Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / История / Джефферс Пол: " Боги И Влюбленные " - читать онлайн

Сохранить .
Боги и влюбленные Пол Джефферс

        Ликиск — раб в доме сенатора Кассия Прокула. Сын сенатора, трибун Марк Либер, отправляется в гарнизон в далекой Палестине, где его ожидает прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Тем временем над сенатором нависла угроза: его обличительные речи вызвали гнев самого Цезаря Тиберия. Ликиску суждено добраться до Палестины и стать посредником между прокуратором Иудеи и Синедрионом в самый разгар народных волнений.

        Пол Джефферс
        Боги и влюбленные

        Посвящается Расселу

        Часть первая
        АКОЛИТ

        I

        Однажды солнечным утром, когда мне было девять лет, и я еще не служил богу мужчин, которые любят юношей, пробегая мимо библиотеки Ассиния Поллио по дороге в цветочный магазин, я случайно столкнулся с каким-то калекой. В руке у него был ворох свитков, и когда он упал, свитки веером разлетелись по мостовой. Сбитый с ног мужчина поднял на меня глаза и заорал:
        — Р-р-ради всех б-б-богов, мальчик, с-с-смотри, куда идешь!
        Я мигом узнал заику и понял, что попал в серьезные неприятности. Это был не просто калека. Я сбил с ног самого Клавдия, дядю императора!
        Четко осознавая, что все на площади покатываются со смеху, я, испуганный перспективой смертного приговора, помог Клавдию подняться, умоляя меня простить.
        — Пожалуйста, пожалуйста,  — без остановки говорил я,  — простите меня! Надеюсь, я не причинил вам вреда!
        — Ладно — я,  — пробормотал он.  — С-с-свитки в-в-важнее.
        Собирая свитки, я заглянул в один из них.
        — Господин, я знаю, что это. Это истории.
        Он дернулся так, будто у него начинался припадок, и я испугался, что свитки вновь окажутся на мостовой, однако Клавдий просто вздрогнул от изумления.
        — Ты умеешь читать?
        — Я очень хорошо читаю по-латыни, господин, а совсем недавно начал изучать греческий.  — Почувствовав себя увереннее и больше не ожидая, что меня распнут, я немного осмелел.  — У меня талант к языкам.
        — Кто ты, м-м-мальчик?
        — Ликиск,  — ответил я, протягивая последний из его драгоценных пергаментов.  — Я из дома Прокула.
        — А, П-п-прокул! Сенатор. Х-х-хороший человек.
        — Так и есть, господин.
        — Надеюсь, ты ч-читаешь не только любовные истории, Л-л-ли-Ликиск.
        — Я читаю уроки.
        — Ты д-д-должен читать исссторию. Римскую исссторию.
        — Да, господин, но…
        — Что «н-н-но»?
        — Читая о Риме, я читаю о войне.
        — Конечно!
        — Я против войны.
        — Ха!
        — Думаю, лучше любить, чем воевать.
        — Т-т-теперь я знаю, что ты м-м-мальчишка Прокула!  — человек со свитками рассмеялся, вскинув голову так внезапно, что я вновь встревожился.  — Когда придешь домой, с-с-скажи сенатору П-п-прокулу, что К-к-клавдий шлет ему наилучшие пожелания!
        — Скажу, господин. Простите, что из-за меня вы уронили книги.
        — Ты, Л-л-л-ли… киск, выкинь любовные истории и ч-ч-читай хроники! А лучше всего пиши их!
        Прошло много лет, прежде чем я услышал тот же совет от Тиберия Клавдия Друза Нерона Германика, однако из признательности к Клавдию я решил начать свой рассказ с небольшого исторического вступления. Хотя, как вы узнаете далее, любовь оттолкнет с пути историю, которую я собираюсь поведать.
        Спроси о Риме и услышишь о войне!
        Так было всегда.
        И так было со мной. Я родился в разгар римской войны и оказался из-за нее сиротой. Это произошло в тревожное время после смерти Божественного Августа, когда некоторые части армии до самого основания оказались потрясены предательствами. Взбунтовались те самые солдаты, что завоевали мир.
        Восстание началось в Паннонии, где негодяй по имени Персений увещевал ленивых, мрачных воинов, которым стала отвратительна сама мысль о работе и дисциплине. «Почему мы должны подчиняться, как рабы, если можем выбить для себя лучшие условия, угрожая новому императору в период неуверенности и непостоянства?»
        Надежда на успех восстания связывалась с Германиком, племянником и приемным сыном Цезаря Тиберия, наследника принципата Августа. Бунтовщики считали, что Германик жаждет власти. Они ошибались. «Жаль, что Германик остался предан Тиберию», спустя годы заметил Марк Либер, рассказывая мне об этих событиях.
        — Говорят, что Божественный Юлий Цезарь подавил восстание одним словом. Божественный Август в битве при Акции нагнал на войска страху одним своим взглядом. Но Германик превзошел их всех,  — говорил Марк Либер, в очередной раз вспоминая историю о том, как привез меня из Германии в Рим — историю, которую я никогда не уставал слушать ребенком, сидя у него на коленях.
        Германик использовал убедительную риторику, пытаясь заставить восставших повиноваться. Чтобы сплотить лишенных мужества, пристыженных солдат, он указал им на германцев, начавших проявлять заносчивость и высокомерие после новостей о беспорядках в римской армии. «Ничто не очистит виновные сердца быстрее, чем раны, заслуженные в бою», настаивал Германик.
        Целью похода явилась земля марсов далеко на севере Германии. Так случилось, что в тот вечер марсы отмечали праздник, и пока они спали в постелях или лежали пьяными у столов, под звездным небом через густые леса шли легко вооруженные вспомогательные батальоны, за которыми следовали регулярные войска. Началась резня. Стремясь вернуть свою честь, римляне ножами, пиками и мечами убивали мужчин, женщин, детей. Лишь нескольким посчастливилось выжить благодаря милости тех верных солдат, что не испытывали нужды смывать вину кровью врага. Среди них был трибун Марк Либер, приказавший брать пленных. «Мы выразим преданность Риму и императору, предложив ему рабов. Пара умелых рук послужит Риму лучше, чем труп».
        Среди пленников трибуна оказался мой отец, воин, сражавшийся отважно и умолявший о смерти, только чтобы не стать рабом. Последний раз, когда его видел молодой трибун, отца с другими воинами везли к границе Рима. Я так никогда и не узнал о его судьбе, но представлял, что в конце концов он погиб геройской смертью, сражаясь на арене и доказав всему Риму, что, хоть и раб, он был достойным человеком.
        Марк Либер знал и мою мать. «Когда ее взяли в плен, она была беременна тобой»,  — печально рассказывал он.  — «Она была очень красивой, но из-за слабости, что часто сопровождает подобную красоту, не смогла выдержать тяжелых родов. Обычно в таких случаях ребенка убивали — в римской армии нет места младенцам,  — но ты был таким милым, Ликиск, что я тебя пощадил и решил подарить своим приемным родителям. Сенатору Прокулу и его жене Саскии не посчастливилось воспитывать собственного младенца. Так ты и оказался в доме Прокула».
        Он часто рассказывал эту историю, усаживая меня на колени, когда выходил в сад и устраивался на лавке между статуями трех богов. Первым, конечно же, был Янус, бог дома. Вторым — Марс, бог войны. А третьим — Приап, бог сада, позже ставший моим покровителем, о чем я вскоре расскажу.
        Марк Либер и я были непохожи, как два наших бога. У меня были мягкие золотистые волосы, гладкая кожа и голубые глаза. Он же был настоящим римлянином: крепкий, с коричневой кожей, загоревшей на маршах под солнцем, с темными, короткими волосами без всяких кудрей; глаза глубокие, как небо в безлунную ночь. Он был солдатом. Я — мальчиком для любви. Когда я родился, Марку Либеру исполнилось двадцать.
        Пока я рос, чтобы стать служителем культа Приапа, он оставался воином, уходящим на войну в далекие земли. Сворачиваясь в руках менее значимых людей — некоторые из них тоже были солдатами, и их объятия давали мне мимолетное представление о том, какими могли быть его любящие руки,  — я лелеял свои детские мечты и жаждал сказать моему солдату, как сильно его люблю.
        Во время увольнительных он обучал меня всем спортивным навыкам, которыми отлично владел. Он великолепно бросал копье, и даже тем, кто был на шесть лет его моложе, не удавалось обогнать Марка Либера на длинных дистанциях. «Бег — лучшее упражнение, Ликиск,  — объяснял он.  — Он наделяет тебя сердцем льва и ногами газели». Хотя о героизме и стойкости Марка Либера ходили легенды, он шутил: «Любой хороший солдат должен отлично бегать. Враг не отрежет тебе уши, если ты обгонишь ублюдка!»
        После упражнений мы отправлялись в ближайшие бани, где я прислуживал трибуну, помогая массажистам выбирать масла и притирания. (Я немного разбирался в массаже благодаря наставлениям служителей Приапа. Хотя мои навыки, в отличие от навыков тех, кто работал в банях у Марсова поля, больше были связаны с эротикой, я умел делать бодрящий, расслабляющий и прямой массаж, с удовольствием массируя сенатора Прокула после изматывающего дня в Сенате). Время от времени мне удавалось сделать хороший массаж и трибуну, но только дома, не в публичных банях.
        Всегда хороший солдат, время от времени он возвращался из походов, украшенный новым шрамом — хотя их у него было мало,  — и пока я натирал его маслами, оставлявшими после втирания чистый, мужественный запах, он рассказывал мне историю этого шрама, из скромности не распространяясь о своей роли в схватке. Но я знал — не в его характере бежать от опасности. Я слышал, как в разговорах с сенатором Прокулом многие генералы хвалили Марка Либера, и понимал, что трибун — отважный воин. Я не знал, серьезно ли он почитает богов, но предполагал, что он молится Марсу, прося о доблести, отваге и победах.
        А я молил за него своего бога.

        II

        Жена Прокула, госпожа Саския, решила, что я могу помогать ей ухаживать за садом, и это поручение я всегда выполнял с искренним удовольствием и рвением. К десяти годам я настолько поднаторел в садоводстве, что в одиночку занимался пышными клумбами, кустами, деревьями и травами. Естественно, я обращался за помощью к богу садов. А если вы знаете Пантеон, то помните, что этого бога зовут Приап.
        В то время культ Приапа распространялся по Риму в основном благодаря новому молодому священнику. Сам он был греком, а не римлянином, и звали его Ювентий. Ко двору Тиберия его представил императорский астролог, хитроумный Фрисалл. Вскоре Цезарь разрешил Ювентию расширить скромный храм поблизости от римского форума, превратив его в крупнейшее место поклонения. Храм стал одним из самых популярных, в основном потому, что Ювентий призвал на службу наиболее привлекательных мальчиков, каких только смог отыскать. Если вы почитаете своих богов, то знаете, что помимо бога садов, Приап еще и покровитель любви к юношам.
        Я ничего не имел против этого аспекта культа. На самом деле я даже приветствовал его, будучи по уши влюбленным в Марка Либера и надеясь, что молитвы Приапу помогут мне завоевать внимание моего солдата.
        Инициацию в культе осуществлял священник. Против этого я тоже не возражал, тем более что Ювентий был приятным на вид, а его фаллос — столь же большим, как и у самого Приапа. Ликас, африканский надсмотрщик за рабами в доме Прокула, не чтил Приапа и утверждал, что впечатляющий фаллос божества способен только пугать ворон. Я посоветовал ему не богохульствовать, но Ликас фыркнул и заявил:
        — У меня нет времени на богов, которые обо мне не заботятся.
        Мне было жаль, что у него вообще нет никаких богов.
        Многие юноши служили Приапу, но я был самым младшим. Старшим же оказался помощник Ювентия. Его звали Марат, и он явился в Рим из Греции вместе со священником. Я не знал, грек ли Марат, однако говорил он на греческом и был удивлен, что я тоже немного его знаю. Я объяснил, что языку меня учит Корнелий, мой учитель.
        — На этом настаивает хозяин,  — похвастался я.
        Марат одобрительно кивнул.
        — Рим может владеть миром, Ликиск, но лучшие люди говорят на греческом!
        Марату было восемнадцать — высокий, стройный как тростник, симпатичный и в меру надушенный (в отличие от Ювентия, который, наверное, купался в самых отвратительных духах). Любитель загорать, Марат гордился своим телом, гуляя вокруг Храма обнаженным и восхваляя эту традицию как одно из достоинств родной страны. Он высоко отзывался о греческой традиции, в соответствии с которой мужчины заботились о юношах.
        — Что может быть благороднее, чем мужчина, делящийся своей мудростью с тем, кто моложе него?
        — Представить не могу ничего благороднее,  — ответил я.
        — Вся великая поэзия,  — добавил он,  — восхваляет мужскую любовь. Разве не так?
        — Так,  — сказал я, хотя ничего об этом не знал.
        Куда в Риме ни пойди, всюду наткнешься на прекрасную статую какого-нибудь бога. По украшениям и приношениям у ног этих статуй всегда можно было сказать, чей праздник близится. Некоторые боги были старыми, другие — новыми, одни — могущественными, другие послабее. Наибольшего внимания удостаивались те, кто отвечал за дела насущные. Первым, разумеется, был величайший бог Пантеона Юпитер, бог небес, приносящий дождь и солнце. Высоко почитали Сатурна, бога сева, каждый год празднуя веселые сатурналии, и Цереру, богиню роста. Когда эти боги злились, начиналась засуха или наводнения, а вскоре после них — зерновые бунты, которые усмирялись политиками с помощью армии.
        Хотя статуи Приапа вряд ли можно было назвать прекрасными, много их стояло в сельской местности, где они присматривали за полями и садами. Его статуи представляли собой гротескную фигуру человека с большим фаллосом, окрашенным в красный цвет, однако в храме Ювентия Приап изображался в виде прекрасного юноши с длинными волосами, привлекательным лицом, чувственным телом и возбужденным членом. По сравнению с великолепным храмом Юпитера или пышными правительственными домами на Палатине или Капитолийском холме храм Приапа был маленьким, словно горка камней.
        Обучение аколита в храме Приапа было продолжительным, но поскольку я был доволен, Прокул пошел мне навстречу и согласился с моим религиозным выбором. Как любой политик, он был тщеславен и с удовольствием выслушивал слова похвалы, которые щедро раздавали мне его друзья. Хотя сенатор не интересовался юношами, он понимал интересовавшихся ими мужчин, а поскольку никто из них не причинял мне вреда, он не возражал против такого интереса. Он настаивал только на одном: чтобы я принимал их любовь добровольно. Ни один мужчина не мог силой заставить меня повиноваться и после этого продолжать быть дорогим гостем в доме сенатора.
        Человеком, который очень скоро выучил это правило, оказался Луций Вителлий, один из любимых всадников императора Тиберия, тот, кого официальный Рим собирался возвысить, поручив важную должность в правительстве. (По словам наблюдательных людей, «у любого, кто разделяет извращенные вкусы Тиберия, есть будущее!»). Прокул им не интересовался, поскольку тот был льстецом и подхалимом. Лишь узнав, что Луций Вителлий еще и жестокий человек, сенатор навсегда отвернулся от него, обнаружив извращенную природу всадника, когда увидел меня в ванне после ночи, проведенной с ним. «Ликиск!  — воскликнул Прокул.  — Что за отметины у тебя на спине? Тебя кто-то избил?» Как ни старался я отвертеться, Прокул был отличным следователем — то гневным, то мягким,  — и выведал у меня все, что хотел: в данном случае то, что Луций Вителлий в разгар страсти использовал ремень. После этого Вителлия больше не пускали в дом Прокула.
        Лишь раз мне довелось услышать, как Прокул говорит в Сенате. В тот день я сопровождал его и находился в задней комнате, подглядывая, что происходит в зале. Прокул говорил хорошо, в резкой, убедительной манере, удивительно отличавшейся от мягкого, спокойного тона, который я слышал в доме. Цезаря Тиберия в тот день не было в Сенате; я бы его узнал по портрету на монетках и статуям.
        Поскольку сенатор знал лучших людей Рима, у меня также была возможность встречать большинство из них — политиков, генералов, учителей, торговцев, философов, поэтов. Они говорили обо мне много хорошего, в том числе и те, кто не интересовался юношами. Один знаменитый поэт даже написал оду Ликиск. Другой нанял скульптора, чтобы тот изваял мою статую. Работа отняла много времени, но закончилась бы быстрее, если б скульптор не воспылал ко мне страстью. Статуя, которую он изваял, представляла крепкого юношу, чья красота, по словам свидетелей, была вполне реалистичной. От всех этих похвал у меня голова шла кругом.
        Ювентий жаждал поставить статую в Храм, но заказавший ее всадник не собирался ее продавать. «У тебя есть сам мальчик,  — парировал он,  — хотя ты его не стоишь!»
        Гордый этим обладанием, Ювентий сделал меня ведущим служителем Храма, ожидая, что когда-нибудь я стану священником, хотя сам никогда не обсуждал со мной такую возможность. Реши он это сделать, я бы с готовностью согласился, но вскоре произошло нечто, ожесточившее мое сердце и настроившее против Ювентия.
        Тогда мне было тринадцать. Я совершал один из своих обычных визитов в храм, когда туда привезли мальчика по имени Сэмий, которого продал Ювентию его отец, крестьянин, переживавший тяжелые времена. Сэмию исполнилось двенадцать. Его красота была хрупкой, но, глядя на него, я видел, что этот замечательный юноша с изящными плечами, широкой грудной клеткой, большими глазами, узким туловищем и ровными бедрами вскоре расцветет. Он пришел в храм в грубой крестьянской одежде, но для инициации его обрядили в шелковую тунику и блестящие сандалии, вставив в каштановые волосы над правым ухом белый цветок. Зеленые глаза Сэмия были расширены от страха.
        Помогая готовиться к ритуалу, я старался успокоить его, говоря приятные слова, мягко касаясь его в ванной и похвалив, как он выглядит, когда тот оделся.
        — Это быстро, и ритуал не такой ужасный,  — убеждал я его.
        Сэмий ответил:
        — Жаль, что не ты инициируешь меня, Ликиск!
        Обняв его, я пообещал:
        — Я там буду.
        Мои слова его успокоили. Во время ритуала он ни на секунду не отводил от меня больших зеленых глаз. После он заплакал, и я обнял его, укачивая, словно ребенка; наконец, слезы высохли, и он мирно заснул.
        А утром Сэмий исчез. Сбежал.
        Это было бессмысленно: скоро его поймали и притащили обратно в храм, где ждал разозленный Ювентий. По закону его должны были избить в присутствии всех аколитов. Как и при инициации, Сэмий все время смотрел на меня, и я пытался поддержать его решительным взглядом, но в конце концов я все же отвернулся, чтобы не видеть, как беспощадная розга хлещет ему спину.
        На следующий день я работал в саду Прокула, когда меня вызвали в храм. Примчавшись туда, я увидел служителей, стоящих перед прекрасным образом Приапа, и Ювентия, чье лицо искажал гнев. Перед нами лежал обнаженный Сэмий; его спина кровоточила от свежих ударов бича. Когда я шепотом спросил Марата, что случилось, он сдавленным голосом произнес:
        — Он снова сбежал, и ты понимаешь, что это значит.
        Я не хуже других знал закон, хотя за все годы служения в храме ни разу не слышал, чтобы к нему обращались. Злополучный Сэмий оказался первым.
        Вряд ли он понимал, что ему предстоит. Он плакал как пострадавший от наказания, а не как жертва, осознававшая последствия своего проступка. Простой деревенский мальчишка, он никогда прежде не произносил слово, от которого замирало сердце каждого служителя в этом зале — распятие.
        Скоро вокруг нас собралась болтающая, возбужденная толпа. Наша маленькая процессия вышла на Священную дорогу и направилась к Эсквилинскому полю. Люди знали, что мы идем на место казни: возглавлял процессию Ювентий, за ним попарно следовали служители. В центре процессии плелся Сэмий с веревкой на шее. Плакать он перестал, глаза потускнели.
        Лишь когда ему на плечи водрузили перекладину креста, он понял, что его ожидает.
        — Нет, нет, пожалуйста,  — взмолился он.  — Я больше не убегу, обещаю!
        Обратив ко мне полные ужаса глаза, он зарыдал:
        — Ликиск, сделай что-нибудь! Ты же мой друг, Ликиск!
        Я закрыл глаза, чтобы не видеть его, но даже зажав уши руками, слышал его голос, крики боли и стук молотка, которым Ювентий загонял гвозди в руки, крепя их к концам перекладины. Когда до меня донеслись восклицания толпы, я приоткрыл глаза и увидел свисающего с креста Сэмиуса, крепко привязанного к доске. Мальчик снова закричал, когда Ювентий вогнал гвоздь ему в стопы, прибив их к столбу. Вскоре мы пошли назад, но еще долго, идя по Священной дороге, я слышал, как он зовет меня.
        — Ликиск! Ликиск! Пожалуйста, сними меня! Ликиск… мне… больно!
        Он умирал два дня.
        Слухи о распятии рождались мгновенно и разнеслись по городу быстрее, чем я вернулся в дом Прокула. Эту историю рассказал Паллас, мальчик-раб, которому я очень нравился. Он жаждал знать обо всем из первых рук и очень обиделся, когда я отказался с ним обсуждать случившееся. Вместо разговоров я закрылся у себя в комнате, как делал, если хотел поплакать наедине с собой.
        Веселое солнце давно уже опустилось за край горизонта, когда в мою комнату вошел сенатор Прокул. Лежа в кровати с заплаканным лицом и красными глазами, я был не в силах подняться, но если Прокул и оскорбился, то не подал виду. Большой человек в тоге сел рядом, и от его веса заскрипела кровать. Он мягко заговорил со мной, положив руку на плечо и стараясь успокоить.
        — Расскажи, что произошло.
        Из-за отвращения при воспоминании о случившемся, а отнюдь не от невероятного нахальства, у меня вырвалось:
        — Я не хочу об этом говорить!
        — Мне необходимо знать правду, Ликиск. Честный человек не может придти к выводам, не зная фактов. Ты был там. Расскажи.
        Мой рассказ занял много времени, поскольку я не мог удержаться от слез, однако сенатор был терпелив. Когда я закончил, он в гневе встал и направился к двери, а затем повернулся ко мне.
        — Ты видишь последние дни этого храма, Ликиск, и если я обладаю хоть каким-то влиянием в Риме, это будут последние дни этого жреца.
        — Господин,  — сказал я, все еще сидя на кровати,  — пожалуйста, не гневайтесь на бога из-за его священника.
        Пораженный, Прокул вернулся ко мне.
        — Во имя этого бога человек совершил невероятное зверство!
        — Бог не имел к этому отношения,  — вежливо возразил я.
        Прокул покачал головой.
        — И ты все еще чтишь своего бога?
        — Я не виню Приапа за то, что кто-то поступил жестоко во имя него. Приап — бог любви и плодородия. Он бог садов, и я не вижу в нем ничего жестокого и злого.
        — Ты собираешься и дальше поклоняться Приапу?
        — Я научился любить то, о чем он заботится. Разве вам не нравятся сады, за которыми я ухаживаю?
        — Сады делают тебе честь, Ликиск.
        — Но я ухаживаю за ними с его помощью, потому что стремлюсь почтить вас, господин.
        — Я запрещаю тебе ходить в этот мерзкий храм.
        — Я могу служить Приапу в саду.
        — Мне не нравится твой бог, Ликиск.
        — Вы настроены против человека, который ему служит. Не думаю, что вы понимаете моего бога так, как понимаю его я.
        — Твоя вера настолько сильна?
        — Да, господин.
        После долгой паузы Прокул в задумчивости подошел к постели и пристально взглянул на меня.
        — Хотел бы я знать, как ты можешь любить этого бога после этих ужасных событий.
        — Не хочу вас обидеть, господин, но в этом вы не отличаетесь от меня. Вы любите Рим, но я могу назвать множество очень жестоких вещей, сделанных Римом или во имя Рима. Ведь это Рим изобрел распятие, а не Приап.
        Пораженный Прокул воскликнул:
        — Ты забываешься, Ликиск!
        — Я хорошо помню свое место, господин. Я — раб в Риме, и если вы сочтете меня виновным, то по законам Рима можете сделать со мной то же, что Ювентий сделал с Сэмием.
        Хотя он вполне мог меня ударить, Прокул лишь покачал седой головой, развернулся и вышел в коридор. Обернувшись, он сказал:
        — Я намереваюсь судить священника. Это я тебе обещаю. Но если ты так хочешь, я разрешу тебе поклоняться этому странному богу, завоевавшему твое сердце. Однако не в этом проклятом храме. Я прослежу, чтобы в саду поставили статую Приапа. И еще… должен тебе кое в чем признаться, Ликиск. Я впечатлен твоей верой.
        Прокул сдержал слово, и в течение месяца в саду появилась моя собственная статуя Приапа. Я не ожидал, что он пойдет к тому самому скульптору, ранее изваявшему мое собственное изображение. Созданная им статуя была точной копией первой, за тем лишь исключением, что обладала характерной чертой Приапа. Ее поместили на краю сада между Янусом и Марсом. Каждый день я молился всем троим. Я молился Марсу, чтобы мой солдат остался жив. Я молился Янусу, чтобы он вернулся домой, ко мне. И я молился Приапу, чтобы он меня полюбил.
        Но боги — большие шутники. В ответ на свои молитвы я получил только плохие новости. Марс ответил в виде письма Марка Либера своему отцу, где он сообщал, что минимум два года прослужит в каком-то далеком месте, о котором я ни разу не слышал. Янус нанес ужасный удар, забрав у нас госпожу, милую Саскию, умершую от страшной лихорадки. А Приап — самый хитрый из всех,  — не подарил мне сердца Марка Либера. Вместо него он послал мне Тиберия.

        III

        Цезарь Тиберий Клавдий Нерон вошел в мою жизнь, когда мне исполнилось четырнадцать лет. Это был двенадцатый год его правления. Цезарь явился почтить Кассия Прокула по случаю весенних игр.
        Дважды в год Прокул проводил гладиаторские бои, каждый из которых посвящался какому-то богу. В этот благоприятный год, чтобы отметить достижения мною совершеннолетия и несмотря на жесткое отношение, от которого он страдал из-за моего бога, Прокул посвятил весенние игры Приапу. Мои поклонники из числа его друзей обрадовались этой идее, и все важные люди Рима с готовностью приняли приглашение.
        Разумеется, приглашение отправили и Цезарю, который ранее никогда их не принимал — все знали о его неодобрительном отношении к любым играм. Здесь точки зрения Цезаря и Прокула совпадали. Сенатор, как и Цезарь, терпел игры, поскольку они были полезны для политики. Для выдающегося сенатора, обладателя большой флотилии торговых кораблей, не платить за развлечения считалось неподобающим поведением, и это вряд ли бы улучшило его дела.
        Весть о том, что Тиберий собирается посетить игры, удивляла по другой причине. Не секрет, что они с Прокулом все чаще спорили, и эти разногласия продолжались много лет (включая скандал после распятия Сэмия, когда Прокул публично проклял священника Ювентия). С тех пор редкая неделя в Сенате выдавалась без того, чтобы Прокул не выражал свое несогласие с чем-то, что любил Цезарь, зачастую перед лицом самого Цезаря, находившегося в доме Сената.
        Когда стало ясно, что Цезарь появится на весенних играх Приапа, официальный Рим вздохнул с облегчением, рассматривая этот жест как уступку и примирение со своенравным и прямым Прокулом.
        Я был мальчиком и любил игры. Я восторженно смотрел, с какой помпой маршируют мужчины, следил за приветствиями и волнующим парадом выходивших в круг бойцов. По спине у меня бегали мурашки от музыки, сопровождавшей их выход на свежий, ровный песок под внимательным взглядом божества, в честь которого проводились игры. Затем наступал величайший момент, когда бойцы хором приветствовали императора. «Ave Caesar, morituri te salutant!» Для юного Ликиска не было более романтичных и таинственных слов, чем эти. «Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» Я не знал, впечатляют ли эти слова Тиберия, но мне казалось, что умереть во время такого великого зрелища было высшей славой. Когда я пускался в восторги по поводу смертельной битвы на глазах у Цезаря, мой друг Паллас обычно начинал издеваться. «Я бы предпочел,  — хмыкал Паллас,  — увидеть смерть Цезаря глазами Палласа».
        Новость о том, что на игры прибудет Цезарь, породила панику среди домашних рабов Прокула. Кухарка Друзилла была настолько занята работой, что я опасался, как бы ее не хватил удар, когда она носилась по кухне, открывала кладовую, хлопала дверьми и кричала: «Что мы поставим на стол перед Цезарем?» Ее прислужницы были на грани обморока. Ликас погрузился в планирование праздника, и ему некогда было восторгаться. Язвительный Паллас был также впечатлен, показав тем самым, что не такой уж он искушенный и умудренный опытом юноша, каковым старался казаться.
        — Цезарь будет председательствовать на играх! Какая честь!
        Я ответил:
        — Какая честь для Прокула!
        Но сенатор намеревался почтить меня. Прокул сказал:
        — Ликиск, ты для моего дома больше чем благословение, и хотя я не был рад, отдавая тебя безнравственным личностям, называющим себя жрецами Приапа, ты хорошо служишь своему богу и хорошо исполняешь возложенные на тебя обязанности. Я доволен тобой, как мужчина может быть доволен собственным сыном.
        Ликуя, я отправился в сад и поблагодарил моего бога за то, что он был ко мне так добр. Подобно всем, чья вера тверда, я знал: мой бог всемогущ и обязательно наградит того, кто ему предан, исполнив его просьбу. «Нет более могущественного и величественного бога, чем ты, Приап,  — молился я,  — поэтому услышь молитву своего преданного слуги Ликиска. Пусть Цезарь будет доволен, посетив наши игры. Принеси дому Прокула почет и уважение. И еще… Приап, если на то будет твоя воля — пусть Марк Либер поскорее вернется домой».
        Последнюю часть своей молитвы я прочел и у ног Марса.
        После этого я отправился готовиться к предстоящим играм, как Ликас, Друзилла и Паллас. У них были свои дела, у меня — мое. Игры всегда являлись хлопотным временем, поскольку многим гостям для полного счастья требовалась компания, как они выражались, славного Ликиска.

        Когда появлялась возможность, я ускользал от исполнения своих обязанностей богу и хозяину, чтобы посмотреть, как тренируются гладиаторы Прокула. Моя кровь начинала быстрее бежать по венам при виде их тренировочных боев, и я удивлялся, как между людьми, которые скоро могут встретиться друг с другом в смертельной битве, может возникать такое товарищество. Они знали, что милость в играх даруется редко. Публика не горела желанием сохранять жизнь тому, кого победили в честном поединке.
        Бараки гладиаторов Прокула стояли за рощей из дубов и сосен, отделявших их от жилого дома. Обычно деревья приглушали звуки, идущие с поля, на котором тренировались воины, но когда ветер дул с той стороны, то работая в саду, поклоняясь идолу или занимаясь с учителем, я слышал устрашающие рычания, ругательства и остроты упражнявшихся мужчин. Восхищенное и заинтригованное, мое сознание отправлялось туда, за деревья, стремясь представить происходящие там сцены. Если такое случалось под бдительным оком учителя, мне доставался удар прутом или резкое замечание: «Ликиск, твой хозяин преподнес тебе редкий дар — дар образования. Выкажи должное уважение и обрати, наконец, внимание на то, что тебе говорят».
        Из всех гладиаторов Прокула моим любимцем был большой, сильный, бесстрашный рыжий воин, самый знаменитый частный гладиатор Рима. Мне казалось, что он лучше любого бойца из команды Цезаря, и я был уверен, что никто в мире не сможет побить его в честном поединке.
        Воина звали Поликарп, и думаю, я восхищался им потому, поскольку в Риме он был таким же чужаком, как и я. Не избежал я и детской склонности представлять Поликарпа похожим на своего отца, которого не знал. Он зарекомендовал себя бесстрашным бойцом, не просящим пощады и сам никого не щадившим, но восторгался я не только его отвагой. Я завидовал его победам. В шлеме, скрывавшем его пылающие рыжие волосы, он дрался сикой, смертельным оружием в форме косы, которая легко могла срубить руку или голову. На бедрах он носил доспехи. Левую руку защищала кожаная маника. Его пурпурная набедренная повязка вскоре превратилась в символ оглушительного триумфа, когда бы он ни выходил на бой. Сражаясь под лучами жаркого солнца, он блестел от пота, и я почти никогда не видел, чтобы его рыжеватую кожу покрывала его собственная кровь. Наблюдать за ним было одно удовольствие.
        Довольно долго я держался на уважительном расстоянии от Поликарпа и других бойцов во время их тренировок у гладиаторских бараков. У Прокула было немного гладиаторов. При необходимости он мог бы их нанять, но это было недостойно. Найм странствующих бойцов сэкономил бы Прокулу деньги, но для этого он был слишком гордым.
        Зная, что мой любимый боец будет демонстрировать свои умения перед Цезарем, я пробрался к баракам и занял укромное место, чтобы посмотреть на его тренировку. Стоял прекрасный день, и умиротворенность природы создавала яркий контраст со скрежетом и лязгом, доносившимся с площадки. Я долго наблюдал за Поликарпом, прежде чем тот заметил меня и позвал.
        С трепетом я разглядывал его лицо, несущее свидетельства прежних битв: нос был сломан в давней стычке, от угла правого глаза до уха шел белый шрам. Такими же шрамами были покрыты его плечи и руки, а на крепком плоском животе с рыжими курчавыми волосами остался длинный след, живое напоминание об ударе мечом, который едва не выпустил ему кишки.
        Непобедимый ветеран посмотрел на меня сверху вниз, и на его лице возникла широкая, прекрасная улыбка.
        — Хочешь быть, как я?
        Слишком испуганный, чтобы говорить, я ответил быстрым кивком.
        — Сколько тебе лет?
        Я, наконец, обрел голос:
        — Четырнадцать.
        — Пошли,  — сказал он и ухватил меня за запястье, полностью скрыв его в большой ладони. Подойдя к месту тренировки, он взял сику и протянул ее мне.
        — Держи. Почувствуй, что это такое.
        Я с трудом поднял тяжелое оружие.
        Поликарп проворчал:
        — Тебе понадобится еще несколько лет, прежде чем ты будешь готов работать сикой, Ликиск.
        Потрясенный, я спросил:
        — Ты… ты знаешь, как меня зовут?
        — И я знаю, что тебе нравится, как я сражаюсь.
        — Откуда?
        — Гладиаторы всё знают.
        — Ты лучший боец в мире!  — воскликнул я.
        Улыбнувшись и похлопав меня по плечу большой рукой, с такой легкостью державшей тяжелое оружие, Поликарп сказал:
        — Свой следующий бой я посвящу тебе, Ликиск.
        — И одержишь великую победу, как обычно.
        — Может, да, а может, нет. Но в любом случае я буду драться в твою честь. А после этого найди себе более подходящего героя.

        Цезарь прибыл вместе со впечатляющей свитой помощников, советников и рабов, пройдя по широкому внутреннему двору дома Прокула, чтобы обнять сенатора. Даже объятия Цезаря были честью. Тиберий славился своим стремлением избегать прикосновений. Не желая, чтобы ему поклонялись, он настаивал, что он император, а не бог. Клеветники говорили, что это лживая скромность, и Тиберий поддался жажде рабской лести.
        Взяв Прокула под руку, Цезарь осыпал старика извинениями за то, что ранее не почтил его своим присутствием. «Ты ведь знаешь, Кассий, правительственные дела отнимают все время». Далее он заявил, что слышал множество историй об одном мальчике-рабе.
        — Мне очень его хвалили. Кажется, его зовут Ликиск? Слухи о его красоте разносятся словно на крыльях ветра. Я хочу убедиться в ней сам.
        Разумеется, я при этих славословиях не присутствовал, но быстро о них узнал, когда ко мне примчался Ликас, клянясь Приапом, что все это — чистая правда.
        — Это будет удивительная ночь, Ликиск. Сегодня ты будешь спать с Цезарем!
        — Но он даже меня не видел,  — возразил я.  — Ты издеваешься!
        — Он о тебе слышал и хочет на тебя посмотреть. Мне велено немедленно доставить тебя к нему. Повернись-ка. Давай поправлю твои волосы. И ради твоего бога, перестань выглядеть как молнией ударенный.
        — Так оно и есть,  — пробормотал я. На самом деле я был испуган.
        — Нет времени менять одежду. Пойдешь, как есть. Не забывай улыбаться!
        У меня дрожали коленки, в висках стучала кровь. Волосы лежали в беспорядке, и поменять тунику я не успел. Из сада я прошел в дом, в большую гостиную, где меня ожидал Тиберий.
        Он расположился рядом с Прокулом на твердом диване. Перед ними на низких столиках стояли кубки с вином. Цезарь лениво перебирал содержимое чаши с фруктами. Они разговаривали приглушенными, гневными голосами, однако их жесткий разговор мгновенно прервался, когда я вошел залу, и меня увидел Цезарь.
        — А, легендарный Ликиск… действительно, красивый… как мне и говорили,  — воскликнул он, кивая и улыбаясь, пока его пронзительные темные глаза осматривали меня с ног до головы. Он был стар, но не слаб. Плечи были широкими и крепкими. Грудь низкой, талия подтянутой (очень многие мужчины, которых я знал, были толстыми). Ниже краев его тоги я увидел изящные ступни в позолоченных сандалиях. Он казался обычным человеком, и мой страх слегка ослаб, когда он обошел вокруг меня, резко помахав Ликасу, чтобы тот дал ему пройти. Погладив острый, чисто выбритый подбородок, он вернулся назад и похлопал в ладоши.
        — Красавец. Ликиск, ты должен оказать нам честь. Во время игр сядь рядом со мной и Прокулом!
        Остальное утро Ликас провел в суете, пытаясь найти, во что же меня нарядить. Наконец, он выбрал белую тунику, столь маленькую, что она едва меня закрывала, а ее тонкий шелк казался почти прозрачным. Остальным рабам Ликас объяснил:
        — Должен присутствовать намек на обнаженность: это соблазн, но соблазн утонченный, без грубости.
        Наша кухарка, толстая, жизнерадостная Друзилла, к которой все мы питали уважение и которая была женой Ликаса, светилась от радости:
        — Ликиск, ты такой красивый!
        Одна из прислужниц, милая, светловолосая девушка, вручила мне золотой ремешок, чтобы подпоясать им тунику.
        — Это подарок, который я получила от хозяина во время прошлых сатурналий,  — гордо сказала она. Я поблагодарил ее за то, что она дала мне его поносить.
        Две другие прислужницы принесли белых цветов, которые Ликас аккуратно вставил мне в волосы. Они занимались мной почти час, и все это мне очень нравилось: я никогда не уставал слушать похвалу своей внешности и, разумеется, хотел выглядеть наилучшим образом перед нашим высоким гостем, императором Рима и величайшим человеком на свете.
        Ликас шагнул назад, вместе с другими любуясь проделанной работой.
        — Цезарю понравится!
        Цезарю было скучно. Он никогда не любил публичных игр, разрешал их реже Августа и только потому, что это полезно для политики, строго ограничивая число участвующих гладиаторов. Говорили, он был раздражен тем, что народ вынудил его купить свободу рабу-актеру Актию, которого я видел на сцене и который был действительно хорош.
        Я пришел в восторг, когда настало время биться Поликарпу. Его противником оказался чернокожий лысый мужчина, вооруженный щитом и большим мечом. Мой интерес заметил Цезарь. Выйдя из полусонного состояния, в котором он до сих пор пребывал, не обращая внимания на встречу, салют и проходившие бои, Цезарь вдруг выпрямился и спросил:
        — Тебе нравится эта пара бойцов, Ликиск?
        Прокул, чье круглое румяное лицо светилось от гордости, сказал:
        — Рыжий воин — любимый гладиатор мальчика.
        Положив влажную руку мне на колено, Цезарь спросил:
        — Почему, Ликиск?
        Я похвастался:
        — Потому что Поликарп всегда выигрывает.
        Цезарь издал короткий смешок.
        — Действительно, редкий человек. Я никогда не знал того, кто бы всегда выигрывал.
        Тела бойцов сверкали от пота. Гладиаторы дрались жестко: отважный Поликарп демонстрировал отличную форму, а его более молодой противник осторожничал. Но по мере битвы, продолжавшейся почти час, Поликарп устал, отягощенный доспехами, возрастом и постоянным движением, парируя агрессивные выпады чернокожего воина. Наконец, молодой боец застал Поликарпа врасплох и атаковал, опустив широкий меч на правую незащищенную руку, которая мгновенно окрасилась кровью. Сика выпала на песок. Вскрикнув от боли, Поликарп упал на колени, тщетно пытаясь дотянуться до оружия. Чернокожий боец нанес беспощадный удар по голове Поликарпа, и тот растянулся на спине. Толпа заорала:
        — Добей!
        — Ха!  — воскликнул Цезарь.  — Я же говорил!
        Победитель повернулся и посмотрел на подиум, ожидая решения Цезаря.
        — Решай, Тиберий,  — улыбнулся Прокул.
        Цезарь кивнул и погладил подбородок.
        — Он хорошо дрался, Кассий. Я видел менее достойных гладиаторов, которых все же пощадили, но думаю, вынести вердикт должен Ликиск.  — На меня смотрели пронзительные темные глаза.  — Что ж, слово за тобой.
        Медленно отвернувшись от Цезаря, я взглянул на песок, где растекалась блестящая лужа горячей крови и лежал извивающийся от боли Поликарп.
        — Он хорошо дрался,  — пробормотал я.
        — Но проиграл,  — вздохнул Цезарь.
        — Зрелище было интересным,  — сказал я.
        Голос Цезаря был едва слышен, и в нем имелись обвиняющие нотки.
        — Никто не может побеждать вечно, Ликиск.
        Кассий Прокул в нетерпении проговорил:
        — Твой вердикт, мальчик.
        Боец, посвятивший мне битву, лежал на спине, а чернокожий победитель в триумфе поставил ногу ему на грудь. Я медленно поднял руку. Цезарь склонился вперед, не спуская глаз с моей дрожащей руки. Резким движением я опустил большой палец:
        — Добить.
        Цезарь хихикнул и захлопал в ладоши.
        — Кассий, твой очаровательный мальчик склонен к кровавым зрелищам не меньше Калигулы. Ликиск хочет, чтобы гладиатору перерезали горло? Да будет так. Все для Ликиска, не правда ли?
        Так умер Поликарп. Его убило мое тщеславие. Мое тщеславие, стремившееся доказать Цезарю, что я не боюсь отдавать приказы.
        Я закрыл глаза, не желая видеть, как тело Поликарпа тащат в морг, где его избавят от доспехов и, если в нем осталась хоть искра жизни, добьют.

        Цезарь пожелал, чтобы я присутствовал на вечернем пире. Ликас занялся подготовкой. Пир должен быть угоден и богам, и Цезарю. Однако наш чернокожий распорядитель нашел время оценить мой вид, нарядив в еще более тонкую тунику, чем была на мне до сих пор. Это оказалось бледно-голубое одеяние с широким воротником, открывавшим шею и плечи, и с короткими рукавами, подчеркивавшими изгибы рук. Под туникой ничего не было. Цезарю это понравилось, и он настоял, чтобы я присел на диван с его стороны. Прокул в официальной тоге расположился напротив.
        Вскоре Цезарь слегка опьянел, но говорил он великолепно — и долго,  — игнорируя развлечения ради того, чтобы уделить внимание мне. Гладя длинными пальцами мои волосы, он шептал:
        — Мне рассказывали, что Прокул потрудился дать тебе образование. Весьма достойный акт. Любовь возникает быстрее в утонченном уме. Ты знаешь поэта Горация? Он писал о римлянах: «Мужественное племя безупречных солдат, обученных возделывать землю мотыгами сабинов». Но только не ты, дорогой Ликиск. Не ты.
        Прижав мою ладонь к своей щеке, он сказал:
        — Благодари своих богов, Ликиск, что твой хозяин не сделал тебя земледельцем. Впрочем, зачем ему это? Ты бесконечно более драгоценен, чем любой земледелец. Я прочту тебе Катулла: «Если б я мог поцеловать твои сладкие уста, то осыпал бы их тысячами поцелуев».
        Хотя Цезарь шептал так, чтобы никто другой его не слышал, я весь горел от смущения. Пристыженный тем, что юноша, посвятивший себя Приапу, краснеет от нежных слов мужчины, я мысленно осуждал себя. Постепенно слова Цезаря превратились в поток нежностей, поэтических цитат (зачастую откровенно эротичных) и хриплых намеков на то, как бы он хотел с моей помощью почтить моего бога. Это не дало мне возможности оценить шедший своим чередом пир. Когда все закончилось, я не мог сказать, какие танцовщики моего хозяина были лучше, какие актеры вызвали самый громкий смех и какие песни произвели наибольшее впечатление. Я сознавал только Цезаря и себя.
        Когда, наконец, мы уединились в спальне (принадлежавшей моему хозяину и отданной на эту ночь Цезарю), я испытывал типичные страхи четырнадцатилетнего мальчика-раба, внезапно оказавшегося в постели с Цезарем. Это была устрашающая честь, честь настолько великая, что изгладила всю память о дневном решении, когда я, испугавшись Цезаря и его насмешек, опустил палец и тем самым убил Поликарпа. Теперь я остался наедине с величайшим человеком Рима, верховным правителем всего мира. Он сидел на краю огромной кровати, украшенной шелковыми покрывалами и подушками ярких расцветок. Цезарь был в обычной белой тоге. Он снял сандалии, но оставил драгоценности, по золотой печатке на мизинце каждой руки. Подняв руки, он сделал мне знак: «Подойди, мальчик». Его голос был мягким и четким, в отличие от голосов большинства пьяных мужчин, слышанных мной в похожей обстановке. Сев рядом, я почуял запах приятных духов.
        — Скажи, Ликиск, твой любовный пыл столь же горяч, как и жажда крови на арене?
        Страх перед Цезарем и память о Поликарпе связали мне язык, но в конце концов я все же похвастался:
        — Мне говорили, я хорошо служу Приапу.
        Цезарь кивнул.
        — Юность — лучшее время для службы богам. Когда становишься старше, появляются другие дела.
        Его рука, слегка дрожавшая (уверен, что от возраста, а не от волнения), легла мне на плечо и развязала ленту, удерживавшую одежду. Шелковая туника соскользнула, упав на колени и обнажая меня выше пояса. Едва дыша, я следил за взглядом Цезаря, опускавшегося от лица к шее и моему обнаженному горлу. За его глазам следовали руки, легко поглаживая кожу кончиками пальцев.
        — Ты не такой мягкий, как тебе подобные. Ты можешь быть солдатом. У тебя есть мышцы.
        — Прокул говорит, что юноша не должен был мягким,  — робко сказал я.
        — Прокул мудрый человек. В некоторых отношениях. Будь он мудрее в других, мог бы прожить дольше.
        Пораженный этим неожиданным замечанием и не поняв его, я решил о нем не размышлять, зная, что иногда мудрее промолчать и держать язык за зубами.
        Что бы не имел в виду Цезарь, он сменил тему.
        — Где Прокул нашел тебя, Ликиск?
        — Он меня не находил,  — ответил я и почти слово в слово передал ему историю, которую Марк Либер рассказывал о моем рождении и о том, как привез меня в Рим вместе с армией. Цезарь слушал, словно ему было интересно, продолжая гладить мое тело, и его прикосновения заставляли меня вздрагивать, словно от холода.
        — Ты боишься меня, Ликиск?
        — Все боятся Цезаря.
        — Под этими великолепными волосами прячется острый ум. Ты дрожишь от страха?
        — Я дрожу, потому что мне щекотно.
        Цезарь рассмеялся.
        — О, эта живительная честность юности. Надеюсь, ты сохранишь эту черту. Честность — редкое качество. Но если Цезарь может дать здесь совет, честность всегда следует сочетать с внимательностью. Многие честные языки привели своих обладателей к смерти. Больше, чем лживые. Тебе нравилась армия?
        — Я был еще младенцем.
        — Ах, да. У меня есть внук, и он тоже вырос с армией. Боюсь, это не принесло ему пользу. Такое детство сделало Калигулу слишком властным. Но я не желаю думать о Калигуле. Я хочу думать о тебе. И больше, верно?
        Успокоившись и оказавшись, наконец, в знакомом пространстве служения моему богу, я уступил требованиям Цезаря, который снова и снова повторял:
        — Ликиск, ты прекрасно служишь своим богам.

        Император Рима храпел.
        Меня учили, что храп означал удовлетворение, но мне он никогда не нравился. Храп казался оскорблением моего бога, если после того, как я демонстрировал свое искусство, любовник отворачивался и попадал в объятия Морфея. К тому же, храп мешал спать мне. Шум не позволял отдохнуть и приготовиться ко времени, когда партнер проснется, вновь полный желания, и потянется ко мне в самое сладкое время сна, незадолго до рассвета.
        В этом отношении Цезарь походил на любого другого мужчину. Как только первые лучи солнца наполнили комнату, Цезарь пошевелился, прервав мой сон. Его утренняя щетина колола кожу. Губы, которыми он меня целовал, были жесткими и сухими.
        — Поздоровайся с Цезарем,  — пробормотал он. После вина и еды на вчерашнем пире его дыхание источало зловоние.
        Перевернувшись и лежа под ним, я чувствовал, как его несвежее дыхание врывается в мои ноздри, и мысленно молился Приапу: «Пожалуйста, пусть Цезарь не поймет, как мне все это надоело. Приап, пусть Цезарь удовлетворится побыстрее. Услышь меня, Приап. Если ты бдишь!»
        С внезапным вскриком он произнес: «Все». Его тело задрожало, и он обмяк.
        Я продолжал молиться: «Приап, не дай ему на мне уснуть!»
        Через некоторое время Цезарь со вздохом перекатился на другую сторону кровати и уставился в потолок. Увидев, что его глаза открыты и не мигают, я замер от ужаса при мысли о том, что он мог умереть, однако вскоре Цезарь зашевелился.
        — Ты счастлив в этом доме?
        — Конечно!  — воскликнул я.
        — Прокул хорошо обращается с рабами?
        — Да, Цезарь. Мой бог благословил меня хорошим хозяином.
        Цезарь кашлянул.
        — Странно — раб благодарит бога за то, что его сделали рабом. С другой стороны, есть Калигула. Он стал бы хорошим рабом, но вместо этого — отвратительный хозяин. Скажи, Ликиск, тебе нравится Рим?
        — Это единственный город, который я видел. Кроме Остии.
        — Остия — выгребная яма. Как и Рим. Я ненавижу Рим.
        — Тогда почему вы здесь живете?
        Цезарь моргнул.
        — Замечательный вопрос.
        — Я тут счастлив.
        — Молодость может быть счастлива везде. А мальчик столь непревзойденной красоты будет всегда счастлив, поскольку всегда найдутся мужчины, которые обеспечат его счастье. Будь я таким молодым и красивым, как ты, я мог бы править миром.
        — Но вы и так им правите, господин.
        — Верно,  — усмехнулся он, приподнялся и склонился надо мной, опираясь на локоть.
        — Править миром нелегко. Особенно если тебя окружает столько неверных людей. Но какое отношение это имеет к симпатичному мальчику? Стоит ли забивать политикой такую прекрасную голову? Зачем обращаться мыслями к миру, если сейчас в моих руках есть кое-что получше?..
        Я не видел его до конца дня, а вечером узнал от Ликаса, что Тиберий со свитой убыл на юг, в Кампань, и его отъезд был неспокойным.
        — Цезарь уехал в гневе. Они с Прокулом поругались в библиотеке, после чего Цезарь отдал приказ собираться, вылетел прочь и был таков.
        — Наверняка это из-за меня!  — простонал я.  — Я навлек стыд на наш дом!
        Ликас хмыкнул:
        — Это проблемы Цезаря и Прокула. Какое дело Цезарю до мальчика-раба?

        IV

        Первого марта мы отмечали праздник в честь Юноны, один из моих любимых, поскольку на нем исполняли веселую, радостную музыку. Начало весны знаменовалось множеством торжеств, требующих ежедневных спусков с холма в город. Теплая, солнечная погода позволяла выходить без плаща, и на праздниках я, как обычно, получал множество льстящих замечаний и флиртующих взглядов со стороны знати.
        В марте в доме Прокула отмечали еще одну благоприятную дату: праздник в честь Исиды, к которому относились серьезно, поскольку все свое богатство Прокул получил и получал до сих пор благодаря морской торговле. Исида заботилась о моряках. В ее честь мужчины и женщины в белых одеяниях исполняли на флейтах прекрасную музыку, которую сопровождал великолепный хор избранных молодых людей. В конце высший жрец воздавал благостные молитвы за императора, Сенат, воинов, всех римлян, а также за моряков и корабли, принадлежавшие нашему миру.
        Отправляясь в город на любое из этих событий, я обязательно забегал по пути в храм Марса на Форуме, моля его, чтобы он присматривал за Марком Либером.
        Весна была важным временем и для моего божества, Приапа, бога садов, поэтому я каждый день проводил за работой, подрезая, копая, пропалывая и восхищаясь весенними цветами, распускающимися во всех уголках моего сада.
        Вокруг пьедестала со статуей Приапа я высадил множество цветов, в основном красных, поскольку это был мой любимый цвет. Я давно уже привык видеть статую с собственным лицом, так что заботиться об окружавших ее растениях побуждало меня вовсе не личное тщеславие.
        Если я и был чему-то рад, так это потеплению отношения Прокула к божеству, которому я поклонялся. В городском храме служил теперь новый священник. Ювентий умер: некоторые утверждали, что его отравил один из аколитов, другие считали, что священник отравился сам после шума, поднятого Прокулом в Сенате из-за распятия Сэмия.
        Молодой Марат все еще служил в храме, но я бывал там нерегулярно и видел его время от времени, когда мы выходили в город. Он всегда улыбался и говорил мне что-нибудь хорошее.
        Несмотря на такое настроение, я был подавлен гневным уходом Цезаря из дома Прокула. Много дней я чувствовал страх, считая себя причиной их ссоры.
        Однако Прокул не казался расстроенным. Он занимался домом, каждый день спускался с холма на заседания Сената, заглядывал в гости к своим коллегам и оставался все тем же приятным человеком. Наблюдательный и чувствительный к нуждам других, он заметил мой подавленный вид, отозвал в сторону и спросил, в чем дело.
        — Когда столь долго я не слышу смеха Ликиска, мне начинает чего-то не хватать. Что произошло?
        Я с грустью ответил, что боюсь, как бы я не обесчестил наш дом.
        — Глупости, Ликиск. Цезарь был тобой доволен. Он не мог сдержать похвал.
        — Но он так быстро собрался и ушел в гневе,  — заметил я.
        Прокул похлопал меня по плечу.
        — Это не имеет к тебе никакого отношения. Это всего лишь политика.
        Воодушевленный, я с головой окунулся в цветущие весенние месяцы, счастливый как никогда. В самый разгар весны мы оказались свидетелями почетного прибытия в Рим генерала Гая Поппея Сабина, героя войны во Фракии. Фракийские повстанцы не желали вступать в армию. Прокул говорил, что эти горцы — вздорные типы, редко подчинявшиеся даже собственным вождям. В пересеченной местности драться было тяжело, но генерал Поппей разбил их. Тогда народ Балканских гор сдался и вынужден был подчиниться Риму.
        Мне было интересно слушать об этой войне, поскольку на ней был Марк Либер, поэтому когда сенатор Прокул задал в честь генерала Поппея пир, я ловил каждое его слово, надеясь услышать что-нибудь о Марке Либере. Прислуживая всю жизнь за столом, разнося кубки и бокалы, я превратился в отличного подслушивающего (отсюда взялась моя репутация сплетника!). Наливая Поппею вино, я слышал увлекательные рассказы о том, как великолепно мой трибун проявил себя во время кампании. Более того, я узнал, что он закончил войну в добром здравии. Я надеялся, что у него не будет новых шрамов, если и когда он вернется домой в увольнительную и попросит меня сделать ему массаж. Однако Поппей не сказал, приедет Марк Либер домой или нет.
        Последний раз, когда я его видел, мне было двенадцать — еще ребенок. Я плакал у садовых ворот, глядя, как он уезжает во Фракию. За все это время мы получили от него только четыре письма. Его приветствия отцу лишь намекали на те ожесточенные бои с фракийцами, которые Поппей описывал во время празднества. Что касается меня, я расцвел. Лицо больше не было круглым; внешность полуребенка — полувзрослого исчезла, и я превратился в стройного, крепкого, мускулистого юношу с квадратной челюстью, широкими плечами и подтянутой фигурой. (Ликас постоянно говорил Друзилле, чтобы та следила, по размеру ли мне одежда). Я так изменился с тех пор, как провожал Марка Либера, что опасался, узнает ли он меня.
        Дом Прокула стоял на Эсквилинском холме, и из него открывался вид на соседний Целийский холм, поросший высокими дубами. Внизу, на равнине у Форума, жило много этрусков. У Прокула не было ни загородной резиденции, ни дома у моря, хотя он мог позволить себе и то, и другое. Он всегда отмахивался от советов, что только бы выиграл, получив возможность наслаждаться свежим воздухом в обоих местах, и кратко отвечал: «Я служу Сенату в Риме и в Риме живу».
        Если ему хотелось увидеть море, он посещал свои корабельные конторы в Остии, останавливаясь у своего младшего партнера Примигения.
        Если ему хотелось за город, он отправлялся к кузине Клавдии Прокуле и ее мужу Понтию Пилату. В последние годы те жили в Палестине, где Пилата назначили на какой-то важный правительственный пост. Прокул считал, что Пилат заслуживает большего.
        Помимо посещений Сената, в остальное время Прокул предпочитал быть дома. Когда римляне хотели его видеть, то шли к нему сами, проходя небольшое расстояние по Аппийской дороге, а затем извилистым путем наверх, к нашим воротам. Их бесконечный поток вызывал у Ликаса жалобы на то, что у него слишком много работы.
        Праздники в доме Прокула получили известность благодаря щедрости сенатора и усердию его управляющего. Величайшие люди римской политики и коммерции взбирались на холм, желая отведать великолепных блюд и услышать искренние речи Прокула. Некоторые приходили ради Ликиска. Были и такие, что до сих пор предлагали ему меня продать. «Нет,  — качая головой, отвечал сенатор.  — Однажды Ликиск будет свободен. Я это обещал. Он не продается».
        В апреле, когда селяне пололи сорняки и укрепляли винные лозы, Рим обращал свои мысли к Венере, и в городе начинали заключаться многочисленные помолвки. Венеру, мать Рима, Прокул чествовал цветами из моего сада, кладя их к основанию бюста его возлюбленной Саскии. Ее образ, вырезанный лучшим портретистом Рима, стоял в вестибюле на почетном месте, где Прокул встречал своих гостей. Ликас следил за тем, чтобы ее изображение регулярно полировалось.
        Для таких, как я, этот месяц тоже много значил. Двадцать третьего числа мы праздновали собственный любовный праздник, украшая гирляндами храмовый образ Приапа. Я помогал на церемониях (с разрешения Прокула, что свидетельствовало о постепенном улучшении его отношения к моему божеству). Новым главным жрецом стал Пирр, лет на десять моложе Ювентия и выглядевший гораздо лучше. Праздник посещали самые разные молодые люди, начиная от обычных уличных проституток до элегантно одетых и ухоженных катамитов из лучших домов Рима. Если бы Тиберий не находился в Кампании, он бы тоже пришел на праздник, соблюдая традицию, которую начал, когда Ювентий основал этот храм. Вместо него пришел один из любимых Цезарем греческих ученых, уродливый мужчина с болячками в сопровождении приятного мальчика в венке из белых цветов. Церемония была не слишком изысканной и включала в себя ритуальный секс с Пирром, за что он вручил мне монету, которую я в качестве приношения отдал Приапу. В ходе ритуала Пирр был очень мягок, давая понять, что его интерес ко мне простирается гораздо дальше роли жреца.
        После, когда я одевался в ризнице, он спросил:
        — Ты уже отдал кому-нибудь свое сердце, Ликиск?
        — Да, я люблю одного человека,  — ответил я, теша себя надеждой, что Пирр будет разочарован.
        Он выдавил улыбку.
        — Он поклоняется с тобой Приапу?
        — Нет. Он предпочитает Венеру.
        — Бедный Ликиск.
        Той ночью я как всегда мечтал о Марке Либере, и как всегда эти мечты были эротическими.
        Однако в некотором смысле они оказались пророческими.
        С наступлением мая, которому покровительствовал Аполлон-законодатель, солнце перешло из Овна в Тельца. Для крестьян наступало время полоть сорняки и стричь овец. В Риме это был месяц ярких дней, теплого солнца и развлечений на римском Форуме. Форум наполнялся ароматами цветов для Флоралий, одного из самых веселых римских праздников.
        Каждый день я дарил Прокулу розу из своего сада, а он чтил меня, брав ее с собой в Сенат. Для себя я выбирал фиалки, вплетая их в волосы. Другие цветы я дарил девушкам-кухаркам, Ликасу, Палласу и Друзилле. (Ей я вручил самый большой букет, чтобы цветы не потерялись на ее величественной груди).
        Праздник длился десять дней. Большую часть времени я был пьян, как и все в Риме. В последнюю ночь празднества я позволил Палласу лечь со мной в постель. Он умолял меня об этом несколько дней и пленил тем, что подарил огромный букет лилий, купленный на собственные деньги.
        На следующее утро я проснулся с ужасной головной болью, однако Паллас был вновь охвачен страстью, и я позволил ему насладиться, помня о его доброте и лилиях. Когда я оделся и отправился на кухню завтракать, Ликас искоса наблюдал за мной. Ему нравилось меня дразнить, и я знал, что он обязательно дождется момента, найдя какие-нибудь новые причины и способы надо мной посмеяться. Скорее всего, поводом окажется мой внезапный интерес к Палласу. Наконец, он проговорил:
        — Ликиск, во второй половине дня ты должен помочь Друзилле провести в кладовой учет.
        Это являлось отклонением от обычного порядка. Для такой работы у Друзиллы были помощницы, и она не слишком любила, когда в ее владениях оказывался я. Она всегда прогоняла меня, потому что я тянул руки к сладостям.
        — Ликас, ты уверен?  — спросил я.
        Он серьезно ответил:
        — Ей понадобится твоя помощь — нам надо хорошенько подготовиться к торжеству.
        Я знал, что до праздника Минервы никаких важных торжеств не намечается, а он наступит только в сентябре.
        — У нас что, будет какой-то праздник?
        — Если мы его не устроим, разразится скандал.
        — По какому случаю?
        Его черное лицо расплылось в улыбке, и он сказал:
        — Трибун возвращается. Он будет здесь примерно через неделю.
        С радостными воплями я помчался к Друзилле. Ликас, как всегда, был прав. Ей понадобится помощь, если мы хотим устроить Марку Либеру надлежащий прием.

