Библиотека / История / Балдин Андрей : " Московские Праздные Дни Метафизический Путеводитель По Столице И Ее Календарю " - читать онлайн

Сохранить .
Московские праздные дни: Метафизический путеводитель по столице и ее календарю Андрей Балдин
        Литература, посвященная метафизике Москвы, начинается. Странно: метафизика, например, Петербурга — это уже целый корпус книг и эссе, особая часть которого — метафизическое краеведение. Между тем “петербурговедение” — слово ясное: знание города Петра; святого Петра; камня. А “москвоведение”? — знание Москвы, и только: имя города необъяснимо. Это как если бы в слове “астрономия” мы знали лишь значение второго корня. Получилась бы наука поименованья астр — красивая, японистая садоводческая дисциплина. Москвоведение — веденье неведомого, говорение о несказуемом, наука некой тайны. Вот почему странно, что метафизика до сих пор не прилагалась к нему. Книга Андрея Балдина “Московские праздные дни” рискует стать первой, стать, в самом деле, “А” и “Б” метафизического москвоведения. Не катехизисом, конечно, — слишком эссеистичен, индивидуален взгляд, и таких книг-взглядов должно быть только больше. Но ясно, что балдинский взгляд на предмет — из круга календаря — останется в такой литературе если не самым странным, то, пожалуй, самым трудным.
        Эта книга ведет читателя в одно из самых необычных путешествий по Москве - по кругу московских праздников, старых и новых, больших и малых, светских, церковных и народных. Праздничный календарь полон разнообразных сведений: об ее прошлом и настоящем, о характере, привычках и чудачествах ее жителей, об архитектуре и метафизике древнего города, об исторически сложившемся противостоянии Москвы и Петербурга и еще о многом, многом другом. В календаре, как в зеркале, отражается Москва. Порой перед этим зеркалом она себя приукрашивает: в календаре часто попадаются сказки, выдумки и мифы, сочиненные самими горожанами. От этого путешествие по московскому времени делается еще интереснее. Под москвоведческим углом зрения совершенно неожиданно высвечиваются некоторые аспекты творчества таких национальных гениев, как Пушкин и Толстой.
        МОСКОВСКИЕ ПРАЗДНЫЕ ДНИ:
        Метафизический путеводитель по столице и ее календарю
        ВСТУПЛЕНИЕ
        КАК НАЧИНАЛАСЬ ЭТА КНИГА
        Начиналась она не то чтобы праздно, так — достаточно свободно, без определенной надобности.
        Я был занят другой книгой о Москве.
        Когда-то, лет пятнадцать тому назад, мне заказали картинки в журнале, и даже не в одном, а в нескольких; бывают такие совпадения: вдруг в нескольких местах потребовались картинки с пословицами. Я принялся рисовать.
        Сразу выяснилось, что рисовать пословицы очень удобно. Не нужно выбирать сюжет. Другое дело рассказ или повесть, где нужно найти один персонаж, одну ситуацию или сцену, годную для иллюстрации. А тут не нужно выбирать: пословица — картинка.
        Простое равенство: рисунок равен слову.
        Рисунок = текст. Знал бы я тогда, до чего доведет это равенство. Москва не клином сошлась, околицы нет. Что это значит? Нужно рисовать город целиком — бескрайний, без околицы. В одной фразе заключено довольно пространства; сиди, рисуй слово за словом.
        Заказ я выполнил быстро. Кстати, больше всего пословиц оказалось о Москве.
        Я стал их собирать и рисовать понемногу, уже для себя, по-прежнему не задумываясь, к чему это приведет. Может, выйдет серия или графический альбом, что-то в этом роде.
        Все-таки начало было праздно.
        Собирание пословиц не составило большого труда; в большинстве своем они уже были собраны. У Даля, Афанасьева и других собирателей фольклора их оказалось великое множество. К ним добавились выражения, близкие по смыслу, намеки на Москву и насмешки над ней. Что-то я услышал на улице — некоторое количество новых, недавно сочиненных московских слов. Вместе собралось несколько сотен пословиц. К каждой я постарался нарисовать картинку (или несколько, если выражение было многозначительно). Затем сложил их вместе; так вышла первая книга.
        Слово и изображение переплелись в ней так, что составили подобие ковра. Собралась московская ткань, плотная и пестрая, подвижная, заворачивающая город в необъятный кокон. Страницы книги были оклеены ею, как обоями.
        См. образцы этого рисования-письма: http://dni_prazdniki.livejournal.com/http://dni_prazdniki.livejournal.com/(http://dni_prazdniki.livejournal.com/)
    Я рисовал эту книгу семь лет. Вот чем обернулось равенство рисунка и текста.

*
        Одновременно с рисованием происходило следующее. Каждая пословица, как ни была она мала, требовала разбора и толкования, дополнительного чтения, исследования и, главное, параллельного сочинения. Нельзя «дословно» иллюстрировать пословицы, нужно непременно при этом что-то сочинять, воображать свое, выдумывать Москву. Появились (нарисовались) заметки, комментарии и попутные рассуждения. Постоянно что-то записывалось — на полях, на соседних листах, на чем придется. Все это громоздилось на столе бумажной горой. Гора росла.
        Постепенно стало ясно, что собирается еще одна книга — незаметно, как и первая. Сама собой.
        Скоро обозначилась главная тема этой книги.
        Я опубликовал несколько заметок, малых статей и эссе в московских газетах (взял с вершины бумажной горы). Первая появилась в газете «Сегодня»; редактор городского отдела Екатерина Меледина отнеслась к моему рисованию-сочинению с сочувствием. Затем их было напечатано еще немало, по разным газетам и журналам.
        Большей частью они посвящались московским праздникам. Так было проще пристроить материал: начав с праздника как повода для публикации — в Москве каждый день праздник, — я легко мог перейти к рассуждениям попутным и отвлеченным. История, философия, метафизика Москвы — все вокруг праздника. Покров или Рождество, или такой, скажем, как обливание водой, который приходился на 26 сентября, когда было положено бегать по улицам, поливая сограждан водой из всего, что попадется под руку. Каждый праздник мог дать повод к размышлению: что такое это удивительное явление (не город, но именно явление, состояние души) — Москва.
        Эти праздничные истории легко подверстывались одна к другой. Так — опять-таки, незаметно и само собой — выяснилось, что у моей еще не существующей книги есть главная тема: календарь московских праздников.
        Тогда же я встретил Рустама Рахматуллина, писателя, москвоведа и большого энтузиаста исследования Москвы. Он работал в журнале «Новая юность»; в нем был опубликован «эскиз» будущей книги, вступление и несколько глав.

*
        И опять, как с первой, рисованной книгой, изначальная простота и легкость замысла (что может быть проще календаря?) привели к результату, которого я не планировал.
        Сначала все шло, как задумывалось: один за другим рисовались-писались праздники, церемонии, обычаи и обряды. Дальше все стало сложнее. В Москве действует не один календарь, а несколько — старый и новый, церковный и светский, официальный и народный, с десяток национальных и еще полный набор профессиональных праздников, — не считая личных, имя которым легион. Сравнивая, складывая их, я понемногу стал выяснять для себя некоторые закономерности в устройстве московского календаря. Сначала простые, очевидные, затем все более сложные. В какой-то момент мне пришлось чертить его сводное устройство.
        Занятное дело оказался этот чертеж.
        Календари совпадают и расходятся; вместе они составляют рисунок весьма своеобразный.
        Этот рисунок не всегда точно соответствует счету месяцев. Я определил для себя, что праздничный календарь делится не на месяцы, а на сезоны. В этой книге их описано восемнадцать (можно насчитать и больше); они сменяют один другой, вместе составляя единый циклический сюжет.
        Не только сюжет, но чертеж: праздники расставляют характерные точки на странице года. Опорные, исходные точки; между ними обнаруживаются смысловые связи (линии), общие сюжетные ходы, сходства и различия. Они образуют орнамент, искусно заплетенную сеть (времени). Легко представить себе сеть, сумку-авоську: праздники — узлы в этой авоське. Год помещается в прозрачную, но при этом удивительно прочную сеть из праздников; такова его форма в «пространстве», его характерное целое.
        Московский год-авоська представляет собой единую округлую фигуру, помещение во времени.
        Оно весьма просторно; мы, сознаем это или нет, постоянно пребываем в этом помещении московского времени. Для нас пестрая сумма московских праздников составляет некую душевную оболочку, необходимый, хоть и незаметный покров. Мы не просто их отмечаем: мы как будто оборачиваемся этим покровом, оборачиваемся Москвой.
        КРУГЛЫЙ ГОД
        Некоторое время я в восхищении наблюдал эту округлую плетеную фигуру.
        Самое интересное в ней то, что она никогда не остается неподвижна. Она как будто дышит, пульсирует: растет и затем опадает, как снежный ком. Год, согласно общему ходу праздников, растет из точки, округляется, превращается в шар, достигает максимума и затем опять постепенно сжимается в точку.
        Представить это нетрудно, если понять, что исходная точка — это точка света. Пункт зимнего солнцестояния, когда мы наблюдаем МИНИМУМ света: самый конец декабря и начало нового года. В начале года света мало, затем он начинает прибывать, к середине года достигает МАКСИМУМА и затем убывает, «сжимается» к декабрю обратно в точку.
        Этот пульс года очень прост; к тому же он прямо соответствует астрономическому чертежу.
        Шар дышит во времени — это похоже на Москву.
        Вот что занятно: последовательность праздников включает в себя не только крайние точки минимума и максимума света, декабрь и июнь, но и промежуточные позиции «роста» и «убывания» года. Каждая такая позиция отмечена характерным праздником (что это за поэтапные праздники, я определил довольно скоро и сейчас коротко об этом расскажу).
        Нужно разобраться с этими стадиями; в дальнейшем мы будем постоянно следить за ними: четверть года, половина, три четверти и так далее.
        Москва, как луна: сначала освещена на четверть, потом наполовину, летом полностью и так далее.
        Тут могут возникнуть сложности, с которыми нужно справиться с самого начала.
        На самом деле год в ощущении наблюдателя не растет, как воздушный шар, не «надувается» из малой сферы в большую. Наблюдатель иначе воспринимает его рост.
        Год для него «раскладывается», постепенно прибывая в числе измерений.
        Сначала мы видим точку света. Затем добавляется одно измерение: точка протягивается линией (линия одномерна). Линия расходится в плоскость — прибавилось еще одно измерение (плоскость двумерна). Наконец, плоскость разворачивается в пространство — оно трехмерно.
        Точка — линия — плоскость — пространство. В принципе, и тут нет ничего сложного, все это известно нам со школы из уроков геометрии.
        К примеру, так поэтапно растет воображаемое помещение в голове ребенка. Он так учится рисовать: от точки к линии, затем у него появляются плоские фигуры, и только после этого, далеко не сразу он приучается различать и воспроизводить пространство.
        Я все это знал, принимал как нечто очевидное и некоторую игру: прикладывал к календарю точки, линии, плоскости и пространства — год без усилия складывался и раскладывался, как «пифагоров короб». Я наблюдал это и радовался: вот они, этапы «роста» времени — и вот они, соответствующие этим этапам праздники. Время в начале года растет по праздникам и к концу его убывает.
        Есть день в календаре, когда в голове московского наблюдателя точка света протягивается линией, и есть соответствующий этому праздник. Есть день, когда эта линия (луч) растекается плоскостью света — и для этого есть праздник. Наконец, есть день и есть праздник, когда плоскость света разворачивается полным пространством.
        Разумеется, сам по себе год не растет, тем более не раскладывается, как короб. Это происходит в нашем воображении, мы так воспринимаем прибавление и убывание света. Но наше восприятие также подчинено некоторому закону развития, стало быть, и оно может быть «расчерчено», разложено на определенные стадии роста.
        ПОВОРОТЫ И ОТКРЫТИЯ
        Начинается эта московская аппликация очень просто. В начале года на чистый лист бумаги (поле времени) ставится точка.
        Лучше представить черную школьную доску и на ней точку, поставленную мелом. Так легче обозначить ПОЯВЛЕНИЕ СВЕТА. Очень просто: это первый в нашем году праздник: точка есть единица, «корпускула» света — Рождественская звезда.
        Точка-звезда появляется из кромешной тьмы (темного поля времени) в самые короткие дни года, в конце декабря. С нее начинается отсчет светового года. Его стартовый пункт — Рождество.

*
        Дальше ставится вторая точка. В московском календаре ее отыскать нетрудно. Это Сретение (по старому календарю 2 февраля, по новому — 15-е, сороковой день после Рождества).
        Христос во второй раз является людям: отсюда это «двоеточие». Младенца Христа впервые приносят в храм, где его встречает старец Симеон: так, согласно церковной символике, встречаются старое и новое времена, рисуется «двоеточие» Библии: Ветхий и Новый Заветы.
        Сретение буквально и есть встреча.
        Этот праздник в том или ином виде существует в большинстве календарей.
        У Москвы языческой — Москва не вполне еще избавилась от воспоминаний о язычестве — был свой праздник встречи, соответствующий по календарю Сретению. Это Масленица: встреча двух сезонов, зимы и весны, зазывание весны, выкликание солнца. Церковь христианизировала Масленицу, как и множество других древних праздников. Масленица превратилась в «неделю сыропустную и мясопустную», начало Великого поста. Так Масленица оказалась в кругу переходящих церковных праздников, кочующих в календаре с места на место. Но, так или иначе, это место в календаре близко «стационарному» празднику Сретения. Они и по смыслу близки: тот и другой праздник означает встречу разных эпох, разных времен (года).
        И тут все просто — так просто двоеточие.
        Рассматривая этот праздник, мы наблюдаем две точки — две стороны, двух участников события. Символ Сретения — «двоица». И далее: от одного к другому участнику события протягивается невидимый луч (времени). Еще один символ Сретения: солнечный луч. Для календаря это луч времени. По этому лучу год начинает движение, начинается его постепенный разворот в пространство света.
        Год только начинается: «двоящийся» праздник Сретения стоит в календаре как будто в одном шаге от Рождества. Время в Москве, окаменевшей за зиму, понемногу приходит в движение, делает первый шаг. Время учится ходить, как младенец — по линии, по тонкому лучу света.
        Я, художник, геометр, рассматриваю «праздник двоеточия» как некую пространственную фигуру и нахожу, что его устройство весьма разумно; он устроен точно по законам моей «праздной» геометрии. В нем видна простая последовательность: от «однозвездного» Рождественского праздника мы переходим к «двоящемуся», лучистому Сретению. Год все еще мал, но он уже прибавил в числе измерений. В этом смысле февральское Сретение представляется своеобразным «детством» года.
        Все логично. Год понемногу разворачивается.
        День за днем прибывает свет, прибывает жизнь.

*
        Далее, по идее, нужно делать следующий шаг: от одномерной линии (от луча) к двумерной плоскости света-времени. Так поэтапно должно расти помещение года.
        Но не все так просто — все уже очень непросто, ведь мы говорим не об одних только точках и линиях, но о восприятии времени, о том, как последовательность больших праздников в году понемногу приучает московского человека к тому, как велико и поместительно время, как грамотно и складно устроен божий мир.
        Точка (звезда), линия (луч, первый шаг от зимы к весне, символ встречи), плоскость — кстати, что такое плоскость света? — все эти «геометрические» образы открывают значительную глубину смысла. Они сложны и серьезны. Свет и самая жизнь появляется и растет; растет время, прибавляется жизнь. Но жизнь КОНЕЧНА.
        В февральском детстве, в самом начале пути по темному полю времени к нам приходит сознание конечности собственной жизни.
        На чертеже это выглядит так: проведенная мелом линия в одно мгновение может прерваться, утонуть в черном. Таково графическое отражение нашей мысли о смерти. Жизнь представляется тонкой нитью света — смерть прерывает ее. Заливает поле времени черным цветом.
        Христианский календарь находит для этого должный образ: светлая нить, луч жизни протягивается над пропастью Великого поста.
        Великий пост — сезон драматический; время на его протяжении как будто натянуто струной. Но это также праздник: другой, протяженный, иначе окрашенный род праздничной церемонии. Праздники — это не одно только пение и пляски; это дни, свободные от будничной суеты, открытые для размышления, для помещения себя в бесконечность времени. Себя, конечного, требуется поместить в бесконечность, и так принять мысль о смерти: таково праздничное (великопостное) значение нашего геометрического символа — линии, протянутой над темнотой.
        Но вот приходит Пасха. По сути, в этот день Москва празднует бессмертие, для нее это главный праздник в году. На нашем чертеже это означает, что тонкий луч света более не один — он переплетается, сливается с другими лучами, растекается в плоскость, скатерть света. Символика Пасхи сложна и многогранна, однако этот образ прост и утешителен: вся земля развернута скатертью под лучами солнца, окончательно победившего зиму и (одномерную, единичную) смерть.
        Так же просто и понятно наблюдателю, который взялся разобрать устройство года, геометрическое (символическое) значение этого главного весеннего праздника. Пасха — это очередная ступень в развороте года, именно ступень, на которую можно уверенно опереться, а не ходить над прорвой времени по тонкому лучу, как по канату. Это очередное прибавление нашему праздничному году: точка, линия, — теперь плоскость: скатерть времени.
        Рост года, видимый нами как рост света, продолжается. Теперь очевидно (с каждым шагом становится все более очевидно), что совершается не игра, не одни только арифметические упражнения с «коробом Пифагора», растущим из точки в пространство. Календарь — не простое перечисление дат, не одно только прибавление дня за днем, но постепенное (сезонное) преображение сознания московского наблюдателя — как растущего поля смыслов, особого ментального помещения.
        Так, поэтапно, меняется ощущение времени у празднующей Москвы. В своем воображении она раскладывается как цветной короб, разворачивается коконом света.

*
        Далее в календаре Троица. Это очередной «переходный» пункт в строительстве «праздного» года. После рождественской точки, после сретенского луча, после пасхального пребывания в плоскости (скатерти) света время, наконец, разворачивается в объем.
        Троица: время делается «трехмерно».
        В конце мая, в июне год разворачивается широко и полно, и далее достигает полноты, астрономического максимума. По новому календарю это конец июня. По старому — начало июля, Иванов день, праздник в честь Иоанна Крестителя. Это высшая точка светового года, момент полноты, предельной близости Москвы к солнцу.
        Тут, для усложнения картины, можно вспомнить реальный рельеф Москвы. Нам еще предстоит сравнить в нескольких ключевых точках рельеф Москвы и «синусоиду» ее календаря. В чем-то они схожи; линия московских холмов и впадин временами совпадает с этой «синусоидой». Москва, качаясь на холмах, стекая вниз к реке и следуя за рекой, представляет собой своего рода диаграмму, ЗАПИСЬ ВО ВРЕМЕНИ.
        На мой взгляд, высшая точка года, когда Москва вся целиком разворачивает себя в пространстве — таков в столице месяц июль, — соответствует положению Кремля на Боровицком холме. В этот момент праздная Москва велика, почти безгранична; июль — это ее самый глубокий вдох (света), переполнение собой. И есть определенное сходство между июлем и Кремлем; оно будет разобрано в деталях в главе «О Кремле и колокольне». Сходство на уровне образа: точка на вершине года, Иванов день «совпадает» с золотой точкой на макушке колокольни Ивана Великого. Это один и тот же Иван: неудивительно, что день в календаре «похож» на купол колокольни.
        Если представить себе некую идеальную Москву (сейчас ее различить трудно - она вся заросла новостройками, поспешными и неуместными, но если отвлечься от них и рассмотреть настоящую Москву), то сразу станет видно, как хорошо ее облик согласован с календарем. Москва ПОХОЖА на календарь. Подъемы и падения ее рельефа, подчеркнутые храмами и колодцами старой застройки, соответствуют подъемам и падениям (бывает и такое) ее праздничного календаря.
        Москва не просто проживает год — она катится по нему, как на русских горках: вверх-вниз. Боровицкая горка есть высшая точкой в этом праздном катании.

*
        Здесь же, в Кремле, на макушке июля наступает предел росту московского года. Начинается постепенный спуск с Боровицкой «вершины времени». Летний, полный год, широко развернутая сфера света, начинает понемногу сжиматься.
        Это странный, не очень заметный, непростой процесс. Или так: его не хочет замечать Москва. Ей хочется пребывать и далее на высоко взбитой Боровицкой подушке.
        Однако свет пошел на убыль: нужно привыкать к растущей темноте, осваивать новые правила бытия.
        Замечательно то, что церемония «сжатия» года так же расписана, разложена на праздники. Их множество; их появление и процедура весьма закономерны. Не погружаясь в подробности (они впереди), но только продолжая чертить нашу предварительную схему, можно указать на несколько ключевых точек, праздников «убывания» Москвы.
        Петр и Павел (12 июля) час убавил, Илья-пророк (2 августа) два уволок. Это классика: беспокойство Москвы по поводу убывания света здесь выражено прямо.
        Август: света заметно меньше, небо обещает осень.
        В августе в календаре один за другим выступают три Спаса. Три праздника, которые разыгрывают каждый свой сюжет, но при этом составляют вместе общую пьесу, сводящую их в одно смысловое целое. Нам как раз интересна эта сводная пьеса: она показывает, как поэтапно меняется чертеж года.
        Меняется природа света: он не просто убывает — он преображается, замедляется, делается как будто плотнее. Так, словно свет и время переходят в плоть собираемых в августе плодов.
        Первый из них — мед; первый Спас - Медовый (14 августа, 1-го по старому стилю).
        Это красивый образ: свет замедляется, но все еще течет; мед прямо напоминает о солнце. Время течет все медленнее, об этом говорит мед: он показывает, как «тяжелеет» время.
        Первый Спас еще называют «мокрым». В этот день в Кремле во время церковной службы царю брызгали святой водой в лицо. И тогда царь «видел» время, лучше понимал его ход.
        Далее идет Яблочный Спас: собственно Преображение (19 августа, 5-го по старому стилю). Свет как будто останавливается: яблоко налито подвижным светом (соком), но само уже неподвижно. Эта символическая остановка означает, что некий важный период года закончен. Год закругляется, как яблоко (понемногу закругляется Москва); при этом прошедшее время не исчезает — оно преображается, остается с нами этим именно яблоком, которое нам дарит август. Символ очевиден: время, «созревшее» за прошедший год, теперь заключено в яблоке. Весь предыдущий рост, все возрасты дерева теперь сосредоточены в одном предмете — яблоко представляет собой фокус, в котором собраны, существуют одновременно весна, лето и осень. Непременно осень: в яблоке есть и будущее время — оно сохраняет время на будущее.
        Это ясно отмечает церковный календарь; он в первую очередь устроен так, чтобы его пользователю было легче сориентироваться, увидеть в рое случайных дней разумное строение времени. По церковному календарю год заканчивается в августе. Преображение (света) — это последний из больших праздников православного московского года. Сюжет праздника тот же — о перемене света, о его переходе из (земного) пространство в иное, большее.
        Третий Спас — Ореховый (29 августа, 15-го по старому стилю); в рамках того же образа это означает, что время успокоилось окончательно: ничто, никакая влага в нем не движется, не говорит о течении времени. Третий плод в этом смысле достаточно «сух»; плод в скорлупе ореха (прошедший год) упакован надолго — до следующего солнечного цикла.
        Таковы три главных праздника августа: три стадии остановки света, три этапа метаморфозы — так еще недавно широко разлитый летний свет уходит из земного пространства. Прячется, сжимается, переходит в мед, яблоко и орех. Так, в августе, в результате праздничной церемонии Москва готовится к осени.
        Нужно отметить, что наша фигура года выходит не вполне симметрична: «выдох» времени, спуск с июльской вершины происходит не совсем так, как совершался «вдох», подъем на нее — мы долго взбирались на вершину года, съехали куда быстрее. Московское лето коротко: все верно. Подъем и спуск — эмоционально разные сюжеты. Именно поэтому для нас общий сюжет года совершается логично: пульс года происходит в нашем воображении, он неизбежно окрашен эмоциями.
        Московский год — одушевленная, живая фигура, пространство чувств, коробкокон нашего воображения.

*
        К сентябрю московский год-кокон закругляется.
        Сентябрь представляет собой корзину малых праздников. В первую очередь это связано с крестьянской традицией. Наступает пора праздновать успехи урожая. По крайней мере, сентябрь — самое сытое время. Для русского крестьянина, а Москва еще во многом «крестьянская столица», это соображение немаловажное. В нашем календаре постоянно сказывается крестьянская память, действующая с праисторических времен.
        Крестьянская память подсказывает: сентябрь есть в первую очередь праздник урожая.
        Церковь празднует Новолетие, церковный новый год (14 сентября, 1-го по старому стилю). В Москве это красивейший из всех сезонов: бабье лето составляет для столицы лучший фон. Москва сама, точно плод, созревший за год, покоится в корзине сентября. Здесь много поводов для веселья. Свет (продолжаем метафору) разобран на сувениры и подарки; амбары полны, о зиме думать рано.
        Тут потребуются уточнения: сентябрь — месяц весьма непростой. У него есть своя изнанка, не столь пестрая и яркая, как лицевая сторона. Хмурые небеса, за шиворот сеет дождь, в домах еще не затопили и потому Москва мерзнет. Сентябрь «двоится». Мы еще рассмотрим этот двуликий сезон подробнее, когда доберемся до него в поэтапном обозрении календаря.

*
        Бабье лето завершает Покров (14 октября, 1-го по старому стилю). Это один из самых необычных дней в году — день-фокус, переворачивающий время, ощутимо меняющий его ход.
        Покров — это еще и праздник первого снега; в свое время, когда погода была более предсказуема, первый снег часто выпадал на Покров. В Москве тогда случался особый праздник — мгновенный, «точечный», разом меняющий пейзаж с черного на белый и обратно. Первый снег, как правило, лежит на земле недолго. Москва как будто вздрагивает: зрелище ее под покровом первого снега одновременно празднично, светло и печально.
        В каком-то смысле Покров ставит точку в развитии сюжета о росте и убывании московского года.
        По идее, согласно идеальному геометрическому расчету, точка нас ждет в декабре, когда свет дойдет до своего минимума, до появления Рождественской звезды. Однако мгновенность Покрова, этого дня-выключателя, меняет эту последовательную, геометрически выверенную картину. Покров «выключает» свет заранее. Время словно засыпает, закрывает глаза до Рождества.
        Этому есть определенное подтверждение в календаре: большие праздники закончены после того, как свет (на одно мгновение) Покрова уходит под снег.
        Что такое этот день-выключатель на нашем «чертеже», где меняются измерения Москвы? У него должна быть особая позиция; летом мы пребывали в пространстве Москвы, в сентябре устроили проводы света — что такое позиция после пространства? Куда после Покрова переместилась Москва, в какое измерение, четвертое или пятое — какова она за (под) Покровом? Возможно, время достигло высшей степени плотности — такой, что сделалось уже невидимо, стало осенней тьмой.
        Или, напротив, все начинается сначала? Допустим, в этот день начинается «нулевой» цикл года. Метафора из области строительства: возведение следующего года (год есть архитектурное сооружение, «здание времени») начинается с закладки его покровского фундамента. Под «землей», под покровом времени, после праздника Покрова начинается невидимая работа: задумывается, сочиняется заранее следующий год. Он «проектируется» как дом. Ему закладываются опоры, о нем составляется фундаментальное понятие.
        Разумеется, мне, архитектору, близка и понятна эта строительная метафора.
        После некоторого размышления я решил оставить в силе обе версии толкования Покрова. Пусть пока будет так: октябрь — это то именно «четвертое» или «пятое» измерение Москвы, когда СВЕТ ЕСТЬ ПРЕДМЕТ, — мы еще посмотрим, что это за чудо. За ним идет ноябрь: пересменок, странное время, ни осень, ни зима, сезонное шатание Москвы. И наконец, декабрь — месяц пророков (в декабре действительно празднуется много пророков) — это «нулевой», проектный месяц, когда готовится чертеж следующего года.

*
        Главное содержание праздников в конце года — ожидание нового света в точке Рождества.
        Декабрь; черчение заканчивается.
        Самый известный из декабрьских дней — Никола зимний: явление Деда Мороза, как будто поворачивающего ключ (во времени) и открывающего Новый год.
        Снова перед нами черная доска (времени). Тьма разлилась бескрайним морем; белые точки и штрихи — праздничные дни — окружает ночь. Время как будто пусто, течение его незаметно, но на самом деле оно хорошо спрятано. Календарь, словно шар, закатился в лунку, погрузился в темные воды вечности. Год коснулся своего дна. С закрытыми глазами Москва наблюдает бесконечность времени. Философствует, празднует ночь, молчит. Это время без времени: сфера московского года выйдет на поверхность и покатится далее в первое мгновение Рождества.

*
        В общем и целом угадывается некая разумная фигура: год в пространстве.
        Тем более, что все так отлично сошлось. К тому моменту, когда все эти отвлеченные стереометрии нашли себе столько подтверждений в календаре, мне трудно было отличить этот округлый проект от округлой же московской реальности. Да нет, я был уверен в своей календарной расшифровке: год есть шар — возникающее-исчезающий.
        Шар времени — игра ли это? Играем ли мы в этот чудный шар или реальность в самом деле есть сфера (та самая, «центр которой везде, а окружность нигде»? Во всяком случае, Москва очевидно представляет собой сферу, шар, отпечатанный на карте широким кругом.
        Допустим, так: Я ИГРАЛ В ШАР МОСКВЫ В СЕРЬЕЗ.
        Москва — это, помимо прочего, еще и поле игры, пространство пробных верований, большей частью поверхностных, но иногда вполне укорененных. Этот рой верований закономерным (удивительным, игровым) образом вписан в орнамент здешних праздников.
        Мы празднуем Москву всерьез. Мы «дышим» в ней временем. Время тянется в Москве бесконечно, но меняется мгновенно — на Рождество, Сретение, Троицу или Покров — как если бы, открывая и закрывая двери, мы переходили из одного помещения года в другое.
        Мы наблюдаем зрелище времен: год выстраивается анфиладой, суммой помещений во времени, по-разному освещенных. В иных залах более тьмы, чем света. И все же мы ловим свет, узнаем год по росту и убыванию света.

*
        Мне, макетчику, нравится это перманентное упражнение, складывание и раскладывание года. Все сходится: «геометрически» (душевно) точно совершился праздничный пульс года. Москва вдохнула и выдохнула — так глубоко, что в ноябре оказалась как будто в минус-пространстве. Наша предварительная «пифагорова» схема: точка — линия — плоскость — пространство (света) и затем его, света, преображение, сжатие, возвращение в точку — нашла себе определенное подтверждение. Год сошелся правильной фигурой. Не так: наше воображение так его нарисовало; прежде этого нашему воображению так подсказало наше желание: мы хотим видеть год правильной фигурой, того же хочет и Москва — чтобы у нее было все в порядке с «чертежом времени».
        Не все, разумеется, так гладко сходится, год не делится пополам, увы: дето у нас много короче зимы. Есть и иные нестыковки и сбои, но и не должно быть все склеено идеально. Вышла бы мертвая фигура. Не московская; в Москве довольно кривизны и хаоса, чтобы признать ее фигурой живой и всякий день подвижной.
        Также обнаружилась паузу, перерыв в годовом цикле, когда московское время «отдыхает», прячется от Покрова до Рождества.
        Год не просто длится, но пульсирует, живет, и каждая стадия этого одушевленного пульса отмечена своим особым праздником. Московский праздничный год оказывается фигурой целостной, «черченой», неравнодушно сочиненной.
        Сочинение, опус: вот ключевое понятие. Не так важно, что «идеальный» сюжет роста и сжатия года счастливым образом замыкается, — Москва прописала его сама, притом свободно (праздно).
        Гораздо важнее то, что, наблюдая этот год-опус, сочиняя его вместе с Москвой, мы постепенно меняемся сами.
        Незаметным, самим собой происходящим ходом событий, празднуя, мы укладываем Москву в помещении памяти. В коконе воображения, который синхронно с Москвой «дышит» согласно световому пульсу года: так нам открывается переполненная праздниками московская сфера.
        Идеальная фигура, лучшая из всех возможных.
        Москва есть сфера перманентного сочинения во времени: такова ее идеальная форма. Москва — это живая сфера праздников, извлеченная человеком из небытия, равномерного, астрономически выверенного, «мертвого» хода времени.
        ЧЕЛОВЕК МОСКВА
        Итак, идеальная, лучшая из всех возможных, «круглая» Москва сочинена (нарисована) нами на праздники. Она есть продукт нашего коллективного сочинения.
        Все московские праздники были кем-то и когда-то выдуманы и расставлены по своим местам. Это было сложное, зачастую анонимное, совместное, очень постепенное и сокровенное дело — строительство «праздной» Москвы. Удивительное дело: к примеру, в нем не имел обычной силы чиновный авторитет — сколько праздников, выдуманных властью по всякому удобному для себя случаю, канули в Лету? А если остались, то переменились так, что Москва и не помнит исходного, чиновного действия сверху. В Москве прежде всего празднует личность. Фильтр личного предпочтения постепенно освобождает новоизобретенный праздник от казенного налета, от политической и любой другой корысти и оставляет в календаре то, что нужно человеку: помещение во времени, чертог веселия и покоя, поле для свободного умствования и вольного разговора или такого же, никем не навязанного молчания. Вот праздник.
        Его выбирает человек. «Дыхание» времени происходит у него в голове; таков пульс его памяти. То же и о «чертеже» календаря: вся разобранная нами машинерия — точки, линии и плоскости, прилагаемые к подвижному телу года, не более чем условность.
        Это вспомогательные конструкции, необходимые для того, чтобы помочь нам представить, как «дышит» Москва в пространстве времени, в воображении празднующего человека.
        «Дышит» временем и сочиняет праздники человек Москва.
        Что такое этот коллективный сочинитель?
        Это довольно занятная фигура. Московит в общих чертах европеец, человек рациональный — но это только на поверхности. В значительной мере он крестьянин (весьма своеобразно верующий христианин) и еще отчасти язычник, который зачастую верит колдунам. И к ним в придачу — гороскопам, восточным календарям и прочей прикладной хронометрии. Московский «праздный» сочинитель живет по нескольким календарям сразу — и при этом мало об этом задумывается. (Правильно делает: рассчитать и свести вместе все имеющиеся в ходу календари есть задача сугубо математическая, притом немалой сложности.) Человек Москва этим не озабочен. Можно сказать так: он верует в некое правильное устройство (времени), которое независимо от всяких расчетов действует в Москве. Правильность московского хода времени он ощущает всей своей округлою душой. Он верует в Москву.
        Это позволяет нашему сочинителю смешивать весьма произвольно праздничные рецепты многих календарей, своих и чужеродных (последние он предпочитает: в них ему чудится максимум тайны). Он очень интересен, этот воображаемый и воображающий персонаж. Не персонаж, автор — именно он постепенно и незаметно рисует обнаруженную нами идеальную московскую сферу, помещение его души.
        Его хочется представить воочию.

*
        Однажды я разбирал биографию Пушкина — не всю, только один год. Собственно, мне и нужен был один год, один праздничный цикл. Этот пушкинский год нельзя назвать просто годом, скорее, это был опыт длиною в год.
        По возможности подробно я описал этот год-опыт в книге «Протяжение точки» (эссе Черчение по человеку).
        1825-й год — от первого до последнего дня проведенный в Михайловском, в ссылке (очень важно то, что это был год, проведенный вне Москвы). За этот год Пушкин решительно переменился: он начал его одним человеком и закончил другим, внутренне преображенным. Это был год, когда Пушкин написал «Бориса Годунова», произведение о Москве, комедию о беде Москвы. Но этого мало о «Годунове»; все мы признаем в нем нечто большее, нежели просто комедию. Это был опыт национальной самоидентификации нового русского слова. Сам поэт оценивал «Годунова» как результат провидения, мистического путешествия во времени в другую эпоху, в другую Москву.
        Свой «московский» 1825-й год Пушкин прожил определенно поэтапно — как только я это понял, все прочие вопросы были отставлены в сторону. Даже не так: он прожил год ПРАЗДНИЧНО: в последовательности традиционных календарных праздников. В той именно последовательности, какую мы только что разобрали: Рождество, Сретение, Пасха, Троица и так далее.
        На Рождество, с приездом Пущина он словно ожил, на Сретение двинул (по линии) свое перо; на Пасху, расстелив чистый белый лист (скатерть света), начал «Годунова».
        Удивительные душевные приключения у него вышли на Троицу, когда состоялось его знаменитое хождение в народ (ярмарка, красная рубаха, ел апельсины, с нищими пел Лазаря). Так Пушкин вышел на воздух, в пространство. Лето для него оказалось максимально просторно и возвышенно; это было лето авторского преображения Пушкина, приуроченного к просто Преображению, главному празднику августа.
        Осенью, на Покров, пушкинское заочное — через пространство времени — наблюдение Москвы закончилось. «Годунов» был к первому снегу завершен — накрыт заключительной белой страницей.
        Как точно этот пушкинский сюжет вписывается в наш «пространственный» сценарий года! Важно то еще, что, прожив этот год и оглянувшись, Пушкин сам увидел его как единую (идеальную) фигуру во времени. Это была «оптическая» сфера, заглянув в которую, он увидел Москву. Под замком, во тьме псковской ссылки он увидел свет. Так Пушкин «вернулся» в Москву — через праздники. Он сделал вдох и выдох московского времени, научился видеть, дышать и творить в этом большем времени.
        В конце 1825 года Пушкин прямо признал себя пророком; как если бы у него на ладони был шар (московский год), инструмент для рассмотрения других времен.
        Этот шар, эта удивительная «оптическая» сфера времени была для него Москва.
        Глядя в нее, празднуя с ней, Пушкин путешествовал во времени, оглядывался в историю, смотрел вперед — и пророчествовал. Стихотворение «Пророк» было им написано в следующем, 1826 году: на пике московского года, в июле. Это было обобщение, сжатие до точки всего предыдущего, преобразившего поэта года.
        После этого, я считаю, есть все основания записать Пушкина праздничным московским человеком. В таком прочтении Пушкин и есть человек Москва.
        Мы еще рассмотрим его 1825-й михайловско-московский год по позициям нескольких его ключевых праздников.
        Это наблюдение убедило меня окончательно, что «дыхание» Москвы во времени актуально и действенно для сочиняющего московита. Он сочиняет Москву — встречным образом, и она его сочиняет, преображает в пределах своей живой подвижной сферы. Московский календарь есть творящее помещение; его наблюдение в авторском смысле весьма продуктивно.
        С этого момента разбор праздников приобрел новое качество: по календарю я принялся следить за САМОСОЧИНЕНИЕМ Москвы.

*
        Есть еще одна кандидатура на роль характерного московского сочинителя (соавтора Москвы). Возможно, при всем своем вселенском масштабе она может показаться для праздничной Москвы несколько сторонней. Это Лев Толстой. Тут может возникнуть вопросов куда больше, чем с идеальным московитом Пушкиным. Тем более «Толстой и праздничная Москва» — это сопряжение и вовсе неожиданное.
        Однако некоторые мои изыскания, произведенные в данном вопросе, предварительные, «праздные» исследования показали, что есть существенная связь между Москвой и Львом Толстым (ее примеры мы также рассмотрим в этой книге, по ходу календаря). Что еще важнее, в своем творчестве, не обнаруживая этого явно, Лев Николаевич часто использует праздники как смысловой фон повествования. Иногда «фигуры» праздников прямо участвуют в его сюжетах.
        Роман Толстого «Война и мир» при внимательном рассмотрении оказывается достаточно точно разложен по праздникам. Это настоящий роман-календарь, в котором все сколько-нибудь серьезные события происходят на праздники, названные и неназванные. Мало этого: характер всякого подобного эпизода весьма точно соответствует характеру праздника, вплоть до деталей.
        Толстой обладал удивительным чувством времени — и чувством Москвы, которую всегда предпочитал Петербургу, полагал ее истинной столицей, туго затянутым узлом русской истории и фокусом здешнего пространства.
        Пусть Толстой будет на время исследования еще один человек Москва.
        Замечательны оба кандидата.
        Ситуация с Толстым в чем-то противоположна пушкинской: тот прожил год согласно праздничному календарю, написал выдающееся сочинение о Москве — и преобразился сам, и уверовал. Толстой написал выдающееся сочинение о Москве, роман «Войну и мир» как роман-календарь, — и так написал, так точно его темперировал, уложил во времени, что в него уверовали мы все, его читатели.
        Два сочинителя освещают планету Москвы каждый со своей стороны. Они живут в ее календаре, добавляя ему красок, переменяя его каждый на свой лад. С ними вместе фигура Москвы растет в (воображаемом) пространстве.

*
        Итак, календарь: круглый (растущий сферой и опадающий, сходящийся в точку) московский год и человек Москва, проводящий время в творчестве, празднующий согласно этому календарю и его же, календарь, сочиняющий. Такова главная тема этой книги и главный ее герой.
        ЕЩЕ ОБ ЭТОЙ КНИГЕ
        Большей частью в ней собраны статьи (отрывки из них и предлинные цитаты), написанные незадолго до 2000 года, в самый Миллениум и некоторое время по его завершении. Наверное, и это нужно отметить. Нам выпало наблюдать занимательное зрелище, которое в суете перемен осталось большей частью не замечено: Москву на рубеже тысячелетий. Москва, как колобок, прокатилась через трижды круглое (три нуля — 2000) отверстие в календаре. Несомненно, в это «мгновение» она переменилась, внешне и внутренне. Как — нам еще предстоит оценить, на это нужно значительное время; событие тысячелетнего юбилея еще не завершено.
        Но уже Москва видна по-другому, или мне так кажется после стольких лет наблюдений за ее волшебным пульсом? Нет, она определенно видна кругом: обведена по периметру идеальной часовой «сферой». В Москве все круги и сферы. Она есть русские часы; в ней как будто закручивается пружина времени, от нее идут волны воображаемого (метафизического) пространства.
        Город как часовой механизм — одушевленный, склонный к праздным грезам; инструмент по наблюдению времени. Не хронометр: ХРОНОСКОП. В этом качестве Москва известна мало; ее исследование как одушевленной машины времени только начинается.
        ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
        ПРЕДМЕТ МОСКВЫ
        ГЛАВА ПЕРВАЯ
        КАЗАНСКИЙ СПУСК

14 ОКТЯБРЯ — 4 НОЯБРЯ
        — Почему Покров? ? За Покровом, в сторону Казани — Календарь наклонился (почему «спуск»?) — Евлампий, Ондрон, Осия. (Народный календарь) — Почему Толстой? — Роман-календарь. (Освобождение Москвы) ? Казанская ? Расчет лицейской годовщины —
        Началом «праздного» года следует считать не 1 января, не 1 сентября (Новолетие по старому стилю), но Покров — 14 октября по новому стилю, 1-е по старому. Тут необходимы объяснения. Часть их уже была представлена; это были рассуждения «геометрические»: Покров — одна из ключевых точек в цикле метаморфоз света; в этот день свет меняет число «измерений», уходит из пространства, прячется до начала следующего года, до будущего Рождества.
        Праздничная традиция также особо отличает Покров. За ним (под покровом) Москва начинала другую жизнь. Этот день-выключатель, приходившийся в свое время на 1 октября, завершал череду ярких сентябрьских праздников — с ним из Москвы уходило бабье лето.
        Сентябрь еще вполне светел; его праздничная корзина полна доверху. Закончилась страда, совершены все церемонии, связанные с уборкой урожая. Их множество: вспомнили все — от свеклы до овса; даже пчел, укрываемых на зиму, проводили особой «медовой девятиной» — девятидневным поеданием меда.
        Все это позади; на Покров Москва пересекает некую важную границу: отныне цвет и звук в ней меняются, она словно пустеет, наполняется тишиной.
        Наступила пауза для размышления. Если в человеке Москва сидит крестьянин (а он в нем сидит несомненно), то для него этот переход из сентября в октябрь представляет принципиальную перемену состояния.
        Это переход от праздника к праздности.
        К состоянию странной (относительной) свободы, когда круг занятий, способных его развлечь, стремительно сужается, и он оказывается наедине с самим собой. Он принимается сочинять, воображать лишнее.
        Вот что важнее всего: за Покровом начинается праздное самосочинение Москвы.

*
        Сразу вспоминается Пушкин — признанный октябрьский автор. Александр Сергеевич Москве родной сын — буквально, по месту рождения. (Толстой, скорее, ею усыновлен; о нем предстоит особый октябрьский рассказ).
        Пушкин определенно указывает на октябрь, как на свою сокровенную лабораторию: это место в календаре, где ему легче всего сочиняется. Стихи он собирает, как урожай; точно крестьянин, готовит эту позднюю страду — весь год собирает заметки, эскизы, развернутые, но не отделанные главы — на Покров уединяется, под покровом творит.
        Пустыня поздней осени, с каждым днем, с каждым вздохом леса отворяющаяся все шире, его не пугает — напротив. Уходящую явь Пушкин успешно заменяет словом. Его пространство остается полно.
        Пушкинские слова делаются октябрьским образом предметны.
        Хороший урок: ушедшее из Москвы лето должно теперь заменять предметом слова — растить его в тишине, в отрыве от пестрого летнего тела.

*
        Был упомянут еще один аргумент в доказательство того, что именно после Покрова следует начинать наблюдение московского «праздного» календаря.
        Покров выступает как заранее объявленное начало зимы. Это своеобразный зимний предел во времени, ясно отмеченный в народном сознании: на Покров приходится праздник первого снега.
        Первый снег теперь все реже выпадает именно в этот день, но для традиционного календаря это не суть важно: календарь помнит о первом снеге, на Покров вспоминает зиму и дает об этом знать Москве.
        Что такое это высланное далеко вперед заявление зимы, ее первый ледяной привет? Малое чудо, «окаменение» воды, длящееся один покровский день. Все, что связано с переменами в состоянии воды, имеет для календаря существенную важность. Превращение воды в снег и лед означает для Москвы своеобразную ОСТАНОВКУ ВРЕМЕНИ. Время словно замирает на мгновение. Этого природного фокуса не знает ни одна христианская столица — только Москва.
        Праздник первого снега отделяет Москву от других христианских, родственных ей культурных и сакральных пространств. В первую очередь от Константинополя, от которого она унаследовала традиционный календарь.
        Константинополь представляет для Москвы хронологическую матрицу: ее календарь строится поверх византийского, более или менее точно повторяя его ключевые праздники. Но вот в одно мгновение падает на Москву первый снег и белым пологом (чистою страницей) отделяет ее от материнского лона.
        После Покрова Москва делается сама себе календарь.
        Она не просто отделяется от византийской матрицы: она делается в истории самостоятельной, узнаваемой фигурой. Теперь она другой «предмет времени». У нее должно быть особое начало во времени и соответствующий этому началу праздник. Этот праздник — Покров.
        Византийский календарь завершает праздничный цикл в августе. 1 сентября православная церковь, согласно этому календарю, отмечает Новолетие. Москва после этого протягивает праздничный, урожайный сентябрь; ее лето — третье, бабье лето — все длится.
        Но вот, в один день, разом, с появлением первого снега это лето заканчивается. На одно мгновение в Москве поселяется зима. Нет более Константинополя и его счета времени.
        Есть Москва: так начинается ее собственный календарь.
        Покров, как никакой другой день в году, обозначает самостоятельность московского календаря; после него начинается сезон, которого ни у кого нет более. До Рождества еще три месяца, а уже вода в Москве окаменела и встало время. Нужно выдумывать бытие заново.
        Это повод для большого праздного художества.
        14 октября открывается дверь в «лабораторию» Москвы: полутьма, пространство гулко, предметы и краски показательно отдельны и округлы. Неудивительно — если сама Москва теперь отдельна от прежней истории, отчленена, свободна от Царьграда.
        Тут есть повод для печали (октябрьской): не просто свободу, но разрыв Москвы с привычной матрицей фиксирует «покровский» календарь. Нет Царьграда, стало быть, Москва осиротела.
        Новое состояние Москвы во многом драматично; не столько она покинула старый свет, сколько свет ее оставил. Лето кончилось, время спряталось, раскатилось яблоками, рассыпалось золотым зерном. Начинается пьеса об осенней пропаже времени, об октябрьских прятках света. Время рядом, за оболочкой мгновения, как летний свет за глянцевым, улыбающимся покровом яблока, — там, не здесь.
        Задание для Москвы: восстановить присутствие времени. Вернуть лето: неосуществимое, утопическое задание. Все равно что найти дорогу в рай. От этого Москве является печаль, и вместе с ней твердое ощущение необходимости особого рода художества — времязаменяющего, которое пока неизвестно что такое. Как заменить, как (в календаре) нарисовать другое, собственное время?
        ЗА ПОКРОВОМ, В СТОРОНУ КАЗАНИ
        Этот «лабораторный» послепокровский сезон в Москве можно определить как Казанский.
        Первое объяснение: на следующий день после праздника Покрова, 15 октября, Москва празднует покорение Казани Иоанном Грозным (1552). Таково начало сезона, которое сразу задает стиль его проведения. Рисуется восточный вектор; в том направлении готово течь московское время, там совершается событие, главное на этом отрезке календаря. Туда указывает Казань.
        Так начинается художество Москвы во времени: мысленно она поворачивается на восток.
        Завершает октябрь Казанская (празднование Казанской иконы Божией Матери), приходящаяся на 4 ноября; большой праздник, во все времена отмечаемый в Москве. Это означает, что начало и конец первого праздного сезона Москвы отмечены казанской рифмой.
        Москва слышит это: она меняется согласно этой рифме. Таково ее «пластилиновое» свойство — она умеет меняться на праздник.
        Вот пример самый показательный, который имеет смысл рассмотреть подробно, чтобы понять, как способно перемениться на праздник «пластилиновое» тело Москвы. Пришел Покров, за него спряталось прошедшее лето: нужно строить ему замену. На следующий же день ему является замена — и какая! Собор Василия Блаженного: один из самых ярких, знаковых предметов Москвы.
        В память о победе над Казанью в Москве строится особый собор — Покровский, Покрова что на Рву, он же Василия Блаженного. Это настоящая визитная карточка Москвы.
        Очень хорошо, что собором Василия Блаженного открывается наш праздный календарь: собор встает на обложке календаря — по нему Москва узнаваема сразу.
        Сюжет строительства Покровского собора есть уже готовое литературное прозведение: согласно легенде, он строился — собирался — из нескольких малых храмов, каждый из которых знаменовал взятие очередного города в войне Москвы с Казанью. (Не совсем так: малыми храмами отмечались ключевые события той войны — начало похода, начало штурма Казани, его победное завершение.) Так Покровский собор являет собой воплощенную историю. Одновременно это календарь: каждый храм посвящался святому, на праздник которого приходилось то или иное победное событие. Один храм в этом соборе «весенний», другой «летний», в центре же встает «осенний», Покровский: в праздник Покрова начался решающий штурм Казани.
        Не здание, а вереница праздников, застывший в воздухе салют победы (кстати, похоже; к тому же салют как таковой прямо связывается в нашем сознании с Красной площадью, Спасской башней и этой фигурой Покровского собора). Это не собор, а постоянно действующая иллюминация: синее небо, которое в октябре из-за золота листвы делается вдвое синее, не хуже ночной тьмы оттеняет этот салют красок: отдельных, самосветящих, каменно плотных.
        Таков первый фокус праздной Москвы: 14 октября летний свет ушел за Покров и 15-го вернулся этим фейерверком истории. Такова вышла первая октябрьская замена свету. Вот он, первый предмет Москвы, свет в «четвертом» измерении. Собор в Москве уместен во всяком смысле: к примеру, находится от Кремля по направлению к востоку, к Казани. Кремль, согласно московской метафизике, находится в цент-ре пространства и времени. И, что не менее важно, этот собор уместен в календаре между 14 и 15 октября, сразу за Покровом: в этой точке времени разворачивается его цветная композиция, отсюда бьет фонтан красок.
        Свет был просто светом, а стал Москвой: мы наблюдаем лучшее из всех возможных изображение, скульптуру Москвы.
        КАЛЕНДАРЬ НАКЛОНИЛСЯ
        Почему «спуск»?
        Вторая половина октября: спуск в позднюю осень, тьму и хлябь ноября. Москва в своем художестве контрастна. Победный салют Василия Блаженного, столь уместный в день Покрова, означает, по сути, пальбу напоследок, проводы лета. Свет замыкается в дробные, вьющиеся, растущие булавами главы собора. Они поднимаются и замирают: лето окончено.
        Собор встает над спуском — Васильевским спуском: показательная мизансцена.
        Это спуск не только к реке, но и в осень, на дно календаря. Солнце катится все ниже, словно повторяя рисунок Васильевского спуска; все яснее рисуется разрыв московской материи — собор вверх, земля вниз.
        Собор встает над обрывом, над бывшим рвом: земля по обе стороны собора валится вниз водопадами булыжника. Слева и справа от собора Красная площадь льет вниз.
        Красная площадь, строго говоря, не площадь, а широкий проход вдоль стены Кремля: парадный, церемониальный, торжественный, причем в одном господствующем направлении — к реке. Площадь степенно движется, течет, огибает собор и обрывается вниз «осенним» Васильевским спуском. Не подъемом, но именно спуском. Так и в календаре: спуск в осень после (праздника) собора.
        Пластилиновая поверхность Москвы поднимается и опускается по указанию календаря. После Покрова она ощутимо опускается. Собор стремится вверх и оказывается «на рву» — в точке разрыва, и в календаре, и в пространстве. У обрыва, по-над рекой, и в календаре, по-над зимой.
        И в истории, по-над казанской войной.
        Собор вписывается характерным, эмоционально окрашенным сюжетом в некий основополагающий московский текст: он встает в верхней точке Казанского спуска.
        Этот московский текст есть сочинение связное и последовательное. Мы уже наблюдали, как он составил круг, единый цикл ВРЕМЯПРОВОЖДЕНИЯ. Осенью в этом тексте мы читаем о прятках света и замене его покровско-казанской иллюминацией. Здесь же история о Казанском спуске (во тьму ноября, в войну), в верхней точке которого помещается Покровский собор как предмет света.
        Вот и на схеме, которая рисует рост и убывание года, мы видим спуск: «дно» времени уже близко.
        На этой схеме пункт Покрова обозначает переход Москвы в качественно новое состояние. Она осталась вне света, без света. Свет заменяют ей «москвоподобные» фигуры и предметы, подобные Покровскому собору.

*
        Единство московского сюжета, связывающего, как в случае с собором Василия Блаженного, рельеф города и календаря, представляет еще один пластический закон Москвы.
        Москва стремится собраться узлом или по многим местам многими узлами, «рифмами» пространства со временем. Место должно соответствовать календарю, проникнуто одинаковой с ним эмоцией, оно должно быть очеловечено, награждено именем.
        Все должно соответствовать имени места и единому московскому сюжету: Москва, как сочинитель, тотальна.
        Она подвигает своих авторов, архитекторов, художников или, скажем, поэтов, предпочитающих писать после Покрова, — к целостным, всесвязующим действиям. В ее тотальном произведении изображение должно быть одно и то же со словом, равно и с чувством, которое вызывает это слово. В результате Москва, видимая и невидимая, собирается нервными узлами, сгустками смысла, фокусами плоти — такова ее подвижная, ежесекундно замирающая узорчатая ткань.
        Замечательно то, что она одновременно дробь и целое.

*
        В Москве связь места и времени часто предстает воочию: так сложно и неслучайно лепится этот древний город. Здания-кораллы (те, что сохранились; оттого, что они редки, они тем более выглядят как фокусы и узлы московской ткани) — изъеденные временем, сбрасывающие шелуху штукатурки, они являют собой обломки истории, поочередно согревающие и леденящие душу.
        Плоть Москвы, как и ее календарь, пестра, конфликтна, эмоционально насыщенна.
        Очень хорошо, что наблюдение началось с Василия Блаженного: в своих составных частях он предельно контрастен, никак не мертв, но жив — чудный, украшенный звездами и каменьями восточный спрут воссел на изгибе москводна; его винтом заверченные щупальца-купола тянутся к небу (поверхности моря?). Поверхности времени: по Васильевскому спуску мы ощутимо съезжаем на дно календаря.

*
        То же и с персоналиями: герои здешней истории обязаны вписаться в «тотальный» сюжет Москвы, ввязаться в тот или иной ее узел, притом в контрасте, конфликте, споре — иначе память города их не удержит.
        Физиономически Казанский спуск представлен парой: Иоанн Грозный и Василий Блаженный. Московская память уверенно соединяет их вместе. Две полярные фигуры, царь и юродивый: верх и низ московской политической сферы.
        На иконах Василий гол и космат; особенно хорош его образ на Большой Полянке, в церкви Григория Неокесарийского.
        По «рельефу» московской истории эти двое шагают вместе; царь и юродивый доходят до покровского предела, до 1557 года. В тот год собор был закончен — так закончилась «сентябрьская» (средневековая) эпоха Москвы. Здесь же, в этом переломном пункте истории между ними происходит разрыв. Блаженный Василий умирает, ложится у Троицкого придела новопостроенного храма, Грозный отправляется далее — и срывается в темень, в деспотию и Казань.
        Москва отлично помнит эту драматическую сцену, и теперь ее воспроизводит в сцене спуска, и показывает нам: вот она, во всем возможном контрасте, — юродивый и царь, собор и обрыв.
        Москва вся сошлась на похороны святого. Грозный с боярами нес гроб, митрополит Макарий с собором высшего духовенства совершал службу. С этого момента, в этом месте (времени), с покровского разрыва-обрыва московской истории начинается Казанский спуск.
        Это одно событие, день-узел: 15 октября, первый день после Покрова. Первый шаг на ту осеннюю плоскость, с которой не будет другого пути, как только вниз. Этот первый день спуска показательно отделен, оторван от праздничного (сентябрьского) тела.
        Москва на его примере ясно обозначает свои казанские сезонные предпочтения.
        В октябре ей надобны предметы света.

*
        Это важное слово: предпочтения.
        Сейчас, когда мы только определяем правила дальнейшего похода — вслед за Москвой, в поисках света по ее охлажденной «хроносфере», — имеет смысл объясниться по поводу этих как раз предпочтений. По сути, это единственное средство, которым может пользоваться Москва, побуждая своих авторов к тому или иному оформительскому действию. Она напускает на них облако предпочтений — векторов, указателей для вдохновения, тайных стрелок и струений, подсказок, скрытых рифм, всего, что только может разбудить их интуицию, сокровенное зрение и слух. В этом месте и в этот день она обнаруживает некий неравнодушный фон — давай, пиши по этому фону, вписывайся в Москву. Ты свободен, фон будто бы пуст (особенно такой, октябрьский), но эта пустота наэлектризована; поле ее разведено между полюсами чувства, и только ткни пером, попади в верную точку — и полетят искры, явятся смыслы, которые только что были неразличимы. Странная штука — московская пустота.
        Так вот, о предпочтениях, и тут, возможно, станет более ясно, что такое сезоны московского календаря. Это те его помещения, в рамках которых действуют устойчивые суммы московских предпочтений. Календарь — это последовательность пространств, анфилада помещений времени, и каждая комната, каждый зал, что мы проходим по этой анфиладе, означена сезонными предпочтениями.
        С такого-то по такое число Москва склонна вспоминать о Казани; в пространстве немедленно рисуется восточный вектор, под ногами клонится спуск октября, календарь отворяется послепокровской пустотой, ее без остатка занимает фигура Покровского собора. Ко всему, что происходит в эти числа октября, приложимы контрастные стрелкипредпочтения этого сезона. Мы пребываем в облаке этих указующих стрелок. Московский сезон сообщает всему, что происходит в его пределах, определенный (фоновый) смысл.
        Эта книга — о переменах календарного смысла; мы переходим из одного «помещения» Москвы в другое, из сезона в сезон, и так, двигаясь постепенно и «кругосветно», стремимся обогнуть всю необъятную планету Москвы. Каждый день в этом странствии описать невозможно; но можно попытаться обозначить контуры календарных пространств. Определить их предпочтения, найти те события, те праздники (фокусы пространства времени), которые наиболее характерны для этого сезона.
        Совпадения различных календарей, праздничных рецептов указывают достаточно определенно на главный сюжет сезона, на то или иное предпочтение Москвы.
        ЕВЛАМПИЙ, ОНДРОН, ОСИЯ
        НАРОДНЫЙ КАЛЕНДАРЬ
        Эта рубрика будет постоянной; показания народного календаря весьма устойчивы. Они оттеняют «сольные» выступления оформителей Москвы, выходят на передний план или остаются фоном, но всегда сообщают нечто фундаментально важное о смысле происходящего в том или ином сезонном «помещении»: на свой лад, на своем языке.
        Народный календарь полон приметами и пословицами; то и другое суть рифмы. Москва — особенно в октябре — хорошо различает рифмы.
        Что такое Казанский сезон в народном календаре? Праздность, «пустота» октября (свобода от страды, от утомления урожаем) очевидным образом провоцирует народное сочинение; в частности — мы это еще отметим не раз — московский крестьянин-христианин начинает перелагать греческий календарь на свой лад. Константинополь после покровского (ментального) разрыва во времени отходит в прошлое. Теперь в Москве свое царство, свое помещение календаря. И — свои имена.

23 ОКТЯБРЯ, В ЦЕРКОВНОМ (ВИЗАНТИЙСКОМ) КАЛЕНДАРЕ — ЕВЛАМПИЙ
        Евлампий лучину отщепляет, огонь вздувает, тотемь стращает. Тут сочинения немного: Евлампий и на греческом означает благосветлый. Русский человек прямо и без особой ошибки связывает Евлампия с лампой; в этот день положено было расставлять по дому все, что может гореть и светить.
        Тотемь за окнами сходится с каждым днем все гуще, небо все ниже, самое время отодвинуть границу тьмы малым домашним огнем. Топят печь, в ней дробят угли. Дом полнится созвездиями, в этот день дом сам себе небо.
        Так же светит всеми красками, сам по себе, заменяя Москве летний свет, Покровский собор.

25 ОКТЯБРЯ — АНДРОНИК
        У Даля он на «А», в народе на «О»: Ондроник — здесь уже идет некоторая (северная) отсебятина. Андроник — святой армянского происхождения. Здесь же, в Москве, Ондрон — это длинный шест, на конце которого укреплен черпак, коим обыкновенно достают в колодце воду. Но в ночь на Андроника Ондрону находится другое важное применение. Им достают до неба и черпают звезды: гадают. Ходят на крышу и машут шестом с черпаком, ловят свет. (Опять о соборе: он наловил звездный свет черпаками своих куполов.) Или, обмотав паклей, сжигают Ондрона в чистом поле, в очерченном круге. Снова обряд со светом. Так ввиду грядущей зимы зазывают огонь.
        Ондрон метет звездный двор. Сметает небесный сор. Отворяет обратную сторону (скрывни) луны.
        Произнесение имени Ондрон в самом деле напоминает гром при проведении палкой с черпаком по жестяным октябрьским небесам.

29 ОКТЯБРЯ — ЕВФИМИЙ
        Его сложное имя никак не перетолковывается, только укорачивается и произносится по-людски (Ефим и Ефим, что делать с ним?). Зато Ефиму приписываются свойства колдуна. Евфимий смыкает корни деревьев и трав с землей, навевает сон. Рожденный в этот день боек, ему суждено разгонять осеннюю тьму, развеивать тоску.
        В этот же день — Солнечная Щерба. Редкие (оттого крепкие) лучи солнца. Выносят во двор всякую ветошь и тряпки, освещают и проветривают их, «укрепляя» перед долгой зимой.
        Еще о крепости (предметов). Однажды я услышал, что в прежние времена применялся такой рецепт соления огурцов: их закатывали в бочки, затем оные бочки конопатили и после Покрова опускали в воду (неподвижную, скажем, в пруд или бочаг). Чем скорее после этого на воде вставал лед, тем было лучше для огурцов. Они дольше оставались крепки — отдельны, предметны — и отлично сохраняли вкус. Их можно было так хранить всю зиму, до следующего большого света. Огурцы прятали, как Москву: под лед, за Покров.

30 ОКТЯБРЯ — ПРОРОК ОСИЯ
        Этот совпал с тележной осью. Расстается колесо с осью. Убираем телегу, достаем сани. Отдых лошади. Внешнее пространство сужается.
        Зато словно заново является, в темноте становится ярче цвет. (Вспомним собор.)

31 ОКТЯБРЯ — АПОСТОЛ И ЕВАНГЕЛИСТ, ВРАЧ И ХУДОЖНИК ЛУКА
        Вот как раз: художество и цвет. Художник Лука написал первые и потому знаменитейшие иконы Богоматери (нам досталась Иверская, после многих странствий и позднейших мытарств; полякам — Ченстоховска).
        Евангелие от Луки самое из всех цветное; оно наиболее полно и последовательно и по-своему тепло, человечно. Вообще Лука просится в сентябрь (к луку), в тамошнюю корзину праздников. Его символ — Телец (не путать с гороскопом, здесь другие знаки и смыслы: Иоанн — орел, Марк — лев, Матфей — человек).
        Его рассказ сосредоточен на жертве Христа и фигуре Богородицы. Сюжет заклания, жертвы первенца непременно связан с историей матери: он становится у апостола Луки центральным.
        Ему молятся об исцелении глаз и помощи при иконописании. В октябре нужно учиться видеть заново, заменять летний свет предметами сочинения.
        В этот же день, 31 октября — прилет зимних птиц. Сорочий праздник. У лошадей продолжаются каникулы: дороги развезло. Поэтому активен домовой в конюшнях. Сорока мешает ему, домовой с досады хлопает по соломенной крыше. Таково толкование ветра.
        От этого дня начинается кормление всех и вся хлебом и пирогами: птиц, домовых и собственно земли. Все отдельные предметы света: крошки хлеба, пироги, птицы.

2 НОЯБРЯ — АРТЕМИЙ-ПОМОЩНИК
        Этот оказывает помощь при грыже (время надорвалось за лето?). Артемию молились об избавлении от хворей и напрасной смерти.
        Трудный день, водит от счастья к горю. Есть поверье, что на защиту рожденного в этот день встает мать зверей волчица. Артемий по духу (и по имени — сестра его Артемида) близок лесу, зверям, птицам.
        Волчий корень ему покорен.

3 НОЯБРЯ — ПЕРВАЯ ПОРОША — НЕ ПУТЬ
        Зазывание зимы, чтобы мороз скорее мостил дороги. В этот день обходили за три версты чужих и уличных собак. Лают чужие — попадешь в убыток. И напротив: домашняя собака должна лаять как можно больше. Чем громче лай в доме, тем сытнее жизнь.
        Это сочинение календаря (снизу) неостановимо, анонимно, в каждом отдельном случае как будто случайно и вместе с тем, в общем — в октябре, ввиду зимы, — закономерно. Так в нарастающей тьме и холоде согревается душа. Рецепты «самовозгорания» (огня и слова) актуальны; человеку требуются тепло и свет во всяком смысле.
        Все это сохраняет силу и по отношению к Москве: накануне зимы она так же ищет тепла и света. В октябре она включает (пушкинские) слова-лампы и строит соборымаяки.

*
        Еще одна рубрика: церковный календарь.
        Кстати, я нечаянно отнес апостола Луку в народный календарь; неудивительно: он человечен и тепел. Опять-таки художник. И вообще: календарь — это живое пространство смысла, не все в нем нужно расставлять по полочкам. Тем более такой, где мы разбираем московские художества.
        Это праздный, свободный календарь.

17 ОКТЯБРЯ — СОБОР КАЗАНСКИХ СВЯТЫХ
        Это не совпадение, а простое подтверждение заявленной казанской темы. Церковь согласно сезону проводит цикл казанских служб; Москва стремится духовно освоить новопокоренный восток. Интересно другое: здесь можно наблюдать, по крайней мере, предполагать формирование ментального ландшафта всей России. Большая часть местных соборов в церковном календаре приходится на майиюнь. Это сюжеты восхождения, подъема к Москве, на кремлевское июльское «плато». Казанские святые стоят в календаре как будто особняком: на «востоке» календаря, на спуске (в зиму) из Москвы.
        За Казанскими святыми в календаре чудится прорва и Тартар; на востоке контур Московии не замкнут.

*
        Исторический календарь
        Он полон совпадений, закономерных и случайных. Вот, кстати, «восточное» совпадение, наверное, его следует признать случайным, подтверждающим разве что азиатский колорит сезона: 16-го октября 1853 года турецкий паша объявил России войну. Так была обозначена севастопольская катастрофа, провал 1855 года. Сто лет спустя, 16-го октября 1954 года в Севастополе была открыта знаменитая панорама.
        17 октября 1582 года в католических странах введен григорианский календарь. Это максимально возможное воплощение отдельности и разрыва (во времени).
        После окончания строительства Покровского собора прошло едва пять лет. По сути, эти события синхронны. На обоих полюсах Европы «сентябрь» Средневековья закончился. После составления григорианского календаря между этими полюсами произошел разрыв по времени и месту. Запад, рассчитав время заново, «отправился» на запад. Восток остался на востоке. Юг, Царьград, уже сто лет как исчез вовсе. Что в центре? Что в Москве? То, что открывается за (под) Покровом: ее сокровенная охлажденная центральность — особый, «нулевой сезон» времени.

*
        Еще два октябрьских — конфликтных, драматических сюжета. (От собора — по спуску вниз.) Один известен мало; это события октября 1941 года: паника в Москве, расстрелы мародеров, бегство города на восток. Только к концу месяца властям удается взять ситуацию под контроль. Такой октябрьский срыв Москва вспоминать не хочет; ни одной книги, ни одного фильма на эту тему мне неизвестно.
        Другой сюжет, напротив, знаменит: 1812 год, Наполеон в Москве. Не пожар: он совершился в сентябре, «на праздник города». Октябрь 1812-го года — это, по сути, первая (скорее, нулевая) послепожарная эпоха. Москва еще в плену, французское войско в процессе распада (на спуске). Порядок в городе, в том, что осталось от города, никакими силами удержать не удается. В нем царит «восточный» хаос. В своих записках Наполеон упорно называет Покровский собор мечетью — mosca: слишком похоже на Москва.
        24 октября начинается исход французов; им по пяткам бьет мороз, за спиной завоевателей остается вместо города обгорелая дыра. Москва с Васильевского спуска валится (по календарю) в обратную сторону: в тартарары.
        Выбор событий субъективен (он всегда субъективен при составлении «праздного» календаря); его задача — указать на содержание, главную тему сезона и, что не менее важно, — на его стиль, пластику во времени. Мы наблюдаем общее склонение, главный (зимний, восточный) вектор покровского сезона и его эмблему, собор на Васильевском спуске — воплощающий, заменяющий собой ушедшее лето Москвы.
        ПОЧЕМУ ТОЛСТОЙ?
        Это большая тема, к которой мы будем возвращаться постоянно. Явился, наконец, второй московский сочинитель.
        Это неверно о Толстом; он не второй, и даже не первый: он, в самоощущении, единственный. Другой роли он сам бы не признал — Толстой, как Москва, тотален. Он все готов заменить одним собой. Также и во времени он готов поместиться единственной, все заполняющей (узловой) фигурой.
        Он очень похож на Москву — как облако предпочтений, как авторская сфера (шар, не имеющий размеров, — так в романе «Война и мир» учитель Пьера Безухова, швейцарец, являющийся Пьеру в вещем сне, характеризуют самую жизнь). Толстой в метафизическом смысле есть безразмерный шар, и в том же заумном смысле он «равен» Москве.
        Пушкин, хоть и рожден в Москве, все же помещается как бы вне ее, освещает ее ясным внешним светом. Этот же, человек-шар, сидит внутри Москвы, спрятан в ней — и она в нем спрятана. Они совпадают в пластическом приеме, одинаково плетут время: вокруг себя, как кокон или паутину.
        Толстой уже был заявлен как тайный «церемониймейстер», большой знаток московского календаря. По крайней мере, как автор, в высшей степени чувствительный к его ходу. Толстой и праздник, Толстой и праздность — эту связь теперь нужно доказывать.
        Лучше так: «Толстой и чудо», «Толстой и чудо Москвы».
        Чудо — то, каким образом сходятся время и место и родится московский сюжет; как время распадается на мгновения и затем собирается вокруг них праздниками; как праздник собирает вокруг себя (действуя собором) новое московское место. Чудо — то, как возникает, дышит и живет Москва.
        Толстому все это близко, он тайно сосредоточен на этой теме — чудо времени и чудо Москвы. В известной мере, в исследовании осмысленной композиции календаря, он для нас более важен, нежели Пушкин. Тот «сыграл» в Москву, обошел ее кругом в своем сюжете 1825 года; Толстой словно заново ее построил — послепожарная Москва его произведение: он связал ее узлом времени (его собственное выражение) и так поместил в пространство нашей памяти.
        Отношения Толстого и Москвы станут еще одной сквозной темой этой книги. Тема Пушкина пройдет пунктиром.

*
        Толстой и Москва, две одушевленные сферы времени впервые встречаются в 1837 году, в момент, для них обоих драматический, судьбоносный: Льва (ему девять лет, он в тот момент еще Левушка) с братьями и сестрой везут в столицу после кончины отца, Николая Ильича.
        Здесь все важно: то, что на поверхности, и то, что за ней. Здесь уже слышны знакомые темы — после лета (после детства), разрыв, отдельность, пустота. Послепокровские, «казанские» мотивы.
        Детей увозят от похорон, чтобы не наносить детям лишней травмы: теперь они круглые сироты: мать умерла семью годами ранее. Левушка едва ее помнит, скорее, уговаривает себя, что помнит, уговаривает всю жизнь.
        Со своей стороны Москва также пребывает в состоянии неординарном. К моменту встречи со Львом она уже в значительной мере восстановила себя после пожара 1812-го года. Прошло 25 лет: готовятся юбилейные торжества, город весь в ожидании и приготовлениях к большому празднику.
        Главное событие праздника: закладка нового кафедрального собора в Москве, по сути, ее нового сакрального центра — храма Христа Спасителя. В этом и заключается неординарное содержание момента: Москва готовится к некоей важнейшей перефокусировке: в ее обширном теле готов обнаружить себя новый духовный центр.
        Итак: сирота, ребенок в отрыве, вне (родительского) центра координат, и ищущая новый духовный центр Москва. Такова скрытая геометрия их встречи.

*
        Стройка идет на Волхонке; Толстые живут от нее в двух шагах и наблюдают постоянно, как растет котлован под строительство, который к тому моменту как будто в половину города открыл широченную пасть. Таких ям Москва еще не видела. Тем более Левушка: в эту яму вся его Ясная Поляна поместится с головой.
        Он впервые наблюдает за работой московской «лаборатории», за тем, как заново (узлом, собором) строит себя Москва.
        Мало того, что стройка в двух шагах: она производится на их родовой земле, на земле Волконских (отсюда название улицы — Волхонка). Братья Толстые по матери Волконские. Они знают это и наблюдают за стройкой весьма пристрастно. Временами котлован представляется им могилой — тут не нужно никаких подсказок: в котловане во время торжеств были захоронены останки героев войны 12-го года. Их отец был участником той войны.
        Все это не совпадения, по крайней мере, не случайные совпадения — нет ничего случайного в этом (узловом) наложении исторических сюжетов и имен: так сходятся подобные фигуры, связывается узлом время — так мальчик «узнает» себя в Москве. И все это сфокусировано посредством праздника.
        Праздник состоялся — накануне Покрова, в красивейший, золотой московский сезон; в синее небо шарахнули пушки, на мгновение вернув в Москву войну. Войско во главе с царем вошло в яму; прах героев был захоронен; состоялась церковная церемония (отпевание отца?).
        Москва в тот момент решительно преобразилась, обнаружила новый центр, но не менее Москвы преобразился и юный Толстой: он воспринял произошедшее как чудо перемены времени; для него это было знамение, обещание судьбы необыкновенной, прямо связанной с собором и Москвой.
        Когда-то он написал рассказ, первое сочинение Льва Толстого: «Рассказ дедушки». Несколько длинных фраз, без запятых. Дедушка собирается рассказать о своем сыне (об отце юного автора), как тот участвовал в войне. Обоих узнать нетрудно: дедушка — князь Николай Сергеевич Волконский; Левушка его не знал, дед умер задолго до его рождения. Отец — Николай Ильич Толстой, который участвовал в Отечественной войне. Между отцом и дедушкой — в трех фразах — угадывается некая семейная коллизия, расшифровка которой подразумевается автором в дальнейшем. Пока это эскиз. Сочинение в формате семейной хроники, посвященное войне 1812-го года.
        По сути, это первый набросок «Войны и мира». Нетрудно понять его замысел: вернуть — хотя бы в слове — отца, вернуть счастливое детство. Вернуть (собрать) «летнее» время. Как это можно сделать? Только чудом (собором). Посредством, приемом чудотворения.
        И вот на его глазах происходит чудо — праздник, «возвращение» войны, таинственная перефокусировка Москвы.
        Далее — самое важное в сюжете их встречи. После первого чуда начинается СИНХРОННОЕ действие, значение которого мы еще не вполне сознаем. Начинается строительство собора — и писание романа. То и другое посвящено победе в войне 1812-го года. То и другое, строительство и писание, длится сорок лет. Это одно и то же действие, долгое, сложное, постепенное, с перерывами и паузами. Постепенно собор меняет Москву; роман ее меняет тем более — меняет фокус истории в наших головах, обустраивает заново помещение нашей памяти о событиях 1812-го года.
        Удивительное дело — мы до сего дня не различаем подобия двух этих важнейших, центральных московских произведений.
        Оба они о чуде, о празднике — исчезновении Москвы в пожаре и последующем ее возвращении, спасении.
        Стоит только различить эту синхронность, и многое становится на свои места. Толстой (по матери Волконский) много лет наблюдал строительство «волхонского» храма, — молча, со стороны, с ясным ощущениям соревнования. И параллельно писал свой роман.
        Ревность, упакованная в слове «соревнование», в данном случае имела существенную силу: он именно ревновал, не допуская мысли, чтобы кто-то превзошел его в чувстве к Москве, в сочувствии с Москвой, которая в известном смысле заменила ему родителей.
        Это очень важно: для Толстого обыденные слова о Москве-матушке имели существенный смысл. Москва заменила ему мать, дала ему кров, тот именно покров, «пластические» свойства которого мы теперь разбираем. Неудивительно, что сразу после встречи с Москвой Толстой принимается писать семейную хронику, эскиз «Войны и мира».
        Толстого можно признать приемным сыном Москвы — и это не дежурная формула, но правда о Толстом.
        Он написал, построил свой роман. Роман не просто удался; Толстого ждал не один только литературный успех — эта книга стала краеугольным камнем новой Москвы. Той, что растет, дышит в наших головах. Постепенно роман-календарь, роман-собор «Война и мир» стал предметом новой веры — вне зависимости от того, что на самом деле произошло в 1812-м году. Послепожарная Москва уверовала в то, что о ней написал Толстой; его роман стал для нее мифом. Действенным, формообразующим, судьбоносным — настолько полно в толстовском бумажном соборе суть Москвы была воплощена.
        Ничего удивительного: показательно синхронно росли от исходной точки (праздника 1837 года) две «сферы»: писатель и храм, и с ним вся послепожарная Москва. Они росли вместе духовно и душевно, обоими владело чувство чуда, и именно это «геометрическое» сочувствие, это подобие в пространстве определило успех толстовских интуиций, удивительную адекватность его сочинения о Москве.

*
        Можно отметить определенную последовательность фактов, которые позволяют принять Толстого за весьма чувствительного и успешного оформителя Москвы, — в той области, которую принято называть метафизической. Есть несомненная связь в цепочке «Толстой — Москва — чудо (праздник)»; наверное, сознавать ее не очень привычно. Слишком устойчив образ Толстого-реалиста, искателя земной правды; этот образ самостоятелен, к тому же в достаточной мере удален от Москвы (обратно в Ясную Поляну).
        Однако эта связь есть: начиная с момента встречи, с чуда совпадения 1837 года Толстой постоянно и напряженно наблюдает Москву. При этом он так же постоянно — фоном — пишет о ее праздниках. Он составляет ее портрет, точно мозаику, из праздников. Разных: заметных и незаметных, явных и тайных, счастливых и несчастных дней, каждый из которых, каждое мгновение которых есть чудо из чудес. Одним из важнейших мотивов творчества является для Толстого потеря Москвы.
        Он страшится ее потери, для него это означает второе сиротство: с тем большим упорством он возводит ей бумажную замену, роман-собор, узел времени, предмет Москвы.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        Освобождение Москвы
        Тезис, заявленный для дальнейшего (поэтапного) доказательства.
        Роман Льва Толстого «Война и мир» весь, от начала до конца, есть описание праздников (большей частью московских). Праздники суть фокусы романа, его скрытые центры; вокруг них вращается его действие (равно и бездействие, праздность).
        Роман есть цикл, он формой напоминает год: так же округл и бесконечен.
        Первое упражнение. Как в романе «Война и мир» обозначен разбираемый нами Казанский сезон? Что такое в романе-календаре Льва Толстого вторая половина октября?
        Мы наблюдаем у Толстого начало и конец Казанского сезона.
        1. Октябрь 12-го года, французы уходят из Москвы; Толстой празднует ее освобождение. Уже было сказано, что праздник — это не обязательно радость, пение и пляски. Это отстранение от будней, погружение головы в вечность, фокус общего и личного времяобразования. Праздник всегда имеет имя. В данном случае можно говорить об общем для Толстого и города октябрьском празднике: освобождение Москвы от Наполеона.
        Картины отступления французов показательно ярки (по ощущению, пространственному видению текста это несомненный спуск; все сопутствующие октябрю «пластические» мотивы налицо: разрыв, пустота, отдельность, предметность, яркость). Состояние города ужасно: Толстой, который чудесным образом с Москвой одно и то же, словно из себя извлекает иноземное, чужеродное войско. Рана города открыта; можно говорить о сочувствии почти телесном. Одновременно приходит ощущение пустоты (конец войны, конец романа близок); с этого момента пустота постепенно разливается по страницам книги, которая только что была переполнена сентябрьским событием пожара, общегородской жертвы.
        Это верная зарисовка октября. Москва (здесь обескровленная, полумертвая после «праздника» войны) засыпает, закрывает глаза на зиму.
        2. Разбираемый нами сезон, Казанский спуск в романе заканчивается точкой более чем характерной: именно на Казанскую. Весьма определенно Толстой указывает, что весь военный сюжет в романе заканчивается на Казанскую, 4 ноября. В этот день в партизанском бою погибает Петя Ростов. В этот же день его находит освобожденный из плена Пьер Безухов. В этот же день на имя Пьера в Москву приходит письмо о смерти Элен в Петербурге. Все в один день; все стянул на себя этот (скрытый) центр повествования, Казанский праздник — последний, прощальный, за которым небытие ноября — ночь, ноль света, минимум текста.
        И тут все сходится довольно определенно, характерным московским узлом. Толстовский рассказ об октябре 1812 года сюжетно, эмоционально, «пространственно» точно вписывается в общий очерк московского календаря. Автор заполняет октябрь 1812-го года послепожарной пустотой.

*
        Отдельное сообщение о Казани. Некоторое время спустя после сентябрьской встречи с Москвой — чудесной, обещающей чудо — братья Толстые переезжают к родственникам (Юшковым) в Казань.
        На этом их связь с Москвой и ее сюжетом 1812 года, который так определенно обозначился в строительстве собора на Волхонке, не прерывается. В первое же лето в Казани случается пожар, истребивший четверть города. Братья пишут по этому поводу сочинение.
        КАЗАНСКАЯ
        4 ноября — празднование Казанской иконы Божией Матери (в память избавления Москвы и России от поляков в 1612 г.).
        Список с чудотворной иконы был прислан в ополчение Минина и Пожарского. Инициатором этой акции (прямым или опосредованным) был патриарх Ермоген, сам пришедший из Казани, в архиепископство которого была обретена чудотворная икона.
        Она стала знаменем освободителей Москвы от поляков.
        Казанская завершает послепокровский сезон, готовящий душу московита к долгой и трудной зиме.
        Казанская — Зимотворная.
        Неслучайно в эти дни вспоминают родителей и все возрасты времени.
        Казанская — просвет в ночи, день светлый и многообещающий, явно утешительный, потому на первый план выходит Богородица.
        Согласно легенде, трехдневная молитва перед иконой помогла в должной мере сосредоточиться (опредметиться) русскому войску. До того момента Господь судил и наказывал Россию смутой; после молитвы он простил (собрал) ее.
        Известны рассказы о том, что во время фашистского нашествия икону носили вокруг Москвы крестным ходом. После этого маршал Жуков взял ее себе и возил на все свои фронты и победы. Ту же историю я слышал о Ленинграде: осенью 1941 года икону поместили на самолет и трижды облетели город.

*
        Так или иначе, сюжет с собиранием войска (собиранием в первую очередь духовным) перед Казанской иконой соответствует характерному рисунку Казанского сезона.
        РАСЧЕТ ЛИЦЕЙСКОЙ ГОДОВЩИНЫ
        Еще о Пушкине — пошел его «пунктир».
        Начало и конец Казанского сезона (спуска) весьма разны. В связи с этим возникает вопрос о точной дате лицейской годовщины. Мы отмечаем ее 19 октября по новому календарю, а Пушкин-то отмечал по старому, юлианскому, по нашему — 1 ноября. Две недели разницы, и какие недели! Новая, нынешняя дата помещена ближе к началу сезона, в золотую осень, а вторая — настоящая — ближе к концу, где голые ветки, сквозняк и пустыня. Пейзажи очень разны и разный скрывают смысл.
        Также и небесные покровители двух этих дней непохожи. 19-го октября — день апостола Фомы, Фомы неверующего (в одном отрывном календаре я прочитал рассуждение довольно поверхностное о связи Пушкина и сомневающегося Фомы; будто бы поэт своими колебаниями по части веры был обязан апостолу Фоме).
        1 ноября, в настоящую лицейскую годовщину, празднуется преподобный Иоанн Рыльский, святой куда менее известный. Один из последователей Климента Охридского, который был связан с болгарской традицией просвещения русского юга. Это была эпоха становления славянской письменности. Иоанну молятся об избавлении от немоты, отверзании уст. Тут бы и вспомнить языкотворца Пушкина, только, боюсь, это рассуждение будет не менее первого поверхностным.
        Так или иначе, в нашем календаре ошибка: лицейскую годовщину нужно отмечать двумя неделями позже, 1 ноября, у ворот зимы.
        Мощи Иоанна Рыльского были спрятаны, закопаны, словно клад, накануне монгольского нашествия, в 1238 году. У самых ворот иной «зимы», исторической, — русского заморозка длиной в двести пятьдесят лет.
        Первые упражнения с предметом Москвы завершены. Октябрь (вторая половина, Казанский сезон) — это начало манипуляций Москвы с материалом времени. См. схему — мы оказались под «водой» времени, в праздной пустоте календаря.
        В обозрении календаря обнаруживаются сюжеты самые разнообразные: праздник затрагивает все — от метафизики до кулинарии.
        Казанский сезон акцентирует наше внимание на форме, «скульптуре» Москвы. Чаяние формы — следствие отрыва от лета. Москва потеряна, спрятана. Вместо нее являются «октябрьские» предметы (собор и роман). Заморозки октября только их укрепляют, четче рисуют «казанские» формы. Архитектура, реальный рисунок города ищет (через праздник) соответствия с календарем. И наоборот: время (через праздник) стремится отпечататься прямо на пластичной поверхности Москвы.
        История указывает на драму октября.
        Отсюда Казанский спуск — за Покровом, за Покровским собором.
        Москва в предощущении зимы. В наступившей праздности, в лаборатории, где вместо ушедшей яви — слово, она принимается за самонаблюдение. Начинается действие в «четвертом» измерении — извлечение московского «Я» из внешнего времени (в частности: отделение от материнского — календарного — лона Константинополя). Москва готовится к большому сочинению (самопомещению) во времени, которое откроется с Нового года. Она собирается растить, ткать, вязать следующий год; или так — лепить себя как год.
        Для нее, как на полке, на Васильевском спуске выставлен образец: собор Василия Блаженного.
        ГЛАВА ВТОРАЯ
        «МОСКВОДНО»
        4 ноября — 4 декабря
        — Темень года и «Цветник» — Пешком по «Москводну» — Идем по льду — Календарь наизнанку — Большой звезды сияние лучей (чертеж) — Еще герои — Птицы — Два события — Роман-календарь. (Конец Москвы) — Михайлов день и звездные румбы — От апостола Филиппа до царевича индийского —
        Тут многое зависит от настроя. Уже было сказано, что авторский календарный выбор субъективен (насколько субъективен «авторский» выбор Москвы?). Однажды зарядившись — заразившись — геометрической идеей, отследив дыхание московского года, затем трудно отвлечься от наблюдений за его разумно-подвижной, постоянно сочиняемой сферой.
        Сюжет книги диктует свое: ноябрь — после Казанского спуска — отчетливо читается как низ, более того — провал в московском времени. Москва проходит через нижнюю точку своей хроносферы. Где-то здесь расположен «южный» полюс Москвы, нижняя впадина календаря.
        Строго говоря, максимум тьмы (22 декабря) еще впереди, но именно оттого, что он впереди, и испытание темнотой будет еще длиться и длиться, ноябрь переживается трудно и воспринимается Москвой как дно года.
        Дноябрь. Народный календарь говорит то же: темень года.

*
        На католическом западе ноябрь начинается с двухдневного праздника «Святые и усопшие»; ему предшествует знаменитая ночь страшилок — Haloween. Запад также ощущает под покровом ноября дно времени.
        Всехсвятский римский праздник был введен в начале VII века папой Бонифацием IV, позднее, в начале XI века был установлен День поминовения усопших; со временем два праздника слились в один. Первый день верующие проводят в храме, а во второй с самого утра отправляются на кладбище, приводят в порядок могилы и ставят горящие свечи. Это родственно нашей Дмитриевской субботе. Перед «смертью» года, перед самой его теменью необходим обряд сосредоточения, собирания духом, укрепления последней границы, отделяющей нас от смертной прорвы. Отсюда пограничные огни свечей.
        Конец времен в ноябре люди запада видят отчетливо: они более нас склонны к пространственной логике. Годичный круг римско-католических праздников, постов и памятных дней завершается днем святого Андрея, 30 ноября.
        Вместе с тем — тут и сказывается настрой наблюдателя — на фоне подступившей ночи только ярче разгораются огни в доме. Эта тема уже была обозначена. Любовь к лампе, Евлампию (см. выше) собирает праздных москвичей за столом, за «цветным» разговором, частным и дробным.
        Необязательно москвичей: этот «цветной» выбор накануне тьмы есть предпочтение универсальное. Те же католики — в средние, «темные» века — определяли темноту как «наилучшее условие для жизни цвета». Именно цвета. Так писал Бернар Клервосский (1090 -1153), католический святой, известнейший богослов и теоретик веры. Так оформляла себя доктрина готики, нашедшая прямое выражение в искусстве витража.
        Готический храм широко открыл окна в скорлупе романских стен, впустил свет Божий и вместе с тем расцветил его, пропустив через красное, синее, желтое стекло.
        Ноябрь предлагает свой, «цветной» способ ночного праздника, отмечание (ожидаемой) победы над наступающей тьмой. Его принципиальное отличие от октября — это утрата определенной (предметной) формы времени. Потеря ощущения дня как предмета (света).
        Ноябрь показывает весьма определенно, что предыдущий Казанский сезон был скорее отчетной выставкой летних форм, той выставкой, что проводится после праздника (сентября), по его итогам. Теперь закончились и праздники, и выставка (света). Нет ничего предметного в мастерской Москвы, если не считать предметом саму темноту ноября.
        И Москва начинает праздновать его беспредметную темноту.
        ТЕМЕНЬ ГОДА И «ЦВЕТНИК»
        Контрапункт праздника — всех праздников ноября — в контрасте света (цвета) и тьмы.
        Также ноябрьское празднование можно назвать оппозиционным, фрондерским; в нем виден протестующий жест против нарастающего внешнего давления (темноты, зимы).
        Тем же настроением согрет «страшный» праздник Haloween.
        Москва собиралась у лампы во всякие трудные времена и оттого делалась вдвое тепла, цветна и пестра.
        «Цветник» — так назывался один из рукописных сборников, во множестве ходивших по Москве на рубеже XVII — XVIII веков. Сборники в большинстве своем были оппозиционны царю Петру. Известны также «Жемчюг», «Огородная книга» отца Евлогия (фигура вымышленная) и многие еще анонимные протестные опусы: все они были разноцветны. Так Москва составляла контры Петру — черно-белой, вертикально отчеркнутой человекомачте.
        Затем эти контры без труда были перенесены на Петербург. Северная столица стала царствием строгой формы, лабораторией черченого света — Москва в ответ сделалась демонстративно «бесформенна» и цветна.
        Царь Петр, согласно московскому пониманию, вовсе не ведал цвета. Это некоторым образом согласуется с известной легендой о замене русского царя немцем. Будто бы настоящего Петра во время первого его заграничного путешествия (1698) заменили — даже не немцем, а куклой, — в Стокгольме. В городе Стекольном. И дальше поехала, и в Россию вернулась неживая (бесцветная, стеклянная) кукла. Сам же Петр Алексеевич по сей день остается в Стокгольме, в ледяном ящике, ни мертвый, ни живой.

*
        Ноябрь двоится; тонет в темноте, всплывает цветом. Можно печалиться, можно праздновать мрак. Можно веселиться, согреваясь душой в разговоре с Евлампием (вариант: домовым) у свечи, с друзьями на кухне. Так или иначе, Москва катится по дну (года), ВНЕПРОСТРАНСТВА. Это опасное приключение; ей требуется ежедневный малый подвиг, чтобы без повреждения достигнуть другого (Рождественского) берега тьмы.
        ПЕШКОМ ПО «МОСКВОДНУ»
        Если Кремль, он же июль, — это наивысший подъем календаря (на Боровицкий гребень, позолоченную верхушку Москвы), если от другого, Покровского подъема и собора катится вниз Васильевский спуск — то что нас ждет внизу спуска, что такое «дно» Москвы? Мы отслеживаем метафизический рельеф Москвы — где конкретно может быть расположено ее (ноябрьское) дно?

*
        Однажды со мной случилось приключение, которое позже я назвал прогулкой по Москводну. Вспоминал я об этом, смеясь, но в тот момент мне было не до смеху.
        Слава богу, это случилось летом, не в ноябре.
        Как-то раз (по-моему, дело было в августе), я задержался в гостях у приятеля. Еще и дождь пошел, пришлось ждать его окончания, а он закончился только к трем часам ночи. Транспорт не ходил, денег на такси не было, и я отправился домой пешком (отметим маршрут, это важно) — с Таганки на Профсоюзную (см. схему).
        Порядочный крюк; ничего, никто меня не торопил, рано или поздно, хотя бы и к рассвету, я рассчитывал добраться.
        По Садовому кольцу, по часовой стрелке я прошел довольно бодро — через Москва-реку, через остров и канал, мимо Павелецкого вокзала — в один присест. Асфальт чернел и искрился, как спина у плывущего кита, сам тек под ногами; идти было весело.
        До Серпуховской Заставы, до южного полюса старой Москвы я дотопал припеваючи (в самом деле пел, так, вполголоса, все-таки шел со дня рождения).
        Дошел до полюса, до нулевого московского «меридиана».
        Москва несомненно помещена на меридиан (свой собственный): по вертикали яйцо города рассечено пополам, с севера на юг. На севере этот «разрез» Москвы начинается с Самотечной и далее идет в центр, через Трубную площадь; на севере самый рельеф города прогнут по меридиану, по течению невидимой Неглинной. На юге он выходит в точке Серпуховской и продолжается идущей на юг Люсиновкой.
        На Люсиновку я как раз и свернул и по ней, по оси Москвы отправился прямо на юг, вниз по карте.
        И только свернул, как все вокруг переменилось. Те же огни, что весело сияли по Садовому кольцу, один за другим провожая меня и встречая, теперь налились синим больничным цветом и как будто угрожали, предупреждая о чем-то близком и нехорошем. По-прежнему вокруг не было ни души, но теперь это «ни души» звучало как-то совсем по-другому. Уже мне было не до пения; я умолк и старался идти тише.
        Юг с точки зрения метафизики — самое неблагополучное из всех московских направлений. На юге у московской «головы» шея. Довольно ненадежная, какая-то качающаяся, хлипкая шея. Этому ощущению есть объяснение в истории. Многие страхи столицы скопились на юге (ассоциируются у человека Москвы с югом). Первый, очевидный, — страх степи, перманентной южной угрозы. Второй — скрытый, «детский», его определить сложнее: страх ввиду расположенного там же, на юге, второго Рима, материнского лона, из которого некогда вышла (от которого была отторгнута) Русь. Там прошлое, небытие. Будущее для Москвы на севере и северо-востоке — туда направлен вектор ее миссии. Север ободряет Москву, юг страшит. Отсюда это ощущение хрупкой южной шеи, на которой качается московская «голова».
        К слову сказать, этих метафизических материй я тогда не ведал, и потому никакими «южными» мыслями напугать себя не мог; я только испытывал простой, ничем не объяснимый страх, с каждым шагом все возрастающий.
        Показалась Даниловская площадь; левая ее половина тонула в темноте — там таился монастырь и узкие пустынные переулки Щипка и Зацепы. Справа света было чуть больше; посреди бледного пятна отворялась черная пасть Серпуховского бульвара — в нее мне нужно было свернуть, чтобы далее выбираться вверх, мимо Донского монастыря к Ленинскому проспекту. (В ту минуту далекий проспект почудился мне спасительным золотым мостом, ведущим прямо к дому; что же я, дурак, не дошел до него поверху, по Садовому кольцу? неизвестно; плыви теперь черными чернилами понизу, по темному бульвару, по улице, которую словно в насмешку называют «Валом».) Куды, какой Вал? Низкая ровная плоскость, словно по колено залитая какой-то придонной темнотой.
        Я приблизился к входу в бульвар и похолодел от ужаса. Под липами, ровно отрезанными понизу, стлался и плыл туман; он был одушевлен, населен тенями, которые я готов был различить. Я и теперь его помню: туман двигался осмысленно и последовательно (куда-то влево, на юг). Не то что пройти по бульвару — шагнуть в аллею было страшно. Я перебежал аллею поперек: земля под ногами пружинила, как дно у резиновой лодки. На другом берегу, на тротуаре, где высокий желтый дом и магазины, в тот мертвый час, разумеется, закрытые, я остановился и перевел дух. Потрогал стену дома и вдоль этой стены поплелся далее, стараясь не смотреть на плывущие по правую руку мрачные, водящие листвой, как руками, липы.
        Впереди был перекресток (Шаболовка), где трамвайные рельсы сходились и расходились. Почему-то этот перекресток страшил меня больше всего. Вместо дома под левой рукой (от твердой преграды я никак не мог оторваться) потянулась глухая стена автобазы. Ни одного фонаря не светило над головой, еще и тротуар куда-то пропал, растворился в чернилах.
        Под ногами опять пружинила прорва. Тут, не иначе, для того чтобы окончательно меня доконать, в голову полезли мысли о Гоголе. Он же был похоронен на Даниловском! — вспомнил я, — там, за спиной, в двух шагах. По спине пошел мороз. В одну секунду я вспомнил все, что знал о похоронах Гоголя, и к этому еще историю о том, как сто лет спустя его выкапывали: со страшной глубины, из склепа — и будто бы в склепе не было его головы, зато на полдороге к поверхности земли нашелся голый череп, «лицом» вверх. Ощерясь, он выбирался наружу.
        Я представил себе череп и прирос к месту, не в силах сделать более ни шагу. Дно ухватило меня за ноги.
        Но тут вместо петуха, положенного по сценарию, за углом взревела и выехала на перекресток поливальная машина. Спасительница! думаю, не одного меня она так выручила; за многие годы таких спасенных были сотни, если не тысячи. Свет фар прогнал окруживших меня призраков; оторвав ноги от топкой почвы, я выбрался на тротуар, на берег Шаболовки. Сверху лилась улица Орджоникидзе. Чуть не на четвереньках по ней я отправился вверх. Теперь с каждым шагом мне становилось легче. Донские бани, университет Патриса Лумумбы — я опять был весел: бесы остались за спиной. Мне вправду было смешно; притом, что слева из окон университета на меня взглядывали воображаемые черные лица с белыми лопатами-зубами: мавры, зулусы, пигмеи — они смеялись, и я смеялся вместе с ними. А справа тянулся забор, и за ним крематорий, где в фарфоровых чашах покоился прах сотен и сотен москвичей, — они меня не пугали. Смеясь, между маврами и покойниками я выбрался наверх, на высоту Донского, где был спасен окончательно.
        Но я никогда не забуду той хватки «Москводна», того странного ощущения, когда ходит под ногами тонкая московская почва, под которой неизвестно что, или вовсе ничто.

*
        Тогда Москва преподала мне урок (как назвать эту науку?) одушевленной топографии. С того момента наивно, на основании одних только чувственных ощущений, но притом весьма ясно и живо я представляю портрет Москвы в пространстве: это фигура, у которой есть верх и низ, по которому низу Москва всей своей грузной сферой прокатывается каждый год, и уже расплющила его в тонкий плоский блин.
        Вот этот блин: растянулся по Серпуховскому Валу через площадь к Даниловскому монастырю; под ним ничто. Монастырь, плоский, как плот, плывет по этому ничто, и первая его задача — выплыть, спастись из древней прорвы.
        Тут все сходится: это Даниловский — первый московский монастырь, который ступил на доисторическую финскую топь, начал укреплять ее зыбкую поверхность. Затем вся Москва взошла над этой поверхностью и теперь высится комом. Временами тонкая «серпуховская» пленка под ней расступается и зевает страшным нулем, напуская на улицы туман и пугая прохожих до полусмерти.
        В самом деле, хорошо, что это случилось со мной летом. В ноябре не одна Москва, но весь год, вся округлая тяжесть времени наваливается на это тонкое, подпираемое тьмой дно. Душа горожанина смущена; всюду ему чудятся провалы и полыньи.

