежчиков.
        В действительности московский люд тихо и мирно и с большим любопытством заполняет Поганую лужу: как всякий народ, москвичи страсть как любят на казни глазеть, тем более что русский народ только и уважает того государя, который бестрепетно предаёт казням оголтелых вельмож, этих неисправимых мздоимцев, казнокрадов, насильников, «волков», которые, как искони повелось, во все времена для народа хуже татар. Иоанн знает эту непреложную истину лучше всех этих мелкотравчатых шлихтингов, штаденов, курбских и вкупе с ними десятков и сотен историков, романистов, балалаечников и кинематографистов, которые изо всех сил и в меру своего невежества и злобной фантазии порочат его, знает как раз потому, что именно от этого народа получил власть и право казнить этих «волков», пока их не растерзал сам народ. Он говорит не грозя, не оправдываясь, не испрашивая прощения, поскольку казнить «волков» ему сам народ поручил, уверенный в том, что народ поддержит его, иначе удавил бы супротивников втихомолку, в тёмных подвалах Кремля или Александровой слободы:
                - Народ православный, увидишь муки и смерть, но я караю изменников.
        И вновь, как пять лет назад, когда затворялся в Александровой слободе, вопрошает:
                - Ответствуй: прав ли мой суд?
        И православный народ, не имеющий причин любить князей и бояр, отвечает, как отвечал той тревожной зимой, когда князь и великий князь, оставив Москву и престол, испрашивал его благословения на опалы и казни:
                - Живи, царь преблагий! Ты хорошо делаешь, что наказуешь изменников по делам их!
        Может быть, дружное одобрение московского люда хотя бы отчасти утишает тот неумолкаемый ропот израненной совести, которая побуждает его каждое имя казнённого его повелением заносить в поминальный листок и за каждую жертву коленопреклонённо вымаливать прощенье у Бога. Он не изверг, он не злодей, он государь, чьё правление пришлось на многомятежное, окровавленное, жестокое время, когда не сыскать государя, у которого руки не были бы по локоть в крови, он именно вершит суд над изменниками, предателями, мздоимцами и казнокрадами, а не стреляет исподтишка в безоружных, безвинных из амбразуры окна, как французский король в ночь святого Варфоломея, он стремится к тому, чтобы это был правый суд. Именно Иоанн, царь московский, Грозный, единственный среди озверелой своры европейских правителей, не позволяет себе взять на свою бессмертную душу тяжкий грех умертвлять всех и каждого без разбора, оттого народ нарекает его не Кровавым, как английскую королеву Марию, но Грозным, грозой на «волков». Напротив, тотчас после одобрительных кликов толпы, его указанием из рядов осуждённых выводят около двухсот человек.
Вина этих ста восьмидесяти девяти служителей архиепископа Пимена и новгородских подьячих не доказана ни свидетельскими показаниями, ни очными ставками, ни изощрёнными пытками, или доказательства показались ему недостаточно вескими, при всём честном православном народе царь и великий князь даёт им свободу и передаёт на поруки земским князьям и боярам, произнеся:
        — Вот, возьмите, дарю их вам, уводите с собой, никакого суда не имею над ними.
        Жизнь и свобода даруются ещё нескольким ожидающим смерти, и царь и великий князь жалует их, точно стремится искупить свою вину перед ними, других отправляет на жительство в дальние крепости, и народ одобрительным гулом ещё раз утверждает его державное право не только казнить, но и миловать.
        После милостей начинаются казни. Первыми лишаются жизни Висковатый и Фуников, следом за ними летят головы московских дьяков Шапкина и Булгакова и новгородских дьяков Ростовцева и Румянцева, вся верхушка, повинная в махинациях с новгородскими податями. Казнят новгородцев, привезённых на очные ставки, всё это приближённые Пимена, среди них князь Тулупов-Стародубский, князь Шаховской-Ярославский, наместник архиепископа в Пскове дворецкий Неудача Цыплятев и его сын Никита, служилые люди архиепископа Бартенев, Милославский, Пешков, Мартьянов, владычный дьяк Дубнев, владычный чашник Волынский, владычные дворяне Курцевы, Палицыны, Матвеевы, Чертовский, Сысоев, Аникеев, Паюсов, Рязанцев, Кроткий, Жданский и с десяток новгородских присяжных. Как всегда, трупы казнённых остаются на площади. Иоанн громко взывает, указывая на них, обращаясь к московскому люду:
                - Здесь лежат изменники мои!
        И вся площадь отзывается в едином порыве:
                - Дай Бог царю и великому князю здоровье и долгую жизнь!
        А дома, в укреплённом дворце на Воздвиженке, в своей тихой опочивальне, готовясь к поздней молитве, при зажжённых свечах, он молит Бога за убиенные души, занося имя за именем в поминальный листок:
        «Никитоу, Иона, Василиа з женою да 2 сына, Ивана з женою да з дочерью, Григорий з женою да 2 сына, Коузмоу, Богдана, князя Андрея, Неудачю, князя Василя, Савву, Данила, Григорья, Фёдора, Гаврила, Семёна...»
        Казни новгородских казнокрадов, изменников и еретиков продолжаются несколько дней. Наконец приходит черёд и опричников. Мало того, что самые верные, самые доверенные из них уличаются в преступных сношениях с крамольными новгородцами, обнаруживается множество исков, которые земские князья, бояре и служилые люди подают на опричных князей, бояр и служилых людей, обвиняя их в том, что они насилием «вымучивают» в земских поместьях и вотчинах движимое и недвижимое имущество, большей частью уводят, точно полоном берут, землепашцев, звероловов и рыбарей, с тем чтобы посадить их на свои земли, запустевшие от неурожая и мора. Все эти иски коварством и мздой не доходят ни до царя и великого князя, ни до суда. Усердием продажных подьячих, нечистых на руку во все времена, эти иски благополучно томятся в приказных подклетях, точно рассмотренные, подлежащие сдаче в архив. Пришедший в негодование Иоанн повелевает без промедления разыскать и рассмотреть эти иски правильным судебным порядком, что очень не нравится многим опричникам, которые, как открывает для себя Иоанн, принадлежность к особному двору принимают за
привилегию на преступление и грабёж. Сам он не разделяет столь превратного толкования, и виновные в злоупотреблениях, в сношениях с новгородскими заговорщиками опричники также лишаются жизни, правда, в этом случае царь и великий князь как будто не желает огласки, поскольку сама идея особного двора по-прежнему ему дорога. В народе распространяется слух, будто виновные, понеся наказание по заслугам, отправлены в дальние крепости, тогда как над ними совершается тайная казнь, но и на этот раз Иоанн ничего не таит перед Богом и вновь молит Его простить и принять к Себе убиенные души:
        «Алексия, Петра, Захарью, Полуехта, Михаила, Рюма, Иона, Семёна, Василий...»
        Как ни убеждён он в непреложности своего права на казнь, сколько ни подтверждают посадские люди Москвы своим одобрением это жестокое право, бремя власти слишком сильно давит его. Рано, видимо, слишком рано, он пытается разделить это несносимое бремя со старшим сыном Иваном. Уже не первый год он посвящает его в дела Московского царства, по обязанности отца и правителя готовя зелёного юношу в установленный срок занять это не во всех отношениях приятное место, берёт в поход на Великий Новгород и Псков, призывает на суд и на казнь, на всех приговорах Иван прикладывает свою великокняжескую печать рядом с царской печатью отца. И вот, не успевают отойти последние казни, благочестивый, болезненный юноша предстаёт перед истомлённым, исхудалым отцом. Да, признается он, уроки правления пошли ему впрок. Он сидел в совете царя и великого князя, он вместе с ним вёл переговоры с послами иноземных держав, он наблюдал за ходом дознания и в Москве, и в Великом Новгороде, и в Пскове, он присутствовал на суде и одобрял приговоры, он видел действия палачей. Он понял: бремя власти не для его слабых плеч. Он страшится
неумолимой государевой доли. Он умоляет отпустить его в монастырь, на душевный покой и молитвы за всех православных.
        Так Иоанн остаётся один, совершенно один. Конечно, он не в силах смириться с этой самой чувствительной, самой неожиданной, самой тяжёлой утратой. Он уговаривает, он указывает благочестивому сыну на священный долг продолжать действительно нелёгкое, однако необходимое, неизбежное дело дедов и прадедов, на высокий долг перед царством, со всех сторон окружённым врагами, ввергнутым в пучину неурядиц и заговоров, он объясняет, вновь и вновь призывая на помощь молчаливые тени великих правителей, Священное Писание и посланья апостолов, он настаивает, он, наконец, умоляет, он просит подумать, взвесить, проверить себя, назначить себе испытательный срок, а тогда, что же тогда? Разве сможет он его отпустить? Тогда, может быть, он отпустит его в монастырь, куда давно собирается сам. Между неустрашимым отцом и пошатнувшимся сыном заключается нечто похожее на договор. Иван жалует Кириллову Белозерскому монастырю громадный вклад в тысячу рублей, сумма необычная даже для царского сына, при этом он ставит условие игумену и монахам, чтобы его постригли в этом монастыре, если захочет постричься, или поминать с
усердием его грешную душу, когда, по грехам своим, отойдёт в иной мир.
        Таким образом, старший сын остаётся, однако по возможности всё дальше и дальше отодвигается от мирской суеты, всё больше времени посвящает постам и молитвам, наконец, принимается собирать по крупицам житие и подвиги Антония Чудотворца, именно этот труд подвижника на стезе благочестия почитая важнейшим, главнейшим трудом своей жизни, а не труд управления и суда над людьми. Разумеется, обстоятельства и воля отца принуждают его заниматься и государственными делами, но он занимается ими не по велению скорбящего сердца, а лишь несёт как необходимый крест послушания, воспринимая эти утомительные, противные его духовным влеченьям занятия не как священный долг перед памятью прародителей и перед беспокойно мятущимся царством, а как Божие тягло.
        ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
        СДАЧА МОСКВЫ
        Иоанн тоже, в сущности, тянет Божие тягло, тянет уже через силу, а тягло всё разрастается, всё тяжелее придавливает его. Не успевают с Поганой лужи убрать смердящие трупы казнённых, как прибегают с Дикого поля сторожи: татары покидают становища, знать, учиняют набег. Он скликает служилых людей, целое лето полки без движения стоят на Оке, во всеоружии ожидая векового врага, по вестям о приближении хана он сам дважды выступает в Коломну со своим опричным полком, чтобы присутствием царя и великого князя крепить оборону, поскольку его земские воеводы, и Иван Бельский, и Иван Мстиславский, ленивы, неповоротливы, ненадёжны, к тому же трусливы, по беспечности и за пирами могут прохлопать татар. По счастью, орда, возможно, прознав о московских полках, не решается выйти за Перекопь, и к московским украйнам подступают отдельные беззаботные, бесстрашные шайки, этих шалых разбойников и без него нетрудно отбить, и он каждый раз спешит воротиться в Александрову слободу. По его разумению, нынче главнейшая опасность не от татар, довольно проученных и напуганных частыми поражениями, сильно поредевших от бескормицы
в голодном Крыму. Нынче крымских татар направляет турецкий султан. Турки вновь должны были нагрянуть на Астрахань, верные люди доставили весть, да не нагрянули, что-то им помешало, нынешним летом дана передышка Московскому царству, стало быть, жди непрошеных гостей по весне, татары рванутся на Рязань или Тулу, турки с большими силами, чем год назад, ударят на Астрахань, а падёт Астрахань, неизбежно восстанет Казань, и вновь вся восточная украйна станет опасна, вновь татары замучат набегами, пожгут, разорят Галич, Кинешму, Кострому, подбегут под стены Москвы. Он и крымским ворам едва-едва успевает ставить жидкий, прерывистой цепью заслон, земцы порубежную службу несут спустя рукава, прячутся по своим захолустьям, а и поставят заграждение на Оке, долее месяца трудно их удержать, через два месяца, самое большее через три приходится распускать по домам, ополчение — не постоянная армия, дольше трёх месяцев не продержится в открытом-то поле да без домашних харчей. Как с таким войском прикажете оборонять далёкую-предалёкую Астрахань? Ополчение в этакую даль не пошлёшь, больше сотни московских стрельцов не
посадишь, а и стрельцов надобно хлебом кормить, двух, трёх сотен не потянет казна, да и многих ли охочих людей поверстаешь в стрельцы? Только своими пространствами обширно Московское царство, однако некем эти пространства поплотней заселить, некем и защитить, нище Московское царство людьми, к тому же вольный, беспокойный народ, кто на север уходит, в Холмогоры, в Вологду, в Великий Устюг, кто перебегает за Оку и на Волгу, на только что отбитые жирные земли, урожай там хорош и дышать повольней без «волков». Нынче между Вологдой и Окой пустошь на пустоши, заброшена пашня, вкруг Москвы за монастырями не менее трети земель, обычаем и льготными грамотами напрочь выключенных из службы, прочие обращаются в лес, то тут, то там попадаются деревни и сёла без единого человека, церкви без пенья, местами самое имя хозяина пустоши позабыто, служилые люди перезывают друг из-под друга и с государственных, чёрных земель воруют наездом, как тати, землепашцев, звероловов и рыбарей, откуда взяться на царской службе стрельцам? И в Нарве, и в Изборске, и в Юрьеве по сотне сидят. Много по две, а в малых крепостях счёт
стрельцам на десятки, вся надежда, что по обычаю русского человека отсидятся в осаде, пока не подойдут на подмогу полки, уж он немцев наёмных зазывает к себе, хоть на Русской земле не любят ни немцев, ни наёмных солдат, из казны во все стороны деньги летят, а доходы тощают, князья и бояре выпрашивают на пустеющие вотчины льготу, стало быть, на несколько лет освобождаются от даней и пошлин, в надежде «на пустее дворы поставити, и крестьян назвати, и пашня распахати», одной торговлей не скудеет казна, оттого он и бьётся за Ревель-Колывань и за Ригу.
        И московский царь и великий князь Иоанн Васильевич отправляет послом своего верного слугу Новосильцева к константинопольскому султану Селиму будто с тем, чтобы поздравить величайшего из государей Востока с благополучным восшествием на отцов да на дедов престол, оно уж и поздно давно, да до нас вести-то звон как долго ползут, не ближний конец, а на самом деле за тем, чтобы напомнить султану Селиму, что между Константинополем и Москвой во все времена крепкая дружба была, главное же — уверить прожорливого воителя, не так и давно проглотившего большую половину Венгерского королевства и питающего надежду проглотить удивительно богатые итальянские торговые города, что в Московском царстве его мусульманская вера нисколько не стеснена. Новосильцев слово в слово должен чуть не на краю света сказать, как бесчинствовали татары на Русской земле и при дедушке, и при отце, и при малолетстве самого Иоанна, и теми причинами тщеславное казанское взятие изъяснить, с тем большей твёрдостью, что всё это несомненная правда, московскому царю и великому князю, государю неправду говорить Бог не велит. И Новосильцев
послушно докладывает:
        — Государь наш за такие неправды на них ратью ходил, и над ними Бог так за неправды их учинил. А которые казанские люди государю нашему правдою служат, те на государевом жаловании по своим местам живут и теперь, а государь наш от веры их не отводит, их мольбищ не рушит. Вот теперь государь наш посадил в Касимове-городке царевича Саип-Булата, мольбища и кладбища велел устроить, как ведётся в мусульманском законе, и ни в чём государь наш у царевича воли не отнял. Царевич Кайбула господствует в Юрьеве, Ибак в Сурожике, князья ногайские в Романове, все они свободно и торжественно славят Магомета в своих мольбищах, ибо у нас всякий иноземец живёт в своей вере. В Кадоме, в Мещере многие приказные государевы люди мусульманского закона. А если умерший царь казанский Симеон, если царевич Муртоза сделались христианами, то они того сами желали, сами требовали крещения. А если бы государь наш мусульманский закон разорил, то не велел бы посреди своей земли никого в мусульманском законе устраивать.
        Большие надежды возлагаются Иоанном на исполнительность и умение Новосильцева в посольских делах. Если трудами его, взяв во внимание добрую волю московского царя и великого князя и свободу мусульманского закона в пределах всего Московского царства, взойдёт в разум турецкий Селим, сменит на милость свой неправедный гнев и откажется от нелепой, для него же самого вредной затеи овладеть Астраханью и двинуться на Казань, с Девлет-Гиреем можно будет уладиться, любит деньги, собака, так на худой конец можно всё-таки дать ему эту стыдную Магмет-Гирееву дань, только бы заткнуть ему пасть и отвадить от зыбких московских украйн хоть на несколько лет. Тогда по Оке останутся небольшие отряды, гарнизоны московских стрельцов, разъезды и сторожи служилых казаков, земские же полки пойдут на Литву, может быть, вновь на Оршу, Минск, Вильну и Ригу, при поддержке опричных полков, глядишь, тем временем пронырливый Магнус овладеет Ревелем-Колыванью, тем и завершится погубительная война, никогда не желанная им.
        А пока он лишь обещает королю Магнусу посильную помощь, новый ливонский правитель выступает из Москвы налегке, в сопровождении свиты, натурально, в военном отношении абсолютно бессильной. Впрочем, отважный авантюрист ничем не смущается. Едва вступив в пределы подаренного ему королевства, он во все стороны рассылает прелестные грамоты, в которых уверяет и бывших рыцарей, и местное население пока что не существующих даже в мечтаниях Латвии и Эстонии, которыми всё ещё владеют ливонские немцы и шведы, что новое королевство, вобрав в себя все прежние владения Ордена, останется державой свободной, что все московские наместники и воеводы выедут из него, что управлять король Магнус станет самовластительно и по прежним законам и что московскому царю и великому князю пойдёт всего лишь лёгкая дань, единственно в знак благодарности за его поистине царскую милость, причём за чистейшие и честнейшие намерения Иоанна ручаются перебежчики Крузе и Таубе, которые всего два года спустя представят своего благодетеля в оправдательной грамоте, составленной по настоянию литовского гетмана, яростного противника Иоанна на
выборах польского короля, невероятным злодеем, кровавым убийцей, бесстыдным распутником, гнусным пьяницей и еретиком. Прелестные грамоты Магнуса прямо-таки ошеломляют многократно всеми ограбленную, истерзанную Ливонию: об этакой милости в отношении побеждённого вся Европа знать не знала и ведать не ведала ни в давно прошедшие времена, ни тем более в нынешний век. Обрадованные ливонцы в самом деле готовы сплотиться вокруг нового короля, правда, не сразу, а несколько погодя, когда выяснится на деле державная воля московского государя, а подаренный им король своими победами над шведами, поляками и литовцами покорит все сердца. В результате Магнусу удаётся нанять около тысячи немецких наёмников, причём трудно выяснить, чьи деньги идут на оплату их неумеренной алчности, поскольку, как выясняется, наёмные солдаты в долг не воюют, сам-то Магнус гол как сокол, нищеброд. К этому явным образом скудному воинству в пылу внезапно возбуждённых надежд присоединяется три эскадрона ливонских дворян. С этой горстью людей, не более полутора тысяч пеших и конных, неунывающий Магнус подступает к Ревелю-Колывани, к сильной
крепости, в избытке снабжённой оружием и продовольствием, к тому же располагающей открытым портом, через который ревельский гарнизон может получать любую помощь в течение хоть десяти, хоть пятнадцати, хоть двадцати лет. Магнус и под Ревелем-Колыванью действует грамотами, пышно расписывая ту невероятную благодать, которая прольётся на новое Ливонское королевство единственно по небывалой милости московского царя и великого князя, а в той милости и сам он много-много уверен, поскольку не шутя почитает себя прямо-таки предназначенным для всевозможных милостей по рождению. Каково же его удивление, когда практичные и тоже алчные жители Ревеля не желают верить ни воинским дарованиям самого короля Магнуса, ни милостям царя Иоанна, именно потому, что это небывалые в европейской истории милости, ни процветанию нового королевства, которое пока что имеет быть единственно в пылком воображении Магнуса, а потому упрямятся и не только не распахивают настежь, но ещё крепче запирают на все засовы городские ворота. Впрочем, легкомысленный Магнус и к такому повороту событий относится с полнейшим спокойствием, приличным
философу, до того он твёрдо уверен в себе, разбивает лагерь на виду у своих будущих, непременно покорных, а нынче заблудших овец, замыкает город в осаду и терпеливо ждёт обещанных подкреплений от Иоанна. Между тем прелестные грамоты Магнуса ошеломляют не только истерзанную Ливонию, но и Европу. О том, чтобы могущественный государь, будучи в здравом рассудке, просто так, за здорово живёшь, отдал столь благодатные, прямо-таки источающие золото земли какому-то приблудному прощелыге на полную волю всего лишь с уплатой какой-то смешной, сугубо символической дани, ни одному европейскому монарху не снилось ни в одном самом кошмарном сне, поскольку европейским монархам снятся только захваты, приобретения, отторжения именно благодатных, именно золотоносных земель, тем более ни одному из них и наяву не приснится сказать: моё государство слишком обширно, так мне чужого не надоть, помилуйте. Именно чужого и надо! Понятное дело, европейским монархам западает в голову только одна, вполне неразумная мысль: этот московский медведь либо последний ум растерял, как об нём во все трубы трубит его беглая шантрапа,
искатели европейской свободы, либо сочинил им ловушку такого хитрейшего свойства, какой европейский свет ещё не видал. Германский император так и набрасывается на датского короля Фредерика, Магнусу старшего брата, который успешно воюет со шведами: не иначе, что козни твои, братца — на Ревель, а сам — на Стокгольм, одним глотком заглотнуть и Швецию, и Ливонию, шалишь, этакой силищи никому Европа позволить не может, у нас за этим строго следят, так что ты задумал, дай нам ответ, король Фредерик? Король Фредерик, верно почуя, что того гляди по мании императора вся Европа ринется на него, не желая допустить неприличного расширения Дании, отвечает поспешно, что в странном деле с Ливонией он сторона, что это пакостит Магнус, брат завистливый, непокорный, и со своей стороны нападает на императора: мол, сам в том виноват, что ливонскими землями овладевает кто ни попадя, и шведский король, и польский король, а за ними и микроскопический прусский герцог туда же, в твоём ведомстве дым коромыслом, не у нас, давно на них цыкнуть пора. Впрочем, нападает более для равновесия сил, а сам, лишь бы, не дай Бог, не
возбудить вражду императора, спешит вступить в переговоры со шведами и, уж конечно, бросает приблудного Магнуса на произвол его неверной судьбы, то есть на сомнительную стойкость наёмников и не менее сомнительную помощь царя Иоанна, который и без Магнуса мечется с одного театра войны на другой.
        Внезапное возведение приблудного Магнуса на ливонский престол, не предвиденное никем, в Польше производит ещё более невероятное действие: в Польше решают, что Иоанн просто-напросто помер, иным способом в Польше не в состоянии объяснить, по какой такой разумной причине в Москве могли какого-то приблудного Магнуса провозгласить королём. Уверенность в смерти Иоанна столь велика, что польский король спешит снестись с Радзивиллом Рыжим, изо дня в день изобретающим козни против Москвы, и настоятельно рекомендует ему забросить в Москву надёжных людей, уже вступивших в переговоры с боярами, которые уверяли, что готовы хоть сей минут передаться под благодатную польско-литовскую власть, то есть польский король и литовский великий князь торопится воспользоваться выпавшим случаем — дурацкой волей подручных князей и бояр таки втиснуть непокорное Московское царство в единую Речь Посполитую, как всего год назад удалось совершить с трусоватой Литвой. Вполне живой Иоанн тоже, обдуманно, терпеливо, ждёт скорой кончины престарелого, больного, бездетного, истощённого наслаждениями, давно осточертевшего своим
подданным польского короля и загодя изготавливается к предстоящим выборам нового правителя Польско-Литовского государства, с той существенной разницей, что его замыслы прямо противоположны замыслам коварного потомка не менее коварного Сфорца. Как во всей своей внешней политике, так и в отношении Польши с Литвой он руководствуется корневой стародавней русской идеей: нам чужого не надо, но своей земли ни пяди не отдадим. Он принципиальный противник захватов и потому не посягает на Речь Посполитую. На освободившемся польско-литовском престоле его устроит тот претендент, который в обмен на вечный мир и честный военный союз с государем всей Русии признает его старшинство, как признает его Магнус, на тех же великодушных условиях полной самостоятельности, и без препирательств и войн возвратит ему законное наследие Владимира Святого и Владимира Мономаха. Под благовидным предлогом подтверждения данных в Москве грамот о перемирии он отправляет в Речь Посполитую своих соглядатаев, князей Канберова и Мещёрского. Он предвидит, что в Литве и Польше уже носятся тёмные слухи о многих казнях в Великом Новгороде,
Пскове, Москве, и на все расспросы велит отвечать решительно, однако мягко, подчёркивая тесные связи заговорщиков с Литвой и Польшей, особенно с подлым изменником Курбским, с таким расчётом, чтобы от московского царя и великого князя не отшатнулось большинство польских и литовских служилых людей, которые пока что на его стороне:
        — Если станут говорить: государь ваш в Новгороде, Пскове и Москве много людей казнил, отвечать: разве вам это известно? Если скажут, что известно, отвечать: если вам это известно, то нам нечего вам и рассказывать: о котором лихом деле вы с государскими изменниками ссылались, Бог ту измену государю нашему объявил, потому над изменниками так и сталось: нелепо было это и затевать; когда князь Семён Лугвений и князь Михайла Олелькович в Новгороде были, и тогда Литва Новгорода не умела удержать, а чего удержать не умеем, зачем на то и посягать? Если спросят: зачем государь ваш казнил казначея Фуникова, печатника Висковатого, дьяков, детей боярских и подьячих многих, отвечать: о чём государский изменник Курбский и вы, паны радные, с этими государскими изменниками ссылались, о том Бог нашему государю объявил, потому они и казнены, и кровь их взыщется на тех, которые такие дела лукавством делали, а Новгороду и Пскову за Литвой быть непригоже.
        Твёрдо уверен царь и великий князь, что его обвинение в лазутчестве панам радным крыть нечем, а потому эти обвинения по поводу казней должны вестись скорее для отвода глаз, чем для дела, главное же дело Канберова и Мещёрского тайное, важное, однако, следует вновь подчеркнуть, в отличие от козней польского короля и литовского великого князя, оно никого не склоняет к измене. Это главное, это важное дело заключается только в разведке, в собирании сведений о положении Польско-Литовского государства. Во-первых, его послам поручается выяснить, верно ли, что король оставляет королевство, а если верно, что оставляет, по собственному ли решению, принуждает ли его к отречению польско-литовская Рада. Во-вторых, по его расчётам польско-литовский король может помереть со дня на день, может быть, и помер уже, так царским послам прежде времени нового польско-литовского короля не признавать и повыведать, в самом ли деле польские и литовские паны и шляхта хотят на свой стол Иоанна:
        — Если король умер и на его место посадят государя из иного государства, то с ним перемирия не подтверждать, а требовать, чтобы он отправил послов в Москву. А если на королевстве сядет кто-нибудь из панов радных, то послам на двор не ездить, а если силой заставят ехать и велят быть в посольстве, то послам, вошедши в избу, сесть, а поклона и посольства не править, сказать: это наш брат, к такому мы не присланы, государю нашему с холопами, с нашим братом, не приходится через нас, великих послов, ссылаться.
        Князь Канберов и князь Мещёрский оказываются столь же верными, внимательными послами, сколь усердными, удачливыми лазутчиками, под стать Афанасию Нагому за Перекопью. Они достойно представляют московского царя и великого князя на официальных приёмах и умело собирают нужные сведения, которые исправно пересылают в Москву:
        «Из Вильны все дела король вывез, не прочит вперёд себе Вильны, говорит: куда пошёл Полоцк, туда и Вильне ехать за ним. Вильна местом и приступом Полоцка не крепче, а московские люди к чему приступятся, от того не отступятся. Обе рады хотят на королевство царя или царевича, у турецкого брать не хотят, потому что мусульманин и будет от турок утеснение, у цезаря взять — обороны не будет, и за своё плохо стоит, а царь — государь воинственный и сильный, может от турецкого султана и от всех земель оборонить и прибавление государством своим сделать. Хотели уже послать бить челом царю о царевиче, да отговорил один Евстафий Волович по королевскому тёмному совету, потому что король придумал вместо себя посадить племянника своего, венгерского королевича, но царевич умер. В Варшаве говорят, что, кроме московского государя, другого государя не искать: говорят, что паны уже и платье заказывают по московскому обычаю и многие уже носят, а в королевнину собирают бархаты, и камки на платье по московскому же обычаю, королевне очень хочется быть за государем-царём...»
        Не в пример Канберову и Мещёрскому, посольство Андрея Савина, который год назад был отправлен в Лондон скреплять от имени московского царя и великого князя договорные грамоты о мире, торговле и военном союзе, опрометчиво подписанные в Москве самонадеянным Томасом Рэндолфом, заканчивается полным провалом. Десять месяцев пребывает московский посол в английской столице и устраивается недурно, его хорошо принимают, сладко кормят, знакомят с разного рода столичными раритетами, ведут пространные разговоры об том да об сем, а в сущности ни об чем, и наконец отпускают ни с чем, с грамотой самого неприличного свойства, если её понимать по законам дипломатической этики, по которым такого рода грамоты только и пишут.
        Королева Елизавета принадлежит к разряду самых нерешительных правительниц своего времени, под стать императрице Елизавете Петровне, позднее на два столетия едва не затмившей её по части проволочек и откладывания на любимое «завтра». Она действует жестоко и властно только тогда, когда лично ей угрожает опасность, когда покушаются на её жизнь, в таких случаях буйные головушки провалившихся заговорщиков летят с плеч, как капуста, и кровь льётся даже не ручьём, а рекой. Когда же речь заходит о важнейших, о неотложнейших делах государства, она оттягивает решение до невозможности, измышляя предлоги и отговорки самого нелепого свойства. Её первые министры, и Сесил, и Бэкон, и Уолсингэм, месяцами ждут подписи под самыми пустяковыми документами, как месяцами Бестужев-Рюмин ожидает подписи Елизаветы Петровны, и далеко не всегда им удаётся вырвать у своих государынь желанную подпись. Андрей Савин появляется в Лондоне как раз в тот момент, когда против королевской власти поднимают восстание северные бароны, когда трон под Елизаветой колеблется, когда в случае победы северных баронов ей по меньшей мере грозит
новое заточение в Тауэр, в промозглых стенах которого однажды она уже прокуковала несколько лет. В королевстве вспыхивает и разрастается гражданская война. Верные королеве войска с тяжёлыми боями покоряют северные графства, заливая кровью селения, замки и города, поля сражений заваливаются непогребёнными трупами, так что в сравнении с этой карательной экспедицией новгородский погром представляется довольно снисходительным, даже гуманным уроком со стороны человеколюбивого, богобоязненного монарха, предотвратившего возможную вспышку гражданской резни. Победа над мятежными графствами даётся Елизавете тяжёлой ценой, но всё-таки северные графства усмирены, большинство северных баронов убито в бою, казнено или сбежало во Францию, как московские князья и бояре после неудавшихся заговоров спасаются бегством в Литву, на ближайшие годы её жизни не угрожает никто и ничто, она, победительница, может не церемониться с каким-то тридесятым московским царьком, нечто вроде вождя краснокожих, возомнившим о себе бог знает что, однако не обучившимся преподать своим подданным хороший урок послушания, и наконец составляет
уклончивый, по внешности вежливый, а по существу оскорбительный, непристойный ответ на его миролюбивые предложения. В своей грамоте, скреплённой Томасом Рэндолфом, как и в устных беседах, Иоанн предлагает английской королеве прекратить торговлю с поляками, рассчитывая торговой блокадой склонить к прочному миру польско-литовского короля, — английская королева делает вид, что не понимает, не слышит его. Иоанн договаривается о том, чтобы английская королева дозволила вывозить из своего королевства в Московское царство оружие, прежде всего его любимые пушки, и мастеров, умеющих строить военные корабли, необходимые для борьбы с польскими пиратами, кишащими на подступах к Нарве, — она отвечает туманно, что означает слегка прикрытый отказ. Он предлагает военный союз — она измышляет риторическую фигуру, из которой следует, что она постарается помешать кому-либо вредить Иоанну и его государству, однако лишь в том исключительном случае, если по обстоятельствам и справедливости ей будет возможно воспрепятствовать таким вредоносным действиям при помощи благоразумия, кроме того, она не возражает действовать сообща
с московским царём и великим князем против общих врагов, превосходно зная о том, что у неё с Иоанном не имеется никаких общих врагов и не предвидится по меньшей мере до скончания века. Он считает необходимым скрепить все условия договора взаимным правом убежища, справедливо находя это право лучшим гарантом искренности и прочности их отношений, — она отвечает с тайной усмешкой, что всегда готова принять его с женой и детьми, если мятежники вследствие тайного заговора или внешние неприятели изгонят его из страны, в таком случае она возьмёт его и семейство на своё иждивение, позволит жить в Англии где заблагорассудится, исполнять все обряды греческой веры, иметь слуг и возможность в любое время выехать, куда он сочтёт удобным и нужным. Самое же непереносимое унижение состоит в том, что грамота подписана не одной королевой, но и её государственными советниками, а передана Иоанну не через послов, как поступил он в соответствии с этикетом, отправив в Лондон Андрея Савина полномочным послом, и как следует поступать в отношении равного с тобой государя, — нет, она отправила свою грамоту с его же послом, что
на дипломатическом языке означает чуть не презрение. Савин же доносит ему, что по его наблюдениям и Елизавету, и её советников занимает только торговля с Москвой, а всё прочее в грамоте не более чем пустые слова.