        В день приезда трибуна я поднялся ни свет ни заря, принял ванну и оделся в свои лучшие, наиболее соблазнительные одежды. Завтракать я не мог.
        Ликас заметил:
        — Ты так не трудился над собой даже когда узнал, что будешь спать с Цезарем.
        Я не обратил внимания на насмешку.
        Друзилла тоже была в шутливом настроении.
        — Ты ли это, Ликиск? Не может быть. В этот час его голова обычно прячется под подушкой, а одеяло натянуто до ушей.
        — У меня дело,  — высокомерно сказал я. Ликас согласился:
        — Это утро ты должен провести со своим учителем.
        — Я знаю, что от меня требуется,  — раздраженно ответил я.
        — Тогда займись делом!
        Для мальчика, который так сильно чего-то ждет, есть ли большее мучение, чем проводить часы ожидания в школе?
        Мой учитель Корнелий, философ-стоик, самый строгий и требовательный учитель, каких только можно сыскать в Риме, не тратил времени на то, чтобы выразить недовольство невниманием его ученика к утренним урокам. Высокий, стройный, важный человек с копной седых волос, быстрый на удары розгой, Корнелий знал, что я недавно побывал в постели Цезаря, но впечатлить его было не так-то просто. Его речь сыпала (чаще, чем обычно) ученым презрением к суетным отвлечениям, таким, как сексуальная любовь. Когда я приходил на урок с затуманенным взглядом после ночи невоздержанности, он сердито смотрел на меня и говорил: «Праздность, питье и сексуальная распущенность приведут Рим к падению. Мне нет дела до того, какие прекрасные воспоминания у тебя о прошлом вечере, Ликиск — мы здесь, чтобы учиться».
        Когда я пришел к нему в счастливый день возвращения Марка Либера, он, несмотря на всю свою чувствительность, уже приготовил подходящее замечание, хотя оно вполне могло ранить мои чувства. В качестве предупреждения он заявил:
        — Мы не будем тратить время на мечты о наших героях, Ликиск.
        Уязвленный, я ответил:
        — Уверяю вас, господин — я пришел, чтобы учиться, и отнесусь к вашим урокам с полным вниманием.
        Он раздраженно сказал:
        — Это будет приятной переменой.
        — Уверяю вас, господин, я говорю совершенно искренне,  — ответил я на несовершенном греческом, желая впечатлить Корнелия своим усердием.
        Исправив допущенную мной грамматическую ошибку, он предупредил:
        — Я очень надеюсь, что сегодня ты будешь хорошим учеником. Розги у меня наготове.
        Уже не раз испытав на себе воздействие этой связки березовых прутьев и зная, что Корнелий без колебаний опустит ее даже на тело, которое недавно ласкал Цезарь, я приступил к урокам (что оказалось крайне непростой задачей, поскольку мой ум был поглощен приездом Марка Либера). Однако я был мальчиком, всегда готовым схитрить, и довольно искусно провел с Корнелием обычный ученический прием.
        — Можно мы отложим греческий и проведем утро за философией?  — уважительно спросил я.
        Корнелий с подозрением ответил:
        — Ликиск, ты ведь никогда не интересовался философией. Я удивлен.
        Использовав одно из его любимых изречений в качестве возражения, я ответил:
        — Никогда не удивляйтесь!
        Корнелий потеплел и, положив худую руку мне на плечи, повел прочь из перистильного двора с окружающей его колоннадой, где мы обычно занимались. Мы отправились в яркий, цветущий сад. Стоял прекрасный солнечный день, веял теплый ветерок, в кронах дубов пели птицы. Лучи солнца касались далеких статуй Приапа, Януса и Марса.
        — Итак, что же мы будем обсуждать?  — наставительным тоном спросил Корнелий.
        — Может быть, любовь?  — сказал я.
        — Любовь?  — переспросил он, как мне казалось, попавшись на мою удочку.
        Если в этот замечательный день я не мог говорить о Марке Либере, то почему бы не обсудить переполняющие меня эмоции?
        — Может ли мудрец влюбиться?  — поинтересовался я.
        Он прямо спросил:
        — Это философский вопрос, или у тебя что-то на уме?
        Покраснев, я с запинкой ответил:
        — Н-нет, это философский вопрос. Конечно, философский.
        — Мы с тобой далеки от того, чтобы называться мудрецами.
        — Я задал вопрос и ожидаю ответа.
        — Могу сказать лишь одно: любовь ранит, когда она достается тяжело, не меньше, чем если достается легко.
        — Почему любовь должна ранить?
        — Человеческие сердца очень хрупкие, Ликиск.
        — Вы когда-нибудь любили?
        — Да.
        — И это причинило вам боль?
        — Да.
        — Я никогда не позволю, чтобы любовь причинила мне боль.
        — Тогда ты будешь исключением. Первым смертным, которого любовь не ранила. Но нет, Ликиск, ты узнаешь, что любовь приносит боль, и жизнь несправедлива. Кто мы, если не моряки в огромном море? Прилив взметает наши лодки, и мы висим на гребне волны, стуча бортами друг о друга; иногда наши лодки терпят крушение, и мы всегда испытываем страх. В этом гневном море, открытые любой буре — в том числе и любовной,  — у моряка есть только одна надежная гавань. Смерть.
        — Какой мрачный взгляд,  — угнетенно произнес я, уставившись в землю и прислушиваясь к ветру. Посмотрев в синее небо, на играющих птиц, почувствовав тепло солнца, я ответил:
        — Думаю, в жизни должно быть нечто большее, чем бури и смерть.
        — Естественные мысли для влюбленного мальчика.
        Вновь опустив голову, я сказал:
        — Думаю, Прокул не слишком мне помог, велев учиться. Мне казалось, если я стану ученым, то буду мудрым, и мудрость меня освободит.
        — Только смерть освобождает человека.
        — Но не любовь?
        — Не любовь.
        Мы дошли до конца сада и сели между Приапом и Марсом.
        — Вы знаете, что я отдал приказ, по которому убили человека?
        — Гладиатора? Да я об этом слышал. Значит, это тебя беспокоит? Ты любил того гладиатора?
        — Нет. Я вспомнил о нем, поскольку мы заговорили о смерти. Теперь, когда я думаю о смерти, то думаю и о Поликарпе. А когда думаю о любви…
        — Заканчивай свою мысль, Ликиск.
        — Ничего.
        — Ты бы хотел сохранить имя своего возлюбленного в тайне. Это говорит о том, что он не знает о твоей любви. Или, возможно, она?
        — Лучше продолжим разговор о смерти.
        — Очень хорошо. Я знаю, когда поменять тему.
        — Мы говорили о свободе. Ваши слова приводят меня к мысли, что смерть освобождает человека. Освободил ли я Поликарпа?
        — Только от его земных страданий. Ты не сделал ему ни плохого, ни хорошего. Ты просто его убил.
        — Поликарп обвиняет меня в том, что я его убил?
        — Поликарп больше не думает и не чувствует. Черви уже съели его мозг.
        В гневе я вскочил и отбежал прочь.
        — Как вы можете говорить такие ужасы!
        Длинноногий Корнелий быстро догнал меня и схватил за руку.
        — Естественное не ужасно. Для червей естественно поедать трупы. Это не вопрос морали. Льва нельзя назвать безнравственным, когда он убивает газель для пропитания. Льву естественно убивать газелей.
        — Но разве естественно одному человеку убивать другого?
        — Строго говоря, Поликарпа убил его противник.
        Я яростно затряс головой.
        — Но ведь это я подал знак! Я принял решение. Меня так впечатлил Цезарь, я так раздулся от собственной важности и так расстроился, что Поликарп проиграл… Он испортил мне весь день, потому что я хотел, чтобы он выиграл!
        Я едва не расплакался. Не желая, чтобы меня стыдили, я бросился бежать по саду, остановившись только для того, чтобы крикнуть:
        — Я не согласен с вами насчет любви. Я думаю, любовь — это здорово!
        Повернувшись, я влетел в дом, оставив Корнелия между освещенных солнцем статуй.
        Когда Марк Либер прибыл, я не имел права находиться в зале приемов, зато мог спрятаться в передней и подсматривать. Трибун приехал не один. Его спутником оказался солдат — судя по форме, центурион. Он был молодым и очень красивым. Пока Марк Либер обнимал Прокула, он держался позади.
        — Мы так давно не виделись, Марк Либер,  — сказал старик.
        — Слишком давно, отец,  — ответил Марк Либер, вновь обнимая его. Доносившийся из зала мужественный голос звучал для меня как лиры, флейты и хор. Я не мог отвести от него глаз. Красивый в своей форме, Марк Либер был высоким, сильным, уверенным и обладал легкой походкой человека, который знает, чего хочет. Темным волосам требовалась стрижка, лицу — бритва, а телу, как я надеялся, массаж.
        Повернувшись, Марк Либер взял своего друга за руку и представил Прокулу.
        — Это Гай Абенадар.
        — Ах да,  — воскликнул сенатор.  — Я хорошо знал твоего отца и помню тебя ребенком. Теперь центурион, да? Военная карьера.
        — Чтобы однажды командовать армией,  — учтиво сказал Марк Либер. Центурион выглядел скорее смущенным, чем польщенным.
        — Уверен,  — сказал Прокул, идя между молодых солдат и положив руки на их широкие плечи,  — что оба вы устали. И разумеется, хотите принять ванну.
        Хлопок в ладоши — и перед ними очутился Ликас. Марк Либер приветственно обнял большого черного раба.
        — Действительно,  — улыбнулся Марк Либер,  — ванна и массаж Ликиска. Где этот мальчик?
        — Я пришлю его вам, господин,  — сказал Ликас.
        Торопясь прочь, я думал, что мое сердце разорвется. Я помчался в корпус, расположенный позади сада рядом с идолами. Там находилась купальня. Это было светлое, открытое, просторное помещением, где купальщики могли вымыться в чистой воде под лучами солнца. Прислуживание в ванной входило в мои домашние обязанности.
        Когда я приготовил все масла, притирания для массажа и вошел в купальню, солдаты были уже в воде. В руках я нес кувшины с нежно пахнущими маслами, которые привычно вылил в ванну.
        Увидев меня, Марк Либер вскочил.
        — Ликиск, это ты?
        Поставив кувшины на скамью, я нервно взглянул на него:
        — Да, господин.
        Находившийся по пояс в воде Марк Либер с улыбкой покачал головой. С его мокрых волос сорвались капли. Они украшали его тело, словно драгоценные камни. Я обратил внимание на новый шрам с левой стороны, тонкую белую линию длиной с ладонь.
        — Когда я видел тебя в последний раз,  — засмеялся он,  — ты был совсем ребенком. Выпрямись и дай мне на тебя взглянуть.
        Я встал, неловко пригладив тунику, чтобы показать свою новую фигуру. И слегка выпятил грудь.
        — Гай,  — сказал Марк Либер своему приятелю.  — Это Ликиск. Помнишь, я тебе о нем рассказывал?
        — Ребенок, которого ты нашел в Германии,  — ответил центурион. Он лежал в воде по самые плечи.  — Привет, Ликиск.
        — Добрый день, центурион,  — ответил я.
        Все еще качая головой, словно не в силах поверить, что ребенок вырос, Марк Либер погрузился в воду.
        — Ты бы видел его мать, Гай. Самая прекрасная и очаровательная женщина, какую я только встречал.
        — Ты говоришь так о каждой женщине, которую видишь.
        — Гай, она действительно была красавицей. Взгляни на Ликиска, если хочешь понять ее красоту.
        — Марк, ты смущаешь парня.
        — Нет,  — сказал Марк Либер, взглянув на меня.  — Вряд ли есть то, что способно смутить Ликиска. Он крепкий. И к тому же, эксперт в массаже. Ты не узнаешь, что такое массаж, пока его не сделает тебе Ликиск. Когда мы с Гаем примем ванну, сделай нам массаж. Пусть Ликас принесет вино и что-нибудь поесть. А ты расскажешь нам все слухи.
        — Все сенсации,  — рассмеялся центурион.
        — Особенно сенсации,  — поддержал его трибун.
        Их смех доносился из сада, пока я бежал на кухню за вином и едой.
        — Я сам принесу,  — сказал я Ликасу.
        — Ну разумеется,  — сказал он, усмехнувшись.
        Лежа на диванах, солдаты походили на статуи богов в саду, подставляя солнцу загорелую кожу. Они обрадовались вину, печенью и фруктам, и пока ели, а я рассказывал им новости, оставив визит Цезаря напоследок.
        — Старый козел что-то задумал,  — мрачно пробормотал Марк Либер.
        Когда новости иссякли, они перевернулись на живот, а я начал работать пальцами, снимая боль и напряжение с крепких мышц.
        — Замечательный мальчик,  — вздохнул центурион, когда я его массировал.
        Подмигнув мне, Марк Либер сказал:
        — Думаю, Ликиск, мой друг Гай положил на тебя глаз.  — И указал центуриону на статую Приапа, чтобы тот обратил внимание на его сходство со мной. Центурион был щедр на похвалы.
        Вечером в доме состоялся праздник, и его причина была гораздо более приятной, чем посещение Цезаря или генерала Поппея. Солдаты, одетые в белые тоги, сидели за столом, заметно радуясь возможности побыть без формы. Между ними расположился Прокул. Все они налегали на приготовленные Ликасом блюда. Вино текло рекой. Комнату наполнял аромат мяса, пирогов и деликатесов, привезенных в Рим на кораблях сенатора.
        Зачарованный рассказами о войне во Фракии, я ждал поблизости, помогая Ликасу или наполняя кубки вином, однако мои глаза то и дело возвращались к лицу сидящего рядом с отцом Марка Либера: он был то серьезным, то веселым, то печальным, то смеющимся.
        Позже, когда я стоял перед Гаем Абенадаром, совершая ритуал раздевания и готовя его к наслаждениям, которые символизировал идол с моим лицом, выяснилось, что центурион — довольно проницательный молодой человек.
        — Ты очень высокого мнения о Марке, Ликиск. Думаю, ты в него влюблен.
        — Это не так!  — воскликнул я.
        — Не надо от меня скрывать. Мы с ним товарищи, друзья. Ничего больше. Разве он не знает, что ты к нему чувствуешь?
        — Я люблю трибуна, как люблю каждого в доме Прокула,  — возразил я.  — И всё.
        — Ладно,  — он пожал плечами.  — Если хочешь, оставим все как есть. Ты умеешь раздевать мужчин и отлично делаешь массаж. Не могу дождаться, чтобы узнать, какими еще талантами ты обладаешь.
        Когда он ложился на большую резную кровать, я рассматривал его. Вьющиеся волосы центуриона были черными и густыми, как и брови над карими глазами. Нос широкий и приподнятый, словно у ребенка; губы — полные, изогнутые в виде лука. Мощная шея переходила в широкие плечи. Грудь была крепкой и мускулистой, соски твердыми, как камень. Кожа выглядела безукоризненно. Я не заметил ни единого шрама, однако он был молод и повидал мало войн. Для мужчины с таким количеством волос на голове его тело оказалось на удивление гладким и безволосым, кроме нескольких тонких прядей на животе и обильного роста в месте соединения бедер. Плоть, поднимавшаяся из черных зарослей, была длинной, толстой и прямой. Приап удивительной красоты. Разведенные ноги оказались тверды, как мрамор.
        Нежный любовник, он не жалел прикосновений и ласк, щедрый на стоны и похвалы. Когда мы отдыхали, в черной ночи за домом Прокула начала лаять собака. Она залаяла вновь, и Гай Абенадар проснулся, обняв меня и легко поглаживая мой живот.
        — Лающая собака — это знамение,  — прошептал я.
        — Знамение чего?  — спросил он.
        — Не помню.
        Гай Абенадар рассмеялся.
        — Ложился ли с тобой Марк, как я сейчас?
        — Нет,  — тихо ответил я.
        — А ты бы хотел?
        Я промолчал.
        — Я поговорю с ним, Ликиск.
        — Пожалуйста, не надо.
        — Но ты же этого хочешь. Я видел, как ты смотрел на него в купальне. И за ужином. Мой друг Марк ослеп, если ничего не заметил.
        — Это неважно. Правда.
        — Ты не умеешь лгать, Ликиск.
        — Это не ложь.
        — Ладно. Если хочешь, я буду молчать.
        — Да.
        — Но я чувствую себя виноватым. В конце концов, для чего нужен друг, если не для заботы о том, чтобы его товарищ наслаждался всеми радостями жизни? А ты как раз и есть такая радость.
        — Это правда, я хорошо владею своим искусством.
        — Значит все, чем я сегодня наслаждался, было лишь демонстрацией невероятного искусства Ликиска?
        — Я надеялся вас порадовать.
        — Ты порадовал, но я представляю, каким бы ты был, если б в этом участвовало твое сердце.
        — Это жестокие слова, Гай Абенадар.
        — Я не хотел быть жестоким, поэтому пожалуйста, Ликиск, не отворачивайся. Не дуйся. Хотя ты прекрасен, даже когда дуешься,  — он убрал упавшую мне на лицо прядь волос и улыбнулся.  — Но ты гораздо более соблазнителен, когда улыбаешься или, хвала богам, смеешься. Счастлив тот, кто сможет вызвать у тебя смех. Думаю, Марк и есть тот счастливец. Почему ты не скажешь ему о своих чувствах?
        — Это ни к чему хорошему не приведет,  — ответил я.  — Я для него ребенок. Младенец, которого он привез с войны. Он видит меня именно таким.
        — Люди меняются, но иногда нужно дать им небольшой толчок в правильном направлении.
        Я покачал головой и уткнулся лицом в подушку.
        — Он не поклоняется Приапу. Его бог — Марс.
        — Марка вряд ли можно назвать религиозным человеком. Он не слишком обращает внимания на богов, молитвы и приношения.
        — Тогда его не заинтересует и Приап.
        — Дело не в Приапе, а в тебе. Ты обязан все выяснить сам.
        — Я уже знаю ответ.
        — Ты боишься, что он сделает то, чего ты от него ожидаешь. Тебя пугает не поиск его любви, а вероятность, что он тебя отвергнет.
        — У вас не только жестокая речь, но еще и бойкий язык.

        В доме Прокула вставали рано, но ходили на цыпочках, чтобы ненароком не разбудить солдат, оказавшихся «совами». Это стало для меня проблемой. Предполагалось, что я буду поздно ложиться, прислуживая паре или уходя в постель вместе с центурионом, но при этом продолжу заниматься своими обычными делами, для чего мне надо было рано вставать. Ликас, не задумываясь, навесил на меня новое прозвище — Соня. Соня туда, Соня сюда, Соня сделай это, Соня сделай то…
        Такое прозвище вполне соответствовало реальности. Смотревшие на меня чаще всего видели меня зевающим. Однако я не жаловался, поскольку был счастлив: Марк Либер вернулся домой, а потому я не мог чувствовать ничего другого.
        Единственными облачками на голубых небесах моего существования были разговоры в те утренние часы, когда Марк Либер, Гай Абенадар и Кассий Прокул беседовали о политике. Я сидел неподалеку, готовый принести еду, напитки или свитки из библиотеки, и с нарастающими мрачными предчувствиями слушал, как Прокул говорит о Сенате и Цезаре. Даже для такого аполитичного человека, как я, его слова казались опасными.
        Сонно моргая, я слушал, как сенатор награждает нелестными эпитетами самых знаменитых людей Рима — Тиберия, его советника Сеяна, Калигулу и многих из тех, кто заседает в Сенате, и чем больше я слышал, тем сильнее беспокоился из-за загадочной и бесцеремонной ремарки Цезаря о том, что Прокул мог бы прожить дольше.
        Поначалу в своих ночных беседах сенатор проявлял осторожность, однако вскоре раскрыл весь спектр трудностей своих взаимоотношений с Цезарем. Наконец, в одну ароматную ночь, когда со стороны Рима до нас долетал мягкий ветерок (вместе с неприятными запахами), Прокул сказал:
        — Ходят слухи, что Цезарь покидает город. Ему не нравятся запахи. Ему не нравится народ.
        — Думаю, он отправляется на юг по делам,  — ответил Марк Либер.
        — Лучше бы он оставался в Кампании и дал Сенату править,  — сказал Прокул, и его лицо сперва порозовело, а потом покраснело. Отбросив сдержанность, он стукнул кулаком по ладони и склонился вперед в своем кресле:
        — Когда после смерти Августа Тиберий получил власть, у Сената была мимолетная надежда, что мы, наконец, сможем хотя бы частично вернуться к республике. Тиберий убеждал нас, что у него нет намерений становиться диктатором. Я был в Сенате, слышал его сладкие речи. Сидя среди нас, он говорил: «Вы будете партнерами в моих трудах». Мы ему верили. Единственное, что меня успокаивало, это то, что вдова Августа до сих пор жива. И пока она жива, Тиберия еще можно как-то сдерживать.
        Молодые солдаты терпеливо молчали, чувствуя, что старику есть что сказать. Каждую секунду я ждал, что меня выгонят из комнаты, но никто не обращал на меня внимания, а я был слишком напуган (и заворожен), чтобы уйти по собственной воле.
        Прокул продолжал:
        — После смерти Августа у меня возникли серьезные опасения, но я согласился немного подождать, посмотреть, дать Тиберию шанс. В этом Сенат был един, хотя я горжусь, что, в отличие от некоторых, избежал низкопоклонства. Это было отвратительно. Вчера они обливались слезами из-за смерти Августа, а сегодня улыбались и выстраивались в очередь, чтобы принести клятву верности Тиберию. Первым был Секст Помпей. Что за низкий подхалим, подумал я тогда и до сих пор так думаю.
        В конечном итоге все мы поклялись в верности, включая и меня. Да, я присоединился к остальным. Вероятно, из-за надежды и патриотизма, я аплодировал вместе со всеми, когда из уст Тиберия лились сладкие обещания. Мы были готовы стать его партнерами. Он не хотел, чтобы его называли Цезарем. Неважно, что к тому времени он окружил себя военными и личными телохранителями, всеми уловками двора. Этот хитрый лис даже сказал, что не способен взять на себя все бремя правления.
        Какое притворство со стороны человека, которого считают убийцей юного Постума! Тиберий отрицает свою причастность, но я ему никогда не верил. Он слишком сильно хотел власти, чтобы позволить назойливому наследнику оспаривать его права.
        Потом начался фарс, будто он не хочет называться императором, хотя преторианцы уже выполняли его указания! А мы продолжали слушать заверения, что он — слуга Сената, и многие готовы были в это верить. Но очень скоро с моих глаз упала пелена. После обвинений в адрес Либо.
        Сенатор сделал паузу, глотнул вина, а затем обратился к Гаю Абенадару:
        — Я говорю о Марке Скрибонии Либо Друзе, которого хорошо знал твой покойный отец. Они были близкими друзьями с тех самых пор, когда им исполнилось столько, сколько сейчас тебе. Либо был корыстным человеком, склонным к чрезмерным тратам и другим излишествам. Тиберий знал, что нарастает скандал, мог прекратить его одним словом, но решил сохранить свои знания в качестве улик и собрать еще больше. В конце концов Либо обвинили в подрывных планах.
        Сенатор печально вздохнул.
        — Жаль, что твой отец не может подтвердить мои слова.
        — Уверен, вы говорите чистую правду,  — сказал центурион.  — Возможно, я помню Либо. Но я был очень мал и не обращал внимания на друзей своего отца.
        — Со всем уважением, Гай, но какое счастье, что твой отец не видит того жалкого спектакля, который Тиберий разыгрывает перед Римом. Дело Либо было только началом. Сейчас нами правит человек, наводящий ужас, опьяненный властью, скатывающийся к грубым непристойностям. Он превратился в деспота, и мы единственные, кто испытывает по этому поводу чувство вины.
        Выдержав уважительную паузу, Марк Либер произнес:
        — Отец, если тебя так сильно огорчает Тиберий, почему ты пригласил его на недавние игры?
        Прокул всплеснул руками.
        — Последняя тщетная попытка уладить разногласия. Я знал Тиберия еще в те времена, когда мы оба были молоды, и тогда я им восхищался. Он был отличным солдатом, и я очень на него надеялся. Я думал, что прошлое поможет решить текущие противоречия.
        — Он стал твоим врагом, отец?
        — Я не могу молча сидеть и чувствовать себя спокойно. Человек, ведущий общественную жизнь, должен думать о потомках. О будущем следует говорить сейчас.
        — Ты выступал в Сенате?
        — У меня репутация хорошего оратора, Марк.
        — И сколько сенаторов на твоей стороне?
        Прокул сделал паузу, потом пожал плечами.
        — Их можно сосчитать по пальцам одной руки.
        Последовала долгая, тяжелая пауза; наконец, сенатор встал, подавил зевок, прикрыв рот рукой, и объявил, что настало время спать. Солдаты встали и обняли его.
        — Чем вы завтра займетесь?
        Марк Либер улыбнулся:
        — Отправимся за город.
        — Марк хвастался вашими лошадьми,  — сказал Гай Абенадар.
        Тут они заметили, что я сижу в углу, стараясь держать глаза открытыми, чтобы не уснуть.
        — Ликиск!  — поразился сенатор.  — Ты должен был лечь в постель еще час назад!
        Я вежливо ответил:
        — Да, господин.
        — Так иди!  — рявкнул Прокул знакомым тоном, в котором звучали одновременно нагоняй и любовь.
        Когда я уходил, Гай Абенадар сказал:
        — Не опасно ли, что мальчик слышал наш разговор?
        — Ни в коей мере,  — твердо ответил сенатор.
        Марк Либер согласился:
        — Ликиск — член нашей семьи. Он заботится о моем отце так, словно это его отец.
        — Он и тебя любит, Марк,  — сказал сенатор.
        — Я тоже его люблю,  — ответил Марк Либер.
        Эти слова еще долго не давали мне уснуть, и когда, наконец, я все же погрузился в сон, Морфей напевал мне их снова и снова.

        V

        С началом летнего периода судоходства Прокул отправлялся в Остию инспектировать свое морское предприятие. До Остии было всего шестнадцать миль, однако из-за почтенного возраста Прокул с трудом переносил путешествие и снимал напряжение, оставаясь в городе на целую неделю. Хотя южный порт Поццуоли был гораздо важнее, Прокул держал свои конторы в Остии, предоставляя долгие поездки в Поццуоли своему партнеру Примигению. Там Примигений следил за огромными транспортными судами и кораблями, перевозившими зерно и руду. В Остию направлялись более легкие грузы, которые можно было перевозить на баржах по Тибру.
        Избегая роскошных паланкинов, так обожаемых многими сенаторами, Прокул отправился в Остию на большой белой лошади. Марк Либер оседлал любимого черного жеребца. У Абенадара была гнедая кобыла, а у меня — пятнистый жеребенок. Позади нас шла шестерка полевых рабов, отвечавших за багаж.
        Не успели мы отъехать от города, как нашему взору предстало жестокое зрелище — распятие. На придорожном столбе висел труп прекрасного молодого человека. (Прекрасного при жизни, разумеется. Его красота было заметна даже сейчас, несмотря на предшествующую казни порку). Над трупом помещалась грубо сделанная надпись: «Куриаций украл у хозяина».
        Марк Либер мрачно сказал:
        — Интересно, что он украл?
        Гай Абенадар пожал плечами:
        — Не все ли равно? Закон есть закон.
        — Этот закон,  — ответил Марк Либер, пришпоривая коня,  — ужасно воняет.
        Скоро мы добрались до Остии. Я бывал здесь довольно часто, но все равно приходил в восторг от путешествия и чуял запах моря задолго до того, как мы переваливали через последний холм и спускались к болотистой равнине вокруг гавани. Мачты и паруса кораблей были похожи на качающийся лес, поднимавшийся из сверкающей поверхности моря, в которое впадал Тибр. С холмов открывалось потрясающее зрелище! Воздух был чистым, резким, соленым, но по мере спуска становился все менее привлекательным из-за нечистот и мусора, плывших сюда из Рима. Во время нашего предыдущего визита ходила шутка, что горожане Остии могут узнать происходящее в Риме, подсчитав трупы, плывущие мимо них по реке.
        Оказавшись в городе, мы были захвачены суетой морской торговли. Вокруг площади высились богатые здания римских коммерческих предприятий. С трех сторон площадь окружало поразительное множество лавок купцов, корабельных контор и агентств, связанных с римским источником жизненной силы: здесь были конопатчики, канатчики, изготовители парусины, торговцы зерном и специями, импортеры тканей, продавцы шкур, горнодобывающие компании, и среди них — торговец Прокул.
        Мы направились прямиком в контору, где нас с восторгом встретил Клодий Примигений. Это был настоящий мореплаватель — высокий, гордый, словно мачта на корабле Прокула, обладатель железных мышц и загорелой, просоленной кожи; его лицо загрубело после бесконечных морских путешествий, плечи были мощными, словно у быка, а грудь круглой, как бочка. Его голос можно было расслышать даже в самую сильную из бурь Нептуна.
        — Друзья! Дорогие мои друзья! Добро пожаловать в Остию!
        От его крепких объятий перехватывало дух — моя грудная клетка едва не расплющилась. Приветствия Марку Либеру были такими энергичными, что выглядели чуть ли не нападением. Примигений обнял даже Абенадара.
        В конторе я нашел еще одного нашего друга, Помпония Сабина, капитана Меркурия, самого красивого корабля Прокула. С Сабином нас объединяло то, что мы оба были рабами, хотя сейчас он стал свободным. Гигант-финикиец Сабин когда-то служил гребцом, но выкупил свою свободу, имея возможность откладывать деньги во время работы на триреме Аврелия Помпония. Освободившись, Сабин выучился у Примигения морской торговле и поднялся до звания капитана на славном корабле Меркурий.
        Пока Прокул, Марк Либер и Примигений изучали счета компании, Сабин настоял на том, чтобы показать Гаю Абенадару свое замечательное судно.
        — Иди и ты с нами, Ликиск,  — засмеялся Сабин, большой мозолистой рукой взъерошив мои волосы.  — Я знаю, у тебя сердце путешественника!
        Пока мы шли, Абенадар признался, что когда-то хотел вступить в морской флот.
        — Но я испугался, что все время буду страдать от морской болезни!
        Когда Прокул и Примигений закончили обсуждать дела, мы отправились из города на окружающие холмы, к дому, где жил Примигений со своей женой и детьми. Все они были младше меня — приветливые и общительные, как их отец. Все шестеро (три девочки и три мальчика) немедленно потребовали, чтобы трибун и центурион рассказали о войне во Фракии, но Примигений отослал их прочь. Мужчины сели отдохнуть в галерее с видом на гавань, а я проследил, чтобы наши вещи занесли в комнаты. Ужинал я на кухне, вместе с рабами Примигения — все они были моими старыми друзьями еще с предыдущих визитов,  — а потом помогал подавать еду. Поздним вечером мы отправились в постель, устав после суетного дня. Однако Гай Абенадар оказался не настолько уставшим, чтобы не разделить постель с Ликиском.
        В Остии я вставал рано, поскольку любил смотреть, как с утренним приливом корабли покидают гавань. Это было замечательное зрелище, и стоя на крыльце дома Примигения, я придумывал историю о том, куда отправляется каждый корабль, изящно удалявшийся от леса мачт и раскрывавший свою красоту на волнах открытого моря: этот — в Грецию, эта трирема — на Сицилию, эта — в Александрию, в порты Галлии или Испании.
        Я был поглощен игрой, когда на крыльцо вышел сонный Марк Либер со спутанными после сна волосами. Он прошел босиком по влажному каменному полу, натягивая на обнаженное тело халат.
        — Ты рано встал, Ликиск,  — сказал он, зевнув.
        — Мне нравится смотреть на корабли,  — ответил я, снова повернувшись к судам, что качались в гавани.
        — Вид замечательный,  — согласился он, стоя позади меня.
        Я кивнул.
        — Так или иначе, мир не так уж и плох,  — проговорил он.
        — Хотел бы я увидеть его весь,  — ответил я.
        И тут у меня перехватило дыхание, потому что Марк Либер обнял меня за плечи, похлопал и прижал к себе.
        — Возможно, однажды ты его увидишь. Надеюсь на это. Придет день, когда ты станешь свободен и сможешь пойти, куда захочешь. Мой отец упомянул об этом в своем завещании.
        — Думаю, это будет не самый лучший день,  — сказал я.  — Стать свободным, но потерять защиту вашего отца…
        Марк Либер снова обнял меня, и я вздрогнул от крепкого, теплого пожатия и прикосновения его ребер к моим.
        — Отец — прекрасный человек,  — проговорил он, опуская руку.  — И ты отлично ему служишь.
        — А вы — хороший сын,  — ответил я, не в силах скрыть дрожь в голосе.
        Прислонившись к балюстраде и осматривая гавань, Марк Либер спросил:
        — Что ты думаешь о Гае?
        — Он мне нравится.
        — Он о тебе очень высокого мнения. Но, думаю, ты это знаешь.
        — Да, и я благодарен ему.
        — Сколько тебе, Ликиск?
        — Четырнадцать.
        Повернувшись и с улыбкой ущипнув меня за подбородок, Марк Либер спросил:
        — Уже бреешься?
        — Нет,  — ответил я, чувствуя, как щеки заливает румянец.
        — Тебе уже нравится какая-нибудь девушка?
        Смущенно засмеявшись, я покачал головой.
        — Ну, для этого еще много времени,  — сказал он, опустил руку и взглянул на корабли.
        — Еще много времени,  — повторил я, а затем процитировал слова своего учителя:
        — Корнелий говорит, что с любовью следует быть осторожнее.
        — Корнелий — мудрый человек.
        — Он не слишком думает о любви. Он стоик.
        — Но ты ценишь любовь, потому что любишь?
        — Вероятно,  — осторожно сказал я.
        Марк Либер покосился на меня.
        — Могу поспорить, в тебя влюблено много людей.
        — Я не знаю.
        — И ты никому из них не отдал свое сердце?
        Я не ответил.
        Заинтригованный, Марк Либер отвернулся от гавани и вгляделся в мое лицо.
        — Означает ли это молчание, что твое сердце кому-то принадлежит? Ты сказал, что девушка тебя не привлекла. Тогда, вероятно, это мужчина? Другой мальчик?
        — Я этого не говорил.
        — Ты все время возражаешь, Ликиск,  — с хитрой улыбкой сказал он.  — Значит, кто-то все же есть. Не надо этого стесняться или стыдиться. Я его знаю? Один из других мальчиков-рабов? Паллас?
        Я покачал головой.
        — Друг отца?
        — Нет.
        — Вижу, ты не мне ничего расскажешь.
        — Мне надо в дом, помочь с завтраком.
        — Ладно, Ликиск. Храни свои секреты, но позволь дать тебе совет, совет ветерана любовных войн. В любви нет ничего хорошего, если ты держишь ее в себе.
        — Я запомню это, господин.
        — Если бы я кого-то любил, то наверняка бы признался. А если бы меня любил такой человек, я бы хотел это знать.
        — Пожалуйста, трибун, мне пора идти.
        — Иди, Ликиск.
        Я убежал.
        Днем Прокул и Примигений вновь погрузились в детали торговых сделок, а оба солдата отправились прогуляться по городу. Я помогал на кухне готовить пир, назначенный Примигением на вечер. Щедрый человек (и зарабатывавший у Прокула хорошие деньги), Примигений считал наш визит отличным поводом поесть, выпить и повеселиться.
        Будучи чувствительным человеком, поклонником искусства и развлечений, для увеселения гостей он пригласил певца. Миловидный юноша с зелеными глазами, каштановыми волосами, гибким телом и мелодичным голосом читал фрагменты из произведений поэтов, рассказывал известные истории прошлого и завершил свое выступление поэмой Вергилия, восхвалявшей Рим.
        Когда актер закончил декламацию, Прокул пробормотал:
        — Хвала Августу, но что сказать о его преемнике?
        Марк Либер с паникой на лице схватил кубок и предложил тост:
        — За Рим, завоевавший мир. За Римский Мир!
        Когда актер выходил, все пили в поддержку тоста. Проходя мимо меня (я сидел у двери, готовый выполнить любое поручение), он подмигнул. Много позже, свернувшись в постели в комнате, предоставленной мне Примигением, я услышал легкий стук в дверь. Открыв ее, я увидел актера.
        — Меня зовут Плиний. Можно войти?
        — Уже поздно.
        — Уже поздно, а ты один. Ты слишком красив, чтобы ночевать в одиночестве.
        Всегда восприимчивый к похвале и лести, я впустил его.
        В постели он оказался не менее искусным, чем на сцене.
        Утром, когда я проснулся, Плиний все еще спал, а когда я его разбудил, он поклялся, что не покинет комнату, пока мы вновь не займемся любовью. Хотя было рано, слуги вскоре должны были встать, и я не хотел, чтобы кто-то знал, что актер провел со мной ночь. Несколько минут мы медлили, а потом он ушел, поцеловав меня на прощанье.
        Марк Либер и Гай Абенадар отправились в холмы на охоту, Прокул и Примигений завершали свои дела, а я готовился к возвращению в Рим. Гордые солдаты вернулись с куропатками и большим уродливым кабаном, которого застрелил Абенадар, попав прямо в глаз. На ужин мы съели нескольких куропаток.
        Я ел, сидя рядом с центурионом, наслаждаясь птицей и разговорами, однако он ошибочно принял мое молчание за обиду.
        — Ликиск, ты расстроен, что прошлой ночью я к тебе не пришел?
        Я постарался разубедить его, но он счел нужным объяснить свое отсутствие.
        — Я слишком надрался,  — засмеялся он, а под конец праздника сообщил, что они с Марком Либером организовали для меня развлечение, решив, что для него сейчас самое время.

        Бордель располагался на узкой извилистой улочке в двух шагах от верфи, и хотя мы оказались в этом убогом месте в поздний час, народу здесь было полно. Моряки всех размеров, цветов и форм толкались на тротуарах, задерживались у дверей, исчезали в проходах, а оттуда выходили другие, невероятно пьяные, и их громкие голоса разносились эхом между тесных стен. Мы прошли по улице пешком и остановились у последнего дома, за которым начинались доки. Нас вел капитан Сабин. Он громко постучал в грубую деревянную дверь, и когда она открылась, на пороге возник смуглый человек с двойным подбородком.
        — А, капитан… добро пожаловать. Приятного вечера вашим друзьям,  — сказал он, распахивая дверь. Позади толстяка в полумраке комнаты на крепких деревянных стульях сидели девушки с минимальным количеством одежды на обнаженных телах.
        Проститутки были и в Риме: кто-то работал в домах, как этот, а кто-то на улице. Ликас называл их «ночными бабочками». В основном они курсировали неподалеку от амфитеатров; некоторые занимались своим ремеслом рядом с кладбищами, сочетая сексуальные таланты со способностями профессиональных плакальщиц. Ликас однажды назвал этих девушек кладбищенскими смотрителями. Уверен, никто из них не обращал на меня внимания, поскольку я был рабом и не имел денег. Хотя как-то раз одна из этих «ночных бабочек» остановила нас с Ликасом на улице и предложила меня обслужить. Ликас отослал ее прочь, шлепнув по заду.
        Хозяин дома в Остии наградил меня развратной улыбкой.
        — Это и есть тот самый мальчик, которого мы сегодня, скажем так, инициируем?
        Капитан Сабин обсудил с ним цену, а затем предложил мне выбирать. Марк Либер и Гай Абенадар посоветовали высокую, грудастую девицу с темными волосами и зелеными глазами. Ее звали Клодия, и хозяин заверил нас, что она здорова.
        — Она — мастер посвящать молодых,  — похвастал он.
        Сделка была заключена, и я последовал за Клодией наверх, в крошечную комнатушку, чье единственное окно выходило на стену соседнего дома. Из мебели в ней стояла одна большая кровать, застеленная белой простыней. Свет лампы смягчал неуютный вид, освещая картину, написанную прямо на стене у кровати. Крайне непристойная, она состояла из восьми частей и демонстрировала мужчину и женщину, занимающихся сексом в различных позах. Будь художник более талантлив, сцены могли бы выглядеть эротичными, а не вульгарными.
        Клодия не обращала внимания на обстановку, давно к ней привыкнув, и быстро сняла свою красную накидку. Ловко освободив меня от туники, она принялась ласкать мое тело до тех пор, пока не оказалась довольна результатом. В комнате было холодно, и поначалу меня охватил озноб, однако вскоре я согрелся: Клодия прижималась ко мне большой мягкой грудью, ее выпирающий упругий живот касался моего, а тяжелые бедра плотно обхватывали ту мою часть, которая до сих пор служила только Приапу, а не Венере.
        Просунув мне в рот извивающийся язык, она вытянула руку между нашими телами, ухватила меня плотным кольцом пальцев и направила внутрь себя. Я застонал, когда она уселась верхом и принялась двигаться. Венера посылала волны наслаждения по всему моему телу, и вскрикнув, я обнял женщину, притянул к себе, прижав ее грудь к своему бьющемуся сердцу и коснувшись губами ее раскрытого рта. Мы не расставались до тех пор, пока меня с головы до ног не сотрясла сильная дрожь.
        Из тумана наслаждения донесся голос:
        — Еще?
        Открыв глаза, я простонал:
        — Что?
        — Хочешь еще раз?
        — Да,  — улыбнулся я, но тут же подумал, что это наверняка стоит дороже, и засомневался.
        — Что случилось?
        — Это будет дороже?
        Она рассмеялась.
        — У тебя я ничего не возьму. Это твой первый раз.
        — Тогда я хочу еще.
        — Теперь ты будешь сверху.
        Я навалился на нее.
        — Полегче!
        — Тебе больно?
        — Нет, но нам некуда торопиться.
        Когда мы закончили и спустились вниз, все глаза в комнате обратились на меня. Девушки, скучавшие, когда мы вошли в дом, теперь хихикали и шептались, прикрывая руками рты, и я понимал, что все это время являлся объектом их разговоров. Капитан Сабин казался обеспокоенным успехом его договоренности. Гай Абенадар хитро смотрел на меня. Марк Либер светился гордостью за придуманное им развлечение. (И оба они к тому времени уже выбрали себе девушек).
        — Ну как ты, Ликиск?  — спросил он.
        — Отлично,  — сказал я.
        Положив руку мне на плечи, он заявил:
        — Нет лучшего дара богинь судьбы, чем удовольствие с умелой женщиной.
        Клодия сказала:
        — Этот мальчик тоже кое-что умеет.
        Все засмеялись, некоторые даже захлопали в ладоши, словно приветствуя актера на представлении. Когда мы возвращались на холм, домой к Примигению, я все еще был красным от смущения.
        Утром мы вернулись в Рим.
        После этого я увидел Остию, лишь вкусив лучшие и худшие дары богинь судьбы.

        VI

        С приходом лета обитатели Эсквилинского холма понимали, как им повезло, что они живут выше удушающей жары и вони городских улиц. Нас всегда охлаждал щедрый бриз, дубы и сосны дарили тень, а самую страшную жару мы проводили в купальне, стоявшей среди прохладных и цветущих садов.
        Наиболее жестоким временем были июль и август. Я часто думал, почему римляне не выбрали иные, более приятные месяцы, чтобы назвать их в честь великих Цезарей. Я понимал, что это хорошие месяцы, и праздник есть праздник, какая бы ни стояла погода, но гораздо легче чтить Цезарей под прохладными небесами. Главным праздником августа были Вулканалии, посвященные богу очага, которому наверняка нравился зной, продолжавшийся в течение всего торжества в его честь.
        В канун праздника к Прокулу пожаловал гость, рассказавший удивительную историю об императоре. Луций Юлий Грат был знаменитым всадником. Его дом располагался на другом конце города, но поскольку Прокул жил близко к Аппийской дороге, всадник свернул с нее и зашел к нему в гости отдохнуть и освежиться. Он был по делам в южных районах Италии (отвечая за зерновые поставки — август был временем жатвы). Высокий, худой, стройный, словно один из его пшеничных колосьев, Луций Юлий Грат был хитрым человеком с хитрыми глазами. У него было много рабов, с которыми он плохо обращался. Он не любил юношей и не одобрял тех, кто любит. Он очень уважал Прокула, но я подозревал, что это была зависть. Прокул всегда общался с ним крайне осторожно. После приветствий он усадил гостя в тенистом саду, ожидая услышать причину столь неожиданного визита.
        — Цезаря чуть не убили,  — воскликнул всадник.
        Прокул испуганно выпрямился:
        — Как?
        — Был камнепад,  — сообщил Луций Юлий Грат, пребывая в восторге от сенсации, словно мальчик. Его голос был настолько оживленным и громким, что Марк Либер и Гай Абенадар заинтересовались и, обернув себя полотенцами, покинули купальню вместе со мной.
        — Тиберий отправился на виллу под названием «Пещера»,  — продолжал возбужденный всадник, промокая лоб платком.  — Благодаря богам, с Тиберием был Сеян. Они обедали в доме, расположенном в естественной пещере между морем и холмами Фунди. Знаете, где это?
        — Я не слишком часто выезжаю,  — ответил Прокул,  — тем более так далеко.
        — Прекрасное место. Я был там, хотя сомневаюсь, что поеду еще раз после того, что случилось. Это предзнаменование.
        Прокул нетерпеливо спросил:
        — Что же дальше?
        — Как я сказал, эта вилла представляет собой каменную пещеру и, очевидно, не самую надежную, поскольку в ней вдруг произошел камнепад. Несколько слуг погибли. Можете себе представить, какая началась паника? Цезарь мог оказаться под завалом, если бы не Сеян. Отважный храбрец встал на колени, оперся на локти и загородил Тиберия своим телом, не дав камням ударить Цезаря. Преторианцы быстро откопали их, обнаружив в таком виде, как я и описал. Сеян, словно щит, закрывал собой лежащего Тиберия.
        — Страшное дело,  — сказал Прокул, поглядев на сына.
        Вечером, обсуждая все это за ужином с Марком Либером и Гаем Абенадаром, Прокул говорил свободно, чего не мог делать днем из осторожности перед гостем.
        — Полагаю, я должен был радоваться спасению Цезаря, но удивился своей реакции, услышав, что жизни Цезаря угрожала опасность. На миг я ощутил надежду. Возможно, думал я, кто-то нашел в себе смелость убить его. Например, Сеян. Но Сеян еще не готов выхватить кинжал, верно?
        — Такой день настанет,  — серьезно сказал Марк Либер.
        Прокул пожал плечами.
        — Если Цезарь не опередит Сеяна.
        От этих слов у меня по коже пробежали мурашки, несмотря на дыхание Вулкана, чувствовавшееся в августовском ветре.
        На следующий день появилось еще больше новостей. Пришло письмо из Палестины, от кузины Прокула Клавдии. «Евреи — странные люди,  — писала она (за обедом Прокул прочитал письмо вслух).  — Религиозные законы запрещают им брататься с чужаками, которых они называют язычниками. Разумеется, как и с большинством религиозных законов, самые важные фигуры общества их не исполняют. Еврейская религия довольно любопытная, и я стараюсь узнать о ней как можно больше».
        Прокул не скрывал своего изумления.
        — Моя дорогая кузина,  — объяснил он Гаю Абенадару,  — всегда очень боялась оскорбить богов. Любых богов. Ее дом больше походил на храм, чем на человеческое жилище.
        — Когда станешь ей писать, отец,  — сказал Марк Либер,  — передай привет от меня.
        Тем вечером трибун захотел развлечь своего друга выступлением актеров, но поскольку давно здесь не был, то не знал, что в Риме идет и какие из многочисленных театральных представлений стоят внимания. За советом он обратился ко мне.
        — Ликиск, ты следишь за событиями. Что нам стоит посмотреть?
        — Спектакль, где играет всеми любимый актер Парис,  — ответил я.
        — Тогда сегодня мы увидим этого Париса, и ты пойдешь с нами.
        В восторге от приглашения, я надел свою лучшую тунику.
        Пантомимы разыгрывались танцорами-мужчинами, каждый из которых мог считаться совершенным, обладая стройным и привлекательным телом. Парис оказался невероятно грациозным юношей, исполнявшим тем вечером роль Меркурия и выйдя на сцену в одной только короткой накидке. Его голову окружали золотистые волосы, а за спиной торчала пара крыльев. В руке он держал посох со змеями, подчеркивая представляемый им образ. Пантомима рассказывала об испытаниях и бедствиях юного бога, вступившего в конфликт со старшими богами. Аудитория отметила зрелище громом аплодисментов.
        Когда мы покинули театр, Гай Абенадар заметил:
        — Актер Парис — выдающийся юноша.
        Пожав плечами, Марк Либер сказал:
        — Да, но Ликиск гораздо симпатичнее.
        Даже будь у меня крылья Меркурия, я бы вряд ли чувствовал себя в более приподнятом настроении. Я испытывал настоящее счастье, но никто не может говорить за богов, никто на самом деле их не знает. Возможно, жестокий бог просто меня дразнил.
        Мы прошли совсем немного, когда увидели на Целийском холме огонь. Небеса отсвечивали ярко-красным, белыми клубами по небу разносился дым. Все мы на миг испугались, что пожар — на Эсквилинском холме, но когда подбежали ближе, наши страхи рассеялись.
        Пожары в Риме возникали часто, однако этот оказался худшим из всех, которые я видел. Один за другим он пожирал деревянные домики, сгрудившиеся у подножия холма и в нижней его части — в основном это были дома этрусков,  — но так же задел виллы и большие дома знати выше по склону и на вершине. В последнее время погода была чрезвычайно сухой, и огонь питался листвой украшавших холм гордых дубов (прежде его называли Дубовым и изменили название в честь жившей здесь Целии Вибенны).
        Будучи военными, Марк Либер и Гай Абенадар не могли не помочь бороться с огнем, и то, что началось как веселый вечер на пантомиме, перешло в ночную битву против разрушительной стихии. Пожар казался иронией, возникнув в праздники в честь Вулкана, и весь Целийский холм превратился в его печь. Я тоже участвовал в борьбе, бегая вверх-вниз по холму с ведрами или сбивая танцующие в подлеске языки пламени. Вскоре наши одежды начали гореть, и мы оставили их, борясь с пламенем обнаженные, бок о бок с сотнями свободных людей, знатью и рабами, достаточно крепкими, чтобы в этом участвовать. Всех нас покрывала сажа, так что невозможно было отличить благородного всадника от черного раба.
        Быстро поняв, что с огнем нам не справиться, мы сформировали линию защиты на верхней оконечности пожара, надеясь не пустить его к пока еще целым домам. Нам мешал ветер, ревевший, как лев, ловивший огонь на верхушках дубов и несущий его к другим деревьям. Пылающие угли дождем сыпались на землю. К счастью, перед рассветом ветер переменился, повернув огонь назад и устранив опасность возгорания других районов, особенно Эсквилинского холма с его густыми зарослями дубов и сосен и роскошным домом Прокула. Взошедшее солнце осветило повисшее над городом дымное облако.
        Утомленные и черные от копоти, Марк Либер, Гай Абенадар и я притащились к воротам нашего сада и прошли прямиком к купальне. Солдаты подняли меня и со смехом бросили в воду, прыгнув следом. Когда мы соскребли с себя сажу, я позабыл о своем положении, усевшись между ними в неглубоком участке бассейна. Блаженно довольный и усталый, я положил руки им на плечи. Никто не шевельнулся, чтобы их убрать. Наслаждаясь мягким плеском воды вокруг болевшего тела, я лежал с закрытыми глазами, пока не почувствовал прикосновения к губам. Открыв глаза, я увидел знакомое улыбающееся лицо Гая Абенадара.
        — Ты был очень смелым, Ликиск,  — сказал он и отодвинулся, открыв передо мной решетчатый потолок павильона.
        Внезапно потолок вновь исчез, и ко мне склонился Марк Либер.
        — Действительно, очень храбрым,  — пробормотал он и тоже меня поцеловал.
        Прежде, чем жара августа сменилась сентябрьской прохладой, произошла еще одна трагедия, на этот раз в месте под названием Фидены, где обрушился новый амфитеатр арены гладиаторов, убив пятьдесят тысяч человек, собравшихся посмотреть бой. Бывший раб Атилий был обвинен в использовании некачественных материалов при строительстве и в выборе почвы неподходящей плотности для его возведения.
        Вслед за этим скандалом появилась информация, что Цезарь ассигновал срочные фонды для помощи пострадавшим в Фиденах и на римском пожаре. Сведения об этом пришли с острова Капри, где сейчас жил Цезарь, однако щедрость компенсаций не подавила слухи, наводнявшие Рим быстрее, чем огонь пожирал Целийский холм.
        Случившиеся трагедии, по слухам, являлись плохими предзнаменованиями, связанными с тем, что Тиберий покинул город. Будет лучше, если Цезарь вернется. Но этого не произошло. Цезарь решил остаться на Капри.

        VII

        Когда человек молод, время может идти ужасающе медленно; однако добавьте в тесто любовь, и, словно при попадании дрожжей в хлеб, все приходит в движение. Время начинает лететь, как на крыльях Меркурия. Я не знал, куда делась осень — она пролетела в один миг, и любящие развлечения римляне уже готовились к сатурналиям. Если большинство праздников отмечались прекрасным вином, то сатурналии требовали большего — постоянной пьянки. Без кубка в руке не должно было пройти ни минуты. У служителей Приапа это входило в обязанность, поскольку ничто не выпускает стрелы Купидона быстрее, чем несколько глотков напитка Бахуса. Пьяные делают то, чего не делают трезвые, и оправдываются этим.
        Бог Приап был сыном Афродиты и Диониса, и центурион Гай Абенадар любил повторять, что во мне кроется неотразимое сочетание красоты Афродиты в мужском обличье и страсти Диониса к винограду. Абенадар очень любил выпить, но никогда не нуждался в вине, чтобы расслабиться. Он всегда был готов отправиться в постель с тем, кто оказывался поблизости. В отличие от многих мужчин, в постели он не всегда был эгоистичен, а ко мне проявлял особое внимание, поскольку знал, что хотя я лежу с ним, мое сердце — и часто мысли,  — с Марком Либером. Даже в те приятные медлительные моменты, когда мы лежали после любви, он без всякой задней мысли мог спросить меня, почему я не расскажу Марку Либеру о своих чувствах.
        Мой ответ удивил и расстроил его.
        — Это будет неправильно. Я буду выглядеть жалким, если начну просить уделять мне внимание. Не хочу, чтобы он меня жалел. Я хочу, чтобы он любил меня.
        Желать чего-то и не иметь — настоящая пытка. Только тогда я понял мудрые слова Корнелия. («Любовь ранит, когда она достается тяжело, не меньше, чем если достается легко»).
        Самым тяжелым было видеть ту простоту, с которой Марк Либер отдавал себя тем, кто его не любил. В его постели побывали все девушки с кухни. Одна привлекательная молодая женщина из благородной семьи часто бывала в его объятиях во время праздников и вечеринок; несколько раз я видел ее утром, в его постели. Собираясь приготовить Марку Либеру одежду, я замер в дверях, пораженно уставившись на нее, лежавшую рядом с ним. Однажды он спал, положив голову ей на грудь. В третий раз я подсматривал, когда они проснулись, и мое сердце колотилось, а руки дрожали при виде того, как он занимается с ней любовью. Я удивлялся их страстности и очень боялся, что за этой страстью скрываются подлинные чувства. Однако вскоре он ее бросил и начал встречаться с другой.
        Вместе с Гаем Абенадаром они часто посещали лучший бордель Рима, где содержались ставшие модными персиянки. Я никогда не видел его с юношей.
        Итак, счастье от того, что Марк Либер был дома, окрашивалось некоторой печалью, и я боялся, что стереть ее не смогут даже сатурналии. Сатурналии! Величайший из праздников, лучшее время для встреч, когда Рим приветствует Сатурна, бога изобилия, в древности называемого в Италии Янусом. Сатурналии были временем шумного веселья, пиров и пьянства, временем подарков. Подарки делали даже рабам: в тот день все переворачивалось с ног на голову, рабов освобождали от обязанностей, и хозяева прислуживали им.
        Сейчас радостное празднество организовали Марк Либер и его гость — когда начался пир, они оба светились от удовольствия. Облаченные в форму, они облокотились на кушетки и следили, чтобы еду приносили вовремя, и вино лилось рекой. Хлопнув в ладоши, они вызвали музыкантов. Приглашенный на праздник мим Парис представил нам свою роль Меркурия, выступая на импровизированной сцене между столами. Я то и дело провозглашал тосты за исключительную красоту Париса и его блестящий талант, к концу выступления уже немного опьянев.
        Затем пришло время подарков. Ликасу подарили тунику из лучшего египетского хлопка, Друзилле — пару сандалий, девушкам с кухни — браслеты, а Палласу — тунику и пару позолоченных сандалий.
        — А теперь — Ликиск,  — улыбнулся Марк Либер.  — Я дарю ему очень красивый амулет с выгравированным символом бога, которому он служит.  — И добавил так тихо, что расслышать его смог только я:
        — Он в моей комнате, и тебе придется сходить за ним.
        Когда он направился к спальне, я на секунду онемел, а потом, обретя дар речи, повернулся к Абенадару и обвиняющим тоном спросил:
        — Что вы ему сказали?
        — Я ничего не говорил, Ликиск. Он все понял сам. Да и как не понять, если все написано у тебя на лице?
        Я увидел его у окна, смотрящим на свет. Он снял форму, оставшись в тунике, которую носил под доспехами. Ее ворот был вышит золотыми нитями. Он стоял ко мне спиной, и свет полной луны делал его белым, словно одного из мраморных богов по ту сторону окна. Когда я тихо закрыл за собой дверь, он обернулся; его лицо оставалось наполовину в тени.
        — Я был дураком, Ликиск, и прошу прощения, что мучил тебя. Легко не заметить очевидного. Думаю, впервые я ощутил укол стрелы Эроса тем утром, когда мы смотрели на корабли в Остии. Ты всегда был для меня ребенком. Не знаю, что убрало пелену с моих глаз… Меня впечатлила твоя отвага на пожаре, то, как ты себя вел, такой уверенный, такой смелый. Мне, солдату, пришлось набраться храбрости, чтобы это сказать: ты стал значить для меня гораздо больше, чем когда-либо прежде, и я хочу компенсировать потерянное время.
        Когда он шагнул ко мне, я не смог двинуться с места, едва дыша. Только мои глаза следили за тем, как он приближается. Они закрылись, когда он меня обнял. Я обхватил его за шею, и он прижал меня к себе, поцеловав. Уверен, что он чувствовал, как колотится мое сердце. Наши руки жили собственной жизнью, касаясь, лаская, распуская завязки одежды и сбрасывая ее на пол.
        — Давно я не получал удовольствия таким путем, Ликиск,  — сказал он, когда я, вытирая слезы радости, опускался на колени, будто поклоняясь своему богу.

        VIII

        Для меня дом Прокула был домом любви, однако роскошная вилла на вершине Эсквилинского холма прежде всего являлась домом политики, и даже любовь не могла изгнать ту мрачность, которую она на него нагоняла. Ежедневно появлялись свидетельства все возрастающих опасностей, связанных с простым выживанием в политической жизни Рима. Список людей, по той или иной причине ставших жертвой доноса, постоянно пополнялся новыми именами. Сенат, некогда гордость Рима, стал инструментом Цезаря, ежедневно опускаясь до униженных славословий Тиберию. Лесть и низкопоклонство, жаловался Прокул, заняли место возвышенных дебатов и дискуссий.
        Когда величественный орган в очередной раз созвали для рассмотрения важных дел, касавшихся благополучия страны, встреча вылилась в полемику относительно очередного способа почтить Цезаря, приведя к решению воздвигнуть алтарь Милости и Дружбе. Последнюю должны были сопровождать статуи Тиберия и Сеяна. Принцепсы из дома на Капри дали понять, что Цезарь не прибудет в Рим, чтобы восхититься статуями и алтарями.
        — Это оскорбление достоинства Сената,  — ворчал Прокул. Когда Марк Либер посоветовал, чтобы Сенат послал на Капри делегацию обсудить печальное состояние дел, Прокул ответил:
        — Сенаторам скажут иметь дело с Сеяном. Все, кто отправляется на Капри, встречаются с ним, а не с Цезарем.
        Даже мое переполненное любовью сознание не могло не обращать внимания на то, как эти события воздействовали на Прокула: каждое новое сообщение воспринималось им с большей тревогой, чем предыдущее. Все чаще он уходил в библиотеку, находя утешение среди манускриптов, книг и карт.
        Тревожные вести приходили и с земель по ту сторону Рейна. Племя фризов нарушило перемирие, протестуя против того, что они называли нечестной налоговой политикой. Подобно многим мелочам, которые приводят к конфликтам, проблема заключалась в требовании платить налоги шкурами. Фризы полагали, что шкуры будут бычьими. Однако согласно официальной трактовке, налоги следовало платить шкурами зубров, что явилось для бедных фризов настоящей трагедией. В результате сборщики налогов были высмеяны, обстреляны, а затем разгорелись яростные бои.
        Марк Либер и Гай Абенадар жаждали свежих новостей с полей сражений, их солдатские сердца полнились восторгом от битв, пусть даже таких далеких. Из Верхней Германии были вызваны римские бригады. Военная операция оказалась крайне нелепой, и сотни римских солдат заплатили за нее своими жизнями. «Проклятье,  — в гневе восклицал трибун.  — Цезарь должен был назначить командующего!» Но никто не был назван, а Цезарь всячески подавлял сведения о потерях.
        В дополнение к этим гнетущим новостям до нас начали доходить скандальные известия о поведении императора в своем укрытии на маленьком островке напротив Кампании. Осторожные разговоры между друзьями, достаточно доверяющими друг другу, чтобы вести подобные беседы, прерывались нелестными отзывами о Цезаре: «Распутник! Насильник! Соблазнитель невинных! Пьяница!» В ход пошли старые шутки о Цезаре. Прозвище (восходящее к тем славным дням, когда Тиберий был молодым офицером) отражало его любовь к вину: имя Тиберий Клавдий Нерон заменяли на «Биберий Кальдий Мерон». Это означало: «Тот, кто пьет вино неразбавленным». Когда до нас дошли слухи, что Цезарь сделал женщине крайне непристойное предложение, в одном из фарсов появилась шутка в его адрес: «Старый козел отлично облизывает».
        — Старый козел также охотится за юношами,  — сообщил Прокул,  — и осыпает деньгами любого, кто их ему предлагает. Я имею в виду Луция Вителлия. Говорят, этот мерзкий льстец отдал Цезарю своего сына Авла для сексуальных утех в обмен на должность в правительстве!
        Я мало чем мог подбодрить пожилого хозяина, зато был способен принести некоторую радость его сыну и постоянно восхвалял имена богов — особенно Приапа,  — что вступились за меня, помогая завоевать сердце Марка Либера. Сколь бы мрачными и печальными не были дневные новости, ночи, которые мы проводили вместе, позволяли нам безраздельно наслаждаться друг другом. Днем я часто сопровождал его и Гая в прогулках по Риму или за городом, когда они отправлялись посмотреть соревнования или развлечься, подобно всем молодым людям, желающим хорошо провести время.
        Однако даже во время этих непродолжительных походов мы наталкивались на свидетельства того ужаса, которым были охвачены римляне. В один из теплых, ветреных дней Марк Либер, Гай Абенадар и я наблюдали совершавшуюся на Тибре казнь. Нам объявили, что приговоренный совершил убийство. Позже мы узнали, что он нелестно отозвался о Тиберии и был выдан одним из своих рабов. Беднягу ожидало традиционное наказание: после жестокого избиения его сажали в кожаный мешок со змеями и собакой. Мешок завязывали и бросали в Тибр. Мы застали именно этот момент. Мне стало плохо, и я отвернулся.
        Марк Либер сказал:
        — Еще один подарок от Рима беднякам Остии.
        — Это плохое предзнаменование,  — ответил я.
        — Ты слишком суеверный,  — заметил Марк Либер, обнимая меня за плечи.  — Это не плохое предзнаменование. Это плохая политика.
        Позже я сделал приношение своему богу, моля отвести от нас предзнаменование, однако в тот день Приап меня не услышал.
        На следующее утро Марк Либер и Гай Абенадар получили приказ об отправлении.

        IX

        Когда я заметил, что по дороге к нашему дому направляются два крепких солдата, то чуть не расплакался. Я понял, что это официальный визит, узнав их форму — эмблему штаб-квартиры армии в Риме. Они сидели верхом на горячих лошадях, возглавлявших процессии памяти и прославления героев. По возбужденным голосам трибуна и центуриона мне стало ясно, что они ожидали от курьеров важных вестей.
        Марк Либер с готовностью взял у солдат свиток.
        — Надеюсь, это Германия, Гай,  — сказал он, глядя на центуриона горящими глазами. Подсматривая из своего укрытия в передней, я ждал, когда он сломает печать и прочтет послание.
        — Проклятье!  — пробормотал он.  — Палестина!
        Судя по виду центуриона, в его приказе было то же самое.
        — Мы можем попроситься в Германию или во Фракию,  — добавил он, хлопнув Абенадара по плечу.  — Это мы и сделаем!
        Повернувшись, он попросил курьеров подождать:
        — Мы поедем в штаб-квартиру вместе с вами. Нам нужно немного времени, чтобы переодеться.
        Курьеры отсалютовали и остались в гостиной.
        Когда Ликас послал меня помочь трибуну одеться, это стало для меня настоящей пыткой. Обычно я делал это с удовольствием, но сейчас мои ледяные пальцы дрожали, когда я готовил кирасу и накидку и вставал на колени, застегивая краги. Я молчал, боясь расплакаться и опозориться, если попытаюсь вымолвить хоть слово.
        Марк Либер был слишком занят своими делами, чтобы обращать внимание на мое молчание. Он лишь попросил меня сказать Ликасу, что дела могут задержать их в городе допоздна. Я мрачно передал это Ликасу, который, вероятно, понимал мое состояние и решил не наказывать за проявленное неуважение. Ни сказав ни слова, он отпустил меня в сад.
        Когда я смотрел на Приапа, он казался мне таким же холодным, что и Марс, а его лицо было отражением моего, за исключением слез. Немые мраморные глаза, чувственный рот, изогнувшийся в самодовольной улыбке; божество ожидало, что я что-то скажу. У меня был только один вопрос, единственное слово, и оно служило укором: «Почему?» Бог не снизошел до ответа. Я шагнул назад, перевел взгляд на Марса, который, как обычно, был холоден, сердит и презрителен. Марс всегда высмеивал меня, и я вновь обратился к Приапу. «Марс могущественней тебя», прошептал я. Потом, на случай, если Приап не обратил на это внимания, я закричал: «Марс могущественней тебя!», и в гневе ударил статую кулаками.
        Ужин подавал Прокулу один Ликас; меня отпустили рано. Я отправился к себе вместо комнаты трибуна и бросился на кровать. Мне хотелось плакать, но слез уже не осталось. Я просто смотрел вверх, в темный потолок, молча проклиная всех богов, имена которых приходили мне на ум, начиная с Юпитера и приберегая Приапа напоследок. Я ждал, чтобы один из них послал молнию и заставил меня замолчать. К сожалению, до меня доносился только смеявшийся в дубах ветер.
        Потом я услышал знакомые голоса. «Они напились», сказал я вслух в темноте комнаты. Я слышал, как они идут по коридору. Абенадар отправился к себе. До меня долетел звук запирающегося замка в двери, находившейся всего в нескольких шагах от моей.
        Секунду спустя дальше по коридору открылась дверь в комнату Марка Либера. Я ждал, что она закроется, но вместо этого снова услышал шаги — не шарканье, а тяжелый приближающийся стук. Скоро он прекратился, и дверь отворилась. В свете ламп я увидел черный силуэт, и только волосы были окружены золотистым сиянием. Он пошатнулся, затем оперся рукой о стену. Мне казалось, он слышит стук моего сердца.
        — Ликиск, почему ты здесь, а не у меня?
        Я знал, что в лучах коридорных ламп он видит меня, но молчал, надеясь, что он решит, будто я сплю. Я держал глаза плотно закрытыми, когда он вошел в комнату и приблизился к кровати, глядя на меня сверху вниз.
        — Я думал, ты будешь в моей постели, а не в своей, Ликиск. Я знаю, что ты не спишь. Посмотри на меня. Что с тобой случилось?
        Сухо и резко я ответил:
        — Я не хочу сегодня с тобой спать.
        В тот же миг меня выдернули из кровати и поставили на ноги с такой легкостью, словно я был куклой. Марк Либер яростно встряхнул меня за плечи.
        — Что это значит — ты не хочешь сегодня со мной спать?
        — Потому что тебе на меня наплевать,  — сказал я, с трудом сдерживая слезы.
        Со смехом он убрал руки.
        — Откуда такая мысль?
        — Это не мысль. Это правда. Если бы это было неправдой, ты бы не торопился уезжать.
        — Ах вот в чем дело,  — произнес он, кивая.
        — Вот именно.
        — Ликиск, я солдат. Я делаю то, что мне приказывают.
        — Но ты делаешь это с радостью!
        — Да!
        — Ты любишь армию больше, чем все остальное. Больше, чем меня.
        — Ликиск, армия — моя жизнь.
        — А ты — моя.
        Смягчившись, он сказал:
        — Вне дома я бываю гораздо дольше, чем дома. Ты же привык к тому, что я все время на службе.
        — Но это совсем другое. Так было раньше.
        — Ты прямо как ребенок. То, что я подчиняюсь приказам, не повод считать, что я тебя не люблю.
        Я взглянул на него с надеждой.
        — Возьми меня с собой. Куда бы ты ни отправился, я тоже могу пойти.
        Он покачал головой:
        — Это невозможно.
        Я простонал:
        — Ну вот! Ты не хочешь, чтобы я ехал. Ты не любишь меня. Я для тебя просто игрушка. Как одна из твоих шлюх. Как девчонки с кухни или те персидские проститутки.
        Он ударил меня с такой силой, и я упал на кровать, а в глазах потемнело. Приложив руку к горящей щеке, на которую пришлась пощечина, я начал плакать.
        — Чтобы я больше не слышал, что ты себя так называешь, ясно? И больше никогда не смей мне указывать, что я думаю и чувствую!
        Я уткнулся лицом в подушку и разревелся.
        — Ты найдешь себе там кого-нибудь другого и скоро забудешь Ликиска. Но я об этом не узнаю. Я себя убью. Брошусь в Тибр. Прыгну с Тарпейской скалы, как во сне. Я… я убегу… и дам себя поймать… и меня распнут. Ведь так поступают с непослушными рабами?
        — Хочешь знать, что такое быть рабом? Что ж, Ликиск. Я тебе покажу.
        Его руки жестоко сорвали с меня одежду и в гневе бросив на пол; он вновь поднял меня, оцарапав кожу кирасой и холодными металлическими пряжками, вынес из комнаты и пошел по освещенному лампами коридору. Открыв ногой дверь к себе, он бросил меня в постель, словно мешок пшеницы. Слишком испуганный, чтобы пошевелиться, я, не мигая, следил за ним широко раскрытыми глазами, пока он снимал форму, разбрасывая ее по комнате. Сдернув тунику, он швырнул ее у кровати и предупредил: «Сегодня пощады не жди».
        И это не было пустым обещанием.
        Я не спал вообще, а он уснул лишь на рассвете. Только тогда я осмелился уйти. Одевшись в новую тунику, словно во сне я отправился в сад, не обращая внимания на Приапа, и сквозь дубы и сосны пришел к баракам гладиаторов. Бойцы поднимались рано и уже начали практиковаться. Их крики и ругательства пугали, но они тонули в лязге и грохоте их оружия. Я медленно прошел через ворота на тренировочную площадку. Бродя между бойцами, удивленными моим появлением, я отыскал их тренера.
        — Где Поликарп?  — требовательно спросил я.
        Тренер был огромным — сам бывший боец,  — и более уродливого человека я еще не видел. Услышав мой вопрос, он удивился.
        — Поликарп? Да он давным-давно умер.
        — Он сказал, что научит меня драться сикой.
        Тренер хрипло расхохотался.
        — В самом деле?
        — Я собираюсь стать гладиатором!  — обозлился я.
        Бойцы на время прекратили свои занятия и столпились вокруг меня и своего огромного тренера. Все как один, они смеялись надо мной и забрасывали шутками до тех пор, пока тренер не решил, что с него достаточно комедий. Огромной ручищей он ухватил меня за воротник туники и приподнял над землей, так что я стоял только на кончиках пальцев.
        — Ты либо пьян, либо сошел с ума. Эти люди должны тренироваться, так что проваливай отсюда, или я все расскажу сенатору Прокулу, и тебя ждет порка,  — прорычал он, толкая меня прочь.
        Когда я шел к воротам сквозь толпу гладиаторов, их смех омывал меня, словно волны океана. Я побежал, и у ворот дома услышал, как кто-то кричит:
        — Эй, малыш! Эй, наложник! Если тебе нравятся гладиаторы, у меня для тебя кое-что есть. Большое, как сика, и в два раза опаснее.  — Снова смех.  — Мое оружие разорвет тебя пополам, словно кол!
        Зажав руками уши, я поклялся, что расквитаюсь со всеми ними. Я расскажу Поликарпу об этом унижении. Мой великий рыжий боец за меня отомстит. Отомстит всем. Марку Либеру — за то, что меня бросает. Приапу. Армии. Всем, кто причиняет мне боль.
        «Но как он это сделает?  — с усмешкой спросил меня голос в голове.  — Поликарп мертв. Ты его убил!»
        Оказавшись один, в лесу, я опустился на землю, закрыл лицо руками и разревелся, словно ребенок.