*
        У этой «светлой» истории было продолжение. Как-то раз я рассказал ее одному знакомому, нарисовал (руками в воздухе) необъятную москвосферу и под ней горизонтально, на уровне колен, ее метафизическое «дно» — Серпуховской бульвар. Еще посмеялся над своей одушевленной топографией. Знакомый и не подумал смеяться. Где это было? — спросил он чрезвычайно серьезно. Там-то и там-то, — уточнил я. А на карте? Покажите это место на карте, — мы перешли к карте. Рядом, — сказал он не столько мне, сколько самому себе. И рассказал свою историю.
        Долгое время он работал неподалеку от этих мест, оснащал компьютерами детскую больницу. Это была не просто больница; в ней лечились дети, больные головой и душой, такой был (может, и теперь есть) особый детский центр.
        Он расположен там же, на юге, на маршруте 26-го трамвая — в самом деле, рядом с моей серпуховской «полыньей». Там же располагается всем известная больница Кащенко, рядом еще одна, обыкновенная, городская, тут же кладбище: все как на подбор.
        Зады этих чудных учреждений сходятся в одной точке, небольшом пятачке, на который обыкновенному прохожему не попасть и который по контуру весь зарос липами. Летом, когда цветут липы, воздух там можно резать ножом: так он густ и сладок. В кругу лип — пруд; с юга его замыкает одна из веток окружной железной дороги. Глухое, спрятанное Москве куда-то под подол, непонятное малое место. Я слушал вас и вспоминал этот пруд, — сказал знакомый, — сколько лет я там работал, и все не мог понять, что за странная в этом пруду вода. — Он помолчал немного. — Теперь я понимаю. Там не вода.
        Там то, что открывается в московской полынье, на обратной стороне этого городалуны, за его подкладкой, за тонкой гранью «дна». Условно так: там не освоенное Москвой древнее, большее ВРЕМЯ.
        Там сток Москвы, ее «южный» (ноябрьский) полюс, ключевой важности хронотоп.

*
        Или так: там «зеркало», глядя в которое, Москва видит себя извне, в большем времени. Дохристианская древность, глядя из темных вод, напоминает ей, что нынешний московский образ есть сочинение, художество, кем-то и когда-то наведенное. Это сочинение возвышенно, «субъективно», живо — и потому хрупко и уязвимо. Христианская Москва требует ухода и сочувствия; любовь удерживает в общем поле ее хаотически бегущие частицы. Их толкотня, их притяжение и отталкивание видны в «зеркале» больничного пруда. В нем отражается планета московских чувств: сквозистый шар, сфера Эроса — невидима, она блуждает в зеленой раме лип, в проеме москвостока.
        Со слов знакомого, этот пруд снимал Тарковский в последних кадрах своего «Сталкера»: герой несет на плечах дочь, ту, что взглядом двигает предметы, вдоль протяженной, недвижно стоящей воды. Пейзаж замыкает ветка железной дороги. Земля под ногами сталкера наполовину бела, занесена ранним снегом. Наверное, Тарковский снимал ноябрь.
        Он родился и вырос неподалеку, на Щипке, в одном из тех гулких и пустых переулков, что открываются один за другим по пути трамвая от Даниловского монастыря до Павелецкого вокзала. Дома там стоят ровно и плоско, — прямо на поверхности «Москводна»; под ними слышно иное время.
        Тарковский всю жизнь только и делал, что снимал время.
        ИДЕМ ПО ЛЬДУ
        Если рассмотреть внимательно, многие знаки и обряды этого сезона прямо касаются льда. Как будто народный календарь ищет способ как можно скорее сплотить плывущее под ногами топкое время в твердый надежный покров.
        В первое морозное утро ноября нужно открыть все настежь и впустить зиму.

5 НОЯБРЯ — ИАКОВ, ЯКОВ
        Яков-ледовик. Если лед на реке встает рано и гладко, то это знак недобрый: в кармане тоже будет гладко; если встает грудами, денег будут груды, россыпи. Если на улице появился лед, нужно кататься по нему на одной ноге. Если человек катается на правой, то в жизни он устойчив, на левой — человек рисковый. Детей выталкивали на улицу силком и заставляли кататься на льду. Чем дольше катается, тем расчетливее и сметливее станет, когда вырастет.
        Еще в этот день в очередной раз «закармливали» землю, разламывая Казанский пирог (Казанская накануне, 4-го), разбрасывали его по полю, когда оно голо. Верили, что налетевшие зимние птицы (снегири, свиристели, чечетки, вьюрки) успокоят землю голосами.

6 НОЯБРЯ — СВЕТЕЦ
        Это противу темноты. Светец - железная рогатка для горящей лучины. Парни ковали светцы и дарили своим суженым. Русский светец - отрада девиц.
        Начинается работа: прясть, ткать при свете лучины. Ночь до снега темна.
        В этот день, следующий после Якова, заключали договоры. В этот день с людей смывало всю хитрость. Если у вас возникли сомнения в добросовестности партнера — заставьте его умыться свежевыпавшим снегом. (Здесь не лед, но снег, и мысль та же: собрать, сплотить воду, ненадежное, опасное время.)
        Вообще первый снег (время свежепокоренное) - вещь полезная во всех отношениях. Дитя, им окропленное, вырастало разумным, способным к заработку. Девушки, умываясь им, старались обрести красоту и выйти за богатого.

7 НОЯБРЯ — МОРОЗНИК
        Узоры на окнах в виде растений показательны: «побеги» на них поднимаются вверх — к прибыли; вниз — к убыткам.
        Дождь со снегом, высь в слезах. Рассвет под стать вечерним сумеркам. Бабы выходят на возвышенность и голосят вместе с плачущей природой.

23 НОЯБРЯ — ЕРАСТ
        Ераст на все горазд. Холод, метель, дрянь.
        С Ераста - жди ледяного наста. Пока только настыль. По ней выходить нельзя ни человеку, ни собаке: изрежешь ноги в кровь. Старые вещи раздавали нуждающимся.
        7 ноября — День Великой Октябрьской социалистической революции.
        О нем в этой книге две статьи; у каждой своя тема и даже свой язык (тексты разновозрастны). Календарь — сооружение эклектическое по определению, одному способу образования-собирания. Важнее проследить следующее, то, что связывает эти статьи «пластически»: обе они посвящены попыткам черчения Москвы вне пространства, во времени.
        Это самое важное в данном разборе: мы рассматриваем позднюю осень как время своеобразного ученичества Москвы, которая готовится художествовать, собирать себя как календарное целое. В октябре она ваяла «гипсовые» примороженные слепки (света). В ноябре ее художество беспредметно — она принимается ЧЕРТИТЬ.
        Тут не надо сразу вспоминать «чёрта», этимологически связанного с «чертой». Он и без того в ноябре слишком близок. Речь пока именно о черчении. О попытках беспредметного, «нулевого» творчества Москвы.
        Москва предприняла их во время революции, которая снесла прежний календарь до самого фундамента; наступила пустота во времени, обнажилось дно бытия. Это было характерное ноябрьское действие, когда Москва зависает между старым и новым годом — перед черной доской; в руке ее мел и в голове смутные представления о правилах устроения регулярного пространства (правилах поведения, организации повседневной жизни).
        Чертит Питер; оттуда в 1917 году и явился Москве на голову этот ноябрьский «подарок» — революция, и с нею новый порядок, распределяющий в большей мере абстрактные пустоты, невидимые призмы и кубы, нежели явные телесные плотности. Москве пришлось водить пустотой (линией, протяжением жизни) по пустоте (провалу вместо пространства). Вышло странное упражнение; результат его был противоречив и одновременно закономерен.
        КАЛЕНДАР Ь НАИЗНАНКУ
        Большевицкий календарь выглядел не столько наизнанку, сколько вверх ногами. Год стал вверх дном, голова его опустилась в самую темень, в яму ноября. В этом смысле октябрьский переворот, переехавший согласно новому календарю на 7 ноября (в «поле тьмы» — так говорили противники большевиков), выглядит акцией не только политической, но, образно говоря, времяопрокидывающей. Коммунисты жестко противопоставили себя предыдущей эпохе; они принялись строить собственный календарь, перевернутый по отношению к предыдущему на 180 градусов. В этом контексте их действие и, главное, «геометрический» успех этого действия, определенно закономерны.
        Ноябрьская («архимедова») точка их переворота противостоит весне и Пасхе, главному празднику старого мира. Одна конструкция меняется на другую, зеркально противоположную, и потому по-своему устойчивую.
        Также заменяется главный персонаж календарной драмы: на место Христа помещается Владимир Ленин. Помещается осознанно, в процессе сложного и осмысленного перемонтажа календаря.
        Когда я первый раз услышал об этом квазихристианском монтаже образа Ленина, не поверил — решил, что это позднейшие реконструкции. Но затем многие соображения и факты явились, и теперь этот феномен приходится исследовать заново. Тут интереснее не биографические ленинские штудии (еще не хватало), а «черчение» в политическом пространстве. Чертеж революционного времени.
        Большевики вольно или невольно поймали момент некоторого календарного пересменка, когда прежние скрепы календаря распались, а новый «лед» еще не встал; время в сознании народа оказалось по сезону не структурировано. Ноябрь и есть пересменок года. В его зияющую щель коммунисты вогнали свой красный клин — изъяли из календаря Иисуса Христа и поместили на его месте своего главного героя — Владимира Ильича.
        Христос был столпом прежнего календаря; Евангелие во многом определяло календарную структуру (сферу) и тектонику народного сознания. И вот эта фигура была извлечена и на ее место — вверх ногами — помещена новая.
        Эта замена имела последствия трагические, многочисленные, масштабные, которые в рамках настоящего исследования нет возможности разбирать. Только «чертить» в целом. Следить за механикой календарной акции, которая роковым образом сказалась на судьбе самого Ленина.
        Кстати, с Лениным все началось задолго до октябрьского переворота. Биографию Владимира Ильича пытались положить на евангельскую матрицу, как минимум, за десять лет до революции, после провала революции 1905 года. Тогда стало ясно, что поднимать народ нужно новыми средствами; богостроительство было тогда увлечением общим: прием применили к Ильичу. Ленин в роли Мессии? Реакция была противоречива; нашлись и сторонники «обоготворения» вождя, и его противники.
        Начинали, разумеется, прямо со дня рождения, 22 апреля. Появление Володи в апреле, в пасхальный сезон (не раз его рождение прямо попадало на Пасху) представляло повод для лепки ново-Бого-человека, который невозможно было пропустить.
        (Впоследствии авторы октябрятского значка, особо не думая, вставили в середину звезды вместо Володи Ульянова младенца с Леонардовой иконы.)
        Итак, первое: рождение вовремя.
        Затем вспоминали эпизод 1893 года — появление молодого Ульянова в Петербурге.
        Тогда рыжебородый провинциал был представлен как брат казненного народовольца Александра Ульянова. За чаем и гремящими, точно кандалы, баранками заговорили о старшем брате как предтече. Младший автоматически становился — кем? Ответа не последовало, но молчание было многозначительно.
        Намеков было много, и даже ходили слухи о неких тайных во чреве РСДРП комиссиях, занимавшихся подобной из Ленина лепниной. Однако это были, скорее, слухи.
        Так продолжалось до семнадцатого года, когда готовый образ вдруг в одночасье был представлен публике.
        Состоялась знаменитая сцена возвращения Ильича из эмиграции: апрель 1917 года, явление на броневике, на площади Финляндского вокзала, «совпавшее» с Пасхой. Ленин появляется в Петербурге в ночь со 2-го на 3-е апреля, в самый разгар народных гуляний. Поезд прибыл на Финляндский вокзал; пролетарии, собиравшиеся на Выборгской стороне, по традиции заканчивали здесь ночное пасхальное шествие. Подходили по набережной с двух сторон, запрудили площадь до отказа. Выступление Ленина, толкующего об объединении людей в лучшем из всех земном царствии, имело выдающийся успех.
        Еще бы — на Пасху.
        Пасхальное собрание было впоследствии объявлено пролетарским воинством, встречающим своего вождя. То, что Ленин задержался в пути на несколько дней, дало повод злым языкам (которые в тот момент еще не были откушены под самый корень краснозвездными — пятерня вместо креста — «отоларингологами») объявить, что он СПЕЦИАЛЬНО подгадал свое возвращение под Пасху.
        Ну и что? Политически этот трюк был оправдан. Важен был «календарный» успех предприятия.
        Этот успех подтолкнул к дальнейшим действиям по упрочению мифа, который затем, по мере расширения идеологической экспансии большевиков, начал эволюционировать в направлении антиевангелия. Переворот в октябре-ноябре — диаметрально против апрельской Пасхи, на «дне года» — перевернул и календарь, а с ним и весь Христов сюжет вниз темечком. Все сошлось: явилась конструкция странно устойчивая, все связи которой сохранялись прежними, только, словно в зеркале, у нее меняли знак, плюс на минус.
        Общий переворот удался. Другой вопрос — личный (нас прежде всего интересует личное художество календаря): что делать с бессмертием, с требованием жертвы, страданиями, кончиной и вознесением Христа? Как переложить это на живого ЛенинаУльянова?
        Как, кстати, относился к этому «революционному» перепредставлению сам Ленин?
        Легко представить, что он мало этим интересовался; но все же — неужели он не почувствовал, как опасен ход подобной пьесы?
        Первое время все шло как будто безобидно, Пасху переменили на субботник (как ни крути шар-календарь, а город по весне нужно приводить в порядок; прежде убирались на Пасху). По прошествии лет субботники были объявлены ленинскими, а день рождения вождя в самом деле занял пустующее пасхальное место.
        Но все это оболочка — что происходило внутри ленинской одушевленной капсулы?
        Если твоя жизнь перевернута, конец ее должен быть заранее известен — так, как в жизни обыкновенной твердо известно ее начало. Что такое эта заранее обозначенная, жертвенная смерть?
        В Москве, в Кремле — это следует уточнить. В отличие от Петербурга, который отнесся к произошедшему в октябре как к некоему проектному представлению (в городе прожектеров все чудится проектом), Москва отнеслась к большевицкой «христианской» сказке всерьез. Здесь «евангельская» судьба Ильича оказалась в фокусе центроустремленного внимания. Жертва большевицкого первенца была здесь неизбежна.
        Покушение Фанни Каплан; его толковали по-разному, в том числе объясняли заговором своих, которым необходим был повод для: а) террора, б) перераспределения властных мест и в) закономерного окончания антисюжета с анти-Иисусом. Покушение не вполне удалось, а может быть, как раз удалось: еще при жизни Ильичу дано было испытать отекание смертной пустотой. Зубастая пасть Кремля тихо округ него сомкнулась. Затвор в Горках, штуки Сталина, печатавшего для него единственный, полный дезинформации экземпляр «Правды». Перипетии болезни, отнимавшей сознание по частям, точно у известной собаки хвост. Наконец, самая кончина, немногим не угодившая в Рождество (хороший и здесь вышел бы перевертыш).
        Впрочем, не было никакого Рождества: новый календарь был пуст.
        Антирождество, 21 января, день, окаймленный по контуру черной рамкой, сам собой установился, стал минус-праздником (см. далее, главу шестую, Две зимы, «Темная тема»).
        Жертва возымела действие. Постепенно многие ключевые пункты старого года обрели своих двойников. Майское чаепитие (имевшее в своей основе еще языческий, дохристианский древний Новый год) обернулось Днем пролетарской солидарности трудящихся; рядом стоящий Георгий (6-е мая) был довольно логично дополнен Днем Победы; Новолетие (1-е сентября по старому стилю) «сошлось» с Днем знаний и так далее. Постепенно календарь весь был вывернут наизнанку. Его новая, пустотелая конструкция была так же необъятно округла, как и предшествующая, и даже где-то в середине, освещая безбожную машинерию, сверкала голая голова Ильича — и все же новое здание календаря оставалось ощутимо пусто.
        Зато остался чертеж, и странная уверенность, что, если все перевернуть строго вверх ногами, положение выйдет прочно.
        Таким вышел переворот ноября: дно года взошло на вершину, голова опустилась вниз — москвосфера остыла. Ноябрьская «темень года» разлилась по пространству времени — такое действие могло быть только разовым; лишенная живой начинки, большевицкая конструкция календаря протянула не долее одной человеческой жизни.

*
        Второй революционный ноябрьский рассказ — об архитекторе Александре Душкине, строившем московское метро. То есть — работавшем в темноте, уже не ноябрьской, но подземной. В его истории есть интересные повороты. Преодоление вакуума: таков ее главный мотив.
        БОЛЬШОЙ ЗВЕЗДЫ СИЯНИЕ ЛУЧЕЙ
        Чертеж
        Московский архитектор Алексей Николаевич Душкин имел стального оттенка бас, стрижку бокс и стопудовые кулачищи, а также брови, имеющие форму ионических капителей; ездил он исключительно на грузовике марки «студебеккер», в кузове, накрепко прикрученный к днищу, ибо мог, покачнувшись, опрокинуть грузовик: росту в нем было семь метров десять сантиметров. Если по приезде с утра на стройку обнаруживалась мельчайшая нестыковка в рисунке мраморных плит, гигант брал в руки лом и разбивал стенку вдребезги. В соответствии с фамилией, он был в общем и целом добр, но время от времени одевался облаком стеклянных гвоздей остриями наружу и в общении делался совершенно невозможен. Построил станции метро «Маяковская», «Кропоткинская» («Дворец Советов» -согласно легенде, будучи уже арестован, он был привезен на открытие этой станции в наручниках и здесь же показательным образом освобожден), «Площадь Революции» и многое что еще, но и этого достаточно.
        Он был натуральной звездой.
        Подземной. Там, где прежде полетов космонавтов открылся другой космос, — революционное, «ноябрьское», темнейшее пространство метро.
        Внимательный посетитель, пройдясь по «Маяковской», способен угадать гиганта, бушевавшего под землей — размахивая ручищами, стальной монстр, точно циркулем, вычерчивал арки, а головой прободал потолок (затем в круглых яминах еще один четверорукий великан, Дейнека, рисовал несуществующее небо).
        Если 7-е ноября есть чей-то праздник — то в первую очередь их, красных троллей, лично противостоявших тьме и подземелью.
        Кстати, принадлежность металлических обводов на станции «Маяковская» не архитектурной статике, но именно скорости и размаху подтвердили московские мальчишки: их любимым развлечением было запускать пятак от одного основания арки к другому, через потолок. Специально для этого Душкин устроил в каждой арке удобную для запускания пятака дорожку. Пятак мчался, как мотоциклет по вертикальной стене.
        Историю о Чертеже Звезды рассказал мне Валентин Скачков, еще один замечательный архитектор; мне повезло работать в его команде сразу после института. Он еще мальчишкой работал в конце пятидесятых годов в мастерской Душкина. Великан тогда трудился над проектом одной из московских высоток, а именно здания МПС, что на Садовом кольце, над станцией метро «Красные Ворота». (Одновременно он проектировал магазин «Детский мир», причем в каком-то небольшом чине, ибо незадолго до того влепил своим словом-ломом Никите Хрущеву что-то насчет его, Хрущева, способностей в архитектуре.) И вот юный Скачков, копаясь где-то на чердаке в монументальном душкинском черчении, как-то раз обнаружил в папке величиной с пододеяльник некий волшебный лист.
        На нем было изображено абстрактное пятиконечие, усеянное блестками и расчирканное золотыми штрихами. Это был чертеж звезды на шпиле высотки.
        Фокус, или пересечение всех Путей Сообщения Страны, что, по сути, есть предмет в высшей степени отвлеченный. На листе была изображена ЭФЕМЕРИДА.
        Подпись гласила - «Большой Звезды Сияние Лучей. Чертеж».
        Это было свидетельство стиля.
        Космос есть космос: чертеж обнаружил присутствие вакуума — только человек, ощущающий давление вакуума, способен так называть чертежи. Душкина, как человека-звезду, обнимал проникнутый стеклянными гвоздями (сталинской эпохи) эфир. Он охватывал и цепенил художника и рисуемое им золотое чудище на шпиле. Вакуум, концентрат пустоты, сверхохлажденный эфир, который один только оттеняет пятипалые и двуногие звезды. За гипсовой коркой люди-звезды ноября были, наверное, одиноки (как всякие революционеры, жесткие проектировщики истории). Это было неизбежное следствие столкновения внешней и внутренней сверхзадачи.
        Внутренняя, личная задача, несомненно, была — была мечта о свободе — иначе черчение лучей было бредом, излишеством.
        Станция «Кропоткинская» («Дворец Советов», 1938) представляется лучшим пространством для дыхания замкнутого под землей гиперборея — во всей Москве нет второй такой просторной станции. Иррациональные пятиугольники, покрывающие потолок, в равной степени принадлежат плоскости, восходящей вверх, и отрываются, отслаиваются от нее. Это двоение одновременно драматично и спокойно.
        Наша история двоится: революция задает ритм пустот и плотностей времени; как двигаться сквозь этот пунктир человеку (оформителю вакуума?).
        Фотографии революции свидетельствуют: в феврале выпавшие из гнезд и окон, жадные до впечатлений и свободы люди плохо справлялись с винтовками. Лица их были мягки, они морщились от прикосновения к металлу. Поражение февраля можно прочитать как неудачу в освоении непривычной пустоты, неудачу контакта — живого с неживым. В ноябре победил монолитный (большевицкий) металл. Пустота, или новая, не успевшая обрести каркас, свобода — исчезла. Инструментом объединения разнолицей и рваной толпы сделались в октябре штыки. Удивительно на революционных фото это зрелище штыков: они штриховали толпу, словно художник сидел под небесами и чиркал карандашом.
        Новое многотело, зашитое штыками, запело и зашагало, и в конце концов обрело единство: к окончанию революционной метаморфозы один сморщенный у винтовки человек исчез, растворился в монолите масс.
        Пустота и разрывы свободы исчезли, казалось бы, навсегда.
        Те, что штопали штыками, были весьма последовательны, и тому примером любопытный факт: в первое революционное десятилетие был запрещен футбол и вообще всякое соревнование, где могли состязаться разделенные бело-зеленым эфиром индивидуумы, — нет, разрешены были только пирамиды, сжимающие паюсную глазастую икру до необходимой плотности. Затем свое веское слово сказал кинематограф, соединивший человека и маузер в одно геометрическое целое. Тридцатые добавили экзотики.
        По Красной площади поползли танки, состоящие из цветов (эти-то чем провинились?) и шагающих бритоголовых шестеренок.
        Чем-то это напоминает античный анекдот Эмпедокла, трактующий историю, как перемещение мира между сферами Эроса и Хаоса. Интереснее всего там выходили картины промежуточные, когда развалившийся по частям белый свет собирался заново — абсолютно невпопад — своими путешествующими поодиночке отдельностями: глаза встречались с кораблями и деревьями, дома прорастали руками и ногами, и весь мир без пробелов и пустот заполнялся монстрами.
        И вот у Эль-Лисицкого мальчик с девочкой сошлись четырьмя глазами в три, а на Мясницкой улице под потолками из наклонного стекла компания строгих юношей смонтировала на фото будущее чудище из обломков своих облитых солнцем бицепсов.
        Как легко штампуемые человекозатворы прилегали к пулемету, как празднично и невесомо со звездой вместо лица разрезал бумажный воздух революционный клоун-проун!
        В этом объединительном проекте, безусловно, присутствовал пафос — многоглазый вольвокс представлялся утопически, великолепно сложным; внешняя сверхзадача завораживала. Необходимо было совместить слабого телом и духом человека с индустриальным геометрическим фоном. Осуществить это было тем легче, что человек и даже вещь уже изошли в революцию тонкой живой материей (скажем, в лучизме, который вскрыл живопись, точно консервную банку).
        Идеальный человек ноября был пластичен, подвержен лепке, закатыванию в общественный монолит.
        Другой человек (семь метров десять сантиметров) его, монолит, и взорвал. Размолотил, как ломом. Личным действием, художеством двуногой звезды.
        Может быть, не только той, на шпиле, но своей собственной звезды лучи чертил великан Душкин, осваивая нечеловеческую, бездыханную «высоту» (глубину метро)?
        Темноту метропроекта населяли сияющие частицы, блики прежних и будущих людейзвезд.
        И теперь я смотрю и вижу — старатели подземной геометрии (в наручниках на станции метро) были парадоксально свободны. В этом как раз и было главное проявление их стиля. Противостояние четверорукой личности и ее обнявшего вакуума неизбежно подвигало к взрывообразному явлению стиля. Не внешнее эмпедоклово слияние железа и тела определило физиономию московского подземелья-поднебесья, но напротив — внутреннее ему сопротивление.
        Весьма ярко эту схватку явила одна из первых душкинских станций метро — «Площадь Революции». Сидящим по углам арок бойцам не хватает разве что цепей.
        Обретя плоть, они немедленно оказались противоестественно вывернуты и зажаты: шахтер, птичница, пограничник с между колен поместившимся псом, сияющий нос которого вынюхивает нечто одному ему известное в позорном воздухе подземки.
        Они сражаются, они рвутся к свободе, они странны, в них есть стиль.
        Но в первую очередь объектом революционного черчения был (и остается) сам автор, исходящий колючим стеклом дискобол и скалобрей. Он был и есть звезда. Он первая подземная скульптура: размахивая ломом, в породе вакуума пробивает собственный метрополитен. Производит стиль (только так и производится стиль).
        Без него сфера Эроса ни за что не сойдет на эту вроде бы идеально округлую московскую землю.

*
        В этом и вопрос: как совпали два «идеальных» рисунка — революции и Москвы? Большевицкий переворот календаря оставил Москве абстракцию чертежа, условно устойчивую. Тут нельзя говорить о совпадении; чертеж нового порядка наводился на город насильственно. Другое дело метро: если оно дитя революционного монстра и Москвы (похоже, так оно и есть), то следует признать — сей подземный титан в ней уместен.
        Он под ней; он там, где отворяется под Москвой древнее ничто. Сей огнеокий титан есть победитель московского ничто, он почти человек, и потому заслуженно занимает свое место в темнейшей потустоличной прорве. Там развернут новый «храм». Метафизическая вертикаль ноября, сходя с небес на землю, проникает и самую землю — внизу сидит титан метро, напоминая матушке Москве о возможности сакрального переворота (во времени). Пространство, отворяемое под Москвой, легко плодит мифы.
        Ноябрь — время героев. По крайней мере, таких: подземных, с фарами вместо глаз и голосами электричек.
        ЕЩЕ ГЕРОИ
        8 ноября — Дмитрий Солунский
        Покровитель воинов, весьма почитаемый на Руси.
        10 ноября — Дмитрий Ростовский
        Все больше меня интересует этот Дмитрий. Если кто и был занят архитектурой календаря, сопоставлением его точек, линий, плоскостей и сфер, то в первую очередь он, ростовский епископ. Современник Петра Великого, вставший на очередном переломе русских времен. По происхождению киевлянин (горожанин; ему ведомо регулярное пространство и «праздные» с ним упражнения — занятие, не слишком привычное Москве). Подвизался в Кирилловом монастыре в Киеве, много учительствовал на Украине, в Литве и Белоруссии. С 1684 года по заданию настоятеля Киево-Печерской лавры архимандрита Варлаама он начинает свой циклический и циклопический труд, который продолжается всю жизнь, — по полному описанию православного календаря.
        В 1702 году по представлению Петра I он был назначен в епископы Ростовские. С кафедры Дмитрий ободрял народ, двоящийся душой между старым и новым, мятущийся, лезущий в пропасть. Все это время он продолжает исследовать, осмыслять, искать несущий рисунок в необъятно отверстом календаре. Это было великое черчение.
        Дмитрию были видения, когда некоторые святые из Четьих миней являлись ему, и передиктовывали (!) тексты о себе.
        Боец с безвременьем, строитель душевных сфер. После кончины никакого имущества, кроме книг и рукописей, у него не нашли.
        Ему молятся о сострадании к нищим и беззащитным. Он еще при жизни раздавал избытки (?) своего состояния нищим, больным и убогим.
        10 ноября празднуется перенос его мощей; это важный акцент. Такие праздники устраиваются осмысленно и по месту. Они всегда серьезно подготовлены. Помещение «времяустроителя» Дмитрия в отверстие ноября, которое более всего нуждается в этом устроении, безусловно, уместно.
        ПТИЦЫ

12 НОЯБРЯ — МУЧЕНИКОВ ЗИНОВИЯ И ЗИНОВИИ, БРАТА И СЕСТРЫ
        Зина-синица. Осенние переназывания греческих имен продолжаются. Обряды те же: готовимся к зиме. Покроши, побросай звезды хлеба во внешние пустоты. Их сохранят синицы. Девятисловые, вещие, ласковые птицы.
        Не все геройствовать и «звездить»; иногда нужно жить по-человечески.

13 И 14 НОЯБРЯ — ДВА КУРЬИХ ДНЯ
        Кур и Курка (?). Петух и курица. Кур загоняют на зиму в сарай. Еще теснее жизнь, еще пуще внешняя жуть. Внимание перу (не только в этот день). Ни пуха, ни пера и прочая. Не плачь в подушку: перо слезы пьет, потом эта подушка будет разносчица печали.

14 НОЯБРЯ — КОСЬМА И ДАМИАН, «КУЗЬМИНКИ»
        Продолжаются курьи именины. Новорожденному варится курица, ему полагается съесть сердце.
        Другая рифма: Кузьма представляется кузнецом. Пыхает огнем, столь в ноябре необходимым. Кузьма и Демьян — кузнецы и мастера. Ковали речки в лед. Весной к ним обращались хозяйки, чтобы у кур были как следует «скованы» яйца.
        Яйцо, символ чистоты и герметичности, ковалось на небесах в кузнице Косьмы и Дамиана.
        Тщательность работы и мастерство выделяли их в ряду святых. Кузьма и Демьян, идите жить к нам.
        Однако связка «Кузьма - кузнец» может перевернуться вверх дном. Дноябрь и тут двоится. По другой версии Кузьма есть образ сиротский и несчастный.
        Именно на ноябрь приходятся самые жалостные пословицы про Кузьму. В поговорках самое его имя означает человека бедного, горького. Кузьма - бесталанная голова, горькому Кузеньке - горькая долюшка, Кузенька сиротинушка.
        Кузьма хитер: кузьмить - подсекать, поддевать хитростью, обманывать.
        Он опасен, еще опаснее Кузькина мать. Вдвоем они всегда готовы сделать зло, напакостить, погубить.
        Вот тебе и птицы. Что тут есть еще?

17 НОЯБРЯ — ЕРЕМА, СИДИ ДОМА
        Беспутство и роение дороги. Околицы призрачны. Нельзя выносить огня из избы: проглотит нечистый. Он близок.
        В этот день родятся мастера керамики, чистой посуды. Гончары. Все об огне и об огнях.

19 НОЯБРЯ — ПАВЕЛ-ЛЕДОСТАВ
        Лед на реке грудами - будет хлеба пудами.
        На Павла снег - вся зима снежная. Нынешний Павел суров, внешне замкнут, однако душа его не защищена.

*
        19 ноября 1796 года скончалась Екатерина Великая. Вторая, по латыни Секунда (Secunda). Царствовала 34 года (сколько это секунд?). Приехала в Россию из небольшого немецкого княжества с длинным названием, из которого помню только заключительный слог Цербст. Как будто за спиной захлопнулась железная дверь, и сухо защелкали цепи.
        Или осыпались сосульки.
        Родила сына Павла (не сегодняшнего, не ледостава).

*
        Такова первая половина ноября, месяца, в котором Москва спорит с темнотой, стремится победить ее «чертежом», геройствует, тоскует.
        Самое трудное, «пустое» время года. Самое опасное, близкое дну Москвы. Праздник петербургской революции словно специально помещен в этот отрезок календаря.
        Трудно говорить об ученичестве: это время сомнения Москвы. Один год почти закончен; завершен круг метаморфоз (пульс) света. Другой еще не начался; все трудности ноябрьского пересменка имеют силу - календарное строение Москвы качается.
        ДВА СОБЫТИЯ
        Два события второй половины ноября в метафизическом контексте следует признать центральными.
        Первое не то чтобы мало известно, оно очень известно, но помещается как будто в другом пространстве. Это кончина Льва Толстого 20 (по старому стилю 7) ноября на станции Астапово. Если принять тезис о принципиальном сочувствии Толстого и Москвы (я убежден, что это сочувствие было феноменальным, оно в самом деле подвигает к мысли о чуде), то его уход и смерть следует рассматривать как решительное потрясение Москвы.
        Человек Москва скончался — в ноябре, в момент, когда столица ощутимо повисает над морем тьмы, когда «дно» ее отверсто, — трудно найти момент, более соответствующий толстовскому уходу. В календаре Москвы писатель нашел крайнюю «южную» точку, с которой только и остается, что сорваться вниз. Этим он окончательно подтвердил свое сложное подобие с городом.
        Во времени конец Толстого и конец Москвы (переживаемый ею ежегодно) совпали.
        Что такое была смерть Толстого в пространстве? Каков был ее «чертеж», маршрут на карте? Вопрос может показаться довольно мрачным (ноябрьским), но, тем не менее, важным — настолько важным, что однажды, призвав на помощь коллег из «Путевого Журнала», я отправился по последнему маршруту Толстого*. Затея была во многих отношениях рискованной, однако исследовательский контекст, подразумевающий известную дистанцию от объекта наблюдений, нам помог. Мы не играли ни в смерть, ни в бегство, только следили за беглецом, стремительно умирающим.
        Выйдя ночью, час в час и строго по календарю из Ясной, мы проследовали семь дней за бегущим Толстым, проходя одну за другой все ключевые точки его маршрута. Результаты экспедиции были существенны, часть их (в формате эссе) опубликована. Здесь важно отметить то, что рисунок его бегства, внешне хаотический, нанесенный на карту и соотнесенный с Москвой, оказался, как и ожидалось, не случаен — напротив, весьма закономерен. Толстой «сорвался» на юг, вниз по карте; далее в течение недели, пока длилась его последняя схватка (с ноябрем, с ничто), он качался, как маятник, — на запад и на восток, но притом невидимо, неизбежно склонялся все ниже к югу, пока его не вынесло на плоскую, как стол, площадку Астапова.
        Никакой другой ассоциации не вызывает это место, кроме как «дно» (еще и Дон, текущий рядом: кончина Толстого была в буквальном смысле придонна). Здесь, на дне Задонья еще неделю длилась его агония, пока за плоскость окрестной равнодушной земли беглец не провалился окончательно.
        Все это «начертилось» слишком по-московски, ошибиться было невозможно: во времени и в пространстве нам был показан конец человека Москвы. Конец некоей метафизической постановки, явленной в обстоятельствах смерти конкретного человека.
        Чтобы сомнений в том не оставалось, судьба нам показала один малый вид. Посреди Астапова — зачем Астапова? теперь это место называется Лев Толстой — посреди Льва Толстого, как во всяком российском городе, есть мемориал памяти павшим. Он обозначен танком; за танком встает (невысокая) кремлевская стена, на которой помещена уменьшенная во много раз Спасская башня. Елки заменены туями.
        В центре, в сердце Льва Толстого, расположена МОГИЛА МОСКВЫ (игрушечная). Разве можно после этого не разглядеть их родства? Более чем родства: единораздельного, душевно и духовно синхронного — с одним концом — существования.

*
        Можно оставить метафоры и попытаться взглянуть на ситуацию по возможности беспристрастно. Москва как ментальное помещение, оформленное по законам христианского пространство- и времяуложения, перманентно противостоит своей же — мощной, действенной — финской основе. Отсюда этот образ христианской сферы на плоском (язычском) основании. Отсюда же образ упомянутого «нижнего» района Москвы, от Серпуховского Вала до Даниловского монастыря — образ Москводна. Здесь христианство впервые столкнулось с язычеством, и обозначилась, опосредованно и явно, грань, их разделяющая. Христианская Москва встает «поверх» этой грани; то, что город на карте, где север есть верх, выглядит, как колобок на (Даниловской) сковороде, не более чем подсказка. Это состояние неустойчивого равновесия, оно скрыто конфликтно и обеспечивает многочисленные интуиции, прозрения и страхи (упомянутый страх юга) и вслед за ними соответствующие образы и метафоры.
        Так же следует рассмотреть и Астапово: оно расположено на некоем историкогеографическом пределе. Здесь проходит один из отрезков древней границы между Русью (Москвой) и Мордвой (Рязанью) — языческой территорией, сохраняющей по сей день свое древнее духовное излучение. Под ним угадывается финское (или атеистическое, безбожное) ничто, которого так страшится христианская Москва. Тем более что Астапово буквально, «серпуховским» образом плоско. Здесь повторяется Даниловская мизансцена и те же московские переживания, интуиции и страхи являются в нем, на Донском (придонном) пределе. И когда Толстой, которого предчувствия и страхи столь ярко повторяют московские, находясь на собственном пределе душевных и физических сил в ноябре является в Астапово, случается неизбежное: срыв, агония и гибель человека Москвы.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        Конец Москвы
        Интуиции писателя Толстого о ноябре заведомо мрачны. В своем романе-календаре он старается обойти ноябрь; во всяком случае, положительных сцен об этом сезоне я сразу вспомнить не могу. На поверхности две: поражение при Аустерлице и синхронные с ним именины Элен в Петербурге, где Пьер делает ей роковое (ложное) предложение. Там, где это нелепое Je vous aime и снимите эти… (очки).
        Сцена сватовства исполнена дурных предчувствий; главный герой, ослепший без очков, повисает точно над ямой, — нет! срывается в яму. (Прямо по московской пословице: женился — как под лед обломился.)
        Петербургский, гибельный сюжет: все, что связано с Петербургом, имеет у Толстого знак минус. Это еще одно доказательство его родства с Москвой.
        Первая женитьба Пьера и — Аустерлиц. Важнейшее событие романа, катастрофа русской армии, которая произошла 2 декабря (21 ноября по старому стилю) 1805 года.
        Это событие можно смело записывать в ноябрь: оно на дне романа, проваливается за его дно.
        В одной из первых версий события романа заканчивались в Аустерлице гибелью князя Андрея. По крайней мере, это был промежуточный финиш книги. Толстой уже печатал первые сцены романа под общим названием «Семейная хроника 1805 года»: тот год сюжетно весь шел вниз и проваливался в ноябре под лед Аустерлица.
        Интуиции Толстого-композитора, планировщика, бумажного строителя всегда были безошибочны: здесь (в романе-календаре, в ноябре 1805 года) он ощущал и понимал самый московский низ и то, что под ним — провал и бездну. Кто сомневается, пусть вспомнит сцену на льду в конце сражения, когда бегущее русское войско (вслед за инфернальным Долоховым, отметим это) выплескивает на плоскость едва замерзшего пруда. Тотчас грань между жизнью и смертью проломлена: русское войско проваливается. Вниз, туда, где не вода.
        Фигура Долохова очень любопытна. «Геометрически», метафизически он представляет собой некий опасный знак: баланса, качания между жизнью и смертью. При том, что он прямолинеен и груб, он постоянно качается. Долохов появляется в романе, качаясь на карнизе с бутылкой рома; с карниза он валится не в смерть, но в солдаты (смерть его не берет, он сам наполовину смерть). Затем через линию фронта он переругивается с французами. Долохов все время лезет на грань и на грани принимается опасно балансировать.
        Вот и на льду Аустерлица он как будто ищет равновесия. И опять: войско погибает, он остается жив. Все вокруг него качается и двоится. Тогда, в первой сцене на карнизе за ним двоится небо на закат и рассвет: между ними нет промежутка ночи (дело происходит в июне, в Петербурге, мы еще вернемся к тому двоению). Рядом с ним, играя в карты, на весах судьбы качается Николай Ростов — и проигрывает, валится вниз. С Долоховым на дуэли играет в смерть главный герой романа, Пьер Безухов. На фигуре Долохова Толстой проверяет свое чувство равновесия. Ноябрьского, опаснейшего из всех.

*
        5 декабря 1931 года в Москве был взорван храм Христа Спасителя. И эта трагедия Москвы по сути своей ноябрьская (22-го по старому стилю). Она скрыто связана с Толстым: это был (см. выше) его собор, поставленный на его, волхонской земле, в его пространстве и времени.
        В сопоставлении этих сюжетов нет ничего надуманного; их связывает один неравнодушный фон ноября. Вывод: уход Толстого фиксирует в календаре важнейшую ноябрьскую точку — здесь проходит (нижний, «южный») предел, угадывается конец Москвы.
        МИХАЙЛОВ ДЕНЬ И ЗВЕЗДНЫЕ РУМБЫ
        Второе вместе с концом человека Москвы ключевое событие конца ноября, большой праздник — 21 ноября, Собор Архистратига Михаила и прочих Небесных Сил бесплотных.
        Это название официальное: праздник в честь ангельских сил. Бесплотные существа духовного мира, вестники и исполнители воли Божией: архистратиг Михаил их предводитель.
        Михайловский день в Москве представляет вчерашнему (толстовскому) разрыву ткани времени уравновешивающую пару. Он, несомненно, утвержден в календаре в подмогу мятущимся верующим; в ноябре они нуждаются в духовной поддержке. Их испытание состоит уже не столько в борьбе с темнотой, сколько в отсутствии ориентира, и с ним внятного пространства вообще: прошедший год давно закончен, замкнут под Покров, нового ждать еще месяц — время безместно, в нем словно негде жить.
        Рождественская звезда, которая явится неведомо еще когда, в данном контексте видится как полная сумма румбов, протокомпас, устройство, помогающее душе сориентироваться, найти во тьме сомнений верх и низ. Пока же, в ноябре, на грани Москводна нет румбов, длится схватка в темноте, в которой нет ни верха, ни низа, ни сторон света (его и нет, света).
        Здесь светят только самозвезды, душевные титаны, борются противу безразмерной мглы.
        В этот момент и является Михаил со ангелы, подавая пример схватки «вслепую»: ничего, кроме веры и надежды, не поможет в безмерной тьме.
        Михайлов день. Михайло мосты мостит, Николе зимнему путь готовит. Надежда на твердый лед, на грядущее установление жизни.
        Народная душа в сомнениях, крестьянин вновь обращается к домовому. Все же это веселая нечисть; ноябрь загнал ее вместе с овцами, петухами и курами в общую кучу, в один «собор».
        Угасло солнце. Скопище ведьм, а за ними все несчастья вереницей притащились к человечьему жилью. Домовому строить оборону.
        ОТ АПОСТОЛА ФИЛИППА ДО ЦАРЕВИЧА ИНДИЙСКОГО
        27 ноября - апостол Филипп
        Здесь чудится первый просвет; виден выход из ноября.
        Филипповки. Начинается Рождественский пост. (Пост есть уже некоторая мобилизация духа.) Иней на Филиппа обещает богатые, понимаешь, овсы. Лошадиный интерес.
        Запаривали овсяную метелку, омахивали дом. Варили кисель (из овса же), пекли из него хлеб. Лучше печенье.
        Вообще кухня с ее самосветящим очагом есть сущее место спасения. В кухне спасаемся, и не мы одни.
        В третий четверг ноября французы празднуют день молодого вина бужоле. Красное, с плодово-ягодной разновкусицей. Это их, басурман, вариант праздника первого снега (встречи зимы), сопутствующего ему глинтвейна и воспоминаний о друзьях.
        Все народы празднуют борьбу с темнотой, у всех в той или иной форме устраиваются огненные церемонии. У евреев в эти дни отмечается праздник света Ханука. В память о восстании 144 г. до нашей эры, когда осажденные были заперты в крепости, и масла для ламп у них оставалось на один день, но огонь сам горел семь дней.
        Калмыки отмечают праздник Зул. Это их Новый год; зажигаются свечи и пускаются по воде. Свечи невысокие, лепятся вручную и потому похожи на пельмени.

*
        2 декабря (19 ноября) православная церковь вспоминает Иоасафа, царевича индийского и отца его Авенира.
        Этот царевич — Будда. Оказывается, русская церковь различает на юге не одни только провалы и прорехи (метафизические), но — поверх них, и далеко за ними — Будду.
        Его историю в «Повести временных лет» Нестор-летописец перелагает на северный лад. Согласно его версии, царевич движется в своем развитии от язычества к христианству, через испытание пустыни. (Не иначе, ноябрьской: ноябрь есть истинная, испытующая дух пустыня, или так: пещера московского календаря.) Есть поправки к классическому буддийскому сюжету. Царевича вызвал к путешествию на север (!) христианский монах (по святцам - Варлаам), а вовсе не сладкоголосая китайская рабыня.
        В церкви колокольни Новодевичьего монастыря есть придел царевича индийского. Странные украшения над окнами это подтверждают — плоские и широкие круги вместо обычных острых гребней. Круглые эти бляхи тщатся изобразить Индостан.
        Цветная история; при этом вся она вне пространства: юг, отменяя расстояния реальное и историческое, является метафизически — знаком и цветом. Так, в области вымысла московская сфера готова поглотить весь мир. Она переполнена (фантазиями); в пустоте и оголении поздней осени, с закрытыми глазами Москва продолжает сочинять.
        Только сочинение ее и спасает; вот-вот она взойдет над Дном.
        Ноябрь продолжает и завершает многие сюжеты Казанского спуска. В чем-то положение ноября просто: его рисунок прям, ортогонален, выставлен по основным осям, горизонтали и вертикали.
        Ноябрь беспредметен; в его позиции нет никакого наклона: «хроносфера» Москвы достигла дна, ДНОЯБРЯ. Дно горизонтально. Город, в свою очередь, обнаруживает в себе вертикаль, меридиан (от Самотеки до Серпуховской). В этом смысле устройство Москвы замечательно: оно даже на плане ясно указывает, где у столицы «верх» и «низ».
        Можно продолжить слежение за метафизическим ландшафтом Москвы; в первой главе было найдено место Покрову и одноименному собору — на высоком берегу реки, с которого валится вниз Васильевский спуск. Теперь видно: на другом, низком берегу простирается «дно» Замоскворечья, логично завершаемое пределом этого падения, Серпуховской линией Москводна.
        Все по горизонтали и вертикали. Чертеж Москвы встает ровно, по осям. На плоском языческом основании строится история христианской Москвы как образования «пространственного»: она укладывается веками-слоями. Так странно и хитро, или нелепо, небрежно укладывается, так беспечно (по-долоховски) относится к вопросу баланса, что может в один ноябрьский (революционный, «архимедов») момент вдруг раз — и перевернуться вверх тормашками. Встать по новой вертикали. Такова максимально контрастная, революционная геометрия ноября.
        Отсюда попутные ноябрьские контрасты: скажем, ноябрь кажется темнее декабря — потому уже, что не покрыт снегом.
        Народный календарь рассуждает о слякоти и спасительной (горизонтальной) корке льда, который вывезет к зиме, выручит из безвременья.
        Ноябрь предъявляет героев, сюжеты гибельные и подвижнические: вертикально вниз (на юг) Толстой, вверх архистратиг Михаил.
        Все просто. Рисунок ноября так же оголен, как ветви московских дерев.
        Еще является сюжет подземелья, под-Московья, обозначенный черчеными «пещерами» метро. В них совершался опыт обустройства идеального мира, чем-то (хоть и с другим знаком) напоминающий подвиги отшельников христиан: те так же копали свои ходы и норы в совершенной темноте, вычерчивая под землей идеальные фигуры, невидимые круги и кресты. Таковы были их духовные координаты, результат черчения «черным по черному». Занятие максимально свободное, не связанное никаким другим законом, кроме закона веры.
        Метропещеры весьма логично встраиваются в вертикальный чертеж ноября и с ним в большой календарный очерк Москвы.
        Непросто разве что само выживание в ноябре. Но если учесть, что настойчивые знаки календаря (полярные, все разводящие на верх и низ) есть в первую очередь УРОКИ ВОЗВЫШЕНИЯ, если понять эту ясную постановку осей, как слово о будущем пространстве, то ноябрь у нас выходит не так уж пуст и безнадежен.
        В ноябре мыслится зачатие московского пространства.
        ГЛАВА ТРЕТЬЯ
        ПРОРОКИ
        4 декабря ? 18 декабря
        - Введение ? Народный календарь и библейские пророки ? Звезды, они же ордена ? Рассуждение о пятнадцати ступеньках ? Две башни ? Декабристы и «Граф Нулин» ? Прокопы, вехи и Кощей —
        4 декабря — Введение
        Введение — слово, само за себя говорящее. Написал и получилось, что книга до сего момента не начиналась, а только идут к ней приготовления. В каком-то смысле так оно и есть. Прошли два месяца приготовлений к строительству света, всего будущего года — октябрь и ноябрь. Будет еще и третий — декабрь. Все верно: будущий год (свет) еще не открыт, календарь пойдет по привычному кругу с 1 января, а пока длится московская «тренировка», душевная и духовная, пластическая, художественная.
        С началом декабря, с приходом праздника Введения, эта подготовка вступает в решающую стадию.
        Как после этого не задуматься об осмысленном устройстве, вселенской «архитектуре» московского календаря? Византийский календарь не знал нашего Нового года, отсчитывал время с 1 сентября, но как будто заранее на своем круге расставил точкинапоминания, чтобы мы лучше подготовились к собственным новогодним праздникам.
        Так — напоминанием — выглядит декабрьское Введение: книга года, книга света еще впереди.
        В декабре, словно их специально созвали заранее, в церковном календаре собираются пророки. Их тут большая часть со всего календаря. Они заглядывают вперед, в «книгу» будущего года; вместе с Введением пророки как будто ободряют Москву: ждать осталось недолго, позади метания и сомнения (лишенного румбов, обретающего румбы) ноября; нарисовался твердый вектор, указывающий на Рождество.
        Новый год близко.

*
        Народный календарь отмечает этот сезон пророчеств, как обычно, переименовывая, перетолковывая библейские имена на свой лад. При этом сам календарный акцент не упущен: все пророки на виду.

2 ДЕКАБРЯ — ПРОРОК АВДИЙ
        Авдий — один из двенадцати так называемых малых пророков.
        Авдей-радетель. Заботится о дверях, щелях и проч., чтоб не дуло. Затворы, замки, засовы: все скрепы герметические. Человек Москва еще «под водой», в самой тьме ему плыть до света целый месяц: на Авдея производится осмотр домашней «подлодки».

14 ДЕКАБРЯ — ПРОРОК НАУМ
        По старому календарю это 1 декабря. Пришел старший месяц, самый из всех мудрый, седой от инея и снега. Пришел Наум - зимний ветер задул.
        Наум-грамотник. Наум наставит на ум. Ему молятся о просвещении разума (еще одна форма иного света); Наум склоняет буйных отроков к изучению грамоты.

15 ДЕКАБРЯ — ПРОРОК АВВАКУМ
        Аввакумовы обереги. Особая охрана детей. Этот мотив еще появится перед самым Рождеством, на Анну Темную (22 декабря). Охраняется будущее, еще не состоявшееся время. Над колыбелью вешается «помельная лапочка», куриные перья, связанные тряпицей. От окна отгоняются криксы-ночницы. Отгоняет их Богородица — в лес, к болотным пням и мхам.

16 ДЕКАБРЯ — ПРОРОК СОФОНИЯ
        Этого большей частью записывали в женский род, ибо напоминал о Софии. Одно другому не мешает: София, или премудрость Божия, также в эти дни уместна. Софония — с древнееврейского «господь защищает».
        Еще в декабре (в «Никольский» сезон, после 19-го числа) ожидаются: 22 декабря — пророчица Анна Темная (по самой длинной и темной ночи в году); 29 декабря — пророк Аггей (Аггей-пророк сеет иней на порог) и 30 декабря — пророк Даниил. Данииловы сборы. Даниил декабрь поторапливает. Подготовка к Рождеству достигает после Аггея апогея. Украшается баня: березовыми, майскими, припасенными с Троицы вениками. Банный (домовой) веселится.
        ЗВЕЗДЫ, ОНИ ЖЕ ОРДЕНА
        Еще одно «созвездие» загорается в декабре в самую непроглядную тьму: царские ордена. Случайно ли? В первые дни декабря празднуются один за другим несколько святых и с ними вместе знаменитые ордена России.
        6 декабря — святой благоверный Александр Невский, и в честь него орден, кавалеры коего носили особый знак и звезду на ленте. В советское время царские награды были отменены, однако в 1942 году во время Великой Отечественной войны орден Александра Невского был учрежден заново.
        7 декабря — Екатерина. В декабре 1714 года в память освобождения от турецкого плена Петр I учредил орден святой Екатерины. Освобождала царя супруга, Екатерина I; она продала все свои бриллианты и подкупила турецкого пашу, пленившего царя. Екатерина стала первым кавалером ордена. Говорят, украшение звезды оного ордена большим количеством бриллиантов косвенным образом напоминало о том, как был освобожден царь Петр.
        9 декабря — Георгий. Кстати, это знаменитый Юрьев день, когда крепостным разрешены были переходы от одного помещика к другому. Орден святого Георгия был учрежден в этот день (26 ноября по старому стилю) 1769 года. Высшая воинская награда России (не путать с Георгиевским крестом). Полными кавалерами (четыре степени) ордена святого Георгия за все время награждений были всего двадцать пять человек.
        11 декабря — можно записать в этот же ряд: советский орден Суворова. Был учрежден в 1942 году (в том числе) в честь взятия Измаила, которое произошло 11 декабря 1790 года.
        13 декабря — Андрей Первозванный. В этот день (30 ноября) 1698 года, Петр I составляет статут Андреевского ордена (и флага Военно-морского флота России). Статут ордена был уточнен в 1720 году; при этом он оставался не опубликован вплоть до 1814 года. Это была высшая государственная награда России.
        Пять орденов! Пять звезд одной вереницей — советский орден Суворова также, довольно показательно (и, наверное, неслучайно), был оформлен в виде звезды с лучами.
        Кажется, Гоголь сравнивал заслуженного генерала с рождественскою елкой: она вся была в огнях и звездах. Впрочем, декабрьскую елку ожидает звезда куда более важная.
        Это награждение (по итогам года) выглядит по-своему закономерным. По крайней мере, оно приходится по сезону: звезды — награды — являются в самую темень.
        РАССУЖДЕНИЕ О ПЯТНАДЦАТИ СТУПЕНЬКАХ
        Вот оно, Введение, 4 декабря.
        Праздник Введения во храм Пресвятыя Богородицы. Или так (полным чином): Пресвятой Владычицы нашей Богородицы и Приснодевы Марии.
        Эпизод Введения не упомянут в Евангелии. О нем повествует Святое предание, возведенное церковью в ряд канонических сочинений. Согласно ему, Мария в этот день впервые пришла в храм, где самостоятельно (ей было три года) преодолела лестницу высотой в пятнадцать ступеней и была встречена первосвященником, который благословил ее и препроводил в Святая Святых. Событие Введения означало по форме и по существу настоящее чудо, в первую очередь чудо прозрения.
        В декабрьском сезоне пророчеств и наград прозрение Введения составляет центральный эпизод.
        В нем слышится мотив архитектурный: в храм входит «иной храм» (Богородица), которому (которой) суждено в будущем пронести, провести в свет Богочеловека. В свою очередь, Христос также станет человеко-храмом: тут выстраивается чудная «матрешка» — одно сакральное помещение в другом, в нем еще одно и в самой середине, в глубине его — будущее. И все это сооружение движется в Святая Святых. Рисуется сложение пространств самое удивительное.
        Темнота декабря видится в этом контексте предродовою.
        Праздник считается особым в отношении к монашеству (сокровенность, таинственность сюжета, подчеркнутая чистота и неприкосновенность предмета праздника).
        В этот день преподобный Серафим пришел в Саров.
        В 1917 году в этот день состоялась интронизация патриарха Тихона (тут рисовалась впереди другая пьеса пространств, трагическая).
        Главный храм Оптиной Пустыни — Введенский.
        Праздник символизирует помимо прочего воцерковление творчества. Неясно, насколько уместно говорить об архитектурном творчестве материнства. Наверное, можно. Разумеется, это построения отвлеченные и много нужно трансляций, чтобы оправдать проектирование, имеющее в виду столь хрупкие объемы, однако сам принцип, подход представляется верным. В воображении становится виден чудный Божий сверток — человек в человеке, храм в храме, несущий в глубине своей свет несказанный и будущий.
        Опять же, воцерковление творчества надобно Москве по сезону — она творит всю осень, учится творить, лепить время. В ноябре у нее выходили опыты самые рискованные.

*
        Для Москвы, возможно, оттого, что сюжет так хорошо упрятан, Введение остается праздником, условно говоря, непопулярным.
        Может быть, внешние атрибуты праздника (вход, вверх, трехлетнее дитя, пятнадцать ступеней) представлялись горожанам слишком обыкновенными. Внутреннее содержание оставалось, как правило, от них отстранено. Слишком отвлечен и абстрактен был предмет поднебесной геометрии. Что такое черчение нового храма по грядущему новочеловеку? Которого и нет, он закрыт, неразличим в будущем.
        Сюжет сложен и лишен ярких примет. Первосвященник вводит ребенка в храм и затем, движимый не очевидным, но явственным знаком налетающего времени, направляется с ним в Святая Святых, куда, кроме него одного, и входить-то никто не может, да и сам он — раз в год по великому празднику. Осознать это в должной полноте было совершенно невозможно, и тем более невозможно было представить себе, как сей ребенок-перекресток (эпох) включает наш день — декабрьский, нынешний, сумеречный и промозглый.
        К тому же большей частью название праздника воспринималось ошибочно: как Введение во храм, посвященный Богородице, — Казанской, Смоленской или Донской. То, что в «Богородицкий» храм входила сама же Пресвятая Богородица, никого особо не волновало. Одного ее присутствия в любой ипостаси было достаточно; присутствие духа тем обеспечивалось. Это отслоение внешней оболочки праздника от его сложной сути и попутная словесная путаница были по-своему характерны для Москвы, предпочитающей образы яркие, запоминаемые с первого раза.
        На фоне Рождества и Пасхи, Троицы и Покрова Введение остается почти незаметно.
        Приходских Введенских храмов в Москве почти не было.
        Были храмы в монастырях, Николо-Введенском и Новинском, в двух Мариинских женских училищах, где полагались «по штату» (оба размещались в верхних этажах, с восточной стороны — и здесь словно прятался, уходил от улицы, замыкался в невидении таинственный предмет Введения).
        Были церкви в подмосковных селах, Черкизове и Семеновском, — семеновская в 1728 году сгорела — селяне же, крестясь, рассудили, что «не сгорела, но вознеслась».
        Туда же — в недоступность, в невидение.
        Итак, монастыри, училища, отдаленные села, даже тюрьмы — все, что отнесено за безопасную преграду, замкнуто под замок.
        В пределах Садового кольца Введенских храмов было всего два. Первый на Большой Лубянке, снесенный большевиками, второй в Подсосенском (Введенском) переулке, в Барашах.
        Первый стоял на перекрестке Кузнецкого Моста и улицы Большая Лубянка (площадь Воровского) — там, где сейчас стоянка машин. Храм был знаменит тем, что первоначальное его здание возвел в 1514 — 1518 годах Алевиз Новый, строитель Кремля (в середине XVIII века на средства богатых прихожан, купцов Кондаковых, его перестроил архитектор Постников). В 1551 году церковь была утверждена одним из семи главнейших соборов, поставленных во главе семи же московских церковных сороков, на которые первоначально были разделены все московские храмы. В ней до построения Казанского собора на Красной площади была поставлена чудотворная икона Казанской Божьей Матери.
        Икона — спутница освободителя Москвы от поляков, князя Дмитрия Пожарского на всем его славном пути. После освобождения столицы князь поселился в приходе Введенского храма, здесь его отпевали в 1642 году. Кстати, здесь же в 1826 году москвичи провожали еще одного знаменитого своего защитника — губернатора, графа Федора Ростопчина, устроившего с приходом французов в 1812 году пожар до небес. Но никакие знаменитости и славная история церкви не помогли — в 1924 году она была снесена в целях «улучшения движения».
        С ней связан сюжет, который можно отнести к теме воцерковления московского творчества.

*
        История, записанная в середине XVIII века Павлом Пономаревым, преподавателем, впоследствии (с 1782 года) ректором Московской академии.
        Приблизительно в 1750 году, во время очередного перестроения первого Введенского храма, имел место любопытный эпизод. Некий Кондаков, двоюродный брат Андрея Кондакова, богатого купца, стараниями которого в основном и осуществлялась перестройка церкви, решил устроить спектакль духовного содержания на этот именно странный и сокровенный введенский сюжет. Но как! Он решил ввести собственную дочь наподобие всевышнего прототипа в соседний храм (в настоящий Введенский его не пустили).
        Искренность Кондакова не вызывает сомнения. Видимо, и в самом деле он желал помочь благому делу, насытив происходящее личным, показательным примером. Это удалось вполне — картины, встающие за пономаревским анекдотом, рисуются отчетливо и ярко, словно специально для того, чтобы утолить интерес горожан к драматическому зрелищу, недостающему компоненту праздника.
        Трещал мороз. С самого утра к церкви принесены были комнатные дерева и пальмы, в неохватных мерных бочках и кадках. На тесном церковном дворе, согласно сценарию, была выстроена шаткая лестница о пятнадцати ступеньках, которая поднялась едва ли не выше храма, коим оказался один из многочисленных московских Никол. Наибольшее неудобство обнаружилось с возрастом отроковицы, каковой в тот год, согласно общей сплетне, исполнилось четырнадцать. Можно себе представить, как в ворохе протобиблей-ских одежд взбиралась на помост бедная дева, готовая обернуться снежной бабой, но никак не исходной невесомостью. Можно представить, как запыхавшийся, всклокоченный Кондаков уламывал священника продолжить действие строго по сценарию. Но вводить девицу в Святая Святых тот отказался наотрез.
        Далее фантазии. Девица, возвышаясь над окрестностями, плакала в голос, пальмы одевались понемногу инеем, а заполонившая двор толпа зевак хохотала и крестилась одновременно. Хочется думать, что праздник все же вышел славный, без потерь и жертв, если не считать погибшую инозелень.
        Но интересно продолжение, и его особо отмечает в своих записках Пономарев. Обсмеявшая чудака Кондакова и его дочку Москва затем на протяжении многих лет относилась к ним со странным пиететом. Несмотря на то что мнимая Мария не осталась в храме, и в дальнейшем решительно уклонилась от образца, разродившись в законном браке несметной толпой детей, она осталась в глазах соседей существом таинственно отдельным, по-своему возвышенным.
        Так — счастливо — был завершен анекдот о праздном представлении 21 ноября 1750 года, связанный с исчезнувшим храмом, да и как связанный? косвенно, каким-то отражением, бликом. Но это только оттеняет нестойкость и сложность предмета, видение Введения как жеста прикосновения к чему-то безусловно существенному, неподвластному времени, и вместе с тем обыкновеннейшему, ежесекундно происходящему.

*
        Второй Введенский храм в центре Москвы сохранился. Странный, разновозрастный: пристройки и надстройки вокруг некоего исходного ядра представляют собой в самом деле как будто храм во храме. Он стоит в двух шагах от центра, у Покровки, — но словно и нет его: он задвинут в угол в одном из малых переулков.
        Храм был построен в Барашах (слободе царских шатерников, барашей); церковь Введения под сосенками, в переулке Подсосенском, построена между 1688 и 1701 годами (колокольня XVIII века); обновлена в 1869 году, закрыта в 1932, обезображена заводской перестройкой, но к 1990 году восстановлена в правах и приблизительно прежнем виде.
        Однажды, прочитав историю о Введенском представлении купца Кондакова, в самый праздник Введения я решил пойти в этот Введенский, подсосенский храм. И, разумеется, опоздал. Служба в нем прошла в час дня, мне же достались в шесть часов вечера закрытые ворота, прыгающий свет фонаря над вывеской и осклизлые сбоку ступеньки. Декабрь. На ступеньках маялась пожилая женщина, которая, как и я, опоздала, и теперь обходила храм со всех сторон, стремясь найти в сокровенной сфере хоть щелочку. Куды! Все было запечатано и заснежено и облито сверху теменью. Женщину я наверняка напугал. Неудивительно — несмотря на то, что это самый центр Москвы, от Китай-города десять минут пешком и далее шаг в переулок, место производит впечатление пустынной и заброшенной окраины. Москва по-прежнему не видит этот праздник, словно он в самом деле слишком для нее сложен.
        В другой раз, уже без всякого плана, я шел в центр от Курской, от Садового кольца и вдруг вышел к той же церкви. Ворота были открыты, я вошел во двор. Малый боковой придел к большой красной (неоштукатуренной) церкви один был выбелен. Он помещался точно подмышкой у большого красного храма.
        Я обошел эту обнявшуюся пару; повсюду были следы стройки, не городской, но какой-то сельской, где в одном углу двора тачка, в другом кирпичи, в третьем под деревянной треногой подвешен спящий колокол.
        Вход в храм оставил ощущение казенное; длинный коридор был пуст, за ним в двери виднелся разоренный зал, дыры, крытые фанерой. Главная церковь остается пуста; собственно храм помещается в приделе — том самом, выбеленном снаружи. Неожиданно изнутри этот придел оказался одомашнен, выстлан тертыми коврами; по стенам висели иконы, в беспорядке, точно как в старом доме. Это меня поразило; мигом я перенесся мыслью в деревню; Москва за окнами исчезла. Сердце заныло. Кроме меня, в храме не было никого, только на звук моих шагов вышел священник. Он остановился поодаль, и стоял ко мне спиной, пока я в «деревенском» приделе обходил, разглядывая, иконы. Я нашел Введенскую, видимо, написанную недавно, довольно интересную, но разглядеть ее не удалось, какие-то предметы внутри меня заслоняли зрение.
        Как ни странно, опыт наблюдения удался: здесь и был воплощенный храм во храме; и справедливо я был отторгнут — я оставался вне Введенского помещения. Невидимое, оно осталось недоступно моему грубому зрению.

*
        Вот, нашел в заметках запись о дне, который предшествует Введению (предисловие к введению).
        3 декабря в церкви поминается Прокл, архиепископ Константинопольский (V век). В народном календаре к нему добавляется некая Прокла, особа женского рода, подвиг которой неизвестен.
        Прокл и Прокла — пара самая прочная.
        Настоящее время, стоящее по колено в хляби ноября, и будущий, следующего года календарь требует прочности. Время еще не началось, это чаяние о нем: чтобы оно было прочно. Его готовят впрок; во всяком начинании должен быть прок — об этом напоминают тезки Прокл и Прокла. В этот день нужно сидеть дома и чинить сбрую и прочие предметы путешествия. Нет прока в дороге. На Прокла начиналась торговля зимней одеждой в Охотном Ряду. И тут были свои приметы: если ветер прибивает дым к земле, торг будет плохой, неприбыльный.

*
        В народе Введение было отмечено настроением некоторой повышенной ответственности (я погорячился с обвинением Москве в нелюбви к введенскому сюжету: тут другое дело, тут речь идет о воплощенной тайне — Москва умалчивает о тайне).
        В этот день происходила проверка запасов перед зимою. Капусту подвешивали над землей, свеклу закапывали в кружок в песок.
        В этот день в Москве происходили ярмарки. На Никольской улице торговали преимущественно платками, в Охотном Ряду — санями. Обязательны были подарки. Введение рассматривали как верную примету календаря: Введение в зиму. Введенье пришло — зиму привело. По этому празднику судили о всех грядущих зимних праздниках. Введение с морозом, все праздники будут морозны. С теплом — все теплые будут.
        Обновляли сани. Особое внимание было саням молодых, тех, что женились за год, минувший с прошлого Введения. Сани им подбирались расписные, украшенные всем, чем только можно было их украсить. Муж «казал молодую». Казал — прежде невидимая, она теперь становилась видна.
        Праздник имел в древности некоторые прототипы. У древних персов это был праздник огня. Ничего удивительного, в такую стужу и темень.
        Введенье ломает леденье. Еще и оттепель. Общая сумятица и сомнение в природе.
        Опять вспоминается Аустерлиц и в этот день взломанный лед.

*
        Введение: незаметный (один из главнейших), сложно читаемый праздник в храме, в настоящий момент отсутствующем. Что такое этот праздник, как праздновать такое?
        Так же, многослойно, неявно; многажды человек в человеке, Бог в человеке, Богочеловек. На пятнадцать ступенек вверх.
        Если ноябрь «Москводно», то эти пятнадцать ступенек суть первое над ним возвышение. Ненастоящее, невидимое, сочиненное, отложенное на будущее.
        Во Введении предугадывается подъем к Рождеству; он не виден, но тайно ощущаем.
        Его главный сюжет — подъем (невидимый в невидимое). Такова сумма рассуждений о празднике Введения.
        ДВЕ БАШНИ
        Увидел в календаре и решил, что подойдет. Буквально: о возвышении.
        15 декабря родились двое великих строителей башен: в 1832 году Гюстав Эйфель, архитектор, строитель, автор проекта Эйфелевой башни в Париже; в 1907 — Николай Васильевич Никитин, ученый, конструктор, проектировщик Останкинской телебашни.
        Парижане называли Эйфеля инженером вселенной.
        Аполлинер: Эйфелева башня - лестница в бесконечность. Это вам не пятнадцать ступенек. Хотя мы еще посмотрим, у кого небеса выше.
        Эйфелеву башню построили в 1889 году. Замысел был поставить сооружение вдвое выше египетских пирамид; он удался — изначальная высота составила 304 метра, после установки телевизионной антенны башня подросла еще метров на двадцать. Подъемник на башне работал без перерыва со дня открытия пятьдесят лет, до прихода фашистов в 1940 году. Тут он сломался, и так, что гитлеровцы не смогли его починить. Привозили своих мастеров, и те не разобрались (а может, не захотели, фашисты иным немцам также были поперек горла). И только когда Париж был освобожден, появился местный подъемных дел мастер, подул, поплевал, и лифт заработал.
        Никитин участвовал в проектировании главного здания МГУ, а также хорошо узнаваемой «московской» высотки (Дворца науки и культуры) в Варшаве.
        Московские высотки: интереснейшая, не раз отмечаемая метафизиками «вертикальная» тема. Они идут по кругу — что означает их громоздкий циферблат? Но это не декабрьская, не введенская, скорее, летняя тема.
        ДЕКАБРИСТЫ И «ГРАФ НУЛИН»
        14 декабря 1825 года.
        …О восстании декабристов пророчествовали многие. Само это восстание было в известном смысле проектно (подходило по сезону? указывало на будущий «свет»; в самом деле, было бы интересно в качестве попутного упражнения рассмотреть это событие как некий — жестко представленный — «пророческий», декабрьский проект).
        Почему-то в эти числа декабря являются одна за другой российские конституции — разных, порой полярных политических эпох. Закон (поверх-политический) приходит на ум: сегодня, 14 декабря, как раз пророк Наум.
        Наверное, после ноябрьских хлябей и пустот, после безвременья календаря обозначается понемногу некая структура (конституция сознания). Разве не так? На дворе самый «конституционный» сезон. Время политических пророчеств, масштабных утопий.
        Декабрь и за ним новый год — будущее время заметно приблизилось; самое время заявить его чертеж.
        В этом смысле декабристы были календарно уместны.
        Другое дело Пушкин: какой из него тогда вышел пророк? Что такое Пушкин в декабре 25-го года? Мы знаем, как он в тот год переменился, «округлился», обрусел, заново поверил в Бога. И тут этот бунт, выступление на Сенатской. Совпадают ли Пушкин и декабрьский «конституционный» бунт? Позиция поэта представляется противоречивой или не до конца расшифрованной. Его участие-неучастие в выступлении декабристов не раз было рассмотрено и истолковано. Чаще вспоминают зайца, перебежавшего суеверному поэту дорогу в Петербург, после чего Пушкин поворотил назад и проч.
        Странная история с зайцем. То ли Александра Сергеевича оправдывают задним числом, то ли сам он запускает легенду, чтобы как-то выйти из той противоречивой ситуации, в которую попал.
        Еще непонятнее в этом смысле «Граф Нулин», поэма, написанная в эти декабрьские дни. Пушкин называл «Нулина» карикатурой на Тарквиния, попыткой выстроить (высмеять), поставить вверх ногами всю европейскую, римскую историю. Фабула противуистории проста. Вместо того чтобы согласно классическому сюжету отдаться Тарквинию, Лукреция, по замыслу А.С., отвешивает ему пощечину. История Европы идет по другому пути.
        Почему этот комикс появляется у Пушкина именно в эти дни?
        Пушкин пишет «Графа Нулина» точно в дни восстания. По сути, он смеется над поклонением соотечественников перед Римом (Европой), пишет поэму о появлении в России очередного русского «римлянина» (приехавшего из Парижа балбеса Нулина) и о его конфузе на родине. Что это? В Петербурге друзья Пушкина — республиканцы, европейцы, новые римляне, русские Бруты поднимают бунт, а тут (на них?!) карикатуры!
        И — охота. Пора, пора! рога трубят; Псари в охотничьих уборах Чем свет уж на конях сидят, Борзые прыгают на сворах. Это что, намек на Сенатскую? Написано синхронно с петербургским выступлением.
        Мало этих псарей: героиня, которой еще предстоит влепить пощечину Тарквинию (Нулину), начинает день с того, что пытается читать французский роман — Наталья Павловна сначала Его внимательно читала, Но скоро как-то развлеклась Перед окном возникшей дракой Козла с дворовою собакой И ею тихо занялась. А это как понимать? Что означают эти низменные видения? Какие драки, когда на площади перед Сенатом восставших окружили войска? Со стороны Исаакиевского собора выдвинуты пушки — там нет еще собора, а есть только котлован под собор, полный грязи и слякоти. По контуру площади сошлась черная кайма, толпа петербургского народу. Кругом мальчишки хохотали. Меж тем печально, под окном Индейки с криком выступали Вослед за мокрым петухом; Три утки полоскались в луже; Шла баба через грязный двор Белье повесить на забор; Погода становилась хуже: Казалось, снег идти хотел…
        Случайны ли эти «синхронные» зарисовки? Пророчество это или печальные интуиции, или просто в сторону отведенный взгляд поэта? Но даже и в этом случае, при взгляде в сторону следует признать его удивительное «зрение», нечаянно проницающее сотни верст окрест, видящее невидимое. Только вряд ли это простой взгляд в сторону: Пушкин знал о дне выступления, и было тронулся в столицу, но его развернул с дороги тот странный заяц.
        Охота. Удивительная получилась охота, за зайцем-словом.
        Перевернутое равенство восстания и дворовой драки; петербургские римляне получают пощечину, мы смеемся над «Графом Нулиным».
        Пророчество состоялось; его содержание читается еще отчетливее на фоне спора двух пространств, петербургского и ему противоположного, русского. Точнее, петербургского пространства и русской прорвы, которая вовсе не знает регулярного пространства. Такова скрытая геометрия поэмы: мы наблюдаем противопоставление провинции Петербургу, вольное или невольное. Можно предположить, что примерно таков был народный, во всю ширину России развернутый фон петербургского декабрьского события — дворовый, залитый по колено грязью, с петухами и собаками и бельем на заборе. Пушкин, хотел он того или нет, озвучил этот «народный» фон, обозначил бесконечное расстояние выступавших на Сенатской площади от народа.
        Народ безмолвствует — им было сказано еще раз.
        Напомню: это самый конец 1825 года. Пушкин переменился за этот год необыкновенно. Это год «Бориса Годунова», еще важнее — возвращения Пушкина в русский исторический, христианский контекст. Весь год Пушкин исправно отмечает все традиционные праздники. Он как будто возвращается в Москву — историческую, в ее округло текущее время; в нем совершается переворот, душевный и творческий. Он готовится к «Пророку», который напишет спустя еще полгода, но уже теперь слышит в себе силу прорицания. И вот поворотный 25-й год заканчивается — чем? петербургским восстанием? скорее, развилкой времен; наверное, об этом было нечаянное пушкинское пророчество.
        Пушкин все сочиняет: за год он научился заглядывать в иное (большее) время посредством сокровенного сочинения; наступает декабрь, пора, пора, рога трубят — и вдруг является «Граф Нулин». Не Единицын, не Двойкин, не пресловутый Трико — Нулин. Нуль. Человек Ничто — и декабристы.
        Нет, разумеется, он не смеялся над друзьями; возможно, его взяла досада на то, что он до них не добрался.
        Но пророчество состоялось, точно по сезону. В карикатурном «Нулине» Пушкиным было обозначено пространство большее, сфера полной русской истории, без вычетов и пунк-тира, которая до сих пор не написана. Может, потому и не написана, что наша история все пытается построить себя по линии, не в пространстве?
        ПРОКОПЫ, ВЕХИ И КОЩЕЙ

5 ДЕКАБРЯ — ПРОКОПИЙ ЧТЕЦ
        Отыскиваем путь (вперед во времени). Деревенский календарь на свой лад толкует грека Прокопия. Прокоп — в снегу. Дорога, путь, лишь был бы снег. В нем нужно прокопать дорогу. В этот день вся деревня выходила в поле, прочищала дороги и ставила вехи, чтобы путник не заблудился.
        Пауки на Прокопия в доме — хорошая примета: будут сытость и достаток.

7 ДЕКАБРЯ — ЕКАТЕРИНА-САННИЦА
        Та именно (см. выше), что спасла царя Петра, за что получила орден. В этот день все полагалось скатить с горы. Катя катит. (Стало быть, время действительно несколько поднялось над «дном».) Веселие и гуляние. Катали хлеб по белой скатерти, от колоска к предмету, который брали у любимого (тайно): так привораживали, открывали сердечную дорогу.

9 ДЕКАБРЯ — ЕГОРИЙ (ЗИМНИЙ)
        Хозяин леса. Тот, что противостоит в календаре Георгию вешнему, майскому, хозяину поля, пастуху.Особое внимание волку. Волк в этот день бесстрашен, идет на ружье «со смехом», потому что за него заступается в этот день герой Егорий.
        Не боится собак, не боится оставить след в глубоком снегу. Мужик в этот день наоборот — болеет, сохнет. Его растирают волчьим жиром, наговаривают на свет, на лучину.
        В Юрьев день ходили слушать в колодцах воду. Если вода тихая, без плесков и волнений, зима будет теплая. Если будут какие звуки — жди вьюг и морозов.
        В воду бросали уголь, слушали шипение.

11 ДЕКАБРЯ — ДЕНЬ СОЙКИ
        Девять перьев ее зеркальны. (Черные, вороньи, отливающие синевой, в самом деле способные к мутному отражению.) По ним пытались гадать, прозреть будущее.

17 ДЕКАБРЯ — ВЕЛИКОМУЧЕНИЦА ВАРВАРА
        Варвара краса, длинная коса. Это народное сочинение, точнее, переложение житий, по-своему замечательно.
        Варвара родилась в Гелиополе (Илиополе) Финикийском, городе Солнца, который от своего основания считался местом великого греха. Город, по легенде, был основан Каином, затем тут отметились Ваал (Баальбек - позднейшее имя города) и гонитель христиан император Диоклетиан.
        Отец Варвары, Диоскор, был знатным язычником, строителем. Он рано овдовел и всю свою любовь обратил на Варвару, единственную дочь. Для нее он построил особую башню (о башнях уже была речь). Варвара была умна и необыкновенно красива. Скрывая до времени от чужих глаз красоту Варвары, отец заточил ее в башню.
        Диоскор намеревался не выпускать ее до тех пор, пока она не обнаружит умения удерживаться от соблазнов. В итоге она прониклась идеями христиан и дала обет безбрачия. Отец не сразу узнал причину такой ее твердости, но вскоре выяснилось: вдруг до него доходит известие об ее тайном веровании! Оказалось, что ее крестил священник, приехавший из Константинополя под видом купца. Сначала обезумевший от гнева Диоскор хотел сам убить дочь, но затем отдал ее на казнь правителю города Мартиану. (Кого-то из них двоих русская сказка записывает в Кощеи и оборачивает историю Варвары счастливым концом.) В VI веке мощи святой были перенесены в Константинополь. В XII веке дочь византийского императора Варвара вышла замуж за князя Михаила Изяславича и перевезла мощи в Киев. (Они и сейчас покоятся в Киевском Владимирском соборе.) Вскоре после этого святая Варвара становится широко известна и почитаема по всей Руси.
        К ней обращаются: «Ты бы, Варвара, день притачала». Надоела до смерти эта темнота. Очередная метафора декабря, заточившего человека «в башню». И Варвара ледяными иголками загодя начинает пришивать день и свет.
        Морозы «заварварили». Трещит Варюха: «Береги нос и ухо!»

18 ДЕКАБРЯ — САВВА ОСВЯЩЕННЫЙ
        Один из самых почитаемых на Руси святых; в церкви большой праздник. Савва — первооснователь лавр, особого типа, общежительных монастырей. До него монахи и отшельники спасались поодиночке, теперь между ними нарисовалось общее освященное пространство. Лавра: проход, улица (между келий).
        Савва салит. Стелет ледяные настилы, острит гвозди. Варвара мостит, Савва гвозди острит. Укатает Савва, будет земля укрыта справно. Варвара заварит, Савва засалит, Никола закует!
        Остов вселенной, ее освященное пространство укрепляется все более. В этот день о погоде узнают, не выходя из дома, по огню в очаге. Если огонь красный и поленья сердито трещат — там, вовне, лютая стужа. Ледяная смола над землей висит.
        Все впереди.
        Тут нечего и толковать: название сезона — Пророки — говорит само за себя. Благословение творчеству, загадыванию пространства, которое по-прежнему так же далеко, как младенец Иисус от Рождества (если Матери его только три года).
        Однако оно уже освящено, приуготовлено и согрето (мечтой, предощущением материнства).
        На метафизическом чертеже Москвы Подсосенский переулок спрятан. Это не провал, но именно прятки, замыкание имени в место сокровенное.
        Добавляется еще одна категория, условное обозначение на метафизической карте Москвы: к подъемам и спускам — прятки.
        К только-только загаданному пространству нужно относиться с почтением. Это непременное правило пророчества. Пространство (помещение души) тем более неприкосновенно хрупко, что еще не родилось. Рассчитывать его, продергивать осями и чертить — грех. Да и скучно в конце концов. Но главное, рано. Нет его, оно только блик, неслышимый и невидимый.
        Но уже сейчас оно одушевлено.
        ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
        НИКОЛЬЩИНА
        19 декабря ? Рождество
        — Канун Николы — Первое объяснение: Дед Мороз — Случай в Донском — Второе объяснение: дед Часовод — народный календарь: Амвросий, Анфиса, «Анна Темная» — Третье объяснение: дед-с-приветом — Три Николая — Канун Николы (окончание) —
        Никола Чудотворец для Москвы настолько важен, что даже канун его она отмечает как особый праздник. Ночь на 19 декабря (по старому стилю это 6-е) представляет для посвященных особый обряд, репетицию Рождественской ночи. Праздник сокровенный, закрытый и вместе с тем, с учетом предстоящей новогодней церемонии, весьма важный.
        Никола зимний, он же Санта Клаус, он же Дед Мороз — ключевой предновогодний персонаж. Буквально: 19 декабря — это день-ключ, который, повернувшись, открывает нам дверь, подход к Рождеству. Образ Николы в категориях времени и пространства календаря очень устойчив: это святой-проводник, который ведет юный (следующий) год за руку, он знает секрет, как пройти к Новому году, как открыть его. И вот канун Николы — еще дверь не отперта, по эту сторону темно, весь свет за дверью, но уже в замочную скважину (нового года) старик-проводник вставляет день-ключ.
        Никола «планирует» будущий год; в канун Николы положено загадывать желания вперед на целый год.
        Он выполнит все просьбы. Николай Чудотворец помогает всем и во всем, во всех бедах и нуждах, даже от лютых волков в лесу. Для Москвы важнее прочего то, что он покровительствует торговле; она понимает в этом толк. Еще он спасает от болезней, какие только ни случатся. Чудеса, им совершенные или совершенные его именем, перечислить невозможно. Наконец, он добр, это по лицу видно. Даже Рождественский пост в этот день нестрогий: разрешена рыба.

*
        Любовь Москвы к Николе безмерна. Недавно мы вспоминали Введение: Москва как будто не замечает Введения, не строит в честь него церквей и проч. С Николой все наоборот. Это самый популярный московский святой; ни одному другому не посвящено столько приходских московских церквей, как Николаю Чудотворцу.
        В свое время в городе в пределах Садового кольца насчитывалось до сорока таких церквей. Каждая слобода, каждое московское собрание стремилось отметиться храмом в честь любимого святого. Одних названий было достаточно, чтобы составить топонимическую поэму. От Никольского храма Николо-Греческого монастыря на Никольской улице и далее: Никола Гостунский, Явленный, Стрелецкий, Заяузский, Заяицкий, даже Мокрый, «Водопоец», Никола Большой Крест и Красный Звон, Никола в Голутвине, Хлынове, Подкопае, Кузнецах, Пыжах, Пупышах, Звонарях, Кошелях или, к примеру, в Сапожке, был и такой, возле Кутафьей башни Кремля.
        И противу всего этого красноречия — полторы Введенские церкви. Как будто специально два эти праздника поставлены рядом, чтобы показать, как по-разному может смотреть Москва; на Введение (в ноябре) она еще зажмурилась, не замечает ничего вокруг себя — на Николу глаза ее уже широко открыты.
        Москва видит Николу, красит его пестро и ярко: на красном фоне старик с завитою бородой, по белым плечам черные кресты. Он как будто впереди иконы: сразу заступает вам во взгляд.
        Эта яркость отдает торговой площадью и лубком. Полутона в Москве спрятаны в переулки; среди теней, в кружеве лип растворена бездна красок, но это обратная сторона московской живописи; впереди, на солнце, — все красное, белое, золотое: горит, словно облитое лаком. Здесь, в области эмблемы, обитает эмалевый Никола; Москва смотрит на него снизу вверх с восхищением, затаив дыхание.
        Она с ним в родстве, причем он старше. Можно сказать, что он отец ей, и ее следует называть Москва Николаевна.
        Этому культу нужно найти объяснение. Оно есть, и не одно. Я попробую изложить их несколько, от простого к сложному.
        ПЕРВОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ: ДЕД МОРОЗ
        Никола гвоздит (морозит и тем укрепляет пространство). На Николу происходит окончательное утверждение зимы. Хвали зиму после Николина дня. Морозы (гвозди) Николы в свое время были надежны. Никола-зимний и лошадь на двор загонит. Его ждут с Введенской оттепели: Подошел бы Николин день, будет и зима.
        По крайней мере, так было до последнего времени, пока не стал меняться климат; теперь погода сбесилась и загадывать ее невозможно: календарь как будто сошел с оси.
        В прежние времена, когда, собственно, и установился исследуемый нами культ, до Николы имела место слякоть и с нею некоторая неуверенность в завтрашнем дне.
        Тут видна простая связь. Уже было сказано о проектах российской Конституции: отчего-то оные являлись, как правило, к середине декабря. Странная закономерность, за которой угадывается общее «сезонное» предпочтение: пока не установилась зима, пока длится испытующий душу ноябрь, Москва не затевает никакого большого дела.
        И вот ближе к Николе ударяет мороз (отчего Николай Чудотворец воспринимается без труда именно как Дед Мороз), и смущенная столица приободряется.
        Еще пример, как будто отвлеченный, но на самом деле говорящий о том же: не только Конституция, но самая плоть страны легче оформляется с середины декабря и далее: 29 декабря 1709 года Петр I издает Указ об учреждении в России губерний; 30 декабря 1922 года обретает законченную форму СССР.
        Неслучайные случайности, совпадения и намеки — все на одну тему. Такое впечатление, что всякий спазм (пространственного) самосознания связан у нас с общим похолоданием; как будто никакой образ в нашем воображении не может удержаться без ледяной подпорки.
        Итак, Никола зимний несет с собой холод ФОРМООБРАЗУЮЩИЙ; оттого с таким нетерпением его ожидает Москва и так его празднует, им открывает новогодние торжества.
        Но этого мало. И потом, это на поверхности: ледяная корка, мороз, город на солнце, как снежный ком. Почитание, обожествление Николы в Москве имеет более глубокие корни.
        СЛУЧАЙ В ДОНСКОМ
        Когда-то я увидел в Донском монастыре чудесный образ Николая Чудотворца; на кладбище, в одном из фамильных склепов, не в нем самом, но в приделе, за колонной, на серой гранитной стене. Над могилой прапорщика Петра Левченко. Мозаика начала XX века, сделанная мастерски и еще лучше помещенная: в тень на темно-серый фон. Она точно повисала в воздухе, саму себя освещая; лик святого смотрел словно из глубины стены: цветной камень «раздвигался» в пространстве так, что спустя минуту наблюдения казалось, что стена за ним отступала или растворялась вовсе. Святитель Николай оживал; это было похоже на чудо. Я начал ходить к нему регулярно, для того только, чтобы посмотреть на игру пространства.
        Скоро я заметил, что не один являюсь поклонником чудной иконы: на могиле стали появляться цветы и свечи, с каждым разом все более. Дальше случилось несчастье: то ли по причине перепада температуры согреваемая снизу свечами мозаика потрескалась, причем повреждено было именно лицо, то ли какой-то вандал бросил камень: трещины производили впечатление намеренного удара. Чудотворец как будто закрыл глаза.
        Икону забрали под пластик, который закрепили по периметру убогой алюминиевой рамой; теперь святого почти не видно, поверх образа плывет твое же смутное отражение. Или белые пятна чужих одежд и бабьих платков (у иконы непременно кто-то стоит: сказывается культ Николы).
        Теперь и подойти к нему трудно: проход на кладбище закрыт турникетом, пройти можно лишь по субботам, с десяти до двух.
        Однажды у иконы я застал паломницу, небольшого роста, в белом платке; он отражался в пластике Николаевой иконы подвижной светлой кляксой. Я не различал святого и уже этим был раздосадован. Между тем тетка, не обращая на мои досады никакого внимания, непрерывно распевала какие-то моления. Она явно их сочинила сама. Мотив был народный (типа «а медведь, ты мой батюшка, ты не тронь мою коровушку», что-то в этом роде). В молениях поминался не медведь, а Никола, но этот теткин Никола точно сам был из лесу и по ощущению он был не христианский святой, а, скорее, идол. Не меняя выражения лица, тетка голосила частушки о батюшке Николе; вдруг взгляд ее пошел вверх, и она заметила на фронтоне склепа небольшую икону Богородицы — без перехода пошла песня о «матушке Богородице», в том же размере и темпе. Я побоялся вмешиваться в этот речитатив и потихоньку ушел.
        Этот случай подтвердил для меня рассуждения богословов, не однажды читанные. Поклонение Николаю Чудотворцу таково, что выводит его из ряда святых в положение совершенно исключительное. Он на Руси точно бог Кронос, встает прежде остальных святых — прежде самого Рождества; он как бы дособытиен.
        Никола прежде всех, прежде самого времени, он заводит время, следующий год, своим праздником-ключом. Его положение в календаре необычно, потому что он в глазах Москвы прежде самого календаря. Значит, его власть воистину безмерна.
        Об этом и голосила тетка на кладбище, поминая Николу прежде Богородицы.

*
        Что такое эта власть Николы Чудотворца над временем? В ней, в этой власти нужно искать причину никольщины.
        Святитель Николай, архиепископ Мир Ликийских, городе на юго-западе современной Турции (ок. 280 — ок. 345 — 347 годы); родился в городе Патары той же, Ликийской области — не Патры ли это, где был крестообразно, на четверти распят апостол Андрей?
        Николай, сын богатых родителей, рано обратился к вере, юношей был рукоположен в священники. После смерти родителей ему досталось большое наследство - он употребил его в благотворительных целях.
        С рождения Николай явил миру чудеса благорасположения во времени. Мать его, благоверная Нонна, больная, исцелилась при рождении младенца. По другой версии, он вылечил мать, потому что кормился от ее груди сам — строго по часам, пропуская постные дни. Далее при крещении он три часа простоял на ногах в купели, никем не поддерживаемый. От этого момента и далее (Николай участвовал в работе Никейского собора) до самой кончины он выступает апостолом порядка и регуляции. Николай Чудотворец — властитель времени, дед Часовод.
        Он пунктуален: для Москвы это уже чудо.
        ВТОРОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ : ДЕД ЧАСОВОД
        Итак, Николай Чудотворец заводит в Москве время (днем-ключом). Он «замышляет» весь будущий год как своего рода помещение — то именно помещение, постепенный рост которого, из (Рождественской) точки к (летней) сфере мы собираемся проследить. Москве меньше интересно пространство, чем это помещение времени. Еще бы она не почитала святого Николая, который готовит для нее это чудное помещение!
        Двигаться в пространстве Москва не любит; она фигура малоподвижная, центроустремленная. Ей непременно нужно благословение Николы на любое, самое малое перемещение. Поэтому так часты в Москве Никольские храмы: между ними коротки переходы: можно безопасно перейти из-под опеки одного храма к другому.
        Здесь, под крылом у Николы отверст земной рай и близок рай небесный. Вместо апостола Петра здесь с ключом для отворения небесных врат имеется святитель Николай.
        Апостол Петр не был в Москве особо почитаем; тем более, что он был особо почитаем в Питере. Царь Петр Москву только пугал. Почтение к имени Петра в Москве было связано, скорее, с фигурой митрополита Петра, одного из двух (вместе с Иваном Калитой) первооснователей города. Возможно, так сказывалось противостояние Москвы католическому Риму, прямо ассоциируемому с фигурой апостола Петра.
        Еще о ключе, в контексте связи календаря и ландшафта Москвы. Можно подумать, что Николай Чудотворец не может связываться с каким-то одним местом в Москве: он представляет ее всю, целиком. Но нет, у него есть свое место. Отыскать его нетрудно — это Никольская улица, которая в самом деле представляет собой ключ к центру города, продвигаемый сквозь замок Китай-города к Кремлю.
        Через замкнутые московские оболочки, в глубину (кремлевского) времени водвинут этот ключ. Поворот его (как в 1612 году, в момент освобождения Москвы от поляков, когда по Никольской улице прошли войска князя Дмитрия Пожарского) открывает столичную крепость.
        Николай благословляет открытие, тогда как Введение разрешает творчество — показательная разница. Это разница двух московских сезонов, двух недель: первой и второй половин декабря.
        И важнейшее из этих открытий — отворение времени. Это заслуга Николая Чудотворца и совершенная его победа над во-времени-помещенной Москвой.
        Таково второе объяснение его популярности в Москве.

*
        Кстати, а подарки? Дед Мороз отягчен несметным ворохом подарков. Легенда говорит о спасении Николаем Чудотворцем трех дочерей бедняка, которых за долги собирались продать в дом терпимости. В Новогоднюю (Рождественскую) ночь он положил им в чулки, вывешенные на ночь сушиться, по золотому слитку. От этого пошел лучший из новогодних обрядов, дарение подарков — незаметное, анонимное.
        Не есть ли сама Москва золотой слиток в чулке? Россыпь подарков (праздников), зашифрованных, завернутых на время во время. Плоть ее одушевляется, расцвечивается на праздник. И один из главнейших, новогодний праздник, готовит Николай Чудотворец: старик за окном с чулком-мешком, в котором заготовлен для нас целый год.
        Время — подарок, жизнь — дар Божий; жизнь есть высшее, «золотое» художество, рецепт его таинствен, сложен (темен, как декабрьская ночь), спрятан у Богородицы за пазухой. Даже не у нее, у ее матери, Анны, то есть вдвое глубже во времени.
        АМВРОСИЙ, АНФИСА, «АННА ТЕМНАЯ»

20 ДЕКАБРЯ — АМВРОСИЙ
        На Амвросия стирка хорошая. После Николы, заведшего календарь, как часы, у девок просыпается память о будущем и они принимаются шить, кроить, стирать себе святочные наряды.

21 ДЕКАБРЯ — АНФИСА-РУКОДЕЛЬНИЦА
        Продолжается подготовка к Рождеству и Святкам. К отстиранным накануне платьям приторачиваются узоры и завитушки, подсмотренные на разукрашенных морозом окнах. Молодежь обороняется от порчи (красная нитка, фенечка на запястье), от зевоты и икоты.