        Ещё никто не оскорблял Иоанна так глубоко, даже наглый, заносчивый крымский хан. Без промедления он наносит несостоявшейся союзнице, из высокомерия ставшей противницей, самый жестокий ответный удар, от которого ей, в свою очередь, придётся несладко: он отбирает у английской Московской компании все льготы и привилегии, которые и были даны им единственно при условии, что королева вступит с ним в военный союз, как было чёрным по белому обозначено в грамоте Томаса Рэндолфа, он без церемоний отбирает все товары у английских купцов и вообще прерывает какие бы то ни было отношения с Англией, таким неожиданным ходом не только наглухо запечатывает московские рынки, но и самый короткий путь на Восток, к соблазнительной, чрезвычайно прибыльной восточной торговле, за победу в которой Англия безуспешно тягается с венецианцами и португальцами. Наконец он сам берётся ответить на оскорбление, чем позволяет себе заниматься лишь в крайних случаях, и отвечает, естественно, на оскорбление оскорблением, как принято тем же дипломатическим этикетом: правителя, проглотившего оскорбление, перестают уважать даже самые
жалкие шавки международной политики. Однако Иоанн действительно серьёзный, действительно дальновидный политик, чтобы дать своим вспыхнувшим чувствам досады и неприязни, своему болезненно уязвлённому самолюбию полную волю и насладиться одним прямым оскорблением. В своём послании он даёт королеве Елизавете хороший урок разумной, рачительной дипломатии. Он указывает ей, что с самого начала отношения между Москвой и Лондоном были отношениями взаимного уважения и необходимого равенства:
        «Некоторое время назад брат твой, король Эдуард, послал несколько своих людей, Ричарда и других, для каких-то надобностей по всем странам мира и писал ко всем королям, и царям, и властителям, и управителям. А на наше имя ни одного слова писано не было. Неизвестно, каким образом, волею или неволею, эти люди твоего брата, Ричард с товарищами, пристали к морской пристани у нашей крепости на Двине. Тогда мы, как подобает государям христианским, милостиво оказали им честь, приняли и угостили их за государевыми парадными столами, пожаловали и отпустили к твоему брату...»
        И далее повествует он шаг за шагом о каждой экспедиции английских купцов к его берегам, главное же, о своём доброжелательстве, о своём уважении к их интересам и нуждам, демонстрируя английской наглячке, как именно должен вести себя истинный государь и достойный правитель, который желает жить со всеми другими правителями в мире и дружбе. Только в самом конце своей грамоты он отчитывает её, говорит с ней уничижительным тоном, как только может говорить великий государь с малозначительной политической сошкой. Имеет ли он право на такой тон? С его точки зрения более чем имеет, он даже обязан так говорить. Ведь он достаточно осведомлён и Дженкинсоном, и Рэндолфом, и Непеей, и Савиным, насколько сомнительны права Елизаветы, объявленной вне закона отцом, на английский престол, как часто и грозно качается под ней этот трон, как мало значит она в своём королевстве, как в действительности исполняются большей частью предначертания её первых министров, которые обманывают её, а не её королевские повеления, как редко она знает сама, чего она хочет, что полезно, что вредно для её государства, в отличие от него,
законного государя, осмотрительного политика, неотразимого полководца, к тому же мужчины, который твёрдо знает, к чему он стремится, и принимать за него решения никогда не позволит никакому Адашеву, никакому Сильвестру, тем более Вяземскому или Басманову, Висковатому или Фуникову, уж меньше всего Малюте Скуратову-Бельскому, своему гончему псу. Он пишет высокомерно, с презрением:
        «Ныне ты к нам отпустила нашего посла, а своего посла ты с ним к нам не послала. А наше дело ты сделала не таким образом, как договорился твой посол. Грамоту же ты послала обычную. Вроде как проезжую. Но такие дела не делаются без клятвы и без обмена послами. Ты совсем устранилась от этого дела, а твои бояре вели переговоры с нашим послом о торговых делах, управляли же всем делом твои купцы сер Ульян Гарит да сер Ульян Честер. Мы думали, что ты в своём государстве государыня и сама владеешь и заботишься о своей государской чести и выгодах для государства, — потому мы и затеяли с тобой эти переговоры. Но, видно, у тебя, помимо тебя, другие люди владеют, и не только люди, а мужики торговые, и не заботятся о наших государских головах, и о чести, и о выгодах всей страны, а ищут своей торговой прибыли. Ты же пребываешь в своём девическом звании, как всякая простая девица. Атому, кто хотя бы и участвовал в нашем деле, да нам изменил, верить не следовало. И раз так, мы те дела отставили в сторону. Пусть те мужики, которые пренебрегли нашими государскими головами, и государской честью, и выгодами для
страны, а заботятся о торговых делах, посмотрят, как они будут торговать! А Московское государство пока и без английских товаров не было бедно. А торговую грамоту, мы к тебе послали, ты прислала бы к нам. Даже если ты и пришлёшь эту грамоту, мы всё равно по ней ничего делать не будем. Да и все наши грамоты, которые до сего дня мы давали о торговых делах, мы отныне за грамоты не считаем. Писано в нашем Московском государстве, в году от создания мира 7079, 24 октября».
        К этому времени, убедившись, что татары не осмелятся потревожить южных украйн, земские полки уходят с Оки. Земские воеводы доносят, что сторожи свои обязанности исполняют спустя рукава, в Дикое поле далеко не заходят, движение татар определяют единственно по тучам пыли, которую в летние жары поднимают татарские кони, да и опасно сторожам в Дикое поле далеко заходить, поскольку в сторожах мало людей, по этой причине станы ставятся слишком далеко один от другого и в случае опасности от татар не успевают прибегать друг ко ДРУ^Г^У на помощь, оттого сторожи и не углубляются в Дикое поле. Иоанн повелевает в зимнее время, когда татары большей частью смирно за Перекопью сидят, призвать в Москву всех сторожей, дельно их расспросить, над виновными дознание учинить, а по дознанию и расспросам учредить новое расположение станов, чтобы ни одна мышь не могла мимо них проскочить.
        Дело о сторожах как будто мелкое, однако в действительности крайне серьёзное. По их недосмотру, по их разгильдяйству полки простояли на Оке бесполезно, бесплодно, бесценное время было упущено: имея всего полторы тысячи конных и пеших, приблудный Магнус прохлаждается под Ревелем-Колыванью с августа месяца, тогда как царь и великий князь не имел возможности ему помощь подать, страшась снять хотя бы одного человека с Оки. Только поздней осенью, по испорченным затяжными дождями дорогам, он отправляет под Ревель-Колывань около пяти тысяч служилых людей: земский отряд под началом боярина Ивана Петровича Захарьева-Яковлева и опричный отряд под началом Василия Ивановича Умного-Колычева, повелев воеводам зайти в Великий Новгород, взять там осадные пушки и для их обслуживания набрать посошных людей. Вопреки обличениям наёмных клеветников и бесшабашных историков, никакой открытой вражды между земщиной и особным двором во время длительного похода не обнаруживается. Опричные и земские служилые люди идут рядом мирно и дружно, воеводы держат совместно совет, и Умной-Колычев, вовсе не полагая особный двор
предпочтительней земщины, зато строго следуя старинному расписанию мест, каждое утро без каких-либо претензий и пререканий отправляется в избу к Ивану Петровичу, что на языке удельных времён означает беспрекословное признание его старшинства.
        Первая заминка приключается в Великом Новгороде и Пскове. Уже год с лишком свирепствуют голод и мор, окрестности Пскова и Великого Новгорода до того запустели, что из землепашцев, звероловов и рыбарей не удаётся набрать посошную рать, а на ратном дворе тяжёлых, осадных пушек не обнаруживается. В конце концов решают набрать посошную рать из посадских людей и пристроить к осаде оказавшиеся в наличии лёгкие пушки, которые в Великом Новгороде и Пскове держат для обороны.
        Далеко ли, коротко ли, всё-таки выступают по направлению Ревеля-Колывани. Новые бедствия настигают чуть не за воротами Великого Новгорода и Пскова. Мало того, что посадские люди в посошной рати оказываются намного слабей землепашцев, звероловов и рыбарей, набирающих богатырские силы в крестьянском труде, им нечего есть, а служилые люди, как земские, так и опричные, не желают делиться с ними припасами, собранными перед походом с крестьянских дворов. Слабые, полуголодные люди с великим трудом тянут тяжёлые лодки, груженные пушками и прочим артиллерийским снарядом, одни умирают от голода и непосильных трудов, другие бросают ладьи и ночами разбегаются по окрестным лесам, предпочитая вместо голодной смерти заниматься старорусским разбоем.
        С большими потерями в людях московская помощь всё-таки подступает к Ревелю-Колывани, где в воинском стане без видимого успеха заправляют бывшие ливонские немцы Крузе и Таубе, а приблудный Магнус сочиняет одну прелестную грамоту за другой, более налегая на сомнительную силу своего праздного красноречия, оставляя без употребления более впечатляющую силу оружия. Московские воеводы занимают высоты перед крепостными воротами, ведут земляные работы, во время которых, по-прежнему от голода и непосильных трудов, погибают почти все в пути уцелевшие посошные люди, ставят деревянные башни, таким образом, изготавливаются по всем правилам тогдашней военной науки, выработанной и преподанной им Иоанном под Казанью и Полоцком и размечтавшись, что деревянные и земляные сооружения заменят им осадные пушки и одним своим видом произведут на осаждённых победоносное действие, передают магистрату воззвание, верно, заразившись праздным красноречием приблудного Магнуса. Воззвание, понятное дело, предлагает, пока не поздно, город сдать на милость не сделавшего ни единого выстрела победителя, а в обмен на добровольную сдачу
даётся обещание открыть ревельским купцам все пути Московского царства для свободного торга. В Ревеле-Колывани уже начинается мор, занесённый больными крысами с кораблей, доставивших из Швеции продовольствие и боевые припасы. Однако, не имея привычки считаться с бедственным положением горожан, магистрат отвечает отказом. Воеводы вынуждаются приступить к бомбардировке. В крепость летят калёные ядра. Защитники крепости успешно тушат пожары и делают вылазки. Самим стенам, башням, воротам маломощные лёгкие пушки неспособны причинить никакого вреда. Захарьин-Яковлев и Умной-Колычев, опять-таки в полном согласии между собой, приговаривают остановить бомбометание за очевидной его бесполезностью. Земские и опричные служилые люди, тоже в полном согласии, бросаются под метёлку грабить окрестности. Приблудный Магнус наконец пробуждается от беспечного созерцания картины осады. Он же ливонский король, припоминает он вдруг, московиты грабят его законные земли и тем восстанавливают против него его будущих подданных. Больше того, московские воеводы не обращают никакого внимания на него самого, тогда как царским
приказом обязаны подчиняться ему, его величеству королю. Что ж, он пытается их урезонить. Труд, понятное дело, напрасный: московские воеводы и родному царю и великому князю подчиняются не всегда, а если подчиняются, то без особого рвения, а тут какой-то ливонский, по всем статьям приблудный, только что не самозваный король, пошёл он в разные стороны. Тогда приблудный Магнус прибегает к крайнему средству отстоять своё высокое положение: обо всех непотребствах Умного-Колычева и Захарьина-Яковлева он доносит в Москву. Иоанн возмущён. Он не только повелевает зарвавшихся воевод отозвать, как земского, так и опричного, тоже не видя большой разницы между ними. Воевод берут под стражу его люди и в железах доставляют в Москву. Правда, пока что тем гроза и кончается, поскольку у него не останется ни одного воеводы, если каждого казнить за разбой и грабёж. И Захарьин-Яковлев, и Умной-Колычев остаются без наказания, верно, в ожидании новой, более веской вины. Им на смену царь и великий князь отправляет Юрия Токмакова, на этот раз с тяжёлыми осадными пушками из арсеналов Москвы.
        Между тем положение ухудшается день ото дня. В Великом Новгороде и Пскове с новой силой свирепствует мор, так называемое смертоносное «знамя». По этой причине тяжёлые осадные пушки не удаётся подтащить достаточно близко к осаждённому городу, поскольку служилые люди, как земские, так и опричные, почитают ниже своего достоинства заниматься столь тяжким, главное, позорным для дворянина чёрным трудом. Полтора месяца осадные пушки лупят по стенам и башням, щедро расходуя порох и ядра, однако за дальностью расстояния не причиняют неприятелю ощутимого вреда, что не мешает доблестным дворянам грабить недограбленные окрестности, как при Захарьине-Яковлеве и Умном-Колычеве, в результате в конце февраля из отряда Юрия Токмакова в родные пределы уходит около двух тысяч крепких крестьянских саней, груженных доверху лёгкой, не всегда бескровной добычей.
        Иоанн чувствует, всё острей с каждым днём, что он бессилен перед хаосом неповиновения и грабежа и что он обязан, он должен хоть что-нибудь предпринять, чтобы установить порядок и в войске, и в царстве. Он отправляет в Великий Новгород повеление собрать по монастырям все льготные грамоты и доставить в Александрову слободу. Его люди исполняют повеление в течение двух дней с видимым удовольствием, захватывая вместе с грамотами все бумаги, какие попадаются под руку. В Александровой слободе проверяют внимательно, насколько нынешние земельные владения монастырей соответствуют грамотам, проверенным, подписанным и возвращённым ещё при Адашеве. За истекшие двадцать лет был принят новый «Судебник», со скрипом, но всё-таки принимал Стоглавый собор, Боярская дума утвердила земельное «Уложение», следовательно, в течение двадцати лет трижды князьям и боярам запрещалось продавать или закладывать свои вотчины в монастыри, а монастырям запрещалось покупать или принимать вклады вотчинами. Проверив же, в Александровой слободе устанавливают, что всех этих решений и уложений словно бы не было, земельные владения
продолжают продавать и вкладывать по душе и продолжают земельные владения покупать и принимать, при попустительстве или прямом соучастии всех этих вяземских и басмановых, висковатых и фуниковых, чем наносится громадный ущерб и царской казне, и московскому войску, как земскому, так и опричному, поскольку неудержимо сокращаются земли, которые даются служилым людям за службу, стало быть, сокращается и число служилых людей, ухудшается вооружение и боевая готовность обязанных являться по первому зову конными, людными и оружными.
        С этим безобразием, с этим беззаконием ещё можно бы было мириться, если бы монастыри использовали эти земли по назначению, если бы растили хлеб и кормили людей, спасали от голода, поразившего Московское царство. Так ведь и этого нет. Во всех обжитых волостях и уездах Московского царства давно уже мало людей, желающих сидеть на этой истощённой и без того скудной, мало родящей земле, а если и соглашаются, то на один двор землепашца засевается не более двух десятин, чаще полторы десятины, одна десятина, а исхитрившийся русский мудрец поднимает только полдесятины, поскольку за аренду земли платят пятую или четвёртую часть или треть урожая, с какой же стати он станет пупок надрывать, ему выгодней свинок да коровок пасти, со свинок-то и коровок не берётся арендная плата. Главное, русские землепашцы, звероловы и рыбари свободны как ветер, тогда как в Европе они давным-давно закрепощены и не смеют сдвинуться с места. Русские землепашцы, звероловы и рыбари арендуют пашни, угодья и рыбные ловли, на право аренды составляется равноправный, законом установленный договор с князем, с боярином, с монастырём,
служилым человеком или с самим государем. Стоит выполнить эти условия к Юрьеву дню, землепашец, зверолов или рыбарь имеет право уйти куда ему вздумается, на худой конец может просто сбежать, на этаких просторах всё одно не найдут, в особенности в северных дебрях, на Волге и за Окой, да и кто их станет искать, а привычки на одном месте сидеть у русского человека пока не имеется, так что более пяти лет на одном месте он не сидит. В итоге во всей обжитой полосе пашня обращается в перелог, перелог обращается в пустошь, на пустошах вырастают кусты, за кустами поднимается лес. В крупных владениях на одну десятину паханой пашни приходится до шести десятин перелога, в поместьях до двадцати, порой и до тридцати, в монастырях до четырнадцати, а на землях архиепископа порой переваливает за пятьдесят, пустеет земля.
        Кажется, чего проще, закрепости царь и великий князь этих бродяг по европейскому образцу, прикрепи их к земле так, чтобы и пикнуть не смели, этого жаждут, от него этого ждут не дождутся и князья, и бояре, и служилые люди, и смиренные иноки, в ножки падут царю и великому князю, хоть с этой стороны мир и порядок установится на грешной Русской земле. У Иоанна предостало бы твёрдости воли, чтобы учредить этот новый порядок, однако государственный расчёт ему говорит, что этого делать нельзя. Ну, закрепостит он бродячую Русь, привяжет к земле в Ярославле, в Суздале, в Костроме, в Ростове Великом, а кто сядет на Волге и за Окой, кто пойдёт в стрельцы и казаки, кто сядет на стражу в порубежные крепости, кто станет дозором в степи? У Московского царства неприятель и с севера, и с запада, и с юга, вот в чём наша, русская, вековечная боль.
        От этой боли и другая беда: служилым людям становится не с чего службу нести. Служилые люди служат с земли, а земля мало-помалу обращается в пустошь. Землепашец обязан прокормить по меньшей мере самого служилого человека и его боевого коня, а он, как на грех, находит выгодным для себя засевать полдесятины, в обрез, но хватает себе и семье. Разумеется, служилый человек, оружный и конный, сплошь и рядом грабит землепашца до нитки, только после грабежа, которым нарушается равноправный, законом установленный договор, строптивый землепашец собирает манатки и в путь, предварительно распродав коров и свиней. Хватив раз-другой лиха по ноздри, владельцы земли пробуют поступать надёжней и проще, стоит в Юрьев день рачительному землепашцу уплатить все аренды, дани и пошлины и со своим добром отправиться восвояси лучшей доли искать, что князь, что боярин, что дворянин грабят его, только тот сделает шаг за околицу. Закон в Московском царстве всё-таки есть, и, как ни странно для любителей пакостить нашу историю, хороший закон. По хорошему закону ограбленный землепашец имеет полное право отправиться в суд,
однако в суде грабитель объявляет его своим беглым холопом или обвиняет его в воровстве. Суд, естественно, поступает по-русски, то есть по мзде, закон, известное дело, что дышло, и честный, рачительный, ограбленный землепашец возвращается по суду к владельцу земли, после чего и самый честный, самый рачительный, самый смирный из землепашцев уж точно сбежит.
        Нужно всю правду сказать: сами землепашцы далеко не всегда ведут себя чинно и свято блюдут хороший закон. Поселившись на пустоши, землепашец, как повелевает хороший закон, освобождается от арендной платы на несколько лет, как правило, лет до пяти. Отжив же свои законные благодатные годы, не дав владельцу земли ни зерна, смекалистый землепашец отказывается на будущие времена аренду давать, без зазрения совести ссылаясь на то, что прежде ни зерна не давал. Владелец бывшей пустоши, а нынче паханой, благоустроенной пашни в бешенстве изгоняет его в светлой надежде эту паханую, благоустроенную пашню другому старателю сдать хоть за пятую часть урожая, вот только изгоняемый землепашец отказывается, как он упрямо считает, со своей земли уходить. На этот раз уже владелец земли обращается в суд. Судья рядит, судит, на этот раз по закону, и приговаривает неплательщика выселить с паханой, благоустроенной пашни в месячный срок, после чего разрешается вывести его любыми средствами вон, только на какого землепашца наскочишь, иного с этой им распаханной, благоустроенной пашни никакими средствами не удаётся вывести
вон, хоть иди на него с мечом да с копьём.
        Как ни странно, от этой катавасии с хорошим законом больше других страдают именно опричные воины. Всё-таки с той поры, как Иоанн учреждает стрелецкие пехотные, постоянно несущие службу полки, нанимает служилых казаков, служилых татар и немецких наёмников, организует более или менее дисциплинированное, более или менее организованное опричное войско, на земское ополчение выпадает сравнительно небольшая нагрузка. Земских служилых людей сзывают всего не несколько месяцев в год, на два или три, в крайнем случае на четыре, да и то они в бездействии стоят на Оке или прикрывают московских стрельцов и служилых казаков, как было во времена казанского и полоцкого преславного взятия. Месяцев на восемь, а то и на десять в году земский служилец возвращается в своё пожалованное сельцо или село, отдыхает, отъедается на нехитрых, однако сытных домашних харчах, его конь в целости и сохранности стоит на конюшне, у него не находится оснований для чрезмерных, чрезвычайных поборов с землепашцев, звероловов и рыбарей, разве что у служильца крутой нрав или шкурный характер, что никак без безобразия не может прожить.
        Опричное войско то и дело в походе, если не воюет, то сопровождает царя и великого князя или исполняет его повеления, когда в своевольном земстве заводится заговор или измена. Поместные дачи у опричников полные, дисциплина от этого строже, не являться на службу нельзя, как частенько приключается в земстве, на те восемь или десять месяцев в году, которые земские служильцы дома сидят, опричным служилым людям приходится забирать припасы и корм из поместья, одним конём на такой службе тоже не обойтись, так что нередко приходится обирать своих землепашцев, звероловов и рыбарей чуть не до последнего сухаря и всех коней забирать, после чего пашня поневоле остаётся непаханой, а землепашцы, звероловы и рыбари уж если всюду целыми ватагами разбегаются, то в первую очередь с опричных земель, а когда служилый человек из опричного войска наконец возвращается в пожалованное сельцо или село залечить свои раны, отдохнуть от похода месяц-другой, то находит в буквальном смысле слова под видом поместья разбитое корыто и зарастающую кустарником пустошь.
        Бесспорно, сметливые землепашцы, звероловы и рыбари от разного рода стеснений, тем более от прямых грабежей равно уходят и с опричных, и с земских земель, покидают вотчины, поместья, монастыри без разбора, стоит владельцу земли лишнее зерно с него ухватить, лишнюю копну сена свезти на свой сеновал, а попробуй тронуть лошадь или корову, так после и вовсе никого не заманишь к себе, и потому всё свободное время князья, бояре, служилые люди и смиренные иноки заняты главным образом тем, что сманивают к себе чужих землепашцев, звероловов и рыбарей, тем же промыслом занимаются даже приказчики дворцовых и чёрных земель, на которых тоже шесть десятин из семи стоит в перелоге да в пустоши, поскольку во всех ведомостях всех форм владения одни и те же слова: «выбежал», «сшёл», «сбёг безвестно», «скитается», «вывезен». Хороший закон опять-таки разрешает сманивать и свозить сколько угодно, лишь бы настал Юрьев день и с прежним владельцем земли был произведён полный расчёт. Рассчитываться с прежним владельцем русский землепашец, зверолов и рыбарь отчего-то не испытывает никакого желания, большей частью если он
решает уйти, то удаляется, не сказав ни слова, не дав ни зерна, как гласит документ и «не в срок», «без отказа», «без установленной явки», «без уплаты пожилого», не говоря уже о полученной ссуде или взятом взаймы. Конечно, за этакого мудреца может расплатиться тот владелец земли, который сманивает или свозит его, только у самих владельцев земли, тоже, вестимо, русских людей, либо нечем, либо не завелось охоты платить. Что же остаётся князю, боярину, служилому человеку, монастырю, приказчику царя и великого князя? Князю, боярину, служилому человеку, монастырю, приказчику царя и великого князя остаётся свозить землепашцев, звероловов и рыбарей самым грубым, самым бесчеловечным насилием, и русские деревни в течение недели до и в течение недели после замечательного осеннего праздника Юрьева дня превращаются в нечто похожее на поле сражения, с военными действиями, с кровопролитием, с отрядами вооружённых людей. Нередко случается, что владельцы поместий и вотчин или целые крестьянские общества чёрных земель насчитывают на своих землепашцев, звероловов и рыбарей лишние платежи или грабят, опять же до нитки,
чтобы те никуда не ушли, а если не помогают и такие кардинальные меры, заковывают в железы и с оружием в руках встречают незваных соседей, сующихся сманивать и свозить. Благодаря столь находчивым мерам поживиться в Юрьев день не всегда и не всем удаётся, и вооружённые отряды рыскают во все прочие дни, выглядывая, где и кто без опаски сидит, наскакивают внезапно, свозят изгоном, пока ротозей владелец земли не опомнится, не разберётся, в чём дело, и, стало быть, не успеет отбить, тоже, естественно, вооружённой рукой. В сущности, по всему Московскому царству ведётся каждодневная, внутренняя, неутихающая, необъявленная война владельцев земли, в которой землепашцев, звероловов и рыбарей вовсе не убивают, как кричат и склоняют по всем падежам никогда ничего толком не знающие обличители тирании, которая мерещится им на каждом шагу. Напротив, в этой странной войне землепашца, зверолова и рыбаря берегут пуще глаза, укрывают, правда, сплошь и рядом закованными в железы по подвалам и прочим укромным местам, отдавать не хотят, отнимают и развозят по своим деревням в целости и сохранности, чуть ли не так же, как в
блаженную пору язычества умыкали невест. В каждом землевладении едва ли шестая часть землепашцев, звероловов и рыбарей сидит, исполнив хороший закон, то есть расплатившись с прежним владельцем за пожилое и ссуды и займы, ещё приблизительно такая же часть составляется из беглецов, не уплативших прежнему владельцу хотя бы ломаную деньгу, остальные две трети или даже три четверти сидят насильственным свозом. Понятное дело, насильственный своз сопровождается грабежом. Все владельцы земли грабят походя всех. Случается, что приказчик царя и великого князя, или князь, или боярин, или служилый человек, или игумен просто-напросто отправляют своих людей на село, в котором стоит церковь, усадьба, несколько домов причта и до десятка крестьянских дворов. Их люди обступают село, точно какой-нибудь ливонский Вольмар или Тарваст, бросаются грабить дворы и конюшни, бьют насмерть старосту, прислугу соседа, землепашцев, псаломщиков, не щадя порой ни дьякона, ни попа, стреляют по ним из луков и ручниц, колют рогатинами, секут топорами и саблями, увозят награбленное добро и тех, кто остался в живых, хорошо ещё, если после
этого не запалят и усадьбу, и церковь, и жилые дома. Нечего удивляться, что и земское, и опричное войско так бесконечно, так всеохватно грабит во время походов всех, кто под руку попадёт, равно чужих и своих: не захватив мужиков, не награбив добра, редко какой служилец сможет в законном виде на государеву службу прийти. Нечего говорить, что, постоянно вертясь в этой мышеловке без средств, не на разврат и бесцельное прожигание жизни, а хотя бы на сносное несение государевой службы многие из них берут в долг, чаще всего у богатых бояр и монастырей, однако мало кто имеет возможность, ещё реже имеет желание платить по долгам.
        И в этом хаосе Иоанн пытается навести хотя бы посильный порядок. Его суд завален делами о душегубстве, долгах и бесчестье, и нужно сказать, что в этих делах он не даёт преимущества опричным князьям, боярам, служилым людям и дьякам, может быть, к ним он даже пристрастней, чем к земским владельцам земли. Среди документов, большей частью потерянных, до нашего времени доходит иск митрополичьего дьяка Никиты Парфеньева к опричному князю, входящему в опричную Боярскую думу, Василию Темкину. Мало того, что опричный князь безвозвратно должен митрополичьему дьяку громадную сумму в шестьсот рублей, он, видимо, пользуясь своим положением, запугивает своего кредитора, человека немолодого, распускает, как водится, руки и однажды убивает дьячего сына.
        Это довольно обычное судебное дело тех дней. Его, как заведено, рассматривает судная комиссия, назначенная царём и великим князем. Возглавляет комиссию князь Михаил Черкасский, тоже опричник, к тому же шурин самого государя. Ни родовитость, ни высокое положение в особном дворе не спасают князя Темкина от справедливого наказания. Когда Михаил Черкасский докладывает материалы дознания Иоанну, Иоанн приговаривает: «за сына ево и за долг на боярине на князе Василье Темкине-Ростовском взять 900 рублей денег». Любопытно, что он не карает смертью за душегубство, он ограничивается крупным денежным штрафом, видимо, рассуждая, что иначе он действительно останется без воинов и воевод. Не менее любопытно, что князь Василий Темкин-Ростовский расплачивается не деньгами, а вотчинами. Одной вотчиной он оплачивает штраф за душегубство в триста рублей, а за долг в шестьсот рублей идёт сельцо Хребтово, к которому тянется двадцать одна деревенька в Переславском уезде. Часть этой вотчины за долг в сто пятьдесят рублей получает вовсе безвестный В. И. Волков, который тут же, в обход земельного «Уложения» 1562 года,
продаёт свою долю Троицкому Сергиеву монастырю за двести рублей. Самое же любопытное в этой истории заключается в том, что сам князь Василий Темкин-Ростовский получает сельцо Хребтово с деревеньками от печатника Висковатого, тоже в уплату долга в шестьсот рублей. Другими словами, все один другому должны, и крупно должны, все друг с другом судятся, и вотчины так и ходят по кругу, редко задерживаясь у одного владельца надолго, неудивительно, что землепашцы, звероловы и рыбари то и дело бегут, а паханая пашня уходит в перелог, постепенно обращается в пустошь и потихоньку становится лесом.
        Ясно, что все подобные иски, судебные разбирательства, штрафы, передачи вотчин, частая смена владельца земли не более чем частные меры завести в Московском царстве законный порядок и что частными мерами никакой хаос в законный порядок не приведёшь. В распоряжении Иоанна только две меры, которые обуздают хаос и наконец водворят хотя бы относительно законный порядок в стране, только ещё выходящей из удельного беспорядка. Во-первых, ему необходим прочный, но честный мир со всеми соседями, Русская земля слишком долго воюет, обороняясь от нашествий столетие за столетием или погрязая во внутренних междоусобиях, все её силы уходят либо на защиту отечества, либо на сведение счетов между собой князей и бояр, немудрено, что силы её на пределе, хозяйство в расстройстве, земля в запустении. Во-вторых, ему необходимо всемерно расширить торговлю, упрочить стародавние торговые связи Востока и Запада, воспользовавшись в полной мере исключительным положением Русской земли, через которую проходит самый короткий, самый удобный, давным-давно проложенный и истоптанный торговый путь, не столько из варяг в греки,
сколько из Европы в Индию, в Китай, на арабский Восток, торговыми пошлинами, этим подлинным богатством Русской земли, наполнить казну и всё-таки создать постоянную армию нового образца, которой стрелецкая пехота, как оказалось, явилась лишь первоначальным наброском, другими словами, ему деньги, деньги и деньги нужны. Великий волжский путь им же продолжен до Астрахани, которую он ни под каким видом не хочет, не имеет права отдавать ни туркам, ни крымским татарам, и от Астрахани до Белого моря, откуда его торговые люди кружным путём уже добираются до Лондона, Копенгагена и Амстердама. После разгрома новгородской крамолы ему надлежит продлить великий волжский путь до самого Балтийского моря, не только в русскую Нарву, которая с большим трудом отбивается от польских пиратов и шведских захватчиков, но и до Ревеля-Колывани, до Риги, может быть, до устья Невы, без чего торговля не станет обильной и обильные пошлины не хлынут в казну.