        За ужином Кассий Прокул пожелал узнать, как я оцарапал руки.
        — Подрался,  — ответил я.
        — Подрался? С кем?  — требовательно спросил Сенатор, ухватив меня за руки и осматривая посиневшие и ободранные пальцы, все еще болевшие после того, как я колотил предателя Приапа.
        — С… Палласом,  — соврал я.
        Гнев окрасил лицо старика, и я приготовился к взбучке. (Бедный Паллас тоже получит из-за моего вранья, подумалось мне).
        Но тут заговорил Марк Либер.
        — Ничего страшного, отец. Я все знаю и обо всем позабочусь. Не бери в голову.
        Ужин и вино затянулись до вечера. Помогая на кухне с уборкой, я слышал смех; Прокул наслаждался последними днями общения с сыном и Абенадаром. Прошли месяцы с тех пор, как они вернулись из Фракии, но казалось, это было только вчера. Периодически заходя в библиотеку сенатора, чтобы наполнить их кубки, я ловил обрывки разговоров. Трибун и центурион отправлялись в Палестину. Никакие просьбы к генералам и даже консулам, командовавшим армией, не могли изменить приказа. Смирившись с гарнизонной службой, несмотря на все свое желание отправиться на войну, солдаты уважительно слушали Прокула, рассуждавшего об особых трудностях, с которыми Рим столкнулся в Палестине. Было далеко за полночь, когда они, наконец, отправились спать.
        Когда Марк Либер пришел к своей постели, то обнаружил в ней меня. Он не удивился, выглядел довольным и извинился за прошлую ночь.
        — Я был пьян и зол, а ты оказался ближайшей мишенью. Надеюсь, я не сделал тебе больно,  — сказал он, садясь рядом. Подняв мою руку, он осмотрел синяки.  — Как это произошло?  — Я ответил, что избил статую.  — Нельзя обвинять бога за то, что делает человек, Ликиск,  — заметил Марк Либер.
        — Не знаю, что я буду без тебя делать,  — сказал я, моргая, чтобы не расплакаться.
        Он улыбнулся и провел ладонью по моим волосам.
        — У тебя все будет отлично.
        Обняв его и прижав к себе, я решил показать ему, что как бы ни были красивы юноши Палестины, он никогда не найдет такого, как я.
        Нигде в мире, поклялся я, он не найдет такого, как Ликиск.

        X

        Он ушел меньше чем через неделю. Прощание было шумным — грусть, охватившая дом Прокула, пряталась под смехом, пирами, вином, песнями и любовью. Я заплакал лишь один раз, когда вместе с Гаем Абенадаром он скрылся за вершиной холма, не оборачиваясь, как и положено солдату.
        Стоик Корнелий дал мне совет в своем духе.
        — Это судьба, Ликиск. Смирись и найди себе другую любовь.  — Учителя всегда готовы произнести очередную книжную умность.
        А ученики всегда готовы дать дерзкий ответ. Мой был таков:
        — Вы предлагаете себя, Корнелий?
        Тем утром я отведал розги.
        Худшим временем была ночь, когда я раздевался и сворачивался под одеялом, как младенец. Сон смежал веки, но мое сознание было переполнено страхами и призраками ночи, и я не мог легко поддаться мучениям, что изобрел Морфей. Просыпаясь утром, я чувствовал себя еще более усталым, чем предыдущим вечером.
        Ликас полагал, что для изгнания любовной тоски мне следует побольше работать, и я быстро обнаружил, что когда занят, гораздо реже предаюсь воспоминаниям. Поэтому я работал постоянно, и скоро на кухне у Друзиллы стало невозможно найти ни единого пятнышка, а кухонные принадлежности всегда были вычищены до блеска. Купальня также сверкала чистотой.
        В своем саду я трудился еще больше, следя, чтобы он был идеально подстрижен. Я работал, повернувшись к Приапу спиной (с ним я до сих пор не разговаривал). Дни пролетали, и каждый заканчивался тем, что мои руки, ноги и спина уставали настолько, что я без сил падал в постель. Работа приносила пользу и моему телу, укрепляя мышцы и делая плоским живот. Физически я никогда не чувствовал себя лучше.
        В какой-то момент Ликас прервал мои занятия, отвел в сторону, позвал из кухни Друзиллу и осмотрел меня так, словно я был выставлен на продажу. Погладив свой черный подбородок и почесав за ухом, он сказал:
        — Ликиск вырос из своей одежды, Друзилла. Как ты считаешь?
        Пожилая женщина изучила меня, будто потенциальный покупатель.
        — Сколько тебе лет?  — спросила она. Я ответил, что скоро будет пятнадцать. Она поцокала языком, словно пятнадцать лет — это возраст, которого надо стыдиться. На следующий день вместе с помощницами она начала шить туники, которые действительно сидели на мне лучше.
        — Никогда не думал, что это возможно,  — заметил сенатор Прокул,  — но ты хорошеешь с каждым днем, Ликиск.
        Возможно, дело было в новых туниках, а возможно (и скорее всего) в том, что его текущий роман плачевно закончился, но Паллас вновь начал проявлять ко мне интерес. (Поначалу я решил, что это задумка Корнелия, видевшего, что я не ищу новой любви, и напустившего на меня того, кто ее ищет, однако Паллас и Корнелий не нравились друг другу, и я отмел эту мысль, польстив себе, что Паллас находит меня неотразимым). Так или иначе, как-то вечером он тихо постучал в мою дверь. Паллас был отзывчивым любовником, поэтому я его впустил, хотя и не поощрял такое внимание. Мы оба знали, что любви между нами нет.

        Рим, наконец, избавился от ощущения надвигающегося несчастья, возникшего после отбытия Тиберия на Капри, и готовился отпраздновать свадьбу. Император заказал пышный праздник, что ослабило мрачные предчувствия, поскольку римляне всегда были готовы веселиться. Невестой была Агриппина, дочь покойного Германика, приемного сына Цезаря, а женихом — Домитий, родственник Цезаря. Август был его знаменитым дядей. Тиберий на церемонию не приехал.
        Вскоре настало время радости и в доме Прокула. От Марка Либера пришло письмо. Сидя за столом, Кассий Прокул сосредоточенно изучал его, перечитывая снова и снова, кивая, иногда ворча, иногда говоря «ага». Подняв голову, он заметил, что я стираю пыль с его книг. Всегда внимательный к окружающим, Прокул понял мою уловку.
        — Мой сын в порядке,  — сказал он.  — Он шлет письмо из Кесарии, что на берегу Палестины. С ним его друг Абенадар. В письме говорится, что большую часть времени они скучают, но вполне довольны жизнью. Он часто видится со своей кузиной Клавдией и ее мужем. Остальной текст личный, иначе я бы разрешил тебе его прочесть,  — снова пробежав взглядом по письму, он спросил: — Ты очень хочешь знать, как дела у трибуна?
        — Да, господин,  — сказал я, не в силах сдержать восторг.
        Сенатор посмотрел на меня с улыбкой.
        — Здесь, в конце, есть часть, которую я позволю тебе прочесть, если ты обещаешь, что не будешь читать над моими пальцами.
        Сияя от радости, я кивнул.
        — Обещаю, господин.
        — Хорошо. Читай отсюда.
        Мое сердце едва билось, когда я увидел ясный почерк Марка Либера под толстым коротким пальцем Прокула. «Очень хочется знать, как поживает Ликиск. Он замечательный мальчик, но заставил меня поволноваться, когда мы с Гаем уезжали. Напиши, в порядке ли он, и пожалуйста, отец, передай, что я шлю ему самый теплый привет. Иногда, когда нам с Гаем скучно, мы со смехом и любовью вспоминаем его детские шалости. Отец, я молюсь за твое здоровье. Твой преданный сын, Марк Либер Прокул».
        — Он взял ваше имя, господин,  — заметил я.
        Сенатор кивнул.
        — Он всегда подписывается таким образом. Таков его дух. Ну что, рад ли ты, что мой сын помнит о тебе в далекой Палестине?
        — Он оказал мне честь, написав обо мне, а вы оказали мне честь, дав прочитать его письмо, господин,  — сказал я, в порыве чувств опустившись на колени, взяв сенатора за руку и поцеловав ее.
        — Достаточно, Ликиск. Теперь иди займись своим делом и прекрати эту кошмарную суету над моими книгами.
        После этого у сенатора Кассия Прокула появились очередные политические заботы. Не знаю, писал ли он о них Марку Либеру, хотя позже мне говорили о существовании таких писем. В то время мне представлялось неважным, доверял ли он свои мысли бумаге, поскольку сенатор отбросил все предосторожности и открыто выражал растущие опасения за будущее римского правительства.
        Словно вода из прорванной плотины, речи Прокула изливались на Сенат, крутились вокруг приходивших в его дом гостей, наводняли умы знати и всадников, решавших завести с ним разговоры о политике.
        Причина такой внезапной публичности крылась в смерти вдовы Цезаря Августа.
        — С уходом Августы,  — предупреждал сенатор всех, кто отваживался его слушать,  — исчезли последние способы сдерживания. Теперь невозможно сказать, что сделает Тиберий. Пока она была жива, оставалась хоть какая-то надежда.
        Вернувшись с ее похорон (надгробную речь произнес правнук Августы, Гай, которого все звали Калигулой), Прокул привел с собой консула Гая Фуфия Гемина. Этот человек не важничал, чего можно было ожидать от одного из высочайших представителей правительства — разумеется, подчиненного Цезарю. Когда я принес вино в библиотеку сенатора, оба мужчины выглядели взволнованными.
        Консул Фуфий был приятным человеком, большим любителем женщин, никогда не проявлявшим ко мне интереса, если не считать вежливых похвал, которые произносили все гости Прокула, отлично знавшие, что хоть я и раб, но у сенатора на особом счету. Консул имел острый язык и хорошее чувство юмора, которым я восхищался. Этот язык был безжалостен, как и его саркастические шутки о Тиберии.
        Судя по выражению лиц, эти важные политики были заняты серьезным разговором, но в моем присутствии они не промолвили ни слова. Сенатор отпустил меня, как только я принес вино.
        Тиберий не хотел, чтобы Августу обожествляли — это был скандал, но такой ход он объяснял ее завещанием. Ему никто не поверил. Никто не верил и обвинениям, которые Тиберий выдвигал в адрес своего внука Нерона и Агриппины. Ее обвинили в непокорстве и слишком бойком языке, а внука — в непристойном поведении с мужчинами и юношами. Поначалу народ решил, что письмо с этими обвинениями — подделка и не могло быть написано Тиберием, но вскоре намерения Цезаря стали ясны: трусы и льстецы, сидевшие в Сенате, с большой готовностью проголосовали за смертную казнь.
        Это был тяжелый день для политиков, и благородный, но гибельный — для Кассия Прокула.
        Он вернулся на Эсквилинский холм намного позже обычного часа, когда он выходил на ужин. Его круглое, румяное лицо было сейчас бледным, на лбу выступил пот, руки, обычно лишь немного дрожавшие, теперь неудержимо тряслись.
        Как всегда, я ожидал у дверей, если сенатору что-то срочно понадобится, и когда он вышел в гостиную, то положил дрожащую руку мне на плечо и крепко сжал его, словно ища опоры.
        — Ликиск, я хочу, чтобы ты собрал всех слуг. Пусть они придут сюда. Скажи Палласу, чтобы приготовился в путь — он должен кое-что отвезти Примигению в Остию. Пусть Ликас тебе поможет.
        Охваченный страхом, я помчался исполнять приказание. Через несколько минут мы в молчании и волнении собрались перед ним. Старик все еще дрожал, и цвет не вернулся на его лицо. Когда он заговорил, его голос был хриплым и дрожащим, как и руки.
        — Я не стану тратить время на описание того, что сегодня произошло. Скажу лишь, что это связано с моей сегодняшней речью в Сенате. Я знаю, что обычно вас не заботит политика, но сейчас мои дела имеют прямое воздействие на вас, тех, кто всегда были преданными и надежными слугами.
        Он сделал паузу, стараясь отдышаться, и мне показалось, что он сейчас потеряет сознание. Я подбежал к нему, и опираясь на меня, он продолжил.
        — Сегодня я произнес в Сенате речь, которую скоро поставят мне в вину. На самом деле это не вина. Это истина. Однако истина в сегодняшнем Риме — лишь повод для ареста.
        Собравшиеся рабы утратили дар речи. Я воскликнул:
        — Нет! Это невозможно!
        — Не только возможно, Ликиск, но так, скорее всего, и будет,  — продолжал он.  — Я не ожидаю ничего, кроме применения высшей меры за оглашение этой истины, и потому созвал вас. Когда я уйду, все вы станете свободны. Так говорится в моем завещании, которое я посылаю с быстрым Палласом Примигению в Остию, где оно будет в безопасности. Примигений проследит за его исполнением. Тем временем, я здесь и сейчас объявляю всем вам вольную. Отныне вы — свободные люди. Если пожелаете, то можете сейчас отсюда уйти. Если получится, я оформлю необходимые бумаги, однако это требует больше времени, чем у меня есть. Паллас, я прошу — не приказываю, поскольку ты теперь свободный человек,  — взять нашу самую быструю лошадь и отправиться с моим завещанием в Остию.
        Никто не двинулся с места, кроме Палласа, который вышел вперед и в трогательной демонстрации своей преданности опустился перед сенатором на колени, поцеловав ему руку. Прокул был глубоко тронут, но наклонился, поднял Палласа и ввел юношу в библиотеку, чтобы передать ему документ, который требовалось увезти из Рима.
        Вернувшись в зал, где все мы ожидали, Прокул постарался улыбнуться.
        — Теперь я хотел бы поесть и выпить.
        Ликас, Друзилла и остальные помчались исполнять его просьбу.
        Обернувшись ко мне, Прокул сказал:
        — Ликиск, к тебе я отношусь иначе, чем к остальным. Во многом ты был мне как сын. Надеюсь, ты не считаешь потерянным время, проведенное за уроками, и преуспеешь в жизни.
        — Я не оставлю вас, господин,  — проговорил я, и у меня перехватило горло.
        — Кажется, ты неплохо ладишь с Примигением. Возможно, в его корабельном предприятии найдется место и для тебя. Он будет им управлять, пока — и если,  — мой сын не вернется и не пожелает заняться этим сам.
        Стараясь не плакать, я заявил:
        — Я не позволю арестовать вас, господин!
        — Ты говоришь, как сын воина. Впрочем, так оно и есть,  — сказал он и подозвал меня ближе.
        — Я умею держать меч.
        — Возможно, когда-нибудь для этого настанет время, Ликиск, но не сегодня,  — сказал Прокул, обняв и поцеловав меня.  — Теперь пусть Ликас принесет мне в библиотеку ужин.
        На кухне все плакали, но, как ни удивительно, еда была готова, и Ликас гордо внес ее в библиотеку, аккуратно поставив на большой стол. Сенатор сел, сложив руки на коленях, и на его лицо вернулось немного цвета. Я налил ему вина, как делал это прежде.
        — Спасибо вам обоим,  — тихо произнес он.  — Теперь я хочу остаться один. У меня замечательный ужин, и я должен написать сыну письмо. Ликиск, убедись, что оно достигнет Примигения, и он пошлет его в Палестину. Итак, несмотря ни на что, с едой и письмом меня ожидает приятный вечер.
        Выйдя из библиотеки, я бесцельно бродил по дому, коснулся бюста Саскии в вестибюле, а затем уединился в саду. Ночь была холодной, на небе ярко сверкали звезды. Глядя на них, я вспомнил слова Корнелия: «Идущие своими путями звезды глядят на наше веселье и знают, чем оно кончится».
        Я изучал звезды, думая о том, где там Ромул, основатель Рима, несущий бурю; где небесные огни Юлия Цезаря, всходящие во время темного тумана, в который иногда погружается Рим. Лежа на земле, я глядел на звезды и думал, где Ганимед, и где Марк Либер; мог ли он смотреть на те же звезды и думать, где сейчас Ликиск?
        Внезапно из дома донесся крик. Я вскочил и помчался по сырой траве в библиотеку, где увидел Ликаса, в слезах склонившегося над Прокулом. Старик сполз в своем большом кресле у стола, будто заснул.
        Кровь из вскрытых вен капала на пол, образуя растущие лужицы.
        На столе в деревянном ящике лежали две глиняные таблички, на которых он написал письмо Марку Либеру. Я взял их, прижал к себе и вернулся в сад. Там, под пристальными взглядами Приапа, Януса и Марса, я прочел его слова.
        «Мой дорогой сын, сегодня я произнес в Сенате большую речь, за которую ожидаю поздравлений от Тиберия в лице его преторианцев. Хотя я рассматривал возможность дальнейших речей, которые мог предоставить мне суд, ныне я пришел к неизбежному заключению, что его тирания слишком велика, и мне не дадут выступить. Тиберий не остановится перед поруганием правосудия. Он знает, что суд над Прокулом будет судом над Тиберием. Разумеется, моя защита коснется аспектов обвинения самого принцепса. Таким образом, остается лишь молиться, чтобы меня запомнили благодаря сказанному в Сенате и тем делам, что я за свою жизнь совершил.
        Я понимаю, что мое письмо вряд ли достигнет тебя скоро. Знай, что я послал завещание Примигению, в целях безопасности. Я освободил всех рабов и хотел бы усыновить Ликиска, но у меня нет времени на формальности. Я усыновляю его в своем сердце. Возможно, однажды ты сам это сделаешь, приняв его в семью Прокулов.
        Закончив письмо, я вскрою себе вены. Все, что я сделал этим вечером, я сделал ради любви к тебе, к моим друзьям, к Риму и потомкам. Да пребудут с тобой боги. Твой любящий отец».
        Со слезами на глазах я закрыл письмо и секундой позже услышал стук в дверь. Солдаты. Я это предвидел, а потому положил письмо Прокула рядом, думая, как же с ним быть. Потом, словно испуганное животное, начал рыть мягкую почву сада у основания статуи Приапа, вынимая комки земли до тех пор, пока не отрыл пространство, достаточное, чтобы вместить письмо. Засыпав его землей, я побежал в дом, слыша в вестибюле дерзкие, громкие голоса солдат.
        — Однажды,  — пообещал я звездам,  — я передам это письмо Марку Либеру!
        Через минуту я был арестован.

        Часть вторая
        СТРАННИК

        XI

        Впервые в жизни я узнал, что такое носить цепи. Штаб-квартира гарнизона и лагерь преторианцев находились рядом с Виминальскими воротами. Тиберий объединил римскую армию из разрозненных, сформированных Августом гарнизонов. Безо всяких церемоний группа солдат под командованием угрюмого молодого центуриона препроводила меня в лагерь. Я не знал, куда увели остальных, и не видел их с тех пор, как нас вытащили из дома Прокула. Беспомощно глядя на стражников, я плюнул в центуриона.
        Один из солдат вытащил меч, готовясь меня пронзить.
        — Нет,  — бросил центурион, стирая плевок с кирасы,  — Цезарь выделил его особо.
        Я умолял их убить меня, но они только посмеялись.
        — Не стоит так стремиться к смерти, мальчик,  — предупредил центурион.  — Благодаря богу, которому ты служишь, тебе сохранят жизнь. И ты сделаешь всем нам одолжение, если будешь хорошо себя вести.
        В лагере меня заперли в комнате без окон и мебели. Упав на пол со связанными за спиной руками и закованными в цепи ногами, я какое-то время плакал, посылая проклятья стенам, а затем попытался приспособиться и сесть в углу, оставаясь в наручниках и кандалах. Вскоре замок отперли, дверь открылась, и в комнату вошел молодой офицер.
        — Если ты будешь хорошо себя вести, я сниму цепи.
        — Не надо делать мне одолжений.
        — Я хочу с тобой поговорить.
        — Мне не интересно, что вы можете мне сказать.
        Он подождал, пока дверь запрут на засов, и встал в центре комнаты. Плюмаж его шлема почти касался потолка. Он прислонился к стене, сложив на груди голые руки, и некоторое время молча глядел на меня.
        — На что вы смотрите? Никогда раньше не видели раба?
        — Видел, тысячи,  — сказал он, не шевелясь.  — И казнил десятки.
        — Наверное, гордитесь этим.
        — Не горжусь. Просто выполняю свой долг.
        — Что вы сделали с телом сенатора Прокула?
        Офицер пожал плечами:
        — Тебе это важно?
        — Да,  — резко сказал я.
        — Цезарь велел оказать ему почести и государственные похороны.
        — Лицемер,  — пробормотал я.
        Наконец, офицер выпрямился. В тусклом свете лампы он выглядел угрожающим и сильным, напомнив мне Марка Либера, хотя не был таким привлекательным.
        — Лучше подумай о себе, Ликиск. Тебе выпало счастье вести роскошную жизнь с самим Цезарем!
        — Цезарь — старик.
        — Сенатор Прокул тоже был стариком. Но быть мальчиком сенатора — это одно, а быть мальчиком Цезаря…
        — Я не был мальчиком сенатора.
        — Что ж. Зато теперь ты принадлежишь Цезарю и, хочешь того или нет, отправишься на Капри. Я отвезу тебя туда и, будь уверен, исполню свой долг.
        — Вы отвезете меня туда сами? Один?
        — Если понадобится, с сотней пехотинцев, кавалерией или даже целым легионом. Я воспользуюсь любыми средствами, но будет гораздо проще, если ты пойдешь по доброй воле.
        — Я убегу, и неважно, что мне, по-вашему, надлежит делать.
        — Еще ни один пленник не убегал от Авидия Лонгина Приция.
        — Это вы?
        — Да.
        — Тогда я буду первым, кто сбежит от Авидия Лонгина Приция.
        — У Цезаря большая армия и длинные руки. Он тебя все равно найдет.
        — Будь он проклят.
        — Отлично, прокляни его, когда окажешься на Капри. Мне все равно. Честно говоря, я не понимаю, что он в тебе нашел. Ты слишком тощий.
        — Мне все равно, что вы думаете.
        — Надеюсь, Ликиск, ты не станешь пытаться сбежать. Эта ночь — не лучшее время для смерти. Спать будешь здесь. Мы выступаем рано, так что отдыхай и подумай над моими словами. У тебя хорошие боги, звезды тебе благоволят, и надеюсь, к утру они убедят тебя, что умирать не стоит. Спокойной ночи.
        — Вы не снимете кандалы?  — спросил я, когда он постучал в дверь, чтобы ее открыли с той стороны.
        Он с улыбкой обернулся.
        — На Капри.
        Попытавшись улечься на твердом полу своей темницы, я осознал сразу несколько вещей. Во-первых, невозможно спать с заведенными за спину руками и скованными ногами. Во-вторых, невозможно спать, когда всю ночь горит лампа. В-третьих, когда руки скованы, невозможно сходить по нужде, и это самая изощренная пытка. Впрочем, гораздо важнее было то, что из маленькой закрытой комнаты невозможно было сбежать, особенно если ты в цепях и находишься посреди лагеря преторианцев. Утром — хотя без окна я не мог точно определить время и лишь предполагал, что это утро, поскольку охранник принес мне еду,  — я обнаружил (очередное жестокое открытие после ночи в цепях), что не могу есть жидкий суп и лежащий на полу кусок хлеба, поскольку руки скованы за спиной. «Как лучше всего выйти из этого затруднительного положения?» спросил я себя, жадно глядя на еду.
        Ответ был очевиден: отправиться на Капри с Авидием Лонгином Прицием и положиться на волю богов.
        — Вы можете снять цепи,  — сказал я, когда в темницу вошел Лонгин, свежий и отдохнувший, с раскрасневшимися после утреннего бритья щеками.
        — Без обмана?
        — Без обмана.
        — Ночью ты подумал о моих словах?
        — Ночью я хотел справить нужду и не мог этого сделать с цепями.
        С победным видом офицер стукнул кулаком в дверь и приказал охраннику предоставить мне доступ к удобствам. Когда я вернулся, суп и хлеб заменили куском мяса и кубком вина. В комнату принесли стул и маленький стол.
        — Это больше подходит для особого гостя в нашем лагере,  — улыбнулся Лонгин. Я подчистил все, что было на столе, но после на руки мне вновь надели кандалы, хотя на этот раз не заводили за спину. На этот счет Лонгин был вполне определенного мнения.
        — Рад, что ты изменил свое отношение,  — серьезно сказал он,  — но я не дурак.
        — Далеко до Капри?  — спросил я, мрачно глядя на кандалы.
        — Пять дней верхом.
        Не удержавшись, я с сарказмом спросил:
        — Легион пойдет с нами?
        Он улыбнулся:
        — Нет.
        Занятые в лагере солдаты не обращали на нас внимания. Лонгин помог мне забраться на спокойную гнедую лошадь, мы проехали ворота и въехали в город. Лонгин ехал впереди верхом на симпатичной черной лошади, хотя и не такой красивой, как лошадь Марка Либера. За мной следовала маленькая крепкая лошадка, загруженная провизией на весь путь.
        Жаркие лучи солнца освещали крыши домов. Пригожим римским утром мы ехали по Священной дороге между Эсквилинским и Целийским холмами, огибая переполненный римский форум. Непохоже, чтобы этой суетливой толпе было известно, что предыдущей ночью Рим лишился одного из своих лучших людей. Подняв голову, я увидел лес вокруг дома Прокула и закрыл глаза, представив его и свой сад с идолами и цветами. Мы проехали Большой Цирк, трехъярусный комплекс, ожидавший очередных игр, а затем выехали через Аппийские ворота на самую длинную дорогу.
        Наши лошади не спеша двигались по широкой, мощеной Священной дороге, а я пытался доказать нахальному римлянину (который крепко привязал мою лошадь к своей и периодически на меня посматривал), что я такой же смелый, каким был вчера. Однако, миновав ворота (и не зная, вернусь ли я сюда когда-нибудь), я ощутил, что мои глаза наполняются слезами, а по щекам бегут горячие ручейки. Я попытался смахнуть их, пока Лонгин не видит, но цепи загремели, и он вновь взглянул на меня. Впрочем, он ничего не сказал и отвернулся к широкой и прямой Священной дороге, расстилавшейся перед нами в окружении высоких елей и бесчисленных статуй, идолов и указателей.
        На каждой миле стоял столб, указывавший, где мы находимся.
        — Не считай их,  — предупредил Лонгин.  — Они только растягивают путешествие.
        Он легко держался в седле, то и дело понукая лошадь загорелыми мускулистыми ногами.
        Во второй половине дня мы начали подниматься на Альбанские холмы, а справа от нас, на западе, солнце опускалось к морю. Чем ниже оно садилось, тем прохладнее становился воздух, и я начал мерзнуть. Вечером я окончательно продрог и обрадовался теплу армейского одеяла, которое Лонгин набросил на меня, когда мы разбили лагерь у подножья леса, на ковре из еловых иголок. Расковывая кандалы и оборачивая цепь вокруг ствола дерева, Лонгин выглядел виноватым.
        За завтраком мы разделили кусок вяленого мяса из его рюкзака и выпили вина из полных мехов. Умывшись холодной водой у ближайшего ручья, мы вновь ступили на дорогу, забирая выше в холмы. Сидя на поскрипывающих седлах, мы ехали в прохладной тени высоких сосен, растущих по обе стороны от нас. Движения здесь практически не было.
        Никто не говорил до тех пор, пока солнце не оказалось прямо над головой. «Отдохнем», объявил Лонгин, остановившись в рощице с разбросанными по ней пятнами солнца, чьи лучи пробивались сквозь густые кроны деревьев. Я спустился с лошади и растянулся на земле, прислонившись изболевшейся спиной к стволу. Я думал о побеге, но мои ноги болели, и я хотел есть. Лонгин накормил меня вяленым мясом, затем потянулся к рюкзаку и вытащил оттуда яблоко, разрезав его пополам мечом. Мы поели немного сыра и запили вином.
        Когда, наконец, Лонгин сел, то некоторое время сосредоточенно смотрел на меня.
        — Ты сегодня весь день молчишь. Сколько еще ты будешь дуться? Почему не смиришься со своим будущим?
        Я ничего не сказал. Вздохнув, он заметил:
        — Думаю, я понимаю, почему ты не хочешь со мной говорить.
        — Рабство не располагает к дружелюбию.
        — Даже рабство у Прокула?
        — Это совсем другое.
        Лонгин улыбнулся. Дружелюбная улыбка, которую я решил проигнорировать.
        — В чем же отличие?
        — Прокул не держал меня в цепях.
        — Я не могу их снять, Ликиск.
        — А я и не прошу.
        Больше мы не разговаривали до тех пор, пока не остановились на ночлег. Мы уже были очень близко от берега. В воздухе витал соленый запах, напомнив мне об Остии. Лонгин прицепил меня к очередному дереву и разделил со мной мясо, вино, немного хлеба и кусок сыра. Ночь была не такой холодной, как вчерашняя, но все-таки довольно свежей. Однако Лонгин разделся и завернулся в одеяло в одной только набедренной повязке. Я узнал выражение в его глазах и уверился в своей правоте, когда услышал:
        — Легко понять, почему ты нравишься Цезарю, и что он в тебе увидел.
        — Все, что я вижу, это цепи,  — сказал я, погремев ими.
        Озадаченный и на секунду онемевший из-за моих слов, он ответил:
        — Даже когда ты злишься, ты все равно очень обаятельный.
        — Я знаю, о чем вы думаете, и мне это неинтересно. Если только вы не хотите заключить сделку.
        Лонгин усмехнулся.
        — Какую?
        — Я позволю вам со мной переспать, а вы меня отпустите.
        — Не пойдет. Я легко могу тебя взять.
        — Можете, конечно, но когда мы прибудем на Капри, я обо всем расскажу Цезарю, и вас повесят.
        И добавил с насмешкой:
        — Возможно, я в любом случае ему расскажу, просто чтобы посмотреть, как вас распнут.
        В глазах Лонгина мелькнула боль, и он ответил:
        — Что у тебя за ужасные мысли.
        — Они возникают из-за цепей!
        Проигравший Лонгин завернулся в одеяло и заснул.
        Утром Лонгин решил не делиться со мной завтраком. Теперь мы ехали по плоской болотистой местности, воздух которой был наполнен ароматом океана, и до нас доносились голоса морских птиц, кружившихся, нырявших и игравших в голубом небе. Лонгин со мной не разговаривал, не делился вином и водой из фляги. Время от времени он прикладывался к ней сам. Дважды я ловил его косой взгляд — он желал посмотреть, какой эффект производит на меня его наказание. Я покачивался в седле с потрескавшимися от жажды губами и пересохшим как кость ртом. В животе урчало от голода. Днем мы не останавливались на отдых — Лонгин решил перекусить в седле. Ближе к вечеру мы выбрались с болот и вновь начали подниматься, пара молчаливых путешественников в необжитой местности. К ночи дорога опустела: странники искали убежища на постоялых дворах.
        Долгие часы я обдумывал планы побега, но лишь для того, чтобы отбросить их, поглядывая на зловещий лес. Скованный, без еды и воды, невероятно уставший, я практически не имел шансов убежать от сытого Лонгина.
        Мы разбили лагерь с видом на море. Обернув мои цепи вокруг огромного валуна, Лонгин разжег костер и постелил на гальке одеяло. Раздевшись, он начал потчевать себя из своих бесконечных запасов — мясом, сыром, хлебом, яблоками и вином. Я старался не смотреть, но глаза постоянно возвращались к еде, следуя за каждым куском, что переходил из пальцев в рот. Когда Лонгин закончил, он неторопливо вымыл руки водой из фляги, пока я пытался найти во рту хоть какую-то влагу, чтобы смочить язык и облизать сухие, потрескавшиеся губы. С предыдущей ночи никто из нас не произнес ни слова. Лежа в тепле и сытости, глядя на меня сквозь мерцающий огонь, Лонгин сказал:
        — Мне кажется, Ликиск, прошлой ночью мы говорили о сделке?
        Несмотря на болевшие, кровоточившие губы, я улыбнулся и медленно покачал головой:
        — Ни за что.
        Лонгин проворчал:
        — Упрямый придурок.
        Утром его представление было более изысканным, а в середине дня он снова ел сыр и хлеб. Вечером он скинул одежду, уселся греться у огня и принялся готовить в маленьком котелке кашу. Запах был чудесным — острым, резким, как у завтраков Друзиллы. Лонгин пил вино прямо из мехов, щедро расплескивая его по щекам и шее и издавая мучительные для меня звуки. Пустота в желудке отзывалась непрерывной болью; язык высох. Когда я на секунду задремал, жестокий Морфей, хитрый бог сновидений, решил измучить меня видом сатурналий, на которых были Марк Либер и Гай Абенадар: все мы угощались прекрасным мясом и жареной птицей, а на столе было столько кубков вина, что никто не боялся его пролить. Вздрогнув, я проснулся и посмотрел на дымный огонь, на Лонгина, заканчивавшего свой ужин. С трудом шевеля растрескавшимися и кровоточащими губами, я сдался, проговорив сухим, хриплым голосом:
        — Ты победил, Лонгин.
        — Победил?  — он в ожидании взглянул на меня.
        — Я так хочу есть, что сделаю все, что захочешь.
        Когда он вынес все выгоды от этой сделки, я поел, но через несколько минут меня затошнило и вырвало.
        В середине следующего день мы повернули на запад, на дорогу, проходившую по длинному, извилистому, крутому ущелью, а потом оказались у моря. Глядя на синее бескрайнее пространство, я заметил остров Капри, высившийся над ним, словно сверкающий белый храм Нептуна.
        Только увидев эти высокие белые утесы, широкую гладь воды и танцующее над морем солнце, я с ужасом понял, что мне противостоит. Там, на этом острове, ждал Цезарь. Ждал меня. Цезарь с плохим запахом изо рта, с болезненными объятиями, Цезарь расплаты и убийства, Цезарь, чьи длинные руки вынудили хорошего человека вскрыть себе вены.
        Словно читая мои мысли, Лонгин сказал:
        — Здесь ты и останешься Ликиск. Это Капри.

        XII

        Преторианцы Тиберия защищали подступы к Капри, расположившись в маленьком лагере на узком выступе материка, прямо напротив острова. В воду уходила небольшая пристань, к концу которой была привязана гребная шлюпка. Когда мы въехали в лагерь, центурион Авидий Лонгин Приций передал свой потрепанный человеческий груз невысокому крепкому офицеру с мрачным взглядом. Осмотрев меня с ног до головы, он в гневе повернулся к Лонгину.
        — Что с ним случилось? Он выглядит ужасно.
        Лонгин хладнокровно ответил:
        — Упрямый ублюдок отказывался есть и пить. В конце концов, мне пришлось кормить его силой. Потом он пытался сбежать. Я рад, что передаю его вам.
        Поразмыслив над этим, офицер кивнул и, отсалютовав, отпустил Лонгина. Проезжая мимо меня, Лонгин смотрел в другую сторону. Преторианец, в чьем ведении я оказался, проворчал:
        — Ну у тебя и видок. Сперва тебя надо отмыть, а потом отсылать на остров. Заходи внутрь.
        Грубо сколоченная хижина служила преторианцам бараком, штабом и столовой. Это было прочное и довольно уютное здание. Пять молодых преторианцев обедали; покосившись на меня с выражением скуки на лице, они вернулись к еде. Я подумал, сколько еще пленников вроде меня они видели, сколько гостей, отнюдь не желающих оказаться на Капри, прошло через их маленький лагерь у моря?
        В другой комнате, на лавке под окном, сидел молодой человек. Прямой как деревце, высокий и тощий, с девичьей мягкостью на лице и нежными руками, он носил бледно-голубую тунику, позолоченные сандалии и венок из белых цветов в каштановых волосах. Его глаза были голубыми, нос длинным, прямым и высокомерным, губы изогнутыми, как лук. Когда он меня увидел, они скривились от отвращения.
        — Что с ним?
        Офицер пожал плечами.
        — Центурион, который его привез, сказал, что он пытался бежать.
        Юноша улыбнулся.
        — Понятно, но в то же время глупо, Ликиск. Да, я знаю твое имя. Меня зовут Нерей. Твоя слава опередила тебя, но если ты действительно такой красавец, каким я тебя представлял, надо что-то сделать с тем, как ты выглядишь.
        Он спросил офицера:
        — Знает ли Цезарь, что он прибыл?
        — Еще нет.
        Кивнув, Нерей сказал:
        — Дай мне немного времени, чтобы я мог привести его в порядок.
        — Мы не можем ждать слишком долго. У меня приказ привезти его на остров сразу же, как он явится.
        — Доставь его в таком виде, и нас обоих повесят.
        Пожав плечами, офицер сдался.
        — Мальчишка теперь под твоей ответственностью.
        Нерей нетерпеливо ответил:
        — Я знаю свои обязанности.
        Он внимательно осмотрел меня и взял за подбородок, нахмурив брови.
        — Что ж, он не безнадежен. Снимите цепи.
        — Разумно ли это?  — спросил осторожный преторианец.
        — Вряд ли я смогу искупать и одеть его с этими штуками на руках. Давайте же!
        Пораженный тем, что юноша — я был уверен, что это раб,  — отдает приказы преторианцам, я молча стоял, позволив дерзкому, внимательному и умелому Нерею заниматься своим делом. (Я подозревал, что легко смогу его одолеть, однако с преторианцем мне было не справиться. Я невероятно жалел, что так и не попытался сбежать от Лонгина, но он всегда был настороже. Как и эти крепкие воины. Если у меня и появится шанс, то не сейчас. Кроме прочего, мысль о ванной, чистых одеждах и возможной еде отложила мои мысли о побеге. По крайней мере, на время.
        Без сопротивления я сдался мягким рукам Нерея.
        Вымытый, одетый в мягкую шелковую тунику и, к счастью, накормленный, я прибыл на остров Капри в маленькой шлюпке вместе с Нереем, офицером и гребцом.
        Нашей целью была пристань, сделанная из крепких свай и широких планок, выступающая из изогнутого песчаного пляжа, единственного подходящего места для высадки, которое я заметил за все трехмильное путешествие. Пейзаж был сонным; у пристани качалось несколько маленьких лодок, похожих на нашу. Неподалеку от причала стояла одинокая хижина охранника. А над всем этим высились вертикальные известняковые утесы Капри.
        — Как мы туда доберемся?  — спросил я.
        Нерей простонал:
        — По лестнице. Восемь сотен ступеней!
        Я следовал за Нереем, чьи руки находились в постоянном движении, указывая то на одно, то на другое. Махнув на завораживающие виды, открывавшиеся с выбитых в камне ступенек, он объяснил, где находится Рим («Путь далекий, но ведь ты как раз оттуда, разве нет?»). Примерно на полпути мы заметили большой торговый корабль, проходящий вдоль западного края острова. «Возможно, идет из Александрии в Египет», сказал Нерей. Поднявшись еще выше, он шлепнул себя по груди и произнес: «Отдыхаем!» Опустившись на ступеньку, он похлопал рукой по камням и предложил мне сесть. Глядя на море, я почувствовал, как он положил руку мне на голову. Поначалу я вздрогнул, но потом расслабился. Он просто хотел погладить мои волосы.
        — Мне всегда хотелось иметь золотистые волосы,  — вздохнул он.  — Понятно, почему Цезарь столько месяцев тобою бредил.
        — Бредил?  — переспросил я, поворачиваясь к нему и глядя снизу вверх.
        — С тех пор, как он прибыл на остров, он только и сравнивал того юношу или ту девушку с прекрасным рабом Прокула, клянясь, что однажды блистательный Ликиск поселится здесь, на Капри. Он поклялся, что ты будешь звездой его коллекции.
        — Коллекции чего?
        — Юношей и девушек, разумеется,  — рассмеялся Нерей, все еще перебирая мои волосы.
        — В Риме мы кое-что слышали.
        — Все правда, дорогой.
        — А ты чем здесь занимаешься?
        — Как бы ты меня назвал? Мажордом? Мастер церемоний? Агент по найму? Похититель?
        — Похититель?
        — Тиберий знаменит тем, что похищает привлекательных юношей или девушек, на которых положит глаз. В основном, конечно, юношей. Поначалу я был просто одним из спинтриев.
        — Одним из кого?
        — Это нечто вроде проституток. Но я предпочитаю думать о них как об актерах. Когда я впервые сюда прибыл, этой работой занимался другой, но я убрал его, столкнув с утеса.
        — Столкнув с утеса?
        — А он перерезал горло своему предшественнику! Но ты даже не думай, Ликиск.
        Я заверил его, что и не собираюсь, следя за торговым судном, идущим под всеми парусами в Рим и думая, вел ли здесь когда-нибудь свой корабль Сабин.
        Нерей сказал:
        — Ну что, идем дальше?
        Мой дом был одним из двенадцати, что окружали виллу Цезаря. Деревянное строение, выкрашенное в белый и красный цвета, заливали лучи солнца; перед входом располагались красивые клумбы. Единственную комнату щедро украшали изображения Приапа. Стена над большой кроватью была расписана фресками, на которых несколько юношей занимались всем, что связано с этим богом. Там же стояла пара позолоченных кресел и небольшой квадратный стол для еды. Тяжелые ножки мебели были вырезаны в форме фаллосов.
        Я застыл в проходе, осматривая свой новый дом, а Нерей с улыбкой наблюдал за мной.
        — Нравится?
        — Потрясающе!
        — Как тебе фреска?
        Глядя на огромную картину со страстными юношами, пребывавшими в восторге от своего времяпрепровождения, я сказал:
        — Такие произведения искусства тоже должны быть.
        Это казалось наиболее безопасным ответом, однако с моей точки зрения подобные картины были необязательны.
        — Здесь каждый дом посвящен определенной теме. А картины и украшения ее иллюстрируют.
        — Кровать удобная,  — заметил я.
        Нерей рассмеялся.
        — Думаю, ты больше времени проведешь в кровати Цезаря.
        — Когда я его увижу?
        — Когда он будет готов.
        — А пока что я высплюсь,  — проговорил я, падая в постель.

        XIII

        Когда меня призвал Цезарь, солнце уже клонилось к закату. Меня разбудил стук в дверь. Еще сонный, я открыл ее и увидел молодого человека впечатляющей красоты: золотистые волосы, как у меня, лицо идеальной симметрии. На юноше не было ничего, кроме наброшенного на плечи алого плаща.
        — Меня зовут Дионис,  — сказал он с улыбкой.  — Я пришел, чтобы отвести тебя к Цезарю.
        На самом деле мальчика звали не Дионис, а Витурий; он рассказал мне об этом, пока мы шли по гравиевой дорожке к вилле. Именем бога прозвал его сам Цезарь. Общительный и дружелюбный Витурий объяснил, что сюда его продал отец. Отец ненавидел своего внебрачного ребенка. Они жили сразу через пролив, в Кампании, и в один из своих редких визитов на материк Цезарь заметил мальчика. На Капри много таких, как он, объяснил Витурий.
        — Здесь есть и девушки, но в основном юноши. Ты, наверное, слышал, почему Цезарь уединился на Капри?  — спросил он, пока мы неторопливо приближались к вилле. Я ответил, что слышал самые разные неправдоподобные слухи. Витурий засмеялся и сказал, что я крайне наивен, если не поверил в них каждому слову.
        (Я слышал возмутительные истории: Цезарь учит маленьких мальчиков следовать за ним, когда он отправляется купаться, и те должны на ходу лизать и сосать его; он отбирает детей от материнской груди; в лесах и на полянах юноши и девушки изображают Пана и нимф, внезапно появляясь и развлекая его, пока он прогуливается!)
        — Правда, правда, все это правда,  — сказал Витурий, утвердительно кивая.
        Поймав его за руку и остановившись в нескольких шагах от виллы, я спросил:
        — А ты? Что делаешь ты?
        Он усмехнулся.
        — Каковы мои обязанности? Они разные,  — Витурий тронулся дальше.  — Этим вечером в мои обязанности входишь ты: мне надо привести тебя к Цезарю, развлечь и быть рядом…
        Я проворчал:
        — Ты меня охраняешь?
        Он покачал курчавой головой и засмеялся.
        — Нет, не совсем. Я, вероятно, должен притвориться, что соблазняю тебя, а потом займусь с тобой любовью, пока Цезарь будет смотреть. Старик любит смотреть, как другие делают то, к чему сам он теперь редко способен.  — Хихикнув и взяв меня за руку, пока мы поднимались по ступенькам, Витурий прошептал:
        — Могущественный Цезарь превратился в подглядывающего.
        От вида Тиберия меня затошнило. Он восседал в конце длинной комнаты, в белом кресле с алой подушкой, и больше не был похож на того пожилого, но крепкого мужчину, который провел со мной ночь в Риме. Он превратился в невероятно отталкивающего типа с бледной, почти прозрачной кожей и узкими плечами; его спина согнулась, руки постоянно дрожали. Некогда живые и острые глаза утопали в глубоких ямах по обе стороны от узкого носа, из которого вырывалось свистящее дыхание. Он не узнавал меня до тех пор, пока я не приблизился на расстояние вытянутой руки. Кроме мускулистого полуобнаженного охранника, стоящего позади кресла, здесь больше никого не было.
        Витурий поклонился до пояса; я сделал то же самое.
        — Ликиск здесь, Цезарь,  — объявил он. Выпрямившись (я последовал за ним), он ожидал, пока Цезарь заговорит.
        Старик зашевелился и махнул Витурию, чтобы тот вышел. Юноша быстро покинул комнату, оставив меня в одиночестве (и в страхе) перед Тиберием.
        — Итак, мы снова встретились, Ликиск,  — сказал он с улыбкой.  — Я хочу, чтобы ты со мной кое-что посмотрел.  — Он похлопал себя по ноге.  — Сядь здесь.
        Я послушно сел Цезарю на колени.
        Спустя мгновение огромные двери отворились, и я, раскрыв рот и вытаращив глаза, увидел, как пара обнаженных мужчин толкает к центру комнаты Нерея и Лонгина. Раб и центурион также были обнажены, их запястья и лодыжки сковывали цепи. Они шли, спотыкаясь и глядя на нас с нескрываемым страхом.
        — Этим людям было вверено заботиться о тебе,  — сказал Цезарь. Доносящийся из-за спины свистящий голос вызвал во мне дрожь, но я был не в состоянии отвести глаз от стоявшей перед нами испуганной пары.  — Теперь они узнают, что заслужили своим предательством.
        Нерей бросился на пол, умоляя о пощаде. К чести Лонгина, тот сдержался, однако по указанию Цезаря обнаженные рабы толкнули его на пол рядом со стонущим и извивающимся Нереем. Цезарь холодно произнес:
        — Изнасилуйте их!
        Большие мускулистые рабы с готовностью сделали это, внедрившись своими чудовищными органами в плоть кричащих жертв.
        — Наслаждайтесь,  — смеялся Цезарь, крепко обнимая меня за плечи и удерживая на жестких коленях.  — Мы с Ликиском хотим посмотреть, как эти предатели вкусят ту жестокость, которую испытал этот мальчик.
        Мучения не кончались, повторяясь снова и снова; огромные рабы менялись местами, выполняя свою работу яростно и основательно до тех пор, пока Цезарь не отдал приказ прекратить. Нижняя часть их тел была в крови, как и бедра распластанных на полу Нерея и Лонгина. По мрамору расплывались кровавые пятна.
        — Хочешь посмотреть, как они умрут?  — спросил Цезарь, приложив дрожащие губы к моему уху. Я яростно покачал головой. Цезарь усмехнулся:
        — Хорошо. Я освобожу тебя от этого зрелища и оставлю его себе на завтра.
        Стонущие молодые люди все еще лежали в лужах крови, когда я проследовал за Цезарем и его охранником в меньшую, более уютную комнату — спальню. Там стояла огромная постель, стену над которой украшала картина. На ней изображался удивительно красивый Мелеагр, лежащий между бедрами сластолюбивой Аталанты и ублажавший ее языком. (Гораздо позже я узнал, что это была известная картина знаменитого художника Паррасия. Цезарю было предложено сделать выбор между ней и десятью сотнями золота, если картина ему не понравится. Судя по всему, Цезарь в своем выборе не колебался).
        Я рассматривал картину, пока Тиберий раздевался. Дрожащий от слабости и старости, он был лишь тенью того энергичного Тиберия, которого я помнил по дому Прокула. Тога свободно свисала с его плеч, сандалии шлепали по ступням.
        — Нравится картина?  — спросил он, вяло поднимая руку и указывая на огромное украшение своей спальни.
        — Очень яркая,  — сказал я.
        Цезарь усмехнулся.
        — Как всегда, безопасный ответ, да, Ликиск? Покойный хозяин заложил в тебя инстинкт безопасных ответов.
        Сев на краю кровати и качая ногами, как ребенок, он почесал подмышкой, вздохнул, пожевал губами, а затем посмотрел на меня, свесив голову и насупившись.
        — Как там твой любимый гладиатор? Все еще побеждает?
        Изумленный, я проговорил, запинаясь:
        — По… Поликарп… он же мертв, Цезарь. Помните, вы ведь там были!
        Цезарь кивнул.
        — Разумеется, я там был. Ты вынес вердикт. Теперь припоминаю. Ты поднял руку как сам Цезарь, и гладиатору перерезали горло.  — Он улыбнулся, склонил голову, но не отвел взгляда.  — Спорю, ты бы хотел перерезать горло мне.
        Я промолчал.
        — Ты не только знаешь, когда и что говорить, но и умеешь в нужное время смолчать. Подойди сюда, к кровати.
        Я осторожно сделал несколько шагов, и он поднял руку, давая понять, что я достаточно близко.
        — Разденься, Ликиск.
        Я подчинился, сняв под его пристальным взглядом тунику.
        Цезарю понравилось то, что он увидел.
        — Я закажу в твою честь статую. Колосса. Я постановлю, чтобы его воздвигли в центре форума. Обнаженный Ликиск. Сотня футов высотой. Как тебе такая мысль?
        — Я не очень люблю большие статуи, Цезарь,  — ответил я.
        Тиберий захлопал в ладоши.
        — Большинство публичных статуй скучны и неинтересны. Все эти бюсты богов, сенаторов… Любопытно, что сенаторов ваяют в виде бюстов, словно для их голов естественно быть отделенными от тела.
        За этими словами последовал смех — распущенный, пронзительный, кажущийся бесконечным смех, который внезапно прервался. Настолько внезапно, что я вздрогнул и впервые с тех пор, как вошел в комнату, ощутил страх. Ноздри Цезаря раздулись, глаза выпучились; все это время он продолжал на меня смотреть.
        — И почему всемогущему Тиберию не подарили внука столь же прекрасного, как ты? Красивые юноши приятны для глаз. Боги прокляли меня Калигулой. Калигула — самый уродливый тип, какого я только видел. Да к тому же опасный. Боюсь, я пригрел на груди Рима змею. Насколько было бы лучше, если б мой наследник оказался прекрасным юношей, таким, как ты, Ликиск. Послушай моего совета, мальчик. Не отращивай бороду. Не скрывай свое лицо за волосами. С другой стороны, не поддавайся моде и не сбривай волосы внизу.
        — Не буду, Цезарь,  — ответил я, с трудом контролируя голос и стараясь не выдать своего страха.
        — Подойди и дай мне насладиться тем единственным искушением, которое я помню еще с Рима.
        Стоя перед ним, в то время как он склонился ко мне, я видел изгиб его спины и сожалел, что у меня нет кинжала, которого он мог бы отведать. Впрочем, я получил свое удовольствие. Шумно высасывая нектар из моих бедер, Цезарь поперхнулся и закашлялся, хватая ртом воздух. К сожалению, он восстановил дыхание.
        Хлопнув в ладоши, он позвал охранника, и меня вывели из комнаты, в то время как я обдумывал возможность пронести сюда кинжал.
        Мне не пришлось рассказывать Витурию, что случилось с Нереем. Ему самому не терпелось об этом поговорить.
        — Его закололи насмерть, разрезали на мелкие кусочки и скормили рыбам,  — смеялся он. Центурион, по его словам, погиб на колу.  — Он провисел там несколько часов, прежде чем умер,  — веселился Витурий.  — Вот что бывает с изменниками!
        — Никто из них не сделал ничего плохого,  — ответил я.
        Пожав плечами, Витурий начал восхищаться мои гардеробом, туниками и халатами. Он с большим удовольствием примеривал их, то и дело лаская ткань.
        — Я так устал ходить голым,  — жаловался он.
        Витурия назначили преемником Нерея, и он стал моим единственным другом, беседуя со мной, когда мы шли к Цезарю, если тот меня вызывал. Я не считал его охранником, но это явно было его заданием. Лишь раз обычай был нарушен. В ту ночь Витурия также вызвали к постели Цезаря, и мы вдвоем дали ему представление. Стягивая с меня одежду, юноша подмигнул и прошептал:
        — Расслабься, Ликиск, выкинь все из головы. Сегодня Цезарь будет подсматривать. Чем более распутными мы будем, тем больше ему это понравится.

        Вскоре я встретил еще одного жителя Капри.
        Однажды в полдень мы с Витурием прогуливались и разговаривали, как вдруг мой спутник замолчал; глаза его в ужасе раскрылись, челюсть отвисла, и он уставился на открытую дверь моего домика.
        Там, у порога, стоял юноша, чье лицо скрывалось в тени солнца, идущего за его спиной по небу.
        — Проваливай, Витурий!
        Это был голос человека, обладавшего властью.
        Витурий умчался так, словно от этого зависела его жизнь.
        Странный молодой человек вошел в комнату и встал на свету. Высокий, нескладный, он двигался рывками, а свободная туника едва прикрывала его плохо сложенное тело. Ноги оказались длинными и тонкими, руки — худыми, кисти вяло покоились на животе, темные жидкие волосы намекали на преждевременную лысину. Широкий лоб нависал над длинным, узким носом. Глаза располагались близко друг к другу, утопая в глазницах, кожа была бледной. Я подумал, не болен ли он.
        Вслед за ним в дом вошел мальчик примерно моего возраста — поразительно красивый, темноволосый, темноглазый, с лицом, что могло быть высечено опытным портретистом. На его гибком теле ясно выступали мышцы. Мальчик был обнажен и смотрел на меня с приятной улыбкой.
        Неуклюжий молодой человек гнусаво произнес:
        — Меня зовут Гай Цезарь.
        Я пробормотал:
        — К… К… Калигула?
        Со смехом он спросил:
        — Ты заикаешься? У меня есть дядя с таким же недугом. К… К… Клавдий. Знаешь, откуда у меня такое прозвище?
        — Оно означает маленькие сапожки. Солдаты в Германии прозвали тебя так потому, что ты был очень молод, и их сделали тебе на заказ.
        — Ты знаешь историю,  — снова засмеялся он.
        — У меня есть друг в армии.
        — Полагаю, трибун Марк Либер.
        — Ты его знаешь?  — воскликнул я.
        — Я слышал о нем,  — ответил Калигула и слабо улыбнулся. Повернувшись к обнаженному мальчику, он сказал:
        — А это мой друг Авл. Ты знал его отца в Риме, Луция Вителлия?
        Услышав это имя, я покрылся мурашками, словно Вителлий вытянул меня по спине ремнем.
        — Да, знал,  — ответил я.
        — Что ты думаешь о его сыне?  — спросил Калигула, мягко подталкивая мальчика ко мне.
        — Авл Вителлий очень красив,  — сказал я, пытаясь улыбнуться.
        — Сказал бы ты, что он — желанный юноша?
        — Да,  — сухо ответил я.
        — Тиберий тоже так думает, правда, Авл?  — хмыкнул Калигула. Нахмурившись, он добавил: — И я. Авл — не обычный житель гарема Тиберия. Он здесь по доброй воле. В отличие от тебя, Ликиск, потому что тебя сюда привезли, и ты даже пытался сбежать. Авл гораздо умнее. Когда я сказал ему, что здесь теперь живет привлекательный и желанный мальчик Ликиск, он захотел с тобой встретиться. Думаю, меньшее, что ты можешь сделать, это его поцеловать.
        Мои дрожащие губы были сухими, когда я приложил их ко лбу юноши.
        Калигула согнулся от смеха.
        — Не там, Ликиск. Ниже. Поцелуй Авла ниже. И не торопись. Я хочу посмотреть.
        Вечером, вновь разглядывая мои туники, Витурий не удивился, что ко мне заходили гости.
        — Авл очень опасен. Это один из шпионов Калигулы, но думаю, шпионит он и для Тиберия с Сеяном. Берегись его. Он — источник неприятностей, один из тех, что лижет задницы,  — Витурий усмехнулся,  — более чем в одном смысле.
        — Я знал его отца. Жестокий человек.
        — Каков отец, таков и сын. Поверь, если Авлу понадобится повысить свой статус за твой счет, он это сделает.
        — Спасибо за предупреждение.
        Витурий усмехнулся:
        — Поблагодари меня, занявшись со мной любовью.
        — Ты ведь знаешь, что это запрещено. Если только Тиберий не смотрит.
        — Я хочу заняться с тобой любовью без этой козлиной морды.
        — Мы жизни лишимся, если нас поймают.
        — Рано или поздно наши головы все равно полетят. Никто из нас не становится моложе, и нет ничего более быстротечного, чем молодость и красота. Тиберий любит мальчиков, а не молодых мужчин.
        Потрясенный, я вскочил со стула.
        — Объясни, что ты имеешь в виду!
        — Разве ты не заметил, что все мальчики и девочки на Капри примерно одного возраста? Шестнадцать или около того. Тиберий любит нас молодыми, считая, что к определенному возрасту красота увядает.
        — Сколько тебе лет?
        — Шестнадцать. А тебе?
        — Скоро будет.
        Пожав плечами, Витурий улегся на постель, облокотившись на сильные руки и скрестив ноги в лодыжках.
        — Вот так-то. Однажды мы оба полетим с утеса.
        — Невозможно.
        — Это правда.
        — Но это же безумие!
        — Конечно, безумие. Но все равно правда. Первым это заметил Нерей, который был довольно наблюдательным и умным политиком. Тиберия привлекает не сама по себе юность. Он ищет невинности. Ищет, чтобы ее разрушить. Несколько месяцев назад Тиберий посетил религиозное жертвоприношение на материке, где возжелал аколита, несшего благовония. Тиберий едва дождался конца церемонии, чтобы вытащить этого аколита и его младшего брата, священного флейтиста, из храма и заняться сексом. Мальчики, невинные дети, испугались и начали сопротивляться. Тиберий приказал переломать им ноги. Нерей был убежден, что Тиберий повел себя так не потому, что они сопротивлялись; просто когда Цезарь развратил их, они больше не были чисты и невинны. Он сломал их, как разрушил бы статую бога, которому решил не поклоняться.
        — И что, по-твоему, с нами произойдет?
        — Наверное, утесы. Это быстрая смерть, к тому же зрелищная.
        — Я не собираюсь так умирать.
        Витурий рассмеялся.
        — У тебя нет выбора.
        — Вначале я попробую сбежать.
        — Другие уже пытались. Разумеется, они ничего в этом не понимали. Они не сообразили, как это правильно сделать. Не знали этот остров так, как знаю его я.
        — А ты знаешь?
        — Я ведь жил рядом, помнишь? В Кампании. Прежде, чем Тиберий поселился на Капри, мы с моими друзьями устраивали здесь пикники. Со мной приплывала одна девочка, которая мне нравилась, и мы занимались любовью.
        В восторге я сел на постели рядом с Витурием.
        — Ты знаешь пути с острова?
        — Я знаю путь.
        — Покажи мне его, Витурий, пожалуйста.
        — Я собираюсь приберечь его для себя.
        — Возьми меня с собой. Когда ты пойдешь? Скоро?
        Витурий нахмурился и закусил губу.
        — Это очень опасно. Я не должен об этом говорить. Не знаю, сможем ли мы сбежать вдвоем. Пропажу одного быстро не обнаружат. Двоих обнаружат сразу, особенно если один из них — ты, фаворит Цезаря.
        — Ты не можешь уйти, оставив меня здесь, чтобы потом меня сбросили с утеса!
        — Будь ситуация обратной, ты бы думал сначала о себе, разве не так?
        Это был прямой и честный вопрос. Вопрос того типа, который задавал Корнелий в те солнечные, счастливые школьные дни. Соврать было легко, но Витурий был умен и не поверил бы лжи.
        — Естественно,  — ответил я.  — Человек всегда думает в первую очередь о себе. Я человек, значит…
        — Я подумаю,  — сказал Витурий.  — Я бы не хотел, чтобы тебя сбросили со скалы, но еще больше не хотел бы полететь с нее сам. У нас есть время. Погода должна быть подходящей, а сейчас на небесах ни намека на возможность воплотить мой план.
        — Понятно,  — угнетенно ответил я.  — И еще, хочу, чтобы ты знал — твоя тайна останется со мной.
        Он засмеялся и погладил меня по голове.
        — Я знаю. Ты преданный друг. Ты очень хороший человек, Ликиск.
        — И ты тоже,  — проговорил я как можно искреннее, а не просто чтобы польстить замечательному мальчику, который к тому же знал отсюда путь.
        Когда Витурий обнял меня и притянул к себе, я позволил ему себя поцеловать, а когда он снял с меня одежду и опустился на колени — прекрасный юноша, поклоняющийся Приапу,  — постарался быть с ним нежен. Прошло много дней с тех пор, как я предавался плотской страсти с удовольствием — особенно без свидетелей,  — и теперь собирался получить от этого все, что возможно.
        Было далеко заполночь, когда Витурий осторожно выбрался из моего дома и отправился к себе.