22 ДЕКАБРЯ — ЗАЧАТИЕ ПРАВЕДНОЙ АННОЙ ПРЕСВЯТОЙ БОГОРОДИЦЫ
        В этот же день поминается ветхозаветная пророчица Анна; вместе один праздник — Анна Темная.
        Вот он, секретный день, точнее, ночь первого из всех подарков. Зачатие — главный подарок, «в темную» (в чулке). Младенец есть золотой слиток, спрятанный от внешней тьмы в помещение сокровенное.
        Праведная Анна была младшей дочерью священника Матфана из Вифлеема.
        Выйдя замуж за Иоакима (Москва отметила эту свадьбу храмом Иоакима и Анны, церковь снесли, осталась улица Якиманка), Анна долгое время оставалась бесплодна. По молитве зачала; зачатие состоялось в Иерусалиме, где затем и родилась Пресвятая Дева.
        Это праздник, особо отмечаемый беременными: Анна считается их помощницей и заступницей.
        Еще в этот день праздник иконы «Нечаянная радость». Все примеры на одну тему.
        ВОТ ДРУГАЯ ТЕМА:26 ДЕКАБРЯ — «ВЕДЬМИНЫ ПОСИДЕЛКИ»
        Метели застят прибывающее солнце. С улицы в дом заносят веник (голик), чтобы ведьмы не унесли его взамен растрепанных своих метел. Тогда они атакуют бани, где открывают совещание, как победить солнце.
        Бани: место, слишком близкое воде. Близкое дну: Москве, двоящейся между христианством и язычеством, между верой и суеверием, в эти дни приходится несладко.
        Птица замерзает на лету. Заря в рукавицах; новорожденному дарят рукавицы, чтобы уберег руки. Те, что не сносит, он отдает братьям и сестрам.
        ТРЕТЬЕ ОБЪЯСНЕНИЕ : ДЕД - С - ПРИВЕТОМ
        О Николае и удивительном, тотальном почитании его в Москве рассказ не закончен. Были упомянуты несколько причин особой любви Москвы: Николай есть спаситель (от слякоти) Дед Мороз; он же есть русский Кронос, повелитель времени. И еще: он первый выдумщик, прожектер из прожектеров, великий чудак, притом такой, которому можно довериться, потому что (см. выше) он дружен со временем и добр. На этом имеет смысл остановиться подробнее; тут спрятан уже упомянутый особый праздник.
        В канун Николы наиболее чуткие к ходу времен московиты поверяют ему главные свои желания.
        Он все поймет, он сам дед-с-приветом. Москва таких любит. Это третье объяснение московского поклонения Николаю Чудотворцу; чудотворение здесь прямо соседствует с чудачеством. Эту связь сразу слышно, но при этом она довольно сложна. Она требует толкования и развернутого (по пунктам) примера.
        ТРИ НИКОЛАЯ
        1. Обожествление Николая, или так: некая предрасположенность его образа к тому, чтобы иные верующие различили в нем заведующего временем «бога», была известна с давних пор. Здесь скрывалась угроза ереси; это не могло остаться незамеченным. Христианская церковь для отведения угрозы этой ереси прибегала к некоторым профилактическим мерам, которые сегодня могут показаться странными. Мало кому известно, что до определенного времени именем Николай в России нельзя было называть частное лицо. Удивительно, но это так: Николаев в России долгое время не было. Принимать постриг под этим именем было можно; в этом случае носитель такого имени был в некотором смысле защищен от соблазна. Условно — соблазна самообожествления или самопроектирования (тут опасность доведена до крайности, неважно: вектор понятен).
        Называть Николаем младенца было нельзя: это означало заранее приготовить ему испытание сознанием собственной исключительности. Назвать Николаем означало испечь чудака, опасного для себя самого. Случится — непременно случится так, что иной такой чудак Николай, не справившись с соблазном самопроектирования, попытается наподобие бога Кроноса выдвинуть себя вперед времени. Или, что еще опаснее, примется выдумывать (проектировать) время собственное, что есть очевидная и чувствительная ересь, трижды опасная для Москвы, которая вся есть чувствилище времени.
        2. Этот запрет на имя Николай действовал в России до начала петербургской эпохи, примерно до середины XVIII века. Далее сказались факторы самые разные; в первую очередь реформы Петра добрались до Николаева табу, и оно само собой было отменено. Граждане новой России были уже довольно самостоятельны, чтобы по собственному усмотрению называть своих чад. Еще одна версия освобождения имени: Россия начала готовить греческий проект, покорение Царьграда; для того требовалось на новом уровне освоить греческое наследие, в том числе покорить имена — это был захват территории словом, именем, завоевание «прежде времени».
        По этому принципу императрица Екатерина называла своих внуков: Александра, Константина, Николая. Подразумевалось, что править им придется в пространстве большем, включающем греческие территории.
        Наверное, сказалось и то, что Москва, утратив статус столицы, не могла осуществлять прежней противу-николаевой профилактики; Петербург к подобным тонкостям был глух.
        Так или иначе, возможности для ереси (чудачества) открылись: результат не замедлил себя ждать.
        К середине XVIII века в России явились во множестве Николаи.
        Нетрудно различить среди них великих реформаторов, успешных прожектеров (достаточно вспомнить Карамзина или Львова); но тут очевидно скажется предвзятое мнение: мы ищем известных чудаков Николаев и, разумеется, их находим. Тем более что середина и конец XVIII века в самом деле были эпохой чудаков и оригиналов.
        Нужен другой пример «помешательства» на имени; комбинация Николаев не столь известных, которая обозначила бы закономерность, не зависящую от нашего выбора.
        3. Был в этой эпохе Николай, сам по себе не слишком знаменитый, но при этом точно подходящий для нашего экскурса в историю — по роду своих увлечений: это был совершенный чудак, прожектер и переменитель пространства с временем. Он был своего рода бог на отведенной ему судьбой территории. Территория, кстати, была весьма велика. Власти и денег Николаю хватало на самые масштабные опыты: он был князь, владелец одного из самых значительных состояний России.
        Он был человек высокопоставленный, настолько, что назначение его губернатором в Архангельск в свое время было признано опалой.
        Опала произошла по той причине, что наш Николай отказался жениться на одной из племянниц всесильного Потемкина. Он знал, что Потемкин прежде состоял с племянницей в связи и теперь стремился выдать ее замуж. «Что мне за дело жениться на вашей бл…ди?» — спросил он Потемкина — и загремел в Архангельск.
        4. Из Архангельска Николай вернулся к себе в имение, раскинувшееся в глубине России верстах, примерно, в двухстах к югу от Москвы. Имение качалось на волнах степи; впрочем, и лесов в округе было довольно. Но Николаю нужно было увидеть в окрестности подобие моря; после службы в Архангельске он почитал себя моряком, знатоком морских карт. Он решил устроить из своего имения остров, Новую Землю, материк, оформленный по законам чистого разума и согласно философии садов Делиля. Он был фармазон, просвещенный деспот, решивший стать на собственной земле богом Кроносом (все сходится), учредителем пространства и времени.
        Прежде всего, морской волк Николай мысленно расстелил на своей земле расчерченную по меридианам и широтам карту. В центре поместился «Архангельск» (главная усадьба), деревни по периметру получили название островов в Северном Ледовитом океане — соответственно направлению от «Архангельска»; так, деревня к северозападу от усадьбы, находившаяся на границе княжеских земель, получила название Шпицберген. Море суши оказалось расчерчено; море времени также было проникнуто «чертежом»: жестко соблюдаемым «немецким» распорядком. Все у Николая было расписано по минутам и секундам. Даже сожительница князя, крестьянка (жена его умерла рано) раз в год, как по часам, рожала ему очередного (незаконного) сына; после этого согласно заранее расписанной церемонии князь отправлял младенца в Москву, в Воспитательный дом. Письмо — каждый год одинаковое! — и к нему дежурные сто рублей посылались вдогонку.
        Все это описывает довольно живо семейный летописец, возможно, от себя добавляя красок, но не меняя самой скрупулезно размеренной схемы, по которой шла жизнь князя Николая и его идеального «острова».
        Это похоже на сказку, только не рождественскую, а Никольскую. Нам нужно учиться обращаться с этими сказками: это особый род московского сочинения — тайный, до конца не договариваемый и отдающий колдовством.
        Но пока тут нет сказки, пока все идет правда.
        5. Главным занятием Николая было проектирование центрального дома (сакрального центра) усадьбы. Этот дом должен был составить апофеоз его мироустроения; домхрам — точно замковый камень, трехэтажный, огромный, с восемью колоннами по фасаду, согласно проекту, замыкал, завершал, связывал узлом все «морское» пространство имения. Князь проектировал этот дом до конца жизни, постоянно все переделывая и пересчитывая; масонские тайные расчеты мешались в дело, строительство имело характер мистерии. Все это привело к тому, что при своем богатстве и власти князь успел возвести главное строение только на один этаж — и умер.
        Законных сыновей у него не было, была дочь, ее он выдал за Николая.
        6. Этот второй Николай был архитектор, ученик Казакова, человек способностей не выдающихся, но зато честный и достойный. Он также был масон.
        Второй Николай воспринял завет тестя и довел стройку дома-храма до конца, хотя сам был беден и отягчен семейными долгами. Возведение дома продолжалось с соблюдением таинственных рецептов, расчетов и неназываемых химер. Оно шло долго, так долго, что, по выражению позднейшего наблюдателя, «в одном углу дома царил беспорядок строительства, а другой был готов обрушиться по причине ветхости»: все времена текли в этом доме, каждое по своему направлению. Дом был узлом времен, сооружением в самом деле в чем-то сакральным. По причине бедности второго Николая два верхних этажа дома были возведены из дерева, крашенного под штукатурку. Но, тем не менее, волшебный куб был поставлен на землю; идеальный мир был замкнут в него, как в клетку.
        Время и пространство в нем существовали как бы отдельно от внешнего мира.
        Второй Николай скончался внезапно. По одной из версий, его отравили слуги, когда он с большой суммой денег отправился в соседний город за покупками для «храмовой» стройки.
        7. У него было четыре сына. Старшего, разумеется, он назвал Николаем.
        Это был необыкновенный мальчик, способный к сочинению, но прежде того к различению тайных знаков, которое сообщало ему сооруженное отцом и дедом волшебное пространство. Третий Николай разглядел в «архангельском» доме идеальный остров и вокруг него море суши и населил дом и окрестность сказками сложными и возвышенными. Он знал, в каких местах в доме открываются проходы в рай и ад, откуда в дом приходит время и по какому желобу оно вытекает (по оврагу в северном склоне холма), какой румб соответствует прошедшему времени и какой будущему. Время у него имело чертеж, и на этом чертеже — в календаре — была точка, поймав которую (поймав мгновение), можно было определить, загадать себе будущее.
        Эта точка — внимание, это важный акцент — приходилась на канун Николы. На тот самый день-ключ, на то мгновение перед его началом, когда ключ ворочается в «замке года». Нужно было только не пропустить это мгновение, сосредоточиться и так крепко загадать желание, что оно непременно сбудется.
        Это уже мотив московский. Однако настоящая московская сказка впереди.
        По идее, тут нет ничего мистического. Канун Николы означал, что на следующий день в доме-храме праздновались именины. Большие — все главные лица в доме были Николаи. Это был главный день в году, праздник бога Кроноса, который случается прежде Рождества. Со временем (время лечит ересь) в расписание семейного праздника была введена служба в соседней церкви — разумеется, Никольской. Это произошло только после того, как умер первый Николай, фармазон и вольтерьянец; на территории самой усадьбы он церкви не построил из принципа. Он решил, что усадьба и, в первую очередь, главный дом как сооружение идеальное, служил сам себе церковью.
        Поэтому он не построил церкви и запретил это делать потомкам. Два следующих Николая встречали именины в соседней церкви. После службы дома всех ожидали подарки — в этом и было все дело, в подарках! В канун Николы дети загадывали себе подарки. Для них это было настоящее волшебство. Все просто.
        На этом бы и закончиться этой истории, о том, как время лечит ересь. Но история только начинается; нет, тут все непросто, с этим загадыванием в канун Николы.
        8. Неизвестно, верил ли третий Николай в выдуманный им «никольский» обряд с подарками. Но младшие его братья ему верили безусловно. Для них канун Николы был преддверием настоящего чуда.
        Особенно доверчив был самый младший из братьев, которому сказки третьего Николая заменяли букварь и Библию вместе взятые, тем более, что матери он не знал, она умерла, когда ему было полтора года. Он верил старшему брату так крепко и безоглядно, что пронес эту веру через всю свою долгую жизнь. До конца жизни этот меньшой брат был убежден, что в таком-то углу дома к ним затекает время, а в противоположном вытекает, что в начале оврага, который уходит в прошлое, полагается в должное время лечь и умереть.
        Так, кстати, все и вышло, и теперь у того оврага находится его могила.
        Этого меньшого брата звали Лев.
        Это был Лев Толстой. Лев Николаевич; брат Николая, сын Николая и внук Николая.
        Он вырос во владениях русского бога Кроноса, князя Николая Сергеевича Волконского, чудака из чудаков.
        КАНУН НИКОЛЫ
        Окончание
        9. Теперь самое время вернуться в Москву. Маршрут примерно понятен; некоторые точки его уже были названы.
        После внезапной смерти отца Николая (недоученные волшебники) братья Толстые переезжают из Ясной Поляны в Москву (Ясная Поляна и была то «архангельское» имение, которое построил по образу и подобию земного рая дед писателя «Николай Чудотворец» № 1; деревня Шпицберген на самом деле называется Грумант: таково старинное название Шпицбергена).
        Целый мир, совершенный, идеально расчерченный, отошел в сторону, скрылся надолго, если не навсегда. Много лет спустя Толстой вернулся в другую Ясную Поляну; по крайней мере, сам он стал другим.
        Прежний мир был утрачен, явился новый — это и была Москва. Напомню: первая встреча Толстого с Москвой (1837 год) имела все признаки чуда. Вместо идеального «куба» Ясной, стоящей на столь же идеально ровноокруглом пологом холме, Москва развернула перед мальчиком другой «чертеж»: минус-холм, котлован будущего собора, который заранее был спроектирован как идеальный, главный в Москве «куб», дом-храм.
        Еще раз: строительство собора шло на Волхонке, НА РОДОВОЙ ЗЕМЛЕ Волконских-Толстых (на той же земле, что несла на себе дом-храм в Ясной Поляне).
        Левушка переехал из одного проектного пространства в другое, с одного на другой волшебный перекресток времен. И теперь этот, московский перекресток, на котором заканчивалось старое и начиналось новое время, где «хоронили» войну и с нею вместе весь 1812 год, это Волхонское место становилось его домом, его новым храмом (что не могло его удивить, напротив, ведь он и вырос «в храме»). К этому, Волхонскому месту он готов был приложить уже знакомые рецепты, применить «никольские» обряды, уже доказавшие свою действенность в Ясной.
        И Толстой применяет эти обряды, в которые сам верует всерьез, как в зеленую палочку, которой должно махнуть, и придет счастье. При этом самым замечательным, самым успешным для Москвы оказывается праздничный обряд КАНУНА НИКОЛЫ.
        10. Итак, первое: едва приехав в Москву, Левушка наблюдает реальное храмостроение, которое без труда воспринимается им как чудесное (московское) восстановление утраченного идеального мира детства. Восстановление в слове. Опять он на волшебной стройке — и рядом со стройкой, где буквально, непосредственно строится собор в память 1812-го года.
        Постепенно все его усилия, творческие и духовные, сходятся на создании «бумажного» собора: романа в память 1812-го года. (Так же был захвачен единым замыслом его дед, чудак из чудаков, замышляющий раздвинуть идеальное пространство в пустоте тульской степи.) Только Левушке не нужно идеального пространства; ему надобно время, — идеальное, полное, нужна вся сумма времен, явленная посредством чуда. Что такое это чудо? Ему известно, что за чудо: никольское.
        Если ему, Левушке, нужно заново «построить» (переосновать) время, то для этого нужно произвести уже известное ему волшебное действие. Нужно загадать самое сокровенное желание (оно есть: восполнить утраченное время, вернуть прошлое, вернуть родителей, что еще может загадать мальчик-сирота? — вернуть семью и с нею вместе когда-то испытанное счастье). Затем, дождавшись верного момента, нужно сосредоточиться как можно более и произнести про себя это желание, так, чтобы его услышал Николай Чудотворец, Бог времени. Главное — сосредоточиться, удержать всеми силами «архимедову» точку времени, «никольское» мгновение проекта будущего времени, когда замышляется разом весь мир (весь год), и тогда твое желание совпадет, вольется в большой проект Николая Чудотворца — и сбудется.
        Так ему объяснил старший брат Николай.
        До конца жизни Лев Толстой будет безоглядно верить брату Николаю.
        Еще раз: где расположена эта архимедова точка времени, где загадываются верные проекты, известно: это канун Николы, последнее мгновение перед Николой.
        11. Это простое, детское знание повзрослевший Левушка, Лев Николаевич Толстой использует так же, по-детски просто. Он задумывает роман, действие которого длится ОДНО МГНОВЕНИЕ.
        Вот именно это — никольское, волшебное мгновение.
        Сюжет самый простой. Главный герой романа в канун Николы (по старому стилю это 5-е декабря, вечер, вернее, ночь, полночь) за секунду до того, как пробьют часы, загадывает желание. Это желание он, точно письмо в конверт, должен уложить в одну простую и ясную мысль. К примеру, такое желание: пусть все добрые люди на земле объединятся для общего дела (лозунг «муравейного» братства, которое выдумал третий Николай, сказочник, старший брат писателя). И все, более ничего не нужно. Все выполнит всесильный Никола. Добрые люди на земле объединятся и наступит совершенное счастье — для всех, сразу.
        Для всех добрых людей, которые жили и живут на земле — это важное уточнение, потому что загадывается СОБОРНОЕ желание: добрые люди всех времен объединяются в канун Николы; встречаются времена, возвращаются родители, смерть отступает, герой бессмертен.
        Это праздничный рецепт, подразумевающий совершенное сосредоточение героя: в последнее мгновение кануна Николы нужно собрать в воображении все времена и осветить их, связать воедино одной простой и доброй мыслью. Тогда совершится чудо.
        12. Теперь смотрим роман «Война и мир», его ПОСЛЕДНЕЕ МГНОВЕНИЕ. Пьер Безухов в канун Николы (Эпилог, часть I, глава XVI) стоит у окна и загадывает желание: «муравейное», никольское, о добрых людях — см. выше. В это мгновение вся жизнь проходит перед его мысленным взором, все самое важное в его жизни, и при этом важнейшее из всего — война 12-го года, которой он был свидетель. При этом в той войне было нечто наиважнейшее: чудо — жертва и спасение Москвы. Это в первую очередь вспоминает, на этом сосредоточен Пьер Безухов в канун Николы 5 декабря 1820 года.
        Задача писателя Толстого проста — тотально, полностью, без малейшего пропуска записать все воспоминания Пьера, все, что в одно мгновение проносится перед его мысленным взором. Удивительно простая и фантастически сложная задача. Описать тотальную («никольскую») вспышку московских воспоминаний Пьера, который в это мгновение загадывает чудо.
        Этим описанием одного мгновения в жизни Пьера Безухова и становится роман «Война и мир», роман-собор, в котором полнота совершившихся и будущих времен упаковывается в одно переполненное мгновение праздника. Сумма всех времен равна одному праздничному мгновению; Москва равна одному «никольскому» чудесному мгновению.
        Он был так задуман и так написан, этот роман, в этом нет никакого сомнения. Это роман о чуде (встречи времен), написанный для того, чтобы совершилось чудо.
        13. Это не сказка, а правда, разве что непривычная, трудно стыкуемая с классическим образом Толстого. Главный его роман есть описание одной секунды жизни главного героя.
        Толстой готовился к написанию своего главного романа много лет, все тщательно рассчитал и приступил к работе в канун Николы 1862 года, собираясь закончить его, поставить последнюю точку с боем часов в канун Николы 1869 года, — обе эти даты были рассчитаны заранее.
        Сплотить времена, воскресить родителей, победить болезни, войну и самую смерть. К окончанию работы в декабре 1869 года Толстой готовился особо: он намерен был поставить последнюю точку с боем часов. Он намерен был сам сосредоточиться так, как это сделал в его романе Пьер Безухов.
        Толстой готовился к празднику и загадывал чудо.
        14. И чудо произошло, хоть это было не вполне то чудо (прямое воскрешение родителей и победа над смертью), на которое рассчитывал Толстой. Это было чудо преображения Москвы. Его роман, так странно скомпонованный (странно для того Льва Толстого, к которому мы привыкли), так — собором — сложенный, долго читаемый и МГНОВЕННО В СПОМИНАЕМЫЙ, излагающий весьма субъективно историю войны 1812-го года, настолько точно пришелся Москве, что она в него поверила.
        Роман «Война и мир» стал предметом особой московской веры, родом священного писания, которого сообщение важнее точной исторической информации. Роман о жертве и спасении Москвы, в котором она погибла и восстала из пепла, и вернула себе статус сакральной столицы России — еще бы она ему не поверила!
        Москва Николаевна уверовала в рецепт мальчика Левушки. Льва Николаевича.
        То, что совершил в сознании города роман Толстого, ни в коем случае нельзя ограничить рамками литературного впечатления. Совершилось ментальное (соборное) переоформление Москвы. Так же, как после войны и самосожжения был построен новый город, послепожарная Москва, так после прочтения толстовской «Библии» явилось новое самосознание Москвы; город воспринял себя заново, поверил в новый о себе миф и в соответствии с ним начал новую жизнь.
        Москва вся переменилась: таково оказалось действие точно рассчитанного толстовского чуда. Это было прямым следствием события встречи девятилетнего мальчика с Москвой — и какой встречи! — когда в момент закладки нового кафедрального собора вместе с залпом нескольких сотен пушек в Москву вернулся 1812 год, когда вместе с прахом героев был на глазах у Левушки похоронен (к нему вернулся) его отец.
        Одно необыкновенное, фокусное событие, чудо, совершенное в Москве, стало примером другому.
        То и другое было праздником; тем чудесным состоянием времени, когда мгновение равно вечности, точка равна сфере, Москва реальная равна Москве идеальной.

*
        К этому, собственно, и привлечено наше внимание; не литературоведческие экскурсы, но праздничный рецепт: вот что интересно в канун Николы.
        Никольский праздник есть сам по себе канун — всего следующего года. Он уже есть фокус, в котором будущий год свернуто равен одному этому дню.
        Это московский, декабрьский фокус: Москва готовится изъять себя из небытия, явиться точкой, Рождественской звездой. Ей необходимо теперь предельное сосредоточение, «безуховское» собирание памяти в одно ключевое, архимедово мгновение. Толстой рассказывает, показывает ей, как нужно собираться с духом в канун Николы. Она следует этому рецепту — и, новая, послепожарная, победная, является на свет.
        Явление Москвы как ментального феномена чудесно, мгновенно, предновогодне.
        Москва находится не столько в реальном пространстве, сколько в воображаемом, том именно загадываемом на Николу будущем помещении (времени). Все это было наполовину угадано, наполовину рассчитано Толстым. Поверив ему, новая Москва с головой окунается в никольскую веру.

*
        Подводя некоторые итоги, можно сказать так: это праздничное явление — поклонение Москвы Николе — нельзя назвать в строгом смысле слова христианским. Тем более что три яснополянских Николая и с ними меньшой Лев, выдумавшие общими усилиями такой праздник, были те еще христиане.
        Поклонение Москвы Николе разновозрастно и синкретично. Его невозможно уложить в рамки христианской веры. Это Никольщина, вера Москвы в «бога времени», северного, бородатого, заиндевелого Кроноса.
        Кстати, Толстой похож на Кроноса. Он без труда помещается в рамки характерного никольского образа: он добр (мы веруем, что он добр), бородат и всесилен.
        Никольский образ воистину бессмертен: в безбожные большевицкие времена он обозначился как Дед Мороз. Московский Никола оказался сильнее большевиков — ничего удивительного, если он прежде большевиков, прежде всех, прежде самого времени.

*
        В романе-календаре Никольский праздник встает в самом конце книги (одновременно в начале: с него начинается тотальное воспоминание Пьера). Таково нехитрое, но весьма действенное композиционное чудо Толстого.
        В «пространстве» года это точка, в которой вчерашнее ничто, тьма уходящего года, достигнув своего предела, готова (через предел) перелиться в свет.

*
        «Пророчество» Толстого для Москвы действенно; он растит ее время изнутри, разворачивая мгновение романом. Пушкин видит ее извне: веселит, развлекает рифмами; от его картин она не меняется. Глядя на нее, он меняется сам.
        Разбор Николы представляет собой важнейший предновогодний сюжет. Первое, о чем он свидетельствует: для Москвы важнее всего ее идеальное положение во времени. Этот «чертеж» для нее главный. Этому она учится три предновогодних месяца, отыскивая свое наилучшее положение, утраченное на Покров.
        Время поздней осенью течет как будто вне Москвы — ей нужно вернуться во время.
        Наконец ее учеба закончена. «Нулевой», подготовительный сезон, который Москва начинает после Покрова, завершается. Его главной драмой было исчезновение света (времени). На Покров свет ушел под покров. Сокровенное помещение Москвы сделалось невидимо.
        От этой потери октябрь как будто наклонен; по его спуску Москва катится в чашу ноября, на дно года. Здесь она занимает самое нижнее положение, когда, точно молнией, ее проницает невидимый меридиан, ось ординат, сообщающая Москве о ее верхе и низе, о погибели и спасении. Ноябрь: время подвига в темноте, в безвременьи.
        За ним приходит декабрь, который весь есть постепенное возвышение над прорвой «Москводна», обещание (пророчество) о грядущем пространстве жизни. Таков геометрический — не самый сложный: вниз и вверх — сценарий этой части года.
        Теперь предмет Москвы (сфера времени) готов себя обнаружить; найден ключевой никольский момент, который проживается в предельном сосредоточении и загадывании будущего, когда помещение следующего года является нашему мысленному взору единой замкнутой фигурой.
        Определен сквозной сюжет, за которым праздная Москва будет следить на протяжении всего предстоящего года. Это сюжет САМООФОРМЛЕНИЯ ВО ВРЕМЕНИ.
        Человек Москва в канун Николы пророчествует о Москве как о храме, округлом теле времени; в этой идеальной Москве он намерен провести и отпраздновать следующий год — зачем же год? всю жизнь, вечность. В этом помещении времени им видится возможность спасения. От чего? От времени внешнего, иного, от тьмы и хаоса, от равнодушного пространства, в котором растворена смерть.
        Так постепенно вырисовывается сотериологический сюжет, сюжет спасения, существенно важный для Москвы. Она сама и ее обитатели уверены, что именно в ее пределах время течет верно (по кругу, скажем, Садового кольца). На этом фоне значение ее календаря двояко. В нем скрыто заключен сюжет непрерывного и многотрудного строительства (города-храма), и одновременно этот календарь отчетливо призывает к праздности — по нему рассеян сияющий сонм праздников. Видимо, так: московский календарь призывает К ТРУДНОЙ ПРАЗДНОСТИ.
        Его свободные от суеты, не похожие один на другой праздные дни суть рецепты большого строительства (Москвы во времени). В процессе их поэтапного проведения возводится город-календарь, завернутый в «узловатую», узорчатую ткань праздников.
        Уроки геометрии закончены — что такое были эти уроки? упражнения в темноте, с темнотой. Главный из этих уроков: вовремя загадать (попросить у всесильного Николы) подарок, новогоднее чудо. Строго говоря, Москва учиться не любит, тем более столь отвлеченным, химерическим предметам, как черчение во тьме и строительство в пустоте. Эти науки она постигает интуитивно, мгновенно.
        Вот еще один повод для Москвы любить Николу: этот ученый дед все готов совершить В ОДНО МГНОВЕНИЕ.
        Зачем учиться, когда пришел Никола? Он все заранее за нас выучил. Хватит бороться с темнотой и различать невидимое: на носу Новый год.
        Наступило время первого большого праздника.,
        ВТОРАЯ ЧАСТЬ
        ОТ РОЖДЕСТВА ДО ПАСХИ
        ГЛАВА ПЯТАЯ
        РОЖДЕСТВО И СВЯТКИ
        Рождество — 19 января
        — Его описание бессмысленно — Много звезд, много ягод (день умножен) — Романкалендарь. (Рождество) — Феоктистов и фейерверк — Два Петра — Звезда и звук — Святки — Кружева и запятые — Роман-календарь. (Святки) — Народные гадания — Крещение воды —
        Описание новогоднего праздника имеет мало смысла. По идее, тут нет чуда: праздник является точно в срок, всем известен, для всех примерно одинаков: елка, игрушки, гирлянды, звезда наверху, подарки внизу, хвойный запах, бенгальские огни, ведрами салат оливье, шампанское, телевизор со Спасской башней и замирающими на каждом ударе курантами. И все же это сущее чудо; мы веруем — тут лучше сказать верим, — что сию секунду, когда на Спасской башне ударят в шестой раз, время потечет заново.
        Это неописуемо и необъяснимо, это прежде всякой мысли — вера В НОВОЕ НАЧАЛО.
        Кто-то считает до двенадцатого раза и так же свято верит, что тут и есть начало времени.
        Это ощущение мгновенно: в нас поселяется время; эти первые секунды (кому повезет — часы, которые он проведет до сна) мы живем с ним синхронно. Мы и есть время. Оно вернулось — вышло из-под Покрова, вернулось в Москву и совпало с ней. Такой миг совпадения, совершенного единства с временем в году всего один: вот он, сопровождаемый звонами бокала о бокал. Только в этот момент сей звон означает много большее, нежели простую здравицу: мы пьем время, мы играем в его НАЧАЛО. Звуки его «начальны», дробны, они не сумма, но каждый по одному.
        Единица и множество еще не вступили в спор; все цифры дружны: хороводом встают по циферблату.
        МНОГО ЗВЕЗД, МНОГО ЯГОД
        День умножен
        Рождественские церемонии в Россию только возвращаются; пока они существуют как будто отдельно от новогодних; тут начинается умножение праздника.
        Само Рождество у нас раздвоилось; кто-то отмечает его по новому календарю — 25 декабря, вместе с Европой; большинство — по старому, 7 января. Но в эти дни это неважно. У нас так силен Новый год и его притяжение, так ясно ощутимо чудо начала времени, что две рождественские «точки», стоящие по обе стороны от 1 января, скорее, обозначают размах новогоднего праздника, нежели спорят между собой.
        Границы рождественского сезона размыты. Ему предшествует Никольщина (см. выше) и Санта Клаус, непременный участник рождественского действия. И до того Пророки (см. еще выше) проходят в настроении предновогоднем; на Рождество они являются волхвами.
        После 7 января тянется длинный шлейф Святок: до Крещения все продолжаются праздники. Все вместе, в декабре и январе, с ожиданием праздника и его послевкусием, может продлиться до полутора месяцев.
        И в середине этого кратера светятся первые дни, которых несколько, и непонятно, который из них более первый. Они идут не один за другим, а как-то вразбивку и под углом один к другому. Проходят как будто разом, и вместе с тем тянутся ежесекундно, словно веселая компания застряла в дверях. Наверное, это когда-нибудь пройдет, и московский человек окончательно переадресует праздник в Рождество. Но пока все длится эта праздничная мешанина, и после новогоднего начала спустя шесть дней приходит новое, рождественское начало, и те же, в принципе, церемонии, те же ощущения (совпадения с вернувшимся временем) мы повторяем вновь.
        Большой клубок Москвы делает в эти дни несколько витков разом.

*
        6 января — Навечерие Рождества Христова, или Рождественский сочельник
        Свет, ожидаемый верующими три месяца, с самого Покрова, вот-вот явится. Соревнование этого близкого света и еще властвующей тьмы достигает у них в этот вечер наивысшего напряжения. С этим связана максимальная душевная сосредоточенность (строгий пост).
        Сочельник — от сочива. Изначально: сушеные хлебные зерна, залитые водой. Позднее сочиво, или кутья, — это уже ячменный или рисовый взвар с медом, ягодами и плодами. Пекут сочни с ягодами, блины, оладьи и пироги — все постные, с такой же начинкой: горохом, картофелем, кашей.
        На Святой вечер хозяин не выходил из дома, чтобы весной скотина не плутала по лесам и болотам. Считают звезды: много звезд — много ягод, хороший приплод у скотины. Девица слушала, откуда залает собака: в той стороне к ней собирается свататься жених.

*
        7 января — Рождество Христово
        Тьма небесная, которая после Покрова (над ним) собиралась три месяца, в эту полночь — в эту секунду, когда приходит полночь, — разрешается светом, словно Господним фейерверком. Свет спускается по этажам горнего мира (от звезды вниз, по ветвям новогодней ели) — вниз, к людям.
        По этажам: все же это другое, не новогоднее пространство.
        Чертится маршрут звезды; за ним следят волхвы — Мельхиор, Гаспар и Валтасар.
        Звезда останавливается над пещерой, куда на ночь загоняют скот, — здесь она находит Иисуса. Тьма пещеры повторяет, подчеркивает тьму декабря; там вчера было темно так, словно завтрашнего дня не предвиделось. Тем ярче над пещерой, ямой вчерашнего мира, раздвигая, побеждая пещеру (небытия), разгорается первая звезда.
        Время начинает ход: это мгновение разделяет историю на до и после Рождества Христова.
        И тут, как в Новый год, совершается чудо начала времени, и тут начинается его питие, разница в том, что встречающие Рождество пьют свет, делаются одно и то же со светом.
        Вот еще разница между Новым годом и Рождеством (московская подсказка). Улица Рождественка в Москве почти незаметна. Та, что мимо «Детского мира» идет от центра до бульвара. Рождество и детство тут нечаянно оказались связаны. До Кузнецкого Моста (один квартал) Рождественка еще полна народу: справа, внутри квартала — метро. За Кузнецким минимум движения; если кто и идет туда, только в архитектурный институт.
        Далее вовсе никого. А там порядочно идти — до бульвара, мимо высокой колокольни монастыря.
        Рождественский женский монастырь, один из древнейших в Москве, незаметен и тих: предмет праздника сохраняет таинство. В этом и разница: Новый год открыт и шумен, Рождество же сразу после явления звезды как будто суживается и затихает — прячет младенца. (Надо думать — при царе-то Ироде!). Через неделю празднуется Обрезание Господне: большой праздник, и притом чин его проведения тайный, закрытый, где служат избранные монахи, малые числом. Этот праздник вовсе невидим — а у нас на дворе Старый Новый год. В этом и разница: Новый год — это праздник вовне, вширь, вверх, Рождество — вовнутрь, вглубь.
        Церемонии диаметрально противоположны; так же и улица — сейчас она спрятана, а как, к примеру, могла бы выглядеть Рождественка, если бы называлась, скажем, Новогодним переулком?

*
        Считается, что праздничную атрибутику (елку, свечи и на макушке звезду) в XVI веке ввел реформатор Мартин Лютер. Елка и свечи символизировали звездное небо.
        Праздничная метафора Лютера рассаживала ангелов по ветвям великого (хвойного) древа. Земля была укрыта под небесной елкой, как новогодний подарок людям. Весь «еловый» мир (arbor mundi) был понятно — «поэтажно», иерархически — устроен и устойчив. Этот мир был способен к росту (продвижению в небо, к ангелам). Это в понимании Лютера возвышало христианина над язычником, помещало человека в божье пространство.
        И все же его метафора отдает мифом. Мир есть ель.
        Лютер боролся с язычеством и даже елку свою полагал заменой прежнего новогоднего символа, «майского дерева» (язычники-германцы отмечали смену года 1 мая). Но в итоге одно дерево заменило другое; корнями елка Лютера уходила в глубину, под «плоскость» язычества.

*
        На Рождество 2002 года мы ходили в Донской. Мороз в ту зиму стоял ужасный, по дороге из метро так хватал за щеки, что пришлось занавесить лицо шарфом, как паранджою. Выстудило даже нищих у ворот. У главного храма на высоком сугробе стояла елка, в ногах у елки помещалась икона Рождества, большая, обойденная огоньками. Ниже елки весь сугроб был заставлен лесом свечей. Большинство потухло, но некоторые, точно опята, стоящие семьями, общим огнем успевали растопить вокруг себя снег и уйти в глубину, спрятаться от ветра. В сих малых пещерах снежной горы они продолжали гореть.
        Тут я вспомнил веселый рассказ одного американского писателя про страшные калифорнийские (?) морозы: они были таковы, что в тамошней деревне на лету замерзали петушиные крики. Потом, весной, крики оттаивали и петухи кричали умноженно. А я все думал — что петух? кукареканье — ерунда. Может ли на нашем морозе застыть огонь на свечке? Остановиться, замереть и стать камнем (живым), чтобы его можно было носить за пазухой.
        Это была правильная, сокровенная рождественская мысль: о празднике вовнутрь.

*
        При большевиках рождественские елки в Москве были запрещены. Так продолжалось все 20-е годы. В 1934 году власти разрешили подданным вновь наряжать елки. Елка победила, переросла большевиков. Так же, как и Дед Мороз (см. выше, главу Никольщина). Правда, теперь на ней вместо Рождественской зажглась пятиконечная звезда. Но и тут смысл сохранился: наверху — НАЧАЛО, огонь и фокус.
        Самосветящий «живой камень», который не то, что на елке или за пазухой, но во мне. Это — я. Звезда есть живое время: так светится то именно мгновение, в котором (которым) я совпадаю с настоящим временем. Звезда была и есть свидетельство этого совпадения. Отправной смысл: я — сейчас. Звезда символизирует единственность, самосвечение «Я».
        На Рождество в Кремле читаются «царские часы». Царскими они называются потому, что к слушанию их приходили цари. (Иисус с царем или противу царя?). Начиная со времен Ирода, власть к Рождеству неравнодушна. Она соревнуется в своей единственности с любым соперником. Или стремится совпасть с Христом, «проглотить» его свет.
        В январе 1547 г. Иван IV венчался на царство и принял новый титул - царя всея Руси. Это было олицетворение (насаждение) его январской единственности.

*
        В эти дни все первое, все по одному.
        Но мысль о двоении уже явилась; нельзя поставить единицу, чтобы за ней сразу не встала двойка или хотя бы тень единицы. Соблазн счета дробит время, едва родившееся.
        По идее, нет ничего единственнее первого января, но нет: уже этот день с тенью, он както после, в тени новогодней ночи.
        Приключения единственности становятся главным сюжетом рождественской мистерии.
        Метафизический конфликт двоения является сразу вслед за радостью Нового года (Рождества).
        РОМАН-КАЛЕНДАРЬ
        Рождество
        Если весь роман «Война и мир» разложен по праздникам (разным, веселым и печальным — а так оно и есть, в нем всё праздники, фокусы времени, Толстой сам так говорил: фокусы), если так, то первый из этих праздников, по количеству упоминаний, — Рождество.
        Причем непременно в Москве. Московского Рождества в «Войне и мире» больше, чем всего праздничного остального. Первый же зимний эпизод: приезд Николая Ростова из армии домой с Денисовым по умолчанию приходится на Рождество. Это прямое излияние счастья. Том II, часть II, глава I.
        …что-то стремительно, как буря, вылетело из боковой двери и обняло и стало целовать его. Еще другое, третье такое же существо выскочило из другой, третьей двери; еще объятия, еще поцелуи, еще крики, слезы радости. Он не мог разобрать, где и кто…
        Наверное, это время, его приход: что-то стремительно, как буря. Так на Рождество в нас входит время. В них — в Ростовых. Никакими средствами передать это невозможно, только рядом стоять и плакать. Денисов, никем не замеченный, войдя в комнату, стоял тут же и, глядя на них, тер себе глаза.
        Лев Николаевич сам стоит рядом, весь в слезах.
        Таково у него московское Рождество 1806 года.
        Главное — это что-то. Что-то выскочило, обняло, поцеловало. Это — удивительное целое, одновременно множество и единство — семья. Николай не возвращается, а вливается в это многажды одно, в целое.
        Через год то же чудо. Никогда в доме Ростовых любовный воздух, атмосфера влюбленности не давали себя чувствовать с такой силой, как в эти дни праздников.
        Воздух, атмосфера, целое, одно — что-то.
        И вот другой праздник, во-первых, не Рождество, а Новый год, и, во-вторых, в ПЕТЕРБУРГЕ.
        В Петербурге у Толстого, у человека Москвы, не может произойти ничего положительного и надежного. Новый год и первый бал Наташи, а именно это и ожидается на Новый 1810-й год, по сути, есть праздник-перевертыш. Что случается (соединяется в одно) на этом балу? Наташа встречается с князем Андреем, мало этого — Пьер знакомит ее с Андреем.
        Если весь роман в одно мгновение вспоминает Пьер, то как он может вспомнить этот бал, где он знакомит с другим человеком свою будущую жену, притом зная наперед (задом наперед, вспоминая), что у них непременно начнется роман? Только как несчастье, роковую ошибку. И Пьер на этом балу необыкновенно мрачен: он знает заранее, что это знакомство приведет к беде. Оно и приводит к беде, к разрыву и трагедии: неудивительно, если все начиналось на таком (петербургском) балу.
        Пьер, незаконнорожденый, знающий, что такое праздник без семьи — как это знает потерявший семью Толстой — наблюдает в тот Новый год двойной семейный распад: свой собственный, с Элен, и потенциальный, у Наташи, у которой выйдут одни несчастья с князем Андреем (он-то, Пьер, об этом знает, он сам и будет устраивать в памяти эти распады и несчастья). Это противусемейный праздник, день не вовнутрь, а вовне, распадающийся, исходящий ложным блеском. А мы все любуемся на этот бал!
        Таков (по сравнению с Москвой и Рождеством) у Толстого Новый год в Петербурге.
        Здесь, как и в Европе, все счет и цифры. Здесь делят время на много единиц, здесь нет единственности. Такой формуле Толстой не верит, как не верит собственно Москва.
        Толстой предваряет Наташин бал в Петербурге одним словом, оно тут, как пароль: revellon. (Почему-то в моем издании это переведено как сочельник; неверно — это именно Новый год — по европейскому, новому счету времени, в ночь с 31 декабря на 1 января.) Буквальный перевод слова: повторно входящий. Первый раз праздник приходит к европейцу в Рождество, 25 декабря. На Новый год он входит к нему снова, и это уже малый праздник, скромный, семейный, который случается только по поводу смены чисел в календаре, не по поводу чуда.
        Чудо возможно на Николу, когда выдумывается роман длиной в одну секунду, или в Рождество — чудо слияния со временем. В Петербурге (для Толстого) такие чудеса невозможны: тут только смена чисел, механика, расчет и сверкающая ложным светом поверхность праздника.
        Толстой вообще не любил Петербурга; тем более царя Петра. После «Войны и мира» он начал о нем большой роман, но скоро бросил: сам процесс творчества у Толстого не мог начаться без внутренней санкции, без установки на чудо. Как же можно было признать чудо в Петре, когда он весь был анти-чудо? Петр совершил великий грех: он расчленил, сосчитал Москву, вообразил, что может что-то существовать важнее и выше Москвы. Он изменил ее рождественской (царской) единственности.

*
        Это важная тема. Москва и Петербург подходят к новогодним праздникам очень поразному; они всерьез двоят метафизическое русское целое.
        Нужно понять, что такое это целое. Вот главный Рождественский вопрос: что такое это «многажды единство», это (хотя бы на мгновение) слияние с временем, когда оно в нас, когда мы и есть время? Москве известно это мы, но вдруг является долговязый Петр, человек-единица — и дробит московское мы. Разрушает ее чудесную единственность, расфокусирует ее — и в итоге крадет Рождество, крадет время. (Один из самых распространенных сюжетов всего христианского мира: похищение Рождества.) Царь выносит путеводную звезду вон: в Москве начинается беспутство времени, безвременье.
        Кстати, это один из любимых приемов Грозного, первого русского царя, то и дело выносящего «Я» из Москвы, напускающего на нее безвременье. Но тот как будто играл, забирал время на время, а этот-то увел навсегда. Завязывается драма, которая, начиная с XVIII века, окрашивает всю новую историю России: перетягивание столичности, единственности между Петербургом и Москвой. Это рождественское представление, оно и началось под новый 1700-й год (см. ниже). Суть его — в схватке за власть над временем, в соревновании за право вести счет времени.
        Где совершается чудо начала бытия, в центре московской сферы или в пересечении питерских идеальных осей? Ирония судьбы в том, что нам это неизвестно. Начало нового русского времени есть начало большого московско-питерского спора. Москва убеждена, что Петр есть похититель Рождества — он проглотил звезду; он не царь, а крокодил. Он осмелился выдумать новое начало времени: неслыханная дерзость для Москвы. Еще он рассчитал его на немецкий манер! Нельзя, невозможно рассчитать начало. Преступно дробить его, рассыпать целое на единицы, мертвить время счетом. Питер заявляет в ответ право человеко-единицы затворять, заводить свое время. Новогодний русский спор полон огня, искр, содержания самого глубокого: но оттого наш праздник делается вдвое более праздничен, увеличен, умножен.
        ФЕОКТИСТОВ И ФЕЙЕРВЕРК
        В России Новогодняя революция совершилась 15 декабря 1699 года. С началом нового XVIII столетия вся страна переместилась во времени, «переехала» в Европу. (Результат — трещина, раздвоение бытия, колеблющее страну по сей день.) При этом в одном новогоднем начинании Петр оказался необыкновенно успешен: в организации новогодних огненных действ. Его фейерверки и апофеозы сразу заворожили россиян. (Он предложил им и лютерову елку; они приняли ее не сразу.) Важнее были рассыпающиеся огни, звезды, ожившие в небесах, лучистые картины и фонтаны (света); это чудо было воспринято сразу, на него все были согласны. Именно иллюминации, небесные химеры увлекли Россию в Новое время; это было путешествие неземное. Немецкие кафтаны Петра, «питие» табаку и голые подбородки были куда менее успешны.
        Можно ли было увлечь Россию одной только елкой, тем более регулярным (статическим, развешанным по ветвям) устройством мира? Нет, это годно только для немцев.
        Нам нужно чудо, свободный полет вне вериг пространства, нужен вакуум, годный для освоения одною лишь мечтой, далекой от всякой почвы. Там праздник.
        Затеяв иллюминации (игры со звездой) в рождественские дни, Петр угадал суть новогоднего праздника. Рождественская звезда 1700 года стала архимедовой точкой, с помощью которой он перевернул Россию.
        Главным героем его маскарада становилась сама долгожданная Иисусова звезда. На глазах у завороженных зрителей она умножалась в числе, вспыхивала и стреляла, витала змейкой и скакала кувырком, оборачивалась пчелкой, жаворонком (турбильоном), хлопала и с шелестом оседала невесомою волной.
        Так и должен вести себя мир высший, на мгновение (праздника) отворяющийся над землей.
        Мастера-фейерверкеры Петра Великого выступали, точно титаны во плоти. Стоя как будто не под небесами, а над ними, они украшали облака золотыми штрихами, иглоокими шарами, пальмами, капризами и каскадами, цифрами и венценосными буквами.
        Просветители, Прометеи, закопченные, точно мавры, Михаилы-архангелы.
        Одним из первых нумеров петровской огнедельной команды был Иван Феоктистов, человек-легенда, герой исполинского роста, наружности неприрученного зверя и нрава такого же. Гипнотический взгляд его сиял не хуже фугаса или саксонского солнца, устраивать каковые он был великий мастер. Именно он, Феоктистов, выходил с зажженной плошкой на голове и стреляющими коленями и локтями к осиянным множеством фонарей вратам Меньшикова дворца и запускал в небо первые ракеты и шлаги. Именно он начинал праздник, открывал (в отверстии первой звезды) Новый свет. Именно он вращал искристым факелом на веревке, зажигая по кругу новые фитили, подбрасывающие в небо громозвездные фонтаны огня. Он же по окончании апофеоза на сверкающей и лязгающей колеснице объезжал пропахшее порохом ристалище, останавливая излияние праздной плазмы. В глазах публики он был сверхчеловеком, небожителем, отчасти огненного, отчасти медного состава; говоря нынешним языком, он был истинный стармейкер, запускающий звезды в небеса и одновременно творящий звезду из самого себя.
        Он был олицетворением праздника.
        Десять лет Феоктистов разукрашивал небо над северной столицей, после чего был отправлен в Москву для приобщения оной к (поднебесному) просвещению.
        Уже было сказано, что Москва противилась новогодним новшествам Петра.
        Тут для Феоктистова сотоварищи был уже не Петербург, где подвижки в земле (плывущая бездна, болото) и в небесах (то же болото, воздушное) и само нулевое состояние города и мира располагали к неземному черчению. Нет, в Москве всякий пятьсот лет лежащий в одном и том же месте камень протестовал противу эфемерных нововведений.
        В Москве команда огнеделов быстро распалась. Герои устраивали поодиночке малые праздники по частным углам и покоям. Разве что «зажигание» иллюминированных триумфальных ворот время от времени их собирало. Понемногу они успокоились, остепенились («огни» их рассыпались, погасли, осели плавною волной).
        Феоктистов же был слишком ярок, чтобы так просто сдаться. Демонстративно и регулярно, фасадом непременно в улицу, а ею была Остоженка, он освещал свое пристанище, уставляя его чашками с горящим маслом и прочими из бочек и труб штуками и шутихами, чем пугал соседей до полусмерти. Впрочем, следует отметить, что с годами он их более смешил, нежели пугал. Да, питерский Прометей, человек-самострел Феоктистов смешил москвичей. К концу жизни он стал почти шутом; от часто зажигания на голове огня он сделался к тридцати годам абсолютно лыс, к тому же оглох от марсова грома, и только глаза его по-прежнему сверкали из-под асбестовых бровей. Раскоряченные колени и локти сделали его походку скаканием журавля по болоту. Мальчишки метали ему вслед снежки и скверные слова, старухи плевали за спиной и прочая и все только того и ждали, когда нечистый заберет к себе проклятого огнедея вместе с заминированным его жилищем.
        Реформатор часто выглядит шутом; новое сплошь и рядом является у нас через смех (чаще сквозь слезы), а лучше бы через праздник. Те же Петровские реформы, сверкнув кометой в мглистом небе, явились в шутовской (святочной) маске и по большей части угасли, остались в тлеющем состоянии в ожидании лучших времен. Но в конце концов все же утвердились в нашей почве и дали основание новой городской культуре. Ее начало было празднично.
        На границе наплывающего с запада пространства и громоздящейся с востока безмолвной волны земли образовалась смеющаяся накипь, пена городов российских.

*
        25 декабря 1730 года в Москве зажглись первые уличные фонари.

*
        Зажглись новые люди, новые русские «Я», хотя для некоторых из них это обернулось самосожиганием, трагедией, гибелью, не всегда геройской. Увы, Феоктистов и в самом деле сгорел, как желали того москвичи. Нет, в доме его не случилось пожара, но огонь иного рода растекся у него по жилам: огненная вода, змеево зелье охватило организм поджигателя. Он спился и умер во времена Анны Иоанновны.
        Так встретилась земля с небесами: их соединила звезда в человеческом обличье. Феоктистов сверкнул и угас, но даже в падении своем обозначил нечто значительное: обнаружил двуединую природу (пьющего свет) русского человека.
        1 января православная церковь вспоминает Илью Муромца; для нее это чудотворец Печерский. Илья скончался около 1188 года, монахом; похоронен в Ближних пещерах Киева. В этот же день отмечается память мученика Вонифатия. На Руси он считался целителем от пьянства. (После бурной новогодней ночи одно воспоминание о Вонифатии может оказаться спасительно.) Почему-то вместе Илья Муромец и Вонифатий напоминают мне об Иване Феоктистове.
        Он весь уложился в первое мгновение Рождества.
        Вскоре после его смерти, 2 января 1736 года в Петербурге в Академии наук состоялось заседание, на котором было решено учредить особую (новогоднюю) церемонию начала времени. Неким огненным знаком, подаваемым в точно отведенный момент, было предложено отмечать начало суток. Но что такое сутки? Для кого сверкать каждую полночь? Скоро знак решено было подавать шумом — выстрелом — и в полдень.
        Так родилась петербургская традиция полуденного выстрела пушки со стены Петропавловской крепости. (Установилась окончательно сто лет спустя.) Петербург родится мгновенно; он верует в идеальное, разом оформленное устройство мира. Выстрел: вспыхнул огонь и осветил на секунду гравюру, на которой расчерчен по линейке неизменно-совершенный Питер. Его извлекает из небытия одиночный (единственный) выстрел пушки.
        И тот же выстрел отделяет, отрывает его от Москвы.
        ДВА ПЕТРА
        Что такое это русское двоение?
        Сам Петр двоится, Петр-один, Царь-Единица. По идее, он единствен. Но есть и другой Петр, или то, что в нем видит Москва, — это сущий Царь Наоборот. Для Москвы он Антихрист, «человекоед», насмешник самый жестокий.
        Назначение им январского Нового года показалось москвичам выходкой нечистого. Это потом пошли фейерверки и Феоктистов гипноз. А сначала было просто воровство (времени). Вот он, главный рождественский вопрос.
        Петр не просто переменил календарь, он «восемь лет у Бога украл». Новое столетие началось для Москвы по византийскому календарю в 7200 году (по нашему в 1692-м).
        Стало быть, прошло восемь законных лет нового века. И вдруг их нет.
        Тогда уж нужно считать по-другому, отнимать от семи тысяч двухсот «правильных» лет эти 1692 «немецких» года. Не восемь, а пять тысяч пятьсот восемь! Вот сколько лет украл у Бога антицарь, Псевдопетр (мы уже рассказывали о замене настоящего царя на стеклянного человека, в 1698 году в городе Стокгольме, Стекольном).
        Сам Петр Алексеевич только добавлял пищи для ужасных слухов.
        Новый год (им же и учрежденный, январский) стал для Петра лучшей сценой для непонятных проказ и шуток, которые раз от разу становились для Москвы все опаснее.
        Он и в юности праздновал шумно, однако после поездки в Европу точно сорвался с горы. Рождество 7207 (1699) года первое напугало Москву всерьез. На восьмидесяти санях веселая компания во главе с царем моталась по городу, буйствуя, вламываясь в дома, требуя от хозяев соучастия в игре и бесконечных угощений.
        Одного не в меру тучного сидельца потащили (в Новое время) сквозь ножки стульев; когда он не пролез, с него содрали одежду, облили помоями. Думного дворянина Мясного принялись с помощью мехов надувать через задний проход, отчего он в скором времени умер.
        От такого веселья Москва оцепенела. Тот год закончился «шуткой» с календарем, когда в одно мгновение столица переместилась из 7208 года в 1700-й. После этого еще три года Петр Алексеевич в рождественские дни куролесил в Москве, точно в завоеванном городе, отыскивая только поводы для устрашения жителей.
        И наконец, произвел фокус окончательный.
        Столица России была перенесена в только что основанный им Санкт-Петербург. Как уже было сказано, он отобрал у Москвы рождественскую монополию на единственность (тут не одно ли слово? «монополия» и «единственность»).
        Раздвоил Россию между временами, пролил в трещину округ Москвы ледяного, равнодушного пространства.

*
        Москва была устрашена этим европейским пространством: внешним, счетным, равнодушным, равно-распространяемым в любую сторону. Такое пространство десакрализовало, мертвило Москву, лишая ее в собственных глазах высшего статуса единственности. Оттого для нее Петр был уже не Первый, но «Второй», тот, что не царь, но темная тень от царя. Оттого он и двоил, перефокусировал ее, перебрасывал из святого (византийского) времени в Новое, грешное, вовне — тащил, как через ножки стула.
        Становится окончательно ясно, что такое для Москвы Рождество: это праздник единственности, нерасчлененности со временем. Ее рождественское ощущение прямо телесно. Звезда за пазухой, звезда есть наше тело. Время вернулось, оно в нас, мы — время (еще легче это понять лично — христианину, связывающего свет и Христово тело). Любое деление, дня ли, праздника или столицы, делается в Рождество для Москвы недопустимо.
        Не оттого ли был так настойчив Петр, провоцируя Москву именно в эти дни немецкой цифрой (новой датой)? Он влек Москву в иное пространство, тащил, как акушер, щипцами, насылал на нее поджигателей Феоктистовых, освещал ее «звездное» тело извне. Сокровению Рождественки он выставлял шутихи и огненную пальбу. Это было жестокое — вполне себе праздничное действие. Титаническое: такое, где титаны бьются с богами. Мифообразующее и мирообразующее, заново сводящее время с пространством.
        Новогоднее потрясение русского континуума было таково, что только спустя сто лет после Петра явился сочинитель, у которого достало (воображаемого) пространства для помещения Москвы в Новое время. Правда, для начала ему нужно было самому пережить московскую мистерию, увидеть и услышать Москву изнутри.
        ЗВЕЗДА И ЗВУК
        1824 год, Михайловское, первая зима.
        …Когда и сосед от него отказался, и уже никто, кроме полицейского чина, не ходил проверять, на месте ли опальный поэт (затем добавили священника, тот не проходил далее сеней, боялся угара, и в самом деле — печка в доме была нехороша), когда не осталось никого, кроме этих двоих, Пушкин готов был повеситься. Зима с 1824-го года на 1825-й оказалась темной ямой, каких он не видал ранее. Псков запер его, как в затвор. Небо сивое, луна, точно репа. Солнце прокатывалось где-то за елями, так что ни один луч не касался дома, заснеженное озеро уходило на север, в туман и мглу, туда и взглянуть было страшно.
        И вдруг этот звук. На третий день по Рождеству к нему приезжает Пущин, и мглу и туман пронизывает одним звуком, словно прокалывает небосвод иголкой. Это — колокольчик. Так, с точки звука, Пушкин начинает свой поворотный 1825 год.
        Вспомним эпизод с карикатурой на Тарквиния, договорим цитату из «Нулина»: Погода становилась хуже, Казалось, снег идти хотел — Вдруг колокольчик зазвенел.
        Этим звуком Пушкин заканчивает 1825 год, собирает его обратно в точку.
        Теперь понятно, с чего этот год начинается: с этого же, первого, единичного звука. Год, важнейший, поворотный, оказывается помещен между двумя колокольцами: январским, пущинским, рождественским — и декабрьским, никольским, из «Графа Нулина».
        В этом видна та же формула, что со светом: год рождается из точки света, Рождественской звезды и далее растет, умножаясь в числе измерений, пока не достигает летнего максимума, полноты светлого пространства, и затем сжимается обратно в точку, последнюю, гаснущую в созвездии искр в печи (в ноябре-декабре). Для поэта тот же пульс совершается в звуке: из немоты небытия, тишины, из которой только в петлю, вдруг является точка рождественского звука, нежданная, чудесная: колокольчик. Отверз слух, вынул из ушей снежные пробки. Двор, что накануне был меньше колодца, стал шире Красной площади. И со слезами, и речами, и шампанским полилось новое время. Просквозило из точки звона. Задребезжало, прерываясь, на фоне тьмы и мерзлоты. Время, звук, свет. Звезда-колокольчик осияла небеса — как тут о Боге не задуматься?
        Все верно (полагаю я), звезда растет — и звук растет, умножаясь в сложности и смысле: так, очень постепенно, по праздникам к Пушкину в тот год приходит новое слово, новый звук, которого прежде он не знал.
        Сам Пушкин, по рождению московит, в своей рождественской единственности есть уже точка московского «роста». Он — «Я»
        Толстой — тот облако, тот «что-то», тот вся Москва.
        Этот — модуль, единица звука.

*
        Не составляет ли Пушкин той праздничной фигуры, что равно приемлема для Петербурга и Москвы? Он как будто равноудален от двух столиц и обе их принимает. И они обе его принимают за своего. Его сценарий 1825 года, когда он из Пскова «возвращается» в Москву, наблюдая ее через магический кристалл «Годунова», — не есть ли помещение Москвы в новое (литературное) пространство?
        Рифмуя Москву, Пушкин сочиняет ее заново. Своим «Борисом Годуновым» он вовлекает Москву в сферу самообозрения, и тут — только тут — она принимает европейские правила игры, смотрит на себя извне — из пространства.
        Москва становится пространством в процессе пушкинского сочинения. Пространство для Москвы — продукт, результат высокого сочинения. Сочинение и есть праздник.
        СВЯТКИ
        Святки — это «рифма», эхо Рождества, поэтическое освоение рождественского чуда. Одновременно Святки опасны. Наше единство с временем начинает испытывать цифра, механический счет времени. Точка (звезда) испытывается протяжением, длительностью.
        Это сложное упражнение для московского ума. Оно таит угрозу сомнений и хаоса, угрозу бесов (разума).
        Эту сложность, эту угрозу Москва преодолевает в игре.
        «По вере москвичей, Бог Отец, на радостях от рождения Сына, позволяет всякому набеситься и нарадоваться вдоволь, двенадцать дней подряд».
        Все же веселились под масками (прятались от света, от Бога). Маски назывались в свое время харями. На Святки во множестве являются хари животных, песни и грубые нелепости, которые в обыкновенные дни разумный человек позволить себе не может.
        «Коза, журавль и многие волки». Зверинец разрешен: дерется баба с крокодилом.
        Москва с Питером, время с пространством.
        Тяжелая (гнутая) работа не делается: было поверье, что в этом случае не будет приплода.
        На святой вечер ткать - несчастью угождать.
        Гадали, глядели: темные Святки - молочные коровы, светлые - ноские куры.
        Первый блин хозяйка несла овцам.
        Первое в году колядование. Пекут печенье для ряженых, певших под окном. Хозяева выходили к ним и выносили подарки и печенье. Печенье пекли в основном из ржаного теста в виде различных животных (коровок, лошадок, овечек), оно называлось козульками. Позже печеный скот вытеснили ангелы со звездами.
        Ряженые - наряженки, окрутники, шеликуны, кудесники. Играют в Умруна (в покойника) — играли в смерть.
        В самом деле — единица, точка света (звука), первое же мгновение жизни подвергаются испытанию тенью, тьмой, смертью. Новорожденная на праздник, единственная в своих глазах Москва подвергается испытанию холодным петербургским счетом.
        Рождественский сезон распадается на две половины: на праздник и предлинную за ним тень Святых дней.

*
        Святки: игра со временем, игра в самое время — тот же Петр-единица, разве он не играл со временем? Играл и принуждал играть народ (указ от 22 сентября 1722 года об общественных развлечениях как о способе «народного полирования»).
        Это было насильственное, «святочное» насаждение творчества. Питие времени производилось буквально.
        Уже без слова время: просто питие.
        На Святки собирался всепьянейший Петров собор: князь-папа Никита Зотов, шутовские митрополиты Жировой-Засекин, Бутурлин, «духовник» царя Кузьма. С ними женское «духовное собрание» во главе с окаянной мачкой Ржевской и шутихой Анастасией Голицыной. Они так творчествовали — похмелялись после чуда Рождества.
        В организации первых соборов участвовал Франц Лефорт, затем его место заняли англичане. Они активно включились в Петровы сумасбродства. У них в Немецкой слободе был собственный «великобританский монастырь».
        В Святки, в перевернутые карнавальные дни что только не всплывало за столом у Стеклянного человека.
        Праздник в честь Бахуса (вот вам и язычество). На жестяной митре «патриарха» нарисован Бахус верхом на винной бочке. На плаще нашиты игральные карты. Вместо панагии — фляга с вином. Вместо Евангелия книга, у которой в переплете помещены склянки с водкой, шесть штук, и четыре ветхие жестянки.
        Вместо вопроса «Веруешь ли?» спрашивали «Пьешь ли?».

*
        Одновременно Петр отменил коленопреклонение и обнажение головы при царе — так должно поклоняться только Творцу.
        Творцу времени.
        КРУЖЕВА И ЗАПЯТЫЕ
        Самое интересное (самое заманчивое, самое страшное) в Святках — это фокусы и повороты, происходящие в эти дни со временем. Время творится; новогодний циферблат оборачивается горшком с темною похлебкой, просыпанной искрами звезд. Некто мешает звезды ложкой.
        Эти дни издавна рассматривались как главный пункт в наблюдении за творением времени. Двенадцать дней кулинарных приключений, рецептов и времяведческих секретов.
        Земные возрасты и сроки мешаются в хаос. Вот свидетельства, приведенные в Библиотеке Дикостей (так приблизительно можно перевести заголовок некоего пестрого издания, предпринятого в Англии в середине XIX века). В эзотерических школах Междуречья и Малой Азии времен поздней Античности дни, соответствующие по календарю нашим Святкам, считались «молодильными». Время словно поворачивало вспять, учителя становились моложе учеников, древние обелиски горели на солнце, точно облитые маслом. Позднее, в средневековой Европе это вылилось в основанную на евангельском сюжете легенду о перемене возраста волхва и звездочета по имени Мельхиор, одного из трех, что отыскали младенца Христа. В эти дни из седобородого старца он делался молодым, черным и подвижным, как жук. (Алхимия повторяет эту легенду на свой лад, разворачивая ее в цепочку превращений, главным агентом которых выступает меняющая свой цвет посеребренная латунь.) Растительность, если таковая имела место, в эти дни также вела себя непредсказуемо — дерева менялись плодами (Сирия, IV век), при том одни могли вырасти в одночасье до небес и пропустить
человека по ветвям на небеса — вспомним Лютера и его елку, — другие же зеленые создания (Салоники, Иония, Кипр) на глазах паломников поедали вокруг себя солнечный свет, уменьшаясь и чернея при этом, проживая жизнь в обратном порядке, пока не обращались в антрацитовое в земле отверстие: прямо на тот свет. В Святки появлялись из замочных щелей, колодцев, чуланов и прочих пятен темноты чудища, оживленные статуи и духи смутно телесные. Изливающие глазами колючий свет, суровые и всезнающие человекозвери (Англия, первая перемена тысячелетий), не имеющие полу младенцы с глазами стариков и прозрачные насквозь, зеркально похожие на всякого прохожего ледяные идолы (альпийский эпос), являющие напоказ его, прохожего, раскрытое наподобие книги сердце. Все они являлись из горшка времени, рисуя недоступные разуму точки, запятые и сгущения судьбы.
        Оттуда же вылезли наши ряженые: басурмане, арапы, турки. Им было самое место в полночной тьме, согласно их ужасной угольной масти. (В XIX веке к этим традиционным фигурам почему-то прибавились гусары.)
        Но главное в эти дни — гадания: заглядывание в горшок. Наивернейшие, святочные, когда заоконная тьма представляет собою разом все эпохи и щекочет взор текущая по блюдцу кофейная гуща (его - непроглядного Всевремени), в которой растворено будущее. Как будто на Святки расходились полы времени и показывалась его подкладка.
        Чтобы взглянуть на нее, нужно было отвлечься от всякого земного желания, от привычной логики, от уз разума, иначе эта логика могла сказаться на результате гадания.
        Главное было не помешать движению варева времени. Воск, медь, золото, проливаемые в ледяную воду или прямо в снег, подчиняясь турбуленции внешнего времени, застывали странно и многозначительно. Словно живые, слитки и слепки плясали и корчились, неся на себе отметины всеведущего эфира.
        Церковь заключила эти «кулинарные» игры в рамки Святых дней. При этом с самого начала она была поставлена в положение противоречивое. С одной стороны, произвол совершаемых действий и доверие темноте были неприемлемы. Ряженые и скоморохи подверглись запретам и гонению. С другой стороны, наследуя народный строй праздников, христианство неизбежно, хотя бы отчасти, использовало привычные сюжеты, только заново их перетолковывая.
        Открывающийся в створках междугодия чернейший колодец должен был наполниться должным светом. И церковь уравновесила этот провал явлением Христа. Точкой света, помеченной в небесах крестиком. (Неслучайно новогодние брожения завершаются закономерно Крещением.)

*
        О творчестве, о «раздвоении» храма. Есть легенда, что некогда, еще во времена Смуты, в Святки московские граждане Байков и Воробьев принялись возводить на Девичьем поле малую копию стоящего рядом монастыря. Это не был уже обыкновенный снежный город, по нашему обыкновению разом возводимый и разрушаемый во всякий зимний праздник, но монастырь — помещение «правильного» времени.
        В три дня Ново-Новодевичий сделался самым популярным местом в Москве. Его стены и башни стояли вкривь и вкось, купола топорщились безобразными наростами, а солнечные часы на стене рисовали время произвольно (тень на снегу чертилась пальцем).
        РОМАН-КАЛЕНДАРЬ
        Святки
        Святки у Толстого в «Войне и мире» (Отрадное, январь 1812 года) — одна из лучших сцен; в ней все хронометрически (времяведчески) верно.
        Начинается с Наташи, которая святочным образом тоскует по жениху. Тут впервые всерьез она начинает показывать свою власть над временем (над памятью Пьера, который в одно мгновение вспомнил все), и выясняется, наконец, кто она в самом деле, — волшебница, ведьма. От нее родятся блохи, стрекозы, кузнецы. Вокруг нее подданные, на которых можно ездить верхом и требовать невозможного — дайте мне его (жениха) скорее. Она кружит по дому, всех поочередно тревожа и бросая, и один за другим обитатели Отрадного погружаются в пучину Святок. Начинаются путешествия в воображаемом пространстве (Ма-да-гас-кар), но главное, во времени. Все мысли и разговоры об этом: что такое детство, в котором живут арап и старухи, которые катаются по ковру, как яйца; что нетрудно представить вечность и переселение душ (Соня помнит: это метампсикоза). — А я знаю наверное, что мы были ангелами, там где-то, и здесь были, и от этого все помним… Принесли петуха, за которым посылала Наташа, но не нужен петух, она сама все устроит без петуха.
        Наташа принимается петь, как сирена, и слушатели тонут в волнах иного, и мать, которой она поет, думает о том, как что-то неестественное страшное есть в этом предстоящем браке Наташи с князем Андреем. Еще бы не страшное! Так глубоко заглянуть в будущее, где смерть Андрея и страдания Наташи, — время открыто, пока поет сирена.
        Вдруг набегают ряженые, «настоящие» и перебивают сирену на полуслове. Наташа в гневе: разрушено тонкое строение (времени), которое она возвела. Все приходится начинать сначала: переодеваться, собирать других и отправляться неведомо куда, будто бы в Мелюковку. Все собираются и едут, переменив одежды и состояние мужеское и женское, по волшебной равнине, облитой лунным светом, с рассыпанными по снегу звездами, и приезжают, в самом деле, неведомо куда. Какой-то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какойто анфиладой мраморных ступеней, и какие-то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких-то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где и приехали в Мелюковку». Можно ли тут узнать самого Льва Николаевича? Это писал не он. Или это написал святочный Лев Николаевич.
        В этой странной Мелюковке перевернутые люди совершают зеркальные действия: ведьма Наташа гадает, веря не столько в гадания, сколько в нечаянные при этом слова; за амбаром Николай Ростов в женском платье объясняется в любви Соне, на лице которой пробкой нарисованы усы, и сам верит, и она верит в то, что он говорит (мало что она — все мы в это верим).
        Наташа вся сияет: это она так наколдовала.
        Ничего не она — Лев: вот кто сущий колдун; он даже не прячется, он часто говорит: Наташа это я.
        За всем этим наблюдают глухая январская ночь, неподвижный холод и месяц. Свет его на снегу был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело (том II, часть IV, главы IX — XII).
        Здесь все так точно рассчитано, так ясно прописан святочный переворот мира, что действительно начинаешь подозревать самого Толстого в ведовстве. Впрочем, об этом говорили многие.
        Еще здесь интересны состояния воды. Вода, водить — это просто одно и то же, от этого недалеко до ведать. Цикл метаморфоз воды на севере, где треть года лежит снег, составляет особый сюжет. Перемены сезонов прямо связаны с переменами в состоянии и поведении воды и, неизбежно, с толкованием, сакрализацией этих состояний и перемен. С праздниками воды, снега, льда. Вода, снег и лед на Святки живут своей жизнью, в своем времени, где небо с землей меняются местами.
        На небе черно и скучно, здесь же вода — в снегу, во льду, в «алмазах» — веселится. Бунтует. Склоняет сознание к «свободе», первородному хаосу или к языческой игре, опрокидывающей христианские запреты.

*
        Зачем Толстому понадобилась эта тень, такое перевернутое, бесовское продолжение его же светлого Рождества? Одна и та же семья Ростовых: сначала на свету (встреча Николая, слияние семьи в «многажды одно») и затем с изнанки, где тот же Николай готов перевернуть свое будущее вверх ногами.
        Между прочим, в этом будущем — сам Лев Толстой, ведь он, не на бумаге, а в жизни, сын «этого» Николая и Марии Волконской. В сцене Святок, где Николай делает предложение своей двоюродной сестре, Толстой, играя, отменяет самого себя (будущего), топит свое единственное «Я» в чернилах неосуществления, небытия. Почему он это делает?
        Ни почему: он просто пишет Святки.
        Это правда о перевернутом чуде Святок: они есть опасная игра со временем, с его поворотами и изводами судеб. Как иначе? мы так и воспринимаем рисунок времени — как рисунок наших судеб, орнамент совпадений, пересечений (романов и свадеб) и отмен, пропусков, разрывов, неосуществлений, несостоявшихся браков, неродившихся Толстых. Святки перемешивают рисунок времени, испытывают его правильность произволом играющей воды, колдовством, пением сирен и беснованием ведьм.
        НАРОДНЫЕ ГАДАНИЯ

9 ЯНВАРЯ — ПЕРВОМУЧЕНИК И АРХИДИАКОН СТЕФАН
        Степан колья тешет. Крестьяне ставили «охранные» колья на Красной горке и по углам двора, чтобы к избе не могли подойти ведьмы. Хозяин шестигодовалого петуха — мы еще с ним познакомимся — выносил на горку насест. (Для мягкой посадки ведьм?)

11 ЯНВАРЯ — «СТРАШНОЙ ВЕЧЕР»
        Звезда явлена: открыты все румбы, отовсюду веет сквозняк нового времени (произвола, свободы «Я»).
        Со всех сторон грозит опасность. Молись, посылай свои «Спаси и помилуй» во все стороны.
        На горку, где накануне забивали колья и вешали старые тряпки, ведунья приносит угли и все старье сжигает. Старики приносили солому, на которой спали. Зло переходило в золу. Недалеко — слова похожи.
        С этого дня до Крещения женщинам запрещено играть в карты, не то куры будут клевать огурцы.

12 ЯНВАРЯ — АНИСЬЯ-ЖЕЛУДОЧНИЦА, «ПОРЕЗУХА»
        Резали поросенка к Васильеву вечеру. Еще гусей: по их внутренностям гадали о зиме. Если печень и селезенка раздуты, зима будет теплая и пасмурная.
        Гусь наглотался сумерек, небесной гущи.

13 ЯНВАРЯ — МАЛАНЬЯ, ОНА ЖЕ ВАСИЛЬЕВСКАЯ КОЛЯДА
        «Щедрый вечер», встреча Старого Нового года.

14 ЯНВАРЯ — ВАСИЛИЙ-ПОРОСЯТНИК
        На новогодний стол является свинина.
        Первое гадание с петухом.
        Церковь в этот день празднует Обрезание Господне. Как уже было сказано, это праздник закрытый, сокровенный, притом, что один из важнейших в кругу церковных отмечаний. Несомненно, одна из причин его сокровенности — окружение святочной тьмы. Со всех сторон младенца обступает темное роение Святок; ему нужна защита, он замкнут под покров строгого церковного обряда.

15 ЯНВАРЯ — ПЕТУШИЙ ДЕНЬ
        Чистят курятники, ладят насесты, окуривают стены, чтобы куры не болели и весь год хорошо неслись. В этот день ничего не употребляли из курицы и яйца.
        Нечистая сила об эти дни одевалась перьями. Имя ее — Лихоманка. На голове кика, из белого и черного пера. У нее три клюва. Одежда из шкуры подъярка (ягненка). Курьи лапы. Лицо желтое, зоб набит, глаза голодные. Порченая немочь. Где пройдет — три года куры нестись не будут. Насылает куриную слепоту и ломоту.
        Лихоманка ищет двор с семилетним черным петухом. Ему поклоняется, квохчет, омывает насест слюной. Черный петух в этот день откладывал в навоз яйцо. 4 июня из оного яйца проклюнется царь змей Василиск. Тогда наступит засуха, пойдут пожары, в деревне погибнет все молодое. Чтобы предупредить напасть, около курятника, где жил петух, женщина, рожденная в этот день, отрясала сухой болотный мох. Бабы лепили лепешки из золы (сверху для маскировки должна быть мука, если не жалко зимой муки) и подбрасывали их у мостков, по которым должна пройти Лихоманка. Она от голодухи все лепешки проглотит, зола-то (зло) ей все нутро и сожжет.
        Вешали в курятнике «бога» — камень с отверстием посередине. В Московской губернии в роли «бога» часто выступал стоптанный и дырявый лапоть. Последний был призван мирить кур с домовым.

16 ЯНВАРЯ — ПРОРОК МАЛАХИЯ
        На Малахия дом метелками обмахивай. От нечистой силы, готовой в этот день напасть на человека. В одной рубашке выходили во двор и остукивали дом по четырем углам. Затем то же самое проделывали внутри. Это отгоняло нечистого.
        Ведьмы отыгрывались на животных. После кур наступала очередь лошадей и коров. Коров ведьмы задаивали до смерти, лошадь запускали скакать всю ночь до изнеможения. За помощью от ведьм обращались к домовому, кормили его овсяной кашей, задабривали. Коровам старались постелить побольше соломы. Отирали ею же тощие коровьи бока.

17 ЯНВАРЯ — ДЕНЬ НАИЗНАНКУ
        В этот день всем миром гнали черта из деревни. Надевали тулупы наизнанку, брали кочерги и ожиги, за лыковые пояса затыкали сковороды. С огнем ходили по деревне, кричали: «Выходи, нечистая!» Кто попадался в тулупе ненаизнанку, получал по загривку. Зажигали костер, начинали гулянье, прыгали через огонь.
        И черт отступал.
        В последние святые дни нельзя было плести лапти (родится кривой) и шить (родится слепой).
        Так проще всего истолковать происходящее на Святки: списать все на черта — он двоит свет, испытывает звезду темнотою, жизнь смертью.
        Так же просто судить о зеркале или плоскости воды (то же зеркало): вода двоит свет, потому и представляется многознающей стихией. Половина святочных обрядов связана с водой или зеркалами — в них заглядывали, как в мир иной.
        Смотрели и слушали большее время, обстоящее первый свет. О нем, о большем времени, судить непросто.

18 ЯНВАРЯ — КРЕЩЕНСКИЙ СОЧЕЛЬНИК
        Подблюдные песни пели во время общих гаданий во все святочные вечера. Сегодня — главный из них. На стол ставилось блюдо, наполненное водой с положенными в него украшениями девушек. Под пение, по очереди, не глядя, они вынимали из блюда украшения. Если дева вытащит свое колечко, слова песни сбудутся: «прикатилося зерно ко яхонту». Выйдет замуж.
        Еще одно предбрачное гадание. Под подушку клали гребень с красной лентой и спрашивали: «Кто придет меня чесать?» Тогда обязательно во сне являлся суженый. Притом еще судили по тому, как он чешет. Ласково или дерет, а может, и за косу таскает. Такой и будет мужнин характер.
        Пелись также (уже в компании с юношами) посиделочные песни. Под них плясали кадриль, лансье и польку.
        Ряженые последний вечер бегали вокруг домов с горящими головнями, стучали в окна медвежьей лапой.
        На утренней заре - последние попытки гаданий. Не стукнет ли воротное кольцо?
        В стуке можно было прочитать имя суженого. (Хорошо имя — железное или деревянное.) Об эти же часы жгли перед зеркалом свечу. Сало для свечи припасено было с осени, из убитой змеи. Змеиную свечу зажигали и говорили в зеркало: «Как эта свеча изгаснет, так и ты (имярек) изгасни по мне!» Так же можно было выворожить суженого.
        Все одно и об одном: о заглядывании в большее время, где все возможно (все можно). В нем растворено будущее, скрыт неясный рисунок судеб.
        КРЕЩЕНИЕ ВОДЫ
        19 января — Крещение Господне
        До Крещения происходит общая круговерть времени, не разделяемая привычно на прошлое, настоящее и будущее.
        Крещение, оно же Богоявление, ставит крест на воде, возвращает воду и время в пространство, в перекрестие христианских координат.
        На Богоявление происходило обращение ледяной «иорданской» воды в москворецкой проруби у Кремля — в «кипяток». Так заканчиваются Святки: время подвижное, опасное, темное, все точно в ямах и коридорах в иное, крестится, упорядочивается. Мороз и крест укрощают водный бунт; время успокаивается и далее движется ровно — из прошлого в будущее. Оттого так ждут крещенские морозы: они останавливают водные буйства, сомнения и хлябь времени.
        По случаю Крещения на Тайницкой башне Кремля радостно хлопала пушка. Иные окунались после службы: выскакивали красные, точно ошпаренные. Сие явление теплорода. Войдя в воды Иордана, Христос освятил и переменил (связал пространством, согрел смыслом) «все водное естество».
        С этого момента вода более не бунтует, не двоит время, не заманивает нас во мнимое и несвершившееся.
        Крещение есть избавление от двоения рисунка судьбы и собст-венно зазеркального двойника; душа, утомленная загадками Святок, успокаивается.

*
        Богоявленский (Крещенский) храм, что в Китай-городе, с золотой непомерной луковицей смотрится с Москворецкого моста, как отекший вниз шлепок лимонной краски. Пасмурно, вода сквозит воздух, мир еще сырой; Васильевский спуск течет к реке, словно во сне. Угол Красной площади, Ильинка, поворот налево; вот он, собор.
        Вокруг него узкий проход; отворяются, точно в ущелье, окна и двери и свешиваются со стен побеленные капители, волюты и прочие завитки (времени) эклектического вида. В переднем помещении храма две огромные емкости из нержавейки, в которых переливается, невидимая, святая вода — агиасма. Порядок, как в больнице, только не современной, а будто бы сошедшей с фотографий позапрошлого века, с сестрами милосердия, сводчатыми потолками и машинерией, не утратившей еще латунных украшений. Баки, батареи, кислородные подушки. Подушек в тот день не было, зато воздух был свеж и натоплен, только не светел, а ярко желт от росписей, позолоты и горящих свечей. Потолки были одновременно очень низки, к тому же своды явно согнуты из фанеры, но расписаны аккуратно. Главным был звук - движения воды, одновременно праздничный и обыкновенный… …Другой собор, Елоховский. Здесь стояли длинные очереди, завивающиеся в спираль возле каждого столба; царил порядок. Женщины, заполонившие храм со своими бидонами и бутылями, вели себя тихо и степенно. В центре, у иконостаса, тяжкое золото интерьера накрывала сверху прозрачная волна -
свет шел из-под купола. На улице было пасмурно, и уже сгущались сумерки, добавляя свету синего. Точно наведенный акварелью, купол отделялся от интерьера, он был частью неба, удаленного, находящегося как будто в другом времени. В другой воде.

*
        На Крещение - выставка невест. Обычай, распространенный на русском Севере.
        Парни, надевавшие в Святки маски, должны были в Крещение обязательно очиститься: совершить ритуальное омовение в проруби или окропить себя агиасмой. Маски (личины, «хари») сжигались по прошествии святых дней. По поверью, они могли принести в дом несчастье.
        Рождество и Святки вместе рисуют единый праздничный сюжет — кульбит во времени, кувырок с ног через голову опять на ноги. В центре события — мгновение причастия к большему времени. Новогоднее прикосновение, глоток времени и света, когда мы делаемся одно и то же со временем и светом.
        В это мгновение родятся Феоктистовы, Иваны и Петры, герои, проглотившие звезду и ею подавившиеся. Родятся, пузырятся, вспыхивают, всходят фейерверками миры и миры. Предновогодние ожидания, сосредоточенные Николой Чудотворцем в подобие бомбы (времени), взрываются: является сонм «Я». В Новый год и на Рождество такое перенаселение мыслимой сферы приемлемо: она сама растет, как облако большого взрыва. Но уже на следующий день (не далее недели) начинается похмелье после пития времени. Хаос безвременья атакует едва народившееся светлое тело Москвы, его застывший на морозе огонь, «живой камень».
        Приходят Святки; (младенец) Время испытывается на прочность, на единственность.
        Крещение завершает испытания. Праздничный переворот совершен, свет спасен, первая точка на «чертеже» года поставлена. Время расчерчено, проникнуто крестом (разведено по измерениям), помещено в пространство покоя. Вода перестала бунтовать, зазеркалье отменено.
        Испытание московской единственности закончено: Москва не имеет альтернативы. Она успокаивается; в город приходит большая зима.
        ГЛАВА ШЕСТАЯ
        ДВЕ ЗИМЫ
        19 января — 15 февраля
        — Счет зим — Календарь Иоанна Крестителя (церковная зима) — День пещеры — Будняя скрута (народный календарь) — Татьянин день, или Турнир в сугробе — Темная тема — Дуэль —
        Счет зим: здесь обнаруживается определенная трудность. С одной стороны, наступающий после-крещенский сезон очень узнаваем: это совсем не та зима, что длится до Крещения. Та — праздничная, новогодняя, скажем так: зима на подъеме, восходящая зима. Теперь, после Крещения пошла другая, будничная, деловая, горизонтальная зима.
        Закончится этот горизонтальный сезон через три недели, весьма определенно — Сретением и близкой к нему (переходящей) Масленицей. От Сретения и далее (см. схему) начнется следующий сезон, «поздняя», наклонная зима, которая понемногу будет сходить на нет к весне.
        Московская зима понимается горой, на которую есть подъем, на которой есть плато и с которой идет спуск.
        Мы как раз на плато, в самой середине зимы: время никуда не катится, но покоится, сидит в снегу.
        Так можно насчитать десяток зим. Ноябрь, допустим, не пойдет, он сам в себе, дно года. Но есть праздник Покров, день первого снега, обещание, мгновение зимы. Пусть это будет первая, мгновенная зима. Потом вычеркиваем ноябрь. Дальше, в начале декабря, я бы учредил Введенскую зиму (глава Пророки). Это будет вторая, сокровенная зима. Потом Никольщина с его Сантой, загадыванием будущего, с толстовскими фокусами, романами-в-одно-мгновенье, чудотворная — третья. Новый год, праздничная зима, включающая Рождество и Святки, — четвертая.
        Стало быть, эта, наступающая после Крещения, которую теперь предстоит рассмотреть (пережить), деловая, срединная зима — пятая. Далее, как уже было сказано, Сретение и Масленица, февраль, заходящий на март, — шестая.
        И теперь указанная сложность. Эта наша пятая, срединная зима, — притом что она весьма определенно датируется (с 19 января по 15 февраля), как правило, никак не называется. Я слышал определения «столбовая» или «морозная», но все это не те слова, это, скорее, замена термина, условно говоря, поэтическая.
        Своего определения у меня тоже нет. Есть рассуждение, связанное с приведенным выше счетом зим.
        В точке Крещения календарь как будто раздваивается: на церковный и светский. В церковном календаре за Крещением выстраивается характерная цепочка святых — монахов и отшельников; людей, находящихся в особых отношениях с пространством времени, людей-единиц. В этом есть своя логика. Год (свет) едва явился, в восприятии Москвы время существует еще точечно; оно не связалось в линию, изо дня в день текущую. Фигуры монахов в календаре иллюстрируют это состояние: за Крещением, которое заканчивает эру одной звезды (Христовой), открывается созвездие святых, дробь светлых дней (примеры ниже).
        При этом светский календарь уже отвлекся от праздников. Он разошелся с церковным на общем празднике Крещения. До Сретенья и Масленицы этот будничный, деловой календарь будет идти отдельно, своей дорогой — своей зимой.
        Таким образом, мы наблюдаем на этом отрезке две зимы. Два помещения: в одном на расстоянии от мира церковь празднует память отшельников и монахов, в другом, в миру, течет жизнь светская, отвлеченная от сокровенных тем.
        В этой светской московской зиме главные для меня события — Татьянин день и смерть Пушкина.
        Отсюда выводы. Первое: за отсутствием другого названия этого сезона пока придется взять техническое: две зимы. Отношения двух зим (связь и разрывы двух времен, двух состояний Москвы — церковного и светского) заслуживают особого внимания.
        Второе: с учетом этого добавления малых зим становится семь. В общем помещении большой московской зимы мы насчитали семь малых зим.
        КАЛЕНДАРЬ ИОАННА
        Церковная зима
        20 января — на следующий день после Крещения вспоминают Иоанна Крестителя.
        Каждый большой церковный праздник, как правило, продолжается на следующий день особым отмечанием, собором того святого, которому был посвящен праздник. Крещение прямо связано с Иоанном: на следующий день празднуется собор Иоанна Крестителя.
        Иоанна вспоминают несколько раз в году; его праздники составляют особую цепочку, свой ивановский календарь. Они расставлены весьма конструктивно; каждый праздник удерживает значительный календарный отрезок. В первую очередь это Рождество Иоанна Крестителя, 24 июня — солнечный максимум, пик светового года. (Москва отмечает Иванов день 7 июля.) Для нашего исследования это существенно важный пункт. Год, начинающий свой рост в точке Рождества Христова, разворачивается максимально в день Рождества Иоанна. Иисус и Иоанн удерживают тем самым два полюса года, зимний и летний.
        Ту же композицию мы наблюдали в январе: Святые дни начинаются на Рождество и заканчиваются Крещением: и тут видна эта пара, Христос и Иоанн, — между ними разворачиваются Святки, карусель времени, которая сама себе «год». Здесь необходимы фигуры первого ряда, чтобы это отверстие было вовремя открыто и вовремя закрыто.
        6 октября отмечается зачатие Иоанна Крестителя, по старому календарю это 23 сентября (минус девять месяцев от Рождества, что и так понятно); это означает, что зачатие Иоанна приходится на осеннее равноденствие, третью четверть года, еще одну «опорную» точку календаря. Соответственно, Христос своим зачатием, Благовещением, удерживает первую четверть года, пункт весеннего равноденствия. В итоге эта пара, Христос — Иоанн, «расставляет» свои праздники по всем четырем ключевым пунктам светового года, по осям координат: «верх-низ», зимнее и летнее солнцестояние, и по горизонтали, весеннее и осеннее равноденствие. Так они вдвоем «крестят» весь год — помещают год в пространство.
        Ивановских праздников много, есть еще совместные и косвенные о нем напоминания. Но главными в пространстве года следует считать те пункты, где Иоанн выступает в основополагающей паре с Христом: летнее солнцестояние, осеннее равноденствие и Крещение, закрывающее «святочное» окно.
        Иоанн — «пограничник»: последний ветхозаветный пророк, первый мученик Нового Завета. Поэтому он замыкает Святки, пропуская далее только «крещеное» время.

*
        Он был троюродным братом Иисуса по матери (Иоанн старше на полгода). Сын священника Захарии и праведной Елизаветы, он также подпал под розыск Ирода. Как и Мария Христа, мать прячет его в пещере в окрестностях Вифлеема.
        Здесь он проводит детство.
        Печать уединения и отшельничества лежит на нем всю жизнь. Проповедь Иоанна, его пророчество о скором пришествии Мессии большей частью остаются не услышаны.
        Себя он именует Гласом вопиющего в пустыне. Его пустыня есть одиночество в мире.
        В пустыне Иоанн питался акридами. По одной версии, это особый вид саранчи, который употребляют в пищу арабы, по другой (Афанасий Великий и Исидор Пелусиот) - верхушки пустынной травы, которой впоследствии питался по примеру учителя апостол Иоанн Богослов. Кроме этого, медом диких пчел. Мед, по свидетельству святых отцов, был горьким и противным на вкус. Однако благодарность пчелам воздается по сей день.
        Принято молиться Крестителю во время освящения пчельников, пасек и ульев.
        Иоанн Креститель считается покровителем монашества.
        В этом смысле положение Иоанна в январском календаре приобретает еще одно символическое значение: он открывает сезон особых «монашеских» праздников, которые начинаются от Крещения и составляют характерный знак этого зимнего сезона.
        Это первая из двух срединных зим. Иоанн задает ей тон.

*
        Сказано слово одиночество. Оно в пространствах двух наших зим (пятой и шестой, церковной и светской) звучит очень по-разному. В церковной зиме это слово означает сосредоточение, собственно подвиг; в светской зиме одиночество конца января, как неизбежное следствие, «похмелье» после рождественского праздника единственности, означает тоску и печаль, сомнение в том, что новогодний подарок (точка света во глубине души) удержится надолго.
        Можно вспомнить ощущения-понятия отрыва, утраты света после праздника Покрова. Теперь являются одиночество и пестование света. Он мал, но он уже есть.
        ДЕНЬ ПЕЩЕРЫ

21 ЯНВАРЯ — ГЕОРГИЙ ХОЗЕВИТ
        Чаще в этот день вспоминают пещеру, где Георгий скрывался от мира. Прозвище его связано с названием пустыни — Хузева; позднее, у арабов, - ущелье ВадиКель (есть варианты транскрипции). Пещера, трещина посреди пустыни, слева от дороги от Иерусалима к Иерихону. Края ее от времени осыпались и круглились и постепенно открылись глубокой чашей; на дне чаши лепятся белые ласточкины гнезда, строения монастыря. Колокольня, храмы, кельи. Всё проникает вьющийся узкий желоб с темной водой (искусственный канал римского происхождения). Монастырь не виден с дороги, открыт лишь сам для себя — идеальное место для отшельника. Здесь, по одной из версий, помещалась пещера Илии-пророка, здесь же молился Иоаким, прося Господа о ребенке, после чего супруга его Анна зачала дочь Марию (22 декабря, Анна Темная).
        День пещеры, или света в темноте, — праздник тайного укрытия (во времени). В тот же день — два Григория, киевских затворника из Ближних и Дальних пещер. Святые разных времен, XI и XIV веков.

24 ЯНВАРЯ — ФЕОДОСИЙ ВЕЛИКИЙ, ОБЩИХ ЖИТИЙ НАЧАЛЬНИК
        Вместе с Саввой Преосвященным (18 декабря) Феодосий считается первооснователем лавр.
        Прочитал в календаре: в церкви об эти дни поется особый октоих, творится катавасия «Сушу глубородительную землю». Это, наверное, о пещере.

28 ЯНВАРЯ — ПАВЕЛ ФИВЕЙСКИЙ
        Выдающийся отшельник. Ворон носил ему по полхлеба в день на протяжении шестидесяти лет. Когда к святому пришел Антоний Великий (см. 30 января), ворон принес целый хлеб. Птица изображена на коптской иконе, наивной и светлой. На иконе Павел необыкновенно глазаст (как все коптские парсуны) и весел.
        Седые волосы спускаются по плечам. Под ногами улыбающийся лев. Львы, по преданию, вырыли своими когтями могилу святому.

29 ЯНВАРЯ — ПОКЛОНЕНИЕ ЧЕСТНЫМ ВЕРИГАМ АПОСТОЛА ПЕТРА
        Существо праздника диалектично. Вериги - символ свободы. Не память об освобождении (так в музее каторги и ссылки стоят колодки и пыточные станки), но свидетельство ими самими являемой свободы. Свободы не от них, но с ними. Потому ношение вериг делается повсеместным занятием монахов и подвижников. Это демонстрация новой свободы, неявной, запредельной, но куда более существенной, — свободы духа.

30 ЯНВАРЯ — АНТОНИЙ ВЕЛИКИЙ
        Основатель (вместе с Павлом Фивейским, см. выше) пустынножительства и монашества. Для большего уединения поселился в гробнице. Здесь двадцать лет провел он в подвиге и духовном укреплении, преодолевая соблазны. (Отсюда многочисленные описания жизни св. Антония, иллюстрации его победы над химерой — «Искушение святого Антония».)

1 ФЕВРАЛЯ — МАКАРИЙ ВЕЛИКИЙ
        Ученик Антония Великого, того, что праздновали позавчера. Воспринял от него духовную эстафету и посох. Известен своей скромностью; об этом эпизод: когда к нему ночью влез вор, Макарий помогал ему грузить добычу на осла со словами: Мы ничего не внесли в этот мир…

2 ФЕВРАЛЯ — ЕВФИМИЙ ВЕЛИКИЙ
        Один из основателей монашеского движения в Палестине.
        Это похоже на декабрьский сезон Пророков, предшествующий Рождеству. Здесь та же плотность персонажей: пятеро знаменитых отшельников, из которых трое в официальном звании Великих. И это не считая малых чином, которых множество. Наверное, это собрание людей-единиц было осознанное, строительное действие составителей календаря. Так закономерно продолжается сюжет январской единственности.
        Он продолжается словом уединение.
        БУДНЯЯ СКРУТА
        Народный календарь
        От Крещения до Сретения во втором, «нижнем», календаре творится следующее.

20 ЯНВАРЯ — ИВАН-БРАЖНИК
        Народ еще не вполне остыл от новогодних праздников. Если накануне, на Крещение, выбирали невесту, сегодня ее пропивали. Пили больше, чтобы невеста в замужестве плакала меньше.

21 ЯНВАРЯ — ОМЕЛЬЯН, БОЖЬИМ СВЕТОМ ОСИЯН
        Это о Емилиане-исповеднике (IX век).
        В этот день пропивали надежду парни, не нашедшие невест на Крещение.

22 ЯНВАРЯ — БУДНЯЯ СКРУТА
        Праздники, наконец, уходят. Пришла пора - забот гора. Осиновые колья на Красной горке, что были заколочены в Святки, вырваны; через освободившийся пролом потекло обыкновенное время. Готовятся к сговоренным свадьбам. Бани, очищение от Святок.

28 ЯНВАРЯ — ПАВЕЛ ДНЯ ПРИБАВИЛ
        Это о Павле Фивейском, который с вороном и львами. Павел взмок - дня приволок. Все о деле. Деловой сезон.

29 ЯНВАРЯ — ПЕТР-ПОЛУКОРМ
        Синхронный с праздником вериг (см. выше). Если осталось зимних запасов меньше половины, скотине сокращали рацион.

30 ЯНВАРЯ — АНТОН-ПЕРЕЗИМНИК
        Антоний Великий; календари народный и церковный идут один поверх другого, независимо друг от друга. Этот, нижний, — Антон - гвозди вон! - таковы в этот день случаются морозы. Осмотр дома и хозяйственного строительства. Подлатать, восстановить побитое морозом.

31 ЯНВАРЯ — АФАНАСИЙ-ЛОМОНОС
        В честь святителей Афанасия и Кирилла Александрийских. Афанасьевские морозы. В полдень солнце — к ранней весне. Знахари выгоняют ведьм из домов. В этот день у них сходка на Лысой горе.

1 ФЕВРАЛЯ — МАКАРИЙ-ОБУВНИК (МАКАРИЙ ВЕЛИКИЙ)
        В этот день торговцы обувью (элита рынка), обыкновенно рекламирующие товар степенно и с достоинством, пускались в зазывания с завыванием. Продавали все подряд, с криком и напором.
        Макарий - покровитель обувного дела. В свою очередь, покупатели полагали, что обувь, проданная в этот день, прослужит особенно долго. Макар (валенком) раздувает самовар. Почему-то валенком, а не сапогом. Может, этот валенок уже согнут, сломан и потому подвижен? Или тут сказывается особое внимание к валенку как защитнику от февральского, у земли обитающего холода.
        Первого зашедшего в гости мужчину сажали на овечью шубу, ради большего приплода ягнят.

2 ФЕВРАЛЯ — ЕФИМ (ЕВФИМИЙ).
        На Ефима гадали о масленой неделе. Помело метлой на маслену.
        Надоели будни, хотим опять праздновать.

*
        Странное дело, в заметках о светских праздниках и датах этого сезона оказалось только две записи, причем явно случайные; видимо, настроение наблюдателя в «буднюю» зиму было соответствующее.
        23 января 1797 года — день рождения цилиндра. Расцвет дендизма. Так сказалось увлечение античной классикой? Археология была главным увлечением эпохи. Водрузили на голову колонну. Человек стал столп. Денди — одиночка. По-крайней мере, таким его делает цилиндр.
        28 января 1820 года. Открытие Антарктиды Белингсгаузеном и Лазаревым на шлюпах «Восток» и «Мирный».
        Остается Татьянин день; этот праздник в Москве всегда был заметен.
        Житие: «Во время пыток из ран Татьяны текло молоко, в воздухе разливалось благоухание».
        Кисть руки св. Татьяны хранится в храме ее имени в подмосковном Иерусалимском монастыре.
        «Свет Христов просвещает всех» - надпись над входом в университетский храм. В нем отпевали Гоголя и Соловьева.
        ТАТЬЯНИН ДЕНЬ, ИЛИ ТУРНИР В СУГРОБЕ
        Сугроб и лед, и пламень явились с самого начала.
        12 января 1755 года (по новому стилю 25-го) императрицей Елизаветой был подписан Указ об учреждении Московского университета. Спустя почти сорок лет в тот же день состоялся переезд его в новопостроеннное здание, в Москве, на Моховой — под гром и хлопанье салюта и рисование в небесах многознающей богини Минервы.
        Иллюминация была показательна. В ногах огнеупорной богини располагались алчущие познания купидоны. Они выводили каракули на затейливо свернутых свитках.
        Цветущие зимой деревья, рога изобилия, полноводные источники, пробивающие путь в снегу: все олицетворяло будущие успехи науки. Собственно, так оно и вышло: наука в последующие эпохи цвела и преуспевала (спорный тезис), купидоны же, возмужав и сошед с небес, обернулись московскими студентами.
        Университет был учрежден стараниями Ломоносова при содействии графа Шувалова, известного покровителя наук. Именно в честь матери Ивана Ивановича Татьяны (по другой версии, Татьяной звалась его жена) церковь при университете освящена была в честь этой святой.
        Как это понимать? посвящение было случайно? внекалендарно?
        Татьянин день стал днем традиционного студенческого праздника. Тем самым имя Татьяны и название праздного дня прочно связались со зданием на Моховой. Грандиозная небесная фигура, Минерва, явившаяся москвичам в день открытия и ежегодно в конце января навещающая столицу, получила христианское имя.
        Несмотря на это первых обитателей ученой крепости на Моховой горожане считали за иноземцев, пришельцев и получертей. Подросшие купидоны нимало против такой характеристики не возражали. Они и в самом деле ощущали себя существами иного рода. Только состояние свое они мыслили по европейскому образу и подобию как неизменно рыцарское, а жизнь и ученье — как поединок с драконовым местным невежеством. Рыцарство составляло существенную черту в портрете первостудентов. Присутствие небесной патронессы его довершало.
        В Татьянин день самомнение достигало апогея. К тому же славное заведение долгое время оставалось по своему составу исключительно мужским; культ прекрасной дамы утвердился.
        История праздника полна курьезных сцен и баталий, в основном, разумеется, застольных. Соревновались в пении, стихотворстве (начиная с рифмы «Татьяна-пьяна», далее неразборчиво), и не в последнюю очередь в потреблении веселящего зелья. Засим начиналось гулянье по всей Москве, уханье прохожим по голове «Дубинушкой», катание по ледяным холмам и горбам и тому подобное - см. архивы Гиляровского и Склифосовского. В самом деле, день был довольно буен.
        Начинались празднования с молебна, праздничной службы и общего крестного хода в церкви святой Татьяны, что располагалась в самом здании университета. Затем в актовом зале произносились чинные речи. Но уже по выходе на мороз начиналось веселье. Весь день по Моховой и Большой Никитской летали санки и снежки, равно как в небесах очумевшие от ужаса вороны и галки. К ночи рыцарское гулянье раскатывалось уже по всей Москве. Почему-то традиционный ночной банкет в ресторане «Эрмитаж» на Трубной назывался «завтраком» — не оттого ли, что затягивался до следующего утра? Официанты заранее убирали от рук ученых кавалеров бьющиеся предметы, снимали занавески и скатерти, даже заменяли мебель. В завтраке участвовали все желающие — настоящие и бывшие, и вовсе не состоявшиеся студенты.
        Но дело не ограничивалось одним только питием и «Дубинушкой». Весьма знаменательны были гремящие перед фасадом университета потешные поединки и турниры. Во дворе на Моховой сгребался преогромный сугроб, на которой с двух сторон забегали ряженые соперники, утыканные перьями и заклеенные в картон. На самой вершине, по пояс в снегу они сходились в рукопашной, полосуя друг дружку мечами из картузной бумаги. Последние мгновенно ломались, и в ход шли обыкновенные снежки. Нетрудно догадаться, какой прекрасной даме посвящали свои подвиги полуобмороженные роланды и тристаны: бумажное Татьянино изображенье помещалось в окне по центру фасада, сообщая соревнованию должные пафос и размах.
        В принципе, понятно, каков был фон потешных схваток: все тот же — двоение, разрыв сезона, раскол времен. Студенты помещались в одном пространстве, Москва в другом.
        Со временем картина переменилась. Ветры с запада занесли в Москву не только рыцарство и гегельянство. К середине девятнадцатого века в широко растворенные ворота университета вошло совершенное безбожие. И вот в один из праздных дней новейшие вольнодумцы решили в знак вящей насмешки выставить взамен иконы живое своей попечительницы подобие. Разумеется, подобием этим оказался переодетый, гренадерского роста, студент. Очевидное святотатство только разогрело участников: турнир разразился. Более часу, возвышаясь над побоищем, нелепая фигура совершала зазывные жесты, вертелась волчком и пела то фистулой, то басом. Поклонники ея и зеваки стенали от восторга.
        Дальше — больше. В компании изрядно накачавшихся собратьев Псевдотатьяна явилась на традиционное гулянье в «Эрмитаж». Здесь ей устроена была встреча самая пышная. Вокруг верзилы запели песни и повели хороводы, и завозилась возня, которая, отрясая снег с деревьев и раскачивая статуи, переместилась постепенно в помещение. Там дело продолжилось и катилось до полуночи. И тут, согласно анекдоту, двери ресторана распахнулись и в зал вошли профессура и прочее начальство. Сделалась немая сцена. «Дама» под румянами позеленела и стала столбом — только вчера разрисованный розами переросток сдавал своему декану очередной экзамен и вдруг самый этот декан нестойким шагом приближается к нему и совершает неопределенные жесты, долженствующие изобразить приветствие. Студенту было чего пугаться: старшие товарищи могли счесть его выходку за оскорбление небесного прототипа и наказать нещадно. Впрочем, ничего страшного не произошло — видимо, его приняли за обыкновенную в студенческой компании гетеру. «Рослую, однако, отыскали девку…» -пробормотал вчерашний экзаменатор, махнул рукой и удалился. Засим и сама мнимая
Татьяна бежала из «Эрмитажа».
        Случай этот не послужил началом общему поветрию, только добавил празднику новых красок. В каком-то смысле языческую линию продолжили неохватные снежные бабы. Их возводили в том же университетском дворе, на радость горожанам, которые, наконец, стали принимать студентов за своих. Но снежные Татьяны были уже не столь заметны на фоне общих зимних гуляний, строительства снеговиков и ледяных крепостей. Перемены в обществе продолжались, высшее образование стало доступно для женщин, и неизбежно рыцарское противостояние науки с обледенелою страной утратило свою первоначальную романтическую окраску.
        Нет, была еще одна знаменитая схватка. Лев Толстой в 1889 году, оберегая народную нравственность, заклеймил январское буйство неистовыми словами. Студенты долго не могли простить обиды. Несколько поколений татьянопоклонников сочиняло о нем язвительные куплеты.
        С совершением революции колорит праздника, состоявший в показательном соревновании с антинаучной жизнью, значительно потускнел. Студенты смешались с восставшим народом, и за ними уже вся страна запела «Дубинушку» — и ухнула. Место, куда она ухнула, равно как и результат перемещения, определяются экспертами поразному. Неоспоримо одно — турнир, а за ним и самый блеск Татьяниного дня растворились в кипении классовой борьбы.
        Говорят, он возрождается, этот праздник; это правильно: праздники нужно восстанавливать. Другой вопрос, что мы сегодня более копируем чужие церемонии (к примеру, 14 февраля, День влюбленных); их формы еще не устоялись. Они не вполне переварены Москвой. Еще важнее, какую сегодня собираются праздновать Татьяну?
        Тема схватки представляется здесь ключевой. По горизонтали: студента со студентом, и по вертикали: просвещения с невежеством. Некоторое объяснение этому есть: сезон двоится, на дворе две зимы.
        Отчасти это подтверждает конфликт, который сопровождал передачу помещения студенческого театра МГУ православной церкви. Обе стороны предъявили право на свет. Церковь победила, но это результат в большей мере юридический: она взяла свое. По существу, из этой коллизии только отыскивается выход; сезон, как и прежде, двоится.