        Пятого января в Великий Новгород прибывает служилый человек Черемисинов, его давний и верный помощник. Его распоряжением бедные монастырские старцы наконец снимаются с правежа, в Москву уходят обозы с монастырским добром, недополученные казной, утаённые при помощи махинаций монастырские деньги, «иные считаные, а иные несчитаные», которые, то есть «несчитаные», вполне могли присвоить его люди Безопишев и Поливанов, однако же не присвоили, а вместо денег и ценностей «запасы на всех монастырех, которые не заплатили», всего около тринадцати тысяч рублей, при ежегодном доходе царской казны приблизительно в полтора миллиона.
        Двадцать восьмого февраля в Великом Новгороде появляются опричные дьяки Мишурин и Милюков-Старой. Словом царя и великого князя дьяки отписывают в особный двор всю Торговую, восточную, сторону бывшей торговой республики, а также пятины Бежецкую и Олонецкую, после чего воевода князь Пронской покидает западную, Софийскую, сторону и переносит своё ведомство на Торговую, перейдя, стало быть, с земской на опричную службу. Под наблюдением воеводы и дьяков происходит перебор служилых людей, причём лишь немногие из бывших новгородских конных ратников переселяются в Себеж, в Усвят и в другие укрепления западной земской украйны, где им повёрстываются поместья для несения службы, в основном это родственники уже казнённых заговорщиков из окружения Пимена, среди них трое Пыжовых-Отяевых из рода Мостовых, Мусоргский из рода Монастырева, двое Сысоевых, Аникеев, двое Баскаковых, Паюсов, Лаптев, Опалев, шестеро Харламовых, трое Моклоковых, Корсаков, Нечаев, Путятин, ещё несколько человек из Бежецкой пятины, остальные, приблизительно четыреста пятьдесят служилых людей, принимаются на опричную службу. Напротив, в
Обонежской пятине исстари имеется мало поместий, здесь развёрстаны большей частью чёрные и государевы дворцовые оброчные земли, они и прежде не верстались и нынче не верстаются под поместья. Таким образом, все новгородские служилые люди разделяются на опричных и земских, и одной этой разумной, рассчитанной мерой исключаются новые заговоры.
        На Торговой стороне, прямо напротив земского кремля, начинают возводить новый укреплённый царский дворец, подобный тому, какой поставлен в Москве на Воздвиженке. Тринадцатого марта от берега Волхова очищают земский Денежный двор, тридцать два нетяглых двора служилых людей и попов, сто девяносто тяглых дворов молодших и середних посадских людей. Обветшалые дома просто ломают, пригодные для жилья переносят на Софийскую сторону и следом за ними переправляют переселенцев, около тысячи человек.
        Иоанн явно рассчитывает, что Ревель-Колывань не нынче, так завтра падёт и Великий Новгород вновь превратится в цветущий торговый центр, однако отныне как важное звено в торговой системе, созданной им в особном дворе. Зря, конечно, рассчитывает. Пока служилые люди, распущенные до безобразия неспособным к власти, зато чрезмерно властолюбивым королём Магнусом, пробавляются грабежом, невидимая чума ядовитой змеёй переползает из осаждённого города в беспечный стан осаждающих и принимается пожирать без разбора и наёмных немцев, и ливонских, и земских, и опричных служилых людей, а приблудному королю всё нипочём. Неунывающий авантюрист засылает в осаждённый город своего духовного отца Шраффера, такого же красноречивого пустомелю, как и он сам, и Шраффер с холодным пафосом лютеранина пускается доказывать истомлённым осадой горожанам и магистрату, что московский царь и великий князь есть государь истинно христианский, потрясающее признание со стороны лютеранского пастора, что лютеранскую веру государь всей Русии весьма предпочитает своему родимому православию, что сам лично не нынче, так завтра перейдёт в
лютеранство и что по этой причине бывший немецкий Ревель, старинная русская Колывань, вполне напрасно оказывает сопротивление столь замечательному правителю.
        Между тем, пока под Ревелем-Колыванью совместными усилиями бесталанного ливонского короля и московских воевод, как земских, так и опричных, тоже не блеснувших талантами, совершается эта постыдная бестолковщина, чуть ли не все монархи Европы спешно собираются в Штеттине, чтобы решить, не столько по справедливости, сколько по исконному европейскому праву сильнейшего, кому же владеть бесценными ключами к золотоносной балтийской торговле, поскольку нынче бессильной Ливонией по клочкам и полоскам владеют и польский король, и шведский король, и московский царь и великий князь, и приблудившийся Магнус, и бывший помрачившийся духом магистр, с недавнего времени смиреннейший и молчаливейший курляндский герцог Готгард Кетлер. Собравшиеся для закулисного сговора вершители судеб с удовольствием соглашаются, что Швеция обессилена внутренними раздорами и затянувшейся датской войной, стало быть, не в состоянии удержать свою беззаконную часть, что у польского короля слишком мало власти в собственном королевстве, чтобы он мог собрать приличное обстоятельствам войско для овладения всем наследием бывшей Ливонии, что
бывшая Ливония того гляди вся целиком достанется либо странному царю Иоанну, либо приблудному Магнусу, за спиной которого, как уверены все венценосцы, укрывается датский король Фредерик, сколько бы Фредерик ни открещивался от младшего братца, тогда как ни Священная Римская империя, ни Франция, ни Испания, ни Англия, ни Шотландия, ни ганзейские города очень бы не хотели этакое небывалое в истории безобразие допустить, ибо каждая из европейских держав втайне очень желает заполучить бывшую Ливонию всю целиком в свою полную и безраздельную собственность.
        И сам шведский король, теснимый с одной стороны датским королём Фредериком, а с другой — младшим братом и зятем, которым не терпится скинуть его по праву сильнейшего, как он скинул Эрика, понимает, что ему не удержать ливонских земель и не справиться с внутренней смутой, пока ведётся эта война. Несмотря на то, что его первое, весьма представительное посольство задержано и содержится в Муроме, он готов направить, только опять-таки не в Великий Новгород, а прямо в Москву, другое большое посольство уже не просить, но умолять московского царя и великого князя о мире и дружбе. Однако для любого посольства, как малого, так и большого, требуются опасные, или проезжие, то есть охранные, грамоты, иначе дальше первого поста на той стороне не уйдёшь. Чтобы получить такие грамоты, Юхан отправляет гонцов, на этот раз отправляет без гонора, в Великий Новгород, как полагается по обычаю, к тамошнему наместнику, который снесётся с Москвой и выдаст грамоты, если Москва разрешит.
        Чуть ли не в те же самые дни Иоанн отправляет в Великий Новгород строжайшее повеление, которым запрещает хоронить возле церквей тех, на ком обнаружится смертоносное «знамя», а хоронить за шесть вёрст, по всем улицам и концам ставить заставы и разъезды конных сторожей, а в которой улице кто помрёт «знаменем», дворы запирать вместе с людьми, запертых людей кормить улицей, попам же запертых людей исповедовать не велит, а как станет поп тех людей исповедовать, велит сжечь его вместе с больными, от «знамени» все дороги, ведущие из Великого Новгорода, загородить и везде сжигать тех, кто норовит проехать или пройти недозволенными путями. Естественно, после такого приказа в Великом Новгороде задерживают и шведских гонцов, и о мирных предложениях попавшего в переплёт Юхана Иоанн узнает с большим опозданием.
        Всё его внимание отдано далеко на юг, открытым украйнам, откуда может быть нанесён смертельный удар совместными силами крымских татар и переброшенных в помощь им турецких солдат: Ещё в январе, когда Юрий Токмаков валандался под Ревелем-Колыванью, он поручает князю Михаилу Воротынскому, третьему из земских воевод, в обход второго по счёту мест воеводы Ивана Мстиславского, ведать всю порубежную, так называемую «польскую» службу, то есть службу в Диком поле, в степи. Его именем Михаил Воротынский обращается в Разрядный приказ. Разрядный приказ поднимает поимённые списки и призывает в Москву поместных дворян, станичных голов и станичников, станичных вождей и сторожей из Путивля, Северской стороны, Мещеры, Рязани и Тулы, как нынешних, так и тех, которые ездили в Дикое поле и за десять, и за пятнадцать лет до того. Когда это множество служилых людей прибывает в Москву, Иоанн поручает тому же Воротынскому с ними сидеть, расспросить о станицах, сторожах и всей «польской» службе и по их соображениям расписать, из которого города по которым местам и до которых мест ездить сторожам и в каких местах станам
стоять. Воротынский исполняет поручение царя и великого князя прилежно и добросовестно. На этом необыкновенном собрании неприметных, без чина и звания, рядовых служилых людей приговаривают первой станице выезжать в поле первого апреля, затем через каждые две недели выезжать новой станице и так поступать до середины ноября, пока не выпадет снег, а не выпадет снег к середине ноября, ездить и дольше, до снега. Из Путивля и Рыльска ездить поместным дворянам с поместий и посадским людям из денежного довольствия. Из Мценска и Карачева также ездить поместным дворянам с поместий и посадским людям из денежного довольствия. Из Орла, Новосиля, Дедилова, Донкова, Епифани, Шацка и Ряжска ездить служилым казакам как с земель, так и из денежного довольствия. Из Кадомы и Темникова ездить служилой мордве и служилым татарам. Из Алатыря ездить служилым казакам. Жалованье кладут стрельцам и служилым казакам по полтине денег в год и хлеб, пищальникам, воротникам, сторожам, кузнецам и плотникам в крепостях денег в год по рублю, по два пуда соли и по двенадцати коробей ржи и овса. На сторожу приговаривают ставить шесть
человек, тогда как прежде по неразумию ставилось только четыре, сторожам выезжать направо и налево, беспрестанно переменяясь по два человека, сторожам стоять, не ссаживаясь с коней, станов не делать, для пищи раскладывать огонь в разных местах, за исправностью сторожей надзирать четырём стоялым головам, которые разъезжают по всему полю с Волги до Вороны, Оскола и Северского Донца.
        В сущности, Иоанн уже запаздывает с этим важным преобразованием охраны южных украйн: Разрядному приказу учинить новую роспись довольно легко, да долго сказка сказывается, пока по этой росписи новые станы, разъезды и сторожи станут на новых местах, а стоялые головы примутся их объезжать и держать в исправности «польскую» службу, растянутую более чем на тысячу вёрст. Воротившийся Новосильцев доставляет именную грамоту султана Селима. Селим требует очистить крепость, поставленную казаками и стрельцами в Кабарде на защиту слабых, хоть и воинственных горцев от крымских татар, тем же повелительным тоном наказывает выезжающих из пределов Оттоманской империи повсюду пропускать беспрепятственно, главное же — сосвободить от сторожей и разъездов степную дорогу, ведущую из Крыма на Астрахань. Тем же временем лазутчики доносят о том, чего недосказано в прегордой Селимовой грамоте. Им сделалось ведомо, что Селим требует от польского короля передать туркам Киев, чтобы турки имели удобную постоянную базу против Московского царства, на Дунае велит ставить мосты для переправы достаточного для победоносной войны
количества войск, стало быть, тьму, а торговые люди султана запасают по всей Молдавии хлеб, стало быть, для пропитания тьмы. Девлет-Гирей, настропалённый и укреплённый Селимом, тоже готовит орду и в своих грамотах, тоже безмерно прегордых, требует безоговорочного восстановления Казани и Астрахани под властью крымских татар.
        Иоанн принуждён торопиться, причём торопиться на всех направлениях. В Константинополь скачет Кузминский, новый посол, и в ответной грамоте Иоанн старается умилостивить Селима, которому только дыхнуть, чтобы Московского царства не стало:
        «Желая быть с тобою вперёд в любви и братстве, мы показали знамя братской любви: город с Терека-реки, из Кабардинской земли, велели снести и людей своих оттуда свести в Астрахань; а что ты писал к нам о дороге, то она была заперта для того, что многие люди ходили воровским обычаем, измены многие и убытки нашему городу Астрахани делали; но теперь для тебя, брата нашего, дорогу мы отпереть велели всяким проезжим людям...»
        Кузминскому он наказывает особо свести дружбу с Магметом-пашой, любимцем султана Селима, ещё лучше, естественно, пашу подкупить, подкупом же склонить на московскую тайную службу, с этой далеко ведущей практической целью на словах говорить:
        — Захочешь нашего жалованья и любви, то послужи нам, введи нас со своим государем в любовь, чтобы брат наш, Селим-султан, был с нами в братстве и в любви и заодно был бы против цезаря римского, и польского короля, и чешского, и французского, и иных королей, и всех государей италийских.
        Хорошо осведомлён московский царь и великий князь Иоанн о горьких-прегорьких европейских тревогах, а потому и предлагает Селиму военный союз против чуть ли не всех известных европейских держав в обмен на неприкосновенность Астрахани и прочный мир в тот самый решающий для Европы момент, когда весь турецкий военный флот собирается в единый мощный кулак и направляется к величественному заливу Лепанто, куда в свою очередь медленно, с остановками продвигается объединённый военный флот Испании и Венеции, которым командует Хуан Австрийский, побочный брат ныне правящего испанского короля, и в составе которого на довольно ветхой галере «Маркеза» служит рядовым солдатом Мигель Сервантес де Сааведра, и оба флота в этом решающем столкновении мусульманского и христианского мира рассчитывают решить на века, кому владеть Средиземным морем, а вместе с ним и Европой, кто кому станет рабами служить. Иоанн не может не понимать, что у него руки коротки помогать Селиму в Италии, тем более против почти для него мифического французского короля, но он был бы очень и очень не прочь, соблазнив военным союзом со второй по
военной мощи державой тогдашнего мира, направить турецкие и крымские орды против польского короля и римского, то есть германского, императора, как польский король и римский император не прочь со своей стороны направить против него те же самые несметные турецкие и татарские орды, способные затопить кровью Московское царство, как весенний разлив. Правда, вопреки его клятвенным заверениям, кое-где в его обширных владениях мусульманскому закону несладко приходится от враждебно настроенных православных фанатиков, что особенно неприятно правоверному султану Селиму, и он спешит объяснить, что это случайность, досадное исключение, что лично он тут ни при чём, на этот счёт Кузминскому даётся весьма хитроумный наказ:
        — Если станут говорить, что в Астрахани мечети разорили и мертвецов грабили, то отвечать: это делали без государского ведома воры, боярские холопы и казаки.
        Он рассчитывает на ловкость Кузминского, на продажность турецких пашей, мало уступающих в этом соблазнительном ремесле татарским ханам и мурзам, на серьёзную опасность, грозящую Оттоманской империи с запада, то есть на благоприятное стечение обстоятельств, которые все вместе как-нибудь отведут турок нынешним летом от похода на Астрахань, и сам слабо верит, что одними дипломатическими уловками сможет утвердить безопасность Московского царства: у этого басурмана Селима слишком здоров аппетит и сообразно с аппетитом слишком громадны, практически неисчерпаемы вооружённые силы громадной азиатской империи, уже поглотившей Балканы, часть Венгрии и остановившейся на подступах к Вене. Конечно, несмотря на призрачность успеха Кузминского в Константинополе, он всё-таки не имеет права упускать и эту слабенькую возможность сдержать неприятеля, и он отправляет одного посла за другим, и придумывает сомнительного правдоподобия оправдания, и делает ещё более сомнительные предложения о военном союзе, а тем временем Разрядный приказ уже ранней весной созывает дворянское ополчение во всех владениях земщины, так что
по западным украйнам остаётся лишь слабый заслон из местных служилых людей, московских стрельцов и служилых казаков, разбросанных по крепостям. Для него очевидно, что отныне Оттоманская империя, возмечтавшая о полной победе мусульманства над христианством, становится главной угрозой для Московского царства, что отныне большей части капризного земского воинства придётся стоять на страже только южных украйн, что необходимо любыми средствами добиться мира на западе и северо-западе и что для обороны западных и северо-западных рубежей необходимо создавать новые вооружённые силы.
        Ливонское королевство и приблудный Магнус составляют только малую часть его обширного плана. Весной того же 1571 года из ведения новгородского Софийского дома изымаются северные владения с Холмогорами, Каргополем и Вагой и передаются под управление вологодского епископа, давно сидящего в особном дворе. На северо-западе освобождаются земли, из которых верстают поместья, на поместья сажают новых служилых людей и тем создаётся более или менее надёжный заслон из опричного войска, которое станет держать оборону против литовцев и шведов. Сам Иоанн, смотря по обстоятельствам, намеревается либо в Великий Новгород перебраться на время, либо обосноваться там навсегда.
        Пока этот замысел воплощается в жизнь, пока в северо-западных землях проводят мелей, верстают поместья, подбирают служилых людей, Иоанн, конечно, ужасно рискует, однако по его расчётам нынешним летом главный удар будет нанесён именно с юга и это будет страшный, жестокий удар. По этой причине во главе земских полков он ставит самых именитых, самых опытных воевод: Ивана Бельского, Ивана Мстиславского, Михаила Воротынского, Ивана Андреевича и Ивана Петровича Шуйских, боярина Морозова и боярина Шереметева. Полки, как водится, собираются медленно и так же медленно вытягиваются по левобережью Оки, готовясь прикрыть громадные пространства от Рязани до Тулы, ещё не зная наверное, в каком направлении двинутся татары и турки. Иоанну остаётся только молиться, чтобы приблудный Магнус продержался под Ревелем-Колыванью хотя бы до осени, связывая там шведов, поскольку и Великий Новгород, и Псков, и Юрьев, и Нарва-Ругодив пока что остаются без подкрепления, с одними слабыми гарнизонами из московских стрельцов и служилых казаков. В марте он жалует льготные грамоты Троицкому Сергиеву монастырю на земли в
Переславле-Залесском и афонскому Хагандарскому монастырю на подворье в Москве, лелея надежду, что смиренные иноки с удвоенной энергией станут замаливать его грехи перед Господом, поскольку положиться он может только на Господа. Однако молитвы не помогают. Верно, справедливый Господь спешит наказать его за те безвинные жертвы, которые стоят в позорной «Малютиной скаске». Приблудному Магнусу не удаётся продержаться под Ревелем-Колыванью даже до наступления лета. Чума вовсю свирепствует в его стане. Немецкие наёмники первыми заявляют, что от зачумлённого города надо бежать без оглядки. Приблудный Магнус видит и сам, что через месяц, самое большее через два он потеряет всех своих воинов, если, естественно, сам доживёт до этого подлого дня. Изругав на все корки Крузе и Таубе, насуливших лёгонькую победу под этой чёртовой Ревелем-Колыванью, спалив свой опостылевший лагерь, скорее всего для того, чтобы огнём уничтожить заразу, приблудный Магнус командует отступление. Юрий Токмаков отводит свой полк на прикрытие Нарвы. Наёмники по пути отступления на худой конец пытаются захватить Виттенштейн, чтобы
разграбить хотя бы его, однако на их наглое предложение сдаться без боя несговорчивый гарнизон почему-то отвечает отказом, а к осаде у немцев душа не лежит, и приблудный Магнус отводит отощавшее сборище в Оберпален. Окончательно рассорившись с ним, склочные бывшие рыцари Крузе и Таубе укрываются в Юрьеве. Первый этап освободительной миссии так неожиданно испечённого ливонского короля завершается полным провалом. Правда, с этой стороны внезапно намечается какой-то просвет. Янсу, гонцу шведского короля, удаётся выскользнуть за прочно запертые ворота Великого Новгорода и добраться до Александровой слободы. Этот Янс оказывается чрезвычайно интересным гонцом. С одной стороны, своей скромной персоной он представляет нового короля и от его имени сообщает, что новый шведский король, из последних сил бьющийся с Данией, готов заключить мир как можно скорей и на любых, даже самых тяжёлых условиях, от себя же Янс прибавляет, чего Юхан передавать явно не поручал: Швеция крайне истощена тяжёлой войной и внутренней смутой, так что, ежели на короля хорошо поднажать, король ради мира с Москвой отдаст неправо
прихваченный Ревель со всеми его потрохами. С другой стороны, королевский гонец всё той же скромной персоной представляет и прежнего, свергнутого, законного короля, несчастного Эрика, которого посетил он в тюрьме, в Або заскочив по дороге, так вот, король Эрик просил передать, что тамошняя крепость стара и слаба, что гарнизона в ней не стоит, а стоит всего около ста человек его тюремной охраны, и что в случае, ежели московский царь и великий князь пришлёт в Або рать, он без труда овладеет всей Финской землёй и, понятное дело, самого Эрика вызволит из заточения. Этого мало, скромный, однако красноречивый Янс просится в тайную московскую службу, и по его изворотливости тотчас видать, что его добрые услуги московскому царю и великому князю могут быть чрезвычайно полезны. Разумеется, Иоанн принимает двуличного Янса на тайную службу, что действительно остаётся скрыто от всех, а явным путём Янс получает опасные грамоты для шведских послов. Повинуясь давлению времени и обстоятельств, которое он чтит так, как должен чтить каждый серьёзный политик, Иоанн соглашается вести переговоры о мире даже и с
узурпатором, с незаконным правителем, которого не желает и не имеет морального права признать. Конечно, он ни на шаг не отступает от принципа: как повелось от дедов и прадедов, переговоры могут состояться только в Великом Новгороде, а не в Москве. Король Юхан едва ли не примет это условие, несмотря на то, что оно представляется ему унизительным: положение Швеции катастрофическое, того гляди она утратит самостоятельность и вновь будет втиснута в состав Датского королевства, поневоле придётся поступиться и самомнением, и самолюбием, и любыми нормами межгосударственных отношений. Однако и положение Иоанна крайне опасно: если с юга навалятся татары и турки, а с запада, как бывало не раз, им на помощь ринется алчная Речь Посполитая, Московскому царству тоже несдобровать, тут тоже вопрос жизни и смерти, не для него лично, но для всей Русской земли. И он тоже смиряет гордыню, он готов поступиться своим высоко ценимым, тщательно оберегаемым царским достоинством и лично явиться в Великий Новгород для встречи с послами. Он надеется, что благодаря его смиренному шагу мир подпишется чуть не в мгновение ока, тем
более что на Торговой стороне для него уже возводится укреплённый дворец. И всё-таки он остаётся неисправимым сторонником самой строгой законности. Для него Юхан продолжает быть ныне, и присно, и во веки веков узурпатором. Шведским королём он признает только Эрика, получившего власть по наследству. Именно с Эриком ему удавалось договариваться по справедливости. Именно при нём он был спокоен за свои северо-западные рубежи. Именно его хотел бы он восстановить на шведском престоле. По этой причине он с чистой совестью поручает двуликому Янсу передать тайную грамоту Эрику в Або. Свою помощь он обещает, но и Эрику советует не сидеть сложа руки:
        «А мы, памятуя твою службу к себе, тебя хотим жаловати своим великим жалованьем, а за брата твоего за Яганово непослушание, и которое он бесчестно учинил нашим великим послам, боярину нашему Ивану Михайловичу Воронцову с товарищи, за те за все дела с Божиею помочью хотим, оже даст Бог, на брата на твоего на Ягана подвиг свой з болшою ратью учинив, на всю Свескую землю меч свой послати. А тебя хотим жаловати, как будет по пригожу, и за тебя стояти, ты б то ведал тайно, а собою промышлял как лутче и смотря по тамошнему делу, а делал б ecu то дело тайно себе, чтоб свеским людем то было не явно. С сею грамотою послали есми толмача Янса и о всех делех к тебе словом приказали есми, а ты б к нашему царъскому величеству о тех о всех делех со Янсом ведамо учинил, чтоб нашему царъскому величеству про те дела было ведамо, как нам тебя пожаловати, тебе помочь учинити, и мы по тому к тебе своё жалование учнём деръжати...»
        И опять у него не слышится даже намёка на то, чтобы, пользуясь её крайней слабостью, захватить эту самую «Свескую землю» или хотя бы отторгнуть Финляндию и присоединить её к Московскому царству и окончательно укрепить его безопасность с той стороны, с чем вполне может справиться одна новгородская рать. Он всегда и во всём не захватчик, не приобретатель чужого добра, каким непременно является любой и каждый европейский монарх, он только строгий сберегатель своего кровного, заповеданного отцами и прадедами наследства. Он и думает и говорит только о посильной помощи брошенному в заточение законному королю, о своём намерении восстановить его на шведском престоле, возможно, на тех же условиях, на которых придумал признать приблудного Магнуса королём, но не больше того. Правда, пока что у него никакой рати на осуществление столь благой миссии в наличности не имеется, все его рати, далеко не бесчисленные, на юге стоят, ожидая татар, а в Великом Новгороде ведётся пересмотр служилых людей, выселяются те, кого признают ненадёжными, а развёрстка поместий для новых опричников только ещё началась. Отчего же он
даёт обещание, которое по крайней мере в ближайшее время не сможет осуществить? Скорее всего он спешит ободрить слабовольного Эрика и обещанием помощи подталкивает его на собственные активные действия, может быть, на войну с узурпатором, ведь междоусобие в Швеции очень просто обезопасит весь северо-запад Московского царства, поневоле оголённый крайней опасностью с юга.
        И потому, несомненно, не успевает двуликий Янс вскочить на коня, как всё внимание Иоанна обращается на Оку. Земские воеводы стоят на своих обычных местах, не вступая в Дикое поле. На этот раз он решает выдвинуть опричное войско ещё западнее, чтобы отразить нападение от Калуги, хотя татары редко осмеливаются ходить этим окольным и трудным путём. У него под рукой около шести тысяч хорошо организованной конницы. Он делит её на три неравные части. На сторожевой полк он ставит Ивана Яковлева, передовой полк поручает Михаилу Черкасскому, родному брату покойной царицы Марии, а сам встаёт во главе большого полка. В этом порядке опричное войско выдвигается к Серпухову, ещё при Иване Калите поставленному на излучине Оки вблизи впадения в неё речки Нары, вёрстах в ста от Москвы, на её защиту от Дикого поля. Таким образом, по его расчётам все вековечные направления татарских набегов оказываются надёжно прикрытыми.
        Правда, на этот раз султан Селим по рукам и ногам связан опасностью, которая медленно сгущается против него в водах Средиземного моря, и этим летом лишён возможности двинуть на север хотя бы одного человека, однако им по-прежнему беспредельно владеет слепая жажда священной войны. Он так силён, так опасен для всех, что стоит ему только цыкнуть, только мигнуть, и его вассалы бросаются сломя голову исполнять любые его повеления. Он цыкает на Девлет-Гирея, и Девлет-Гирей покорно объявляет священную войну Москве по меньшей мере до полного возвращения Казани и Астрахани, поднимает до сорока тысяч татар, ногаев и пятигорских черкесов, которые по обычаю переменчивых горцев легко забывают клятву верности московскому государю, и устремляется на Московское царство, тогда как Московское царство может противопоставить столь многочисленному и столь наглому воинству не более двенадцати тысяч служилых людей и шести тысяч опричников, к тому же широко рассредоточенных по левобережью Оки. Единственное спасение может быть только в том, что этих рассредоточенных, разъединённых полков, численно уступающих его орде по
меньшей мере вдвое, Девлет-Гирей страшится, как часто битый, уже достаточно потрёпанный волк. Постоянные поражения на протяжении последних двадцати пяти лет успешного правления Иоанна научили его осторожности, да и по натуре он трусоват. К тому же он попадает в скверное положение. Он и в набег не может не двинуться, иначе жестокосердый Селим в мгновение ока лишит его головы или на кол задним местом воткнёт, он не хочет и рисковать, не хочет истратить много людей, если действительно, серьёзно сразится с московскими ратями. Трусливый и хитрый, он избирает самую безобидную цель, лишь бы залучить оправдание перед Селимом: от верховьев Дона и Северского Донца он решает поотклониться на запад и всего лишь пограбить Козельск, много-много если доведётся пройтись по течению задумчивой Жиздры, а там и назад, известив Селима о грандиозном и, понятное дело, чрезвычайно успешном набеге и великом множестве побитых неверных. И ведь надо же такому случиться, что именно в эти напряжённые дни служилый человек Башуй Сумароков, из взятого в особный двор Галича, по каким-то личным причинам дезертирует из московского
войска и пробирается с верховьев Дона в Азов. Одинокого беглеца, как на грех, берёт хоронящийся по лощинам и перелескам татарский разъезд. Связанного, помятого, свирепые нукеры швыряют замыслившего подлое дело Башуя к ханским ногам. И перепуганный до смерти трус, ничтожный и гнусный, как все дезертиры, сообщает неприятелю то, чего неприятель ни под каким видом не должен знать:
        — На Москве и во всех городах по два года был голод великий и мор и голодом да мором повымерли многие воинские люди и чернь, а иных многих людей государь казнил в опале своей, а государь живёт в Слободе, а воинские люди в немцах стоят. А против тебя нет в собранье людей. Иди, царь, прямо к Москве.
        Несмотря на важность этого сообщения, оно само по себе ещё ничего не решает. Девлет-Гирей в любой день и час готов скакать на Москву, только бы подобраться к ней каким-нибудь фантастическим, безопасным путём, желательно так, чтобы не встретить ни одного вооружённого человека. А где такой путь? По всем степным шляхам московские сторожи дозором стоят, и если до сей поры дозоры его не приметили, так единственно оттого, что он круто уклонился на запад и ещё довольно далеко от Оки пасёт только ещё набирающих силу коней, в верховьях Дона и Северского Донца — луга и дубравы, татарские кони пыли не поднимают, орда тихо-скрытно идёт, тогда как в голой степи её выдают тучи поднятой пыли. Всё-таки кто-то определённо осведомлён, по каким лугам и дубравам кочует орда. В татарский стан вдруг прибегают двое служилых людей из Белёва, двое из Калуги, один даже прямо из Серпухова, целая рать перебежчиков, до того воеводам не терпится напакостить непомерно, по их понятиям, грозному, непомерно самостоятельному царю и великому князю, ещё лучше убрать его чужими руками, не выгорело польскими да литовскими, пусть на
этот раз будут татарские руки, а тут ещё пятигорскими черкесами, примкнувшими к своему ещё вчера кровному и злейшему врагу, командует князь Темрюк, тесть Иоанна, отец воеводы опричного передового полка, и Михаил Черкасский не может, даже если бы захотел, по неодолимой силе родства и вероломства, свойственного горским народам, не предупредить, что царя и великого князя ждут в Серпухове с опричным полком и что людей с ним будет немного. Со своей стороны Иван Мстиславский, воевода полка правой руки, второй по законам родства во всём земском войске, никак не может простить Михаилу Воротынскому того преступления, что именно ему царь и великий князь повелел ведать порубежную стражу, очень хочется Ивану Мстиславскому доказать, что царь-батюшка совершил большую ошибку, обойдя своей милостью первейшего из воевод, что порубежная-то стража, налаженная скудоумным князем Михайлой, никуда не годится. Не остаётся в стороне и Михаил Воротынский, который не может забыть, что за неисполнение земельного «Уложения» отсидел долгонько в опале, тогда как, он видит по возвращении, многие и не думают его исполнять, и
раскрывает пути и места выдвинутых в Дикое поле сторож. Совместными усилиями направленные пять или шесть перебежчиков, как уже практиковалось во время похода на Полоцк, наперебой предупреждают и наставляют крымского хана, а Кудеяр Тищенков берётся провести татар такими путями, которые минуют порубежную стражу. Он уверенно говорит:
        — Ты, государь, поди прямо к Москве, я проведу тебя через Оку, и, если тебе встретятся хоть какие-нибудь войска, ты, государь, вели меня казнить.
        И в самом деле, так хорошо знакомы собаке лесные пути, так доподлинно ведомо расположение сторож и разъездов, что Кудеяр проводит громадное татарское войско скрытно и быстро. Татары перескакивают Угру, пробираются междуречьем Тарусы и Суходрева и, нигде и никем не замеченные, внезапно объявляются в окрестностях Серпухова, готовые разметать и полностью уничтожить шеститысячный опричный отряд, только что поставленный на эти позиции Иоанном. Иоанн вдруг попадает в безвыходное положение. Когда-то двадцать тысяч служилых людей и московских стрельцов, предводимых будто победоносным, будто преславным, крайне обидчивым Курбским, из-под Невеля бежали от четырёх тысяч литовцев. Он помнит и многие безутешные подвиги своих воевод под Ригой, под Ревелем-Колыванью, под Вольмаром и Вессенштейном в Ливонии. Для него очевидно, что его отряд, может быть, и погибнет со славой, но не удержит впятеро, вшестеро превосходящих татар, тем более что после трижды проклятой «Малютиной скаски» его вера в боевые качества опричного войска серьёзно поколебалась. На своевременную помощь Бельского, Мстиславского и Воротынского он
тоже не склонен надеяться. Он нисколько не сомневается в том, что, если татары пробрались незамеченными и внезапно явились именно перед ним, воеводы уже изменили ему. Он говорит:
        — Передо мной пошло семь воевод со многими людьми, и они мне не дали знать о татарах. А хотя бы тысячу моих людей потеряли и мне бы двоих татар привели, и то бы я счёл за великое благо и татарской силы не испугался.