        Утром юные обитатели Капри обычно нежились под солнцем, играли неподалеку от своих домов или просто прогуливались, не подходя, однако, к ступеням, ведущим к берегу у подножья уступов. Преторианцы были настолько уверены, что с Капри не сбежишь, что не очень внимательно относились к своим обязанностям. В основном их работа заключалась в том, чтобы не пускать людей на остров.
        Витурий объяснил:
        — Вскоре после того, как Цезарь сюда прибыл, он прогуливался по краю обрыва, восхищаясь видами, и вдруг увидел перед собой местного рыбака, приплывшего на маленькой лодке. Рыбак забрался по ступеням, чтобы подарить Тиберию свой великолепный улов — огромную кефаль. Тиберий испугался и приказал своим охранникам отхлестать этой кефалью рыбака по лицу. Чешуя больно царапала кожу, и злосчастный рыбак закричал: «Хорошо, что я не принес Цезарю того огромного краба, что остался у меня в лодке!». Тиберий немедленно приказал доставить краба и повторил наказание. С тех пор, как эта история стала известна, желающих заглянуть на остров без приглашения больше не было.
        Судя по поведению юных жителей Капри, либо они слишком боялись сбежать, либо просто не хотели. Многие из них считали жизнь с Цезарем гораздо лучше той, которую им приходилось вести до переселения сюда.
        Все они были привлекательными, и я пытался с ними подружиться, однако меня сторонились. Когда я спросил об этом Витурия, тот сказал:
        — Они знают, каких трудов Цезарю стоило тебя заполучить, и помнят, что произошло с Нереем и тем солдатом. Тебя боятся.
        — Тогда у нас есть мы, Витурий,  — ответил я, обнимая его. Я не любил Витурия так, как любил Марка Либера. Я любил его, как любил Ликаса, Палласа и старину Поликарпа.
        Дистанция между мной и остальными гостями Тиберия сильно меня тревожила. Еще никто не боялся Ликиска и не бегал от меня лишь потому, что я — это я. Витурий предложил не обращать на это внимания, но я не мог не думать о том, как обстоят дела.
        — С их стороны нечестно так ко мне относиться. В конце концов, ты же мой друг, и с тобой ничего плохого не происходит.
        Пожав широкими плечами (на которые был наброшен один из моих халатов), он спросил:
        — А я-то что могу сделать?
        — Скажи им, что меня не надо бояться.
        — Я скажу, если это тебя осчастливит.
        — Осчастливит.
        Почти каждый день я подходил к краю утеса и смотрел в море, на нескончаемую процессию кораблей, что направлялась в порты Италии и обратно. Сперва эти прогулки доставляли мне удовольствие, но, узнав, с какими зловещими целями Тиберий использует известняковые утесы, я стал подходить к краям этих белых бездн с дрожащими руками, представляя жестокие сцены, в которых мальчиков и девочек сбрасывают вниз, навстречу смерти.
        Что за изъян был в сердцах римлян, думал я, если они изобрели столь жестокий способ умерщвления? В Риме, в черте города, находилась ужасная Тарпейская скала, ненавистное место казней: по ней проходили многочисленные жертвы, чьи обезображенные тела скапливались внизу, словно камни. И здесь, на этом прекрасном острове, окруженном великолепным царством Нептуна, сверкающие белые каменные стены тоже превратились в инструмент смерти.
        Я тщетно высматривал путь вниз, ища секретную тропу Витурия и надеясь, что он сочтет меня достаточно надежным, чтобы взять с собой, решив бежать на свободу.
        Эти уединенные прогулки продолжались неделями; мое одиночество нарушали только ночные визиты Витурия, дневные беседы и походы к Цезарю ради удовлетворения его прихотей. Если какие-то обитатели этого борделя и были тронуты словами Витурия обо мне, никто из них не смог преодолеть разделявший нас барьер страха. Все они были очень привлекательными: мальчики — самыми соблазнительными, девушки — самыми симпатичными. Меня к ним тянуло, но они были безумно далеко.
        И все же я выбрал одного мальчика, за которым начал наблюдать, понимая, впрочем, что могу делать это только на расстоянии.
        Витурий назвал мне его имя — Луций.
        — Отец его кому-то продал, а тот человек отдал его Цезарю. Он здесь примерно год, чуть меньше меня.
        — Сколько ему лет?  — поинтересовался я.
        — Около четырнадцати.
        — У него еще есть время, прежде чем его бросят с утеса,  — пробормотал я.
        — Он красавчик, ничего не скажешь.
        — Вроде он не так меня боится, как остальные.
        — Почему ты так считаешь?
        — Он пару раз мне улыбнулся.
        — Может, тебе стоит с ним поговорить? Может, он больше стесняется, чем боится?
        Юноша жил с четырьмя другими довольно обыкновенными мальчиками. Их домик был вдали от моего; между ними стояло три других постройки. Витурий находился в этом просторном доме, когда туда зашел Цезарь и принял участие в представлении четырех его обитателей. Четверка его удовлетворила, сообщил Витурий, но изобретать сюжет они не стали, просто выполняя инструкции Тиберия.
        — Ты прав относительно Луция, Ликиск. Он из них самый лучший. В нем есть красота, хотя и простонародная.
        В его голосе я заметил некоторую ревность.
        Луций был одарен игривой красотой, проявляющейся, когда мальчик постепенно превращается в юношу: тело начинает крепчать, тонкие мальчишеские руки меняют форму, становясь мускулистыми, грудь округляется, соски начинают выпирать, словно дерзкие почки, плечи становятся шире, в паху растут волосы, на щеках появляется пушок. Волосы Луция были черными. О цвете его глаз я мог лишь догадываться и выбрал зеленый. Пока что он не вытянулся, хотя стопы и ладони намекали на будущий высокий рост, являясь слишком большими для его в остальном идеальной симметрии. Он не испытывал стыда и практически постоянно ходил голым, что, как я подозревал, было его способом продемонстрировать то, что скоро он превратится из ребенка в юношу. Но самым привлекательным в Луции была быстрая, легкая улыбка, которую он не прятал, если замечал мой взгляд.
        Возможно, он действительно был застенчив, как говорил Витурий. Он явно знал о моем интересе к нему. Когда наши глаза встречались, он отворачивался.
        Наконец, расстроенный и охваченный нетерпением, я дождался, чтобы он взглянул на меня с безопасного расстояния, и помахал ему рукой. Потом импульсивно поднес руку к губам и послал ему воздушный поцелуй. Уже собираясь повернуться, он вздрогнул (словно его кто-то ударил), а потом расплылся в улыбке, смущенно приложил к губам кончики пальцев и вернул поцелуй.
        Мы не поговорили ни в этот, ни на следующий день. Но на третий день, прогуливаясь у края утесов, я услышал за спиной шаги. В ужасе повернувшись и приготовившись сражаться, если кто-то собирается меня столкнуть, я увидел Луция с таким же перепуганным лицом.
        — Я не хотел тебя напугать,  — извинился он. Как обычно, он был без одежды.
        — Ты напугал,  — резко произнес я.  — Ты ведь знаешь об этих скалах.
        Кивнув, он поглядел вниз.
        — У меня о них кошмары.
        Засмеявшись, я ответил:
        — У меня тоже.
        — Меня зовут…
        — Луций, я знаю.
        — А ты Ликиск.
        Усмехнувшись, я похлопал по его широкому, крепкому плечу.
        — Мы многое друг о друге знаем!
        — Говорят, ты любимчик Цезаря,  — сказал он с уважением.
        — Вчера — любимчик, сегодня — корм для рыб,  — ответил я, и он рассмеялся.  — Я был прав насчет твоих глаз,  — продолжил я.  — Догадался, что они зеленые. У такого, как ты, просто должны быть зеленые глаза. И замечательная улыбка.
        — А твои глаза голубые. Я на это надеялся.
        — Польщен, что тебе не все равно.
        — Мне далеко не все равно, Ликиск.
        — Тогда для меня это действительно честь.
        — Кажется, я в тебя влюбился.
        Я засмеялся, но тут же объяснил причину своего веселья:
        — Я смеюсь, потому что мы с Витурием решили, будто ты очень стеснительный. Но ты, оказывается, совсем не такой. Напротив, ты очень прямолинеен!
        — У тебя есть кто-нибудь, в кого ты сейчас влюблен?
        Даже если здесь был бы кто-то, кого я любил, я бы ему не признался. Он так надеялся, что у меня никого нет. И разумеется, я не мог рассказать ему о Марке Либере.
        — Нет, никого.
        Как я и ожидал, Луций широко и довольно улыбнулся.
        Я с радостью обнял его и поцеловал, но мы тут же отстранились друг от друга. По тропинке кто-то шел.
        — Я к тебе сегодня загляну,  — пообещал Луций.
        Я медлил, зная об опасности, но все же не смог возразить, глядя в такие глаза.
        — Хорошо, но будь осторожен.
        Когда мы расстались, он отправился домой с безошибочной беспечностью влюбленного мальчишки.
        Возвращаясь к себе, я хотел рассказать Витурию о своем новом друге.
        Но у порога меня ожидал преторианец.

        XIV

        Немолодого воина звали Бланд, и это был дружелюбный охранник, хотя служака до мозга костей. Как и остальные преторианцы, он знал, что я у Цезаря на особом счету, однако с равной вежливостью относился ко всем живущим здесь мальчикам и девочкам. У него были приятные манеры, но плохие новости.
        — Витурий пытался сегодня сбежать. Ты должен пойти со мной.
        Я в ужасе спросил:
        — Куда?
        — За тобой послал Калигула.
        Это было странно. Я ожидал, что меня доставят самому Цезарю, всегда присутствовавшему при наказаниях, уверенный — мне предстоит именно оно. Витурий наверняка признался, что я просил взять меня с собой. Признался не потому, что был из тех, кто впутывает в свои дела окружающих ради собственного спасения. Спасти себя ему было не суждено. Это пытки перед смертью заставили Витурия выложить информацию, независимо от его стремления ее скрыть.
        Резиденция наследника Цезаря располагалась на небольшом расстоянии от просторного дома Тиберия. Дом Калигулы был меньше, но столь же комфортным и уютным. Умеренный образ жизни, который вел росший в армии Калигула, был перенесен на Капри, обретя, впрочем, более величественное воплощение.
        Молодой человек ожидал меня в приемной. Он сидел в позолоченном кресле с красными подушками и смотрел в большое окно на солнце, поднимавшееся над зеленоватым морем. Когда я вошел в комнату, он встал, улыбнулся, но ничего не сказал, а затем повел Бланда и меня по длинному коридору в комнату без окон, до дрожи напомнившую мне тюрьму в лагере преторианцев. Там на грубой деревянной скамье лежал труп Витурия.
        — Его заметил Авл Вителлий,  — сухо объяснил Калигула,  — Мальчишка, разумеется, тут же понял, что Витурий пытается сбежать, и вызвал охрану. Когда Витурий боролся, охранник ударил его мечом. Он прожил достаточно, чтобы ответить на некоторые вопросы. Рассказал и о тебе. О том, что ты хотел с ним сбежать. Не отрицай. Я знаю тебя достаточно, чтобы ему поверить. С этим все ясно. Ты рад, что не сбежал?
        — Будь проклят Авл Вителлий,  — пробормотал я.
        Калигула улыбнулся.
        — Авл выживет благодаря смазливому личику, доступности и пониманию того, что и когда рассказывать своим друзьям. Хороший римлянин.
        — Если у меня подвернется шанс, я его убью.
        Калигула покачал головой:
        — Оставь убийство знатокам, Ликиск. Не сомневайся — однажды Авла убьют. Я тебя покину, чтобы ты мог попрощаться со своим другом.
        Я задержался ненадолго, обратив внимание, что для побега Витурий выбрал свою любимую одежду из моего гардероба: желтую тунику, заляпанную теперь кровью в месте, где его пронзил меч. Красота лица осталась нетронута, и я поблагодарил за это богов.
        Когда я вернулся в комнату, Калигула потягивал вино. Он предложил бокал и мне. Я медлил, и он рассмеялся.
        — Яд — это для знати, Ликиск. Рабам достается более жестокая смерть.  — Он глотнул из моего бокала, а потом отдал его мне.
        — Ты умный мальчик, намного умнее тех, кого можно найти на нашем маленьком острове. Чтобы о тебе разузнать, я приложил некоторые усилия и средства. Я знаю твою историю так же хорошо, как свою, и впечатлен сходством нашего детства. Мы оба дети армии, оба выросли в домах политиков и учились жизни, наблюдая за тем, насколько опасными могут быть политические водовороты. Но самое главное — мы оба выжили. Калигула и Ликиск, выжившие! Приятная мысль, не так ли? Поверь, чтобы выжить в Риме, нужно очень постараться. Нужно быть сообразительным и знать, какие течения выбрать. Течения привели тебя ко мне. Поверь, это не случайность. Я знаю, о чем говорю, знаю, куда иду, знаю, что делать дальше. Я также знаю, кто со мной, а кто — нет. Каждый человек имеет выбор. Сейчас выбираешь ты.
        Сбитый с толку, я нахмурился, закусил губу и посмотрел в окно, на воду.
        — Какой же у меня выбор?  — наконец, спросил я.
        — Быть со мной или с моим дедом.
        — Какая разница, с кем я?
        — Разница, мой дорогой, в том, что ты там, где ты есть. Известно ли тебе, что Тиберий — твой личный враг? Думаешь, это странно? Как может быть, спрашиваешь ты себя, чтобы Цезарь был врагом мальчика-раба? Все очень просто: он виновен в смерти твоего любимого хозяина, покойного Кассия Прокула! Это, разумеется, политика. Политика есть политика, и она имеет мало отношения к рабам-мальчишкам. Я не говорю о том, что Тиберий является врагом Ликиска из-за политического спора, который привел к самоубийству сенатора. Нет. У меня есть гораздо более веское доказательство, нежели смерть Прокула, чтобы обратить твое сердце против моего деда. Мне продолжать?
        — Я слушаю,  — ответил я, не сводя с него глаз.
        Калигула улыбнулся.
        — Хороший мальчик. Я знал, что могу положиться на твой интерес. Уверен, в процессе рассказа твое удивление будет только расти. Не думал ли ты о тех странных обстоятельствах, что привели тебя на Капри?
        Я кивнул.
        — Это тоже не случайность. В его безумии всегда есть система. Ты появился здесь в результате плана. Да, плана! О, Ликиск, назойливые пальцы Тиберия вмешивались в твою жизнь гораздо дольше, чем ты можешь себе представить. Ты — приз в столь изощренной игре, какой я до сих пор не видел в Риме, где было изобретено искусство предательства. Я уже говорил, что тщательно изучил твою историю, но также имел возможность наблюдать ее сам, как публика, пришедшая в театр на трагедию. Начнем с жреца, который позаботился о твоем посвящении в культ.
        Пораженный, я воскликнул:
        — Ювентий!
        — Ты знаешь, что этот жрец был близок к Тиберию. Бесстыдный сплетник, Ювентий вечер за вечером услаждал слух Цезаря историями о том, что происходит в его храме. Разумеется, он частенько говорил о подлинной драгоценности в его коллекции катамитов — о прекрасном Ликиске. В планы Ювентия входило представить тебя Цезарю, но потом возникло это дело с беглецом…
        — Сэмием!
        — … Сэмием. Твой ненаглядный Прокул поднял из-за этого такой шум, что даже могущественный Тиберий не решился подливать масло в огонь этого скандала. Безопаснее было выждать. Вряд ли этот инцидент улучшил отношения Цезаря и Прокула. Наконец, Цезарь решил, что настало время выйти против Прокула, а заодно получить драгоценность Ювентия. Однако даже Цезарь не может безнаказанно выступить против одного из величайших сенаторов нашего или любого другого времени. Дело шло медленно, но в конце концов привело тебя сюда, Ликиск. За этим стоит коварный ум. Впрочем, наше путешествие по сему хитроумному лабиринту еще не закончено.
        — Я слушаю,  — кивнул я, пристально глядя на Калигулу.
        — Итак, Цезарь решил, что настало время выступить против Прокула. В этом смысле твой патрон сыграл Цезарю на руку. Он всегда был готов произнести очередную речь и, теша свою склонность к болтовне, прекрасно понимал, что Цезарь будет уязвлен. Прокул не строил иллюзий относительно собственного будущего.
        — Верно,  — с грустью сказал я.
        — Но проблема была не в Прокуле. Он просто сенатор, хотя и беспокойный. Проблема заключалась в Марке Либере.
        Подняв руку, чтобы я молчал, Калигула продолжил:
        — Одно дело — избавиться от сенатора, но совсем другое — от героя войны. Первое можно превратить в нечто популярное. Последнее всегда опасно. Марк Либер — преданный солдат. Этот преданный солдат ворвался в гнездо мятежников еще в те времена, когда ты был в утробе матери. У Тиберия хорошая память. Проблема заключалась в том, чтобы убрать Марка Либера со сцены, и он не смог бы вернуться за Тиберием. Это оказалось очень легко, особенно в Риме, где действует правило «с глаз долой — из сердца вон». Марка Либера отправили служить как можно дальше от Рима.
        — В Палестину,  — вздохнул я.
        — Точно.
        — И все это организовал Тиберий?
        — В последнем акте Прокул сотрудничал, но когда трибун оказался далеко, победа Цезаря над Прокулом стала только вопросом времени. Любые сомнения в том, брать или не брать дополнительные трофеи, исчезли, как только Цезарь увидел тебя.
        — Поэтому он приехал на игры?
        — Хорошо соображаешь.
        — А мне казалось, я ему не понравился.
        Калигула расхохотался.
        — Удивительно,  — сказал я.
        — Дорогой мой, не позволяй ничему удивляться, имея дело с Цезарем.
        — Не могу поверить, что все это случилось из-за меня.
        — Сперва я тоже не мог в это поверить, но только до момента нашей встречи.
        — Но я всего лишь мальчик,  — сказал я, опустив голову и едва не плача.
        — Всего лишь мальчик?  — пораженно воскликнул Калигула, хватая меня за руку.  — Идем.
        Хватка у него была железная, такая же уверенная и крепкая, как рука Поликарпа. Калигула притащил меня в свою комнату. Подобно большинству комнат на Капри, в ней висело и стояло множество зеркал, в которых отражалась находившаяся посредине позолоченная кровать. Калигула грубо толкнул меня к зеркалу и дернул за тунику.
        — Снимай.
        — Но…
        — Снимай!  — заорал он, рванув тунику на спине.  — Живо!
        Испугавшись, что еще может сделать этот импульсивный юноша, я подчинился, спустив разорванную одежду к лодыжкам и отбросив ее в сторону. Когда я взглянул на его отражение за моим, на лбу у меня выступил пот. Обнаженный, я дрожал, пока его глубокие сверкающие глаза блуждали по моему телу, словно руки.
        — Разумеется,  — тихо сказал он, рассматривая мое отражение,  — то, что ты видишь в зеркале, бесконечно более ценно, чем жалкие людишки, встретившие из-за тебя свою смерть.
        — Я вижу только мальчика.
        — Только мальчика! Империи возникают и разрушаются! Боги спускаются с небес! Разжигаются войны! Выплачиваются состояния! За только мальчика. Может, мой дед и старый козел, но он отлично знает, чего стоит мальчик. Когда я смотрю на тебя, Ликиск, то легко понимаю, почему Тиберий пошел на все это. Ирония в том, что теперь, когда он считает, что ты у него есть, он тебя потерял. Признаешь ты или нет, но ты его ненавидишь. Услышав то, что я тебе рассказал, ты должен ненавидеть его сильнее, чем когда-либо прежде. И это, дорогой Ликиск, делает тебя моим, а не его.
        — Ты объяснил мне причины ненавидеть Тиберия, но ненависть к нему не делает меня твоим.
        — Верно. Моим тебя делает то, что рассказал Витурий перед смертью, однако я не из тех, кто совершает односторонние сделки.
        — Ты говоришь о сделке?
        — Я нуждаюсь в союзниках, а потому предлагаю тебе вот что: твоя жизнь и месть за всех, кого твоя красота невольно свела в подземный мир… в обмен на небольшую помощь в играх Калигулы.
        — Чем я могу тебе помочь?
        Калигула улыбнулся.
        — У тебя есть глаза. У тебя есть уши. У тебя есть доступ к моему деду в самые неохраняемые, интимные моменты его существования. Это дает тебе возможность помочь Калигуле. Ты будешь рассказывать мне о том, что видишь и слышишь, и кто знает, однажды может наступить день, когда я дам тебе то, чем ты напоишь моего деда. Это будет сладкая месть, не правда ли?
        — А что если вместо этого я заключу сделку с Цезарем?  — сказал я, сам удивляясь своей прямоте. От такой мысли Калигула пришел в восторг.
        — Можешь попытаться, Ликиск, но у меня есть другие глаза, другие уши и другие сделки. Я могу лишь обещать, что если ты замыслишь предательство, из тебя и Витурия получится отличный погребальный костер. А если тебе нужны еще более весомые причины, стоит учесть и возможный погребальный костер в далекой Палестине!
        — Твои интриги бездонны.
        Засмеявшись, он ответил:
        — До их дна я действительно еще не добрался. Итак, что скажешь? Сделка? Ты свободен выбирать.
        — Свободен,  — вздохнул я.
        — Да, Ликиск. Я знаю! Свобода — самое тяжелое слово.
        — Я только начинаю это понимать. Мы заключим сделку.
        Он шагнул вперед, глядя на отражение в зеркале, обнял меня и коснулся губами плеча.
        — Всего лишь мальчик — но какой!
        Когда мы закончили, я спросил:
        — Когда мне начать выполнять свои обязанности по этой сделке?
        Калигула хмыкнул:
        — Твоя жажда крови Цезаря так велика? Всему свое время, Ликиск. Всему свое время.

        XV

        Прошло несколько дней, прежде чем я снова увидел Луция. Судьба Витурия напугала всех, однако у Луция и остальных теперь появилась новая причина меня бояться. К их ужасу и моему изумлению, я стал преемником Витурия, наследовавшего Нерею, в свою очередь получившему эту должность после безымянного юноши, которого он столкнул со скалы. Цезарь намеревался почтить меня, назначив главой своего борделя, но я не видел в этом чести, получив пост, на котором никто долго не задерживался. Меня утешало лишь то, что я больше не находился под охраной (за исключением преторианцев, охранявших всех — и даже Цезаря!).
        О назначении на это двусмысленное место я узнал от человека, чье имя стояло вторым после имени Тиберия в списке наводящих страх — от префекта преторианской гвардии Элия Сеяна. Когда меня к нему привели, он сидел за столом, по-военному прямой, и без улыбки смотрел мне в лицо. Его кожа была бронзовой после военных кампаний под солнцем Средиземноморья, волосы — короткими и черными, слегка тронутыми сединой. Сеян вежливо объяснил мои обязанности, которые я знал и сам: проявлять изобретательность и услаждать похотливого Тиберия самыми непристойными развлечениями.
        Закончив с этим, префект помолчал, барабаня пальцами по столу и внимательно глядя на меня. Наконец, он произнес:
        — Ты недавно говорил с Калигулой?
        Вопрос пронзил меня словно нож, и я похолодел с ног до головы.
        — Да, господин, он за мной посылал.
        — Зачем?
        — Ему хотелось меня увидеть.
        — Почему?
        — Он сказал, что слышал обо мне, и ему стало интересно. Больше ничего.
        — Он интересовался только сексом.
        — Да, господин, мы занимались сексом.
        — Ты слишком быстро отвечаешь, мальчик.
        — Вы задали мне вопрос.
        — Твое положение не так надежно, как тебе может казаться. Предпочтения Цезаря меняются, однако существуют способы уберечься от перепадов его настроения. У меня нет столь популярного нынче в Риме интереса к мальчикам, но ты меня интересуешь — правда, в другом смысле. Думаю, ты понимаешь, что я имею в виду, поскольку убежден: твоя встреча с Калигулой тоже имела к этому отношение. Я закончу наш разговор следующими словами: когда наступает прилив, воды меняются, и мудрый моряк помнит об этом ради собственной безопасности. Ты должен знать, что твоя непрочная позиция может точно также измениться, и когда это произойдет, ты ради своего же блага найдешь здесь более чем одного друга. Прими во внимание то, что сказал тебе Калигула, и запомни мои слова. Новое положение наблюдателя за забавами Цезаря налагает на тебя обязанность докладывать мне обо всем, что может меня заинтересовать, происходит это в гареме или где-то еще. Теперь можешь идти.
        Я так и сделал, хотя не знал, смогу ли добраться до дома, так тряслись мои коленки. Ночью, лежа в постели, я смотрел в черный потолок, ужасаясь своему положению и слыша голоса Тиберия, Калигулы и Сеяна: «Шпионь для меня, Калигулы!», «Следи за Калигулой для меня, Сеяна!», «Делай, что говорю, иначе лишишься жизни, ибо я — Тиберий!»
        Если бы у меня оставались слезы, я бы заснул в слезах.
        С этого дня жившие на острове мальчики и девочки не могли меня избежать, и я всеми силами старался показать им, что я не чудовище, преуспев в этом точно так же, как и любой обладающий властью. Важнее всего для меня были чувства Луция, поскольку очаровательный юноша снова ко мне потеплел. (Я помог ему растаять, поселив в отдельном доме и сделав его своим партнером во время визитов к Цезарю, когда тот хотел понаблюдать за парой). Тиберий одобрил мой выбор, и когда я рассказал об этом Луцию, он исполнился ко мне благодарности. Я не сказал, что на самом деле не сделал ему никакого одолжения. Я был слишком счастлив, поскольку больше не чувствовал себя одиноким, и оставил эти печальные мысли для одного себя.
        С тех пор ни Калигула, ни Сеян больше не предлагали мне новых мучительных дилемм. На Капри проводились важные встречи, в ходе которых я должен был держать обитателей гарема Цезаря подальше от глаз гостей, в маленьких домах. Многие посетители острова были слишком впечатлительны: одно дело знать, что Цезарь — развратник, окруженный голыми юношами и девушками, но совсем другое — видеть этих юношей и девушек. Когда же политические дела заканчивались, Тиберий возвращался к своим наслаждениям.
        По ночам мы с Луцием устраивали Тиберию эротические представления. Мы слушали его хихиканье, видели, как он восторгается тем, что мы делали, но все чаще во время этих представлений Цезарь начинал дремать, и мы с Луцием отправлялись в мой домик заниматься тем же самым, только на этот раз для самих себя.
        Жители гарема (и его глава) не имели права получать удовольствие без наблюдающего Цезаря.
        Судьбе было угодно, чтобы нас с Луцием поймали.
        Спустя месяц после моего повышения Луций был по уши в меня влюблен. Добрый юноша, он всячески стремился меня порадовать, а потому я, тронутый его любовью (и хорошо помня, что сам чувствовал к Марку Либеру), сдался. Он умолял разрешить ему ночевать в моем доме (хорошо зная об опасностях запретных наслаждений), и я согласился. В постели он был замечателен и учился у меня так же, как я когда-то учился у жрецов Приапа.
        Нас заметил скрытный и наблюдательный Авл Вителлий и отправился с доносом к Калигуле.
        Калигула просто открыл дверь и вошел в дом, обнаружив меня и Луция в такой позе, что заставила бы Цезаря стонать от удовольствия. Мы так и не узнали, сколько Калигула простоял, наблюдая за нами, увидев его только тогда, когда решили отдохнуть, улегшись на кровати подле друг друга. Луций сонно положил голову мне на живот, а его губы находились в дюйме от той части моего тела, которую совсем недавно он с жадным восторгом поглощал.
        — Ахиллес и Патрокл на отдыхе!
        Голос пронзил тихую ночь, словно меч.
        Подскочив, мы с Луцием раскрыли рты, уставившись на худую, грозную фигуру, скрытую в тени у входа. Мы не видели лица, но не узнать этот голос было невозможно. Никто из нас не двинулся с места, когда высокий, худощавый человек прошел в комнату, оказавшись в свете единственной лампы.
        Калигула неуклюже сел на стул, обхватив ладонью острый подбородок.
        — Передо мной интересная дилемма,  — произнес он.  — С одной стороны, у нас тут очевидное оскорбление моего деда-императора. С другой — вполне понятное влечение одного симпатичного юноши к другому. Я и сам молод, а потому отлично понимаю соблазн плотских наслаждений, что дарит юность, время от времени напоминая о них сестре.
        (Ходили слухи, будто Калигула настолько развратен, что заставил свою сестру вступить с ним в связь).
        Встав со стула, Калигула прошелся по комнате, разглядывая нас с Луцием (в то время как сами мы боялись пошевелиться).
        — Я мог бы наказать вас прямо сейчас. Запороть до смерти, разорвать на кусочки, кастрировать, посадить на кол, который пронзит те части ваших тел, что доставляют вам такое удовольствие! Список моих возможностей бесконечен. Ликиск, что я должен сделать?
        Я утратил дар речи.
        — Бог стащил у тебя язык? Что я должен сделать?
        Понимая, что своим молчанием я только усугубляю положение, я выпалил первое, что пришло мне в голову.
        — Думаю,  — твердо сказал я,  — Калигула должен лечь с нами в постель.
        Закинув голову, Калигула расхохотался.
        К нашему изумлению, он принял приглашение: хихикая от удовольствия, он прошел по комнате, освободился от одежды, скрывавшей его неуклюжее, уродливое, тощее тело, и улегся рядом с нами, заходясь в бесконечном страшном смехе.
        В ту долгую ночь Калигула доказал нам с Луцием, что был именно тем, кем однажды назвал его дед — скорее рабом, чем хозяином.
        Оставив нас с рассветом, Калигула не обернулся, закрывая дверь, и не промолвил ни слова.
        Прислушиваясь к уличным звукам, мы с Луцием были не в состоянии двинуться с места. Мы долго лежали, не зная, чего ожидать, опасаясь, что в любой момент дверь распахнется, в дом ворвутся преторианцы, арестуют нас и потащат к утесам. Но до нас доносились только редкие крики чаек (чего вполне хватало, чтобы вызывать в наших сердцах приступы леденящего страха).
        Наконец, я сказал:
        — Что-то непременно случится.
        Луций быстро кивнул, потом встал и выглянул в окно.
        — Тихо как на кладбище,  — прошептал он.
        — Неудачное сравнение,  — сказал я.
        Луций повернулся с улыбкой на лице.
        — Ты когда-нибудь видел более уродливого человека, чем Калигула?
        Опершись локтями о постель, я усмехнулся, затем широко улыбнулся и в конце концов расхохотался. Луций вернулся в кровать и присоединился к моему смеху.
        — Я слышал, что Калигула — извращенец, который любит насилие, но даже мой обычно порочный ум не мог поверить, что он способен пасть так низко,  — хихикнул он и начал перечислять те непристойности, которые мы должны были вытворять, чтобы Калигула не вызвал охрану и не отдал приказ бросить нас с утеса. Наши бока и челюсти болели от смеха, но смех затих, когда я осознал неизбежную реальность: сейчас Калигула держит меня в руках еще крепче, чем до сих пор.
        — Возможно не сегодня,  — со страхом закончил Луций,  — но когда-нибудь Калигула непременно от нас избавится.
        Я нервно проговорил:
        — Если в тот момент мы все еще будем здесь.
        Лицо Луция вытянулось, и он едва смог вымолвить:
        — Бежать?
        — Я об этом мечтаю, а ты — разве нет?
        — Мне всегда было страшно.
        Меня тронула такая детская честность, и я его обнял. Если бы он знал, о чем я тогда думал, то испугался бы еще больше. В непосредственной опасности находился он, а не я. Как и многие люди, которых я любил за свою недолгую жизнь, он оказался уязвим из-за моего присутствия. Если бы, найдя нас с Луцием, Калигула решил что-то предпринять, он бы повлиял на меня через него. Калигула не стал бы мне вредить. В конце концов, я был партнером в сделке. Я приносил пользу. Но если мое рвение ослабнет, Калигула всегда мог напомнить о своей власти над жизнью и смертью. Удар по Луцию показался бы Тиберию верным поступком преданного внука (если бы Тиберию вообще было до этого дело). Я снова ставил под угрозу чью-то жизнь.
        Луция беспокоило мое задумчивое молчание.
        — Ты думаешь о побеге, Ликиск?  — шепотом спросил он, и его детский голос сломался.
        — Я думаю о лодках у берега,  — ответил я.
        — Те, что ходят между островом и материком,  — кивнул он.  — Я бы легко мог на такой грести.
        — Охранников не так уж много,  — продолжил я,  — а в полдень их еще меньше, потому что в это время они обедают. Но нет дня, который годится для смерти, Луций.
        — Я хочу домой,  — сказал он, едва не плача.
        И тогда я решился.
        — Возможно, мы умрем, Луций,  — предупредил я.
        Отважный мальчик отмел мои сомнения.
        — Нас уже поймали за нарушением правил, и с минуты на минуту Калигула может вернуться сюда с солдатами.
        — У меня нет другого плана, кроме лодок,  — вздохнул я.
        — Боги нам помогут.
        Я хмыкнул, к этому времени хорошо зная привычки богов, а потом улыбнулся и взъерошил его волосы.
        — Знаю, что ты любишь ходить голышом, но если мы собираемся бежать, лучше найди себе соответствующую одежду.
        Он выбрал желтую тунику, однако я вспомнил Витурия и попросил его взять зеленую.
        — Она подходит к твоим глазам.
        Сейчас я думал не об опасности. Я думал о любви: той, что видел в глазах Луция, приобретавшей форму почитания героев и говорившей о доверии (новом для меня ощущении, поскольку это было доверие ко мне, а не мое доверие к другим); о любви, которую я испытывал к Марку Либеру — непоколебимой, постоянной, уверенной и бесстрашной; о любви к моим родителям, которых я знал лишь по рассказам; о любви к Прокулу, Ликасу, Палласу, Друзилле и девушкам-кухаркам; о любви к Гаю Абенадару — о самой разной любви. На Капри не было ничего похожего на нее.
        От моего дома до лестницы было всего несколько шагов, но казалось, прошли часы, прежде чем мы достигли первой ступени. Мы ненадолго замерли, разлядывая длинную изогнутую каменную лестницу, местами столь крутую, что она походила на вертикаль. Нам не было видно дальше первых двадцати или тридцати ступеней, поскольку лестница скрывалась за скальным выступом. Далеко внизу раздавался глухой рокот бьющихся о скалы волн. Вздохнув, я сделал первый шаг, затем второй, третий, четвертый… Слыша, как у меня за спиной шуршат по камням ноги Луция, я начал спускаться быстрее — настолько, насколько это было безопасно, потому что в нескольких дюймах от края ступеней начиналась вертикальная пропасть.
        Мы спускались, с трудом удерживая равновесие дрожащими руками, упирающимися в каменную стену справа, и старались не думать о том, что по левую сторону от нас скала круто обрывается вниз. Мы застыли у скального выступа, где ступеньки поворачивали и исчезали из поля зрения. Задержав дыхание, мы прислушались к любым доносившимся снизу звукам. И любым, могущим возникнуть за спиной.
        Продолжив путь, мы завернули за скалу и осмотрели еще несколько сотен футов лестницы до следующего выступа и поворота. Спуск был свободен, и новый поворот означал, что пройдена почти половина.
        Луций сжал мой локоть.
        — Пока все в порядке!
        Обретя большую уверенность, мы быстро преодолели расстояние до следующего поворота и остановились, вслушиваясь в идущие снизу звуки. Быстро глянув назад, мы убедились, что нас никто не преследует. Отлично.
        С этого момента ступеньки огибали скалу и потрепанные ветром деревья, извиваясь между ними, словно змея, и не позволяя четко видеть то, что находилось спереди и сзади, внизу и наверху. Мы преодолевали не больше нескольких ступеней за раз, а потом останавливались и прислушивались, однако не слышали ничего, кроме ветра, шелестящей листвы и волн, разбивающихся о камни (которые теперь звучали гораздо громче).
        Наконец, мы оценили свои шансы, скорчившись за каменным уступом. С одной стороны, нам пока везло, с другой — нет. Отсюда мы видели одного солдата, но на пристани было только две маленькие лодки, причем на самом дальнем конце длинного, узкого причала. Нам предстояло преодолеть широкое пространство песчаного пляжа, а затем пробежать по причалу, открытому сидевшим в доме стражникам.
        Скучающий охранник ходил по одному и тому же маршруту, начиная путь от угла дома. («Оттуда он не сможет увидеть причал», шепотом сказал я Луцию). От дома он шел по песку и был виден со ступеней и причала. («Нам надо бежать, когда он повернется к домику, и добраться до лодки быстрее, чем он до него дойдет», прошептал я).
        Мы спустились ниже и вновь остановились, на этот раз настолько близко от проходящего охранника, что могли сосчитать волосы на его руке. Я заметил свисающий с бедра меч. Охранник был уже немолод и слегка полноват, что, как я надеялся, не позволит ему быстро бежать, если он нас заметит. К тому же, бегать по песку ему будет еще сложнее. (Впрочем, как и нам с Луцием).
        Мы ждали, когда солдат сделает круг. Как мы и предполагали, он следовал по тропе, замеченной нами со ступеней, настолько верный своей привычке, что часто ставил ноги на собственные следы. Когда он развернулся и направился к месту, откуда не мог увидеть пляж и причал, я быстро кивнул, давая Луцию сигнал.
        Перепрыгнув последние ступени и мягко приземлившись, я пустился бежать; ноги поднимались медленно, борясь с сопротивлением горячего песка. Мигая, чтобы сбить стекающие на глаза капли пота, я видел перед собой деревянный причал и покачивающиеся в самом его конце лодки. За спиной раздавалось тяжелое дыхание Луция и мягкий шорох его ног по песку.
        В следующую секунду до моих ушей донесся самый страшный звук, какой когда-либо мне доводилось слышать. Резкий окрик солдата-охранника.
        — Эй! Вы двое! Стоять! Стоять!
        Когда мои ноги коснулись деревянного причала, я услышал Луция:
        — Ликиск… он… нас… заметил! Беги! Беги!
        Мои сандалии застучали по деревянной пристани. Длинные доски легко пружинили. С каждым следующим вдохом усиливалась боль в груди. Голос солдата превратился в целый хор:
        — Эй, вы! Стоять! Держите их! Убегают!
        Голоса были далеко, и я бежал изо всех сил, полагаясь на свои сильные и преданные ноги, с каждым шагом приближаясь к концу причала. Ветер в ушах превратился в голос Марка Либера: «Бег — лучшее упражнение, Ликиск». Я бежал что есть сил. «Он наделяет тебя сердцем льва и ногами газели». Доски причала прогибались под ударами ног. «Любой хороший солдат должен отлично бегать». Ветер в ушах почти заглушил голоса наших преследователей. С трудом втягивая душный воздух, я подбежал к маленьким лодкам. «Враг не отрежет тебе уши, если ты обгонишь ублюдка!»
        Только после того, как я прыгнул в ближайшую лодку, мне открылась отвратительная, душераздирающая борьба, происходившая на пляже за моей спиной.
        Бедный Луций — невезучий, смелый, влюбленный! Споткнувшись у самого причала, он упал на песок и теперь боролся шестью огромными солдатами, колотя по ним руками и ногами и ужасно, мучительно крича.
        У меня не было времени.
        По пристани с мечами наголо мчались три преторианца.
        Я отвязал веревку, соединявшую лодку с причалом, и с силой оттолкнулся от края. Затем в порыве вдохновения, пришедшего, должно быть, от богов, отвязал веревку на носу соседней лодки. Встав на колени и склонившись над водой, я ухватился за край и изо всех сил толкнул лодку, пустив блуждать по волнам и отчаянно надеясь, что волны не пригонят ее обратно. (Вдохновленный богами, я также вытащил из нее оба весла и бросил к себе. «По крайней мере,  — подумал я,  — если они ее поймают, то не смогут грести!») Усевшись на дно, я взял в руки весла.
        К тому времени, когда мои преследователи оказались у края причала, я был уже на приличном расстоянии, гребя изо всех сил и благодаря богов, что вторая лодка уплыла в открытое море. Поблагодарил я богов и за спокойную погоду.
        Скоро выяснилось, что грести было непросто. Особенно от берега.
        Хотя я пытался разглядеть происходившее на пляже, расстояние до него постепенно росло. Однако легко было представить будущее Луция, который любил меня и теперь должен был из-за этого умереть.

        XVI

        Ребенком я никогда не придавал большого значения проходившим на Марсовом поле праздникам в честь Нептуна. Время было веселое, но тогда я понимал, что мой бог — Приап, который всегда был для меня величайшим из богов. Тратить время на милости менее значимому Нептуну казалось глупым и бессмысленным занятием.
        Если я и отправлялся на плоскую равнину у излучины Тибра, то лишь для того, чтобы восхититься юношами Рима, выполнявшими там гимнастические упражнения и игравшими в военные игры. Я шел туда в компании Марка Либера, который любил Марсово поле и преуспел во всем, чем были знамениты выступавшие там атлеты.
        До тех пор, пока я не оказался в крошечной лодке посреди огромного сине-зеленого пространства, чьим властителем был Нептун, с кровоточившими и болевшими после длительной гребли руками, я даже не представлял всей грандиозной мощи и широты царства этого бога. Я не знал, куда плыву и сколько прошло времени, но остров Капри давно исчез за краем моря, присоединившись к солнцу, когда я, наконец, позволил отдохнуть кровоточащим рукам, болевшей спине и утомленным плечам.
        Казалось, в море я один. Много часов я не замечал на волнах никого, кроме случайных морских птиц, нырявших за рыбой или садившихся отдохнуть, покачиваясь на воде и глядя на меня так, словно я был нахальным незваным гостем.
        По левую сторону от меня виднелась далекая полоска земли, и я подсчитал, что держу курс на север. В момент, когда на причале я прыгнул в лодку, мне уже было ясно, что единственной моей надеждой в случае удачи будет Остия.
        Насколько она далеко, я не знал, помня лишь о том, что Лонгину потребовалось пять дней тяжелого путешествия верхом, чтобы доставить меня на Капри.
        Я бы отдал все, чтобы здесь, в этой маленькой лодке, оказался капитан Сабин! Но необходимость — хороший учитель, и вскоре я стал хорошим капитаном.
        Я греб всю ночь и с радостью приветствовал солнце, однако через секунду оказался перед лицом пугающего факта: в моей крепкой лодке возникла течь. Холодное прикосновение воды к пяткам привлекло мое внимание к днищу и проникавшим между досок пузырькам; поначалу они только раздражали, разводя под ногами сырость, однако вскоре лодка начала быстро заполняться водой. Ну и урок, думал я. Проигнорируй бога, и он всегда найдет способ тебя за это наказать! Преодолев панику, я решил, что лучше пристать к берегу и помолиться Нептуну, прежде чем лодка пойдет ко дну.
        Я греб быстро, что теперь оказалось гораздо сложнее, учитывая вес поднимающейся воды, добиравшейся уже до лодыжек, однако с каждой минутой лодка приближалась к берегу, и когда я оказался на мелководье, то выбрался из лодки и вышел на сушу. Ступив на землю, я повернулся и взглянул на море. «Нептун,  — с трудом промолвил я,  — я выучил твой урок».
        Отдохнув, я направился через лес к Священной дороге.

        XVII

        Прежде, чем выйти из леса на главную дорогу и отправиться на север, в Рим, я спрятался в высокой траве, разглядывая путешественников. Я решил дождаться, пока дорога не опустеет, и только тогда покинуть лесное убежище, чтобы какой-нибудь прохожий не задумался, почему это из леса внезапно появляется неопрятный мальчик. Придя к выводу, что этот замарашка — беглый раб Тиберия, он вполне мог сообщить обо мне властям.
        Пока я об этом размышлял, падавшие на дорогу тени стали пурпурными, а солнце начало опускаться за вершины высоких сосен. С приходом сумерек движение заметно снизилось. Чем темнее становилось, тем меньше путешественников было на дороге, и когда, наконец, пространство передо мной совершенно опустело, я почувствовал, что можно безопасно выйти из укрытия и начать долгий поход на север.
        Я шел всю ночь, так никого и не встретив, а на восходе увидел бородатого старика, пытавшегося подняться из травы, где он, очевидно, спал. Он неуклюже опирался на березовый посох, но я склонил голову и поспешил дальше. Однако когда до меня донесся громкий треск сломанной палки, я вернулся и протянул старику руку.
        — Благослови тебя бог, мой мальчик,  — тяжело проговорил он, поднимаясь.  — Благослови тебя бог!
        Расстроено глядя на сломанный посох, он качнулся, и я подхватил его под руки, чтобы он не упал. Седобородый старик простонал:
        — Без палки мне далеко не уйти.
        Это уж точно, подумал я. Бросив нетерпеливый и тревожный взгляд на дорогу, я пришел в ужас. Вдалеке ехали четыре всадника. Судя по посадке, это были солдаты.
        Старик почувствовал мое волнение и повернулся, с открытым ртом глядя на уверенных наездников.
        — Полагаю, это солдаты.
        — Да,  — сказал я.
        — Они наверняка обратят на тебя внимание, если ты побежишь,  — сказал старик.
        — Почему это я должен бежать?  — спросил я, огорченный тем, как быстро он оценил мое положение.
        Заволновавшись, он сказал:
        — В моей сумке плащ. Надень его, скорее. Не смотри на меня такими глазищами, а делай, что я говорю, и у тебя, быть может, появится шанс.
        В сумке действительно обнаружился черный плащ, такой же, как у него самого, с бахромой внизу и достаточно широкий и длинный, чтобы целиком скрыть мою предательскую тунику. Я прижал плащ к себе.
        — У него есть капюшон. Надень его. Быстрее, не то они тебя заметят!
        В тот же миг я прикрыл свои золотистые волосы черным капюшоном. Солдаты ехали галопом и спустя недолгое время остановились рядом; их взмыленные лошади фыркали после долгого бега. Грозный офицер с длинным шрамом на правой щеке осмотрел меня, приструнив нетерпеливую черную лошадь.
        — Как тебя зовут, мальчик, и что ты тут делаешь?
        Судорожно вздохнув, я собрался отвечать, даже не зная, что, но меня опередил старик, крепко державшийся за мою руку:
        — Это Иосиф, мой племянник.
        — А ты кто такой?  — требовательно сказал офицер.
        — Неемия,  — ответил старик.
        Офицер проворчал:
        — Еврей?
        — Странствующий еврей,  — извиняющимся тоном ответил старик.
        — Что тут делаешь?  — спросил офицер. Его глаза перебегали от старика ко мне и обратно: крайне недоверчивый взгляд, как я заметил.
        — Мы направляемся в Рим… как и весь остальной мир,  — ответил старик, едва усмехнувшись.
        — А ты, Иосиф, зачем идешь в Рим?
        — У моего отца там магазин. На Тосканской улице. Он продает ткани,  — проговорил я, изумляясь собственной изобретательности.
        Офицер глянул на своих спутников, трех крепких преторианцев. Довольные тем, что допрос ведет командир, они сидели со скучающим видом, явно желая вернуться в лагерь. Их беспокойство говорило о том, что в пути они находятся уже долго.
        — Это может оказаться тот, кого мы ищем?  — спросил офицер.  — Мог он зайти так далеко?
        Все трое ответили жестами: мол, они понятия не имеют, что на это сказать.
        — Кого вы ищете?  — спросил старик.
        — Мальчишку примерно его возраста. Беглого раба,  — сказал раздраженный офицер.
        — Будь я рабом, я бы вряд ли пошел по Священной дороге,  — усмехнулся старик.
        — Что ты знаешь о рабах?  — буркнул один солдат.
        Старик пожал плечами:
        — Я еврей.
        — Господин,  — вызвался второй солдат.  — Думаю, вы правы — его не может здесь быть. Отсюда до Кампании очень далеко. Может, он утонул. Если мы проедем еще немного, то окажемся на полпути к Риму.
        Поразмышляв над этим, офицер снова взглянул на нас со стариком. Он долго смотрел на меня, потом натянул поводья, развернулся и, ударив лошадь по бокам, поскакал по дороге обратно. Трое солдат резво последовали за ним.
        Лишь когда они превратились в точки, я позволил себе отвернуться и взглянуть в морщинистое лицо старого еврея.
        — Вам очень повезло!  — воскликнул я.
        — Это тебя они ищут?
        Я немного помедлил и ответил:
        — Да.
        — Теперь ты в безопасности. Они не вернутся. Думаю, они доложат своему командиру, что дальнейшие поиски бесполезны. На месте того офицера я бы сказал, что тот, кого они ищут, скорее всего утонул.
        — Я не могу быть в этом уверен, старик.
        — Солдаты устали, и им совсем не нравилось это малоприятное задание. Ранним утром они предпочли бы лежать в теплых постелях, а не трястись в жестких седлах. Если мнение старика, повидавшего множество солдат, хоть чего-то стоит, поверь — ты легко ускользнул от того, от чего бежишь.
        — Я признателен вам за помощь.
        — Идем со мной,  — предложил он.  — Со мной ты не будешь бросаться в глаза.
        По мере приближения к Риму военных на дороге становилось больше, но эти солдаты были обычными легионерами, а не преторианцами, и не обращали внимания на старого еврея и мальчика, упорно бредущих к Вечному городу. Неемия настаивал, чтобы я провел хотя бы одну ночь в доме Иосифа, и не принимал возражений.
        — Ты не можешь отвергнуть просьбу старика,  — сказал он, потянув меня за рукав плаща.  — Иосиф будет разочарован, если не сумеет отблагодарить тебя, угостив ужином. Мы, евреи, верим, что прочнее всего людей связывает хорошая еда. В нашем законе есть такие слова: «Щедрый человек станет богаче; жажда того, кто напоит, будет утолена». За твою щедрость мне следует отблагодарить тебя, сын мой.
        — А что насчет вашей щедрости ко мне?
        — У нас есть и другая пословица: «Делать добро — само по себе награда».
        Теперь мне было проще уступить его уговорам.
        Иосиф Антиох процветал, являясь посредником в поставке импортируемых через Остию товаров. В отличие от Неемии, Иосиф брился. Высокий, худощавый, в высшей степени самоуверенный (не слишком редкая черта среди успешных людей), он был настоящим римлянином.
        Неемия счел это недостатком.
        — С каждым днем ты все дальше и дальше от веры твоих отцов.
        Иосиф терпеливо улыбнулся.
        — Дома я соблюдаю все законы. Здесь я еврей. Там я римлянин. Ты знаешь, что аристократы думают о евреях.
        — Ты идешь на компромисс с законами,  — раздраженно ответил старик.
        Их спор был мне неясен, но я видел тщетность разговора со стариком, поскольку эта беседа казалась продолжением какой-то давней дискуссии. Когда Иосиф взглянул на меня через стол со снисходительным выражением, я понял, что он чувствует, поскольку сам в свое время постоянно спорил на эти темы с Ликасом.
        — Мы смущаем молодого человека,  — сказал он, мудро использовав старый прием уклонения от споров через напоминание о гостеприимстве.  — Прости, Ликиск, за эти пререкания с моим дедом. Будь ты евреем, ты бы нас понял.
        Улыбнувшись, я заметил:
        — Последние несколько дней я и был евреем.
        Иосиф подмигнул Неемии.
        — Хорошо, что солдаты не стали проверять, действительно ли ты еврей.
        Неемия изумленно покачал головой.
        Видя, что я не понимаю, о чем речь, Иосиф снова начал извиняться:
        — Мы проявляем по отношению к тебе дурной тон. Видишь ли, частью нашей веры является уложение, согласно которому мужчины-евреи должны быть обрезаны.
        Когда он объяснил значение этого слова, мне хватило воспитания не выразить то, насколько я был шокирован этой необычной практикой.
        Скоро домой вернулась жена Иосифа, выходившая купить продукты и собравшаяся приготовить в мою честь особое блюдо. Марта оказалась намного младше своего мужа, которому было около тридцати; она выглядела чуть старше меня. Миловидная и стеснительная, она занялась готовкой, тогда как Иосиф и Неемия угощали меня вином. Старик пил его без заметных эффектов, а мы с его внуком вскоре почувствовали себя еще лучше.
        Иосиф вежливо поинтересовался, что я делал на дороге, когда его отцу понадобилась помощь, и вино развязало мой язык.
        — Я сбежал от Цезаря Тиберия,  — ответил я. Такое откровение вызвало в ответ тишину.
        Через несколько секунд Иосиф сказал:
        — Ты даже в неприятности попадаешь со стилем, Ликиск.
        Марта как истинная хозяйка наполнила мою тарелку едой. Я заметил, что определенную еду она клала в определенные тарелки. Неемия прочитал молитву на особом религиозном языке, сказав в конце, что помолился и за меня. Я поблагодарил его за такую доброту. Иосиф добавил, что они бы поняли, если б я решил больше ничего не рассказывать о своих неприятностях.
        Как ни странно, я был не против ими поделиться и выложил всю историю, опустив только детали своих обязанностей на Капри, хотя подозревал, что Иосиф догадывается о них, поскольку знает Рим и находится в курсе римских слухов.
        — Что ты будешь делать?  — спросил он.
        — Пойду в Остию — там у меня друзья.
        Сказав это, я понял, что кроме Остии у меня нет никаких планов.
        В разговор вступила Марта. (Здравые идеи обычно высказывают самые тихие).
        — Остия — это морской порт. Ты мог бы сесть там на корабль и уплыть туда, где будешь в безопасности.
        В моей голове возникло веселое лицо Сабина.
        — Я знаю капитана одного замечательного корабля, но понятия не имею, в порту ли он.
        — Есть и другие корабли,  — проницательно заметила Марта.
        — А куда бы ты отправился?  — спросил ее муж.
        — Очень тяжело покидать свою родину,  — задумчиво произнес Неемия,  — но иногда следует уехать и дождаться, пока ситуация не изменится, и можно будет вернуться домой. Я жду того счастливого дня, когда смогу возвратиться в свой маленький город в Иудее.
        Мягко опустив руку на плечо деда, Иосиф сказал:
        — Он поклялся еще раз увидеть Палестину, прежде чем умереть.
        — Далеко ли Палестина?  — спросил я, думая о Марке Либере.
        — До нее годы,  — сказал Неемия.
        — Так далеко?
        Иосиф улыбнулся.
        — Он говорит о времени, что провел вдали от нее. В милях Палестина не слишком далеко, хотя добираться до нее довольно долго. Сомневаюсь, что Палестина тебе понравится, Ликиск.
        — У меня там друг, и если понадобится, я всю дорогу пройду пешком,  — заявил я.
        — Слава юношей в их силе,  — сказал Неемия.  — Книга притчей Соломоновых.
        — А красота стариков — в их седине,  — усмехнулся внук.  — Оттуда же.
        — Рим не выветрил из твоей головы религиозные уроки,  — пробормотал старик.
        Иосиф высказал отрезвляющую мысль:
        — Мореходный сезон заканчивается. Сомневаюсь, что в это время года ты найдешь корабль до Палестины. Слишком рискованно. Однако в Александрию корабли еще могут ходить, а это по пути.
        — Жаль будет покидать Италию,  — сказал я.  — Боги всегда усложняют жизнь.
        — Бог справедлив,  — ответил Неемия.
        — Возможно, ваш бог и справедлив,  — улыбнулся я, намереваясь пошутить,  — поскольку мои в последнее время не слишком надежны.
        — Потому что у тебя ложный бог,  — проворчал старик.
        Потрясенный, я опустил кубок на стол и взглянул на Неемию, не зная, что сказать.
        Иосиф терпеливо объяснил:
        — Евреи верят, что есть только один бог.
        — Юпитер,  — уверенно сказал я.
        — Ложный бог,  — решительно проговорил Неемия.  — Единственный бог — это Яхве.
        Иосиф взглянул на меня так, словно просил понимания.
        — У нас разные взгляды на религию, Ликиск. Если время позволит, я тебе о них расскажу. Но сейчас ты устал. Мы приготовим тебе постель у огня, а когда ты отдохнешь и позавтракаешь, твоя голова прояснится, и ты примешь правильное решение.
        — А я,  — добавил Неемия,  — попрошу Яхве указать тебе путь в безопасное место.
        С трудом поднявшись, он склонился и поцеловал меня в лоб.
        Утром мы встали рано. Иосиф беспокоился обо мне, а его жена сделала все, чтобы я хорошо поел, и завернула в один из плащей мужа хлеб и пирожки.
        — Вечерами холодно, а Иосифу он не понадобится,  — объяснила она, завязывая плащ так, чтобы его можно было нести как сумку.
        Все это время старик молчал, хотя по его виду было ясно, что он о чем-то размышляет — возможно, о какой-нибудь религиозной фразе-напутствии. Но когда я собрался, он попросил меня об одолжении.
        — В Иерусалиме у меня есть знакомый. В твоем возрасте мы с ним дружили. Его зовут Никодим, и теперь он стал очень важным человеком. Я написал письмо, которое прошу ему передать. В нем говорится, что ты — друг нашей семьи. Возможно, Никодим тебе поможет, когда ты окажешься в Палестине.
        — Вы очень добры,  — сказал я, беря свиток и пряча его в узелок.
        Иосиф обнял меня.
        — Благослови тебя Господь.
        Марта поцеловала меня в щеку.
        — Будь осторожен.
        Опечаленный расставанием, но жаждущий начать свое путешествие в Палестину, я покинул этих добрых людей, держа в руке узел с пирожками и письмом с такой же легкостью, с какой Поликарп держал свой меч. Они смотрели на меня, пока я не вышел на улицу, к пахнущему навозом рынку скота. Оттуда я проследовал по лабиринту улиц, избегая запруженных больших дорог и многолюдных площадей, прошел через Аппийские ворота и по своим следам вернулся к Эсквилинскому холму.
        Я никогда не сомневался, что однажды окажусь здесь, хотя в этом крылась большая опасность. Мне хотелось снова увидеть родной дом — возможно, в последний раз. К тому же, я знал, что не смогу отправиться навстречу неизвестному будущему, не попытавшись обрести свою единственную связь с прошлым — письмо Прокула своему сыну. Это то, что сделал бы любой мальчик, если в нем оставалась хоть капля надежды.
        Идя по Риму, я видел перед собой знакомый всю жизнь город. Равнодушный к горю тех, кто шагает по его улицам, Рим не подавал виду, что знает о неприятностях, наполнивших жизнь мальчика, когда-то счастливо гулявшего здесь, вложив свою маленькую руку в теплую ладонь хозяйки дома или держась за тогу Прокула; или того юноши, что гордо шествовал без плаща и наслаждался ищущими глазами неудовлетворенных поклонников. Все известные улицы, здания, скверы, магазины, храмы, идолы — все это проходило мимо, и скорее всего, навсегда, в то время как я, беглый раб в плаще, взятом у семьи со странными воззрениями на богов, возвращался в свой бывший дом.
        Поднимаясь по дороге, я смотрел вверх, на медленно раскачивающиеся деревья, растущие на вершине холма. Вскоре моему взору открылись могучие стволы дубов, а затем и крыша. Я пустился бежать, не отрывая взгляд от дома, который становился все больше: передо мной возникали знакомые стены, окна и верхушки садовых кустов, которые я когда-то заботливо подстригал.
        Пройдя в сад через знакомые ворота, я замер, вслушиваясь в журчание воды в купальне и дыхание ветра в дубах. Стояла полная тишина. Не было шумных, здоровых молодых солдат, со смехом брызгающихся в бассейне. Не было приказов Ликаса, несущегося по широкой лужайке, теперь неухоженной и заросшей длинными сорняками. Не слышал я смеха Друзиллы, ее резких окриков, чтобы я убирался от выпечки и оставил в покое сладости. Из-за дубовой рощи, где ради своих побед тренировался Поликарп, не долетало ни ругани, ни бряцанья металла. Я не слышал Палласа, дразнившего меня из-за поблажек, которые иногда у меня были, а у него — нет. С кухни не доносилось хихиканья девушек. Кассий Прокул ни с кем не говорил своим сочным, приятным голосом. И не смеялся Ликиск.
        В отчаянии я хотел заглянуть в дом, но побоялся.
        Я пришел только для того, чтобы забрать письмо Прокула.
        У подножия ныне заброшенного сада стояло три статуи. Марс, глядящий на меня с подозрением. Янус, который был рад, что я вернулся домой. И Приап.
        Проигнорировав божество с его пугающим фаллосом и моим лицом, я опустился на колени там, где прежде совершал ежедневные молитвы, и начал руками раскапывать почву, которую когда-то с таким тщанием возделывал, вычерпывая и отбрасывая большие комки земли и вытаскивая с корнями красные цветы. («Мужественное племя безупречных солдат, обученных возделывать землю,  — говорил мне Цезарь о римлянах.  — Благодари своих богов, Ликиск, что твой хозяин не сделал тебя землепашцем».) Я подумал, что это удалось сделать всемогущему Цезарю.
        Письмо оказалось в моих руках, сырое, покрытое коркой соли из-за долгого погребения. Я спрятал его под плащом и туникой, в пояс набедренной повязки.
        А потом из дома донесся голос.
        С надеждой обернувшись и ожидая встретить Ликаса, я увидел вместо него человека в кирасе и накидке — солдата, державшего руку на рукояти меча.
        — Ты кто? Что ты тут делаешь?
        Словно газель я промчался по саду, перепрыгнул через стену и побежал быстрее, чем когда-либо в своей жизни, быстрее даже, чем во время безумного бега по пескам Капри, мчась, словно Меркурий, к подножию холма, а затем свернув за Целийский холм на Священную дорогу.
        Задыхаясь, с разрывающейся от боли грудью и сердцем, я в конце концов оказался у поворота на Остию.

        XVIII

        Я почуял Остию прежде, чем увидел ее, лежащую между морем и холмами. Сверкающая полная луна озаряла город ярко, как днем, покрывая круглыми пятнами света спокойное море, где тихо стояли корабли, чьи мачты, будто черные скелеты, виднелись на фоне освещенных лунным светом волн. Ночь была холодной; соленый воздух смешивался с дымом от очагов. Я поблагодарил бога Неемии за щедрость Иосифа, заворачиваясь в его плащ, чтобы уберечься от колючего холода. Прежде, чем спуститься с холма по извилистой дороге, я съел последний пирожок Марты и снова поблагодарил бога Неемии. Начиная спуск, я думал: может, этот бог — или любой другой,  — вознаградит меня за усилия, потраченные на долгий путь, счастливыми, теплыми, гостеприимными объятиями Примигения и его семьи.
        Пройдя через раскинувшийся на равнине город и держась подальше от смеющихся и кричащих на узких улицах групп моряков, я спрятался от пары солдат, быстро повернув на другую улицу прежде, чем они меня заметили. Скоро я вышел на дорогу, круто взбиравшуюся на вершину холма, которую, словно корона, венчал дом Примигения с великолепным видом на гавань. Когда я увидел дом и служивший ему фундаментом каменный выступ, то бросился бежать, стремительно преодолев последние шаги по склону, и, наконец, войдя в знакомые ворота у широкой стены, защищавшей дом и его территорию — прекрасное место отдыха, которое некогда украшал смех и восторженные крики детей Примигения. Когда я открыл ворота, они приятно скрипнули.
        Воодушевленный светом горевшей в окне лампы, я энергично поднялся по ступеням к крыльцу и передней двери. Я прислушался к голосам и смеху, но дом был тих. Мой стук в тяжелую деревянную дверь нарушил тишину, словно внезапный удар грома Юпитера. Дверь приоткрылась, и мое сердце упало.
        — Кто здесь?  — раздался голос пожилой женщины.
        — Я ищу Примигения,  — с надеждой сказал я.  — Это правильный дом?  — спросил я, хотя прекрасно знал ответ.
        — Был правильный,  — сказала женщина.  — Теперь нет.
        Заикаясь, я пробормотал:
        — Теперь нет? Не… не понимаю.
        — Их забрали несколько месяцев назад,  — сказала старуха и захлопнула дверь. Лязгнул засов, и свет в окне погас.
        Медленно повернувшись и потрясенно качая головой, я не стал мешкать и глядеть на открывавшийся с порога вид. Будто во сне я спустился со ступеней и вышел за ворота на улицу. Не знаю, как долго я стоял, не в силах придти в себя от шока и ничего вокруг не замечая. Потом я почувствовал, как на мое плечо легла рука, слегка встряхнула, и хриплый мужской голос спросил, что я тут делаю.
        — Ты в порядке, мальчик? Плохо себя чувствуешь? Что ты делаешь в этом районе?
        Очнувшись, я удивленно взглянул в темное, недоуменное лицо мужчины.
        — Я… я… искал дом Примигения,  — объяснил я.
        — Примигений здесь больше не живет.
        — Вы не знаете, куда он уехал?
        — Насколько мне известно, в тюрьму.
        — В тюрьму?
        Мрачный человек быстро кивнул.
        — Несколько месяцев назад. Пришли солдаты и арестовали его, жену, детей, и никто их больше не видел.
        Застонав, я повернулся, уставившись на темный дом за стеной.
        — Арестованы…
        Человек снова потряс меня.
        — Кто тебе Примигений?
        Из осторожности я солгал:
        — Я ходил на одном из его кораблей, а сейчас оказался в порту и решил с ним поздороваться.
        — На каком корабле?  — требовательно спросил человек, все еще сжимая мою руку.
        Освободившись, я пробормотал:
        — На «Нептуне».
        Человек покачал головой.
        — Никогда о таком не слышал. Как тебя зовут, моряк?
        — Нерей!  — ответил я, отступая от настырного мужчины с мрачным лицом.  — Спасибо, что рассказали. Мне надо идти. Возвращаться на борт.
        — Никогда не слышал о таком корабле в Остии,  — настойчиво произнес он.
        Но я уже пятился; сердце мое колотилось. Когда человек потребовал назвать имя шкипера «Нептуна», я бросился бежать. У подножья холма я упал, оцарапав колени. Вскочив на ноги и откинув подаренный мне плащ, я пошел, стараясь не слишком наступать на правую ногу, которую ушиб особенно сильно. Оказавшись у берега, я сел на причал в свете лампы, висящей на стене таверны. Она казалась знакомой, и я вспомнил, что именно там Сабин, Гай Абенадар и я выпивали в наш последний визит в Остию.
        Я изучил болезненные ссадины на коленях, которые, как мне представлялось, должны были к утру затянуться, но пока продолжать болеть. Порезы были неглубокими и, скорее всего, не оставят шрамов. За это я был благодарен. Выпрямившись, я почувствовал в коленях боль; кости тоже протестовали, распространяя по телу тупую немочь, возникавшую от того, что я чересчур долго оставался на ногах.
        Я не помнил, как долго был в пути: от дома Иосифа — к дому на Эсквилинском холме, затем — дорога в Остию, подъем по длинному склону, где моя мечта о теплом приеме у Примигения оказалась несбыточной, после — вниз, к берегу (с осознанием того, как легко я научился лгать, и что значит быть беглецом), к тихому, пустынному пространству верфей.
        Собрав последние силы, я поплелся прочь, тяжело ступая сандалиями по деревянным изношенным доскам, пока не набрел на длинную лодку между свай у края дока. Лодка была покрыта мешковиной, и я, приподняв ее, забрался внутрь. Накрывшись мешковиной, я свернулся на широком сыром дне лодки, положил голову на ладони, закрыл глаза, зевнул, слушая плеск волн под причалом, проклял боль в коленях и уснул.