*
        В сюжете святой Татьяны слышен не один конфликт церковной и светской Москвы (зимы); тут видно «феоктистово» двоение одного отдельно взятого человека: на свет и тень, на ветошь тела и теплород души. Или знания? Что так жжет, так беспокоит Москву? Наверное, новый человек еще не сросся частями в целое.
        ТЕМНАЯ ТЕМА
        По идее, на дворе самые холодные времена (погода в последнее время этого не подтверждает). Заметка об открытии Антарктиды на ту же тему.
        Все зависит от настроения. К примеру, я родился в этот сезон, 21 января — что это значит? Гороскопею я не признаю — не то, что заложено в основании ее, а то, как это подается: в глянцевом журнале на последней странице — что сегодня делать Водолею, что Раку, что Льву — чушь и чушь.
        Но здесь особый случай: 21 января в СССР был своего рода праздником — мрачным, похоронного оттенка. В этот день в 1924 году умер Ленин (см. Дно, «Календарь наизнанку»). С самого утра народ угощали фунеральными мелодиями, по телевизору никто не улыбался, а со стены из траурной рамки в календаре смотрел, точно космонавт без скафандра, Владимир Ильич. Вечно живой, но мертвый. В этом была какая-то темная загадка. День рождения из года в год мне всем миром пытались испортить. Я не очень-то поддавался, но совсем не замечать этого мрачного молчания не мог. Наверное, с тех пор у меня повышенное внимание к праздникам.

*
        Есть напряжение в самом рисунке этого сезона. Массы света и темноты подвинулись; их противостояние закрывают будни, но напряжение все равно ощущается. Москва катится по ледяным ухабам, как будто недовольная.
        Наяву, в пространстве, — широкая зима: если она с морозом и снегом (теперь такое случается все реже), столица прекрасна.
        Календарь (пространство времени) показывает свое.
        22 января церковь вспоминает митрополита Филиппа, того, что спорил с Грозным и погиб. Еще одна неразлучимая январская пара: Грозный, который в январе 1547 года венчался на царство, и детский друг его, затем соратник, затем беглец, затем глава церкви, Иоанном убиенный, — Филипп.
        1 февраля 1730 года в Москве скончался от оспы Петр II.
        На рубеже января и февраля (28 января по старому стилю, 10 февраля по новому) 1725 года умер и сам Петр Великий.
        Два первых Петра не перешли широкую московскую зиму. Разумеется, тут следует говорить о сумме совпадений, тем более выборочной (по настроению) подборке, но при всем этом есть определенная закономерность в том, как удерживаются на поверхности календаря эти сообщения, несомненно, родственные.
        Две зимы — две столицы (которая из них единственная? что есть русская точка?) обозначают свои противоречия все более отчетливо.
        ДУЭЛЬ
        …В эти дни 1825-го года Пушкин вел себя так, словно знал, что спустя двенадцать лет его в эти же дни ждут дуэль и смерть. Я не предполагаю, не могу предполагать, что он сумел тогда провидеть 37-й год (хотя много слышал и читал о чем-то подобном); это вышло бы слишком прямолинейно и потому уже ошибочно. Но тот маршрут, тот целостный сюжет, который начал намечаться у него на Рождество 25-го года, сам по себе был показателен, случайно-неслучаен — он подводил к неким отметинам в календаре, как будто заранее приготовленным.
        Рождество открыло Пушкину новый звук, точечный (звезда, колокольчик); сюжет обозначился. Следующий шаг был через январь. Пущин уехал, оставил его в тишине (новой, обретшей эхо; прежняя тишина была глухой и неподъемной). Еще оставил книги: новый том Карамзина, комедию Грибоедова, переписанную от руки. Свои были — Библия, Коран, на двух языках Шекспир. Книги-камни, книги-великаны.
        Все вовремя: такие же великаны встают в календаре; на дворе срединная, «двухэтажная» зима. Еще Пушкин не различает календаря, но уже вовлечен в круг истории — Карамзина был IX том, о Грозном. Пушкин еще считает себя атеистом, но уже осторожно наметил путь возвращения к вере: через Коран к Библии.
        Шекспир особенно его занимает. Пушкин читает его в переводе и одновременно, тайно, в подлиннике, не зная транскрипции и выговаривая все эти th, ch, sh как тх, цх, сх. (Ошибка будет выяснена много позже, во время путешествия в Арзрум, на кавказском привале, когда знакомый офицер услышит его декламации из Схакеспеаре — Shakespeare.) Но это уже не так важно, как важен диалог и пространство, им подразумеваемое.
        Драматургия классиков в своем замкнуто-разверстом мире дает уроки умножения пространства. Трещины диалога, разномыслие героев: воздух за поверхностью страницы так и рябит.
        Понемногу заканчивается один Пушкин и начинается другой.
        Это об Иоанне Крестителе: последний пророк ветхозаветный и первый мученик нового времени. Разрыв «по вертикали», через времена.
        Пушкин помнил об Иоанне, вспоминал его на Крещение.
        На Иоанна Крестителя, 20 января 1815 года, состоялось знаменитое чтение Пушкиным своего «Воспоминания о Царском Селе». Экзамен перед стариком Державиным. Странные стихи. Странная сцена: сообщение через несколько возрастов, «по вертикали», через времена — притом перевернутое: юноша старику рассказывает воспоминания. Его ведет интуиция, проникающая время. Еще стоит посчитать дни: если он читал воспоминания Державину на следующий день после Крещения, то легко предположить, что написаны эти стихи в Святки, в самый хоровод эпох.
        Но это пятнадцатый год, грезы юноши, который оканчивает лицей и неизбежно заглядывает в будущее.
        Что происходит с этим юношей в эти же дни спустя десять лет, когда он в ссылке, в ледяном гробу Пскова — как будто умер, но на Рождество спасся, «родился»? Прошли Святки — не знаю, участвовал ли Пушкин в гаданиях, иногда он вместе со слугами, играя, мог себе это позволить — только теперь ему не нужна такая игра: его обступили книги. В них время.
        Пушкин на Крещение и далее только и делает, что читает, погружаясь в хоровод времен через слово. С чем он выходит из этого бумажного купания?
        С «Андреем Шенье», монологом поэта перед казнью. Это самое известное из стихотворений, той зимой написанных. Революционное содержание этих стихов исследовала особая комиссия 1827 года, расценила их как побуждающие к бунту и приговорила поэта к очередному сроку полицейского надзора. Но здесь важнее другое их содержание, а именно — заглядывание «по вертикали», сквозь времена (этажи зимы) — загадывание возможной смерти.
        Он много думает о смерти. О том же и его «Шенье». Невозможно предположить, что Пушкин писал о состоянии поэта перед казнью, имея в виду исключительно революционные призывы и сочувствие республике. Нет, на вертикальной связи времен, точно пронизанный острием (Сверчок на булавке — это о нем, в ссылке), он непременно пишет о себе, о раздвоении себя, о границе в себе, по одну сторону которой он прежний, легкий, как сверчок, а по другую — новый, перешедший некий предел и как будто родившийся заново.
        У его «Шенье» новый звук, подложенный кандальным звоном.
        Достаточно одного выбора темы: он точно соответствует сезону. Достаточно настроения — зимнего, «двухэтажного», с опасным смотрением сквозь времена, и того, как очевидно рисковал Пушкин, затеваясь с «Шенье».
        Это похоже на дуэль — с небесами. Пока мы различаем в «Шенье» дуэль с властями.
        Дуэль: мизансцена роковым образом раздвоена.
        Стоит еще вспомнить, что над Пушкиным висела дуэль реальная, отложенная еще с Молдавии, — с Федором Толстым «Американцем», которую Пушкин, не скрывая, опасался: слишком серьезен был соперник.
        Все вместе выговаривалось стихами о близкой смерти.
        В итоге все даже слишком просто, слишком очевидно: Пушкин в январе 1825-го года затевает воображаемую дуэль и получает ее, отложенную, в те же дни 1837-го года в Петербурге.

*
        О дуэли ничего писать не буду: это событие петербургское. Можно отметить пару уединение-одиночество, разведенную по этажам двух русских зим.
        Пушкин очень одинок в январе 25-го года — это по сезону, это уместно во времени.
        Звон колокольчика все длится (звенят ключи, замки, запоры), одиночество и чувство опасности — воображаемое, нагнетаемое день ото дня — делают этот звук все более предметным. Легкие южные стихи Пушкина, до того легкие, что порой представляются обезвешенными, постепенно наливаются новой тяжестью: такой, что уже отдает звоном.

*
        10 февраля — Ефрем Сирин
        В этот день церковь вспоминает двух сирийцев: Ефрема, поэта, певца, составителя песнопений (IV век) и Исаака Сирина, епископа Ниневии (район Персидского залива, VI век), мистика, духовного исследователя, несторианца, возвращенного в православный календарь из уважения к его подвижническому исследованию.
        Для нас, вспоминающих о Пушкине, как будто более уместен Ефрем, собиратель первых рифм. Хотя, кто знает, возможно, Исаак и путь его на восток, на солнце, к вечным вопросам, также указывают на существо происходящего в эти дни с северным, отпавшим и теперь возвращающимся к вере поэтом. Восточные мотивы для Пушкина всегда были в чем-то руководительны. К Библии он шел через переводы Корана.
        10 февраля 1837 года. Смерть Пушкина.
        10 февраля 1937 года. Страстная площадь в Москве переименована в Пушкинскую.
        По народному поверью, Ефрем -сверчковый заступник. (Арзамасского Сверчка не защитил.) В этот день насекомых убивать нельзя: обидится домовой.
        Этот день — именины домового. Нельзя браниться в доме: отворяешь его для нечистой силы. От нее обороняет домовой. Ему выставляли на загнетке печи горшок каши. К нему на ночь подгребались угли, чтобы каша не остыла, не опала на дно.
        «Загнетка, загнет (в Москве -загнива) — заулок на шестке русской печи, обычно левый, ямка на передпечье, куда сгребается жар». В.И. Даль.
        Жалко Пушкина.
        Две зимы. Монахи и отшельники так же логичны после Рождества, как пророки перед ним. Идет освоение подарка (света), который явился звездой на Рождество. Пока с этим справляются единицы: отсюда это шествие людей-единиц.
        Это трудный, двоящийся сезон. Не раздвоенный, но именно двоящийся, насылающий на Москву тяготы неизбежного членения (скорого перехода к движению: все сложности первого шага).
        Притом что зима как будто покоится на своей вершине; ничего в ней не меняется, словно она продлится вечно. Света во всяком смысле мало. Не столько он сохраняет и согревает, сколько его необходимо охранять и поддерживать. Это работа; две зимы, церковная и светская, проживают один за другим свои «праздничные будни».
        Их нестыковка рождает напряжение.
        Напряжение нарастает.
        ГЛАВА СЕДЬМАЯ
        СРЕТЕНЬЕ
        15 февраля — 21 марта
        — Петербургский сезон — Приключения луча — Московский компас (Сретенка) — Башня-ракета и Яков Брюс — Масленица — В каждом окошке по лепешке — Романкалендарь. (Сретение) —
        Первоначально эта глава называлась Петербургский сезон. Февраль и Петербург: слова очевидно связаны. Первое являющееся на ум соображение — о революции 17-го года (февральской); затем добавляется то, что как будто не относится прямо к Петербургу, — мысль о Сретении. И сразу о Масленице, потому что эта пара праздников, давно сложившаяся. Как связаны Петербург, февральская революция, Сретение и Масленица?
        В календаре они связаны прямо: 19 февраля 1917 года в Петроград на Масленицу не привезли муку. Это вызвало массовые волнения, которые толкнули с места машину февральской революции (сама она была уже в готовности, собрана и смазана и заправлена в должной мере горючим).
        Что было дальше, хорошо известно. Меня интересует исходный «праздничный» толчок: в событии несостоявшегося (или так состоявшегося) праздника видна закономерность. Есть определенная связь между революцией и Сретением. Сретение есть встреча двух Заветов, двух эпох (Масленица есть встреча двух сезонов, зимы и весны). Но так же и революция есть «встреча», столкновение, схватка двух эпох, двух стран: России прежней и России будущей. Сюжет Сретения — переход через пропасть межвременья, рывок, прыжок, — по сути, это революционный, двоящийся сюжет.
        Метафизику, который задался целью проследить идеальную геометрию года, здесь является важнейший вопрос о протяжении точки. Вот где сокрыта сущая бездна значений и смыслов. Что такое (допустим, в истории) переход от покоя к движению? От геометрической точки, от звезды — к лучу? Мы рассматриваем первый революционный перелом года, переход в восприятии времени: от точечного (зимнего) к линеарному (весеннему).
        Линия делается знаком времени. Сошедшего с места, сделавшего первый шаг. Здесь и начинают сходиться вместе все заявленные темы: февраль, Петербург, Сретение, Масленица, революция. Все они прямо или скрыто линеарны. Все это символы наступившего сезона, который представляет собой скрытое потрясение календаря.
        Московского календаря: это важное уточнение: в первую очередь из Москвы видны как единое целое февраль и Петербург и с ними весь февральский праздничный чертеж. Весь он по линии, по траектории революционного (нарушившего московский покой) луча.

*
        6 февраля 1918 года правительство большевиков в Петрограде меняет календарь со старого на новый. В России установлен европейский счет времени. (Вот он, прыжок через время.) Москва готовится протестовать и вдруг узнает, что новое правительство и самая столица переезжают (возвращаются) из Петербурга в Москву.
        Переезд состоялся в ночь с 12 на 13 марта.
        Объяснение этому было простое: войска Юденича подошли к северной столице слишком близко; революционное правительство оказалось в прямой опасности. От нее, от близкого фронта, от берега, края страны правительство двинулось в ее центр. (Тут слышно другое объяснение: столица вернулась на привычное место, закатилась в Москву, как в лунку.)
        С 6 февраля по 12 марта 1918 года прошел последний петербургский (столичный) сезон. Первый и единственный, который праздновался в Питере по новому календарю.
        6 февраля — блаженная Ксения Петербургская
        Точная дата ее рождения неизвестна (между 1719 и 1732). Известнейшая святая, один из символов града Петрова. О жизни ее ходит множество легенд. Она предсказала смерть императрицы Елизаветы и другие заметные в столице события. Слава ее началась при жизни (она ее, как могла, избегала). Извозчики, завидя блаженную, издалека мчались к ней, предлагая прокатиться хоть немного. Тот, кто вез ее, затем весь день имел значительный заработок. Лавки, в которые она заходила, также принимались счастливым образом торговать. После смерти земля с ее могилы разбираема была постоянно. Положили на могилу каменную плиту — и она была разбита и разнесена по кусочкам. Записано множество случаев чудесной помощи Ксении: исцеление больных, но особо -устройство на службу, помощь в судебных делах (петербургские мотивы), в замужестве, воспитании и устройстве детей. Кончина ее между 1794 и 1806 годами.
        О петербургской святой Москва пословиц не сложила. О самом Петербурге -другое дело; таких множество. Большая часть разыгрывает разницу между столицами «по признаку пола»: Питер женится, Москва замуж идет.
        Кстати, блаженная Ксения пошла в юродивые после смерти мужа и долго ходила в его одежде; она говорила всем и сама всерьез полагала, что она это он. В ее истории, однако, гораздо важнее избегание славы, отстранение от своего «Я», бытие в ином помещении (имени), в другом свете.

*
        Петербург деловит, просвещен, высокомерен, смеется над суевериями Москвы, над ее «бабьей» склонностью к чуду. В ответ Москва отказывает «рациональному» Петербургу в способности устраивать чудеса. Все это различные проекции извечного спора о первенстве, о праве на единственность (русской столицы), о правильности чертежа, помещения во времени, которое в двух столицах столь разно.
        УВИДЕТЬ, УЗРЕТЬ, УЗНАТЬ
        15 февраля — Сретение
        Евангелие от Луки. Согласно древнему обычаю, младенца на сороковой день по рождении несли в храм, чтобы принести благодарственную жертву. Мария и Иосиф Обручник принесли в храм Иисуса и с ним двух горлиц (птенцов голубя), дабы их отдать Господу вместо первенца. В храме родителей и младенца встретили вещий старец Симеон и пророчица Анна. Симеон первым узнает (встречает) Бога.
        Христос до того момента не явлен глазу. Теперь наступает время его рассмотрения и прямого узнавания (рисования). Первого, чувственного: узрения.

*
        О жертве. Кроме горлиц, были 14 000 младенцев в Вифлееме и окрестностях, убиенные Иродом. Они также «прятали» за собой Спасителя, оборачивая его многоликим, многоочитым покрывалом. В их сумме растворено его лицо.
        Иисус был (и остается) надежно укрыт, замкнут. Всякое узнавание его было (и есть) чудо, творческий акт, сложное прозрение. Таким чудом было узнавание Симеона Богоприимца. Дух Святой обещал ему, что он не умрет, пока своими глазами не увидит Спасителя.
        По преданию, старец Симеон был одним из семидесяти переводчиков, которые по поручению египетского царя Птолемея (основателя Александрийской библиотеки) переводили Ветхий завет на современные в ту пору языки. С еврейского на греческий. Составлялась Септуагинта (книга семидесяти, семидесятница). Симеону достался фрагмент с пророчествами Исайи. Переводчик усомнился над местом, говорящим, что Мессию родит дева. Он перевел: молодая женщина. Хотел даже выскрести «деву» из оригинала ножом, но руку его остановил Ангел. За сомнения и неточность Симеон был наказан бессмертием. Отпустить его умереть мог только родившийся от Девы, Безлетный. (Отсюда по его словам составленное: «Ныне отпущаеши».) Ко времени встречи с Христом Симеону было триста лет (по другим данным -сто, он жил в первом веке до Р.Х.). Оттого была его великая радость. Симеон взял младенца на руки (Иисус: «не старец Меня держит, но Я его держу, ибо он от меня отпущения просит») и сказал Марии: огонь ты носишь, чистая. Исайя очистился от Серафима уголь приемши.

*
        Это праздник всех христиан. Уточнения несущественны; католики отмечают Сретение 2 февраля (мы 15-го), для них это день свечей. В Польше для обряда очищения в костелах в этот день святят свечи, и целые процессии с горящими свечами обходят городские улицы и окрестные поля.
        ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЛУЧА
        Однажды на Сретение, рано утром я зашел в Архангельскую церковь, ту, что на Чистых прудах, за Почтамтом. Там два храма: один Архангельский в Меньшиковой башне, в коем высоты больше, чем ширины, и рядом малый, приземистый, наоборот, заметно раздавшийся в ширину, Федора Стратилата. Службу в нем правят раньше, чем в Меньшиковой башне, и мне все никак не удавалось застать ее в этом малом храме.
        Погода в то утро стояла сырая и промозглая; свет от облаков был смутен, белес и (с недосыпу) резал глаза. На службу я и в этот раз опоздал; наградою была ширина в опустевшей церкви непомерная. Храм сей, как старый «Запорожец», машинамыльница, снаружи мал, внутри же необыкновенно поместителен.
        Я пошел осматривать иконы; одна меня задержала. Многонаселенная иконакалендарь (на весь год; святые, точно войско, стоят отрядами по месяцам). Я стоял и раздумывал, не постигая, отчего в середине иконы двенадцать больших праздников изображены против часовой стрелки, а вся икона, весь год — по часовой, в самом деле, почему? И тут за киотом в тесном закутке запела женщина. Пробовала голос: звуки были отдельны, почти случайны, но все до одного прекрасны. Потом, также будто бы случайно, над церковью заколотил колокол и вдруг все звуки сошлись в неясную симфонию: поющий гаммы голос и звон слились с беспорядочным хождением служек (они отирали подсвечники большими кистями и тихо переговаривались), с общей суетой, пьяными бродягами в сенях, холодом и порывами ветра на улице. Симфония показалась мне горизонтальна, как будто звуки ее нес по земле ветер.
        На недавнем Крещении в Богоявленском соборе (см. выше) купол ощутимо шел вверх, синий свет из него так же медленно оплывал вниз. За месяц время поменяло вектор: двинулось по земле, потекло изо дня в день.
        Я перешел в Меньшикову башню, служба здесь только начиналась. Царские врата были открыты настежь, священник-грек переодевался, поднимая медленно, картинно руки со скрещенными пальцами. Народ прибывал, и уже сделалось тесно, одной из последних протиснулась девочка, румяная дылда в полосатом вязаном колпаке и с рюкзаком за плечами — как вдруг.
        Солнечный луч, пробивший где-то там, наверху белесую преграду туч, которому на земле открывалась одна только узкая щель при входе с юга, из переулка, через двор, прошил пространство и вырезал в нем две вертикальные колонны царских врат. Ему было жизни одно мгновение, и он нарисовал за это мгновение полную перспективу — сперва облил сбоку слепящим светом иконостас, выявив максимально глубину колонн и наличников (перед тем полотно иконостаса было темно и плоско), а затем, переместившись в алтарь, нашел тяжелое завитое семисвечие и неопознаваемые мелкие предметы. Все зажглось. Два этажа глубины (три -я стоял у самого входа, в притворе) открылись за одну минуту, нарисованные, явленные одним лучом. Три — одним.
        Луч, линия, обегающая сферу, режущая ее, проявляющая в ней глубину и дробную безразмерность, — все знаки Сретения, праздника линеарного.

*
        В этом празднике верующее человечество начинает вьяве приобщаться к Богу. Начинает видеть его. (Свет идет лучом навстречу человеку: из четырех измерений — в три.)
        Также и в истории: после первых «январских» веков существования церкви начинает проявляться канонический облик Христа. Одновременно с этим проступают черты христианского храма.
        Сретение празднует начало храмостроения как осмысленного, прямопространственного процесса.
        1045 год. В Новгороде на Сретение по повелению Ярослава Мудрого начали строить Софийский собор (строили те же мастера, что и в Киеве).
        Луч Сретения обозначает новое пространство, остро, насквозь, проницает его; само Сретение подразумевает пространство большее, поскольку представляет столкновение, сумму времен многообъемлющую.

*
        Недавно в Меньшиковом храме я увидел роспись — в том месте (над входом), где положено быть лику, иконе. Вместо нее был нарисован храм: массивный, одним телом, с малыми окнами, скала посреди пустыни. — Где же икона? — Это и есть икона, — ответили мне, — это такая особенная икона, в память не человеку, но храму.
        МОСКОВСКИЙ КОМПАС
        Сретенка
        Как «луч» Сретения проникает Москву, как обозначает (обещает в ней) пространство?
        Следует рассмотреть улицу Сретенку, попытаться разгадать заложенный в этом названии московский смысл.
        Вот он: Москва (в плане) похожа на компас; на нем улица Сретенка есть стрелка, указывающая прямо на север. Вверх.
        Обозначение верха и низа есть уже помещение в пространство (неявное).
        Стрелка москвокомпаса двести с лишним лет была видна воочию: улица завершалась Сухаревой башней, остроконечной, похожей на ракету. Башня поднималась на тридцать сажен и уже основанием своим о трех этажах превосходила все окрестные здания. К тому же подпираема была холмом и потому была видна в Москве отовсюду.
        Ориентация многоэтажной стрелки нарисовалась довольно показательна. В августе 1689 года, во время столкновения с регентшей Софьей юный Петр бежал по Сретенке из Москвы на север, в Троицу. Из девяти стрелецких полков Москвы бежавшего Петра поддержал лишь один — полк Лаврентия Сухарева, который держал оборону города именно на Сретенских воротах Скородома (деревянной крепости, по контуру которой прошло затем Садовое кольцо). Отсидевшись в Троице, Петр удержал власть и в благодарность Сухареву в 1692 году постановил построить на «верной» дороге для нужд образцового подразделения новую полковую избу. В составе деревянной крепости появился каменный зуб непомерной величины. Затем разобрали крепость — зуб остался.
        Через много лет по возвращении из-за границы Петр велел его надстроить, чтобы придать полковой избе облик европейской ратуши. Избу украсила высоченная каменная стрела, в коей утверждены были часы, отбивавшие новый, европейский счет времени. К тому же наверху, у самого ее наконечника размещалась обсерватория. Вертикаль северного направления обретала новый смысл -теперь отсюда стартовал взгляд вверх, в недвижный фокус универсума. В нижних этажах располагалась библиотека, в сердцевине которой, в центре тяжести каменной громады, утвержден был медный глобус семи футов в диаметре.
        Сооружение значительное (на тот момент самое большое светское здание Москвы), начиненное атрибутами географическими и астрономическими, — сюда же следует отнести и то, что с 1701 года в башне помещена была Школа математических и навигацких (!) наук, — все оставляло впечатление, что Петр хотел установить в этой точке новый, «магнитный» полюс столицы.
        Так этот человек-луч, царь Стрелка начал двоить Москву и одновременно показывать ей саму себя. Это сретенский сюжет: как раз тот, что нам нужен.
        Следует признать, что «ратуша», украшенная на старомосковский манер галереями и окнами с петушиными гребнями, европейского духу Москве не придала. Более того, сама башня поместилась, точно на полдороге, между двумя не похожими одна на другую эпохами. Межвременье в ее облике явственно было ощутимо. Как будто и в самом деле «ракету» Сухаревой башни окружал космос, только это был не тот космос, для обозрения которого пригодилась бы упомянутая обсерватория. Нет, не тот. Башню обнимала «москвопетербургская», ментальная, сквозящая в самом сознании русская трещина.
        Каменная оглобля Сухаревки помещалась в провале свободно, никак не сходясь с обступающим ее одноэтажным дробным городом. Зрелище двоилось, распадалось на вектор и расходящуюся под ним пустоту.
        Это так же важный знак: членение «москвотела», тела времени, заведомо конфликтно: то и дело вместо пространства грозит обнаружить себя пустота, вакуум.
        Стоит отметить эту пару, «вектор-пустота» и за нею: а) стремление утвердить в зыбком московском пространстве уверенную линию, ось, стержень, перпендикуляр, и б) невозможность органично совместить эту прямую с кривой, питерскую регуляцию с беспорядком Москвы.

*
        В 1934 году большевики снесли стреловидную башню. За ней сразу же открылась восьмиэтажной высоты дыра до самого полюса. Она была столь остро ощутима, значение закрывающей полярную скважину вертикальной фигуры оказалось для Москвы настолько велико, что через некоторое время по тому же направлению была нарисована новая «магнитная стрелка», куда грандиознее прежней: Останкинская телебашня.
        Кстати, если присмотреться внимательно, то памятник героям космонавтики, что перед входом в ВДНХ, с сидящим Циолковским внизу, высоченным трамплином и никелированным огурцом наверху есть в ту же небесную щель остро направленная стрела.
        Тут же и космос, и «Космос»: Сретенские, Сухаревские напоминания.

*
        Еще о Сретенке (обнаружили ось). На нее нанизывается (извлекается из пространства истории), делается видно следующее.
        В 1395 году на Москву шел Тамерлан. Московский князь Василий собрал войско и стал с ним за Коломной, на берегу Оки. В поддержку и успокоение города и войска из Владимира, у митрополита Киприана испрошена была икона Владимирской Божией Матери. Две недели икону несли на руках в Москву, и 26 августа у деревянной церкви Марии Египетской на Кучковом поле дядя Василия московского, князь серпуховской Владимир Андреевич с боярами и духовенством встретил икону. После чего она перенесена была в Кремль, в Успенский собор. Того же 26 августа Тамерлан отдал приказ войску повернуть прочь от Москвы. Согласно легенде, Богоматерь явилась во сне Тимуру и повелела оставить Русь.
        Встреча составила главнейший смысл события и определила топонимику места.
        Дорога (ось), по которой везли икону, стала Сретенкой. Сретенка запомнилась как тайная граница, на которой остановился Тамерлан и его восточное — всей восточной половиной мира нашествие на Москву.

*
        Спустя триста лет, в Смуту, город залило с запада — до Москвы дошли и заняли Кремль поляки. И тогда на этой же северной оси учреждено было Гуляй-поле, которое было не поле, но крепость, устроенная князем Дмитрием Пожарским вокруг своего дома на Лубянке. Здесь москвичи держали оборону ввиду пошатнувшегося центра. Именно отсюда пришло освобождение столицы: через Никольские ворота Китай-города ополчение приблизилось к Кремлю.
        Так на оси Сретенки, оси симметрии Москвы был положен предел западу.
        Здесь же проходил путь юного Михаила Романова -новоизбранный царь, основатель новой династии, ехал по Сретенке из Троицы в Кремль. По определению позднейшего летописца, после Смуты и трясения на 1 мая 1613 года после встречи царя на Сретенке в городе окончательно установилась «романовская весна».
        Раз за разом московская земля выкарабкивалась к свету, подтягиваясь за улицу-ось.

*
        Как будто черта эта, проведенная снизу вверх по карте, должна служить границей не столько между западом и востоком, сколько между покоем и движением, тишиной и бунтом, свободой и несвободой. Северный вектор Москвы остается до сих пор фигурой достаточно сложной, двуединой, во всяком смысле вертикальной.
        Все сходится. Царь Петр шагнул по Сретенке, как по маршруту уже обозначенному, осевому, — широченным шагом (он сам был фигурой такой же: вертикальной, двоящейся и двоящей). Шагнул в самый пролом и космос.
        И стало два Петра.
        БАШНЯ-РАКЕТА И ЯКОВ БРЮС
        Вспоминается Яков Брюс, сподвижник Петра и, по убеждению Москвы, колдун и темный провидец. Брюс сидел в Сухаревой башне — именно в проломе, в космосе — в обсерватории и оттуда проницал умом пространство и время.
        В этом наблюдении Яков Вилимович явно зачерпнул лишнего. (Есть легенда о том, как Брюс выдумал деревянную птицу, построил ее и летал над Москвой и взял однажды с собой Петра, притом не просто так, а во сне, чтобы не испугать.) А Брюсов календарь? Два века он наводил на Москву ужас. Спрашивается, что такого особенного было в том календаре?
        Начнем с того, Брюс вообще его не составлял, но лишь надзирал за работой Василия Киприянова, который тем более никаких прозрений в будущее не строил, но лишь перелицевал заграничный календарь, немецкий, в коем проставил на несколько лет вперед восходы и заходы солнца. Календарь при самом косвенном, начальственном участии Брюса был выпущен только один, за 1709 год; больше «Петров колдун» этим не занимался. Однако этого оказалось достаточно.
        Самые страшные сочинения, сказки и легенды и за ними напряженные пересуды нескольких поколений москвичей последовали в ответ на это скромное начинание. Оказалось, что календарь предсказывает жизнь с большой вероятностью на много лет вперед (вариантов календаря составлялось несметное количество).
        А сказки о мертвой и живой воде? Брюс разнимает на части своего ученика и составляет его заново. Затем, спустя девять месяцев, колдун прыщет на тело ученика живой водой, и ученик просыпается, жив и здоров. Так, согласно еще одной легенде, заканчивает свою жизнь сам ужасный всевидец. Сговорившись с тем же учеником, он проводит опыт над собою, дабы против природы омолодиться. Дело кончается тем, что ученик с женой колдуна договариваются и не только не оживляют его, но даже не сращивают, а, расчленивши, прямо по частям и хоронят, здесь же, в башне, после чего живут во блуде. Затем появляется Петр и жестоко наказывает обоих, Брюса же более не воскресить, поскольку рецепт зелья времени потерян навсегда.
        Между прочим, Брюс был похоронен не в башне, но, как и полагалось ему, на Немецком кладбище. Зато могила его сделалась на долгие годы обиталищем невнятных сил, теней и духов. Домов Брюсу приписывали в Москве несколько, и все как один, они были отмечены чертовщиной. В одном, кажется, в Большом Харитоньеве переулке — от Сухаревки недалеко — в стену был помещен заколдованный камень с письменами.
        Расшифровав надпись и повернув камень, можно было добраться до клада и проч.
        Все это не о Брюсе, но о тени его. Той тени, что за всяким человеком-стрелкой, дающим некоторый существенный ориентир (так же и Сретенка есть несомненный ориентир на круге московского компаса).
        Но как страшна для Москвы эта тень! Она прямо проваливается в пустоту, которая и есть для Москвы петрово пространство.

*
        Здесь важно различить «пространственный» прием Петра, первый — сретенский — опыт преобразования Москвы, который, будучи применен в дальнейшем во все увеличивающемся масштабе, привел к раздвоению столицы и образованию Петербурга и, неизбежно, к революции. Все это связывается в одну февральскую картину Москвы, где трещина между зимой и весной, покоем и движением показательно совпадает с петровским сюжетом, — и с улицей, идущей из центра, по карте вверх, к Полярной звезде — строго вертикально.

*
        Заметки в февральском и мартовском календаре, которые производились без определенного плана (наверное, так сказалось сезонное предпочтение), составились в короткую цепочку, на первый взгляд, особо не связуемую. И все же есть нечто общее в этих записях: все они так или иначе говорят о линии, о связи и разрыве, о трещине, о петербургских нестроениях.
        21 февраля 1722 года. Петр I издает Указ о престолонаследии в империи.
        Того же 21 февраля, 1816 года. Начало движения декабристов.
        24 февраля 1882 года. Началась телефонизация России.
        1 марта 1861 года. Отмена крепостного права.
        1 марта 1881 года. В 3 часа 30 минут по полуночи умер после покушения Александр II, царь-освободитель.
        2 марта 1855 года. Умер российский император Николай I.
        2 марта 1917 года. Николай II подписал отречение от престола в пользу своего брата Михаила.
        11 марта (по старому стилю) 1801 года. В замке Архангела Михаила (Инженерном) в Петербурге убит заговорщиками Павел I.
        Что-то последние четыре пункта уж очень мрачны. Это уже тенденция; сказывается невольное намерение собирателя, готового услышать в феврале один только революционный противуромановский тон.
        И все же можно отметить общее февральское напряжение петербургской (именно романовской) сферы, той, что разрешилась в 17-м году «масленичной» революцией.

*
        Еще раз: февраль — это «петербургский сезон» в Москве. Мы разбираем московские праздники и церемонии, тенденции и предпочтения, вольные и невольные. Картина революции, равно и метафизический ее чертеж, в самом Петербурге, несомненно, имеет свои смыслы и сюжеты, резоны и перспективы.
        Иногда на одно и то же событие две столицы смотрят с противоположных сторон; что для одной хорошо, правильно, для другой фатальная ошибка.
        Москва желает на свой лад праздновать февраль. У нее есть для него церемонии куда более комфортные, хоть и на ту же тему (встречи времен), но без душегубства и разрезания города геометрическим «скальпелем» (меридианом).
        МАСЛЕНИЦА
        Масленица — праздник переходящий, но он уверенно соотносится со «стационарным» Сретением. Связь между ними неслучайна. Оба праздника говорят о встрече времен, об их напряженном диалоге. По-прежнему две стороны в февральском диалоге, две точки на чертеже очевидны: Сретение соединяет Ветхий и Новый Заветы, Масленица — зиму и весну.
        История Масленицы уходит корнями в глубокую древность. В день Сретения наши предки-язычники поклонялись Солнцу: жрецы Солнца совершали обряды встречи и приветствия светила, призывали тепло. А когда Солнце оказывалось в зените, сжигали куклу, сделанную из соломы, так называемую Ерзовку. Она олицетворяла дух огня и бога любви. С утра ее украшали дарами и подношениями: цветами, лентами, праздничными одеждами, носили на шесте, обходя дома и долы. К ней обращались с просьбами о благополучии и процветании. А потом сжигали (отправляли посылку с просьбами богу прямиком на небеса).
        Ерзовка горела и тем прогоняла холод. Чем ярче и жарче горела, тем урожайнее впереди виделся год.
        1 марта — Ярило с вилами. Вздевает зиму на вилы.
        Март на нос морозом садится. Марток -надевай двое порток. Весна не установилась, еще очень холодно, спереди и сзади зима.

*
        В самом деле, душе еще холодно, откуда-то с изнанки дует. От этого только сильнее желание весны. Зима уже порядком надоела, «будничный» сезон (см. выше: Две зимы) закончен. Календари, церковный и светский, в общем желании праздника вновь сходятся. Первые лучи обещают тепло, как на церковном «чертеже» года сретенский луч обещает будущее храмовое пространство лета. В эти обещания верят все; зазывание весны усиливается, ее выкликают со страстью, с перебором — так Масленица сама себя греет. Она раскрашена, как петух, цвета на ней горят не хуже огня на кукле Ерзовке. И этот перебор цвета понятен: глаза, утомленные долгой зимней белизной, согласны на пожар в цвете.

*
        Внимание к цвету в принципе для Руси характерно. Даже в «пейзаже» русского шрифта Фаворский ищет цвет. У Шмелева Масленица вся идет цветными пятнами: золотая канитель, пряничные кони, блины, пылающие печи, «синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося народа».
        Идет поиск характерной праздничной формы, единой, годной Москве в качестве эмблемы. Масленица дает свой рецепт такой формы — необъятного (солнечного) блина.
        Петр точит на него «сретенский» нож.

*
        Голодный февраль привносит в почитание чувственность. Бог со сладостью поедаем. Это рискованное действие, которое немедленно по окончании праздника оборачивается коллизиями Великого поста (см. далее главу Птицы, рассказ «Стыд»).
        Этот риск оправдывается творчеством: Москва не столько ест, сколько художествует с едой.
        В советское время эту традицию сохранить было непросто. Не потому, что забыли Масленицу, просто отмечали ее немного постно, с этнографическим уклоном. Для настоящего художества нужна большая вера. Я слышал, что в одном из московских ресторанов в эти дни подавали блин в виде плана Москвы, на котором поочередно икрой, красной рыбой и селедкой были выложены: Кремль, Бульварное и Садовое кольцо. Широко, но все-таки формально.
        Кто, интересно, ел Кремль, с какого конца откусывал?
        В КАЖДОМ ОКОШКЕ ПО ЛЕПЕШКЕ
        Масленица в России всегда означала нечто большее, нежели обыкновенный праздник. Это было рисование едой. Нагромождение на столе блинов представляло в первую очередь зрелище: их стопки, пирамиды и башни весьма живописно погружались в половодье соусов, приправ и начинок. Последние были также колоритны: от обыкновенных крошеных яиц на масле, сметаны, зайчатины и соленых грибов до заумных, сложно составленных рецептов, кои предназначались для сооружений многоэтажных, где блинные перекрытия разделяли до двенадцати видов мясной сырной, овощной, медовой, винной и прочей мешанины, разнорыбицы и пестрокваши. Так собиралась красочная панорама — сытого, безмятежно праздного мира. Мир был повернут к человеку широким, лоснящимся от счастья лицом.
        Эта личность представляла собой Солнце, восстающее из зимней спячки.
        Солнце встречали — отсюда название первого дня масленичной недели.
        Встреча-понедельник. Весь народ высыпал на улицу. (Кто оставался и хоронился в доме, приближал собственные похороны.)
        За ним следовал Заигрыш-вторник. В деревнях ряженые «заигрывали» у окон. Таскали от избы к избе соломенный сноп, который постепенно наряжался. Иногда вместо него на длинном шесте таскали голик, голый веник («брат» Ерзовки). Ветки веника украшали цветными тряпками-скудицами. С тряпками уходили из дома скудость и болезни. В этот день по традиции свахи присматривали невест.
        Среда была Лакомка.
        Первые три дня считались подготовительными, далее начиналась широкая, настоящая масленица.
        Разгул-четверг, открывающий потешные сражения и кулачные бои. Широкий четверг: начиналось большое катание в санях, обязательное для всякой уважающей себя семьи, которое длилось до субботы. В четверг молодые люди составляли новое чучело, собственно Ерзовку (название ее было разно) из соломы и ветхой одежды. Чучело возили по окрестностям с гиканьем и криками и до воскресенья устанавливали на катальной горке.
        Вариант: голик с тряпками-скудицами выносили за деревню на пригорок. К нему приносили худую солому, к примеру, из матраса, на котором лежал больной человек. Также шли в дело домашняя рухлядь, рваные лапти, сено, которым отирали с отелившейся коровы пот.
        Тут уже угадывается некое санитарное действие, побочное, к тому же отбивающее аппетит.
        В четверг — к теще на блины!

*
        Пятница — Тещины посиделки (вечерки). Зятья угощали тещ. Горки поливали водой.
        Суббота — Золовкины посиделки. Молодые невестки принимали родных со стороны мужа. Бабы мирились. В этот день проходил обряд, именуемый «целовник», прославляющий молодоженов. Молодые выходили кататься с горы на санях. Перед спуском они кланялись народу, внизу же им нужно было целоваться без перестачи, пока не надоест зрителям.
        И наконец, Прощеное воскресенье, широкая масленица. Сооружается масленичное колесо (солнце), в землю втыкается шест и на него одевается оное колесо, украшенное тряпками, пуками соломы, с подвешенными старыми корзинами и дырявыми бочками. Вся пирамида поджигается под пение и пляски; пепел от нее затем выносится на поля.
        В воскресенье проходили также проводы, сожигание четвергового чучела. Его водружали на сани, в которые впрягались парни, катали по деревне и вывозили в поле, где посеяна была рожь. Сани сопровождала общая толпа, которая кривлялась и скоморошничала: селяне изображали разом и попеременно скорбь и радость. В иных местах впереди процессии шла женщина, наряженная попом. Она кадила лаптем и время от времени вскрикивала «Аллилуйя!».
        В поле на чучело набрасывались всем скопом и разрывали его тело по частям. Затем останки торжественно сжигались и по полю разбрасывали пепел. (Этот обряд проходит и по другим случаям, но на Масленицу он наиболее ярок.) В этот день все просили друг у друга прощения.
        В понедельник после Масленицы катали в санях старух. Их возили по полям, чтобы лен был долгий.
        Это были обычаи в большей мере деревенские. Москва не могла их позабыть, потому что во все времена оставалась наполовину деревней. К ее масленичному сочинению добавлялась фантазия горожан, постепенно оживающая.
        Вот случай, возможно, послуживший началом одной известной пословицы. Она звучит так: московские невесты: в каждом окошке по лепешке. Звучит обидно. Кстати, этот случай, если он вообще имел место, непосредственно московских невест не касался. История следующая.
        Как-то раз на Масленицу хозяин трактира на Маросейке украсил окна своего заведения блинами — прямо налепив их горячие физиономии на стекло. Интерьер потемнел и пожелтел; на улице же стало как будто светлее. Прохожие приветствовали солнцетворение. Услышав их голоса, хозяйка высунулась из окна, желая присоединиться к приятному разговору и заодно попенять супругу за то, что развел нечистоту, и теперь от жирных блинов стекла засалятся до такой степени, что смерть ей придет за отмыванием. Тут будто бы и произошло рождение злополучной пословицы. Проходящий мимо острослов поглядел на фасад и узрел во всех окнах широкие «лица», — причем в крайнем слева окне сияло лицо не менее остальных солнечное, но при этом улыбающееся и что-то вдобавок говорящее. Прохожий указал на него пальцем и закричал: Смотри, Москва — в каждом окошке по лепешке! Улица покатилась со смеху. В одно мгновение шутка облетела весь город и на следующий день была уже пословицей. Спрашивается, при чем тут невесты?

*
        Москва из всего готова устроить церемонию, она умеет церемониться и тянуть время. Петербург другое дело, это господин деловой и стремительный. Тут стоит еще раз вспомнить анекдот о Масленице, с празднования которой в Петербурге началась революция.
        Петербург, последовательный, «линеарный» господин, не нашел нового рецепта праздника — сложного, карнавально конфликтного, который должен был состояться при переходе из зимы в весну семнадцатого года. Трудно было его найти при том составе времени: оно было рыхло, голодно, оно сретенским образом двинулось с места; оно было петербургски проектно. Тут все сошлось роковым образом.
        Несколько русских календарей, несколько способов счета времени и пространства, распались. Составные части русского общества к тому моменту давно уже пребывали каждая в своей эпохе. Прежняя оболочка (петербургская, рациональная, нововременская) их уже не удерживала — Россия не представляла собой единого «праздничного» помещения. То, что случилось в феврале в Петербурге, было неизбежно (потому что случилось в феврале, в Петербурге).
        Разошедшиеся пространства — столицы и страны — словно облака, пробила молния. Составные части России рассыпались — с искрами, с кровью, расстреливая, перетирая друг друга в порошок. Революция и гражданская война: ужаснее этого сюжета ничего придумать невозможно. Наверное (вот истинно праздные грезы) нужен был рецепт весенней церемонии куда более искусный, чтобы перевести страну через опасный «сретенский» порог; но все было против этого — война, голод, фатальные внутренние несогласия не дали даже приблизиться к примирению.
        РОМАН-КАЛЕНДАРЬ
        Сретение
        В романе-календаре Толстого пункт Сретения отмечен очень точно, хоть праздник и не назван прямо (просто сказано: был праздник).
        Вот это место: похищение Наташи Анатолем Курагиным (том II, часть V, главы VIII — VII). Оно должно было состояться точно на Сретение 1812 года.
        И тут, как и в сцене Святок, интуиции не подводят Человека Москву: все написано верно. Самый смысл праздника сохранен.
        Сюжет на ощутимом переломе: долгое («зимнее») ожидание Наташи своего жениха вот-вот должно закончиться. Ей предстоит перейти из одного состояния в другое, из своей семьи в чужую, из «Ветхого» Завета в «Новый». Остается одно мгновение — то именно, что между: только перешагнуть его, переступить один шаг. И вдруг она шагает не через, а в самое эту между, в странную щель, которая называется «сейчас». Где нет ни прошлого, ни будущего, где все можно — Толстой несколько раз повторяет это «все можно». Никаких обязательств, которые связаны с прошлым и будущим, нет: ты свободен.
        Это ли не революция?
        Толстого самого чрезвычайно интересует это (революционное) «сейчас», где «все можно». Он часто испытывает своих героев теми же испытаниями и соблазнами, которые сам прошел (а чаще не прошел).
        Он знает, что такое пропасть мгновения, куда валишься, как в бездну. Это не плотский соблазн, который Толстой, как правило, оставляет в этом романе за скобками. Нет, это соблазн сознания, которое, как выясняется, легко сбрасывает вериги обязательств перед вчера и завтра и как будто поворачивает в сторону от общего потока времени, чтобы через боковую дверцу с надписью «сейчас» уйти куда-то в сторону, в иное.
        Толстой по-сретенски разыграл сцену похищения, перевернул мир вверх ногами.
        Сретение у него законным образом, по календарю совмещается с Масленицей. Масленица в романе тем более зашифрована; зато наяву карнавал — непременный спутник Масленицы. Вновь являются «ряженые»: теперь это артисты в театре. Театр выписан чрезвычайно подробно — все скоморошьи детали на месте.
        Дело начинается за несколько дней до Сретения, именно в театре. Вспомним: сначала представление мало занимает Наташу; тут Лев Николаевич объясняет весьма подробно, что она просто не попадает в такт, — вот и актер на сцене даже ногой притоптывает, чтобы попасть в такт, в нужное мгновение (эта деталь показывает, насколько сам автор в этот момент хладнокровен и расчетлив). И вот приходит нужное мгновение: появляется кукла в белом (Анатоль: совершенная кукла, истукан), рядом с ней еще одна, в персидском халате (Долохов, этот просто стоит на границе света и тьмы, жизни и смерти, как тогда, при Аустерлице) — и театр как будто выворачивается наизнанку: в одно мгновение вокруг мир иной и «все можно».
        Наташа угодила в такт, в самое «сейчас».
        Все дальнейшее есть путешествие в коконе мгновения (свободы): переодевания, заголения перед Элен, записки, французские декламации — актеры всегда рядом, не актеры, так цыгане или этот раешный Балага, ямщик, едучи на котором, «все можно».
        Привычным образом скоморошествуют петербуржцы Куракины; на них в любое мгновение все готов свалить Толстой: подлая, бессердечная порода — откуда взяться сердечности, если они куклы?
        Апофеоз «масленичного» спектакля приходится на вечер Сретения; семья ушла в церковь, на праздник, суть которого соединение времен — Наташа остается дома, она провалилась между временами.
        Прошлое закончилось, будущего у нее нет, а если явится, то чудом. Наташа вся в настоящем: в «сретенском», проникнутом пустотой проломе.
        Так Толстой отмечает в своем романе-календаре праздник Сретения. Его интуиции остро чувственны, безошибочны, пристрастны. Еще бы — его Москву (Наташу) соблазнил Петербург (Анатоль) пустотой своего «сейчас».

*
        Стоит отметить два момента. О первом уже было сказано: Наташа с ее «сейчас все можно» действует революционно: по ее поведению и еще более по тому, как обставляет Толстой всю сретенскую сцену, можно судить о том, что такое русская революция изнутри. Насколько она спектакль, порыв, отсутствие расчета, переход в «кокон» иной логики, через который «кокон» уже не достучаться извне. Насколько февральская революция (Наташи и России) была заведомо провальна и карнавальна, насколько у нее не было будущего: все обернулось в скоморошьи маски и «сейчас».
        Второй момент более сложен; он как будто вне календаря и его последовательно проходящих сезонов. Толстой вообще особо не смотрит в праздничный календарь (исторический — другое дело, в нем он целиком, с головой, со всем своим ясным умом).
        Праздничный календарь не столько для ясного ума, сколько для чувства. Толстой празднует мгновение, пишет вспышкой, этим как раз Наташиным «сейчас». Он в центре события, он и есть событие. Не он следует за календарем, но календарь следует за ним, надеваясь на чувство Толстого то одной, то другой праздничной одежкой. Вот вспыхнуло чувство — что такое, почему? потому что Рождество. А это что? Святки. Вот пришло Сретение; Толстой не исследует Сретения, он только чувствует его «революционные» предрасположения, его позыв к прыжку, рывку и бунту — так чувствует, так играет сам в «сейчас все можно», что выходит готовый праздник.

*
        Пушкин в Михайловском, в своем праздном календаре Сретение ничем особым не отмечает. (Он как бы умер, как Андрей Шенье.) Продолжается чтение, привыкание к новому звуку.
        Нет, есть одна заметка: в конце февраля ему приходит письмо (от брата), где тот пишет, что опубликована первая глава «Евгения Онегина». Пушкин вспоминает ее, точно оглядывается, и вдруг понимает, что это прежнее, прошлое, от которого он как будто перешагнул на другой берег. Теперь он другой, он в другом времени и слова пишет другие. Пушкин теперь пишет четвертую главу «Онегина», которая так отличается от первой, что он вынужден писать к ней преамбулу, где объясняет всем, но прежде всего самому себе, как нынешние его стихи отличны от тех, «прошлогодних». Те словно бесплотны, эфемерны, там все был сон; теперь он готов проснуться.
        Его зима заканчивается.

*
        В устройстве Сретения все просто, и вместе с тем запутано, опасно, хрупко.
        Все просто на «чертеже», где к первому большому празднику добавился второй, и вот уже у нас не одна (январская, рождественская) точка, а две, вместе со сретенской. Между этих точек рисуется линия, протягивается дальше в глубину года — луч, протяжение света и времени.
        Прибавилось измерение (бытия), год вырос на один «шаг».
        Москву пронизал Сретенский «луч» — меридиональная, важнейшая ось. Проник мгновенно, так и положено при переходе от покоя к движению: эти состояния разделяет мгновение, кратчайшее из всех возможных.
        Такова скорость света, луча, взгляда: Москве выпадает чудо узрения, различения самое себя и Иисуса Христа.
        Сложность в том, что эта схема не укладывается напрямую в течение московской жизни. Граница между зимой и весной в Москве не то что не мгновенна, но невообразимо растянута.
        Или так, еще сложнее: она мгновенно-протяженна.
        Праздник перехода от покоя к движению может растянуться месяца на два. Чтобы вынести это, необходимо великое терпение.
        Не вынесешь, не выдержишь, шагнешь во «все можно» — все, выноси святых, жди революции.
        В феврале две наши столицы вступают в открытый «геометрический» конфликт.
        Его можно назвать метафизическим, можно поведенческим: слишком по-разному Москва и Петербург относятся к самому понятию движения (времени, во времени).
        Питер едет, как машина. Москва не машина — мошна времени. Примерно так: она центроустремлена и в пространстве, и во времени; для нее учеба чертить линии (двигаться равномерно, мыслить рационально) растягивается с XIV века по XIX.
        Питер, напротив, все куда-то устремлен, директивен. Он раскачивает, тащит с места тяжелый воз Москвы.
        Толстой, остро ощущающий конфликт двух столиц, иллюстрирует его «сретенской», масленичной сценой — Петербург (Анатоль) соблазняет Москву (Наташу).
        Это соблазн революции: без-вчерашнего и без-завтрашнего состояния.
        Столицы расходятся в стратегическом устремлении; ткань времени между ними натянута до предела. При стечении попутных (бедственных) обстоятельств она рвется революционным образом.
        ГЛАВА ВОСЬМАЯ
        ПТИЧЬЯ НЕДЕЛЯ
        21 марта — Пасха
        — Равноденствие — Заря-кукушка — Приметы перелома — Стыд — Месторождение Александра Пушкина — Роман-календарь. (Равноденствие) — Птичий день (Благовещенье) —
        Дни словно с крыльями: все пришло в движение.
        Водовороты, смещения, сдвиги московской сферы могут начаться раньше равноденствия, в середине или даже в начале марта. Но такое случается редко.
        Весна в Москве не начинается 1-го марта. И даже 8-го марта, как бы ни выкликал ее пресловутый Женский день, — нет, не начинается. Еще очень холодно и бело, хотя снег уже осел, сугробы «не умыты», на их ледяных щеках уже видны точки и поры.
        Нет, рано, слишком рано, слишком холодно. И 8-е марта, Женский день все еще довольно студен. Весна в Москве начнется позже. Город и самое время еще переменятся — хлынет ветер, снег пойдет лужами, лужи вспыхнут на солнце и разбегутся ручьями.
        Эта перемена с зимы на весну отнесена московским календарем на ДНИ РАВНОДЕНСТВИЯ.
        В эти дни не ручьи — гремят ключи года.
        Так же, как особыми праздниками отмечены «полюса» года, точки зимнего и летнего солнцестояния в декабре и июне, издревле фиксировались и точки равноденствия, весенняя и осенняя.
        Они отмечают ЧЕТВЕРТИ ГОДА. Многие древние культы и праздничные традиции, ими начатые, основывались на простом счете четвертей года. Христианство не составило исключения. Скорее, как верование более или менее новое, оно «повторило» праздники уже укорененные, придав им качественно иное содержание.
        См. выше Две зимы, «Календарь Иоанна»: именно по четвертям года встают два зачатия: весеннее равноденствие — зачатие Иисуса (Благовещение), и осеннее — Иоанна Крестителя. Эти сокровенные пункты притягивают к себе праздничные ожидания, и, уже независимо от капризов погоды, от 18 до 22 марта, в дни равноденствия открывается короткая, но весьма показательная вереница праздников, — разных, но отмеченных общей темой: движения, перемены, преображения (зачатия) жизни. Календарь обнаруживает их без труда. Они пересекаются между собой — официальные, народные, церковные, особо друг другу не противореча.

*
        22 марта — День с ночью мерится
        Вторая встреча весны (первая была на Масленицу). Пекут сорок штук: жаворонков, сорок, колобков, кокурок.
        В этот день московиту положено считать сорок птиц, прилетевших с зимовки, также на улице сорок проталин и прочие сорока сороков.
        Как только оные сорока сходились, начиналась весна.
        За этим поверьем (над ним) стоит церковный праздник: 40 мучеников, в Севастийском озере мучившихся.
        Все сорок известны поименно. Это были воины империи, исповедавшие христианство. Пострадали при Лицинии, который уже в Константиновы времена на подвластной ему территории открыл новые гонения на христиан. На ночь воинов-христиан обнаженными выставили на лед горного озера.
        На вторую ночь пытка была продолжена, и к утру мученики скончались. Днем, между ночными пытками произошел следующий легендарный эпизод. Стражник, охраняющий мучеников на озере, увидел над ними нимбы. Сосчитал их, и оказалось тридцать девять. Один из мучеников не выдержал страданий и отрекся. Тогда этот стражник сам вышел на лед и восполнил необходимое число.
        Сорок мучеников изображены в Благовещенском соборе в Кремле на северной стене.
        Как-то раз я был там, причем как раз в марте. И отчего-то решил, что это упомянутые в аннотации греческие философы. Оказалось, нет — сорок мучеников. Через несколько дней они встретились еще раз, так же случайно, в Малом Вознесении на Никитской, на иконе, изображающей март.

*
        Время от времени весеннее равноденствие попадает на середину Великого поста.
        Пост считается неделями (воскресеньями); то воскресенье, что посередине, называется Крестопоклонным. В этом месте календарь с поперечной отметиной сам являет собой крест во времени.
        Здесь обряды и церемонии делают еще одно пересечение. На крестопоклонную неделю (в третье воскресенье поста) положено готовить печенье в виде крестов. Оные кресты должны быть с изюмом, по сторонам креста и в середине. Если изюмина одна, в перекрестии, то печеный крестик выглядит как птица, у которой изюмина — глаз. Это прямо соответствует языческим жаворонкам и кокуркам.
        Мало этого соответствия. Еще такое печенье называется «лесенки». Печений должно быть сорок штук, как ступенек в длинной лесенке. И вот почему: следующее воскресенье поста — это празднование Иоанна Лествичника. Печенье, выпекаемое на крестопоклонную неделю, следовало хранить до следующей, до Иоанна Лествичника, чтобы составить из него лесенку, по которой (хотя бы мысленно) возвыситься. И только потом кормить его сорока птицам. И уже эти птицы, съевшие печеньица, составят лесенку в небеса. Выходит сложносоставленная, но, в целом, занятная церемония.
        Нужно зазвать весну и тепло. Тепло «приносят» птицы, ласточки, — их и заманивали печеньем.
        И здесь есть продолжение. Согласно легенде (как ее назвать, христианской?), ласточки во время распятия Спасителя хотели унести гвозди с креста, чтобы предотвратить казнь. Но их предали воробьи, которые принялись верещать в кустах и привлекли внимание стражников. Соответственно, есть строгое указание — не кормить печеньем воробьев, а кормить исключительно ласточек (перелетных птиц).
        Изюм в печеных крестах символизирует те самые гвозди. Шмелев пишет, что у них в семье печенье было рассыпчатое, с миндалем. Гвозди на печеных крестах были выложены малиной.

*
        …Однажды совпали календари, равноденствие выпало на середину поста, крест в календаре нарисовался. Мы выпекли печенье, продержали его неделю и отправились по Москве на поиски перелетных птиц. Куды! вокруг все были вороны, голуби и воробьи. Отправились в зоопарк, где перелетных пернатых было множество, однако что-то говорило нам, что с ними опыт был бы некорректен: и эти ниоткуда не прилетели, а зимовали тут же, в вольерах. Как быть? Кормить птиц в зоопарке было запрещено; мы все же попробовали. К нам подобрался гусь, ухватил одну кокурку, но печенье, которое за неделю очерствело, а на холоде и вовсе сделалось камнем, не далось ему. Он огорчился, что-то пролопотал и грузно сел на снег.
        В итоге мы скормили наше угощенье на Патриарших прудах стае воробьев. И тут все сделали наоборот. С другой стороны, нужно было когда-то проявить терпимость.
        Воробьи были голодные, нахохленные на морозе (и это март!). К ним присоединились четыре голубя. Воробьев было несчитано, так что и правило числа сорок было, скорее всего, также нарушено.
        ЗАРЯ - КУКУШКА
        24 марта — Заря-кукушка. Свет прыгает по веткам, как по ступенькам, словно птица, сопровождаемый первым спотыкающимся пением.
        В начале апреля прилетает зяблик (мерзляк, знобуша). Бабы кормят скитальца крошками, зернышками, льняным семенем.

*
        День воздухоплавателя, Всемирный день воды (ООН).
        О воде вообще отдельный разговор.
        Март — Протальник. Талая вода (до глобальной экологической катастрофы) считалась целебной. Ею мыли полы в доме, поливали цветы, в ней стирали постель и белье больного. В марте несколько праздников посвящены просыпающейся воде.
        13 марта — Василий-капельник. Начинается капель. Это первое из пипеток-сосулек лекарство. Особенно если добавить соснового запаха. Нужно поставить дома веточку сосны. Начинается сбор сосновых почек. Их заваривают и дышат паром от простуды.
        На дворе капель, и у нас тепель. Пришло солнце, навалился Ярило. Первые дни весны — Ярилины, к середине марта древний бог вошел во вкус и греет все сильнее. От его лучей (они же ослепительные волосы на голове идола) ярится, просыпается к жизни земля. Геотело. Оно жужжит и шевелится под ногами, требует внимания и ласки (чеши сохой) и само постепенно начинает ласкать, греть.
        Солнце меняет настроение. Земля под его лучами трепещет и звенит, как бубен.
        Беременные выходили на солнцепек и выставляли светилу животы. Повитухи заносили полуденный снег в дом и отирали им руки.
        ПРИМЕТЫ ПЕРЕЛОМА
        Весенние приметы влекли Москву, они же ее пугали: недвижение было и остается ее второй натурой. Тающий снежный ком города грозил разойтись лужей и исчезнуть — вот была бы перемена!

10 МАРТА — БЕССОННЫЙ ДЕНЬ
        В этот день почему-то пытались не спать. Хоть по стенке ходи, а спать погоди. Нападает Кумоха, нечистая сила, у нее для напускания бессонницы отведен именно этот весенний день. Кумоха еще явится в сентябре, ближе к осеннему равноденствию. Это будет ее главный, притом опаснейший для Москвы выход. (См. главу шестнадцатую, Поведение воды.)
        Чем-то они шатки, эти четверти года.
        Сейчас, в марте, крутит голову, ломит ноги. Заснешь днем — прозеваешь нечисть, начнет шастать по дому, переворачивать все вверх дном.

*
        14 марта 1653 года патриарх Московский и Всея Руси Никон заменил земные поклоны поясными и двухперстный крест трехперстным. Таково было начало раскола.
        22 марта 1697 года Петр I отправляется за границу. Первое заграничное путешествие русского царя. (Не считать же царем Гришку Отрепьева.) Путешествие царя за границу есть факт, перевернувший русскую вселенную. Нечего удивляться, что вместо царя вернулся Стеклянный человек, антицарь.
        Напустил на Русь пространство. Три измерения — Никонову трехперстную щепоть.
        Измерениями света и времени занимается в эти переломные дни сама православная церковь. Во второе воскресенье Великого поста она отмечает особый праздник, память Григория Паламы.
        Палама был византийский богослов и чуткий исследователь пространств. В 1336 году в скиту святого Саввы на Афоне он начал свое знаменитое изыскание, которое завершилось формулой, известной как «четыре (измерения) против трех». Рассуждение против переноса Бога в пространство, в число три, но за творение самого пространства, как проекцию, производное от большего Бога.
        Ему возражал итальянский (калабрийский) монах Вар-лаам. Сей новый римлянин, образно говоря, удерживал Господа в привычном человеку числе измерений; отсюда этот знаменитый «простой» спор, четыре против трех, паламиты против валамитов. 27 мая 1341 года Константинопольский собор принял положение Паламы против ереси Варлаама. В 1344 году патриарх Иоанн XIV Калека, приверженец учения Варлаама, отлучил Паламу от церкви и заключил его в темницу. В 1347-м, после смерти Калеки, Григорий был освобожден и возведен в сан архиепископа Солунского. В одну из поездок в Константинополь его галера попала в руки турок, и в течение года святителя продавали из рук в руки на невольничьих рынках. Лишь за три года до кончины он вернулся в Солунь.
        Умер 14 ноября 1359 года.
        Спор был о свете, тварном и нетварном, большем.
        Каков, интересно, Афон? На карте он довольно своеобразен: длиннейший, от Солуни на юг протянутый полуостров (и рядом с ним еще два, вместе трезубец или трехпалая лапа), с двухкилометровой высоты горою на главной оси. Почему-то раньше я представлял его в теле материка, одним массивом, изъеденным пещерами, точно отверстиями в хлебе. На самом деле Афон протянут далеко в море; море сжимает его с двух сторон, превращая в линию, границу миров.
        В Великий пост Палама напоминает о том, как хрупки эти грани — очевидного и воображаемого, и нужно высокое умение сочетать их, считать (измерения) правильно.

*

25 МАРТА — ФЕОФАН НАСЫЛАЕТ НА ЗЕМЛЮ ТУМАН
        Туман обещал урожай конопли и льна. Он также был целителен. Земля просыпалась, туман был признаком ее нового дыхания.
        Продолжаются птичьи дни: конопляное и льняное семя разбрасывалось по двору. Крестьяне привлекали птиц и влагу, но главное, весну.

30 МАРТА — АЛЕКСЕЙ, БОЖИЙ ЧЕЛОВЕК, С ГОР ВОДА
        Его называют также голосом с неба. Главная тема Алексея — скромность. Согласно житию, сей скромный римлянин (IV век) в семнадцать лет ушел из дома, уплыл в Святую землю на кораблике. Затем вернулся и прожил остаток жизни возле родительского дома, нищим, неузнанным.
        Вешние воды. Зима сходит на нет. Все омывается талою водой, в частности, новорожденные дети.
        Сани отменяются окончательно. Если сядешь в этот день в сани, они провезут тебя мимо счастья.
        На Алексея-солногрея выверни оглобли из саней, на поветь подними сани.

1 АПРЕЛЯ — ДАРЬЯ, ГРЯЗНАЯ ПРОЛУБНИЦА
        Что такое пролубница, поясняет Даль. Пролубь — это ПРОРУБЬ. На реке и дороге отворяются черные промоины. Грязь отмечает всякого проходящего, притом у людей честных она отмывается сразу, скверные же, черные духом прохожие никак от нее отмыться не могут.
        СТЫД
        I
        Несомненным свидетельством весеннего одушевления московского пейзажа являются отрывки из дневника г-на Абросимова (в первую очередь относящиеся ко времени послепожарному, первой четверти XIX века). Абросимова среди прочих городских чудаков отмечает известный фольклорист Евгений Захарович Баранов. Судя по всему, Абросимов был обыкновенный столичный житель, «учитель словесности, из римской истории собиратель книг», человек наблюдательный и неравнодушный.
        Его дневниковые записи носят характер отрывочный; рассказ о походе на Воробьевы горы представляет собой очевидно неоконченный из детских воспоминаний этюд. Однако это не мешает общему впечатлению: сокровенной связи между городом и горожанином, что для дальнейших построений представляет собой необходимую основу.
        Место действия знакомо, и недостающие детали рассказа восстанавливаются без труда. Москва послепожарная, Лужники, первая неделя Великого поста; город в состоянии тревожном и немного приподнятом. Всякий организм, привыкший в Масленицу к обильному угощению, пребывает точно в подвешенном состоянии перед скромным натюрмортом солений, квашеной капусты и грибов, одних только нынче на столе обитающих. Однако и такой прейскурант являет собою вызов; соревнование длиною в семь недель открывается, настраивая едока на подвиг и возвышение над соблазнами.
        Поход на Воробьевы горы был затеян учителем юного Абросимова, о котором известно только, что звали его Пьер. Был он пленный из времен Отечественной войны француз. (В скором времени учителя ожидал отъезд в Европу.)
        Пьер почитал себя путешественником, способным на тонкие наблюдения; Москва весьма его занимала. Судя по всему, некоторое романтическое впечатление у него уже составилось: в двух словах оно было запущенный, разоренный сад (le jardin delaisse) и теперь Пьеру необходимо было это подтвердить или опровергнуть при взгляде на город с птичьего полета. Поэтому он считал для себя необходимым посетить Воробьевы горы для обозрения панорамы Москвы.
        Надо думать, что подобные материи юного Абросимова интересовали мало, гораздо важнее были примеры быстро наступающей весны: солнечные пятна и компания воробьев на куче кухонных отбросов, что теперь днем оттаивали и благоухали на весь двор. На экскурсию он согласился с неохотой. Опять-таки — дорогу развезло, а ехать предстояло через всю Москву, Абросимовы жили в самом конце Дмитровки, на севере столицы, — далее через реку, и мимо Нескучного изрядный крюк. Но делать было нечего, к тому же в нем заговорила совесть, самая душа в нем была обнажена по причине первых дней великопостного подвига, он был дружен с учителем и перед расставанием не хотел его огорчать.
        Отправились утром. На всем протяжении пути Пьер угощал ученика лекцией из русской истории, частью которой он сам являлся: участвовал в войне, наблюдал разорение Москвы и гибельный пожар и сам едва не сгорел в том аду.
        Рассказ для Абросимова шел пунктиром: речь Пьера прерывалась поминутно уличными яркими картинками. По Садовому тащились в обе стороны повозки и экипажи; одежды седоков выглядели хаотически по причине неустойчивой мартовской погоды — москвичи как будто были одновременно застегнуты на все пуговицы и распахнуты на горячем солнце. Город также двоился и пестрел. Повсюду были видны обгорелые проплешины и рядом здания новоиспеченные. Москва еще восстанавливала свой вид после войны. Вид был прозрачен, омыт бегущей из-под снега водой и весь точно прописан акварелью. Глаза Абросимова отворены были до самого сердца, тело пребывало в полете (после Масленой он успел уже похудеть и имел теперь в рукавах и за пазухой лишний холодный воздух).
        Два часа, не менее, влеклись по городу, затем пересекли реку; слева был Кремль, справа облако синих дерев. Лед еще не двинулся, но во всем сказывалось предчувствие ледохода; ноздреватый снег шел по реке разводами. Ветер немедленно наполнил их возок ледяной волной. Учитель точно захлебнулся и на некоторое время замолчал. Почему-то в тишине сильнее захотелось есть, словно внимание, уделяемое рассказу, переключилось целиком на желудок, вернее, на дыру в месте желудка, которая теперь застонала и завыла вместе с внешним ветром, требуя обеда. Но отсюда до обеда было расстояние невозможное. Сказать учителю о голоде было нельзя: Пьер постился долее его на неделю (он был католик), обходясь водой и сухими галетами. Пошли бы и галеты, только после давешних рассказов о войне и разорении признать себя голодным было уже некоторого рода национальной изменой.
        На самом подъезде к вершине Воробьевой горы путешественники остановились: дорогу перегородило скопление телег, груженных жердями. Последние лезли во все стороны, так что объехать столпотворение было никак невозможно. Идти оставалось недалеко, Абросимов и Пьер сошли, сразу провалившись по колена в снег. Вокруг телег происходила суета и беготня, голосили работники, в стороне от дороги перемещались неясные фигуры, на ходу разматывая веревки: строители огораживали неровную площадку. Шум стоял невообразимый. Пьер, перекрикивая рабочих, продолжал повествование (пожар двенадцатого года все у него продолжался). По мнению француза, Москву сожгли горожане, — столько ожесточения и готовности к крайней мере было у защитников города.
        Слава богу, Пьер не читал Карамзина. Во все времена пожар в Москве был не просто огненным действием, но символом, политической эмблемой. Воробьевы горы были лучшим тому свидетелем. В 1547 году Иван Грозный бежал сюда, на безопасное возвышение, от охватившей город огненной стихии. Зрелище, ему открывшееся, потрясло его настолько, что он занемог. В самом деле, как будто специально перед ним была развернута сцена самая драматическая. Полнеба разрисовано было дымами, в городе везде, куда падал взгляд, ходили столбы огня, по обширной равнине метались обгорелые московиты; до самой вершины горы, где он стоял, долетали крики о помощи, слагающиеся в нестройный и ужасный хор. Иоанн был уверен — пожар, истребивший город, был устроен боярами. Так будто бы протестовали они против его венчания на царство, что произведено было в тот же год, зимой.
        Катастрофа 1812 года, как выясняется теперь, также была следствием политической акции. Пьер был прав: город подожгли по приказу генерал-губернатора Федора Ростопчина. И даже пожарные трубы разобрали, чтобы не осталось никакой возможности бороться с огнем. Ростопчин возглавлял вместе с князем Багратионом «партию войны» в русском обществе, желавшую превратить кампанию в тотальное противостояние с Наполеоном. Для этого нужна была демонстрация народной жертвы. Подобной жертвой и стало самосожжение Москвы.
        Выводы учителя оказывались таковы, что согласиться с ними было совершенно невозможно. Пожар в версии Пьера делался для Москвы закономерен; это прямо вытекало из общего хаоса, отсутствия правил политического общежития, постоянного внутреннего раздора и смуты, бесправия народа и жестокости правителей. Пожарам способствовали также здешние градоустроительные особенности. Города Европы, выговаривал несносный француз, утопая в рыхлом снегу, большей частью сделаны были из камня, оттого огню они противостояли более успешно. А тут дерево. Засим с неизбежностью следовали большая в Европе защищенность личная (у нас рабство) и тому подобное.
        Юный Абросимов едва поспевал по оседающему, грязному насту за увлеченным докладчиком. Об особенностях климата и деревянного строительства он никогда не задумывался, потребность в свободах понимал довольно абстрактно, однако испытывал самый искренний стыд — за неумение толком возразить учителю (а возразить хотелось), за обстоящие нестроения и нелепицу, перевернутые на дороге сани и пьяного казака, голыми ногами топающего по снегу в противоположную от реки сторону, за низкое небо и голод, дошедший к тому моменту до бурчания в животе.
        Еще повернули немного, последний ряд деревьев вышел им навстречу и распался. Удивительная картина открылась взору. Во все стороны простиралась равнина, одним широким жестом, поворотом реки развернутая прямо им под ноги. Вид открывался, казалось, до самого полюса — так наливался синим северо-восток. Город поднимался от земли кружевами, Кремль плыл над ним облаком, и от него катились под ноги наблюдателям церкви, дворцы, казармы, магазины, сараи, провалы пожарищ и сиреневые облака садов. По мере приближения к реке Москва становилась все более беспорядочна, авансцена же вся была развал и вавилонское столпотворение.
        Берег противоположный, еще не освободившийся от снега, пестрел хаотического вида сооружениями: народ разбирал остатки масленичного гулянья. Лужники, исходя цветным паром, разворачивались, точно на скатерти: снег был грязен, истоптан и словно исчиркан объедками. Иные павильоны являли собой один кривобокий остов, другие, предназначенные для мелкой торговли, каковая предполагалась здесь до самой Пасхи, еще не выстроились в правильные прямоугольники, а были разбросаны произвольно, точно праздно бродящая скотина.
        — Какой хаос! -проговорил Пьер, замирая от широты зрелища.
        — Стыд-то какой… — прошептал несчастный Абросимов, прикрывая невольно рот рукавичкою.
        II
        Переживания Абросимова и вся мизансцена замечательны. Совпадения в мимике города и героя сами по себе любопытны; здесь же они указали на нечто большее -помещенность их в одушевленное пространство или лучше — на перелом пространств.
        Диспозиция обозначает со всей определенностью соревнование берегов — правого, возвышенного, «европейского» (здесь помещается, точно на трибуне, Пьерпросветитель) и низкого, «азиатского», расстелившегося неубранной скатертью (Лужники, остывающая ярмарка, торжище, суета и разгром). Происходит столкновение ясной перспективы Пьера (прибавьте вид сверху, зрелище всего города разом) — и дробной, низкой, преследующей сиюминутные цели, постыдной жизни Лужников. Это было столкновение света с тенью, просвещения с косностью; противостояние трибуны и арены, головы и брюха, иначе же — двух контрастных половин Москвы.
        В самом деле, нет места в Москве, которое удостоилось бы столь противоречивых описаний. Здесь разность московских потенциалов (мечты и лени) достигает максимума. И начинается, натурально, ток — сверху вниз: движение совести, оскорбленной мысли. Ей сопутствует стыд самый светлый; за тьму и неразбериху, убожество и мелочь лужнецкой жизни — чувство, в Великий пост стократно умноженное. Не один только Абросимов шептал в кулак возвышенное на Воробьевых горах. Взять хотя бы Герцена и Огарева с их неистовой на том же склоне клятвой, чему свидетельство странного вида обелиск советских времен.
        Наблюдение города с Воробьевых гор было занятие всеобщее, неизменно возвышающее и ранящее душу.

*
        Вся новейшая история Лужников есть перманентное оформление этого конфликта измерений. Как будто два берега, высокий и низкий, затеяли между собой войну. Первыми выступили «правобережные», надменные европейцы — архитектор Витберг поместил на высоком берегу проект храма-памятника в честь победы 1812 года. Максимально насыщенное светом здание должно было встать наверху, на самой бровке берега. Каскады ступеней (волны взгляда?), согласно проекту, сбегали с высоты к воде. Храм, поднимаясь над городом, противостоял низко лежащему противоположному «левобережному» фронту. Со всей ясностью, как и положено классицизму, была прочерчена ось: запад — восток.
        Однако Витбергов светлейший храм так и не был построен, и даже сам автор был «азиацкою» силой заброшен в Вятку, в ссылку, точно по им же самим начерченной оси.
        В том же направлении, хоть и не так далеко, немного не дошед Кремля, передвинулось и место для строительства храма Победы. На новом месте, на Волхонке, он приобрел черты византийские, раздался в размере, налился тяжестью. И, словно это было командой к контрнаступлению, в обратную сторону, на Воробьевы горы покатилась волна «нижней» Москвы.
        Она вывалила на плоскость Лужников потроха ярмарки. Левобережная, «азиатская» Москва предъявила высокому берегу широко отверстое расхристанное чрево — его и устыдился Абросимов, которого его собственное чрево слишком ясно давало о себе знать в ту минуту.
        Революция 1917 года покатила волну пространства обратно. На Воробьевых горах не появилось ничего нового, зато был задуман очередной выдающийся проект — студента ВХУТЕМАСа Ивана Леонидова: Институт Ленина, (бумажный) памятник эпохи конструктивизма. Институт расходился широко во все стороны подвешенными в воздухе корпусами-координатами. Глобальную идею воплощал на пересечении легких параллелепипедов воздушный шарик-глобус.
        В свою очередь, храм Христа Спасителя, оплот «нижнего» берега, был взорван.
        Проект Леонидова не был построен. Через некоторое время его место на высоком берегу реки занял комплекс зданий университета. Высоченный, выше всех стоящий из сталинских высоток, насыщенный светом и всеми знаками тяжкого большевицкого ордера. От него пошла вниз очередная, преобразующая пространство, волна.
        Нижний берег был покорен: на нем, в самом чреве Лужников был построен стадион, русский «Колизей», спортивный рай, в котором летом среди зелени чертились широченные асфальтовые дорожки, зимою же повсюду расстилался синий звенящий лед.
        И еще, если кто помнит станцию прежнюю метро «Ленинские горы», — вся она была словно по изначальной оси летящий ветер, с синими, оглаженными этим самым ветром стенами.
        Казалось, история места достигла необходимого завершения, свежий воздух, ясные фигуры пространства до отказа заполнили пейзаж.
        Но так не бывает в Москве, где война измерений (это особенно заметно в марте, в равноденствие — шаткое, птичье время) не кончается никогда.
        Храм Победы, взорванный большевиками, в 1990-е годы был восстановлен, и в который раз московский маятник качнулся: московская «Азия» двинулась с востока на запад.
        Ярмарка (торжище, позор г-на Абросимова) вернулась на свое место. Лужники «залило» по колено. Некоторое время на фоне античных кулис стадиона можно было наблюдать сцены из завоевания Рима гуннами. Сам стадион накрыли козырьком, отчего он потерял свои строгие формы («накрылся медным тазом» — городской фольклор).
        Прежняя станция метро была разбомблена; теперь на ее месте другая, не менее просторная, но все же — или так кажется старожилу? — движение пространства в ней уже не то. Она статична.
        Мало этого. Пестрая волна торгового нижнего берега перехлестнула реку, и теперь уже на самой высоте Воробьевых гор красуется ее авангард. Через всю смотровую площадку выстроился фронт мелких лотков. Матрешки, антиквариат, золоченые статуэтки, сусальные виды Москвы. Между ними на шестах, точно скальпы, — связки предназначенных иноземцам шапок-ушанок.
        — Стыдно, ох, как стыдно, господа! — шепчу я, проходя мимо, загораживая от ветра рот рукавичкою.
        Ничего не меняется в Москве. Маятник истории над ней все качается. Она все та же обширная арена столкновения Европы и Азии, двух не сходящихся пространств (то, что снизу, не пространство, но плоскость), которые по весне как будто обнажают свои обоюдоострые измерения и сходятся в великой — Великопостной — схватке.
        Московская сфера (времени) в марте разъята на тревожные составляющие.

*
        Что же наш Абросимов? Окончание его истории носит характер дидактический. Ничего удивительного, если свой рассказ, согласно записи Баранова, он готовил в назидание внуку. Юный путешественник, вернувшись домой из перевернувшей его душу экскурсии, предпринял следующее. Не раздеваясь с дороги и пройдя прямо в погреб, он отыскал на леднике кусок копченого мяса. После нескольких минут душевных мук завернул его в хрустящий, истекающий желтым соком лист квашеной капусты, еще некоторое время помедлил, повертел ароматное сооружение перед носом, словно примериваясь, с какой стороны вцепиться в него зубами, затем вышел на улицу и выкинул бутерброд за забор.
        По крайней мере, соседская собака была рада такому финалу.

*
        Таково никому не известное, почти анонимное свидетельство о великой схватке, каждую весну сотрясающей Москву. Она происходит у нас в душе: луч, проникший небеса в пасмурные дни Сретения, разъял ее пополам. Нарисовались две разные Москвы и между ними пропасть: не просто города зимний и весенний, языческий и христианский, европейский и азиатский, но больший и меньший, верхний и нижний, разлегшийся, словно по дну — две Москвы, показательно разно устроенные.
        Что же два наших великих интуита, два сочинителя всяк своей Москвы — как Пушкин и Толстой отметили на своих «чертежах» этот шаткий сезон, великопостную борьбу измерений (московского разума)?
        Отметили со всей ясностью: оба отреагировали принципиально и ярко, доказав в очередной раз, что они со столицей одно целое; при этом каждый нашел для выражения ее, Москвы, нервного весеннего состояния свой особенный прием.
        МЕСТОРОЖДЕНИЕ АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА
        …1825 год. Март, природа взбалтывает чернила. Под тонкой снежной кромкой кипит грязь.
        Пушкин начинает «Годунова».
        На бумаге тают окончания строк, стихи развозит в прозу.
        Первые же перебои ритма показательны: Отрепьев бежит из Москвы — короткая строка разворачивается дорогой, прозой; далее корчма на литовской границе — через нее опять течет проза. Переходы эти неслучайны, все это бегство от рифмы — это его же, Пушкина бегство из затвора (размера) в белое поле.
        Но вдруг опять столица: подмораживает, поэтический текст удержан, схвачен ритмом, страничным льдом.
        Сначала кажется, что это только форма освоения опыта Шекспира. Несомненно, у него Пушкин еще зимой высмотрел этот прием, перемену стихов на прозу. Но, если присмотреться, здесь есть свое собственное «изобретение». Вот именно это: в Москву — в рифму, под лед (строгой формы), в «зиму», в центр сжатия, где прозу прессует в стихи. И обратно, из Москвы — в прозу, в «весну», вольное поле текста.
        Не все так точно, есть сцены, написанные в ином ключе, но этот прием просматривается как основной.
        Так пульс Москвы угадан, так она дышит, воюя сама с собой. Пушкин и пишет о войне Москвы с Москвой. Это та самая «мартовская» схватка ее измерений, когда московская Европа воюет с московскою же Азией: бесконечный, неизбывный конфликт. У Пушкина он олицетворен показательно просто: Лжедмитрий против Годунова — два «электрических» полюса, разделенные рекой, пускают друг на друга искры. Их встречные волны накатываются друг на друга, но не могут всерьез столкнуться, — проходят одна сквозь другую — так не совпадают между собой две Москвы. Их порожнее взаимопроникновение порождает один только хаос — Смуту.
        Но сколько страсти в этом странном поединке! В безмерной пустоте герои бьются, не наблюдая один другого; поражают фантомы оппонента и этим одним изводят друг друга насмерть. Столицу корчит от их беспространственного боя; к концу спектакля она рассыпается в пыль, в народ безмолвствует.
        Два московских начала, два магнитных полюса Москвы, западный и восточный, Пушкин запускает в действие на равноденствие — вовремя. Его прием (стихи против прозы) удивительно адекватен ситуации, он применен в марте, точно по сезону.
        Тут история сходится с географией, а заодно и с личной биографией сочинителя; Пушкин сам на границе с Европой, туда, через литовскую границу, он сейчас готов бежать. Положение Пскова, как будто одним названием защелкивающего себя на засов, на самом деле не столь и замкнуто. Оно по-своему шатко. Псков на границе, отсюда рукой подать до Польши и за ней Европы.
        Пушкин находит у себя аневризму, расширение вен на ногах, которое, по его убеждению, грозит ему смертью. На деле это болезнь от недвижения, застоя ног у путешественника. Он пишет бумагу властям, просится на лечение в Дерпт (Тарту), его, разумеется, не пускают. Он заперт, повсюду выставлены рогатки и препоны, не дающие ему пройти на вольный воздух, в Европу. Как же ему не понять Отрепьева, бегущего туда же?
        Но фокус в том, что и тот и другой, Отрепьев и Пушкин, в итоге стремятся в Москву, в центр русского тяготения, где проза собирается рифмой, где речь и самая физиономия горожан округла, где время не бежит, но уложено сферой.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        Равноденствие
        Толстой ощутимо страдает от весенней схватки измерений. Он сам и есть Москва, почти телесно: шаткое равновесие дня и ночи разнимает его на части.
        Найти точку равноденствия в его романе-календаре несложно.
        Это середина марта 1806 года. В этом месте сюжет романа как будто распадается; это точка катастрофы, после которой судьбы всех героев как одна идут под откос.
        На приеме в Английском клубе, где чествуют Багратиона, Пьер вызывает на дуэль Долохова, тяжело ранит его, после чего порывает с женой, которая была виновницей дуэли, после чего оправляется безо всякой цели в Петербург, почти в никуда, и только уже в дороге, в состоянии душевного хаоса встречает масона Баздеева. С этого момента ему является слабая надежда на спасение, на построение нового мира. Этот разрушен.
        Тут нужно вспомнить в очередной раз, что весь роман «Война и мир» есть только вспышка воспоминаний Пьера, мгновенная, ослепительная, полная, явившаяся ему в самый канун Николы (см. главу четвертую, Никольщина) 5 декабря 1820 года.
        Пьер вспоминает прием в Английском клубе в марте 1806 года, в равноденствие, вспоминает как катастрофу, за которой следует потеря памяти. По одному этому можно судить, что такое для Толстого эти дни, каковы для него размеры и сила хаоса, сходящего ранней весной на Москву. Это фатальный перелом в самой структуре времени, трещина в сокровенном «чертеже» Москвы.
        Несчастье сопровождает всех его героев, кто участвовал в этих событиях, кто только вступил на эту шаткую точку календаря.
        Событие в Английском клубе только половина весенней катастрофы. Другая половина совершается в Лысых горах. 19 марта того же года маленькая княгиня Болконская, наконец, разрешается от бремени и во время родов умирает. В ту самую минуту, когда она умирает, в Лысые горы возвращается ее муж, Андрей. Это неправдоподобное совпадение оправдывается тем, что так вспоминает Пьер. В его романе-воспоминании дни равноденствия так несчастны, что стягивают на себя все беды и нестроения героев, где бы они ни были.
        Это еще одно свидетельство неблагополучия момента, обрыва всех связей и структур, что до того удерживали мир в равновесии.
        Равновесие равноденствия ненадежно: Москва у Толстого вся в эти дни пошатнулась.
        Эти роковые роды в Лысых горах сами по себе хронологически изумительны.
        Как-то раз я взялся считать, сколько времени носила ребенка несчастная княгиня; что-то в сроках ее беременности мне показалось странным. Давайте вспомним: она появляется в первой же сцене романа, на вечере у Анны Шерер, с уже заметно округлившимся животом, ходит утицей. Стало быть, к этому моменту она носит ребенка не менее пяти месяцев, а то и более. Рожать ей, соответственно, через тричетыре месяца. Первая сцена романа — 5 июля: значит, роды предстоят примерно в октябре. В конце сентября мы видим княгиню в Лысых горах: она так тяжела, что едва способна выйти из кареты. Но действие идет, а княгиня все носит сына, только округляется все более. В декабре она все еще на сносях, хотя заметно подурнела и черты ее как будто остановились. Еще бы, если она переносила уже два месяца. И вот она рожает — 19 марта! Это уже год с лишним, это вне законов природы, анахронизм и нечто противоестественное.
        Опять-таки, все можно списать на память Пьера. Но в том-то и дело, что память Пьера (и с ним воображение Толстого, человека Москвы) настроена так странно, что стягивает все беды в одну точку, как в черную дыру, — в трещину календаря, в 19 марта. Туда, где расходятся члены и суставы Москвы, ее конфликтные измерения.
        При этом, — вот еще важный акцент, особенно у ведуна Толстого, чуткого к поведению воды, — накануне родов княгини в Лысых горах внезапно меняется погода.
        Вдруг в середине марта возвращается зима; злая, с полным зарядом снега, которым заваливает в одно мгновение всю округу. Так бывает, — пишет Толстой. Еще бы! У него в романе и не такое бывает.
        Вода бунтует, меняя состояния, мутит Москву (тут можно вспомнить Пушкина с его переменой стихов на прозу, в Москву и из Москвы, его драматический пульс текста в «Борисе Годунове»). Здесь тот же пульс и перемены, и эти перемены прямо указывают, — указывает Толстой — что эти пертурбации происходят в дни равноденствие. Ему нужен для описания тотальной катастрофы (Пьера) именно такой фон: двоящийся, разрушительный, свидетельствующий о столкновении конфликтных миров (сезонов, «чертежей» воды) в Москве. Фон равноденствия, опасного шатания Москвы.
        И это еще не все. Спустя четыре года следует встреча на балу князя Андрея и Наташи, скоро перешедшая в ухаживания и предложение руки и сердца. (Для Пьера воспоминающего это самый болезненный сюжет.) Князь Андрей ездит женихом в дом Ростовых, наводя на домашних ужас, значения которого они не понимают. Он ездит к ним на Великий пост. Внезапно пропадает, затем возвращается (был у отца, спрашивал благословения, тот почти отказывает, откладывает свадьбу на год). Андрей едет к невесте и сообщает ей это жестокое решение.
        — Целый год! — ахает Наташа, — я умру в этот год.
        Он уезжает НА ДВА ГОДА!
        Это еще один фантастический анахронизм в романе Толстого, которого мы не замечаем, потому что веруем в этот роман, как во вторую Библию. (Первой этот сбой величиной в год отметила внимательная американка, спустя сто лет после публикации романа.) Князь Андрей сватается и уезжает весной 1810 года, приезжает вскоре неудавшегося «сретенского» похищения в Великий пост 1812 года, накануне войны. Его не было два года. Еще бы не сорвалась Наташа в это Сретение, не оступилась в провал времен!
        Возвращение Андрея ужасно, ссоры и разрывы зияют острыми краями, как если бы страницы книги резали ножом, — все правильно, потому что на дворе опять Великий пост, опять равноденствие.
        Князь Андрей вернулся из Европы, он холоден, как ледяной куб (пространства), Наташа-Москва раздавлена, она приняла яду и умирает — умирает сам Лев Толстой, это его режут ножи измерений, расчленяющие Москву на части — потому, что пришло равноденствие.
        И опять-таки: никто никого не обманывал — просто так все вспомнил Пьер. Так, по роковой точке в середине марта во второй раз ломается, дает трещину его память (не один год, а два). Но пишет-то Толстой. И эти разрывы и раздоры, эти разрушительные страсти, которые проходят разломами по нему самому, по человеку Москве, он помещает в календаре туда, где им самое место: в Великий пост, в точку равноденствия.

*
        Кстати, где это место, где Английский клуб, в какой точке Москвы проходит эта трещина? Случай 19 марта 1806 года, когда Пьер вызывает на дуэль Долохова, происходит в точно указанном месте — на Страстном бульваре.
        В то время Английский клуб располагался в здании на углу Петровки и Страстного бульвара. После войны 12-го года его заняла общегородская больница. Заметное здание: по его фасаду идут двенадцать колонн, широко и уверенно поставленных. Здание стоит широко и уверенно, и сам бульвар широк и плосок, но если взглянуть на это место сверху, увидеть его на фоне метафизического ландшафта Москвы, то станет видно — бульвар положен «ненадежно».
        Он качается на пологой вершине водораздела (не холма). В одну сторону от него довольно круто спускается вниз, к Неглинной, Петровский бульвар, с другой стороны, от Пушкинской площади к Никитским Воротам начинает понемногу спускаться бульвар Тверской. Страстной наверху, на вершине водораздела. Как он ни плосок, ни покоен, а все же он в неустойчивом положении. На фоне общего рисунка московского рельефа он несколько шаток. Вода бежит с него в обе стороны.
        Если же сложить все вместе: Великий пост, страстной сезон, Страстной бульвар, шатания и страсти Пьера и еще эту зыбкую, готовую в любую сторону склониться поверхность водораздела, то мы получим опасный, роковой шарнир всего московского подвижного пространства.
        И тут человек Москва не ошибся — как он мог ошибиться, когда в нем самом помещается этот ненадежный шарнир? И вот он ломается, этот несчастный шарнир, и с ним вместе пополам разваливается весь толстовский роман-календарь — 19 марта 1806 года. Точно по месту и по времени, по сезону.

*
        Так отмечают весеннее равноденствие в Москве два ее лучших сочинителя. В чемто их рисунки схожи. Оба улавливают мартовское широкое движение, драму московских масс, но пишут ее по-разному.
        У Пушкина кинетика момента созидательна: ото дня в день с самого Рождества он «растет», и в этот весенний ключевой момент начинает как будто расправлять плечи, принимается всерьез сочинять Москву. У Толстого, напротив, равноденствие разрушительно; в этом месте он бросает сочинение, оставляет (вместе с Пьером) Москву, роман и судьбы его героев распадаются, валятся, стекают вниз с высоты Страстного бульвара.
        Оба свидетельства в высшей степени характерны: зима уходит, Москва пришла в движение — вся она в конфликте, борьбе ментальных измерений.

*
        Где положен конец этой схватке? На Благовещение.
        ПТИЧИЙ ДЕНЬ
        Хороший день.
        7 апреля — Благовещение Пресвятой Богородицы
        Дева-матерь является как бы единственной границей между тварным и несотворенным человеческим естеством. И все видящие Бога признают и ее -как место Невместимого.
        Григорий Палама, в характерных для него категориях.
        До 12 лет Мария жила и работала в храме, мечтая посвятить свою жизнь Богу. Затем ее обручили с Иосифом из Назарета, дальним родственником из дома Давидова. Назарет от «назара» -заступница. Благовещение было ей в 16 лет. Место Невместимого: хорошо сказано.
        В канун Благовещения, 6 апреля 1753 года. Елизавета отменила в России смертную казнь; через несколько дней, 10-го, она отменит казнь с отсечением правой руки.
        Нынешнее название праздника установилось примерно в VII веке. До этого он назывался Зачатие Христово, Начало Искупления, просто Благовещенье.
        Одежды на служителях в этот день особые, богородичные, небесно-голубые.
        Апрель, небо еще блекло, но уже протекает голубым. Также и холод не так зол, не дерет щеки и руки, а гладит.
        В народе этот день именуют Бабьим праздником.
        Выпускают на волю птиц. Выпускают девушки. Птицы гнезд не вьют, девки кос не плетут.
        Москва к первым числам апреля как-то незаметно умудряется справиться с соблазнами и порывами равноденствия. Март и «Страсти Толстовы» позади, хоть Великий пост еще длится.
        Это замечательная черта Москвы: она во всем согласна с Толстым, она верует в него и в его роман, а все равно живет по-своему. На его роковые роды и смерть княгини Болконской (кстати, питерской особы, в девичестве Мейнен) она отвечает праздником Зачатия Христова.
        Может быть, так Москва отдыхает перед настоящей Страстной, перед Пасхой.

*
        Про 1 апреля ничего писать не стал. День Дурака, день апрельской (спящей) рыбы — это у французов, день насмешек над людьми, которые с зимы еще не проснулись и пребывают умом как будто в прошлом году. По идее, тут все хорошо для «праздной» книги, но все же, на мой взгляд, он какой-то не московский, этот день. Москва не может выбрать один день для веселья, так же как для любви (тем более 14 февраля, в зиму и стужу). Это внешние праздники.
        1 апреля 1584 года умер Иван Грозный.
        1 апреля 1809 года родился Гоголь. Того и довольно.
        Заканчивается первый этап праздничного московского цикла. Был (длился всю осень) «нулевой», подготовительный, затем пришло Рождество, Новый год явился и двинулся на Сретение и понемногу так разбежался, что взволновал всю Москву. И вот уже первый этап миновал: год «построен» на четверть.
        Время в Москве (свет по Москве) идет уверенно, по-прежнему по линии, над пропастью Великого поста, но эта линия уже не острый луч-скальпель Сретенья, который более будоражил, колол, членил по осям московское целое, но поток — мартовский, апрельский, проливающийся прямо в море Пасхи.
        На равноденствие происходит «времяворот» и открываются во всех стороны сырые бездны, Москва сама с собой вступает в схватку; к Благовещению это испытание в общем и целом заканчивается.
        Впереди важнейшее приключение, перемена состояния, которая потребует всех накопленных душевных сил. Впереди Пасха: сезон отдельный и особый, плывущий как бы поверх календаря подобием острова (облака).
        На него нужно взобраться и перед тем еще опереться на некую промежуточную ступень: пусть это и будет Благовещение. Поднимаемый к небу птицами, день Благовещения по-своему вертикален: он обозначает ощутимый подъем (времени).
        ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
        ПАСХАЛИИ
        Пасхалии -таблицы, содержащие ключевые слова и круги, для нахожденья времени Пасхи и других подвижных праздников.
        В.И.Даль, «Толковый словарь живого великорусского языка»
        — Кремлевские Пасхалии — Бунт во имя Лазаря — Остров Пасхи — Москва: яйцо в разрезе — Обнажение души Христофора Галовея — Кулич и Пасха (переложение из Елены Молоховец) —
        Встреча курицы с яйцом — Против ноября — Пасхальный тур в Москве возглавляет список праздников, составляющих весьма специфический раздел православного календаря, и без того отличающегося от европейского на две недели. Именно от Пасхи ведут отсчет Масленица и Троица и иные подвижные церемонии, в своем самостоятельном кружении окончательно отделяющие православную Москву от прочего иноверующего мира. На Пасху разрыв Москвы с Европой в процедуре ее празднования достигает апогея — Кремль встает в совершенную противофазу Риму. Половинки христианского мира в эти дни становятся по разные стороны события: когда по ту сторону трещины в календаре радуются совершившемуся Светлому воскресению, здесь только напряженно его ожидают, переживая самый пик страданий и страстей, погружение во тьму.
        Черно-белое рисование, дополненное заумными расчетами пасхалий, чертит некое устройство, не столько самого праздника, сколько города, целиком в этот праздник погруженного, а также портреты самих горожан, фарфоровых идолов, свистулек и матрешек.
        Кроме того, контрастный этот портрет дополняется предысторией пасхального отмечания в Москве, не изжившей до сих пор следы язычества.
        Но важнее всего этот разрыв, разделяющий сферы тьмы и света, бодрствования и сна, дневной сосредоточенности и ночных метаний.

*
        Раскопал в своей бумажной горе запись 2002 года.
        …Накануне субботы Лазаря радио угостило с утра странной историей. Американские полицейские нащупали в некоей посылке (адрес я пропустил) непонятный предмет и заподозрили бомбу. Недолго думая, они взорвали всю коробку, не открывая.
        Ящик разлетелся на куски. Когда куски собрали, выяснилось, что в посылке была заключена самодельная фигурка ангела.
        БУНТ ВО ИМЯ ЛАЗАРЯ
        Начиная с Лазаревой субботы (за ней Вербное) чтение Евангелия на службах делается синхронно с происходившими в Иерусалиме событиями. Это добавляет драмы Страстной неделе; в субботу читается Евангелие от Иоанна, глава XI, с 1 по 45 стих, повествующие о воскрешении Лазаря.
        Даже церковные толкователи именуют это Христово действие бунтом. Евангелие, Иоанн: «Сам восскорбел духом и возмутился» (11, 33). У первых трех евангелистов об этом эпизоде нет ничего. Но, так или иначе, для перехода от странствий Иисуса к Страстной неделе, к последнему витку Евангелия, необходим существенный повод. Этим поводом становится случай с Лазарем; с него начинается бунт.
        Есть и другая точка зрения. Иисус возмутился маловерием близких. В его присутствии не должно сокрушаться о смерти. Но он плачет о Лазаре, этого не отрицает никто.
        И все больше веса приобретает версия самая простая: он восскорбел при виде смерти, он возмутился ею, наглой и курносой.
        В самом деле, Иисус столкнулся со смертью ближнего, в определенном смысле неприкосновенного, своего. Скорбь сестер и плачущих по Лазарю иудеев трудно воспринимать, как упрек учителю или следствие маловерия. Другое дело, что подобные жесты (восстание, бунт, открытый бой), возможно, слишком очеловечивают его. И поэтому Матфей, Марк и Лука молчат о возмущении Христа, упоминая перед входом в Иерусалим только об исцелении им слепого и предсказании собственной участи.
        Но церковь не молчит, напротив, делает акцент на возмущении Спасителя.