        Когда же он узнает, что сам Темрюк, его тесть, ведёт против него диких черкесов, он в тот же час снимает Михаила Черкасского с передового полка и отдаёт его палачам, не дожидаясь дознания и доказательств измены: измена и без того очевидна. Сам же, не мешкая, отводит опричное войско, круто забирая к востоку, на Бронницы, препоручая защиту Москвы более многочисленным земским полкам, тем будто победоносным, будто преславным витязям удельных времён, которыми в укор ему так выспренне восторгался беглый князь, никого ни разу не победивший, из Бронниц переходит в Александрову слободу, забирает детей и останавливается в Ростове Великом, чтобы, как заповедано победоносными предками, не раз таким приёмом спасавшими Московское великое княжество от полного истребления, собрать ополчение и вооружить посадских людей, если татары прорвутся на север. Впоследствии на все лады станут обвинять его в паническом бегстве, в низменной трусости, вопреки тому всем известному обстоятельству, что во время набега татар точно так же уходили на север и прославленный князь Дмитрий Иванович, и его сын Василий Дмитриевич,
оставляя Москву на попечение воевод, и ни одному из толпы посредственных романистов и балалаечников, бесстрашных обличителей деспотизма задним числом, и в голову не пришло бросить хотя бы мелкий камешек, хотя бы песчинку осуждения в сторону его опозорившихся, проваливших защиту Москвы воевод, верно, и в самом деле подлец подлеца видит издалека.
        Уже более двадцати лет между Иоанном и его воеводами ведётся напряжённейший, принципиальнейший спор о природе и назначении государственной власти. Иоанн находит необходимым и верным править единовластно, когда он повелевает, справляясь единственно со своим разумением, а подручные князья и бояре исправно и в назначенный срок исполняют его повеления, тогда как подручные князья и бояре, напротив, убеждены, что должны править они, справляясь единственно с единогласным мнением думных бояр, когда они повелевают, а царь и великий князь безропотно исполняет их повеления.
        В мае 1571 года, в минуту смертельной опасности, когда висит на волоске судьба всего Московского царства, Иоанн поступает так, как ему завещали победоносные предки и как указывает ему уже разнообразный, разносторонний, безусловно победоносный опыт вдоволь повоевавшего полководца: он занимает позицию, выверенную веками ожесточённой борьбы с татарами и литовцами, предоставляя подручным князьям и боярам тоже веками выпадавшую на их долю возможность показать дело, чего стоит их коллективная, счётом родства утверждённая власть и каковы на этот раз их преславные одоления, когда этот будто бы деспот, будто бы живодёр и палач не возглавляет и не направляет полки. И в эту-то поистине роковую минуту витязи удельных времён ведут себя так же позорно, как позорно вели себя их многошумные предки во времена Тохтамыша, когда великого князя Дмитрия Ивановича тоже не оказалось во главе их разрозненных удельных полков. Быстроходная татарская конница от Серпухова устремляется прямо к Москве, до которой скакать ей верных сто вёрст. Полк правой руки Ивана Мстиславского расположен в Кашире, большой полк Ивана Бельского
занимает Коломну. От Москвы оба тоже конных полка отделяет немногим больше ста вёрст, приблизительно вёрст на двенадцать-пятнадцать, что довольно много для плохо организованного земского ополчения. К разнице расстояния необходимо добавить какое-то время, которое понадобилось гонцам, чтобы покрыть расстояние от Серпухова до Каширы и Коломны, поскольку только от царских гонцов воеводы могли узнать о татарах или, ещё более вероятно, в очередной раз предав своего государя, знали заранее о маршруте и времени их приближения и нападении на Москву. Как бы там ни было, земские полки намного опережают татар. Уже двадцать третьего мая земское ополчение подходит к Москве, тогда как татары появляются на день позднее, отстав на целый дневной переход, точно нарочно бледной рысью плелись. У Иоанна, в отличие от толпы посредственных романистов и балалаечников, не может не возникнуть законного подозрения, что и Бельский, и Мстиславский, и Воротынский действительно о проходе татар узнали значительно раньше, чем он, однако, хоть и по нескольку раз целовали крест на верность ему, не предупредили его, то есть совершили
злостное преступление, и приблизительно на двое суток раньше начали отступление с отведённых для них рубежей, не дожидаясь повеления царя и великого князя, главнокомандующего всеми вооружёнными силами Московского царства.
        У них под рукой около двенадцати тысяч конных дворян, с ними соединяется хоть и небольшой, но всё-таки гарнизон московских стрельцов и служилых казаков, который имеет пищали и пушки и постоянно стоит на страже Москвы, в помощь им не могут не подняться посадские люди, которых необходимо вооружить, как не так давно в Рязани сделали Алексей и Фёдор Басмановы и удержали крепость куда более слабую, ветхую, чем мощный, каменный, содержащийся в надлежащем порядке московский Кремль. К тому же у витязей удельных времён, что особенно важно отметить, в запасе целые сутки, есть время поотдышаться, привести в порядок полки, оглядеться, выбрать место, если подходящее место не высмотрено заблаговременно, за столько-то лет постоянной татарской и литовской угрозы, и хладнокровно встать на позиции, выдвинув пушки, посадив в окопы стрельцов, чтобы в открытом бою отразить далеко не могущественного врага, растерявшего под ударами Иоанна наглую прыть мамаев и тохтамышей, не подкреплённого ни пехотой, ни пушками, которые в обороне намного превосходят и самую лучшую конницу.
        Однако не происходит ничего даже отдалённо похожего на разумное приготовление к решительной сече. Бельский с большим полком становится на Варламовой улице, Иван Мстиславский с полком правой руки втискивается на Якиманку, Михаил Воротынский помещается на Таганском лугу против Крутиц, Юрий Темкин с опричным полком встаёт за Неглинкой. Таким образом, будто бы преславные витязи удельных времён вводят полки в кривые, тесные улочки деревянного города, в которых многочисленная конница стиснута, лишена возможности развернуться и практически бесполезна, точно воеводы намереваются не воевать, не биться насмерть с презренным врагом, а как-нибудь отсидеться, отстояться по разным местам в робкой надежде, что татары если и сунутся, так в этакой тесноте их не достанут, а там хоть трава не расти.
        Это очевидная, но ещё не полная глупость. По беспредельной глупости воевод многочисленная конница своей стиснутой массой запирает все входы и выходы, сбеги из окрестных деревушек и городков не могут протиснуться в спасительную Москву. В толпе сбегов начинается паника. Паника передаётся в посад. Вместо того, чтобы толково, ухватисто, как русский обычай велит, готовиться к обороне под водительством будто бы покрывших себя славой и ранами воевод, посадские люди хватают как попало кое-какие пожитки и бегут во все стороны в поисках укрытия от нагрянувшего врасплох супостата, а у воевод не обнаруживается ни решимости, ни должной сноровки, ни тени ума, чтобы тотчас навести необходимый порядок у себя за спиной, и не оказывается должной сноровки, решимости и ума у митрополита Кирилла, чтобы пойти крестным ходом и громогласным обращением к Господу утихомирить, привести в чувство смятенный народ.
        Правда, и татары растеряны, чуть не подавлены своей внезапной, точно свалившейся с неба удачей. Сунуться в улочки и переулочки предместий они не решаются: всё-таки улочки и переулочки битком набиты мечами да кистенями, могут и бока наломать, а татарам ужасно не хочется ввязываться в сражение, когда победа сомнительна, когда неизбежны большие потери, времена-то бесстрашного хана Батыги давно миновали, бесповоротно прошли, татарин нынче не тот, нынче татарин, позабыв о владычестве над вселенной, жаждет единственно разбоя и грабежа, а какой грабёж и разбой, если там, в этих улочках да переулочках, сгрудилось в плотную массу целое войско. Для раздолья грабежа и разбоя необходимо очистить предместья от кистеней и мечей, и татары не придумывают ничего более героического, как запалить дома на окраине, испытанный приём прирождённых разбойников: выкурить противника огнём, как лису из норы, и награбиться вдосталь. Татары пускают стрелы с горящими наконечниками, однако навстречу поджигателям не вылетает смелая конница и русские пушки, пищали московских стрельцов отчего-то молчат, точно провалились сквозь
землю или стыдят им помешать. На дворе день Вознесенья Господня, погода тихая, ясная, московские дома, сухие-пересухие, смолистые, вспыхивают сразу и пылают как свечи. Огонь, почти без дыма, без звука, съедает первые бедняцкие избы и молча бросается в атаку на город. Будто победоносные, будто преславные воеводы стушёвываются окончательно и пропадают неизвестно куда. В улочках и переулочках полным-полно здоровых вооружённых людей, ещё остаётся возможность если не потушить пожар, то хотя бы разметать несколько ближайших домишек и лишить огонь пищи, ещё остаётся возможность вдруг вывести конные полки в чистое поле и обрушиться на врага, а не задыхаться в бездействии от дыма и жара. Однако и первые, и вторые, и последние воеводы, с таким остервенением сражающиеся за лучшие места во главе полков и в полках на том основании, что занимал это место прадедушка, не находятся, что предпринять. Об Иване Мстиславском, из Каширы отправлявшем к Девлет-Гирею своего человека, ни слуху ни духу, как ни слуху ни духу о Михаиле Воротынском, о Шуйских, о Михаиле Морозове, который заведует пушками. Иван Бельский укрывается
на своём подворье в Кремле, хоронится в погребе и погибает там от едкого дыма, вместо того чтобы принять почётную смерть от врага. Митрополит Кирилл и высшее духовенство укрываются в Успенском соборе. Самые прыткие из воевод, бросив полки на произвол судьбы, успевают доскакать до Кремля и в истерике кромешного ужаса повелевают завалить все ворота, надеясь хоть этим предотвратить вторжение неприятеля, а заодно не впускают за стены мечущихся сломя голову воинов и посадских людей. На своём высоком посту остаются одни звонари. Со всех колоколен Москвы гудит и стонет набат, умножающий панику, когда паника уже началась. Вскоре и этих бессменных дозорных пожирает огонь, колокола срываются с колоколен, разбиваются оземь и замолкают, уже навсегда. На смену гулу колоколов приходят страшные взрывы, взрываются зелейные избы, хранилища пороха, устроенные в Китай-городе и в Кремле на случай долгой осады, взрывы такой чудовищной силы, что вырывают две стены у Кремля. От мгновенно нагнетённого жара до нестерпимости раскаляется воздух, над горящим городом образуется вихрь и с яростной силой разбрасывает огонь во все
стороны, не проходит и часа, как весь широко раскинутый город полыхает одним громадным костром. Ошеломлённые татары в ужасе отступают в Коломенское. Московские улочки и переулочки обращаются в ад. Посадские люди и воины, окончательно потерявшие голову, теснясь, истошно вопя, сбиваются в невообразимое месиво, так что многие не имеют возможности сдвинуться с места, и люди задыхаются, погибают от ужаса смерти, сгорают живьём. Те, кому удаётся вырваться из кромешного ада, устремляются вон через северные ворота. В мятущейся массе безумных людей то один, то другой спотыкается, падает. Мгновенье спустя в воротах возникает затор. Обезумевшая толпа воет, ломится, затаптывает упавших, давит друг друга, и лишь немногим удаётся вырваться из толпы и остаться в живых. Спустя три часа Москва обращается в жаркое пепелище, над которым возвышается только искалеченный Кремль и несколько уцелевших церквей, между ними бессмертный Успенский собор, который никогда не горит. Всюду между тлеющими углями чернеют обгорелые трупы лошадей и людей.
        «Кто сие зрелище видел, тот всегда вспоминает об нём с новым ужасом и молит Бога оного вторично не видеть...»
        С высоты Воробьёвых гор остолбеневший хан взирает на плоды бездарности собственных воевод. От самой Переколи прошёл он длиннейшее расстояние и нигде не встретил никакого сопротивления, если не считать мелких стычек и столкновения со сторожевым опричным полком возле Серпухова, своей жизнью прикрывшим спешное отступление Иоанна и окружившего его опричного войска. Он не одержал ни большой, ни даже самой малой победы, о каких бережно хранят память потомки. Его оголодавшие воины не успели схватить хоть какой-нибудь старой тряпки из богатых московских домов, не говоря уж о красном товаре бесчисленных лавок и закромов, он не понёс ни больших, ни самых малых потерь, словно московские воеводы нарочно его берегли. А стольного града могучего царства, которого он уже приучен Иоанном бояться почти как султана, не существует на свете. И он до того потрясён таким невероятным оборотом своей священной войны под зелёным стягом ислама, что ума не приложит, что ему делать, как поступить. Собственно, перед его целёхонькой сорокатысячной свежей ордой настежь распахнуто беззащитное царство. Он может беспрепятственно,
всё так же без боев, без потерь, двинуться дальше, на опричный зажиточный север, где при одном его имени должны трепетать богатейшие торговые города, от Александровой слободы до Ярославля, Галича, Вологды, Костромы, лишь где-то поблизости от Ростова Великого на его пути осмелятся встать всё те же несколько тысяч опричников, которые без боя оставили Серпухов и поспешно откатились назад, открыв ему путь на Москву, а впереди всё короткое, но благодатное русское лето с такими высокими, с такими густыми, с такими сочными травами и молодыми хлебами по пояс, что с избытком прокормит хоть пять раз по сорок тысяч неприхотливых татарских коней. Ему остаётся только ринуться на эти богатейшие торговые города, как в священные для него времена на те же богатейшие торговые города ринулся кумир всех татар Бату-хан, и обогатиться такой великой добычей, о какой он никогда не слыхал, какой не снилось бедняге и в самом сладостном сне. Но в том-то и дело, что и эти несколько тысяч хорошо организованных, сплочённых, покорных единой воле опричников, стоящие где-то между Александровой слободой и Ростовом Великим, тоже
свежие, без потерь и в полном порядке, с пушками и пищалями, да ещё во главе с самим Иоанном, много раз доказавшим свой незаурядный талант полководца, взявшим Казань, теперь представляются Девлет-Гирею неодолимым препятствием. Он страшится даже мысли о битве. Поворотившись спиной к пепелищу, он повелевает дрогнувшим голосом: мы возвращаемся, поворачивайте коней. И орда несолоно хлебавши, бесславно уходит на юг, разоряя и разрушая на своём возвратном пути беззащитные города.
        Необыкновенная радость охватывает немногих из тех московских страдальцев, которым посчастливилось остаться в живых, однако не всех. С каждым шагом медленно уходящей орды над предателями всё ниже опускается карающий меч правосудия. Иоанну приходилось распутывать и не такие узлы, и на этот раз он наверняка докопается до измены, как две капли воды похожей на все измены неизобретательных витязей удельных времён, с незапамятных времён из своих подленьких выгод то половцев, то татар наводивших на Русь, да и как не докопаться ему до неё, когда измена у всех на виду. От карающего меча правосудия предателей могут защитить только татары. И вот окончательно потерявшийся Иван Мстиславский вкупе с Фёдором Салтыковым гонят вослед уходящей орде бывшего мурзу Абысланова, три года назад перебежавшего на службу Москве и вошедшего в эту гнусную историю под именем Барымского царевича. По их подлейшему поручению бегающий туда-сюда Барымский царевич должен сказать:
                - Воротись, царь, и только приступишь к Москве, Москва будет твоя.
        Другими словами, крымскому хану предлагается московский престол: это единственное, что может спасти струхнувших витязей удельных времён.
        Спустя несколько дней чёрные вести о жестоком пожаре, пожравшем Москву почти без остатка, докатываются до Ростова Великого вместе с толпой бледных, оборванных, беспамятных сбегов. Из их отрывочных, сбивчивых изъяснений, а не от гонцов, которых по своему положению обязаны отправить Иван Мстиславский и Михаил Воротынский, можно уяснить только одно: Москвы больше нет, потери в войске, так и не скрестившем мечи с татарскими саблями, неисчислимы, посадский люд погиб почти без остатка. А всё-таки пронесло, татары ушли, к осени успеем отстроиться, как веками отстраивались после кромешных пожаров да набегов разного рода воров, а там поглядим, как станем жить, боль, утрата всего и отчаянный оптимизм многожильной русской души на диво своекорыстной Европе вознёсшей вечным памятником себе великое царство. Иоанн только и может изречь в бессилии гнева:
                - Москву уже сожгли, а меня не извещали десять дней. Ведь это измена немалая.
        Он до тонкости изучил будто преславных, будто победоносных князей и бояр и без колебаний определяет причину грандиозного бедствия:
                - А если бы тысяча человек защищала Москву, Москва оборонила бы и сама себя, и тех воевод.
        Но когда старшие не хотели, как было обороняться меньшим?
        С большим опозданием узнав о случившемся, он всё-таки посылает бездельно торчавшего Воротынского в погоню за ханом. Он вряд ли рассчитывает, что небольшой отряд служилых людей, только что чудом спасшихся из огня, может причинить какой-нибудь вред с разбоем и грабежами уходящей орде. Скорее всего знаток души человеческой намеревается самим слухом о погоне оповестить татарское воинство, что Русская земля не побеждена, что хану следует поскорей убираться подобру-поздорову, не теряя времени на новые пожары и разрушения. До чуткого ханского уха также доходит каким-то образом распространившийся слух, будто из Ливонии спешно движется Магнус, не то король, не то шайтан знает кто, главнейшее в нём, что движется с многочисленным войском, тысяч до сорока, и этот фантастический, но своевременный слух, естественно, придаёт прыти татарским коням пуще плетей. Спешно грабят татары южные волости и городки, обходя стороной укреплённые города, напрочь разоряют Каширу, захватывают полон и возвращаются в свои голодные степи, считая священную войну успешной и завершённой. Посол хана вскоре похвастается в радостно
внимавшей Литве, что во время этой удивительной священной войны его повелителем перебито шестьдесят тысяч русских да ещё шестьдесят тысяч угнано в плен. Совпадение этих двух цифр, да ещё в передаче лживых литовцев, лучше всего свидетельствует о том, что сильно врёт на радость Литве беззастенчивый ханский посол, впрочем, это общее правило — безмерно преувеличивать кровавые потери врага.
        Понятно, что никаких шестидесяти тысяч не могло погибнуть в Москве, тем более не могло погибнуть восьмисот тысяч, как разнесут по белу свету осчастливленные его неудачей присяжные клеветники Иоанна, тем не менее потери значительные, Москва завалена трупами, власти не имеется никакой, Боярской думы и след простыл, некому распорядиться, некому наладить погребение мёртвых и расчистку смердящих развалин и улиц. Только повелением Иоанна, а не раздутой спесью Боярской думы собираются люди, но их оказывается немного. Христианским обычаем хоронят лишь тех, кого опознали родные, знакомые или соседи. Неопознанные тела в молчании сносят на берег и сбрасывают в реку. Река не выносит тягостной ноши. Течение реки пресекается. Опричные воеводы приводят людей из ближних, обойдённых бедствием городов. Одни баграми проталкивают трупы вниз по течению, другие вылавливают их из воды и предают загнившие останки земле.
        Иоанн покидает Ростов Великий и останавливается в Александровой слободе. Только в начале июня по дороге от Троицы он направляется к сожжённой Москве. В Братовщине он делает остановку. Здесь пятнадцатого июня его настигает ханский гонец, Иоанн встречает татарина в простой опричной чёрной, вовсе не царской одежде, до бешенства раздражавшей неистового митрополита Филиппа, ещё больше, чем в первые годы опричнины, похожий на истомлённого постом и молитвой усердного инока. Гонцу он задаёт обычный вопрос :
                - Каково здравие брата моего, Девлет-Гирея, царя?
        Татарин, надутый спесью случайного победителя, прямо в лицо дерзит московскому государю, чего с татарами давно не бывало:
                - Так говорит тебе царь наш: мы назывались друзьями, нынче мы неприятели. Братья ссорятся и мирятся. Отдай Казань и Астрахань — тогда усердно пойду на врагов твоих.
        Вместо обычаем заведённых подарков гонец подаёт царю и великому князю ханский нож с окованной золотом рукоятью, говорит ещё более дерзко:
        — Девлет-Гирей носил его на бедре своём — носи и ты. Государь мой ещё хотел послать тебе коня, да наши кони в твоей земле утомились.
        Иоанн не принимает оскорбительного подарка, но велит читать привезённую грамоту. Грамота, естественно, безобразная:
        «Жгу и пустоту всё из-за Казани и Астрахани, а всего света богатство применяю к праху, надеясь на величество Божие. Я пришёл на тебя, город твой сжёг, хотел венца твоего и головы, но ты не пришёл и против нас не встал, а ещё хвалишься, что-де я московский государь! Были бы в тебе стыд и дородство, так ты бы пришёл против нас и стоял. Захочешь с нами душевною мыслию в дружбе быть, то отдай наши юрты — Астрахань и Казань, а захочешь казной и деньгами всесветное богатство нам давать — не надобно, желание наше — Казань и Астрахань, а государства твоего дороги я видел и опознал...»
        Согбенный, печальный, задумчивый Иоанн объезжает Москву, повелевает скорейше поправить стены Кремля и вскоре возвращается в Александрову слободу. Сколько ни терзают его гнев и стыд унижения, сколько ни кручинит тоска разбитых надежд, он обязан думать о будущем, а в том будущем, не только ближайшем, но дальнем, он провидит грозы, утраты и новые грозы, утраты и грозы со всех сторон, и опять-таки в первую очередь с распахнутых настежь южных украйн. Хан не врёт, дороги видел и опознал, беспримерная лёгкость нашествия кружит его слабую голову, тому свидетельство хвастливая грамота, стало быть, не позднее осени снова придёт по тем же путям, добыча татар не так велика, как татары трезвонят в Литве, соблазняя злодейку на совместный поход, Девлет-Гирей непременно захочет добычу настоящую взять, Казань и Астрахань покоя ему не дают, турецкий султан его устремляет, отразить его некем, так что любыми средствами надлежит удержать его за Перекопью хоть до весны.
        ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
        В ТУПИКЕ
        Время и обстоятельства... Его жестокие, несправедливые боги. Этим богам необходимо, но непристойно служить. И он служит, скрепя сердце мужеством бессильного человека, измышляет средства спасения, несмотря на то, что он со всех сторон атакован, окружён, что положение Московского царства, с какой ни погляди стороны, представляется почти безнадёжным. Всё-таки он не отступает от своих обдуманно принятых правил, чуть не врождённых ему, не отступает никогда и нигде, всюду следует им, однако он находит необходимым полицемерить, он завлекает чересчур возмечтавшего хана, влечёт его Астраханью, которую хан жаждет получить задарма и которую Иоанн как будто готов уступить, коли не в силах её удержать, однако не задарма, но уступить на тех же мудрых началах, на которых уступил Ливонию приблудному Магнусу, то есть владение в обмен на государственную независимость и полную свободу торговли, ради которой он отдалённую Астрахань четверть века назад только и брал. Он пишет любезно и рассудительно:
        «Ты в грамоте пишешь о войне, и если я об этом же стану писать, то к доброму делу не придём. Если ты сердишься за отказ в Казани и Астрахани, то мы Астрахань хотим тебе уступить, только теперь скоро этому делу статься нельзя: для него должны быть у нас твои послы, а гонцами такого великого дела сделать невозможно; до тех бы пор ты пожаловал, дал срок и земли нашей не воевал...»
        Вместе с тем Иоанн наставляет Нагого, своего верного соглядатая и посла, задержанного вероломным ханом в Крыму:
        «А разговаривал бы ты с князьями и мурзами в разговоре не встречно, гладко да челобитьем, проведывал бы ты о том накрепко: если мы уступим хану Астрахань, то как он на ней посадит царя? Нельзя ли так сделать: чтобы хан посадил в Астрахани своего сына, а при нём бы наш боярин был, как в Касимове, а нашим людям, которые в Астрахани, никакого насильства бы не было, и дорога в наше государство изо всех земель не затворялась бы, и нельзя ли нам из своей руки посадить в Астрахани ханского сына?..»
        В том же духе заманивания наставляет гонца, везущего грамоты за Перекопь:
        «Если гонца без пошлины к хану не пустят и государеву делу из-за этих пошлин станут делать поруху, то гонцу дать немного, что у него случится, и за этим, от хана не ходить назад, а говорить обо всём смирно, с челобитьем, не в раздор, чтобы от каких-нибудь речей гнева не было...»
        Надеясь таким способом выгадать бесценное время, он спешит провести дознание об изменных делах. Что только подлой изменой татары могли обойти все посты и беспрепятственно прорваться к Москве, для него очевидно как день, как это очевидно для любого и каждого непредвзятого наблюдателя происшедших событий. Позднее он уверенно укорит хана, принимая гонца:
                - Брат наш сослался с нашими изменниками из бояр да пошёл на нашу землю, а бояре наши на поле прислали к нему с вестью встречу разбойника Кудеяра Тищенкова.
        И ханский гонец не возражает ему, потому что нечего возразить, несмотря даже на то, что для татарского самолюбия без измены бояр победа была бы почтенней, почётней, для самолюбия слаще. С той же уверенностью он делится своими печалями с польским послом:
                - Ваши государей своих любят, а мои меня навели на татарское войско. В четырёх милях я об них не знал ничего.
        С самого начала в руки дознания попадает надёжный свидетель, тот самый Барымский царевич, которого Иван Мстиславский вкупе с Фёдором Салтыковым погнали вослед уходящей татарской орде. Татары уходят споро, преследуемые Воротынским и грозными слухами о приближении приблудного Магнуса. Барымский царевич не поспевает исполнить грязное поручение. Он наскакивает на порубежный разъезд. Его хватают и под конвоем доставляют в Александрову слободу. На допросе под пыткой он выдаёт и Мстиславского, и Салтыкова. Мстиславский и Салтыков также предстают перед мастерами дознания. Они ли сами, или кто-то другой открывает ту позорную роль, которую сыграл Кудеяр Тищенков, ушедший с татарами за Перекопь. Выясняется, что несколько холопов Мстиславского каким-то образом тоже очутились в Крыму. Производят новые аресты среди воевод. Очевидно, созывается освящённый собор и на суд архиепископов, епископов, игуменов и архимандритов передаётся новое изменное дело. Видимо, освящённый собор признает всех обвиняемых виновными в измене и выносит всем или большинству из них смертный приговор. Во всяком случае, как обычно бывает
после приговора, вынесенного освящённым собором, митрополит Кирилл и с ним двадцать четыре архиепископа, епископа, игумена и архимандрита печалуются, умоляют царя и великого князя о милосердии. И этот будто бы кровавый зверь, непроходимый злодей, патологический изувер, бесчеловечный палач, истребляющий направо и налево подручных князей и бояр без малейшей вины с их стороны, без малейшей причины, из одной неутолимой жажды мучить и убивать, как его самыми чёрными красками малюют рассерженные романисты и балалаечники, прощает явную, в сущности, не требующую никаких дополнительных доказательств измену и дарует жизнь почти всем, кто оказался замешан в преступное сношение с ханом, ограничившись, в какой уже раз, крестоцеловальной записью и поручительством богатой родни. За главного изменника, виновного без сравнения более остальных, поручаются трое знатных бояр, за этих троих дают поручительство ещё 285 человек из ближней и дальней родни, и все они сообща обязуются выплатить двадцать тысяч рублей, если Иван Мстиславский, князь, второй по месту из думных бояр, вновь склонится к измене, покусится уйти за
рубеж, соблазнится в вере или пристанет к вере иной.
        Отчего Иоанн прощает изменника? Бережёт ли он своих воевод, которые именно в эти чрезвычайно опасные месяцы особенно необходимы для сильно поредевшего земского войска? Или не считает возможным иметь земское войско без набольшего воеводы, каким Иван Мстиславский становится после недостойной гибели трусливо сбежавшего Бельского?
        Или просто-напросто нянчится со своим троюродным братцем, как лет пятнадцать нянчился с двоюродным Владимиром Старицким? Трудно сказать. Твёрдо известно лишь то, что он удовлетворяется крестоцеловальной записью, которую Иван Мстиславский даёт в знак раскаяния и верности, как будто он способен на верность:
        «Я, князь Иван Мстиславский, Богу, святым Божиим церквам и всему православному христианству веры своей не соблюл, государю своему, его детям и его землям, всему православному христианству и всей Русской земле изменил, навёл с моими товарищами безбожного крымского Девлет-Гирея царя...»
        Иван Шереметев Большой, либо не желая, в какой уже раз, целовать крест на верность, либо не дожидаясь результатов дознания и суда, постригается своей волей и с целой ватагой верных холопов, прислуживавших ему, затворяется в Кирилловом Белозерском монастыре, где ведёт жизнь, далёкую от самых лёгких уставов, заводит непотребные распри и склоки и в конце концов баламутит весь монастырь, прежде во всём Московском царстве, может быть, самый благочестивый. Прочие арестанты получают свободу и возвращаются на прежнюю службу, на свои прежние поместья и вотчины. Иоанн не находит возможным помиловать лишь Михаила Черкасского и братьев Ивана и Василия Яковлевых. Им назначается торговая казнь, причём пребывающие в Юрьеве перевёртыши Крузе и Таубе уверяют, будто во время торговой казни все трое забиты палками насмерть, имена же казнённых Иоанн заносит в свой поминальный листок.
        Только-то и всего за сожженье Москвы и страшную, но бессмысленную гибель тысяч служилых людей.
        И на этот раз показаниям Крузе и Таубе трудно поверить, хотя многие историки, романисты и балалаечники с каким-то болезненным удовольствием верят, видимо, этим простым, для них самих безвреднейшим способом одерживая очередную победу над мёртвым, давно умершим тираном. Мало того, что оба клеветника находятся в Юрьеве, достаточно далеко от Москвы, и по этой причине не могут знать ничего достоверного ни о ходе дознания, ни о способах казни. Как все клеветники и предатели, будто бы испугавшись, что в Москве их ждёт неминуемая смерть за неудачу под Ревелем-Колыванью, они вступают в преступные сношения с польским королём и литовским великим князем, предложив ему нечто вроде торгового соглашения: король и великий князь обеспечивает обоим прохвостам то же довольствие, те же привилегии и права, какие давал им безбожный царь Иоанн, без такого предварительного условия ни один предатель почему-то от неминуемой смерти от руки Иоанна за рубеж не бежит, а в обмен они в условленный день сдадут Юрьев литовскому гетману. Разумеется, непримиримый враг Русской земли от всей души соглашается на такую куплю-продажу
чужого добра. Крузе и Таубе тайно переправляют в Литву свои горячо любимые семьи и вступают в сношения с Розеном, предводителем немецких наёмников, которых Иоанн вынужден всё в большем количестве нанимать на пополнение своих многочисленных гарнизонов. Наёмнику безразлично, каким знамёнам служить, за что сражаться, кого убивать, лишь бы за его услуги хорошо заплатили, главное, полноценной монетой и в установленный срок. Разрабатывается легкомысленный, самонадеянный план: напасть на московских стрельцов и служилых людей в воскресный день после обедни, врасплох, когда простодушные московиты по обыкновению погружаются в мертвецкий послеобеденный сон, нападение наёмников послужит сигналом, доблестные граждане Юрьева, вчерашнего ливонского Дерпта, будто бы стеснённые и обездоленные всё тем же несусветным извергом царём Иоанном, оставившим им прежние права, прежние вольности и магистрат, с радостью, со счастливыми лицами и жаждой мести в оскорблённых сердцах присоединятся к мятежникам, и Юрьев, мечта всех негодяев, без трудов и хлопот достанется самому великодушному, самому справедливому, пусть и погрязшему
в пороках польскому королю и литовскому великому князю. Сказано — сделано. Наёмники вырезают полусонную стражу, умеющую сладко дремать, опершись на копьё, врываются в крепость, укреплённую Иоанном, и призывают замордованных граждан вольного Дерпта подняться как один человек за свободу и независимость под властью польского короля и литовского великого князя, под властью которого они ещё не бывали и горя не нюхали. К их немалому изумлению, замордованные граждане Юрьева отчего-то не пылают желанием из будто бы кровавой будто бы неволи московского царя и великого князя вырываться на свободу под властью польского короля и литовского великого князя, намертво поработившего народы Малой и Белой Руси, и не только не поднимаются как один человек, но и запираются на все засовы в домах. Московские стрельцы и служилые люди между тем поднимаются от сладкого сна, разбуженные неприятными криками на чужом языке, и тоже затворяются на все засовы в домах, за высокими заборами, походящими на небольшие семейные крепости, и становятся в оборону. Не имея охоты брать приступом каждый из многочисленных домов и заборов,
наёмники выпускают из местной тюрьмы десяток-другой заточенных разбойников и воров. А дальше-то что? А дальше глупейший план разлетается вдребезги, ничего путного на ум не приходит ни привычному бродячему воину Розену, ни блудливым прохвостам Крузе и Таубе. Главари заговора в замешательстве, а замешательство неминуемо ведёт к поражению. На шум в крепости отрываются от сладкого сна московские стрельцы из предместья, московские торговые люди и чёрный народ, врываются в крепость и устраивают резню, причём под горячую руку убивают немалое число честных горожан, не успев отличить мирных обывателей от подлых мятежников, то есть немцев от немцев. Часть наёмников успевает бежать, и, уж разумеется, впереди всех несутся во все лопатки Крузе и Таубе, вдохновители и зачинщики бесталанного мятежа, спеша поведать Польше и всей Европе о том, какой бессовестный негодяй этот московский царь и великий князь. Мало того, только что хлопоча за нового ливонского короля и расписывая самыми яркими красками добродетели и достоинства московского государя, они в своих красноречивых посланиях уверяли германского императора, что
доблестный Иоанн имеет опытное, победоносное, непобедимое, неисчислимое войско и что один только он может нынче вытеснить Оттоманскую империю из отступающей перед мусульманами христианской Европы, теперь они же, едва перескочив литовский рубеж, в новом послании, не сморгнув глазом, уверяют всё того же германского императора, что Иоанн негодяй, Московское царство до нитки обобрано и обессилено им, он не располагает ни войском, ни воеводами, а посему доблестный император, средоточие всех добродетелей, в союзе с другими не менее добродетельными европейскими королями прямо-таки обязан без промедления напасть на Русскую землю, завоевать её целиком или по меньшей мере значительно подсократить, отчего-то все трусливые перебежчики без истошных призывов к походу на Русскую землю никогда не обходятся, куда бы они ни бежали. Оценив по достоинству это абсолютное отсутствие совести, польский король и литовский великий князь жалует Таубе титул барона и обширные земли. Бедный Крузе неведомо почему остаётся ни с чем, верно, красок для злостной клеветы не нашёл.