        Меня разбудили хриплые голоса. Выглянув в щель между досками, я увидел, что док ожил, и по нему снуют шумные моряки, грузоотправители, купцы и бродяги. Когда я выбирался из лодки, каждая кость моего тела взывала о покое. Колени хрустнули и снова начали кровоточить. Желудок урчал, требуя еды. Никто не обратил внимания на то, как я перелез через борт — еще одна маленькая удача. Поправив плащ и мягко коснувшись колен, я медленно направился прочь, приветствуя лучи солнца, поднимающегося над крышами домов, что выстроились вдоль пирса, и рассматривая пришвартованные в доке корабли. Их названия были настоящей литанией различным божествам, но ни один не носил имени быстрого посланника богов Меркурия.
        Я старался не думать о том, насколько хочу есть.
        Во второй половине дня я прошел все верфи Остии от вонючего устья Тибра до открытого всем ветрам мыса, где порт кончался и начиналось море. Когда солнце опустилось за горизонт, я вернулся туда, откуда начал свой путь, сев на тот же причал, что и в предыдущую ночь. Таверна «Приют Усталого Путника» была переполнена. Над доками плыли непристойные песни, из-за дверей доносился смех. Я смотрел на каждого входившего и выходившего оттуда человека, ища знакомое лицо капитана Сабина, но видел только незнакомцев.
        Спустились сумерки, и я отправился на площадь, где находилась контора Прокула и Примигения, однако на белом здании с портиком висела теперь вывеска другой компании, другого хозяина. Мудрость и осторожность диктовали мне держаться оттуда подальше, и я вернулся в доки, хромая и стараясь не слишком ступать на правую ногу.
        Я пытался не думать о завтраке, обеде и ужине, в которых было отказано моему болевшему желудку. Жажду я утолил из общественного фонтана, холодная вода которого имела привкус и запах рыбы.
        Ночь была холодной, с моря надвигался сырой туман.
        А потом я увидел ее.
        Ее звали Клодия — это я вспомнил сразу.
        Она шла быстро, отвергая непристойные предложения моряков надменной тишиной и прижимая к груди корзину. Ее руки обнимали круглую плетеную корзинку так плотно, как (казалось, совсем недавно) они обнимали меня, прижимая к большой, мягкой, теплой груди. Из корзины выглядывали кончики длинных коричневых батонов. Я уныло предположил, что являюсь единственным мужчиной или юношей, который страстно смотрит не на привлекательную фигуру Клодии, а на корзину, полную хлеба.
        Вряд ли она меня вспомнит, думал я. Сколько мужчин побывало с ней за месяцы, прошедшие с тех пор, как мы занимались любовью в ее маленькой комнатке, где стену украшали неумелые эротические картины? (По сравнению с работами на стенах островного борделя Цезаря они действительно выглядели грубыми).
        Когда-то я был слишком застенчив, чтобы приблизиться к такой женщине (и слишком горд), но голод легко побеждает и гордость, и приличия. Я вскочил и побежал за Клодией, выкрикивая ее имя.
        Вздрогнув, она остановилась и повернулась ко мне в недоумении, которое по мере моего приближения сменилось тревогой.
        — Чего тебе? Ты кто?
        — Меня зовут Ликиск,  — ответил я, не сводя глаз с хлеба.
        Она осторожно спросила:
        — Я тебя знаю?
        Улыбнувшись, я кивнул:
        — Да. Когда-то мы… э… ну… занимались любовью.
        — Не помню,  — сказал она, опасливо и медленно пятясь назад.
        — Пожалуйста, подожди. Ты вспомнишь, если я тебе расскажу. Пожалуйста, не уходи. Я должен с тобой поговорить. Ты единственная, кого я знаю в Остии. Только ты можешь мне помочь.
        Испугавшись, она отошла от меня еще дальше.
        — Помочь тебе?
        — Да, пожалуйста.
        — Я тороплюсь.
        Схватив ее за руку, я заговорил быстро и настойчиво, выкладывая все, что помнил о той ночи, когда мы встретились, описав двух солдат, Сабина, чем мы занимались в ее комнате и как я был напуган, что мог сделать ей больно.
        Вспомнив, она засмеялась.
        — Это был твой первый раз.
        Обезумев от радости, я воскликнул:
        — Да!
        Она покачала головой и прищелкнула языком.
        — Ты выглядишь не слишком. Какие-то проблемы?
        — Проблемы — не то слово,  — пошутил я, стараясь напустить на себя стоический вид, но мой голос сломался, а по щекам потекли слезы.
        — Я очень хочу есть.
        — Ты и правда выглядишь ужасно. Где твои богатые друзья?
        — Как боги — исчезли.
        — Плохо.
        — Это длинная история.
        — Каждая история длинная.
        Обидевшись, я сказал:
        — Прости, что потревожил, честно. Но когда я тебя увидел, то почувствовал, будто встретил старого друга.
        Впервые она взглянула на меня с искренним сочувствием.
        — Ты давно ел?
        Я пошутил:
        — А какой сегодня день?
        — Пойдем со мной. Еще раз, как тебя зовут?
        — Ликиск.
        — Иди за мной, Ликиск.
        Ее хозяин был упрям. («Этот мальчишка означает неприятности!») Клодия была непреклонна. («У него плохая полоса, и я хочу ему помочь!») Привлеченные их резким разговором, на лестницу вышли и другие девушки; их раскрашенные лица выражали глубокий интерес к словесной баталии между хозяином и одной из них. На меня они смотрели с любопытством (возможно, с профессиональным). Маленькая молодая женщина с красными волосами потребовала объяснить, что происходит. Клодия все рассказала без утайки, включая детали моего предыдущего визита. Другая женщина, пышная брюнетка, всплеснула руками.
        — Конечно, я помню этого мальчика. У него богатые друзья!
        Клодия покачала головой.
        — Очевидно, их больше нет,  — сказала она.  — Бедняжка говорит, я его единственный друг в городе.
        Повернувшись к хозяину, нервно вытиравшему пот с тяжелых щек, она заявила:
        — Я прослежу, чтобы мальчика накормили, и он отдохнул. На этом закончим наш спор.
        Разозлившись, хозяин топнул ногой.
        — Я управляю этим домом и я решаю, берем мы бродяг или нет. И я тебе говорю, что не берем.
        После этих слов поднялось самое настоящее восстание. Женщины сбежали с лестницы и окружили несчастного хозяина, крича, угрожая и тыча в него пальцами. Наконец, он сдался, и меня повели в столовую. (Даже у Цезаря со всеми его рабами не было такой армии слуг!)
        Когда я съел столько, сколько смог, Клодия взяла меня за руку.
        — Ты можешь поспать в одной из верхних комнат.
        — Я так признателен тебе за доброту,  — проговорил я, едва вымолвив эти слова из-за навернувшихся на глаза слез.
        — Смотри на это проще, Ликиск. Что у таких, как мы, есть, кроме доброты, которую мы можем проявить друг к другу?
        Следуя за ней наверх (в памяти мгновенно возникли воспоминания о моем предыдущем подъеме по этой лестнице), я сказал:
        — Я надеюсь попасть на корабль «Меркурий». Мы знакомы с его капитаном. Он был здесь той ночью вместе со мной. Его зовут Сабин.
        Засмеявшись, Клодия хлопнула руками по бедрам и радостно кивнула.
        — Сабин! Конечно! Такой веселый здоровяк. Бывший раб.
        — Он самый. Ты его знаешь? Как мне его найти? Где он живет?
        — Он живет в Остии, но каждый раз в разных местах. Сейчас он, кажется, в море.
        — Я это понял, потому что не нашел его «Меркурия». Не знаешь, когда он вернется?
        — Нет, но, возможно, смогу узнать. Я общаюсь со многими моряками. Если тебе это важно, я поспрашиваю о Сабине. А пока Сабина нет, можешь оставаться здесь.
        — Что на это скажет твой хозяин?
        — Кстати, у него есть имя. И он не такой уж плохой. У Реммия доброе сердце.
        Когда наши пути пересекались, хозяин косился на меня с подозрением; в основном это случалось, когда я уходил или возвращался, или когда мы собирались на главную трапезу ближе к вечеру, незадолго до того, как открыть дом для ночных посетителей.
        Легко было понять, почему Реммий такой толстый. Он буквально набивал себя едой, съедая целые куски хлеба, которые и привлекли мой взгляд к Клодии.
        Я никогда не ел много, но не из тщеславия или страха набрать вес в нежелательных местах. Просто такова моя природа. Впрочем, я любил вино, и здесь его всегда было много, дешевого, но вкусного и крепкого.
        Женщины тоже любили поесть, хотя некоторым из них имело смысл себя ограничивать: их фигуры уже начинали раздаваться. Любительницы посплетничать и похихикать, они очень ко мне привязались. Думаю, они испытывали облегчение от того, что со мной им не приходилось отбиваться от ухаживаний, к которым они привыкли, общаясь с противоположным полом. (На самом деле единственной женщиной, которая меня привлекала, была Клодия — другие оказались гораздо старше и не слишком симпатичными. Это были дешевые шлюхи. Более элегантные и красивые женщины работали в борделях на холмах, и их клиентами являлись владельцы кораблей, а не моряки).
        Возвращаясь к Реммию, он, как и большинство людей, которым есть что сказать (если вы с ними знакомы), вел яркую жизнь. Мне рассказывали о нем женщины, но сам Реммий не подтверждал этих сведений до тех пор, пока мы не познакомились ближе, и он не придумал, как на мне заработать. Юношей он был стройным атлетом. У него, как и у меня, был покровитель — любитель мальчиков,  — но при неясных обстоятельствах, в подробности которых Реммий не желал вдаваться, этот покровитель был задушен. Реммием. После он отплыл на корабле в Грецию. Привлекательный юноша, знаток женщин, он быстро пришел к мысли, что может превратить свою тягу к привлекательным милым девушкам в доходное дело. С тех пор он был хозяином борделей, часто довольно богатым, если дела шли удачно, но столь же часто оказывавшемся на мели и работавшим в дешевых домах, как тот, которым он управлял в Остии. Будучи на мели, Реммий обращался к еде и выпивке, стремительно набирая вес.
        Он изучал меня, делал выводы. Придумав план, он выложил его мне рано утром, после того, как я по своему обыкновению сходил к причалу в надежде увидеть «Меркурий». После активной ночной работы женщины спали до середины дня. Мы сели за стол друг против друга, говоря тихо, чтобы их не разбудить. Сперва наш разговор велся бесцельно и осторожно, а потом толстяк, постучав полными пальцами по бочонку своего живота, спросил:
        — Кто из молодых людей, приходивших с тобой сюда той ночью, был твоим любовником?
        — Никто,  — сказал я, притворившись, что обижен таким вопросом.
        Реммий покачал головой, и его обвисшие щеки затряслись.
        — Можешь строить из себя недотрогу, но я был таким же, как ты, и тебя не сужу. В этой жизни ты обходишься тем, что есть, а ты умен и наверняка понимаешь, что у тебя имеется и как этим можно воспользоваться. Я знаю в этом городе мужчин, которые были бы рады с тобой встретиться. Ты меня понял. Я не собираюсь тебя оскорблять. Я знаю, что ты надеешься сесть на корабль и куда-то уплыть, и не спрашиваю, почему ты так торопишься исчезнуть. Тебе ведь нужны деньги? Любому, кто планирует далекое путешествие, нужны деньги. У тебя нет навыков, чтобы заработать на жизнь в портовом городишке. Ты не моряк. Но думаю, у тебя есть кое-какие другие навыки, а у меня есть связи. Вместе мы сможем немного разбогатеть, пока ты ждешь свой волшебный корабль, который избавит тебя от проблем. Подумай об этом. Мозги у тебя есть. А когда придумаешь, дай мне знать.
        Получалось, что Реммий смотрел на меня не только подозрительно. У него был взгляд расчетливого бизнесмена.
        Слова Реммия я воспринял всерьез, поскольку жил в доме женщин (и в его доме) за их счет. Никто никогда не попрекал меня едой и местом, хотя за все это платили другие. Их отношение ко мне было как к гостю, и они казались довольны моим присутствием, моим юмором, искренними комплиментами и шутливой лестью. Им было приятно, что рядом живет симпатичный, понимающий молодой человек, не вмешивающийся в чужие дела. Однако гостеприимство не могло продолжаться вечно, а я не хотел становиться яблоком раздора. Это могло неблагоприятно сказаться на Клодии, которая меня сюда привела.
        Я не был готов отбросить моральную проблему, связанную с предложением Реммия. Ни разу в жизни я не шел в постель только ради денег, однако если собирался попасть в Палестину, деньги мне были нужны. Приближалась зима, и я все отчетливее сознавал, что провести ее придется в Остии. Честность подсказывала, что я должен буду вносить свою долю, если останусь с Клодией и Реммием.
        Пустая ладонь бесконечно убедительнее моральных доводов, но ладонь с положенной в нее серебряной монетой не могла избавить меня от чувства вины из-за того, что я повернулся спиной к своему богу (несмотря на убедительную причину полагать, что бог отвернулся первым). Хотя во время службы Приапу я уступал многим мужчинам, и хотя среди этих мужчин иногда встречались люди, которых я бы не выбрал в качестве партнеров, я никогда не жалел о том, что делал (или что делали со мной). Однако в ту ночь, когда Реммий послал меня к первому клиенту, меня затошнило, и я был вынужден остановиться на обочине, чтобы опустошить желудок.
        Клиент не был отталкивающим человеком. Торговый посредник, он жил в просторном доме на холмах (вид с которого был не таким прекрасным, как из дома Примигения) и оказался внимательным и добрым, снисходительным к недостаткам и страстным в постели. Он не торопился приступать к делу, которое привело меня в его дом, обращаясь со мной так, будто я — его гость, а не купленный мальчик. Было много вина, еда оказалась вкусной и обильной. Он хорошо говорил и с уважением отнесся к моим взглядам, о которых спрашивал с интересом и слушал внимательно, а не со свойственным многим мужчинам скучающим терпением, когда они на время замолкают, позволяя собеседнику высказаться. Он дал монету лично мне, вложив ее в ладонь и заметив:
        — Очень надеюсь, что мы с тобой еще увидимся, Ликиск.
        Прежде, чем расстаться, он поцеловал меня и повторил, как бы ему хотелось снова встретиться.
        Спускаясь с холма, я думал о монете и тех деньгах, что мой клиент уже заплатил Реммию. Голос совести был очень похож на голос ругающего «ночных бабочек» Ликаса, который шлепал их и отсылал прочь. В ту минуту я почувствовал тошноту после выпитого вина и отошел подальше от дороги, где меня вырвало.
        Дома я показал монету Реммию, предложив прибавить ее к собираемой им сумме. Реммий был очень удивлен и разрешил мне оставить деньги. («Это твой первый раз»). Мы согласились, что в будущем я стану вносить любые побочные доходы, и позже мы разделим скопившуюся сумму между собой.
        Клодия решила, что я сошел с ума, согласившись на такой договор.
        — Лучше всего,  — советовала она,  — чтобы Реммий сразу отдавал тебе деньги. Его нельзя назвать нечестным — просто он мудрый бизнесмен и тщательно следит за своей учетной книгой.
        Она была очень тронута и польщена, когда я попросил ее хранить мою долю.
        — Иначе я истрачу ее на что-нибудь глупое,  — объяснил я.
        Похлопав меня по голове, словно маленького ребенка, Клодия обещала, что будет надежно беречь мои деньги.
        — С такой разумной головой,  — смеялась она,  — ты скоро разбогатеешь, купишь себе корабль и отправишься на нем, куда захочешь.
        Когда я лег спать, об этом было приятно думать, и с этими мечтами я уснул.

        XIX

        Ежедневно из Рима долетали страшные вести о тех глубинах злобы, в которые погружался Цезарь. Перестав довольствоваться жестоким отношением к семье и придворным, Тиберий направил свою мстительность на тех, кого обвиняли в нелояльности. Прошла публичная казнь поэта, чьи стихи чем-то не угодили Тиберию. Достойным занятием стало стукачество. Даже маленькие дети давали показания против своих родителей. Достаточно было одного обвинения. К смерти приговаривали выдающихся людей, и их трупы бесцеремонно сбрасывались с Лестниц Скорби. Несколько обвиненных сенаторов публично приняли яд.
        С каждой историей о телах, которых крюками тащили к Тибру, во мне возникал страх. Я просыпался среди ночи в мокрой от пота постели, с ужасающе ясными сновидениями в голове, вновь и вновь видя сны о Капри. Покачиваясь на краю утеса, я смотрел вниз, на разбившиеся тела Нерея, Витурия и бесчисленных девушек и юношей. В ушах звучало хихиканье Калигулы. Рядом стоял Тиберий, потиравший руки при каждом новом зверстве. Пока бесконечная процессия жертв падала с утеса, я смотрел в море, напрасно ища Марка Либера и желая уплыть навстречу своему спасению на славном корабле «Меркурий».
        По пробуждении моя надежда воссоединиться с доблестным трибуном исчезала. Некоторые знакомые моряки пытались подбодрить меня, объясняя, что «Меркурий» наверняка пережидает зиму в Поццуоли. Другие считали, что «Меркурий» мог остаться в Александрии или другой гавани, не рискуя пересекать зимнее море. Никто из них ни разу не намекнул на то, о чем я иногда думал — что «Меркурий» покоится на дне моря.
        Клодия пыталась спорить со мной, говоря, что существует множество кораблей, а мой запас наличных растет не по дням, а по часам. Я становлюсь богатым, с трогательной гордостью говорила она. Реммий, разумеется, понимал, что долгими и холодными зимними ночами не будет недостатка в мужчинах при деньгах, которые с радостью примут у себя симпатичного молодого человека, таким образом помогая Ликиску становиться еще богаче.
        Наступил Новый год, и признанный лидер остийской молодежи Юлий Полло, невероятный красавец, известный своей страстью к юношам, устроил пышное празднество. Получив богатое наследство (по слухам, ради него он отравил собственного отца), Полло был помешан на удовольствиях Приапа, поручив свой корабельный бизнес опытному управляющему. Его дом стоял на холмах. Вечеринка длилась три дня и три ночи.
        — Вы обязаны наслаждаться, пока хватит сил,  — напоминал он своим гостям,  — но держите свои руки подальше от Ликиска. Этот мальчик только для меня!
        Для всех остальных были другие мальчики. И несколько девушек. Один юноша по имени Алледий великолепно изображал Вакха, разгуливая по дому обнаженным и нося в одной руке чашу с виноградом, а в другой — мех с вином. Алледий не скрывал, что считает меня привлекательным, и шепотом сообщил о своей надежде побыть несколько минут со мной наедине. Он был очень популярен и принял много приглашений в спальни. Я не знал, проститутка он, раб или бесстыдный отпрыск богатой семьи. У него были хорошие манеры, но принять его соблазнительное приглашение оказалось невозможно. Юлий Полло постоянно держал меня на виду.
        Через некоторое время хозяин хлопнул в ладоши и объявил:
        — Сейчас выступит актер с хвалой в честь Афродиты, Вакха, Приапа и всех остальных богов и богинь, которым следует сегодня вознести благодарность.
        Гости с готовностью расселись на диванах и на полу, чтобы посмотреть представление.
        Я узнал актера в тот же миг, как он с важным видом выступил на середину комнаты: этот певец развлекал нас в доме Примигения и после пришел к моей двери. Его звали Плиний, вспомнил я. Сейчас он был скорее мужчина, чем юноша, и более уверен в своем искусстве. Войдя в комнату обнаженным, он поклонился, почтив хозяина и гостей льстивым приветствием. Когда он выпрямился, его глаза встретились с моими, обретя тот заинтересованный вид, что возникает, если кто-то видит знакомого человека, но не может вспомнить, где его встречал.
        Плиний выступил хорошо. Он не стал исполнять те поэмы, которыми услаждал нас в доме Примигения, вместо этого начав петь непристойные песенки. К моменту исполнения последних фраз он был возбужден не меньше статуи Приапа. Он сорвал благодарные аплодисменты, начал кланяться, и, поднимая голову, каждый раз смотрел на меня. Он отвернулся лишь когда его окружила толпа восторженных мужчин, делавших ему предложения. Не знаю, принял ли он хоть одно, поскольку мой хозяин, наконец, уступил своим желаниям и повел меня в спальню. Когда спустя долгое время я вернулся к гостям, Плиний уже ушел.
        Через неделю я увидел его снова: он стоял у подножия лестницы в гостиной дома Реммия. Не знаю, как Плиний меня нашел, но дни после празднования Нового года он, очевидно, провел в поисках. Стоя у лестницы, он казался одним из богатых юношей, часто занимавших мной свое время. На нем был красивый белый плащ, отделанный золотой нитью, и он радостно улыбнулся, когда я сошел вниз.
        Реммий тоже сиял.
        — Ликиск, этот молодой человек желает с тобой встретиться. Я сказал, что могу послать тебя к нему, но он пришел сам.
        Плиний скромно улыбнулся и вежливо и просительно произнес:
        — Не мог бы ты провести со мной день?
        Заметив подмигивание Реммия, я понял, что деньги уплачены.
        — Конечно, я проведу с тобой день,  — ответил я.
        Актер расцвел.
        Судя по всему, его мастерство высоко оплачивалось. Новый дом, куда он меня привел, был замечательным. Уютно устроившись в расщелине между низкими холмами неподалеку от моря, он был укрыт от сильных ветров, идущих от воды. В доме было только две комнаты, зато большая галерея с видом не менее роскошным, чем из дома Примигения. Главную комнату украшали яркие цветы, на многих стенах висели пестрые ковры, а на одной — множество масок, которые Плиний использовал на сцене.
        Мы уселись за столик выпить вина; за моей спиной находилась большая кровать с подушками. Комнату освещало тусклое зимнее солнце, но я представлял, какой яркой она бывает летом.
        Мы немного поговорили; я начал комплиментов и похвал его недавнему представлению. Плинию были приятны мои слова, и он сказал, что не тревожится из-за непристойных песен в своем репертуаре.
        — Непристойные ценятся выше утонченных, а актер делает то, за что ему лучше платят. В отличие от тебя, верно?
        Я сказал, что все мы делаем то, чего хотят от нас боги, и так хорошо, как можем.
        Он рассказал об актерах, которыми восхищался, упомянув между прочим актера пантомимы Париса. Я ответил, что по моему мнению Парис великолепно играл Меркурия. Плиний кивнул, а затем добавил:
        — Он умер. Ты не слышал?
        Я был потрясен и не скрывал этого.
        — Бедняга показал представление, затронувшее некоторые неудобные вопросы, связанные с Цезарем,  — объяснил Плиний.  — Горе актеру, что столкнется с Тиберием.
        Лишь обильные возлияния прогнали из моего сердца тяжесть, возникшую из-за этого известия. Приятно опьяненный, я лег в постель, а Плиний начал показывать мне маски, удивляя той легкостью, с которой переходил от одного персонажа к другому; сперва любовник, потом Пан, затем — воин с длинным острым кинжалом, который он с холодящим реализмом вытащил из украшенных драгоценными камнями ножен. Я с удовольствием аплодировал, и Плиний отвешивал мне глубокие поклоны, словно я был аудиторией в театре.
        Нацепив маску воина и положив нож на столик у кровати, он изящно вышел в центр комнаты под лучи солнца, танцуя для меня и медленно снимая одежду. Он закончил свой танец у кровати; его нежные пальцы сняли с меня тунику, продемонстрировав то же умение, которому когда-то учился я.
        — Ты кажется очень робким, Ликиск.
        — Я могу быть откровенным.
        — Застенчивость — это притворство?
        — Иногда.
        — Я не спрашиваю, притворяешься ты сейчас или нет. Я никогда не отвечаю на вопросы о собственном искусстве. Если ты выдаешь свои секреты, магия и тайна исчезают. Достаточно того, что играет артист. Неважно, где он научился своим умениям. Особенно в искусстве любви. Надеюсь, ты никогда не утратишь качества, которые делают тебя столь привлекательными. Эту невинность. Эти глаза газели. Этот доверчивый рот. Этот сладкий рот. Я рад, что никто тебя не уродовал. Если я хочу мальчика, то хочу его целого, не кастрированного. Ты не обычная проститутка, и, признаюсь, я был удивлен, услышав, что ты принадлежишь Реммию.
        — Я ему не принадлежу.
        — Не обижайся, но у Реммия нет репутации поставщика качественного товара. Ты относишься к тому типу людей, что наслаждались обществом у Юлия Полло. Когда я тебя увидел, то решил, что ты его мальчик, и был счастлив узнать, что это не так. Только тогда я начал тебя искать. Почему-то мне кажется, что мы раньше встречались.
        — Да. Очень давно. Ты выступал перед людьми, которых я знал.
        — Расскажи мне. Я всю голову сломал, пытаясь вспомнить, где тебя видел.
        — В доме на холме.
        — В чьем доме?
        — В доме Примигения.
        — Ну конечно! Точно! Я пришел к тебе в комнату, и ты меня впустил.
        — Да.
        — Тебе повезло, что ты развязался с теми людьми, но, уверен, ты и сам это знаешь.
        — Я так и не выяснил, что случилось с Примигением. В его доме живет теперь кто-то другой.
        — Еще бы. Такой скандал. Странно, что ты не слышал.
        — Меня долго не было в Остии.
        — Звезды тебе улыбнулись, поскольку ты мог быть арестован вместе с Примигением и другими изменниками.
        — Изменниками? Это Примигений изменник?
        — В этом состояло обвинение. Клевета и чудовищная ложь о Цезаре привели к падению его дома. Но хватит об этом. Мы с тобой артисты, нас не интересует политика.
        Я неохотно подчинился, удовлетворившись тем, что есть кто-то, знающий о Примигении, кто мог, как я надеялся, положить конец ужасной пытке неизвестности, рассказав, что тогда случилось и почему.

        XX

        Следующие несколько недель прошли в суматохе. Каждый вечер я развлекал нашу растущую клиентуру, радуясь увеличивающейся продолжительности дня и постепенному потеплению. Особенно я приветствовал возросшую активность в доках, где моряки готовили суда к плаванию, собираясь выйти в море, как только в Остию придет подходящая погода, близившаяся со скоростью бога Меркурия. (Славный корабль с этим именем пока не появлялся).
        Я начал расспрашивать, куда следуют корабли, нетерпеливо качающиеся на волнах. Аполлон, симпатичный владелец одного из грузовых судов, собирался отплыть в Александрию вскоре после праздника в честь Исиды, и я размышлял, не начать ли мне строить планы на этот рейс. (У Клодии накопилось уже достаточно моих денег, и дела шли все лучше).
        За зиму я вырос на два с половиной дюйма, хотя ничуть не поправился, и начал дважды в неделю бриться. Мне исполнилось шестнадцать, вполне подходящий возраст, чтобы полететь с утесов Капри, останься я у Цезаря. Мужчины, покупавшие меня, замечали, как быстро я расту, но никто не говорил Реммию, что от этого я становлюсь менее желанным.
        Реммий заметил, что между мной и актером Плинием происходит нечто необычное, но я обрадовал его тем, что хотя Плиний, кажется, был в меня влюблен, я не разделял его страсти, не собирался бросать работу и переселяться к актеру, чего Реммий очень опасался.
        — Мне нравятся легкие деньги не меньше, чем тебе,  — заверил я хозяина.
        Плиний, как и я, любил вечеринки и с удовольствием принял участие в праздновании начала нового судоходного сезона. Он решил почтить меня, пригласив в гости друзей и сказав, чтобы каждый принес мне подарок, а потому я счел неприличным идти на вечеринку в качестве нанятого. Реммий пытался меня отговорить, но я настаивал на том, чтобы в этот вечер идти к Плинию бесплатно. («Почетный гость не имеет права требовать за это платы!») Хозяин неохотно согласился. Он не мог скупиться, чувствуя, как и Клодия, что когда начнется сезон мореплавания, в Остии я не задержусь. Вечеринка была назначена на вечер того дня, когда вся Остия чествовала Исиду.
        Церемония была похожа на ту, что я видел в Риме, однако здесь было море, и оно играло роль, которую в Риме представляли только формально. Праздник в доках проходил ярче, чем на Форуме, и пристань заполонили бывалые моряки, ради которых и проводилась церемония благословения и защиты.
        Я проснулся пораньше и отправился в доки. Облачившись в желтый весенний плащ, я шел рядом с Плинием, крепко обнимавшим меня за талию и глазевшим по сторонам в ожидании начала церемонии. Актер был в синей, как море, одежде, и с белым цветком в каштановых волосах. Он вежливо слушал, как я рассказываю о кораблях у причалов, хотя вряд ли разделял мой энтузиазм. Мои знания были обширны — во время зимовки в порту я часто беседовал с теми, кто на них ходил. Я знал имена капитанов и большей части команды; знал, какие компании владеют кораблями, какие грузы они перевозят, порты их приписки, и как они справляются с плохой и хорошей погодой.
        — Это «Аполлон»  — он скоро отправится в Александрию. Эта красавица — «Минерва». За год она ходит в Сицилию и обратно больше раз, чем пальцев на твоих руках. Этот, с большой «Л» на парусе — «Либер». Конечно, он возит вино. Повезло кораблю, да? Это — «Нерей». За ним — «Кастор». А вон там «Церера».
        Но «Меркурия», как я заметил, не было.
        В порту находилось множество новых кораблей, впервые в этом сезоне отправившихся в плавание из родных портов и теперь ожидавших в Остии груза или просто оказавшихся здесь на время праздника. К ним я и тянул Плиния, желая рассмотреть поближе и прочесть названия. Одним оказался небольшой военный корабль, вызвавший во мне страх — я вспомнил, что все еще нахожусь в стране Тиберия, хотя и не в его цепких руках. Этот корабль хвастливо назывался «Триумф». Рядом находилось торговое судно «Тритон», чей нос был украшен изящным образом бога моря, получеловеком — полурыбой с раковиной в руках, звуками которой он успокаивал волны.
        Я бы показал Плинию больше, но он торопил меня, предупредив, что иначе мы пропустим благословение. («Если только ты не хочешь сбежать домой, в постель»).
        Верховный жрец нараспев произносил торжественные молитвы и совершал обряд очищения маленького корабля, используя для этого яйцо, серу и пылающий факел; назвав маленькое судно Исидой, он спустил его на воду, мягко толкнул, и кораблик направился прочь от пристани, с молитвой, вплетенной в его крошечный парус.
        Моряки, необычно молчаливые во время всего этого действа, проводили кораблик криками и аплодисментами. Они столпились у края пристани, бросая в воду цветы; некоторые в качестве жертвы лили молоко, другие кидали пучки пряностей — все, чтобы порадовать богиню людей, ходящих по морю на кораблях.
        Я вытащил из волос специально купленный для этого красный цветок и бросил в темные воды, думая о времени, когда вновь окажусь на волнах Нептуна. Мое подношение было принято благожелательно, поскольку, подняв глаза от ярко украшенных волн, я увидел лицо человека, которого тщетно искал всю зиму.
        — Сабин!  — заорал я, перепугав бедного Плиния, который наверняка решил, что я сошел с ума.
        Пока я проталкивался сквозь толпу моряков, Плиний тянул меня за рукав:
        — Куда ты? Кого ты увидел?
        — Старого друга!  — смеялся я.  — Старого доброго друга!
        Когда я, наконец, добрался до него и крепко обнял, не в силах сдержать слез, на большом счастливом лице Сабина возникла широкая улыбка.
        — Сабин! Сабин! Я думал, ты умер!
        Сабин расхохотался.
        — Отличное приветствие, Ликиск. Я похож на мертвеца?
        Мягко положив ладони на его обветренное лицо, я засмеялся:
        — Как я счастлив тебя видеть! Я ждал тебя всю зиму и почти потерял надежду на встречу. Я приходил сюда каждый день в поисках «Меркурия».
        Сабин нахмурился и покачал головой, взяв мои руки в свои и крепко сжав их:
        — Я больше не на «Меркурии».
        — Нет?  — простонал я.
        — Теперь мой корабль — «Тритон». Вон за тем военным.
        Кивнув, я улыбнулся:
        — Да, да, я недавно любовался «Тритоном» вместе с моим другом Плинием. Вот он. Плиний, познакомься с капитаном Сабином, лучшим капитаном в мире!
        Плиний вежливо улыбнулся и слегка поклонился.
        — Это честь для меня, капитан.
        К моему удивлению, Сабин был холоден. Огонек в его глазах исчез.
        — Ты актер Плиний?  — спросил он.
        Польщенный, Плиний улыбнулся:
        — Да. Вы меня знаете?
        — Я слышал о тебе,  — сказал Сабин на удивление жестким голосом, хотя вряд ли Плиний это заметил.  — Мы должны поговорить, Ликиск,  — добавил он чуть теплее.
        — Да, конечно!  — сказал я и снова его обнял.  — Мы можем поговорить сейчас?
        Плиний потянул меня за рукав.
        — Ты не забыл о вечеринке, Ликиск?
        Я нетерпеливо объяснил Плинию, что мы с Сабином давным-давно не виделись, и актер неохотно уступил. Я сказал, что буду у него дома к началу вечеринки. В его глазах читалась обида, но когда я притянул его к себе и поцеловал, они зажглись вновь.
        — Не бойся, Плиний. Я скоро вернусь.
        Мы с капитаном протолкались сквозь веселящуюся толпу и направились к новому кораблю Сабина. Плиний какое-то время шел с нами и распрощался, добравшись до дороги от берега в холмы.
        Сабин был странно молчалив, но когда Плиний ушел, с недовольным видом поднимаясь на холм, обернулся ко мне и спросил:
        — Откуда ты знаешь этого Плиния?
        Удивившись, я ответил:
        — Мы познакомились у Примигения, в мой последний визит в Остию. Бедный Примигений! Я почти забыл о нем, обрадовавшись нашей встрече. Ты должен рассказать, что случилось.
        — Расскажу,  — ответил он мрачно,  — когда мы будем в безопасности на борту «Тритона». И когда я расскажу тебе все, что должен, ты увидишь своего друга-актера в ином свете.
        Пораженный, я остановился и потряс Сабина за руку:
        — Объясни, что это значит!
        — Не здесь. Сперва поднимемся на борт, где нет враждебных ушей.
        Как только мы взошли по сходням на покачивающуюся палубу «Тритона», я потребовал объяснений, но Сабин ничего не говорил до тех пор, пока мы не оказались в уютной капитанской каюте на корме. Каюта с кроватью, столом, стульями и свитками карт выглядела слишком маленькой для такого большого человека, как Сабин, но это был его дом, и он вновь улыбнулся, усевшись за столом. Он извинился, но попросил не перебивать его и не задавать вопросов, пока не расскажет мне все.
        Согласившись с этими таинственными условиями, я сел на стул, опустив подбородок на кулак, и начал слушать рассказ, которого жаждал с того самого дня, как прибыл в Остию из Рима в поисках Примигения.
        — Впервые мы узнали о беде, нависшей над сенатором Прокулом, твоим достойнейшим Прокулом и моим добрым другом, когда Паллас прибыл из Рима с его завещанием. Это стало настоящим шоком, особенно когда Паллас рассказал нам об обстоятельствах, вынудивших его отправиться в это печальное путешествие. По воле случая я был тогда в доме Примигения, и когда он собрался в Рим на помощь своему партнеру и другу, мне удалось его убедить, каким бы это стало безрассудством. Я отправился вместо него, мчась верхом вместе с Палласом. Мы прибыли на Эсквилинский холм как раз в тот момент, когда солдаты выводили из дома тебя и слуг.
        Пораженный, я воскликнул:
        — Ты был там?
        — Да, был. Прятался в нескольких шагах рядом с Палласом. Но дай мне закончить, и тогда сможешь задать любые вопросы. Мне хотелось задушить этих солдат голыми руками. Я видел, как один из них вытащил меч и направился к тебе, Ликиск, и я был готов напасть на него, но Паллас меня остановил. С грустью мы смотрели, как тебя и всех остальных уводят прочь. Через некоторое время из дома вышли другие солдаты, неся тело того, кого мы оба так любили. Вид его окровавленной тоги свидетельствовал об угрозе, нависшей над всеми нами.
        Я сказал Палласу, что нам как можно быстрее надо вернуться в Остию. Понятно, что Цезарь собирался стереть с лица земли любое напоминание о доме Прокула, и я хотел предупредить Примигения. Как партнер по бизнесу, он находился в серьезной опасности. Я оказался прав, хотя Примигений мне не поверил.
        «У Цезаря нет причин, чтобы выступать против меня,  — настаивал он.  — Я не политик».
        Но богини судьбы жестоки, и на следующий день, когда я занимался своими делами на борту «Меркурия», мне сказали, что к Примигению пришли солдаты и арестовали его вместе с семьей. Они взяли и Палласа, поскольку он ночевал в их доме.
        Не в силах сдержаться, я воскликнул:
        — Почему они это сделали?
        — Примигения обвинили в государственной измене.
        — В измене? Примигения? Это невозможно!
        — Был свидетель.
        — Откуда мог взяться свидетель, если не было измены?
        — А это,  — мрачно ответил Сабин,  — лучше спросить у своего друга-актера.
        Пораженный, я смог пробормотать только его имя:
        — У Плиния?
        — Он дал свидетельские показания, что будучи в доме Примигения, Прокул говорил об измене, и Примигений его поддержал.
        — Это проклятая ложь!  — крикнул я.
        Сабин пожал плечами и продолжил:
        — Скоро все имущество дома Прокула конфисковали. На бизнес в Остии был наложен арест, и теперь им управляет какой-то прихвостень Цезаря. Когда это случилось, я уволился и стал работать на другого человека — владельца «Тритона» и еще одного корабля.
        По лицу у меня текли слезы. Я едва мог говорить.
        — Ты знаешь, что с ними случилось? С Примигением? С его семьей? С Палласом? Со всеми остальными?
        Сабин покачал головой.
        — Они просто исчезли. Я бы послал весточку трибуну Марку Либеру, но не знаю, где он. Возможно, его тоже арестовали.
        — Нет, он в Палестине.
        — Он знает, что случилось? Я бы хотел ему рассказать.
        — Я позабочусь, чтобы он узнал.
        Удивленный, Сабин спросил:
        — Но как?
        — Я собираюсь найти корабль, который туда отправится.
        — Это стоит денег, Ликиск.
        — У меня есть деньги. Если их не хватит, я найду. Так или иначе, я доберусь до Палестины и расскажу Марку Либеру о предательстве Цезаря.
        После задумчивой паузы Сабин сказал:
        — Этот корабль отправляется в Египет. Ты, разумеется, можешь плыть со мной.
        — Куда в Египет?
        — В Александрию.
        — Я найду там корабль до Палестины?
        — Да… Я предвижу некоторые сложности, но, думаю, толку от того, что я о них расскажу, не будет.
        Я кивнул.
        — Верно, я все равно не отступлю.
        — Это трагедия… трагедия,  — пробормотал Сабин. Потом, улыбнувшись, сказал:
        — Но тебе удалось из нее выпутаться. Как это произошло? Последний раз, когда я тебя видел, ты был в цепях.
        Теперь настала моя очередь рассказывать историю ужаса и предательства, а Сабин угрюмо слушал мой рассказ; в его глазах пылал гнев, кулаки яростно сжимались. Наконец, я закончил и добавил:
        — Я не знал, что за грязная собака этот Плиний!
        — Его свидетельство потопило Примигения,  — ответил Сабин.  — Будь у меня возможность, я бы ему отомстил. Но с тех пор, как это случилось, меня не было в Остии. Я ушел на «Тритоне» практически сразу, как Цезарь забрал корабли Прокула. Перезимовал в Поццуоли, а сейчас вернулся за грузом. До отплытия я планировал найти этого актера, но ты, к счастью, сам привел его ко мне.
        — Когда «Тритон» отбудет в Египет?
        — Мы завершим погрузку через три дня и отплывем.
        — С пассажиром.
        — С пассажиром,  — Сабин улыбнулся.
        — А что до Плиния — прошу, доверь мне то, о чем мы оба думаем.
        — Я думаю об убийстве,  — прошептал Сабин, перегнувшись через стол.  — А убийство — не для мальчиков.
        — Сабин, я оставил свое детство на Капри.
        Кивнув, капитан поднялся и подошел к стоявшему у кровати сундуку. Открыв его, он что-то вытащил оттуда, вернулся к столу и положил передо мной прекрасный кинжал с длинным тонким лезвием, упрятанным в красные кожаные ножны, чья рукоятка была вырезана в форме змеи.
        — Неплохой подарок для твоего приятеля, верно?
        — Забавно,  — улыбнулся я.  — На сегодняшнем празднике подарки собираются дарить мне.
        — У кинжала есть пояс. Можешь спрятать его под туникой. Уверен, что сможешь все сделать?
        — В последнее время я понял, что нет ничего, чего бы я не смог.

        Преодолев последние ступеньки к двери дома Плиния, я услышал доносившуюся из комнат прекрасную музыку. Я постоял, прислушиваясь к флейтам и приятному голосу юноши, певшего хвалебную песнь древнему герою. Это была любовная песня. Мужская любовная песня.
        Желая укрепиться в своих намерениях и упрочить решимость, я сунул руку под плащ и тунику и взялся за рукоять прицепленного к поясу кинжала. При тесном объятии его можно было почувствовать, но я давно научился избавляться от протянутых рук. Дразнящее, поощряющее интерес поведение гораздо сильнее возбуждало кровь поклонников. Сегодня вечером Ликиск будет недоступным. До тех пор, пока недоступность не нанесет смертельный удар.
        Уверенный и решительный, я поднялся по ступеням дома Плиния.
        Он обнял меня за шею и поцеловал.
        — Наконец-то ты здесь!
        — Я же сказал, что приду,  — засмеялся я.
        «И кто здесь лучший актер, Плиний?», подумал я, взял его запястья в руки, держа подальше от своего пояса, и направился к спальне, пока толпа гостей следила за нами, улыбаясь, восхищаясь мной и ревнуя к Плинию.
        — Позволь мне переодеться, снять плащ и надеть что-нибудь получше,  — сказал я, подмигнув ему, а затем прошептал:
        — Или, возможно, мне стоит вернуться из твоей спальни без всего и порадовать гостей?
        Плиний хихикнул, как девочка:
        — Это будет забавно. Давай, Ликиск, давай.
        — Хорошо,  — сказал я, нежно целуя его в подбородок,  — но ты оставайся здесь и будь вежливым хозяином, пока я готовлю наш сюрприз.
        Восхищенно хлопнув в ладоши, он развернулся и отправился проследить, чтобы у его прекрасных молодых гостей было достаточно вина, а заодно пообещать им сюрприз. (Я заметил, что в толпе нет женщин, и поспешил в спальню, закрыв за собой дверь. Понятно, что это была за вечеринка). Быстро сняв плащ, я аккуратно свернул его и положил на стул рядом с кроватью. Стянув тунику, я повесил ее на спинку, а затем отцепил пояс, на котором висел кинжал Сабина с рукояткой в виде змеи. Его я положил на плащ и прикрыл туникой.
        Когда я снял набедренную повязку, мой взгляд упал на кинжал Плиния, висевший на стене рядом с маской, которую он носил, изображая воина. Было бы здорово, подумал я, отправить Плиния в подземный мир его собственным кинжалом, но все же решил использовать тот, что дал мне Сабин. Добавив к небольшой кучке одежды набедренную повязку, я посмотрел на кровать: скоро Плиний окажется в моих объятиях, ожидая Приапа, но вместо него найдет Гадеса. Задержавшись перед зеркалом, чтобы поправить волосы, я осмотрел свое тело и подумал — оставит ли на нем след то, что я собираюсь сделать?
        Выйдя в другую комнату, я произвел сенсацию.
        — Великолепно!  — закричал один из молодых людей, мускулистый юноша, похожий на спортсмена. Замечания остальных были того же толка, хотя более грубые и даже непристойные.
        Расталкивая поклонников, Плиний предъявил на меня свои права, положив руку мне между ног.
        — Теперь вы можете вручить Ликиску подарки,  — сказал он.
        Подтолкнув меня к роскошному креслу, Плиний объяснил правила подношения. Каждый должен был уважительно поклониться, встать на колени у моих ног и предложить свой дар, сопровождая его хвалебными словами и умоляя меня его принять. Все подарки были ценными, и от игры Плиния я получил удовольствие. Я чувствовал себя как Цезарь на троне в Капри. Мне подумалось, что быть правителем довольно приятно.
        Когда все устали, снова заиграла музыка, и вино потекло рекой. Все скинули одежды, разбились на парочки и улеглись на полу, уселись в креслах или на диванах. Их стоны сами становились музыкой.
        Подарки были сложены на полу подле моего трона. Я наблюдал за происходящим с ясной головой, пригубив лишь немного вина, поскольку не желал быть пьяным, когда наступит момент отплатить Плинию за предательство. Сейчас он был занят у моих ног, опустившись между разведенными коленями; его теплые, мягкие руки гладили мои бедра, а губы поклонялись образу Приапа, которого он во мне нашел.
        Время от времени к нам подходили юноши, склонялись и целовали меня в губы, так что скоро на моем теле отпечаталось бессчетное количество поцелуев; Плиний же делал свое дело там, где их легко было сосчитать.
        Приближался тихий, сонный рассвет. Гости, жившие неподалеку, распрощались со мной и Плинием, поцеловав нас перед уходом. Остальные устроились там, где нашли свободное место. Держась за руки, мы с Плинием отправились в спальню.
        — Ты хорошо провел время?  — спросил он, садясь на кровати и не выпуская моих рук.
        — Да,  — ответил я.  — Мне было приятно получить подарки от твоих друзей.
        — Они мне очень завидуют,  — засмеялся он. Обнимая мои бедра, он притянул меня к себе, прижимаясь лицом к животу, снова поцеловал, а через мгновение начал ласкать и возбуждать.
        Когда он устроился в постели, я лег рядом, и мы долгое время играли друг с другом, прежде чем он нетерпеливо вздохнул и отвернулся, ожидая, чтобы я любил его так, как ему нравилось больше всего, однако я обнял его и развернул обратно, уложив на спину лицом ко мне. Улыбаясь, он следил за мной счастливыми, сонными глазами, а я, встав на колени, широко раздвинул и приподнял его ноги, медленно войдя в него. Сильные ноги Плиния обернулись вокруг, он потянулся мне за спину, я нагнулся, и наши животы соприкоснулись, а лица сблизились для поцелуя. Вскоре он начал извиваться подо мной, крепко прижимаясь, словно в муке, выкрикивая мое имя и награждая хриплой песней любви до тех пор, пока я не упал без сил, вдавив его во влажные простыни. Он улыбнулся и закрыл глаза, благодарно погладив меня по спине.
        Когда я отодвинулся, он застонал в ожидании дальнейших наслаждений, однако мое движение имело иные, смертоносные намерения, и я потянулся к груде одежды, лежавшей у постели на стуле.
        — Я так люблю тебя, Ликиск,  — вздохнул он.
        Мои пальцы коснулись кожаных ножен. Рука Плиния гладила мои ягодицы, а я тем временем крепко ухватил кинжальную рукоять. Легко вытащив оружие, я вернулся в постель. Плиний с удовольствием вздохнул, ощутив мое движение, покачиваясь подо мной и гладя твердеющую плоть между нашими животами.
        — Поцелуй меня, Ликиск,  — выдохнул он и сонно взглянул на меня. Блестящие глаза выжидающе следили за тем, как я поднимаюсь и сажусь на него, но когда они увидели блеск кинжала, улыбка превратилась в гримасу ужаса.
        — Ликиск! У тебя в руке нож!
        — Красивая штука, не правда ли?  — улыбнулся я.
        — Ликиск, пожалуйста, отпусти меня…
        — Дорогой Плиний, тебе ведь нравится, когда я на тебе сижу. Ты так часто говорил, что любишь видеть меня сверху…
        Он боролся, извиваясь, изворачиваясь и выгибаясь подо мной, словно демонстрируя прежние страстные кривлянья во время наших бесчисленных связей за деньги. Теперь, думал я, Плиний заплатит в последний раз. Он боялся, однако теперь его ужас был молчаливым — булькающие звуки и детские всхлипы. Сильный и гибкий юноша, он, несмотря на все свои попытки, все же не смог меня сбросить.
        — За что? За что?  — вскричал он, когда я поднес кинжал к его горлу.
        — Примигений,  — прошептал я.
        — Ты ошибаешься, Ликиск. Поверь мне.
        — Нет,  — холодно сказал я.  — Я не ошибаюсь.
        — Пожалуйста!
        Склонившись к его груди и прижав кончик кинжала к гладкой коже горла (слегка порезав его до крови), я заглянул в расширенные от ужаса глаза.
        — Ты видел когда-нибудь сражения гладиаторов, Плиний?  — прошептал я.  — Знаешь, что говорят бойцы? Слышал слова, которые они произносят, когда на них смотрит Цезарь? Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя. Скажи это, Плиний.
        — Ликиск, пожалуйста, не делай этого! Пожалуйста!
        — Скажи.
        — Если я скажу, ты меня отпустишь?
        — Скажи.
        — Славься, Цезарь… идущие на смерть… приветствуют тебя.
        — Теперь я Цезарь. Твоя жизнь в моих руках. Должен ли я тебя помиловать?
        — Да,  — сказал он, засмеявшись и, наверное, подумав, что все это игра, часть маленькой драмы, которую он разыгрывал вечером, когда гости притворялись, будто я — их повелитель.  — Да, помилуй. Пожалуйста, Цезарь! Помилуй!
        — После того, что ты сделал с Примигением, ты просишь о пощаде?
        — Ликиск, мне нужны были деньги, а за свидетельские показания давали много денег.
        — Ты сделал это ради денег?  — простонал я.
        — Мне нужны были деньги. Ты должен понять. Ты ведь знаешь, как тяжело, когда у тебя ни гроша!
        — Я не Ликиск. Ты забыл. Я Цезарь.
        — Да, Цезарь! Помилуй. Пожалуйста.
        Я сделал паузу, словно раздумывая. Потом улыбнулся:
        — Добить!
        Меня охватило ликование, когда из рассеченной шеи Плиния вырвался фонтан ярко-красной крови. Пораженный ее количеством (когда нож погрузился в шею до самой рукоятки, мне на живот и пах выплеснулся целый поток), я вскочил с постели и уставился на то, что сделал; во рту у меня пересохло, в висках и на шее бился пульс, а кровь Плиния тем временем заливала его бледную кожу и белые простыни. Он несколько раз дернулся и затих. Кровь из горла продолжила медленно сочиться.
        Я вытер себя его плащом.
        Главная комната, где на полу спали обнаженные кутилы, была погружена в тишину, когда я прокрался к двери, одетый в ту же одежду, под которой спрятал кинжал. Подарки я оставил.
        Весенний дождь омыл крутую дорогу, ведущую обратно к берегу. По ногам текли ручейки грязной воды, дождь насквозь промочил мой плащ и тунику. Мне было холодно, капли били по лицу, путали волосы, но я смеялся. Так, смеясь на бегу, я добрался до «Тритона», легко покачивавшегося на волнах.
        Сабин не спал, ожидая моего возвращения.
        — Заходи, мальчик, и сними сырую одежду. Надень мою и, если хочешь, расскажи.
        Я положил на стол его кинжал. Этого было достаточно.
        — До отплытия тебе лучше остаться здесь, Ликиск,  — сказал Сабин.
        Однако я должен был вернуться к Реммию.
        — Мне надо попрощаться и забрать деньги.
        Когда я оказался в доме Реммия, дождь уже кончился, выглянуло солнце. Толстый сводник и его женщины завтракали. Сев на свое место, я быстро поел. Реммий смотрел на меня иначе, женщины были необычайно тихи. Клодия, видевшая меня насквозь, тоже молчала. Я был уверен — они знали о Плинии. Новости об убийствах, хотя и довольно частые, распространялись молниеносно.
        Когда я поел, Клодия встала и положила руку мне на плечо, в то время как остальные молча вышли из-за стола и покинули комнату. Клодия закрыла за ними дверь. Как всегда прямолинейная, она повернулась и спросила:
        — Ликиск, это ты его убил?
        В ее глазах не было угрозы.
        — Да,  — ответил я.  — На то была причина. А что, кто-то спрашивал?
        — Нет,  — сказала она. Возвратившись к столу, она села рядом и взяла меня за руку.
        — Это только вопрос времени — кто-то все равно придет,  — произнес я.
        — Здесь ты не будешь в безопасности. В Остии тебя слишком хорошо знают.
        Кивнув, я сказал, что уплываю.
        — Вам не о чем тревожиться. Это была только моя обида.
        — Реммий очень обеспокоен.
        — Он меня выдаст?
        — Никто из нас тебя не выдаст. Мы любим тебя, Ликиск. Ты наш брат, наш сын, наш весельчак. Мы тебя не выдадим. Ты хочешь забрать свои деньги и вещи. Если тебе нужно еще, мы поможем.
        — Нет, денег мне хватит. Я дождался Сабина. Он капитан корабля, и я уплыву вместе с ним.
        — Надеюсь, это будет скоро — ради твоего же блага.
        — Завтра или послезавтра. Но здесь я не останусь. Я знаю, что для вас это опасно.
        — Мы будем по тебе скучать, Ликиск.
        — И я по вас тоже.
        Она поцеловала меня нежно, как мать целует сына. Она не плакала, хотя некоторые женщины прослезились. Реммий крепко пожал мне руку, сокрушаясь.
        — В Риме мы могли бы стать богачами, Ликиск.
        Я сдерживал слезы до тех пор, пока не покинул дом. В маленьком ящике подмышкой у меня была одежда, деньги и письма Прокула и Неемии.
        Я старался идти неторопливо, не привлекая к себе внимания.
        Нептун, словно сознавая грозившую мне опасность, послал туман, укрывший доки, когда я пробирался к «Тритону», спешил по сходням и бежал по сырой палубе. Лампа дружелюбно освещала тесное помещение каюты, где по решению Сабина я должен был оставаться до тех пор, пока «Тритон» не поднимет якорь и не выйдет в открытое море.
        — Я записал тебя в команду,  — сказал он, наливая мне чашу вина.
        — Что у меня за должность?
        — Помощник капитана,  — сказал он, подмигивая.  — Будешь следить, чтобы Сабину хватало вина, чтобы его каюта была чистой, и чтобы ему было с кем поговорить, когда развяжется его язык. Короче, будь рядом с каютой капитана, подальше от чужих рук и от чужих глаз — по крайней мере, пока мы не покинем Остию.
        — А когда мы ее покинем?
        — Послезавтра, во время прилива.
        — Куда мы направимся?
        — При попутном ветре дней через десять — четырнадцать прибудем в Александрию.
        — А потом — в Палестину!
        Сабин сжал мои плечи.
        — Александрия — большой порт. Тебе не придется долго ждать корабля.
        — Один день — это уже долго,  — ответил я, мысленно устремляясь к тому моменту, когда увижу Марка Либера и раскрою руки, чтобы его обнять — только его. Я больше не буду принадлежать никому, кроме своего воина, поклялся я, когда «Тритон» Сабина выходил из дока. Свежий ветер дул мне в лицо, а над далекими холмами вставало дружелюбное солнце.

        Часть третья
        УЧЕНИК

        XXI

        Славный корабль «Пальмира», капитаном которого был Библос (опытный морской волк, ветеран битв с Нептуном и друг Сабина) доставил меня в гавань Кесарии с севера, борясь с южным ветром, взбивавшим морскую пену вокруг защищавших порт укрепленных рифов. За трехнедельное путешествие из Остии я повидал множество гаваней, в том числе и огромную якорную стоянку в Александрии с ее знаменитым маяком, однако водные чудеса не могли надолго захватить мое внимание, поскольку ум и сердце жаждало конца путешествия.
        К счастью, в Александрии я сел на «Пальмиру» всего через день после прибытия. Сабин советовал мне прогуляться и осмотреть город, но я остался в доках, ближе к кораблю, наблюдая за тем, как команда заносит на борт последние грузы. В ту ночь я не сомкнул глаз, и Сабин провел эти часы, развлекая меня стародавними историями, рассказами о Прокуле и других наших знакомых, а на рассвете, когда пришла пора расставаться, и мы поняли, что, возможно, больше никогда не увидимся, мы обнялись и расплакались.
        — Удачи тебе, мальчик,  — сказал Сабин, заключая меня в объятия.  — Удачи в новой жизни, которую определили тебе богини судьбы.
        Через несколько дней, перед самым закатом, «Пальмира» вошла в порт Кесарии. Все море, порт и белые каменные здания приобрели сперва янтарный, затем оранжевый и, наконец, темно-красный оттенок, после чего погрузились в холодные синие тени. Когда «Пальмира» пришвартовалась, город Цезаря накрыла черная ночь.
        На берегу, вновь ощутив под ногами твердую почву, я вдохнул морской воздух и поудобнее устроил подмышкой ящик с вещами. Пройдя по шумному причалу, кишащему моряками, женщинами и обеспокоенными получателями, пытавшимися, несмотря на темноту, проследить за разгрузкой товара, я ступил на землю евреев.
        Впервые за долгое время я без страха подошел к римскому солдату, который с ленивым интересом разглядывал суету на пристани.
        — Простите, господин,  — сказал я, прекрасно понимая, что он солдат, а не офицер, и специально польстив ему таким обращением.  — Я прибыл вон на том корабле и хотел бы увидеть трибуна Марка Либера из Двенадцатого легиона.  — Я говорил на греческом, и он меня понял.
        Солдат чуть выпрямился, услышав имя командира. Он был молод, вероятно, новобранец, симпатичный, однако не из Италии; скорее всего, завербован из этих мест, подумал я.
        — Трибун в бараках, рядом с дворцом прокуратора. Знаешь, где это?  — Я покачал головой.  — Легче показать, чем объяснить. Это недалеко, и я быстро вернусь, так что могу проводить.
        Мы шли невероятно медленно; солдат не знал, как долго я ждал, как страстно желал этого момента, и как отчаянно мне хотелось бежать.
        Подозрительный часовой оставил меня у входа, послав трибуну весть, что у ворот его спрашивает молодой человек по имени Ликиск. Через несколько секунд я услышал, как кто-то бежит по мостовой за высокой каменной оградой гарнизона. Прежде, чем я понял, что произошло, Марк Либер подхватил меня и закружил, словно в пьяном танце. Его руки так крепко обхватили мою талию, что я испугался, как бы он не сломал меня пополам.
        Глядя на смеющегося Марка Либера, выкрикивающего мое имя, часовой у ворот потрясенно вытаращил глаза.
        — Великие боги!  — воскликнул трибун, ставя меня на землю и крепко встряхнув за плечи.  — Это не сон? Что ты тут делаешь? Как сюда попал? Ах, вопросы! У меня тьма вопросов. Ликиск! Поверить не могу!
        Улыбаясь, плача и едва выговаривая слова, я ответил:
        — Да. Это я.
        Как и подобает солдату, Марк Либер жил просторно, занимая две комнаты на первом этаже бараков. Одна была кабинетом и гостиной: здесь стоял стол, три стула, а также стол побольше с расстеленными на нем картами. За ним находились римский орел и штандарты Двенадцатого легиона. На пьедестале в углу располагался небольшой образ Марса. Другая комната была спальней (и я очень надеялся, что скоро ее увижу).
        Слишком взволнованный, чтобы спокойно сидеть, он расхаживал по кабинету, не сводя с меня глаз, улыбаясь и качая головой, словно до сих пор не верил в мое появление. Он был таким, каким я его запомнил, будто после того, как он покинул Эсквилинский холм и мою жизнь — казалось, навсегда,  — не прошло столько времени. (Лишь позже, когда он уснул, я заметил на его висках седые пряди).
        Успокоившись, он приказал принести мне вино и еду. Сев на стул у двери, скрестив ноги в лодыжках и положив руки на живот, он наблюдал за тем, как я ел и пил. Позади на крючке висела кираса и светло-красная накидка Двенадцатого легиона. Рядом с мечом и поясом на вбитом в стену колышке торчал пернатый шлем.
        — Когда наешься,  — проговорил он,  — расскажи мне все. Знаю, ты устал после путешествия, и завтра сможешь выспаться, но сегодня я должен знать, что произошло с тобой, с отцом…
        В своем восторге я позабыл — безжалостно, сказал я себе,  — о письме от Прокула! Извиняясь и проклиная себя за забывчивость, я вложил письмо в его руки.
        — Что бы ни происходило, Марк Либер, я всегда помнил, что должен тебе это передать,  — сказал я.
        Дав ему в тишине прочесть прощальное письмо отца, я опустился на колени рядом со стулом. По моим щекам текли слезы, и вскоре они появились и в его глазах, катясь по лицу, словно капли дождя. Дочитав письмо, он свернул его, оставил на коленях и положил руку мне на голову.
        Долгое время мы молчали. Наши слезы говорили сами за себя.
        Наконец, притянув меня и прижав мою голову к животу, он сказал:
        — Теперь ты здесь, в безопасности. Ты был рабом моего отца. Теперь ты свободен. Я даю тебе вольную, в которой тебе отказали смерть и предательство, хотя, согласно завещанию отца, свобода — твоя по праву. Как его сын и наследник, я освобождаю тебя. Завтра мы оформим это официально.
        Той ночью я впервые почувствовал себя частью его жизни, ходя по скромным помещениям, вдыхая запах кожаной формы, чувствуя рядом крепкое тело моего солдата.
        Утром Марк Либер повел меня к прокуратору Иудеи Понтию Пилату на ритуал освобождения. Я видел этот ритуал лишь раз, когда аристократ освобождал домашнего раба, который, рискуя жизнью, спас из огня младшего сына хозяина. Руководил церемонией сенатор Прокул. Большинство известных мне свободных рабов получили свободу по завещанию их хозяев, и Прокул сделал то же, освободив рабов в завещании, исчезнувшем вместе с другими бумагами сенатора.
        Прокуратор оказался человеком средних лет, лысым и полным. Его отекшие светло-голубые глаза были узкими щелями — настоящие глаза политика. Он ждал меня и Марка Либера в официальной комнате, скромно украшенной образом Аполлона-законодателя и бюстами Тиберия и Августа. Пилат стоял за широким столом из позолоченного дерева, по краям которого были сложены папирусные свитки; еще больше свитков лежало на полу у стула.
        Пилат приветствовал трибуна как друга, хотя встреча касалась официального дела. Я был удивлен, что Пилат меня знает.
        — Я помню тебя, Ликиск, помню этого удивительного мальчика,  — сказал он, улыбаясь.  — Как замечательно, какая для меня честь, что трибун поручает мне быть свидетелем при твоем освобождении.
        — Мы не отнимем у вас много времени,  — сказал трибун.
        Пилат махнул рукой.
        — Ничто меня не радует так, как церемония, на которой человек получает свободу. Ликиск, ты должен понимать: это серьезное событие, и хотя с этого дня ты будешь свободен, у тебя остаются определенные обязательства перед Марком Либером.
        — Я знаю закон, господин,  — серьезно ответил я.
        Марк Либер улыбнулся.
        — Я не беспокоюсь за него. Я делаю то, чего желал мой отец и что он сделал бы сам, если б смог.
        Пилат грустно улыбнулся и кивнул, словно поклонившись трибуну. Ему было неловко, и я решил, что он знает историю Прокула и событий, предшествовавших составлению завещания.
        — Я был бы очень рад, если б здесь присутствовала моя дорогая жена Клавдия,  — ответил он, разводя руки в стороны, как это делает человек, если ему что-то неподвластно,  — но на этой неделе она в Иерусалиме, по своим делам. Я знаю, Ликиск, она тебя любит и будет счастлива по возвращении в Кесарию встретиться с тобой, уже свободным.
        — Что ж,  — продолжил прокуратор, выпрямляясь, поправляя тогу и складывая перед собой руки.  — Церемония короткая. Трибун?
        Марк Либер повернулся ко мне. Его лицо было торжественным, глаза смотрели прямо на меня.
        — Ликиск, сын великого германского воина, сын благородной и прекрасной германской женщины. Я, Марк Либер, приемный сын Кассия Прокула из Рима в присутствии прокуратора Иудеи Понтия Пилата наделяю тебя, Ликиск, раб шестнадцати лет, вольной, и определяю быть свободным в соответствии с желанием моего покойного отца, по чьему наследству ты принадлежишь мне.
        Трибун улыбнулся и сделал шаг вперед. (Эту часть церемонии я знал хорошо, мечтая о том, чтобы это со мной случилось, но в тот момент, когда мои мечты стали реальностью, закрыл глаза и вздрогнул).
        — Я даю тебе это,  — торжественно и медленно сказал Марк Либер,  — в качестве твоего последнего оскорбления и как символ будущей неприкосновенности.  — После этих слов он легко ударил меня по щеке. Когда я открыл глаза, он улыбался.  — Больше никто не ударит тебя как раба, Ликиск. Поздравляю.
        Он протянул мне руку, и я, свободный человек, крепко пожал ее.
        Пилат сиял.
        — Браво. Отлично сказано, Марк. Ликиск, я присоединяюсь к поздравлениям и тоже жму тебе руку. Когда мой писарь подготовит документ, окончательно оформив этот благородный акт, я с удовольствием приложу к нему свою печать. Чтобы отпраздновать это событие, вы оба этим вечером будете моими гостями на празднике!