*
        Пост заканчивается, начинается неделя, полная событий и страстей; церемония меняет знак. Все возмущены вместе с Христом, долгое ожидание заканчивается, на его место является сопереживание, яркое проявление эмоций.
        Даже праздничные обряды субботы меняются для друга Лазаря. На трапезе разрешается вкушение рыбной икры.
        (Икра есть еда «запредельная», мы поглощаем будущее время, жизнь, по сути, не начавшуюся.) С другой стороны, говорят комментаторы, Христос не ищет войны, так как во время входа в Иерусалим он садится не на коня (символ войны), но на осленка, потому что идет с миром. О том же свидетельствуют пальмовые ветви в руках сопровождающих.
        Наверное, правы и те и другие. Ситуация колеблется, Христос в эти дни несколько раз уходит из Иерусалима и возвращается. События некоторое время следуют в ритме маятника; или это качаются весы, на которых он взвешивает свое близкое будущее?
        В Вербное воскресенье, за неделю до Пасхи, проводилось пробное гулянье на Красной площади, своего рода репетиция праздника. Против Гостиного Двора выстраивались полотняные палатки, у которых начинался торг всякой праздной мелочью: детскими игрушками, искусственными цветами, бракованной, битой посудой. Праздник понарошку. Здесь продавались также старые книги и лубки, но это на Спасском мосту весь год было занятие обыкновенное.
        Греки продают рахат-лукум, французы пекут вафли. Все вперемешку с облаками верб. Их светящиеся, плывущие в воздухе корпускулы делают этот игрушечный мир еще более ненастоящим. Проектным? Во всяком случае, выдуманным.
        О погоде: Вербохлест — бей до слез. А может, не о погоде. Тогда что это — о страстях Христовых?
        Страстная неделя в Москве XV — VII веков с первого же дня насыщалась показным противостоянием и неразберихой. Шествие патриарха «на осляти» в Вербное воскресенье, въезд его в Иерусалим (Кремль) через Спасские ворота и самый крестный ход дополнялись странными ночными играми: толчею природы представляли мальчишки, гоняющие вокруг крепости с колокольчиками на шее. Преображенные в овец и телят, они бодались, блеяли и мычали, и вслед за тем стройною шеренгой забегали в те же ворота, дабы впоследствии скотина прямо шла с пастбища домой и не плутала. Все предрассветные бдения, предваряющие главный Воскресный день, обозначены были демонстративным смешением человечьей и иной природы. Тем самым великие сомнения и тьма Страстной были явлены московитам несравненно резче и болезненнее.
        Чистый четверг: нужно мыться, чистить дом и дол.
        В Москве, в Успенском соборе в этот день освящалось миро. Богослужение совершается не в черных, но в фиолетовых одеждах.
        Перед рассветом у Троицких ворот скотину обливали снеговой водой -»чтобы лучше плодилась и не болела». Столпотворение под мостом обращало людей и скот в одно неразличимое, говорящее и рогатое воинство. В самом Кремле мужики являли живые картины пахоты и сева: бегали в темноте вереницей, запряженные в сохи и бороны, цепляя железным когтем едва оттаявшую землю, — растревоженная, она должна была принести обильный урожай.
        Все это были обычаи языческие и деревенские — а чем Кремль не деревня? хаос улиц и строений, где-то в глубине хранящий мистическую логику плана. Несомненно, он всегда напоминал (и напоминает до сих пор) деревню, поселение свободное, никаким насильственным черчением не стесненное. В те буколические годы Кремль был полон огородов, свободно гуляющей скотины и птицы — декорации для драматического противостояния грядущего света с шевелящейся многонаселенной тьмой были вполне подходящими.

*
        Весьма любопытны свидетельства Христофора Галовея, английского механика, установившего в 1625 году совместно с Баженом Огурцовым первые в Москве часы на Спасской башне Кремля. Ему, пионеру регуляции и точного расчета, непонятные ночные ворошения казались полной дичью. Можно себе представить его реакцию, к примеру, на рассказ малолетнего подмастерья из часовой команды о том, что при первом заведении на башне часового механизма рыба из Москва-реки попрыгала на берег, а солнце встало поперек неба, отчего последнее закипело. Очевидно, что ночной праздник он воспринимал так же: как проявление темноты непросвещенного кремлевского разума.
        Однако долгожданная пасхальная служба, совершаемая в ночь с субботы на воскресенье, и великое при этом пришествие света эти арифметические оценки неизменно опрокидывали, в прямом смысле слова по-новому освещая архаический кремлевский пейзаж.
        Согласно праздничному закону, день наступал ночью. Здесь контрастные полюса Пасхи сходились.
        Всю неделю ожидаемый среди нескончаемой скорбной тьмы (доходило до того, что в светлое время иные подолгу сидели, зажмурившись), свет налетал мгновенно, в полночь, вместе с крестным ходом, пальбой пушек и оглушительным колокольным звоном.
        Зажигались все кремлевские паникадила, присутствующие поднимали свечи — тьма отступала, и, ее раздвигая, росло посреди Кремля золотое яйцо света. Таяли вчерашние глиняные и рогатые идолы, дамские скорлупки, мелкий детский бой.
        Все становилось люди.
        С этого момента обретало суть христосование — слияние человечьих обломков света, которые до сего момента разделяли чернила Страстной. Становилось понятно само недельное испытание тьмой: она только подчеркивала дробный свет тел, сливающихся теперь в многотело, — тьма была близкая, подошедшая вплотную смерть.
        Смерть к телу ближе рубахи.

*
        Также интересны формулы многоочия, взаимного прозрения и приятия друг друга.
        Местные художники, бестрепетно переводящие всякое заумное явление в анонимный лубок, так и рисовали участников пасхального объятия: многоокими и разноглазыми, во всю ширину лиц, поверх шапок, платков и бород.
        И тьма, покоренная, отступала.
        Вчерашние птицы и звери восстанавливались в человеков, постепенно по мере праздника вновь обретая цвет, дробясь, разбегаясь шумной московской толпой. Но неизменно сплочениями света оставались пасхальные яйца, снежные горки куличей и перевернутые творожные стаканчики, которые горожане выносили из крепостных церквей, оберегая от порывов ветра, точно горящие свечи.
        ОСТРОВ ПАСХИ
        Устроители праздника с особым вниманием следили за мгновенностью метаморфозы. Кремль весь был опутан зажигальной промасленной ниткой, по карнизам соборов и теремов бисером загорались плошки, стаканчики и целые бочонки с огнедышащим и искристым составом. Однажды чуть не подожгли зазевавшегося архиерея, впрочем, и без того чины церковные сияли во всю мочь. На пасхальную заутреню им полагалось одевать самое богатое одеяние: золото риз растекалось по Соборной площади, забегая бликами во все углы и закоулки. Кремль отнимался от земли и плыл в полночной тьме, точно огромный остров света, остров Пасхи, отделенный от остального мира наподобие своего географического прототипа. Только разделял остров и неразличимые за горизонтом страны света не Тихий океан, но сплочение времени, гулкая щель в семь дней шириной.
        Всякий раз дело за малым не доходило до пожара. На этот случай заготовляли в должном количестве воду. Вода была нужна еще для одной цели: всех проспавших заутреню и омовение полуночным светом в воскресенье с утра под крики и визги обливали с головы до ног. Иных прямо в постели. Всякий человек, он же гладкий речной голыш, должен был пройти через это переломное мгновение, почувствовать всем телом краткость и полноту секунды, с которой соразмерялась вся кремлевская жизнь.

*
        С утра, по образу и подобию полнощной вспышки света, взлетали на воздух кремлевские кладовые — наступало разговенье. По весне кладовые были не слишком богаты, однако сошедшийся за Великий пост в совершенную скорлупку желудок и этот небогатый набор принимал как взрыв, сияние и внутренний фейерверк.
        Отсутствие меры в пиршестве временами заканчивалось трагедией. Тьма омывала Пасху со всех сторон: по выходе из праздника иные неосторожные едоки наедались буквально до смерти. По свидетельству Ломоносова, написавшему специально по этому поводу записку на высочайшее имя, мраморные тела несчастных, погибших от еды, после Пасхи собирали по Москве десятками.
        Так преодолевал трещины в монолите календаря кремлевский народ, подставляющий дуновению вакуума белые тела, чтобы тьма успокоилась, осталась контуром к тайному свету.
        Вообще умение праздновать светом во тьме ярко характеризует этих оголтелых рисовальщиков, использующих черную краску «всевремени» для обрамления контрастного, жертвенного автопортрета. Пример им подавало пасхальное яйцо; по его образу и подобию они точно играли сами с собой в одушевленные куклы.
        От этого смешения человеческой и гипсовой природы рождалось третье — двуединая плоть, странно соответствующий яичному сгущению времени материал. Кремлевская скорлупа, открывающаяся в праздник тысячью очей, — и плазменно-жидкое, живое внутри.
        Город также оборачивался пасхальным яйцом: вся карта Москвы есть яйцо в разрезе.
        Тут даже слишком много сходства; к таким сравнениям следует подходить осторожно. Мы заглядываем в невидимое; не в пространство, но в тайник, вглубь закрытой сферы.
        МОСКВА: ЯЙЦО В РАЗРЕЗЕ
        Яйцо с древности воспринималось, как символ бессмертия, точка пересечения всех возрастов и времен. Крашеное — напоминало о крови Христовой, омывшей и приготовившей к вечному свету всякую замкнутую в эллипс человеческую жизнь. Поэтому оно неизбежно делалось центром всеобщего внимания в пасхальные дни.
        Раскатившиеся по Боровицкому холму, светящие из устланного травою лукошка, взбегавшие в виде золотых куполов на храмы, пасхальные яйца светили, как лица некоего молчаливого, замкнутого от мира народа. По приближении воскресенья они наливались плотным и тяжким светом.
        Кремлениты ходили с ними по кладбищам христосоваться с покойниками, закапывали спящие яйца в могилы. Если кого прибирало в самый праздник, хоронили с яйцом в руке. Неудивительно — заветная капсула, испытанная предпасхальной тьмой, могла путешествовать в Аид и обратно, оставаясь неповрежденной. (Показательно помещение иголки, охраняющей жизнь здешнего антигероя, Кощея Бессмертного, все в то же недоступное внешней смерти яйцо.) Вера в отрицание яйцом мимо идущего времени порождала также и обычаи веселые. Катали яйца с горки (здесь бежали до самой реки), и у кого оно катилось далее остальных, тому в тот год светила удача. По той же причине сами белотелые московиты неслись домой с воскресной службы бегом. Тот, кто первый добегал до дому, получал выгодную работу. Тот, кто не получал, расстраивался недолго. Пасхальное созерцание само по себе было занятием, «танцем» — по углам и лавкам вставали и плыли, не двигая и пальцем, невесомые фигуры. Все совершалось чинно и важно, словно в противовес античному анти-чину заезжих из Европы гостей, тому образу поведения, который вместе с реформою часов, календаря,
алфавита и прочая иноземцы пытались насадить в здешней почве.
        Как они могли нас учить (счету времени), если сами на две недели с Пасхой поторопились? Впрочем, случались годы, когда мы праздновали Пасху вместе с Европой.
        ОБНАЖЕНИЕ ДУШИ ХРИСТОФОРА ГАЛОВЕЯ
        Вот что еще случилось однажды в московской жизни Христофора Галовея. После долгих уговоров он склоняет кремлевское начальство к тому, чтобы на верхней площадке Спасской башни, рядом с часами, в проемах аркады установлены были статуи европейской работы, которые кстати же привезли в Москву итальянцы. (Эту верхнюю часовую площадку инженер полагал за истинно выставочную, откуда открывающейся внизу мглистой текучей стране можно было демонстрировать отчетливые достижения науки.) Статуи устанавливают, но по причине обнаженного их состояния немедленно одевают в специально сшитые суконные костюмы.
        Наверное, хороши были эти костюмы! Впрочем, говорят, что это были просто свитки грубой ткани. Жаль, если было так. С костюмами вышло бы веселее.
        Но вот приходит несуразная Страстная, и как-то раз, непроглядной ночью у подножия башни начинается страшный ералаш. Галовей поднимается, смотрит в окно.
        Сквозь Спасские ворота льет неразличимая, вооруженная огнями толпа, стонет, мычит и блеет, иные бегут на четвереньках. С зажженным факелом и полной пастью проклятий, точно Мальволио, Галовей идет в аркаду, дабы с высоты небес обрушить на буянов свой гнев. И тут в голове его мутится окончательно. В прыгающем пламени факела часовой мастер видит статуи, обнаженные донага. Одно мгновение они ему кажутся живыми — этого достаточно, чтобы мир иной ему открылся, — тот, где камень жив, тепел и словно истекает желтком: мраморная скорлупа треснула в пляске.
        Далее всю сплошную Седмицу итальянские статуи сияют над городом, великолепно обнажены; Галовей не решается даже взглянуть на них и успокаивается только после того, как их снова одевают в сукно.
        Трещина между мертвым и живым в это мгновение не видна. Живы кремлевские башни, и самый Боровицкий холм под ними есть кит. Нет смерти. Свет сплочен, лег на землю, как скатерть, не пропуская никого под землю, ибо все мы теперь бессмертны.

*
        Вообразить это нетрудно, если представить себе «ткань» света, составленную из тех отдельных «лучей», что Москва с момента Сретения уже во множестве начертила во времени: с начала года она только и делала, что лучилась.
        Вспомним исходную последовательность: точка Рождества на Сретение раздвоилась, протянулась лучом: и понемногу начало расти московское время.

*
        Так, «вдоль по времени» каждый человек принимается жить, скользить по желобу собственной отдельной жизни. Черепок, скорлупка, завернутая в рубаху-смерть. Его жизнь — ниточка, лучик, штришок. Но вот его оголила Пасха, его луч пересекся, переплелся с другими; он уже не один, он составная часть ткани света, которая не боится единичного разрыва, чьей-то смерти.
        Ничьей, ни большой, ни малой не боится: ткань света бессмертна. Такова несложная метафора плоскости, «скатерти» света.
        Но как важен этот переход — мгновенный, разом перемещающий человека в новое измерение, добавляющий ему в жилы новой жизни.
        КУЛИЧ И ПАСХА
        переложение из Елены Молоховец
        Куличи и пасха родятся у нас только на Святочной неделе, редко в другое время.
        Переложение только в том, что в рецепты добавлены слова, подразумевающие, что кулич и пасха живы: не готовятся, а родятся, не хлеб, а человек и так далее; в остальном рецепты верны и годны к употреблению.
        МЕРЫ ВЕСА:
        1 фуцнт — 409,5 г
        1 лот — 12,8 г
        1 золотник — 4,26 г
        МЕРЫ ОБЪЕМА:
        1 гарнец — 3,28 л
        1 штоф — 1, 23 л
        Кулич — это сдобный господин с миндалем, изюмом, цукатами, имеющий форму невысокого цилиндра с закругленной верхушкой, которая обыкновенно украшается завитушками, сделанными из того же теста или сахарной глазури.
        Пасха — дама из творога и сметаны, к которым прибавляется масло, яйца и некоторые другие припасы.
        Кулич бывает просто кулич, обыкновенный, сдобный, очень сдобный, польский, английский, миндальный, заварной, с шафраном, парадный.
        Кулич парадный
        В двух бутылках цельного молока распустить столовую ложку сухих дрожжей, вылить в опарник. Потом, подсыпая немного муки, растворить густое тесто, как для пирога, вымешать как можно лучше, чтобы совершенно отставало от веселки и краев опарника и затем сложить в крепкий полотняный мешок с рукавами, связать его бечевкой у отверстий и опустить в ведро комнатной воды. Когда тесто выходится, мешок перевернется одним рукавом вверх и сквозь поры полотна будет выходить тесто.
        Тогда его вынуть, разрезать бечевку, выложить опять в опарник, прибавить 1 стакан распущенного свежего чухонского масла (когда масло растоплено, его надо оставить и затем сливать осторожно в тесто, оставляя остаток на дне горшочка), 1 стакан яиц (сырых), 2 стакана мелкого сахара, полфунта очищенного и хорошо растолченного сладкого миндаля, 6 штук горького, 1 ложку соли, полпалочки истолченной и растертой в ступке, вместе с сахаром, ванили, четверть фунта мелкой коринки (коринка — мелкий бессемянный сушеный виноград, изюм), все это хорошенько перемешать с тестом, обмакивая руки в холодную воду. Когда тесто будет пузыриться и отставать от рук — это значит, что оно хорошо вымешано. Тогда его нужно выложить на стол (посыпать стол предварительно мукою) и дать подняться. Затем взять 2 высокие кастрюли, вымазать дно и бока маслом, обсыпать сначала поджаренным и затем мелко истолченным миндалем, поставить в духовую печь, где и оставить в продолжении полутора часов, постоянно посматривая, чтобы наш господин не подгорел.

*
        Пасха (дама) простая, обыкновенная. Кстати, это две разные пасхи, простая и обыкновенная, в простой есть ваниль, в обыкновенной нет, зато для нее используется чухонское (финское) масло.
        Справка: чухонское — кухонное (это не одно ли слово?) масло, «получаемое сбиванием сметаны или сквашенного молока, обыкновенно идет на изготовление кушаний, а также перерабатывается в топленое масло». Брокгауз и Ефрон, из статьи про слово «масло» (коровье). Слово — масло.
        Еще известны пасха на яйцах, на яйцах и сливках, обварная, заварная, коричневая, красная, сливочная, царская.
        Пасха царская
        Взять 5 фунтов свежего творога протереть сквозь сито, 10 сырых яиц, 1 фунт самого свежего масла (сливочного), 2 фунта самой свежей сметаны, сложить все в кастрюльку и поставить на плиту, мешая постоянно деревянной лопаточкой, чтобы не пригорело. Как только дама — стоп! тут еще нет дамы, пока только творог — дойдет до кипения, то есть покажется хоть один пузырек, то сейчас же снять ее с огня, поставить на лед и мешать, пока совсем не остынет. Тогда положить от 1 до 2 фунтов сахара, толченого с ванилью, 1/2 стакана коринки, размешать хорошенько, сложить в большую форму, выложенную салфеткою, и положить под пресс.
        Яйца (с ними не нужно никакой перестановки слов, этот тот еще народец) красят в лоскутах линючей шелковой материи. Оные лоскутки необходимо расщипать на нитки и перемешать. Вымыть народец дочиста, вытереть досуха, потом опять намочить, завернуть в шелк и еще оклеить узорно кусочками синей бархатной бумаги. Все сооружение покрывается ветошкой, обвязывается нитками и опускается в кастрюльку с теплой водой. От того момента, как она закипит, варить 10 минут, вынуть, остудить и только потом снимать барахло (так в оригинале).
        Еще безо всякого линючего барахла обвязывают просто ветошкой и сверху деревянной палочкой делают чернильные кляксы.
        Желтый цвет народца получается от высушенных листьев березы. Оранжевый — от луковой шелухи. Для блеска после варения все новонародившиеся фигуры натираются ваткой с подсолнечным маслом.
        ВСТРЕЧА КУРИЦЫ С ЯЙЦОМ
        В записках Василия Андреевича Абрикосова (одного из корреспондентов знаменитых братьев Аксаковых, славянофилов и ревнителей московской старины) есть описание странного разговора, произошедшего в самую Пасху, на Мясницкой улице, в том самом месте, где она пересекаема бульварами, а рядом поднимается на двадцать с лишним сажен церковь Михаила Архангела, она же Меньшикова башня. Два мужика обыкновенной наружности, чертя над головой пальцами и что-то рисуя в неустойчивых апрельских небесах, спорили до хрипоты, и уже собрали вокруг себя некоторое количество зевак. Тема спора показалась Абрикосову в высшей степени любопытной. Мужики обсуждали, какая курица могла снести изначальное пасхальное яйцо.
        Сразу же нужно уточнить, что в этих пасхальных словопрениях не ставился существенный религиозный вопрос и покушения на евангельские прототипы не происходило.
        Почитание пасхального яйца, равно как и самого Великого праздника, главнейшего в Москве, всегда было неизменно. Напротив — шутовские разговоры только оттеняли глубину переживаний Страстной недели, Пасхи и светлой Седмицы.
        Однако самые серьезные и проникновенные чувства не мешали спорщикам пускаться в замысловатые рассуждения, сотворять мифы, и затем с горячностью их обсуждать.
        Самым курьезным было то, что существование первокурицы ни мужиками, ни окружающими ристалище зрителями сомнению не подвергалось. Единственное, в чем никак не могли сойтись спорщики, была масть сверхъестественной птицы, какой она была расцветки, размеру и характера.
        Видимо, само пространство горбатой и кривоколенной московской земли таково, что в нем постоянно заводятся подобные небылицы и составляются несообразности и нелепицы. Точно так же и московское население готово во всякую минуту броситься спорить на самую невероятную и отвлеченную тему. (Здесь нужно оговориться, что речь идет о середине девятнадцатого века. С тех пор желание спорить на отвлеченные темы несколько уменьшилось, хотя и не истребилось окончательно.) Неудивительно, что вопрос о таинственной курице не оставил москвичей равнодушными. Вряд ли подобные дискуссии могли принести какую-то пользу положительному знанию, однако праздничной московской физиономии они добавляли красок. За внешне бессмысленным спором рисовался своеобразный и яркий образ столицы.
        Первый из спорщиков, полный и живой, с косматой бородой мужичина, утверждал, что первоначальная пасхальная курица была непременно пеструшкой. Пестрота ее, по мнению мужика, указывала на суету и смуту здешней, земной жизни, и что раз уж все куры мелки, неразличимы и пестры, то первейшая среди них должна была быть особенно скромна и незаметна. Тем более, что в простоте своей она предназначена была адресовать непременный воскресный подарок, яйцо — каждому человеку, вплоть до сирых и убогих, самых отверженных людей. Абрикосова поразили эти эгалитарные доводы, и, кстати сказать, они нашли немало сторонников среди скопившейся толпы зевак, где преобладали люди именно что сирые и убогие, впрочем, по праздничному обычаю, веселые. Но тут выступил со своими аргументами противник, и оказалось, что вопрос сложнее, чем показалось сначала. Второй спорщик утверждал, что праздничная птица была совершенно, без малейшего светлого пятнышка, черной. Ибо, как совершенно был убежден сторонник угольной куриной масти (сам, кстати, бледный и тощий, как картофельный росток), если светлейшее яйцо явилось ночью, то принесшая
его курица обязательно была кромешно черной, чтобы при всех своих чудесных размерах — в полнеба — остаться никому не заметной. Чернота курицы необходима была к тому же для того, чтобы еще ясней разразилось светлейшее вокруг яйца сияние. И на Пасху, добавил он, крестный ход совершается ночью, в самую тьму. Как будто оная птица присела, защищая из нее же изошедший свет. (Так у Абрикосова; какими словами описывал мужик то, что курица высидела свет, до нас не дошло, впрочем, может, оно и к лучшему.)
        Но образ был доходчив: картины — только что, ночью совершившейся заутрени, крестного хода, своими золотыми огнями, скрещенными свечами, сиянием риз раздвигающего черные перья тьмы, — немедленно всплыли в памяти Абрикосова.
        И далее: Курица Ночная помещается надо всей землей, всю эту землю, словно гнездо, согревая, подавая ей пример самоотверженного плодородия и прочая. Эти доводы также вызвали в толпе одобрение, даже приведены были примеры, о которых чуть ниже.
        Уверенность мужиков была настолько велика, что спустя непродолжительное время Абрикосов поймал себя на том, что сам подбирает аргументы в пользу той или иной теории, в то время как существование курицы и для него уже сделалось очевидно. Посмеявшись, он отошел от спорщиков и направился далее к центру, как вдруг подумал, что указанный шпиль Меньшиковой башни более всего напоминает ему сияющий куриный клюв.
        В самом деле, великой пасхальной курицей в любом исходе спора оказывалась Москва.
        Несомненно, за подобной нелепицей угадываются следы времени языческого. К тому же следует добавить, что волшебная курица является героиней многих местных народных обрядов. Пришли эти обряды из глубокой старины, однако на московских перекрестках встретились со временем новым (курица встретила яйцо) и сделались частью общей картины. Причем переварить свое новое состояние прежней «пернатой» столице было легче всего в Пасху. Как только приходила Страстная неделя, кухарки принимались собирать золу. Собранная за семь дней (семипечная) зола ночью с субботы на Великое воскресенье выносилась в курятник — ею окропляли кур, дабы защитить их от болезней. От хищной птицы их охраняли следующим образом: до восхода солнца хозяйка нагишом выбегала во двор и надевала на кол старый горшок. Сохраняемая в горшке первородная темень должна была распугивать дерзких ястребов и ворон. И зола, и тьма в горшке собирали все зло и несчастие — в Страстную неделю это было по-своему уместно, хоть и делалось тайно.
        Пестуемых пернатых среди прочего учили в последние предпасхальные часы нести «золотые» яйца: в курятниках выстраивали необъятные гнезда, представляющие собой свитки из старой холстины, где в подобающем молчании сидели сами хозяева, впоследствии обнаруживая высиженными — хлебы, репу и прочая. Иные же — принесенные из ледника снежки. (Несколько подобных анекдотов были рассказаны немедленно зрителями исторического спора о куриной пасхальной масти.) Возможно, душевное напряжение, столь свойственное последней неделе Великого поста, некоторым образом разрешалось в подобных ночных выходках. Тайные переодеванья в пух и перья говорили, что бесновались уже как бы не люди, но странной властью в эти дни обладающие, хранящие великий яичный секрет птицы.
        Цепкое воспоминание о временах языческих отпускало москвичей постепенно, сопровождая их переход в новое качество подобными «костюмированными» представлениями. Не исключено, кстати, что спор о курице, отмеченный Василием Абрикосовым, был именно таким спектаклем, отголоском давних игр протомосквичей.
        Куриная история становилась таким образом весьма своеобразным фрагментом общей праздничной картины, тем более, что «противостояние курицы с яйцом», одним из главных символов Пасхи, делало ситуацию по-своему драматичной, во всяком случае пригодной для фантазий. Соревнование разномастных волшебных кур было к тому же физиономически верно: пестрая, суетливая, дробная дневная Москва ночью обращалась в ворошилище необъятное, многокрылое и непроглядно черное.
        Известен еще один пасхальный образ Москвы — таинственной, не имеющей возраста капсулы, одетой скорлупой, скрывающей внутри бесконечно подвижный, непредсказуемый бульон местных верований и сомнений. (См. далее план Москвы, представляющий собой яйцо в разрезе.) Однако вряд ли имеет смысл спор о том, что есть пасхальная Москва, — курица, или яйцо, или украшенный свечами семиверхий кулич.

*
        В субботу Светлой седмицы происходит раздача артоса, церковного хлеба. Это не совсем кулич, скорее, отец всех куличей. В образе, или лучше модели Тайной вечери он занимает место Иисуса, во главе стола — артос демонстративно жертвен, готов к разъятию на кусочки. По окончании Светлой седмицы его разносят по домам для тех, кто не смог прийти на богослужение.
        В Донском монастыре артос светел и огромен. Стоит в открытых царских вратах, в самом деле царит.

*
        Москва похожа на этот царский хлеб или стремится быть на него похожей. В эти дни ей это удается: зрение московита на Пасху так устроено, что само отыскивает эти сходства. Точно его голова изнутри расписана, как пасхальное яйцо.
        ПРОТИВ НОЯБРЯ
        О прибавлении душевного пространства на Пасху уже было сказано: образ самый простой — из отдельных нитей (жизней) сплетается неповреждаемая смертью скатерть, плоскость света. Плоскость времени.
        Вот еще соображение из области московских стереометрий. Пасха, пусть в состоянии переходящем, «облачном», все же довольно определенно противостоит в календаре ноябрю. Она в той же степени верх года, в какой ноябрь его низ, Дно. Это очевидно, это явственно ощутимо. При этом диаметральная противоположность пасхального облака и «дноября» обнаруживает их некоторое формальное (зеркальное) сходство: оба сезона «плоски». Дно и крыша года, возможно, как пределы ментального пространства, — плоскостны, двумерны. Нет ничего за ними, словно за плоскостями двух картин, светлой (сверху) и темной (снизу). Это, разумеется, ощущение, но от того только увереннее становятся расшифровки московского пространства: оно замкнуто, сингулярно, подчинено категориям «вне» и «внутри», «Я» и «не Я».
        И оно очевидно одушевлено.
        У Пушкина и Толстого в их реконструкциях Москвы я не вспомню сразу сцен Пасхи.
        Если они и есть в рассматриваемых нами сочинениях, то не так заметны, как другие праздники. Возможно, в этом сказалось нежелание авторов соревноваться с Москвой: на Пасху она сама себя сочиняет. Или так, возможно, проще: это тема внелитературна. Так или иначе, они обходят этот пункт.
        Календаря в эти дни как бы не существует или он движется параллельным ходом.
        Это время само себе календарь. Не протяженный, но округлый, имеющий центр, где ночью родится московский свет.
        Пушкин в 1825 году праздновал Пасху с домашними, не столько сочинял, сколько сам рос, как кулич.
        ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
        ЛЕТНЯЯ КНИГА
        ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
        ГЕОРГИЕВСКИЙ СЕЗОН
        Конец апреля — 24 мая
        — Георгий: пьеса в двух частях — Акулина и русалки — Роман-календарь. («Лёгко») — Праздный день в Сокольниках — Егорий, герой — День Победы — Царские дни — «Другой» Никола — Константиново задание — Дни Петербурга — Сезон-трамплин —
        Начало георгиевского сезона переходящее. После того как москвичи отпраздновали Пасху, провели в приподнятом состоянии Светлую седмицу и уже успокоились и погрузились понемногу в будни, начинается это время. Незаметно и легко. «Лёгко».
        Поэтому определить точное время начала георгиевского сезона невозможно. Условно — это окончание пасхальных торжеств.
        В ближайшие годы самая поздняя Пасха ожидается в 2013 году — 6 мая (22 апреля по старому стилю), то есть в самый праздник святого Георгия. Но так бывает редко; как правило, Пасха и ее непосредственное продолжение (Светлая седмица) заканчиваются примерно к концу апреля.
        Тогда и начинается эта весенняя пьеса. Она в двух частях: первая до появления святого Георгия, вторая — после. Георгий не начинает сезон, он вступает в действие спустя некоторое время, — это важно для драматургии праздника. Он выступает на сцену (календаря), словно на поле брани, в момент решительного столкновения темных и светлых сил, на коне с копием, и склоняет чашу весов в пользу светлых сил, побеждает языческую тьму: такова его характерная и яркая роль.
        Что такое эти темные силы? Древние лес и поле, природа, проснувшаяся после долгой зимы, одолеваемая духами, грозящая всеми весенними соблазнами — в это ворошилище древности въезжает на полном скаку победитель змея Георгий и покоряет его, усмиряет вешний бунт.
        Такова его майская пьеса. Она делится на два непохожих друг на друга акта: до 6 мая — языческий (лесной, темный, исполненный водным брожением) и после него — христианский (светлый, открытый небу).
        Встречный вопрос: почему эти лес и поле не были крещены на Пасху? Почему после главного праздника Пасхи должно еще христианизировать природу, когда весь свет уже освящен? Вопрос простой и сложный одновременный. Ответ также может быть прост и сложен. Простой на поверхности: самая Пасха «поверхностна»: она собирает свет (время) тканью, «скатертью» христианского сообщества, где все в одном и это одно бессмертно. Она там, где люди, в городе или селе: там и проливается ее свет. Но тогда тем более ясно отчеркивается граница между этим городским и сельским миром, с одной стороны, и природой — с другой.
        Ковер-самолет Пасхи спасителен, но только для тех, кто собрался в его пределы и «взлетел»; под ним остаются тень, ночь, лес, где шевеление мхов и духов. Он плывет отдельно, поверх земного календаря, по крайней мере, дарит своему экипажу настроение соответствующее. «Внизу» календарь остается пестр и проникнут языческими сквозняками; по земле и по воде сифонит весьма ощутимо.
        Есть другой возможный ответ, или направление, в котором может быть обнаружен сложный ответ на вопрос, почему после Пасхи остается работа святому Георгию, крестителю леса и другой христианской изнанки. Само протяжение времени совлекает пасхальный покров с Москвы; счастие этого праздника на земле не вечно. С этим трудно согласиться московскому человеку: ему как раз хотелось бы, чтобы счастье было раз навсегда установлено и так, без изменения, длилось вечно. Протяжение времени, ежедневный духовный труд составляют для него сложное задание. Он не строитель, скорее, созерцатель.
        И вот после праздника ему открываются полыньи буден; в них тьма и иное, загадки и соблазны ума.
        АКУЛИНА И РУСАЛКИ

20 АПРЕЛЯ — АКУЛИНА
        Просыпаются русалки. Им положено подношение. Бабы берут кто рубашку, кто кусок холстины и несут в реку. Чтобы русалки могли прикрыть свою наготу и спасти человека в воде.

21 АПРЕЛЯ — РОДИОН-ЛЕДОЛОМ
        Рожденный в этот день идет напролом. Продолжается задабривание водных духов и волглых существ. Сегодня кормим водяного. Чтобы не ревел по ночам и не пугал рыбу, идущую на нерест.
        В этот день по поверью крестьян Тульской губернии солнце встречается с месяцем. Ясное солнце и отчетливо видимый месяц обещают хорошее лето.

22 АПРЕЛЯ — ЖИВАЯ ВОДА
        Отмыкается живая вода, родники и ключи. Обходим источники водного шевеленья, поклоняемся им, а также чистим от зимних наслоений.

*
        22 апреля 1870 года появляется на свет Владимир Ульянов. Как трактовать это событие? Оно долгое время считалось в России праздником, своеобразной заменой Пасхи. (См. об этом главу вторую, Дно, «Календарь наизнанку».) Почему-то сегодня, в апреле, наверное, потому, что на душе лёгко, хочется увидеть в этом советском празднике не один только политический контекст. Это был день весенних надежд; так и сама революция есть воплощение чьих-то надежд. Ленин собрал на себя, как своего рода магнит, народные упования и надежды. Сами по себе — светлые, «апрельские», возвышенные. Это переживания самостоятельные, не обязательно ленинские. В апреле эта самостоятельность надежды, отдельность упований и социальных грез от их воплотителей особенно заметна.

23 АПРЕЛЯ — ПАСТУШИЙ НОВЫЙ ГОД
        В этот день празднуют Новый год езиды, армянские солнцепоклонники, вышедшие (по их мнению) в незапамятные времена из Индии. Они пастухи, верят в бога солнца Шамму, обряды же их знакомы: режут овец, окунают пальцы в бронзовую чашу, где полощутся линючие шелковые лоскутки, и тем очищаются.
        Престол или подобие его обложен коврами, или это целая стопа ковров, на которую ставится чаша. После окончания Новогодия они опять уходят пасти овец. О них в своих заметках пишет Пушкин.

24 АПРЕЛЯ — АНТИП ВОДУ ПОДПУСТИЛ
        Антип-водопол. Когда Антип без воды, крестьянам не зерна от поля ждать, а беды. Если река до сих пор не вскрылась, то весна холодная. Даль добавляет пословиц: Антипа в овражке топит, или лучше — На Антипу под порогом брод, на улице переправа.

25 АПРЕЛЯ — ВАСИЛИЙ-ИСПОВЕДНИК, ЕПИСКОП ПАРИЙСКИЙ
        Весна землю парит. Еще одно поверхностное, но притом убедительное прочтение. Парийский -парит, понимаешь.
        В этот же день северяне отмечают Комоедицу. Древний праздничный обряд в честь медведя. Переодевались в медвежьи шкуры и плясали. Пекли комы (отсюда название), которые катали из нескольких мучных замесов: овса, гороха и ячменя.
        В лес ходить нельзя: проснулся медведь. Заяц носится по лесу, как угорелый. Если перебежит дорогу — жди худа, жить станет невмоготу. Лисы в эти дни переселяются из старых нор в новые. Существует поверье (Даль), что на лис нападает курячья слепота, оттого они мыкаются по лесу в поиске нового места. Еще в этот день ворон купает и отпускает детей в отдел. Что это значит -образуются новые семьи? Так или иначе, имеет место вороний праздник.
        Вороны на втором этаже (на первом -лисы) мечутся туда-сюда.

28 АПРЕЛЯ — АПОСТОЛЫ АРИСТАРХ, ПУД И ТРОФИМ
        На Пуда доставай пчел из-под спуда. Пудовые рифмы. Пчелы будят лес, в нем появляются дрожащие, манящие, дразнящие звуки и запахи.

29 АПРЕЛЯ — ИРИНА, УРВИ БЕРЕГА
        У Даля: Ирина -разрой берега. Вода подмывает берега. Мельники (колдуны) пекутся о запрудах.
        В Европе с 30 апреля на 1 мая празднуется Вальпургиева ночь, собрание ведьм и бесов на Лысой горе.

4 МАЯ — ЛЯЛЬНИК
        Хороводы вокруг яблони. Цветение оных вызывает в сердцах потепление и нежность, соответствующие смешному имени Ляльник. Оттого будущие яблоки на деревах и редиски в грядках должны делаться слаще.

5 МАЯ — ВЕДЬМИНЫ ХОРОВОДЫ
        Наш вариант Вальпургиевой ночи. Вослед западным чертям и ведьмам наши нечистые и летучие духи также принимаются водить хороводы. Ходят по белому полотну. Ведьмы к этому времени все без исключения тяжелы, то бишь беременны. Было поверье: если бездетная баба найдет ночью в лесу такой хоровод (по густому туману в низине) и незаметно для ведьм спляшет вместе с ними, и еще утащит у них кусок такого полотна, а дома им утрется, -обязательно понесет.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        Лёгко
        Том II, часть III, главы I, II. Хрестоматийный эпизод: князь Андрей Болконский, путешествуя через лес, видит дуб, черный и сухой, среди прочего леса, который уже начал зеленеть. Спустя малое время, проезжая то же место, князь видит дуб также распустившимся, «молодым» и зеленым.
        Князь Андрей отправляется в рязанские имения сына, в это именно время, в некрещеную весну. Он еще «мертв» после Аустерлица и потери жены, дела производит механически, вот и теперь едет по делу, в долгую поездку, и вдруг по дороге погружается в лес.
        Апрельский, призрачный, прозрачный, проникнутый первым, незаметным током жизни. Тут-то и сказано волшебное слово. Лакей Петр, сначала кучеру, затем (ему мало было сочувствия кучера) барину: — Ваше сиятельство, лёгко как!
        — Что! (что тут лёгкого? — с первого раза «мертвец» и не понял).
        — Лёгко, ваше сиятельство.
        Это о весне, князь. Но князь еще не ожил.
        Тут и следует встреча с дубом: таким же, как и князь, «мертвым», сухим и деревянным.
        Эта сцена в паре с той, что последует месяца через два, когда Андрей будет возвращаться после первой встречи с Наташей и найдет тот же дуб зазеленевшим, эти два разговора князя с дубом всегда вызывали у меня ощущение некоторой прямолинейной назидательности. И вообще это похоже на оперный театр: Болконский из-за левой кулисы выезжает на тройке — посреди сцены высится сухой и мертвый дуб. Князь обращается к дубу, как к другу, — и я, старик, вот так же сух и мертв, и как мы оба правы, и прочая — после чего удаляется за правую кулису. Спустя малое время появляется из-за правой кулисы, едет обратно через сцену — дуб зазеленел! Болконский выходит на край сцены и, проливая слезы, поет: нет, жизнь не кончена в тридцать один год. Господи помилуй! Непонятно, смеяться тут или плакать, — я большей частью смеялся. Давно это было; каждый из нас в свое время готов был посмеяться над толстовскими назиданиями.
        Но прошло время, роман открылся с новой стороны, календарем, где нет ничего по времени случайного, где все по праздникам, и я задумался: что такое это двоение леса в календаре? Что происходит между двумя разговорами?
        По идее, понятно что, уже сказано: встреча Андрея с Наташей. Юная фея коснулась «мертвеца» Болконского своей волшебной палочкой — он ожил. Ей нетрудно это было сделать в Отрадном, на своей колдовской территории, под пение из окна сиреною, при луне и посеребренном, черном и влажном пейзаже. Она еще хотела летать той прелестной ночью. Тут все просто: так распорядилась повелительница леса и духов Наташа: человек и дерево, Андрей и дуб ожили. Это действие ведьмы Наташи, которая (мы заметили это на Святки) оживает, обретает особую колдовскую силу и готовность к полету во дни языческих праздников.
        И все же здесь мало одной Наташи, иначе вышло бы одно обольщение князя Андрея. Толстому нужно его воодушевление: тут и появляется спаситель Георгий. Князь Андрей возвращается летом, когда лес уже крещен Георгием. И дуб, одетый зеленью, говорит именно об этом. Первая встреча происходит в первом акте Георгиевской пьесы, вторая во втором.
        Интересно, что так же двоится и сам Толстой. Он, как человек Москва, некоторым образом двухэтажен. В Толстом много от финского колдуна, языческого волхва. Он только сверху, от головы, от ума просветлен и крещен. Этим «верхним» умом он составляет расчеты и схемы, производит сухие назидания. «Верхний» ум Толстого слышен в композиции двух встреч: так правильно, так — после Георгия — должен перемениться князь Андрей. Но никогда этот сухой и ясный ум не произведет пения сирены и этого серебристого от влаги пейзажа, где за черными деревами какая-то блестящая росой крыша, … и выше почти полная луна на светлом, почти беззвездном весеннем небе.
        Знаем мы это беззвездное небо и почти полную луну. Помним по Святкам — наверху, где «верхний» ум, мертво и скучно, внизу, где вода, где влажно и сами собой текут краски или, как зимой, алмазами осыпан снег — весело.
        Акварелист Толстой пишет «нижним» умом. Такому Толстому нужна вода, он в «первом» этаже волхв — от слова волглый (влажный). Течение воды, ее метаморфозы, которые и делят год на сезоны, одушевляют живописца Толстого необыкновенно. Толстой двуедин, дву-умён; это позволяет ему поместить в себе, понять всякого русского (такого же двухэтажного) героя. Верхним, сухим умом он способен рассчитать и начертить рассудочного «мертвеца» Андрея, нижним, волглым — пустить по воде ведьму Наташу. Как писатель, как художник-импрессионист Толстой, безусловно, выбирает Наташу. Ему с ней лёгко.
        Мы еще вернемся к этой теме в главе Поведение воды.
        Так непросто, двуедино скомпонован этот апрельский эпизод «Войны и мира»; и он дважды уместен — апрельским, (Наташиным, ведьминским) и майским, Георгиевским образом, где во второй сцене лес крещен.

*
        Москва и Толстой двуедины, синкретичны. По верху Москвы встают христианские храмы — их фундамент омывает финская вода. Москва наполовину, по верху, город, на «нижнюю» половину лес (финский). То же и с Толстым, он так же раздвоен по горизонтали: христианин поверх язычника.
        Всадник Георгий на гербе столицы скачет по границе между этажами, по опушке московского леса. Бьет копием понизу, по нижней московской половине.
        ПРАЗДНЫЙ ДЕНЬ В СОКОЛЬНИКАХ
        1 мая — День международной солидарности трудящихся.
        Он же День весны и труда.
        Он же древний, дохристианский Новый год.
        Говорят, что Первомай учредил в Москве Петр I, прорубивший по сему поводу очередное окно в Европу. На этот раз — в зеленой стене сокольнического леса, на северо-востоке столицы. По его указанию в лесу была проведена широкая, в версту длиной, просека (тогда именовавшаяся просек, что без малейшего усилия переведено было затем в проспект и после этого снова в просек), специально для первомайского проезда экипажей и карет, а также праздных пеших прогулок.
        Тогда уж нужно называть это окном из Европы в лес: так вломился в Москву «немецкий» царь Петр: европейским пространством в зеленую пригородную плоскость.
        Лес, ставший в одно мгновение парком, поместил в себе правильный прямоугольник, наполняемый в первомайские дни тысячными толпами москвичей.
        Во все времена гулянье в Сокольниках было необычайно популярно. Очевидцы описывают однодневное переселение всей Москвы в заповедный парк (в 1854 году сюда прибыло до пяти тысяч карет и экипажей, не считая мелкорассеянного пешего люда). Подмосковная природа преображалась совершенно. Во всех уголках и укрытиях устанавливались наспех сколоченные столы, накрытые белоснежными скатертями, на которые водружались самовары, а сверху трубы, а сверху вывернутые вбок сизые дымы. Дробная зелень бутылок счастливым образом сочеталась с новораспустившейся листвой, на столах преобладала выпечка, а в умах, отмякших по весне, поселялось веселье. На поляны, прогалины и плеши выходили пряничного вида кукольники и скоморохи. Повсеместно заводилось пение, которое, казалось, производилось самой проснувшейся природой — ввиду необозримого количества певцов, прячущихся в кустах и кущах, а также из-за нестройности хора. Там и сям вставали легкие шатры и палатки с хлопающими на ветру разноцветными флагами. К ним без усилия можно было добавить пестро одетых москвичек, не уступающих указанным павильонам ни в размере, ни в
пышности убранства. Морем разливался чай. Сокольники принимали общемосковский пикник.
        Праздник, начинавшийся обыкновенно после полудня, затягивался допоздна. Иные празднователи, нагрузившиеся без меры первых весенних впечатлений, оставались здесь же на ночлег, укладываясь прямо на траву и распугивая местных наяд и прочих березовых духов.
        Последние по приходу весны сами оживали и толпились во множестве среди прозрачных ветвей, насыщая воздух забытыми, волнующими сердце ароматами.
        Кстати, о наядах. Нужно сказать, что первомайские празднования бытовали в Москве задолго до Петра. Так древние славяне, неравнодушные к шевелению лесных перунов и ярил, отмечали встречу весны.
        Это был их Новый год. Сокольники с давних пор представляли собой лучшую арену для майских игр: здешний лес был доступен и светел, и словно специально создан для украшения своих дерев — лентами, букетами и прочей сокровенной бижутерией.
        Не в этом ли сокрыта популярность Сокольников? Это древнейшее из всех «новогоднее» место, о котором всегда помнила Москва.
        Первомайское волшебное событие (зеленый Новый год) отмечалось не только в Сокольниках и не только в Москве, но и по всей Северной Европе. Особенно пылкими были встречи долгожданной весны в Германии. К обыкновенному в эти дни установлению майских деревьев, хороводам и прыжкам дев через костер здесь добавлялись целые народные спектакли. Празднующие на природе горожане выбирали весенних короля и королеву, которые встречали друг друга в населенном духами лесу и, после ряда сложных церемоний, вместе входили в город, где совершалась их праздничная, игровая свадьба, отворяющая дорогу очередному благополучному сезону.
        Говорят, московские немцы, кукуйцы, отмечали здесь свой старинный майский день — будто бы за ними сюда пришел Петр и учредил «прямоугольный» просек-праздник.
        Постепенно снегурочки и лели перекочевали в театр.
        Веяния языческие сменились атеистическими. Тут есть некоторая связь: то и другое было обернуто противу христиан. Затем пришли красные маевки. Сокольники приняли их с «новогодним» радушием.
        Праздничное помещение больше по размеру, чем политическое.
        И, как часто бывает в Москве, праздник изменил самую физиономию Сокольников. В советские времена парк был перепланирован. Рисование на местности нового плана составило настоящий мультфильм. Часть изначального проспекта, соединяющего парк с городом, обратилась в плане древесным стволом; аллеи, разбежавшиеся веером, представили ходуном ходящие ветви, а многочисленные кущи и рощи, обозначенные на бумаге должными кружевами, распустились листвой. На карту Москвы легло грандиозное Майское Дерево, поместившееся на земле горизонтально.
        Так праздник нарисовал себя сам, расположив все внешние, поверхностные атрибуты единственно необходимым для себя образом.
        ЕГОРИЙ, ГЕРОЙ
        6 мая — Георгий Победоносец
        Вот он, герой пьесы о двух актах. Легенда приписывает ему победу над змеем (толкования образа змея разнообразны; сегодня мы разумеем под ним весенний языческий дух).
        Озеро, из которого, согласно легенде, выползал змей, было расположено недалеко от современного Бейрута. Сейчас оно слилось со Средиземным морем. Город, третируемый змеем, назывался Вирит. Жители не могли справиться с чудовищем и по совету идолов и волхвов стали отдавать ему своих детей. Когда пришел черед принцессы, явился Георгий, пронзил змею гортань и попрал конскими ногами. Это напоминает миф о Персее.
        В качестве символа победа Георгия толкуется легко: поражение змея есть победа над язычеством, над тьмой неокрепшего разума, над собственной духовной слабостью.
        Почитание Георгия повсеместно. В первую очередь он покровительствует воинам. Гербы многих стран и городов (кроме Москвы, к примеру, Брюссель) украшены его фигурой.
        На московском гербе он появляется при Иоанне III, после окончательного освобождения страны от внешнего ига.
        Славяне почитали его повсеместно. Помимо сельскохозяйственных пассов (покорение леса и поля, начало огородного сезона), совершалось множество обрядов. В Сербии купались в этот день рано утром; девушки просили Георгия о замужестве. Болгары резали агнцев — без пролития крови на землю. Этой кровью они мазали детям лица.
        В старину существовало предание, что люди, умершие на Егория зимнего, весной в этот день оживали. Перед смертью они будто бы сносили свои товары (они были купцы?) в одно место, где соседи могли их брать за заранее оговоренную цену, без обмана.
        Тех, кто обманывал и брал бессовестно, ожившие по весне мнимые покойники наказывали: прописывали в покойники настоящие, сиречь убивали.

*
        Егорий-вешний
        В деревнях первый раз выгоняют скотину в поле -выгоняют, кстати, вербой, припасенной с Вербного воскресенья.
        Деревне (христианской, так же Москве) он главный по весне защитник. Егорийхрабрый. (Он же голодный, тот, что был зимой, 9 декабря, орденоносец, — холодный.) Егория просили отомкнуть воду и выпустить на поля росу. Роса в этот день была целебной для скотины и для людей, если те ходили по полю босиком. При этом отличали раннюю росу: она, напротив, была вредна, ее собирали злые знахари. Приход Егория совершался на рассвете, между росами.
        Весенний Георгий — пастуший праздник. Пастух сам чем-то напоминает воина Георгия, только вместо копья у него в руке кнут. Пастуху Егорию открыто весеннее поле, полное для других темных угроз, и лес, исполненный духами. Пастуха кормят в поле мирской (приготовленной всем миром) яичницей. Окачивают водой, чтобы не спал летом.
        Георгий владеет и лесным зверем. На Юрья святой Георгий (хорошая тавтология) разъезжает по лесам на белом коне и раздает зверям наказы.
        Открываются хороводы, начинается новый сезон сделок.
        Короче говоря, Георгий весенний есть важнейшая календарная отметина. В советские времена о нем умалчивали, и праздник как будто раздвоился, на 1 и 9 мая.
        На следующий день после Георгия, 7 мая, — Елизавета. День великой маеты. Видимо, вчерашний Георгий ущемил темные силы слишком сильно. Сегодня реакция, похмелие духа. (Вариант: отрыгивает побежденный Егорием девятиглавый змей.) Согласно преданию, змей, он же Зима, был связан поясом спасенной царевны — «елизаветиным».
        ДЕНЬ ПОБЕДЫ
        9 мая. Этот праздник давно стал народным — заслуженно, как никакой другой, появившийся после 17-го года. Вместе с Новым годом, встающим поверх идеологических и конфессиональных барьеров, День Победы составляет у нас пару главных праздников года.
        Так же заслуженно он наследует Дню святого Георгия (6 мая). В этом случае нельзя говорить, что новый праздник заимствует часть славы у старого, не столько запрещенного, скорее, замалчиваемого в советские времена. Нет, это единая, взаимодополняющая пара, повязанная георгиевской лентой, волею судеб вставшая рядом в календаре.
        Трудно себе представить, чтобы Дня Победы не было. Между тем после войны он долгое время не праздновался. Если задуматься, ничего удивительного в этом нет: коммунистическое руководство страны было всерьез озабочено послевоенными настроениями народа-победителя и производило профилактические меры, от арестов и казней до фактического замалчивания Дня Победы, — с целью возвращения населения к повиновению. Особенно партийных начальников беспокоило военное сословие.
        Мне рассказывала известная журналистка, кстати, дочь боевого генерала, Людмила Васильевна Борзяк о своих впечатлениях по поводу этого умолчания о победе. С нею был такой случай. Недавно она ремонтировала свое жилье и влезла на антресоль, где ничего не менялось с послевоенных лет. (Старый дом близ Тверской, высокие потолки, в коридоре вечный сумрак и антресоли с поворотами, бездонные, как дедовы сундуки.) Антресоль по старому обычаю была оклеена газетами. Людмила Васильевна отрывает одну из газет, выносит на свет божий и читает. Газета за 9-е мая пятьдесят какого-то года, первого или второго, еще сталинских времен. В ней телепрограмма — о Дне Победы ни слова. В первый момент она не поверила своим глазам, потом, конечно, все вспомнила.
        Праздник был учрежден «заново» к 20-летию Победы в 1965 году.
        С 1994 года празднуется церковное отмечание — День поминовения погибших воинов в Великой Отечественной войне.
        Здесь же знаки Севастополя, уместные в Георгиевском сезоне без особого пояснения.
        9 мая 1944 года. Освобождение города Севастополя.
        13 мая 1783 года. Создан Российский флот на Черном море
        19 мая 1886. В Севастополе спущен на воду первый русский броненосец «Чесма».
        ЦАРСКИЕ ДНИ
        Некоторые предпочтения календаря (декабрь — пророки, январь — монахи и отшельники) уже были отмечены. В середине мая намечается новое собрание, по крайней мере, намек на него. Здесь чаще остальных сезонов собираются русские монархи — в Москву, короноваться. Такие даты не бывают случайны; сразу является мысль о некотором календарном предрасположении: майские дни для царей были благоприятны.
        Почему? Потому: для них открывает дорогу Георгий.
        После Пасхи, освятившей город и деревню и всякое освоенное человеком место, и Георгия, покорившего (просветившего) остававшуюся темной природу, весь мир стал светел и душевно прочен. Состояние духа в срединном, вставшим на обе ноги, с каждым днем светлеющем мае следует признать восходящим.
        После Пасхи как будто отворяется дорога в небо (Пятидесятница); светлая плоскость земли ощутимо восходит вверх. (Еще раз отметим эту плоскость, господствующую ментальную фигуру, которую необходимо различать в контексте роста «измерений года».) Все вместе сходится в образе более чем благоприятном. Возможно, царские церемониймейстеры это учитывали.
        7 мая 1742 года. В честь коронации Елизаветы Петровны в Москве открыты Красные ворота. Деревянные. Переделывались не единожды, каменели и проч., в 1934 году были снесены. Осталось только слово Красные Ворота и под землей станция метро, тяжелокрасная, перед Тремя вокзалами составляющая в самом деле некое подобие ворот. Через них мы проезжаем под землей — в Москву и из Москвы.
        8 мая 1742 года (см. накануне). Коронация в Кремле Елизаветы. Колоритная фигура.
        Отменила смертную казнь, внутренние таможни и власть неметчины. При ней начался поворот к французской образованности. Она была набожна, боялась кладбищ, любила веселиться и переодеваться каждый день в новое платье (после смерти ее гардероб был, наконец, сосчитан — в нем было две тысячи платьев).
        15 мая 1613 года. В Москву из Костромы прибыл юный Михаил Феодорович. Начало эпохи Романовых.
        20 мая 1727 года. Вступил на престол Петр II.
        24 мая 1585 года. Венчание на царство Феодора Иоанновича.
        27 мая 1896 года. Коронование Николая II.
        29 мая 1883 года. Коронование Александра III.
        «ДРУГОЙ» НИКОЛА
        22 мая — Никола вешний
        Он же голодный. Тот, зимний, был холодный.
        До Николы крепись, хоть разопнись, а с Николы живи, не тужи. Пошла трава, по ней заходили хороводы и оголодавшая скотина. Никола с возом, то есть с первым кормом.
        Праздник перенесения мощей святителя и чудотворца Николая из Мир Ликийских в Бар (1087 год).
        Мощи перевезли норманны. В XI веке Малая Азия, точно лавой, заливаема была нашествием с востока. Святыни осквернялись, города и селения подвергались жестокому разграблению. Христиане особенно опасались за мощи Николая, и посему из Италии (Венеции и Бари) снаряжена была целая экспедиция, составленная из купцов, для того чтобы вывезти мощи Николая в безопасное место.
        Сначала итальянцы попытались выкупить святыню, предложив за нее монахам большие деньги. Те отказались, и тогда 20 апреля в обитель проникли силой (здесь купцы скорее всего и обратились в норманнов), разбили гробницу и обнаружили ее до краев наполненной благоуханным миром. Тогда они совершили литургию, завернули останки святого в верхнюю одежду и унесли их на корабль, который устремился в Италию.
        8 мая они прибыли в Бари. Путешественнику Николе вешнему устроили торжественную встречу. Была построена церковь св. Николая, устроенная специально для помещения его мощей. Здесь они были упокоены папой Урбаном II 1 октября 1089 года.
        Мощи святого хранятся здесь до сих пор, продолжая источать миро. В раке есть специальное отверстие, откуда его достают регулярно.
        Перенесение мощей сначала праздновалось только в Бари, ибо для восточной церкви перевоз мощей, сопровождаемый взломом гробницы и проч., был не праздником, а очевидной утратой. Однако со временем ситуация успокоилась. В частности, для русских, которые удалены в равной степени от восточных и западных святых мест, место упокоения Николая угодника стало еще одним, вполне правомочным местом паломничества, почитаемым наравне с Римом и Иерусалимом. Поклонение русских было настолько глубоким и проникновенным (о причинах см. Никольщину), что христианский мир постепенно стал считать Николу русским святым. Еще бы!
        Гоголь был у могилы Николы; именно оттуда он отправился в свое первое паломничество в Святую землю. Плыл в восточном направлении. Два Николая, похоже, в дороге разминулись. Один из паломников, который был вместе с Гоголем на том же корабле, рассказывал, что писатель повсюду носил с собой икону итальянской работы, которую считал совершенным шедевром. Попутчик того не обнаружил.
        В 1911 году по инициативе Николая II и великой княгини Елизаветы Федоровны начинается постройка русского подворья в Бари. Комплекс был не закончен -помешала война. За ней пришла революция. Протоиерей Иоанн Восторгов, который покупал землю под постройку подворья, в 18-м году был расстрелян чекистами.
        Итальянцы по черепу восстановили приблизительный облик святого. Очень похож на канонический. Лицо его, прописанное в три четверти карандашом, даже добрее, чем на многочисленных наших иконах. Крестов на плечах нет (нарисована только голова), и поэтому облик его необычен.

*
        Удивительно, как разны для Москвы два Николы, зимний и летний. Этот, майский, в календаре почти не заметен. Не Дед Мороз, не бог Кронос. Однако и он отмечает некий важный переход в календаре, незаметный, но весьма существенный для внутреннего ощущения Москвы. Для ее самоустроения, для исследуемой нами московской геометрии. Оказывается, что в Георгиевской пьесе есть третий акт, он-то и начинается с Николы вешнего, с двадцатых чисел мая. В очередной раз меняется отношение Москвы и времени.
        КОНСТАНТИНОВО ЗДАНИЕ
        24 мая — праздник равноапостольных Кирилла и Мефодия, учителей словенских
        День славянской письменности и культуры. Праздник установлен в 1863 году.
        Если говорить о Георгиевском сезоне как фигуре в календаре в эмоциональном плане восходящей (после Георгия время как будто идет вверх), то окончанием, верхней площадкой, к которой поднимается эта северная «лестница в небо», можно считать именно этот день.

*
        Тут начинаются непростые толкования, которые до времени были отложены и которые могут потребоваться теперь, когда мы начинаем разбирать третий акт московской Георгиевской пьесы. Сначала уточнение метафоры. Образ «скатерти света», развернутой в марте-апреле, на Пасху, может быть дополнен еще одним сравнением: «страница с текстом». Здесь необходима расшифровка.
        Не просто по ступеням Пятидесятницы «земля восходит к небу» — этот устойчивый христианский образ имеет собственную логику и закономерное завершение на Вознесение и Троицу — вместе с ним развивается локальный сюжет, содержание которого есть просвещение Москвы.
        Это сюжет надстроечный; он возникает в общем оптимистическом контексте мая и использует его эмоциональный подъем. Сюжет начинается на Георгия как просветителя природы. Есть толкование его образа, говорящее, что Георгий поразил змея не копьем, но Христовым знанием; он не убивает, но приручает змея. Есть даже икона, где он ведет его за собой, словно лошадь, за уздечку, причем эта уздечка — список с письменами. Так начинается сюжет майского просвещения Москвы, который заканчивается на верхней ступеньке «бумажной лестницы», в день Кирилла и Мефодия.
        К сюжету московского просвещения в календаре есть предварения, случайные и неслучайные.
        2 мая 1563 года. Начало официального книгопечатания в Москве. Нелегальное, анонимное появилось в Москве раньше. Первая книга начала печататься по старому стилю 19 апреля 1563 года, закончена 1 марта 1564-го.
        2 мая — День международного журналиста.
        5 мая — День печати (в СССР: неслучайная случайность).
        5 мая 1581 года. В городе Остроге на Волыни первопечатник Федоров издал первый русский календарь 7 мая — День радио. Учрежден в 1945 году, перед самою победой. Повод — 50-летие со дня обнародования своего изобретения Поповым. Это также праздник слова.
        12 мая 1057. Выпущено Остромирово Евангелие.
        Здесь пересекаются сюжеты древние с современными. Александр Попов, изобретатель радио, и Остромир, переписчик Евангелия, встречаются в календаре в самые что ни на есть просветительские дни — без усилия, как если бы они находились в одном помещении. Это помещение слова. Помещение смысла, который несет слово, — форма слова может меняться, содержание остается неизменно.
        Мы обращаемся к Евангелию Остромира в расчете на то, что смыслы, сокрытые в его рукописи, остаются существенны и неизменны, и потому не менее актуальны, чем сообщения, разносимые с помощью радиоволн Попова.
        В календаре открываются дни умных слов. Они завершаются 24 мая праздником письменности и культуры. Одновременно происходит та самая метаморфоза Москвы, которую можно назвать третьим актом Георгиевской пьесы. Москва принимает уроки своих учителей, она поднимается на верхнюю ступеньку «бумажной лестницы» — и одновременно как будто останавливается, отстраняется от календаря. Есть нечто особенно в наследии Кирилла и Мефодия, что настраивает Москву на новый лад, новую позицию во времени.

*
        Кирилл — в миру его имя было Константин; прозвище Философ; лишь за несколько недель до своей кончины в Риме в 869 году, постригшись в монахи, он примет имя Кирилл. Константин — младший из двух братьев; именно он изобрел славянскую азбуку.
        Имя старшего брата, Мефодий, также монашеское, мирское его имя неизвестно.
        24 мая Москва отмечает их день, празднует свое просвещение — и обнаруживает себя словно на верху «бумажной лестницы»; что дальше? Что ожидает ее? Что такое это сокрытое за плоскостью бумаги пространство, помещение смысла? Эта мизансцена дискомфортна для Москвы, оттого, вероятно, ей не особенно удается этот праздник, оттого она останавливается перед страницей календаря, на которой написаны имена просветителей Кирилла (Константина) и Мефодия.

*
        Наблюдение за работой Константина Философа оставляет твердое впечатление постепенного умножения первоначальной задачи. Или так: всякую задачу он переводит в пространство смысла.
        Это первое, что необходимо сознавать при взгляде на Константина. Он проектирует не просто азбуку, но следующий мир, который будет построен по принципу этой новой азбуки. Он смотрит на будущий мир (на нас: мы и есть этот странный, сочиненный, «бумажный» мир), смотрит ИЗ ПРОСТРАНСТВА. Из того мира, который мы, гладя со своей стороны, называем Рим. Тут неслучайно переворачиваются слова мир и Рим. Они очень хорошо показывают, как Константин «смотрит» на нас и как мы смотрим на Константина Философа. Мы по разные стороны страницы (оттого и переворачиваются слова). Константин, составляя азбуку, смотрит на нее из пространства, мы же, люди-буквы, народ-азбука, смотрим на него из плоскости бумаги. Мы срисовываем мир Константина, переводим его на кальку.

*
        Константин с юных лет проявлял интерес к слову. Двуязычие родины, Солуни, стоящей на границы Болгарии и Эллады, разноговорящие родители, отец болгарин и мать гречанка (я слышал обратную версию: грек и болгарка, в данном случае это не имеет принципиального значения): все это с детства приучало его к мысли о связи языка и пространства. «Удвоенный» язык подразумевал большее — римское — пространство.
        Ему удалось осознать в полной мере эту формулу еще в детстве. С юных лет Константин устремился к поиску некоего совершенного состояния — равновесия языка и мира.
        Он достаточно остро ощущал дисгармонию раздвоенного культурного бытия и столь же ясно представлял себе перспективу синтеза слова и пространства. Это подвигало его к выдающимся успехам в учении — потому уже, что это был ученик самодвижущийся.
        Успехи начинающего филолога были таковы, что спустя немного времени он был призван в столицу, для продолжения обучения вместе с сыном кесаря (по другим данным, будучи на несколько лет старше наследника, он помогал ему в учебе как помощник преподавателя).
        В три месяца Константин постигает все тонкости античной грамматики. Здесь он учится также геометрии, диалектике, философии, риторике и прочим эллинским учениям.
        Все это были составные части общего проекта — поиска принципиально новой, объединительной доктрины (второго) Рима, которая для Константина в первую очередь должна была оформиться в языке, словесной плоти. При этом Константин выступает не как политик, но именно как строитель слова: его занимало пространство языка, мыслимое, как помещение возможной конвергенции, совершенного слияния конфликтных римских сфер. Он стремился к синтезу нового совершенного наречия.
        Столица, напротив, как будто питалась противоречиями; споры ее согревали.
        Константин покидает Константинополь (что означает для метафизики это словесное вычитание?) и отправляется в монастырь для совершенствования в филологии и укрепления в вере. Показательно название обители. Монастырь, где он вновь встретился с братом (после этого братья не расставались до самой кончины Константина в Риме) и где окончательно оформилась объединительная доктрина философа, именовался Полихрон. В месте, название которого можно перевести условно как «сумма всех времен», в месте-календаре оформление разновозрастной, полихронической доктрины языка было совершенно логично.
        Здесь родилась глаголица. Азбука весьма своеобразная, в большей степени шифр, нежели алфавит: ее центроустремленные символы букв (круг, крест, треугольник) не предполагали движения по строке. Движение (мысли) осуществлялось по оси «зет», вглубь страницы.
        Первым на новый язык было переведено Евангелие от Иоанна: выбор самый показательный. Оно стало матрицей новой азбуки: фраза Слово было Бог, которым Иоанн начинал свое Евангелие, была составлена из идеальных симметричных знаков, которые затем «размножились» и составили азбуку целиком.
        Текст открывал свое пространство по мере осознания смысла каждого символа, каждой буквы в строке. Читающий двигался более вглубь страницы, нежели по ее поверхности.
        В скором времени основные теоретические положения доктрины «словесного черчения» были в должной степени разработаны. Теперь необходима была полноценная практика, которая могла быть явлена в путешествии, в одолении земных координат, в сравнении слова и мира. И братья Константин и Мефодий отправляются в большой поход.
        В 861 году в качестве официальных представителей Царьграда они едут в хазарский каганат. Согласно популярной легенде хазары в те времена выбирали себе одну из трех религий — христианство, мусульманство, иудаизм. Для совершения верного выбора они призвали к себе лучших миссионеров, представителей этих религий.
        Вряд ли это в полной мере соответствует действительности: очевидно литературный, трехчастный сюжет явно преобладает над исторической точностью. Но, во всяком случае, поездка братьев и определенный диспут у хазар состоялись, и выступление на этом диспуте Константина было признано успешным. (Он толковал им о пространстве Рима как о высшем, объемлющем и потому успешном во всяком начинании; он звал их не столько в новую веру, сколько в это большее по знаку помещение цивилизации.) Часть хазарской знати под влиянием его проповеди крестилась в христианство.
        Справедливости ради следует признать, что крещение это происходило в неофициальном порядке; в целом каганат христианскую веру отверг.
        Они плыли к хазарам по морю — через Крым.
        Крым сам по себе есть фокус и перекресток, место встречи миров, противостоящих друг другу или ищущих слияния. Точка, расположенная на оси глобальной симметрии «запад-восток», и одновременно место опоры, где необъятная северная сфера, равно обезвешенная и неподъемная, опирается на купол Византии. Крым за четыре угла растянут по сторонам света (он близок к северному берегу Черного моря — так Соловки, или Полярная Таврида, близки к берегу моря Белого); крымская фигура олицетворяет собой пересекающиеся координаты, нулевую точку отсчета на карте русской истории.
        Константин ощутил в полной мере потенции этой стартовой точки. Некоторое время братья оставались в Крыму. Здесь им предстояло выполнить ответственное поручение.
        Необходимо было отыскать в Тавриде останки святого Климента, одного из первых римских пап, апостола от 70-ти, сподвижника апостола Павла. Он был сослан сюда императором Траяном в начале II века нашей эры и здесь погиб за веру. Мощи его затопили в море, недалеко от города.
        Константин в короткий срок составил экспедицию и поднял судно, на котором обнаружил останки папы. Мощи святого были заключены в особый ковчег и затем сопровождали братьев на всем протяжении их странствий. В итоге Константин привез их в Рим, где они были с почетом захоронены. Останки папы совершили полный круг странствий: длиною в несколько тысяч миль, протяжением в семьсот с лишним лет.

*
        Святой Климент почитаем в Москве. Большой храм в честь папы-мученика стоит на Пятницкой улице, в Замоскворечье. В прежние времена он господствовал над южной частью города — при взгляде из Кремля, с бровки холма, на юг.

*
        Во время поисковых мероприятий в Херсонесе и состоялась легендарная встреча братьев — с человеком, говорящим и пишущим по-русски.
        Теперь можно попытаться ответить на вопрос — что такое была встреча Философа и задуманного им мира.
        Встреча эта, судя по отзыву летописца, оказалась сама по себе событие значительное. Константин чудесным образом — в несколько дней — освоил новые для себя язык и письмо. В принципе, в своей основе язык этот не был для него новым. Он имел славянскую основу. В этом смысле лингвистическое достижение Константина объяснимо. Важно другое: встреченный братьями русин пришел с севера (некоторые историки прямо именуют пришельца норманном, скандинавским купцом), и для него самого этот язык был новообретен. Тогда собиралась речь нового мира, связывающая разноплеменные народы; это был феномен потенциально пространственный — не национальный.
        Возможно, потенциальное пространство нового языка совпало с теми построениями, которые Константин совершал в процессе академического синтеза. Так или иначе, в его исканиях наступил новый этап. Философ в (крымском) пересечении осей мира обретал повод и поле для реального языкового конструирования. Новый язык обладал пространственным потенциалом в силу одной уже новизны, но также и ввиду мира — необъятного, северного, для которого он был предназначен.
        В геополитических планах Второго Рима северное направление уже тогда рассматривалось как наиболее расположенное к духовной экспансии. Для просветителей был небезразличен географический вектор, устремленный на север, по оси разделения разноговорящих миров.
        (Тут вспоминается Сретенка, разделяющая «глобус» Москвы по вертикали.) Это можно трактовать как прозрение или свидетельство точного расчета — важно то, что закрытые до времени двери севера открылись, и в образовавшейся щели шириною в полнеба нарисовались свободные сизые дали.
        Будущая Россия провиделась царством бумажным. Такова была встреча просветителя и мира, и, соответственно, были заложены основы для дальнейшего развития диалога между центром (Константин) и севером (будущая Русь), развития в целом всей христианской ойкумены.
        Здесь и заключается противоречие, исходное для всякого русского проекта.
        То, что наблюдает Рим, глядя из Тавриды в Россию (с Воробьевых гор на Москву, см. главу Птицы, текст «Стыд»), Рим, уже находящийся в пространстве, не соответствует тому, что видят, глядя с севера на Рим, Россия и Москва. Они еще двумерны — они и теперь двумерны, потому что, начиная с того самого времени, с первой же встречи в Тавриде, только и делали, что срисовывали, калькировали себя с римского оппонента, классического трехмерного образца. Отсюда вывод, заведомо конфликтный, — русская ментальная матрица двумерна, ее привычный прием есть самопомещение в плоскость. В список, «считок» с Рима — в слово.
        Поэтому с их стороны Рим, а с нашей это читается как мир. Северный мир обусловлен (объят словом), его пространства додуманы, присочинены и оттого дополнительно (порой до состояния хаоса) пластичны, поэтически эфемерны. Русская страница изначально «содержит» воздух, но при этом сама по себе остается, по сути, плоскостью, скатертью, калькой.

*
        Что сие противоречие означает для московского календаря, для его строения, скрытых предрасположений в организации праздника просвещения?
        Первое: братья-просветители оказываются ощутимо вне этого календаря — при всей формообразующей важности их присутствия в нем. Они вне московской пасхальной плоскости — над нею.
        Второе: то восхождение, что начинается в календаре со дня (крестителя пространств) Георгия, в самом деле имеет некоторый «промежуточный» финиш в точке Константина, 24 мая. Но этот финиш означает и некоторое смущение Москвы. Она поставлена перед заданием выйти из привычной «пасхальной» плоскости (кальки), возрасти в объем римского смысла, выполнить изначальное Константиново задание.
        Тут и начинаются размышления Москвы, отстранение ее от растущего календаря. Куда ведет ее этот рост — в Рим? Этот маршрут едва ли покажется ей привлекательным. Московские празднования в этот день производят впечатление отчетного плаката. Они демонстративны и ощутимо не-сегодняшни. Они Москве не слишком интересны.
        К слову, памятник братьям-просветителям на Славянской площади также отдает демонстрацией. Или студенческой, примерно третьего курса работой: он правилен, он хочет получить «пятерку» (и уже поэтому получить ее не может). Видимо, в этот день Москве спокойнее остаться во студентах.
        Собрания у памятника в этот день не праздничны; это большей частью акции политические. При этом они очевидно однопартийны. В контексте римских исканий и устремлений Константина Философа это очевидное сужение (прямо — уплощение) темы.
        Москва ищет другой маршрут, не в пространстве, но во времени. Округлый, восходящий облаком год, помещение времени: вот ее пространство. Для обустройства в нем нужны другие рецепты, наверное, не менее, а в чем-то более сложные, нежели римские, влекущие (вспомним «акушера» Петра Великого) Москву из Москвы — в Европу.

*
        Это сложный вопрос: о процедуре разворота русской плоскости в пространство (сознания, самоощущения, веры). Те же староверы придерживаются той точки зрения, что России следует оставаться списком со Святого писания. Они во всем предпочитают «умную плоскость»: поклоняются книгам, крестятся двуперстно, плоско, «ладонью». Не завязывают узлов: не посягают на лишнее пространство.
        В этом есть своеобразное проявление честности (староверы образцово, показательно честны). Если Россия списана со святого образца, то ей и быть Божией калькой, быть словом.
        ДНИ ПЕТЕРБУРГА
        В календаре в конце мая разворачиваются дни Петербурга. С точки зрения логики русского календаря это вполне закономерно. Москва отстраняется от «римского» календаря — Питер с тем большей охотой в него заступает. В этом смысле вечный спор двух русских столиц оборачивается некоторой календарной эстафетой. «Староверующая» Москва сторонится черченого пространства. Новая столица, возросшая в «немецком» кубическом помещении Нового времени, его только приветствует.
        В этом контексте наша столичная пара хорошо дополняет друг друга. Москве интересно время — Петербург живет идеей приоритета пространства над временем. Во времени он неизменяем; по способу образования мгновенен (революционен). Время в нем слепок с идеально начерченного европейского пространства конца XVII века.
        Нет более того пространства. Пусть это будет сон Москвы о пространстве — майский сон; нет, лучше слово. Константиново задание Москва готова выполнить на словах, в словах, в пространстве текста.
        Таково содержание третьего акта Георгиевской пьесы в майском календаре: Москва на время уступает место Питеру.
        На конец мая приходится дата основания (скорее, наименования) Константинополя — 330 год.
        16 мая 1706 года. В Петербурге заложена Петропавловская крепость.
        21 мая 1712 года. По указу Петра I столица перенесена из Москвы в Петербург.
        29 мая 1703 года. Основан стольный град Санкт-Петербург (с 1914 года — Петроград, с 1924 года — Ленинград, с 1991 года городу возвращено историческое название Санкт-Петербург).
        СЕЗОН - ТРАМПЛИН
        Святой Георгий и братья просветители в три приема, за три майских «театральных» акта вывели Москву к Троице. Лучше Москвы к Троице готов Петербург с его классическим трехмерием (города и самого городского разумения, хорошо расчерченного интерьера головы). Москва к концу майского представления уступила ему дорогу. Что означает шаг в пространство с этого поднявшегося к самому небу бумажного трамплина? Поспешность тут может оказаться губительна. Москва не раз бывала наказана за поспешность при переходе из одного (ментального) состояния в другое.
        То, как могут не совпасть новое и старое русские времена, лучшим (худшим) образом демонстрирует катастрофа раскола XVII века. Уже было сказано о староверах, об их принципиальном предпочтении двумерия (двуперстия) в толковании земной жизни. Эта жесткая принципиальность, следствие совершенной честности в первую очередь перед самим собой, подвигла староверующего московита на войну с нововведениями патриарха Никона. Это был раскол между измерениями в понимании бытия. Компромисса тут быть не могло: в результате Москва была ввергнута в тайную и явную, жестокую и кровавую внутреннюю войну.
        В той войне и родился Петербург: он был прямым следствием конфликта просветителей (в первую очередь киевских, географически — юго-западных, «римских») с московскими читателями, привыкшими воспринимать мир с листа.
        Пространство, занесенное в Москву юго-западным ветром, некоторое время пыталось оформить себе в этом бумажном городе должное помещение. План Москвы начал дополняться первыми регулярными фигурами: большой Государев сад (через реку от Кремля), Измайлово, Кокуй. Однако большее в меньшем не удержалось, выпало, вышло из плоскости Москвы. Куб Петербурга явился — на новой границе с Европой. В конце мая, на трамплине календаря.
        Это было противоречивое действие.
        Май, месяц просветителей, задает Москве вопрос, ответить на который она сможет только в конце своего праздничного года, когда весь круг ее метаморфоз будет пройден.
        Пусть май растет: его успехи очевидны.
        Это в целом славный сезон.
        Назвать его праздным не поворачивается язык. Крестьянин-московит воюет на огороде. Май — самый сев: проектируется урожай, мысль устремлена в будущее и окрашена надеждой на большую осеннюю победу (георгиевское настроение).
        Майское семя знает свое время. Все дни расписаны. Приметы в связи с экологической катастрофой не действуют, но их количество показательно: Рябина зацветает - сеять лен приспевает. Зацветает ольха -сеять гречу пора. Когда крылатые муравьи появились -сей овес. Даже грачата кричат пронзительно: сей овес!
        Уточнение. Погода непременно должна быть холодной и мокрой. Май холодный да мокрый делает год добрый. Сей в ненастье -собирай в ведро. Даст Бог дождь -уродится рожь. Овес в грязь -будешь князь. Просо ветра не боится, а морозу кланяется. Пшеницу сей, когда зацветает черемуха (в холода, кстати). Сей овес, когда береза станет распускаться.
        Большой сев овса -на Пахомия (15 мая). Еще 18 мая: Федот-овсяник: пришел Федот, борется земля за свой род (вариант: придет Федот -последний дубовый лист развернет; опять-таки, заморозок). Короче говоря, май время дорогое, мужику нет покоя. Жениться нельзя: семя предназначено земле.

*
        Политически, идеологически, метафизически тут все взаимосвязано. В Георгиевский сезон составляется чертеж-огород Кремля (в землю пошло государево семя). Приближается лето, посредине которого еще возрастет Боровицкий холм, высшая точка, макушка Москвы.
        Москве хочется вечно жить на Пасху, на острове Пасхи. Пасха легко «отслаивается» от календаря (как праздник переходящий) и повисает над Москвой плоским бумажным островом, чудной, из чужой жизни переписанной сказкой. По страницам этой сказки, по Божией бумаге русская столица раскатывается, в ней «помещается» без малейшего усилия.
        Но начинается Пятидесятница, которая с каждым днем поднимает Москву от пасхальной плоскости к большему свету, к новой грамоте веры, о чем напоминают братья-просветители Кирилл и Мефодий. И с каждым днем, каждым таким шагом нарастает ее духовное напряжение, возрастает сложность московского задания: освоить (сначала представить) пространство времени.
        Неудивительно, что на этом отрезке календаря она на время передает эстафету духовного исследования Петербургу, — к концу мая в календаре наступают питерские дни.
        Близится сложный для Москвы троический сезон.
        Есть существенная закономерность в том, что на рубеже мая и июня в указанное исследование вступают люди света, буквально: светские искатели и сочинители Москвы.
        Первым появляется Пушкин.
        Это его дни, прямо отмечаемые календарем. Есть сложная, глубинная связь Пушкина и заявленной темы — Россия и пространство. Пушкин ведет поэтическое исследование, целью которого является помещение Москвы в пространство. Он предлагает Москве помещение текста, — такое она принимает. Она верит Пушкину НА СЛОВО.
        Его появление (буквально — рождение) на Вознесение и Троицу, вослед Кириллу и Мефодию, закономерно, символично, убедительно для Москвы.
        ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
        ПОМЕЩЕНИЕ ТРОИЦЫ
        Вознесение — 22 июня
        — Русская свеча — Пономарь Тарасий — Положение памятника — После потопа — Крестьянин смущен. (Полудницы) — Верхний день — Степная Троица — На посту —
        «Русская свеча» — так называется колокольня на Елеонской горе, откуда произошло Вознесение Христа.
        Тут вновь можно вспомнить Пушкина; литературное сознание России представляет именно его русской свечой: евангельская калька без труда налагается на Пушкина — он «наше все»; но календарю этой гиперболы не требуется, довольно одного дня рождения поэта: на Вознесение.
        В календаре, оформленном как последовательность роста измерений света, пункт Вознесения и продолжающая его Троица представляют собой очередную характерную позицию: в этой точке года свет (веры) восходит из ПЛОСКОСТИ Москвы в ПРОСТРАНСТВО.
        Эта календарная сцена расписана буквально: как взлет.
        В каноническом Вознесении каждая фигура на своем месте: верующим преподают урок полета (воображаемого: в мир больший). Одновременно это подготовка к экзамену Троицы, до которого осталось десять дней, — когда возвыситься, «взлететь» потребуется каждому. Признать, понять пространство как «трехмерие» разума (число три здесь ключевое; Троица прямо указывает на этот код).
        Это трудный экзамен для Москвы. Здесь Москва означает определенный тип сознания, с его характерными склонностями и привычными отторжениями. Москва больше ЧИТАЕТ о Христе. Как уже было сказано, ей комфортнее иметь дело с ментальными кальками, описаниями события, нежели быть вовлеченной в событие напрямую.
        Власть слова для нее важнее власти очевидного.
        Таково продолжение мотива Константинова задания, о склонности русского сознания к переписыванию южных и западных «римских» образцов.

*
        В начале XIX века в России произошло событие одновременно важнейшее и странным образом остающееся вне нашего общего внимания. В 1809 году в Петербургской духовной академии начался перевод Священного Писания на современный русский язык. Слово о евангельском событии стало этому переводу (в восприятии России) синхронно. И неизбежно — через слово (кратчайший русский путь) — евангельское событие стало синхронно ее, России, и, в частности, Москвы, ежедневному бытию.
        Это был великий переворот сознания, здесь — тот именно ренессансный (троический) шаг вовлечения сознания в пространство веры. Одним из следствий этой революции стала своеобразная легитимизация прозы, давшая решительный толчок качественно новому состоянию русского письменного языка. Феноменально быстрое и успешное развитие русской прозы в первой половине XIX века непосредственно связано с переводом Священного Писания — слово как будто вдохнуло воздуху, набралось духа.
        И если в силу многих причин церковь «задержалась» на пороге опространствления русского сознания или, по крайней мере, отнеслась к нововведениям осторожно, то писательство, светское письмо, обретшее легитимность, напротив, сразу освоило «пространство страницы», в нем развилось скоро и успешно. Именно в этот момент светское письмо перехватило эстафету духовного поиска, толкования бытия в контексте духовном и сокровенном.
        Главным персонажем в исследовании Москвы как поля смыслов, духовного ристалища, города, где совершается христианская история, стал писатель; первым был Пушкин.
        Удивительно, насколько ясно он сам это сознавал. Или так: насколько ясно он это осознал в момент своего возвращения к вере, в тот поворотный 1825-й год, который мы рассматриваем поэтапно, от праздника к празднику.
        Наступает ключевой момент в его эволюции — пушкинский сезон, где, как и должно быть в отношении фигуры подобного масштаба, человека-фокуса, сходится все, случайное и неслучайное. В эти дни календаря, на рубеже весны и лета 1825-го года Пушкин сам себе устраивает праздник — знаменитую прогулку в красной рубахе из Михайловского до Святых Гор. Он не просто идет на праздник — нет, он шагает прямо в пространство (прозы, и с нею русской истории, — разворачивая своего «Годунова»), понимает это и празднует показательным, ярким образом.

*
        Обыкновенно свой день рождения Пушкин отмечал на Вознесение. Начались отмечания в те времена, когда он о пространстве не задумывался. Так говорили метрики; в них было записано, что он родился на Вознесение. Пушкину нравилось само слово, равно и то, что день рождения путешествовал по календарю, — его день был путник, он был подвижен, как был подвижен сам Пушкин.
        Вознесение всегда электризовало его. Этот пункт в календаре Пушкин считал для себя счастливым. Его первая публикация пришлась на Вознесение, он женился на Вознесение, в церкви одноименной, огромной, округлой, в месте встречи бульваров у Никитских Ворот.

*
        Начиная с 1825-го года в этом предпочтении появился новый смысл: Пушкин пережил в том году нечто схожее с сюжетом Вознесения, испытал (авторский) полет, ни с чем не сравнимый.
        ПОНОМАРЬ ТАРАСИЙ (ОЗЕРО ДЫБОМ)
        Вознесение, согласно нашему календарю, шагает прямо под облаками: пасхальная плоскость, «скатерть солнца», всходит к этому дню до небес. И еще предстоят по «бумажной» лестнице последние шаги — десять дней до края, до трамплина Троицы.
        Вознесение 25-го года Пушкин отметил, ничего не сказав соседям; день рождения остался потаен, зато родился замысел другого праздника, для которого теперь нужно было только найти повод.
        В десять дней он «добежал» до Троицы и со всеми домашними таскал по дому бледные березовые ветки. Девки, шаркая ногами, возили по полу траву. Миновала Троица, навалилось лето, но Александр все не успокаивался. Его первопроходческие подвиги, странствия и открытия на бумаге и в истории Москвы требовали церемонии совершенно особенной.
        Через несколько дней происходит его знаменитое хождение в народ.
        В 9-ю пятницу по Пасхе, в Девятник, Пушкин переоделся в красную рубаху и пошел пешком в Святогорский монастырь. Здесь пел с нищими Лазаря, мешался с народом.
        Ел апельсины, по шести штук кряду.
        Все бы сошло за обыкновенное представление, коим он привык пугать здешнюю постную публику, если бы не Девятник, переходящий праздник преподобного Варлаама Хутынского.
        Этот необычный праздник являл собою своего рода ключ, окрестные пространства открывающий.
        О Девятнике и Варлааме Хутынском ему рассказывали святогорские монахи.
        Память преподобного Варлаама отмечают несколько раз в году. В ноябре, в «яме» года, где нет ни просвета, ни даже малой надежды на просвет во времени, и только внутреннее сосредоточение помогает двигаться по дну календаря, — и теперь, в июне, после Троицы, в круге праздников переходящих.
        Помещение святого в круг переходящих праздников означало его особые заслуги — образно говоря, во времяустроении, достижения в области совершенного расписания жизни.
        Варлаам — один из самых почитаемых в Новгороде святых. Сын богатых родителей, он раздал имущество бедным, уединился в урочище Хутынь, в десяти верстах от Новгорода, где основал монастырь. На острове он проводил время в постах и молитве, чем снискал дар прозрения. Скончался в 1192 году, был похоронен в монастыре, им основанном.
        Есть легенда, что спустя много лет после смерти святого пономарь того монастыря Тарасий, пришед однажды ночью в церковь Спаса Хутынского, имел видение. Гробница преподобного Варлаама открылась, святой вышел из нее и послал Тарасия на кровлю церкви.
        Взобравшись на кровлю, Тарасий увидел, что озеро Ильмень встало дыбом, поднялось вертикально и готово затопить Новгород.
        Есть икона середины XVI века, изображающая этот сюжет.
        Дмитрий Лихачев в молодые годы, еще до войны, поднимался на кровлю храма — и испытал схожие ощущения. Водный горизонт вздулся и навис над ним горой; Ильмень был зол и темен и готов был пролиться на город, но некая невидимая стена удерживала его. Что это была за стена?
        В истории этих видений интересен сам «прием» с опрокидыванием плоского озера.
        Конечно, на новгородской глади любой подъем, пусть и на кровлю Спасской церкви, может смутить ум и преломить зрение.
        Об этом и речь. Буквально: о переломе плоскости в пространство. Так, образно, и вместе с тем конфликтно приходит понятие об объеме, трех измерениях (всего-то).
        Варлаам Хутынский учит пономаря Тарасия ПРОСТРАНСТВУ.
        Это сложный урок. Для плоско лежащего Новгорода пространство искусственно, внешне. Ему нужно учить, взламывая исходную ментальную плоскость по принципу ступени или плотины.
        В данном контексте праздник Троицы выглядит как торжество плотины, инструмента большего по числу измерений по отношению к чухонской глади здешнего мира.
        Плотина Троицы (в календаре) ставит вертикально пасхальную гладь, побуждая северян к расширению мысли, к росту ее в объем. Так понукал спящего пономаря Тарасия преподобный Варлаам, загоняя его ночью на крышу храма, дабы он узрел вертикальное строение мира.
        Для возведения и удержания в своей голове пространства нужно усилие — пространство являет собой ПРОДУКТ творческого усилия. Светлая пасхальная плоскость, столь комфортная для нас, привычных к чтению, как будто не побуждает к такому усилию; но календарь, осознанно сверстанный, диктует свое. Майский (Георгиевский) подъем возводит пасхальную плоскость, точно лестницу духа, к Вознесению и Троице. Здесь, дойдя до высшей точки, у самых облаков, у летнего порога средневековая русская плоскость исчерпывает себя, обрывается, точно трамплин.
        В этом пункте открывается новый простор. Время, до Троицы покойно текшее, находит на плотину праздника и возрастает в объем.
        Здесь пункт Пушкина. В своем движении по планете года, по кругу праздников — поочередно в каждом открывая следующую грань, следующий звук, — он приблизился к месту, для себя важнейшему, к зениту.
        Девятник, день Варлаама Хутынского, новгородского просветителя (пространств) стал для него днем метафизического испытания. В этот день поэту потребовалось поднять над собой купол (христианского) небосвода и одновременно внизу различить пропасть, по дну которой змеятся русалки и ходит языческое чудище Василиск. Между этой землей и этим небом, в полном летнем воздухе открывается русская толща — вся целиком, не различающая племен и наций, сословий и состояний.
        В этот больший воздух выставлен русский трамплин, точка обозрения троическая.
        Пушкин разбежался по бумажному трамплину и прыгнул в народ.
        ВЫШЕЛ В СВЕТ.

*
        Впоследствии это чувство полета неизбежно эволюционировало в чувство отрыва, отчленения от привычной — до-михайловской, до-годуновской матрицы, от прежнего помещения стиля, с которым его привычно связывали, но к которому теперь вернуться было уже невозможно. Приехав из ссылки в столицы, Пушкин столкнулся с непониманием его «многовоздушного» достижения, с отторжением открытой им в «Годунове» внутристраничной свободы. С этого момента и далее он ощущал это отторжение постоянно.
        Даже мелочи ему напоминали об этом. Есть анекдот о том, как поэт, спустя два года после выхода из Михайловского, шел однажды в Петербурге по Невскому проспекту и вдруг в витрине книжной лавки Смирдина увидел картину Брюллова «Итальянское утро» (так тогда презентовали картины). Все мы помним эту картину: девушка, собирающая виноград. Самое замечательное в ней — воздух, трехмерие, предъявленное так ясно и просто впервые в русской живописи. Как будто в витрине открылась еще одна малая витрина, в которой выставлена была Италия. Пушкин остолбенел. Вот! — закричал он, — вот, смотрите! Я так же пишу стихи. Прохожие обернулись на витрину, но стихов в ней не увидели. А он все продолжал, в большом волнении: — Я так же стал писать стихи, и теперь все так пишут. Этот господин начал так писать картины, теперь все скоро будут так писать, вот увидите. Это же так просто.
        Ничего не просто. «Вознесение» в пространство непросто, особенно в России, в которой оное пространство прежде полета должно быть выдумано, возведено в голове заново.
        Полет, отрыв, то просто, что совсем не просто: все о Пушкине. Его разбег от Вознесения к Троице и старт с ее площадки вверх и в свет составляют узнаваемый пушкинский жест. Жест отмечен в календаре будто бы сам собой. Конец мая, начало июня — мы вспоминаем Пушкина, не только потому что он об эти дни родился. Это его сезон: насыщения летним пространством. Это просто его дни, нами самими без труда понимаемые как пушкинские. Всё праздники пространства.
        Пушкин предстает классическим вознесенским (ренессансным) персонажем, фигура которого во всей полноте смыслов и обстоятельств олицетворяет поворотный пункт в календаре (русской культуры и истории): переход из весны в лето, в пространство и свет, большие по знаку — в пространство времени.
        Иначе бы в том году он не уверовал, если бы не различил этой новой просторной сцены. Здесь могут вступить в силу все привычные представления о Пушкине как бунтаре и (большей частью) безбожнике, по крайней мере опасном насмешнике над сокровенными предметами. Но все это поздние перетолкования, новое уплощение Пушкина, а не сам он.
        ПОЛОЖЕНИЕ ПАМЯТНИКА
        Москва не могла пропустить в своем перманентном оформлении ключевой (между весной и летом, между плоскостью и пространством) пушкинский сюжет.
        Свои противоречивые ощущения от этого революционного перехода она связывает прямо с Александром Сергеевичем и соответственно обустраивает в своих пределах характернейшее пушкинское место.
        Столь же заметное и ответственное, как заметен и ответственен переход из весны в лето. Столь же яркое и показательное во всякой своей проекции, как сам поэт.
        Вот оно: Пушкинская площадь, Пушка, в столице — одно из самых колоритных и одновременно конфликтных мест.

*
        В мае 1875 года (в Георгиевский сезон) сын крепостного крестьянина Опекушин получает первую премию за проект памятника Пушкину.
        В июне 1880 года, в день рождения поэта, памятник был открыт. Это сопровождалось празднествами, было отмечено знаменитой речью Достоевского (ее оценили очень по-разному: в день открытия она произвела фурор, но на следующий день в газетах были отклики довольно колкие, причем восторгались на праздник и смеялись на следующий день одни и те же люди) — так или иначе, открытие памятника имело все признаки исторического события.
        В 1950 году, также в день рождения Пушкина памятник был перенесен на другое место, на противоположную сторону улицы (на тот момент улицы Горького). И сразу же это действие было раскритиковано, и критикуется по сей день старожилами и знатоками Москвы.
        Прежде памятник стоял в начале Тверского бульвара. Точнее, он поднимался по бульвару, шел вверх, согласно рельефу земли, от Никитских Ворот к Тверской. Бульвар был точно трамплин: Пушкин замирал в верхней его точке, перед самым отрывом от почвы. Прежнее его положение было правильным — «вознесенским».
        Теперь он стоит довольно равнодушно, ровно. Трамплин далеко за его спиной образует наклонная крыша кинотеатра «Пушкинский» (бывшая «Россия»).

*
        «Пушка» — место в Москве ощутимо наэлектризованное (пушка заряжена); площади тут нет, хоть оно и называется площадью. Здесь узел, сквозняк, перекресток потоков.
        В Москве вообще нет площадей, есть перекрестки или утолщения улиц, широкие разливы потоков. Москва связует время, не пространство.
        ПОСЛЕ ПОТОПА
        Я давно заметил: дом, выходящий на Пушкинскую площадь (угол Большой Бронной и Тверской, над выходом из метро), несет на себе очевидные следы наводнения; фасад его расчерчен так, как будто дом время от времени заливала вода — сначала по четвертый, а затем и шестой этаж. Отчетливо видны уровни паводка: один за другим по стене поднимаются горизонтальные слои, береговые наросты, отмеченные колоннами.
        На самом верху утеса встает небольшой особняк, собственно Дом — тот, что сохраняет пропорции двухэтажного старомосковского особняка. Он по традиции обращен лицом к бульвару, только перед ним не плоский двор, скамейки и стая лип, но пропасть в восемь этажей глубины.
        Особняк не один на возвышенном, населенном антеннами и рекламой берегу. Беседка напротив, над магазином «Армения», поддерживает тот же уровень. И далее влево, через ущелье Тверской им отвечает вросшая в угол башня: она также не касается подошвой земли, а становится выше -там, где проведена ватерлиния. Невидимая эта линия обходит всю площадь по периметру. Поверх нее громоздятся пальмы, беседки, особняки, отмеченные ордером, спасшиеся от невидимой «великой воды». Ниже, до земли (до асфальтовой реки Тверской) открывается отвесная, расштрихованная наводнением береговая толща.
        Этажи московских домов порой слабо связаны друг с другом, зачастую крыша не помнит, каково было основание. Портик может очутиться в небесах, как здесь, высоко над Тверской.
        Дома как будто поднялись над водой. Что такое было это «наводнение»?
        Архитектору очевидно: это был приход большого сталинского стиля, тотальной перепланировки 30-х — 40-х годов, которая ознаменовала возвращение столицы из Петербурга в Москву. Этот приход большого пространства обернулся для старой Москвы драмой — тут нужно уточнить: не столько пространство, сколько новое время затопило Москву. Это было наводнение временем.
        Старый город оказался не готов к приему многомерного столичного пространства.
        Его тонкая (полудеревенская) ткань лопнула, и старую-новую столицу залило неосвоенным, непривычным простором: улицами, проспектами, площадями.
        Потрясение ментальное, наложившееся на социальный взрыв, соответствовало по своему масштабу геологическим подвижкам. В результате в городе поднялись домаутесы, разлились вместо улиц реки.
        Несомненно, дом на углу Большой Бронной и Тверской, выстроенный в сороковом году, участвовал в том великом градотрясении. Теперь этот дом напоминает о том, что произошло с городом: пространственный потоп. Поэтому он так расштрихован: так по нему прошлись лезвия «воды».
        Собственно говоря, это доказательство того, что Москва продолжает читать себя, видеть книжною страницей, наслаивать тексты (горизонты жилья) один за другим над потопом очередной эпохи.
        Точно так же и в те же годы двумя кварталами ниже по Тверской вылез из гнезда на два этажа вверх генерал-губернаторский дом, перестроенный Моссовет. И он поднялся над «потоком» Тверской, пролившемся сверху вниз, раздвинувшим улицу вдвое.
        Геологическое потрясение определило новую физиономию города, прочертило и выдавило на стенах улиц «природный», пещерный ордер. Это была не эклектика, но стиль, уравновешивающий новый город и новое время. Здания, не учитывающие законы сталинской «гидродинамики», наподобие статичного Страстного монастыря или целого квартала, расположенного напротив, в котором располагалась знаменитая аптека с лечебницей во втором этаже, — смыло.
        Такова была работа потопа.
        Теперь времена потопа (большого стиля) миновали, вода ушла и в трубе Тверской остался вакуум. Пушкинская площадь и вслед за ней весь город являют собой пейзаж после наводнения.
        Замечательно: дома, появившиеся на площади в шестидесятые годы и позже, поставленные прямо на влажный грунт, оказались все до одного аквариумы. Пустейший (ныне «Пушкинский») кинотеатр и новый корпус «Известий» отгородились от мира сплошным, от потолка до пола, стеклом. Кинотеатр свое зрение развернул вглубь и являет нам глаз наизнанку — за памятником поэту поднимается козырек всероссийской кинолинзы.
        А позднейшие этого места приобретения? Не площади, но перекрестка потоков, влекущих по дну города всяк свой сор.
        Здесь нет площади, есть взбаламученная снизу доверху развилка, где более всего активен слой придонный, кипящий у пушкинского постамента и в подземном переходе, — обитатели этого нижнего слоя мечутся и толкутся в переходе, поднимая городской ил.
        Выброшенные наверх, они щурятся, зевают накрашенными мягкими ртами, выпуская пузыри папиросного дыма, и скользят, бегут между ними нестойкие отражения, волочится по дну песок. Вслед за временем, отставая от него безнадежно.
        Забытая на углу, человечьего роста бутылка, пластмассовый грот Макдональдс с треснувшей крышей и не имеющий имени подводный павильон перед фасадом «Известий», — все атрибуты аквариума, пляжа или бесхозной запруды. Неслучайно было настойчивое и, в общем, неудачное помещение здесь полупустых и беззвучных бассейнов и фонтанов. Словно обманывая сами себя, градостроители стремятся погрузить площадь в реальную воду. Она так же фальшива, как новоприобретенная у Кремля Неглинка.
        Москва не послепожарная, но послепотопная здесь открывается взору. Она переполнена пустотой.