        Услыхав о бесславно провалившемся мятеже, приблудный Магнус, неудавшийся ливонский король, с подозрительной быстротой спасается бегством на Эзель и оттуда в красноречивом послании клянётся московскому царю и великому князю, что в этой возмутительной, противной его чести истории он ни сном ни духом не виноват. И этот будто бы зверь, бесноватый злодей, готовый собственным ножом зарезать любого и каждого за одно недоброе слово или недобрый взгляд, спешит успокоить своё незадачливое создание, уверяет его в своей милости, а когда его племянница Евфимия, живая дочь князя Владимира Старицкого, внезапно, так и не достигнув совершеннолетия, умирает, он обещает ему руку Марии, её младшей сестры, на тех же условиях: когда покорит себе Ливонское королевство. Он же, зверь и злодей, на первых порах обращается к Крузе и Таубе, прощает им грех мятежа и бегства в Литву и предлагает воротиться на службу в Московское царство, на верную смерть, за него твёрдо догадываются романисты и балалаечники всех тёмных тонов бездарности и невежества, добровольных борцов с деспотизмом задним числом.
        Приблудный Магнус, в отличие от Крузе и Таубе, безоговорочно верит честному слову московского государя и принимается за своё любимое дело: он по всем мыслимым и немыслимым направлениям рассылает прелестные грамоты, прежде всего брату своему Фредерику, германскому императору и германским князьям, уверяя алчных европейских монархов, что в союз с Иоанном вступил вовсе не из корысти, то есть не из-за пяти бочек золота, которые ему пообещал Иоанн, а с высокой целью вовлечь Московское царство в военный союз и с братом, и с императором, и с князьями, поскольку лишь московский царь и великий князь обладает достаточной мощью, чтобы остановить неудержимое наступление мусульманства на разобщённую, религиозными войнами ослабленную Европу, другими словами, утверждает своим честным словом именно то, что в те же дни с презренным холопским усердием продажных изменников опровергают своим ещё более честным словом Крузе и Таубе.
        Правда, Иоанн, как известно, не помышляет спасать не слишком доброжелательных к нему европейцев, которые неизменно отвечают отказом на его многочисленные просьбы о помощи оружием и мастерами и усердно поддерживают Речь Посполитую против Русской земли из неутомимой вражды к русским варварам и дикарям. Он не так слаб, как нынче расписывают Крузе и Таубе, но и не так могуч, как изощряется в своих грамотах им же придуманный ливонский король, а главное, он не так глуп, чтобы служить чужим интересам. Летом 1571. года все его мысли заняты Крымом и восстановлением земского войска на случай, если повторится татарский набег. Ему всё-таки удаётся втянуть Девлет-Гирея в переговоры. Конечно, Девлет-Гирей, майским успехом настроенный героически, прегордо отказывается принять бедную Астрахань без богатой Казани, о чём опять-таки извещает с гонцом:
        «Что нам Астрахань даёшь, а Казани не даёшь, и нам то непригоже кажется: одной и той же реки верховье у тебя будет, а устью у меня как быть?..»
        Как видно, вовсе размечтался давненько не битый татарин, чуть ли не истоки Волги ему подавай вместе с устьем, за счастье, стало быть, надобно почитать, что пока ещё не запрашивает Великого Новгорода, Пскова, Смоленска, как не стыдится запрашивать не менее наглая Речь Посполитая. Сознающий своё высокое назначение Иоанн прежде ответил бы на этакую беспардонную дерзость со всей своей великолепной язвительностью. На этот раз для него стократ важнее затянуть переписку, и он опутывает хана умело сплетёнными экивоками. Хан, кажется, и сам начинает догадываться, что хватил чересчур далеко и насчёт верховьев великой русской реки, и насчёт богатств всего света в особенности, которые он в горячке успеха так необдуманно приравнял к праху земли, и насчёт венца, и насчёт Иоанновой головы. Татарину деньги нужны, и татарин изъясняется с той же наглостью, однако требование выдвигает намного скромней:
        «Теперь у меня дочери две-три на выданье, да у меня же сыновьям моим, царевичам, двоим троим обрезанье, их радость будет, для этого нам рухлядь и товар надобен; чтоб купить эту рухлядь, мы у тебя просим две тысячи рублей; учини дружбу, не отнекиваясь, дай...»
        Услышав столь несуразную просьбу, высказанную однако тоном владыки вселенной, Иоанн только руки потирает, хитро прищуривает понимающие глаза и улыбается своей бесподобной улыбкой: таки проболтался, дурак, прах ему всего света богатство, вера Магометова ему дороже всего, священной войны захотел, да и съехал на подарок в две тысячи, нищеброд, татарин как есть. Он обряжается чуть не в рядно, повелевает ближним боярам облачиться чуть не в лохмотья и в этаком скоморошьем впечатляющем виде принимает гонца. На лице, должно быть, изображает крайний испуг, двусмысленно говорит:
        — Брат наш, Девлет-Гирей царь, на то не надеялся бы, что воевал нашу землю. Сабля сечёт временем, а если станет часто сечь, то притупеет, а иногда и остриё у неё изломается. Просит он у нас Казани и Астрахани, но без послов и без договора как такому великому делу статься? А что писал нам о великих запросах, то нам для чего ему запроса давать? Землю нашу он выевовал, и земля наша от его войны стала пуста, и ни с кого ничего взять нельзя.
        Вдоволь накуражившись над ханским гонцом, он не отказывает себе в удовольствии покуражиться и над ханом, угадав по его нищенски-хамским запросам, что в ближайшие месяцы орда в набег не пойдёт, отвечает ему как будто смиренно, но издевательски:
        «Ты в своей грамоте писал к нам, что в твоих лазах казны и богатства уподобились праху, и нам вопреки твоей грамоте как можно посылать такие великие запросы? Что у нас случилось двести рублей, то мы и послали к тебе...»
        А не поднимется нынче в набег, так можно взять назад и своё обещание, данное под тяжким давлением обстоятельств, и он наставляет Нагого, чтобы внушил хану и его сыновьям, тем, кому уже сделано обрезание, что если оставят помыслы о Казани и Астрахани, так станут получать Мегмет-Гиреевы поминки или те поминки, какие регулярно присылает за Перекопь польский король и литовский великий князь, на выбор, как захотят, а почнут торговаться, так обещать ненасытным татарам и Мегмет-Гиреевы, и королевские поминки вместе, должно быть, уже с облегчением думая про себя, что если в болтовне о поминках бесценное время протянется до зимы, так можно будет и ничего не давать.
        Не тут-то было, время и обстоятельства не дают ему свободно вздохнуть. Не успевает он кое-как оттянуть новый татарский набег, как доставляются мрачные вести из Швеции. Европейские короли умудрились-таки договориться между собой, что с ними приключается до крайности редко, если только речь не идёт о Москве. По договору, сотворённому в Штеттине, Дания и Швеция прекращают войну, Дания допускает шведские торговые корабли проходить через Зунд, а Швеция обязуется не препятствовать датской торговле с Москвой через русскую Нарву, а германский император берёт на себя обязательство выкупить у Швеции все её ливонские земли и тем оборонить Швецию всё от той же несносной Москвы, точно это Москва нападает на Швецию и Москва забрала у Швеции ливонские города.
        Конечно, боеспособность шведского войска пока что очень и очень невелика, однако Юхан получает возможность провести широко задуманные им преобразования войска, которыми закладываются основания предстоящего военного могущества Швеции, что сначала приведёт её к блестящим победам в Тридцатилетней войне, потом под Полтаву и будет сломлено только полтора века спустя. Позорное отступление приблудного Магнуса от Ревеля-Колывани внушает Юхану кружащую голову мысль, будто московский царь и великий князь не так силён, как об том говорят, сам он ещё не имеет силы напасть на московские гарнизоны в Ливонии, но уже настроен чрезвычайно враждебно и начинает с того, что берёт под стражу двуличного Янса, своего же гонца, который благополучно доставил в Стокгольм опасные грамоты для большого посольства с предложением вечного мира. За пазухой двуличного Янса обнаруживают тайные письмена, адресованные заточенному Эрику. Ознакомившись с доверительным посланием Иоанна, Юхан становится его смертельным врагом. В довершение этой беды польский король и литовский великий князь, возмущённый мирным соглашением между Данией и
Швецией, которое ведёт к увеличению торгового оборота бессильно ненавидимой Нарвы, нанимает охочих до грабежей и убийств немецких и французских пиратов в помощь трусоватым польским пиратам, исправно и грабящим, и убивающим, но как-то без большого эффекта, не до истребления последнего корабля, идущего к русским с товарами, и нанятые морские разбойники принимаются поистине с европейским размахом перехватывать, чистить до нитки и пускать на дно ганзейские, датские, английские корабли, идущие в русскую Нарву с грузами для Московского царства.
        Опыт кораблестроения в Вологде, к сожалению, провалился, а с ним затуманилась благодатная, рассчитанная на века идея вывести русского человека в открытое море и заодно перевести в этот тихий, спокойный, стремительно богатеющий город, не знающий князей и бояр, столицу сперва особного двора, потом, даст Бог, и всего Московского царства, случился же провал единственно оттого, что английская королева Елизавета, себе же во вред, отказалась дать ему в службу капитанов и мастеров, теперь заодно с новой столицей Иоанну, что ещё более тяжко, приходится отказаться и от благодатной, рассчитанной на века идеи, настроив вооружённых пушками кораблей, вывести русского человека в открытое море. Он уже использует наёмных пиратов на севере для обережения английских торговых судов, теперь для защиты нарвского порта он нанимает знаменитого морского разбойника Керстена Роде, в балтийских водах завязывается негласная, но нешуточная морская война, корабли отважного морехода однажды нападают на Данциг, датский флот пытается захватить капитана, чтобы без суда и следствия вздёрнуть на рею, однако Керстен Роде пока что
остаётся неуловим.
        Иоанн оскорблён, что его не ставят в известность о прекращении военных действий в Норвегии, как были должны поступить, по его представлениям, дружественные державы. Приблизительно в августе он отправляет в Стокгольм лёгкого гончика с грамоткой и в грамотке, не находя достойным церемониться с узурпатором, требует:
        «И ты б ныне прислал своих послов наскоре, чтоб послы твои были в нашего порога величества октября в первый день. И толко послы твои к тому сроку не будут, и мы, взяв твоих первых послов, хотим своего царьского величества двором в свеских островов витати, о том и тебя от своих уст хотим воспросити, которым обычаем такие непотребства в твоей земле учинилися...»
        По его верным расчётам, ни крымский хан, ни шведский король не смогут выступить до зимы, скорей всего до весны, тем не менее он начинает готовиться заблаговременно к новому опустошительному нашествию, если набег не удастся остановить на Оке. Посадские люди ещё только начинают отстраиваться после пожара, и он воспрещает селиться в предместьях, послуживших западней для бестолково руководимого ополчения служилых людей, так что отныне подходы к Москве остаются открытыми, удобными для развёртывания конницы, пехоты и артиллерии в случае битвы, посадский люд его повелением селится только под защитой городских стен, а тяглые дома и дома обывателей не должны подниматься выше двух этажей, чтобы не давать много пищи прожорливому огню, заодно с той же целью по всему царству воспрещается топить летом избы, ставить повелевается летние печи по огородам и по дворам и только в этих отдалённых местах выпекать хлебы и калачи, такой же приказ отдаётся и москвичам.
        Понятно, что его главнейшая забота о войске. На место выбывших служилых людей на те же поместья помещаются новые, большей частью старшие сыновья и зятья погибших в огне. Разрядный приказ назначает общий сбор земских полков. Иоанн осматривает их. Полки по-прежнему без десятков и сотен, по-прежнему маленькая или большая толпа вооружённых людей вокруг своего князя или боярина. Это нестройное сборище, как повелось, он отправляет стоять на южных украйнах до первого снега. У него под рукой остаются только опричники и конница служилых татар касимовского царевича Саип-Булата, окрещённого его доброй волей под именем Симеона.
        Мысленно он вновь и вновь возвращается к подробностям истребительного набега. Его, осторожного, приучившегося подолгу обдумывать, тщательно взвешивать каждый свой шаг, предательство Ивана Мстиславского и кое-кого из меньших воевод, вплоть до непонятного молчания пищалей и пушек, которые именно он кропотливыми трудами последних десятилетий сделал главным оружием защиты и нападения, не только приводит в негодование, но и учит, в какой уже раз, осторожности, учит предусмотрительности, учит искать и находить такое решение, какого не ожидают ни его воеводы, ни отовсюду идущие любители чужого добра. Он ждёт нападения и размышляет над тем, как его отразить, отразить так, чтобы вперёд неповадно стало бы нападать. Земские полки на Оке давно ненадёжны, не только бездарностью и неверностью воевод, но и неистребимым отвращением к порядку и дисциплине. После измены, когда на него вдруг навели всю орду, он не имеет права им доверять, да и татары наконец изучили, где стоит большой полк, где стоят полки правой и левой руки. Татар необходимо предупредить, к земским полкам их вообще нельзя подпускать. Скоро
двадцать лет, как вдоль всей южной украйны он упрямо возводит крепость за крепостью, однако крепостей всё ещё недостаточно, чтобы прочная цепь укреплений звено за звеном образовала непроходимый заслон, на крепости недостаёт ни денег, ни пищалей и пушек, ни служилых людей.
        Он всё-таки находит временный выход из затруднения, выход ясный, простой: необходимо лишить подножного корма татарских коней, без подножного корма не состоится набег. Он отдаёт повеление Воротынскому выжечь степь по всем направлениям, вдоль всех дорог, идущих из-за Перекопи на Русь, которые тоже известны-переизвестны давно и нам, и татарам. Воротынский, собрав голов сторож и разъездов, судит, и рядит, и приговаривает, из которых городов, в какие дни, по каким местам и урочищам, до которых мест и урочищ, сколькими станицами и по скольку человек ездить в степь и жечь её, жечь же до осени, в октябре и ноябре, когда подсохнет трава, дождавшись погоды ветреной и сухой, чтобы ветер шёл от московских украйн к лукоморью, причём воспрещается жечь степь близ украйных городов, крепостей, городков, лесных засек и рощ. Станицам назначается выезжать из Мещеры, Донкова, Дедилова, Крапивны, Новосиля, Мценска, Орла, Рыльска, Путивля, так что степь сплошь выжигается по громадной дуге от верховьев Вороны до левых притоков Днепра и Десны.
        Хорошая мера, однако после предательства Ивана Мстиславского и меньших воевод никакая, даже наилучшая мера не успокаивает его. Глубоко верующий, ни дня не проживший без углублённой утренней и вечерней молитвы, строжайше блюдущий посты, ретивый богомолец и странник по московским обителям, он с годами всё напряжённей, всё истовей надеется только на несокрушимую помощь Христа, неизменного покровителя московского православия. Именно в эти тревожные, в эти крайне опасные месяцы он твёрдо рассчитывает, что лишь усердные иноки своими молитвами помогут ему, царю и великому князю, и всей исстрадавшейся Русской земле, и, чтобы удвоить, утроить усердие иноков, он вновь раздаёт обителям льготные грамоты. Льготную грамоту на земли в Бежецком верхе, Дмитрове, Звенигороде, Кашине, Верее, в уездах Оболенском, Ростовском и Вяземском получает пострадавший от пожара московский Новодевичий монастырь, такие же грамоты даются серпуховскому Высоцкому, Муромскому Спасо-Преображенскому и Троицкому Сергиеву монастырям, причём привилегии мотивируются запустением монастырских земель, в которые не входят его тиуны, разорением
как от неурожая и мора, так и от набега татар. Тем не менее и в церковных делах он остаётся верен себе до конца, несмотря на тревоги и беды последнего времени. Полное освобождение от даней и пошлин, как водилось в прежние, беззаконные времена, предоставляется в исключительных случаях полного запустения и на срок не более пяти лет. Обыкновенно в грамотах оговаривается особо по поводу исков сторонних людей на игумене с братией или на их землепашцах и слугах, «а сужу их язъ, царь и великий князь, или мой боярин, введённый у нас, в опришнине».
        Иноки по обителям, попы по церквям, исполняя предписанную законом обязанность, молятся за здравие и благополучие его самого и его сыновей, да, верно, молятся недостаточно крепко, спустя рукава, как спустя рукава подручные князья и бояре стоят по беззащитным украйнам. Семья, особенно сыновья, для каждого государя — одно из важнейших государственных дел. Наследственный монарх изо дня в день печётся о том, кому и в каком состоянии передаст он державу свою, поскольку обязан упрочить и приумножить достояние дедов и прадедов, полученное им по наследству. Семьи же Иоанн не имеет, передавать державу становится некому. Несмотря на соглашение между отцом и сыном, Иван всё дальше отклоняется от государственных дел. Его желание постричься в монахи сохраняется в тайне, со стороны охлаждение между отцом и сыном представляется политическим расхожденьем в семье, претензией старшего сына на большую власть, отцом подавляемой или отвергнутой, деспот, мол, зверь, а вокруг Ивана уже начинают вертеться кое-кто из склонных к заговорам князей и бояр, среди них замечаются и Захарьины-Юрьевы, родня покойной царицы
Анастасии, возможно, в надежде поставить юного и слабого сына на место крутого отца, как прежде питали надежду поставить на его место тоже слабого Владимира Старицкого или того, которому дали имя Георгий. Слухи о чём-то похожем на заговор докатываются уже до Варшавы, папский посол считает оправданным донести в Рим:
        «Между отцом и старшим сыном возникло величайшее разногласие и разрыв, и многие пользующиеся авторитетом знатные люди с благосклонностью относятся к отцу, а многие — к сыну, и сила в оружии...»
        Приключись такая беда, заподозри неладное, Иоанну достало бы мужества вдогонку щедрому вкладу отправить в Кириллов Белозерский монастырь и наследника, не позволив семени заговора разрастись и довести заговорщиков до оружия, не говоря уж о том, что глубоко заблуждающийся папский посол судит неверно, поскольку московские заговорщики мало походят на европейских мятежников, им до оружия далеко, они более склонны, так исстари повелось, наводить на Русскую землю литовцев, половцев, немцев или татар. Иоанн знает, в чём дело, он пытается удержать наследника при себе и в то же время не может не видеть, что у него никакого наследника нет. Иван углубляется в житийные, богослужебные книги, Фёдор слаб умом и здоровьем, державу передать в руки младшего одно и то же, что обречь её на погибель. В сущности, положение Иоанна отчаянное: царь без наследника вполовину не царь.
        Что ни думай, как ни вертись, из этого тяжелейшего положения имеется только два выхода, иного ничего не придумаешь. Первый выход известен с кровавых удельных времён, когда наследниками престола являлись всё члены фамилии, начиная с какого-нибудь замшелого дяди до внучатых племянников самых сомнительных степеней, отчего витязи удельных времён до одури перебирают всех своих предков, если не от Рюрика, то хотя бы от Владимира Мономаха. Иоанн и в этом отношении вступает в новое время, когда престол передаётся только от отца к сыну и внуку, но, как и во многом другом, ещё держится и старины, тоже усердно пересчитывая предков не только от Владимира Мономаха, но и от цезаря Августа. По этой причине он всё-таки приглядывается к своей старинной и новой родне. Правда, ничего путного, кроме отчаяния, он и тут не находит. Всё это мелкие, ничтожные люди, которым он не поручил бы не то что большого, а никакого полка, разве что малую сторожу в степи, да и то, да и то... ежели никакой опасности нет. Иван Мстиславский, его двоюродный брат, легковесен и неумён, может быть, и умней сына Фёдора, а всё-таки глуп, к
тому же летами стар и на старости лет, кажется, и остатки ума растерял. О других он и думать не хочет. Единственно от безысходности своего положения он приглядывается к приблудному герцогу Магнусу, которого без заслуг возвысил в ливонские короли. Совсем неспроста он предложил ему в супруги племянницу, дочь удельного князя Владимира. Конечно, в первую голову он стремится привязать к себе узами столь высокого брака этого малознакомого, вовсе постороннего человека, тоже, сдаётся, витязя удельных времён, чтобы тот, действительно став королём, не продал его за алтын. Да только ли этакая крепость у него на уме? Женившись на Евфимии или Марии, приблудный Магнус становится его близким родственником, чуть ли не ближе Ивана Мстиславского. В таком случае, ежели обстоятельства повернутся благоприятно, не ему ли передать державу и власть, если Иван, пока что бездетный холостяк, всё-таки пострижётся в монахи, а Фёдор так и не наберётся ума и здоровья? Эта мысль продумывается им глубоко. Устраивая в честь приблудного Магнуса пышный приём, он даже находит нужным на всю палату громко сказать, так что слышат все
подручные князья и бояре, а с ними и приглашённые на приём иноземцы, которые спешат передать эту странную, если не страшную новость всем заинтересованным лицам Европы:
        — Любезный брат, ввиду доверия, питаемого ко мне вами и немецким народом, и моей преданности последнему, ведь я сам происхождения немецкого, саксонской крови, несмотря на то, что имею двух сыновей, одного семнадцати, другого тринадцати лет, ваша светлость, когда меня не станет, будет моим наследником и государем моей страны, и я так искореню и принижу моих подданных, что попру их ногами.
        Документ иноземный, чужой соглядатай выражается выспренне и неуклюже, на великолепный слог Иоанна не остаётся даже намёка, тем не менее даже из этого пошлого месива чуждых традиций и представлений можно понять, что в первую голову он следует своему любимому правилу: он пользуется случаем попугать своих своевольных князей и бояр, которых никакие опалы и казни неспособны отвадить от заговоров, измен и предательств, хотя уже понимает, что своевольных князей и бояр не остановит никто и ничто, пользуется случаем попугать и старшего сына Ивана, который уклоняется в сторону от государственных дел, давая понять умеющим понимать, что в таком случае праотеческий стол может принять иноземец, хотя он с такой исключительностью предан заветам и памяти прародителей, что ни при каких обстоятельствах не допустит иноземца на прародительский стол. И всё-таки приблудный Магнус какое-то время у него на примете, может быть, в качестве опекуна приглуповатого Фёдора, а не как самостоятельный, полновластный правитель. Позорное бегство из-под Ревеля-Колывани лишает его и этой слабой надежды. Правда, он продолжает
приваживать приблудного Магнуса, после кончины Евфимии обещает женить его на Марии, а тоже не может не понимать, что приблудный Магнус ему не наследник, не опекун его сыновьям.
        Возможно, конечно, усыновление внебрачного сына, если внебрачные дети имеются. Продажные клеветники всей разнообразно и грязно развращённой Европы удостоверяют почтенную публику в его неутомимом распутстве и рассказывают жуткие вещи: девок портит десятками, сотнями, мужних жён отнимает у законных мужей и сильничает чуть не у тех на глазах, то ли жеребец, то ли сорвавшийся с цепи кобель, однако никому в голову не пришло указать на вереницу побочных детей, мальчиков или девочек, каковых при столь безоглядном разгуле яростной плоти должно бы было появиться на свет несколько дюжин, если не полк. Стойко держится легенда о его брате Георгии, в смутное время появятся Лжедмитрий I и Лжедмитрий II, кажется, тут бы и объявиться всем этим внебрачным мальчикам и девочкам с соответственными свидетельствами их матерей, однако не появляются, ни слухов о них, ни легенд, поскольку в действительности не имеется ни разгула яростной плоти, ни побочных детей.
        Ему остаётся второй выход из сложного положения: необходимо жениться в надежде иметь третьего, четвёртого, пятого, на этот раз, Бог даст, здорового, полноценного сына, жениться уже в третий раз, что не очень-то вяжется с его полумонашеским образом жизни, да и печальная судьба Анастасии, ещё более печальная судьба Марии поневоле дают урок осторожности и множат сомнения: двоих отравили, не отравят ли третью?
        В конце концов, подавив сомнения и колебания, он поручает своим приближённым, как стародавний обычай велит, собрать в Александрову слободу невест со всего Московского царства. Невест собирается, говорят, приблизительно тысячи две, всех сословий, от пятнадцати до шестнадцати лет, как тот же старинный обычай определяет возраст замужества. Первоначально каждую из невест осматривают ближние бояре, затем представляют царю и великому князю. Иоанн отбирает две дюжины наиболее подходящих на его взгляд, их опять сортируют, так что пригодных для брака остаётся только двенадцать.
        Невеста царя и великого князя мало того, что должна быть без изъяна, мила и по-русски пригожа, она должна быть абсолютно здорова, невинна и плодородна. По этой причине каждую из двенадцати возможных царских невест тщательно осматривают опытнейшие московские повитухи, познавшие все тонкости многотрудного бабьего дела, а после них своё искусство являет астролог и лекарь Бомелий, вестфальский немец, Андреем Савиным вывезенный из Лондона, без сомнения, осматривает с надлежащей дотошностью, пока у него не остаётся сомнений в полном и надёжном здравии каждой из возможных производительниц царских наследников.
        Понятное дело, вокруг невест плетутся интриги: честь уж слишком великая, соблазн пребольшой — породниться с царём, такое родство сулит и высокое положение, и привилегии, и прибытки, без чего русский человек никакой власти не мыслит, по его убеждению, власть для того и дана, чтобы взять, а там и перспектива со временем превратиться в деда или хотя бы в дядю наследника. Тут на страже царских и собственных интересов твёрдо стоит неумолимый Малюта Скуратов-Бельский. Носятся слухи, будто дьяк Булат Арцыбашев, пытавшийся протиснуть в невесты сестру, был им убит. Может, и лгут, у клеветы язык без костей, однако всем известно доподлинно, что рекомый Малюта не ведает ни угрызений совести, ни стеснения в средствах, и многим достаточно одного его слова, чтобы притихнуть и стушеваться, пока худа не стало, надобности не находится убивать.
        Последним невест осматривает сам Иоанн, и в полном девичьем наряде, и обнажённых, чтобы лично убедиться в их пригожести и здоровье. Впоследствии архиепископы, епископы, игумены и архимандриты заверят клятвенно в приговоре, данном освящённым собором: «о девицах много испытанию бывшу, потом же царь подолзе времени избрал себе невесту, дщерь Василия Собакина». Дщерь Василия Собакина именуется Марфой. Ей шестнадцать лет. Она из малоприметного рода коломенских служилых людей. Стародавний обычай таков, что происхождение не оказывает существенного воздействия на выбор царской невесты, была бы пригодна исправно рожать здоровых наследников, Иоанн же предпочитает приближать незнатных людей, лишь бы избавиться от скандальных претензий князей и бояр, и без того надутых спесью сверх всякой меры. Без сомнения, Марфа ему приглянулась: он никому не позволяет вмешиваться в свои дела, столько же в государственные, сколько и в личные. Тем не менее какую-то роль в его выборе сыграло и то, что Собакины состоят в некотором родстве со Скуратовыми. Сватают Марфу жена Малюты и его дочь, дружками избираются сам Малюта и
его зять Борис Годунов, мрачная, скользкая, роковая фигура русской истории. Желая удержать старшего сына от поспешного пострижения, Иоанн избирает Ивану в невесты Евдокию Сабурову.
        Между тем он не оставляет всегда неотложных государственных дел. Его посол князь Мещёрский возвращается из Литвы, прежде докладывает о том, что особенно заботит царя и великого князя:
                - А польская Рада и литовская Рада меж себя посполито соединились тому другой год, что стояти им заодин, польским людям Литве, а литовским людям Польше помогати без найму на своих пенезах.
        Стало быть, подтверждается окончательно, что против него уже не слабые литовские силы, подкреплённые горстью то польских, то немецких наёмников, а многолюдное воинство единого и уже оттого могучего государства и что с этаким воинством ему бы лучше не воевать. Тем важней для него положение с польским престолом. Так каков Сигизмунд, каково мыслят радные паны? Князь Мещёрский докладывает пространно, что король хвор и бездетен, имеет намерение от престола отречься. Рада польская и Рада литовская сносились между собой, кому на его место сесть. Короля искать согласились в Москве, просить царя и великого князя, чтобы царевича дал на польско-литовский-то стол, сам же для крепости женился на Софье, младшей сестре короля Сигизмунда, и с Речью Посполитой вступил в военный союз на турок и на крымских татар. Против слово сказал один Евстафий Волович, каштелян из города Троки, по наущению, шепчут, самого короля, король-от желал бы стол передать Яну Сигизмунду, племяннику, семиградскому воеводе. На Воловича восстают вое сенаторы так, что ворочаться не решается в Троки, страшится, что дорогой паны убьют, паны
ихние на такое дело страсть мастера, очень просто режутся между собой. Паны же решают опричь московского государя иного государя себе не искать:
                - А вся земля литовская у короля положена на Виленом воеводе Николае Юрьевиче Радзивилле на Рыжем, и он волен во всём, кому что дати и у кого что взяти, и слушают его да жмудского старосту Яна Ходкевича всею землёй, стало быть, этим двоим и решать, кому нынче быть королём.
        Попадать в зависимость к Николаю Радзивиллу да к Яну Ходкевичу московскому царю и великому князю ещё меньше пристало, чем зависеть от Ивана Мстиславского да от Воротынского Михаила, сам Иоанн столь дурацкого желания не испытывает, отдавать им на растерзание да в насмешку одного из своих сыновей он не видит необходимости, войну против победоносной Оттоманской империи почитает безмыслием и никогда не даст себя втянуть в такого рода военный союз, недаром он столько лет сопротивлялся легкомысленным настояниям Адашева, Сильвестра и Курбского, а жениться на сестре польского короля тоже нельзя, женитьба непременно втянет его в этот бесталанный военный союз, в котором московские полки станут биться и умирать, а польские и литовские братья станут в сторонке стоять да поджидать, чем эта битва окончится, да и помнит он слишком, как был теми же панами глубоко оскорблён, как претяжко обижен, когда сватался к старшей сестре Катерине, в другой раз не след ему в том же улье мёду искать.