        Я осознал, что теперь, будучи свободным, могу есть, сидя на обеденном диване. До сих пор меня почтили так лишь раз, по приказу, отданному Тиберием мальчику-рабу, которого он желал. Раньше я никогда не был гостем и очень беспокоился из-за своих манер.
        Марк Либер рассмеялся.
        — Просто будь собой, Ликиск,  — сказал он. Но я не был уверен, кто я есть, став свободным. Марк Либер стоял напротив, глядя на меня сверху вниз и положив руки мне на плечи.  — Ты свободен, Ликиск. И ты свободен в любое время мне отказать.
        «Никогда!»  — подумал я.
        Хотя теперь я был свободен, утреннее солнце не стало ярче, а морской воздух — слаще. Если свободные чувствовали себя как-то по-другому, я этого не заметил. Когда Марк Либер попросил, я, как обычно, помог ему одеться, но для меня это никогда не было деянием раба. Это было деяние любви. Свободный, я любил его так же, а потому делал столько же, сколько всегда.
        Позже я отошел в сторону, а он отправился принимать построение гарнизона, в одиночестве выступив перед рядами прямых, гордых войск; больше военных, чем здесь, я не видел со времени последнего триумфального марша в честь генерала Поппея. Трибун говорил резко, ожидая подчинения, раздавал приказы, а после центурионы передавали его указания сержантам. Когда строй распустили, и солдаты вышли из ворот в раскинувшийся за стенами город, он подошел ко мне и улыбнулся.
        — Гарнизонные обязанности не слишком интересны, Ликиск.
        — Я думал, что сегодня увижусь с Абенадаром,  — сказал я, щурясь от яркого солнца, поднимавшегося над крышей дворца.
        — Он в патруле. В нескольких деревнях возникли трудности из-за настырных смутьянов, возомнивших себя революционерами. Абенадар и его люди стараются держать ситуацию под контролем. Мы здесь охранники, а не солдаты. Палестина — особый случай, единственная из провинций Цезаря, обладающая особыми религиозными привилегиями, в основном из-за несгибаемого отношения евреев к своей странной вере. Неудивительно, что Пилат не любит евреев. Они жалят его при каждой возможности, словно скорпионы. Им все равно, что он здесь — абсолютная власть, в том числе и над их жизнью и смертью. Это как если бы здесь был сам Цезарь. Вот сколько власти у Пилата.
        — Он для этого подходит,  — сказал я. По крайней мере, так мне казалось.
        — Положение крайне сложное. Евреи очень вспыльчивы, причем по любому поводу. Они спорят из-за каждого пустяка. Они любят вдаваться в мельчайшие детали. Здесь всегда находятся посланцы из Иерусалима и много возбужденного сброда, которым только дай повод, чтобы превратить искры недовольства в опасный пожар, как тот, что мы с тобой тушили на Целийском холме. Должен сказать, как чиновник, занимающий пост всего два года, Пилат неплохо себя проявил. Он использует слова там, где менее разумные люди обратились бы ради сохранения мира к распятиям.
        — Значит, Абенадар следит за тем, чтобы все было тихо и спокойно,  — сказал я.
        Марк Либер улыбнулся.
        — Ты ведь знаешь Гая. Всегда за закон и порядок.
        — Я очень хочу его увидеть,  — сказал я и добавил,  — и очень хочу увидеть жену Пилата. Приезжая в дом Прокула, она всегда была ко мне добра.
        Марк Либер взъерошил мои волосы.
        — Клавдия тебя любит. Тебя все любят.
        Клавдия — жена Пилата, кузина Прокула и друг Ликиска,  — вернулась в Кесарию раньше центуриона Гая Абенадара. Ей быстро рассказали о моем появлении. Симпатичный молодой солдат пришел в комнаты Марка Либера с сообщением, что Клавдия хотела бы со мной встретиться, если я сейчас свободен.
        Она обняла меня, немного всплакнула — как и я,  — и мы сели в галерее, откуда открывался вид на город и гавань. Накрыв мою руку прохладной ладонью, она попросила рассказать ей все новости и слухи. День прошел в историях. Она плакала, слушая о трагедии своего брата, поздравила меня с освобождением и похвалила за то, что я такой симпатичный, крепкий и обаятельный молодой человек.
        Госпожа Клавдия была моложе мужа. С нее могли бы ваять образ Афродиты, хотя она выглядела худощавее большинства Афродит. Ее волосы были рыжевато-коричневыми (натуральный цвет, не хна). Глаза, зеленые, словно море, она не красила; длинные ресницы были изящно изогнуты (она эффектно пользовалась ими, умея показать и робость, и флирт, и восторженный трепет). Груди были большими, бедра — широкими и отлично подходили для деторождения.
        Больше всего меня восхитила красота ее рук с длинными изящными пальцами, чье прикосновение было прохладным, нежным и ободряющим. Она хорошо говорила на греческом, латыни и даже на здешнем языке — арамейском,  — и посоветовала выучить его, поскольку полезно знать язык местного населения.
        — Я научу тебя тому немногому, что мне известно,  — сказала она, улыбнувшись и похлопав меня по щеке прохладной рукой.  — Научу всему, что тебе следует знать о своем новом доме. Хочешь, Ликиск?
        — Конечно, хочу, если это не нарушит моих обязанностей по отношению к трибуну.
        — Не волнуйся,  — вздохнула она.  — Мы с тобой станем заниматься в те дни, когда Марк будет на службе. Я с ним договорюсь.
        — Отлично,  — улыбнулся я,  — если он даст свое согласие.
        Марк Либер решил, что это великолепная мысль, и я начал проводить послеполуденное время с женой прокуратора Иудеи, оказавшейся умным, живым, внимательным, знающим и терпеливым учителем. Будь она настоящим учителем, ей бы не пришлось пользоваться розгами, чтобы завоевать внимание ученика.
        От Клавдии я узнал историю тех странных людей, что держали в напряжении ее мужа, требовали от Рима уступок, поклонялись странному богу без лица и увечили своих мужчин.

        XXII

        Через несколько недель я увидел больше Палестины, а не только одну Кесарию и ее окрестности. Настал день, когда возникла необходимость взглянуть на те места, где Пилат хотел строить водовод.
        — Мы собираемся изучить местность внутри и вокруг Вифлеема и Иерусалима,  — объяснил Марк Либер, готовясь к путешествию.
        Отправляясь холодным весенним утром на юго-восток, мы представляли собой нечто большее, чем простой патруль. Трибун и я ехали впереди, за нами — инженер Элий и один из его молодых помощников, далее следовала дюжина всадников с копьями и мечами, и двое было в авангарде. Я чувствовал себя очень важным.
        Из-за вершины горы Гаризим выглядывало укутанное туманной дымкой утреннее солнце. Недалеко от южной части Кесарии мы пересекли чистый журчащий ручеек. Солнце поднималось слева, указывая прямо на юг, на прибрежные регионы и равнину Шарона. Хорошая земля для походов, заметил трибун, когда мы проезжали городок Аполлонию, подошли к городу Иоппа, а затем повернули на восток и поскакали по дороге к Иерусалиму.
        В моей сумке лежало письмо Неемии к важному еврею Никодиму, но Марк Либер не мог обещать, что у меня будет время на его поиски.
        — Это неважно,  — сказал я.  — Это может подождать.
        Вскоре мы оказались на возвышенности. Никогда прежде я не видел холмов, круто вздымающихся по одну сторону дороги, а по другую резко падающих в каменную долину. Солнце поднялось высоко над холмами, заливая желто-красным светом стены города, внезапно появившегося перед нами после того, как мы миновали перевал над широкой изгибающейся долиной вокруг западных стен.
        Иерусалим! Обнесенный стеной, город вырастал из глубоких долин, словно большая крепость, и солнце окрашивало алым крыши его домов.
        Подняв руку, Марк Либер сказал:
        — Мы проведем ночь в лагере преторианцев. Он называется башней Антония. Видишь? Башня на вершине, слева от нас. Справа — еврейский храм; мы сможем следить за всем, что там происходит! С башни виден его двор. Каждый день что-нибудь новое!
        Указав направо, он продолжил:
        — Отсюда не видно, но на юге города находится Силоамский бассейн. Утром мы его проверим, а потом отправимся в Вифлеем; он тоже на юге, но не очень далеко. Когда мы войдем в Иерусалим через ворота Иоппы, справа будет дворец царя Ирода. Он такой роскошный, что обзавидовался бы сам Цезарь. Пилат иногда в нем останавливается.
        Солнце клонилось к закату, и на дороге к воротам Иоппы было мало людей; еще меньше их было на улице рядом с белыми стенами царского дворца, в тени которых мы ехали к крепости. Улицы были сумрачно-темны, но лагерь преторианцев все еще купался в золотистом свете солнечных лучей. Освещенные крыши соседнего храма сверкали настоящим золотом.
        Мы медленно проехали по долине, и разбросанные по ней грубые дома напомнили мне дома римских бедняков; тусклые, темные глиняные стены резко контрастировали со сверкающим камнем царского дома и золотыми крышами храма на холме.
        Потом мы повернули на север, постепенно приближаясь к башне Антония. Этот район города оказался деловым: вдоль улицы, по которой мы ехали, выстроились прилавки и магазины купцов, закрытые из-за позднего часа. По пути нам встретилось несколько прохожих. Это были бородатые евреи в длинных полосатых одеждах, отворачивавшиеся от нас. Один человек плюнул, но никто из солдат не обратил внимания на это оскорбление. Последний поворот, и мы прошли сквозь ворота в лагерь. Солдаты с облегчением вздохнули, когда трибун отпустил их отдыхать.
        Комната, где мы оказались с Марком Либером, была высоко в башне, выходя окнами на юг. Из окна я увидел именно то, что он и обещал — открытый двор огромного храма, где весь день напролет шумными группами сбивались жители Иерусалима. Горевшие лампы освещали широкую каменную площадь, но храмовая территория была сложной системой одних дворов внутри других, окружавших здание с золотой крышей, которое я видел на протяжении всей своей поездки по городу. Положив руку мне на плечо, Марк Либер смотрел на храм.
        — Странное место для поклонения,  — сказал я, хмурясь.  — Никаких статуй. Евреи их запрещают. Как человек может поклоняться богу, если не знает, как он выглядит?
        — Евреи верят, что их бог выглядит как человек и создал человека по своему образу.
        — Но как он выглядит? Как ты? Как Абенадар? Как Цезарь? Сколько людей, столько и лиц.
        Развернув меня и подняв большим пальцем мой подбородок, Марк Либер улыбнулся:
        — Как бы он ни выглядел, вряд ли он лучше тебя.
        — Когда ты начинаешь так льстить, я догадываюсь, что у тебя на уме.
        — А что у тебя?
        Моим ответом был поцелуй.
        С рассветом внизу возник шум голосов. Храм, который всю ночь пустовал, постепенно заполнялся людьми. Большой внешний двор от стены до стены оказался забит людьми в полосатых одеждах — они бродили, собирались в группы и разговаривали, хотя казалось, что никто из них не слушал друг друга. Весь этот шум влетал в комнату с холодным утренним ветром. К тому времени я уже проснулся и был готов, а Марк Либер спокойно спал, лежа на боку.
        Некоторое время я стоял, глядя на шумное сборище и размышляя, нет ли там Никодима. Я никогда не видел такой суматохи в месте поклонения; римские храмы, за исключением праздничных дней, были тихими, спокойными, наполненными уважением к богам.
        Внезапно до меня донесся голос Марка Либера, и я вздрогнул.
        — Это вид снова привлек внимание Ликиска?
        Обернувшись и улыбнувшись, я радостно взглянул на своего солдата, лежащего поверх покрывала, подложив руки под голову.
        — Шумная толпа,  — сказал я, кивнув на окно. Перебравшись через постель и усевшись рядом, я продолжил:
        — Сейчас очень рано. Ты должен отдохнуть.
        Засмеявшись, он притянул меня к себе.
        — У меня на уме кое-что получше.

        Прошло немного времени, и мы снова ехали по городу, медленно продвигаясь вперед в окружении толп евреев, поднимающихся по холмистым улицам к храму. Вздорная толпа даже не старалась убраться с дороги, не давая пройти лошадям. Будь я командиром нашей маленькой экспедиции, я бы приказал солдатам расчистить путь, но Марк Либер не слишком злился.
        — Ситуация в городе и так напряженная,  — ответил он, когда я выразил недовольство медленным продвижением.  — Не стоит еще больше расстраивать людей.
        Миновав ворота Долины, мы подошли к Силоамскому бассейну, где инженер Элий занялся своей работой, измеряя и проверяя уровень воды, оценивая уровень земли и делая выводы, где должна располагаться водопроводная труба.
        Закончив, он кивнул, и мы снова сели верхом, отправившись из Иерусалима в деревню Вифлеем. С моей точки зрения, это было пустынное, заброшенное место, и вечером я с радостью вернулся в Иерусалим. Мы вошли через те же ворота и проследовали по тихой улице, знаменитой своими сыроделами, постепенно взбираясь к храму и крепости Антония. Бедный квартал города (Акра, объяснил Марк Либер) лежал слева, напомнив мне о районе вокруг римского скотного рынка с его злыми улицами и грубыми хижинами. Справа находился более богатый район.
        — Он называется Офель,  — объяснил трибун.  — Жить там дорого. Думаю, твой Никодим где-то там. Ты говоришь, он священник, а я никогда не видел бедного священника. Если встанешь завтра пораньше, успеешь его найти и передать письмо, которое ты так бережно хранишь.
        — Тебе это не нравится,  — заметил я.
        Марк Либер пожал плечами.
        — Ты свободен, Ликиск, и выбор друзей зависит только от тебя.
        — Просто я возвращаю долг за доброе дело.
        — Утром ты поищешь своего священника, но не задерживайся. Мы возвращаемся в Кесарию.
        Дом Никодима действительно оказался среди богатейших домов Офеля, и мне посчастливилось застать хозяина дома, хотя, выйдя на порог, он подозрительно оглядел меня. Никодим был пожилым, довольно высоким человеком с темными волосами, темными глазами и темным взглядом.
        Только тогда на его бородатом лице возникла улыбка, когда я отдал ему письмо Неемии. Внезапно потеплев, еврейский священник пригласил меня в сад, желая услышать рассказ о своем старом друге, о том, как я с ним познакомился, и узнать римские новости. То, что я связан с Пилатом и армией, его не слишком заинтересовало; мы перешли к другим темам, и в конце концов я счел старого еврейского священника вполне приятным человеком. Кажется, я тоже ему понравился. Он не рассказал мне содержания письма, упомянув только, что в нем говорилось о моем интересе к религии евреев.
        — Ты надолго в Иерусалиме?  — спросил он. Когда я ответил, что сегодня возвращаюсь в Кесарию, он кивнул и произнес:
        — Что ж, думаю, ко времени праздника кущей ты вернешься обратно. Пилат всегда появляется в Иерусалиме, когда у нас грядет религиозное торжество. Он нервничает, когда вместе собирается столько евреев. Если ты вернешься в город, заходи ко мне. Обещаю более гостеприимный прием и уже не буду удивляться твоему появлению. Мой друг пишет, что у тебя пытливый ум и склонность к религии, так что мы сможем вести долгие философские беседы. Разговоры — это удовольствие стариков, Ликиск.
        Когда я вернулся в крепость Антония, Марк Либер был в кислом настроении. Я решил, что он недоволен моим посещением старого еврея (хотя он сказал, что я могу к нему зайти), но дело оказалось не только в этом. Зная его, я помалкивал, стараясь быть незаметным и говоря, только если он сам ко мне обращался.
        Мы собрались и готовились покинуть комнату, но перед выходом он все же решил поделиться со мной причинами своего мрачного настроения.
        — Я говорил с Элием относительно того водного проекта. Спросил его прямо: сколько это будет стоить? Скажу тебе, Ликиск, стоить это будет довольно прилично, но Рим может позволить себе такую сумму. Однако Пилат решил, что за него должны платить евреи. Хуже того — на оплату расходов он решил забрать сокровища из их храма. Сделать это легко. Здесь, в Антонии, вместе с одеяниями священников и всем остальным хранится корбан. Их нетрудно держать в узде, если в любой момент ты можешь запереть священные одежды, и еще проще, когда в твоих сундуках — их наличность. Думаю, Пилат совершает серьезную ошибку. Грядут большие сложности. Я обсужу с ним ситуацию, когда вернусь в Кесарию. Мне это не нравится. Очень не нравится.
        Прокуратор Иудеи имел на этот счет иное мнение.
        — Думаю, мы навлечем на себя неприятности,  — возражал Марк Либер.
        — Люди поймут, что я делаю это в их интересах.
        — Надеюсь.
        Пилат улыбнулся, и его отекшие глаза почти полностью закрылись.
        — Холодная вода из Вифлеема охладит гневный огонь в Иерусалиме, Марк. Вот увидишь.
        Жена Пилата разделяла тревоги Марка Либера и сказала ему об этом при личной встрече. Позже она поделилась своими тревогами и со мной, отложив на время изучение языка евреев.
        — Ты, наверное, думаешь, что мой муж глупец. Так считают многие. Но они не понимают того политического давления, которое на него оказывается. Из-за его плеча всегда кто-нибудь смотрит. Если не сам Цезарь, то правитель Сирии. Или этот хитрый лис Ирод Антипа. Или его не менее хитрый братец. Эта парочка спит и видит, как бы завладеть Иудеей. Особенно Антипа. Следи за ним, Ликиск. Он очень жесток. Весь в покойного отца. Оба убийцы, каких мир не видывал. Но он еврей, хотя и не любит об этом говорить, так что с рук ему сходит значительно больше, чем сошло бы моему мужу, римлянину.
        Недавно разгорелся скандал с одним из пророков, что бродят здесь по холмам и проповедуют о гневном боге евреев. Лучшие — это учителя, равви, как их называют. В основном они хорошие, хотя среди них легко найти сумасшедших или просто жуликов. Однако некоторые — очень искренние, религиозные люди, и я думаю, правитель делает ошибку, относясь к ним несерьезно. Если бы ими занялся мой муж, у него бы возникли серьезные неприятности. А Ирод? Он может без последствий рубить головы направо и налево. Правда, люди, которыми он управляет, ненавидят его, однако его это ничуть не беспокоит. Если бы мой муж сотворил то, что Ирод сделал с так называемым Крестителем!..
        Я ждал продолжения, но милая Клавдия, судя по всему, собиралась на этом закончить. Всегда готовый послушать что-нибудь интересное, я попросил ее рассказывать дальше.
        — Кто такой этот Креститель? Что сделал Ирод?
        В ее глазах загорелись искорки, и я понял, что она надеялась услышать такой вопрос. Как и любой сплетник — вроде меня!  — ей нравилось, когда ее упрашивали.
        — Ирод Антипа всегда был похотлив. И он такой до сих пор — всегда смотрит на меня вполне определенным взглядом, если ты понимаешь. В общем, когда Ирод Антипа женился на Иродиаде, жене своего брата Филипа, разразился целый скандал. Не перепутай этого Филипа с сегодняшним тетрархом. Иродиада бросила Филипа и вышла замуж за Антипу. У Иродиады есть дочь, Саломея. Великолепная девушка. Антипа значительно больше интересовался дочерью, нежели матерью. Как я уже говорила, случился настоящий скандал!
        В то время был человек по имени Иоанн, которого последователи называли Крестителем, поскольку он проповедовал, что верующие должны погружаться в воду, и называл этот обряд крещением. Иоанн Креститель слыл довольно странным, хотя, на мой взгляд, был честным и очень религиозным человеком. Он бродил по земле, нацепив власяницу, ел саранчу, ягоды и тому подобное. Поистине, он был близок к природе! И, конечно, очень добродетелен. Иоанн Креститель относился к скандалу с Антипой и Иродиадой презрительно, открыто выражал свое мнение и обвинял Иродиаду в прелюбодеянии, а Ирода Антипу — в разврате. Разумеется, для царских ушей такие слова не слишком приятны.
        Вряд ли Антипу беспокоило, что его называли развратником, однако в Палестине все приобретает политический оттенок, а Креститель был не только религиозной, но и политической фигурой. Его речь о скандале во дворце Иродиады являлась подрывной и опасной. Антипа велел арестовать его и бросить в темницу. Но на этом история не заканчивается, поскольку Иродиада, мстительная женщина, решила разобраться с Крестителем за обвинение в прелюбодействе.
        Жена прокуратора сделала паузу, улыбнулась и погладила меня по голове.
        — Никогда не веди себя легкомысленно с женщиной, обладающей властью, Ликиск. Нет хуже насмешки, чем насмешка мстительной женщины!
        Но вернемся к истории. Как я говорила, у Иродиады была дочь Саломея, и Антипа имел к ней отнюдь не отцовский интерес. С помощью Саломеи Иродиада и добралась до Крестителя. На дворцовом празднике она устроила так, чтобы ее дочь танцевала для Антипы. Можешь себе представить, какова женщина, просящая сделать такое собственную дочь? Мне рассказывали, что это был очень эротичный танец с покрывалами. Ко времени, когда пало последнее покрывало, и Саломея легла обнаженной перед своим отчимом, Антипа едва мог сдерживать похоть. Он обещал девушке все, что она пожелает. Наученная матерью, Саломея попросила голову Иоанна Крестителя.
        Я был потрясен:
        — Его голову?
        Клавдия кивнула и прищелкнула языком.
        — Его голову. И она ее получила. На блюде. Представляешь, какие неприятности ожидали бы моего мужа, если б такое сделал он?
        Я мрачно кивнул, но подумал о жреце Ювентии и о том, как мне хотелось, чтобы Марк Либер его убил.
        — Нельзя убивать священников,  — сказал я, вспомнив слова Марка.  — Даже если он шарлатан.
        — Мудрый совет,  — кивнула Клавдия. Внезапно она улыбнулась.
        — Как твой арамейский?
        — Я учу, медленно, но уверенно,  — сказал я на языке.
        Она засмеялась.
        — Если бы не твои желтые волосы, ты бы сошел за еврея!
        Не подумав, что могу ее оскорбить, я ляпнул:
        — Вот только я не обрезан.
        Женщина от всего сердца расхохоталась.

        XXIII

        Если бы Иерусалим был Римом, то праздник посвящался бы Минерве, богине мудрости, покровительнице искусств и торговли, однако здешнее сентябрьское торжество называлось праздником кущей и являлось древней церемонией, связанной с жатвой. Город был забит людьми, а дороги, ведущие к воротам, заполнены путешественниками настолько, что замедлилось даже продвижение прокуратора Иудеи с его военным эскортом.
        В конце концов Пилат приказал Марку Либеру использовать верховых солдат и расчистить путь. Насколько я мог понять со своим не очень хорошим, но постепенно улучшающимся знанием языка, евреи отнеслись к этому с недовольством. Когда мы входили в город через ворота Иоппы рядом с замком, где останавливался еврейский царь Ирод Антипа, в нашу сторону неслось множество проклятий. Впрочем, из того, что я понял во время поездки, Ирода Антипу народ тоже не очень любил.
        Оказавшись в крепости Антония, я предвкушал отдых, однако у трибуна было ко мне поручение.
        — К Пилату явились посланники Синедриона. Это лишь кучка паразитов,  — говорил он, когда я следовал за ним по крутой лестнице,  — но Пилат хочет моего присутствия. Я попросил, чтобы ты сопровождал нас на случай, если понадобится переводчик. Члены Синедриона говорят на латинском и греческом, но они привели с собой других евреев, которые могут не знать цивилизованных языков. Тут поможешь ты.
        Я думал, что мы идем в комнаты Пилата, но мы миновали их и оказались за стенами крепости, на площади Литостротон — широкой террасе из блестящего, как мрамор, камня, напротив северо-западной стены еврейского Храма. С этой точки открывался захватывающий вид: повсюду были здания, лощины, окружавшие город, словно рвы, а за ними — сине-зеленые холмы.
        Когда мы с Марком Либером вышли из крепости, в центре широкой площади бродила кучка людей в жреческих одеяниях. Среди жрецов я заметил Никодима, и хотя священник узнал меня, он не заговорил. Решив, что у него есть на то причины, я держался согласно своему месту и тоже молчал.
        Марк Либер незаметно указал на жреца в центре группы, назвав его Каиафой, главным священником Храма.
        — Если Каиафа здесь, дело серьезное,  — добавил он.
        Я заметил:
        — Странное место для серьезной встречи — снаружи, под открытым небом.
        Мой трибун шепотом объяснил:
        — Евреи никогда не заходят в крепость. Они говорят, что осквернят себя, если ступят ногой на римскую территорию. Точно также мы оскверним их Храм, если зайдем внутрь, исключая этот двор. Часть его открыта для язычников, как они нас называют. Я тебе вот что скажу: чтобы иметь дело с евреями, нужно быть лучшим среди дипломатов.
        Двое солдат пересекли площадь, вынося кресла. Секундой позже показался Пилат и сел в одно из них. Вперед вышел первосвященник Каиафа. Это был высокий, худой, бородатый человек с черными, тронутыми сединой волосами; его жреческая мантия была сделана из изысканной ткани и по краям отделана бахромой.
        Прокуратор и священник не нуждались в переводчике.
        — Вы оказали нам плохую услугу с акведуком и фондами корбана,  — сказал Каиафа.  — Мне приходится иметь дело с народным гневом.
        Не в силах поверить, что кто-то может использовать такой тон в общении с представителем Рима, я взглянул на Марка Либера, однако тот не выглядел встревоженным и спокойно стоял.
        — Мы заявляем самый решительный протест,  — глядя на Пилата в позолоченном кресле, продолжал высокий священник, чья борода при разговоре подметала грудь.  — Деньги, которые вы выделили на этот проект, священные, и люди злятся. Мы настаиваем, чтобы вы их вернули.
        Среди евреев пронесся согласный шепот, а затем Литостротон погрузился в тишину, поскольку Пилат склонился вперед, положив подбородок на руку.
        — Вы закончили?  — спокойно спросил он священника.
        — Я сказал, что хотел. Остальные могут добавить, если пожелают,  — произнес Каиафа и шагнул назад, разводя руки и приглашая высказываться. Никто не вымолвил ни слова.
        Пилат неторопливо встал, твердо посмотрев на каждого еврея.
        — Что сделано, то сделано,  — холодно сказал он.
        — Я искренне советую прокуратору передумать,  — заявил Каиафа.
        Пилат вспыхнул.
        — Это угроза?
        Первосвященник улыбнулся.
        — Я не угрожаю. Я просто сообщаю, что настроение в городе далеко не лучшее. Люди огорчены. А огорченные люди не всегда прислушиваются к советам своих священников.
        Пилат направился прочь. Я думал, он собирается вернуться в крепость, но он остановился, развернулся, поднял руки в умоляющем жесте, а его голос внезапно стал теплым и дружелюбным.
        — Вот стоит Синедрион, великое законотворческое собрание еврейского народа. Собрание столь же блестящее и рассудительное, как и Римский Сенат. Умные люди. Люди, которые не хуже меня знают, что работа по постройке нового акведука давно просрочена.
        Каиафа прервал его:
        — Мы оспариваем не работу, а способ, которым вы хотите ее оплатить.
        Пилат улыбнулся.
        — Но это ваш город, ваша вода — почему вы не должны за нее платить?
        — Потому что это не наши деньги. Это деньги Бога,  — ответил первосвященник.
        Пилат пожал плечами.
        — Качественная вода в достаточном количестве — тоже богоугодное дело.
        Он снова повернулся и зашагал обратно в крепость. Секундой позже евреи направились прочь, перешептываясь. Мы с Марком Либером остались на пустой площади, где в лучах солнца сверкало величественное кресло Пилата.
        Вздохнув, Марк Либер сказал:
        — Я лучше поговорю с Абенадаром.
        — Возникнет необходимость в солдатах?  — спросил я.
        — Я бы сказал — надо подготовиться.
        Возвращаясь в крепость, я взглянул на высокую каменную стену и увидел в окне госпожу Клавдию. У нее было то же встревоженное выражение лица, что и у трибуна.

        Вернувшийся из патрулирования центурион Гай Абенадар казался более обеспокоен, чем обычно, наблюдая за перемещениями во дворе Храма из окна комнаты Марка Либера. Трибун стоял позади. Я находился в стороне, волнуясь не меньше центуриона.
        — Взгляни на них,  — сказал центурион.  — Бегают, сплетничают, разносят слухи, подогревают их. Не лучшее время для неприятностей — на праздники собралось слишком много посторонних. Они целую неделю добирались сюда из Галилеи. Народ Ирода. Держу пари, у него есть полный отчет о разговоре Пилата и Каиафы.
        — У него здесь наверняка свой человек,  — сказал трибун.
        Абенадар отвернулся, пересек комнату и сел на край кровати.
        — Мне не нравятся эти религиозные праздники. Сюда стекаются всякие сумасшедшие, накаляют обстановку, делают нелепые заявления, предсказывают все, от конца света до прихода Мессии, и открыто призывают к революции.
        Нахмурившись, трибун продолжал смотреть на храм.
        — Партия зелотов старается изо всех сил.
        Абенадар кивнул.
        — Самая подходящая для них ситуация.
        Трибун отвернулся от окна и прошелся по комнате, почесывая подбородок.
        — Как твои шпионы?
        — Мы собираем информацию, но ее не слишком много. Наши сообщения — не больше чем слухи и сплетни. Люди, которые знают, что происходит, об этом не говорят.
        — Хотелось бы мне сейчас иметь пару ушей в Синедрионе,  — сказал трибун. Затем, посмотрев на меня, улыбнулся.  — Между прочим, Ликиск знает члена этой группы. Верно, Ликиск?
        Абенадар был впечатлен:
        — Правда?
        — Никодим,  — объяснил трибун.  — Он был здесь днем, но ничего не сказал. Ликиск, как думаешь, смог бы ты узнать что-нибудь у Никодима?
        Потрясенный, я ответил:
        — Мы же не друзья. Я встречал его лишь раз, и только чтобы передать письмо.
        — А он позволит тебе придти снова?  — спросил центурион, воодушевившись идеей, пришедшей на ум и ему, и трибуну.
        — Он приглашал меня его навестить.
        — Так давай, Ликиск!  — воскликнул центурион.
        — Я… я не шпион,  — возразил я.
        — Мы и не просим тебя быть шпионом. Просто сходи к Никодиму, а потом расскажи, что ты видел и о чем вы говорили,  — объяснил Абенадар.  — Если он будет общаться легко, то, вероятно, насчет Синедриона волноваться не стоит.
        — То, как люди себя ведут, часто говорит гораздо больше, чем их слова,  — добавил трибун.
        — Он может меня не принять. Он же видел меня днем и может не доверять мне.
        Абенадар улыбнулся.
        — С другой стороны, он может принять тебя, чтобы узнать, каково настроение у римлян.
        Марк Либер положил руку мне на плечо.
        — Ты не обязан этого делать, Ликиск.
        — Я с радостью, и если смогу сделать хоть что-нибудь, чтобы не возникло неприятностей…
        — Тогда завтра с утра нанеси видит Никодиму,  — сказал Абенадар.  — Прими его приглашение!

        Даже если бы я хотел поспать подольше, то не смог бы. Шум в храме возник с первым лучом солнца. Я начал быстро одеваться; Марк Либер посматривал на меня, облачаясь в форму. Он заметил мою нервозность и повторил, что я не обязан делать того, на что он с Абенадаром так надеялись.
        Я отрицательно покачал головой и ответил, зашнуровывая сандалии:
        — Я пойду, но сомневаюсь, что узнаю что-нибудь важное.
        — Мы с Абенадаром разберемся, что важно, а что нет. Иногда даже мельчайшее, незначительное слово или действие может оказаться крайне существенным. Держи глаза открытыми и навостри уши.
        Я усмехнулся.
        — Это нетрудно. Ты ведь знаешь мою репутацию: я люблю подслушивать и собирать сплетни.
        Обняв меня, Марк Либер ответил:
        — И еще я знаю, каким ты можешь быть импульсивным.
        Из любопытства я решил взглянуть на двор язычников, находившийся за южной стеной огромного храма. Прокладывая путь сквозь толпу, я видел блестящий ряд коринфских колонн, таких огромных, что понадобилось бы трое человек, чтобы обхватить их целиком. Большой двор был окружен стеной внутреннего храма, куда могли заходить только евреи (под страхом смерти, как было написано в объявлении на стене).
        Я пересек двор, приблизился к впечатляющему ряду колонн, повернул на север и медленно направился вперед. Слева и впереди от меня возвышалась башня Антония. В этот момент в ворота хлынула целая толпа людей, окружавшая довольно высокого человека с каштановыми волосами и бородой, который, как я предположил, являлся одним из священников храма. Толпа была так велика, что меня понесло вместе с ней; в давке мне отдавили пальцы и чуть не поломали ноги и руки. Я подумал, что случится, если меня унесут в ту часть храма, куда можно только евреям — неужели Яхве немедленно поразит меня молнией? Но внезапно движение прекратилось, и головы присутствующих повернулись к человеку, оказавшемуся в центре этой суматохи.
        Шум стих, словно по сигналу; толпа замолчала, как театральная аудитория в момент падения занавеса и начала пьесы. Мужчина, к которому было приковано всеобщее внимание, поднялся на несколько ступенек к запретной части храма. Теперь он стоял чуть выше окружающих, и в лучах утреннего солнца его длинные каштановые волосы отливали красным и золотым. Судя по виду, ему было на несколько лет меньше, чем Марку Либеру — чуть за тридцать.
        Над притихшей толпой разнесся ясный голос.
        — Мое учение не принадлежит мне,  — сказал он и после паузы добавил: — Я говорю об учении того, кто меня послал.
        По толпе пронесся шум. Старик рядом со мной пробормотал:
        — Кто это? Откуда у него такие знания?
        Его сосед ответил:
        — Он хороший человек. Тихо, я хочу его послушать.
        Человек на ступенях подождал, пока шепот и разговоры стихнут.
        — Вы можете выслушать меня и сами решить, говорю я за себя или за того, кто меня послал. Человек, который говорит за себя, ищет своей славы. Но тот, кто делает это ради Его славы, говорит истину и не лжет.
        По толпе вновь пронесся шум, и когда люди успокоились, человек на ступеньках задал удивительный вопрос:
        — Почему вы хотите меня убить?
        Вслед за этим замечанием последовал целый взрыв разговоров, и среди этого волнения раздался громкий голос:
        — Ты одержим демоном! Кто собирается тебя убивать?
        Издевательский вопрос вызвал смех. Человек на ступенях нахмурился.
        Сбитый с толку, я повернулся к старику и на ломаном арамейском спросил, кто этот человек и почему он думает, что его хотят убить. Старик удивился и сперва отнесся ко мне с подозрением, но ему явно хотелось воспользоваться возможностью и сказать что-нибудь против выступавшего.
        — Он ходит повсюду и говорит, что его послал Бог; утверждает даже, что он сын Бога. А на самом деле он просто мошенник.
        Я спросил:
        — Но почему кто-то хочет его убить, если он мошенник?
        Старик пожал плечами и рассмеялся.
        — Никто не хочет его убивать!  — Он постучал пальцем по голове.  — Он сошел с ума.  — Отвернувшись, старик приподнялся и крикнул стоявшему на ступенях:
        — Если ты тот, за кого себя выдаешь, почему ты осквернил субботу — говорят, в это время ты лечил?
        Человек спокойно взглянул на старика.
        — Я сделал одно дело,  — сказал он, поднимая вверх палец,  — и вас это удивляет. Но вы сами нарушаете закон субботы. Разве Моисей не дал закон обрезания, пришедший от Бога? В субботу вы выполняете обрезание, а если человеку можно совершать обрезание в субботу — чтобы соблюсти закон Моисея,  — почему вы злитесь, что в субботу я вернул человеку здоровье? Не судите по внешнему виду. Будьте беспристрастны.
        Старик ничего не ответил, но человек на ступенях продолжал смотреть в нашем направлении. (В один пугающий миг мне показалось, что он глядит прямо на меня!) Он отвернулся, когда кто-то в толпе задал новый вопрос, но было шумно, и я не услышал ни вопроса, ни ответа.
        Через некоторое время человек спустился в толпу и растворился в ней, как и я, выйдя из ворот на улицу. Когда толпа рассосалась, я потерял выступавшего из вида.

        У Никодима были гости; одним из них оказался пожилой широкоплечий мужчина с кустистой бородой, длинными, темными волосами и большими, внимательными карими глазами.
        — Это Петр,  — сказал Никодим, знакомя нас.  — А это его друг Иоанн,  — добавил он, указав на молодого человека моего возраста с волосами песочного цвета и с синими, как Средиземное море, глазами. Я бы с удовольствием поговорил с ними, особенно с Иоанном, но Петр заявил, что им пора идти.
        — Может, мы еще встретимся,  — сказал я, глядя на Иоанна.
        Он улыбнулся:
        — Может быть.
        — Пошли,  — проворчал Петр.  — Господин ждет.
        — Господин?  — спросил я, сразу подумав о господине и рабе.
        — Иисус,  — сказал Иоанн с улыбкой.
        Петр потянул молодого человека за рукав.
        — Идем. Мы опаздываем.
        Пока Никодим прощался у дверей, мне подумалось, что если б я не пришел, Петр и Иоанн наверняка задержались бы здесь подольше.
        Никодим, однако, не беспокоился.
        — Очень рад видеть тебя снова, молодой человек,  — произнес он, вернувшись.  — Ты многое узнал о нашем народе, не так ли? Вчерашняя встреча с Пилатом вполне может восприниматься как урок.  — Он улыбнулся.  — Прошу прощения, что не заговорил тогда с тобой; по-моему, лучше не смешивать удовольствие и серьезные дела.
        — Я понимаю.
        — Ты был этим утром в Храме,  — сказал он, очень меня удивив.  — Человек, говоривший там — Иисус из Назарета. Друг Иоанна.
        — Иоанн назвал его господином. Почему?
        — Иисус — равви, учитель. Он зовет Иоанна своим любимым учеником, и Петр немного ревнует. Петр любит думать о себе как о первом среди равных.
        — Простите, Никодим, мне довольно сложно понять, о чем вы говорите.
        — Не беспокойся, юноша…
        — Но мне интересно! Из того, что я видел и слышал в храме от… э…
        — Иисуса.
        — … Иисуса из…
        — Назарета.
        — … да, из Назарета. Из того, что я видел и слышал, он действительно кажется учителем, но очень противоречивым.
        — Это как минимум!
        — Многие в толпе были настроены враждебно. А старик рядом со мной его просто терпеть не мог.
        — И он не единственный.
        — Иисус из Назарета сказал, что кто-то хочет его убить.
        — Кто-то действительно этого хочет.
        Потрясенный, я сидел с открытым ртом, не зная, что сказать. Наконец, я спросил:
        — И кто же?
        Никодим медлил, нервно ерзая в кресле и отводя глаза.
        — На самом деле это не имеет к тебе отношения, сынок.
        Услышав такое, я не стал давить на старика.
        — А что за праздник вы отмечаете?  — спросил я.
        — Праздник кущей,  — ответил Никодим.  — Сейчас он заканчивается. Мы празднуем жатву и со времен Моисея отмечаем наши странствия по пустыне после исхода из Египта. Центром праздника является вода Силоамского бассейна, того самого, который Пилат хочет наполнить водой из Вифлеема. Но использовать для этого деньги храма! Прокуратору это кажется чем-то незначительным, но уверяю тебя, Ликиск, дело очень серьезное. Если ты имеешь доступ к Пилату — а я думаю, ты его имеешь,  — скажи, чтобы он не совершал такой ужасной ошибки. В городе есть горячие головы, которые только того и ждут, только и ищут повод, чтобы поднять волнения. Скажи прокуратору, что Синедрион не хочет неприятностей, но мы не сможем контролировать то, что придет на ум этим молодым подстрекателям.
        Улыбнувшись, я сказал:
        — Вы говорите так, словно я пришел сюда как агент Пилата. Уверяю вас, я пришел только как друг, принявший приглашение.
        Никодим тоже улыбнулся:
        — Давай, сынок, назовем тебя дружественным агентом.

        Мрачный Понтий Пилат барабанил пальцами по подлокотнику кресла, переводя взгляд с меня на Марка Либера и Гая Абенадара, а я тем временем передавал ему слова Никодима. Когда я закончил, Пилат медленно кивнул, погладил подбородок и вздохнул, словно я добавил новый груз на его и без того уставшие плечи.
        — Значит, Никодим предупреждает, что дело может выходить за рамки возможностей Синедриона,  — сказал он.  — Что ж, он оказал мне хорошую услугу. Может, однажды я сумею его отблагодарить. Таким образом, мы столкнулись с ситуацией, когда определенные элементы могут развязать восстание.
        Абенадар сказал:
        — Согласно моей информации, эти элементы — скажем прямо, зелоты,  — собираются после праздника кущей провести демонстрацию.
        Пилат откинулся в кресле, опустив подбородок на кулак; его опухшие глаза были прикрыты, губы превратились в тонкую гневную линию. Тот же гнев пульсировал у него в висках.
        Абенадар продолжал:
        — Такие ожидания существуют, и они подогреваются несколькими личностями, имена которых нам известны.
        — Так арестуйте их. Возьмите под стражу,  — сказал Пилат, выпрямляясь и открывая глаза.
        Абенадар пожал плечами.
        — Когда мы их разыщем, то арестуем. Проблема в том, чтобы их найти.
        — Кто они?  — спросил прокуратор.
        — Варавва…
        Пилат проворчал:
        — Вот ублюдок. Кто еще?
        — Молодой человек по имени Дисмас, вор и мошенник, для которого подстрекательство — способ набить карманы. Среди бунтовщиков он новое лицо.
        — Еще?
        — Что касается других имен, серьезных доказательств нет, одни только подозрения.
        — Подозрений достаточно. Кто?
        — Симон Зелот. Это молодой поджигатель, за которым мы давно следим. Он — последователь еще одного подозреваемого, галилеянина по имени Иисус.
        Не в силах сдержать удивления, я воскликнул:
        — Утром я видел этого Иисуса в Храме!
        Абенадар, которого было ничем не удивить, кивнул:
        — Да, он проповедует здесь всю неделю. Как я и сказал, галилеянин.
        Пилат вставил:
        — Тогда это проблема Ирода Антипы!
        — Иисус из Назарета — радикал и экстремист, хотя мы не нашли в его речах ничего, что влияло бы на политику. Однако он религиозный фанатик, и среди евреев у него немало врагов. Особенно среди фарисеев.
        Пилат рассмеялся.
        — Ох уж эти святоши, хранители закона! Лицемеры, целый день готовы спорить о том, сколько ангелов уместится на кончике иглы. Если Иисус из Назарета восстановил против себя фарисеев, ему не поздоровится. Законники! Снобы! Ханжи!
        Абенадар усмехнулся.
        — Говоря о фарисеях, этот Иисус использует те же красочные фразы.
        Удивившись, Пилат встал и прошелся по комнате, размахивая руками:
        — Значит, Иисус восстановил против себя и Каиафу?
        — Наверняка,  — улыбнулся Абенадар.
        — Но ты говоришь, что Иисус не связан с политическими бунтовщиками…
        — Ясных доказательств нет, но возможно все.
        Взгляд Пилата остановился на мне. Он улыбнулся:
        — Ликиск, ты понимаешь, о чем мы говорим?
        — Я стараюсь, господин.
        Пилат пересек комнату, положил руку мне на плечо и произнес:
        — Евреи — очень странный народ. Их связывает целый свод законов, которые, как они считают, получены Моисеем от их бога. Якобы эти законы собственноручно записаны богом на паре каменных табличек. Фарисеи, о которых мы с центурионом говорили, представляют собой группу ученых людей, утверждающих, что помимо законов Моисея есть устная традиция, хранителями которой они являются. Задай фарисею вопрос, и он ответит тебе набором традиционных правил — когда и что есть, где, когда и с кем спать, где мочиться, где испражняться… в общем, у фарисея есть правило на каждый случай.
        Абенадар засмеялся. Марк Либер слушал нас молча, как всегда, держа свои мысли при себе.
        — К фарисеями близка еще одна группа — писцы, книжники. В общем, буквоеды. Спроси книжника про закон, и он ответит: «В законе радость». Закон для него — всё. Есть и третья группа, саддукеи. В отличие от фарисеев, саддукеи утверждают, что в так называемом устном законе нет ничего обязательного. Они говорят, что важно только написанное слово. Наконец, зелоты. Скандалисты, бунтовщики, провокаторы, которые во время молитвы просят своего Яхве дать им хорошее оружие. Это они собираются доставить нам неприятности. Верно, Абенадар?
        Пилат снова заходил по комнате, оживленно кивая головой.
        — Зелоты верят, что среди евреев появится тот, кто поведет их к свободе. Все евреи ожидают Мессию, спасителя, но зелоты верят, будто Мессия — политический бунтовщик и религиозный лидер. Вы скажете, что зелоты — наиболее радикальные фарисеи. Из всех беспокойных евреев именно они больше остальных склонны к терроризму. Варавва, о котором упоминал Абенадар, худший из зелотов, провокатор, сеющий неприятности везде, где появляется. Бандиты, вот кто они. Абенадар, тот другой, кого ты назвал… Дисмас?
        — Дисмас.
        — Вор, говоришь?
        — Грабитель с большой дороги.
        Пилат вплеснул руками:
        — Ну вот! Фанатики! Грабители! Бандиты! Террористы! Благочестивые фарисеи вроде Каиафы спорят о религиозных тонкостях, а потом этот святоша является сюда и предупреждает, что если я под него не прогнусь, у меня будут неприятности. Представляете неприятности, в которых мы окажемся уже сейчас, если я сдамся? Нет, мои благородные друзья, если Понтий Пилат отступит хоть на йоту в делах, касающихся этих евреев, он потерпит неудачу как прокуратор. Абенадар, ты должен предпринять все меры, чтобы мы были готовы к любым неожиданностям.

        XXIV

        Казалось, в последний день праздника кущей стены храма лопнут от втиснувшейся туда толпы. Шум разбудил меня рано, и скоро я был во дворе язычников, стараясь занять место как можно ближе к лестнице и дожидаясь человека по имени Иисус, который мог придти сюда проповедовать.
        Он не заставил себя ждать, однако этим утром, когда солнце только поднялось над крышами храма, высокого галилеянина не стискивали со всех сторон, как это было вчера. Теперь толпа расступилась, открывая ему путь, словно человеку высокого положения. Он прошел от меня так близко, что я мог бы до него дотронуться, и взошел по ступеням. Он был высоким и мускулистым, как люди, всю жизнь работавшие руками (сложенные ладони были мозолистыми, запястья — широкими и сильными, пальцы — длинными). Его лицо загорело, каштановые волосы и борода блестели на солнце. Взгляд карих глаз был прямым и решительным.
        Он заговорил ясным, глубоким голосом — голосом учителя, напомнив мне о Корнелии.
        — Я не пробуду с вами долго,  — начал он, и это заявление сразу вызвало в толпе перешептывания.  — Я уйду к Тому, кто меня послал. Вы можете искать меня, но туда, куда я отправлюсь, вы пойти не можете.
        Когда стихла очередная волна шепота, Иисус из Назарета оглядел лица людей, молчащих в ожидании его слов. Казалось, его острый, ищущий взгляд коснулся каждого. Иисус продолжил:
        — Вы пришли сюда на праздник воды и света, но я скажу вам, что если человека мучит жажда, пусть он придет ко мне, и я ее утолю. У того, кто в меня поверит, как сказано в писаниях, из чрева потекут реки живой воды.
        Стоявший рядом человек дернул меня за рукав. Это был воспитанный, хорошо одетый юноша. Он прошептал:
        — Этот человек — Мессия. Я уверен.
        Внезапно Иисус замолчал, и его взгляд упал на группу людей, ждавших его речи почти столько же, сколько и я. Судя по всему, Иисус знал их и расценил их появление как угрозу, поскольку поднял полы одежды и сошел со ступеней, устремившись к воротам. Толпа вновь перед ним расступилась, а когда он покинул храм, сомкнулась.
        Вечером Никодим объяснил внезапный уход Иисуса.
        — Люди, которых ты видел, стражники, работающие на Каиафу, и представители храма. Они собирались его арестовать.
        — По обвинению в чем?  — спросил я, удивившись гневу в своем голосе.
        — Эти обвинения вырастают из его учений. Некоторые считают, он нарушил довольно много религиозных законов.
        Покачав головой, я сказал:
        — Но ведь они его не арестовали?
        — Нет,  — ответил Никодим с лукавой усмешкой.  — Иисус — впечатляющий оратор. Посланные Каиафой люди сделали то, чего не должны делать стражники. Они начали слушать, и один из них сказал: «Никогда не слышал, чтобы кто-то говорил так, как этот Иисус».
        Я спросил Никодима, почему он как член Синедриона не пытался остановить Каиафу, желавшего арестовать невинного человека.
        — Я дважды слушал Иисуса и не вижу причин для его ареста. Кстати, как и Пилат.
        Никодим развел руками:
        — Я сказал Каиафе: «Как мы можем преследовать человека, не дав ему возможности защищаться?» Это против наших законов, напомнил я первосвященнику. И знаешь, что он мне ответил? Он спросил, правда ли, будто я — тайный последователь Иисуса. Я ответил, что меня интересует только правосудие.
        — Иисус не сбежит из-за угрозы ареста?  — спросил я, надеясь на обратное: мне хотелось послушать его и, если возможно, встретиться и поговорить с ним лично.
        Никодим покачал головой.
        — Уверен, завтра он будет в храме.
        — Смелый,  — сказал я, улыбнувшись.
        — Истина выбирает смельчаков.
        — Каиафа попытается его арестовать?
        Никодим пожал плечами:
        — Мне Каиафа о подобных вещах не докладывает.

        Пусть никто не говорит, что евреи не умеют устраивать праздники. Последняя ночь их великого торжества была такой же веселой, как и римские пирушки. Направляясь в крепость, я обратил внимание, что весь двор храма залит огнями.
        Привлеченный звуками музыки, я, к собственному удивлению, увидел, что ступени, где утром стоял Иисус, заполнены счастливыми евреями, глядящими на танцоров: одни вращали факелы, другие прыгали и кружились, хлопая в такт барабанам, цимбалам и трубам. Это был радостный шум, и я решил посмотреть, что будет дальше.
        Однако в разгар песен и веселья я думал об Иисусе. Где он сейчас? Радуется ли празднику, смеется ли, танцует, хлопает ли в ладоши, как это делает его народ? Я видел его дважды, и на его лице ни разу не было улыбки. (По улыбке я оценивал людей и всегда полагал, что человек с легкой, открытой, честной улыбкой — отличный спутник на жизненном пути). Но я знал, что такое находиться под угрозой ареста, и помнил, что не улыбался по дороге из Кампании в Рим, даже будучи вместе с Неемией. Я решил, что Иисус знал о присутствии людей, желающих его арестовать, и поэтому не улыбался.
        Наконец, оторвавшись от созерцания праздника, я с трудом протиснулся сквозь толпу в крепость, надеясь, что следующим утром Иисус будет учить.
        Вернувшись в комнаты Марка Либера, я попал на другой праздник. Они с Абенадаром напились. Оба приветствовали меня, как это делают пьяные люди: широко раскрыв руки, с пустыми глазами и улыбками, называя мое имя и громко хохоча.
        — Все якшаешься со своими еврейскими дружками, Ликиск?  — спросил трибун. Он разлегся на кровати в одной набедренной повязке, опустив голову на руку, а в другой держа кубок с вином.
        Абенадар был в форме. Он сидел, скрестив ноги и глядя в центр комнаты. Он выпил меньше трибуна.
        — Что слышно от евреев?  — спросил Марк Либер, поднимаясь на кровати.
        Я передал им слова Никодима о попытках арестовать Иисуса, и это подогрело интерес Абенадара.
        — Но они его не арестовали?  — спросил он.
        — Те, кто должен был это сделать, попали под влияние его речей,  — объяснил я.
        Абенадар рассмеялся, однако Марк Либер оставался серьезен.
        — А ты, друг мой? Понравились тебе речи этого Иисуса?
        Это был не вопрос, а насмешка, которую я приписал опьянению трибуна и напряжению на службе. Не слишком разумно попадаться на такую удочку.
        — Оставь его, Марк,  — сказал Абенадар.  — Он же мальчик, умный и любознательный. Он просто хочет больше знать.
        — Ах, Ликиск,  — вздохнул трибун.  — Что же в тебе такого, что ты все время тянешься к религиозным людям?
        — Не знаю, трибун,  — ответил я, чувствуя себя неловко и не желая говорить, когда он находится в таком настроении.  — У меня всегда был интерес к богам.
        — И правда,  — проворчал Марк Либер. Он шумно глотнул вина, частично пролив его себе на грудь.
        Абенадар сказал:
        — А для меня боги мало значат.
        Трибун взмахнул рукой.
        — Все, о чем ты заботишься, Гай, это закон. Тебе суждено быть его блюстителем.
        — Без закона мы ничто, а без того, кто этот закон выполняет, нет самого закона,  — ответил центурион, грозя пальцем.
        — Закон! Палестина! Евреи! Цезарь Тиберий! Без них было бы гораздо лучше,  — сказал трибун.  — Будь я в Риме, я бы смог повлиять на некоторые события, но что может случиться в Палестине? Что можно здесь сделать, чтобы что-то изменить?
        Впервые видя, как глубоко встревожен мой трибун, как сильно трагедии прошлого отразились на его сердце, я пересек комнату и сел рядом, обняв его за плечи. Когда-то он успокаивал меня, а теперь мы поменялись ролями, но я не чувствовал себя неловко или не на своем месте. Мы сидели долго, пока он не заснул и не повалился на меня. Абенадар с улыбкой допил последний кубок, подняв его за наше здоровье, и покинул комнату.
        Когда я уложил Марка Либера и забрался под одеяло, он, спящий, повернулся и положил руку мне на грудь.
        Довольный, я уснул. Утром, перед рассветом, он захотел меня, и я с радостью ему отдался.

        Праздник в храме евреев закончился, и когда я входил через большие ворота, просторный двор был почти пуст. Я уныло подумал, что Иисус вряд ли появится. Возможно, предположил я, он, как и все остальные, ушел домой.
        Движение у ворот слегка меня ободрило, но, взглянув туда, я увидел высокого Каиафу в окружении членов Синедриона, быстро направлявшихся по двору к внутренним помещениям. Никодима среди них не было. Евреи говорили тихо, но оживленно, размахивая руками и активно жестикулируя.
        Это мне совсем не понравилось.
        Солнце стояло высоко над крышами крепости, когда громкие голоса и шум шагов снова привлекли мое внимание к воротам. Я увидел Иисуса: держа голову прямо, он вошел во двор и устремился к ступеням. Я улыбнулся, радуясь его появлению и тому, что не зря ждал. Мне повезло встать рядом с местом, где он собрался говорить.
        Однако прежде, чем он успел что-то сказать, из внутренних помещений появились члены Синедриона и начали проталкиваться сквозь толпу. В один пугающий миг я ожидал, что Иисуса арестуют, но жрецы еврейского храма были без стражников.
        Они тащили за собой женщину. Женщина выглядела настолько подавленной и испуганной, что на секунду я решил, будто она — рабыня, но потом вспомнил, что у евреев нет рабов. Она была стройной, симпатичной, с темными волосами, круглым лицом и сине-зелеными глазами, широко раскрытыми от ужаса. (Я вспомнил Клодию из Остии). Державший съежившуюся, испуганную женщину Каиафа бесцеремонно толкнул ее к Иисусу.
        — Она,  — заявил Каиафа, сердито глядя Иисусу в лицо,  — обвиняется в прелюбодеянии.
        По толпе пронесся шепот потрясения и неодобрения. Иисус невозмутимо глядел на Каиафу, а не на женщину.
        Верховный жрец с надменным выражением продолжил:
        — Ее поймали во время измены, и это обвинение основано не на слухах. Ее поймали. Законы Моисея говорят, что таких надо забрасывать камнями. Что ты на это скажешь?
        Я ждал. Толпа ждала. Никто не говорил ни слова.
        Иисус вдохнул, а затем медленно выдохнул, как это делают утомленные люди. (Так делал и Корнелий, устав от попыток объяснить мне философское положение и демонстрируя тем самым глубину терпения, которую невозможно выразить словами). Нетрудно было догадаться, чего хотят еврейские священники: поймать его на букве закона перед лицом последователей, чтобы те увидели его тщетные усилия и поражение в разборе этой дилеммы. Мне представилось, что они, наверное, всю ночь изобретали этот ход, и я подумал: «Жаль, Иисус, что тебе приходится отвечать на такой хитрый вопрос».
        Все смотрели на Иисуса, и единственным звуком, кроме шума ветра, были тихие всхлипы бедной женщины, оказавшейся в центре этой жестокой драмы. Однако Иисус смотрел не на женщину. Вместо этого он повернулся и взглянул на всех священников по очереди, задерживаясь на каждом — на каждом самодовольном лице, каких достаточно среди жрецов, аристократов и цезарей. Каиафа улыбался так, словно испытывал триумф, как игрок в шашки, заметивший, что его противник совершил фатальную ошибку.
        Иисус молчал. Он опустился на колени и в пыли от сотен ног, проходивших по ступеням храма, начал что-то писать кончиком пальца. Люди стали напирать, пытаясь разглядеть, что происходит, и едва не сбили меня с ног. С трудом я разглядел лишь часть того, что писал Иисус. Это были имена. Женские имена.
        Пока Иисус чертил имя за именем, я поднял глаза и посмотрел на лица священников. С каждым именем лицо одного из них смущенно краснело. Челюсти сжимались. Глаза становились больше. Они кашляли и пыхтели. По толпе прокатилась волна смешков, поскольку теперь все оторвались от слов в пыли и смотрели на священников.
        Иисус встал, взглянул на них и тихо произнес:
        — Пусть те из вас, кто без греха, бросят первый камень.
        Высокий, гордый Каиафа сделал полшага вперед, открыв рот и собираясь что-то сказать.
        Иисус снова опустился на колени, что-то написал в пыли и взглянул на верховного жреца.
        Покраснев, Каиафа развернулся и пошел прочь; за ним один за другим последовали жрецы. Иисус, оставаясь на коленях, посмотрел на всхлипывающую женщину, ставшую объектом жреческой игры. Поднявшись, он заглянул ей в лицо. Он говорил негромко, но во дворе было так тихо, что его голос разнесся до самых ворот.
        — Женщина, где твои обвинители? Кто именно тебя обвинял?
        Женщина подняла заплаканное лицо и срывающимся голосом ответила:
        — Никто, господин.
        Взяв ее за подбородок, он провел пальцем по ее щеке, вытирая слезы.
        — И я не обвиню.
        Женщина собиралась что-то сказать, но Иисус поднял руку.
        — Иди и не греши больше,  — проговорил он.
        Зрители расступились, и молодая женщина пошла к воротам, бесстрашно подняв голову. Когда она покинула площадь, по толпе разнесся тревожный шепот; люди переступали с ноги на ногу, опускали глаза и отворачивались от человека на ступенях. Задние ряды начали расходиться, и вскоре все свидетели драмы молча ушли, а я остался один у нижней ступеньки, глядя Иисусу в лицо. Он смотрел на меня так, как смотрел Корнелий, если ожидал вопроса.
        — Кто вы?  — спросил я сухим, как тростник, голосом.
        — Я свет мира,  — сказал он, шагнув навстречу.  — И тот, кто за мной последует, не останется во тьме, но обретет свет жизни.
        Спустившись со ступеней, он быстро направился к воротам по пустому двору. Я окликнул его:
        — Куда вы идете?
        Он остановился, повернулся и медленно покачал головой.
        — Туда, куда я иду, ты пойти не можешь.
        Нервничая, я продолжил:
        — Я надеялся вас послушать.
        — Я сюда вернусь.
        — Когда?
        — Завтра.
        — Тогда я приду.
        — Если ты будешь слушать мои слова и поймешь их, то узнаешь истину.  — Он помолчал и продолжил:
        — И она тебя освободит.
        А потом он улыбнулся.
        У него была прекрасная улыбка.

        XXV

        Они заполонили Литостротон под полной луной, освещавшей камни мостовой так же ярко, как днем. Пилат заставил их ждать, совещаясь с трибуном и центурионом в своих комнатах, а через открытое окно до нас долетали громкие голоса разгневанных евреев.
        Прокуратор Иудеи сидел в позолоченном кресле за столом из кедра, барабаня пальцами по столешнице; нахмуренные брови соединялись в сплошную линию. Абенадар стоял у окна, глядя на толпу, наводнившую двор.
        — Сколько их?  — спросил прокуратор.
        — Несколько сотен,  — ответил центурион, не поворачиваясь.
        Марк Либер, сидевший перед столом Пилата, медленно качал головой.
        — Я знал, что это случится,  — пробормотал он.
        Пилат внимательно взглянул на него, но задал вопрос Абенадару.
        — У тебя есть внизу люди?
        — Достаточно,  — центурион с улыбкой взглянул через плечо.
        Пилат кивнул.
        — Вооружены?
        Абенадар медленно кивнул.
        — Двадцать лучших людей; в основном сирийцы. Когда они не в форме и носят еврейские одежды, то выглядят как евреи.
        Пилат помолчал, хмуро глядя на трибуна.
        — Марк? Ты доволен предпринятыми мерами?
        — Мы стараемся улучшить заведомо плохую ситуацию. Гай вывел туда своих людей. Если среди сирийцев есть холодные головы, Гай их выбрал. Но я считаю, что мы совершим ошибку, если будем думать, что эта демонстрация — работа зелотов, хотя они, без сомнения, приложили к этому руку.
        Абенадар отвернулся от окна и пересек комнату.
        — Господин,  — сказал он Пилату, склонившись над столом прокуратора.  — Я согласен с Марком, что мы принимаем ситуацию слишком близко к сердцу, и это опасно, но я не приказывал моим сирийцам бурно реагировать. Они следят за известными заговорщиками. Мы не хотим насилия и конфронтации.
        Пилат вздохнул.
        — Думаю, я должен с ними поговорить.
        Марк Либер кивнул:
        — Мы с Гаем согласны.
        Пилат встал, привел тогу в порядок и сказал:
        — Тогда выйдем и покончим с этим.
        Тихий наблюдатель, я последовал было за ними, но Пилат остановил меня, покачав головой.
        — Я могу пригодиться!  — запротестовал я.
        — Оставайся здесь, Ликиск,  — твердо сказал Пилат.  — Толпа опасна; это дело солдат.
        Мой умоляющий взгляд не произвел впечатления на трибуна и центуриона. Разочарованный, но взволнованный, я остался, глядя на Литостротон из окна.
        Пилат не вышел на мостовую, показавшись на маленьком балконе над головами толпы, настолько плотной, что она двигалась как единое целое; сотни евреев качались из стороны в сторону, будто пшеница на легком ветерке. Их голоса были резкими и гневными; прошло некоторое время, прежде чем они смолкли, и Пилат начал говорить. Его голос был громким, твердым, наполненным терпением.
        — Что у вас за жалобы?
        Ответ евреев разнесся как удар грома, но был неразборчив, пока шум и рев не стихли. Затем кто-то в передних рядах крикнул на всю площадь:
        — Ты украл наши деньги!
        Толпа вновь взревела, но теперь в воздух поднялись кулаки, и прошло некоторое время, прежде чем шум стих.
        Глядя из окна, я искал Марка Либера и Гая Абенадара, но видел лишь евреев; их лица подняты к Пилату, тела качались, руки со сжатыми кулаками гневно вздымались в направлении прокуратора, который терпеливо ждал, когда можно будет продолжить.
        — Я говорил с Синедрионом, и больше мне нечего добавить. Что сделано, то сделано.
        Хотя мне казалось, что это невозможно, новый рев толпы был громче предыдущего. Там, где раньше вздымалось лишь несколько кулаков, теперь вырос лес рук: казалось, руку поднял каждый еврей на Литостротоне. Их крики были опасными, полными злости — шум буйной толпы.
        Со всей площади понеслись дерзости, кулаки качались, как колосья в поле.
        Прокуратор Иудеи стоял на балконе, положив одну руку на балюстраду, а другую прижав к груди, и решительно смотрел в толпу.
        — Где солдаты?  — вскричала Клавдия Прокула.
        «Действительно, где?», подумал я, разглядывая отдаленные участки площади в поиске людей в форме, тщетно пытаясь найти Марка Либера и Гая Абенадара и понять, где в беснующейся внизу толпе сирийцы.
        Пилат поднял руку в попытке успокоить собравшихся.
        — Расходитесь по домам,  — закричал он, но его голос потерялся в общем шуме.
        Если б я был одним из сирийцев, я бы решил (как они позже и утверждали), что поднятая рука прокуратора — сигнал. Не знаю, так ли это было на самом деле, но последствия у этого жеста оказались страшными, поскольку скрывавшиеся в толпе сирийцы наконец себя обнаружили. В ужасе застыв у окна, я видел, как они скинули одежды, явив под ней форму, и выхватили мечи. Лунный свет блестел на обнаженных клинках и ножах, поднятых в воздух между сжатыми кулаками. Когда клинки и ножи начали свою работу, повсюду раздались крики. Толпа бросилась врассыпную, как рвущаяся на клочки изношенная ткань, если ее сильно потянуть. Кричащие евреи толкались, стремясь оказаться подальше от атакующих солдат.
        Пилат тоже что-то кричал, однако его слова глохли среди воплей перепуганных людей. Тогда он прекратил свои попытки, в молчании стоя с потрясенным неверием на лице, глядя на сцены, разворачивавшиеся на его глазах.
        Рядом встал Абенадар, затем Марк Либер; они находились всего в нескольких футах от голов перепуганных людей, пытавшихся спастись от безжалостной резни. Сверкающие белые камни широкой мостовой были теперь заляпаны кровью, блестевшей в лунном свете. Повсюду лежали тела, и их становилось все больше по мере того, как сирийцы оттесняли толпу с Литостротона и гнали ее вниз с холма.
        Потом все кончилось.
        Евреи исчезли.
        Крики смолкли.
        Тяжело дыша, сирийцы с оружием наготове стояли, словно фигуры на доске.
        Восемнадцать евреев были убиты или умирали на камнях.