*
        Пушкинскую площадь, лишенную пространства, заливают анекдоты, она «выстлана» газетами — тут их гнездится несколько; здесь же многоречивый Литинститут. Море текста разливанное.
        Вот парадокс: Пушкин искал пространства, кричал на картину Брюллова — это мое, но именем его называют место без пространства, где вместо пространства текст.
        Нет, тут нет парадокса, это как раз закономерно — в Москве. Она по-прежнему есть «бумажная» плоскость. Переход от Пасхи к Троице она совершает на словах, по словам. Занятно, и опять же в высшей степени показательно, что трещина, которая родится из усилия Москвы обресть «летний» объем, освоить пространство, обозначена Тверской. Улицей, указующей на Петербург. Оттуда, с северо-запада смотрит на Москву пространство, оттуда исходит перманентный пространственный вызов Европы.
        Тверская улица и обстоящие ее квадраты кварталов суть в Москве «июньские», пушкинские, петербургские места. Тверская — не улица, но конфликтный переход между плоскостью и пространством, между Москвой и Европой.

*
        С троицкими «трещинами» Москва знакома давно.
        1474 год. На Троицу рухнул незавершенный Успенский собор в Кремле. Возводили храм русские мастера Кривцов и Мышкин. После этого великий князь Иоанн III пригласил для строительства иноземного мастера Аристотеля Фиораванти.
        Тот сразу увидел ошибку местных зодчих.
        Возводя высокие двойные стены, — новый Успенский собор планировался вдвое больше предыдущего — московиты не соединяли их перевязками, поперечными перемычками, придававшими стене дополнительную ПРОСТРАНСТВЕННУЮ жесткость. Русские просто поднимали параллельно две плоскости, заполняя просвет между ними бутовым камнем и сором для тепла. Едва такая стена поднималась выше второго этажа, как принималась «дышать», попеременно проваливаясь и надуваясь пузырями.
        Далее следовало неизбежное обрушение. Таких обвалов было несколько; особенно болезненным был последний, на Троицу, когда стены собора возвели уже под крышу и думали о куполах.
        Инженер Фиораванти, европеец, понимающий пространственный код, без труда исправил положение; он применил стальные конструкции, всуецепы (хорошее слово, обозначающее одновременно два действия — совать и цеплять), которые связали стену по оси «зет». Успех был совершенный; собор вышел как «един камень», высокий, и одновременно как будто легкий, летящий. Летний.
        Москва нашла неудаче своих зодчих другое объяснение. Она приписала все землетрясению, «великому трусу», который случился на Троицу. Признать, что здесь была допущена ошибка — и какая! не соблюли, не поняли трехмерия, за что в Троицу были наказаны, — такое признать было невозможно.
        Народ, по обыкновению, все списал на черта. В пустоте между стен сидел нечистый; будто бы, когда стена рушилась, в проломе мелькал то ли хвост его, то ли крыло.

*
        Новейшая архитектура, наступающая на Москву пространством, всегда тревожила ее бумажное целое. Речь не идет об украшениях, бирюльках и блестках, которыми она теперь покрылась и готова себя осыпать и далее: это не архитектура вовсе. Эти блестки — не пространство. Вывески, плакаты, завитушки, башенки с помпонами и без, кружева ордера, которые вот-вот отстанут от стен и повиснут, как веревки с простынями и пришпиленными за два угла подушками, рулоны, свитки вместо домов или эти новые обои, которыми, согласно последней моде (и технология позволяет, она теперь все позволяет), можно оклеивать целые улицы, точно дома на них вывернуты наизнанку, комнатными обоями наружу, — все это не пространство. Пространство жестко и угловато, костисто и недобро: оно всякую минуту готово смять хрупкий московский (словесный) макет. Оно тревожит Москву.
        Кстати, Толстой недолюбливал архитекторов. Это в нем говорил человек Москва, привыкший все переводить в слово.
        КРЕСТЬЯНИН СМУЩЕН
        Полудницы
        Еще одно сообщение календаря, легко объясняемое в контексте нашего исследования. В момент перехода из весны в лето, когда Москва успешно-болезненно возвышается из плоскости в пространство (или только тщится перейти, принимая пространство в слове), в этот пороговый момент обостряется ее состояние «большой деревни». В очередной раз перелом измерений обнажает ее финское дно.
        В народном календаре в начале июня появляются знаки тревоги, угрожающие фигуры и знамения.
        Крестьянин смущен. Пришли трудные дни — страды, поста, но главное, остановки майского душевного роста. Как будто георгиевский подъем к Троице сменился плоской вершиной, сожигаемой июньским солнцем.

*
        В июне, с приходом поста, жары и засухи всюду видятся черти и духи. В поле вылетают полудницы, ведьмы особого рода, полуголые, смущающие разум и плоть, соблазняющие мужиков на разного рода большие и малые грехи.

*
        К Троице на реках появляются русалки — светлая, но все же нечисть. Им падкие на гадания девки несут в узелках чего поесть. Парням к водоему подходить запрещается.
        Почему-то именно в эти дни русалки могут от них понесть. Не могут, но желают, жаждут и поэтому охотятся за здоровыми, годными на развод мужичинами.
        Еще одно оправдание летнего, легкого блуда.
        Девки пускают по воде венки. Утонувший венок означает, что загаданное не сбудется.

*

4 ИЮНЯ — МУЧЕНИК ВАСИЛИСК
        Вот он, Василиск, пересочиненный в змея. Сегодня завершается черное дело черного петуха (см. главу пятую, Рождественский сезон, «Святки»). Если в январе он, семи годов от роду, умудрился снести яйцо, то сегодня, 4-го июня из этого яйца вылупится змей Василиск. С этого дня на деревню и на всю вокруг природу обрушиваются сухие напасти. Сохнет все подряд, даже (без любви) молодые девки. Уходит вода из колодцев, загибаются на корню посевы. Поэтому сегодня работать нельзя (работа также может сохнуть и делаться противна) — всякое дело следует отнести на завтра.
        Сегодня нужно не дать змею вылупиться из яйца. Всем миром по деревне ищут это яйцо, икринку зла. Яйца собирают накануне, все что есть, и варят вкрутую.
        Если попадется змеиное, гадина сварится, не проклюнувшись. Яйцо может попасться и в поле, прямо под ногами. Его нужно проткнуть стеблем петрова-бадога, растения с голубыми цветами (не василька). Весна уступает место летней засухе, отсюда эти мотивы.
        Они странно соответствуют тому духовному напряжению, с каким человек Москва вступает в лето, в свет, в пространство.

8 ИЮНЯ — ЗЕМЛЯ-КУДЕСНИЦА
        Горшки из-под молока оставляли под цветущим шиповником. Так прогоняли из посуды духоту. Молоко после этого, по идее, не скисало. Точно так же у шиповника шумно дышал всякий человек.
        Гадают о погоде по полету божьей коровки. Летит вверх — к вёдру.

9 ИЮНЯ — ФЕДОРА, НА ЯЗЫК КОЛЮЧАЯ
        Сплетница и разносчица дурных новостей. Федора разнесет по деревне скоро. Федора за углом норовит узнать о худом. Поэтому трепать в этот день языком никак нельзя. Тем более начинать ссоры и строить нелады. Они могут быть непоправимы, можно поссориться навсегда.

12 — ЗМЕЕВИК
        Змей Василиск ведет змеиную свадьбу. В лес ходить не рекомендуется. Отменены гадания и тайные замыслы судьбы. В отверстую (через перелом измерений) душу лезет всякая дрянь.
        Из домашних животных в эти дни на виду кошка. Она наполовину принадлежит ночи и потому чувствует Змеевика нутром. Она уходит из дома и сидит на пороге, подкарауливает змею, чтобы спасти домочадцев. Далее происходит схватка.
        Кошка загрызает змею, но та перед смертью изловчается и жалит животное. Тогда кошка уходит в лес и отыскивает там таинственный лечебный корень, ест его и не умирает.
        Змеиное сало почиталось целебным продуктом. Шкуру змеи прикладывали к телу, выводя нарывы и воспаления.

*
        Вот опять это соседство: чёрта и змея. Сначала ударение на первый слог, чЁрта и змЕя, потом на второй: чертА и змеЯ. Черта, граница: Москва не любит границы. Все, что может повредить ее единственности, что делит ее, она отвергает или прямо относит к чёрту. Смерть — худшая из всех границ: вот змея, что вечно жалит наш разум. Согласно библейской легенде, Ева убила змею, наступив на нее ногой. Стерла черту, соединила поколения, собрала нашу память в целое.

*
        В моей бумажной горе много записей о 4-м июня, дне Василиска.
        4 июня 1801 года. Указ об освобождении священников и диаконов от телесного наказания. Стало быть, при Павле их пороли.
        4 июня 1864 года. В Москве открыт первый в России зоологический сад. Чехов наблюдал сад двадцать лет спустя и скорбел душой по поводу его бедности и запустения.
        4 июня 1940 года в Москве был открыт стадион «Динамо». Состоялась игра «Динамо» М -»Динамо» К (Москва против Киева, очередной неизбывный ментальный конфликт).
        8 : 5 — выиграли москвичи.
        Через год над этим стадионом пролетели фашистские самолеты. Война еще не началась, оставалось одно мгновение, но мы все еще дружили с немцами. Самолеты летели на воздушный парад — совместный, советско-фашистский.
        И тут граница, разлом сознания, история, разведенная на части, не помещаемые в голове одновременно. Наша «плоская» история (как более или менее сложившаяся стопка бумажных сочинений у нас в головах) отвергает, замалчивает этот «пространственный» факт.
        4 июня 1998 года. В городе Арзамасе на вокзале шарахнуло нечто, вынувшее в земле воронку в тридцать метров глубиной. Жители города и окрестностей увидели облако, смахивающее на ядерный гриб, и подумали, что началась атомная война. В соседнем городе Сарове (Арзамасе-16, ядерном центре, где проектируют русские бомбы) сначала в ужасе решили, что бабахнуло их «изделие». Но, слава богу, это оказалось не «изделие», а вагон с взрывчаткой, из разряда обыкновенных вооружений.
        Обыкновенные вооружения в один миг навели шороху на всю страну.
        Спустя три дня я ехал через Арзамас, продырявленный взрывом. В полночь мы проезжали вокзал; я вышел в тамбур и открыл дверь в никуда. Мимо, справа по борту, проплыло изуродованное здание вокзала, затем ночь спустилась ниже ватерлинии, и стала гулкой и бездонной. Огни города отъехали куда-то очень далеко и повисли над пустотой. Ямы видно не было. Здесь порвалось пространство.

*
        В эти же дни в Германии произошла крупнейшая катастрофа на железной дороге. У скоростного поезда (200 км/час и выше) на полном ходу что-то случилось с колесом первого вагона. Лопнула шина (они теперь гоняют на шинах), вагон дрогнул и отцепил остальной состав. Поезд собрало в гармошку. Второй вагон, ставший первым, начало трясти, дотащило до стрелки и там выкинуло на опору моста, по которому проходит автобан. Мост рухнул на поезд, превратив половину его в металлолом. При этом машинисты в локомотиве не только остались живы, но даже не сразу среагировали на случившееся и остановили голову поезда (отрубленную мостом, точно это была казнь) только в двух километрах от места крушения. Жертв множество, погибших более сотни.

*
        Поехали дальше. 5-июня 1682 года. Начало соцарствования Иоанна V Алексеевича и младшего брата его, Петра I. Регентство Софьи до осени 1689 года.

*
        12 июня, День независимости России. По сути, учреждение его, многими критикуемое, была очередная попытка «опространствления» России по образу и подобию западных государств.

*
        В этот день в 1672 году родился Петр I. Церковный календарь отмечает Исаакия. Петр считал Исаакия своим небесным заступником; главный собор в северной столице посвящен ему. Собор был открыт в этот же день, 12 июня 1858 года.
        Петр в русском календаре одна из ключевых фигур. Половина русской церкви почитает его Антихристом (за то, что нес в Московию пространство, тащил страну в пространство, но более за то, как он это делал). Чертил, наводил по ней ровные линии координат, определял ее размер — ее, безразмерной, бескрайней! Выводил на свет. Вот этот — летний, жесткий свет, кладущий тени, лепящий объем. Европейский тварный свет, разграничивающий предметы, обнажающий московское тело. В этом была суть его реформ: навязать Москве правила жизни на свету, в земном пространстве (не в раю, где нет границ, черт, змей).
        Это был летний, июньский проект. Троицкий в том смысле, который доставляет Москве дискомфорт: прямо пространственный, объемный.
        Петр заявлял так: я больше понимаю в Святой Троице, чем весь Священный Синод. Читай: я больше понимаю в черчении, в пространстве.
        Его последователи, наши настойчивые реформаторы, отмечают в день рождения Петра свой праздник, День независимости России. Название странно; но если принять летнюю, «светлую» логику рационализации, прямого просвещения, отрехмеривания России, то, по крайней мере, это будет уместно в июньском календаре. Именно такой, «немецкий» свет приходит в Московию вместе с Троицей; тот свет, что обнажает безграничное русское тело, смущает крестьянина, напускает на поля засуху, чертит по земле тени, напоминает о размере (конечности) жизни и пространства.
        ВЕРХНИЙ ДЕНЬ
        Троица
        Она фокусирует все противоречия перехода Москвы из весны в лето. Все хорошее и худое сходится к этому дню, точно к церкви в летний праздничный день. Небо отворяется во всю высоту, бьет по земле солнцем.
        Трава на полу в храме вмиг делается сеном.
        Есть ли дело до трудных вопросов, от которых на головах (в умах) апостолов загорается негасимый огонь?
        Троица у нас есть праздник березовый (в Молдавии — ореховый). Он идет из глубины языческих веков, представляет собой заплетание березы и называется Семик (седьмая неделя по Пасхе?).
        Точно так же и Пятидесятница идет из Ветхого Завета. Евреи праздновали в этот день обретение Закона, который дан был Моисею на горе Синай.
        На Троицу празднуется третье обретение главы Иоанна Предтечи (середина IX века).
        Сразу за Троицей — Духов день. В этот день (в это мгновение) рождается Церковь.
        Церковь берет Циркуль и обводит самое себя. Слова церковь и циркуль родственные, в них смысл и рисунок подразумеваемого пространства примерно один.
        Пространство есть простор, который прежде всего родится в голове. Когда это произошло в голове у бога Зевса, она едва не лопнула — заболела так, что он завыл на весь Олимп. Тогда премудрая Афина, любящая дочь Зевса, взяла в руки вострый меч и разрубила Зевсу голову, ровно напополам. Пространство вышло наружу; мечом ему был придан разумный размер. Границы пространства всегда наводятся мечом. Зевс исцелился: сложил половинки головы в большее целое. Таково было рождение мира (в пространстве). То же и с Москвой, с ее огромной головой. В ней не сразу помещается пространство, от него у Москвы головная боль.
        СТЕПНАЯ ТРОИЦА
        Однажды в Пензенской губернии, в омываемой зноем глуши, я наблюдал следующую картину: хозяйка, у которой мне случилось остановиться, зайдя в удаленный закуток (на задах участка малое строение, наполовину спрятанное в траве), вместо иконы принялась молиться на зеркало, утратившее всякую способность к отражению, — в границах его помещались одни только ржавые разводы и меняющий очертания туман. За раму зеркала по деревенскому обычаю были вставлены фотографии и прочие драгоценные бумаги.
        Я спросил старуху: что такое этот странный иконостас? Она ответила — Троица.
        В самом деле, в центре помещались трое: вырезанный из журнала (репродукция фрески) старик, закинувший голову вверх и сквозь плеши и царапины глянцевой бумаги светло улыбающийся, справа беременная баба, от стеснения закрывшая лицо руками, и слева молодой солдат на древней желтой фотографии. Отчего-то я решил, что этот солдат погиб, наверное, на то указывал его взгляд, неподвижный, стеклянный от грубой ретуши.
        Неудивительно, что для хозяйки дома все это давно сошлось в икону, — вся ее восьмидесятилетняя жизнь сошлась в один светлый стежок времени (он же блик на стекле) и поместилась у глянцевого старика за пазухой.
        При этом общее ощущение сосредоточенности, «закругления» времени более всего меня заинтересовало. Разные возрасты героев иконостаса только усиливали это впечатление. Явственно ощутимая сила сводила три времени в плотный свет, необходимое по сценарию триединство. Время укладывалось в рамки «Степной Троицы» столь компактно и ладно, что казалось, окружающая дом покатая земля обратным движением раздвигалась шире, распадаясь во все стороны от многонаселенного зеркала.
        Кстати, эта степная протоикона немедленно совершила должное чудо: я просветлел разумом и, наконец, объяснил себе, зачем в Троицу приносят в церкви молодые березки и свежескошенную траву. (Здесь, в «травяном доме», она присутствовала во всех видах, лезла в щели сарая, свешивалась с потолка ароматными сушеными метелками, топорщилась вениками и проч.) Кстати, веники, коими в банях мы обмахиваемся весь год, заготавливаются именно на Троицу.
        Зелень в храме символизирует присутствие в нем пейзажа: то, что вне храма, оказывается внутри. Лес и поле входят в храм. Необходимое сплочение всех времен тем самым счастливо достигается: настоящее, прошлое и будущее собираются в холм времени, светлое нагромождение жизни.
        Сходятся пространство и природа, до этого дня между собой не особо сообщавшиеся.
        Таково было соображение о церковной зелени, с каноническим толкованием напрямую не соотносимое.
        Собственно говоря, это зеленое сочинение было естественным продолжением творческого подхода старухи к Троице. Подхода, приближения, постепенного причастия.
        Наверное, движение ко всякому празднику неизбежно сопровождается необходимым количеством подобных самоустроений. И чем сложнее тема праздника, тем богаче и необыкновеннее становится такое наше творчество.
        Троица не составляет исключения. Более того, примеры самостоятельного «триединого» строительства (а их множество, и какие только персонажи не являются по сторонам треугольника Троицы, от героев гражданской войны до телевизионных дикторов) говорят о готовности именно в творчестве двигаться к целостному восприятию праздника и мира.
        Сочинение (здесь — заглядывание в будущее) становится необходимым участником картины, на которой все времена непротиворечиво сливаются. Будущее на степной «иконе» представлял спрятанный под платьем у девы Младенец — невидимый, он игрушечным образом являл исходное дуновение Духа. Солдат замыкал течение времен своим строго начерченным взглядом.
        Старик баюкал на груди отражение старухи — живой; наступало лето.
        НА ПОСТУ
        После Троицы наступает Петров пост. Нужно копить урожай. Поэтому июнь называют еще Скопидом. А еще его называют «Июнь -месяц Ау», по тому, как гулко отдается пустота в амбарах. Голодуха, пыль и щекотание в желудке. Троица миновала, наступает пост.
        Невольно, словно сами собой в календаре Москвы собираются вместе сообщения драматические и тревожные.
        11 июня 1453 года. Турки-османы захватили Константинополь.
        15 июня 1841 года между горами Машук и Бештау, смертельно раненый на дуэли, скончался Лермонтов. Беглец, скиталец в пространствах. Его обозрение Москвы (взгляд с Ивана Великого) выдержано в романтическом (квазиевропейском) ключе, однако неизбежно взгляд поэта, все стягивающий на себя, нарисовал в очередной раз панораму летней сферы, замкнутой в слово москвокапсулы.
        19 июня 1671 года на Красной площади в Москве казнили Степана Разина.
        20 июня 1605 года. Смутное время. Лжедмитрий I вступил в Москву и занял царский престол. Через год (1606) примерно в эти же дни он будет убит заговорщиками.
        20 июня 1803 года. Петербург, Летний сад, первый в России полет на воздушном шаре. Билет (в пространство) стоил 2 рубля серебром. Первым воздухоплавателем — далее инструктором — был француз.
        22 июня 1633 года. Галилео Галилей отрекся от своих гелиоцентрических убеждений.
        (Перед смертью он к ним вернется: …и все-таки она вертится — Земля вокруг Солнца, в пространстве большем.)
        С этим большим как раз самые проблемы.

*
        22 июня 1941 года началась Великая Отечественная война, не то что раздвоившая, но разбомбившая, — прямо и во всяком другом смысле — хрупкое русское пространство.
        1418 дней и ночей.

*
        В очередной раз все просто на пальцах и чрезвычайно, опасно непросто в осмыслении «детского» счета: было два, стало три (измерения) света. Но это ключевое действие, которое нужно совершить Москве по мере роста года и света. Трудное действие, грозящее в случае ошибки расколом.
        Расколом во всяком смысле: историческом, «архитектурном», ментальном. Москва на Троицу растраивается (троится) и расстраивается отчаянно.
        Тут еще Божие триединство с его неразрешимой (в сфере очевидного) загадкой.
        Пушкинский троический сюжет богат, наэлектризован, манит полетом и грозит крушением, соблазняет телесно, мучит голодом и мухами, режет глаза солнцем, но все же обещает рост.
        Москва готовится взойти на самую макушку года — в Кремль. Чем выше место на сфере праздничного года, тем серьезнее испытания восходящего. В точке летнего солнцестояния троицкое напряжение Москвы достигает максимума.
        ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
        ДВА ЛЕТА
        22 июня — 7 июля
        — Москва одна или их сколько угодно? — Нападение — Два солнца — Целый год — Роман-календарь. (Где начало?) —
        Как и зимой, в момент «рождения» года, когда символ света, первая звезда, подвергается испытанию на единственность (см. главы пятую и шестую, Рождественский сезон и Две зимы), так и сейчас, летом, на верхушке года, Москва одновременно празднует большое солнце и борется за свою монополию над ним, за власть над большим светом.
        Полная сфера света, которой пришло время развернуться максимально и которую готова занять ВСЯ МОСКВА, как будто готова раздвоиться.
        Это то же испытание счетом, проверка на единственность, та же, исходная метафизическая угроза, которой Москва не терпит. Она в своем центроустремлении склонна к солипсизму. По той же причине она недолюбливает Питер: тот сомневается в ее единственности, оспаривает у нее столичное право, помещает ее в равнодушное пространство, в котором могут быть сколько угодно таких же столиц, как она (как можно?).
        И вот подходит пик года, «престол света», на котором должно поместиться ей одной, — и беспокойство Москвы возрастает. Это рискованное для нее время. Положение на макушке года неустойчиво. Еще и календарь со старым и новым счетом времени — во всякой ключевой точке года кто-то непременно начинает сверять часы. Тем более в такой, строго определенной точке — летнего солнцестояния.
        Спор о точном времени Москву раздражает.
        РАПАДЕНИЕ (УГРОЗА СВЕТА)
        В Новое время в дни летнего солнцестояния Россия дважды испытала внешние нападения, которые несли угрозу самому ее существованию и, стало быть, вошли в «подсознание» Москвы, отложились в нем в качестве основополагающего пункта, характерной отметины в календаре.
        Это были нашествия 1812 и 1941 годов, Наполеона и Гитлера. Оба этих нападения были произведены в одно и тоже время, в один сезон — 22 и 24 июня.
        Объяснение этому простое: самый длинный в году день предоставлял нападавшим максимальное время для дневного перехода войск; в июне «устанавливалась» земля, грунтовые дороги после весны и паводка успевали высохнуть и т.п.
        Эту-то рациональность и не переносит Москва, эту простоту доводов, это положение, когда никакие рассуждения о ее особенности не действуют, когда ее не защищают ни генерал Мороз, ни матушка Распутица, не остается ни мистики, ни тайны, ни чуда, но только цифры — продолжительность дня, часы и километры. Именно эта арифметика оставляет Москву обнаженной перед внешней угрозой.
        Как же после этого ей не бояться арифметики?
        Большое солнце июня не только сушит дороги и освещает врагам путь — на этом солнце вся Москва как на ладони: она лишь очередной город в Азии (так считал Наполеон, шедший в Индию), препятствие на пути к каспийской нефти (как считал Гитлер) и богатствам Сибири.
        Июньское солнце дезавуирует Москву, и оттого оно вдвойне опасно. Эта угроза (простого, арифметически, количественно толкуемого света) остается в силе. Нашествия 1812 и 1941 годов ее реализовали, закрепили в городской памяти навеки.
        Поэтому состояние Москвы на пике солнца, в момент максимального разворота года, празднично и определенно тревожно.
        ДВА СОЛНЦА

22 ИЮНЯ — КИРИЛЛОВ ДЕНЬ
        Кирилл (с персидского) — солнце.
        В календаре два Кирилла, архиепископа Александрийского и игумена Белозерского.
        Москве ближе второй; он из Сергиевой плеяды (северян). Белое озеро строго на север от Москвы: там для нее второе солнце.
        У Кирилла от земли сила.

23 ИЮНЯ — ТИМОФЕЙ
        Распускает призраки — несчастия, пожара. Засуха вступает в полную силу, от этого дня деревня начинает бояться, как бы не сгорел урожай.
        Если наступала засуха, секли крапиву. Заклинали ее на дождь. Крапива истекала последней влагой, после чего должна была ожечь небеса, чтобы те заплакали, орошая землю слезами. Или высь (небес), обожженная, отступит, и подступит низь, облака с дождем.

24 ИЮНЯ — ВАРНАВА
        На Варнаву не рви траву. Нечистая сила ходит по зеленым ниточкам. Собирается и катается по лугам и полянам, пугает всех подряд. Плачет в колодце детским голосом.

25 ИЮНЯ — ЛЕТНИЙ СОЛНЦЕВОРОТ
        Солнце на зиму, лето на жару.

26 ИЮНЯ — АКУЛИНА -ЗАДЕРИ ХВОСТЫ
        Скотину изводят слепни и прочие кровососущие твари. Задрав хвосты, она мечется и не слушает людей. Поэтому ее выгоняли пастись в самую рань, а когда солнце начинало печь и оживало летучее воинство, запирали в хлев.

29 ИЮНЯ — ТИХОН ТИХИЙ.
        Таких тихих Тихонов в году несколько: созвучие слов слишком заметно; так же все Евтихии тихие. Согласно народным приметам, даже птицы в этот день затихают. И солнце тише идет, и птица в этот день не поет. Природа сосредоточена на внутренних процессах. Пестует сама себя.

30 ИЮНЯ — МАНУИЛ
        На Мануила солнце застаивается в небе. Странный день. По низинам текут туманы, они же молочные реки. Душа мается, и сказка выходит грустная. Мануилу подбираются слова с корнями и смыслом «манить» и «маяться».
        Кто-то смотрит в дом зеленым оком. У крыльца встает белая корова. Раздаются голоса, невнятные и печальные. Одна морока.
        В водных пределах объявляется однокоренная Маня. (Вариант - Манья.) Манит девушек поглядеть в глубину. Для приманки распускает на воде кувшинки.
        Брать их нельзя: Маня схватит за руку. Маня имеет мать — Маниху, старуху с клюкой. Неужели Мануил одним своим именем будит такие фантазии?

1 ИЮЛЯ — МАКУШКА ЛЕТА
        Солнце со вчерашнего дня стоит в небе. Текучая вода (ручьи и реки) как будто останавливается. В этот день бабы поминают не пришедших с войны сыновей, мужей и женихов. Матери, вдовы и невесты кричат песни, борются с безвременьем.
        Безвременье от переполнения солнцем. По идее, для северян именно теперь наступает райская пора, и должно просить солнце, чтоы оно оставалось в этом положении подольше. Оно и встает; но отчего-то северный человек начинает маяться.
        Сегодня, 1 июля, также два Иулиана (Ульяна) и один Юлий. В июле оно и неудивительно. Завтра женский день -Иулиании. Тезки перекликаются, но не сходятся.
        Время двоится на макушке года. Ульян и Ульяна встают рядом, но не сходятся в одно. Ульян к Ульяне в лицо не глянет.

6 ИЮЛЯ — АГРИППИНА
        У нас она Аграфена. Аграфена-купальница. Как раз перед Иваном Купалой (в водах иорданских). Она вся опутана колдовскими травами, сопровождаема обрядами и прыганием через костер. Сначала это не костер, а безразмерная куча всякой травы, через которую перебегают днем малые дети, а вечером возвращающееся домой стадо. И только ночью разжигают огонь и начинаются взрослые сигания и прыжки. Также устраивается баня, с вениками из душистой зелени.
        Сюжет с баней и вениками наводит на мысль, что обряд этот есть некоторый эвфемизм, намекающий на известную ночь любви, которой с 6 на 7 июля предавались язычники славяне. Отмечали максимум солнца изобилием любви.
        Еще об Агриппине: Аграфены злые (лютые) коренья. В этот день колдуны запасали свои травы. Ночь с Аграфены на Ивана есть самая колдовская ночь в году.
        Она же самая короткая (в старом календаре).
        Колдовать можно даже на вениках.
        Сбор из 12 трав (непременные папоротник и чертополох) кладут под подушку и ждут во сне суженого. Или так: в полночь, не глядя, набрать охапку травы, сунуть под подушку и утром пересчитать. Если трав будет двенадцать, в этом году идти замуж.
        25 июня 1440 года. Начало книгопечатания Иоганном Гуттенбергом. Вот уж действительно переворот. Не солнце-, но страницеворот. Куб сокрытого в книге пространства после изобретения книгопечати принимается стремительно (счетно) расти.
        Москва относится к слову, как к предмету сакральному; в Европе оно выходит в тираж. Это очередная причина отстраниться от Европы, продлить на сто лет, до времен Грозного эпоху русского Средневековья.
        26 июня 1771года. Князь В.В. Долгорукий взял Перекоп, за что получил титул Крымского.
        28 июня 1577 года. Родился художник Петер Пауль Рубенс. Человек-лето.
        28 июня 1831 года. Скончался Константин Павлович, великий князь (на следующий день после того, как в Петербурге разразилась холера). Константин должен был наследовать престол за Александром, однако отказался в пользу Николая. Правил Варшавой, о нем ходили темные слухи, человек он был, видимо, странный.
        28 июня 1914 года. В Сараеве убит эрцгерцог австрийский Фердинанд. Не лучший день для наследников престола. После убийства Фердинанда наступила некоторая пауза, своеобразная дипломатическая прострация. Во всей Европе министры и монархи разъехались по отпускам. Воевать не хотелось. Однако машина войны была уже запущена. Солнце встало в зенит, дороги просохли — и пошло, поехало.
        29 июня 1947 года. На экраны вышла кинокомедия Григория Александрова «Весна».
        На дворе самое лето. В этой картине впервые появилась эмблема Мосфильма - «Рабочий и колхозница».
        Примерно 1 июля примерно 1200 года. В Китае изобретены солнечные очки. Они требовались судьям для защиты (сокрытия?) глаз во время долгих судебных заседаний.
        Очки как ширма, загородка между мирами внутренним и внешним.
        1 июля — Всемирный день архитектуры (никогда о таком не слышал, тем более не праздновал). День пространства. Провозглашен Советом международного союза архитекторов в 1985 году.
        5 июля 1841 года. Англичанин Томас Кук открывает первое туристическое агентство. Победа картонного глобуса. Того именно арифметически простого противумосковского помещения, где все равны и нет единственности.
        6 июля 1796 года. Родился Николай I, российский император с 1825 года. Дворцовая легенда гласит, что при рождении росту в нем был аршин (71,1 см), руки, как у взрослой женщины. Кричал басом. Бабка его, Екатерина Великая (Сама-не-Маленькая) сказала: хоть и третий сын, а все равно царем будет. Как в воду глядела.
        6 июля 1933 года. Начинается автопробег Москва — Каракумы — Москва. В самую жару! Это по-нашему.

*
        Всё сюжеты о пространстве (света), максимальном, небезопасном для Москвы, о том, как ее двоит жара, обретшее полную силу солнце и неразрешаемая («трехмерная») проблема Троицы. Все равно что после зимы выставить бледное тело на солнце и обжечь кожу. Спина и плечи горят, загар к Москве еще не пристал, но это поправимо. Разум понемногу справляется с избытком света, готов его праздновать. Помещать в зевесову голову Москвы весь свет целиком.
        ЦЕЛЫЙ ГОД
        7 июля — рождество честного славного пророка, предтечи и крестителя Господня Иоанна.
        Вот она, макушка года, самое ее закругление сверху.
        Это полюс, который инаково напоминает о противоположном полюсе года, рождественском. Иисус и Иоанн встают рядом в одном пространстве.
        Сегодня год цел.
        В этот день нельзя бояться.
        Московские язычники (имя им легион) также одушевлены. За вчерашними колдунами целебные травы начинает собирать и остальной народ. Буквица, зверобой, кашка, матренка, земляника, трилистник (клевер?), мать-и-мачеха и проч. Все это сушат на солнце и на ветру, заваривают и пьют от кашля, от грудных болезней и скорби живота.
        Существует поверье, что если в Иванов день между заутреней и обедней вырыть чернобыльник, или корень полыни, то под ним непременно отыщется уголь. Это уголь целебный, если пить его с водой, можно вылечить лихорадку.

*
        Иоанн избавляет от головной боли. Один из самых сильнодействующих рецептов: нужно посмотреть на его отсеченную голову на блюде или хотя бы о ней вспомнить. Умеет наш народ отыскать болеутоляющее средство.
        Продолжается выставка трав. Появляется перелет-трава, способная перенести нашедшего ее на любое расстояние.
        Язычество сказывается во всех церемониях дня. Накануне после захода солнца в деревнях зажигали Ивановы огни, около которых пировали, плясали и пели купальные песни. Купались во всякой воде, и даже в росе. В этот день целебна утренняя роса и всякая вода: речная, колодезная, ключевая.
        В этом видна еще одна пара январю, Богоявлению и крещению воды; тем более, что крещенский сюжет прямо связан с Иоанном. Иоанн — покоритель воды, он крестит в воде (новом, понятно и ровно текущем времени). Все, что о воде, — о времени. Иоанн — креститель времени: пальцем на воде Иордана он рисует крест (указывает на настоящее мгновение как на фокус, центр времени): в этом месте и выныривает крещеный Христос. К нему, как к центру мира и времени, сходится природа, с неба летят голуби, к нему оборачиваются люди, нарисованные на картине русского художника Иванова (на Ивановой картине) и приходят в восхищение и изумление. Они наблюдают чудо: «фокусировки» воды и (с этого момента бесконечно обновляемого) начала времени.

*
        Сильна роса на Ивана — к урожаю огурцов. Иванова ночь звездная — будет много грибов. Если в Иванов день гроза, орехов уродится мало и они будут пустые.
        По поверью вместе с Ивановыми огнями появлялись светляки, «червяки». Цветет разрыв-трава, и папоротник отмыкает клады. Цветок папоротника отмечает тот же фокус: начала времени, неуловимого, вечно ускользающего, как и положено кладу.

*
        Иван — начальное русское имя, фундаментальное, опорное. Все, кто исследуют имена, отмечают его надежность и силу. Иван потому и богатырь (главный, старший богатырь), что Иван. Первый, выступающий в момент летнего начала времени. Колокольня Ивана Великого в Кремле в этом смысле есть часовая стрелка, вставшая в положение двенадцати часов. Тут, кстати, не одна стрелка, а три, еще минутная и секундная, встают одна из другой, уловляя начальное (летнее) мгновение. Колокольня растет телескопически.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        Где начало?
        Московский роман-календарь Льва Толстого «Война и мир» начинается в момент весьма определенный. Уже в экспликации, где только входит первый гость к фрейлине Анне Шерер, время обозначено: в июле 1805 года. Позже дата еще уточнится; в результате сличения оригинала, вариантов начала (их были десятки) и черновиков (эти вовсе не считаны) становится окончательно ясно, что действие романа начинается вечером 5 июля 1805 года. С поправкой на различие дат русских и европейских, которое в 1805 году составляло не 14 дней, как сейчас, а 13, можно сказать, что действие начинается в канун Иванова дня, на самой макушке года, в пункте летнего солнцестояния.
        Здесь связывается сразу несколько тем. Историческая: после обмена нот, связанных с казнью герцога Энгиенского (1804), Россия и Франция подошли к порогу войны. Разговор в салоне Шерер есть первое обсуждение этого факта.
        Война обозначила себя ясно и неотвратимо.
        Этого уже достаточно, чтобы человек Москва (Толстой) хотя бы из символических соображений или сокровенных интуиций начал роман «Война и мир» в этот день, полный настолько, чтобы вместить в себя весь год (весь мир) и войну (как минус-мир). Русский мир в это мгновение полон и одновременно обнажен — обнаружен — в летнем свете, в этом насыщенном солнцем пространстве.
        С политической точки зрения этот пункт обозначал начало масштабного размежевания России и Европы. Здесь уже могло сказаться предпочтение Толстого-политика или, точнее, геополитика, который со всей определенностью различал миры России и Европы. Кстати, это не совпадало с точкой зрения многих наблюдателей того времени, в том числе тех, кто еще помнил кампанию 12-го года. В первую очередь это касается князя Вяземского, самого жесткого критика графа Толстого и его сочинения.
        Вяземский помнил события 1812-го года и те, что за ними последовали. Он был в Париже в 1814 году в момент вступления в него союзных войск, помнил победное завершение европейской войны и помнил его в первую очередь как праздник единения Европы и России. Это была его (и не только его) принципиальная позиция, отступление от которой Вяземский считал нарушением исторической правды.
        Толстой не просто изменил эту позицию, но занял прямо ей противоположную — развел Россию и Европу по двум различным ментальным сферам, разным полюсам вселенной.
        Нет смысла судить его за это; Толстой участвовал в несчастной для России Севастопольской кампании 1854 — 855 годов, где Европа единым фронтом выступила против России. У Толстого был собственный опыт противуевропейской войны; несомненно, он сказался на его позиции, тем более на том, как проецировалась эта позиция на плоскость художественного сочинения.
        В романе «Война и мир» Толстой не писал хронику войны 1812-го года. Он рассказывал правду о том, как запечатлелась эта война в русском сознании.
        Поэтому он решительно разделяет Россию и Европу и для начала своего романа отыскивает момент, когда, по его мнению, это размежевание — не столько даже политическое, сколько метафизическое — достигает максимума. Это пункт летнего солнцестояния, когда различие старого и нового календарей очевидно и даже в чем-то демонстративно. Две сферы, России и Европы, каждая со своим полюсом света (22-е июня и 6 июля) в этот момент рисуются отчетливо раздельно.
        Толстой реализует идею принципиальной разделенности миров (календарей, помещений времени) достаточно остроумно. Он начинает действие в «русском» салоне Анны Шерер 5 июля 1805 года и, не прерывая этого действия (Пьер едет из салона к Болконскому, проводит с ним полночи, клянется не ездить больше на кутежи к Курагину и тут же к нему отправляется), заканчивает повествование на пирушке у Курагина в конце июня того же 1805 года.
        Он начинает действие ПО МОСКОВСКОМУ КАЛЕНДАРЮ в доме у патриотически настроенной Шерер, где все ругают Францию и Наполеона, и заканчивает ПО ЕВРОПЕЙСКОМУ КАЛЕНДАРЮ в офицерской казарме у Курагина, где, скорее всего, никому нет дела до счета времени. Этого для Толстого достаточно — тот Петербург, в котором буйствует Анатоль Курагин, как будто вынесен из России в Европу; там другая сфера времени, не Москва.
        Замечательный анахронизм: из июля в июнь. Так в самом начале романа начинают рисоваться два мира — здесь два Петербурга, в которых проходят два разных лета, в одном июль, в другом июнь.
        Это не случайность, не ошибка повествователя. Полярность двух миров в точке начала романа есть принципиальная позиция Толстого.
        Еще один штрих к картине. В тот вечер Курагины, отец и дочь, отправляются от Анны Шерер на другой вечер, к английскому посланнику. Это составляет некоторую дипломатическую коллизию, неприятность хозяйке и проч. Очевидно, что они переезжают в другое время, в другой, «английский» календарь, в тот Петербург, что за Европу и против Москвы.
        Курагины изначально так двоятся. Отец, князь Василий, временами все же возвращается в «московский» Петербург, отчего иногда возникает забавная путаница, когда он забывает, где он, в русском или европейском Петербурге. Но дочь его, Элен, несомненно принадлежит тому Петербургу. В конце романа она предает Россию окончательно. Она переходит в католичество, и вскоре умирает. (В черновиках романа она едет в Москву, когда в ней стоит Наполеон, и вступает в связь с французским генералом).
        Так сразу же обнаруживаются два в одном: два начала в одном начале романакалендаря повторяют «раздвоенный» полюс (точку летнего солнцестояния) московского календаря.
        Календарь и роман в этой точке двуедины.

*
        Это двоение начала обозначается еще резче в контексте романа-воспоминания (см. выше: все вспомнил Пьер). Не просто события романа начинаются тогда-то, при таких-то обстоятельствах, но главный герой романа через пятнадцать лет пристрастно вспоминает, с чего у него все началось.
        Тут картина рисуется еще яснее. Роман начинается с момента появления Пьера в России — в свете. Прежде этого Пьер ничего не может вспомнить. Его память рисует светлый круг (Россию) и момент, когда он вступает в этот круг. Это и есть круг «русского времени» — до того Пьер десять лет провел в Европе, в том времени, и ничего о нем не помнит. В этом смысле начало романа совершенно логично: до того мгновения, как началось для Пьера «русское время», ничего не было и быть не могло. Ничего и не может быть до начала времени.
        Время пошло (память Пьера заработала) с того мгновения, как он вошел в салон Шерер, — и закончилось мгновением его озарения в канун Николы, 5 декабря 1820 года. Это два полюса романа, его начало и конец.
        На этом фоне рисуется еще отчетливее «русское» начало романа. Противостоящее ему «курагинское» начало вспоминается Пьером как анахронизм, нелепость. Пьера на пирушке у Курагина словно отбрасывает в какую-то прошлую жизнь, которую он только что поклялся более не продолжать. Так он вспоминает пятнадцать лет спустя: казнит себя за нарушение клятвы, сам себя отправляет за пределы светлого круга обратно в Европу — из июля назад, в июнь.
        Для него это драматический, ранящий момент НАЧАЛА ВОСПОМИНАНИЙ.
        Он вспоминает, как защищал Наполеона на вечере у Шерер; не так — он нападал на Россию от имени Наполеона, он не просто вступил в светлый круг (своих русских воспоминаний) — он вторгся в него. В тот момент он был прото-Наполеон. Он был его предтеча.
        Пьер вступил в круг русского времени день в день с Наполеоном, опередив его ровно на семь лет.
        Это довершает картину. Не нужно и вспоминать о том, как на всем протяжении романа Пьер соотносил себя с Наполеоном, сличал числа и масонские знаки, готовясь к покушению на Наполеона. И без этого все сошлось достаточно ясно. Роман «Война и мир» начинается с вторжения Пьера в круг «русского» времени — на пике этого времени, в верхней точке года, что совпадает с традицией вторжения внешнего света в сакральную сферу Москвы. Время раздваивается немедленно (вот они, два лета) и дальше течет в пределах двух календарей, расходясь все более, что завершается масштабным и открытым конфликтом двух полярных миров, войной 1812-го года.
        Так рассматривает летний календарь человек Москва, так он настроен. Летний пик для него опасен двоением времени. Это настолько важно для него и для всей Москвы, интуиции его по поводу максимума солнца так обострены, что он полагает этот пункт метафизическим началом разделения Москвы и Европы.
        В этом пункте расходятся мир (Москва) и война (Европа).
        Так начинается его главный роман.
        Что такое исцеление от этого двоения? В чем состоит рецепт, заветное желание Пьера-миротворца? (Москвотворца: Европа вне его мира и не заслуживает миротворения.) В успокоении Москвы в самой себе. В победе, в достижении заветной единственности на вершине года. Собственно — в июле. В окончательном и бесповоротном выборе своего начала (времени).
        Первоначально Толстой предполагал завершить роман летом. В июле 1813 года в Тамбове (стоит еще разобраться, почему именно в Тамбове) у него должны были венчаться одновременно две пары: Пьер и Наташа, Николай и Мария. В этой версии романа все оставались живы, и князь Андрей, и Петя Ростов. Толстой даже хотел назвать роман «Все хорошо, что хорошо кончается», но вовремя одумался.
        Та история заканчивалась симметрично: две счастливые пары составляли счастливую июльскую симметрию; по сторонам их оставались две «жертвы», князь Андрей и Софья, добровольно отказавшиеся от своей любви, соответственно к Наташе и Николаю. Эта жертва была необходима в первую очередь для того, чтобы соединились Николай и Мария, от которых должен родиться Лев Толстой. С Софьей все понятно, она просто уступала Николая Марии, с князем Андреем было сложнее: если бы он женился на Наташе Ростовой, то тогда его сестра Мария не могла бы выйти замуж за брата Наташи Николая — такие «перекрестные» браки, когда брат и сестра из одной семьи (Болконских) вступали в брак с сестрой и братом из другой семьи (Ростовых), не допускались церковью.
        Позднее Толстой передумал, и столь близкую его сердцу симметричную концовку отменил. Князь Андрей у него погиб, Софья приносила себя в жертву из общехристианских соображений, матримониальных сложностей для соединения Николая и Марии более не существовало. Но даже проектная июльская концовка показательна: так должна успокаивать себя Москва: само-симметрично, в июле, на вершине света (времени).
        Народное поверье: чтобы исполнилось заветное желание, нужно в Иванов день перелезть через двенадцать «огородов» (заборов).
        Обойти весь циферблат, перелезть через его двенадцать цифр, обнять весь год целиком — только тогда желание твердо будет исполнено.
        Заветное желание Москвы — достичь вершины года, перелезть через двенадцать заборов-месяцев. Оно вот-вот исполнится, уже не по европейскому, но по своему собственному календарю, стало быть, можно будет праздновать на вершине года в полную силу. Но именно перед мгновением этого покоя Москва испытывает максимальные муки двоения.
        Толстой об этом свидетельствует. Для него это муки начала романа — максимальные, многолетние.
        Именно желание уложиться в один неделимый модуль времени влекло Толстого от одного варианта московского романа к другому. Ему нужна была идеальная конфигурация, иначе роман не был бы похож на Москву, не был бы Москвой.
        В итоге Толстой выбрал вариант романа-мгновения; модуль мгновения показался ему совершенно убедительным, истинно московским, чудесным. Мгновение было НИКОЛЬСКИМ, понятно почему. Также понятно, почему началом романа вышло лето и Иванов день: он симметрично противостоит ночной предродовой декабрьской тьме, представляя максимум света, разрешение Москвы светом.
        ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
        О КРЕМЛЕ И КОЛОКОЛЬНЕ
        7 июля — 17 июля
        - Июль и Кремль ? О Кремле и колокольне — Царская свадьба — Петр и Феврония — Вершина года — «Я пишу и думаю» — Середины и высоты — Роман-календарь. (Всё Петры) —
        Иоанн Креститель в Иванов день завершил «рост света» (колокольней! Иваном Великим в Кремле) — замкнул, точно циркулем, купол года. На вершине, на пологом холме июля Москва царственным образом разлеглась.
        Между колокольчиками Пушкина в начале и в конце года помещается в июле Царьколокол и над ним Иванов столп: симметричный, законченный рисунок — звук из точки Рождества вырос летом до колокольного размера, чтобы умалиться к декабрю обратно в точку.

*
        К 7 июля, празднику Ивана Великого трудности летнего двоения Москвы более или менее преодолены.
        Начинается настоящее, верховое лето. Облака ходят над головой, собираясь к горизонту стаями. Они многоэтажны, всходят белыми шапками, и от этого небо делается еще выше и просторнее. Стоя где-нибудь на городской вершине, уличном горбе (в Москве их множество, они особенно заметны в июле, как будто столица всходит к небу белыми грибами), — да хотя бы на Смоленке, глядя через реку, или на Швивой горке, о Воробьевых горах, можно наблюдать над Москвой несколько дождей сразу и между ними синее небо.
        Нигде не видел я таких облаков, истинно царские — их величества.
        Начинается кремлевский сезон. От жары оба слова, июль и Кремль, по идее, мужские, крепкие, в самом деле словно грибы боровики (боровицкие грибы), временами как бы расплываются. Тогда в них слышится окончание женского рода. Сушь, синь.
        Блажь: «июль» в этом случае означает катание в парке на карусели. Еще быль. Лень.
        О КРЕМЛЕ И КОЛОКОЛЬНЕ
        Архитектура Кремля строится по собственному закону. Речь не только о Москве — кремлей у нас насыпано немало: Смоленск, Рязань, Нижний, Ростов Великий, луноликая Казань и множество еще неравно ярких точек, дающих представление о России как о некоем дробном, рассеянно светящем пространстве. И всякая из этих дробин — центроустремленная точка тяжести — кремль, фокус собственного пространства.
        Кремль есть солнечное сплетение московской (разреженной, подвижной) земли.
        В своем метафизическом значении Кремль совпадает с июлем — месяцеммакушкой, вершиной года. Одним своим возвышенным положением (на холме, близко к небу) Кремль похож на июль — месяц, максимально согретый солнцем. Это не метафора, скорее, поиск закономерности. Что есть стереометрия такого фокуса, московской точки, узла городских координат?
        По сути, Кремль всегда был и остается крепостью. За его стенами таится сверток москвоткани: сплоченной (будущей) материи города. Это не пространство, но субстанция, ему предшествующая. От этого происходит все очевидные и кажущиеся нестроения архитектуры Кремля.
        У Кремля нет фасада.
        Издалека он демонстрирует один силуэт, скалит зубы по кромке красного забора (кто-то, забывшись, назвал эти остро заточенные лезвия «ласточкиными хвостами»). Кремль грозит и отодвигается и остается замкнут до последнего мгновения, чтобы затем, пропустив сквозь игольное ушко Троицкой башни, сразу открыть свою сахарную сердцевину. Разом, без перехода. Без необходимой паузы знакомства, обоюдного лицезрения хозяина и гостя, без представления лица — в прямом переводе — фасада.
        Разумеется, в Москве есть точки — с того же Большого Каменного моста по диагонали в три четверти, откуда это столпотворение белого выглядит соразмерно. Но это вид — не фасад, не лицо. Сложение ракурсов — внешних, притом еще совпадение позднейшее, приобретенное едва ли не в советские времена.
        Доказательством тому служат телевизионные заставки и рисунок на советских дензнаках, читаемый не как фасад, но именно как знак.
        Отсутствие фасада: парадной, главной оси. Взамен ее множество осей, пересекающихся под любыми углами. Иные оси гнутся, заплетая протопространство Кремля в неразличимый и нерасчерчиваемый клубок.
        Однако сплетение кремлевских координат не есть хаос. Ключ к здешней головоломке мы находим в июле, на макушке лета, в Ивановы, столбовые дни года. Этот ключ — колокольня, «луч», проведенный вертикально вниз через купол Ивана Великого.
        Солнце, проходя зенит года, отворяет Кремль сверху — с помощью ключаколокольни.
        Вертикаль Ивана Великого обнаруживает в Кремле иной, сокровенный фасад, обращенный к небу.
        Или так: солнце, словно оно вертолет, обнаруживает в Кремле место для короткой (июльской) посадки.
        Попробуем взглянуть на Кремль, как на зрелище с небес, сверху вниз.
        Небо в самом деле смотрит на Кремль сверху. Перед нами не шатры крепостных башен, но строгие, из облаков проливаемые взгляды-конусы.
        Башни открылись «небесному взгляду» не сразу. Их украсили шатрами в XVII веке, в то время, которое расценивается многими как расцвет (полное лето, июль) Московии.
        Кремль подтянулся за стропы башен ближе к небу.
        Примером послужила церковь в Коломенском (центр тамошнего, ныне разобранного кремля). Она представляет собой классический конус, ПИРАМИДУ СВЕТА. Невесомую композицию, плоскости которой не каменны, но почти абстрактны и потому так легки.
        Открытость небу явлена в Кремле буквально: известно, что Иванов столп строился Годуновым как колокольня будущего грандиозного собора, что должен был собрать в своем интерьере все главные храмы Кремля. Большой собор не был достроен, остался открыт небу.
        Храмы в Кремле встают, как матрешки: в большем помещается меньший; Годунов храм, недостроенный, прозрачный, помещает в себя Успенский, в том вспоминается древний Успенский. (Было и такое: когда строился нынешний Успенский собор, в нем, в его интерьере без крыши был поставлен малый, деревянный, чтобы в нем могли венчаться Иван III и Софья Палеолог.) Сегодня в Успенском соборе у колонны стоит сень: малый, особый храм для царя.
        Так, в телескопии пространства, перемене ракурса с земного на небесный, открывается кремлевская шкатулка. Открывается и одновременно закрывается: два этих синхронных действия обозначают кремлевский пульс. Он связывает все времена Кремля.
        Самый воздух здесь вяжется в узел, в коем существует будущий (когда-то построенный, ныне разлившийся) город.
        Эти совпадения и закономерности в игре пустот и плотностей (комья камня, прорехи календаря) подтверждают исходный тезис: архитектура Кремля строится по собственным правилам: близость небу, центростремительность, насыщенность солнцем — все характеристики июльские.
        ЦАРСКАЯ СВАДЬБА
        Человек Москва женился в Кремле — это правда. Лев Николаевич Толстой венчался с Софьей Андреевной Берс в Кремле, в церкви Рождества Богородицы (праздник Рождества Богородицы мы еще рассмотрим отдельно, это важнейший день, как для Толстого, так и для самой Москвы). Отец Софьи, Андрей Берс, служил в Кремле лейб-медиком. Свадьбу играли по месту работы тестя. Но для Толстого важнее сам факт кремлевского (царского) венчания. Впечатления его были сложны, он отметил их в дневнике двумя словами: «Торжество обряда». Так состоялось его прикосновение к месту, которое во всей Москве ближе всего к небу. (Венчание было не в июле, а в сентябре, 23-го числа 1862 года; это еще одна тема, к которой мы вернемся.)
        Только после этой «царской свадьбы», как будто для начала работы над романом ему нужна была кремлевская санкция, Толстой почувствовал в себе силу не просто для писания книги, но для совершения чего-то гораздо большего. Для собирания в узел всего московского времени, для оформления его в пределах некоего целостного всеобъемлющего мифа, для совершения чуда.
        После этого, уже в процессе работы над романом, Толстой несколько раз приходил в Кремль, словно сверял первоначальное впечатление, сравнивал уже возведенное бумажное строение с исходным замыслом.
        Он оглядывал панораму Замоскворечья, однако более смотрел куда-то вверх, словно чертеж книги был нарисован на небесах.

*
        Есть еще один сюжет, интереснейший, но достаточно пространный. Он может увести рассуждение в сторону, поэтому вкратце. Сам Толстой, не акцентируя на том внимания, но довольно определенно говорил, что замысел романа, его «зрелище», общая композиция, явились ему не в Кремле, и даже не в России, а в Швейцарии, в городе Люцерне.
        В июле 1857 года.
        Об этом он написал по горячим следам рассказ «Люцерн. (Из записок князя Дмитрия Нехлюдова)». Рассказ на другую тему, он полон филиппик против англичан и настроения в целом антиевропейского. Это также скажется в романе, но здесь речь о другом. Речь о видении, которое Толстого посетило в тамошней гостинице.
        Июльским вечером он стоял у окна и наблюдал озеро и Альпы. Горная гряда отражалась в озере, также и небо было «удвоено» -оно было сверху и снизу. Верх и низ пейзажа были полны звезд. Внезапно Толстой пришел в состояние, близкое ясновидению. Вся жизнь нарисовалась перед его внутренним взором одной совершенной фигурой, притом не одна его жизнь, но жизнь вообще, в виде паутины расходящихся во все стороны светлых связей родства. Преломление небес в зеркале воды было только одной из форм этой всеобщей фигуры; звезды были крайние точки по контуру фигуры, их также соединяла бесконечная паутина родства. Все было связано со всем, чудная паутина пронизывала весь мир, всю толщу времен. Сам Толстой помещался в центре рисунка, через него текли слова и смыслы; он был весь растворен в этом рисунке. Нервы его напряглись: они также проникали мир, возвращая наблюдателю ощущения вселенские. Восторг, переполнивший Льва Николаевича, напомнил о детстве. Дух его захватило, он едва не лишился чувств.
        В одно мгновение он провидел и понял всю жизнь.
        И еще он понял, что такое композиция романа, того романа, написание которого он уже тогда считал главным делом своей жизни. Это звездное небо, сумма фокусов, существующих каждый сам по себе и все вместе, как эти звезды.
        Эта мерцающая, единораздельная композиция понравилась ему чрезвычайно. Она была хороша тем, что воспринималась мгновенно, вся целиком, и в то же время как будто распадалась на эпизоды, самодостаточные фокусы, каждый из которых был центром своего собственного пространства.
        В том же июле 1857 года Толстой записывает в дневнике, что дело искусства — устраивать фокусы. Не цирковые, разумеется, но именно такие, мнимопространственные, самодостаточные, мгновенно воспринимаемые образы и сюжеты.
        Россыпь таких фокусов, каждый из которых собирал бы вокруг себя самостоятельное помещение времени, и которая россыпь в то же самое время могла бы восприниматься в целом, мгновенно — такой была искомая композиция его главной книги.
        Но это же и есть: а) мгновенное и яркое и потому целостное воспоминание всей своей жизни и б) россыпь этой жизни на самостоятельные события-фокусы, времяобразующие, самосветящие точки: НА ПРАЗДНИКИ.
        Человек вспоминает свою жизнь как сумму праздников, не оттого что она так весела и разноцветна, тем более, что бывают праздники печальные, крашенные темной краской, но оттого, что она в принципе состоит из мгновений, каждое их которых способно «одеться» собственным временем, собственным сюжетом. Так и оформляют время праздники, обладающие способностью кристаллизовать вокруг себя наши хаотически разбросанные воспоминания.
        Простота этой композиции, этого «голографического» приема поразила Толстого.
        Далее ему оставалось только собрать эти фокусы-праздники и нанизать их на нить общего воспоминания.
        Таким был случай в Люцерне. Небо взглянуло на него сверху вниз, он на него снизу вверх — и увидел свой будущий роман.
        Прошло несколько лет, и вот он венчается в Кремле. В том именно Кремле, который (см. выше) не имеет фасада, но только вид сверху. Композицию Кремля — храмового ансамбля, где каждый храм есть округ-событийный праздник, — легко прочитать при взгляде сверху как сумму, созвездие таковых праздников. Она воспринимается разом и одновременно рассыпается по эпохам и временам мерцающим собранием фокусов (времени).
        Венчание ощутимо приблизило его к небу. Можно представить, как воспарил Толстой, с его амбициями и тщеславием, во время своей кремлевской свадьбы. Одно мгновение он был царь. У него была царская свадьба.
        Начиная с этого момента и с этого места, от Кремля он мог собирать свою чудокнигу — собирать из праздников.
        В Кремле, на свадьбе 1862 года, «архитектурный» замысел московского романа Толстого был оформлен окончательно.

*
        И тут все просто: Кремль есть вершина московской композиции, в пространстве и во времени — в июле.
        ПЕТР И ФЕВРОНИЯ
        8 июля — Феврония-русальница
        Как всегда после большого праздника, после Ивана происходит некоторый откат, сброс напряжения. Духи, наяды, лешие, напротив, оживают.
        Вода в реке кипит от полуженщин-полуселедок. Купаться опасно: вода сливается с временем.
        Христианская святая Феврония Муромская, идущая рука об руку с Петром (о Петре и Февронии см. ниже), видимо, призвана усмирять русалочью мороку. Темные, непроглядные леса, тесно обстоящие долину реки Оки, на которой стоит город Муром, поставляли нечистую силу возами. Победа над ними была трудна и почетна.
        Москва всегда опасалась Оки, проводила ее около себя, округ, окромя. За Окой поднималась Рязань, древний и опасный конкурент Москвы.

*
        Здесь и состоялась еще одна свадьба, о которой мы вспоминаем в июле, в середине (на макушке) календаря.
        Князь Петр-Давид вступил на муромский престол в 1203 году, когда он уже был болен проказой. Происхождение его болезни толковалось легендарно. Будто бы к жене брата князя, Павла, принялся летать змей, который принимал при этом личину Петра.
        Петр узнал об этом и убил змея. Однако перед смертью змей обрызгал его своей ядовитой кровью, и Петр заболел. Продолжение этой истории также довольно красочно. Во сне Петру было видение, что его вылечит дочь пасечника по имени Феврония. Когда он нашел ее, то немедленно полюбил и пообещал на ней жениться — после исцеления. (Согласно другой версии, она сама потребовала от него такой платы.) Так оно и вышло. Петр и Феврония счастливо поженились. Однако бояре, особенно их гордые жены, не захотели над собой иметь княгиню из простонародья, и их клеветами и наветами молодая пара была изгнана из города. За это Муром постигла кара Божия.
        Горожане потребовали вернуть Петра и Февронию. Супруги вернулись и правили Муромом и далее, вплоть до самой своей смерти, которая настигла их в один день, 8 июля 1228 года. Перед смертью они приняли монашеский постриг и похоронены были в одном гробу под именами Давида и Евфросинии.
        Есть легенда, что похоронили их в разных гробах, но они все равно оказались в одном.
        Эта счастливая (июльская) пара стала образцом супружества, примером почти литературным. Они опекают благочестивый брак и молятся на небесах за семейные устои.
        День Петра и Февронии, 8 июля — наш день всех влюбленных. Праздник пар, что совершенно не удивительно. Время встало на вершине года и стремится к симметрии.
        Деревня, в которой Петр нашел Февронию, называлась Ласковая.

*

9 ИЮЛЯ — ТИХВИНСКАЯ
        На Тихвинскую пчелы вылетают за поноской (медовым сбором).
        В ЭТОТ ЖЕ ДЕНЬ — ДАВИД-ЗЕМЛЯНИЧНИК
        Первые ягоды, означающие окончание зеленого сезона. Земля начинает плодоносить явно. Если в этот день берешь денег в долг, положи в карман листочки земляники. Непременно дадут.
        В этот же день в Англии в 1877 году состоялся первый финал Уимблдонского турнира.
        Победил Спенсер Гор. По-моему, в качестве основного угощения зрителям там подают землянику со сливками. Или клубнику? Не помню. Что-то в этом роде.
        9 июля 1595 года. Иоганн Кеплер описал геометрически выверенное устройство Вселенной. Позже явились многие редакции его опуса, другие версии расчета космоса (и хаоса); строение Кеплера остается срединным, идеальным.

*
        10 июля 1709 года. День победы русской армии над шведами под командованием Петра I.
        Полтавское сражение, в коем войска Петра разбили шведов Карла XII и малороссов гетмана Мазепы. Сражение началось в 2 часа ночи и завершилось в 11 утра бегством неприятеля. Шведы, преследуемые Меншиковым (хорошо, не Большевиковым), прижатые к Днепру, вынуждены были сдаться. 18 794 попали в плен, в том числе почти все генералы, на поле боя полегло 9234. Наши потери убитыми и ранеными составили 4635 человек. Швеция как великая держава была сокрушена. Россия поднялась к полдневному зениту.
        Шведы начинают от этого поражения новый этап своей истории, антиимперский.
        Наши империалисты, напротив, поднимают голову. Это как зараза, или теплород: переходит от одного к другому.
        Из-под Полтавы пленных шведов (числом до 3-х тысяч) повезли через всю Россию и Москву, где их провели по Красной площади в назидание всему миру, в Вятку. По дороге иные сходили с ума, потому что необъятное русское пространство (где же море?) не помещалось в их воображении.

*
        11 июля — Крапивное заговение. Последние щи из крапивы. Во-первых, ее сезон заканчивается, во-вторых, завтра заканчивается Петров пост и необходимость есть колючее, кусачее и подножное понемногу отпадает.
        Очередное целебное свойство жгучего растения: чистит и молодит кровь. Рубаха, сплетенная из крапивных волокон, помогает при болях в пояснице.
        ВЕРШИНА ГОДА
        12 июля — Петров день, славных и всехвальных первоверховных апостолов Петра и Павла.
        Если быть точным, на Петровом дне заканчивается короткий отрезок, который можно обозначить как вершину, плато года. Подсчитать нетрудно: от Ивана до Петра: пять дней.
        В календаре классическое: Петр и Павел час убавил (жару прибавил). Петровки.
        Петры и Павлы (именно так, во множественном числе). Петров день — наш праздник жары и не убывающего солнца.
        Праздник, несмотря на страду. До Петрова вспахать, до Ильина заборонить, до Спаса посеять.
        Крестьянин ищет цветущий петров крест, дергает, достает непонятный корень. Корень помогает при напастях, а также при поиске клада.
        Петров день, разговины, конец поста. Принято ходить в гости и принимать оных.
        Согласно поверью, с этого дня замолкают певчие птицы, а с деревьев падают первые листья. В этот день во второй раз платят деньги — «петровщину» — пастуху (первый раз платят при найме, третий раз в конце сезона).

*
        В 1998 году я попал в Питер в конце июля — почти случайно. Петропавловская крепость в очередной раз поразила меня своей контрастной красотою. Стены ее показательно горизонтальны, линии выверены и чисты, колокольня же собора (изнутри немаленькая) вся есть вертикаль, шпиль и спица, внизу барочно кудрявая, чтобы ее было удобно как шпагу держать в кулаке. Горизонталь и вертикаль в постоянном и подвижном перекрестке. (Точка пересечения осей — пушечный выстрел в полдень.) Что из них есть Петр и что Павел?
        Может быть, Петр горизонтален, он представляет основу, одноименный камень (в Питере — крепость). Павел же вслед за ангелом рвется в небеса. Тычет шпагой. Иконостас собора, вернее, барельеф на месте его почти анатомически представляет момент ослепления и прозрения Савла-Павла. Весь состоит из завитков — взгляда, восходящего к куполу.
        С другой стороны, известна разница апостолов в их позициях вот по какому вопросу. Изначально апостол Петр был занят пастырской деятельностью в Иерусалиме и не предполагал расширения нового мира за пределы еврейской нации. В дальнейшем он переменил свои взгляды и дошел в своей проповеди до Рима, где погиб за веру. Павел, напротив, с самого начала выступал за движение веры вовне первоначального малого круга. В таком случае Петр сосредоточен и вертикален, он столп, Павел же основание, расходящееся максимально широко. Петр — башня и шпиль, вертикаль, ось «ординат», весь устремлен в зенит, Павел — горизонталь, крепость, обходящая Заячий остров широко лежащей, имеющей все румбы звездой.
        Вот и наш Петр Великий есть высоченная человеко-вертикаль. Так или иначе, вместе Петр и Павел рисуют крест и тем отмечают июльский центр места и времени.

*
        Считается, что в 100 году до н.э. в этот день, 12 числа пятого месяца (счет с 1 марта) родился Юлий Цезарь.
        Отсюда — июль. Месяц Юлия.
        Фигура Цезаря определенно центральна, фокусна. Он сам всю жизнь стремился в фокус (политический), затем то же с ним делала история. Русские переделали Цезаря в царя, и так обозначили свой политический фокус. Кстати, при жизни его звали Кесарь, ибо буквы «Ц» (точнее, звука, буква была та же, что и сейчас: «С») в те времена не существовало. Перемена была к лучшему: звук «Ц» центральнее, чем «К».
        «Я ПИШУ И ДУМАЮ»
        Пушкин, письмо Н.Н. Раевскому, июль.
        Я пишу и думаю.
        Большая часть сцен требует только рассуждения; когда же я подхожу к сцене, требующей вдохновения, я или выжидаю, или перескакиваю через нее. Этот прием работы для меня совершенно нов…
        Речь о «Годунове». Тут прямо о приобретенном пространстве (слова, мысли).
        Неслучайно именно сейчас он цитирует в своих дневниках Паскаля.
        Все, что превышает геометрию, превышает нас.
        …Я чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития.
        Ключевое слово произнесено: перестроение, перефокусировка себя есть процесс духовный.
        Достижение своего предела есть уже выход за него. Таковы пушкинские летние самоощущения, «чертежи души», рисуемые на пределе (верхней крышке) пространства.
        Его Михайловское летом открывается максимально.
        Там есть один фокус; если пройти территорию усадьбы строго по оси (по другому, собственно, и не получится — от входа идет узкая направляющая аллея из двух рядов высоченных темных елей) — по прямой насквозь, спуститься в парк, убранный идеально, подметенный, заставленный белыми картонными скамеечками и такими же легковесными мостиками, миновать его как можно скорее, еще быстрее пройти круглый двор, где так же нет ничего настоящего, и за ним сразу дом, так же выдуманный заново, представляющий собой собрание ширм, а не стен, он совсем маленький, этот дом, и выйти к озеру, откроется такой простор, что сердце остановится, грудь переполнится воздухом и останется только вопрос: как описать эту полноту, это большее, летнее целое?
        СЕРЕДИНЫ И ВЫСОТЫ
        12 июля 1812 года. Император Александр выступает в Кремле на балконе Слободского дворца перед патриотически настроенным народом. Объявлена народная (тотальная) война Наполеону.
        12 июля 1912 года. Президент США Вудро Вильсон открыл Панамский канал. Это также срединная точка, разделяющая две Америки.
        12 июля 1943 года. Крупнейшее танковое сражение на Курской дуге. Сошлись (к точке зенита? Туда, где пуп войны) с обеих сторон 1,5 тысячи танков и самоходных орудий.

*
        Заканчивается Петров пост. В этот день нужно дотянуться до неба, ибо спуск уже близко: время вот-вот наденет лыжи.
        В 2000 году мы совершали экспедицию под названием «Империя пространства» (поиски Чевенгура). Географ Дмитрий Замятин, писатель Василий Голованов и аз грешный, времявед. По высокой степи Белогорья, что поднимается за Доном к югу от Воронежа, мы колесили неделю, в эти как раз верхние Петровы дни. Степь там прижимается прямо к небу, изредка опускаясь в низины и балки, где в строчках зелени и камышей прячутся невидимые реки. Все остальное — голые покатые лбы и плечи белой степи — плотно упирается в небеса. Высокие места. 12 июля нас вынесло к устью Черной Калитвы, впадающей в Дон. Пересекши долину, мы поднялись на южный берег; его венчает Миронова гора, на лбу земли еще и шишка: гора-колокольня. Влезли на «колокольню»; жаркая твердь приблизилась. На горе расположен мемориал в память сражений 1943 года. Здесь же, в кустах, обрамляющих мемориал, мы обнаружили человека, сидящего с книгой.
        Врач, из больницы для душевнобольных (он так представился; по виду этот врач был, скорее, из той больницы пациент). Книга — «Лествица» Иоанна Лествичника. Бумажная лестница в небо. Там и в тот момент до неба было близко.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        Всё Петры
        Тут вместо Пьера нужно писать Петр, собственно, так часто в романе называют Безухова: Петр и Петруша.
        Наташа Ростова после «сретенского» падения (см. выше, Сретение) спасается (выздоравливает) в Петровский пост (том III, часть I, главы XVII — XVI).
        Она лечится в церкви. Появляется незаметная Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых: она вовлекает Наташу в говение, а затем и моление, наконец, в причастие, которое скоро спасает больную.
        Этот короткий круг Наташиной жизни, осторожно, одним касанием прописанный и почти нами не читаемый, напоминает масонский круг «спасения» Пьера. Тот от своей душевной напасти после разрыва с Элен пытается спастись по-питерски, масонством.
        Наташа лечится по-московски, в церкви.
        Видимо, оттого, что такое исцеление в Москве есть нечто очевидное, Толстой не останавливается на нем подробно. Кроме того, это московское лечение, стало быть, оно в основе своей чудесно и потому не разбираемо умом. Наконец, над этим нельзя смеяться, как можно смеяться над докторами и масонами — Толстой над ними смеется подолгу и с удовольствием. Над Наташиной хворью смеяться нельзя. В результате на ее спасение уходит едва полторы главы.
        Нечаянно или специально, вокруг Наташи всё Петры. Только с братом Петей она хоть иногда весела, только с Пьером ей спокойно. Все совершается на Петровский пост. Наташино спасение синхронно с этим постом: к окончанию его она здорова.
        ОТ МОСКВЫ ДО ОКЕАНА
        13 июля 1728 года. Корабли Витуса Беринга (Ивана Ивановича, 1681 — 1741, капитан-командора русского флота) двинулись к Ледовитому океану — так был открыт Берингов пролив.
        14 июля — летние Кузьминки. Русские люди встают ни свет ни заря и остальным не дают спать. Самая страда, пик, максимум работы.
        Козьма и Демьян пришли, а мы на покос ушли. Почему-то считается, что это женский праздник.
        14 июля 1554 года. Покорение Астрахани Иоанном Грозным, присоединение Астраханского царства (ханства? астра-ханства? чего-то цветочного) к Московскому.
        14 июля 1941 года. В боях под Оршей Красная Армия впервые применила «Катюшу».
        16 июля 1589 года умер блаженный Иоанн, Христа ради московский юродивый.
        Его звали также Большой колпак, потому что он ходил по городу в железном колпаке. Это он у Пушкина назвал Годунова царем Иродом.
        16 июля 1811 года. Из московского дома в Госпитальном переулке Александр Пушкин с дядей Василием Львовичем отправился поступать в лицей.
        Перешел предел московского (детского) пространства.
        16 июля 1819 года. Из Кронштадта ушли в Арктические воды корабли «Восток» и «Мирный» на поиск Южного материка, — за предел.
        Москва сама материк, только северный. В июле, в высшей точке своего роста (взошла, как пирог, на верхушке посыпано белым: это Кремль, нагромождение сахару и льда) ей дана возможность целостногоСАМООБОЗРЕНИЯ. В июле, когда год максимально развернут и цел, она сама себе кажется максимально развернута и цела.
        От Пасхи до Иванова столпа и Петрова дня Москва пережила ряд метаморфоз. Перешла из плоскости в пространство — непросто, в конфликте измерений и смыслов, но в итоге благополучно: ее переход закончился июльской симфонией Кремля.
        Весь этот маршрут, все стадии роста были отмечены праздниками (с поворотом ключа в пункте Троицы); вместе это составило многосоставную, искусно выверенную летнюю церемонию.
        Праздники темперируют хаос московской жизни, сообщают ему единый сюжет, обнимают целостным (воображаемым) пространством. В июле московское помещение достигает предела своего роста; здесь происходит полный вдох человека Москвы.
        Над «вертолетной» площадкой Кремля солнце на несколько дней в году как будто зависает. В этот момент кремлевская композиция чудесным образом открыта небу.
        Так же: развернуто-свернуто, как толстовский роман.
        То и другое — оформление московского чуда, того, что открывается нам мгновенно, не столько мистически, сколько празднично. Не следует забывать, что Толстой писал роман о московском чуде. Его бумажный роман скрыто религиозен: он стоит на «камне», на Петре, Пьере, апостоле новой (авторской) веры.
        Так же и Кремль есть роман — в камне, открывающийся (разом, мгновенно) при взгляде сверху. Там, в июльском зените находится его ключевая точка. Она не в конце книги, как в бумажном романе, «Войне и мире», в канун Николы, но сверху, там, куда направлен указательный палец Ивана Великого.
        ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ
        ПОВЕДЕНИЕ ВОДЫ
        ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
        ЛЕТНЯЯ ПАСХА
        17 июля — 2 августа
        — Пик года миновал — Расстояние до Рублева — Романовы — Другой июль: Ленин, Никон и астронавт Армстронг — Парад ягод — целители, от Сергия до Антиоха — Летняя Пасха — Пророк —
        Пик года миновал. Начинается вторая часть романа о московском свете. Предстоит его постепенное «сжатие», умаление в точку. Для московита это означает обещание осени и зимы, предчувствие конца года. Мало что изменилось в небе и на земле: царит как будто то же лето, но уже открылась малая течь времени и целое тело света начинает понемногу убывать. Чувствительный к малейшему сквозняку времени обитатель Московии насторожен. Он считает время по часам: Петр и Павел час убавил, Илья Пророк два уволок. Украл! — это преступление, нарушение закона совершенной полноты. Это аномалия; разум против этого протестует.
        Пройдет еще месяц, прежде чем Москва привыкнет к простой данности: лето двинулось к закату, полдень года миновал. Только в августе найдутся рецепты, примиряющие русского человека с тем, что его ждет, — осень и зима, дно года, подобие смерти.
        В июле, после Петра и Павла, после потери первого часа света Москва начинает нервничать. Ей кажется, что в механизме времени случился какой-то сбой. И возможно, стоит только починить поломку, как все вернется на свои места, на вершину бытия. Летний сон, однако, закончен. Москва словно вздрогнула: спала себе на Боровицкой подушке под сахарными облаками, и вдруг очнулась. Сутки пошли на убыль: ужасное известие. Это нужно отменить, выдумать что-то новое, спасти полдень, но, главное, собраться с духом. Пока это не очень получается; наступают непростые времена.
        Эти летние страсти чем-то схожи с весенними, только вектор времени развернут. Ожидания столицы смутно тревожны. Вторая половина июля — это тайный поиск Москвой той формы, в которой ей могла бы явиться летняя Пасха.
        РАССТОЯНИЕ ДО РУБЛЕВА
        17 июля — три Андрея: Критский, Боголюбский и Рублев, иконописец.
        Точные даты жизни Андрея Рублева неизвестны. Календари выставляют границы весьма приблизительные: 1360 и 1430.
        В ранней юности Рублев принял иноческий чин в Троице-Сергиевой лавре. В то время игуменом в обители был Никон, ученик Сергия Радонежского. Умер Рублев в Спасо-Андрониковом монастыре в Москве, где много работал, расписывая Спасский собор. Ему принадлежат: иконостас Благовещенского собора в Кремле (с Феофаном Греком, сохранились фрагменты); Успенский собор во Владимире (с сопостником Даниилом Черным, также видно немногое); деисусный чин в соборе Рождества Богородицы в Саввино-Сторожевском монастыре в Звенигороде; росписи и иконостас.
        Главное — «Троица».
        Еще при жизни Андрей Рублев почитался святым, а иконы его чудотворными.
        Рублев предъявляет образ июльской полноты, завершенности картины бытия. Он пишет портрет полного времени.
        Первый вопрос — что такое было это «идеальное» время? Середина XIV века и далее: Дмитрий Донской, Сергий Радонежский, Стефан Пермский — первый масштабный опыт самостоятельных действий Москвы: Куликовская битва, колонизация северовостока, напряженный диалог с Константинополем. То, что со стороны смотрится как некоторое воодушевление, подъем Москвы. Как смотрел Рублев на эту эпоху?
        В год Куликовской битвы ему примерно двадцать лет, разгром Москвы Тохтамышем — двадцать два года. Зная это, задним числом легко рассудить, что так сложилось основание его творчества: в юности он наблюдал расцвет эпохи и ее трагическое крушение; последующие годы были временем обобщения, воспоминанием о московском полдне.
        Насколько определенно мы можем судить об основаниях творчества автора, столь от нас удаленного? Если Толстой и Пушкин, условно, с оговорками, но все же могут считаться людьми одной с нами эпохи (они стояли в начале нашей «бумажной» эры, были ее творцами), то Рублев — это совсем другая Москва. Та, что ожидала конца света в скором 7000-м году (1492-м по Рождестве Христовом), не знала морских границ, пряталась во чреве суши от врагов, во много раз ее сильнейших. Можно ли говорить о сходстве московских самоощущений, тем более сложной художественной рефлексии на таком расстоянии, поверх нескольких эпох?
        Наверное, невозможно. Можно наблюдать календарь, где мы от полдня года отодвинулись на один шаг — и видим, как изменилось настроение Москвы. Один миг прошел с того момента, как цвели июль и Кремль. Но так же и у Рублева прошел один лишь этот миг, с того момента, когда Москва была в зените, в полдне века.
        Есть некоторое сходство позиций (скорее, композиций). Геометрия чувств, возможно, схожа. И тут, и там потеря полдня; Рублев его вспоминает и пишет. Глядя на него, празднуя Рублева, мы отмечаем одновременно полдень и скрытую трагедию утраты полдневного единства — отмечаем первое, пусть малое, расстояние от июля и Кремля.
        ДРУГОЙ ИЮЛЬ
        Вместе с Рублевым в календаре за 17-м июля стоят Романовы: здесь отмечен трагический обрыв их династии. И опять: не постепенное убывание — у нас ничего не происходит постепенно — но мгновенное падение в бездну. Романовы оказались по ту сторону «царского» полдня, в одном только шаге от него. И погибли сразу.
        17 июля 1918 года. Казнь в Екатеринбурге императора Николая и всей семьи, вместе с домашними (доктор Боткин и прислуга). Расстреляны с санкции Уральского совета при одобрении Москвы. Поводом (формальным) было приближение к Екатеринбургу белогвардейских войск. Расстрелом руководил Юровский, оставивший по этому случаю темную записку. Романовы жили в Тобольске в доме купца Ипатьева (на фото дом за высоким забором, напоминающим острог). В ночь на 17-е июля под предлогом безопасности перед артобстрелом их отвели в подвал и расстреляли из револьверов. Во дворе ревели грузовики, чтобы не было слышно выстрелов. На царевнах были платья, прошитые бриллиантами (так они прятали драгоценности), — пули от них отскакивали. Палачам показалось, что девушки заговорены от пуль: их закололи штыками. Деталей, которыми обросло это злодейство, великое множество. Легенд, слухов, сплетен еще больше. Собаки, которые завыли в доме после убийства; двое оставшихся наверху красноармейцев добили их прикладами. Грузовик, негашеная известь, адово болото под городом — все одинаково мрачно. Но важнее и страшнее всего то, что в
центре: бессудное, тайное убийство. С этого момента исчезла всякая надежда на скорый выход страны из красного кризиса, на разум и законность. Россия полетела в пропасть. Настал террор, за ним пришла гражданская война, кровь полилась рекой. Ее жертв насчитывают до 10 миллионов человек.
        17 июля 1998 года. Останки Романовых перезахоронены в соборе Петропавловской крепости.
        Споры об их подлинности, о том все ли тут Романовы и Романовы ли вообще, долгое время не затихали.
        Тем временем народ почитал расстрелянных в местном порядке. В Мурманске, в новом, странном, сером соборе с глухим монолитным куполом на одном из столпов нарисован Николай II. На другой стороне столпа Елизавета Федоровна. Словно они уехали за полярный круг и спрятались в подполье, где их не найдет никакая власть, ни старая, ни новая. Народ их прячет до сих пор. Сочувствие убиенным с годами только возрастает. Икон их, больших и малых, бумажных (плакаты и проч.) по всей Руси несчитанное количество.

*
        17 июля 709 года до н.э. сделанное китайцем Чу Фу.

*
        18 июля — обретение честных мощей преподобного Сергия, игумена Радонежского
        Обретение мощей: для календаря это акт строительный.
        Церковь отмечает память об одной из ключевых, опорных своих фигур. В принципе, вовремя. Московии именно теперь нужна поддержка в пространстве памяти.
        Более всего в Сергии привлекает полнота существования. Парные черты его личности притягательно контрастны. Отшельник, тихий созерцатель — и вдохновитель куликовского подвига. Скромный садово-огородный делатель — и один из первосозидателей России как таковой. Богослов Георгий Федотов говорит о нем, как об источнике мощного духовного лучеиспускания, от которого светлые векторы пошли на север, и в самой Троице родилась «Троица» (см. Рублева накануне).
        Таковы контрасты — страсти — накануне летней Пасхи. Все вперемешку: святые, невинно убиенные и их палачи. Пестрая, беспокойная смесь: столица покатилась вниз с июльского плато.

*
        В календаре вновь появляется Ленин.
        19 июля 1919 года. Некто Кошельков остановил машину с Лениным, высадил вождя с шофером на улицу и уехал. Он не знал, кого грабит, а Ленин не представился.
        Поправка. Кошельков был вовсе не некто, а известнейший в Москве грабитель и душегуб. Звали его Яков, Янька. Он действительно ограбил Ленина, высадил его из роллс-ройса и укатил. Машину скоро нашли, Кошельков же продолжал свои бесчинства, и однажды убил чекиста. И будто бы похвалялся разогнать вообще всю чеку. Вот этого снести было нельзя; что там Ленин на роллс-ройсе? Нападение на органы: это уже серьезно. Чека провела молниеносную операцию и ликвидировала Яньку в каком-то сокольническом клоповнике, сделав из бандита сито.
        19 июля 1931 года. Опубликовано постановление о строительстве Дворца Советов (по умолчанию подразумевался снос храма Христа Спасителя). Объявлен конкурс. Храм простоит до 5 декабря.
        19 июля 1955 года. Открылся для всеобщего обозрения ансамбль Кремля (впервые после того, как туда переехало правительство).
        И опять: это обозрение было очередным (послеполуденным, послесталинским, постсобытийным) взглядом на Кремль со стороны.
        Кремль как сущность замкнут. Соборы толкаются плечами, не пускают внутрь. Их музейные интерьеры пребывают в ином, стороннем пространстве, — это не желток в скорлупе храма, а другая, вложенная новым поваром начинка.
        20 июля 1944 года. Неудачное покушение на Гитлера. Участники заговора расстреляны.
        Говорилось не раз, что Гитлер по определенным позициям (тоталитарная власть, «социализм» в названии режима, лагеря, бесчеловечная механика империи, страх наказания Господня, любовь к Тибету и проч.) «симметричен» Сталину. Неслучайно они синхронны в историческом календаре. Оккупируют полдень века, глотают Божий свет, как два крокодила.
        21 июля 365 года. Грандиозное землетрясение в Александрии Египетской. Погибло 50 тысяч человек. Разрушен Александрийский маяк, четвертое чудо света. Маяк: средоточие света. 180 метров высоты. Свет его прекратился, настал конец света.
        21 июля 1568 года. Никон отрекся от патриаршества. Вне власти, вне полдня прожил до 1581 года.
        21 июля 1969 года. В 3 часа 56 минут по среднеевропейскому времени Нил Армстронг первым из землян ступил на поверхность Луны. Вслед за ним вышел Эдвин Олдрин. Третий член экипажа «Аполлона-11» Майкл Коллинз оставался на борту корабля.
        (Кто-то из них стал священником, не помню кто.)
        22 июля 1898 года.
        К сюжету о кремлевской свадьбе. В Шушенском состоялась свадьба В.И. Ленина и Н.К. Крупской. На ленинском чертеже мы уже проследили однажды анти-год (см. главу вторую, Дно, «Календарь наизнанку»), теперь по всему году то там, то тут являются его минус-знаки. Собственно, свадьба никакой не минус.
        Что такое церковь, в которой венчалась эта пара, или это был гражданский брак?
        ПАРАД И ГОД
        23 июля — парад ягод. Только прошел «Земляничник», сегодня «Черничник». За земляникой в лес отправляются девушки, за черникой — их родители, умудренные фармакологическим опытом. Черника — лакомство лекарственное. Помогает ягодами и листьями при расстройстве желудка и кишок, диабете, ревматизме, ослаблении зрения и подагре.
        Что такое возраст ягод?
        25 июля — Прокл
        На Прокла поле от дождя промокло. Прокл Великие росы. Прокл-плакальщик.
        28 июля — Владимир
        В конце июля составляется русская пара Владимир-Ольга, повторяющая константинопольскую: Константин-Елена (внук — бабка, сын — мать).
        До брака с византийской принцессой Анной (святой, блаженной) князь Владимир был язычник, варяг, разбойник о девяти женах. С множеством детей. От Анны у него были младшие, Борис и Глеб; судьба их известна.
        Он крестился в 988 году в Корсуни (Херсонесе), где и женился.
        Легенды украшают (если не приукрашивают) решение о крещении Руси и крещение самого Владимира. Известен рассказ почти литературный о выборе между верою мусульман, иудеев и христиан, о посольствах во все мировые столицы и окончательном предпочтении христианства.
        Вот еще эпизод. В Византии как раз в те годы поднялось восстание, и императоры Константин и Василий обратились к Владимиру за помощью. Он поставил условие — сестра их, Анна, выходит за него замуж. Что делать? Государева жизнь не есть одна романтика. Они соглашаются. Владимир выполняет свои обязательства и побивает мятежников. Но братья не спешат отдать ему (северному зверю) нежную свою сестру. Тогда Владимир осаждает город и принуждает коварных византийцев выполнить обещание.
        И вот он возвращается в Киев. Календарь в самых радужных красках описывает его путь на родину. И опять (не противоречащая — расширяющая зрение) справка. Накануне крещения киевлян в Днепре Владимир объявил по городу: Если кто не придет завтра на реку — богатый или бедный, нищий или раб — будет мне враг.
        Наверное, это было убедительно.
        28 июля 1851 года. Полное солнечное затмение зафиксировано посредством дагерротипии.
        29 июля — врач Антиох
        Уроженец Севастии Каппадокийской. Язычники узнали о его вере, вызвали на суд и подвергли пыткам. Благодать Божия охранила святого: брошенный в кипящую воду, он остался невредим. Дикие звери его не тронули, легли у ног. Он был обезглавлен. Видя его страдания, уверовал один из палачей, Кириак. Он при всех исповедовал свою веру и также был казнен.
        О врачах еще будет рассуждение. Календарь в июле и августе празднует врачей, как будто оценивает свое нынешнее состояние, как некоторого рода лихорадку, нервный срыв, и потому ищет целителя, готового его излечить. Тема врачей в этом контексте весьма интересна.

*
        30 июля 1838 года. Над Лондоном выпал дождь из лягушек. Айболит на небесах переусердствовал.
        Вот уж точно праздное, языческое замечание: Анти-ох (см. выше) и Ай-болит имена в чем-то родственные. Анти-ох даже ближе врачеванию: спасает от боли. Имя Айболит противоречиво. Можно подумать, что он лечит больно.
        30 июля 1929 года. В ночь на 31 июля снесена Иверская часовня в Москве.

*
        ЛЕТНЯЯ ПАСХА
        1 августа — обретение мощей (1903) преподобного Серафима, Саровского чудотворца.
        В поиске июльского спасителя-целителя Московия обращается к самому известному из новых русских святых. Преподобный Серафим ежедневно говорит о Пасхе. Известно его выражение: И пропоют мне летом Пасху. Эти слова относят в разряд пророчеств: так святой предвидел свое возвращение (обретение мощей) накануне канонизации. Вместе с тем есть и другое рассуждение, не отменяющее первое. Серафим приветствовал всех к нему приходящих словами: Радость моя, Христос воскресе. Каждый день.
        Каждый день был для него потенциально спасителен.
        С летней Пасхой он угадал несомненно. Не только в контексте собственной судьбы, но в заявленном контексте исцеления (восполнения) времени.
        Здесь двойное попадание. Он вовремя встает в календаре, подавая Москве и России утешение, и так же вовремя является в истории; по сути, это главный русский святой из тех, что явились после Петра I. Его фигура уравновешивает многое в новом русском времени.

*
        Серафим в переводе означает «пламенный». Серафим не знал, что ему будет дано это имя до самого дня пострижения. Это незнание особо отмечается как готовность к любому повороту его миссионерской участи.
        Прохор Мошнин родился 19 июля 1754 года в семье курского купца. Он и Мотовилову, своему постоянному собеседнику, свои деяния и мысли будет пояснять в терминах практической экономики. Стяжание Святого Духа есть поиск прибыли, только не денежной, но именно духовной.
        С самого отрочества он принимает решение уйти в монастырь. По благословению старца Досифея (Киево-Печерская лавра; есть версия, что это была матушка, старица Досифея) отправляется в Саровскую пустынь.
        Он появляется там в праздник Введения, в 1778 году. Через восемь лет принимает постриг и становится Серафимом. После смерти своего духовника, отца Пахомия, преподобный уходит в лес, в Дальнюю пустынку, в нескольких километрах от монастыря.
        Здесь совершает подвиги поста и молитвы: 1000-нощное столпничество, молитва на камне, затвор. Молитва на камне совершалась следующим образом: каждую ночь Серафим поднимался на огромный камень и молился с воздетыми руками. Днем молился в келье, на небольшом камне, с которого сходил только для недолгого отдыха и приема скудной пищи.
        Камень или остров? На берегу мордовского моря -утес.
        В 1825 году он обретает дар пророчества и чудотворения, начинает принимать у себя людей, утешая и исцеляя их.
        Есть легендарный сюжет, связывающий его с Романовыми, — в июле это выглядит актуально. После восшествия на престол Николая I старец таинственным образом явился ему и благословил на царство.
        Серафим скончался 15 (2) января 1833 года.
        Вскоре после его кончины начался культ и почитание его мощей, всероссийское паломничество. Это достигло апогея к 1900 году. В 1903 он был канонизирован и прославлен. На канонизацию приезжал государь император Николай II с семьей (еще одна встреча с Романовыми), о чем повествуют гравюры и фото. Царица купалась в специально сооруженной деревянной купальне. Молились о сыне. Сын родился, но оказался болен гемофилией, — английские, династические хвори.
        После революции мощи преподобного были привезены в столицу, где их показывали в музее атеизма. Потом они пропали и были вновь обретены в 1991 году.

*
        В истории Серафима есть акцент, который обычно остается в умолчании. Его подвиг совершается после пугачевских событий — на границе, разделившую империю Екатерины II и прорву бунта. После восстания Петербург командирует в эти места десант государевых людей: инженеров, землемеров, администраторов. Начинается широкая программа по цивилизации края (края в буквальном смысле: до этого края дошел Пугачев). Прохор Мошнин приходит на пугачевскую границу вместе с людьми Екатерины. Он сам «десантник», миссионер. Он выступает как участник общего просветительского проекта, носитель городского пространства, которое вместе с новой Москвой транслировали в глубину России Киев и Петербург.
        Это важное дополнение к традиционному образу святого. Обычно Серафим воспринимается как представитель леса, отшельник, ищущий уединения от города, живущий «против города». На деле он выступил в свое время как креститель леса, действующий и молящийся «за город». Его можно скорее принять за петербуржца, нежели за москвича. Он как будто вне Москвы: мимо нее (под ней?) прошел из Киева в Саров. Из города на берег языческого, непокоренного моря; это море проливается под самую Москву, под ее дырявое днище. Кремль в июле вознесся высоко над темною водой, — и вдруг обнаружил под собой сырую бездну: в этом видна полная мера московской высоты и страха скорого падения. Так можно толковать великую (календарную, пасхальную) потребность Москвы в преподобном Серафиме.
        Икона изображает Серафима согбенным стариком. Он был искалечен бандитами; ему сломали спину. Нападение было бессмысленным. Неужели разбойники всерьез искали у него сокровищ? Серафим простил их. Его классический облик сложился после покушения. До того он был богатырем, обладал необыкновенной силой. Он был человеком ампирным, светлым. Храмы в честь него должны строиться каменные.
        На Серафима — пограничника, устроителя городского, внятного пространства — опирается православный календарь в тот сложный момент, когда Москва сошла с вершины лета и под ней нарисовался, пусть мыслимый, но провал в древнюю темень и осень.

*
        Я долго занимался пограничными (арзамасскими) стереометриями и теперь продолжаю их разбирать. Арзамас и Саров друг от друга в семидесяти верстах. Здесь отметились многие, в том числе оба моих московских сочинителя, Пушкин и Толстой. Интереснейшее место: ментальный обрыв, «балкон» — здесь московская бумажная плоскость зависает над древним морем мордвы. Пушкин смотрел в это море с холма в Болдине, и говорил: я заперт, заколдован на острове Калипсо, здесь не суша, но волшебное море и скалы.
        Арзамасец Пушкин. Происхождение названия литературного общества таково: в 1811 году петербуржец, столичный житель Дмитрий Блудов в этих местах ЗАБЛУДИЛСЯ, словно утонул в море. Спасся, вскарабкался, как на балкон, в город Арзамас.
        Вернувшись в столицу, вместе с друзьями, среди которых первый Василий Жуковский, в память о том спасении он организует общество «Старый Арзамас».
        Толстой добрался до арзамасского «обрыва» (и сорвался с него) в сентябре 1869 года. Это приключение он позднее назовет арзамасским ужасом. Мы еще к нему вернемся.
        Здесь хотелось бы отметить еще одну деталь. Наверное, Толстой слышал о Серафиме Саровском, но особого внимания к нему не проявлял. Пушкин, современник преподобного Серафима, проведший по соседству с ним два болдинских сезона, 1830 и 1833 (год смерти святого), «обрусевший», омосковленный, вернувшийся к вере Пушкин, который сравнивал Болдино с островом Патмосом, а себя с Иоанном евангелистом, ничего не знал о Серафиме Саровском. Тем более ничего не знал о нем Дмитрий Блудов, основатель литературного «Арзамаса». В свою очередь, ничего не знал о них преподобный Серафим. Словно они пребывали в разных мирах, на разных этажах русского мира, поделенного (трагически растреснутого) по вертикали.
        Об этом и речь: о трещинах, разрывах, духовных этажах русского мира. Все эти этажи так или иначе отмечены в нашем календаре. И есть пункты, объединяющие эти разрозненные, трагически разведенные этажи, — это праздники. Хоть они и не знали друг друга, Серафим и русские писатели, а Пасху праздновали вместе.
        Календарь собирает их вместе: неслучайно, в тот или иной сезон, отмеченный общим предпочтением, общим рисунком времени, они встречаются. Их объединяет характерный календарный сюжет. В конце июля это сюжет драматический: время опасно хрупко, ему требуется «пасхальный» рецепт спасения, исцеления, целостного сочинения, которое возможно только в обобщающем представлении, взгляде вдвое более широком, нежели прежний (здесь на «балкон» Москвы и «море» мордвы).

*
        2 августа (20 июля по старому календарю) — пророк Илия
        Илия, с еврейского — крепость господня. Он был строгим ревнителем веры и за свою святую жизнь был чудесным образом восхищен на небо. Свидетелем восхищения был пророк Елисей.
        Илья-пророк — тот, что два часа уволок.
        На Илью до обеда лето, а после обеда осень. До Ильина дня и под кустом сушит, а после и на кусте не сохнет. На Ильин день и камень прозябает. Придет Илья, принесет гнилья. Это сильно. Хоть и о дождях. Медведь обмочил в реке лапу, олень -копыто. Купаться больше нельзя. Впрочем, все климатические акценты нынче поплыли — вместе с новою водой. Повсюду наводнения. Новороссийск (2002) едва не смыло в море, Европа в потопе по уши.
        В Ильин день на Руси совершались многие обряды. Пекли из новой ржи хлеб и приносили в церковь. Из новой соломы готовили постели: Ильинская соломка -деревенская перинка.
        Дождь, собранный на Ильин день, оберегает от сглаза.
        ПРОРОК
        В конце июля 1826 года, после посещения церкви в Святых Горах Пушкин пишет «Пророка». Это стихотворение написано за пределами пушкинского праздничного цикла 1825-го года, но является его прямым следствием. Оно своей плотностью как будто уравновешивает весь праздничный, многовоздушный, все-пространственный год «Годунова». Это равенство года и подытоживающего его стихотворения необыкновенно.
        Июльские стихи: вертикальные, знающие полную меру высоты.
        И горний ангелов полет, и гад морских подводный ход.
        Пик года миновал, впереди все бездны осени.
        Стихотворение-пароль: впереди трудные времена, испытания и потери, однако июльское целое за спиной со всею силой ощутимо. Все пустоты будущего открыты пророку, но полнота (глагола), способная их обнять, преодолеть, ему также теперь известна.
        Поиски нового рецепта — исцеления времени, убывающего, уходящего — продолжаются. Летняя Пасха пока только совет («врача», преподобного, пророка) — текст, слово о времени.
        Пушкинский опыт прост и вместе неповторим, мгновенен. Та синхронность слова и события, которая отличает сочинение на любом языке, сделанное в момент перевода на этот язык Евангелия, и которая в высшей степени свойственна Пушкину, никак не может быть повторена. Это требует совместной веры сочинителя и слушателя в то, что сию секунду совершается чудо. Такое происходит один раз, и в этот момент как будто все времена открыты слову (пророка).
        Но далее, если следовать этой логике, слово неизбежно должно отойти, отслоиться от оригинала, от события — от Пушкина. От полдня, от июля, от Рублева, от Кремля.
        И слово отходит, делается само о себе, становится литературой: так начинается «русский август» — эпоха, которая после Пушкина и Серафима. Очень важно сознавать это «после», это положение на спуске после события.
        Хорошо узнаваемое время — не столько веры, сколько слова о вере, грамоты верования.
        Умная, книжная эпоха. Середина XIX века: царствие литературы, оборачивание всего и вся в слово. В бумагу, на которой написано слово, написан рецепт, совет врача, писателя-пророка-целителя.
        Август весь в таких рецептах, в том числе праздничных. Неудивительно, что его открывают врачи.
        ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
        ТРИ СПАСА
        2 августа — Успение
        — Батюшка август — Врачи — Три Спаса — Знаки осени — «Свет во плоти» (Преображение) — Успение — Ореховый, на воде —
        Батюшка август крушит, да после тешит. Серпы греют, вода холодит.
        Август — батюшка. Июль, скорее, брат. В августе время «перерастает» человека.
        Его (как и света) становится меньше, зато оно делается старше, плотнее.
        Пословица про крушит и тешит относится, скорее всего, к августу по старому стилю, который начинается 14 числа. Обобщает весь месяц.
        Крушит: заставляет работать. После тешит урожаем.