        Понятно, что он отвергает литовскую Софью и останавливает свой выбор на милой и скромной коломенской Марфе. Обряд обручения совершается двадцать шестого июня 1571 года. И вот тотчас после обряда в семейной жизни московского царя и великого князя разыгрывается одна из самых тёмных, самых необъяснимых историй: Марфе неможется, Марфа сохнет, Марфа тает у всех на глазах и явным образом клонится к смерти. Предположить, чтобы подлый Малюта рискнул подсунуть своему суровому повелителю болящую родственницу, подкупив или запугав повитух и английского лекаря, едва ли разумно: Иоанн во всех видах собственными глазами видел невесту и не мог не приметить хотя бы самых лёгких признаков стремительно развивающейся болезни, да и Малюта Скуратов-Бельский не решился бы столь опрометчиво шутить своей единственной головой, зная по опыту, что длань у московского государя потяжелее, чем у него самого. Уж не возмечтал ось ли кому-либо из ближних людей, близких не только к Иоанну, но и к Малюте, чтобы московский царь и великий князь всё-таки женился на Софье, польской королевне и литовской великой княжне, имея намерение
почётным и выгодным образом укрепить Московское царство да и направить его наконец в давно желанные южные Палестины и против турок, и против татар? Что-то уж больно близко одно к другому стоят предложения, доставленные князем Мещёрским, и внезапное нездоровье только что абсолютно здоровой и уже обручённой царской невесты. Иоанна, естественно, гложут самые мрачные подозрения. Он-то не сомневается, что именно недоброжелатели извели чародейством Анастасию, у него достаточно веских оснований считать, что Мария отравлена людьми Владимира Старицкого или кого-то другого, кто таился в тени слабовольного удельного князя. Теперь скоротечная болезнь Марфы Собакиной столь подозрительна, что он не в силах отогнать зловещую мысль об отравлении, во всяком случае, это не мор, блуждающий по Московскому царству, Марфа Собакина именно сохнет, как бывает при отравлении медленным ядом, как случится с самим Иоанном, или при скоротечной чахотке, однако никто не отмечает у неё лихорадки и жара. Вероятность скоротечной чахотки у абсолютно здоровой, крепкой провинциальной русской девицы, выросшей в сытости, в деревенской
глуши, уж слишком мала. Стало быть, отравление, иные толкования и в голову не могут взойти. Как бы там ни было, очевидно, что невеста царя и великого князя стремительно приближается к смерти. Что же царь и великий князь? Ведь ему ничего не стоит отказаться от явно болящей, явно умирающей наречённой и выбрать другую, из одиннадцати отставленных претенденток, ведь он уж не мальчик, ведь он женится для деторождения, бежит от греха, а если принять за верное липучую клевету, что он изверг, палач и злодей, то и вовсе ничего не может быть проще, как отправить бедную Марфу в Коломну и взять за себя Василису или Глафиру. В том-то и дело, что он не изверг, не палач, не злодей. Иоанн — твёрдой веры, освящённой церковью нравственности и непоколебимой верности данному слову. Он уже обручился перед Богом и перед людьми. Он уж точно, взявшись за гуж, не в состоянии объявить, что не дюж. Он женится, по его собственным словам, положившись на Бога, несмотря даже на то, что ко дню венчания Марфа уже явно слаба и плоха. Венчание совершается двадцать восьмого октября. Спустя четыре дня его старший сын женится на Евдокии
Сабуровой. Третьего ноября Марфы не стало. Свадебный пир перетекает в поминки. Более мрачной истории и нарочно придумать нельзя. Подозрение в том, что Марфа отравлена, только усиливает желание Иоанна отстранить от себя прежних советников, которым после новгородского изменного дела, ещё более после преступной сдачи Москвы он перестал доверять. Уже не заметно подле него ни Вяземского, ни Басмановых, ни Висковатого, ни Фуникова. Он избавляется от князя Гвоздева-Ростовского и Григория Грязного, обоих, по слухам, казнят, обвинив в покушении на жизнь третьей царицы. Теперь в опричной Думе на первых местах сидят новые лица.
        Окольничими становятся Василий Собакин и Богдан Сабуров, чин окольничего жалуется дядьям покойной царицы, её брат становится кравчим. К ним присоединяются князь Пётр Пронской, князья Хованские, служившие удельному князю Владимиру Старицкому, князь Никита Одоевский, его шурин, получает боярский чин, во главе опричной Думы становится князь Иван Андреевич Шуйский. Обновлённая опричная Дума приговаривает воевать Свейскую землю в наказанье за то, что король Юхан не присылает послов для заключения вечного мира, стало быть, хочет войны, так воевать как можно скорей, пока Свейская земля не оправилась после тяжёлой датской войны. В Великий Новгород выдвигается опричная и татарская конница. С конницей идёт сам Иоанн, всё ещё не утратив надежды, что самая угроза войны принудит шведского короля поспешить с великим посольством для мира, которое по обычаю обязано вести переговоры с наместником Великого Новгорода. Опальные послы, вызволенные из Мурома, едут в обозе. Вперёд высылается царская грамота. Иоанн понимает, что первая же весть о походе вызовет панику в городе, всего год назад претерпевшем страшный
погром. Он спешит умиротворить безвинных граждан торгового города и предписывает, опять-таки как древний обычай велит, готовить припасы для прокормления царя и великого князя. В знак своего доброжелательства и мирных намерений по его предписанию митрополит Кирилл наконец поставляет новгородским архиепископом Леонида, архимандрита московского Чудова монастыря. Иоанн не хочет никакой войны со Свейской землёй, тем более опасается втянуться в длительные военные действия, которые неизбежно приведут к значительному истощению его сил, в особенности к окончательному развалу земского ополчения, которого редко хватает на поход дольше двух месяцев. Своим внушительным движением во главе грозного войска он только напоминает самозваному шведскому королю о своём преимуществе могущественного правителя и наследственного монарха. Во время краткой остановки в Твери, на этот раз спокойной и мирной, без грабежей и убийств, он составляет грамоту и отправляет её с Тоне Ольсоном, рассчитывая обдуманным словом образумить упрямого Юхана до начала военных действий, которые, хотя бы для вида, ему придётся вести:
        «И мы ны подвиг свой учинили есми к твоей земле, и твои послы с нами будут на рубеже и в твою землю вборже и тебе известим своих из уст сами; а будет нахожь наш гнев отовратити, а свою землю пусту видети не захочешь, и ты бы к нам прислал своих великих послов, которые б могли наше царьское величество умолити и добити челом от твоего лица, как которым делам по пригожу статись мочно... А прислал бы ecu своих послов не мешкая вскоре, покаместа большое разлитие крови не сталось. И били челом нашей степени царского величества порогу твои послы Павел биструп с товарищи, чтобы нашему царскому величеству пожаловати, одного из них к тебе отпустити, а ты к нашей царского величества степени послов своих великих пришлёшь. И наше царское величество по послов твоих челобитию одного из них, Онтона Аловеева, к тебе отпустити велели...»
        Видимо, для того, чтобы лишний раз предуведомить новгородцев, Иоанн высылает вперёд себя вновь поставленного архиепископа Леонида. Леонид спешит к месту своей новой службы, чтобы своим появлением успокоить новгородских торговых и посадских людей, и прибывает в Великий Новгород двадцать третьего декабря, в самом деле к несказанной радости новгородцев, которые принимают его появление впереди царского поезда как добрый знак. Вдохновляемые надеждой и опасением, они спешно готовят город к встрече московского государя. На Никитской улице для него очищается терем, стоящий в саду, в Софийском соборе для него отделывается новое место, на котором он пребудет во время богослужения, золотой голубь водружается над его местом, молча, исподволь призывая его к миролюбию, заодно обновляется место архиепископа, поставление которого после долгого перерыва принимают как милость царя и великого князя.
        Иоанн вступает в Великий Новгород двадцать четвёртого декабря, с ним его сыновья, с ним князья и бояре Мстиславский, Воротынский, Пронской, Трубецкой, Одоевский, Сицкий, Шереметев Меньшой, окольничий Василий Собакин, думные дьяки Малюта Скуратов-Бельский и Черемисинов, печатник Алферьев, дьяки Андрей и Василий Щелкаловы. Он настроен миролюбиво и милостиво, точно просит прощения за прошлогодний погром. На малейшее притеснение не слыхать и намёка. Он даёт понять всем своим видом и поведением: крамола искоренена, ни один невинный не может быть им наказан из произвола и деспотизма, он верен слову, данному в грамоте, заблаговременно доставленной новгородцам. Все его мысли нынче о Швеции, о скорейшем заключении прочного мира, но при условии возвращения неправо захваченных городов. Опричные полки уходят на Юрьев, чтобы оттуда, как ему свойственно, угрожать шведам, засевшим в Ливонии как в своей вотчине, именно угрожать, однако не двигаться далее замирённого Юрьева, а заодно разобраться с заговорщиками и бунтовщиками, поддержавшими подлый мятеж, организованный Крузе и Таубе. С той же задачей угрожать, но
не ввязываться в военные действия татарская конница уходит к Орешку, «а ис передовых наших полков иные люди дошли до Орешка, а иные немногие люди, которые от передовых людей оторвались, и в Свейскую землю отомчались», возможно, нарушив его повеление, эти немногие люди беспрепятственно доходят чуть не до самого Выборга, но тотчас откатываются назад, уводя полон и добычу.
        Он с нетерпением ждёт послов шведского короля или хотя бы вразумительного ответа на грамоту, данную Алавееву-Ольсону. По всему видать, что у него не хватает терпения. По расчёту времени послам быть рановато, Тоне Ольсон едва ли успел достигнуть Стокгольма, а он вызывает прежнего посла Павла, епископа из города Або. Епископ и его слуги, усмирённые опальным прозябанием в Муроме, простираются ниц. Иоанн велит им подняться, говорит с обычной приветливостью:
                - Я государь христианский, земного поклонения себе не хочу.
        Он снимает с себя вину перед Юханом:
                - Мы просили у Эрика сестры польского короля Катерины для того, чтобы нам она была в возвышение над недругом нашим, польским королём: через неё мы хотели постановить с ним доброе дело. А про Юхана нам было сказано, что он умер и что детей после него не осталось.
        Он перечисляет вины Юхана перед ним, и главная вина в том, что московские послы Воронцов и Наумов были оскорблены и ограблены, чего он без возмещения за обиды не намерен прощать ни одному шведскому королю, другая же вина Юхана в том, что послы присланы им в нарушение стародавних обычаев, установленных правил:
        — Пришедши к нашим боярам, уродственным обычаем стали что болваны и сказали, что с ними к боярам никоторого приказу нет, а прежнего обычая позабывши, ино по такому уродству так с послами и сталось.
        Он требует, чтобы Юхан заплатил десять тысяч ефимков за оскорбление, нанесённое Воронцову с Наумовым, возвращения ливонских земель, уступленных королю Эрику только на время, о чём имеется форменный договор, а также предоставления ему расположенных в Финской земле серебряных рудников, главное же, заключить с ним наступательный союз против Дании и Литвы, в случае же войны присылать в помощь ему тысячу конных и пятьсот пеших воинов, снаряженных по немецкому образцу, наконец объявляет, что шведский король в своих грамотах должен именовать московского царя и великого князя властителем Швеции да прислать к нему шведский герб, который он велит выбить на своей царской печати, особенно же настаивает на том, чтобы шведский король беспрепятственно, безволокитно пропускал в Московское царство медь, свинец, нефть, рудознатцев, художников, лекарей и служилых людей.
        Епископ Павел и его слуги в другой раз простираются ниц. Они умоляют великого государя сменить гнев на милость, уверяют его, что в Финской земле никакой серебряной руды не имеется, что Швеция страна бедная, что не сможет выставить такого множества ратных людей ни на какую войну и что, уж это само собой, шведский король никак не может признать шведским властителем московского царя и великого князя.
        Иоанн и сам ведает, что страна бедная и что властителем его не признают без тяжёлой войны, от которой он как раз хотел бы избавиться, если не навсегда, так хоть на несколько лет, он ведёт обычную, известную дипломатическую игру: он выдвигает наивысшие требования и для того, чтобы установить степень величества, определить своё положение и положение шведского короля, обозначить могущество Московского царства, которому не составит труда раздавить бедную Швецию, если не в одночасье, чуть не левой ногой, так в течение нескольких лет после тяжёлой, но победоносной войны, что в данный момент соответствует истинному соотношению сил, и для того, чтобы предупредить, какие жестокие последствия могут обрушиться на шведского короля, если тот не внемлет веленьям рассудка, другими словами, своими завышенными требованиями он закрепляет своё неоспоримое превосходство перед соседями. Понятное дело, что после обмена любезностями требования такого рода благополучно снимаются. Нагнав как следует страху, Иоанн снабжает епископа Павла довольно умеренной грамотой. До Троицына дня московский царь и великий князь
откладывает войну, а шведский король обязывается к этому сроку прислать-таки большое посольство, но не в Москву, как хотелось бы самолюбивому Юхану, а в Великий Новгород к его воеводам. С посольством шведский король должен отправить десять тысяч ефимков на удовлетворенье обиды, нанесённой Воронцову с Наумовым, от этого принципа Иоанн отступиться не может, своих послов в обиду он не даёт. По условиям военного союза шведский король выставляет всего две сотни конных ратных людей, что, в сущности, должно и без шведского герба на царской печати обозначать его подчинённое, униженное положение перед могучей Москвой. Особенно опять-таки оговаривается свободный проход через Швецию необходимых товаров и служилых людей.
        Пока обсуждаются пункты и пунктики, пока составляется грамота, подручные князья и бояре осторожно нащупывают свой путь к согласию и миру с нагловатым соседом. Сплочённые единственно силой родства, они все проблемы предпочитают улаживать при помощи брака. Им очень желается, чтобы царь и великий князь женился на младшей сестрице польского короля, хочется также, чтобы он женился на младшей сестрице шведского короля, а как женится, так все неприятности между соседями утрясутся сами собой. Ради достижения столь соблазнительной цели они обхаживают епископа Павла, выспрашивают, какова собой королевна, сестрица-то вашего короля, сколько ей лет, умна ли, может ли похвалиться дородством, признак здоровья в представлении истинно русского человека, намекают с доступной им тонкостью, что не худо бы получить с неё живописный портрет, туманно рассуждают о пользе брака между правящими домами, давая понять, что московский царь и великий князь мог бы жениться на их королевне, к вящей пользе обеих сторон. Сам Иоанн ни единым словом не заикается о загадочной королевне. Он куда больше полагается на впечатляющую силу
оружия, чем на браки с заморскими дивами. На прощанье он объявляет епископу Павлу, что остановил кровопролитие только на малое время, и настоятельно советует его королю прислать больших послов не позднее Троицына дня, когда он возобновит военные действия как в Ливонии, так и в Финской земле. Он повторяет снова и снова, что король Юхан обязан возвратить ливонские города, которые он уступил Эрику только на время, без ливонских городов миру между ними не быть, и с ясным пониманием непримиримых разногласий в Европе, бессчётных интриг и подвохов друг против друга советует растолковать опрометчиво захватившему власть узурпатору, что тот не может рассчитывать ни на кого из европейских монархов, в первую очередь не может рассчитывать на германского императора, а словами, как известно, землю не защитишь.
        После отъезда епископа Павла с грамотой и уверением, что король Юхан всенепременно согласится на требования царя и великого князя и добьёт челом за вины свои, Иоанн задерживается в Великом Новгороде на несколько дней. Он точно колеблется, размышляет, что ему теперь предпринять. Мысль перебраться на жительство в этот отдалённый северо-западный город, похоже, не оставляет его: для особного двора старинный центр торговли с Европой может стать превосходной столицей. Именно на Торговой стороне, отошедшей в опричнину, возводится его новый укреплённый дворец. Он даёт Великому Новгороду новый торговый устав. По новому уставу со всех товаров, ввозимых иноземными купцами, в его казну берётся всего семь денег с рубля, тогда как торговые люди других городов Московского царства на торгу Великого Новгорода платят четыре деньги с рубля, а сами новгородцы вносят всего полторы деньги с проданного мяса, рыбы, икры, мёду, соли, луку, орехов и яблок, кроме отдельного сбора с телег, саней и людей, то есть соответственно три с половиной, два и один процент с одного рубля, что очень мало похоже на грабёж торгового
населения, ввоз драгоценных металлов, ещё не обнаруженных в таинственных недрах Московского царства, облагается наравне с остальными товарами, тогда как вывоз их объявляется преступлением, утайка же пошлины, столь незначительной, карается тяжёлыми пенями, причём товары царского двора облагаются теми же пошлинами, в тех же размерах, что и товары любого рядового купца. Однако, предоставляя льготы и послабления, он вовсе не собирается гладить по головке ослушников. Он всегда и везде стоит на страже закона, будь это право наследования государственной власти, обязанность верной службы за землю или внесение даней и пошлин в казну. Новый устав предусматривает: если торговый человек нарушает правила торга, его товар изымается в казну царя и великого князя. Всем, кто приезжает на торг, надлежит останавливаться в гостиных дворах и уплачивать за пожилое, также в казну. Ему, конечно, известно, что многие, лишь бы мошеннически уклониться от пожилого, жительствуют в частных домах посадских людей. За проделки этого рода товар также изымается в казну царя и великого князя, «по тому же, как и на Москве», а посадский
теряет свой двор. Новгородское изменное дело лишний раз доказывает ему, что подьячие сплошь и рядом собирают дани и пошлины спустя рукава, а за мзду и вовсе забывают о данях и пошлинах, отчего в казне случается большой недочёт. От недобора даней и пошлин он находит простейшее средство: если сумма даней и пошлин уменьшается против прежних лет, с подьячих взыскивается вдвое, при этом подьячим предписывается «ни в которых пошлинах ничем не корыстоваться и поминков и посулов не имати ни у кого». Что все эти запреты «не корыстоваться» и «поминков и посулов не имати ни у кого» остаются гласом вопиющего в пустыне, ему тоже отлично известно, и он возвращает Великому Новгороду старинное право суда с помощью поля, тогда любой горожанин может обвинить в нарушении закона любого воеводу или подьячего и, предъявив доказательства, вызвать обвинённого на поединок, минуя царский суд и расправу, поскольку, как и младенцу известно на Русской земле, до Бога высоко, а до царя далеко, и эту жестокую меру граждане Великого Новгорода принимают с благодарностью и одобрением, поскольку в праве поля видят единственную управу на
безбожных «волков». Наместником же он не без коварства оставляет князя Ивана Мстиславского, а воеводой при нём князя Пронского, предпочитая держать их подальше от соблазна южных украйн. Заодно он дарит новгородским соборным старостам и попам так называемые милостинные деньги, которые прежде поступали в казну.
        На все дела уходит двадцать шесть дней. Он возвращается январским прекрасным санным путём, но возвращается медленно. Отовсюду глядит на него разорение. Голод продолжает свирепствовать во всех замосковных обжитых волостях, в силу необходимости переходящих с подсеки к трёхполью. Возле городов на пути от Великого Новгорода то тут, то там попадаются неубранные окоченелые трупы. Носятся тёмные слухи, что в Москве по ночам голодные горожане, разорённые, вдобавок к неурожаю, набегом татар, нападают на дома богачей, случается, люди поедают людей же, тем не менее, доносят ему, земская Боярская дума, которая нынче правит в Москве, не принимает никаких мер, богатые князья и бояре, опасаясь новых неурожаев, которые всё учащаются на скудных супесчаниках и подзолах замосковных земель, придерживают хлеб в закромах, а хлеботорговцы терпеливо ждут повышения цен. В его дворцовых владениях тоже полны закрома, на дворцовых полях стоят тысячи скирд необмолоченного хлеба в снопах, однако он не в состоянии тронуть ни колоска: мало того, что он содержит громадный двор, то есть тех же сытых, богатых князей и бояр, ему
необходимо в течение года кормить хлебом каждого стрельца, каждого казака, каждого пушкаря, воротника, кузнеца в крепостях, поставленных на стражу Московского царства, а стрельцов, служилых казаков, пушкарей, воротников, кузнецов в его войске немерено, а наберётся тысяч до двадцати.
        Куда же спешить? Что должен он предпринять? Его душа полна скорби, он одинок, ему не с кем разделить и скорби семейные, и труды управления, его тело начинает слабеть. Всё сильней, всё неотступней тянет его в монастырь, в тихую келью, ибо единственно Господу он может излить свою усталую душу. Да вот беда: и на царство его поставил тот же премудрый Господь, сей тяжкий крест не на кого переложить, не на кого оставить ему, стало быть, он не может, не имеет права уйти, грех непростительный, спросит, спросит Господь. Он должен остаться, и он остаётся, а если он остаётся, он должен жениться, на продолжение рода, подальше от соблазна греха, ведь ему всего-навсего сорок лет. А как он может жениться? Только три брака освящает своим благословением православная церковь, а он уже трижды женат, на Анастасии, на Марии, на Марфе. Человек истинной веры, он почитает внебрачные отношения тягчайшим грехом, да и не имеет он права на внебрачные отношения: внебрачные дети, бастарды на других языках, по-нашему выблядки, не только родятся в грехе, но и с течением времени становятся истребительным бедствием в кровавой
битве за корону и власть.
        ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
        ОТМЩЕНИЕ
        Возможно, он и женился бы без промедления, но ему надлежит посоветоваться, надлежит получить благословение на неположенный брак у высших церковных властей, иначе его сожительство станет греховным, преступным, не перед одними детьми, но перед Русской землёй, а тихий митрополит Кирилл восьмого февраля 1572 года скончался, необходимо выждать не менее определённых обычаем сорока дней. Возможно, он и ушёл бы в монахи, да по возвращении в Александрову слободу на него обрушивается лавина неотложных государственных дел, которые никто не решит без него. Главное же, он горит нетерпением отомстить самодовольному крымскому хану за прошлогодний позор, накликанный на его голову, и разор, наведённый на Русскую землю гнусным предательством князя Ивана Мстиславского, и не его одного, как начинает открываться ему, отомстить за испепеленье Москвы, за своё вынужденное унижение перед ползучим гадом, этой гнидой, этим разбойником самого гнусного толка, посмевшим послать ему нож, он годы и годы помнит обиды, никогда не прощает несомненных обидчиков, разве что затихает на время, но в конце концов он всегда наносит
ответный удар.
        На этот раз суровые обстоятельства не оставляют времени затаиться, затихнуть надолго. Из-за Перекопи поступают самые тревожные сведения. После успеха, столь обширного, дивного, купленного бесстыдным предательством, Девлет-Гирей возомнил себя дивом дивным, победоносным воителем. Его кипучее самомнение многократно подогревается тем, что вчерашние недруги, как водится между прихлебателями всех мастей и оттенков, хором напрашиваются в союзники к победителю, падают ниц и лижут его сапоги, ведь в добровольных холопах до сего дня недостатка не приключалось, без добровольных холопов не поднимешься на войну. Следом за пятигорскими черкесами, с необыкновенной лёгкостью переменившими подданство, к татарам примазываются мелкие горские племена, вечно враждующие между собой, живущие пастушеством и грабежами, ещё вчера умолявшие московского царя и великого князя защитить их от хищных татар. Из ногайцев, принимавших участие в прошлогоднем весеннем походе, готовы броситься на Москву как Малая ногайская, так и Большая орда. Вообразившие, что в пожаре Москвы Русская земля либо перестала, либо вот-вот перестанет
существовать, поднимаются татары, черемисы, мордва, нападают на крепости, сжигают незащищённые поселения беглых замосковных землепашцев, звероловов и рыбарей, грабят дома и хозяйства, уводят скот и людей в полон. Ещё хорошо, что и на этот раз прегордый султан не может оказать серьёзной поддержки крымским татарам. Осенью турецкая эскадра терпит страшное поражение в сражении при Лепанто. Почти весь турецкий флот, ещё вчера полный господин Средиземного моря, потоплен или в виде дыма вознёсся на небеса. Султан готовится отомстить за поражение соединённым силам Европы. Всё, что нынче он может позволить себе, так это ободрить крымского хана и благословить на новый поход, а в помощь ему присылает военных советников, немного пехоты и опытных пушкарей для обслуживания плохоньких татарских пищалей и пушек. Да на этот раз в его помощи Девлет-Гирей не нуждается. В своих сладких мечтаниях он уже видит себя властелином всей русской земли, как было при вечнопамятном хане Батые. Он прямо объявляет своим нойонам и мурзам, только что не кричит на весь белый свет, что в Москву не кое-как, а на царство идёт, царя Ивана
пленником на верёвке притащит за Перекопь. Ещё ни коня, ни воза, а он уже выдаёт своим торговцам грамоты на торговлю в Казани и Астрахани и одаривает нойонов и мурз московскими городами, точно и в самом деле сидит царём на высоком столе Калитина племени. И до того велика самозабвенная вера татарина в полную, окончательную победу над русским народом, что его торговцы награбленным на самом деле, не теряя времени даром, отправляются с его филькиными грамотами в руках на Волгу для вольного торга и к своему величайшему изумлению попадают в плен к московским стрельцам и служилым казакам.
        Великого правителя то и отличает от разного рода правящей шушеры, что о своих намерениях великий правитель прежде времени не кричит на каждом углу, в свои замыслы прежде времени не посвящает даже ближайших помощников, Иоанн же отличается особенно тем, что подолгу обдумывает, подолгу вынашивает свои победоносные замыслы. Ещё с осени он готовит обнаглевшим татарам ловушку, однако старательно делает вид, будто всего лишь готовится к глухой обороне, как московские полки готовятся к каждой весне. Строительные работы в Вологде и в Великом Новгороде замирают, пока что на время. Все его свободные средства истрачиваются на достойную встречу с татарами. Вокруг Москвы спешно возводятся новые укрепления, в силу спешности маломощные, однако достаточные, чтобы отразить конных татар, если, естественно, вновь не заварится той неразберихи и паники, какая погубила стольный град в миновавшем, слава Богу, чёрном году. Обновляются укрепления в Волхове, усиливается крепость в Орле, основанном пять лет назад на линии давно задуманных и неуклонно одно за другим исполняемых укреплений по всей прежде полностью беззащитной,
настежь распахнутой южной украйне. С особенным тщанием укрепляются все переправы, повсюду на бродах ставятся частоколы, заранее отрываются окопы для стрелецкой пехоты, впервые отрытые его разумением под Казанью. Тайно от всех где-то между Москвой и Окой собранные им смекалистые умельцы, которых Иоанн умеет отыскивать, сколачивают так называемый гуляй-город, подвижную крепость, составленную из удлинённых телег с деревянными стенками с обеих сторон, с оконцами для пальбы из пищалей, причём, глядя по обстановке, телеги можно довольно быстро вытянуть в ряд на версту или две или составить для круговой обороны. Готовится грозный царь Иоанн, готовится тщательно и в апреле скликает полки.
        Однако готовится словно бы между прочим, а на виду у всех он чрезвычайно занят иными делами. Вот приходит грамота от датского короля Фредерика, старшего брата приблудного Магнуса. Осторожный, коварный король, видимо, известившийся о его тяжбе с самовольным, несговорчивым Юханом, даже намёком не извещает московского царя и великого князя о мире, давненько заключённом со Швецией, ни словом не упоминает о своём младшем брате, поскольку в Штеттине публично отрёкся от него и отказался ему помогать, зато уверяет московского государя в своей неизменной, чуть ли не пламенной дружбе и слёзно жалуется на московских поморов, которые занимают норвежские земли и у бедных норвежцев отымают богатые рыбные ловли, да с самым невинным видом испрашивает опасных грамот для германских послов, которых, вишь ты, сам император желал бы направить к московскому государю для переговоров о важных делах. Случись время иное, не ожидай он со дня на день татар, не желай поскорее увидеть припозднившихся шведских послов, Иоанн пугнул бы нагловатого, европейской спесью надутого Фредерика, как уже однажды пугал, объявив, что
германскому императору пристало самому испрашивать опасные грамоты, коли надумал послов засылать, а Фредерику в чужое дело вступать ой как негоже, да ждёт он татар, ждёт шведских послов и оттого отвечает миролюбиво, спокойно, будто не примечает того оскорбления, которое наносит ему император, не пожелавший лично обратиться к нему:
        «Фредерик хорошо делает, что желает быть нам верным другом до конца своих дней, но то не хорошо, что без нашего веления мирится с неприятелем нашим. Да исправится, да с нами стоит заедино, да убедит шведов повиноваться воле моей. О делах норвежских разведаем и не замедлим в управе. По слов брата нашего Максимилиана ожидаем, путь им свободен сюда и отсюда...»
        Вот появляется посланец от польского короля и литовского великого князя. Вишь ты, у Сигизмунда Августа тоже большая беда: повсюду в городах европейских ходят грамотки от имени Иоанна, а в грамотках хула несусветная на честнейшего в мире польского короля и литовского великого князя, так Иоанну следует публично опровергнуть сию ядом тарантула напоенную клевету. А также герцог Магнус при поддержке московского войска воевал польские земли, и московскими стрельцами был занят Тарваст, так вот Тарваст бы очистить немедля, герцога Магнуса поунять и своего войска ему не давать, в благодарность же за эти услуги Сигизмунд Август готов уступить Иоанну кое-какие ливонские города, однако не иначе, как обменявши на полюбившийся Полоцк, без которого бедняге жизнь не мила.
        Нужным отвечать наглецу Иоанн не считает. По его поручению краткий ответ составляет дьяк Андрей Щелкалов, составляет тоже мягко, тем не менее с вызовом, мол, не замай. В ответном послании говорится, что самим Сигизмундом Августом о московском царе и великом князе распространяется злостная клевета, так для того, чтобы опровергнуть её, действительно были разосланы некие грамотки, однако сии составлялись не государем, а подлыми ливонскими немцами Крузе и Таубе, которые нынче сбежали в Литву, так пусть Сигизмунд Август пришлёт трусливых изменников на примерную казнь, тогда только московский царь и великий князь объявит всем государям Европы, что те грамотки не более как подлог, измышленный уже достойно наказанными предателями. Далее Андрей Щелкалов изъясняет польскому королю и литовскому великому князю, что Тарваст принадлежит Московскому царству, оттого и занят стрельцами, герцог же Магнус воевал не польские земли, а неправо захваченные шведами ливонские города, что польский король и литовский великий князь может получить Полоцк только в том случае, если доброй волей освободит все ливонские города и
признает Ливонию за Москвой. Несладкое послание по поручению московского царя и великого князя составляет его исполнительный дьяк, надо правду сказать, не может такое послание понравиться польскому королю и литовскому великому князю.
        Вот внезапно добирается до Москвы тайная весть от английского посланника Дженкинсона. Очевидно, бранное послание Иоанна производит на королеву Елизавету сильное, явным образом благотворное действие, тем более что следом за ним английские торговые люди извещают свою прегордую государыню о потере всех своих привилегий, своих весьма прибыльных позиций в московской торговле, а главное, об утрате волжского пути, такой короткой, такой удобной водной дорожкой ведущего к богатейшим, таким приманчивым восточным рынкам, до которых ещё и португальцы не добрались. Чутьём женщины, одинокой, непонятой, окружённой врагами, Елизавета верно угадывает, что с Иоанном надобно говорить иным языком. Переменчивая, неверная, она тотчас снаряжает в Москву представительное посольство во главе с Робертом Бестом, включив в его состав Дженкинсона, проведав, что московский царь и великий князь благоволит этому неглупому англичанину, поручает передать в самой благопристойной, приветливой форме свои извинения и любой ценой восстановить положение английских торговых людей. Ещё прошлой осенью посольство выгружается на пристани
святого Николая. Его задерживают тут же, на острове Роза, как кличут его англичане. От имени холмогорского воеводы Роберту Бесту и его спутникам сообщают, через переводчика Даниила Сильвестра, что во многих городах Московского царства свирепствует мор, что на всех путях поставлена стража, которой не велено никого пропускать ни туда, ни обратно, что англичане погибнут либо от мора, либо от бдительной стражи. Когда же Роберт Бест продолжает настаивать, ему изъясняют доступно, что царь и великий князь отправился в поход против свейских людей и что его никак невозможно догнать. Дженкинсон, уже отчасти знакомый с дорогами и порядками, вернее сказать, с беспорядками, сплошь и рядом царящими на Русской земле, отправляет гонца. Гонца перехватывают, а до сведения Дженкинсона доводят, по правде или облыжно, что царь и великий князь именно его винит за неудачу в переговорах с его королевой и потому поклялся отрубить ему голову, как только сучий Дженкинсон посмеет объявиться в Москве. Всё-таки один из его гонцов добирается до Александровой слободы и передаёт Иоанну какие-то оправдания Дженкинсона. Иоанну в самом
деле симпатичен этот сметливый английский торговый агент, проходимец и дипломат. Он даёт разрешение его пропустить. Дженкинсон, а не Роберт Бест появляется в Александровой слободе. Иоанн сокращает подобающий случаю официальный приём, удаляет бояр и продолжает беседу в присутствии переводчика и всего двоих своих самых близких советников. Он, понятное дело, требует объяснений. Дженкинсон уверяет, что слово в слово передал его поручение своей королеве, что королева изволила выслушать его предложения милостиво и дальнейшие переговоры поручила вести Томасу Рэндолфу, который будто бы всё перепутал, да к тому же переводчики, должно быть, неверно переводили слова королевы. В доказательство того, что всё так и было, он передаёт Иоанну новую грамоту королевы. Королева спешит оправдаться:
        «Дженкинсон правдиво расскажет вашему пресветлейшеству, что никакие купцы не управляют у нас государством и нашими делами, а мы сами печёмся о ведении дел, как прилично деве и королеве, поставленной Богом; и что подданные наши оказывают нам такое повиновение, каким не пользуется ни один государь. Чтобы снискать ваше благоволение, подданные наши вывозили в ваше государство всякого рода предметы, каких мы не позволяем вывозить ни в какие другие государства на всём земном шаре. Можем вас уверить, что многие государи писали к нам, прося прекратить с вами дружбу, но никакие письма не могли нас побудить к исполнению их просьб...»