        XXVI

        Из-за этих неприятностей Пилат решил остаться в Иерусалиме.
        Иерусалим всегда был беспокойным городом, а теперь превратился в рассадник слухов, сплетен и размышлений самых несдержанных его жителей о том, не настало ли время свергнуть римское иго. Люди утверждали, что Понтий Пилат показал себя неумелым и неопытным прокуратором, полностью утратив доверие еврейских официальных лиц — Каиафы и его престарелого отца Анны Ишмаэля. Вдобавок к этому, зелоты всячески старались возбудить и подогреть общественное мнение.
        — Камень, что летел в голову Пилата,  — сказал Гай Абенадар, завершая обзор состояния дел в Иудее,  — бросил зелот. Мы в этом уверены, хотя подозреваемых у нас нет.
        Марк Либер сидел и слушал, а я был рядом, закрыв глаза от удовольствия, пока он лениво перебирал пальцами мои волосы.
        — Палестина — это такая заноза, что лучше оставить самим евреям разбираться с этим,  — сказал он.
        — Но пока что разбираться приходится нам,  — пожал плечами Абенадар.
        Марк Либер ответил:
        — Мы сидим в крепости, словно узники тех, кем вроде бы управляем.
        Это была ирония и правда. Со времени убийств галилеян прошло две недели, и каждый день становился все напряженнее. Пилат решил, а его советники согласились, что римляне, выходящие за стены крепости, должны делать это группами по четыре человека в полном вооружении.
        Мне вообще запретили выходить. Так решил Марк Либер.
        — Даже наши солдаты рискуют жизнью, отправляясь в патруль, и я не собираюсь позволять безоружному мальчишке болтаться по этим улицам.
        Я считал это ненужными предосторожностями, но подчинился, довольствуясь видом на двор из окон комнат. Шли дни, и я никак не мог дождаться, когда же на своем привычном месте, на ступенях лестницы, появится Иисус. Он, наконец, пришел, и я улыбнулся ему с балкона, радуясь, что он выжил в суматохе последних дней. Нас разделяло большое расстояние, и я не слышал, о чем он говорил, продолжая удивляться, почему еврейские священники открыто не выступят против него.
        Гай Абенадар, понимавший мотивы публичных людей в общественных вопросах, полагал, что все скоро кончится.
        — Наступит день, когда Каиафе придется иметь дело с Иисусом из Назарета — и наоборот,  — мрачно сказал он.
        Галилеянин оказался предметом размышлений и других жителей крепости Антония. Клавдия Прокула советовалась с прорицателем и астрологом, волнуясь из-за странного учителя из земель Ирода Антипы, и нашла в словах советников причину полагать, что звезды еврея Иисуса и римлянина Пилата неясным образом сходятся в некой точке. Этот факт тревожная от природы женщина сочла особенно неприятным.
        Неприятности действительно сыпались на Пилата, словно дождь. Из Рима пришло сообщение, что Тиберий обеспокоен положением дел в Палестине и высылает своего эмиссара разобраться в возникших проблемах.
        — Это все из-за сложностей с проектом водоснабжения,  — простонал Пилат, рассказывая нам об этом последнем ударе.  — Только его мне не хватало,  — с отвращением ворчал он.  — Проклятый шпион. Да еще и льстец. К нам прибудет самый знаменитый римский подхалим и лизоблюд.
        — Кто?  — спросил Марк Либер.
        — Луций Вителлий,  — ответил прокуратор.
        Это имя наполнило меня таким ужасом, что я едва не упал в обморок. Марк Либер вовремя меня поддержал.
        — Ничего,  — пробормотал я слабым голосом.  — Наверное, лихорадка.
        — Отправляйся в постель,  — приказал Пилат.
        Вернувшись в нашу комнату, Марк Либер проницательно заметил, что не лихорадка, а имя Вителлия едва не заставило меня потерять сознание.
        — Ликиск, какое отношение он имеет к тебе?
        Нервничая, я рассказал ему о своей давней встрече с Вителлием в храме Приапа и о его сыне, которого видел на Капри.
        — Сколько пройдет времени, прежде чем Вителлий сообщит Цезарю, что я жив и нахожусь с тобой в Иерусалиме? И сколько времени понадобится, чтобы Цезарь забрал меня к себе?
        Еще до моего пленения Вителлий поднимался в правящих кругах Рима, становясь силой, с которой следовало считаться, поскольку Тиберий доверял ему все больше, без сомнения довольный тем, что в восточном Средиземноморье ему служит распутный, пресыщенный, развратный человек. То, что ему доверял Сеян, было еще одним преимуществом, от которого получал удовольствие этот отвратительный тип и его жестокий, мстительный сын, который, как я предполагал, до сих пор остается на острове ради удовлетворения Тиберия.
        — Вот,  — сказал я, с грустной улыбкой глядя на хмурившего брови трибуна,  — длинная рука Тиберия скоро достигнет Палестины и утащит Ликиска обратно на Капри.
        Мрачно помолчав, я стукнул кулаком по колену:
        — Я лучше убью себя, чем вернусь назад.
        — Пойми, Ликиск, никто тебя никуда не утащит. Во-первых, ты свободен. Даже Тиберий не может по собственному желанию аннулировать вольную освобожденного человека. Во-вторых, вполне вероятно, Луций Вителлий даже не знает о тебе.
        Я покачал головой.
        — Его сын рассказал.
        — У Вителлия здесь более серьезные дела, чем ты. Эта резня — тяжелая ситуация, из которой Ирод наверняка постарается извлечь максимум выгоды. Я не удивлюсь, если Вителлий порекомендует вернуть Пилата в Рим.
        Я проворчал:
        — Тогда Цезарю придет две посылки!
        Твердо, с ободряющей улыбкой, Марк Либер тожественно обещал:
        — Никто не заберет тебя в Рим, Ликиск. Клянусь.
        — Когда он приедет?  — спросил я.
        — Скоро,  — угрюмо ответил Марк Либер.
        Испуганный грядущими событиями, я встречал каждый восход без сна, холодно размышляя, не в этот ли день прибудет Вителлий, увидит меня и арестует. С приходом ночи, свернувшись в постели рядом с трибуном, я вновь не спал, думая, что утром Вителлий может оказаться у ворот Иерусалима.
        Переполненный страхом, колючий, уставший и бледный от волнения, я слонялся по коридорам и лестницам крепости. Я вздрагивал от любого шороха, пугался голосов и внимательно следил за всеми, кто пересекал Литостротон, чтобы постучать в ворота под окнами комнат Марка Либера.
        На пятнадцатый день после убийств на площади, которую давно отчистили от крови, я сидел у окна, разглядывая четвертых солдат, выходивших патрулировать улицы, держа руки поближе к мечам и кинжалам. Я нервно смотрел на построение, следя за теми, кто не в форме, и ища тогу, указывавшую на прибытие Луция Вителлия со свитой политиков, а потому не сразу заметил молодого человека в еврейской одежде, быстро бежавшего по камням и остановившегося рядом с охранником. Я обратил на него более пристальное внимание, когда в комнату вошел стражник и сообщил, что этот молодой человек спрашивает меня.
        Удивленно глядя на него сверху, я покачал головой.
        — Я его не знаю. Как его зовут?
        Охранник ответил:
        — Он говорит, что его зовут Иоанн, и он пришел от твоего друга Никодима.
        Широко улыбаясь и теперь узнав юношу, я радостно кивнул.
        — Конечно! Его еще называют любимым учеником!
        Удивленный охранник ждал ответа.
        — Спустись к нему. Евреи не могут заходить в крепость,  — напомнил он мне.
        — Конечно спущусь!  — сказал я, рассмеявшись.
        — И у нас приказ никого не выпускать отсюда без разрешения,  — твердо продолжил охранник.
        — Я выйду только на мостовую. Ты сможешь меня видеть.
        Приветливо улыбнувшись, Иоанн крепко пожал мне руку.
        — Никодим волнуется — ты куда-то пропал. Он приглашает тебя в гости.
        — Боюсь, что это невозможно, Иоанн. Со дня той трагедии у нас ввели очень строгие правила.
        — Это важно, Ликиск. Никодим хочет сказать тебе кое-что, что следует знать Пилату.
        — Тогда почему он не придет сам?
        Юноша пожал плечами и нахмурился.
        — Это не слишком разумно. А может, даже опасно.
        Я понял.
        — Подожди здесь, ладно? Может, мне удастся все устроить.
        Пилат крайне заинтересовался, но, как всегда, проявил осторожность. Он сидел за столом, размышляя и слушая советы Абенадара и Марка Либера. Центурион был крайне скептичен. Трибун считал, что здесь может крыться возможность для примирения.
        — Никодим выступает от лица умеренного крыла Синедриона. У них могут быть полезные идеи. В конце концов, мы должны узнать, что он хочет сказать нам.
        — Ликиск,  — прокуратор взглянул на меня своими отекшими глазами.  — Ты доверяешь Никодиму?
        — Доверяю,  — уверенно сказал я, кивая.  — И осмелюсь сказать, вам тоже следует кому-то доверять.
        Пилат выпрямился, покраснев от нахлынувшего гнева.
        — Придержи язык, мальчик!
        Он снова опустился на стул, хмурясь и изучая костяшки своих пальцев. Наконец, прокуратор поднял голову и улыбнулся.
        — Но ты, конечно, прав. Сходи к Никодиму. Гай, подбери ему охрану.
        — Нет,  — категорически отказался я.
        Пилат покачал головой.
        — И кто на самом деле правит Иудеей?  — вздохнул он.

        XXVII

        Никодим был не один. Его гостем оказался пожилой мужчина, сложенный, как медведь, с черными, щедро сдобренными сединой волосами и длинной, достававшей до груди бородой. Он был человеком высокого положения, напомнив мне о любимом Кассии Прокуле. Его звали Иосиф, и он прибыл из места под названием Аримафея.
        Представляя его, Никодим сказал, что он тоже член Синедриона.
        — Иосиф знает о твоей близости к Пилату,  — объяснил Никодим, гладя свою менее густую бороду,  — и мы согласились, что ты вполне можешь донести до него кое-какую информацию.
        — Информацию,  — прошептал Иосиф, перебивая своего друга и коллегу,  — которая успокоит встревоженный город. Признаюсь, она послужит на благо и Синедриона, и прокуратора.
        Не знаю, молодой человек, насколько хорошо ты понимаешь политическую ситуацию в стране, но в наших отношениях с прокуратором есть общие цели. Синедрион желает мира не меньше, чем Пилат. Мы, как и он, обеспокоены безответственными действиями некоторых людей, не отвечающих своему наследию. Я говорю о радикальных зелотах, врагах не только Рима, но и Синедриона. Те из нас, кто занимает умеренную политическую позицию, боятся, что своей горячностью зелоты спровоцируют еще большее давление на Иудею, нежели существующее при Пилате.
        В трагедии двухнедельной давности мы видим, как могут действовать нервные войска, если на них слишком надавить. Некоторые из нас считают, что мы окажем стране услугу, помогая прокуратору арестовать зачинщиков. Особенно одного из них, поскольку его арест и наказание лишит духа движение зелотов. Этот человек — вор и убийца, и он не красит репутацию честных зелотов, стремящихся освободить страну. Я говорю о Варавве.
        — Я о нем слышал,  — сказал я.
        Иосиф мрачно кивнул.
        — Тогда ты знаешь, что он алчный человек, использующий свое положение лидера ради собственных целей.
        — Да, я слышал и об этом.
        Иосиф снова кивнул и бросил на Никодима взгляд, словно ища поддержки. Обретя ее, Иосиф сказал:
        — Мы в Синедрионе готовы передать Пилату Варавву. Твоя неожиданная дружба с Никодимом значительно упрощает эту задачу. Я скажу тебе, где найти Варавву, а ты передашь Пилату эту информацию. Сделаешь это?
        В восторге я ответил:
        — Конечно, сделаю!
        Улыбнувшись, Иосиф ухватил меня за плечо.
        — Я знал, что Никодим прав: ты подходишь для этого дела. Непростая это задача — предать римлянам одного из наших соотечественников, но сейчас нам нужен период покоя, а не волнений, из-за которых ни римляне, ни евреи не могут обсудить возникшие сложности.
        — Я понимаю, господин.
        — Тогда слушай внимательно, и я скажу тебе, где его найти.
        Ни один человек, думал я, не заслуживает ареста больше, чем этот Варавва, вор и убийца. Иосиф кратко рассказал мне его историю: давний зачинщик неурядиц и оппортунист, он присоединился к зелотам ради наживы; разбойник, грабитель путешественников, лидер и организатор встречи, на которой под клинками римлян погибли галилеяне; возможно, тот самый человек, что кинул в Пилата камень и высек искру возмущения, за которой последовала бойня.
        С небольшой бандой таких же головорезов он разбил лагерь в труднопроходимых холмах к востоку от Иерусалима, за деревней Вифания, на краю большой пустыни, испещренной сотнями пещер. Точное место пещеры, где скрывались Варавва и его последователи, Иосиф обозначил на карте, нарисованной на папирусе, которую я аккуратно свернул и спрятал в тунику.
        — Вашим солдатам будет нетрудно найти это место,  — сказал Иосиф.
        В сопровождении Иоанна я прошел по крутой улочке в низину сыроваров. На фоне пламенеющего предзакатного неба высился силуэт башни Антония.
        — У тебя важная и опасная миссия,  — сказал Иоанн, идя с опущенной головой.  — Надеюсь, с тобой будет все хорошо, когда ты отправишься их арестовывать.
        Я засмеялся.
        — Сомневаюсь, что меня туда пустят. Это дело солдат. Мой друг, центурион Гай Абенадар — вот кто туда пойдет.
        — Все это грустно,  — сказал Иоанн, глядя мне в глаза.  — Боюсь, мне не слишком нравятся предательства.
        Остановившись и обняв молодого человека за плечи, я покачал головой.
        — Это не предательство. Иосиф сказал, что он опасен и для евреев, и для правительства.
        — Я понимаю,  — сказал Иоанн, чье красивое лицо оставалось печальным.  — Однако Варавва — человек, еврей, один из моих соплеменников. И я удивляюсь: неужели арест Вараввы вот так вдруг решит все проблемы нашей страны и нашего народа? И когда закончатся эти аресты?

        XXVIII

        Центурион Гай Абенадар с трудом сдерживал восторг.
        — Этот ублюдок Варавва будет в наших руках еще до заката! Я вам обещаю!
        Пилат кивнул.
        — Когда все закончится, я вас награжу,  — сказал он сияющему центуриону. Бросив на меня взгляд, Пилат гордо и довольно улыбнулся.
        — Ликиск, нет слов, чтобы выразить, как много для нас значит твоя работа. Когда-то я говорил, что твое дружеское ухо в стане врага будет стоить целого батальона. Оно стоит больше! Целую центурию! Обещаю, что не забуду этого.
        Трибун Марк Либер был не в меньшем восторге.
        — Ликиск, ты обрел в Пилате друга и союзника, так что на твоем месте я бы не стал беспокоиться о Вителлии. Пилат не позволит себе потерять такого ценного человека, как ты.
        — Это успокаивает,  — ответил я,  — если Пилат останется на своем посту.
        Застонав, Марк Либер потянул меня за волосы.
        — Какой же ты мрачный!
        Ночь была прохладной, в открытом окне виднелась луна. Занимаясь любовью, трибун был нежен и щедр, и я знал, что в таком добродушном настроении он готов выслушать мои самые невероятные просьбы.
        — Когда Абенадар отправится за Вараввой,  — сказал я, лежа рядом с ним, опустив голову на стоявшую на локте руку, а другой поглаживая его плоский, твердый живот,  — мне бы хотелось пойти с ним.
        Повернувшись и положив ладонь мне на затылок, Марк Либер нахмурился.
        — Мне это не слишком нравится.
        — Знаешь, я уже не ребенок.
        Он рассмеялся.
        — Ты каждый день напоминаешь мне об этом. Должен сказать, ты растешь так быстро, что я начинаю чувствовать себя стариком.
        — Нет,  — я притянул его и поцеловал в губы.  — Ты всегда молод.
        — Много времени прошло с тех пор, как я согласился бы с этим, Ликиск.
        — Молодость — это то, как ты себя чувствуешь, а не сколько тебе лет.
        Он усмехнулся и поцеловал меня в лоб.
        — У тебя речь дипломата. Возможно, Рим бы выиграл, если бы прокуратором Иудеи был ты.
        — Если бы им был я, я бы приказал разрешить Ликиску оказать помощь в аресте Вараввы.
        — Я поговорю с Абенадаром.
        — Зачем с ним говорить? Ты командир. Прикажи ему взять меня с собой.
        Несмотря на поражение, он весело рассмеялся.
        — Ладно. Я не могу с тобой спорить. Мы все пойдем. Абенадар, я и ты.
        С восторженным воплем я прижался к нему, и скоро мы потерялись в стремительном потоке страсти и любви, которая была так сильна и глубока, что, казалось, я тонул в ней. Служа Приапу, я был тем, кого хотели видеть во мне другие, и отдавал себя с готовностью, зная, что они желают мое тело, а не самого Ликиска. Если бы они хотели моей любви, я бы их разочаровал — мое сердце принадлежало только трибуну. Сейчас, сдаваясь натиску нежности единственного мужчины, которого я любил, я знал — ему нужна моя любовь, и он с готовностью дарил свою. Этого было вполне достаточно, чтобы избавить меня от любых кошмаров, что могли ожидать меня в будущем.

        В то утро глаза центуриона горели огнем Марса.
        Вместе с командой легионеров мы проехали квартал сыроваров, держа путь на юг мимо форума и скромного городского театра, оставили по правую руку богатые дома Никодима и жрецов Храма и направились к воротам Фонтана и Силоамскому бассейну.
        За воротами мы свернули к долине Кедрон, пересекли небольшой ручей и вновь оказались на холмах. Скоро нам на глаза попалась оливковая роща и пресс, а рядом — симпатичный сад, который евреи называли Гефсиманским. После этого мы вышли на Иерихонскую дорогу, которая вела к серовато-коричневым холмам на востоке за сонной деревней Вифанией. До города было близко, не больше двух миль.
        Как и Вифлеем, который я увидел первым среди окружавших Иерусалим деревень, Вифания не слишком впечатляла. Если бы не изобилие фиговых деревьев, я бы не понял, зачем здесь кому-то жить. Мы быстро миновали деревню под гневными, подозрительными взглядами местных жителей, однако никто не сказал нам ни слова. (Наша военная экспедиция выглядела весьма внушительной: впереди ехали трибун и центурион, за ними — я, затем старшина, сержанты и солдаты, лучшие всадники иерусалимского гарнизона; ни одного сирийца, только римляне — мы быстро выучили урок). В своей штатской одежде я привлекал любопытные взгляды толпившихся у колодца Вифании евреев. (Я умолял, чтобы на время похода мне дали униформу, но Марк Либер запретил: «Слишком опасно»).
        По мере приближения к области, где предполагалось найти Варавву и его людей, мы перестали разговаривать и мягкими касаниями успокаивали лошадей. Солнце стояло в зените, всем хотелось пить, но мы двигались вперед, как можно тише ведя лошадей по скользким камням и внимательно оглядывая окружавшие нас скалы и утесы. Холмы были изъедены пещерами. Оказавшись неподалеку от места, которое мы искали, все спешились и дальше направились пешком.
        Абенадар оказался изобретательным командиром, искусно разделив людей, выслав патрули и распределив солдат, чтобы те окружили пещеру, расположенную впереди и чуть выше. Солдаты двигались стремительно, держа наготове мечи и луки со стрелами. Весь маневр был выполнен быстро и тихо. Если люди, которых мы искали, скрывались в пещере, они не проявили признаков того, что заметили нас.
        Мне пришлось остаться сзади, с лошадьми, с арьергардом военных, не меньше моего расстроенных тем, что они не там, где скоро должно было развернуться сражение (если информация Иосифа была верна).
        Марк Либер отправился вперед, плечом к плечу со своим заместителем; трибун соблюдал спокойствие, позволив Абенадару отдавать приказы. Друзья отлично работали вместе, словно пара лошадей на скачках колесниц, зная и заранее чувствуя, что собирается сделать другой. Я видел, насколько тесно сплотила этих людей военная служба.
        Со склона утеса, скрывавшего нужную нам пещеру, донесся первый звук. Я слышал гневный голос невидимого мне солдата, приказывавшего кому-то остановиться. К нему присоединились другие голоса, выкрикивая на сленге военных короткие фразы вперемешку с ругательствами. Абенадар и Марк Либер начали взбираться наверх, и скоро до нас донесся звон мечей, новые крики и неразборчивые фразы. Со своего места я не видел разыгравшейся наверху схватки.
        Не отрывая взгляда от холмов, я жаждал узнать, что же там происходит. Вскоре я увидел вылезавших из-за валунов солдат, от чьих мечей отражались лучи солнца. Солдаты — шесть человек,  — быстро пробежали вверх по склону, за ними последовали другие с обнаженными мечами, и все они остановились у входа в пещеру. Через секунду рядом оказался Абенадар, властно пройдя мимо столпившихся снаружи людей. После него в пещеру зашли солдаты.
        В эту секунду из кустарника и зарослей ежевики у подножия горы появилась четверка крепких солдат с пленником. Рядом шел Марк Либер, держа в руке меч. Пленником оказался невысокий молодой человек, плохо одетый, в порванной на плече тунике, хлопавшей по тяжело вздымающейся груди. Его кисти были связаны за спиной; солдаты держали его за локти. Молодой человек активно сопротивлялся, волоча ноги и извиваясь в попытке стряхнуть вцепившихся в него солдат. Когда они приблизились, я увидел, что он почти мой ровесник. Его борода была новой, волосы — мягкими и тонкими, темные глаза сверкали гневом и ненавистью, с губ срывались проклятья.
        К сожалению, этот юноша оказался нашей единственной добычей.
        — Они были там,  — проворчал Абенадар, спустившись с холма вместе со своими людьми,  — но местность хорошо просматривается, и они заметили нас издалека. Судя по пожиткам, их здесь довольно много. Думаю, человек двадцать.
        Трибун Марк Либер гневно кивнул и повернулся к нашему пленнику.
        — Как тебя зовут?
        Юноша ответил ругательством на арамейском.
        — Как тебя зовут?  — спросил я на его языке. В ответ раздалось новое ругательство. Я говорил мягко, зная по опыту собственного пленения, что грубое обращение и грубые слова вызывают у молодых людей в цепях только сопротивление. И еще я знал, каким действенным может оказаться даже легкий страх.
        — Эти солдаты,  — терпеливо сказал я,  — считают, что ты Варавва, и если они в это поверят, то тебя повесят, ты и глазом моргнуть не успеешь. Они ищут Варавву, и центурион убежден, что ты и есть он. Если это не так, лучше скажи, пока можешь.
        Юноша посмотрел на меня в раздумье, потом покосился на центуриона. Повернувшись, он сказал:
        — Я не Варавва.
        — Тогда как тебя зовут?
        После паузы он ответил:
        — Дисмас.
        — А где Варавва?
        — Я тебе не скажу.
        — Центурион — жесткий человек, но трибун — человек справедливый. У меня нет влияния на центуриона, который хочет тебя повесить, но есть некоторое влияние на трибуна, и если я скажу ему, что ты готов сотрудничать, он тебя защитит.
        — Я не боюсь римских солдат.
        — Ты на краю к смерти. Ты молод, как и я. Поверь, ты слишком молод, чтобы умереть. Нет такого дня, что годится для смерти.  — Произнося это, я почти слышал голос Лонгина, когда-то сказавшего мне то же самое.
        — Я никогда не предам друга, так что хватит меня искушать. Я готов ко всему, что на уме у центуриона.
        Нетерпеливый Абенадар потряс меня за руку.
        — Ну, Ликиск, что он говорит?
        — Его зовут Дисмас, и я не могу добиться, чтобы он сказал, где его друзья.
        Абенадар улыбнулся.
        — Скажи ему, что существуют отличные способы развязать ему язык.
        — Я уже сказал.
        — Крепкий ублюдок?
        Улыбаясь, я спросил:
        — А как бы ты себя повел?
        — Здесь нам больше ничего не светит,  — проговорил трибун.  — Собирай людей, Абенадар. Возвращаемся в Иерусалим.
        Как оказалось, наш пленник немного понимал латынь, поскольку улыбнулся и произнес:
        — У твоего трибуна есть здравый смысл. Мои друзья давно ушли, и всё, что вы получили в результате операции, это один-единственный еврей.
        Я не снизошел до ответа.
        Мрачный Дисмас со связанными за спиной руками уселся на вьючную лошадь, по обе стороны которой расположились солдаты. Он сидел, расправив плечи и вызывающе подняв подбородок. Прямо как я по дороге на Капри.
        Ни я, ни Марк Либер не принимали участие в пытках пленника. Ответственность за дознание легла на плечи Абенадара. Пытками ведал сириец, знавший искусство палки и плети задолго до того, как пришел в армию. Пилат дал строгий наказ: пленник не должен умереть, пока вся банда отступников, убийц и воров не попадет к нам в руки. Массовая казнь, полагал Пилат, повлияет на бунтующее население значительно эффективнее, чем казнь одного человека. К счастью, пытка проходила глубоко во чреве крепости, и крики пытаемого не были слышны теми, кто не принимал в этом участия. Избиение продолжалось два дня, после чего молодой еврей был готов рассказать все, что знал.
        — Варавва и его головорезы ускользнули в Галилею,  — проворчал Абенадар, опускаясь в кресло в комнате Марка Либера.
        — А что Дисмас?  — спросил я.
        Абенадар пожал плечами.
        — Он жив. Почти. Но скоро он придет в себя и ко дню, когда его повесят, будет здоров. К тому времени они все окажутся у нас.
        Я в этом не сомневался.
        — Горизонт почернеет от их крестов,  — холодно добавил он.
        Новости об аресте одного зелота оказали на город удивительно умиротворяющий эффект, и я понимал, почему Великий Синедрион хотел, чтобы против бунтовщиков выдвинулась армия. Я ожидал насмешек и острот на тему того, что римляне умудрились поймать всего одного еврея, однако город полнился слухами о битве, разгоревшейся между солдатами и Вараввой, в результате чего вся банда сбежала в Галилею.
        «Галилеяне и банда Вараввы заслуживают друг друга», шутили в городе.
        Никодим сообщил Пилату слова Каиафы — одобрение столь быстрым действиям и наилучшие пожелания в успешной поимке остатков банды. Пилат продемонстрировал свою политическую проницательность, объявив, что готов к открытым переговорам с Синедрионом относительно дела о сокровищнице Храма, и что работа над акведуком будет ненадолго приостановлена.
        Приближались Сатурналии, и в городе евреев воцарился относительный покой.
        Однако Пилат решил, что для возвращения в Кесарию такого покоя недостаточно.
        Новый год мы собирались отмечать в крепости Антония, и я размышлял, не будет ли он для меня последним.
        Ведь в этот день Луций Вителлий наверняка захочет быть среди римлян.

        XXIX

        Когда я снова увидел Иисуса, Сатурналии уже закончились; к моей радости и облегчению, праздник пришел и ушел без Луция Вителлия.
        — Сомневаюсь, что он появится здесь до весны,  — предположил трибун.  — Сейчас не лучшая погода для морских путешествий. Могу поспорить, Вителлий переждет зиму в Александрии.
        — Лучше бы его корабль проглотил Нептун,  — пробурчал я. Трибун засмеялся, как и я, однако страсть, с которой я молил, чтобы море забрало Вителлия, не уменьшилась.
        На семидневном праздновании главенствовал Пилат, балуя нас подарками и даже вызвав из Кесарии актеров и мимов. С тех Сатурналий в Риме, когда сердце Марка Либера смягчилось, и он впервые лег со мной в постель, прошло два года. Лежа рядом с ним сейчас, холодным декабрьским вечером в последний день праздника, я мог бы поклясться, что между этими двумя днями прошла целая жизнь. В моем сознании всплывали встреченные за это время люди и пережитые события, хорошие и плохие, счастливые и печальные. Но мой трибун не был в меланхоличном настроении, и мне не пришлось долго грустить.
        Сейчас я был больше мужчина, чем мальчик: три или четыре раза в неделю брился, подрос на два дюйма, но, к счастью, не растолстел. Мне почти исполнилось восемнадцать. Иудейское солнце подарило мне золотисто-коричневый загар на лице, руках и ногах, хотя остальное тело было таким же бледным, как всегда.
        Если бы мы были в Кесарии, сказал Марк Либер, я мог бы загорать целиком, не оскорбляя евреев.
        — Когда вернемся, будем вместе загорать голышом,  — пообещал он, подмигнув. Обнимая меня и покрывая поцелуями, он прогонял все мысли о Вителлии — вообще все мысли. Когда мы уставали, я засыпал рядом с ним и открывал глаза лишь на рассвете, с пробуждением еврейского храма.
        Евреи называли декабрь «кислев», а их большой праздник, начинавшийся 25 числа, был праздником посвящения и назывался Ханука (это сложное название следовало произносить из задней части горла, и при всей моей склонности к языкам я его так и не освоил). Праздник был ярче и важнее праздника кущей, и его отмечали целую неделю со светом и шумным весельем. С утра храм заполнялся прихожанами и был многолюден до позднего вечера. Мне казалось, что Иисус непременно придет, воспользовавшись таким наплывом посетителей, и тогда я спущусь его послушать.
        На этот раз он говорил в другом месте двора, неподалеку от шумного, суетного, вонючего рынка внутри храмовых стен, где евреи занимались делами, не всегда связанными с религией. Продавцы всего чего угодно зазывали покупателей-прихожан, упрашивая их взглянуть на голубей, продававшихся для жертвы. Рядом за длинными столами сидели менялы, делая свой земной бизнес в доме еврейского бога, собирая долю, подсчитывая проценты и укладывая монеты в аккуратные стопки, за которыми присматривали крепкие молодые парни, всегда готовые отогнать воров. Рынок был в нескольких шагах от красиво украшенного портика (который, как мне рассказали, назывался портиком Соломона), и именно с его ступеней говорил Иисус.
        Он прибыл в густой толпе, где я заметил Иоанна и Петра, но давка оказалась такой сильной, а толпа — такой плотной, что я не смог к ним приблизиться. У подножия портика собралась кучка священников. (Их всегда можно было здесь увидеть!) Я подумал, нет ли поблизости стражников, а если есть, не собираются ли они его арестовать.
        — Если ты Мессия,  — крикнул один из жрецов прежде, чем Иисус успел раскрыть рот,  — так и скажи нам!
        Иисус поднял голову и закатил глаза.
        — Я вам говорил,  — ответил он, едва сдерживая гнев. Затем, взглянув на жрецов, успокоился.
        — Вы не захотели мне поверить. То, что я делаю во имя Отца, докажет то, кто я есть. Вы отказываетесь верить, поскольку вы — не мои овцы. Мои овцы слушают мой голос. Я знаю их, и они следуют за мной, как овцы следуют за своим пастухом, когда тот зовет их. Моим овцам я даю вечную жизнь. Никто не отнимет их у меня. Их дала мне рука моего Отца.
        Он снова сделал паузу, положив руку на грудь. Шум стих, даже торговцы на рынке замолчали. Голос Иисуса прозвучал ясно.
        — Я и мой Отец — одно.
        За моей спиной кто-то крикнул:
        — Это богохульство! Закидайте его камнями!
        — После всего, что я сделал, вы хотите закидать меня камнями?  — кипя от возмущения, воскликнул Иисус.  — За что? Судите по тому, что вы видели и слышали. Если я поступаю не так, как мой Отец, не верьте мне. Но если поступаю так, верьте в силу того, что я делаю. Судите меня по делам, а не по словам. Тогда вы узнаете истину. Вы поймете, что Отец — во мне, а я — в Отце.
        Это утихомирило большую часть толпы, хотя человек позади меня продолжал ворчать, и я подумал, что жрецы могли подослать его сюда специально, чтобы разжечь народ.
        Глядя поверх голов, Иисус оценил настрой собравшихся и, увидев их враждебность, решил (вполне справедливо, как я подумал), что ему угрожает опасность. Быстро спустившись со ступеней, он оказался в окружении своих приверженцев и направился к воротам.
        До окончания недельных торжеств я его больше не видел.

        XXX

        — За деньги в Палестине можно купить все,  — торжествовал Гай Абенадар.  — Немного серебра способно на многое.
        За деньги центурион Абенадар добыл информацию, схватив товарища злосчастного повстанца Дисмаса, который сидел в темнице крепости Антония. Нового пленника, тоже молодого человека, звали Гестас. Его взяли в родном доме близ Вифлеема. Три дня пыток развязали язык и ему.
        Нуждаясь в переводчике с арамейского, Абенадар послал за мной, чтобы я помог вести допрос. Переполненный неприятными воспоминаниями о своей маленькой конуре в лагере преторианцев, я стоял рядом с центурионом и переводил. Растянутый в цепях на сырых, скользких камнях, Гестас производил впечатление приятного юноши — по крайней мере, до того, как сирийский палач сделал свою работу. Обнаженный, в кровоподтеках, стонущий от боли молодой еврей не нуждался в убеждениях. Он подтвердил, что принадлежит к банде Вараввы, большинство участников которой скрывается в Галилее. Он дал точное расположение места банды: многочисленные пещеры у озера Геннесарет вблизи Капернаума. Без него и Дисмаса в банде сейчас восемнадцать человек.
        С радостью покинув темницу, вместе с Абенадаром я отправился к Пилату, который в своем кабинете совещался с Марком Либером, обсуждая выделение солдат на защиту нового акведука, чье возведение было приостановлено в качестве компромисса с Синедрионом до тех пор, пока не утихнут страсти. Пилат знал, что привело к нему центуриона, и слушал Абенадара с холодной яростью: повстанцы находились вне юрисдикции Пилата.
        — Но если мы ищем одобрения Ирода, надо послать туда войска и схватить этих головорезов,  — предложил центурион.
        Пилат покачал головой.
        — Ирод все еще переживает по поводу прискорбной резни галилеян. Если я пойду к нему сейчас, он заломит за такую сделку большую цену, и честно говоря, я не в настроении ползти к нему на коленях, тем более что он собирается передать это отвратительное дело в руки посланника Тиберия. Увы, нам придется упустить эту возможность. Варавва в землях Ирода, и Ирод сам может его схватить. Но если Варавва вернется в Иудею, вы его возьмете.
        Покраснев от разочарования, Абенадар отдал честь и с гневом покинул кабинет.
        — Тяжело быть солдатом и занимать в политике второе место,  — сказал Пилат с заметным сочувствием.
        — Точно,  — кивнул Марк Либер.
        Пилат усмехнулся.
        — Что мне в тебе нравится, Марк, так это то, что хоть ты и солдат, но мыслишь как политик.
        Моему трибуну это польстило, однако я подумал, что это не комплимент.
        — Возможно, имеет смысл,  — произнес трибун, доказывая, что Пилат правильно оценил его ум,  — если я назначу Абенадара ответственным за охрану акведука. Это займет его ум более насущными проблемами, чем мысли о банде, которая от него ускользнула.
        Пилат размышлял над этим очень недолго.
        — У нас до апреля — до Пасхи,  — больше нет праздников, и я ожидаю, что в городе будет спокойно. В конце концов, Каиафа дал мне слово.
        Зимой в Кесарию пришло очень мало кораблей, и я начал спать спокойнее, убедившись, что ужасный Вителлий не заявится в Палестину раньше весны.
        Долгое время я ничего не слышал об Иисусе и его последователях, хотя спрашивал о нем у Никодима, встретив старика у Храма по дороге на рынок. Старик похлопал меня по спине и сказал, что неплохо бы нам как-нибудь встретиться и поговорить, но сейчас он спешит на встречу с Синедрионом.
        Когда я спросил об Иисусе, он заметно смутился и решил не отвечать на мой вопрос, сказав только:
        — Он проповедует где-то на севере. Здесь не лучшее место говорить о нем, молодой человек. В другой раз. Счастливо.
        В феврале я принес приношения Нептуну, защитнику месяца, умоляя его, чтобы Вителлий не добрался до Палестины. Астролог Клавдии Прокулы сказала, что с солнцем в Водолее мои приношения были благоприятны. Пожилая женщина, ясновидящая и предсказательница по звездам, усмехнулась и дернула меня за тунику.
        — Ты как Ганимед, который среди звезд зовется Водолеем, так что, Ганимед-Ликиск, не бойся февраля.
        Я с радостью положил ей в ладонь монету, благодаря за хорошие новости.
        Марк Либер прищелкнул языком, узнав о моем внезапно вернувшемся интересе к богам, и с большим удовольствием начал меня дразнить.
        — Я удивлен, что ты вернулся к своим старым богам: мне казалось, ты в них разочарован и предпочитаешь бога евреев, который сам утверждает свою божественность.  — После этого шутливость из его голоса исчезла, и он взял меня за плечи, словно собираясь встряхнуть, однако продолжил говорить мягко, с большой заботой.  — Ты становишься прекрасным молодым человеком, Ликиск. Тебе лучше забыть о детских мыслях и начать принимать мир таким, какой он есть. Боги — это для детей, стариков и слабых. Когда ты становишься взрослым, они тебе не нужны.
        Я усмехнулся.
        — Кое-кто сказал мне то же самое. Цезарь. В ночь, когда я пошел с ним в постель.
        Трибун отпустил меня.
        — Внимание к богам принесло тебе одни неприятности и боль. Ты должен опираться на себя, а не на какого-то бога или богов. И уж точно не на этого нелепого странствующего проповедника, Иисуса из Назарета.  — Он засмеялся.  — Я тебя как-нибудь возьму в Назарет. Я там был. Поверь, из Назарета не может придти ничего хорошего.
        Озадаченный, я спросил:
        — Почему ты так настроен против Иисуса, если никогда его не встречал?
        В трибуне проснулся гнев: лицо порозовело, потом покраснело, голос задрожал.
        — Потому что он, как и Цезарь, совратитель невинных!
        — Ты несправедлив и необъективен!
        — Мои глаза открыты, Ликиск. А твои — ослеплены,  — резко ответил он. Я с грустью отвернулся, понурив голову и опустив плечи, однако он пересек комнату, мягко взял меня за руку и повернул, чтобы обнять.
        — Прости. Не сердись на меня.
        Он знал, что я не могу на него долго злиться.
        — Идем,  — сказал он, беря меня за руку и подводя к кровати.  — Ложись со мной. Мы никогда не спорим в постели, ведь так? Давай я попрошу у тебя прощения за эту ссору.

        Зимой солнце было тусклым, наполняя комнату серым светом. В открытое окно проникал холодный воздух, и я встал, чтобы набросить на трибуна одеяло. Он спал на спине, раскинув руки и скрестив ноги в лодыжках; его член покоился на животе. Я дал Марку Либеру выспаться, спрятавшись под одеялом рядом с ним.
        Хотя весна означала хорошую погоду и возобновление судоходства между Римом и Палестиной, я ждал теплого солнца, заглядывающего по утрам в открытое окно, запаха цветов, пения птиц в садах и возвращения жизни на прекрасную землю.
        В первую неделю марта Луций Вителлий без происшествий пересек владения Нептуна (вопреки моим молитвам) и прибыл в Кесарию, где узнал, что Понтий Пилат все еще в Иерусалиме. Всадник сообщил, что посланец Тиберия Клавдия Нерона появится в Иерусалиме через два дня.
        Здравый смысл говорил, что от этого человека я должен держаться подальше, но Понтий Пилат приказал мне прямо противоположное. Прокуратор хотел похвастаться работой, которую я для него сделал, похвалить меня перед важным гостем, прибывшим прямо из Рима через Александрию. На празднике в честь Вителлия я сидел на почетном месте рядом с ним. Он был таким же, каким я его помнил, хотя на голове прибавилось седых волос. В его лице я видел лицо его сына, только старше и тяжелее.
        Я не сомневался, что Вителлий меня помнит. Об этом говорили его глаза, но лишь позже он выразил узнавание в словах. Когда слуги принесли яблоки и фиги, он прошептал: «После пира зайди ко мне в спальню».
        Мы застыли в противоположных концах комнаты: я — у дверей, Вителлий, все еще в официальной тоге, у кровати. В тусклом свете ламп он напоминал Тиберия — худой, угловатый, величественный. У мужчин, страстно жаждущих власти, есть что-то общее. Стройные, голодные, опасные — слишком быстро улыбаются, всегда готовы нацепить маску, как Плиний с его коллекцией лиц.
        — Много времени прошло с тех пор, как мы были наедине, Ликиск,  — сказал он.  — Выйди на свет, чтобы я тебя видел. Ты теперь юноша. В последний раз ты был еще ребенком. Не ожидал, что ты окажешься путешественником. Однако ты путешественник, и очень изобретательный. Преодолел весь этот долгий путь… с Капри?
        — Где до сих пор находится ваш сын,  — сказал я, намереваясь его задеть.
        Вителлий проглотил это, не меняя выражения лица.
        — Пилат тебя хвалит и очень высоко ценит. Мне придется упомянуть об этом в своем докладе по возвращении в Рим.
        — Как путешественник, я знаю об опасностях и ловушках, подстерегающих путников в долгом пути.
        — Намек на угрозу, Ликиск?
        — Искусству намеков я учился у специалистов в этой области. И знаю, когда намекать не слишком мудро. Гораздо больше можно сказать прямым текстом.
        — Истинно так, молодой человек, однако цена угрозы не в том, чтобы ее произнести, а в том, чтобы ее приняли всерьез. Согласен, в наше время долгие путешествия таят в себе опасности, но я — бывалый путешественник.
        — А ваш сын? Много ли он повидал? Интересно задать ему этот вопрос, если однажды мне суждено будет вернуться на Капри.
        — Хорошо сказано. Ты многому научился. Необходим ум, знакомый с тонкими хитростями, чтобы вычислить наиболее уязвимое место врага.
        — Сердце человека там, где его драгоценность.
        Сделав несколько шагов в комнату, я сказал:
        — С тех пор, как я узнал, что вы прибываете в Иерусалим, я много дней провел в тревоге. Я знал, что Авл рассказал вам о моем побеге.
        Вителлий улыбнулся:
        — Он рассказал.
        — Я боялся. Я был в ужасе до того момента, пока не постучал в эту дверь.
        — Но теперь?
        — Теперь — нет.
        — И почему?
        — Все так очевидно… не знаю, почему я не додумался до этого раньше? Идя по коридору и размышляя над своей дилеммой, я вспомнил разговор с Калигулой, но только сейчас понял, в чем заключался его урок. Урок о власти и о том, как ее использовать. Я понял власть, которой вы надо мной обладаете. Вы знаете, кто я. Что я сделал. Вы хотите свести со мной счеты. Это делает вас устрашающим врагом. А я? Каковы мои шансы в смертельной игре? Вы, конечно, понимаете, в чем моя сила?
        — Да.
        — Как и Ахиллес, у вас есть одно уязвимое место — ваш сын. Вы и сами амбициозны, иначе зачем человеку стремиться к политической власти, отдавая своего сына Тиберию. Однако ваши амбиции выходят за грань собственного успеха. У вас есть мысли и о будущем Авла. Отошлите меня к Тиберию, и я гарантирую, что Авл лишится любого будущего. Убейте меня, и люди, которые меня любят, отомстят. Страх — это темная комната, Вителлий. Она теряет свои кошмары, когда зажигают лампу.
        — Менее разумный человек на твоем месте пришел бы сюда с кинжалом.
        — Я думал об этом.
        — Но решил не брать.
        — Не совсем. Прокул учил меня, что честный человек сперва оценивает факты, а потом поступает соответственно им. Я пытаюсь быть как он и не спешить с выводами. В эти дни я не стремлюсь первым взять камень.
        — Но если бы ты считал, что меня стоит убить…
        — Я бы не колебался.
        — Будучи проницательным юношей, ты решил добраться до меня в гораздо более смертоносной манере, чем простое убийство.
        — Достать отца через сына.
        — Предположим, я бы сказал, что меня не интересуют старые счеты, и все, чего я хотел, это чтобы мы были друзьями?
        — Я теперь свободный человек, Вителлий. Я сам выбираю тех, с кем иду в постель. Я уже давно не тот, каким вы меня помните.
        Вернувшись в комнату трибуна, я чувствовал свои холодные, влажные от волнения руки, однако поняв, чего достиг на встрече с Вителлием, улыбнулся, а потом начал хохотать, в то время как Марк Либер и Гай Абенадар с изумлением смотрели на меня. Когда я перестал смеяться, то похлопал Абенадара по плечу и сказал:
        — Ты ошибся, Гай. В Палестине не всё продается.

        XXXI

        Пришел день, и весна, наконец, заявила о себе. Весна — не только погода, она бывает и в сознании человека. Для меня такой весной стал отъезд Луция Вителлия. Перед проводами Пилат собрал нас на выложенном мозаикой полу. Я стоял позади, но Вителлий меня видел. Мы не сказали друг другу ни слова, хотя наши взгляды были вполне красноречивы.
        С наступлением весны евреи в Храме оживились, готовясь к приближающемуся празднику Пасхи. Идя по двору язычников, я видел, как многочисленные учителя-равви говорили со всеми, кто их слушал. Я искал Иисуса из Назарета, но его в тот день не было. Рядом с портиком Соломона шумел рынок, в воздухе тяжело пахло навозом.
        К тому времени, как я вернулся в крепость Антония, на улице стемнело. В высоких окнах горел свет. Оттуда открывался удивительный вид на расположенный рядом Храм с его золотыми крышами, сверкающими в последних лучах заходящего солнца, как в тот первый вечер, когда я прибыл сюда из Кесарии. Над восточным горизонтом поднималась луна, почти полная, с ликом желтым, как золотая монета.
        Когда я пришел в комнаты трибуна, Марк Либер и Гай Абенадар играли в карты.
        — Ну,  — сказал трибун,  — хорошая была прогулка?
        — Очень хорошая, спасибо,  — улыбнулся я.
        Абенадар посмотрел на меня поверх карт горящими и как всегда насмешливыми глазами.
        — Не думал, что увижу тебя таким довольным, Ликиск. Ты действительно так счастлив, как выглядишь?
        — Да, а почему нет?  — спросил я, присаживаясь на ручку кресла трибуна и обнимая его за плечи.
        Абенадар кивнул:
        — Действительно, почему нет…
        Как встающее солнце способно стереть ужасы тьмы и ненастной ночи, вызывая мысли о том, что с этих пор мир всегда будет наполнен светом, так и Марк Либер затемнял все страхи моего прошлого, делая то, кем я был, лишь тенью в воспоминаниях по сравнению с радостью, которую я испытывал, находясь с ним рядом. Взгляд, прикосновение, улыбка — и я снова был мальчиком, сидевшим позади него на лошади по пути на Марсово поле, где он восхищал меня метанием копья или учил быстро бегать.
        Закончив с картами, он попрощался с Абенадаром и обернулся ко мне.
        Утром (отправившись с Клавдией Прокулой на фруктовый рынок, купив фиг, винограда и гранатов, насладившись процессом торговли и вспомнив, как в детстве я сопровождал ее и добрую Саскию на римские рынки) я обратился к своему любимому времяпрепровождению — подслушиванию. Пользуясь тем, что в моем присутствии евреи говорили свободно, считая, что мальчик и женщина, которой он помогает, вряд ли знают их родной язык, я навострил уши, прислушиваясь к разговорам, собирая сплетни, внимая оживленным и восторженным диалогам людей, предвкушавших наступление Пасхи. Праздничная толпа евреев с удовольствием предавалась беседам.
        Когда я услышал отрывок разговора, заставшего меня врасплох и вызвавшего на лице недолгое выражение потрясения, Клавдия Прокула встревожилась.
        — Что с тобой?  — спросила она.  — Ты не заболел?
        — Тсс,  — резко сказал я и продолжил на латыни: — Идите дальше, дайте мне послушать!
        Пораженная моим нахальством, она продолжила путь, напуганная еще сильнее.
        Три пожилых еврея с шевелящимися при разговоре бородами спускались по крутому склону холма к главной улице, ведущей к Храму, не обращая на меня никакого внимания. Я шел неподалеку и делал вид, будто интересуюсь товаром, выставленным на прилавках по обе стороны прохода, однако был начеку, внимая их оживленному шепоту. Я ловил слова, фразы и даже целые предложения, а когда сложил все вместе, то на секунду оцепенел. Потом я ринулся вниз по холму, грубо схватил Клавдию под руку и потащил ее за собой, не отпуская до тех пор, пока не оказался там, где можно было говорить открыто.
        — Произошло нечто невероятное!  — сказал я, крепко, до боли, сжимая ее руку.  — Весь рынок только об этом и говорит!
        — Что, Ликиск? Ты белый как полотно!
        — Он воскресил кого-то из мертвых!  — выдохнул я.
        Потрясенная, она отпрянула, приложив одну руку к груди, а другую ко рту.
        — Кто? Скажи мне!
        Нервно озираясь, я перешел на греческий.
        — Иисус из Назарета поднял человека из могилы. Сперва я решил, что мне послышалось, а потом пошел за тремя обсуждавшими это мужчинами, и то, что я вам сейчас сказал, истинная правда.
        — Но это невозможно!  — возразила она, нервно засмеявшись, словно ее смех убедил бы меня в том, что я ошибаюсь. Но я знал, что слышал, и теперь она тоже знала: случилось невероятное, весь рынок полнился слухами. Встревоженная Клавдия взяла меня за руку.
        — Нам лучше вернуться в Преторию.
        Евреи высыпали на узкие улочки так же, как римляне перед триумфальным маршем, замедляя наш спуск. Крепко держа Клавдию за руку и проталкиваясь сквозь толпу, я внимательно вслушивался в слова, впитывая удивленные, наполненные трепетом разговоры. Я слышал одно слово — Мессия!
        Словно широкое пастбище, открывающееся при выходе из густого леса, белый Литостротон сверкал под лучами солнца, когда мы с Клавдией Прокулой взобрались по лестнице от суматошных улиц и оказались в тишине крепости Антония.
        Хитроумный Понтий Пилат сразу ухватил суть новостей, принесенных мной с рынка.
        — Факты, как обычно, лежат где-то между крайностями, которые обсуждают на рынке, и теми, что официально объявляют с кафедры,  — сказал он, ведя Абенадара, Марка Либера, свою жену и меня в маленькую приемную своих официальных кабинетов. Удобно усадив нас и предложив вина, он был само спокойствие, терпеливо ожидая со сложенными, словно в молитве, руками. Он мягко попросил меня повторить то, что я понял из рыночных бесед, и умиротворенно слушал. Гай Абенадар хмурился, вне всякого сомнения, размышляя о том, как применить новую информацию для обеспечения безопасности в городе. Трибун откинулся на спинку стула, положив подбородок на руку, и на его губах играла отвлеченная улыбка. Клавдия Прокула беспокоилась.
        Центурион в этой истории видел что-то пугающее и постарался объяснить свою точку зрения.
        — У евреев скоро начнется праздник Пасхи. В городе будет больше народу, чем обычно. Религиозные люди станут лихорадочно искать самые разные знаки. Я вижу в этом руку зелотов. Прелюдией к перевороту, который может совершить эта банда, станет демонстрация какого-нибудь чуда, привлекая внимание людей, которых легко ввести в заблуждение. Революции предшествует демагогия.
        Пилат посмотрел на Марка Либера.
        — Неправильное восприятие,  — спокойно сказал трибун.  — Думаю, то, что Ликиск слышал на улице, было конечным результатом истории, начавшейся вполне невинно и являвшейся, возможно, необычным, но объяснимым случаем, который потом извратился в пересудах и принял форму тех невероятных сплетен, которые теперь ходят по рынку.
        — С другой стороны,  — сказала Клавдия Прокула,  — история может быть правдой. Этот Иисус уже излечивал людей.
        — Одно дело,  — сказал Марк Либер,  — убедить заблуждающегося человека, считающего себя больным, в том, что он здоров, но совсем другое — заставить мертвого встать и ходить.
        Пилат обернулся ко мне.
        — Ты хорошо знаешь евреев.
        — Вы хотите, чтобы я расследовал эту историю?  — спросил я.
        — Именно!
        — Я слышал имя Лазаря от Никодима и Иоанна. Его дом в Вифании. У него есть сестры Марта и Мария, друзья Иисуса.
        — Нанеси им визит,  — лукаво проговорил Пилат,  — и узнай, не был ли их брат недавно мертв.
        Гай Абенадар засмеялся.
        Марк Либер нахмурился:
        — Береги себя, Ликиск.
        Когда я нырнул в толпу со ступенек Литостротона, надеясь хорошо провести время, город все еще шумел. Поглощенный волнующимися людьми, я сражался с человеческим приливом до тех пор, пока не вышел к воротам Храма. Повернув с улицы, я вошел внутрь, найдя там ту же шумную толпу, но отправился теперь к Золотым воротам в восточной стене. За ней меня окружила тишина. Я смотрел на долину Кедрон, Масличную гору и Гефсиманский сад. Синяя тень городских стен лежала на долине, где журчал ручей; вздымающиеся холмы освещались золотыми лучами закатного солнца. Бегом я быстро достиг Вифании, и внезапность моего прихода удивила сестер Лазаря, сидевших под деревом рядом с домом.
        С ними был человек по имени Петр, несколько других последователей Иисуса, а также Иоанн, поспешивший через двор, чтобы обнять меня и приветствовать.
        — Ты слышал новости, Ликиск?  — спросил он с улыбкой до ушей.
        — Я слышал на рынке невероятную историю.
        — Что Лазарь умер, а Иисус вернул его к жизни?
        — Да. Такое даже римские боги не смогли бы сделать.
        — Ты в это не веришь.
        — Прости, Иоанн, но…
        Юноша кивнул.
        — Это понятно.
        — А где твой друг Лазарь?
        — Его здесь нет.
        — А если бы я хотел его увидеть?
        — Ну, не знаю…
        — Если он жив и здоров, я бы хотел с ним поговорить.
        Иоанн нервно обернулся к Петру. Мужчина смотрел на меня недовольно, но кивнул, и Иоанн взглянул на меня с улыбкой.
        — Пойдем со мной, друг.
        — Куда?
        — Я отведу тебя к учителю.
        — Я ищу не Иисуса из Назарета.
        — Пожалуйста, идем со мной.
        — А где он?
        — Совсем рядом, в Гефсиманском саду.
        — Лазарь там?
        — Увидим.
        Солнце было над вершиной западных холмов — большой красный шар в оранжевом небе над сине-черными хребтами,  — но в саду было светло; окутанный теплыми желтыми сумерками, он полнился сладким запахом последних зимних цветов. На поляне оливковой рощи в одиночестве стоял Иисус; прохладный ветерок слегка раздувал его белую накидку.
        — Это мой друг Ликиск,  — сказал Иоанн, коснувшись моего плеча.  — Он ищет Лазаря.
        — Зачем ты его ищешь?  — спросил Иисус, поворачиваясь; его лицо было мрачным.  — Если ты пришел, чтобы положить цветы на его могилу, там ты его не найдешь. Он воскрес.
        — Я слышал об этом в Иерусалиме. И от Иоанна.
        — Но не поверил?
        — Я хочу все увидеть сам.
        — Кто тебя послал? Священники Храма?
        — Я не еврей, господин. Священники не пошлют язычника.
        — Нет. Они пошлют еврея.
        — Я пришел для себя.
        — Только для себя?
        — Ну, еще для Пилата.
        — Ты его слуга?
        — Я свободный человек, господин. Свободен делать то, чего хочу, ходить куда хочу. Свободен верить в то, во что хочу верить.
        — Ты веришь в то, что Лазарь воскрес из мертвых?
        — Об этом говорили на рынке.
        — Ты мне не ответил.
        — Трудно поверить, что человек может умереть, а потом вернуться к жизни.
        — Я и есть жизнь.
        — Ваш ответ — сам по себе вопрос, загадка. Когда я вас о чем-то спрашиваю, вы возвращаете мне вопрос. Вас сложно поймать на слове. Не думаю, что должен доказывать, что я во что-то верю. Это вы должны мне доказать, что я могу верить в вас.
        — Ты знаешь Иоанна, который верит из веры, однако больше похож на Фому, который все подвергает сомнению.
        — Иногда Иоанн ведет себя очень по-детски, потому что не знает мира так, как знаю его я.
        — Тебе лучше снова стать ребенком, как Иоанн. Ты не слышал, как я говорил в Храме, что если ты уверуешь, то увидишь славу Господа?
        — Я бы предпочел увидеть Лазаря.
        Иисус кивнул, медленно и печально. Его плечи разочаровано поникли.
        — В тебе мало веры, молодой человек,  — сказал он, отворачиваясь. Сделав несколько шагов, он повернулся и пристально глянул на меня.  — Я здесь не задержусь, и ты не сможешь за мной последовать. Но тебе все равно придется что-то решить насчет меня.
        — Покажите мне Лазаря.
        — Кто тебе Лазарь? Ты никогда его не встречал. Ты не любишь его так, как я. Ты не плакал, когда он умер, как плакал я.
        — Это правда, господин.
        — Тогда какая разница, жив он или мертв?
        — Потому что я ищу истину.
        — Что такое истина?  — спросил он, улыбнувшись.  — Истина в том, что я любил его, а он — меня. Разве трудно поверить, что я вернул к жизни того, кого люблю? Была бы у тебя сила оживить человека, которого ты любишь, ты бы это сделал?
        — Конечно, но у меня такой силы нет.
        — Есть, если ты в это веришь.
        — Лазарь вернулся домой в Вифанию?
        — Нет.
        — Тогда он мертв?
        — Нет.
        — Я хочу его увидеть.
        — И тогда ты поверишь?
        — Я верю в то, что вижу.
        Иисус слабо улыбнулся и направился к тени деревьев, повернувшись ко мне спиной. Садившееся солнце золотило его накидку. Он поднял руку, убирая с лица прядь мягких, темных волос, вздохнул и отвел густые ветви.
        — Лазарь!  — крикнул он.  — Выйди к нам.
        В тусклом свете на поляну вышел Лазарь, стеснительно улыбаясь.
        — Я здесь, Господи.
        — Тебя ищет друг Иоанна.
        Лазарь тепло пожал мою руку.
        — Тогда он и мой друг,  — сказал он.  — Ты слышал, что я умер. Ты хочешь знать правду. Я скажу тебе, что произошло. У меня была лихорадка, и я погрузился в глубокий сон. Четыре дня я был вне этого мира, Ликиск. Моя любимая сестра Мария послала за учителем, но когда он пришел, меня уже обрядили в похоронные одежды и унесли в гробницу. Когда учитель позвал меня, вот как сейчас, я его услышал. Теперь ты видишь меня, пробудившимся и здоровым.
        — Уже поздно, Лазарь,  — сказал Иисус, беря его за руку.  — Нам надо подготовиться. Иоанн, не задерживайся.
        — Вы уходите, господин?  — спросил я, оборачиваясь к Иисусу.
        — Ненадолго. Я вернусь на Пасху.
        Я смотрел, как он спускается с холма вместе с Лазарем, до тех пор, пока они не исчезли в темноте у подножья. Стоя рядом, Иоанн тоже глядел на них, положив руку мне на плечо.
        — Так трудно в это поверить, Ликиск?
        — Я уже не знаю, во что верить.
        — Верь в Иисуса,  — сказал он, и в его голубых глазах отразились последние лучи заходящего солнца.

        XXXII

        По еврейскому календарю, началом Пасхи считалось первое полнолуние весны. Я знал, что сейчас в Иерусалим направляются караваны со всей Палестины, хотя из крепости Антония их не было видно. В последующие дни количество людей на дорогах только возрастет, и их толпы, стремящиеся попасть в Храм, начнут затруднять движение в воротах. Нервные, нетерпеливые, ожидающие, они могут превратиться в бунтующую толпу, если прислушаются к шумным увещеваниям подстрекателей. Я не завидовал Пилату, которому придется разбираться с ними.
        Прокуратор Иудеи поручил Марку Либеру держать гарнизон наготове. Жену он послал узнать, не требуется ли Ироду контингент солдат для дополнительной защиты.
        Для меня у Пилата оказалось привычное задание.
        — Сходи к Никодиму, мой мальчик. Синедрион весь день что-то обсуждал. У Никодима может быть для нас информация.
        Абенадару, выпустившему на улицы своих сирийцев в еврейской одежде, он с улыбкой сказал:
        — Я бы многое отдал, чтобы знать, как это связано с Каиафой и его старым отцом. У Анны, наверное, помутился разум.  — Он рассмеялся над этой мыслью.  — Завтра, Ликиск, первым делом отправляйся к Никодиму.
        Завтрашний день оказался прохладным, но обещающим много интересного, и я с готовностью вышел на улицу, чтобы исполнить свою миссию. В этот час улицы были запружены толпами, и мне пришлось сделать большой круг, следуя общему движению. После этого, изжарившись в толкотне, я уселся у Силоамского бассейна, слушая, как шум становится громче, и наблюдая, как растет толпа. Встав, я собрался подняться по крутому склону за крепостью Антония, однако остановился у низкой стены, склонившись над бурлящим потоком людей на улице.
        Издалека до меня донеслись шумные выкрики, и я повернулся к изгибающейся и уходящей вниз дороге к Вифании. Насколько я мог видеть, шествие евреев остановилось, и все начали оборачиваться назад. Всегда готовый разузнать, что происходит, я решил остаться и посмотреть, в чем дело.
        Подобно триумфальному маршу через римский форум, передо мной развернулось удивительное зрелище. Все, кто входил через врата Долины, замерли, оборачиваясь, бормоча и шепчась между собой. Я слышал лишь одно слово: «Мессия!» Оно срывалось с сотен губ, словно тихий ветер на холме, прерываясь лишь визгом детей и восклицаниями женщин.
        Старик рядом со мной начал что-то петь.
        Затем, будто внезапный дождь, на дорогу полетели цветы: весенние цветы, сорванные с земли детьми и женщинами, перелетали через головы, напомнив мне, как римские граждане бросали гирлянды и лепестки, устилая живой ковер под ногами героев. Дети забирались на склоны холма, чтобы выдрать траву, или прыгали, пытаясь дотянуться до нижних веток деревьев и внести свой вклад в растущий дождь приношений. Ковер цветов на узкой улице становился все толще, и евреи образовали проход, пропуская того, кто приближался к городу по дороге из долины.
        Наконец, я его увидел. Над толпой возвышались голова и плечи, поскольку он ехал верхом на небольшом осле. Зрелище было изумительное: на таком маленьком животном — такой высокий человек. Иисус из Назарета.
        Рядом с ним шел Иоанн. Его мальчишеское лицо отражало нескрываемое изумление от такой встречи учителя и настороженность из-за возможной опасности. По другую сторону от Иисуса шел не менее обеспокоенный Петр. За ним следовал Лазарь и его сестры, а также несколько человек, следовавших за галилеянином на его забавном транспорте.
        Шум вырос настолько, что от него можно было оглохнуть.
        Иисус проехал мимо стены, не заметив меня; его длинные каштановые волосы были усыпаны лепестками, плечи украшены гирляндами. Он ехал с большим достоинством и умудрялся оставаться на маленьком осле, несмотря на то, что его дергали восторженные зрители, тянувшиеся к его одеждам. Он смотрел прямо и улыбался.
        Когда мимо проходил Иоанн, я позвал его, но мой голос потонул в общем хоре, и он не услышал.
        Внезапно все кончилось, словно нежданная летняя гроза; я спустился со стены и отправился по усыпанной цветами улице через открытые ворота мимо часовых. Знакомый молодой офицер махнул мне и подмигнул:
        — Неплохое зрелище, Ликиск?
        Я улыбнулся, кивнул и прошел дальше, разглядывая многочисленных путников, спешащих по улице и вливавшихся в шумную толпу, следовавшую за Иисусом в Храм. Возгласы одобрения отражались от стен домов и эхом прокатывались по улице, создавая странный бестелесный звук, подобный шуму волн, разбивавшихся об утесы Капри.
        На вершине холма толпа, стремившаяся попасть на переполненный двор язычников в Храме Соломона, оказалась такой плотной, что я едва смог через нее продраться. Вдалеке над морем человеческих голов я увидел Иисуса, стоявшего на своем привычном месте. Он говорил:
        — Я пришел не разрушить Закон, но исполнить его.
        Угрюмый, уставший после дня службы военный патруль ворчал, что дорога заблокирована, пытаясь сердитыми голосами и грубыми тычками проложить себе путь. Их сержант бормотал себе под нос:
        — Не нравится мне это сборище.
        Прежде, чем толпа сомкнулась вновь, я просочился сквозь нее, наполненный растущим ожиданием опасности. Что-то внутри подсказывало: эта бурная встреча Иисуса не предрекала ничего, кроме неприятностей, хотя я надеялся, что Никодим и Пилат смогут предотвратить самое худшее.
        Старика дома не оказалось, но я знал, что должен ждать, поскольку не было ничего важнее этой встречи. Несколько часов спустя он вернулся в компании молодого человека. (Невысокий и плотный, он напомнил мне моего друга Луция с Капри — большие, внимательные глаза, приятное лицо, самый расцвет сил). Юношу звали Марк, и когда он услышал мое имя, то, кажется, узнал его, слыша обо мне раньше. Никодим отвел юношу в сторону, шепотом поговорил с ним, а затем отослал.
        Обернувшись, Никодим обнял меня за плечи и повел в сад.
        — Ты пришел услышать, что было на встрече Синедриона,  — начал он,  — и то, что я тебе расскажу, будет печальной вестью для любого, кто считает себя другом Иисуса из Назарета. Он в огромной опасности. Знаю, ты хочешь побежать и предупредить его! Именно за этим я и послал сейчас Марка, хотя знаю Иисуса достаточно, чтобы понимать: несмотря на наши благие намерения и опасность, которая его подстерегает, он не покинет Иерусалим во время Пасхи. Он пришел в опасное время. Священники хотят арестовать его и, к сожалению, убить.
        Вздрогнув, я отшатнулся, и Никодим обнял меня крепче, пытаясь успокоить.
        — Но почему они считают его врагом?
        — Они завидуют ему, боятся, что он хочет их сместить. Синедрион принял формальную резолюцию. Иисус должен умереть. Разумеется, Каиафа собирается обставить это со всей надлежащей благопристойностью. В полемике он очень красноречив. «Это ради нашего же блага,  — говорил он.  — Один человек должен умереть, чтобы поднять из руин всю нацию». Он предупредил, что если Иисус продолжит свою деятельность, римляне предпримут шаги для поддержания спокойствия. Это бы означало конец Каиафе и, возможно, ликвидацию Синедриона. Они осторожные люди и держатся за свои места. Каиафа победил.
        — Вы ему возражали?  — спросил я.
        Никодим кивнул, и его борода скользнула по груди.
        — Бесполезно.
        Добавить здесь было нечего, и некоторое время мы просто сидели, глядя на то, как солнце движется по небу, бросая мрачные тени на цветущий сад. Я чувствовал себя словно в ночь смерти Прокула после его речи в Сенате, хотя Никодим выступал перед Синедрионом. Они были похожи. Добрые, смелые люди.
        Никодим оживился.
        — А теперь возвращайся, молодой человек! Скажи Пилату то, что я тебе передал. Пусть он знает, что у Каиафы на уме. Если Иисусу суждено умереть по Закону, ваш прокуратор обязательно будет в этом участвовать. Синедрион может приговорить человека, но исполнение приговора и сам вердикт — дело Рима. Если Пилат не найдет причин поддержать такое решение, Иисуса можно спасти. У тебя важная миссия, Ликиск.
        — Пилат — справедливый человек,  — уверенно сказал я.
        Никодим невесело кивнул.
        — Но прежде всего он политик.
        Час был поздний, однако лампы в крепости горели ярко. Я нашел Пилата в его кабинете; с ним были военные советники и жена, сидевшая в кресле с посеревшим от беспокойства лицом. Мои новости только добавили мрачного настроения. Пилат прошелся по комнате; бюсты Тиберия и Аполлона равнодушно смотрели на него и на нас.
        Наконец, Пилат заговорил.
        — Последнее, что нам надо, это подобные неприятности. Возможно, нам следует вмешаться и арестовать этого галилеянина прежде, чем он доберется до города? Предварительный арест?
        Вопрос адресовался Марку Либеру.
        — Разумеется, это можно сделать,  — сказал он, вставая со стула и подходя к окну, смотревшему на залитую лунным светом площадь,  — но только при новой демонстрации.
        Он кивнул на площадь, где некогда умерли восемнадцать галилеян. Повернувшись, он выглядел мрачным.
        — Иисус из Назарета тоже галилеянин.
        Пилат иронически усмехнулся.
        — Народ царя Ирода. Старый лис наверняка получает от всего этого удовольствие. Он был очень обходителен с моей женой.  — Пилат кивнул в угол, где она сидела.  — А что он ей сказал? «Поблагодарите Пилата за такую заботу о моей безопасности, но скажите, что я — среди своего народа, который меня любит».  — Пилат хмыкнул.  — Короче, передай Пилату, чтобы он сам распутывал свои дела.
        Я дерзко сказал:
        — Вы не можете подчиняться Синедриону, господин. Нет причин убивать Иисуса.
        Марк Либер собирался высказаться. Я знал этот взгляд. В нем был упрек. Но Пилат поднял руку:
        — Пусть он продолжает, Марк.
        Мой трибун ответил:
        — Мальчик не в том положении, чтобы судить.
        — Это нечестно!  — возразил я, разозлившись и даже встав со стула; тот же пылающий гнев был во мне тем вечером, когда трибун сказал, что его долг по отношению к армии превыше любви ко мне.
        Он был рассержен не меньше моего, резко шагнув навстречу и произнеся:
        — Да ты просто помешался на этом Иисусе! Он тебе всю голову заморочил. Держись от него подальше.  — Повернувшись к Пилату, он со злостью добавил: — А нам лучше будет без него. Что до меня, я бы позволил Каиафе исполнить задуманное.
        Пилат, сбитый с толку увиденным и услышанным, посмотрел на Абенадара.
        — Что скажет центурион?
        Абенадар в своей блестящей форме, как всегда, оставался солдатом.
        — Армия готова к любым событиям.
        — Да,  — нетерпеливо сказал Пилат,  — но что ты посоветуешь?
        — Арестовать его вместе с последователями прежде, чем до них доберутся евреи.
        — Причина?  — спросил Пилат.
        — Подстрекательство к мятежу.
        — Иисус подстрекал?
        — Это решит суд. Суд, который состоится после Пасхи, когда город снова успокоится. Своевременный арест предотвратит любую конфронтацию.
        Пилат сделал паузу, затем подошел к окну. Он долго смотрел на Литостротон. Все мы знали, о чем он думает. Назарет в Галилее. Это должно быть проблемой Ирода.
        Позади нас Клавдия Прокула предупредила:
        — Ты не сможешь так ничего и не решить.
        Пилат взорвался.
        — Я не спрашивал твоего мнения!
        — У меня был сон об этом галилеянине.
        Теперь Пилат рассмеялся.
        — Сон? Я что, должен управлять провинцией, опираясь на сны своей жены?
        — Иисус из Назарета — честный человек,  — спокойно ответила Клавдия. Повернувшись и указав в мою сторону, она добавила: — Спроси мальчика.
        — Не впутывай сюда Ликиска!  — взревел Пилат.  — Я не собираюсь принимать решение на основе твоих снов и мнении мальчишки!
        Я не мог удержаться.
        — Госпожа права, Иисус — учитель, он не угроза…
        Марк Либер снова взял слово и в гневе произнес:
        — Заткнись, Ликиск. Помни свое место.
        Пораженный, я прошептал:
        — Я думал, я свободен… говорить то, что думаю. Свободен…  — По лицу у меня потекли слезы; больше я не смог произнести ни слова и выскочил за дверь.
        Час спустя, лежа в постели с закрытыми глазами, я услышал, как мой солдат вернулся в комнату. Мне очень хотелось, чтобы он пришел и обнял меня, но он молча лег в свою постель.
        Я не спал всю ночь. Мои щеки были мокры от слез, когда взошла весенняя полная луна, чтобы всю ночь светить над Иерусалимом, словно серебряная монета, молчаливая и далекая, как человек, которого я любил.
        На рассвете я встал в уборную, но не успел открыл дверь, как Марк Либер спросил:
        — Куда ты собрался? К своим еврейским друзьям?
        — Нет,  — прошептал я.
        — Ты можешь идти, куда хочешь. Ты свободный человек.
        — Я не свободный. И никогда не буду свободен. Я твой. Сегодня, завтра, всегда. Разве ты этого не понимаешь?  — Я снова расплакался. Бормоча, словно младенец, которого он спас в Германии от смерти много лет назад, я добрел до кровати и опустился на колени.  — Я люблю тебя. Больше ничего не имеет значения. И никто. Только ты.
        Его рука мягко опустилась мне на голову.
        — Я боюсь, что потеряю тебя из-за этого сумасшедшего и его последователей, из-за того юноши.
        — Иоанна? Никогда!
        — Ты все, что у меня есть, Ликиск.
        — Я больше не увижу их, обещаю. Я попрошу Пилата освободить меня от обязанностей. Я снова буду твоим рабом. Как ты скажешь. Я всегда хотел только одного — чтобы ты меня любил.
        Он усадил меня на кровать, одновременно грубо и нежно, и поцеловал. Погладив меня по голове, он пробормотал:
        — Кто из нас раб? Меня тоже поймали в сети любви. Дело не в том, чего хочу я, Ликиск; это твоим желаниям я должен подчиняться.
        Засмеявшись, он спросил:
        — Как там говорил поэт? «Чего бы он не захотел, соглашайся — повиновение означает любовь».