*
        Соображение о возрасте месяца весьма важно; тем более при переходе оного из одного поколения в другое — был месяц брат, стал отец. Можно представить, что в какой-то момент, допустим, в декабре, месяц становится дедом.
        Занятно, что январь не ощущается новорожденным младенцем (сыном). В известной сказке о двенадцати месяцах Маршак разыгрывает идею разновозрастных месяцев (у него они братья, но эти братья выглядят как сыновья, отцы и деды). Причем автор достаточно точно, в соответствии с нашими неосознанными ожиданиями, присваивает тому или иному месяцу соответствующий возраст. Самый младший у Маршака апрель.
        И вот этот батюшка август: он явно перешел рубеж поколений. Нам самим того хочется; время больше не ровесник человеку — на «спуске» года оно должно быть умнее его.
        ВРАЧИ
        Правильнее было бы сказать целители. Уже говорилось о рецептах. Август учит уму-разуму: внятным, «взрослым» способам духовной мобилизации. Время «роста» года, когда свет разворачивался сам по себе, силою природы, миновало. Ничего более не случится само собой. Наступил сезон умного делания, умной веры и, что не менее важно, осознанных способов ее проявления. Именно рецептов.
        И тут слово врач подходит лучше целителя. «Рецепты целителя» — это что-то из области гаданий, стеклянных шаров, свеч, пускающих сиреневый чад, полутьмы в комнате и плавных пассов экстрасенса. Целителю непременно нужна загадка. Его рецепты по определению таинственны и большей частью темны. По крайней мере, таково наше привычное к ним отношение.
        Рецепты врача обязаны быть понятными. Его действие основано на твердом знании, которое транслируется без тьмы и дыма, в расчете на твердую волю и сознание исцеляемого. Христианская составляющая нисколько не вредит этому умному деланию (лечению).
        Врач Антиох явился в конце июля. Он открывает собрание УМНЫХ СВЯТЫХ августа.
        Уместен в этом ряду и преподобный Серафим — не только как святой и преподобный, но как просветитель, деятель Нового времени, старший наставник, подающий народу здравые советы. Он сам, как и август, батюшка. Именно так его зовут верующие в Сарове и окрестностях, где он совершал свой подвиг. Они говорят о нем и слушают его именно как батюшку. И то, что Серафим не так удален во времени, как преподобный Сергий Радонежский и святые средневековой Руси, а, напротив, близок и связан с верующими живой памятью, только усиливает это впечатление здравого учительства. Оно теперь как раз необходимо: по сезону. Не одной Москве, но всякому человеку нужен совет старшего.

*
        Первый из врачей августа по своему значению — великомученик Пантелеймон. Его праздник отмечается 9 августа. Теперь он все больше у нас популярен; часто его икона встает рядом с образом Серафима. Условно это можно понять так: теперь у нас вся Россия лечится.
        Его останки хранятся в русском монастыре на Афоне. Пантелеймон был врачом до перехода в христианскую веру. Затем, после крещения (здесь — опространствления знания), его рецепты были дополнены практикой духовного исцеления.
        Иосиф Аримафейский, 13 августа — тайный ученик Иисуса, который после казни пришел к Понтию Пилату и обратился к нему с просьбой похоронить учителя. Пилат разрешил ему; Иосиф снял тело с креста, натер благовониями и положил в свою, запанее приготовленную могилу, точнее в склеп, который завалил камнем.
        В этот день древние римляне отмечали день рождения богини Дианы. Плутарх советовал один раз в год мыть голову — в этот день. Чем не рецепт (просветления головы)?
        Диомид, врач, 29 августа. Его праздник совпадает с ореховым Спасом, праздником Нерукотворного образа.
        В наставники и учителя стоит записать еще Максима Исповедника, 26 августа; его рецептура (метафора времени и пространства) такова: не Бог в мире, но мир в Боге. И тут виден чертеж чувств и метаморфозы воображаемого пространства.

*
        Московский календарь, 24 августа, напоминание о врачах: в 1780 году родился Федор Гааз, знаменитый московский врач. В 1828 году он стал главным врачом московских тюрем. Святой доктор — так его называли москвичи. Похоронен на Введенском кладбище. На его могиле написано: «Спешите делать добро».
        ТРИ СПАСА
        Вспомним вступление, первое упражнение на тему «роста и сжатия света». Уже тогда, в первом очерке, три Спаса увиделись рецептом весьма последовательным: как в три действия упаковать, уложить (в голове Москвы) широко разверстые летние свет и время.
        В три приема они словно закрывают свет на ключ: Медовый Спас, Яблочный и Ореховый.
        14 августа; пришел первый из трех: МЕДОВЫЙ.
        Проводы лета. С сего Спаса -холодные росы. Пришел Спас — готовь рукавички про запас.
        В одном этом празднике присутствуют два:
        Происхождение (изнесение) честных древ Животворящего Креста Господня и Празднество Всемилостивому Спасу и Пресвятой Богородице.
        Два этих церковных праздника переплелись довольно тесно, и, хотя происхождение их разное, в народном восприятии из двух давно составился один.
        1. Происхождение креста; урок «геометрии». Крест во времени (в календаре) выглядит так: протяжение времени, или ГОРИЗОНТАЛЬ, ровно льющийся поток дней пересекается-прерывается праздником, ВЕРТИКАЛЬЮ, напоминанием земле о небе.
        Наш августовский праздник, или перекресток во времени, интересен тем, что в его точке пересекаются многие времена, другие возрасты — в данном случае дерева, из которого сложен крест. Не одного, но множества древ. Крест Господень был сооружением необыкновенным: он был собран из множества пород деревьев. Вдобавок к тому он лежал (сплачивался) много лет в священном колодезе в Иерусалиме. Крест был чертежом, на котором пересекались многие возрасты и породы дерев, и с ними вместе священной воды в колодезе. Крест был фокусом всего древесно-водного мира — таково было его происхождение.
        Он представлял собой рукотворное чудо; им разрешались опыты собирания времен, дерев и вод В НОВОЕ ЦЕЛОЕ.
        Этому и учит батюшка август. Июль, и с ним вместе полное, целое лето остались за спиной. Нет более счастливого, летнего, райского единения (времен). Вместо него август представляет «перекрестную», искусственно и искусно составленную композиция (крест времен). Христианин, глядя на оный крест, учится составлять новый — следующий, осенний, умный мир.
        Здесь нужно различать московский и цареградский календари. В Константинополе год заканчивался в августе. Это был итоговый, и уже потому самый мудрый из всех месяцев. Переход из августа в сентябрь был новогодней точкой, началом следующего года.
        Слово изнесение означало: вынос Креста из царской сокровищницы на улицы Царьграда. Среди других поводов для этого действия был практический (врачебный): Царьград донимали эпидемии. Крест устанавливали на престоле Софийского храма, и после этого до Успения Богородицы (28 августа) носили по городу, совершая молебны и с ними вместе непременные санитарные действия: уборку города и проч.
        2. Праздник Спасу и Богородице, второй в этот день, был установлен в честь совместной победы русских и византийских войск (XII век). Византийцев возглавлял Мануил Комнин, русских — князь Андрей Боголюбский. С войсками пребывала также чудотворная икона Божией Матери (и не одна; от икон исходили благодатные лучи), в честь которой установилось второе имя праздника.
        Так в один день, точно в аптечный флакон, собираются несколько праздников; несколько различных эпох, природных и исторических, сходятся в новое сложное целое.

*
        В день Медового Спаса помогали вдовам и сиротам убирать урожай, им же, а также во все бедные семьи несли первые соты с медом.
        Еще Медовый Спас называют Мокрым.
        В этот день происходит крестный ход на воду. 1 августа по старому стилю император в Царьграде совершал хождение к малой агиасме (святой воде); этой водой ему брызгали в лицо. Поливали временем.

*
        Считается, что на Мокрый Спас в 988 году Владимир Красное Солнышко крестил в Днепре полян. Стало быть, всему будущему русскому народу (будущему! это славно) в тот день брызнули в лицо живой водой, и он прозрел большее время.
        В писаниях Константина Багрянородного сказано, что еще в конце IX века князь русов (по-видимому, Аскольд) собрал в Киеве народ и старейшин и предложил им принять христианство. Они потребовали чуда. Тогда был разведен костер, в него положили Евангелие, и оно не сгорело. После этого князь и многие из народа крестились.

*
        Деревенский крестный ход приобщает к таинству происхождения Креста всю окрестную, живую и шевелящуюся природу. Священник кропит лошадей; если же рядом протекает река, он прогоняет лошадей сквозь «сегодняшнюю» воду на ту (завтрашнюю?) сторону реки.
        В церковь несут на благословение первые срезанные соты с медом. Потом (см. выше) их разносят по бедным домам. Деревянная и огородная природа в честь праздника Древес Креста Господня всячески приветствуется.
        Нужно есть свежие огурцы с медом.
        Огурец по-гречески — незрелый.
        ЗНАК И ОСЕНИ

15 АВГУСТА — СТЕПАН-СЕНОВАЛ
        Последний покос сена. Особенно популярны в этот день растения чародейские (чтобы лучше до весны запомнить всякий головокружительный аромат): лютик, полынь, фиалка. Также мята, божьи слезки, пижма, клевер и ромашка. Плетется букет из 12 трав, плетет вся семья. Венок на всю зиму вешается в красном углу в качестве очередного оберега.
        На севере с этого дня начинается настоящая осень. По этому поводу в Степанов день было почитание Большого Камня. Камень-русак. Венок плели на его каменную башку. Бабы ложились рядом с ним, просили многочадия — здесь прослеживается культ фаллический и весталочий, исправленный новейшим редактором.
        Камни на севере и в самом деле многозначительны и неприкрыто телесны. Выпирают отовсюду, продирая тонкую земную плеву.
        Старики прикладывали к камню ухо и слушали иное.
        В середине умного августа гадали далеко вперед о погоде.

16 АВГУСТА — АНТОНИНА-ВИХРИЕВКА
        Она? В календаре он — преподобный Антоний-римлянин, известнейший новгородский святой. Скончался в 1147 году. Знаменит в первую очередь тем, что первым, из тех, что был прославлен, перешел из католической веры в православную. Тут нужно вспомнить, что раскол церквей на западную и восточную произошел в 1057 году («июльское» единство церкви осталось позади). Антонин, по сути, был ровесником раскола; синхронно с его рождением начались поиски новых рецептов веры, западных и восточных, географически самодостаточных.
        Его переход с запада на восток излагается как сказка: Антонин молился на берегу италианского моря, как вдруг волны оторвали от берега камень, на котором он стоял, и унесли неведомо куда. Три дня он странствовал и оказался в Новгороде. Спустя еще три дня вода принесла бочку с сокровищами, родительское наследство странника. На эти деньги он построил монастырь (Антониев, один из самых заметных на южном берегу Волхова, от Детинца нужно смотреть влево), в нем обосновался и прославился.
        В 1597 году началось его общецерковное прославление. Это время правления Годунова; тогда русская митрополия стала патриархией. С этого момента русская церковь была уже не чьей-то частью, но целым. Она могла принимать в свои священные пределы пришельцев римлян.
        Все, что о воде, — о времени; легенда о море, перенесшем преподобного Антонина на восток, толкуется без труда и повреждения сути: он переместился в Новгород со временем.
        По дню Антонии-Антонина гадали о погоде в октябре.

17 АВГУСТА — АВДОТЬЯ-МАЛИНУХА
        Она же сеногнойка. Первый сеногной был 10 июля. По этому дню гадали о ноябре. Погожий день: ноябрь будет погожим. Пекли пироги с малиной, в память о лете, перед бесконечною зимой.

23 АВГУСТА — ЗОРЕЧНИК (ЛАВРЕНТИЙ)
        Крестьяне смотрят в полдень на воду. Тихая вода (безветрие?) обещает тихую же осень и зиму без вьюг.

27 АВГУСТА — МИХЕЙ-ТИХОВЕЙ
        Опять гадания по погоде, тихо ли, буря ли — все относили к сентябрю.
        «СВЕТ ВО ПЛОТИ»
        19 августа — Преображение Господне
        «Свет во плоти»: искомая ипостась Богочеловека. Иоанн, один из свидетелей Преображения, говорит о Слове, которое стало плотью (Евангелие от Иоанна, I, 14). Свет, ставший плотью, становится символом и сутью высшего жития человека, той целью, достижению которой должно быть посвящено его земное существование.
        Стать, как яблоко.
        Праздник установился в IV веке. В этот день в храмах совершается благословение новособранных плодов (свет в них достигает необходимой плотности). Только после этого плоды пригодны к поеданию. Кроме огурцов, см. выше: вечно незрелых. Огурцы можно есть до Преображения.
        По обыкновению, каждый новозаветный праздник имеет древнееврейское основание. У Преображения это праздник Кущей, один из трех главных ветхозаветных праздников в году. Он установлен в воспоминание о странствиях по пустыне, когда евреи жили в шалашах, или кущах. Праздник продолжался семь дней.
        Этот день назывался также праздником собирания плодов, что и нам, северянам, очень даже понятно.

*
        В августе на Преображение вспоминают Григория Паламу (см. главу восьмую, Птичья неделя).
        Было время, когда …солнечный свет не был заключен в шаре, как в сосуде. Ведь свет перворожден, а шар (пространство! — А.Б.) создан в четвертый день Творения Тем, Кто произвел все. Он соединил с шаром свет, и тем образовал светило…
        Это соотнесение сущности и формы Солнца толкователи переносят на яблоко Адама, кое он вкусил в райском саду.
        Иван Шмелев вспоминает, как в этом месте чтения он всегда представлял себе яблоко грушевки московской или что-то в этом роде, знакомое и земное: его вкус, запах и цвет дорисовывали картину библейского опыта. Разумеется, яблоко есть в прямом смысле шар и в косвенном летний свет. В яблоке свет сосредоточен, собран всем деревом за весну и лето и теперь сведен в точку.
        Что же Адам? Он поспешил с вкушением плода от древа познания; ему открылся лишь свет внешний, он увидел себя нагим в этом внешнем (конечном, тварном) свете и устыдился.

*
        Второй Спас и по деревенскому закону Яблочный. Это пик плодоовощного сезона, его расцвет, где корень цвет являет главный смысл слова.
        Так же, как и мед на первый Спас, первые благословенные (цветные) плоды полагалось раздать бедным. Бабы надкусывали яблоки, горюя о своей короткой и горькой доле. Затем, вздыхая, доедали -в самом деле, не пропадать же добру. Яблоки большей частью попадались сладки, что не очень совпадает с настроением горюющих баб. Девушки, глядя на яблоки, не надкусывали оные, но загадывали по ним вперед: о суженом.
        Нет ли тут воспоминания о Еве и ее подарке Адаму?

*
        Ученые озадачили: в райском саду, который-де располагался в Междуречьи, яблок быть не могло, и потому Ева предложила Адаму некоторую разновидность лимона (!).
        Кстати, зеленого цвета. И смех, и грех (смертный).

*
        Продолжается загадывание погоды. Второй Спас отвечает за январь.
        19 августа 1837 года — открыта Пулковская обсерватория. Для нас тот 1837 год это в первую очередь год смерти Пушкина. Мы смотрим из нашего времени; ретроспектива выделяет события, которые в те времена могли пройти незамеченными или толковались иначе. Уход Пушкина не мог пройти незамеченным, однако вряд ли он составил для современников то же впечатление, что и для нас, — прекращение свечения некоего важнейшего источника. Звезда закатилась — и тем же годом открывается обсерватория, ищущая новых звезд. Сопоставление искусственное, но показательное; невольная рифма.
        19 августа 1934 года. Открылся I Съезд российских писателей. Вот проект довольно странного преображения. Несомненно, подавляющее большинство его участников проводило (про себя) параллели с церковным праздником.
        Выступление доярок: мы, доярки, обещали бороться за молоко, а вы давайте больше книг. «Давайте» — это ничего. Писатели дают — доят белое (бумагу).
        19 августа 1991 года. Начало августовского путча, преображения России, которая все ищет своих светлых одежд. О том преображении, о совпадении политического события с праздником говорили тогда многие. Строго говоря, совпали путч (неудавшийся) и праздник. Сводить их вместе, тем более отыскивать какое-то их смысловое совпадение было бы неточностью. Скорее, праздник подчеркнул неготовность России к существенному преображению, к перемене изнутри. Это видно потому, как мы теперь вспоминаем 1991 год: беспразднично, казенно, как будто отстраняясь от того, что в те дни произошло.
        К слову: 19 августа 1917 года в Петрограде было сформированное второе коалиционное правительство Керенского. Все о том же: о неготовности страны к преображению, к бытию на свободе, в развернутом пространстве (смысла).
        УСПЕНИЕ
        28 августа — Успение Пресвятой Богородицы и Приснодевы Марии
        Успение Богородицы ожидается 28 августа, однако в Иерусалиме заранее начинаются церемонии, связанные с этим праздником. 25 августа из храма, расположенного близ Храма Гроба Господня, выносится хранимая в нем плащаница, которой Богородица была покрыта в день Успения. Плащаница эта надета на деревянный плоский образ Марии, вырезанный по контуру тела. Так дети одевают в разные платья картонную фигурку девочки. Образ этот очень мал. Фигурку несет по обычаю греческий архимандрит (может, архимандрит так велик?), и у него в руках она выглядит, как детская игрушка. Отсюда — марионетки. Сразу вспоминается маркесова Урсула, которая к смерти сделалась так мала, что дети носили ее в корзинке.
        Архимандрит проносит изображение Марии по улицам Иерусалима — следом течет толпа — и затем возвращает ее настоятелю храма. Тот укладывает фигурку в плащанице в подобие гроба, кроватку, покрытую сверху балдахином. Верующие подходят к кроватке, но не целуют самый образ, а проползают под кроваткой. Так они учатся у Богородицы, как наверное попасть в Царствие небесное.

*
        25 августа 1479 года. Освящение нового Успенского собора в Кремле.
        Старый был заложен митрополитом Петром Московским 26 августа 1326 года при Иване Калите и стоял до 1472 года. Строительство нового собора сопровождалось великими трудностями. См. выше, главу одиннадцатую, Помещение Троицы: на Троицу 1474 года храм сотрясся (будто бы от землетрясения) и обрушился наполовину. Это было третье разрушение строящегося храма. Только спустя пять лет, на Успение, он был закончен благополучно.
        Таковы для Москвы сюжеты троицкий и успенский: трудное начало и успешное, успенское окончание дела. Между ними помещается московское лето.
        Две точки: начальная и конечная заключают между собой единый сюжет. Необходимо целое лето для вызревания некоего важного (московского) плода, здесь — собора. Он встал, он налился светом — плотным, сведенным в шар.
        Лету, свету, году наступает пора «умирать»: успевать, поспевать, спеть.

*
        Успение: вторая Пасха — согласно монастырскому уставу.
        Мы уже толковали о летней Пасхе, о потребности обзавестись еще одной Пасхой по эту, наклонную вниз сторону года. Это главный августовский рецепт, тот именно, который и есть итог, закругление церковного года.

*
        Однажды, когда Богородица молилась на горе Елеонской, ей явился архангел Гавриил с пальмовой (финиковой) ветвью в руках и сообщил о скорой, через три дня, кончине. Богородица несказанно обрадовалась скорому свиданию с Иисусом, сообщила о том Иоанну Богослову и принялась готовиться к событию. Апостолов, с которыми она хотела попрощаться, на тот момент в Иерусалиме не было, они странствовали с проповедью во всех концах света. Андрей Первозванный уже совершил свое легендарное северное паломничество. Однако ко дню Успения они все неожиданно явились (все, кроме Фомы), прилетели, собранные Иисусом, «словно облака или орлы». Им было горестно расставаться с Марией, однако она утешила их и благословила.
        В момент Успения (сюжет иконы) явился Христос в небесной славе, принял душу Матери своей, и в окружении апостолов (невидимый, но присутствующий инаково, в виде яркого и легкого света) вознесся с нею на небо. Было 3 часа, в нашем исчислении 9 часов утра.
        Она скончалась без страданий, как бы уснула. (Успение не от успеть, а от спать. Уснуть на три дня, чтобы затем проснуться в новой жизни.) Апостолы похоронили ее в Гефсиманском саду, рядом с родителями, Иоакимом и Анной, и мужем, точнее обручником, Иосифом. При погребении совершались чудеса: слепые, прикоснувшись к одру, прозревали, бесы изгонялись. За гробом следовало множество народа. Иудейские священные чины пытались помешать церемонии, но Господь хранил провожающих. Было еще одно странное явление. Один из гонителей, священник Афоний (грек?), подбежал к одру и попытался его опрокинуть. Однако невидимый ангел отрубил ему руки. Афоний, пораженный, раскаялся, и апостол Петр тут же исцелил его.
        На третий день в Иерусалим явился, наконец, Фома, дабы поклониться телу, однако в пещере тела уже не было, а лежали только погребальные ризы.
        Вечером третьего дня, по окончании трапезы в доме Иоанна, апостолы услышали ангельское пение и увидели в воздухе Божию Матерь, окруженную ангелами.
        Ее кончина была мирной, образцовой.
        Мария прожила 64 года. Иисус распят был в 33 года. Она родила его очень рано, в 17 лет, стало быть, в момент смерти сына ей было 50. Соответственно, около 15 лет после Распятия до Успения она жила в доме Иоанна Богослова, окруженная общим уважением и любовью.
        Календари считают по-разному: один отводит Богородице 72 года земной жизни, в другом счет идет от Распятия, но и тут две версии — согласно одной, Мария прожила 10 лет после смерти сына, по другой — 22 года.
        Считается, что после смерти сына она не менялась во внешности. Те же золотые волосы (все иконы покрывают их платком) и глаза, черные, точно две маслины.

*
        В V веке были обнаружены погребальные ризы Богоматери, хранившиеся в Иерусалиме в частном доме, который в евангельские времена принадлежал Иоанну Богослову.
        Позже византийские вельможи Кандид и Гольбий перенесли ризы в Царьград, где они были положены во Влахернском храме царицей Пульхерией, супругой императора Маркиана.
        Католики поставили на месте Успения большой храм странного вида, напоминающий более крепостную башню.
        Говорят, в доме Иоанна была лестница, будто бы в подвал, на самом же деле в небеса.

*
        Я не помню твердых указаний Пушкина на то, что было у него на Успение 1825 года. Сличать текст «Годунова» с календарем и выяснять, какие сцены в нем приходятся на август, тем более конкретно на Успение, не имеет смысла (по крайней мере, в рамках данного исследования). Очевидно, что трагедия в конце того лета собиралась уже по новому — «пространственному» — рецепту. Молчание поэта можно толковать как совершенное погружение в работу, как следствие его преображенного состояния.
        У Толстого в «Войне и мире» отмечен август 12-го года; кампания, идущая несчастно, отступление русских войск. Можно обнаружить некоторые совпадения, примерные, с учетом меняющейся поправки на старый и новый календари. Кутузова назначают главнокомандующим на Преображение. Это официальный календарь, тут Толстому ничего не нужно было выдумывать. Но вот толстовский календарь: старый князь Болконский умирает у него на Успение.
        ОРЕХОВЫЙ, НА ВОДЕ
        Звучит, как рецепт. Третий Спас, заключительный во всей августовской церемонии «сжатия света».
        29 августа — Перенесение из Едессы в Константинополь Нерукотворного Образа (Убруса) Господа Иисуса Христа
        О происхождении образа существует такая легенда. Авгарь, князь Едесский, был болен проказой. (И тут нетрудно заметить сюжет с болезнью и исцелением; «август батюшка» лечит весь год.) Услышав о необыкновенном целителе, называющем себя Христос, Авгарь отправил к нему своего архивария Ханнана (Ананию), чтобы тот пригласил Иисуса в Едессу. Если тот прийти не сможет, то пусть оный Ханнан напишет его лик и принесет князю изображение (Ханнан был еще и живописцем). Архиварий пришел ко Христу, однако застал его посреди густой толпы. Тогда он встал на камень, чтобы ему было лучше видно, и принялся рисовать Христа. Тот понял, чего хочет Ханнан, попросил воды, умылся, после чего отер полотенцем (убрусом) свое лицо, и на нем осталось его изображение. Он передал архиварию этот убрус и написал письмо, в котором сообщил, что сам прийти не может, ибо миссия его в Иерусалиме. Ханнан отнес убрус и письмо князю, и Авгарь исцелился от проказы. Но лицо его осталось поврежденным болезнью.
        Окончательно его вылечил апостол от 70-ти Фаддей, когда он был в Едессе во время своих странствий.
        Авгарь повесил убрус на городские ворота, сняв оттуда идола. Он положил много сил на распространение христианства на Востоке. Однако внук его отошел от христианства и хотел уничтожить нерукотворный образ. Тогда здешний епископ замуровал образ в стене и поставил перед ним лампаду. Спустя пятьсот лет (в 544 или 545 году) Едессу осадил персидский царь Хосрой. По всей видимости, христиане вынуждены были уйти из города. Тогда епископ Едессы разобрал кладку стены и обнаружил образ в целости и сохранности -лампада перед ним горела по-прежнему. Более того, он отпечатался на внутренней стороне закрывавшей образ черепицы.
        С тех пор образ-убрус не раз оставлял свой отпечаток -твердый, «ореховый» -на всякой поверхности, кладке, «керамии», плаще. В 944 году Константин Багрянородный выкупил святыню и перенес ее в Константинополь: в честь переноса и установлен сегодняшний праздник.
        На Руси изображение Нерукотворного Спаса было очень популярно, см. знамена и хоругви.

*
        Ореховый Спас. Начало молодого бабьего лета.
        Святят новые колодцы, чистят старые. Ждут новой воды — старая закончилась; течение ее, как и прежнего времени, прекратилось. Последние плоды лета получают благословение. Орех из них наиболее сух: так завершается череда Спасов — мед еще тек, сок шел по яблоку, уже невидимый, теперь празднуется орех, в крепости коего вода остановлена окончательно. Нужны новые колодцы, новые источники: к ним колдуны плывут на плотах.
        Спас на воде
        Еще вариант — на холсте (убрусе); он сопровождается обширной торговлей полотнами и холстами.
        Третий Спас хлеба припас. Закончилась уборка хлеба.
        По народному поверью, ласточки собираются в вереницы (вереи?) и бросаются в колодцы. Что это значит? Улетают на юг? Похоже на то. Согласно народному календарю, сегодня последний отлет на юг ласточек и журавлей.
        Переобучение: таков скрытый девиз сезона.
        Учителем по части календаря у Москвы был Царьград; в нем Новое лето наступало 1 сентября. Русская столица училась исправно, однако праздники Константинополя оставались для нее во многом внешним явлением; она осваивала их поверхностно. Она их (скорее, про них) ЧИТАЛА.
        Северянам легче было перенести эти праздники на сельскохозяйственный календарь, на отмечание меда, яблок и орехов, нежели вникнуть в их сокровенное содержание.
        Но даже и в таком виде они были годны, как рецепты, — для воцеления бытия, для сознания грамотного времяпровождения. Большего и не требуется: совершается страда («август крушит, серпы греют») — русскому человеку не до метафизики. От наступления осени его отвлекает сбор урожая. «Серпы греют».
        «Вода холодит». Вода не дает себя забыть. Она, как холодная подкладка, подстилает каждый день в августе: бежит к зиме, к концу времен.
        Схватка с водой, покорение осенней воды еще предстоит Москве в сентябре — только по завершении этой важнейшей схватки, с победой Москвы над стихией воды (времени) ее праздничный год будет в полной мере завершен.
        Все, что делается в августе, делается про запас. Неизвестно только, что такое ЗАПАС ВРЕМЕНИ.
        ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
        ПОВЕДЕНИЕ ВОДЫ
        1 сентября — 21 сентября
        — Водить и ведать — Рыжий мужик Луппа, свекла и лук — Вода, осенний бунт — Толстой и волхв — Роман-календарь (сентябрь, или спорящее целое) — Бородинская жатва — Где был Пьер? — Между войной и миром — Крещение огнем —
        Начинается сезон водных метаморфоз — шаткий, ненадежный, двуликий, и при этом принципиально важный для Москвы. Ей нужно сдать экзамен на зрелость, показать, как удалось воспринять уроки умного августа. Москве нужно спастись от страха перед смертью (времени), которой грозит грядущая зима.
        Для этого ей, наполовину язычнице, нужно победить воду — крестить ее заново. Ту воду, что ввиду зимы начинает понемногу бунтовать.
        Что такое этот сентябрьский водный бунт?

*
        Впечатления от сентября очень разны. Кто-то скажет, что сентябрь — это месяц в Москве самый унылый и холодный: летнее тепло ушло, в домах еще не затопили. С утра до вечера моросит. Состояние столицы неопределенно.
        Это неустойчивое положение сентября (третья четверть года) симметрично нервному, подвижному марту (первой четверти; см. главу Птицы). Весной и осенью дням равноденствия предшествует пора своеобразного смятения Москвы. Весной и осенью ее «устройство времени», столичный циферблат испытывается на прочность. Опять Москва двоится на христианский верх и финский низ. Ее календари и циферблаты, коих, оказывается, немало, расслаиваются и распадаются, принимаются идти в разные стороны.
        Ее целое, ее единственность вновь под угрозой.
        В этом видна главная причина сентябрьского волнения Москвы. В конце августа заканчивается годовой цикл византийских праздников. Цареградский год окончен. Новый (светский) год начнется в январе, церковный — 14 сентября. В начале сентября Москва не может определиться, в каком времени ей жить и праздновать.
        Вода же, или потаенное финское дно Москвы, откровенно бунтует.

*
        Москва всегда слушала воду, чутко относилась к ее метаморфозам. Переходы воды в снег и лед и обратно означали для нее перемены в самом рисунке времени: лед — время неподвижно, вода — оно пришло в движение. Поведение воды: эти слова для Москвы не просто схожи. Тут Москва, наполовину язычница, слышит разом водить и ведьму. Ведьма ведает и ведет (Москву), водит ее, как по воде.
        Эту игру слов (стихий) мы уже наблюдали в Святки.
        В начале сентября в Москве вода и время опять играют, перемешиваются и бродят.
        Оживают, берут силу колдуны и ведьмы, ведуны — те, что среди нас, те, что в нас.
        Вспомним, как они бунтовали весной (см. главу десятую, Георгиевский сезон). Тогда накануне лета вода была взволнована: ее кнутом крестил пастух Георгий. Теперь закончилось лето, пришли другие, предзимние волнения и нужен новый подвиг крещения воды.
        Весной накануне Георгия бродила та вода, что не была вполне «успокоена» на Пасху. Теперь примерно то же: многоумные рецепты августа, цареградского «сезона врачей», не до конца помогли Москве. Ее глубинный страх перед зимой как «смертью года» сохранил силу. Август и его праздники как будто обнесли Москву стеной умной веры, заключили в спасительную оболочку (страницу византийского календаря) — теперь, в сентябре, выясняется, что это действие оказалось так же локально, как весной на Пасху. Пришел сентябрь и размыл умное строение августа. В тени Москвы, под нею, вне ее бумажных стен протекли новые сквозняки иного. В пересменке христианского календаря, в трещине между августом и сентябрем подняли голову древние финские духи. Пришло осеннее половодье, которое в духовном плане опаснее весеннего, оттого что за ним зима, тьма и хладный сон (времени), от которого можно не проснуться.
        Летняя Пасха для Москвы не состоялась. Необходимо новое духовное усилие для спасения: такова суть сентябрьской пьесы. Таковы же три ее драматических акта: Москва борется с водой, сначала уступает ей, затем берет над ней верх.

*
        Нам, людям нового века, трудно понять это скрытое смятение начала сентября. Еще труднее понять суть подобного смятения — хаос, муть времен, разрыв между старым и новым, христианским и финским календарем. Наш сентябрь открывается просто: 1 сентября — День знаний.
        Скорее УЗНАВАНИЙ: после каникул собираются ученики, за лето заметно изменившиеся. И начинаются УЗНАВАНИЯ. Знаний еще нет, ученики только пришли за ними. Головы школьников, точно нули, пусты и звонки. Классы пахнут свежей краской, поверх нее кочуют полузабытые запахи школы. Пахнут цветы; первыми в памяти являются георгины, темные, почти черные, с фиолетовой подкладкой. За ними встает запах листвы, осевшей по углам и лужам, начинающей понемногу увядать.
        Первое сентября я вспоминаю носом.

*
        Попытки московских властей утвердить в сентябре День города — в принципе, по сезону, — верны.
        Праздник между тем не устанавливается, не пускает корни. Во-первых, трудно угадать с погодой: день может выйти золотым, а может и серым, насквозь мокрым. Вовторых, празднику мешает указанный (мало кем замечаемый) сбой, разрыв в две недели между старым и новым календарем, между школьным и церковным Новым годом. Втретьих, новый праздник не различает метафизического сюжета сентября — бунта восставшей воды и победы над нею. Поэтому он бесформен, лишен драмы. Прибавить сюда обычные казенные приемы, которые отличают всякую церемонию, насаждаемую сверху, отсутствие привычки и самого повода относиться к происходящему лично — в результате День Города остается пока мероприятием властей. Наверное, нужно терпение, и не одному нынешнему поколению горожан, а нескольким, чтобы день Москвы пустил корни.

*
        Церковный календарь настроен более тонко; он-то хорошо различает скрытую драму сентября.
        6 сентября — Перенесение мощей святителя Петра, митрополита Московского, всея Руси чудотворца (1479)
        Петровской иконы Божией Матери
        Память основателя московской митрополии и его иконы. Икона написана самим митрополитом Петром в 1307 году, во время его пребывания игуменом на Волыни. Еще при жизни Петра она прославилась чудотворениями. В одной из пастырских поездок ее увидел московский митрополит Максим и взял к себе в келью; до конца жизни он на нее молился. Он объявил игумена Петра своим преемником: указал на художника.
        Христианская Москва, которая стала столицей усилиями святителя Петра, изначально «писалась» как икона. Отсюда это ее стремление к целостному образу, идеальной форме (сфере), в том числе литературной форме, связному единому сюжету, согласно которому Москва в своем самоощущении может претендовать на единственность (неизменность, право на спасение во времени).
        12 сентября — Перенесение мощей Александра Невского (1724)
        Обретение мощей Даниила Московского (1652)
        Сошлись отец с сыном, старший князь всея Руси и первый князь московский.
        По церковному календарю идут последние дни года, и сегодняшний собор благоверных князей и первого митрополита есть почти парад с сияньем риз, орденов и доспехов. Еще и с «образцовой» кремлевской иконой. Построение предновогоднее: послезавтра Новолетие, или Индикт.
        Но только ли это означает парадное шествие святых? Нет, это еще и сентябрьский «военный» сбор: Москве предстоит духовная битва. Предстоит пасхальное событие, осеннее преображение Москвы. И то, что на сентябрьский сбор призваны первые лица, означает, что сражение с осенней тьмой предстоит нешуточное. Московский год закругляется: за него, за целостный образ времени Москва-христианка будет сражаться с древними силами воды и тьмы.
        Мы приближаемся к кульминации — не только сентябрьской: завершается весь праздничный московский цикл, в течение которого Москва на разные лады себя сочиняла. Теперь начинается финальный сбор, обобщение ее календарных художеств, представлений об образе времени.
        РЫЖИЙ МУЖИК ЛУППА, СВЕКЛА И ЛУК
        На первый взгляд, ничто не предвещает потрясений. Сентябрь — батюшка тепляк в овсах набряк. Разворачивается праздник урожая.
        Парад сельскохозяйственных, уборочных пословиц.
        В сентябре и у воробья пиво, и у вороны копна.

1 СЕНТЯБРЯ — ПРАЗДНУЕТСЯ СОБРАННЫЙ ОВЕС.

2 СЕНТЯБРЯ — СВЕКОЛЬНИЦА

3 СЕНТЯБРЯ — ЛЁН
        Баба Василиса о льнах радеет (это о византийской святой, мученице Вассе, что поминается в этот день со чадами).

5 СЕНТЯБРЯ — ЛУППА ХОДИТ.
        Очередное народное прочтение (мученика Луппа):по поверхности, цветная картинка — рыжий мужик по спине лупит. Почему рыжий? Он — солнце? Или оттого, что деревья рыжи? Лупит по спине: нужно наклоняться за всяким лесным продуктом, грибом, скажем, или брусникою. Луппа-брусничник, бродит по лесу, по вырубкам и тайным полянам. На дворе первые луппенские заморозки.
        Еще раз вспомнили овес (сварили кисель?).

8 СЕНТЯБРЯ — ОПЯТЬ ОВЕС!
        Наталья-овсяница. Всю жизнь думал, что она ветреница, хоть и померла от любви и верности и невыносимой тоски по мужу Адриану. Супруги жили в Никомидии при императоре Максимиане (III век). Адриан был язычником, начальником судебной палаты; гонения на христиан он наблюдал во всей полноте. Их страдания и стойкость поразили его. Он обратился в новую веру, объявил себя христианином, был заключен в тюрьму и подвергся мучениям. Жена его Наталия была тайной христианкой, она не переставала укреплять Адриана в его вере.
        Вскоре после смерти мужа она скончалась. Наталия почитается Церковью, как бескровная мученица, изнуренная страданиями.
        Адриан (Одриян) отвечает в сентябре за толокно. Наталья несет в овин овсяный блин. Чтобы духота и гниль и внезапный огонь от стен овина отшатнулись, испугались блина.

9 СЕНТЯБРЯ — ПЕРВЫЙ ПОКЛОН РЯБИННИКУ

10 СЕНТЯБРЯ — АННА-СКИРДНИЦА
        Снопы убирают в скирды, славят урожай. Начинаются ярмарки. Это та Анна, что со старцем Симеоном встречала в храме младенца Христа.

11 СЕНТЯБРЯ — УСЕКНОВЕНИЕ ГЛАВЫ ПРОРОКА, ПРЕДТЕЧИ И КРЕСТИТЕЛЯ ГОСПОДНЯ ИОАННА
        Непростой день. Его должно проводить спокойно, не праздновать, не пить, не веселиться, а главное, не есть ничего круглого, картофель, к примеру, или яблоки, что могло бы напомнить о голове Предтечи. До этого дня и после всё поют и пляшут — в овсе, капусте и рябине, а этот Иванов день стоит и словно оглядывается, куда-то за угол (времени). Пляски запрещены категорически, ибо у царя Ирода на пиру плясала Саломея и выпросила у него голову Крестителя. Отдельный день; словно он сам отсеченная голова (света).
        Этот же день — Иван-пролеток. Пролеток — от лета, не от пролететь. Иван, что после лета (перед бабьим летом, между летами). В отличие от лета, которое красно работой, Иван красен праздностью и яркими товарами. Торговать в этот день можно (видимо, так), пировать и плясать нельзя. Это Иван постный. С постного Ивана мужик не выходит в поле без кафтана.
        Холодает; сфера воздуха понемногу делается опасна.

12 СЕНТЯБРЯ — СВЫТНИК
        Свивают ячменные стебли с льняными и овсяными, загадывая будущие урожаи.

14 СЕНТЯБРЯ — ЛЕТОПРОВОДЕЦ
        Кончается старое лето, начинается новое. Сегодня старомосковский, почти позабытый Новый год.Начинается большое бабье лето. Девки бегают хоронить мух. Заворачивают их в пожухлые листья и закапывают в озимую пашню. Будто бы проснувшиеся весной мухи разбудят и хлеб. (По другим данным, похороны мух приходятся на 5 сентября.) Новое лето: в печи разводили новый огонь. С Летопроводца до Гурия (28 ноября) в старину праздновались свадьбы.

19 СЕНТЯБРЯ — ВОСПОМИНАНИЕ ЧУДА АРХИСТРАТИГА МИХАИЛА, БЫВШЕГО В ХОНЕХ
        Легенда такова: язычники хотели затопить христианский храм, для чего распрудили две реки и направили на него многие воды. Однако архистратиг Михаил, во имя которого был построен храм, ударил по скале мечом, та треснула и вода ушла в расселину.
        Заморозки по ночам. Мы не греки, мы по-своему удерживаем водные буйства.
        Наш Михаил прохватывает воду льдом. Се русский меч.
        В этот же день «Архип (собери) опилки». На Архипа заготавливают на зиму дрова. Притом наблюдение следующее: если много опилок упадет на землю, много денег уйдет на ненужные безделушки. Посему нужно резать дерево экономно и аккуратно.

20-Е СЕНТЯБРЯ И ДАЛЕЕ — ДНИ ЛУКА.
        Лук в косицы плели девицы. Начинается торговля репчатым луком. Примета следующая: на луке много «одежек», шелухи на луковицах — к зимним холодам.
        Не все, однако, так празднично пестро. Сентябрь двоится; позади разноцветных фигур льется, с каждым днем все холодея, прозрачный фон — иное, внешнее время.
        ВОДА, ОСЕННИЙ БУНТ
        Между луковыми и овсяными текут совсем другие дни, как будто по низу, по ту сторону календаря. И все яснее обозначается другой сентябрь, тот, что вне дома и храма, вне города — в лесу и в поле, глубоко в воде.
        6 сентября — очередной Евтихий — тихий. «Заря тихая». Лес манит, готовится к зиме, ищет жертву (не все его объедать, он и сам ест). Лес делается небезопасен.
        13 сентября — Куприянов день (память епископа Карфагенского Киприана). Журавли собирают на болоте «вече» и отправляются на юг. На землю вне дома сходит печаль.
        15 сентября — «Козий род». Уборка козьих помещений, утепление их на зиму. Выпас коз сегодня также особенный. В козьи следы набирается зеркальная влага (не пей из копытца?), обладающая волшебной силой.
        В календаре является Кумоха, колдунья и ворожея. О ней уже была речь в марте, когда мы следили за весенним пробуждением воды. Тогда колдунья нагоняла на человека странный сон. Теперь предстоит успокоение воды на зиму; перед тем как «умереть», водная стихия бунтует: тут опять является ворожея Кумоха. Несколько раз в году вода проявляет свои языческие свойства, или русский человек несколько раз в году празднует свое неизбывное язычество; в марте и сентябре он боится Кумохи.
        17 сентября — Поздние вилы. В византийском календаре два Вавилы: епископ Антиохийский (III век) и Вавила Никомидийский (IV век).
        У нас просто вилы. Мужики вилами тычут в сено и солому, ворошат, чтобы прогнать оттуда гнетуху и гнилуху. Дрянью этой заведует указанная Кумоха. Она насылает порчу в заготовленное на зиму сено — ее и гонят вооруженные вавилами мужики. Иногда из сена раздаются странные звуки, словно в глубине его кто-то стонет и вздыхает.
        18 сентября — самая Кумоха
        Существо со слизняками вместо глаз, в лягушачьих отопках и болотной рванине. Главная осенняя напасть. С лица худая и синекожая, любит одеваться в чужое платье и глядеться в зеркало. Является из отражения в воде: баба пойдет на реку полоскать белье, только нагнется, и тут же ведьма поколдует, помутит в воде, баба согнутой и останется.
        Русские бабы не любят Кумоху: она сообщает им о старости. Хуже этого, она отбирает у них молодость. Осень навевает им такие мысли: темные, холодящие душу. Тех, кто не отметил должным образом Успение Богородицы, темная колдунья преследует мыслями об увядании и смерти.
        Может быть, дело в погоде. По реке бежит ледяная рябь. Она же ходит по спине: человек, глядя на осеннюю реку и сизые горы облаков, ежится от холода.
        Следует разобраться с водной ведьмой Кумохой.
        Само это слово имеет разные значения. Это тетка по матери, может быть, двоюродная. Кума — кумоха. Доставучая, надоедливая. Еще — лихорадка, простуда, немочь.
        Вот что важно: она приходит каждую четверть года, в те дни, которые в христианском календаре занимают его главные святые и собственно Христос. Зимой на Рождество водяная ведьма зовется Лихоманкой и делает все, чтобы повредить празднику. Весной Благовещение, или зачатие Христа (до Рождества девять месяцев) — и тут же рядом дни сонной Кумохи, стирающей грань между жизнью и небытием. Летом, на пике солнца празднуется рождество Иоанна Крестителя; летом злая колдунья является тетушкой Засухой.
        18 сентября — зачатие Иоанна Крестителя. Сегодня благовещение об Иоанне, память его родителей, Захарии и Елисаветы. И сегодня же главный колдовской день, именины старухи. Она уже позарилась на его голову неделю назад, в день Усекновения главы Предтечи. Закономерность ее появления — против Иоанна и Иисуса — «геометрически» очевидна. Иисус и Иоанн, образно говоря, крестят год, занимая на его круге ключевые позиции в точках солнцестояния и равноденствия. Они удерживают по четырем углам помещение времени, светлое пространство разума. Таково христианское толкование архитектуры календаря. В таком случае Кумоха — разрушительница этого помещения, вестница хаоса и смерти (безвременья, небытия). Она — болезнь, лихорадка времени.
        Наверное, исторически все строилось в обратном порядке: христианство пришло и переменило, перетолковало языческий календарь. На главные финские празднования оно наложило крест своих церемоний: по точкам Иисуса и Иоанна. Этот крест пришелся на дни Кумохи. И вот ведьма воюет, возвращается, напоминает о себе. В сентябре ее приход означает угрозу для самих устоев христианского календаря.
        Так начинается решающая битва за время, за урожай света, собранный за год. Вот в чем дело: в начале сентября Москва вспоминает Кумоху — на бой с колдуньей являются первые здешние святые (см. выше — Петр, Александр, Даниил).
        Человек Москва в эти дни одержим сомнениями. Русский человек в принципе составлен из разно верующих частей; в нем самом сидит колдун или страх перед колдуном. Согласно народному календарю родившийся в день Кумохи — бродяга. Годится только в пастухи. Притом лесная нечисть его тронуть не может, поэтому любое дальнее дело, требующее захода в глухомань, поручается ему.
        Его Кумоха не тронет, бесплодница не зацелует.

*
        В начале сентября 1869 года Толстой ехал из Нижнего Новгорода в Пензу. Ему вышла остановка в Арзамасе, городе, который находится на границе русских земель и мордвы. Ночью в гостинице к нему пришел некто, кого он принял за смерть. Толстой испытал ужас, которого ранее не знал; он назвал его арзамасским ужасом. Весь его духовный состав пошатнулся, он словно распался на части, уступил мысли о смерти.
        ТОЛСТОЙ И ВОЛХВ
        I
        Мы приступаем к наблюдению за Львом Толстым в сезоне, который можно считать его бенефисом. Сентябрь, его главная тема — бунт воды и времени и преодоление этого бунта, спасение времени — необыкновенно интересны Толстому. Он разыгрывает мистерию, сочиняет настоящий сентябрьский миф. При этом все перипетии сентября есть одновременно собственные переживания Толстого; поэтому так драматична и убедительна эта его календарная пьеса.
        Толстой родился в сентябре (9-го по новому стилю, по старому — 28 августа) на фоне бунта воды и осеннего «времяворота». Это означает, что именно ему, Толстому, должно одержать внутреннюю, духовную победу над хаосом сентябрьского календаря. Толстому в сентябре нужно изъять самого себя из хаоса, собрать в целое.
        За этим его подвигом, за сочинением Толстого о сентябре Москва следит, затаив дыхание. Нет ничего важнее для атакуемой языческой водой Москвы, чем это толстовское сочинение.

*
        Толстой сам наполовину волхв. Вода его стихия, его первоэлемент.
        Толстого легко записать в волхвы (и записывают), но все же это неверно: в нем только часть от колдуна. Он и колдун, и против колдуна. Он еще и жертва колдовства — Толстой суть все трое, он сидит в каждом из участников спора и постоянно перемещается между ними. Толстой есть человек-спор (в первую очередь с самим собой). Спор его о времени и вере — между христианином и язычником, и к ним вдобавок человеком, ни во что не верующим, сомневающимся во всем: все вместе, в постоянной перемене мест и есть Толстой.
        Величие и статуарность только часть его натуры. Внешняя, выставляемая напоказ. Изнутри он постоянный рой, конфликт и нервы. В семье его звали Тонкокожим.

*
        Эта толстовская смута в точности, как сентябрьская вода. Неудивительно, если он родился в самом «пекле» водного бунта.
        В сентябре его спор с самим собой достигает апогея. Толстой еще в детстве исследовал дату своего рождения, стремясь понять ее скрытый смысл: что такое было его рождение в этом месяце этого года? Сразу же: здесь нет ничего от гороскопа, тут другая арифметика. 28.08.1828: четыре восьмерки, и между ними числа — 2, 0, 1, 2. Если восьмерки означают бесконечности, замкнутые петли времен, то цифры между ними (стартовые — 0, 1, 2) означают рождение из бесконечности земного счета времени. В дате своего рождения Левушка угадывает «начало» истории.
        Эта комбинация конечного и бесконечного с ранних лет пускает Толстого в странные расчеты, личные и всеобщие, порой самые заумные. Ему нужно прояснить свою судьбу и роль в истории — как он уверен, неординарную.
        Эти удивительные расчеты Лев Николаевич продолжает всю жизнь. Кстати, о споре трех Толстых: расчеты делает первый Толстой — арифметик, Толстой сверху, рациональный (слишком рациональный, чересчур расчетливый) Толстой.
        К примеру, жизнь он делит на семилетия. Детство, отрочество, юность: 7 х 3 = 21 — все по семь лет. (Небольшие сбои допустимы, но не более одного года.) Далее примерно семь лет проходит до поворотного для писателя 1855 года. Это пункт катастрофы, поражения России под Севастополем, которое для самого Толстого обернулось крахом всего мыслимого (русского) мира. От этого переломного пункта протянулись семь лет исканий и метаний — до женитьбы в сентябре 1862 года и долгожданного восстановления универсума. После этого были следующие семь лет, отрезок высшего развития, полноты духовных и физических сил: таковы были годы писания романа «Война и мир» (закончен в декабре 1869 года). И так от самого рождения до конца дней. Почему семь лет? Еще в юности Лев Николаевич прочитал где-то, что клетки человеческого организма обновляются за семь лет, — стало быть, каждые семь лет вступает в жизнь новый Лев Толстой. И это не все. Через семь по семь, сорок девять лет этот Семилев должен исчерпать ресурс обновления, и ему настанет пора умирать. Этих сорока девяти лет Толстой боялся необычайно.
        Такую силу имела над ним простая арифметика; в ее простоте ему чудилось главное подтверждение своих расчетов и своей вневременной особости.
        Этот арифметик (времени), или первый Толстой совсем не волхв, скорее тот, что против волхва, за ясный расчет судьбы и власть разума.
        II
        Второй Толстой — тот, что художник, не арифметик, но вольный сочинитель, — смеется над первым, называет расчеты гаммами, и только ждет случая, чтобы смыть нелепую цифирь и завести вместо гамм настоящую музыку.
        Это характерный сентябрьский Толстой, друг воды, бунтарь-язычник и волхв. В этом Толстом сидит Кумоха.
        В самом деле, стоит взглянуть в его тексты: толстовская «музыка» (живые краски и образы) в них является вместе с водою. При этом вода должна быть прямо видима, или течь рядом, или хотя бы подразумеваться по сюжету.
        Или должен встать от земли туман, водная взвесь, сырое дыхание леса — только тогда толстовские пейзажи потекут акварелью, а герои сделаются живы. До этого момента вместо них мы будем наблюдать схемы или карикатуры, образы ощутимо надуманные.
        В «Детстве» первые главы в самом деле точно гаммы, (автор сам их так называет), и эти гаммы тянутся до того момента, как герои отправляются на прогулку в лес. Они только приближаются к лесу, и вдруг Николенька, главный герой, видит, что лошадь впереди голубая и горбоносая. Не было бы леса, он так и не увидел бы ее цвета. Лес дохнул ему навстречу живой влагой, и сухие квадратики слов поплыли красками. И так во всех его важнейших текстах. В этом смысле Толстой сущий акварелист.
        Он властелин влаги, волглый колдун, волхв.
        Нужно помнить, что Толстого (и нас в этом исследовании) интересует не собственно вода, но время. Спасение во времени, победа над смертью. В этом смысле вода «перекликается» со временем; отсюда эти связки — вода, водить, ведать, ведьма. И тут Толстой выступает как сущий волхв; он необыкновенно чувствителен к этой стихии.

*
        Его Ясная Поляна размещается на округлом холме, насыщенном водой доверху; земля под ней подобна линзе, фокусирующей природные волглые токи.
        Кстати, и Москва — его, Толстого, Москва — по определению «мокрое место»: один из вариантов перевода ее названия звучит буквально: «мокрая вода». К тому же это финский сакральный центр, магические практики которого традиционно опирались на знание (ведание) воды. Задолго до прихода в эти края христиан здешний календарь начал свое оформление на основании круга водных метаморфоз.
        Тогда по четвертям года, на перемены воды (снег — вода — засуха — вода — снег) на эту древнюю землю являлась колдунья Кумоха, наверное, не злая, не страшная, как смертный грех. Этот портрет ей приложили позже, в христианские времена. А тогда она была просто бабка, или тетка, сестра матери, что ведала водой.
        Толстому, у которого за пазухой сидит эта древняя колдунья, также ведома вода и круг ее превращений.
        Мы рассматриваем московский праздный год как круг метаморфоз Толстого и Москвы; скоро выясняется (на те же Святки), что то и другое ложится точно поверх круга метаморфоз воды. Точки их совпадения — праздники: Никола и Рождество, Святки и Крещение, мартовские Страсти и пасхальное половодье. Эти совпадающие один с другим «водные» круги суть взаимоподтверждения: из них собирается московский календарь. И вот приходит сентябрь, драма которого есть двоение календаря, столкновение света и воды: самое время выйти на сцену «утроенному» Льву Толстому и показать нам чудо их соединения, воцеления Москвы.
        III
        Так новым воином, духовным защитником Москвы оказывается Лев Толстой — акварелист и арифметик: волхв и тот, кто против волхва.
        На самом деле их, Толстых, гораздо больше.
        Есть теория протеизма (от имени Протей — античный герой, который мог принимать различные формы и образы, перевоплощаться в других героев; главное, что при этом было нужно Протею, — не отрываться от земли). Эта теория принимает человека во всем множестве его форм. Более того, она рассматривает эту его множественность как норму. В таком случае Толстой в высшей степени протеистичен. Он такой Протей, который сам себя выдумывает. Рассчитывает, расчерчивает, а потом заливает чертеж водой, отменяет его и пишет поверх него акварелью. В итоге на его картине — в его лице (в зеркале его страницы) нам являются не просто «люди», но народ. Здесь нужно сделать уточнение: в своем само-творении народа, очерчивании-раскрашивании себя и Москвы Толстому нельзя отрываться от воды.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        Сентябрь, или спорящее целое
        Главный толстовский роман полон важнейших сентябрьских сцен, судьбоносных событий: все это элементы его мистерии, сюжета о духовном спасении Москвы.
        В первую очередь это Бородинское сражение и пожар, точнее, тотальная жертва Москвы. Вокруг этих событий вращается вся толстовская книга-календарь.
        Кроме этого, в «Войне и мире» есть еще несколько показательных сентябрьских сцен.
        Именины Натальи, где Пьер Безухов в начале романа встречает Наташу Ростову. В этот день он впервые по-настоящему вступает в Москву. Это по старому календарю 26 августа (за два дня до рождения Левушки).
        Также в сентябре совершается знаменитая охота на волка (затем и на зайца — на весь русский лес), одна из лучших, неслучайно так часто вспоминаемых сцен «Войны и мира». В этой охоте, которую не хочется разбирать, а только читать, хорошо видны действующие лица и суть охотничьей драмы. Ростовы и с ними вместе соседи, любимые и нелюбимые, ОХОТЯТСЯ НА ЛЕС.
        Неслучайно уделено столько внимание волку, его схватке с собаками, его пленению, и даже взгляду связанного волка на охотников (в фильме «Война и мир» Сергея Бондарчука этот взгляд запечатлен особо: с той и другой стороны). Так на людей смотрит плененный, но не сдавшийся лес. Финский лес с его корягами и колдунами смотрит исподлобья на вооруженных русских — недолго им веселиться! Придут и его, дикие, древние времена.
        «Раздвоенный» Толстой смотрит так же — извне на волка и изнутри его — на нас.
        Чехов говорил, что у Толстого глаза «медвежьи».
        Еще одна сентябрьская картина начала романа: переезд жены князя Андрея Елизаветы Болконской из Петербурга в Лысые Горы. Здесь, в глубине России фарфоровой петербургской статуэтке Лизе судьба разбиться, умереть. Она чувствует это заранее. Лиза — немка, ее девичья фамилия Мейнен. Русская (московская, антипетербургская, волглая) бездна открывается ей в сентябре.

*
        Но главные события романа-календаря, прямо указывающие на его метафизическое содержание, несомненно, Бородинская битва и самосожжение Москвы.
        Одно из самых страшных равенств, которое знает московская история, — одинаковость и тотальность московской и бородинской жертв. Они сходятся в одно событие; их пара нераздельна, и вместе с тем они очень разны. Это конец одного московского времени и начало другого; между ними две недели — это и есть разрыв, трещина сентября, через которую проглядывает знакомая нам (финская) подкладка, потаенное дно Москвы. Эту-то трещину и преодолевает в своем «календарном» сочинении Лев Толстой: он соединяет ее бородинский и московский края. Это духовный акт; его следует рассмотреть подробно. Толстому нужно так истолковать события Бородина и самосожжения Москвы, чтобы они стали частью целостного сентябрьского сюжета, духовно возвышающего Москву над потрясением 1812 года.
        Ему это удается: в первую очередь потому, что он рассказывает о себе, о своем двоении и двоении Москвы в себе. Все, что совершается на Бородинском поле и затем в Москве, происходит одновременно в «поле» Льва Толстого. И мы принимаем его авторскую версию событий — не историю, но легенду о событии сентября 1812 года — Москва принимает эту легенду, потому, что она есть результат тотального толстовского сопереживания. Тем более, что в его итоге Москва побеждает (исцеляется, возвышается над собой).
        БОРОДИНСКАЯ ЖАТВА
        Вот был урожай.
        Общее число погибших в тот день, 26 августа 1812 года насчитывают до ста тысяч человек. Такого побоища мировая история до того дня на знала.
        Эта сентябрьская «жатва» есть первый предмет интереса Толстого к истории 1812-го года. Вопрос что такое Бородино, почему так все совершилось при Бородине, является для него ключевым. Здесь ему видно не одно только военное или политическое событие. Это было потрясение самих основ мыслимого мира, когда нужно судить не о Кутузове, Наполеоне или Александре I, но о человеке как таковом: что такое человек, что творится у него в голове, если в один день погибают сто тысяч человек?
        Есть «устройство» времени в голове человека (за ним в первую очередь следит Толстой); в тот день оно дало сбой. 26 августа 1812 года календарь как устройство времени в голове русского человека сломался, развалился по частям. Время, точно о колено, было переломлено пополам.
        Не столько сожжение Москвы, сколько катаклизм Бородина одновременно ужасает и занимает Толстого. Что случилось затем в Москве, он понимает: совершилось вселенской важности христианское событие: жертва русской столицы и вслед за тем ее воскресение, явление в новом свете и новом времени. Время в Москве было спасено. Это сентябрьское чудо Толстому ведомо и видимо во множестве больших и малых деталей. Таков у него апофеоз сентября. Но это его завершение; что случилось в его начале, на бородинском поле: что произошло там и тогда с материалом времени?
        26 августа совершилось что-то таинственное и страшное, и при этом в той же мере свойственное Москве, как и ее заключительная огненная (очистительная) жертва. Это что-то исследует, об этом пишет Толстой, напрягая все свои силы, художествуя в полной мере.

*
        Толстой не пишет исторический очерк; он чертит метафизический чертеж события, исследует его во времени; его задача — переустроить наше воспоминание о 1812 годе. Не исказить, но сфокусировать нашу память так, чтобы нам стала ясна суть происходящего.
        Толстой не собирается писать научную статью — и Москва не ждет от него такой статьи. Начать с того, что ни Толстому, ни Москве не нравится то, что в историческом плане произошло при Бородине. Тут все просто: мы потерпели поражение, мы отдали Москву. И далее понятны все наши последующие умолчания и редакции этого в политическом и военном аспекте: это умолчания о поражении. Но для Толстого политическая и военная составляющие лишь часть события. Историческая статья о нем, как бы ни была она подробна, не ответит на вопрос что такое Бородино для Москвы?
        Для Толстого это более чем история — это начало, предварение новой истории. Перелом в ходе времени, в мгновение которого ИСТОРИИ НЕ СУЩЕСТВУЕТ. Такой вселенский перелом, когда механизм, который в голове русского человека «производит» историю, ломается. Когда причинно-следственные связи, удерживающие память, разум этого человека, его способность управлять собой, оказываются на несколько часов порваны.
        Когда человек выходит за пределы календаря, покидает его «сетку-авоську» и прямо погружается в хаос вместо времени.

*
        Человек, память и разум которого оказываются повреждены в момент совершения Бородинской катастрофы, — Пьер Безухов. Толстой не столько пишет о Пьере, сколько исследует его. Посылает Пьера смотреть на сражение, сопереживает ему, «помещается» внутри него, смотрит его глазами — все это для того, чтобы понять, что случилось на Бородинском поле, как переменилась в тот момент русская история.
        ГДЕ БЫЛ ПЬЕР?
        Лучше спросить: когда был Пьер? Здесь важнее всего положение Пьера во времени — в момент, когда у него в голове распался прежний московский календарь. Вместо календаря ему открылась бездна: важно точно определить место главного героя (над бездной времени), чтобы понять, о чем пишет Толстой, разбирая на свой лад Бородинское сражение.

*
        Когда я только приступал к наблюдению за его романом, когда исходное построение «Войны и мира» (роман есть воспоминание, чудесное озарение Пьера) казалось своего рода игрой, меня более всего веселила мысль, которая сначала может показаться крамольной.
        Пьера не было на Бородинском поле.
        В самом деле, разве мог там быть Пьер, человек не то что штатский, а как будто противу-военный? Его посещение боя, притом центрального пункта этого боя, выглядит со стороны, по меньшей мере, странно.
        Но это оказывается никак не странно, если принять логику романа-воспоминания. Пьер выдумал этот свой поход в Бородино — задним числом, «геройствуя» в 1820-м году, вспоминая о войне не то, что было на самом деле, а как бы ему хотелось. Тогда все становится понятно. Только таким образом толстый несуразный человек в зеленом фраке и белом цилиндре мог оказаться в центре Бородинского сражения, на Курганной батарее Раевского. Он так вспомнил это событие после войны, спустя семь лет. Он просто ПЕРЕСОЧИНИЛ его, не более того. (Вот и Толстой «не верит» Пьеру, посылает ему навстречу по дороге на Бородинское поле солдат и офицеров — и все они изумлены, у всех на лице написано: этого не может быть.) Толстой первый смеется над нелепостью появления Пьера на Бородинском поле и пишет пять раз подряд: это нелепо, этого не может быть.
        Отсюда берется эта простая, и вместе с тем крамольная версия: Пьера не было на Бородинском поле.
        Сначала я смеялся над ней; затем явился вопрос серьезный — почему так? Это центральное место во всем романе-исследовании, здесь автор не мог обойтись одной шуткой. Что означает тогда этот таинственный, по коридору памяти, поход Пьера из 20-го в 12-й год, в самое его «фокусное» отверстие, в бездну Бородина?
        Понятно, что в первую очередь самому Толстому более всего хотелось пройти по такому коридору и попасть туда, в центр Бородинского сражения, чтобы все увидеть своими глазами. Понять его, сражения, страшную тайну и, хотя бы в воображении, переменить его роковой ход. Вот что очень важно в этом путешествии через время, зачем нужен коридор и по нему воображаемый поход Пьера — для понимания того, что произошло в тот день, и перемены ужасного хода событий. Для перемены их в памяти, в помещении нашего сознания. Их невозможно изменить фактически, зато их можно и должно ИНАЧЕ ВСПОМНИТЬ.
        Именно это происходит с Пьером, и вслед за ним со всеми нами. Для этого и нужно Толстому озарение кануна Николы 1820-го года (вот где и когда находится Пьер): это озарение сообщает Пьеру «другую правду» о войне 12-го года. Нечто большее, нежели просто правду.
        Точно во сне или чудесном видении, Пьер из 5 декабря 1820 года заглядывает в кратер времени, в 26 августа 1812 года и видит, как посреди Бородинского боя «заваривается» новая русская история, начинается новый московский календарь. Время начинается заново: он «видит» ноль времени.
        Тут можно вспомнить, что византийский календарь ведет отсчет времени Второго Рима с дня сражения Константина Великого и Лициния 1 сентября 312 года. Победил христианин, Константин Великий, которому среди боя в небе явился огненный крест и надпись: Сим победиши.
        Задумаемся на минуту: с того «времяобразующего» момента, когда христианская церковь рукою императора Константина завела, точно часы, свой собственный календарь, с 1 сентября 312 года до 26 августа 1812 года прошло ровно 1500 лет. Мог ли «арифметик» Толстой пропустить такую круглую дату? Разумеется, не мог, тем более наблюдая Бородинское сражение, перевернувшее московскую и с ней всю русскую историю.
        ПЕРЕМЕНА ВРЕМЕНИ
        Толстой не мог пропустить такое совпадение, исследуя Бородинское событие, перефокусируя его заново. Именно календарный аспект его деяния, опыт переоформления русской истории интересует нас прежде всего. В нем делается видно целое Москвы и ее цель в понимании Толстого.
        Целое и цель Москвы — в идеальном помещении самое себя в пространство времени (памяти).
        Толстой обустраивает это помещение памяти заново. Начальный момент метаморфозы — Бородинское сражение. С него начинаются перемены в «рисунке времени», который заново наводит Толстой.
        В этом рисовании истории заново важны все детали, военные и невоенные, соображения общие и частные; в этом пересочинении времени задействованы все толстовские «сухие» расчеты и «многоводные» интуиции. На пространстве его (именно его, Толстого) Бородинской панорамы сталкиваются реальные и вымышленные герои и с ними вместе светлые силы и темные протохристианские духи.
        Все сходится в его сфере, не имеющей размеров. Оттого толстовское сочинение о Бородине выходит вселенским, захватывающим, в высшей степени убедительным и, вместе с тем, в изложении такого «наблюдателя», как Пьер Безухов, — невообразимо, фантастически нелепым (и оттого еще более убедительным).
        Это удивительное описание сражения начинается за три дня до его начала, и как? — за пасьянсом. Пьер у себя в доме, в Москве раскладывает пасьянс, из которого выходит, что ему нужно идти участвовать в сражении.
        Мог ли я пропустить такое начало рассказа? оно по настоящему праздно, то есть — свободно от всякого предвзятого мнения. Такое начало помещает сначала Пьера, а за тем каждого из нас в то нулевое состояние, в то мгновение между расчетом и игрой, через которое только и стоит всерьез заглядывать в другое время, тем более туда, где ноль времени, нет истории, нет преград для сочинения.
        Итак, пасьянс, который, в свою очередь, есть гадание о судьбе и времени, указывает Пьеру ехать в Бородино. Об этом он тут же забывает и в состоянии странной растерянности и броунова движения души отправляется по Москве, в которой самой начались уже хаос и путаница.
        Он наблюдает казнь повара-француза на Болотной площади и сам всей душой точно погружается в болото; идет дальше и вдруг посреди улицы — нет, на мосту, по-над водой — спохватывается, вспоминает о пасьянсе и почти бежит навстречу Наполеону, в Бородино. Далее уже указанное: изумление офицеров и солдат при виде невозможной фигуры Пьера на подступах к полю боя. Его тут нет вовсе. Пьер — фантом, болотный дух, влекомый рекою (времени).
        Далее — противу волхва — являются «арифметические» выкладки: пространное описание диспозиции сражения, весьма убедительное, к которому приложена даже схема (единственная в романе), из чего делается вывод, что никакие схемы и диспозиции в сражении не действенны, а действенно только то, что внутри нас. Дух и готовность умереть.
        Это не одного Пьера, и не одного Толстого путешествие и выводы. Так всякий читатель книги отправляется в отправной пункт (новой московской) истории — неважно, из какого года, из-за какого стола, на котором открыта книга или разложены карты пасьянса. Каждый из нас отправляется по коридору времени туда, где не действенны никакие схемы и расчеты, а действен только дух и готовность умереть.
        Сражение совершается внутри нас: оно между верхом и низом нашей души, тем ее русским дном, что безо всякого француза источает страх и хаос, угрожает распадом хрупких скреп разума, которые мы готовы поддержать чем угодно, хотя бы этим раскладыванием карт за пасьянсом.
        Дальше рассказ длится все так же, как будто вне войны: рассказ о самом сражении начинается у Толстого с погони за зайцем. Заяц скачет перед кавалькадой всадников, среди которых Пьер: это превращает сцену начала боя в подобие охоты. Почему нет?
        Война равна охоте (в сентябре). Охота уже описана — годом ранее, в Отрадном — и так описана, что в нашей памяти складывается некое особое помещение для охоты: это война с лесом, с зайцем и волком.
        Дымы от первых выстрелов пушек мешаются с утренним туманом. Туман, вода: не растворив своих сухих красок, Толстой не может приступить к описанию события, только вместе с водой воображение его способно перенестись на пятьдесят лет назад.
        И так же: извне, из другого мира продолжается это описание, где автору интереснее не перипетии боя, а коллизия между пороховым дымом и туманом. Огонь и вода: миры столкнулись, совершается алхимия пред-историческая. На его, Толстого, стихию, воплощение живого времени, самой жизни, на воду нападает огонь — опаснейшая из стихий.
        Таково для него начало сражения: огонь напал на воду.
        Один порядок бытия нашел на другой; внешний счет времени на внутренний, московский. Европа прямым фронтом надвинулась на Россию, и это только внешне ряды солдат, идущие столь ровно, что Багратион кричит им «Браво!». На деле это наступление другого порядка бытия, другого времени, другого календаря.
        Тот мир — огонь, война. Наш мир — вода, мир.
        Мысль о столкновении стихий, о войне миров оформится окончательно, когда в самый разгар боя Толстой попытается приблизиться к эпицентру сражения, схватке за Багратионовы флеши, — и сразу отшатнется, увидев ОБЛАСТЬ ОГНЯ. Толстой не описывает того, что творится в огне, и даже Пьеру не позволяет взглянуть в огонь.
        Там иное; по линии огня наш мир оборван.

*
        Вот зачем были нужны диспозиция и схема: граница миров и времен проведена по вертикали, ПО МЕРИДИАНУ (меридиан всегда чертит границу времен, линию перемены дат, часовых поясов, границу разно верующих миров). Меридиан Бородинского поля разделяет армию Наполеона и левый фланг русских. По этой линии идет лобовое столкновение войск.
        От начала сражения и первых залпов пушек, сначала удаленных и затем приблизившихся вплотную, до двух часов дня, все нарастая, идет эта схватка по прямой. Точно земля, как бумага, отрезана ножом и сверху донизу подожжена по линии — по прямой идет сражение: расстреливая друг друга издали и в упор, сходясь в слепой рукопашной, тысячные массы войск качаются на линии огня. Отступить немыслимо, невозможно: геометрия сражения такова, что позади не Москва, но как будто пропасть, обрыв времен. И цепляясь за этот обрыв, несколько часов, словно антимиры, два войска в слепой схватке уничтожают друг друга. Квадраты полков расползаются в хаос, растворяются в огне. Наконец это взаимоистребление фокусируется в точке, на Курганной высоте: теперь не по линии, но в точке, теряя число измерений, сходятся кольца боя.
        Мир исчез, время почти уничтожено; в этот момент здесь «появляется» Пьер.
        Толстому нетрудно описать сцены на Курганной батарее. Он сам артиллерист; ему знакомо это странное удаление, когда наблюдатель как будто в центре события, и одновременно отнесен от него на расстояние выстрела.
        На самом деле наблюдатель расположен гораздо дальше: Пьер в 1820 году, Толстой в 1867, мы с вами в другом веке. Но вот на батарее «является» Пьер, и все как будто переворачивается вверх дном. Самый нелепый из всех возможных, «нулевой» персонаж попадает в эпицентр события, ноль времени, и внезапно оказывается здесь уместен.
        На Курганной батарее мы все нелепы.
        Но именно поэтому мы сию секунду там, и ясно переданное Толстым ощущение нелепости происходящего только подтверждает наше невероятное присутствие на батарее.
        Вся эта мешанина странностей и невозможностей, просыпанных арифметической дробью, положенной поверх метафизической картины взаимоотторжения стихий, — весь этот хаос, который по мере развертывания боя только нарастает, сообщает нам все больше уверенности, что мы там. Не за книгой, не за картами, не здесь, но там.
        Мы оказываемся в центре хаоса, хотя по определению у него не может быть центра.
        Нет, он есть: каждый из нас центр этого хаоса, потому что он в нас. И вот он достигает предела в тот момент, когда картина происходящего на поле боя совпадает с нашим внутренним ощущением распада ввиду этой схватки стихий, лобового столкновения миров, всей этой тотальной, противучеловеческой бойни — в этот момент ткань времени рвется, расходятся шестерни календаря, самое время исчезает, заканчивается история и отменяется жизнь.
        Межвременье (сентября) сходит на русского человека, и этот человек, как разумная комбинация во времени, как дитя календаря, исчезает, отменяется, уступая место игре внеисторических стихий. Он обессмыслен, лишен воли и самого своего «Я».
        Так заканчивается первая часть толстовской пьесы о погибели и воскрешении Москвы в сентябре 12-го года. Эта первая часть есть еще история, прежняя история, сохраняющая (постепенно, по мере боя теряющая) связный рисунок.
        Время было пространством — до сражения; затем оно стало плоскостью — диспозицией, картиной расположения войск; затем эта бумажная плоскость сошлась в линию огня, затем эта линия сжалась в точку Курганной батареи, и в этой точке исчез, превратился в ноль, нелепость весь вчерашний мир. Он стал хаосом, минус-пространством, душевною дырой, небытием.
        В этот момент (прежняя) Москва исчезает и начинается второй акт мирообразующей толстовской пьесы.
        МЕЖДУ ВОЙНОЙ И МИРОМ
        Второй акт есть хаотически растянутое мгновение, буква «и» между словами война и мир, за которой открывается бездна межвременья.
        В сентябре 1812-го года эта буква, это мгновение, разделяющее состояния мира и войны, внезапно расходится вширь, отворяя в истории пропасть шириной в две недели.
        И в эту пропасть валится сама слитная история, с нею логика, составленный из разно верующих частей человек (Пьер Безухов, Лев Толстой) и, как средоточие его понимания времени, слитной истории, логики, этики, как представление об идеальном пространстве и времени, в эту пропасть валится Москва.
        Второй акт сентябрьской пьесы Толстого рассказывает о метафизическом (календарном) провале Москвы, победе хаоса, приходе безвременья, смуты и Кумохи, распаде времен и отмене русской истории.
        Начало второго акта датируется весьма точно: 2 часа дня 26 августа 1812 года. В этот момент русские войска оказываются сбиты со своих «меридиональных» позиций, они отступают назад — всего на шаг — и точно валятся в яму, в хаос и ничто. Не в лес, а вниз; встают на одном месте и более не двигаются. Наступает пауза, о которой мы стараемся не думать, никак не толковать ее, но только удаляться от нее туда, где ожидается конец сентябрьской пьесы: в Москву, в огонь пожара. Между тем очень важно именно то, что происходит сейчас, начиная с двух часов дня 26 августа.
        Начинается распад, сентябрьский пересменок времени. Эта пауза меж двух эпох длится до начала пожара Москвы.
        Я подозреваю, что Толстого более всего интересует этот второй акт пьесы, положение между времен, тот кратер, отверстие В НИЧТО, куда он запускает Пьера, — посмотреть, что такое это НИЧТО.
        Должно увидеть и понять, как мы проиграли Бородинское сражение. «Наблюдение» Пьера должно объяснить Толстому (а он объяснит нам), почему мы проиграли Бородинское сражение.
        Не потому что были сбиты с позиции, отступили — только не побежали, как до того все бежали с поля боя перед Наполеоном. Проиграли, потому что исчезли все наши «Я» и «мы», и вместо русского войска и самого русского человека явился хаос, отсутствие воли и того духа, который, согласно Толстому, один выигрывает сражения.

*
        О том, что происходило на Бородинском поле во второй половине сражения, у нас не говорится почти ничего; все героическое совершилось в первом акте: бой за флеши, за Курганную высоту, которая двадцать шесть раз переходила из рук в руки и подножие которой в несколько слоев было уложено мертвыми телами. Все это была первая часть пьесы, за которой последовала вторая, когда дым от выстрелов застил солнце и уже не было видно, что происходило на поле.
        Происходило следующее: русские войска, сбитые с позиций на левом фланге в открытое поле, в подобие леса, которое не могло служить им защитой, в этом положении простояли до темноты, в упор расстреливаемые неприятелем.
        В цифрах, которые не хватает сил произнести Толстому, это выглядело так. Общие потери за весь день сражения составили: у французов 30 тысяч человек и более, у русских порядка 60 тысяч человек. При этом в первую половину дня французы наступали и неизбежно несли потери, как считают военные историки, примерно вдвое большие, чем обороняющиеся русские войска. Это значит, в первую половину дня французы потеряли от 20 до 25 тысяч человек, во вторую же, когда не было боя как такового, а был только расстрел одного войска другим, они потеряли оставшиеся пять тысяч.
        Русские, в первую половину дня оборонявшиеся, потеряли за это время, согласно тому же счету, вдвое меньше, чем французы: против их 25 тысяч — наших десять.
        Это означает, что во вторую половину дня, которую закрывает от нас невольное затмение, «дым памяти», наши войска, стоя в поле и никуда не двигаясь и почти не отвечая неприятелю, потеряли убитыми ПЯТЬДЕСЯТ ТЫСЯЧ ЧЕЛОВЕК.
        Это не было сражением, не было стойкостью и геройством — это был предел апатии, того русского распада, который нарастал с момента вступления Наполеона в Россию и теперь достиг своего апогея. Результатом этого распада стала чудовищная бойня, осознать которую в полной мере, тем более представить въяве, невозможно. Тем более представить это каким-то художественным образом. Толстой отказывается это сделать, только, распавшись сам на составляющие, пишет хаос и, наконец, смертно утомившись, насылает дым на поле и повторяет слова Наполеона: они хотят еще? Дайте им еще.
        Косвенно об этом сообщает смертельное и абсолютно, «севастопольски» нелепое ранение Болконского.
        Так совершалось дело во второй половине дня 26 августа: одно войско без особых помех прямой наводкой расстреливало другое — обездвижевшее, словно потерявшее сознание, молча стоящее под бомбами, не ступающее шагу в сторону, не делающего ничего для прекращения этой бессмысленной, апокалиптической бойни.
        Совершалось что-то непонятное, отвергаемое разумом, близкое той смуте, которая с пугающей последовательностью настигает Россию во всякое начало века. Вдруг находит хаос на сознание народа, приходит Смута, из-под земли встает Кумоха, лихорадка времени, и народ распадается на части, до атомов, как если бы совершился конец времен.
        Может быть, это на несколько часов и произошло с русским войском, в чистом поле вставшем умирать?
        Неизвестно, — и с этой неизвестностью сталкивается Толстой. И начинает разбирать это событие (не собирать, но разбирать, не сражение, но разрыв времен) — с первоэлементов, со схватки воды и огня, древней охоты за зайцем, разбора диспозиции, которая заведомо никому не пригодится. Его диагноз примерно таков: на несколько часов во второй половине дня 26 августа русское время прерывается и воцаряется хаос и Смута. Та, что затем изгоняется из памяти, уходит куда-то за подкладку сознания.
        Позже это выливается у Толстого в отрывочные проговоры, взятые из народных наблюдений: будто бы погибшие французы долго лежали на Бородинском поле, нетронутые тлением, белые, как алебастр, а русские, напротив, чернели и распадались слишком скоро. Что-то случилось в этот день с временем — московским, разлитым из расколотой войной чаши. Оно лишилось формы, пошатнулось, открылось до дна, где нет ни России, ни веры во Христа, а есть только яма и распад разума, тень и темень, тем более непроглядная, что первая половина боя была ослепительно яркой, геройской.

*
        Представляется, что Толстой принял вызов истории, имея в виду не переписать, не исказить эту историю, но расшифровать и предъявить иную (личностную) ее структуру. Исследовать и зафиксировать посредством художественного усилия то мгновение разрыва (в восприятии) времени, который разделил две эпохи, два акта сентябрьской трагедии, между которыми открылось вопиющее ничто: две недели от катастрофы Бородина до сожжения Москвы. Исследовать во всяком аспекте: протеистически, метафизически, духовно и, в итоге, целостно.
        Бородино и сожжение Москвы в сочинении Толстого представляют собой два края трещины во времени, переход через которую был переходом Москвы от гибели к жертвенному спасению. Это было не просто повторение константинопольского образца года. Так нарисовался сюжет, по сути, евангельский, где жертвой предстает Москва, и спасение ее делается сродни Христову воскресению.
        Согласно этой логике, воскрешение Москвы становится началом новой христианской эры. (Такой масштаб Толстому близок.) В такой трактовке многие мотивы в описании Толстым событий сентября в Москве 12-го года в самом деле получают второй слой, духовный, связывающий воедино провал Бородина и возвышение Москвы в огне пожара.
        И тут видна определенная калька с истории основания Константинополя: началу новой христианской эры в 312 году предшествовали многочисленные жертвы христиан. В контексте этого сравнения Бородинская гекатомба была «оправдана» последовавшей позднее духовной победой Москвы и началом ее, Москвы, новой христианской эры.
        Как если бы в том пожаре древняя Москва была крещена заново — огнем, который осушил ее (финское) лоно, выжег под ней неизбывное языческое болото.
        Здесь мы возвращаемся к исходной игре слов, о поведении воды. Сентябрьская постановка вся о воде (о времени). Вода и время бунтуют, насылают на душу московита хаос, но затем покоряются огню (свету). Таков сюжет сентябрьского переоснования Москвы, ее своеобразной новейшей христианизации.
        Важно то, что одновременно это сюжет христианизации самого волхва Толстого. Другой, «верхний» Толстой всеми силами желал этого сюжета как собственного исцеления от разнимающей его пополам духовной «двухэтажности». Толстой одновременно жаждал и боялся, бежал огненного крещения. Двоился так, как месяц сентябрь или один Бородинский день: на светлый верх и темную изнанку.

*
        10 сентября (28 августа) 1855 года. Севастополь сдан неприятелю, французы заняли Малахов курган. Тот еще подарок Л.Н. на день рождения.
        15 сентября 1812 года. Наполеон вступил в Москву. Ростопчин бежал и поджег оную. Французы наблюдали несколько мгновений золотую осень, «огонь» и свет листвы, скоро перешедшие в пожар настоящий, сокрушительный.
        15 сентября 1854 года. Высадка французского и английского десанта в Крыму. Опять они — идут войной на мир (Москвы).

*
        21 (8) сентября 1812 года. В праздник Рождества Богородицы Москва сгорела окончательно. Согласно заявленному толкованию, очистилась огнем: еще один сюжет, возможный только при взгляде извне, постфактум.
        Крещение огнем
        Этот сюжет заявлен, но не доказан: огонь сентября 12-го года (в толковании Толстого) крестит Москву заново.
        Это большая тема, требующая развернутого исследования, книги или книг. Здесь можно обозначить только подходы к ней, или характерные толстовские приемы, за которыми угадываются контуры метафизической концепции Толстого, в которой имеют силу понятия чуда и спасения, конца прежних и начала новых времен.
        Один из таких приемов Толстого — личностных, эмоциональных, нелепых, и оттого вдвойне убедительных — ругать генерал-губернатора Москвы графа Ростопчина. Толстой во всем дурном, что совершилось тогда с Москвой, готов винить Ростопчина. Он видит в нем авантюриста, провокатора, человека ненадежного и вздорного, все делающего не для спасения, но для гибели Москвы. За что так?
        Ростопчин поджег Москву (прыткой поп, пустил Москву в растоп). По идее, это было сделано для того, чтобы не дать ее неприятелю и, в духовном — именно толстовском смысле, — спасти ее. Ростопчин приказал разобрать пожарные трубы, чтобы ни у оставшихся в городе москвичей, ни у французов не было возможности тушить пожар.
        Он спасает Москву огнем, за что же так его третирует Лев Толстой, в программе которого заложен пункт этого как раз спасения?
        Вот именно за это: за то, что Ростопчин, а не Толстой так спасает Москву.
        Описание пожара в романе «Война и мир» в контексте этой толстовской ревности выглядит весьма показательно.
        Пожар начинается в нескольких местах сразу. Пьер Безухов (и через него, как через перископ, сам Толстой) наблюдает его начало от Патриаршего пруда. Здесь жил масон Баздеев, в доме которого остановился Пьер; но только ли это привлекло сюда нашего телескопически устроенного наблюдателя? Можно представить, что сама вода, уже упомянутый пруд. Но у Толстого нет ни слова об этой воде, к тому же он более не занят водой. Он ждет огня, но больше огня — события, искупительной жертвы и преображения Москвы. Толстой ищет картины метафизической, предельно обобщенной, и для этого приходит — приводит Пьера — на квадрат Патриаршего пруда.
        Много лет спустя с этого же квадрата начинает свое обозрение Москвы Михаил Булгаков. Здесь начинается его роман «Мастер и Маргарита», сюда ступает Воланд, дьявол во плоти, отсюда начинает испытание Москвы, которое заканчивается несколькими показательными по городу пожарами. Две важнейшие московские книги (завершаемые огнем) фокусируют внимание читателя в одной характерной точке Москвы.
        Стоит присмотреться внимательно к этому «оптическому» стеклу, Патриаршему квадрату воды. Мы к нему еще вернемся, а пока понаблюдаем, как смотрит Пьер на Москву. Как через Пьера Толстой смотрит на Москву в начале сентября 12-го года.
        Происходит вот что: Москва под действием их взглядов загорается, вспыхивает, как пучок соломы! Вот они взглянули на восток — занялось на Мясницкой, повели взглядом правее — пошли полыхать Кремль и Арбат. Еще немного такого наблюдения, и пылает вся Москва.
        Так и есть: огненный взгляд Толстого бродит по Москве, зажигая ее по всем углам. Что такое несчастный Ростопчин с его разобранными трубами?! Разве может его слабое, ненужное действие сравниться с тем пожаром памяти, которую насылает на Москву Толстой? Главный пожар, тот, что превращает Москву во вселенскую жертву, совершается в нашей памяти; в этом смысле он важнее того реального истребительного пожара, который в несколько дней превратил город в пепел. Книжный, «бумажный» пожар для мифотворца Толстого важнее настоящего. Тут и встает вопрос о природе крайней неприязни Толстого к генерал-губернатору Ростопчину. Вопрос, оказывается, принципиальный. Кто огненный спаситель Москвы, вызволяющий ее из бородинской бездны? Кто зачинатель новой московской эпохи, отсчет которой пошел от сентября 1812 года (спустя ровно 1500 лет после огненного — крест в небесах — начала Царьграда)? Неужели Ростопчин, этот карикатурный Жорж Данден, в Париже татарин, в Москве парижанин? Этой мысли не может допустить Толстой. Он тем больше ненавидит Ростопчина, чем больше у того обнаруживается прав на место сакрального
московского спасителя. И Толстой от первого упоминания и далее постоянно унижает, дезавуирует Ростопчина, делает из него посмешище и карикатуру. Вместо спасителя он выводит преступника, не начинателя, а низкого, нанимающего бродяг поджигателя Москвы. Хуже этого: если прочитать внимательно эпизод бегства Ростопчина из Москвы — по Сокольничьему полю, где внезапно ему является сумасшедший и говорит, точно он Христос, что его убьют и он воскреснет, и это напоминает Ростопчину о неправедно убитом Верещагине, но дело уже не в Верещагине, но в этом напоминании об Иисусе Христе — здесь преступление Ростопчина становится действием против самого Евангелия. Граф Ростопчин предстает слугой Антихриста, выполняющим его страшную волю.
        Тут делается понятен масштаб события 1812 года в сознании Толстого Толстого: в пожаре Москвы он видит не просто ее спасение, но вселенской важности сакральное событие. Тем более становится прозрачнее его авторская ревность к Ростопчину. Толстому не нужен соперник, другой пророк Москвы, «поп Растоп», — он сам ее пророк, он творит московский миф и начинает отсчет следующей эпохи. Толстой не может вычеркнуть Ростопчина из памяти Москвы как нового Герострата; он оставляет его, но с таким знаком минус, что лучше бы тому остаться безымянным.
        Толстой крестит Москву заново — в ее и нашей памяти: заново, посредством озарения своего апостола Петра-Пьера он освещает ее в истории огнем СВОЕГО пожара.
        В итоге история пожара 1812-го года, и вместе с ней мистерия сентября, нового начала Москвы выходит у Толстого гипнотически убедительным, целостным сочинением.
        Еще бы — если вспомнить, что Толстой крестит в первую очередь самого себя, мирит свое спорящее сама с собой ментальное пространство. В результате связывается единый округлый сюжет, который всего важнее для «круглой» Москвы. Пишется история апокалиптического провала, бородинской жертвы и огненного спасения Москвы, — победительный, исходный миф, который в самом деле становится основанием новейшей истории Москвы.

*
        Здесь важно то, что это миф сентябрьский.
        Не потому все так совершилось, что на дворе стоял сентябрь. Это выпало в календаре на сентябрь, и оттого сделалось так хорошо подготовлено для мифотворения Москвы. Так в этом сезоне ведет себя вода: бунтует и покоряется Москве.
        Все сходится в пространстве московского календаря: вовремя, по сезону является «водяной» человек Толстой. Он родится в сентябре. Части его в начале месяца распадаются и затем сходятся, как если бы на него брызгают сначала мертвой водой, а затем живой. Такой сочинитель и нужен Москве, от него она ждет основополагающего сочинения о событии сентября 1812 года. Он пишет пьесу в трех частях, в изложении идеального московского человека Пьера Безухова: сражение — хаос и конец времен — пожар (спасение времени). Или так: прежнее время — отсутствие времени — новое время.
        Москва принимает эту пьесу, соглашается на его миф.
        Календарный круг, ход шестерен которого Толстой ощущал очень ясно, подвел историю московского года к сентябрю как к конечному (и начальному) ее пределу.
        Москва является и погибает ежегодно, и ежегодно спасается в сентябре. Сентябрь соединяет конец Москвы и ее начало.
        «Бог создал землю в сентябре»: основополагающее (уходящее корнями в дохристианскую древность) верование Москвы. Даже нынешний праздник города, организаторы которого вряд ли имели в виду столь отвлеченные материи, стремится утвердить себя в сентябре. В сентябре родится московский мир (и миф): Москва исчезает и является заново, точно в первые дни творения возносясь над хладною водой.
        Сентябрьскую пьесу хорошо смотреть в декорациях 1812 года, толстовских, которые более чем правда (мы еще не закончили ее смотреть, нам предстоит наблюдать счастливый финал пьесы). Потому так популярны эти декорации. Они выстроены по закону трехчастного законченного сочинения, но оттого только с большей охотой в них играет Москва.
        Москва не вспоминает 1812 год, а верует в толстовский миф об этом годе как в свою высшую правду.
        Весь московский календарь есть такого рода высшая правда, коллективная метафора времени. Результат соревнования, спора различных, порой полярных сочинений. В сентябре в этом соревновании побеждает Толстой. Побеждает его представление об истории Москвы; он сообщает Москве сакральный образ, положенный на язык современной литературы.
        На современном языке, в образах новейшей эпохи изложен древний миф: война (за свет, за урожай времени) окончена победно.
        Так совершается в Москве летняя Пасха; после всех скорбей и «водных» метаний лета и осени русская столица, наконец, крещена. Ее дальнейшее существование в христианском (календарном) плане делается окончательно легитимно.
        ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
        БАБЬЕ ЛЕТО
        21 сентября — Покров
        — Третье лето — Новолетие и Брадобритие — о Рождестве и тайне — о расхождении и схождении (времен) — Власть над праздником — Разговор Новопушкина и Новониколая — Закаление водой — Про крест — о Багратионе и бульварах — Москва в цвете — Тайник: свет открыт —
        Победа вышла совершенная; вода покорена, время пошло ровно. Москва вступает в лучший свой сезон — ее идеальная фигура полна до краев цветом и пестротою форм.
        Я помню, даже в тот год (2002), когда летняя засуха все продолжалась, город был полон торфяного дыма и деревья стояли не столько желты, сколько пожухлы, даже тогда Москва в конце сентября расступалась просторно и покойно — всеми домами по местам, переулками в ножны.
        Война (страда) закончена; подвиг года совершен.
        Китайские резные сферы города лежат одна в одной: листва, кирпично-красные стены, в них белые рамы, облупившиеся за сотни лет (стекла невидимы), за ними строгие старухи в черных очках, в которых отражается время. Праздник, Новое лето: Москвастаруха натягивает на себя кружевные платки. Прохладно, утром по воздуху тянет сладостью. Небо синё. Старуха гордится собой: этот отдых она заслужила. Сын ее пал за родину у села Бородина, по нем поставили собор; сам герой остался невидим, распался прахом и пустотами по московским пустырям. По городу кругом идет служба, храмы полны женщин; наступает бабье лето.

*
        Москва особа женского полу; формы ее округлы, но, главное, самопоместительны, точно она матрешка или орех. Также и сентябрь: на самом деле он не расходится на начало и конец, и даже на верх и низ. Он делится на извне и изнутри: начинается извне и заканчивается внутри, ядром света.
        ТРЕТЬЕ ЛЕТО
        Бабье лето проходит ровно. Венок осенних праздников разворачивается от Рождества Богородицы к Покрову.
        Третье лето есть настоящее (совершенное) время Москвы. Короткое, не далее Покрова; оттого так ярок холодный чистый воздух. Виды Москвы, точно облитые стеклом, недвижны, если не считать движением падение листвы. Шорох листьев под ногами представляет собой особый звук: мы ворошим время. Оно встает из-под ног фонтанами, течет не по прямой, но кругом, живет пространством, взмывает и оседает праздно. Праздник времени разрешен: начался церковный год, Москва отметила Новолетие.
        Не в начале, не в конце, но в середине, сердцевине сентября, где во внешней скорлупе спрятано ядро света.

*
        Новолетие, или Индикт, приходится в календаре на 1 сентября по старому стилю. К сегодняшнему дню этот праздник передвинулся на середину месяца и продолжает дрейфовать по одному дню в сто лет — ВНУТРЬ сентября. Там его место — не во внешней, смутной и холодной половине месяца, но внутренней, где после Индикта и Рождества Богородицы наступает покой и до порога Покрова в помещении Москвы разливается тихое бабье счастье.
        Москва за прошедший год узнала время, освоила его устройство, нашла должное отношение к его нестойкому феномену и сама теперь стала время воплощенное, внутреннее помещение времени. Это сокровенное помещение лучше всего наблюдать сейчас, бабьим летом, когда Москва сама с собой совпадает до последней черты.
        Настоящие записки начались в такой как раз день, в момент осеннего совпадения Москвы с Москвой — смысл этого события я тогда не вполне различал, только наблюдал яркие, идеально сфокусированные московские картины и думал о земном рае.
        НОВОЛЕТИЕ И БРАДОБРИТИЕ
        До царя Петра праздник церковного Новолетия был тих и размерен. Многочасовые службы в храмах, в небесах роение сонных, словно стоячих галок, в Кремле, в толчее соборов, в золоте и дымах крестные ходы. Разумеется, не все было стояние и тишь — во все времена в Москве имели силу обычаи допотопные и просто языческие, и в Новолетие должным образом стреляло и громыхало.
        Сказывался конец огородного сезона, начало эпохи заготовок: на столах строились крепости закусок, питие осуществлялось без меры. Господствовал квас, который впоследствии с успехом заменило пиво. Однако сие гастрономическое брожение происходило частно: по дворам, теремам и прочим деревянным норам — на лице встречающей золотую осень столицы осуществлялись мероприятия степенные, важные, благочинные.
        Но наступило ужасное 16 декабря 7207 года, Петр Великий издал очередной указ, и буколический сентябрьский праздник был отменен: с 1 января устанавливалось новое, европейское летоисчисление, год наступал 1700-й.
        Нововведение Петра Москве не понравилось.
        Она продолжала отмечать прежний осенний праздник, теперь уже исключительно частным порядком, всякий на свой лад. Характер праздника рисовался определенно: он стал демонстративно московским днем. Главными чертами его сделались заливаемое пивом огородное пиршество, домашний характер, и, в противовес суете новых времен, совершенное безделье.
        Наверное, с некоторыми оговорками этот праздник, столь изменившийся (спрятавшийся) с началом петровского века, можно считать прадедушкой нынешнего Дня города. Полная, однако, противоположность двух этих дней заключается в том, что нынешний сочинен властями и остается пока начинанием казенным.
        Тогда этот новый пусть будет (когда еще будет?) праздничный день, а тот пусть остается праздным.
        Самым замысловатым образом праздный день в начале XVIII века отмечала в Москве компания ПРОСИНИТОВ, записных фрондеров, классических московских чудаков, шутовских поклонников языческого персонажа Сина, олицетворяющего собой всякую природную (здесь -огородную) мудрость. Огородную потому, что вся Москва, по мнению просинитов, была сад и огород, поспевающий осенью точно к празднику. К тому же свидетельства об их сентябрьском отмечании дошли до нас в пестрых и нелепых картинках из «Огородной книги» — рукописного сборника, составленного в те годы. Автором документа назван отец Евлогий, по всей вероятности, коллективная фигура, выставленная в противовес спутнику Петра, всепьянейшему князь-папе Никите Зотову.
        Сей коллективный Евлогий в твердокаменных выражениях пишет о праздном дне следующее.
        Главные действующие лица, граждане-дворяне Яхонтов, Свиньин, Герасим Домашнев и с ними неперечисленные, собирались обыкновенно в Кремле, где, отстояв службу в Ризоположенской церкви, что у подножия Успенского собора, перемещались в дом некоего хозяина, стоящий здесь же, в нагромождениях деревянной застройки на южном склоне Боровицкого холма. Вид на реку открывался бесподобный. После необходимого по случаю застолья собравшиеся принимались составлять живые картины, одновременно неподвижные и курьезные, наподобие парфенонова портика или лубка «Как мыши кота хоронили». Разговоры при этом велись подчеркнуто бессмысленные. Центральной считалась триада: пир, пар (обязательной была баня) и парикмахерский апофеоз, после чего наступала кульминация. Обритые наголо просиниты натирались мелом, и затем свои оголенные лица и «беломраморные» тела выставляли на шаткий деревянный балкон, на показ заросшему муравой двору.
        Однажды вошедшие во вкус празднователи отправились за город, где адресовали представление Вавилонову ручью, что впадал в Москву неподалеку от Крымского брода. Но и там не нашлось довольно зрителей, кроме отряда гусей, белевших не менее самих просинитов. Зрелище имело успех, гуси гоготали.
        Тут важно помнить, что в годы петровских новаций переодевание было дважды драмой, поскольку сопровождалось еще и брадобритием, ужаснейшим из всех обрядов. Если перемену одежды (пойманных в старом платье ставили на колени и обрезали полы по земле), скрепя сердце, принимали, то повальное оголение лиц было сущей катастрофой. Доходило до того, что в гроб ложились с отрезанной бородой, чтобы было чем прикрыться на Страшном суде. Просиниты, или кремлевские постановщики (сами себя поставили статуями) не могли обойти брадобритие в своих картинах — фантазии на эту тему были многозначительны.
        Вот сидящий под карнизом флигеля, завернутый в простыню истукан возложил себе на голову «гнездо с птицею», другой держит на голой макушке вазу, из коей во все стороны — взамен утраченных косм и прядей — лезут колючие листья и цветы. Цветы означают роение мыслей, питающихся одновременно от истукановой головы, и через босые его ноги прямо от первородной земли. Аллегория означала неостановимый ток светлых сил, проникающих многоединую природу, где московские люди остаются наилучшими этих токов и сил проводниками.
        Сентябрьское застолье шутников также было всеприродно, тотально. Взять одно слово сплошни — что такое это блюдо? кажется, в самом деле им потчуют каменных циклопов. Пироги гнедой масти, окрошка, в которую летел весь без разбору огород, печеная и заливная рыба, холодцы, свежесобранное и мелконакрошенное зеленое воинство — здесь главной задачей было, наверное, все попробовать, отведать, и того уже хватало, чтобы празднователь совершенно обездвижел.
        Среди сияющих мелом кремлевских живых статуй поднимался белейший «каменный гость», Иван Великий, который, однако, не собирался тащить никого ни в какую преисподню. Никакого ни в чем принуждения. Праздность была единственной формулой свободы, свободы пребывания в каменном лоне ежедневной скуки, огородном равновесии, равноотстраненности, неприкосновенности.

*
        Так праздновал сам себя московский рай, огороженный красным кремлевским забором. Откуда у его беломраморных обитателей такая уверенность в близости неба? Предыдущей вершиной календаря был июль (см. выше, главу тринадцатую, О Кремле и колокольне); с плато июля московская возвышенная плоскость склоняется — обрывается — в август, откуда по ступенькам Спасов, через Бородинский подвиг, через преображение войной и чудо жертвы Москва новым усилием всходила к небесам.
        В середине-сердцевине сентября Москва вновь поднимается к небу. Теперь это не природное, как летом, но духовное достижение, следствие сентябрьского подвига Москвы. Это бабье, человечье лето. Плод его сладок и вместе горек, ибо напоминает об утрате московского мужа (сына, внука). Так горек дым горящих листьев, коих оседающие кучи собраны там и сям по садам и паркам Москвы. Человек Москва не то что спрятан: он растворен в столице.
        О РОЖДЕСТВЕ И ТАЙНЕ
        21 сентября — Рождество Богородицы
        Это центральный (согласно московской геометрии, срединный) день, помещаемый в глубине месяца, под скорлупой сентябрьского «ореха».
        Тут можно вспомнить прятки праздника Введения Богородицы (см. главу третью, Пророки, и четвертую, Никольщина, об Анне темной, ночи зачатия Богородицы, 22 декабря, темнейшей из всех в году). Эти праздники для Москвы суть совершенная тайна и собственность. Она прячет время во чреве по образу и подобию Богородицы; Москва перманентно беременна временем.
        Сегодня, 21 сентября, тот день, когда она являет миру свое сокровище. Сегодня родится Богородица. До 21 сентября Москва по частям, теперь же, словно извлеченная со дна времени пригоршней Божьей Матери, она собирается и возвышается. Спасается; ее спасает Богородица.
        Московиты всякое свое действие соотносили с небесной заступницей; самый пожар Москвы Толстой, первый из всех московит, готов истолковать как знак спасения, неявную помощь Богородицы.
        Неудивительно, что дату основания своего мира (не государства!) русские связывали с Рождеством Богородицы.