        В тон своей королеве исполнительный Дженкинсон перечисляет многочисленные услуги английских торговых людей: они не позволяют северным государствам перекрыть торговые пути, ведущие в Нарву, предоставляют Московскому царству важнейшие выгоды балтийской торговли и тем содействуют победам в Ливонии. Иоанн всё-таки домогается знать, по какой такой важной причине английская королева отказалась признать взаимное право убежища и тем скрепить с ним военный союз. Дженкинсон изворачивается как истинный англичанин, уверяет московского царя и великого князя, что, если он согласится забыть своё законное неудовольствие, которое он так решительно выразил английским купцам, восстановит торговые отношения и возвратит привилегии, которые они прежде имели, его королева готова дать вашему пресветлейшеству самые очевидные доказательства своей искренней дружбы. Иоанн на этом обрывает беседу, не торопясь согласиться или ответить отказом, может быть, улавливая чутьём, что англичане намереваются его обмануть, незнакомый, неверный народ.
        На двадцать девятое апреля он созывает освящённый собор. Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты во главе с новгородским архиепископом Леонидом собираются в Успенском соборе. Иоанн просит своих отцов и богомольцев благословить его на четвёртый брак. Он говорит приблизительно так:
        — Первым браком взял я в жёны Анастасию, дщерь Романа Юрьевича, и жил с ней тринадцать лет с половиной, но вражиим наветом и злых людей чародейством и отравами разными царицу Анастасию извели. Совокупился я вторым браком, взял за себя из черкес пятигорских девицу и жил с ней восемь лет, но и та вражиим коварством была отравлена. Я ждал немало времени и решился на третий брак, отчасти для нужды телесной, отчасти для детей моих, ещё не достигших совершенного возраста, потому идти в монахи не мог, а без супружества жить в миру соблазнительно. Получив благословение митрополита Кирилла, я долго искал себе невесты, испытывал, наконец избрал себе Марфу, дщерь Василия Собакина, но враг подвиг ближних многих враждовать на царицу, и они отравили её, ещё когда она в девицах была. Я же положил упование на всещедрое существо Божие и взял за себя Марфу в надежде, что она исцелится, но она за мной была всего две недели и преставилась ещё до разрешения девства.
        Он живо, своим оригинальным образным языком поверяет, как он много скорбел, какие преграды воздвигались у него на пути. Он указывает на то, что христианство со всех сторон распинают и губят безбожные неприятели, а дети не имеют лет совершенных, чтобы занять его место, его прародительский стол. Он твёрдо знает законы церковные, и всё же чёрствые обстоятельства принуждают его вступить в новый, неположенный брак:
        — Ныне с умилением припадаю к отцам и богомольцам моим и молю благословить меня, многогрешного.
        Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты, как водится, видя смирение, слыша моления царя и великого князя, зная примерное его благочестие, испускают многие слёзы, так любимые нашими летописями, поплакав же вволю, уразумевают и сами, что тут нужда личная, ещё более нужда государственная, поскольку кому-кому, а им доподлинно ведома и наклонность старшего сына Ивана к монашескому образу жизни, и малоумие младшего, Фёдора, и преклоняют души свои к милосердию. Как и думные бояре, они тоже судят и рядят и приговаривают: просить Бога о снисхождении и разрешить царя и великого князя ради тёплого его умиления и покаяния, ибо покаяние превыше всего, и положить ему заповедь, чтобы прочая православная братия не искушалась сладостным грехом четвёртого брака. Иоанну не полагается вступать в церковь до Пасхи, на Пасху в церковь вступить, меньшую дору и пасху вкусить и весь год стоять с припадающими, к меньшой и большой доре ходить лишь по прошествии года, ещё год стоять с верными, на Пасху по прошествии года второго причаститься Святых Тайн и с этого года по праздникам владычным и богородичим вкушать
богородичий хлеб, святую воду и чудотворцевы меды. Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты накладывают на царя и великого князя справедливую епитимью, тяжкую для каждого верующего, тягчайшую для Иоанна, в исполнении обрядов непреклонного до щепетильности, однако они благоразумны и ведают, что государь не во все дни волен в себе, что не нынче, так завтра он встанет во главе православного войска и пойдёт отбивать богомерзкого неприятеля и что тогда впереди его должен быть Бог. Отцам и богомольцам тоже приходится принимать во внимание время и обстоятельства, и они делают оговорку в своём строгом решении: если государь пойдёт против недругов, за святые Божии храмы, за православную веру, за всю землю Русскую, епитимью ему разрешить, тогда освящённый собор его епитимью возьмёт на себя. Разрешительную грамоту честь по чести скрепляют своими печатями новгородский архиепископ Леонид, Корнилий ростовский и Антоний полоцкий, следом за ними семь епископов и самые влиятельные из игуменов и архимандритов. В мае совершается венчание Иоанна с Анной Колтовской. В том же мае освящённый собор поставляет на
митрополию тишайшего, смиреннейшего архиепископа полоцкого Антония. Наконец всё в том же мае окончательно складывается тот план, с помощью которого Иоанн намеревается сокрушить крымского хана, если не погубить его навсегда. Осенью выжжена степь по всем татарским путям, от Мещеры, Донкова, Дедилова до Орляя и Путивля, травы нескоро взойдут на прокорм татарских коней. Зимой он сажает Ивана Мстиславского в Великом Новгороде наместником, подальше от южных украйн, отклонив его от другого предательства, в некоторой надежде, что никто более из больших воевод не решится предупредить Девлет-Гирея о западне, которую изготавливает для него московский царь и великий князь. Гуляй-город готов. Иоанн твёрдо помнит глупейшее хвастовство крымского хана о том, что тот московские дороги узнал. Именно, именно, на то и главнейший расчёт. Нынче хан по выжженным степям не пойдёт, обскачет, как прошедшей весной, все сторожи на закат, в том же месте перескочит Угру и нагрянет на Серпухов, от которого ведёт прямая дорога к Москве.
        Для видимости приготовления ведут обыкновенным порядком. Вновь Разрядный приказ поднимает около двенадцати тысяч служилых людей, конных, людных и оружных, около двух тысяч московских стрельцов, около четырёх тысяч служилых казаков и несколько тысяч посошных людей на земляные работы, на переброску и установление пушек. Разрядный же приказ расписывает полки. Полки выдвигаются по старинным местам на левый берег Оки.
        Во главе большого полка встаёт Михаил Воротынский, набольший воевода по родовой росписи мест после Ивана Мстиславского. Его полк занимает Коломну, по обыкновению прикрывая дорогу от Рязани к Москве, несмотря на то, что именно отсюда Иоанн нападения нынче не ждёт. На всякий случай своими распоряжениями он вводит в заблуждение и собственных воевод, также отклоняя их от предательства. Именно ради того, чтобы твёрже уверить своих воевод и татарских лазутчиков, что приготовления идут как всегда, он и повелел укрепить берега Оки двойным частоколом и отрыть по переправам окопы для московских стрельцов и служилых казаков, вооружённых пищалями, как впервые опробовал под Казанью.
        В действительности настоящий сюрприз обнаглевшим татарам готовится именно в западном направлении. В сторону Калуги его повелением выдвигается передовой полк, причём Иоанн смело разрушает поседелые приёмы ведения войн, сложившиеся на протяжении многих веков как у московских, так и у многих удельных князей: впервые по числу воинов передовой полк значительно превосходит полки правой и левой руки, очевидное оскорбление для воевод этих, по разрядам старших, полков, ведь для важности мест каждый воин у них на особом счету. Больше того, передовой полк сплошь состоит из опричных частей, московских стрельцов и служилых казаков, его новые войска без разряда и мест, с единым порядком и единым командованием. В эту же группировку он включает несколько тысяч наёмников под началом Георгия Фаренсбаха. Воеводой передового полка он ставит князя Дмитрия Хворостинина, ещё молодого, почти никому не известного, захудалой фамилии, без места, не имеющего в земском войске никакого полка, однако успевшего отличиться два года назад под Рязанью. Полк правой руки он составляет наполовину из земских, наполовину из опричных
служилых людей и ставит на него опричного воеводу князя Никиту Одоевского. Этот полк выдвигается непосредственно к Серпухову, за три версты от него, к так называемому Сенькину броду. Никита Одоевский тоже укрепляет брод частоколом, двумя рядами окопов, ставит пушки и ждёт. Где-то в тылу, тоже в ожидании наглых гостей, стоит гуляй-город. Именно эти два полка и подвижная деревянная крепость составляют его ударную силу. Только на них и может он положиться. Дрогнут они, не выдержат первого натиска разгорячённой, валом валящей орды — земские войска не остановят набег, Москвы и на этот раз не спасут.
        В русской военной истории Иоанн — первый истинный полководец в духе нового времени. Он не витязь удельных времён, сам лично он никогда не обнажает меча, никогда не скачет во главе ревущего сзади полка, не бьётся в первых рядах. Он во всех подробностях разрабатывает план, как было в казанском и полоцком блистательных взятиях, а сам стоит в стороне, наблюдая, взвешивая, обретая опыт на будущее. Такое поведение государя до того непривычно, что витязи удельных времён искренно почитают его ничтожеством, трусом, поскольку сами только и умеют они, что, обнажив меч, скакать на врага, не помышляя о том, что прежде необходимо сплотить и верно расставить полки. Понятно, что со своей стороны вдумчивый, расчётливый Иоанн относится к ним как к ничтожествам и глупцам.
        На этот раз он и считает разумным, и вынужден стоять в стороне. Разумеется, он не имеет права повторить роковую ошибку прошедшей весны, когда ушёл под Серпухов с одним царским опричным полком, был предан Иваном Мстиславским, был предательством обречён на полный разгром, может быть, на плен или смерть, и только что не бежал, чтобы укрыться в Ростове Великом. Ещё и другая причина более настоятельно принуждает его стоять в стороне. Только что на него наложена епитимья, наложена освящённым собором, всеми архиепископами, епископами, игуменами и архимандритами, правда, наложена с оговоркой: стоит ему встать во главе войска, и освящённым собором епитимья принимается на себя. Он государь, порой ему приходится лицемерить перед людьми, но перед Богом он всегда чист и прям, свою епитимью он должен сам исполнять как следует. Никому не объясняя причин, он уходит в Великий Новгород и увозит казну.
        Будто бы злодейством опричнины опустошённая, обескровленная казна, следствием предательства брошенная на произвол судьбы им самим и боярами, прошедшей весной уцелела поистине чудом. Как должно, казна сберегается в глубоких подвалах его укреплённого дворца на Воздвиженке. Ворвись тогда татары в Москву, все его богатства могли перекочевать за Перекопь, на радость и бахвальство крымского хана, сколько бы тот ни приравнивал к праху все богатства земли. Но Москва сгорела дотла, казна укрылась под спасительным пеплом. На этот раз он опасается оставить её на попечительство воевод. Москву он вручает князьям Токмакову и Долгорукову, с собой забирает молодую царицу, сыновей Ивана и Фёдора, братьев царицы Григория и Александра Колтовских, немногих опричных бояр, опричных дьяков и громадный обоз из четырёхсот пятидесяти подвод, которые нагружены сундуками с казной, всего около десяти тысяч пудов золота, серебра и драгоценных камней, под присмотром его личной охраны, приблизительно полторы тысячи человек.
        Остановившись для отдыха в Старице, он наконец призывает к себе неотступного Дженкинсона, который вынужден следовать за ним по пятам. Посланника королевы, глубоко оскорбившей его, он встречает добродушной улыбкой:
                - Кого прощаю, того уже не виню.
        И прибавляет в ответ на низкий поклон англичанина:
                - Будем друзьями, как были.
        Он милостиво выслушивает просьбы посла и возвращает английским купцам прежние привилегии, отобранные в наказание за нежелание Елизаветы вступить с ним в прочный военный союз. Он разрешает англичанам основать торговую контору в Астрахани для свободной торговли с Персией и торговый двор в Холмогорах. Когда Дженкинсон просит отпустить на родину английских художников и ремесленников, он слегка хмурится и отвечает, что все иноземцы вольны жить у него или воротиться к себе, на Русской земле их не держит никто. Самоуверенный Дженкинсон не улавливает, что тон его изменился, наглеет, несносная привычка англичан в сношениях с низшими расами, низшими, потому что это не англичане, и требует, чтобы казна оплатила товары, взятые у англичан в долг казнёнными или попавшими в опалу вельможами. Иоанн хмурится ещё больше, заметней даже для англичанина и отвечает, что велит справиться о долгах, однако впредь слышать о них не желает. Кажется, и довольно испытывать милостивое терпение грозного государя, да никакой англичанин не умеет кстати уняться перед варваром и дикарём, прирождённая спесь, ещё более прирождённая
жадность ослепляют его. Дженкинсон требует, чтобы государь из своего кошелька оплатил всё, что англичане потеряли во время пожара Москвы, причина пожара нисколько его не волнует. Как ни сдерживает русский царь свой праведный гнев, гнев его прорывается, он отвечает резко, с брезгливым презрением, что не собирается отвечать за гнев Божий, обративший в пепел Москву.
        Будь он вспыльчив без меры, неуправляем и в гневе безумен, как о нём старательно распускают слухи покупные клеветники, вышвырнул бы Дженкинсона ко всем чертям и прервал бы сношения с дурным англичанином, как бы разрыв ни вредил его собственным интересам и интересам Московского царства. В действительности Иоанн превосходно умеет управлять своим гневом. И на этот раз суровое давление времени и обстоятельств приглушает вспышку его оскорблённого самолюбия. Ему необходимы пушки, много пушек, чугунных и медных, и пушки, и железо, и медь торговые люди с трудом, обходя препоны и запрещения, рискуя жизнью в стычке с пиратами, везут из наглухо закрытой для русских Европы, им заграждает путь польский король, пираты нанятого Иоанном Керстена Роде едва сдерживают с каждым днём наглеющих польских пиратов, нападающих на одного впятером, нарвский порт всё ещё принимает английские и ганзейские корабли, но в любой день и час он может быть наглухо заперт соединёнными силами поляков и шведов. Густав Ваза и его сын Эрик, обязанные договорными грамотами, пропускали бесценные грузы по шведской земле, король Юхан, верный
союзник польского короля и литовского великого князя, женатый на его сестре Катерине, отказывается исполнять обязательства покойного отца и заточенного им старшего брата и наглухо запирает свои рубежи. Иоанн всё ещё слабо надеется припугнуть Юхана, обессиленного датской войной и внутренней смутой, и возобновить поставки меди, железа, оружия и мастеров через Швецию, однако его расчётливый ум предвидит уже, что так-таки и придётся воевать с нерасчётливым узурпатором за Ревель-Колывань и что для успешной войны, для осады и приступа опять-таки пушки и пушки нужны, нужны позарез.
        По натуре он созидатель, творец. Всю свою жизнь он строит, учреждает новшества первостатейного свойства, прокладывает пути, неприметно, непонятно для подручных князей и бояр ведущие в будущее, так что многие и многие его начинания осуществятся лишь полтора века спустя таким же созидателем и творцом. Его неусыпными трудами в Московском царстве заводится первоклассная артиллерия, не уступающая, может быть, превосходящая артиллерию сильнейших европейских держав, во всяком случае, об этом свидетельствуют сами заезжие иноземцы. Впервые на Русской земле на нужды осады и приступов его прозрением создаётся пехота московских стрельцов, к пехоте присоединяются служилые казаки, конные и пешие, и служилая, то есть постоянная, татарская конница, ещё несовершенный, однако уже боеспособный прообраз русской регулярной, государством полностью содержащейся армии. В его неутомимом уме рождается принципиально новая стратегия ведения войн, он впервые от глухой обороны своих рубежей переходит к решительному наступлению на вековечных врагов, наседающих на Московское царство и от западных, и от восточных, и от южных
украйн. Он создаёт новую тактику: он берёт крепости, о чём до него витязи удельных времён не смели даже мечтать, он берёт неприятельские крепости при помощи подкопов и пороха, чего прежде ни разу не пробовало предпринять нерегулярное дворянское ополчение. По обширнейшей южной украйне он воздвигает хорошо продуманную цепь крепостей, завалов и засек, которые шаг за шагом перекрывают крымским татарам все пути нападения, и отныне только предательством кого-либо из подручных князей и бояр они могут прорваться к Москве. Он строит новый укреплённый дворец на Воздвиженке. Его усилиями преобразуется Александрова слобода. Он закладывает мощные укрепления в Вологде и пробует строить там русский военный флот. Он возводит в Великом Новгороде новый укреплённый дворец, ту же крепость другими словами. Благодаря его покровительству процветает торговля по громадному, им освобождённому и приобретённому водному пути от Белого моря до Астрахани, откуда открываются дороги на восточные базары Персии, Индии, Бухары и дальше в Китай, которые с такой звериной жадностью притягивают к себе ненасытных английских послов и торговых
людей. Благодаря его благоразумной политике процветает русская Нарва. По своему обыкновению обдуманно, медленно он затевает в Великом Новгороде что-то необычайное, пока что неясное не только для витязей удельных времён, но, может быть, и для него самого.
        Он первым угадывает, что великая держава не может, не имеет права зависеть от ввоза необходимых продуктов. Всё, что возможно, в великой державе должно производиться самостоятельно, собственными руками, в собственных мастерских, чтобы не попасть в постоянное рабство нерасположению или капризу, вражде или коварству соседних, всегда, тайно или явно, недружественных держав, как Русской земле определила судьба, чтобы в любой день и час иметь под рукой все средства для надёжного, неотвратимого отпора врагу. Стало быть, Московское царство должно производить своё железо, свою медь, свой свинец. Сведений о собственных запасах металлических руд он не имеет, до рудоносного Камня его рубежам ещё далеко, свои рудознатцы ещё не успели явиться. Он давно зазывает к себе мастеров рудного дела из Германии, Италии, Франции и Голландии, но именно мастеров упорно не пропускают к нему и Польша, и Литва, и Ливония, теперь задерживает и Швеция. Его последняя надежда возлагается на англичан. Приходится прикрывать глаза и на грубости их заносчивой королевы, и на хамские замашки её наглых послов, своё самолюбие приходится
укрощать, затиснув в кулак.
        Он укрощает. Отчитав Дженкинсона, он возвращается к своим замыслам, давно взлелеянным, выношенным, уже было принятых англичанами, потом было заглохшим, когда ему пришлось крутыми мерами смирять спесивый норов Елизаветы, лишив её торговых людей привилегий. Возвращаются привилегии — возрождаются и его грандиозные замыслы. Он позволяет англичанам расширить и обновить производство канатов, прозябающее в довольно примитивном состоянии в Вологде, ради чего отводит им землю вокруг их вологодского торгового дома. Главное же, он позволяет английской Московской компании искать железные руды в северных волостях, расположенных в особном дворе, «а там, где они удачно найдут его, построить дома для выделки этого железа». Он обещает отвести землю под рудники и железоделательные дома и леса на пять или шесть миль вокруг каждого рудника, однако не в вечное владение, чего добиваются всюду и везде видящие колонии англичане, а лишь во временное пользование, тем накидывая узду на безмерный аппетит прирождённых захватчиков. Компания же берёт на себя обязательство вывезти из Англии мастеров не только для работы на
рудниках, но и, главнейшее, «для обучения нашего народа этому искусству», величайшая мысль в русском державном строительстве за весь XVI век. Часть произведённого железа поступает в казну. Другая часть вывозится в Англию на льготных условиях, одна деньга пошлины с одного фунта железа. Однако он не позволяет иноземцам хозяйничать в его владениях, как им заблагорассудится. Англичанам строго-настрого запрещается нарушать межи отводимых земель, запрещается учреждать деревни и фермы на участках сведённого леса. Всё своё он оставляет себе, как подобает рачительному хозяину, а потому в данной им грамоте оговаривается особо, что все льготы предоставляются лишь в поощрение «великой торговле и выгоде как компании, так и России». Сделав такой широкий, поистине царский жест, предоставив щедрые, однако разумные привилегии английским купцам и промышленникам, какие только и может в своих владениях предоставить независимый государь, пекущийся о благе своего государства, он считает своим долгом посоветовать в грамоте, направленной Елизавете, быть посговорчивей, поучить её этикету, наставить в обхождении одного
государя с другим, равноправным, самостоятельным, достаточно сильным, как опытный, властный мужчина наставляет неразумную женщину, которой, по его глубокому убеждению, нельзя доверять управление государством:
        «А похочешь нашей к себе любви и дружбы большой, и ты б о том себе помыслила и учинила, которым делом тебе к нам любовь свою умножити. А чтоб ecu велела к нам своим людем привозити доспеху и разного оружья, и меди, и олова, и свинцу, и серы горячей на продажу...»
        С тем отпускает Дженкинсона к родным берегам и продолжает трястись по летним безумным российским дорогам, хлябким мостикам и прогнившим соткам, чуть не впервые испытывая на своих боках неистощимое нерадение препрославленных воевод и наместников, и в мыслях не имеющих намерения исполнять свои прямые обязанности, однако исправно собирающих ямские деньги с землепашцев и посадских людей, может быть, впервые представив себе, после долгих бесед о торговле и производстве железа, каково этаким залихватским путём следовать груженным разнообразным товарам телегам, быстроногим гонцам или обременённым оружием ратникам. Сердце его едва ли на месте, мысленно он каждую минуту ожидает известий с южных украйн, но внешне он спокоен и деловит. Его повелением перекидывается никогда прежде не существовавший мост через Волховец, соединивший Торговую сторону Великого Новгорода с торговыми городами Московского царства, о чём извещает пристрастная, явным образом недовольная новгородская летопись:
        «Мост делали через Волховцо на лодьях, пригоном со всего города и с волостей, и с монастырей и было нужно людем добро...»
        По договорным грамотам с удельными князьями, владельцами вотчин, игуменами монастырей со всех этих земель на царские нужды, на строительство дорог и мостов по первому требованию царя и великого князя должны ставиться посошные люди с запасом сухарей, с лопатами и топорами для царских работ, и он в те же дни повелевает исправить весь путь от Москвы до Великого Новгорода. Тот же летописец недовольно ворчит:
        «На государя по этим дорогам мосты мостили и дороги чистили...»
        Ещё до прибытия царского поезда его повелением в Великом Новгороде предпринимаются большие работы:
        «Со всего Великого Новгорода со всякого двора ставили по человеку к государьскому делу двор чистить и огород ровняти, ставити государевы около конюшни; да иных людей посылали на Хутоню конюшней у Спаса ставить к государьскому приезду...»
        С его прибытием строительство расширяется. Призванные его повелением посадские люди разбирают избы, занятые земским судом, на том месте копают подшев, ставят палату, в которую предстоит перебраться суду. Он обращает внимание на вопиющие беспорядки, царившие в Великом Новгороде испокон веку: в отличие от стольной Москвы вольный град не имеет привычки держать привратников и следить за воротами, кто и когда захочет входит, кто и когда захочет выходит из города. Он учреждает постоянную стражу, запрещает перевозить людей в лодках по Волхову, ходить же горожане обязаны через мост, поперёк моста возводят решётку и ставят вооружённую стражу, решётку запирают с наступлением темноты, всякие сношения между земской и опричной половинами Великого Новгорода прекращаются до рассвета. С особенным тщанием он занимается торговым путём, ведущим на север. Вёрстах в десяти от Великого Новгорода, на возвышенном месте, на правом берегу Волхова, находится Хутынский монастырь, в давно прошедшие времена поставленный святым Варлаамом, чудотворным покровителем Великого Новгорода. Может быть, ему припоминается его любимый
Кириллов Белозерский монастырь, под стенами которого располагается торговое и ремесленное село и в урочное время толпятся обильные ярмарки. В том же направлении, что и Хутынь, располагается дворцовая волость с центром в селе Холынь. В селе двадцать тяглых дворов и двадцать дворов рыбарей, к селу тянутся до двадцати хлебопашеских деревень. Состояние села такое же бедственное, как по всему Замосковью с его скудными, неродимыми землями, частыми неурожаями, голодом, мором. Многие тяглые люди, землепашцы и рыбари, давно разбрелись из села и из тянущихся к нему деревень кто куда, без уплаты пожилого и установленных даней и пошлин, идущих в казну. Иоанн укрепляет округу, передаёт селу ещё несколько деревень, отобранных у новгородского архиепископа. Укрупняется и сама дворцовая волость, к ней приписывается большое село Коростыня со многими тянущимися к нему деревнями. Село Холынь его повелением преобразуется в слободу, которой надлежит превратиться в новый центр торговли и ремесла. Он заботится о том, чтобы слободу как можно скорей заселили сноровистые, энергичные люди, способные вдохнуть в неё новую жизнь. С
этой целью он прибегает к обычным мерам, которые предусматривает закон и которыми пользуется любой князь, боярин, игумен и дворянин: его приказчик отправляется в соседние волости, разыскивает беглецов не в срок, без отказа и без установленной явки и возвращает их на прежнее место. Однако он понимает, что мало возвратить беглецов, что в Холынь и в деревни возвращаются нищие землепашцы, рыбари и умельцы, которым не только не на что обзаводиться новым хозяйством, но и нечего есть. Всем, кого удаётся вернуть, его приказчики предоставляют льготы и ссуды. Только один из них, Туруса Линёв, выдаёт около семидесяти рублей, а делает выдачи так:
        «По царёву наказу привёз Туруса Линёв старых жильцов в государево село Холынь с Бронник Истому Яковлева сына Лакомца и посадил в старый его двор, на пол-обжи; Истома взял рубль денег», то есть годовое жалованье московского стрельца или служилого казака.
        Понятно, что очень немногих, подобных Истоме, удаётся разыскать и воротить на старое место, большинство убегло много подалее, чем соседние волости, и след их простыл где-нибудь на Волге и за Окой, у самой кромки Дикого поля. Тогда именем царя и великого князя глашатаи кличут клич, «которые люди кабальные и всякые и монастырские, чей кто ни буди, и они бы шли во государьскую слободу на Холыню, и государь даёт по пяти рублёв, по человеку посмотря, а льгота на пять лет». Князья, бояре, монастыри кабалят свободных землепашцев, звероловов и рыбарей за долги в вечную кабалу, с этого и начинается, пока осторожно и медленно, с оглядкой на грозного царя Иоанна, крепостное право на Русской земле. Иоанн лет пятнадцать назад запретил писать должников в вечную кабалу и тем приостановил закрепощение свободных крестьян, но воз, как водится, и ныне там: продолжают кабалить в обход запрещения. Иоанн это знает, но ничего не может поделать со всесторонним, вседневным беззаконием князей, бояр и монастырей, а потому призывает кабальников к себе в слободу, как призывает на государеву службу в стрельцы. Возможность
воротить свободу, выбежав из долговой кабалы, получить подъёмные деньги и освобождение от даней и пошлин в течение пяти лет действует много успешней, чем исполнительный приказчик Туруса Линёв. Желающих поселиться в государевой слободе сбегается много больше, чем может вместить слобода. Царские приказчики оставляют в Холыни самых умелых, самых толковых, прочие отправляются в царское же село Коростынь или расселяются по деревенькам с теми же льготами на пять лет и на обзаведение, именно «посмотря по человеку», с несколькими рублями из царской казны.
        Если со вниманием приглядеться ко всем его действиям в эти тревожные летние месяцы, когда со дня на день крымские татары могут объявиться на южных украйнах, нельзя не увидеть, как осуществляется грандиозный, единый, давно задуманный, продуманный и начатый план. Расчищены дороги, наведены мосты на всём протяжении от Москвы до Великого Новгорода, в самом Великом Новгороде строится новая судебная палата и наводится необходимый полицейский порядок, имеющий целью обеспечить безопасность и спокойствие горожан, в особенности торговых людей, которые недаром же получили от него новый льготный торговый устав, в Холыни учреждается и населяется слобода для торговли и ремесла, наконец, точно по цепочке, шаг за шагом, как ставятся крепости за Окой, он занимается Ладогой, этим ключевым пунктом ко всей торговле на крайнем северо-западе Московского царства, священным местом для каждого русского, с которого, вопреки лукавому, лживому утверждению греческих служителей церкви, к своим выгодам исправлявшим русские летописи, есть пошла Русская земля, и, может быть, он уже обращается своим провидящим оком к устью
полноводной Невы, чтобы твёрдой ногой встать на берегу Балтийского моря, коли до сей поры так и не удалось овладеть ни Ревелем-Колыванью, ни Ригой. Ладогу его приказчики находят в самом бедственном положении. После разбойничьего набега князя Борятинского с отрядом опричников, ограбивших вотчину царя и великого князя, два года назад одни ладожане померли от голода или мора, другие и тут, как в Холыни, разбрелись кто куда, без отказа, без установленной явки, без уплаты пожилого и установленных даней и пошлин, многие пошли в нищие ради Христа, двое рыбарей подались в монастырь, так что не менее тридцати тяглых дворов остаются пустыми. Между тем часть Ладоги и несколько тянущихся к ней деревень принадлежат самому Иоанну, тяглецы должны давать оброк в Дворцовый приказ и к его столу поставлять обиходную рыбу. Натурально, вследствие погрома рыба и оброк прекращаются. Ещё до отъезда царя и великого князя из Александровой слободы Дворцовый приказ по собственному почину посылал в Ладогу дозорщиков углядеть, что за дела. Дозорщики составили сказки о запустении Ладоги. Тем не менее Дворцовый приказ, обязанный
печься о государевых данях и пошлинах, вслед дозорщикам направляет праветчиков, которые обыкновенно силой выколачивают недоимки, причём пускают по миру оставшихся в живых ладожан и на правеже забивают двоих рыбарей, отчего бедной Ладоге грозит полное запустение. По плану Иоанна, напротив, Ладоге надлежит превратиться в город торговли и ремесла, как уже превратились его попечением Холмогоры, Вологда и многие поволжские города. По всей видимости, чересчур ретивых праветчиков, окончательно разоривших уже разорённое поселение, заключают под стражу, а Ладога наполняется из дворцовых деревень или из числа добровольцев, которые скопились в Холыни, и здесь на обзаведение выдаётся новым поселенцам один рубль всё из той же царской казны.
        Однако Иоанн по-прежнему стремится овладеть более коротким, исстари протоптанным торговым путём, ведущим в Балтийское море: или на РевельКолывань прямой сухопутной дорогой, или ладьями по Узе и Черехе до Пскова, а от Пскова опять-таки сухопутной дорогой на Ригу или Пернов. Упрямый Юхан не возвращает ливонские города, уступленные шведам только на время, стало быть, города приходится возвращать вооружённой рукой, но желательно так возвратить, чтобы не потревожить алчную душу польского короля и литовского великого князя, и он отправляет послание на его имя, выражает готовность возобновить переговоры о мире, рассуждает о том, что в больших делах государства многое зависит от тех, кто приставлен к этим делам, и признается, что трокский каштелян Евстафий Волович и писарь Михаил Гарабурда более прочих польских вельмож способны вести переговоры о прочном мире между Литвой и Москвой, а тем временем усиливает гарнизон в Юрьеве, в Лаисе, в Феллине, подвозит продовольствие, подтягивает пушки.