        XXXIII

        Неожиданно Абенадар нашел Варавву.
        — Арестуй его любой ценой,  — приказал Пилат, хотя вряд ли Абенадару надо было говорить, что делать. Словно ребенок, предвкушающий подарок на Сатурналии, центурион светился в ожидании схватки, отбирая для этого важнейшего похода своих лучших людей — только римлян, ни одного сирийца! Уже в доспехах, он расхаживал по нашей комнате, пока Марк Либер облачался в собственные, настояв, что тоже отправится в эту миссию.
        — Но командуешь ты, Гай,  — заверил он центуриона.
        Они оба не хотели, чтобы я шел.
        — Слишком опасно,  — сказал центурион.
        — Я не буду тобой рисковать,  — кивнул трибун. Они считали, что дело улажено, забыв, каким упрямым я могу быть.
        — Тогда,  — заявил я самонадеянно,  — я отправлюсь к вышестоящему. Пилат обещал подарить мне все, что я захочу.
        Прокуратор Иудеи оказался человеком слова.
        — В этой миссии назначаю тебя своим личным представителем, Ликиск,  — заявил он с хитрой улыбкой.  — Отправляйся на задание вместе со своими друзьями и помни, что как мой личный представитель ты являешься их командиром.
        — В маленьком поселении к северу от Иерусалима есть дом,  — объяснял Абенадар.  — Городок называется Гибон. В шести милях по хорошей дороге. У меня есть информация, что у Вараввы там родственники, и он, возможно, отмечает праздник с ними. На это время года приходится ритуальная трапеза, и они едят всякую гадость из горьких корений и пресного теста. Это случится завтра вечером, и нам надо выступить так, чтобы быть в Гибоне до восхода солнца и взять Варавву с остальными, пока они спят. Хотелось бы арестовать их всех, но, по моей информации, банда разошлась по домам на священную трапезу. Если мы возьмем и повесим Варавву, думаю, группе повстанцев придет конец.
        Марк Либер одобрительно кивнул и сказал:
        — Хороший план.
        Усмехнувшись, Гай Абенадар взглянул на меня.
        — Как командующий экспедицией, Ликиск, что ты об этом думаешь?
        — Думаю, я пойду посплю, если всю ночь придется ехать верхом,  — ответил я.
        Солдаты громко рассмеялись.
        Город, над которым вставала высокая белая луна, был освещен так же ярко, как днем, но смертельно спокоен; улицы пусты, дома темны, и единственные звуки издавали копыта наших лошадей — мощная кавалерия выстроилась попарно в длинную линию и устремилась к воротам, выходившим на северную дорогу и холмы. Воздух был холодным.
        Когда мы достигли гребня холма и посмотрели вниз, на спящее селение Гибон, над востоком появилась тонкая красная линия. В холодный, чистый воздух вплетались резкие запахи очагов, горевших в черных домах под нами. Полная луна снижалась к западу. Между серебристой луной и нарождающимся рассветом простиралось черное звездное небо. Из наших ртов вырывался пар; все на холме дрожали от холода.
        Я подумал, что так, наверное, было и той ночью, когда Марк Либер вел похожую конную экспедицию на деревню марсов, где спал храбрый воин, обнимая сильной рукой прекрасную жену, носившую в чреве его сына. Так, размышлял я, моя жизнь сделала полный круг. Когда я покосился на трибуна, он слегка улыбнулся и подмигнул мне.
        Коснувшись ребер коней, мы начали спускаться, оставляя за спиной дорогу и пересекая сырую, высокую траву пастбища к югу от деревни. По мнению центуриона, у нас был час, прежде чем евреи начнут просыпаться. Он знал дом и указал на него войску.
        Солдаты пригнулись и молча двинулись по лугу, среди высокой, до самых бедер, травы; мелькающие тени двигались быстро — глаза начеку, тела напряжены, в руках мечи. Широкой аркой они окружали дом, темный, тихий и мирный, обитатели которого крепко спали под плоской крышей за толстыми серыми стенами.
        Я остался позади с лошадьми — так приказал трибун, и я не возражал, понимая, что не смогу помочь делу и буду только мешать. Со своей точки на низком склоне я видел движения солдат, молча направляемых центурионом, и трибуна рядом с ним. Небеса светлели, звезды гасли, высокие облака внезапно вспыхнули оранжевым и красным, а восточные холмы превратились в черные силуэты на алом небосклоне. В далеких кустах шуршали и чирикали птицы, пели песни и разговаривали друг с другом, а петля римских солдат постепенно сжималась вокруг дома с ничего не подозревающими жильцами.
        Внезапно дверь отворилась, и на пороге возник высокий, крепко сложенный мужчина, освещенный тусклыми серыми лучами солнца, готового вот-вот озарить холмы. В одной набедренной повязке он замер в дверях — осторожно, как мне показалось,  — затем ступил с крыльца в холодный воздух, поднял руки, потянулся, встряхнул ими и опустил. Некоторое время он постоял, глядя по сторонам, а затем повернулся и исчез внутри. Дверь со стуком закрылась.
        Солдат, оставшийся со мной присматривать за лошадьми, прошептал:
        — Плохо. Было бы проще, если б никто не проснулся.
        — Думаешь, это Варавва?  — проговорил я.
        — Может быть,  — пожал плечами солдат.
        Поднявшись из травы, словно птицы, солдаты, присев, когда открылась дверь, снова начали скрытно двигаться; на их шлемах блестело солнце, накидки казались шкурами ярких животных, идущих стадом через луг.
        Скоро все оказалось залито солнечным светом, выкрасившим стены тихого дома в розовый. Теперь солдаты были видны, и красноватая кожа их доспехов стала яркой, как оперение красногрудых птиц, а от клинков отражалось солнце. Широкое оцепление было таким плотным, что люди стояли почти плечом к плечу. В центре, вблизи от входа, застыл центурион, выпрямившись и держа в руке меч. Трибун стоял рядом, также с мечом наголо. Абенадар осмотрелся, убедившись, что его воины готовы.
        — Варавва!  — крикнул он, его голос раскатился над лугом, как удар грома.  — Ты и все остальные арестованы! Выходи без оружия!
        Не дождавшись ответа, Абенадар дал своим людям команду. Они выпрямились, держа перед собой мечи.
        — Ты окружен, Варавва!  — крикнул центурион.  — Сдавайся!
        Нервно взглянув на солдата, остававшегося со мной у лошадей, я спросил:
        — А что будет, если они не сдадутся?
        — Центурион вышибет дверь, и солдаты займут в дом.
        — Лучше бы они сдались,  — сказал я.
        Солдат угрюмо кивнул.
        — Сдавайся, Варавва!  — крикнул Абенадар.
        Внезапно дверь распахнулась, и из дома с рыком и криком повалили люди, целая толпа, во главе которой был виденный нами человек. У евреев были мечи и палицы, и все они пылали яростью, готовые к битве. Сперва я насчитал шестерых, затем на улицу выскочило еще несколько — некоторые успели одеться, некоторые были почти обнажены,  — и все они ринулись на окруживших дом римских солдат, готовых к нападению.
        С безопасного расстояния я наблюдал за битвой, развернувшейся, словно жестокий спектакль на арене. Евреи и солдаты схватились, крича и стуча мечами, и этот шум скоро разбудил всю деревню. Они сражались плотной группой; евреев было гораздо меньше, и солдаты быстро их окружили. Издалека все солдаты были похожи друг на друга, и я не мог понять, где мой трибун. Зная его, я понимал, что он непременно окажется в самом центре битвы. В возбуждении и страхе я сделал несколько шагов по высокой траве, а затем, не обращая внимания на протестующие крики солдата, побежал к дому и устрашающему сражению.
        Крики боли, стоны умирающих и беспощадный лязг мечей по мере моего приближения становились все громче. Группа сражавшихся переместилась к самому дому. Евреи совершили фатальную ошибку, отступив и позволив припереть себя к стене. Мечи вздымались и падали. Крики боли резали слух. Я вынужден был перепрыгивать через тела мертвых и умирающих: среди них было несколько солдат, но евреев гораздо больше, в мокрых от крови и пота крестьянских одеждах.
        Все кончилось столь же внезапно, как и началось.
        Продравшись через задний ряд солдат, собравшихся у стены дома, я нашел Абенадара, тяжело дышащего, с мечом, приставленным к горлу мужчины, который, судя по всему, и был Вараввой, тем самым человеком, что совсем недавно выходил из дома подышать воздухом. Его чернобородое лицо было мокро от пота, лоб забрызган кровью, текущей из небольшой раны над правым глазом. Четверо других евреев, молодых, безбородых, также покрытых кровью, стояли рядом с мечами у горла.
        — Гай!  — закричал я.  — Где Марк? Где трибун?
        Покосившись на меня, но продолжая держать меч у горла Вараввы, Абенадар ответил:
        — Он ранен, Ликиск.
        — Где!  — выдохнул я, хватая его за рукав.
        Убедившись, что пленники схвачены и находятся под охраной его лучших солдат, Абенадар подвел меня к нему. Он лежал на земле рядом с дверью дома. Я смотрел на него, не в силах приблизиться. С левой стороны его голова была в крови, глаза закрыты, руки сложены на животе.
        — Он мертв?  — простонал я.
        — Без сознания,  — прошептал Абенадар, крепко взяв меня за плечо.  — Он был первым, до кого Варавва добрался. К счастью, меч лег плоско, иначе он бы уже умер.
        Оцепенев от ужаса, не двигаясь с места, весь в слезах, я проговорил:
        — Он ведь не умрет, правда?
        — У него серьезная рана головы. Я не могу тебе врать. Я такое уже видел.
        — Он не может умереть, Гай. Он все, что у меня есть. Я все, что есть у него. Так не должно закончиться,  — я опустился на колени и склонился над ним, пытаясь согреть холодное тело.
        — Он солдат, Ликиск. Он всегда знал, что его жизнь может закончиться так,  — сказал Абенадар, стараясь меня утешить.
        — Это нечестно,  — всхлипнул я. Медленно поднявшись, с мокрым от слез лицом, я крикнул Варавве:
        — Надеюсь, тебя убьют!
        Солдаты положили трибуна на носилки, и я пошел рядом, держа его за руку всю дорогу от Гибона до Иерусалима. Часовые у городских ворот остановили движение, чтобы мы смогли пройти. Солдаты расчищали улицы до самой крепости, наезжая лошадьми на пешеходов и отгоняя их в стороны. Я проследил, чтобы солдаты осторожно занесли его в крепость, в наши комнаты, и переложили на кровать.
        Очень скоро явился личный врач Пилата с мрачным лицом, какое обычно бывает у врачей, словно этого достаточно для достижения их цели. Слабый, согнувшийся от старости, он считался лучшим врачом в восточной Империи, но был болезненно медлителен и молчалив, не обращая внимания на мои беспрестанные вопросы, занимаясь своим делом, очищая и изучая ужасную рану на голове трибуна.
        Наконец, перевязав ее, он поднялся, держа трибуна за руку и нащупывая пульс. Потом мягко опустил руку на кровать.
        — Дела неважные, сынок.
        — У вас должно быть зелье, или мазь, или другое лекарство!  — воскликнул я.
        Обиженный врач проворчал:
        — Я не какой-нибудь шарлатан! Будь мы в Риме, будь у меня нужные хирургические инструменты, я бы мог что-то сделать. Если бы твой солдат сломал ногу или ребро, я бы ему помог. Но эта рана — на голове, и рана нехорошая. Тронь ее, и он умрет.
        — Нельзя оставить его просто так!
        — Это все, что мы можем.
        — Нет! Неправда! Надо что-то сделать!
        — Смирись с этим, мальчик.
        — Никогда! Никогда!

        XXXIV

        В сумерках пришел Абенадар. Он остановился у постели, глядя на своего друга. Положив руку мне на плечо, он сказал:
        — Если это тебя успокоит, завтра в полдень мы повесим Варавву и тех двух воришек из темницы, Дисмаса и Гестаса. Это поручено мне. Я сам просил об этом.
        — Мне нет до них дела.
        — В любом случае, их накажут за все преступления, а Варавву — за это.
        — Ты солдат, Гай. Он умирает? Марк Либер умирает?
        — Боюсь, что да, Ликиск. Удивительно, что он жив так долго.
        — Он — вся моя жизнь.
        — Тогда он знает, что она была хорошей. Жизнь хороша, если человек находит любовь. Немногим это удается.
        — Без него мне нет смысла жить. Ты это знаешь.
        — Я понимаю, что ты чувствуешь.
        — Здесь был доктор. Он сказал, что в Риме, возможно, он бы смог как-то помочь. Но мы не в Риме. Мы в худшем месте на земле, причем из-за меня. Ты ведь этого не знал. Не знал, что тебя и Марка послали в Палестину из-за меня. Тиберий хотел заполучить меня и должен был убрать с пути Марка Либера. Я никогда не говорил тебе этого. Я никогда не говорил этого Марку. Я столько ему не сказал…
        — Ты долго собираешься здесь сидеть?
        — Сколько понадобится.
        — Я могу прислать солдат. Они позовут тебя, если что.
        — Нет, я останусь.  — Улыбнувшись, я посмотрел в лицо опечаленного центуриона.  — Ирония, верно? Он был со мной, когда я родился, а я буду с ним, когда он умрет.
        — Но между этими событиями вы были друг у друга.
        — Всего восемнадцать лет, и далеко не все эти годы были для нас. Сложи их, и получится несколько месяцев.
        — Хороших месяцев.
        — Хороших, но слишком коротких.
        — Я поставлю у дверей часового. Если ты чего-то захочешь, скажи ему. А если наш дорогой друг…
        — Я пошлю за тобой солдата.

        XXXV

        Наступила ночь, но я этого не заметил, пока не вошел солдат, чтобы зажечь лампы. Я знал этого юношу из благородной римской семьи, друга трибуна.
        — Как он?  — прошептал солдат, словно трибун просто спал, и он боялся его разбудить. Без изменений, ответил я, и солдат оставил нас, тихо прикрыв дверь. Свет ламп обманывал: игра света и тени создавала на лице трибуна подобие движения. Он дышал, но очень медленно, а его пульс был слаб; я чувствовал это, держа его запястье, холодное, словно мрамор статуи.
        Клавдия Прокула вошла так же тихо, как ушел солдат, и встала у кровати, гладя мои волосы и смотря в спокойное лицо Марка Либера. Она ничего не сказала, но спустя некоторое время тихо всхлипнула, повернулась и ушла.
        Когда чуть позже пришел врач, он обратил внимание на меня, потрогав голову, повернув лицо и заглянув мне в глаза.
        — Я должен дать тебе что-то, чтобы ты поспал.
        — Я не хочу спать.
        — Могут пройти дни, прежде чем он…
        — Если вы не можете ему помочь, не приходите!
        — Рано или поздно день смерти наступает для всех.
        — Мой день придет вместе с его. Когда он умрет, я тоже не буду жить.
        — Это бессмысленно.
        — Если вы ничего не можете сделать, уходите.
        — Я врач, а не один из богов.
        — От них столько же толку, сколько от вас.
        Когда врач ушел, я вспомнил Марсово поле и молодого, загорелого Марка Либера с копьем, терпеливо показывающего мне, как держать оружие, как сгибать руку, как пустить копье прямо в цель, и его похвалы, когда я все делал правильно.
        Я думал о нем, вымытом, натертом, пахнущем чистотой, когда он стоял на коленях, принося жертву к ногам статуи Марса. Сколько раз, думал я, этот отважный солдат поклонялся богу войны? И почему Марс отвернулся от него сейчас? Ревнивый бог Марс гораздо более велик, чем Эрос, и мне казалось, что увидев любовь между солдатом и бывшим рабом, Марс пришел к Эросу и заявил о намерении оставить солдата себе. Марс никогда меня не любил. Его статуя в саду Прокула всегда была холодной и презрительной. Реши я помолиться Марсу, он встретил бы мою молитву жестоким смехом, думал я.
        А Приап? Уродец, больше никто! Совратитель мальчиков, соблазнитель юношей. Однажды отвернувшись от этого бога, я не мог обратиться к нему вновь.
        Ни Эрос, ни Приап не могли состязаться с Марсом — и Плутоном, богом смерти,  — не могли отобрать у них человека, которого любил Ликиск, если те сговорились унести Марка Либера к теням нижнего мира. Там его будет ждать Поликарп. И сенатор Прокул, и Саския. Друзья и рабы Прокула — Ликас, Паллас, Друзилла, девушки с кухни,  — возможно, все они мертвы из-за предательства Тиберия. Витурий и Луций, погибшие на Капри. Все хорошие, добрые люди, которых Ликиск любил, исчезли по мановению руки ужасного Плутона в удивительном шлеме, делающим его невидимым. Я ощущал Плутона в тенях — ждущего, радующегося боли мальчика, всю жизнь служившего неправильному богу. Таясь, он ожидал, когда наступит время утащить Марка Либера туда, откуда еще никто не возвращался.
        Кроме Лазаря, сказал бы Иоанн.
        Кроме Лазаря!

        XXXVI

        Я мчался по пустынным улицам Иерусалима. Все евреи сидели по домам, празднуя священную Пасху, а их город под полной луной был молчалив, ожидая дня, когда люди снова выйдут наружу. Мои сандалии шлепали по каменной мостовой, их эхо разносилось по длинным извилистым улицам; звуки бежали впереди меня, а я несся вниз к улице сыроваров и через ворота, удивив сонных римских часовых, радовавшихся спокойной ночи.
        Тихие лагеря евреев, отдыхавших после паломничества в Священный город, располагались на холмах за пределами городских стен, вдоль иерихонской дороги, вьющейся, словно лента, к Вифании. Подобно быстроногому Меркурию, я стремительно преодолел расстояние до маленького городка, никого по пути не встретив и слыша только смеявшийся надо мной ветер.
        Дом Лазаря и его сестер был озарен лампами внутри и луной снаружи. Вечерний ветерок донес до меня запах жареного ягненка и цветов из маленького сада, где мы разговаривали с Иисусом.
        Когда я постучал, дверь приоткрыла Мария.
        — Кто там?
        — Ликиск. Друг вашего брата. Друг Иоанна,  — выдохнул я.
        — Иоанна здесь нет,  — сказала она, все еще не открывая. Она казалась испуганной.
        — Я ищу Иисуса. Пожалуйста, пустите меня!
        Она шепотом ответила:
        — Учителя здесь нет.
        Я услышал твердый, но приглушенный голос Лазаря. Тоже испуганный, подумал я.
        — Мария, кто там?
        — Римский мальчик, Ликиск.
        Через секунду дверь распахнулась, и мне навстречу вышел Лазарь.
        — Слышал новости?  — задыхаясь, спросил он, приложив к груди дрожащую руку.
        — Какие новости?
        — Заходи, Ликиск. Быстрее.
        Здесь была и другая сестра, Марта; она плакала. В доме находились еще люди, в которых я узнал последователей Иисуса — мрачные, они сидели в углу с опущенными головами, подозрительно глядя на меня исподлобья. Рядом стоял юноша по имени Марк; на его голове был капюшон, лицо покраснело, дыхание было тяжелым, словно он бежал, как и я.
        — Что за новости?  — спросил я, оказавшись внутри.
        Лазарь взял меня за плечо так, как это делают люди, готовящиеся сообщить что-то неприятное.
        — Учителя арестовали! Мы узнали об этом только сейчас. Марк был там и все видел. Мы подумали, что теперь пришли и за нами. Зачем ты здесь, Ликиск?
        — Я хотел попросить Иисуса помочь моему другу.
        Один из сидевших в углу пробормотал:
        — Он сейчас даже себе помочь не может.
        — Тихо, Фома,  — бросил Лазарь, в гневе поглядев через плечо. Обернувшись, он сказал:
        — Сейчас помощь нужна учителю, Ликиск.
        — Кто его арестовал?
        — Священники Храма, разумеется,  — мрачно сказал Лазарь.
        — Его предали,  — добавил Марк, шагнув вперед.  — И это сделал один из его друзей! Я был там! Я видел, как все произошло! Мне удалось сбежать, чтобы предупредить остальных.
        Гнев озарил его лицо, сбив голос.
        — Он был на пасхальной трапезе в доме прокаженного Симона, а затем отправился в Гефсиманский сад прогуляться. Он любит это место. Примерно в полночь, когда мы ждали возвращения Иисуса, Иоанна, Петра и Иакова, к нам вломились люди из Храма, чтобы арестовать учителя. Увидев, что его нет, они отправились его искать. Я поспешил в сад, чтобы предупредить учителя, и оказался там как раз в тот момент, когда его арестовывали. Петр, старина Петр, пытался оказать сопротивление, но бесполезно. Они окружали всех, кого заметили, и почти поймали меня, но я сбежал, оставив их с одним плащом. Я сразу прибежал сюда — рассказать, предупредить. Когда ты постучал, мы решили, что…
        — А куда они забрали Иисуса?  — спросил я.
        — Мы не знаем.
        — К Пилату?
        — Может быть.
        — Он хороший человек и знает, что Иисуса нечего бояться. Если они отведут его к Пилату, с ним все будет хорошо.
        — Каиафа и Анна сделают из этого прецедент,  — заявил из темного угла человек по имени Фома.
        Больше ничего не говоря, я устремился в город. Сердце гневно колотилось, голова шла кругом от страха, что единственный человек, способный помочь трибуну, за пределами моей досягаемости и, возможно, уже мертв. Я не знал, где его искать и как помочь. Свернув с дороги, я перешел Масличную гору, миновал спокойный, тихий сад, где арестовали Иисуса, сбежал по западному склону и вверх по холмам, к городу. Когда я вошел в крепость Антония — темную, мрачную, тихую,  — на востоке показалась узкая полоска дневного света. Пилат поднимался рано, и мне не придется долго ждать, чтобы его увидеть.
        Завернув за угол, в нескольких ярдах от широких ступеней к Литостротону, я замер, онемев от ужаса и удивления.

        XXXVII

        Мрачная, молчаливая толпа всходила на широкую площадку под высокими стенами крепости, где было еще темно. Я узнал одного человека — Каиафу, надменно шедшего в своих церемониальных одеждах под темным, плотно запахнутым плащом, словно пытаясь скрыть свой сан. Рядом были священники, поддержавшие его в тот день, когда он пытался победить Иисуса, задавая вопросы о женщине, пойманной на прелюбодеянии.
        На лицах крепких храмовых охранников, стоявших в первых рядах толпы во время проповедей Иисуса, теперь был написан триумф. Они образовали вокруг него плотное кольцо. На секунду я увидел лицо Иисуса, усталое, мокрое от пота. Делегация быстро поднялась по ступеням, прошла по площадке и остановилась, а пораженные этим зрелищем часовые поспешили в крепость. Я быстро последовал за ними.
        Часовые отправились прямо к Пилату. Прокуратор уже проснулся и завтракал. Поскольку охранники оставили дверь открытой, я вбежал внутрь.
        — Пришли священники Храма,  — отсалютовав, сказал часовой.  — Они кого-то поймали и требуют суда.
        Пилат простонал:
        — Так рано?
        — Они поймали Иисуса из Назарета!  — воскликнул я, выступая вперед и позабыв о приличиях.
        Пилат осел, тяжело выдохнув, словно его ударили в живот, и неуклюже сполз в кресле.
        — Пусть подождут,  — сказал он часовому и махнул рукой, чтобы тот уходил. Затем, прикрыв глаза и покачав головой, пробормотал:
        — Они ведь никогда не остановятся, верно?
        Когда он взглянул на меня, его опухшие глаза были красными, брови сдвинуты в гневе.
        — Что ты об этом знаешь?
        — Его арестовали ночью, хотя не знаю, по какому обвинению,  — я пожал плечами.
        — Должно быть, дело серьезное, иначе они бы его сюда не притащили.
        — Господин,  — быстро сказал я, беспокоясь лишь об умирающем воине в комнате наверху.  — Иисус — единственный, кто может мне помочь.
        Пилат проворчал.
        — Мне кажется, он и себе-то помочь не может.
        — Марк Либер умирает! Иисус может ему помочь! Исцелить! Он многих вылечил! Он воскресил Лазаря!
        — Ликиск, и ты туда же?
        — Если с этим человеком что-то случится, у меня не будет никого, к кому бы я мог обратиться.
        — Смирись с этим, мальчик.
        — Все, что я хочу, это лишь минуту с Иисусом. Вы ведь можете это устроить?
        — Я не могу легкомысленно относиться к этим священникам.
        — Вы честный человек. Выслушайте их. Им ведь нужно сфабриковать дело. Выслушайте их и отпустите Иисуса. Пожалуйста, господин!
        — Я не могу позволить личным соображениям вмешиваться в свои обязанности и долг перед законом.
        — Пожалуйста!
        — Мои руки связаны, Ликиск. Теперь пропусти меня взглянуть, в чем там дело. Может, все не так плохо, как кажется.
        — Они собираются убить его, господин.
        — У них нет таких возможностей.
        — У них достаточно возможностей, чтобы оторвать вас от завтрака. У них есть власть тех, кто использует запугивание для достижения своих целей.
        — Хватит, мальчик. Ты забываешься. Убирайся отсюда!
        Он вышел — властный, маленький Цезарь в маленьком городе маленькой страны, идущий по своим маленьким делам,  — и оставил меня в комнате с нетронутым завтраком и холодными каменными лицами Аполлона, Августа и Тиберия, притворно ухмылявшимися в сером утреннем свете.
        Подавленный, я поплелся в комнату, где трибун Марк Либер, воин и слуга Рима, лежал без сознания, приближаясь к смерти. Его кожа была холодной, но я видел, что он дышит. Улегшись рядом, прижавшись к его лицу и положив руку ему на грудь, я ощутил, каким тяжелым, медленным и холодным было его дыхание.
        В окно заглядывало тусклое желтое солнце; снизу до меня доносились шумные голоса толпы.
        Я слушал с закрытыми глазами, как будто дремал в театре. Голоса были знакомыми, словно принадлежали знаменитым римским актерам.
        Пилат: Вы в чем-то обвиняете этого человека?
        Каиафа: Не будь он преступником, мы бы к вам его не привели.
        Пилат: Тогда займитесь им сами. Судите его по своим законам.
        Каиафа: У нас нет власти приговаривать к смерти.
        Пилат: К смерти?
        Каиафа: Этот человек подстрекал людей к мятежу. Он выступает против уплаты налогов Цезарю и выдает себя за Мессию — царя!
        Пилат: Ты — царь евреев?
        Иисус: Это твой вопрос? Или тебе кто-то обо мне рассказал?
        Голос казался ужасно усталым.
        Я открыл глаза.
        В поле моего зрения возникло серое, спокойное лицо Марка Либера, освещенное желтыми лучами солнца.
        С усилием я слез с кровати и подошел к окну, глядя на площадь, запруженную евреями, как в день резни галилеян. Однако сейчас они выстроились полукругом за Иисусом, который, опустив плечи, стоял перед креслом Понтия Пилата. Пилат опустил подбородок на ладонь — поза, которую я видел много раз.
        Площадь была тихой, словно гробница. Евреи ждали, когда прокуратор Иудеи примет решение касательно Иисуса.
        Пилат встал и поправил тогу.
        — Зачем кому-то о тебе рассказывать? Почему я вообще должен знать о тебе и твоих делах? Разве я еврей?
        В толпе захихикали.
        — Тебя привел сюда народ и священники,  — сказал Пилат, указывая на собрание.  — Что ты сделал?
        Иисус посмотрел себе под ноги и поднял лицо. Мое сердце упало: он был весь в синяках и в крови; глаза покраснели и заплыли от ударов.
        — Мое царство,  — сказал он тихо,  — не от мира сего. Если бы оно было от мира сего, мои люди не позволили бы меня арестовать. Нет, я не царь этого мира.
        Пилат выпрямился; я видел эту реакцию во время игр, когда он понимал, что скоро заработает очки.
        — Но ты все же царь…
        — Да, это так,  — сказал Иисус.
        По площади прокатился гул голосов, предвкушая победу.
        — В самом деле?  — спросил Пилат, когда тишина воцарилась вновь.
        — Я царь,  — четко и ясно сказал Иисус,  — и потому я был рожден. Потому я пришел в этот мир — чтобы свидетельствовать об истине. Мой голос услышит лишь тот, кто открыт истине.
        Казалось, он снова был в Храме, говоря твердо, гордо, и его слова достигали моих ушей, хотя я стоял высоко над запруженной площадью.
        Шум улегся, и Пилат сделал небольшой шаг вперед.
        — Истина,  — вздохнул он. Потом усмехнулся.  — Что такое истина?
        Иисус не ответил.
        Пилат развернулся и сел в свое синее с золотым кресло. Он называл его судебным, используя только при вынесении приговоров. Некоторое время он сидел, обхватив ладонью подбородок и разглядывая Иисуса. Мне показалось, он смотрит вверх, на меня, но я не был в этом уверен. Толпа молчала, не двигаясь и ожидая решения.
        — Я не вижу за этим человеком никакой вины,  — объявил Пилат.
        Слова вызвали потрясенную тишину, а затем толпа взорвалась в гневе, рванулась вперед, но остановилась, увидев, как солдаты положили руки на мечи. Каиафа подошел к Пилату и встал рядом с Иисусом.
        — Он возмущает нацию,  — сказал он, словно наставляя прокуратора.  — Он начал в Галилее, а теперь продолжает здесь.
        Пилат встал.
        — Галилея! Да, он из Галилеи. В таком случае, это дело вообще не должно меня касаться. Иисус — галилеянин, вот и ведите его к тетрарху Галилеи. Ирод, должно быть, уже проснулся в своем большом дворце. Ведите назарянина туда.
        «Хитрый ублюдок», подумал я, в отвращении отходя от окна. Мой трибун спал; солнце окрашивало его белую кожу. Я смотрел на него до тех пор, пока по моим щекам не потекли слезы.
        — Я пытался, Марк,  — тихо сказал я,  — но никому нет дела.
        Толпа уходила от Пилата, по жесту которого из крепости вышли четверо солдат, возглавляемые центурионом Гаем Абенадаром. Пилат что-то сказал ему, после чего центурион занял позицию во главе толпы, медленно спускавшейся по ступеням на улицу и собиравшейся идти через весь город во дворец Ирода. Я видел его крыши, омытые солнечным светом. Я знал Пилата. Он послал солдат не для того, чтобы защитить евреев и даже не для того, чтобы с Иисусом не расправились по дороге, а чтобы узнать, как там все пройдет.
        Наконец, толпа сошла с широких ступенек, и я увидел несчастного, подавленного Иоанна, который, вероятно, все это время был там: его сердце, конечно, разбито; его мир рушился, как и мой.
        Сперва я хотел догнать его, рассказать, как мне жаль, что все так получилось, но потом сел на кровать и взял холодную руку трибуна. Никто больше не имел значения, кроме него.

        XXXVIII

        Ирод перехитрил Пилата.
        Ближе к полудню Иисус и его стража вновь появились на площади, отосланные в крепость Антония Иродом, который лишь посмеялся на Иисусом, обрядив его в мантию и объявив царем.
        Разозлившись, что Ирод повернул оружие Пилата против него самого, прокуратор ходил по кабинету и стучал кулаком по ладони, виня Ирода и угрожая ему перед молчащим Абенадаром. Увидев, как толпа с Иисусом в центре заполняет Литостротон, я сбежал вниз, в комнаты Пилата, загоревшись надеждой, что теперь прокуратор его отпустит.
        Пилат смятенно обернулся ко мне.
        — Знаю, Ликиск, ты пришел просить о том, чтобы я освободил этого человека. Можешь не стараться. У меня нет намерений его убивать.  — Он поднял руки и ударил кулаками о стол.  — Проклятье! Лучше бы этот день никогда не наступал.  — Затем он улыбнулся.  — Моя дорогая жена снова видела сон. «Не позволяй ничего делать с Иисусом!», предупредила она меня. По ее словам, этот сон был пророчеством. Теперь с той же просьбой приходит Ликиск. А что ты, Абенадар? Может, и ты попросишь меня за этого человека?
        — Мое дело — исполнять законы,  — заявил центурион.  — Ваше — править согласно ним.
        — Ликиск считает, что Иисус может спасти жизнь Марку Либеру.
        — Ведь он помог другим!  — воскликнул я.
        Абенадар пожал плечами.
        — Есть не только смертельные наказания.
        Пилат кивнул и погладил подбородок.
        — Евреи хотят его убить.
        — Завтра мы в любом случае повесим троих,  — сказал центурион.
        — На Голгофе будет многолюдно,  — сказал Пилат, намереваясь пошутить.
        — Как вы решите, господин,  — ответил Абенадар, всегда готовый исполнить приказ.  — Но у нас мало времени. В шесть начинается суббота. Мы их оскорбим, если повесим преступников позже.
        — Хорошо, центурион. Проследи, чтобы Варавву и двух его приятелей-головорезов повесили вовремя, а я попытаюсь разделаться с этой безумной ситуацией.
        Толпа на площади увеличилась; собравшиеся начали требовать казни еще до того, как Пилат приблизился к своему судебному креслу.
        — Итак,  — сказал он, остановившись и глядя на Каиафу — высокомерный, прямой, с покрасневшим лицом, злясь на то, что Ирод вернул его посылку.  — Ирод прислал вас обратно! Вы привели его ко мне, обвиняя в подстрекательстве, но ваш собственный царь не сделал ничего — только подшутил над этим несчастным! Но вы снова здесь и жаждете крови, ждете, что Рим вынесет приговор, который не счел нужным вынести ваш собственный правитель! В вас слишком много желчи, Каиафа.
        Священник отшатнулся, словно Пилат его ударил.
        Прокуратор посмотрел на Иисуса, печального, едва стоящего от усталости, и сел в сине-золотое кресло.
        — Хотите приговор? Вот вам приговор.  — Он помолчал, осматриваясь и проверяя, здесь ли охрана на случай неприятностей.  — Я прикажу высечь Иисуса, а потом отпущу.
        И прокуратор посмотрел на меня. Если б это было уместно, он бы улыбнулся. У меня не было препятствий политического характера, и поэтому улыбнулся я. Взглянув на Иисуса, я ожидал, что он тоже улыбнется, но он оставался мрачным и слишком подавленным, чтобы как-то реагировать. (Конечно, перспектива римской порки вряд ли может кого-то обрадовать!)
        Первосвященник Каиафа улыбнулся хитрой улыбкой политика. Шагнув вперед, он прошептал:
        — Это будет непопулярным решением, Пилат. Я знаю толпу. Я знаю настроения в городе. Этот человек совершил серьезное преступление, а вы собираетесь отпустить его, всего лишь выпоров, хотя в вашей темнице сидит тот, кто является для них героем и кого вы собираетесь распять. Со всем моим уважением я должен сказать, что если вы отпустите Иисуса и повесите Варавву, вам не хватит войск, чтобы успокоить город.
        — Это угроза, Каиафа?
        — Господин, мы с вами умные люди. Мы знаем политику. Что для вас сейчас самое главное? Осмелюсь ответить — мир. Таково и мое желание. Раскрою вам карты. Если вы освободите Иисуса и повесите Варавву, может разразиться невероятное кровопролитие. Я бы предположил, что Тиберий будет этим раздражен и найдет того, кто лучше справится со своими обязанностями. Кто бы это ни был — например, Вителлий?  — ему тоже может придти в голову избавиться от еврейского руководства. Господин, вы хотите рисковать своим — и моим — положением из-за обманщика, выдающего себя за того, кем он не является?
        — Каиафа, вы хитрец! Народ не любит Варавву. Вы же это знаете.
        — Возможно, я ошибаюсь. Если так, я подчинюсь вашему решению. Но давайте спросим у народа.
        Пилат отошел, идя медленно, разглядывая свои войска и толпу, бросив взгляд и на меня, но отвернувшись прежде, чем я успел раскрыть рот, прежде, чем я смог бы сказать то, что он знал и без меня: Иисус невиновен. Посмотрев на толпу, Пилат поднял руку, приказывая всем замолчать.
        — Для вас это священное время, и я предлагаю вам выбор, обещая его принять. Скажите, кого из двух пленников мне следует отпустить в качестве дружеского жеста? Убийцу, Варавву? Или пророка Иисуса из Назарета, которого называют Мессией?
        Толпа ответила разом, словно хор в пьесе:
        — Варавву!
        Потрясенный, Пилат упал в кресло, прижав руку к груди.
        — А что Иисус?  — спросил он едва слышно.
        Один из стоявших в переднем ряду (крепкий парень Каиафы) закричал:
        — Распни его!
        Другие по соседству (также люди Каиафы) подхватили:
        — Распни его!
        Приговор сорвался с губ толпы, словно накатившаяся на песок волна.
        Пилат осел в кресле, опустив руки и изумленно качая головой.
        — Да что он такого сделал?  — спросил он, ни к кому не обращаясь.
        — Что насчет Вараввы?  — спросил первосвященник, и его голос прокатился над Литостротоном. Махнув рукой, Пилат ответил:
        — Его освободят.
        — А Иисус?
        — Я же сказал, что его высекут.
        — И это все?  — спросил первосвященник.
        Пилат в гневе вскочил и повернулся к одному из охранников.
        — Высеките его здесь и сейчас, чтобы все это видели.
        С колотящимся сердцем я воскликнул:
        — Только это, господин, только это!
        Пилат ничего не ответил и снова сел в кресло, ожидая, пока из темниц поднимется ликтор. Я видел, как он работал с Дисмасом и Гестасом — жестокий человек, любящий свое ремесло. Через минуту он вышел на солнце. (Я подумал, видел ли он когда-нибудь свет, рожденный для того, чтобы искать удовольствий глубоко под землей). Он был сложен как бык, в форме, с хлыстом в одной руке и розгой в другой; его появления было достаточно, чтобы шумная, крикливая толпа замолчала. Он остановился и осмотрелся. Площадь не являлась местом наказания, но вдоль стены у Храма Соломона располагались свободно стоящие колонны, держащие крышу, и он указал солдатам, чтобы те привели пленника и приковали к одной из них.
        Будь это я, я бы сдался только после яростной борьбы, но Иисус пошел без возражений; по обе стороны от него находились солдаты, нелепая красная мантия тащилась по земле, голова была низко опущена. Он ждал, пока солдаты грубо стянут с него плащ, испачканную накидку и набедренную повязку. Обернув его руки вокруг колонны, они прикрепили к запястьям ручные кандалы.
        Я не видел лица Иисуса, плотно прижатого к рифленой колонне. После первого удара я закрыл глаза и зажал уши. (В сознании мигом возник Сэмий, его большие зеленые глаза, смотрящие на меня, когда Ювентий наносил по его спине удар за ударом). Я считал — тридцать девять ударов, число, установленное законом. Наконец, я открыл глаза, но смог лишь раз взглянуть на испещренную кровавыми полосами спину Иисуса. Он почти опустился на колени у забрызганной кровью колонны, а ликтор тем временем укладывал плеть и отдавал Пилату салют перед тем, как вернуться в свою нору глубоко под крепостью Антония.
        Солдаты, привязывавшие Иисуса, освободили его и накинули на плечи мантию.
        Пилат не смотрел на это, сознательно отвернувшись в сторону. Когда Иисус снова оказался напротив, Пилат взглянул на его покрытое потом лицо и пробормотал:
        — Царь евреев, где твоя корона?
        Это не было насмешкой. Он произнес эти слова печально, с сочувствием.
        Но один солдат понял это иначе и убежал, скоро вернувшись с охапкой веток и палок из крошечного сада Клавдии Прокулы. Смеясь, он пересек площадь, сплетая ветви в грубый черный венок, и надел его Иисусу на голову, на что толпа отреагировала одобрительным смехом и ревом, вернувшись к жизни после шока от созерцания римской порки.
        Пилат бросил:
        — Уйди, солдат.
        Но прокуратор Иудеи оставил эту корону на голове Иисуса.
        Он встал и, положив руку ему на плечо, повернул лицом к толпе.
        — Вот человек,  — сказал он.
        Один из людей Каиафы крикнул:
        — На крест его!
        Пораженный, Пилат отпрянул.
        — Вы его распинаете!  — крикнул он, и его круглое лицо покраснело.  — Я не вижу за ним вины!
        Каиафа вновь спокойно выступил вперед.
        — Вы знаете, у нас нет такой возможности. У нас свои законы, но право выносить смертные приговоры принадлежит вам.
        — Также у меня есть право отпустить этого человека,  — сказал Пилат.
        — И страдать от последствий,  — прошипел Каиафа. Испугавшись, что зашел слишком далеко, он смягчился; его голос был терпеливым, успокаивающим, словно у матери, говорившей с глупым ребенком.  — У нас есть закон, и согласно нашему закону этот человек должен умереть, поскольку он объявил себя сыном Бога, но, конечно же, им не является.
        Пилат колебался. Когда он ответил, в его голосе слышалась прежняя властность:
        — Я поговорю с ним наедине.
        Абенадар взял пленника под руку и повел в вестибюль крепости Антония. Идти было недалеко, но избитый Иисус едва передвигал ноги.
        Я ждал у входа, надеясь поговорить с ним, попросить совершить одно из его чудес, вернуть к жизни Марка Либера, но когда увидел его мокрое, окровавленное лицо, то не смог выговорить ни слова. А если бы и смог, то сказал бы что-нибудь, чтобы его ободрить, хотя и не знал, как. Проходя мимо, Иисус заметил меня, и на его лице мелькнуло узнавание, удивление, страх или боль — я не понял, что именно. Однако от его пронзительного взгляда по моей спине побежали мурашки.
        Нырнув в дверь прежде, чем ее захлопнули часовые, я встал сзади, прижавшись к стене, а Пилат тем временем рассматривал Иисуса.
        — Откуда ты?
        Иисус поднял глаза, но ничего не сказал.
        Пилат был терпелив и говорил с Иисусом так, как когда-то со мной говорил Прокул, если хотел, чтобы я понял его точку зрения: как отец с сыном, мужчина — с мальчиком, облеченный властью — с беспомощным.
        — Разве ты не знаешь, что у меня есть власть освободить тебя или распять?
        Иисус мигнул. Его высохшие губы раздвинулись, по ним потекла кровь. Он облизнул их. Его голос был сухим, словно песок Иерихонской дороги.
        — Единственная власть… которая у тебя есть… исходит свыше. Те, кто привел меня сюда… виновны более… чем я. У тебя нет власти мне навредить… если только… она не дана свыше.
        Пилат открыл рот, чтобы ответить, но потом покачал головой и подал знак Абенадару увести пленника. Проходя мимо меня, Пилат остановился.
        — Прости, сынок. Я знаю, ты веришь, будто этот человек сможет помочь в твоей беде, но ты ведь сам все видел. Он не может и не хочет помочь даже себе. Я дал ему все возможности, однако он не захотел сотрудничать. Прежде всего я должен думать о мире в провинции.
        — Что вы теперь сделаете?  — спросил я.
        — Мой долг — сохранять мир,  — ответил он, отступая.  — Я сделаю то, что должен.
        — Да, господин,  — сказал я.
        — Прости, что разочаровал.
        — Вы собираетесь пойти им навстречу.
        — Пора мне умыть руки от этого дела,  — холодно сказал он. Тут в его глазах блеснул огонек, словно к его лицу поднесли лампу. Он что-то сказал часовому, и тот поспешил прочь.
        Снаружи снова кричала толпа, жаждущая крови и вздымающая кулаки при виде едва стоявшего Иисуса, которого с двух сторон поддерживали солдаты. Абенадар тщательно изучал толпу, держа ладонь на рукояти меча. Солдаты, расставленные по всему периметру Литостротона, также были наготове.
        Пилат ожидал, сидя в кресле.
        Наконец, вернулся часовой с серебряной чашей для умывания и вытянул ее перед прокуратором Иудеи. Пилат медленно окунул руки в воду и вымыл их.
        — Я невиновен в смерти этого честного человека.
        Он снова что-то сказал часовому; я не расслышал его слов, однако все стало ясно, когда часовой вернулся из крепости с папирусом. Пилат поднял его так, чтобы все видели. Там, на трех знакомых мне языках — латыни, греческом и арамейском,  — было начертано: Иисус из Назарета, царь иудеев.
        Это была традиция.
        Папирус вешали на крест, чтобы каждый идущий мимо знал, кто является жертвой и в чем состоит его преступление.
        — Абенадар,  — сказал Пилат своему преданному центуриону,  — проследи, чтобы все было сделано.

        XXXIX

        До казни оставалось немного времени. Надо было вывести из темницы двух других приговоренных, принести тяжелые перекладины, набрать солдат для исполнения приговора и объяснить их обязанности. Произошла еще одна заминка, когда священники попытались уговорить Пилата изменить надпись, которую он распорядился прибить на кресте Иисуса. Здесь Пилат остался непреклонен и не изменил ни слова, насладившись таким финалом — хоть небольшой, но все же победой над Каиафой.
        За мной послала Клавдия Прокула. Я нашел ее в слезах, обезумевшей от горя.
        — Мой муж его приговорил?  — спросила она, заламывая руки и в беспокойстве ходя по комнате.
        — Да.
        — Это неправильно, Ликиск. Это ошибка.
        — Дело сделано, госпожа.
        — Ты пойдешь?
        — Куда?
        — Туда, где они…
        — Нет. Я не хочу в этом участвовать. Мое место — с трибуном.
        — Здесь больше никогда не будет по-прежнему, Ликиск.
        — Мне все равно. Тем более если я его потеряю.
        — Если ты потеряешь Иисуса?
        — Нет! Моего трибуна!
        — Ты его очень любишь.
        — Я всегда любил его. Он оставил меня в живых, когда проще было дать мне умереть. Я надеялся, что в ответ смогу подарить жизнь ему, но теперь эта надежда ушла.
        — Иисус? Ты верил, что он мог бы спасти Марка?
        — Я думал, если Иисус, вылечивший многих, положит руку на рану моего трибуна, он исцелится. Глупая надежда, правда? Тем более сейчас.
        — Ты веришь, что Иисус — сын Бога?
        — Меня больше не интересуют боги. Если они и существуют, то слишком жестоки, чтобы о нас думать.
        — Не смейся надо мной, Ликиск, но я в него верю.
        — Верите в то, что Иисус — сын Бога?
        — Да.
        — Тогда почему он дожидается распятия?
        — Я не знаю.
        — А я знаю! Потому что он мошенник.
        — Но что если это не так? Что если он все же излечит Марка?
        — Вися на кресте? Это вряд ли.
        — Он пока не на кресте. Ты можешь с ним поговорить. Абенадар тебя пустит.
        — Я хотел, но его избили, и он плохо себя чувствует. Вряд ли он понимает, где он и что с ним происходит.
        — Но если он — твоя единственная надежда…
        — У меня нет надежды.
        — Тогда я схожу к нему вместо тебя.
        — Вы действительно считаете, что он тот, за кого себя выдает?
        — Да.
        — Если бы я так думал…
        — И все же, что если это правда, Ликиск? Представь, что мы сегодня сделаем. Что сделает мой муж! Если Иисус действительно пришел от Бога, разве он позволит кому-то пригвоздить себя к кресту? Я думаю о тебе, о том, что он, по-твоему, единственный, кто может спасти Марку жизнь. Почему ты не учитываешь вероятность того, что этот человек — действительно от Бога? Я бы на твоем месте не сидела у трибуна, сложа руки, и не ждала, пока он умрет. Я бы пошла к Иисусу…
        — Я должен быть рядом с Марком. Мое место — рядом с ним, а не рядом с этим странным человеком, который утверждает, что Бог — его отец, а сам позволяет, чтобы его унижали, пороли и приговаривали к распятию. Нет. Я больше о нем не думаю. Извините.
        — Я посижу с Марком вместо тебя.
        — Нет.
        — Если бы ты был близок к смерти, и Марк думал, что есть шанс тебя спасти, даже если этот шанс — попытка уговорить шарлатана, он бы им воспользовался?
        — Да.
        — Значит, ты любишь его меньше?
        — Это жестоко.
        — Встреться с Иисусом, пока не поздно, Ликиск. Что тебе терять?
        — Но если Марк умрет, когда меня не будет рядом…
        — А если он умрет, поскольку ты упустишь его единственный шанс?
        Я не знал, что ответить.

        XL

        Пока не настало время идти с солдатами, я сидел на кровати рядом с трибуном, считая каждый вдох и держа его руку, ощущая слабый пульс. Когда внизу на Литостротоне Абенадар начал отдавать приказания, я склонился над трибуном и поцеловал его в губы.
        — Дождись меня, мой друг,  — прошептал я.
        Сидеть с ним пришла Клавдия Прокула.
        Дорога к месту, где должны были умереть Иисус и два молодых человека, Дисмас и Гестас, шла по холмам: сперва спускалась с высокой части города, где стояла римская крепость и еврейский храм, огибала главный рынок, а затем уходила через врата Геннат за городскую стену.
        Процессия двигалась медленно: Иисус с трудом удерживал тяжелую перекладину, которую позже прибивали к вертикальному столбу, вкопанному в землю на вершине холма под названием Голгофа. Евреи, мимо которых мы шли, в страхе отворачивались, кроме тех немногих, что не могли отвести глаз от мрачной процессии. Позади в молчании следовала кучка людей Каиафы, хотя сам первосвященник отсутствовал. Абенадар шел рядом с Иисусом, но поглядывал на толпу, остерегаясь неприятностей. Я находился поблизости вместе с группой солдат, то и дело наталкиваясь на любопытных зевак. Один из них, большой черный человек, напомнивший мне египтян, которых я видел в порту Александрии, возмутился, что Абенадар заставил его помогать, когда Иисус уронил свою перекладину и не смог поднять ее.
        Когда Иисус встал на ноги, его глаза встретились с моими. Я мог бы воскликнуть: «Иисус, если ты тот, кто ты есть, спаси моего друга!» Однако лицо его было таким печальным и изможденным, а в глазах стояла такая боль, что я сказал только: «Мужайся!»
        В полдень мы достигли вершины Голгофы, и меня бросило в дрожь при виде этого места смерти и плачущих женщин, оказавшихся родственниками и друзьями Иисуса. Среди них я увидел Иоанна.
        — Мне жаль,  — сказал я ему.  — Я умолял Пилата, чтобы он не дал этому случиться.
        Иоанн выдавил улыбку.
        — Никто бы не смог ничего сделать, Ликиск.
        Я оставил его с женщинами.
        Абенадар занялся своим делом, наблюдая за солдатами, которые раздевали приговоренных. Никто из них не сказал ни слова. Никто не возмущался. Двое закричали, когда пришло время вбивать в руки гвозди. Иисус вздрагивал, кусал губы, но не издал ни звука. Четверо солдат на земле и один на лестнице подняли всех жертв по очереди и тупыми ударами вогнали перекладины в пазы верхней части стойки. Каждый из наказанных всем своим весом временно повисал на огромных гвоздях, вбитых в запястья. Солдат на лестнице страховал перекладину веревками, а двое других, вооружившись молотками, вгоняли последние гвозди в ноги. Дисмас, затем Гестас, затем Иисус.
        — Все, Ликиск,  — мягко сказал Абенадар, кладя руку мне на плечи.  — Прости.
        Я собирался ответить, но тут Иисус произнес:
        — Пить!
        Абенадар отдал приказ; солдат приложил к губам Иисуса мокрую губку, однако тот отвернулся.
        Подул влажный ветер. Приближался дождь.
        Вдалеке начали скапливаться темные облака.
        — Будет ливень,  — заметил Абенадар.
        За моей спиной плакали женщины; я слышал ровный голос Иоанна, пытавшегося их успокоить. Иисус наверняка слышал это, поскольку поднял голову и взглянул перед собой.
        — Женщина,  — прохрипел он,  — вот твой сын.
        Все повернулись и увидели, что Иоанн обнимает женщину средних лет, наверняка красивую в молодости, когда у нее родился ребенок, висящий сейчас на римском кресте. Сильная женщина, подумал я — она не плакала, как другие.
        Абенадар обошел все три креста, глядя вверх и проверяя, чтобы все было как полагается. Он поговорил с солдатами, и те убрали кости, в которые до сих пор играли. Вернувшись ко мне, он покачал головой.
        — Когда они забивали гвозди, Иисус сказал, что прощает их, поскольку они не знают, что творят. Представляешь? Прощает людей, которые забивают в тебя гвозди. Странный человек этот назарянин.
        Иисус заговорил вновь, глядя на Иоанна.
        — Вот твоя мать!
        Я взглянул на Иоанна; по его лицу текли слезы.
        Один из людей Каиафы крикнул:
        — Ты спасал других! Спаси себя!
        Я в надежде посмотрел на Иисуса: «Да, спаси себя! Докажи, что ты сын Бога. Спустись. Спаси себя. Спаси себя, чтобы потом спасти моего солдата!»
        Небо быстро темнело, и когда я взглянул на широкую долину, то увидел приближающийся дождь. На горизонте над вершинами голубых холмов сверкали молнии. Глухо рокотал пока еще далекий гром.
        Гестас поднял голову, выйдя из оцепенения, в котором находился с тех пор, как в его тело начали вгонять гвозди. Его голос был резким и полным боли.
        — Если ты Мессия, спаси себя — и нас.
        Более молодой Дисмас втянул воздух, выпятив ребра под натянутой кожей, и повернулся к Иисусу.
        — Не слушай его! Мы получили заслуженно, но ты… Гестас, заткнись! Этот человек не сделал ничего дурного.
        Пока я смотрел на Дисмаса, упали первые капли дождя, оставив у меня на лице холодные следы.
        С мучительным усилием он добавил:
        — Господь, вспомни меня, когда придешь в свое царство.
        Иисус слабо улыбнулся.
        — Ты будешь со мной в раю.
        Толпа постепенно расходилась — начинался ливень.
        Иисус повернул лицо вверх:
        — Боже, Боже, почему ты меня оставил?
        После двух часов под дождем и ветром жертвы ослабли; никто из них больше ничего не говорил. Толпа внизу уменьшилась до малой горсточки людей: теперь на горе оставались только солдаты, Иоанн с женщинами и те немногие, что были, вероятно, последователями человека, висевшего на центральном кресте. Абенадар ходил, нервно потирая руки, словно Пилат, но без умывальной чаши. Игравшие солдаты укрылись от дождя под плащом Иисуса, хотя это было бесполезно. Скоро мы промокли до костей.
        Я мог бы вернуться, но все же вышел вперед и встал рядом с Иисусом. Его голова склонилась вперед, подбородок лежал на груди, глаза были закрыты, уголки губ, так редко улыбавшихся, опущены, словно кривой лук. Волосы и бороду усеивали капли дождя, стекая по вытянутым вдоль перекладины рукам, омывая натянутые, напряженные кости и мышцы груди, живота, бедер и поясницы, образуя ручейки на икрах и капая с пальцев ног.
        Я посмотрел на Абенадара.
        — Он умер?
        Центурион покачал головой.
        Когда я вновь взглянул вверх, Иисус поднял голову и приоткрыл глаза.
        — Мне жаль,  — тихо сказал я, мигая из-за льющейся по лицу воды. Я собирался сказать больше, собирался попросить о моем трибуне, узнать, может ли он его спасти, но Иисус высоко поднял голову, стукнувшись затылком о дерево.
        — Все кончено,  — выдохнул он. Голова тяжело упала на грудь.
        Со стоном я опустился на колени и сполз по мокрой земле. Абенадар присел рядом и положил руку мне на плечо.
        Внезапно Иисус вновь поднял голову, глядя на приближающуюся черную тучу.
        — Отец, в руки твои вверяю дух свой.
        По долинам прокатился оглушительный громовой раскат, и на город упала молния, ударив прямо в крышу Храма Соломона.
        Абенадар прижал меня к себе.
        — Ликиск, что мы наделали? Мы убили сына Бога!
        Подняв глаза на безжизненное тело, висевшее на римском кресте, я внезапно возненавидел этого человека. Я ненавидел его потому, что пришел к нему за помощью, но ничего не получил. Он мошенник, как и все боги, подумал я.
        — Сын Бога?  — переспросил я.  — Сомневаюсь.

        XLI

        Молния вызвала в Храме пожар, нанеся значительный ущерб внутренним комнатам, куда позволялось заходить только священникам. Ливень размыл дороги и, к ужасу горожан, вызвал на кладбище оползни, из-за чего на поверхности появилось множество трупов.
        — Ох уж эти истории о бродячих мертвецах,  — ворчал прокуратор, получая отовсюду сообщения.  — Вы в это верите? Несколько могил размыло ливнем, а суеверный народ видит разгуливающих мертвых! Что ж, можно только благодарить богов, что у нас был такой дождь. Город в унынии. Никаких кровавых революции — по крайней мере, после этого ливня. Проклятье! Кончится это когда-нибудь?
        Зрителями очередной вспышки гнева, кроме меня и Абенадара, были Никодим и его друг Иосиф из Аримафеи, которые пришли за разрешением снять с креста тело Иисуса и похоронить его. Старики терпеливо дожидались, пока прокуратор не выговорится.
        — Мы не можем позволить телу нашего Господа оставаться на кресте,  — объяснил Никодим.
        Раздраженный Пилат кивнул.
        — Да, да, я знаю законы. У вас священный праздник. Хорошо, забирайте его. И остальных тоже. Только убирайтесь с моих глаз.
        Слегка испуганные, но и обрадованные полученным разрешением, старые евреи остановились в вестибюле крепости Антония, чтобы поговорить со мной.
        — Ты был там,  — сказал Никодим.  — Иоанн тебя видел. В конце концов Иисус вошел и в твое сердце.
        — Мне жаль, что все так закончилось,  — я взял старика за руку.
        — Это не конец,  — ответил он, глядя на меня с широкой улыбкой.  — Это только начало. Не знаю, как это случится, молодой человек, но Господь нас не оставит. Нет! Он обещал никогда не оставлять нас.
        — Он всегда будет в вашем сердце,  — произнес я, решив быть вежливым с этим стариком. Со старым глупцом, подумал я.
        Иосиф сказал:
        — Мы положим Господа в мою гробницу.
        Никодим перебил:
        — Он сказал: «Через три дня я восстановлю этот храм». Через три дня, Ликиск! В этих словах — обещание. Тайна, да. Но и надежда. Уверен в этом.
        Я отнес эти слова к волнению и печали старика, переживавшего большую утрату и огромное разочарование. Когда они уходили, шагая по мокрой, туманной мостовой, Никодим что-то оживленно говорил, размахивая руками и смеясь — совершенно не в себе.
        Закрыв большую дверь, я с угрюмым видом миновал вестибюль, мраморный зал за дверью кабинета Пилата, и поднялся в башню мимо Абенадара, не сказав ему ни слова и не обращая внимания на зов Клавдии Прокулы, пока, наконец, не подошел к толстой деревянной двери, за которой лежал Марк Либер. Рядом непринужденно стоял солдат.
        — Можешь идти,  — резко сказал я.  — Какой смысл в охране? Кроме меня, сюда никто не войдет, а он оттуда не выйдет.
        Зайдя в комнату, я прислонился к закрытой двери и взглянул на трибуна, спокойного, словно смерть, недвижного с того момента, как я видел его в последний раз. В окно врывался холодный влажный ветер с дождем; на полу образовались лужицы воды. Комнату освещала единственная лампа у кровати, чей свет вел свою странную жизнь, озаряя красивое лицо спящего трибуна. Поцеловав его, я ощутил на щеке редкое дыхание, сел рядом и взял его за руку.
        Ближе к полуночи, когда буря еще ярилась, ко мне пришел Абенадар с подносом еды.
        — Убери,  — сказал я.  — Уходи.
        — Тебе надо поесть. И поспать.
        — Просто уходи. Пожалуйста.
        Он вернулся на рассвете, серым, тусклым утром без нахального солнечного света, что обычно двигался по комнате под углом.
        — Дождь перестал,  — сказал он, посмотрев в окно на мрачное небо. Он ждал, что я что-то скажу, но не дождался и подошел к кровати.
        — Сколько ты будешь так сидеть?
        — Сколько понадобится.
        Он молча ушел и больше не возвращался.
        Позже в дверь робко постучала Клавдия Прокула.
        — Мы беспокоимся за тебя, Ликиск.
        — Не надо.
        — Ты говорил с Иисусом прежде, чем…
        — Иисус мертв. Как и любой человек. Это бы ничего не изменило.
        — Ликиск, я…
        — Пожалуйста, оставьте меня одного. И скажите, чтобы сюда никто не входил. Мы никого не хотим видеть.
        Вечером в комнату осторожно заглянул часовой.
        — Тебя спрашивает молодой еврей Иоанн.
        — Отошли его.
        Всю долгую темную ночь никто не осмеливался нас беспокоить. Я сидел на краю постели, держа холодную руку трибуна, чувствуя кончиками пальцев слабый пульс, ощущая, как утекает его жизнь, и ничего не мог с этим поделать. Я ни о чем не вспоминал, думая лишь о том, что он умирает, и, возможно, оставит меня в этот день.
        С тусклым желтым рассветом поднялся ветер, принеся запах лилий, и его пульс начал увядать. В слезах я наклонился и поцеловал его в холодные губы.
        — Я люблю тебя, Марк.
        В окно проник косой луч, образовав на полу, где натекла лужица воды, светлый квадрат.
        Вздохнув, я лег, вытянулся рядом с трибуном и, прижавшись, положил руку ему на грудь. В окно виднелось бледное синее небо.
        Квадрат солнечного света полз по холодным камням, в его лучах танцевала и сверкала пыль. Становясь длиннее и шире, солнечный свет пересек комнату, достиг кедровой кровати и забрался на нее, словно решив передохнуть.
        Скоро в окне показался ослепительный оранжевый диск, яркий и жаркий.
        Потом вся комната осветилась золотистым светом, от которого заболели глаза.
        — Это утро?
        Казалось, голос шел из солнечного луча.
        — Долго я спал?
        Слова доносились из-под моей руки; я чувствовал биение сердца, движение грудной клетки.
        — Долго я спал?
        — Недолго,  — прошептал я.
        Он открыл глаза, но тут же закрыл их из-за яркого солнца.
        — Сколько?
        — Три дня.
        — Это долго… без поцелуя.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к