*
        21 сентября 862 года. Считается, что этот день стал началом Руси. Что конкретно в тот день произошло, не очень ясно, версии историков разнятся: от основания Рюриком крепости на Волхове (которой?) до заключения судьбоносного договора со словенами.
        Во всяком случае, именно эта дата поставлена на памятнике 1000-летию России в Новгороде.
        Любая дата, взятая из IX века, неизбежно будет в той или иной степени условна, — почему не взять эту? Тем более что наш подход к календарю всегда был отмечен творчеством. Мы постоянно перемонтируем историю; иногда это имеет возвышенный смысл, большей частью сказываются соображения политические. В данном случае, в сличении, сложении дня рождения русского мира с днем рождения Богородицы, — пусть и задним числом, хоть тысячу лет спустя, — совершалось художество не только политическое, сколько ВРЕМЯ УСТРОИТЕЛЬНОЕ.
        Здесь, в этой точке родится русское время — вместе с Богородицей: нет и ничего не может быть до Богородицы.
        Той же примерно логикой руководствуется Толстой, связывая жертву и последующее возрождение Москвы с праздником Рождества Богородицы.

*
        На ту же тему: 1380-й год, победа войск Дмитрия Донского на Куликовом поле. В этот же день.
        Само поле по сей день толком не идентифицировано, сказание о великой сече также нуждается в критической проверке. Этот сюжет переписывался не раз, — как великое множество раз перепахивалось окрестными крестьянами само Куликово поле. Но дата (соответствие празднику) у Москвы не вызывает сомнения.
        Перепахивание Куликовского поля (равно и истории) весьма затруднило работу археологов, явившихся сюда поздно; только к 1980-му юбилейному году поле начали исследовать всерьез. К этому моменту сельскохозяйственный промысел, сведший в округе все леса, по сути, уничтожил материальные следы битвы. Ученые отыскивают единицы находок — и это после стотысячного боестолкновения. Поневоле явятся сомнения, — здесь ли было сражение?
        Так или иначе, этот капустный кокон истории придется долго и осторожно разворачивать, чтобы обнаружить там окровавленного мальчика-с-пальчика.
        Сам факт ужасной сечи сомнения не вызывает. Сошлось более ста тысяч человек, притом татары вдвое превосходили русских по численности (70 тысяч против 35; тут видны рифмы с Бородином — только при Бородине таковы были потери). На стороне Дмитрия была внезапность. Мамай двигался к Москве, не ожидая нападения. Для него это была почти традиционная процедура по приведению Руси к спокойствию. Орде не понравилось новое сплочение русских: Дмитрий женился на суздальской княгине Евдокии, отчего в сердце русской земли прекратилась междоусобица. Русские воспряли духом и замыслили независимость. Мамай поднялся со всей тяжестью сие поползновение пресечь. Такова основная версия; ее дополняют рассуждения, что Мамай был не глава Орды, но ее военачальник, выступал со стороны Крыма, вел среди остальных войск генуэзцев и проч. Оттого и выступление Дмитрия было не против ордынского сюзерена, но против его крымского подчиненного, стало быть, Москва не замышляла бунта. Однако ее готовность к сопротивлению была уже слишком велика.
        Московиты хорошо подготовились: разрядили обстановку на остальных фронтах (их было немало), договорились с рязанским князем о его неучастии в деле (он должен был идти на помощь татарам), провели глубокую разведку — каждый шаг Мамая был им известен — и выдвинулись на заранее осмысленные позиции. Само их нападение было неожиданно. Акция засадного полка была апофеозом военного сюрприза.
        И опять, о главном, о легитимном устройстве календаря, в котором показательно совпадают военные события 1380 и 1812 годов. Календарь фиксирует явление Москвы в сентябре. В 1380-м это была не просто успешная военная акция. Это был первый выход Москвы за свои пределы (сопровождаемый миссионерским выступлением на северо-востоке), шаг к свободе, которая на деле после сражения надолго была отложена. Но вышли!
        Это было очередное рождение Москвы на Рождество Богородицы.

*
        В народе в этот день причитания баб. Обращения к Богородице: избавь от суеты, от маеты.
        В этот день женщине категорически запрещено пересчитывать деньги.
        Женских сюжетов набралось уже довольно; неудивительно — в бабье-то лето. Это еще заметнее оттого, что в календаре отсутствует Петербург и его знаки (рационального) пространства. Бабье лето обустраивает себя по иному закону: богородичному, «ореховому», где не одно за другим, но одно внутри другого.
        Принцип укрытия, сохранения в тайне, в пространстве без пространства. В сфере, в шаре, не имеющем размеров.
        Может быть, поэтому сегодня нельзя считать деньги? Деньги — своего рода размер; не просто средство для обмена ценностей, но их, ценностей, умаление, рассыпание на цифры. Этот день Москве нельзя делить на рубли и копейки: он безразмерен и неделим.
        В другие дни Москва считает деньги с большим удовольствием.

*
        Прежде чем продолжить наблюдение пьесы Толстого о московском сентябре, нужно отметить его характерный настрой: увидеть в Москве прежде всего женщину.
        В разных ипостасях — бабушки, матери, невесты, которой ему нужно добиться, после венчания — жены. Никогда дочери или внучки: Москва всегда старше его; в крайнем случае она ему ровесница. Очень интересен его опыт общения с Москвой как с тетушкой. Вообще тетушки сыграли в его жизни важнейшую роль.
        О РАСХОЖДЕНИИ И СХОЖДЕНИИ (ВРЕМЕН)
        Есть сюжеты-подсказки, направляющие мысль Толстого по одному и тому же пути. Таков и этот сюжет, о Рождестве Богородицы. Кстати, это тот как раз случай, когда его мысль направляли тетушки. Речь пойдет об истории его рода и связи этой истории с богородичным сюжетом.
        В рассказе тетушек Толстой заподозрил тайну, величайшую из всех. Далее он только додумывал подробности этой тайны, проводил сравнения, принимал и отменял выводы.
        Дева Мария родилась в Галилее, городе Назарете. Назарет в трех днях пути (пешего, конного?) от Иерусалима, по тамошним и тогдашним понятиям — глушь. В той же глуши — исторической — пребывал царский род Давидов.
        Евангелисты проводят родословную Христа по-разному. Матфей прочерчивает ее от Давида к Иисусу через Иосифа, Лука же через Марию. Удивительное расхождение.
        На самом деле, конечно, схождение — в Христов фокус.
        Толстовский сюжет: когда-то, еще в XIV веке княжеский (Рюриков, царский) род Волконских распался. До того они обитали в тульской земле в ныне исчезнувшем городе Волконске. Но вот на севере взошла Москва как новый русский центр, новый магнит. Этот магнит перетянул к себе одного из меньших Волконских. Он вышел из древнего княжеского гнезда и перебрался в Москву.
        Вот что важно: тот перебежчик был не вполне Волконский: он был бастард, прижит родителем в связи с дворовой девкой Агашкой. Согласно преданию, он был груб и несоразмерен с виду: голова его казалась слишком велика. За это он получил прозвище Толстая Голова. Судьбоносное определение: от этой Головы и пошли московские Толстые.
        Такого «тетушкиного» сюжета Лев Николаевич пропустить не мог: география оставалась для него неразличима (что такое пространство? ему надобно было время), зато рисунок рода, переплетение и конфликт его ветвей, драматический распад, унижение одной ветви перед другой ему были ему хорошо понятны. Он произошел от бастарда — еще бы!
        Так царский род его заглох, почти пропал в истории.
        В «Войне и мире», которую в настоящем контексте можно рассматривать как попытку создания книги судеб, Евангелия от Льва, главный герой Толстого Пьер Безухов оказался бастард — большеголовый, толстый, нелепый. Сходство слишком очевидно.
        Ладно бы один Безухов, он все-таки фигура выдуманная. Зато Ростовы не выдуманы, это прямая родня Льва Николаевича, его семья. Та именно униженная перед старшей, княжеской, младшая, графская ветвь. Толстой этих обстоятельств и параллелей не скрывает; в черновиках «Войны и мира» его герои сначала прямо Толстые, затем Простые, затем Плохие (показательные прозвища) и, наконец, Ростовы.
        Ростов — забытая столица, стоявшая некогда над Москвой. Ростовы — забытые цари?
        Между тем, предок Левушки, перебежчик Толстая Голова, оказался героем. Он отличился при Куликовской битве, снискал славу и обрел титул.
        И тут видна параллель: толстоголового Пьера Толстой «посылает» на Бородинское сражение. Трудно сказать, насколько он в том бою отличился, тем более его, возможно, вовсе не было в сражении. Зато он превзошел превратности судьбы, взял верх над временем — взял Москву, взял в жены Наташу.
        Как важна эта победа над Москвой! Еще важнее возвышение младшего рода, реванш униженной ветви или хотя бы уравнение ее в правах со старшей, княжеской. Но так и происходит! Не в книге, но в жизни: происходит уравнение, СХОЖДЕНИЕ: в 1822 году некогда распавшиеся ветви древнего рода, Волконские и Толстые, вновь сходятся: сочетаются законным браком Николай Ильич Толстой, отец писателя, и Мария Николаевна Волконская, по прямой линии происходящая от древних князей, черниговских Рюриковичей.
        Рассказ об этом схождении составляет одну из ключевых осей толстовского романа. Это его главная потаенная ось: распад и соединение древнего царского рода.
        Мать его зовут Марией. В этом уравнении Лев Николаевич оказывается таинственно христоподобен. Способен к чуду, переоформлению времени, основанию новой эпохи.

*
        Тут нужно взять под защиту его московских тетушек: такой ереси они ему сообщить не могли. Скорее всего, в их рассказах речь шла о некоей необыкновенности его генеалогии, о роковом круге распада и соединения ветвей рода. И даже можно предположить, что знаки судьбы, таким образом рисуемой, казались его тетушкам скорее тревожными, нежели обнадеживающими.
        В первую очередь это касается его бабки по отцовской линии. Смерть сына и невестки родителей совершенно подкосила ее; она подвинулась умом, заперлась в своей спальне, где за плотно занавешенными шторами принялась при свечах раскладывать пасьянсы и вести «роковые» разговоры со своим старым слугой, не менее ее помешанным. Юный Лев Толстой часто сиживал в этой спальне, слушая страшные истории о схождении и расхождении родов.

*
        Толстой всю жизнь (говорил, что с рождения) остро ощущал устремленность на него неких осей времени, зацикленность или фокус, который обозначил его как избранного в пространстве разных эпох. (Сейчас не идет речь о знаке, которым отмечена эта избранность; знак себе он выставлял сам.) Вот она, избранность: его «ветхозаветный» род, некогда, в начале Москвы распавшийся, теперь, ввиду конца Москвы 12-го года, показательным образом воссоединился.
        Наступают следующие времена, эпоха нового (московского) завета. Стотысячные жертвы принесены, земля вся покачнулась, так что Европа нахлынула на Россию и во мгновение отхлынула, Москва погибла и возродилась, что есть несомненное чудо и свидетельство начала новой эры.
        И в перекрестии осей, от которого стартует эта эра, в перекрестии родов, которые на самом деле есть один род, встает этот мальчик, первый человек Нового (московского) Завета, фокус Москвы олицетворенный.
        Еще, вспомним — перед ним в роду три Николая, дед, отец и старший брат, и, стало быть, он награжден наследной болезнью никольщины — соблазна самообожествления, власти над смертью и временем.
        И мать по имени Мария, которой он не помнил, не мог помнить, потеряв ее в полтора года, но он считал, что помнил ее иначе: как свет и средоточие счастья. Она была собрание всех возможных совершенств, кроме одного — внешней красоты ей не было дано, что в полной мере искупалось красотой внутренней, духовной и душевной.
        Про мать ему рассказали тетушки; он верил им безусловно. Неудивительно, что Левушка с младых ногтей задумывается о своем христоподобии. Гонит от себя эту мысль или вдруг, когда являются подсказки, опять к ней приникает. И никогда не отпускает от себя мысли о возможности чуда. Самим собой произведенного, рукодельного, «левушкиного».

*
        Понемногу начинает собираться некое подобие целого: круг толстовских праздников величиной в год. Самое время: в конце сентября, самого левушкина месяца.
        Москва сама к этому моменту собирает себя единой округлою фигурой. Праздничный год ее также близится к завершению (к переходу в праздность, см. Казанский спуск). На этом фоне встречаются все толстовсие сюжеты; они были разбросаны по сезонам, точно фокусы звезд в округлой чаше небосвода. Теперь необходимо проследить их связь.
        Мы начали с того, что встреча Москвы и Толстого в конце сентября 1839 года была «организованным» судьбой чудом. Тогда на Волхонке (фамильной земле ТолстыхВолконских) началось синхронное строительное действие: возведение собора и романа.
        Теперь, после рассмотрения генеалогического рисунка толстовского рода, большого «волконского» календаря, после разбора никольской сказки (см. главу четвертую, Никольщина) становится понятно, насколько глубоко было прочувствовано и продумано рукотворное чудо Левушки.
        Строится собор во имя Христа Спасителя — это уже не подсказка, но прямое указание на ключевой сюжет романа: спасение Москвы (и Левушки) от небытия, от смерти. Отворение Нового (московского) Завета, нового календаря.
        Толстой начинает писать книгу, тайной целью которой становится спасение во времени. Он начинает сбор, фокусировку времени вокруг нового центра, в котором, в пересечении осей времени, как в центре паутины, должен поместиться новый человек. Он, Левушка.
        Паутина любви: характерное выражение Толстого.
        Эта паутина любви, духовных и душевных связей — времени, не пространства — и есть Москва. Толстой начинает писать московскую книгу, где по высшему, Христову образцу он пропишет историю своего рода — всю правду о нем, о чистых и нечистых, законных и незаконных. И эта правда обернется чудом, выйдет фокус из фокусов, которым он заставит прежнюю Москву переродиться в новую.
        В сентябре, на Рождество Богородицы.
        ВЛАСТЬ НАД ПРАЗДНИКОМ
        Можно вообразить, каково это: наблюдать церемонию размером с самое Москву, когда все дома, разбредшиеся по долине города, вдруг поворачиваются к тебе лицом, близкие и далекие башни машут тебе флажками, церкви ставят поочередно золотые крестики в списке твоих гостей, кланяются убранные всеми красками деревья и единым вздохом поднимается синее небо. И ты видишь совершенно определенно, что Москва течет к тебе и от тебя, и ты знаешь, почему так: потому что сегодня твой праздник, вся эта церемония только для того и задумана, чтобы обнаружить тебя в центре этого неостановимого таинственного движения.
        Левушка стоит у края квадратной ямы, обойденной валами, которая имеет вид перевернутой пирамиды Хеопса — перевернутой пустоты. Он стоит у края громадной воронки, в которую течет Москва. (Вот и река, что течет в его Ясной Поляне, называется Воронка, и сегодня, здесь, на Волхонке, это уже не кажется случайным, потому что это его земля.) В нем, в Левушке вынута эта огромная яма, в нем сейчас поместится вся игрушечная, праздничная Москва.
        В тот день, 22 сентября 1839 года от Кремля до котлована на Волхонке вдоль дороги стояли войска; они же окружали ямину многими рядами. На бастионах выдвигались пушки и палии громогласно. После литургии в Успенском соборе по Волхонке несли главные иконы, Владимирскую и Иверскую, шли ветераны войны 1812 года, высшее духовенство и чиновничество и сам царь с цесаревичем. Спустились в яму-пасть, накормили ее прахом убиенных в войну. Служба составила род искупления: новое время началось.
        Его время. Никто не знает, что это его праздник, но так и должно быть, ибо первое правило такого праздника — таинство; его результат — чудо.
        Никто не догадался. Был заложен собор. В честь того события была выбита памятная медаль в трех видах, трех призовых металлах, с гулкими надписями и рисунком.

*
        Стоит задуматься о праздничном магните сентября.
        На «следующий» день, 23 сентября 1862 года Лев Толстой венчается с Софьей Андреевной Берс — в Кремле, в церкви Рождества Богородицы. Сентябрь (рождение) совпал у него с сентябрем (венчанием). Его собственный роман достиг в сентябре своей высшей, кремлевской точки. Только после этого Толстой начинает писать другой роман, «бумажный», «Войну и мир». Этот другой роман был «копией» первого: это был еще один пересказ некоего совершенного сюжета, сводящего судьбы героев в Москве.
        Это нельзя назвать совпадением, иначе всякий день в этом третьем лете станет таким совпадением. Это праздник совершенного — завершенного — времени. Москва сходится с Москвой, укрывается сама в себе, саму себя переполняет. Таков этот сезон: приятия тебя Москвой, помещения тебя в Москву. С ее стороны это материнское, богородичное действие, которое одно для круглого сироты Толстого есть уже готовое чудо.
        Этот прием Толстой не мог позабыть, — как можно?
        У него — в сентябре — Пьер, едва приехав в Москву, совершает два важнейших действия. Не так: с ним совершается одно судьбоносное действие. Москва знакомит его с Наташей — очень вовремя, потому что одновременно у Пьера умирает отец. Пьер переходит из под крыла отца сразу под крыло Наташи. Она зовет его танцевать (как взрослая! а она и есть взрослая, она сию минуту берет под свою опеку этого ребенка размером с медведя), а он шутит, не понимая, что говорит серьезную, святую правду — я согласен идти танцевать, я боюсь спутать фигуры, но ежели вы хотите быть моим учителем…
        Наташа уже ему учитель, ОНА ЕМУ МОСКВА.
        Это похоже на танец, движение по кругу, который под вашими ногами давно начертила судьба.
        Кому как не Левушке различать эти фигуры, концентрические круги московских праздников, которые к сентябрю выстраиваются воронкой и принимают вас в Москву?
        Здесь конец его пьесы, в этой воронке судьбы (не реке Воронке, хотя о ней он вспоминал часто). Удивительное место эта воронка: время уходит в нее и из нее же родится. Время пульсирует, переходя из минус-пространства в плюс — через точку праздника.
        Толстой стремится в эту точку, как будто умаляясь, убывая в возрасте, делаясь мальчиком, младенцем и собственно точкой в момент гипотетического слияния с материнским лоном. В свете этой ретроспективы делаются понятны многие «детские» мотивы Толстого, его категорическое нежелание стареть и умирать.
        Также становится понятно его предпочтение женского начала, которое (предпочтение) сказывается в его «колдовских» произведениях так же часто, как влияние воды.
        Здесь нет эротического мотива, хотя прочитать, что такое воронка времени, что прячется у Москвы за ее многочисленными юбками, было бы несложно. Нет, такие прямые прочтения Толстому не свойственны. Напротив, едва он слышит, как в женщине начинает говорить ее пол, Толстой немедленно отворачивается, словно он в самом деле маленький мальчик, или делается циничен и груб (Наташа Ростова, повзрослев, в два счета делается у него из волшебницы самкой).
        Нет, его цель возвышена, противоположна всякому физиологическому толкованию.
        Пульс Москвы через точку праздника представляет собой акт духовный; ТАК РОДИТСЯ ВРЕМЯ — живое, синхронное с ним, пророком и начинателем Москвы.
        Москва с этим согласна (как не согласиться со статусом места, где родится время?). Поэтому так успешен Толстой в переоформлении ее календаря, в опыте начинания, заведения, запуска в ней нового, ее собственного времени.
        РАЗГОВОР НОВОПУШКИНА И НОВОНИКОЛАЯ
        Могло ли 21-е сентября, день-магнит, собирающий на себя все окрестные московские события, обойтись без Пушкина и «Годунова»? Нет, разумеется.
        21 (8) сентября 1826 года в Кремле, в день Рождества Богородицы (когда же еще?) состоялся знаменитый двухчасовой разговор Николая I с Пушкиным. Об этом разговоре сказано многое; высказывания на этот счет в значительной мере определяются политической позицией того или иного эксперта.
        Николай прибыл в Москву на коронацию. Ему, по мнению одной стороны, необходим был показной жест, сглаживающий тяжелое впечатление после июльской казни декабристов. Царь должен был предстать перед обществом в новом свете. Для того Пушкин был спешно вызван из псковской ссылки.
        Другие заявляют, что венчание на царство в Кремле есть уже достаточная перемена образа, причем внутренняя перемена, куда более существенная, нежели привходящие показные жесты.
        Возможно, со временем выстроится срединная версия, примиряющая эти контроверзы в пространстве большем. Собеседники оба были друг другу надобны, и не только политически, — не все в этой встрече был спектакль.
        Они были нужны друг другу по-московски, для воцеления поврежденной картины времени. Им обоим нужен был праздник — лучшего, нежели Рождество Богородицы, найти было трудно. Поэт и царь встретились в оживающей после войны древней столице (это обстоятельство почему-то уходит из внимания спорящих), в Москве победившей и теперь как будто растущей заново. Встретились, по сути, в день рождения города (огненно жертвы и нового рождения), который много более их обоих.
        Приехали на праздник, отметили Рождество — и оно их отметило.
        ЗАКАЛЕНИЕ ВОДОЙ
        После спасения Москвы в сентябре календарь с каждым днем все более успокаивается. Солнце готово скрыться, замкнуться, сойтись в точку. Завернуться в Покров. Детали этой церемонии пестры и вполне себе разноцветны.

24 СЕНТЯБРЯ — ДЕНЬ СБИТНЯ
        Начинается продажа сбитня и родственных ему горячих напитков. Летняя газировка испаряется надолго. Под дно бочки со сбитнем купец подкладывал монетку, для пущей торговой удачи. Начиная с XIX века, так поступают уже все торговцы напитков. Тот, кто покупал кружку сбитня, пил ее, прижимая ко дну свою монетку -чтобы все деньги не ушли на питие.

26 СЕНТЯБРЯ — «ДОЖДЬ К ЗЕМЛЕ ПРИПАДАЕТ»
        Сегодня с небес изливается вода самая целебная. Плоды урожая, ею омытые, сохраняются без порчи. Их закаляют водой. Говорят, в этот день было положено обливать друг друга водой из чего придется. Но, судя по всему, это выдумка позднейшая — наступили холода.

27 СЕНТЯБРЯ — РЯБИНОВЫЙ ПРАЗДНИК
        С этого дня (если на неделе архистратиг Михаил ушиб землю морозом) рябина делается сладкой. На заготовку рябины отправляются всей семьей. Огненные гроздья раскладывают на повети и на полати. Считается, что своим огнем она отгоняет нечистую силу, которая стремится угнездиться среди запасов на зиму. Рябиной, как мелом Хомы Брута, можно очертить вокруг себя круг и так отогнать бесов.
        Посему же гроздья рябины вешали на окна.
        Принесенные с мороза ягоды помогают также при головной боли.

28 СЕНТЯБРЯ — НИКИТА-ГУСЕПРОЛЕТ
        Гуси из путешествующих птиц одни из последних отправляются на юг. (1 октября тронутся журавли.) Считается, что гусь тащит на белом хвосте зиму. Снова ввиду водоплавающего животного вспоминается добрым словом (успокоившаяся к концу месяца) вода. После 26 сентября вода считается чистой. Гусь о том свидетельствует. Вода идет в эти дни на баню и всякую иную ответственную помывку. Водяному совершаются подношения.

30 СЕНТЯБРЯ — ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ И МАТЬ ИХ СОФИЯ
        Всесветные бабьи именины, бабья выть.
        ПРО КРЕСТ
        27 сентября — Крестовоздвижение
        Единственный из двунадесятых праздников, который посвящен не жизни самого Иисуса, а событиям, состоявшимся много позже (впрочем, если рассматривать крест, как времяразворачивающий ключ, см. далее Тайницкий ключ, то праздник Крестовоздвижения можно считать синхронным с остальными). Праздник креста-ключа, который поворачивается во всякой точке времени и делает его пространством.
        Праздник был установлен в честь обретения в 326 году царицей Еленой, матерью Константина Великого, Честного и Животворящего Креста Господня в Иерусалиме. Нашли три креста, для проверки все три были по очереди возложены на мертвеца. Когда на него возложили крест Иисуса, мертвец ожил.
        Исцелилась также тяжело больная женщина. После этого к кресту было открыто настоящее паломничество. Тогда и состоялось его воздвижение, вознесение вверх, чтобы помощь его изливалась на всех.
        О БАГРАТИОНЕ И БУЛЬВАРАХ
        25 сентября 1812 года умер князь Багратион.
        Это продолжение Бородинской пьесы, по своему показательное. Багратион держал левый фланг, который для французов был всем фронтом сражения. Наполеон не пошел в обход, чего боялись русские и растянули свою линию вправо вдвое, — нет, все силы он сосредоточил против левого фланга и центра с Курганной высотой. Здесь вышло столкновение самое ожесточенное. Багратионовы флеши несколько раз переходили из рук в руки. Наполеон считал Багратиона лучшим русским генералом. Ранение князя (осколок ядра раздробил ему бедро) случилось в первой половине сражения, до 12 часов, и результата боя он не знал.
        Узнал и умер.
        Здесь все детали важны. Князя унесли с поля боя, когда наши войска еще удерживали флеши. То есть, в толковании календарном: тогда, когда еще имела силу прежняя, писанная история Москвы. И Багратион оставался в этой истории, выживал в ней, несмотря на тяжелую рану, потому что то время было для него цело.
        От него целый месяц скрывали то, что мы проиграли сражение и отдали Москву неприятелю. Он узнал об этом случайно; известие его поразило. Он вскочил на ноги, тут же упал, с ним сделалась агония.
        Не просто агония: с ним спустя месяц случилось то, что случилось на Бородинском поле со всем русским войском.
        В армию Багратион пришел сержантом в 17 лет, служил у Суворова и вышел в генералы. Он был грузин царского рода: Грузия вошла в состав Российской империи на его глазах. При этом он был самым горячим московским патриотом, одна смерть его о том свидетельствует. Вместе с Ростопчиным он составлял партию беспощадной, смертельной войны с французом. Его слова: Лучше сжечь Москву, чем оставить неприятелю.

*
        26 (12) сентября 1882 года. Отменена императорская монополия на театры. Московская история пестра: рядом с гибелью Багратиона она помещает рождение свободного театра.
        В этот день состоялось открытие в Москве театра Корша (существовал до 1932 года).
        В свое время это был один из самых популярных театров в городе. При самом Корше, который был директором театра 40 лет, каждую неделю здесь бывала премьера. Большей частью шли переводные французские пьесы. Ни названий их, ни содержания история не сохранила. Здесь с «Ивановым» дебютировал Чехов. Я видел афишу, в которой был анонсирован «Иванов». Чеховская пьеса шла в окружении таких перлов, как «Муж вернулся из командировки» и «Поцелуй на работе, или харрасмент». Что-то в этом роде. В театре работала актриса Яворская, коею Антон Павлович, судя по письмам, был увлечен.
        Короче говоря, жизнь у Корша бурлила и мелко плодоносила, как на тропической отмели.
        Внешний вид театра есть кирпичный теремок в псевдорусском штиле — ничего похожего на галантерейное содержание пьес. Впоследствии театр сделался филиалом МХАТа, в этом состоянии уснул, повалился в Петровском переулке на бок и сделался почти незаметен.
        К концу сентября театральная жизнь в Москве оживает, начинается новый сезон. До этого московские зрители не верят в перемену (театрального) года.
        28 сентября 1763 года. Открытие Воспитательного дома в Москве. Стену Белого города начали разбирать; камень пустили на строительство Воспитательного дома. На месте исчезнувшей стены насадили деревьев.
        День зачатия бульваров.
        В тот же день в 1866 году в Москве была основана Консерватория.
        МОСКВА В ЦВЕТЕ
        1 октября 1967 года состоялась первая в СССР телевизионная трансляция в цветном изображении.
        Как бы ни был цел, един в своем ощущении этот лучший из всех московский сезон, все же и он имеет свои начало и конец. К концу бабьего лета, наверное, оттого, что среди листвы появились провалы и пустоты, Москва начинает следить за плотностью своего цвета. И вкуса.

2 ОКТЯБРЯ — ДЕНЬ ПЧЕЛЬНИКОВ
        Наступает пчелиная девятина: от нынешнего дня до Савватия (расплеснутые по Белому морю Соловки суть капли меда.) Каждый день нужно есть по острову: добавка в общий сентябрьский пир.

3 ОКТЯБРЯ — АСТАФЬЕВ ДЕНЬ
        День мельника. Мельницы (особенно водяные) всегда были местом проявления иного. Вода к нему неравнодушна. Плотина оживляет и раздражает воду многократно. Перемешивание воздуха ветряком не производит такого действия — не та стихия. К тому же ветряк не столь характерен для северных мест. Здесь же, в Москве движение, самая мысль о движении и перемене связаны с водой. Не столько с движением, сколько со временем. Глядя в воду, Москва размышляет о времени.
        Также Астафьев день положен для заклинания плодородия и земледелия. Бабы выносили на улицу золу и разбрасывали ее посредством ветра-листобоя. Ветер подгонялся заклинальными словами и осиновой веткой. Мужики же вытаскивали из под коровы навоз и раскидывали его по огороду.
        Ветер в этом действии не участвовал. Он был добр, несмотря на необоримую скорость и холод.

5 ОКТЯБРЯ — ЛИСТОПАДНАЯ
        Народный календарь (советского времени издания) довольно поверхностно связывает осень и осину. Общим, кроме произношения, считается некая общеразлитая горечь. Одна ягода горькая рябинушка, одно дерево горькая осинушка. Даль к этой рифме относится осторожно, рассматривает осень и осину отдельно, обозначает версии, ставит знаки вопросительные. Осень у него от осенять. Немного странно: лес роняет сень; не осеняет, но лишается сени осенью.

*
        7 октября 1812 года. Александр I отвергает предложение о мире, привезенное г-ном Яковлевым (отцом Александра Герцена) от Наполеона, сидящего на московских угольях.
        7 октября 1830 года. В Болдине Пушкин закончил IX главу «Евгения Онегина».
        Последнюю из тех, что пошли в публикацию. Стало быть, не один «Годунов», еще и «Онегин» был у Пушкина закончен к Покрову. Вот истинно московская манера: оформление всякого сочинения к Покрову, заворачивание, упаковка его в Покров.
        Московский год окончательно сочинен к Покрову, завернут в Покров. Это не игра слов, даже не игра времени: все очень серьезно — время ПОЧТИ ЗАКОНЧЕНО.
        Еще немного и будет завершено это округлое московское изделие: праздничный год. По воде (по времени) вот-вот пойдут кристаллы, она (оно) остановится, мы окажемся вне времени. Оно сделается оптической игрушкой (для того, кто способен играть в такие игрушки; Пушкин магические кристаллы различал хорошо). Это произойдет мгновенно: на Покров. Свет уйдет в снег. Таково короткое московское счастье; короче не бывает: оно -мгновение, которое отделяет состояние движения от состояния покоя.
        ТАЙНИК; СВЕТ ОТКРЫТ
        9 октября — Преставление апостола и евангелиста Иоанна Богослова (начало II века н.э.)
        Преставление Иоанна было необычным. По его указанию ученики вырыли могилу, и он сам вошел в нее. Затем, когда могила была открыта, тела Иоанна в ней не оказалось. Еще одно его прозвище -Тайник. Ударение на первый слог.
        Возможно, это напоминание о близком уже Покрове, когда под пологом его спрячется самое время. Смерть Иоанна оспаривается, ему приписывают бессмертие, — так следует толковать слова Спасителя, сказанные Иоанну на Тайной вечере.
        По другой версии, он прожил двести лет, и смерти его никто не зафиксировал.
        Иван-путник. Плели путце -тонкая веревочка, сплетенная из соломы. Она же человечий путь (дао), что поминутно рвется.
        10 октября — преподобного Савватия Соловецкого (1436).
        Окончание пчелиной девятины.

*
        11 октября 2003 года — 500 лет водке.
        Так считают господа поляки. Будто бы в 1503 г. ее изобрели монахи как антисептическое средство.
        11 октября 1830 года, Болдино. Пушкин не может выехать в Москву: имение осадила холера. Пишет письмо Гончаровой: «…Передо мной географическая карта -как выбираться в Москву? проще через Кяхту (Забайкалье, граница с Монголией. — А.Б.), нежели напрямую».
        12 октября -день открытия Америки
        1492 г. Колумб достиг острова Сан-Сальвадор. Новый Свет открыт.
        Бабье лето в Москве, если очередные природные катаклизмы не помешают ему состояться во всей красе, в самом деле производит впечатление некоего чуда — праздного, совершенного низачем и нипочему. Весь город как будто затаился, замыслил отдохнуть или хотя бы вздохнуть свободно, загадал это простое желание и Господь на небесах, особо не раздумывая, это желание выполнил.
        Богородица, разумеется, она — кому как не ей выполнять такие желания в день своего рождения?
        Что-то необыкновенное происходит в эти дни с московским временем. В сентябре время (наше восприятие его) меняется — не по астрономическому принципу, не по закону природы, слагающему или вычитающему количество света и тепла, но по желанию самой Москвы. Она поднимает себя над календарем в то большее помещение, которое невозможно увидеть или рассчитать, но только пребывать в нем; в этом помещении связаны в одно целое астрономия, законы природы и указания истории.
        Экспедиция достигаетСВОЕГОНового Света — синхронно с Колумбом. Это не метафора, а утверждение более или менее основательное. Колумб отправился на поиски земного рая, намереваясь достичь его в тот год, 7000-й от основания мира (1492 от Рождества Христова), когда, согласно древним расчетам, прежнее время должно было исчерпать себя. Такова была метафизическая цель его экспедиции (по крайней мере, такая цель была заявлена как аргумент в пользу отправки оной экспедиции).
        И эта цель была достигнута: Новый Свет отворился Колумбу и далее Европе.
        Одновременно с этим Москва отправилась в самостоятельное плавание по волнам времени: Константинополь согласно тем расчетам свое земное время остановил — таково было очередное начало Москвы.
        Не последнее: уже было сказано, что существование Москвы во времени есть перманентный пульс.
        И вот уже в новую эпоху совершается этот сентябрьский пульс Москвы. В 1812 году она исчезает и является вновь.
        Толстой становится ее Колумбом. Ему принадлежит открытие Москвы. Это существенно в том смысле, что Новое время во многих его проявлениях было для Москвы отложено. 1812 год был отчасти событием окончательного прихода Нового времени в Москву. Это и фиксирует, об этом составляет свой новейший миф Толстой.
        Вслед за ним Москва готова перейти в большее время; теперь она очерчивает (праздничной сферой) все пространство календаря.
        Начало новой эпохи отмечено книгой московского Колумба (Толстого) о совершенном устройстве времени.
        Москва так захвачена чтением этой книги, что принимает ее за роман «Война и мир» и готова признать автора за литературного пророка. Сам он претендует на большее.
        Толстовское преображение Москвы можно принять за продолжение «умных» праздников августа, призванных примирить северянина с неизбежным: с убыванием света, игрой в смерть, осень и зиму.
        Но все же этого мало: в сентябре Москва совершает действие более чем ученическое. Она совершает «евангельский» подвиг, погибая при Бородине и воскресая в огне 1812-го года (как появляется до этого в сентябре 1380 года), позволяющий ей встать вровень с Царьградом и самой командовать временем.
        Что ей теперь зима? Белая шуба поверх горящей сентябрьской сферы. На сентябрьском пиру Москва проглотила ком (год) времени. Теперь не она во времени, но время в Москве.
        ЧЕРТЕЖ И ЗАРИСОВКИ
        ДВА КРУГА
        — Геометрия «Годунова» — Роман-календарь (от конца к началу) —
        ГЕОМЕТРИЯ «ГОДУНОВА»
        Два круга начертились: год Пушкина и год Толстого.
        Различие двух рисунков, двух пространств — толстовского романа и пушкинской драмы — в том, что Толстой, образно говоря, пишет Москву изнутри, оформляя в первую очередь ее душевный и духовный интерьер; Пушкин же наблюдает ее извне, чертит круг, огибая по контуру ее округлую «планету».
        Еще отличие: Пушкин на своей космической скорости совершает один виток вокруг Москвы. Один год, 1825-й, посвящен у него околомосковскому путешествию. Более он не повторяет такого опыта. Толстой, напротив, постоянно окружает себя Москвой, лепит вокруг себя одну за другой семилетние «китайские» сферы, до тех пор, пока его не закрывает с головой московский кокон, совершенная фигура времени и сознания. В ней он поселяется навечно, внутри этого кокона принимается вести свою круглогодичную службу.
        Но есть и несомненное сходство: обе композиции по одному способу своего «производства» цикличны. Оба произведения обнаруживают скрытое пространство: помещение времени.
        Еще одно занятное сходство: оба сочинения рассказывают о завоевании Москвы — кем? В одном случае бастардом, в другом самозванцем. Бастард и самозванец движутся к центру волшебной русской сферы; оба побеждают. Прежде этого побеждают, берут Москву сами сочинители. Как побеждают? Во времени: они помещают ее каждый в свое время, каждый в свой год.

*
        Пушкинский очерк праздничного года замечателен своей скоростью, тем, как он включает свет в голове читателя: раз — и всю Москву видно. Сию секунду, сейчас видно. Через прозрачный, все-пространственный его язык.
        В этом состояло поэтическое задание Пушкина: связать язык с пространством.
        Для него это было, помимо литературной, жизненной необходимостью: Пушкин так был стиснут, сжат в своем теснейшем Пскове, что прежде всего ему нужно просто вдохнуть воздуха, раздвинуть (в помещении сочинения, в воображаемой Москве) те ледяные пределы, что окружали поэтп наяву и уже готовы были погубить.
        Зимой на рубеже 1824 и 1825 годов Александр Сергеевич готов к самоубийству. Таково его «дно» года.
        С этого начинается его спасительный московский цикл.
        Ему помог Пущин звуком своего колокольца, на который как будто отозвались приподнявшиеся небеса, но более того тем, что привез Шекспира и Карамзина. Последний сообщил Пушкину достаточно определенно, что прежде русского пространства нужно растить русское время.
        Пушкин посвящает свое сочинение Карамзину. Карамзин умер в мае следующего, 1826 года; тогда и было написано посвящение. В тот момент поэту было уже окончательно ясно — видно — что за путешествие он совершил.
        Пушкин проделал круг в истории, увидел другое время, различил настоящую Москву.
        Замечательно — как одинаково, в одной и той же обстановке возникают замыслы поэта и его героя. Замысел драмы у Пушкина, так же, как замысел переворота в голове самозванца, являются обоим после общения с историками. Тому и другому путь указывает историк: Пушкину — Карамзин, Отрепьеву — Пимен.
        После этого автор и герой шагают во время.
        Синхронность их движения прямо обозначена в тексте, причем автор, нимало сумняшеся, как будто самого себя помещает в текст. Пушкин (Гаврила, пращур поэта) все время рядом с Отрепьевым.
        Этот «другой» Пушкин заявляет о Димитрии, пускает о нем слухи, говорит о нем с Лобного места. Этот Пушкин, герой пьесы сочиняет легенду о новом царе по ходу пьесы. Все, кто есть на сцене, понемногу, вольно или невольно, начинают верить в эту легенду. Действие пьесы нарастает и насыщается драмой по мере того, что Москва все более начинает верить в пушкинскую легенду.
        Концентрическая синхронность: Александр Пушкин сочиняет историю о том, как Гаврила Пушкин сочиняет историю про самозванца.
        Генеалогия автору способствует: Москва верит обоим Пушкиным. Личный тон рассказа Александра Сергеевича взят из памяти его собственной фамилии. Эти фамильные связи весьма таинственны: как вспомнить произошедшее три века назад? Никак, во сне. Эти пути сообщения нам до конца не ведомы. Многое Пушкин угадывал, и только ссылался на память крови как на аргумент, заведомо не проверяемый.
        Не так ли и Толстой пишет о (Пьере), подразумевая, «слыша» через пространства четырехсот лет другого бастарда, своего предка, Толстую Голову?
        Совершается общая траектория Пушкина и Отрепьева: с литовской границы (Псков как раз на этой границе) самозванец и сочинитель движутся на Москву. Один во главе бунтовского, большей частью иноземного войска, другой во главе войска слов — такого же, ново-говорящего, свободно мыслящего, стало быть, по-своему бунтовского.
        Имена полузабытые всплывают на странице; все герои живы, потому что говорят свободно. На перекрестке эпох, в (бунтовском, декабристском) двадцать пятом году бумага подается под пером Пушкина, открывается в другое время, как в свое собственное.
        Далее происходит следующее. Оба бунтовщика, Отрепьев и Пушкин, едва вступив в московские пределы, начинают меняться. Мы наблюдаем преображение автора и его героя. Отрепьев меняется в пространстве, Пушкин — во времени (для нас эта метаморфоза важнее). Где у самозванца крепости и города, Путивль и Кромы, у поэта — праздники. По ним, по ступеням календаря Пушкин шагает вглубь России, к центру ее истории.
        Совпадения собственного и праздничного календарей сначала веселят поэта. В Великий пост, отмечая годовщину смерти Байрона, Пушкин заказывает по нем панихиду, не посвящая священника в детали. Тот служит по неизвестному ему англичанину и вручает Пушкину просфору в память о болярине Георгии. Байрон на глазах русеет — как же не измениться Пушкину? Уже не в шутку, но всерьез: он должен измениться, иначе повесть о покорении Москвы останется родом приключения заезжего повстанца, и все в его трагедии выйдет дерзость и антирусский анекдот.
        Итак, смотрим «схему» его года:
        — он поднялся от «Москводна»;
        — двинулся от Рождества;
        — на Сретение, в диалоге с Карамзиным и Шекспиром ему открылся путь (луч) во сферу времени (в Москву);
        — равноденствие покачнуло Александра Сергеевича на весах года, между серьезным и несерьезным, но далее все делалось только серьезно;
        — Пасха, страница (света) расстелена, здесь можно обозначить непосредственное начало работы: до того были переводы, опасные качания на линии Великого поста;
        — Пятидесятница, Вознесение, где Пушкину — его слову, стало быть, и ему самому — предстоит родиться заново, выйти на свет, в пространство;
        — Троица убеждает его в твердости новых координат бытия; лето во всю ширь разворачивает поэтические легкие;
        — Девятник, приключение с выходом в народ на празднике Варлаама Хутынского; (В этом месте траектории путешественников — двух прожектеров-самозванцев — расходятся: «европеец» Отрепьев погибает в Москве, как раз в июне, в дни ее двоения на пике солнечного года, русский Пушкин остается, родится заново.);
        — июль, письмо Раевскому о полноте авторского опыта и совершенной способности к творению;
        Сюда же, в июль следует отнести центральное событие следующего 1826 года, создание «Пророка».
        — на Преображение Пушкин уже не вне Москвы, но в (новосозданной, им сотворенной) Москве.
        Лето пролилось полным текстом; в сентябре работа и московское время закруглились. Снег пал на Покров, из-под его белейшего платка вылез младенец в бакенбардах.
        Хлопал в ладоши и кричал: Ай да Пушкин! Написал драму о потрясении московского времени, комедию о беде Москвы.
        Он прямо взглянул (попал) в ее историю.
        Страница сделалась словно лаз для перемещений в иные времена и пространства.
        «Годунов» в русской литературе стал первой «машиной времени», первым межвременным (округ-московским) странствием, — убедительным, успешным. Убедительным для Москвы; «Годунов» открыл ей пространство времени. Праздничное (связующее время) пространство смысла; в нем она готова поместиться, двинуться, закружиться безразмерною планетой.
        РОМАН - КАЛЕНДАРЬ
        От конца к началу
        В начале работы Толстого было чудо; трудно датировать (чертить) чудо. Еще труднее выстроить на таком основании хронологию создания романа. Тем более, что сам Толстой отрицал строгую хронологию, предпочитая делить время семилетними сферами, которые не следуют одна за другой, а растут одна в другой, наподобие китайских. Он так жил, так же и писал свой роман. Как найти начало на поверхности сферы романа? Тут каждая точка есть начало.
        Проще начать с конца. В конце концов сам Толстой и начал с конца, поместив в заключении все вспоминающего Пьера.
        И все же есть определенные указания на то, что в начале романа «Война и мир» было чудо сентября. Рождение писателя, встреча с Москвой, праздник Рождества Богородицы, венчание в Кремле: все эти толстовские праздники показательно плотно сходятся в сентябре, на пике московского года. В преддверии Покрова — здесь очень важен Покров: он собирает Москву в один сплоченный «предмет света», концентрирует его в точку. Пусть это и будет точка начала.
        С этого начинается цикл праздников, тайных и явных, круг переживаний и соощущений Толстого с Москвой (в данном случае Москва не город, но идеальное помещение времени, образец композиции, — разумеется, сферической, — в которую Толстому нужно вписаться, с которой совпасть общим очерком романа).
        «Графическое» предположение таково: на Покров, после совершения таинств закладки главного московского храма (1839) и венчания в Кремле (1862) Толстому является идеальный замысел книги.
        За Покровом начинаются муки воплощения идеального замысла, когда единое, мгновенно ощущаемое пространство бытия надобно раскладывать на дни, на их арифметический сухой счет. Несовпадение ужасно: так начинается спуск в роман — Казанский спуск.
        Толстой уезжает из Москвы, лишается ее, обесцвечивает свою жизнь; также и октябрьские события в его романе так или иначе связаны с ощущениями утраты и спуска.
        В два счета роман валится на дно; еще не начавшись, он готов уже закончиться. Ноябрьские сцены в нем большей частью мрачны (исключение — победа при Шенграбене, 16 ноября). Это склонение времени вниз в какой-то момент делается уже вертикально, и в конце концов сам Толстой не выдерживает этого календарного «наклона», срывается вниз, умирает в ноябре.
        Это не совпадение, но со-бытие, и даже со-небытие сочинителя с предметом сочинения, идеальною Москвой.
        Далее уже не предположения, но доказанное событие.
        Возрождение замысла, твердого плана действий приходится на Николу, 19 декабря, в праздник прожектера, заводителя времени Николая Чудотворца, которому надобно только правильно помолиться, и в дальнейшем все выйдет хорошо; здесь же КОНЕЦ РОМАНА, сцена воспоминания (озарения) Пьера.
        Работа над романом начинается с конца: в канун Николы 1862 года (указывают также на Николу 1863-го) и заканчивается с боем часов в Никольскую полночь 1869 года.
        — Рождество есть уже свет: дело пошло, слово легло на бумагу, все связывается, все встречаются на Рождество: герои и прототипы, мысли, буквы и собственно слова;
        — Петербург на Наташином балу готов украсть этот праздник, перевести его в «счетный» Новый год; и начинается…
        — соблазны Святок, когда у светлого мира обнаруживается темный двойник (у Николая — Долохов);
        — опасность Сретения, когда вот-вот Наташу похитят из Москвы (Москву из Москвы!);
        — качания света и тьмы на равноденствие, когда на развилке времен, в пучине Страстной заканчивается романы Пьера и Элен, Андрея и Лизы;
        Здесь же разрыв Наташи и Андрея, конец первой половины романа и начало второй;
        — пасхальные сцены обозначены у Толстого неявно; можно заподозрить, что приезд Пьера в Богучарово и разговор его с Марией Болконской и странницей Пелагеюшкой приходятся на Пасху, но это только предположение
        — путешествие князя Андрея через апрельский, «некрещеный», до-георгиевсский лес, где не ему, но слуге его и кучеру Петру лёгко;
        — Отрадное, сцены «под водой», где герои предстают поочередно феями и мертвецами;
        — возвращение через лес, крещеный Георгием, в коем разрешено зеленеть и думать о следующей жизни;
        — испытания лета, соблазн расчертить (поглотить) Москву светом: так показательно синхронны в июне приходы двух европейцев, завоевателей Москвы, Пьера и Наполеона;
        — от Ивана до Петра, спасение (крещение) вчерашней волшебницы Наташи;
        — московские сцены: приезд в Москву Александра I;
        — спуск с июльской вершины года: постепенное, шаг за шагом отступление русских войск;
        — «Преображение» Кутузова и «Успение» старого князя Болконского;
        — Бородинское сражение на переломе церковных лет, христианского и финского календарей (бунт воды);
        — жертва Москвы в огне на Рождество Богородицы.
        Последний пункт составляет кульминацию романа-календаря, после которого начинается его ощутимый спуск (обозначенный в настоящем исследовании как Казанский). События на Казанскую — гибель Пети Ростова, известие о смерти Элен, но главное, освобождение Пьера из плена, читаемое как возвращение его из странного забытья, сна смерти, несостоявшейся во время расстрела, — все это оформление окончания, завершения работы.
        Роман, широко шагая (последние пропуски в нем уже не датируются), возвращается к исходному пункту, к никольскому озарению Пьера. Так закругляется время Москвы. Оно рисуется сферой — идеальным календарем, росписью судеб, повествованием, события которого совершаются на праздники.
        Толстой пишет роман семь лет (1862 — 1869). Не один, но семь праздничных циклов им пережиты и переложены на семь лет романа (1805 — 1812).
        Не поступательно, но круг за кругом, «концентрически», книги романа укладываются одна в другую (так роман Пьера и Элен выглядит внешней фигурой по отношению к роману Пьера и Наташи, нападение Наполеона на Россию «повторяет» появление Пьера в России — то и другое на расстоянии семи лет).
        Время собирается кругами, годовыми циклами праздников, чтобы в конце концов связаться идеальным узлом в новом (послепожарном, толстовском) времени Москвы.
        Это важно: «Война и мир» есть семижды проверенный НОВЫЙ КАЛЕНДАРЬ, обозначающий своим появлением начало новой эры, сотворение новой Москвы.
        Роман «Война и мир» есть прежде всего опыт преображения (восприятия) времени, и только после этого «бумажный» роман. Он меняет восприятие читателем всей русской истории: согласно Толстому, она должна не течь, но ложиться кругами, в центре которых неизменно будет помещается Москва. Он пишет не просто книгу, но новомоисееву (московскую) Библию, прописанную на языке новейшей эпохи, как результат озарения автора и его главного героя. Он предлагает Москве откровение о ее Новом Завете — в той степени, в которой она готова в него поверить.
        А она поверила, — как не поверить, если в этой книге сказано (показано, связано, сплетено доказательным узлом), что время начинается в Москве?
        Эти реконструкции в известной мере условны.
        Более того, можно определенно заявить, что оба автора не были до такой степени заражены геометрической идеей, чтобы точно по кругу выстраивать свои московские композиции. Особенно это касается Пушкина (Толстой был в большей мере геометром): пушкинское следование за Шекспиром, скорее, предполагает обратное — принципиальную свободу композиции, разомкнутые круги и рифмы судеб.
        Но тогда тем более характерно выглядит рисунок Москвы, невидимо налагаемый ею на произведения обоих авторов.
        Если быть точным, Москва подстилает под их свободные рисунки свой незаметный, зацикливающий все и вся «чертеж». По ее хронометрической матрице они пишут свои картины. И если они невольно в своих построениях движутся по кругу, то следует признать сверх-творческую силу влияния этого круга, силу формообразующего предпочтения Москвы.
        Москва требует замкнутости, завершенности композиции; она настаивает на единстве (себя) в центре этой композиции — круг чертится сам собой. Круг во времени: неразмыкаемая фигура, способная удержать в своих пределах время: спасенная и спасающая Москва.
        ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
        ПОКРОВ
        14 октября
        — Метаморфозы Москвы — Начало Нуля — Тайницкий ключ Ожидаемое и утраченное — Голова, затылок, шея — Человек Москва (окончание) —
        Метаморфозы московской жизни, случавшиеся с переменой сентября на октябрь, отмечали многие иностранцы (московитам они были привычны и не давали повода к размышлениям). Первым их описал венецианец Иосафат Барбаро, побывавший в Московии в середине XV века. После него упоминания о способности здешних пространств к мгновенным, обескураживающим переменам сделались уже постоянны.
        Загадки начались сразу по приезде. Столица гипербореев встретила Барбаро с необходимой странностью -приехав в Москву в сентябре, ожидая смертного холода и дождей, он угодил в бабье лето, хороводы и теплынь. Москва пребывала в блаженном состоянии безделья, расцвеченная всеми красками золотой осени, отягченная плодами только что снятого урожая.
        Целый месяц не прекращалось веселье, и празднующий вместе с горожанами Барбаро начинал уже думать, что так будет всегда и впредь. Но вдруг в одно ужасное утро все переменилось: хозяева чуть свет сходили в церковь и вернулись, точно одетые льдом, сразу отдалившиеся от него на тысячу миль. Вдобавок непредсказуемая природа (тут бедный южанин невольно делает акцент) разразилась мгновенным снежным залпом. Земля вместе с оледенелыми москвичами сама покрылась непроницаемым белым покровом. Нечему удивляться -это и был Покров.
        1 октября (14 по новому стилю). Сошлись два смысла в одно само себя замыкающее уравнение: свет плюс снег -и праздничный месяц сентябрь прекратился.
        Началась зима.
        Позже, в январе Барбаро (варвару, так звали его хозяева, и были правы -что это такое, не знать про Покров?) явилось зрелище торговли мясом на Москва-реке. Целые стада мороженых туш выстраивались на льду Москвы-реки, окаменелые настолько, что твердо стояли на собственных ногах. Наблюдение за шествием мороженого неживого подвигло венецианца на выводы, согласно которым вся здешняя жизнь одновременно есть движение и покой, «каковые присущи стянутой льдом реке, сохраняющей невидимые глазу формы деятельности где-то в неразличимой глубине». Московия представилась гостю замкнутой, убранной под неподступный покров страною, коей многие проявления виделись существующими разом зимою и летом, на солнце и во льду -живонеживыми.
        Указанные самостоящие туши (точнее, их краснобокие половинки: целые туши коров были поделены по оси) назывались стяги. На снегу торчали и алели красные стяги.
        Пахло кровью. Шел пятнадцатый век.

*
        Покров оставался непроницаем для европейцев потому уже, что был праздником по преимуществу восточным, византийским, цареградским. Отмечание его было установлено в честь знаменитого события, произошедшего в 910 году во Влахернском храме в Константинополе. Здесь в ночь на первое октября юродивому Андрею и его ученику Епифанию явилась Богородица. Подняв над молящимися белое покрывало, она вознесла Богу молитву о спасении мира. Ввиду перманентной угрозы от восточных соседей, персов, а затем мусульман, знамение было расценено потомками как особое покровительство небес в вопросах обороны, укрытия, защиты.
        Впоследствии наиболее истовыми празднователями Покрова были обороняющие Россию южные казаки, у которых икона с изображением акта Божия укрытия (Покрова) по сей день считается особо почитаемой.
        Иногда Покров в самом деле совпадает в Москве с первым снегопадом; московит видел в этом некий важный закон, правило и приказ. Лето окончено. Человек, собирая в в памяти прошедший год -в одно целое, в точку, -сам под первым снегом как будто собирался, остывал и каменел; и затем безбоязненно принимал зиму.
        Первый снег исчезал по окончании праздничного дня, оставляя по себе похмелие природы, грязь и тоску. Но знак его становился оттого еще более чист, несмываем в памяти. Сама природа-матушка рисовала в календаре в этот день большую белую отметину. Сие средоточие белого помогало обитателям охлажденной северной столицы (не путать с Питером, коего во времена Барбаро не было и в помине) в сохранении личного тепла, или -в защите потаенной свободы.

*
        Покров -праздник пряток.
        Мы даже когда крестимся, прячемся. В самом деле -это особенно заметно в сравнении с теми же барбароподобными католиками -крестясь, замыкая общее движение жестом от правого плеча к левому, мы словно задергиваемся прозрачной, но притом непроницаемой шторкой. Европейцы, напротив, осеняя себя крестом, как будто открываются в последнем, обнажающем грудь жесте. В нашем укрывающем движении ощущаются сосредоточенность и замирание и определенное желание защитить, спрятать, оставить в сокровении и тайне внутренний, нетварный свет. Самый этот жест есть «покров», отделяющий внешнюю жизнь от неприкосновенного внутри. Всякий этот жест есть готовность к рядом стоящей зиме. В Москве всегда стоит зима. В Москве каждый день совершается праздник. Граница между ними прозрачна, как снежная кисея.

*
        Еще внимательней я стал приглядываться к празднику Покрова, когда прочитал об одной московской традиции сталинских времен. В день падения первого снега горожане, не имея возможности пойти по-человечески в церковь, отмечали событие тайно, молясь, точно на икону, — на снег, вспоминая далеких друзей, посылая друг другу по белой почте-почве молчаливый привет.
        Горизонт замыкали башни высоток, колпаки разряженных порнофруктами терракотовых домов.
        Нынешние московские небоскребы ни в какое сравнение не идут с этими старыми монстрами; сегодня строят пустышки, подставки для карандашей -все это изображения, не имеющие внутри себя запеченного в глину человека.
        Они не есть Покров.
        Тогда на Покров, под первым снегом, сообщающем Москве о вечности (почему? потому именно, что приход его мгновенен) высотки на один день становились храмами.
        Они играли в церкви, точнее, в башни Кремля, но того, прежнего Кремля, в котором действовали церкви. Высотки возвращали Москву в Москву. Под первым снегом камень оживал: дома могли молиться.
        В этот переломный, меняющий природу времени октябрьский день люди и башни сигналили друг другу, адресуя всяк из-под своего покрова тишайшее послание посредством нежданно явившегося в почтовой белизне эфира: настолько чист, внезапен и недолог был каждый раз этот снег, свет удвоенного, большего мира. Позже в диалог времен вступили космические аппараты, ракеты, которые, пусть внешне, но, поставленные вертикально, напоминали башни; к тому же первые полеты в космос (туда, в эфир) были поводами к праздникам. Я помню эти дни: Москва безбоязненно глотала космос, его переполненную пустоту.

*
        Покров означает готовность к зиме. Ко льду, к приходу вакуума, перманентной внешней несвободе. Покров показывает пример мобилизации природы для совершения на первый взгляд лишнего, нелепого жеста. Повторяя этот жест, крестясь на снег, тихий московский человек чертил границу, раздвигая в охлажденной, подступившей вплотную государевой тверди — коридор, чулан, пещеру. (Кухню, купол под одеялом, ребристый свод во рту.) Урок Покрова в том, что день может быть удвоен. Также и праздный человек «удвоен» — разъят, разрезан на красные стяги, и одновременно спрятан, сокрыт, цел и свободен.
        НАЧАЛО НУЛЯ
        На Покров начинается «нулевой» сезон Москвы.
        Казанский спуск начнется завтра; сегодня на мгновение столица зависает над пропастью будущего времени. Город заполняют предметы поздней осени: застегнутые на все пуговицы дома, соборы, фигуры горожан.
        Еще один урок Покрова в том, как должно прятаться Москве; как плотности человека и камня (равно и пустоты оных) могут поменяться местами. На праздник; в этом и состоит праздник. Посмотрим еще раз на собор, с которого началось наше обозрение Москвы. Покровский собор потому и представляет собой лучшую эмблему Москвы, что показывает въяве, как застегивается на все застежки Человек-Москва. Вот так: по кругу, по девяти праздникам, которые вместе составляют: а) победный летний жест (праздники храмов, входящие в покровский «хоровод», отмечаются с апреля по октябрь) и б) уже указанные прятки, когда крестящийся московит уходит по спирали во самого себя.
        Собор Василия Блаженного празднует, исходит урожаем форм, и одновременно, как одушевленная фигура, незаметно «крестится», заворачивается по спирали из экстерьера в интерьер. При этом его пышные формы дробятся все более, все теснее нас сжимают его кружевные потроха, стремясь к тому размеру внутренней пустоты, в которой только и может поместиться один человек.
        Все верно: он подобен человеку, этот собор — в процессе, в «алгебраическом» (московском) уравнении времен. И то и другое суть свертки календаря, каменный и человечий свитки памяти.

*
        Московская ткань времени сходится свитком. Так завершается московский праздный год: заворачивается извне вовнутрь, за Покров; так, полнясь оборотами-слоями, Москва КОПИТ ВРЕМЯ. Поэтому в ней более невидимого, нежели видимого. Драма в том, что склонная к поверхностному жесту Москва первая же скоро забывает о своем внутреннем теле памяти. На Покров она как будто «обнуляет» счетчик времени. Точно за кору головного (городского) мозга, в несознаваемые пространства уходит ее история.
        Московская память — историческая, отрефлектированная, способная составить основание для писаной истории, не то, чтобы коротка, но так особенно циклична, что удерживает в ясном видении только события последнего года (цикла). Остальное словно обрастает корой, делается непроницаемой стариной, о которой легче рассказывать сказки, нежели твердую историю.
        Извлечение ее глубинного содержания делается задачей интуиции, заданием по «производству чуда». Поэтому так сильны в сознании Москвы ее литературные пророки. Они на виду, в «первом» пространстве памяти. Она доверяет им — и правильно делает.
        Целостное творческое усилие (пушкинское, толстовское) извлекает ее внутренний свет, расцвечивает ее сферу, разматывает для прочтения сокровенный московский кокон. Правда, чем успешнее будет это усилие, тем скорее оно само представится чудом. Тем скорее оно само уйдет под покров тайны. За преграду памяти, за покров страницы с текстом. Покров: чудо прозрения (истории) длится одно мгновение.
        На Покров запахивает полы времени, идеально округляется переполненная «пустотой» фигура Москвы.
        ТАЙНИЦКИЙ КЛЮЧ
        Не пустота — невидимое. Воображаемое, соображаемое (так у Пушкина Годунов говорит: мне нужно сообразить известия — не просто понять, но сопоставить образы известий, и так увидеть невидимое).
        Это и есть праздник: извлечение видимого посредством образа — из-за преграды памяти, из колодца страницы — таков прием истинно московский (мгновенный).
        Вот история относительно недавняя. В промозглом и неуютном тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда не только цены, но сам столичный колобок катился кудато к черту, в Москве было предпринято одно весьма необычное исследование. Возглавляемый отцом Павлом Флоренским клуб геометров и художников затеял издание «международного, внеисторического словаря» («Simbolarium»). В противовес окружающей смуте и революционному мельканию исследователи принялись за тщательную сортировку знаков, символов и прочих графических констант — неизменяемых, вечных, подчиненных в своем устройстве одной незамутненной абстракции.
        Прикосновение «симболаристов» к вечности обернулось одним коротким — точечным — жестом. Из всего замышляемого многотомного труда вышли вступление и статья Точка. Сорок страниц на машинке (опубликованы в ежегоднике «Памятники культуры. Новые открытия» за 1982 год). Точки было достаточно: она была словно отверстие, в которое — перпендикулярно течению дня — можно было выйти из двадцать третьего года и углубиться в иное время, иное помещение мысли и пребывать в нем свободно.
        Тут есть один поворот смысла (поворот ключа). Авторы словаря, выставляя не то первую, не то последнюю точку на своем чертеже, придали ей столько значения, так одушевили ее, что их идеальные абстракции понемногу начали наполняться новым, притом реальным смыслом. Точка была у них одновременно-попеременно плотью и пустотой; они призывали смотреть на нее как на предмет и на отверстие (отсутствие предмета). Причем и то и другое было безразмерно.
        Чем-то это напоминает формулу: Вселенная это сфера, центр которой везде, а окружность нигде.
        Их Точка готова была обернуться вселенной. Но я, читая о ней, все время думал не о вселенной, а о Москве. Я представил себе, что в итоге их работы, в подвижной сумме всех возможных знаков должна была составиться некая положительная фигура: узнаваемая сфера, идеальная Москва. Не кумачово-красная двадцать третьего года, а мирная, чаемая, в тот момент едва вообразимая. Та, что была больше этой, новой Москвы, остроугольной и ранящей.
        Составители словаря не могли скрыть своих предпочтений. Так, различая два вида перспективы, линейную и свойственную русской иконописи обратную, «симболаристы» отдавали предпочтение последней — московской.
        Точка схода линейной перспективы — новой, красной: клин, штык, перекрестье прицела — мыслилась ими как адский зев, машина для уничтожения реальности, в то время как обратная перспектива читалась как фонтан новой реальности, бьющий в мир, «продвигающий изображение в действительность».
        Некоторые наброски и зарисовки авторов проекта подтверждают ту же мысль: обратной стороной их максимально отвлеченного исследования было рисование четырехмерного (московского?) устройства бытия, в тот момент уже неочевидного, замкнутого на ключ.

*
        Я продолжаю додумывать свое. Наверное, замыкание-размыкание времени — которое и есть революция, что была дана симболаристам в непосредственное наблюдение — могло привести этих сочинителей иного к (покровской) метафоре ЗАМКА ВРЕМЕН.
        Их Точка во времени была именно щелчок замка, открывающего один мир и закрывающего другой.
        В этом приеме прямо явлены плоть и пустота их многомерной Точки.
        Наверное, здесь, на стыке абстрактного и конкретного, могла бы составиться формула отворения московского «замка». Сам замок (ударение по вкусу), допустим, представлен Кремлем, с замочной скважиной в месте Тайницкой башни. К слову сказать, все кремлевские отверстия и отдушины, ворота, окна и бойницы легко читаются именно как замочные скважины, да и происхождение названия Кремль прямо указывает на закром и замок.
        И вот ключ для замка. Образцом для него пусть послужит фигура церковного креста в московском его варианте: «плоская», с нижней наклонной перекладиной. Отставив в сторону канонические толкования, можно представить себе, что эта наклонная планка составляет изображение прямой, направленной по перпендикулярной кресту оси: с востока на запад. Таким образом, московский крест представит собой аксонометрический чертеж изначального, полного креста, устремленного своими концами во все четыре стороны света.
        Какая совершенная функция прочитывается за этим отвлеченным построением!
        Крест-ключ шифрует, разводя-сводя измерения, замыкает идеальное кремлевское пространство, оберегая его от внешнего, смертельного опасного и вполне себе трехмерного сквозняка.
        Флоренский в своих построениях часто пользовался «ключевыми» переходами, переменами измерений. Преодоление распада и хаоса Москвы, кремлевские прятки (из трех измерений в четыре), наверное, были бы ему понятны. Через отверстие, фокус его безразмерной Точки Москва прячется и появляется вновь, исчезает и возрождается во всякой мгновенной смене эпох.
        Ее видимый пейзаж, занимающий нас не менее формул и знаков, есть только поверхность нераскрытого, адресуемого в будущее, полного московского мира, сосредоточенного до времени в плоскость. В качестве аналогии можно рассмотреть нераскрытую книгу, хранящую в эфемерной плотности страниц информацию, большую по знаку измерения. Вслед за тем можно было бы судить о характере обстоятельств, постоянно понуждающих Москву к крайней затаенности и шифру: в те же промозглые времена составления Словаря Вечных Символов, атеистические двадцатые годы, внешний вакуум неизбежно вел всякого этой книги автора к замыканию, душевным пряткам и совершенной герметике. Вслед за затаившими дыхание горожанами тогда закрылась на ключ и сама Москва.
        Наверное, любопытно было бы проследить обратный жест: отворения замкнутых московских пространств. В самом деле, теперь как будто Москва возвращается в Москву. Продвижение сие весьма противоречиво: и оно окажется явно неполным, если дело ограничится одним только возвратом, реставрацией, возможным (скорее, невозможным) воссозданием утраченного. Необходима полная картина столкновения времен в пульсирующих границах города.
        Старательно рисуемое прошлое оставляет впечатление кальки, разрисованной бумаги, в которую заворачивают город. Кальку лучше оставить книге: у нее есть отработанный механизмом перевода плоскости в объем (мысли).

*
        Плоскость страницы (плоскость Москвы) разомкнута словом.
        Слова-ключи повсюду рассеяны по Москве; своеобразная здешняя топонимика успешно размыкает городской пейзаж, насыщая его должным объемом. Пространство читается в названиях московских районов: Замоскворечье, Заяузье, Занеглименье, Зарядье — словно изначальный называтель сидел за рекой или иной текучей преградой, посреди каменной клумбы Кремля, наблюдая окрестности из центра, издалека.
        Вообще, здешним словесам повезло гораздо больше, чем самому белокаменному телу Москвы, и теперь о полноте столичной жизни говорят скорее прозвища здешних мест, нежели их внешний вид. Якиманка (по названию утраченной церкви Иоакима и Анны), Разгуляй, Зацепа, Щипок (названия знаменитых московских кабаков, называемых в свое время «аптеками»), Пыжи, Пупыши, Звонари, Сокольники и прочая, и прочая. В них присутствует сочинение, проект, заглядывание в будущее — то, чего так не хватает новейшим городским приобретениям — копиям, калькам, бездушным дешевым слепкам. Остается надеяться, что в ближайшее время Москву вновь не «расплющит».
        Кстати, название Плющиха происходит не от кабака (был и такой), а от здешней церкви, в которой когда-то стояла икона святой Евдокии. Евдокия-плющиха, день ее приходится на 1 марта: с этого дня снег плющит настом.
        Вот действие праздника! Праздник есть Точка, скважина в крепости года. Он шифрует и прячет, и в нужный момент открывает, умножает будние времена. Многомерная Москва является нам в праздниках. Она наблюдаема в сосредоточенной праздности. Проект «Симболариума» был результатом (трагической) праздности, обратной стороною которой всегда был и есть труд оригинального московского ума.
        ОЖИДАЕМОЕ И УТРАЧЕННОЕ
        Архитектор Николай Ладовский, основатель Живскульптарха (одной этой аббревиатуры было бы достаточно, чтобы задуматься о живой и мертвой воде, переселении душ и трансфизике, хотя означало это институт живописи, скульптуры и архитектуры) действовал в свое время достаточно последовательно. Он чертил Москву заново.
        Один только список инструментов, использованных им в психотехнической лаборатории, знаменитых глазометров, весьма показателен. Лиглазометр, плоглазометр, оглазометр, углазометр -для изучения соответственно: линии, плоскости, объёма и угла.
        Не сомневаясь в присутствии рассеянных повсюду в воздухе Москвы невидимых сфер и линз, Ладовский искал их с помощью точных измерений, вводя необходимые оптические поправки и коэффициенты. Нарисованные им по новым законам здания гнулись и поднимались горбом, стены дышали и ходил ходуном потолок. Это был поиск опережающей ошибки, необходимого искажения Москвы. В итоге, помещенные в кривоколенную московскую жизнь, дома Ладовского должны были выпрямиться, стать «прямее прямой», обойти реальность в борьбе измерений.
        Или город, понукаемый их толкотней, должен был «распрямиться», потянуться, раздвинуть свои тесные углы, сжатые кулаки, сморщенные, слежавшиеся конечности.
        Город должен был проснуться, просунуть руки в будущие рукава, встать, подняться до небес. Ладовский разрабатывал для него гимнастические (оптические) упражнения. Это были сложные упражнения, занятия многообещающие: сложение несводимых величин, лабораторно выведенной кривизны с уличной турбуленцией. Победный результат (прямее прямой) должен был обозначить присутствие большего, правильного мира, собирающего обломки Москвы в изначально единое целое.
        Будущее целое: в отличие от ощутимо ретроспективного проекта Флоренского.
        Их города располагались (располагаются?) по обе стороны мгновения настоящего времени. Москва испытывает напряжение от избытка ожидаемой и утраченной плоти.
        Ей нужна полная, пульсирующая через точку нуля, сфера времени. Эта потенциальная москвосфера обнимает и успокаивает несводимые пары -плотной пустоты, прямой кривизны, плоскости, готовой лопнуть, развернуться в объем.
        В Москве полным полно ожидаемой или утраченной плоти. Ее пространство антропоморфно, оно есть результат разрыва и утраты, продукт напряженного ожидания. В мгновения счастия, достижения ожидаемой полноты Москва растет и вместе с тем исчезает, лучше так: теряет размер. По праздникам она БЕЗРАЗМЕРНА. Развлекается цветоизвлечением из темноты. Оглушительно молчалива. Звуки заоконной толчеи тождественны молчанию московского жилища. Москва есть (праздный) человек.
        ГОЛОВА, ЗАТЫЛОК, ШЕЯ
        Об антропоморфном пространстве, о видении и невидении Москвы. Собственно: о человеке Москва. Упражнение № 1.
        Как видит Москва?
        Вспомним, у Толстого, в конце романа: французы уходят из Москвы (запад на запад). Глядя на запад, вслед отступающему неприятелю, столица как будто закрывает глаза.
        Это важный акцент, ясно подтвержденный у тайного москвовидца Толстого. Москва в его романе видна только в момент захвата ее неприятелем, как если бы он смотрел на нее глазами французов. В мирное время она у него невидима, прямо не описуема, как и положено предмету чуда. Война словно скальпелем открывает писателю глаза, и поэтому на всем протяжении присутствия французского войска Толстой видит Москву.
        Так же: только провоцируемая извне, Москва видит сама себя.
        Тут просматривается некоторая сложная, и вместе с тем характерная закономерность.
        Зрение — не духовное, но телесное, связанное с развитием пластических искусств, — «зрение на расстоянии» Москве в самом деле открывает Запад. То, что называется «тварный», трехмерный свет как будто проливается в Москву после знакомства с западом, западной культурой.
        Как если бы ее фигура, «круглая голова», была освещена на карте сверху и слева, со стороны Европы и Петербурга.
        Эта «пространственная» метафора прямо связана с темой ментального рельефа Москвы. Глаза «московской головы» в этом смысле смотрят на запад: с запада на нее проливается свет знания о пространстве.
        Мне, как архитектору, знающему, как по-разному устроена Москва, как разно она смотрит по сторонам света, нетрудно представить, что она и в градостроительном смысле «смотрит» на запад. Ее парадные, открытые зрению районы большей частью расположены на западе и северо-западе города.
        Особенно этим отличается направление Тверской. Этому есть рациональное объяснение: в том направлении, в сторону столичного Петербурга, Москва естественным образом долгое время застраивала себя парадно — «зряче». Затем главная трасса и, соответственно, парадные районы Москвы протянулись на запад: туда, где расположены знаменитые кремлевские дачи. Тут нет никакой метафоры: царелюбивая, и притом весьма пластичная Москва оформляла себя согласно взглядам высшего начальства; пока цари сидели в Кремле, она смотрела сама в себя, была визуально центростремительна. Затем, когда явились иные фокусы и пункты притяжения царского взгляда, Москва постепенно переместила плоть, повернулась лицом «влево», на запад.
        Здесь можно вернуться к отложенной теме (см. главу шестнадцатую, Поведение воды, «Крещение огнем»). Что такое тот «зрячий» квадрат Патриаршего пруда, с которого Пьер Безухов одним своим взглядом поджигал Москву в сентябре 1812 года? С которого квадрата началось пришествие сатаны на московскую землю в романе Булгакова. Очень просто: это зрачок Москвы.
        Через этот «фокус» Москва смотрит на запад, но также, по законам метафизической оптики, через него же запад смотрит в Москву. Тревожит ее внешним зрением, жжет иным взглядом, насылает Баздеева и Воланда.
        Здесь, вокруг пруда, как будто разлегся несколькими улицами Петербург. Кварталы ровны, лежат на земле плоско. Это самый городской, «зрячий» район в Москве. Здесь, на северо-западе расположен ее глаз.
        Соответственно, «затылком» она развернута на восток.
        Упражнение № 2.
        Где у Москвы затылок?
        Допустим, у старой Москвы, хотя на самом деле возраст района не имеет значения.
        То же северо-западное направление «взгляда» как шло изначально в сторону Питера по старым районам, внутри Бульварного и Садового кольца, так в том же направлении и продолжилось — в новом времени, в новой застройке.
        Что же затылок? В старой Москве есть место, которое очень подходит для такого определения. Это Заяузье, обозначенное с одной стороны перекрестком между Иллюзионом и Иностранкой (дальше не ступает нога человека), и с другой стороны Таганским метро и красными плоскостями одноименного театра. Заяузье поднимается горбом, Швивой горкой (закруглением затылка).
        Древние обитатели Кремля, озирающие с Боровицкого холма свою солнечную систему, это удаленное возвышение посчитали, наверное, Сатурном или Плутоном. Так страшно по вечерам наливалась синевой эта высокая — лишняя, ненужная, опасная земля. Замоскворечье было ближе и озвучено было куда теплее. Занеглименье и вовсе проглочено было вместе с несчастной рекой -неудивительно, не слово, а зыбкая устрица. Оставалось третье, удаленное и отстраненное «за» — Заяузье.
        Вслед за названием вся история этого места стала как будто историей отчуждения.
        Все пути шли мимо него, лишь одна узкая дорога пересекала «запредельную» землю с поспешностью, точно зажмурившись. Дома здесь, едва поднявшись, немедленно принимаются толкаться плечами, отвернувшись друг от друга, наливаясь тяжестью неимоверной, -взять одну только котельническую высотку, загородившую, точно портьерой, лишний холм с целым выводком на нем церквей и особняков. В чернильной тени портьеры нарисовался городской прочерк, заставленный домами-монстрами, гулкими каменными комодами, которые словно со всей Москвы сдвинули сюда, в чулан, в темноту — в невидимое. А как различить невидимое, если здесь «затылок»?
        Интересное место. Церкви, обводящие, утепляющие себя подворьями. Среди косматых, переплетшихся ветвями вишен встал дом из начала века, обломок скалы, облитый изразцами. Бюст Радищева, проглотившего в свое время порцию царской водки - эликсир политической праздности. Здесь повсюду слышен характерный звон тишины, насыщенный, плотный звук. По этому месту история отвесила Москве подзатыльник.
        Пусть это предположение, распределение ощущений почти телесных: щеки, макушка, глаз — в целом московская голова собирается более или менее полно.

*
        Упражнение № 3.
        «Москвошея».
        Соответственно, шея у Москвы на юге.
        Почему-то шея эта представляется заведомо хрупкой — как будто с этой стороны Москве угрожает наибольшая опасность. (Об опасных «южных» приключениях см.
        также главу вторую, «Москводно»).
        Тут опять вступает в разговор архитектор. Это уже не мои метафизические подозрения, но общее мнение планировщиков, в разное время работавших по всем направлениям Москвы. Южное направление представляется им наихудшим: самым неуправляемым, хаотическим, отторгающим как таковую идею городского порядка. — Здесь поделать ничего невозможно, — рассказывал нам в институте один многоопытный спец, — все, что вы предпримете, все, что начертите, скоро развалится в хаос. Юг Москвы отторгает разумное пространство. Тут даже в Ленина стреляли, на заводе Михельсона.
        Это ничего, с заводом Михельсона. Кривой пистолет у слепой Каплан пальнул — и не убил, а ранил Ильича, притом так ранил, что завел у него в организме хаос. Именно хаос, с которым московские врачи справиться не смогли, и пришлось посылать за немецкими, которые лучше наших понимают, как беспорядок переводить в порядок. Вот вам юг Москвы. Он «опасен», его пространство хрупко.
        Через этот юг насквозь продернуты автомобильные трассы, параллельно им идут линии нефтепроводов и электропровода — пищевод, трахея, позвоночный столб. Шея и есть шея.
        Москва даже на карте ложится неравнодушно, в разные стороны смотрит поразному. Она не результат работы циркуля, не плоское округлое пятно, как может показаться при первом взгляде на карту. Она жива, она (праздный) человек. Лежит гигантской головой: на карте в профиль — лицом на запад, затылком на восток.
        На этом покровские (переводящие человечью плоть в каменную и обратно, вне масштаба, вне размера) упражнения можно закончить.

*
        В октябре, на Покров московская «голова» закрывает глаза, теряет из виду запад; затылок ее стынет — восток напоминает о себе.
        Покров: год закрывается на ключ, время прячется от самого себя. Приведенное выше сочинение о московской голове продиктовано осенней темой отчленения Москвы от лета; телесные метафоры в нарастающей пустоте календаря становятся посвоему уместны. Рифмы октября, знаки утраты; праздник Покров махнул лезвием первого снега — раз, и покатилась голова Москвы, вниз, в ноябрь по Казанскому спуску.
        ЧЕЛОВЕК МОСКВА
        Окончание
        Самое время вернуться к этому трудно различимому персонажу. Он вырос уже до размеров города своей необъятной головой.
        Теперь, по окончании года наблюдений за тем, как праздновали Москву Толстой и Пушкин, следует признать: ни тот, ни другой не соответствуют званию человек Москва.
        Они, скорее, образцы, идолы, бумажные боги Москвы, нежели характерные ее обитатели. В них верит невидимый человек Москва, великий аноним. Он поселяет рядом с собой пушкинских и толстовских героев, но самих творцов держит от себя на некотором расстоянии.
        Они рассказывают ему истории. Он в них верует и молится на их авторов.

*
        Что такое его иконостас? По нему можно судить о человеке Москва.
        Собственно, это мы и наблюдали — как за год, не задумываясь о траектории пути, Человек Москва обходит круг своих «икон». Совершает цикл отмечаний, круг сезонных чувствований, собранный в единое целое. На этом круге немного икон как таковых.
        Даже для истинно верующих москвичей (как уже было сказано, видимого в Москве много меньше, чем невидимого — таково ее общее предпочтение).
        Но иконы есть; на первом месте, разумеется, Богородица. Затем не столько иконы, сколько невидимые помещения: Пасхи, Троицы, Преображения и Рождества. Светскими помещениями, ярко раскрашенными, явными праздниками открываются Новый год и День победы. Тут и светская икона: на Новый год является «иконический» персонаж Дед Мороз (переродившийся в последнее время в Санту и много от этого проигравший). Но это более чем своеобразная, синтетическая фигура, в которой не так много от Николая Чудотворца. За ним, как мы выяснили, прячется московский фокусник Лев Толстой. Но он неназываем; юный выдумщик Левушка прячется у Деда Мороза где-то под полой.
        Вместе выходит дом, полный разно освещенных комнат. Каждый московит по отдельности добавит в интерьер года-дома (года как храма) несколько своих икон: анфилада праздников украсится личностями, но все это будет по отдельности — в целом, в общем в этом круге московских «комнат», зимней, летней, весенней, осенней, нас встретит немного имеющих яркую физиономию персонажей. Важнее ощущение потаенного интерьера, сокровенности каждой из этих «комнат», равно и всего года в целом.
        Московский праздный год должен быть хорошо укрыт, защищен от иного.
        Поэтому он движется от Покрова к Покрову; поэтому вопросы укрытия, собственности, свойства всякого проходимого по году помещения так важны для Москвы.

*
        Человек Москва ищет не приключения, но покоя (спасения). Здесь было бы интересно, хотя бы в эскизе, произвести некий социологический срез: что такое этот персонаж по происхождению? Ответ на поверхности: в подавляющем числе случаев человек Москва — пришелец, «завоеватель», самозванец; в понимании коренных москвичей, коих единицы, — бастард.
        Поэтому для него так узнаваемы герои Пушкина и Толстого: их он, особо не раздумывая, принимает за своих.
        В нем, пришельце-московите, обязательно рано или поздно совершается «безуховская» перемена. Из революционера и изменителя Москвы, искателя власти (зачем еще нужно идти в Москву, как не за властью?) он превращается в консерватора, охранителя, ворчуна, резонера, поклонника тетушек и искателя покоя. Искателя спасения и покрова.
        Это неизбежно сказывается на архитектуре его праздничного года. Вся она есть стремление извне вовнутрь, из экстерьера в интерьер. Это главный ее отличительный ход, центроустремленный вектор. Праздный год Человека Москва есть большей частью прятки. Он непременно должен быть замкнут (цикличен).
        В нем праздник Покрова играет роль застежки.

*
        Вот хороший образ: человек Москва, собрав на праздник урожая в сентябре весь Божий свет, прячет его за пазуху, за Покров. Дальше он хранит его где-то у себя подмышкой, и только понукаемый Николой, ослушаться которого невозможно, вынимает его на Рождество одной единственной звездой. С нею, звездой, корпускулой света, происходят все описанные выше церемонии: превращение в луч, в плоскость, в пространство. Летом свет переполняет московское помещение; человек Москва принимается засовывать его обратно себе за полу, одежда на нем распахивается, — вот мизансцена сентября! — его призрачное тело внезапно делается видно, и становится ясно, что перед нами пришлец, самозванец, бастард, мало что есть московского внутри его одежд, и тогда он стремительно запахивается, в одно мгновение защелкивает покровскую застежку.
        Московский год праздников есть расписанная до мельчайших деталей процедура переодевания человека Москва, его выход в свет и прятки света.
        Нет, это только скорое сравнение. Неверно то, что одежды Москвы пусты. Уже было сказано: в них хранится более невидимого, нежели видимого. Это удивительный фокус: переполнение невидимым, один из самых необычных — ежеминутно применяемых — пластических приемов Москвы. Нужно только различать спрятанные у нее под полой секреты. Весь год она показывает себя; на Покров закрывается, запахивает подвижные одежды.
        На Покров московский праздный год окончен.
        Наверное, в этот момент приходит ощущение, о котором было сказано в начале нашего обозрения: пришел день-выключатель, Покров — в одно мгновение Москва переменилась.
        Она пересекла границу, по ту сторону которой лето, полон короб праздников, избыток света и звука, а по эту тишина и приглашение к размышлению.
        Под первым снегом праздничный сундук Москвы закрывается на ключ. Отныне в городе два звука: один внутри летнего сундука — теперь мы только угадываем, вспоминаем, какое богатство в нем хранится, — другой вне его. Вот он, звучит здесь и сейчас: долгий, отдающий эхом звук октября.
        То же и с цветом (светом): он замкнут на Тайницкий ключ.
        Сундук переполнен, мы рядом с ним вспоминаем лето и выдумываем Москву заново: отсюда это ощущение ПЕРЕПОЛНЕНИЯ НЕВИДИМЫМ, столь свойственное Москве.
        Возникает понятный соблазн: найти ключ, расшифровать секрет московского календаря, столь плотно (до состояния невидимого) сплачивающего летнее время.
        Желание различить в Москве хитроумный инструмент, «машину времени» овладевает праздным наблюдателем; он принимается чертить и складывать круги и отрезки времени, сопрягать подвижные пространства. (Пьер Безухов у Толстого все хотел чертить И СОПРЯГАТЬ и видел сны, где ему являлись учителя русские и швейцарские, вещие, умные сны, от которых однажды его разбудил слуга, говоривший кучеру, что пора ЗАПРЯГАТЬ и ехать — прочь от француза; дело было на следующее утро после Бородина.) Видеть время, как через сомкнутые веки Пьер наблюдал в тот момент восходящее солнце: вот московский рецепт освоения вечности — наблюдать невидимое на границе между явью и вещим сном.
        Можно ли после этого различить в Москве механизм, регулярно и равнодушно работающее устройство?
        ЗАКЛЮЧЕНИЕ
        ИНСТРУМЕНТ МОСКВЫ
        — Механика и Москва — московская оптика — инструмент одушевлен — «Цветник» и источник — московские праздные дни —
        Механика и Москва: две вещи несовместные.
        При этом, как уже было сказано, Москва (как Толстой) ждет порядка, ищет разумного устройства, жаждет христианского крещения, приобщения к светлому пространству — и всякую минуту бежит от порядка, отменяет его, смывает с себя всякие наброски чертежа (как Толстой).
        Есть определенная опасность в навязывании Москве идеальной механической схемы; а у нас почти нарисовалась такая схема — чертеж из праздников, тщательно размеренный цикл, имеющий покровское начало и такой же, покрывающий время, точно белым платком, финал.
        Нужно быть осторожным в навязывании Москве какого бы то ни было ментального инструментария. Москва в той же степени склонна к схеме, сколько всякое мгновение ею утомлена. Она не любит сложности, сколько бы ни была сложна сама; метафизика в чистом виде ей претит. Приключения душевные, хотя бы для равновесия, ей необходимы.
        Вот чем можно спастись в этой раздвоенной, противоречивой ситуации: приемом равновесия. Москве свойственна срединная, меридиональная позиция, сводящая вместе ее несводимые пары -расчет и веру, серьезность и игру, пустоту и полноту, видимое и невидимое, жажду порядка, идеальной схемы и ее же, идеальной схемы, отторжение.
        Порядок нужно искать в равновесии контрастных московских составляющих. Конец ее равен началу. На Покров цикл метаморфоз света завершен; в той же точке он начинается вновь. Только что год Москвы был полон светом и цветом, и вдруг в одно мгновение он предстает гулким «стартовым» октябрьским нулем.
        Стартовым: значит, опять переполненным -потенциально. В одно и то же мгновение время Москвы пусто и полно.
        Год свернуто развернут -это состояние времени свойственно Москве ежедневно: каждый день она так свернуто развернута, в ней каждый день праздник. Толстой прав, меряя здешнее время фокусами (праздниками).
        Занятная философия; плоть Москвы переполненно «бесплотна» (ее плоть -время).
        В свое время, в Средние века, точнее, на рубеже Средних веков и Нового времени об этом писал один премудрый немец, Николай Кузанский. Не чудотворец, но весьма ученый господин. Мир у него был пуст и полон одновременно. Вряд ли он имел в виду праздники; это был человек серьезный. Кардинал католического Рима, посланник в Константинополе — в тот драматический момент, в середине XV века, когда столица второго Рима уже была готова пасть под натиском турок. Мир (Рим, читаемый справа налево) готов был исчезнуть. В этот момент его наблюдал Кузанский и выдумал вот что. Мир не исчезает, но сворачивается, сходится в точку -и в то же мгновение родится из той же точки.
        Мир сворачивается и разворачивается из точки в пространство и обратно. Оба этих процесса, вдоха и выдоха мира (Рима), обе стадии вселенского пульса времени происходят одновременно, и каждая стадия этого процесса актуальна в каждый момент времени.
        Умнейший был человек этот Николай Кузанский; сущий провидец -в этой его формуле хорошо видна Москва. В тот исторический момент она готова была в очередной раз явиться на свет, наследуя Константинополю, готовясь принять от него эстафету по формированию календаря.
        Ее календарь рисует возникающе-исчезающую сферу. Или она рисуется в нашей голове — синхронно с тем природным распорядком, который меняет на дворе зиму и лето. Согласно с этим распорядком сфера московского года (в голове наблюдателя) пульсирует идеально.
        Прав был немец Николай -надо думать, не зря он носил это (заведомо русское) имя.
        Согласно его метафизике, противоположности сходятся, уравновешивают друг друга; он называл это тождеством противоречий. Отсюда недалеко до переполненной пустоты, видимого невидимого, серьезной несерьезности и прочих характерных двоящихся черт Москвы.
        В Константинополе ввиду его исчезновения, сворачивания в ноль, Кузанскому пришла на ум будущая московская метафизика.

*
        Все же угадывается некое устройство: метаморфозы света составили связный сюжет, пульсирующую последовательность праздников. Стало быть, в Москве работает инструмент — по упорядочиванию (пересочинению) времени.
        Перевоспоминанию времени.
        Та противоречивая прорва былого, что представляет собой московская история, посредством идеального воспоминания собирается заново, перефокусируется, разворачивается воображаемым пространством.
        Только в этом контексте можно говорить об инструменте Москвы. С его помощью история Москвы ежегодно вспоминается заново.
        Этот невидимый инструмент сводит вместе бездну хронологий, имеющих хождение в Москве, — без помощи цифр и расчетов, но только с помощью метафоры, сказки о времени. Основные положения этой метафоры только намечены.
        Многие праздники, в том числе известные, отмечаемые всем народом, остались за рамками данного исследования. В первую очередь известная пара: 23 февраля и 8 марта. Возможно, потому, что это праздники относительно новые (еще новее, к примеру, 14 февраля, День влюбленных, сведенный, как на кальку, без особых затей, с западного образца).
        Некоторый намек на формообразующую легенду для праздника 23 февраля я услышал в следующем анекдоте. Матрос Дыбенко, возлюбленный знаменитой Коллонтай, сделавший в советские времена карьеру, рассказывал в кругу друзей, что никакой победы над немцами в этот день в 1918 году под Петроградом не было. Были бои, были переменные успехи, через некоторое время состоялась окончательная победа. Но поворотного события именно в этот день, 23 февраля, не произошло. Происходило следующее. В этот день в Петрограде собирали подарки воюющим красноармейцам. Вокруг этих сборов начался праздник. Если так, другое дело, тут рисуется некоторая «геометрия» чувства.
        Так или иначе, эти «мужской» и «женский» праздники не связаны с годовым циклом света. 8 марта в Москве еще слишком холодно. Есть цветок мимоза, имеющий рисунок весьма характерный и боящийся тепла, но это лишь подчеркивает отторжение Международного женского дня от праздно разверстого фона города.

*
        Допустим, это инструмент оптический. В Москве «видно» время. Метафизический ландшафт Москвы есть его прямой отпечаток. И далее: время «видно» на праздник.
        Через его фокус, через око праздного дня в контексте сложно выверенной церемонии город предстает в новом свете, в образе порой непривычном.
        Так же и человек — тот же Толстой предстает на фоне праздника не то колдуном, не то положительно настроенным ученым, тайным переоснователем столицы.
        МОСКОВСКАЯ ОПТИКА
        Что такое видеть через праздник, смотреть в него, как в окуляр прибора?
        Образ окуляра в принципе близок Москве, ее общему округлому очерку. Москва определенно напоминает увеличительное стекло — так странно и так тонко искажен ее пейзаж. Она вся, как видимый предмет, похожа на линзу. Мало того, что в плане она видится суммой концентрических кругов, надетых на одну ось (взгляд по этой оси устремляется в центр, в «окуляр» Кремля). Такому плану есть простое объяснение: так сам складывается город, прирастающий кольцами застройки. Так же просто объясняется закономерность в рисунке улиц, лучей, сходящихся в фокус в Кремле: в Московии, как во всякой деспотии, все стягивается к центру. Но этого мало.
        Собственно, не в этом и дело. Дело в том, что Москва и без этих причин в целом как-то особенно округло видима. Она отвергает регулярно рассчитанные прямые линии, равнодушные прямоугольник и куб. Она нарезана не по линейке; в ее устройстве главным элементом является сфера, характерной чертой — кривая.
        Тут возникает одна почти непреодолимая сложность. Невозможно отделить реальность, растворенную в москвосфере, от самой этой сферы, при этом находясь внутри самой этой сферы, глядя ею.
        Но это и означает видеть во времени, фокусируя внимание в (праздничной, «праздной») церемонии. Так сама себя наблюдает и оформляет Москва: через око праздного «Я».

*
        Игра в буквальные сравнения (окуляр, прибор) заканчивается, как только понимаешь, что московская оптика рассматривает не свет, не пространство, но время.
        Время течет и преломляется в округлой линзе Москвы, словно не улицы, но эпохи сплетаются в ее центре в узел. Материал истории некоторым сложным, высшим усилием собран в Москве. Здесь ее материал плотен.
        Внимательный наблюдатель ощущает эту плотность. Ничего нет интереснее для него, чем этот узел времени. То, что видимо глазу на поверхности Москвы, просто в пространстве, имеет для него мало значения.
        «Механизм времени», оформляющий Москву, есть для праздного наблюдателя главная загадка; он всматривается в него, исследует, рассчитывает его действие. Будто бы, вскрыв Москву, как музыкальную шкатулку, он сможет добраться до главного секрета ее бытия — управления временем.
        ИНСТРУМЕНТ ОДУШЕВЛЕН
        Это о человеке Москва, «голове» Москвы. Москву имеет смысл наблюдать только как предмет одушевленный. При соблюдении этого правила инструмент наблюдения (понимания Москвы) начинает работать: только так Москва видна законченной и совершенной фигурой.
        Она собираема чувством. В тяготении чувства она способна преобразиться, собраться, точно облако железных опилок вокруг магнита, — и так проявить себя. Вне чувства нет ни Москвы, ни московского пространства (времени).
        До сочувствия Москве нет Москвы — ее не видно. Нет столицы, есть один аморфный блеклый материал, который только может переливаться бесцельно, обнаруживая в своем теле отмели и глубины и поверх них острова домов. Это еще не Москва, но потенция Москвы.
        На этот аморфный материал налагается «царская форма» (к примеру, толстовская идея: я в центре Москвы, Москва мой центр, мы — единственность); так аморфный домосковский материал обнаруживает в себе центр кристаллизации. Вокруг него начинает чертиться сфера — ментального пространства, помещения времени.

*
        В пространстве все просто.
        Москва лепилась, точно соты, из фрагментов сельской и слободской (свободной) застройки, обитателей ее не ограничивал недостаток территории и т.п. Вот и нарос рой, подвижное облако города.
        Во времени все противоположно (сложно): город-год уложен единственно возможной фигурой — сферой. Так он помещен в ментальном пространстве.
        Сложность в том, как складывается — постепенно, в мириадах частных представлений о времени — это невидимое помещение. Оно складывается через праздник, на праздник, в праздник. Наблюдать это можно только праздным (свободным) оком, в существенном сосредоточении ума. Это очень по-московски. Наблюдать с восхищением перманентную церемонию со-празднования, во всяком малом событии субъективную, но в целом, в сумме подвижных образов дающую удивительно объективный результат.
        Праздник структурирует аморфное блеклое тело (времени) Москвы. Город делается ярок и пестр и одновременно цел. Москва, как праздничная сфера, узнаваема; ее образ очень устойчив.
        Большей частью многосоставную церемонию определяет многовековое церковное проектирование календаря. Отрефлектированное, осознанное, рассчитанное на создание единого и связного цикла, симфонии времен. Закономерность в расстановке церковных праздников, в том числе «пространствообразующих», таких как Рождество, Сретение, Пасха и Покров, очевидна. Но это лишь основа, которая обрастает живой плотью народного сочинения.
        Или авторского сочинения, если человек в своем творческом опыте готов представить «голос целого народа».
        Пушкин и Толстой дают примеры масштабного сочинения такого рода. Нужно только отметить, что у того и другого в основе москвотворения лежит не литературный, но иной, — личностный времяустроительный опыт.
        В настоящем контексте интереснее опыт Толстого: он сделал прямую попытку оформления московского «пространства времени» — следует признать, успешную. Но даже и этот его подвиг вписывается в общую и потому объективную картину ментального самооформления столицы.
        В итоге мы получаем портрет Москвы как КОЛЛЕКТИВНОЙ МЕТАФОРЫ ВРЕМЕНИ.

*
        Эта метафора устойчиво (пространственно) структурирована, одним только способом отсева, анонимного, и поэтому объективного выбора праздничной церемонии.
        Возможны метафорические проекты времени, наподобие уже упомянутых: год есть шар, московский шар над бездной (небытия), которая только прикидывается надежной плоскостью «дна»; город как голова великана (в профиль); роман как собор и проч.
        Все они суть новые и новые описания Москвы. Все они в той или иной степени пространственно насыщены, скрыто архитектурны.
        В основе большинства из них лежит мотив сотериологический. Московский сочинитель ищет спасения и видит его возможность единственно в округлом теле времени Москвы. Здесь важно услышать это в — в Москву, внутрь Москвы, столице за пазуху. В ее спасительное, совершенное помещение.
        Московское помещение — здесь «помещение» это уже процесс: помещение души в Москву, точно в Эдем, — носит характер сакральный.
        «ЦВЕТНИК» И ИСТОЧНИК
        Эти «пластические» свойства идеальной (спасающей) Москвы отчетливо проявляют себя в столкновении с внешней силой, взглядом извне. Здесь является Петр Великий как образцовый противумосковит. Царь Петр десакрализует Москву, налагает на нее чертеж рациональный, нововременский. Им отменен формообразующий принцип метафоры: фокуса, сжатия, центроустремления смыслов, «потоков» московского времени.
        Ему возражают анонимные московские источники: «Цветник», «Жемчюг», «Огородная книга» — и с ними все, что написано о здешнем земном рае.
        Тут необходимо уточнение: Москва не просто преломляет и связывает время, но «продуцирует» его. Это существенное уточнение к образу Москвы-линзы. Линза лишь преломляет внешний свет — Москве необходимо иметь в своем фокусе собственный источник света. Заменяем свет на время — получаем начало времени: это и нужно Москве. Только так ее сакральное действие может быть обеспечено. Имея потенцию начала (возрождения) времени, она может не бояться смерти. Спасать себя и своего обитателя (сочинителя). Затем ей и нужен источник, родник, «Цветник» времени.
        Для Толстого этот источник нового (или просто его) времени естественным образом помещен в 1812-й год. Толстой смотрит на Москву через фокусирующую, магнетическую сферу своего сочинения. Ему нужно понять, что произошло с Москвой в двенадцатом году. Произошло следующее: Москва преобразилась, сосредоточилась в тяготении общих чувств, в фокусе общего зрения, вернулась с периферии народного сознания в центр, в столичное состояние. Россия вновь нашла в себе Москву, новая русская история обнаружила центр, источник времени. Матрицу нового (праздничного) календаря.
        МОСКОВСКИЕ ПРАЗДНЫЕ ДНИ
        Нетрудно заметить: этот источник времени — праздник, в Москве ежедневный.
        Именно он обладает свойством бесконечно растяжимой мгновенности, той, что объемлет все возможное протяжение времен. Праздник мгновенен и, притом, поместителен.
        И таковы все они, все вместе, явленные в единораздельной симфонии года, и каждый в отдельности, на фоне мерцающей суммы прочих.
        Основной (сокровенной) целью московского праздника является времятворение — перманентное, одновременно свертывающее и развертывающее темную ткань континуума.
        Толстой, попав на праздник переоснования города 1839 года, оценил его как чудо о возобновлении времени. Дальнейшие его действия, планы, проекты, роман были прямым продолжением того праздника.
        Праздник имеет свойство самовозобновления, «продуцирования» времени.
        Тут все сходится окончательно и бесповоротно: праздный день и есть ноль, начало времени. В мгновении настоящего времени, обозначенного на оси «икс» нулем, свернуто содержатся все времена. Праздник особождает их, оборачивает вокруг себя классической московскою фигурой. Праздный день есть исходный пункт перманентного москвоустроения.
        Мгновением праздника Москва обернута со всех сторон. Бесконечно мала, бескрайне велика. Переполненно пуста. Смешна всерьез; уморительно серьезна. Ее извлекают на свет праздники, воспроизводящие сами себя многомерные «нули» времени.
        В коконе праздных дней Москва плывет, как монгольфьер, спасаясь из плена мертвого пространства.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к