        Над воплощением своих далеко забирающих замыслов он бьётся при свете дня, а лишь заклубятся вечерние сумерки, к воротам его царских хором пробираются иноки и посадские люди, подбрасывают подмётные письма, доносят о безобразиях, которые, где ни появятся, учиняют всё те же ненавистные «волки». В общем, все жалобы сводятся к одному: «и бысть живущим продажа велика и поклёпы и подметы, и от сего мнози людие поидоша в нищем образе, скитаяся по чюжим странам». Чуть не главнейшим возмутителем спокойствия, чуть не жаднейшим грабителем обличается Леонид, новый архиепископ Великого Новгорода, поставленный именно для того, чтобы водворить порядок, спокойствие и справедливость в сильно перепуганном, ограбленном городе, лишившемся многих пастырей, чудотворных икон и честных колоколов. Вступив в высокую должность, Леонид обнаруживает одни прискорбные воспоминания о некогда богатейшей казне Софийского дома и с ревностью, недостойной служителя Господу, устремляется её наполнять, не выбирая средств, не стесняясь насилием, как поступает всякий имеющий власть. Без церемонии он присваивает себе те милостынные деньги,
которые Иоанн даровал на поправку всему новгородскому духовенству, и облагает иноков и попов разнообразными данями, о каких прежде не слыхивали и самые любостяжательные из поседелых служителей церкви. Ему приходит в голову наложить штраф в два новгородских рубля на каждого попа или инока, которым встанет на ум ударить в колокол хотя бы мгновением ранее, чем зазвонят у Софии, что приводит попов и иноков в состояние столбняка, поскольку приходится со страхом и трепетом на колокольнях сидеть и слушать Софию. Он изобретает и другой способ видимости законного грабежа: он требует, чтобы каждый поп, каждый игумен, каждый архимандрит представил на утверждение свои престольные грамоты, полученные от архиепископа Пимена, а за повторное утверждение грамот в архиепископскую казну вносил один новгородский рубль. Как и следует, не все его подневольные подают грамоты и вносят рубли. Видимо, самым упорным искателем справедливости оказывается юрьевский архимандрит Феоктист. Когда тихие келейные увещания не доходят до искажённого сознания Феоктиста, искушаемый досадой Леонид набрасывается на непокорного архимандрита с
довольно увесистой бранью во время богослужения в Софийском соборе, видимо, приобретя эту дурную привычку от митрополита Филиппа. Разражается довольно грязный скандал. Оскорблённый архимандрит отвечает владыке, потерявшему стыд, в присутствии прихожан:
        — Тоби деи у мене хочется содрати, а мне дать тебе нечего. А восхочешь, владыка, так с мене и ризы сдери, и я об том не тужу.
        Понятно, что неустрашимый архиепископ не только не унимается, несмотря ни на какие скандалы, но ещё и потакает светским властям, и светские власти тоже бесчинствуют без пути и без истины, так что порой от подвластного населения остаётся только мёртвое запустение да нагольная нищета. Вопреки тому очевидному факту, что дозорщики, направленные во все пятины и пригороды Великого Новгорода, обнаруживают во многих местах крайнее разорение от неурожаев, мора и непосильных даней и пошлин, налагаемых земскими властями Великого Новгорода, праветчики не только забирают в тяглых дворах последний скот и зерно, но и всё прочее, что в процессе изъятия нищенских ценностей успевает прилипнуть к ненасытным рукам, тяглое население разбегается, благо вольная воля пока что не порушена на Русской земле. В первую очередь от разорения и побегов страдают новые служилые люди, зачисленные в опричнину и получившие поместья в новгородских пятинах. Как правило, в этих поместьях землепашцев, звероловов и рыбарей можно по пальцам пересчитать, как обнаружилось в Холыни и в Ладоге. Приказчики царя и великого князя разыскивают
беглецов, увозят добром, зазывают к себе добровольцев, выдают на обустройство от одного до пяти московских рублей. Однако простые дворяне не церемонятся, поскольку не располагают свободными средствами, чтобы соблазнять землепашцев, звероловов и рыбарей льготным житьём и рублями. Кто не желает добром переселяться на их разорённые земли, того они умыкают насилием, не дожидаясь заветного Юрьева дня и расплаты с прежним владельцем за пожилое и за аренду земли, а чтобы отбить охоту воротиться на прежнее место, на прежнем месте разоряют или сжигают дворы, с которых силой вывозят вольных кормильцев, и, понятное дело, стоит служилому человеку отправиться на государеву службу, его поместье снова благополучно пустеет, уж больно русский человек не любит насилия над собой, и хоть плетью обуха не перешибёшь, да, слава Богу, вольных-то мест у нас непочатый край.
        Особенно тяжко достаётся Великому Новгороду от государевых порядков в дорогих народному сердцу питейных домах. Надо признать, что былые вольности не пошли строптивым новгородцам на пользу. Все они сплошь неуживчивы, на каждом шагу против законов идут, не признают ни своих, ни тем более паскудных московских властей, «а люди сквернословы, плохи, а пьют много и лихо», скверно же то, по разумению рачительного царя и великого князя, что пьют, собаки, своё, не казённое, чем наносят себе тяжкий вред и убыток казне. Иоанн и в исконных наших питейных делах пытается ввести строжайшие правила, давно прижившиеся в Москве: домашними средствами водку гнать да пиво варить населению разрешается только две недели на Рождество и две недели на Пасху, в прочие неурочные дни пожалуйте, братие, в царёв кабак, из царёва-то кабака весь доход поступает в казну, из которой пьяные деньги идут на пищали и пушки, на сабли и бердыши, на содержание московских стрельцов и служилых казаков да на возведение крепостей, завалов и засек по слишком открытым отовсюду украйнам. Опричные дьяки с первого дня своего появления в вольно
пьющем, вольно гуляющем городе запрещают вольным винщикам вольно вином торговать, «а поймают винщика с вином или пияного человека, и они велят бити кнутом да в воду мечют с великого мосту», если правду сказать, мечут не до смерти, на скорое протрезвление и здоровый испуг, чтобы впредь неповадно было неположенным вином напиваться, и были бы столь чрезвычайные меры и царской казне, и новгородским любителям налиться сивухой на пользу, да опричные дьяки, подобно земским и прочим иным беззаконным блюстителям хотя бы и строгих, но всё же полезных законов, во все времена, оказываются на руку здорово лихи, мзду дерут беспощадно со всякого, кто может дать, а в волховской водичке приходится барахтаться большей частью разного рода нищему люду, ярыжкам кабацким, праздношатающимся боярским холопам да подмастерьям, отчего мало прибавляется прибытка в царской казне, ещё меньше блага непутному населению Великого Новгорода, зато прирастает дьячья мошна.
        С архиепископом Леонидом царь и великий князь проводит душеспасительную беседу, ссылается на жалобы, предъявляет подмётные письма и, по всей вероятности, отсылает его в убеждении, что владыка пристыжен и усмирён. Не тут-то было. В сущности, никому из русских людей нельзя давать власть над людьми. Покинув в смирении палаты царя и великого князя, Леонид приходит в неподобающую для пастыря ярость. При своём выходе в Софийском соборе он велит всем попам, старостам, десятским и пятидесятским ризы с себя скидывать и обрушивается на них пуще прежнего:
        — Собаки, воры, изменники, да и все новгородцы с вами! Вы меня оболгали великому князю, подаёте челобитные о милостынных деньгах, а вам будто от них достаётся по шести московок, а дьяконам по четыре московки! А не будет на вас моего благословения ни на сей век, ни в будущий!
        Явным образом раззадоренный архиепископ силится взять неукротимых жалобщиков испугом, а там, мол, концы в воду, схоронятся сами собой. Ан нет, новгородские попы, хоть и без риз, оказываются не из пугливых, поднимают вольное знамя протеста и отказываются служить обедни во всех городских церквях, отчего тишина и печаль опускаются на видавших виды посадских людей. Однако и Леонид не сдаётся под решительным натиском свободолюбивых попов. Видно, долго бы ещё Великому Новгороду пропадать во грехах без обедни, причастия и покаяния, да и на этот раз добрые люди, какие не переводятся на Русской земле, скрываясь под покровом ночной темноты, доносят царю и великому князю о новых непотребствах архиепископа. Терпеливый Иоанн вновь беседует с Леонидом на разные приличные случаю темы, он же страсть как любит беседовать, разъяснять, увещевать, когда к тому предоставляется подходящий предлог. Леонид, вестимо, жалуется на запустенье казны. Иоанн сулит выдать льготную грамоту на оскудевший архиепископский дом, которая, естественно, исчислит льготы и тем увеличит доход. На том и расходятся. Леонид умягчает сердце
предвкушением щедрых прибытков, снимает гнев с иноков, однако ещё полный месяц держит в ежовых рукавицах мятежных попов, а вскорости придирается к собственным дьякам, которые-де к началу богослужения в церковь не входят, ставит их на правёж и впредь за каждое опоздание дерёт по полтине.
        С архиепископом Иоанну поневоле приходится ограничиваться душеспасительными беседами, поскольку, суди он архиепископов да епископов за мздоимство и любостяжание, епархии остались бы без владык, зато он не церемонится со своими опричными дьяками, дозорщиками и праветчиками, разоряющими и без того разорённых тяглых людей. Может быть, припоминая безобразный погром, когда его люди грабили, убивали, топили в реке безвинных людей, одним чохом показанных в бесстыдной «Малютиной скаске», как показывают лошадей да коров, к тому же на Русской земле и обычай такой, он той же казни подвергает виновных, однако на этот раз ни одного подлого имени не вносит в поминальный листок, видимо, не считая пристойным молить Бога за смердящие души уголовных преступников, а новгородский летописец записывает об этом благодеянии царя и великого князя с философским спокойствием, деловито и сухо, видимо, без малейшего сожаления в сердце:
        «Того же лета царь православный многих своих детей боярских метал в Волхову-реку, с камением топил...»
        И все эти два месяца, ровно шестьдесят дней и ночей, во время трудов, дознаний, молитв, душеспасительных бесед и бесшабашных пиров по случаю венчания родного брата новой царицы Григория он прислушивается к конскому топоту, к скрипу ворог, к шороху и стуку шагов, что там на южных украйнах, в каких местах кочует орда, явится ли Девлет-Гирей на переправы под Серпухов, в ином ли месте ринется через Оку, а если в ином, удержат ли земские воеводы татар, не побегут ли без памяти, не учинят ли измену, как в истекшем горьком, горчайшем году.
        Наконец тридцать первого июля появляется усталый, трепещущий, бледный гонец: за дурные вести не пришлось бы заплатить головой, обычай таков. В самом деле, громадное воинство, под стать воинственным ордам Мамая, Тохтамыша или Ахмата, татары, турки, черкесы, ногаи приходят в верховья Дона привычным, истоптанным, безопасным путём, не рассёдлывая коней, отдыхают на раззеленевшихся пастбищах, не затронутых осенним пожаром, точно Девлет-Гирей никак не может решить, с какой стороны ворваться на ненастную Русь. Московские стрельцы и казаки ни на шаг не выходят из своих укреплений, точно дозволяют отпетым разбойникам следовать дальше. Одни сторожи то здесь, то там мелькают на высоких местах и, опознав богомерзкое полчище, скрываются тотчас из вида на быстрых конях. Не придя ни к чему, Девлет-Гирей созывает совет, в досаде на свою неуверенность бранит Иоанна за лживые грамоты, клянётся в Москве достать Астрахань и Казань, встретившись с ним лицом к лицу в стольном граде, и отдаёт приказ к нападению. Двадцать третьего июля татарская конница приближается к Туле, но, как в подобных случаях и земская конница,
не пылает желанием бросаться на приступ. Татары в виду крепости круто поворачивают коней и вновь уходят на запад. Двадцать шестого июля их передовые отряды подступают к Оке и, как просчитано Иоанном, устремляются к самому удобному в этих местах Сенькину броду, выше Серпухова на три версты. Едва татарские кони успевают омочить усталые копыта в чистых водах русской реки, из окопов и частоколов гремят дружные залпы пищалей и пушек. Татары отскакивают, понеся чувствительные потери. Двадцать седьмого июля Девлет-Гирей бросает орду на переправы под Серпуховом, налетает на ещё более плотный огонь, вновь понапрасну теряет людей и, по татарской привычке, молниеносно отскакивает назад, надеясь вызвать погоню, развернуться и разгромить ошеломлённого коварным приёмом врага. Под сильной рукой грозного царя Иоанна поумерилась благоприобретенная глупость витязей удельных времён: никто татар не преследует.
        Тогда в ночь на двадцать восьмое июля он подстраивает московским воеводам другую ловушку: орда затаивается против Серпухова на правом речном берегу, а вся дико верещащая ногайская конница бросается Сенькиным бродом на левый берег Оки, создавая ложное впечатление, что именно здесь предполагается главный прорыв. Несколько часов у Сенькина брода ярится и обливается кровью ожесточённая сеча. Глубокой ночью ногаи всё-таки прорывают московскую оборону и вылетают в тыл полку правой руки. Тем временем Девлет-Гирей в другом месте почти беспрепятственно переправляется через Оку, и татарским стремительным махом всё его сборное воинство уходит к Москве, оставляя позади неостывшие трупы товарищей и точно заворожённые, точно потерявшие рассудок полки земского ополчения служилых людей. Под утро того же несчастного дня от Калуги, тоже стремительным махом, подходит передовой опричный полк Хворостинина, однако не застаёт татар у Сенькина брода. Полк правой руки, отчасти земский, отчасти опричный, под рукой опричного воеводы Никиты Одоевского, на реке Наре встаёт на пути крымского войска, однако татары без труда
отбрасывают его, навалившись всей массой разгорячённой орды, и неудержимо рвутся вперёд. Где полки Воротынского, Хованского, младшего Шереметева, пока неизвестно, земские воеводы, по обыкновению, мнутся и ждут.
        Так доносит гонец. Нетерпение Иоанна нарастает день ото дня до другого гонца. Он в неизвестности. Может быть, уже полыхает Москва. Между тем события там разворачиваются приблизительно так, как было задумано и предначертано им. Дисциплинированный, правильно организованный полк Хворостинина настигает быстро идущих татар на реке Лопасне у Молодей, вёрстах в сорока пяти от Москвы, не более дня пути для неудержимых татар. Прознав от разведчиков о его приближении, Девлет-Гирей передвигает в арьергард свои самые боеспособные части, во главе которых стоят его честолюбивые сыновья. Хворостинин удачным манёвром уходит от лобового столкновения с главными силами и нападает на арьергард. Здесь ещё в первый раз обнаруживается на деле, что и выучка, и боевая пригодность опричного войска на голову превосходят выучку и боевую готовность земского дворянского ополчения. Сплочённый удар одного-единственного полка наносится так неожиданно, с такой стремительной яростью, что лучшие татарские части обращаются в бегство. На плечах потерявших голову беглецов Хворостинин уже прорубается к ханским шатрам. Перепуганные
царевичи упрашивают отца остановить набег на Москву:
        — К Москве идти не по што, московские люди побили нас здесь, а на Москве у них не без людей же.
        Испытанный бесчисленными набегами, самодовольный и алчный, трусливый и осторожный, Девлет-Гирей не желает да и не может поворотить коней и спокойно уйти, спасая, но оставляя голодной орду. В том-то и дело, что в тылу у него остаются большие полки, повороти он тотчас назад, он наткнётся на них, ожесточённая рубка до полного истребления одной из сторон ему не нужна, а здесь перед ним, невооружённым глазом видать, всего один полк, много проще этот полк расшибить, обратить в прах и устремиться вперёд, на Москву, где он поклялся достать Астрахань и Казань. Он ободряет своих ещё мало обкатанных, в грабежах и разбоях не оперившихся сыновей и в помощь им бросает до двенадцати тысяч свежих татар и ногаев, что втрое, вчетверо превосходит горсть опричников Хворостинина. Поразительно, что поблизости всё ещё не обнаруживается ни Воротынского, ни Хованского, ни младшего Шереметева, ни потрёпанного на берегу Нары Никиты Одоевского, которые не то где-то неспешно плетутся, изворачиваясь попасть на поле сражения не ранее шапочного разбора, не то и вовсе стоят в холодке, пережидая жар лета, ещё пуще жар завязавшейся
схватки, может быть, злорадно подставляя опричников под полный разгром. Утомлённый долгой погоней, поределый полк Хворостинина тем не менее под натиском трижды, четырежды превосходящих татар и ногаев отходит медленно, в должном порядке, с яростными боями, отпугивающими конных татар и ногаев. Новым умелым манёвром Хворостинин заманивает почуявшего победу врага к затаённому в лесах гуляй-городу. Когда почуявший лёгкую победу враг в пылу остервенелой погони мчится вдогонку за ним под эти странные, невиданные деревянные стены на обыкновенных тележных колёсах, из этой на диво придуманной крепости в упор палят московские пищали и пушки. Десятки, сотни людей разом находят под этими стенами смерть. Изумлённые, растерянные, потерявшие строй татары и ногаи в мгновение ока поворачивают коней и очертя голову мчатся в свой стан, понукая их гортанными визгами и плетьми. Подойди в это время Воротынский или Одоевский, Шереметев Младший или Хованский, нанеси молниеносный удар по расстроенному, растерянному, уже потерявшему около половины воинов татарскому войску, и от набега осталось бы одно мокрое место, и на десять,
на двадцать лет, вплоть до нового поколения подросших крымских головорезов южной украйне благоденствовать, расселяться, неспешно, основательно укрепляться завалами, засеками и новыми крепостями. Времени у земских воевод более чем достаточно, чтобы нагрянуть и нанести этот последний удар. Девлет-Гирей как раз впадает в роковое раздумье. Он скакал на Москву как на увеселительную прогулку, поразмяться, порастрясти силушку по жилушкам, рассчитывая видеть перед собой поспешно отступающие полки, как отступали десятки лет, как отступили прошедшей весной. Как будто всё так и случается. Земские воеводы своей обычной нерасторопностью явным образом в другой раз открывают ему путь на Москву, до которой остаётся один дневной переход, — и вдруг такой очевидный, такой позорный конфуз, один-единственный полк не только останавливает, но и наполовину разбивает его, один-единственный полк, в глаза стыдно глядеть своим мурзам, которые мысленно уже владеют загодя раздаренными замосковными городами и считают поступившую дань. Уже становится ясно ему, что нынешним лето Москвы не видать, что необходимо трубить отбой и самым
быстрым аллюром бежать в родимые степи, моля беспрестанно Аллаха, чтобы московская конница не настигла его на открытых пространствах Дикого поля и не разнесла в клочья уже потерпевшую поражение, беспомощную орду. Однако хан не может, не имеет права с позором бежать: из повиновения тотчас выйдут своевольные ханы и мурзы, чего доброго, прирежут на возвратном пути честолюбивые сыновья, уж давно они точат молодые хищные зубы на верховную власть, да и гонор татарина, триста лет бившего витязей удельных времён в открытом бою, не позволяет ударить отбой и уйти. Целые сутки он мнётся за Пахрой, вёрстах в сорока от Москвы. Только теперь, в течение этих спокойных, затаившихся суток подходят нетронутые полки земских служилых людей, прошедшей весной той же дорогой летевшие чуть не со скоростью ветра и опередившие татар на двадцать четыре часа. Нынче их прыть чем-то или кем-то придержана, то ли неодолимой бездарностью витязей удельных времён, то ли неискоренимым духом измены. Во всяком случае, бездарность бесспорна. Хворостинин успевает передвинуть гуляй-город на высокое место и наскоро отрывает окопы и рвы,
которым предстоит преградить путь конным татарам, не позволяя своим уже потрудившимся, усталым воинам отдыхать. Натурально, пришедший с большим полком Воротынский, первейший из воевод по расписанию мест, принимает на себя командование наконец соединившимся войском. Ему надлежит расставить полки в ожидании завтрашней битвы, которая должна решить не только судьбу Москвы, но и судьбу Московского царства, уже поделённого татарскими мурзами между собой. Он и расставляет, а лучше бы вовсе не расставлял. Берега по течению весёлой речки Рожай покрыты перелесками, лощинами и лесами, более чем достаточно для того, чтобы укрыть земскую конницу, как в давно прошедшие времена великий князь Дмитрий Иванович укрыл засадную дружину Боброка, затем вывести на позиции так, чтобы внезапно ударить атакующим татарам по флангам и в тыл, зажать их в один кровавый мешок и порезать всех до единого, как овец, чтобы духу их не осталось на Русской земле, чтобы из поколения в поколение помнили с содроганием буйные нехристи жуткое побоище при Молодях на реке Лопасне, как русские помнят печальную битву на Калке. За Воротынским давно
утвердилась приятная слава победоносного воеводы первой руки, он хорошо показал себя под Казанью, однако под Казанью войском командовал сам Иоанн, пустивший вперёд не дворянскую конницу, а пехоту московских стрельцов и служилых казаков. Без высшего командира, без одарённого полководца, который командует им, все достоинства Воротынского пропадают бесследно, как нередко случается, когда отличный исполнитель чужих повелений, толковый помощник реформатора и вождя вдруг выдвигается сплетением обстоятельств на первое место и вынуждается принимать решения сам, думать своей головой. Вечный второй при грозном царе Иоанне, Воротынский при Молодях громоздит глупость на глупость. Конные полки правой и левой руки он ставит позади гуляй-города, где они не имеют возможности развернуться и потому бесполезны в момент атаки татар и ногаев, а весь большой полк, тоже конный, что сквернее всего, тысяч пять или шесть, прячет в самом гуляй-городе, стало быть, готовится не столько насмерть биться с заклятым врагом православия и Русской земли, сколько отсиживаться пусть за шаткими, а всё-таки стенами, как прошедшей весной
поступили и Бельский, и Мстиславский, и он сам, затиснув земскую конницу в улочки и переулочки деревянной Москвы. Вновь, как и год назад, громадные массы людей и коней, присоединившись к усталым бойцам Хворостинина и немецким наёмникам, стискиваются в тесном пространстве, без пищи, без корма и без воды. Как нарочно, Девлет-Гирей даёт Воротынскому время: отдышись, оглядись, обдумай своё положение, хотя бы со спасительными, придуманными Иоанном телегами передвинься поближе к реке. Нет, напрасно транжирит своё драгоценное время незадачливый хан. Воротынский отдышался, но так и не огляделся вокруг, ничего не обдумал и не придумал, толком ничего не решил, засел за деревянными стенами и готов сиднем сидеть хоть до зимы.
        Только сутки спустя, отдышавшись, оглядевшись, татары и ногаи переправляются через Пахру, стремительным наскоком подступают к Молодям и всей своей плотной массой, сбитой в десятки и сотни, впрочем, тоже без особого разумения, ведь Девлет-Гирей тоже не Чингисхан, обрушиваются на гуляй-город, под стенами которого уже понесли значительные потери. Натурально, позавчерашняя история повторяется как по писаному. Гуляй-город встречает десяток за десятком, сотню за сотней залпами пушек, из заблаговременно отрытых окопов немецкие наёмники бьют из пищалей, татары, показав спины, расстроенными рядами откатываются назад. У Воротынского свежая земская конница, раздвинь он сию минуту составленные на живую нитку телеги, из которых именно ради подобной оказии и собирался гуляй-город, сплоти эту громадную конную массу в единый разящий кулак, и уже никакие силы не смогут остановить панического бегства татар. Ни в коем случае, ни под каким видом, ни за что на свете, с ума вы сошли, Воротынский неспособен по собственному почину расстаться со стенами, он к ним как будто приклеен, земская конница в тесноте да не в обиде
торчит в гуляй-городе, дожидаясь новых наскоков татар. Не двигаются с места и неудобно поставленные полки правой и левой руки, предназначенные как раз для охвата с флангов наступающего или отступающего врага, а может быть, и двигаться не хотят. Один сторожевой полк опричника Аталыкина успевает обогнуть возвышением, на котором эта полевая крепость так удачно поставлена опричником Хворостининым, и действительно ударить бегущим татарам во фланг, а сам Аталыкин успевает пленить ведущего татар Дивея-мурзу.
        Девлет-Гирей вновь замирает в раздумье. Ещё два, ещё три таких приступа, и от орды останутся одни в ужасе бегущие клочья, однако по-прежнему самолюбие, гонор татарина и страх перед кинжалами собственных сыновей не позволяют ему отдать уже буквально спасительный приказ к отступлению. Двое суток татары переминаются с ноги на ногу перед непостижимым, неподатливым гуляй-городом, понемногу приходят в себя и перестраивают значительно поредевшие десятки и сотни, и в течение тех же двух суток оцепеневший Воротынский торчит без движения в тесном пространстве, превратившемся для его воинов в западню. В земских полках кончаются сухари, на холме не удаётся отыскать ни капли воды, начинается голод, люди и кони страдают от жажды под палящими лучами июльского солнца. Немногие из пришедших в отчаянье смельчаков пытаются в одиночку пробраться к реке, но их перехватывают догадливые татары и бьют неотвратимыми стрелами. Служилые люди забивают своих лошадей, чтобы спастись их мясом от нестерпимого голода. Тоже голодающий Дивей-мурза со злорадством говорит Воротынскому, что, будь он на воле, он выкурил бы его из
гуляй-города в несколько дней, голодом бы всех поморил.
        Крымскому хану тоже, видимо, представляется, что осталось сделать ещё одно, последнее, окончательное усилие, бросить остатки орды на приступ-другой, и с урусутами будет покончено, надо только ободрить уставших, растерянных, готовых к бегству татар. А тут словно нарочно обстоятельства внезапно торопят его принимать это последнее, окончательное решение. Юрий Токмаков, оставленный Иоанном править Москву, может быть, предварительным повелением предусмотрительного царя и великого князя, может быть, припомнив странный слушок прошедшей весны, выгнавший татар из Русской земли, составляет грамоту от имени своего государя, в которой грозный царь Иоанн оповещает своих воевод, опричных и земских, что им в помощь движется рать в сорок тысяч под водительством всё того же невиданного герцога Магнуса. Трудно сказать, рассчитывает ли временный правитель Москвы, что его гонец будет перехвачен татарами, или только намеревается подбодрить растерянных воевод, добровольно затворившихся в полевой крепости чуть ли не намертво. Во всяком случае, летописец нам сообщает, что князь, «умысла, послал гонца к воеводам з
грамотами в обоз, чтобы сидели бесстрашно: а идёт рать наугородская многая, и царь того гонца взял, и пытал, и казнил, а сам пошёл тотчас назад». Ну, Девлет-Гирей как раз назад не пошёл. Позволив своим воинам отдохнуть и подкрепить свои силы свежей кониной, он полагает необходимым покончить с урусутами до прихода рати непостижимого Магнуса. Вновь во главе орды он ставит своих сыновей и отдаёт строжайший наказ, должный разжечь и удвоить их прыть: во что бы то ни стало вызволить из русского плена бесценного Дивея-мурзу. Второго августа татары с воем и визгом бросаются на свой последний, решающий приступ. На этот раз их не в силах остановить пищали и пушки. Татары доскакивают, несмотря на бешеный огонь и большие потери, до самых телег и пытаются попросту опрокинуть шаткие стены, которые не удаётся никак одолеть, и, вероятно, ими овладевает беспамятная храбрость отчаяния, когда плохо понимают или совсем не понимают происходящее и прибегают к самым бессмысленным средствам, лишь бы покончить с упрямым врагом, так и они «изымалися у города за стену руками, и тут многих татар побили и руки пообсекли
бесчисленно много». Только к вечеру, когда безумные приступы начинают ослабевать, земским воеводам удаётся напасть на разумную мысль. Михаил Воротынский наконец решается вывести из гуляй-города большой полк, ослабевший от жажды и голода, и тут обнаруживается, что такая масса конного ополчения запросто может не только скрытно выбраться из укрепления, которое в любом месте легко разомкнуть, но и, пользуясь лощинами и перелесками, выйти в тыл татарскому стану, что следовало бы исполнить но меньшей мере четверо суток назад. Вновь в гуляй-городе остаётся один Хворостинин с остатками опричного полка и немецких наёмников, со всеми пушками и пищалями. По условленному сигналу его опричники дают залп из всех видов оружия, вероятно, последний, поскольку боевые припасы по расчёту времени давно должны были быть на исходе после многодневной пальбы. После этого они выступают из гуляй-города, и вот эти полуголодные, истомлённые, измотанные десятью днями непрерывных боев, всеми трижды проклятые опричники с яростью нападают на остолбеневших татар, и только теперь со стороны тыла на противника обрушивается тоже
полуголодная, но всё ещё свежая, не потерявшая ни одного человека земская конница.
        Всем яснее ясного, и нападающим, и подвергшимся нападению, что это конец. Татары бросаются в бегство. Земская конница преследует убегающих по пятам. Чтобы остановить её и благополучно спастись за Перекопью с остатками войска, Девлет-Гирей оставляет у переправы через Оку около пяти тысяч татар и ногаев. Воротынский наскакивает на этот довольно сильный заслон на другой день и в короткой яростной сече частью уничтожает, частью пленяет обречённый на гибель отряд. Всё-таки продолжать погоню за ханом у первейшего из воевод ни сил, ни желания нет. Победа одержана, пусть и неполная, татары уходят, чтобы вскоре вернуться назад, но о будущем витязи удельных времён думают меньше всего.
        Шестого августа, в четверо суток одолев немалое расстояние от Молодей до Великого Новгорода, грозного царя Иоанна приветствуют новой славной победой Давыдов и Ногтев, участники битвы, а следом за ними доставляют закованного в железы Дивея-мурзу. Вестники Воротынского подносят царю и великому князю две сабли и два лука, брошенные Девлет-Гиреем на месте его жестокого поражения. Они пересказывают ход и подробности почти двух недель непрестанных столкновений, стычек и сеч. Для Иоанна становится очевидным, что его план отмщения исполнен его воеводами во всех его главнейших частях, что он не напрасно в течение нескольких лет лелеял и утруждал службой своё избранное опричное войско, наконец-то во всём блеске выказавшее свои преимущества перед нестройным, не знакомым с дисциплиной ополчением служилых людей, и что он по-царски, мастерски отомстил.
        Искренне благодарный, взволнованный, он осыпает милостями вестников новой славной обеды и победителей-воевод, а Воротынскому, первому воеводе по счёту мест, которому и приписывается победа, вопреки истине и здравому смыслу, её слава и честь, он возвращает прежнее звание слуги, что делает некогда опального князя первым человеком в земской Боярской думе, отодвинув на второе место первого боярина Ивана Мстиславского. Кроме того, он вновь отбирает в казну Стародуб Ряполовский и жалует Воротынскому его родовую вотчину Перемышль, только о наградах Хворостинина, задвинутого в тень Воротынским, ничего не слыхать.
        Три дня кряду во всех храмах Великого Новгорода служат благодарственные молебны, три дня и три ночи над замирившимся городом плывёт малиновый звон тех самых колоколов, будто бы сплошь снятых и воровски увезённых в Александрову слободу, однако нетронутых и живых, три дня и три ночи гуляет во славу победителей возбуждённый, счастливый народ, как славилось прежде блистательное взятие Казани и Полоцка.
        ОБ АВТОРЕ
        Есенков Валерий Николаевич родился в 1935 году в Ярославле, в семье военнослужащего, впоследствии участника Великой Отечественной войны. В 1958 году окончил историко-филологический факультет Ярославского пединститута. В 1958-1960 гг. работал учителем в средней школе с. Унда Балейского района Читинской области.
        В 1960-1964 гг. — учитель средней школы ст. Грязи Орловские Липецкой области.
        С 1964 года снова живёт в Ярославле, преподаёт в различных учебных заведениях. В 1988 году вышел на пенсию по выслуге лет.
        Автор многих книг художественной прозы о деятелях русской и мировой истории и культуры (всего более 10). Наиболее известные: «Отпуск» (об И. А. Гончарове), М., 1985; «Три дня в августе», М., 1989; «Рыцарь», М., 1997; «Совесть» (о Н. В. Гоголе) М,.1998; «Игра» (о Ф. М. Достоевском), М., 1998; «Дуэль четырёх» (об А. С. Грибоедове), М., 2004; «Избрание» М., 2004.
        В настоящее время готовятся к печати романы «Ярослав Мудрый», «Бомарше», «Неистовый» (о В. Г. Белинском), «Смятение» (о Л. Н. Толстом) и другие.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к